Был плох ты или был хорош,
Но пользы в этом ни на грош,
Когда подступит смерти дрожь.
Прямо перед его окном на улицу, на обыкновенном фонарном столбе, на самой верхушке сидел соловей и распевал так громко, так нежно и красиво, что останавливались прохожие.
Он подумал о том, что, когда будет рассказывать обо всем, что он видел, именно это и покажется самым неправдоподобным. Почему птица, чье пение он слышал только в записях на пленку и фотографию видел лишь в альбомах, избрала для своего выступления в городе не дерево, не куст, а фонарный столб? В чем тут смысл?..
Было уже темно, и ему пришлось взять свой бинокль с просветленной оптикой, чтобы рассмотреть белую грудку и горлышко соловья, его бурые крылья, ржавый хвост, его большие выпуклые глаза.
Это был западный соловей, водившийся в Западной Европе, в Закавказье и Средней Азии. От распространенного по всей России восточного соловья он отличался меньшим размером, светлым оперением и, главное, пением: лирически-меланхолическая, полная нежности и мечтательности, грусти о неразделенной любви мелодия западного соловья была совсем не похожа на торжествующую, безгранично оптимистическую песню соловья восточного. «Тюй-лют, тюй-лют, тюй-лют, ю-ли, ю-ли, ю-ли, ю-ли, ци-фи, ци-фи, пью, пью, пью…» — пел соловей на своем звучном и понятном языке.
За дверью в коридоре уронили что-то гулкое — ящик или пустой чемодан. Он подошел ближе к двери и прислушался к удаляющимся шагам.
В комнате стояли металлическая кровать, почему-то называвшаяся полутораспальной, хотя, наверное, в ней никогда не случалось лежать полутора человекам, письменный стол такой работы, что тот, кто хоть раз в жизни держал в руках рубанок и топор, мог бы его сделать за час, три стула и большой фанерный шкаф, скрипевший, даже когда его не трогали, а душевая и уборная были общие, в конце коридора. Это был далеко не лучший номер в гостинице.
Только бы не было войны, подумал он. Еще хоть одиннадцать дней. Или даже девять. Пока он успеет возвратиться. Потому что после его сообщений эти умники могут решить, что уже пора…
Хорошо, что эту ночь он проведет один. Человеку нужно хоть ночь побыть одному. В его положении. Чтобы отдохнуть…
Он передвинул кровать поближе к окну, зажег лампу на тумбочке, отклонив абажур так, чтобы свет падал на дверь, и погасил лампу, висевшую посреди комнаты в матовом стеклянном шаре. Аккуратно, в давно усвоенной последовательности он сложил на стуле одежду, поставил возле кровати чемодан, лег и брезгливо до половины укрылся простыней, заклейменной черной печатью гостиницы.
Соловей не умолкал: «Фи-чурр, фи-чурр, фи-фи, фи-фи, люи, люи, люи».
Он приподнялся, вынул из кармана пиджака плитку шоколада, на которой были изображены два футболиста, прочел название «Спорт», распечатал плитку, отломил дольку и положил в рот.
«Акра, — подумал он. — Или С. Томэ… Слишком сладко. Один сахар. Сахар и еще черт знает что. Не поймешь. Но отец сказал бы… Отец, — подумал он. — Отец…
… Я лично никогда ничего не имел против Советского Союза. Я радовался его успехам в борьбе против нашего общего врага — фашистской Германии. Мне лично было очень приятно узнавать о его успехах в хозяйственных делах. Это просто моя работа. Мне платят за время, что я пробыл здесь, по тысяче долларов в день. Как кинозвезде. Плюс наградные. А такие деньги на земле не валяются. В прошлом году в Соединенных Штатах было всего 1882 человека, которые получали такой большой годовой доход, как я.
Но я не капиталист. Я сам из рабочей семьи. Я родился 7 марта 1920 года в городе Чикаго. Отец мой чистокровный американец, из тех, что называются янки, работал простым рабочим на предприятии, выпускавшем газовые плиты, а мать русская, была домашней хозяйкой. Она еще жива, а отец умер в прошлом году от рака желудка. Как и многие другие рабочие в капиталистических странах, много раз он оставался без работы, и тогда нашей семье приходилось особенно плохо, так как, кроме меня, у нас было еще два брата и две сестры. А зарабатывал один отец. Между прочим, в нашей семье одинаково свободно разговаривали на английском и русском языках все дети, и даже отец немного научился по-русски у матери. Больше всего отец боялся безработицы и голода и бил нас, если мы чего-нибудь не съедали за обедом. Так он поступал даже тогда, когда положение нашей семьи улучшилось, когда отец оставил работу на заводе и поступил компаньоном в мастерскую, занимавшуюся ремонтом всяких бытовых приборов…
Ариба, — подумал он, — ариба, тринидад, Каракас и маракаибо…
… Я с отличием закончил среднюю школу и готовился вступить в армию, так как хотел попасть в школу военных летчиков. Но мне предложили поступить в специальную разведывательную школу, и я дал согласие. В этой школе я тоже был одним из первых учеников. Считалось, что я делаю хорошую карьеру…»
Он вспомнил, что его особое положение в армейской разведывательной школе в Монтереи, штат Калифорния, когда он обратил на себя внимание генерала Уильяма Питса, началось со случая с двумя зонтиками… Это было на практических занятиях, когда учащийся должен был пробраться в оборудованную для этой цели в здании школы квартиру, открыть с помощью специальных приспособлений замки в дверях, произвести обыск в квартире, да так, чтобы не осталось следов, найти и отобрать нужные документы, изменить свою внешность, оказать сопротивление людям, изображавшим агентов полиции, и скрыться.
