Уголёк в глазу

В конце редакционного коридора есть большая комната. Там стоит пианино, стол, накрытый красной скатертью, а возле стенок — стулья. В комнате всегда пусто и тихо, как в осеннем саду.

Сегодня в этой комнате Расул Расулович назначил собрание родительского актива. Я уже знаю повестку дня. Она написана на пригласительных билетах, которые вчера рассылала наша машинистка Саодат.

«Дорогой товарищ!

Приглашаем Вас на собрание родительского актива, посвященное обсуждению юнкоровского похода.

Просьба не опаздывать».

До собрания еще целый час, но актив уже шумит и высказывается. Я три раза подходил к дверям и три раза слышал свое имя. Было совершенно ясно — там меня не хвалят. Хвалят у нас чаще всего, когда избирают или провожают на пенсию. Избирать меня некуда, а на пенсию, кажется, рановато.

Я сидел за своим «катафалком» и страдал: чего это они взбунтовались, чем им не понравилась моя физиономия?

Скорее всего узнали, что я тоже не прочь пойти в поход, и хотят дать мне на собрании от ворот поворот. Не станут же они просто так трижды поминать мою фамилию!

И редактора я тоже никак не мог понять. С одной стороны, он вроде за меня, а с другой — совсем наоборот… То похвалит меня, обнадежит, то вдруг нахмурится и даже на вопросы не отвечает.

Подливали масла в огонь телефонные звонки. Только положит Расул Расулович трубку, уже снова — дзынь, др!

По телефону, видимо, говорили про меня. Не зря Расул Расулович косил глазом в мою сторону и отвечал как-то очень нерешительно и кратко:

— Да… нет… это слухи… сам боюсь…

Это надо было понимать так:

— Вы что, в самом деле хотите отправить в поход этого свистуна?

— Да…

— Это окончательно?

— Нет…

— Слышали, что он отмочил на рынке?

— Это слухи…

— А он не подведет нас под монастырь?

— Сам боюсь…

Я расстроился и даже не заметил, как вышел редактор и разбрелись один за другим наши сотрудники. Кто в столовую, кто за пачкой сигарет, а кто в палатку хватить на лету кружку пива.

Привела меня в чувство машинистка Саодат. Она пришла с актива, записывала там выступления и предложения.

— Саша, — сказала Саодат, — тебя зовет Расул Расулович. Иди скорее.

Лицо Саодат сияло: она всегда радовалась чужим радостям. За это ее все любили. Я тоже.

— Чего же ты сидишь? — удивилась она. — Тебя назначили старшим похода. Расул Расулович сам сказал.

Я посмотрел на Саодат, будто сквозь туман, и поплелся в комнату, где заседал актив. Я переволновался и теперь ничего толком не соображал. Мне задавали вопросы — кто я такой, с кем вожусь и, вообще, какие у меня убеждения и взгляды. Про водку и папиросы тоже спрашивали.

Вопросов было много. Я терпеливо отвечал: «Не пью, не курю. Нет, нет, нет».

После актива Расул Расулович усадил меня на «сковородку», вынул из стола карту Таджикистана и сказал:

— Давай поговорим о маршруте…

Я удивленно посмотрел на Расула Расуловича. Об этом уже сто раз говорили. Идти надо по реке Сурхоб. Лунев в своем письме писал — он будет жить возле реки с названьем «Красная вода». Сурх по-таджикски — красный, а об — вода. Все понятно.

Расул Расулович покачал головой, будто слышал мои мысли.

— Нет, Саша, туда идти нечего, — сказал он.

— Как нечего?

— Очень просто. Сергей Лунев писал — его ошна Давлятов выращивает хлопок. Так?

— Ну, так…

— А возле Сурхоба хлопок не сеют. Ты что, не знаешь?

Вот это да! Как же я не подумал об этом раньше!

Редактор взял со стола карандаш, прочертил на карте жирную красную черту. Она начиналась возле Дюшамбе и заканчивалась внизу карты, возле голубой извилистой речушки с узбекским названием Кызыл-су, или, по-нашему, — красная вода. Там сеют хлопок. Значит, где-то там надо искать Давлятова и его ошну Сергея Лунева.

Я понял все. Кызыл-су — красная река, а я — шляпа и разгильдяй. Если бы не Расул Расулович, я бы увел отряд в другую сторону…

Расул Расулович не стал читать мне прописных истин и колоть глаза ошибкой. Он включил настольную лампу, вынул из среднего ящика длинную бумажку с штампом и начал заполнять ее. Это было командировочное удостоверение. Путевка в жизнь. Мое счастье.

