Кто виноват?

По дороге мчался мотоцикл. Железная люлька прыгала и гремела, как пустая консервная банка. Вокруг стоял треск, грохот, стрельба. Угарная полоса дыма тащилась за мотоциклом густым фиолетовым хвостом. Мотоцикл поравнялся с нами и резко затормозил. На мостовую спрыгнул паренек в красной спартаковской майке и огромных четырехугольных очках на лбу. Он вытер замусоленную руку о штаны, протянул мне и сказал:

— Здорово, Нечаев. Я из райкома комсомола. Где вы пропали? Третий раз на дорогу выезжаю.

Я объяснил пареньку в майке, где мы были, и поинтересовался, почему он, собственно, гоняет на своей консервной банке по дорогам.



Паренька звали Курманалиевым. Он обиделся за «банку» и сказал:

— Я на этой банке первое место на соревновании взял. Соображаешь?

Пришлось извиняться и заглаживать вину. Я осмотрел мотоцикл, еще раз пощупал «запаску» на люльке и заявил, что, в принципе, я тоже заядлый мотоциклист и давно мечтаю о такой машине.

— Только у меня зрение ни к черту, — сказал я. — Если сяду за руль, все столбы посшибаю.

Курманалиеву понравилась моя откровенность. Он простил мне опрометчивое сравнение и начал рассказывать по существу.

— В райкоме комсомола прочли заметку в газете и начали поиски, — сказал он. — Ребята прочесали весь райцентр. Ноги били не зря. Среди множества тропок и дорог, которые лежали перед следопытами, отыскался первый верный, настоящий след. Ребята нашли человека — он лично знал и видел Ашура Давлятова.

— У нас комсомолец один есть, — сказал мотоциклист. — Он звеньевой. Он Ашура на совещании в Кулябе встречал. Его Садыком зовут. Ты чего так смотришь? Я тебе точно говорю. Жаль только, Садыка сейчас нет. Он в Душанбе экзамены сдает. Парень — во! Я тебе точно говорю.

Курманалиев выкатил мотоцикл на обочину, отстегнул на люльке брезентовый клапан и сказал:

— Кладите барахло на мотоцикл. Я в два счета оттартаю. Во-он красный дом — видишь? Туда шагайте. Это интернат. Я там все по порядку изложу.

Курманалиев привязал веревкой наши тюки, завел мотор и с ходу рванул вперед. Через минуту на дороге снова было тихо. Неторопливо шагали рассудительные, древние, как мир, верблюды, толкли горох ишачки, поглядывали из кювета черными любопытными глазами черепахи. Только глухой, замирающий вдалеке треск и грохот да сизая, тающая на глазах полоска дыма свидетельствовали, что в мире есть Курманалиев, мотоцикл и цивилизация.

Курманалиев ждал нас в школе-интернате. Наши рюкзаки лежали посреди длинной узкой комнаты. Возле стены стояли железные койки с полосатыми, свернутыми матрацами. Фанерные тумбочки были раскрыты настежь. Из них выглядывали старые потрепанные тетрадки и книжки с замусоленными уголками.

— Садитесь, ребята, — сказал Курманалиев. — Сейчас вам все подробно расскажу. — Он пригладил длинные, свисающие на уши волосы и добавил: — Так что, товарищи, все в порядке. Вчера я лично разговаривал с нашим Садыком. Я спрашивал: «Может, ты, Садык, ошибся, это был кто-нибудь другой?» А он говорит: «Нет, это тот самый, которого ребята разыскивают. Он с товарищами новый сорт хлопка выращивает. «Серебряный дождь» называется».

Кое-что стало известно и про Лунева. На совещании Садык видел рядом с Давлятовым какого-то русского парня. Фамилии он не спрашивал, но это, наверняка, был Лунев. Давлятов сидел все время возле него, а в перерывах ходил с ним в обнимку. Вчера Курманалиев целый день звонил в Кулябский земотдел, но толку не добился. Надо ехать туда самим. Завтра из колхоза в Куляб идет машина. Нас возьмут. Денег платить не надо. Об этом можно не беспокоиться. Сейчас мы пообедаем, а потом пойдем все вместе в колхоз. В колхозе живет очень интересный человек. Но про него потом… В ошхоне, наверно, все перекипело и пережарилось.