Он заметил в передней учебной квартиры на вешалке среди всякой одежды и шляп два обыкновенных зонтика. И вот тогда он оставил в дураках курсантов, изображавших агентов полиции. Это было на третьем этаже, но он не побоялся выкинуть отчаянную штуку. Он выбрался в окно, захлопнул за собой створки, раскрыл оба зонтика и спрыгнул вниз. Он благополучно приземлился, а одураченные «агенты полиции» долго ходили по квартире, заглядывая во все шкафы и под кровати.
Да, зонтики… Это они помогли ему перейти в высшую школу, в особый пансион. А затем этот спор… Он был тогда еще настолько наивен, что вполне искренне вступил в диспут. Он даже не догадывался тогда, что в этой школе-пансионе на каждых двух слушателей приходилось по меньшей мере по одному человеку, который жил рядом, учился, как и все остальные, но был призван следить за каждым шагом порученных ему людей, провоцировать их, проверять, проверять и оба всем доносить начальству.
Это было на занятиях по ночным затяжным прыжкам с парашютом. Они лежали на летном поле, в густой и пыльной жесткой траве, курили. И вот тогда один из этих парней, Ллойд, что ли, — у всех были такие фамилии, какие чаще всего встречались в телефонном справочнике, — заговорил о том, что атомная бомба — такая штука, что с ней войны не может быть. Его поддержал кто-то горячо и искренне — очевидно, заранее договорились: да, затеять войну — это значит, что от мира и щепок не останется, это значит устроить такой пожар, на котором сгорят даже те, кто только собирался погреть руки. Представляете себе, ребята, как горячо под этим грибком.
Их возили незадолго перед тем смотреть на взрыв атомной бомбы. И когда вспыхнуло пламя, о котором он столько раз слышал, и поднялся гигантский гриб взрыва, снимки которого он столько раз видел, он испытал то же чувство, которое бывало у него, когда в детстве мать его водила в церковь, — чувство бессилия, страха и приниженности и вместе с тем торжествующей уверенности, что никто не уйдет от возмездия.
— Галактики, — сказал этот Ллойд, глядя в небо. — А знаете ли вы, что они движутся от нас со скоростью шестьдесят тысяч километров в секунду? Но было время, когда они составляли одно целое. И может быть, когда-то вся вселенная составляла одну землю, но началась атомная или водородная война, пошла цепная реакция, все к черту взорвалось, и части до сих пор летят во все стороны. А потом из этих частей и образовались все эти галактики, туманности, звезды и планеты…
Он еще что-то торочил об астрономии. Может, сам заинтересовался ею, а может, его этому и учили. Каждый здесь, кроме своего прямого дела, изучал какую-нибудь специальность — медицину, металлургию, строительство, а сверх того полагалось обязательное увлечение — «хобби»: музыка, цветоводство или, как у него, орнитология. Считалось, что человеку, интересующемуся повадками и классификацией птиц, удобнее, не обращая на себя особого внимания, пользоваться биноклем и фотоаппаратом. Да и вообще инженер-геолог, увлекающийся в свободное время орнитологией, — фигура приятная…
— И если начнется атомноводородная война, — продолжал Ллойд, — из нашей планеты снова может образоваться десяток-другой новых…
— Не знаю, как планеты и эти галактики, а люди передохнут все до одного. Вот почему я и говорю, — снова поддержал Ллойда горячий и искренний голос, — что, пока мы не договоримся об уничтожении атомного оружия, войны не будет.
— Глупости, — не выдержал он и вмешался в этот бесполезный разговор. — Война неизбежна. И чем дальше она будет оттягиваться, тем хуже для нас. Все эти разговоры о мире во всем мире и голубках с оливковой веточкой в клюве — красная пропаганда. Им это выгодно. Сколько стран мы потеряли за последнее время. Мы утрачиваем, а они приобретают. Китай, Корея, вон что черномазые в Африке устраивают, да и в Европе не лучше. Слишком много красных. Во Франции, в Италии, везде. Мы упускаем время. Нужно было грохнуть еще тогда, когда мы получили в руки атомную бомбу, а у них ее не было. Больше нельзя оттягивать. Чем скорее мы начнем, тем лучше. Середины тут нет: или они нас, или мы их…
— А если пропадем и мы и они?
