РАССКАЗЫ

НА ЮЖНОМ УРАЛЕ

Спор через границы


Сначала это сообщение прозвучало по радио. Потом на завод пришли газеты. Они накапливались в парткоме, у директора, в цехах. Почти каждый день какое-нибудь новое известие.

В боннском бундестаге разразилась парламентская буря! Правительство ФРГ объявило об эмбарго на поставку в СССР стальных труб большого диаметра.

На заводе с возрастающим удивлением следили за тем, как заправилы НАТО стараются раздуть кадило, перекинуть его дымовую завесу и на другие страны Атлантического блока.

Бонн оказывал сильное политическое давление на Англию, стараясь удержать ее от продажи «стратегических» труб!

В США откровенно радовались политике Аденауэра.

Однако внутри парламентской фракции христианских демократов не было единогласия. Правящая фракция прибегла к процедурному крючкотворству. Официальные лица заявляли, что вопрос об эмбарго является в высшей степени политическим делом. Попросту говоря — торговой войной.

Мировая пресса с интересом обсуждала сложившуюся ситуацию: новый шаг в холодной войне! Попытка затормозить экономическое развитие СССР!

«Мы делаем России булавочный укол, а себе наносим удар ножом», — предупреждали свое правительство экономисты.

Появились тревожные сигналы из некоторых районов ФРГ:

Из Дуйсбурга — введение эмбарго поставит местный крупный завод под угрозу закрытия.

Из Мюльгейма — на заводах концерна «ХЕШ АГ», а также на предприятиях «Феникс Рейнрор АГ» будет сокращена рабочая неделя. Здесь решили отправить рабочих в принудительный отпуск.

Из Бремена — эмбарго нанесет серьезный ущерб транспортным предприятиям города.

Журналисты подсчитали, что предприниматели Западной Германии теряли на эмбарго заказы приблизительно стоимостью в сорок пять тонн золота!

И все же!

Озлобление политиков взяло верх над интересами промышленников. Игнорируя мнение значительной части депутатов парламента, правительство ФРГ настояло на своем и добилось введения эмбарго в законную силу. Это произошло 18 марта 1963 года. В двенадцать часов ночи!

Запомните это число, мы к нему еще вернемся.

Весь мир следил за вспыхнувшим экономическим сражением между политиками из Бонна и металлургами-трубопрокатчиками Советского Союза.

Немногие в ФРГ, да и в нашей стране, знали тогда, что на передний край этой промышленной битвы выдвинулся расположенный за несколько тысяч километров от границ Германии южноуральский трубный завод в Челябинске и главным «полем боя» стала внутризаводская площадка, где, занимая целый квартал, высится «коробка» одного из цехов, который для краткости, да и по привычке с военных лет, называют просто шестым цехом, а официально — трубоэлектросварочным.

С этим цехом, его людьми и историей я познакомился еще в 1956 году, когда только что была построена первая линия для электросварочных труб.

С тех пор я приезжал на завод в разные годы и подолгу жил в Челябинске.

Честное слово, порой мне кажется, что я представляю себе трубоэлектросварочный так же отчетливо, как и свою квартиру.

Но если человек впервые войдет в трубоэлектросварочный, то он наверняка будет поражен его масштабом, длиной его просторных пролетов, где почти не видно людей, где властно царит автоматика.

И днем и ночью в цехе сравнительно тихо. Сварка проходит бесшумно. Здесь светло даже в пасмурный день, а солнце прямыми стрелами проникает через стеклянные проемы крыши, обрамленные сеткой стальных стропил. В солнечных столбах, как в зеркальных колоннах, отражаются плавающие в воздухе мельчайшие пылинки. И яркие блики играют на металле, на трубах, которые, позванивая на железном ложе рольгангов, движутся по ним от одного сварочного стана к другому.

Но не в этом все же главное внешнее своеобразие этого цеха, его архитектурная особинка, что ли. Оно в поразительной схожести цеха с кораблем, как бы пришвартованным к вечной стоянке, но готовым вот-вот тронуться в путь.

Образ цеха-корабля представляется всякий раз с какой-то зримой четкостью, даже с иллюзией присутствия на палубе, точнее, на палубах, состоящих из множества малых и больших переходных железных мостиков и мостов, пешеходных галерей, протянувшихся во всю глубину цеха над станами, где массивные тела труб, точно живые, медленно ползут по пролетам, озаряемые голубоватыми звездами сварки.

Калибры труб нарастают от пролета к пролету. Зимой шестьдесят третьего самым большим был диаметр в 820 миллиметров. Строящимся в нашей стране газопроводам требовались метровые трубы. Прекратив поставки именно метровых труб, ФРГ пыталась остановить продвижение наших газовых магистралей.

Создалась ли тогда действительная угроза строительству трассы Бухара — Урал? Могла возникнуть, если бы... Если бы введение эмбарго действительно застало нашу промышленность врасплох.