— Пошли в ошхону, — сказал Курманалиев, — а то у меня у самого в животе бурчит.

— У нас есть «НЗ», — сказал я. — Мы можем тут…

Курманалиев махнул рукой.

— Ладно уж тебе. Пошли!

Курманалиев привел нас в ошхону. Там был накрыт стол на двенадцать персон. За окошком в кухне чиркал одним ножом о другой шеф в белом колпаке.

— Садись! — скомандовал Курманалиев. — Быстро!

Застучали табуретки, зазвенели ложки и вилки. Не ожидая дальнейших распоряжений, все принялись за еду.

Курманалиев сидел рядом с нами, ел из глубокой миски-кисы длинную, свисающую с ложки лапшу и весело подмигивал ребятам.

— Нажимай, бачаго, идти далеко. Давай-давай, не стесняйся!

Мне идея Курманалиева была непонятна. Зачем куда-то идти и зря терять время? Машину до Куляба можно найти в райцентре. Деньги у меня остались. Как-нибудь доедем… По-моему, Курманалиев просто-напросто увлекался, как и все мотоциклисты. Я тронул парня в майке за руку и тихо, чтобы не слышали соседи, сказал:

— Слушай, джура, может, не надо в колхоз?..

Курманалиев положил ложку в кису и повернулся ко мне. На темном, с крутыми скулами лице его было удивление и обида.

— Как это — не надо?

— У нас, джура, времени…

— Туда успеем, сюда успеем. Там, знаешь, джура, какого человека увидишь?

Курманалиев наклонился ко мне и, сдерживая дыхание, зашептал:

— Это, джура, первая советская власть в горах. Он Ленину письмо писал. Понял?

Я смотрел на Курманалиева. Он не шутил. Видимо, это в самом деле было так.

Мы снова навьючили на себя рюкзаки и тронулись в путь. Курманалиев сказал, что мы пойдем короткой дорогой. Лично он этой дороги не знает. Знает какой-то Гулям — внук дехканина, который писал письмо Ленину.

Курманалиев вел нас по узеньким улочкам. В них стоял сухой печной зной, было пусто и тихо. Изредка навстречу грохотала арба. Мы прижимались спиной к дувалу и ждали, пока она проедет мимо. Но вот наш поводырь остановился возле низенькой деревянной калитки. Подождал, пока все подтянутся, и дернул за медное кованое кольцо. В глубине двора тявкнул и заскулил щенок. Курманалиев взглянул в щель. Потом мы. Во дворе никого не было. На цепи скулил, жаждал общества белый щенок. Курманалиев развел руками.

— Странно, — сказал он. — Обещал быть тут и нет…

Вскоре из соседнего двора пришла какая-то девочка с книжкой в руках.

— Здравствуйте, — сказала девочка. — Это лает Шамол[14]. Его привязали для злости.

— Очень приятно, — ответил Курманалиев. — Там больше никого нет?

— Больше никого. Только квочка. У нее цыплята. Квочка сердитая. Она клюнула меня в палец. Посмотрите.

Мы все по очереди осмотрели палец, который клюнула злая птица-квочка.

— Не волнуйся, — сказал Курманалиев. — Заживет. Гулям где?

— Гулям ушел. Я знаю, кто вы такие. Хотите, провожу в колхоз? Там живет дед Гуляма. Я там была.

— Не заблудишься?

— Нет, не заблужусь. Я только Гуляма боюсь. Он оторвет мне уши. Он сейчас придет.

Узнав, что еще не все потеряно, мы воспрянули духом. Повеселел и Курманалиев. Он спросил девочку, почему Гулям пугает ее «ушами» и почему у него такое феодально-байское отношение к женщинам? Девочка точного ответа не дала. Видимо, она слабо разбиралась в сущности сословных пережитков. Она укоризненно посмотрела на Курманалиева и сказала:

— Вы, рафик, так не говорите. Брат ушел за товарищами. Вместе идти веселее. Правда?

Мы не стали возражать девочке. Она была права. Мы сели на длинное сухое бревно, которое лежало возле дувала, и стали ждать.