Расул Расулович поднялся из-за стола. Он всегда вручал командировочные удостоверения стоя. Так вручают аттестаты в школе и ордена на фронте.

— Вот тебе командировочное удостоверение, а вот деньги, — сказал Расул Расулович. — Деньги зашей в карман куртки. Тут немного. Но ничего… Отъезд через два дня. А сейчас иди, собирай свою гвардию…

Расул Расулович вынул из кармана сложенную вчетверо бумажку и молча подал мне. Это был список участников похода, который я составлял вместе с Олимом, Муслимой и другими ребятами.

Я с тоской смотрел на бумажку и боялся ее развернуть. Я догадался, что в этом листке из тетрадки для арифметики сидит беда. Она ждет своей поры.

Расул Расулович понял мое смятение. Он взял меня за руку выше локтя и крепко сдавил своими тонкими смуглыми пальцами.

— Олима вычеркнули на активе, — сказал он. — Говорят, чересчур бедовый и вам с ним будет трудно. Иди, Саша…

На следующий день я два раза заходил к Олиму, но дома его не застал. Мне кажется, Олим прятался от меня. Мне было очень неприятно. Я чувствовал себя виноватым.

Не появлялся Олим больше и в редакции. Не было его и на вокзале, когда мы грузили в пригородный поезд наши палатки, вещевые мешки и прочий походный скарб.

На вокзал пришел провожать меня Каримов-ота, который живет в нашем дворе. Раньше он работал на железной дороге, а теперь он на пенсии. На станции и в депо у Каримова-ота много друзей-приятелей. Его пускали всюду без пропусков и удостоверений, как начальника станции или министра.

Больше всего Каримов-ота любил рассказывать о дорогах. Это понятно. Хлебороб рассказывает о хлебе, чабан о своей отаре, а машинист о дороге и ветрах.

Первый поезд пришел в Дюшамбе в 1929 году. На паровозе был Каримов-ота. Поезд встречал весь город. Кругом были флаги. Каримову-ота кричали «ура». Ему много лет, но он по-прежнему любит ездить.

Каримов-ота знает все дороги и тропы, которые ведут в мир из Дюшамбе. Одна бежит через перевалы и речки к узбекам, другая — к казахам, третья — к украинцам, а четвертая — к русским друзьям…

До отхода поезда оставались минуты. Каримов-ота подвел меня к двери вагона, погладил ладонью по груди и, растягивая слова, сказал:

— Хорошая это дорога, Саша!

— Я знаю, бобо[6].

— Ты этого не знаешь, Саша! — недовольно сказал Каримов-ота.

— Ты прав, бобо. Не знаю. Мне только показалось.

— Хоб. А сейчас знаешь, сколько дорог из Дюшамбе?

— Не знаю, бобо.

Каримов-ота укоризненно покачал головой.

— Восемьдесят восемь дорог, Саша!

Он посмотрел с гордостью и достоинством, будто сам проложил эти дороги к друзьям, пустил по ним поезда, вереницы машин и лихих локайских скакунов.

— Точно восемьдесят восемь дорог, — повторил он. — Сам считал!

Из репродуктора, который висел у нас над самой головой, гаркнул сначала по-таджикски, потом по-русски чей-то отрывистый резкий голос:

— Граждане пассажиры! Через пять минут с первого пути отправляется пассажирский поезд. Просим вас…

Каримов-ота прижал меня к груди, приподнял вверх, похлопал по спине и сказал:

— Ничего ты, Саша, не понимаешь!

Я вошел в вагон и стал возле открытого окна. Около нашего вагона много знакомых и незнакомых людей. Вон отец Муслимы, вон мать Игната, а вон и моя мама. Она в темном ситцевом платье и черном платке, который прикрывает лоб. Мама боится за меня. Теперь я у нее один. В сорок четвертом с этого же вокзала уехал на войну мой отец, а потом старший брат. Дома, в небольшом черном ящичке, лежат две похоронные. Это все, что осталось нам на память о моем отце и брате.