— Не пропадем… Только нужно спешить. Мой старик еще во время войны написал письмо в конгресс. Но они не очень прислушивались к таким письмам. А он писал, что мы должны помогать и русским и немцам. Пока они не истощат все силы. А тогда мы приберем к рукам и тех и других. Но все эти наши красные, розовые и евреи — я лично ничего не имею против евреев. (Он добавил это потому, что Ллойд, как ему казалось, был из них — нет, не внешность этого розовощекого и светловолосого парня и не язык уроженца Манхэттена, а что-то другое… Он не знал что, но что-то такое в нем было.) Красные, розовые и евреи оказались для нас страшнее Гитлера, потому что они втравили нас в помощь одной России и в войну с Германией…
Да, после этого разговора он быстро пошел в гору.
Но об этом нельзя помнить. Об этом и о дешевых африканских сортах бобов какао: С. Томэ и акра, и о дорогих сортах: тринидад, Каракас, ариба, и о том, что отец сегодня получил его письмо и читает его с сестрой Ребеккой, — он оставил двадцать писем с адресами, и в управлении уж позаботились о том, чтоб они регулярно поступали со всех концов Штатов, — он был хорошим сыном…
«… Я проходил обучение только в Монтереи. Считалось, что я делаю хорошую карьеру. В России я второй раз. Посылали меня с самостоятельным заданием, и встретился я только с одним или двумя людьми. Они должны были оказать мне помощь». Да, он назовет этого чудака, которого в Америке можно было бы показывать за деньги. Если бы только его передачи в самом деле не перехватывались… Но как бы то ни было, а он передал…
Вот что он скажет, если попадется. А от этого никто не гарантирован. Но ампулу он не станет раскусывать. Пусть это делают другие. Те, кто не умеет выкручиваться. А он выкрутится в любых обстоятельствах…
«Но почему у меня такие мысли? — думал он. — Да нет, это не плохие мысли. Просто в моем положении нужно быть готовым ко всему. И знать, что скажешь даже в самых трудных обстоятельствах.
Но все-таки, — думал он, — в этом есть какой-то комплекс. Я только забыл какой. В общем неприятное предчувствие».
Он вспомнил, как утром у него расспрашивал, откуда он приехал и долго ли здесь собирается пробыть, парикмахер-еврей. А он евреев не любил еще больше, чем негров. Какой-то темнокожий таджик или узбек дворник сделал ему замечание, когда он бросил окурок папиросы на улице…
Скорей бы вернуться. Только бы вернуться. Увидеть отца и сестренку. Ему было неприятно, что в самой последней, разработанной для него «легенде», той, что он должен был рассказать, если не успеет раскусить ампулу, если не сумеет отстреляться, по этой последней легенде отец его умер. Отец, добрый, смешливый поставщик бобов какао, жив, а умерла мать — в самом деле русская, Хохлова, в Соединенные Штаты она попала в 1918 году. Она всегда рассказывала, что принадлежит к старинному дворянскому роду, и только после ее смерти из картотеки разведывательного управления при подготовке своей «легенды» он узнал, что она была из купеческой семьи. У нее тоже была своя «легенда». Словно мы бы ее меньше любили, если бы узнали, что она из купцов… Только бы вернуться…
И снова он подумал о том, что как бы там ни было, а главное свое задание он выполнил. И если уж действительно быть войне, то русские еще не раз вспомнят его третий приезд сюда.
Он задремал. Проснулся он от того, что кто-то разговаривал за его дверью, затем дверь резко, рывком открылась, хоть он хорошо помнил, что повернул ключ в замке, и в ней показался милиционер.
— Что вам нужно? — спросил он, приподнимаясь на постели.
— Вас, — ответил милиционер громко.
Тогда он выхватил из кармана, скрытого под майкой широкого нательного пояса, газовый пистолет и тампон, прыгнул с кровати навстречу милиционеру и, прижимая к лицу левой рукой ватный тампон, одновременно нажал спуск. Раздался негромкий щелчок, милиционер присел и схватился за горло. А он наспех забаррикадировал дверь кроватью, натянул штаны и пиджак, выхватил из-под подушки и ткнул в карман свой боевой пистолет, швырнул за окно чемодан, вылез сам и стал быстро спускаться вниз по водосточной трубе. Он почувствовал внезапно, как звено, за которое он ухватился, медленно отваливается, и оттолкнулся руками. Это было не очень высоко, не выше четырех метров, но он не успел выровняться и опустился на одну ногу. Нога подвернулась, он упал, но сейчас же вскочил и, тяжело хромая и тихонько повизгивая от боли, побежал через двор гостиницы к проходу, который, как он заметил днем, вел на соседнюю тихую улицу.