Скоро пришел Гулям и с ним мальчишки. Они сразу перезнакомились с нашими, расхватали тюки и рюкзаки. Они тоже хотели пройтись по дорогам с полной выкладкой. Мы не возражали. Почему не доставить людям удовольствие.

Гулям поправил лямку моего рюкзака, встряхнул, чтобы лучше легло на спине, и сказал:

— Сначала пойдем так, а потом так. Айдате. Я тут все знаю.

Дорога в кишлак, по которой повел нас Гулям, оказалась далекой и трудной. Сначала мы шли по унылым, растрескавшимся на куски солончакам, потом долго огибали какую-то гору, потом вошли в чахлую, просвеченную насквозь солнцем фисташковую рощу.

Захромал Алибекниязходжа-заде. Первым заметил это Игнат. Он относился к Подсолнуху строго и нежно, как относятся в хороших семьях старшие дети к малышам. Алибекниязходжа-заде покрикивал на сибиряка, обещал дать ему по затылку. Игнат строго и спокойно смотрел на него и шевелил бровями.

Игнат усадил Подсолнуха под дерево, которое росло возле тропы, и сказал:

— Снимай ботинок. Живо!

Алибекниязходжа-заде начал распутывать узел. Черный, связанный во многих местах шнурок затягивался еще больше. Тогда Подсолнух взял пятку двумя руками и, покраснев весь от натуги, понес ее к зубам. Еще чуть-чуть, еще капельку — и все было бы в порядке. Но тут нога вырвалась из рук Подсолнуха и шлепнулась о землю. Подсолнух застонал.

Игнат сел на корточки, приподнял ногу Подсолнуха и стал искать концы шнурка.

— Ботинка снять и то не можешь! Не вертись, тебе говорят!

Алибекниязходжа-заде не сдавался.

— А тебе чего надо? — задирался он. — Ты лучше всех, да? Ка-а-к дам по затылку!

Игнат не обращал на Подсолнуха внимания. Он повертел его рыжий растоптанный ботинок, заглянул внутрь, будто в ствол ружья, и стал нащупывать гвоздь. Лицо его было суровое и чуточку торжественное, как у дантиста, который ищет больной зуб.

Мы стояли возле Игната и наблюдали за процедурой. Пока он разыскивал и забивал камнем гвоздь, Муслима смазала ногу Подсолнуха зеленкой и забинтовала крест-накрест, как учили в поликлинике перед походом. Лечение Подсолнуха на этом не закончилось. Муслима уложила его в тень и заявила, что он должен подержать ногу кверху для оттока крови.

— Пускай отдохнет, — сказала она. — Дальше идти нельзя. Я запрещаю.

Я скользнул взглядом по лицу Муслимы и понял, что она тоже не прочь отдохнуть. Лицо у нее вытянулось, а возле рта прорезались тонкие грустные морщинки. Повесили носы и остальные. Встали мы сегодня все очень рано. Надо сделать передышку.

— Привал! — крикнул я.

Ребята выбрали тень погуще и улеглись головами к стволам. Пошептали немного и смолкли. Из кустов выбежала длинноногая сизоворонка. Удивленно посмотрела черным глазом, повертела шейкой и юркнула в траву. Солнце припекало из-за ветвей. В стороне чиликали, просили пить серые маленькие кузнечики. Я отогнул рукой зеленый жилистый лист, который разросся между мелких камней, и увидел маленькую серебряную каплю росы. Это лист спрятал для божьей коровки. Она сидела рядом на тонкой былинке и шевелила коротенькими черными усиками.

А мне вдруг стало грустно. Я знал почему. Я тряхнул головой, чтобы уйти от этой мысли, и не смог. Снова я увидел где-то вдалеке Расула Расуловича. Он сегодня целый день приходил ко мне, будто боялся оставить меня одного. Я смотрел на зеленый лист с твердыми прямыми жилками и думал о Расуле Расуловиче. Он уже никогда не увидит этой серебряной капли и божьей коровки в красном лакированном панцире. Расул Расулович давно собирался на Памир. Хотел посмотреть, как живут ребята среди скал и ледников. Мечтал написать о них просто и хорошо. Так, как умел только он. Но вырваться из редакции ему не удалось. У него не было времени писать свои стихи, потому что он правил и переписывал чужие творения. С утра до ночи сидел он за своим столом, вымарывал хилые беспомощные слова, придавал статьям деловую суровую стройность, блеск, остроту, дерзость, от которой немели первооткрыватели всех талантов — машинистки. Расул Расулович был настоящим газетным зубром. Газета сожрала его всего, без остатка, как сжирает других газетчиков — талантливых и великих, как боги.