Сейчас мама не плачет. Она улыбается. Но в глазах у нее боль и тоска. У нас в Таджикистане говорят: «Сына нельзя провожать в путь слезами. Пусть в пути у него будет легко на сердце». Я машу маме рукой: «Ну зачем же ты, мама, так расстраиваешься? Сейчас же не война…» Мама отвечает мне все той же грустной улыбкой. Ее не переубедишь…

Паровоз дал свисток, поднатужился и дернул вереницу зеленых, слинявших на адском солнце вагонов. На миг в толпе мелькнула знакомая физиономия. Олим! Нет, показалось. Это какой-то другой мальчишка. Он стоял на перроне, махал нам тюбетейкой и что-то кричал. Но колеса уже стучали вовсю, и мы ничего не слышали.

Грустные мысли только тронь с места. Я смотрел в окно и ничего не замечал вокруг. Я был совсем несчастным и одиноким. И случилось очень стыдное и глупое — я вдруг почувствовал, что у меня по щеке ползет слеза. И этого уже нельзя было скрыть. Рядом стоял мальчишка и удивленно смотрел на меня. Он все видел. Я пропал!

У меня было два выхода — честно признаться, что я пустил слезу, или схитрить. Признаться я не мог. Мне было стыдно. К тому же я сам не знал, как объяснить эту минутную слабость. Я помедлил еще секунду-другую, а потом схватился рукой за глаз и отпрянул от вагонного окна.

— Ое-ей! Попало в глаз! Ое-ей!

Ребята облепили меня со всех сторон. Поднялся шум, суета.

— Как же это вы, Александр Иванович? Скорее носовой платок! У кого есть платок?

Ко мне протиснулась Муслима. Разорвала пакетик с бинтом, раздвинула большим и указательным пальцем мокрое от слез веко и строго сказала:

— Смотрите вверх! Теперь влево. Так… еще…

Ребята замерли в ожидании. За каждым движением моего зрачка следило двадцать пристальных цепких глаз.

— Вон-вон, справа! — кричали они. — Да не там же! Вон оно! Цепляй! Тащи!

Моего века коснулся острый жесткий уголок бинта. Секунда — и свершилось. Я открыл глаза и увидел на самом острие бинта крохотную черную точечку.

— Ур-ра! — закричали ребята. — Ур-ра!

Поезд миновал городскую черту и теперь тащился среди зеленых полей. В окна затекал яркий накаленный добела зной. Я смотрел на ребят, ребята смотрели на меня. Как хорошо, когда светит солнце и вокруг столько друзей и в глазу больше нет черного колючего уголька!

Под вагоном весело стучали колеса. Возле открытых окон стояли ребята. Пять с правой стороны и пять с левой. В окно видны вершины гор и кончик телевизионной вышки. Рядом с поездом по серой пыльной дороге бежит грузовик. Шоферу хочется перегнать нас, но у него ничего не получается. Машинист паровоза тоже заметил конкурента и нажимает на все железки. Шофер машет нам издали кулаком и смеется.

Еще минут тридцать-сорок — и мы в Орджоникидзеабаде. Там найдем грузовую машину или попутный караван верблюдов и поедем дальше. Я уже ездил на верблюдах. Они послушны, добры и любят песни. Впрочем, может, они только притворяются. Кто их знает!

Просить таджика спеть песню не надо. Где таджик, там и песня, а где песня, там и таджик. Он сам их сочиняет и раздаривает горам. Я родился в Таджикистане и тоже считал себя немного таджиком. Я стал тихонько напевать. Хороша была песня или нет, я не знаю. Ее слышали только я и ветер за окном.

Радости и печали живут в мире наших мыслей да и в самой жизни где-то очень недалеко друг от друга. Сегодня я еще раз убедился в этом. Не успел я до конца пропеть своей песни, меня кто-то тихо, но настойчиво дернул за куртку. Я обернулся и увидел Муслиму. Лицо у нее было озабоченное и растерянное.

— Ты что, Муслима?

Муслима прислонила ладонь к губам и зашептала:

— Александр Иванович, Игнат пропал!

У меня потемнело в глазах.

— Как пропал? Вон же он…

Я повел глазами по вагону. Игната на прежнем месте не было.

— Я же вам говорю — нет, — сказала Муслима. — Я уже везде искала.

Я сказал Муслиме, чтобы ребята никуда не ходили и ждали меня, а сам отправился разыскивать Игната. В нашем вагоне его и в самом деле не было. Уборные были уже закрыты, а на запыленных подножках гулял только ветер. Молодой усатый проводник, который собирал в тамбуре окурки в совок, оказался нервным и вспыльчивым. Он даже не выслушал меня как следует и сразу начал кипятиться и кричать.

— Какой мальчишка? Зачем мальчишка? Зачем туда-сюда ходить? Садись на место!