Я тоже буду отдавать газете каждое свое дыхание. Я не стану отказываться и ловчить. Если надо, я поплыву с китобоями в Антарктику, полезу в кратер вулкана, полечу в город, где дрожат и падают навзничь от глухих подземных толчков здания. Как и Расул Расулович, я не буду бежать от черной простой работы. А если сумею и хватит жизни, напишу такое, о чем долго и хорошо будут думать люди.

Но все это когда-то. А сейчас я должен выполнить первое и теперь уже последнее задание Расула Расуловича. Мы поедем в Куляб, найдем там Ашура Давлятова и Сергея Лунева, напишем об этом статью в нашу газету. Может, мы даже сочиним маленькую книжку. Это будет совсем здорово.

Я осторожно опустил зеленый жилистый лист с капелькой росы для божьей коровки и посмотрел вокруг. Ребята расположились под деревьями. Олим болтал с Гулямом, Муслима лежала на спине с закрытыми глазами, а Игнат положил на колено клеенчатую тетрадь и что-то писал. Наверно, письмо в Сибирь.

Мне не удалось пока помирить его с Олимом. Я видел, что они томились ссорой и чувствовали себя виноватыми друг перед другом. Уже немного оставалось до полного сближения. Но оно так и не произошло. В жизнь мальчишек ворвались новые события, перепутали все и повернули вспять…

Случилось это вчера, возле арыка, который мы назвали в дневниках «Козьим». Сначала все было тихо-мирно. Ребята купались и, задрав ноги, загорали на теплой мягкой траве. В это время нашей красавице Муслиме кто-то подбросил записку. Записка была спрятана под тюбетейкой. Муслима вылезла из воды, взяла в руки тюбетейку и тут увидела листок бумаги. Она прочла и ничего не поняла. Потом прочла еще раз и заплакала. Муслима подошла к Игнату и при всех бросила записку ему в лицо.

— Я не знала, что ты такой. Возьми эту гадость!

Это была записка про любовь. Там стояла подпись Игната. Игнат прочел записку и побелел. Он посмотрел по очереди на мальчишек, которые купались в арыке и загорали на солнцепеке, и, не говоря ни слова, пошел к Олиму.

— Ты писал?

Олим посмотрел на записку в руках Игната и пожал плечами.

— Чего тебе надо? На солнце перегрелся?

— Ты писал, я тебя спрашиваю?

— Между прочим, катись от меня, не мешай загорать!

Игнат подошел к Олиму, развернулся и ударил с правой прямо в грудь. Олим вскочил, будто кошка, и вцепился в Игната. Это был бой злой и жестокий. Ребята молотили друг друга, пока их не растащили.



Вечером я разговаривал с драчунами. Они угрюмо смотрели в разные стороны и молчали. Игнат записку показать отказался, а Олим, когда я на него насел, заявил, что записки не писал, и теперь вообще никакого дела с этим сумасшедшим Игнатом иметь не желает.

После ужина я оставил всех возле костра. Было темно и тихо. Неяркий свет подымался снизу. Лица были розовые. Возле глаз притаились густые задумчивые тени.

— Ребята, сегодня была драка, — сказал я. — Вы это знаете. Про записку — тоже. Скажите честно — кто писал?

Ребята молчали, не смотрели друг на друга.

— Значит, записка с неба свалилась?

В ответ ни звука.

— Драку затеяли. Стыд и срам! Разве спор так решают! Кулаки для того, чтобы защищаться от врагов, а не колотить друзей. Согласны?

Снова никто ни слова.

— А ты, Игнат, чего молчишь? Это и тебя касается. Ты наш друг, но хулиганить мы не позволим никому.

— Я, Александр Иванович, на друзей с кулаками не лезу, — сказал Игнат. — Друзья записочки не подкидывают. Сами знаете…

Игнат замолчал. Светлые негнущиеся брови сошлись у него на переносице.

— А ты, Олим, что скажешь?

Олим пожал плечами. Он тоже не считал себя виноватым.

— Между прочим, Александр Иванович, я вам уже объяснял. Я ничего не писал.

После Игната и Олима говорить больше никто не желал. Только Подсолнух, прислонив ладонь ко рту, что-то шептал мальчишке слева и поглядывал украдкой на меня.

— Ты что шепчешь, Алибекниязходжа-заде? Говори громче. Нам не слышно.

Алибекниязходжа-заде смущенно заерзал.

— Я не шепчу, Александр Иванович. Я думаю, кто-то пошутил, а вы…

— Значит, ты думаешь, это шутка?

— Конечно, Александр Иванович…

— Кто же так неумно пошутил? Не знаешь?

— Не знаю. Может, записки вообще не было. Я ее не видел…

— Игнат, дай мне записку!

Игнат положил руку на верхний карманчик пиджака.

— Не дам. Я вам уже говорил, Александр Иванович.

— Боишься?

— Я не боюсь.

— Дай записку!

Игнат помедлил минутку, вынул записку и неохотно подал мне. На листочке из тетрадки для арифметики было написано:

«Дорогая Муслима!

Я тебя люблю. Давай с тобой встречаться».

Я взглянул на записку и сразу понял — писал ее не Олим. У Олима был круглый бисерный почерк. Я знал этот почерк до последней буковки. Записка про любовь была написана крупными острыми буквами. Она была похожа на дощатый забор с гвоздиками наверху.

Я ни слова не сказал ребятам о своем открытии. Свернул записку вчетверо и положил в карман.

Муслима проводила записку грустным взглядом и тихо вздохнула.

— Что ты, Муслима?

— Я, Александр Иванович, не знала, что так получится… Я прощаю того, кто написал. Только пускай больше так не делает, я…

Я не дал Муслиме договорить. Голос ее охрип и стал срываться.

— Нет, Муслима, так не годится, — сказал я. — Простить можно того, кто сам честно раскается. А лжецов и трусов прощать нельзя. Верно, ребята?

— Верно! Правильно! — раздалось в ответ. Кричали все: и Олим, и Игнат, и Подсолнух… Кричал вместе со всеми и тот, кто написал записку и довел Олима и Игната до драки. Теперь я мог без труда узнать его имя. Ребята писали дневники. Стоило сличить почерки — и все будет ясно. Но я не хотел делать этого. Я вынул записку, развернул ее и бросил в костер. Бумага вспыхнула синим пламенем и мгновенно сгорела.

Я подождал, пока улетел из костра и скрылся в ночи последний лепесток пепла, и сказал:

— Тот, кто написал записку и обидел Муслиму, пускай подумает. Дадим ему день на размышленье. Согласны? Не будем зря тратить время. Посмотрите, какая хорошая ночь!

Ночь была глубокая, задумчивая, будто из синего стекла. Вокруг, не касаясь травы, ходили сказки и сны нашего детства.

— Давайте споем, ребята?

Все переглянулись — шучу я или всерьез?

— В самом деле, давайте, ребята!..

Я начал песню тихим голосом, как поют всегда вечером возле костра. Ребята подтянули. Вначале робко, недружно, а потом разошлись и забыли обо всем на свете, кроме песни, синей ночи и костра. Игнат не знал слов, но, видно, и его задела эта песня за душу и повела за собой. Он подпевал нам густым мягким басом. Песня была негромкая и неторопливая, как арык в белом вишневом саду. Она была о дружбе. В каждом куплете дважды повторялось, как клятва и признанье: «ери ман, ери ман» — друг мой, друг мой.

Я лежал под деревом, вспоминал наш вечерний разговор у костра и песню о друге. Пока никто не пришел ко мне с повинной, не открыл трусливого сердца. Но я знал, что это рано или поздно случится. Добро сильнее зла. Я всегда верил и буду верить этому.

Солнце вышло из-за ветвей, залило поляну, на которой раскинулся наш табор. Надо было собираться в путь.

Загрузка...