Я вежливо обошел сердитого проводника и отправился по составу. Не мог же он, этот Игнат, выпрыгнуть на ходу!

Игната я нашел в самом последнем вагоне. Положив щеку на ладонь, он задумчиво смотрел в окно. Возле ног Игната белел полотняный, по-хозяйски уложенный мешок и лежала суковатая палка из молодого ореха. Наверно, от собак.

Я сделал вид, будто не заметил мешка Игната и вообще не догадывался, что он навострил лыжи.

— Ах, ты здесь! — сказал я. — Пойдем скорее. Сейчас Орджоникидзеабад.

Игнат молчал.

— Чего же ты сидишь?

В ответ опять ни слова.

— Не понимаю я тебя, Игнат. Сказал — поеду. А сейчас снова в кусты смотришь.

— Я, Александр Иванович, в кусты не смотрю. Я вам все рассказывал.

— Но ты же согласился ехать?

— Это мать за меня согласилась. Вы сами знаете…

Издали загудел наш паровоз. Гулкое эхо побежало по железным крышам, спрыгнуло с вагона и умчалось в горы. Поезд замедлял ход. Раздумывать было некогда.

— Ну что ж, Игнат, — сказал я. — Дело твое. Не хочешь быть с нами, езжай сам. Мы тебя не держим. Только давай все честно и открыто. Пошли к ребятам.

Поднял ли Игната с места гудок, который сообщал о конце пути и звал всех к порядку, или мои слова — не знаю. Игнат встал, молча бросил на плечо свой мешок и пошел к двери.

Мы шли из одного лязгающего железом тамбура в другой. Машинист не рассчитал времени. Паровоз снова пыхтел изо всех сил. Вагоны озабоченно цокали на стыках и покачивались. Хватаясь на ходу за что попало, мы с Игнатом добрались, наконец, до своего вагона. Ребята уже собрали в кучу вещи, нацепили рюкзаки. Они поглядывали на нас и молчали. Мы тоже молчали.

Я сказал Муслиме, чтобы ребята никуда не ходили и ждали меня, а сам отправился разыскивать Игната. В нашем вагоне его и в самом деле не было. Уборные были уже закрыты, а на запыленных подножках гулял только ветер… Молодой усатый проводник, который собирал в тамбуре окурки в совок, оказался нервным и вспыльчивым. Он даже не выслушал меня как следует и сразу начал кипятиться и кричать:

— Какой мальчишка? Зачем мальчишка? Зачем туда-сюда ходишь? Зачем куришь? Садись на место!

Я вежливо обошел сердитого проводника и отправился по составу. Не мог же он, этот Игнат, выпрыгнуть на ходу!

Игната я нашел в самом последнем вагоне. Положив щеку на ладонь, он задумчиво смотрел за окно. Возле ног Игната белел полотняный, по-хозяйски уложенный мешок и лежала суковатая палка из молодого ореха. Наверно, от собак.

Я сделал вид, будто не заметил мешка Игната и вообще даже не догадывался, что он навострил лыжи.

— Ах, ты здесь! — сказал я. — Пойдем скорее. Сейчас Орджоникидзеабад.

Игнат молчал.

— Чего же ты сидишь?

В ответ опять ни слова.

— Не понимаю я тебя, Игнат. Сказал — поеду. А сейчас снова в кусты смотришь.

— Я, Александр Иванович, в кусты не смотрю. Я вам все рассказывал.

— Но ты же согласился ехать?

— Это мать за меня согласилась. Вы сами знаете…

Издали загудел наш паровоз. Гулкое эхо побежало по железным крышам, спрыгнуло с вагона и умчалось в горы. Поезд замедлял ход. Раздумывать было некогда.

— Ну, что ж, Игнат, — сказал я. — Дело твое. Не хочешь быть с нами, езжай сам. Мы тебя не держим. Только давай все честно и открыто. Пошли к ребятам.

Поднял ли Игната с места гудок, который сообщал о конце пути и звал всех к порядку, или мои слова — не знаю. Игнат встал, молча бросил на плечо свой мешок и пошел к двери.

Мы шли из одного лязгающего железом тамбура в другой. Машинист не рассчитал времени. Паровоз снова пыхтел изо всех сил. Вагоны озабоченно цокали на стыках и покачивались. Хватаясь на ходу за что попало, мы с Игнатом добрались, наконец, до своего вагона. Ребята уже собрали в кучу вещи, нацепили рюкзаки. Они поглядывали на нас и молчали. Мы тоже молчали.

Загрузка...