Итак, вспомним — запрещение вступило в силу 18 марта 1963 года. А 30 марта в Челябинске, при огромном стечении людей, праздновалось, правда, еще экспериментальное, еще, так сказать, рабочее рождение первой большой уральской трубы — «1020».

Угроза из ФРГ застала челябинцев в самый разгар строительной страды. Угроза эта только подняла и без того высокое напряжение и родила новый энтузиазм и темпы.

Иначе и не могло быть! Нельзя представить себе технический прогресс следствием тех или иных зигзагов в холодной войне, введением того или иного запрета на импорт. Наоборот, стремление освободиться от случайности импортной политики всегда составляло ведущую тенденцию в развитии нашей молодой трубной промышленности. Уже давно начала она этот сложный, тернистый путь к вершинам мировой промышленной практики, к высшим достижениям этого древнейшего и вечно молодого «трубного искусства».

Чтобы яснее представить в исторической перспективе это жаркое поле боя зимой и весной шестьдесят третьего года в Челябинске, надо мысленно вернуться к довоенным пятилеткам, вспомнить военную юность самого завода и начало трубного дела в стране.


* * *

Об инженере Юлиане Николаевиче Кожевникове я впервые услышал в Челябинске как об «основателе завода». Кожевников был первым до войны начальником Главтрубостали. Много лет он занимал высшие командные должности в трубной промышленности, и жизнь его, по сути дела, стала отражением полувекового пути, пройденного сначала небольшим, а ныне разросшимся отрядом хорошо знающих друг друга людей, тесно спаянных профессионально, связанных многолетним пересечением судеб. Одним словом, он один из славной дружины трубников в огромной армии советских металлургов.

Мне сказали, что Юлиан Николаевич хочет писать историю трубных заводов. Он вышел на пенсию и наконец-то располагает свободным временем.

Приехав в Москву после четвертой своей поездки на завод, я поспешил разыскать Юлиана Николаевича. И вот мы беседуем в его квартире в Доме правительства, хорошо знакомом под этим именем старым москвичам. Когда-то одной из первых советских строек поднялся этот огромный серый дом у берега Москвы-реки.

Мы сидим за столом и разбираем фотокопии документов, подобранных Юлианом Николаевичем. Их немного. Самое интересное — это приказы Серго Орджоникидзе. И комментарии к ним моего собеседника. А точнее, документы служат ему лишь направляющими вехами в потоке воспоминаний, волнующих его, как и всякого человека, который может оглянуться на долгие годы, отданные главному делу жизни.

Юлиан Николаевич — коренная рабочая косточка. Дед был мастером по паровым машинам, отец — вальц-токарем, внук — рабочим, и все в одном городе — Днепропетровске, на соседних заводах. Потом внук закончил институт и вернулся начальником в тот же цех, где был рабочим. А сам цех тонкостенных труб под его руководством стал таким, что от него, как говорит Юлиан Николаевич, «пошла вся металлургия высококачественных труб».

Ни в дореволюционной России, ни после революции в нашей стране тонкостенные трубы не производились. Просто не умели их делать. Страна целиком зависела от импорта, главным образом шведского. Ввозили трубы даже для самолетов. Было время, когда мысль конструкторов ориентировалась не на дюраль, а на стальные трубные конструкции. Но и для тракторов, для автомашин трубы покупали за границей.

В те годы только одна автотракторная промышленность потребляла 137 разновидностей труб. Подумайте только — 137 видов для сотен тысяч тракторов, и все за счет импорта, оплаченного валютой.

Золотой валютный обруч надо было сбросить «в бою». С годами в нашем литературном обиходе эта метафора как-то примелькалась, стерлась, но тогда, в тридцатые годы, она звучала свежо и точно, выражая коренной смысл событий и истинный дух энтузиазма.

«В боях за трубы». Это название книги, фотокопию которой я взял из папки Юлиана Николаевича. Год издания тридцать четвертый. Харьков. Здесь есть статья Кожевникова и его портрет комсомольского возраста.

Большелобый, с буйной шевелюрой, с резко очерченной линией рта, с милой ложбинкой над верхней губой, чуть-чуть курносый и серьезный, потому что глаза смотрят пристально из-под густых бровей.

Бывает, что тяжелые рубцы времени резко деформируют лицо человека. Но есть и такие лица, которые сохраняют первоначальный ясный лик молодости, — не счастливый ли это знак устойчивости характера и мироощущений?

Неважно, что нет уже и шевелюры, а седой ободок волос еще больше обнажил нависший над глазами лоб, и нет былой остроты углов, округлились, смягчились черты лица, и все же, я чувствую, — жив в человеке, любовно перебирающем фотокопии старых книг, комсомолец тридцатых годов, начальник цеха, «энтузиаст овладения новой техникой», как сказано в подписи под портретом.

— Нас никто не учил, учились сами, — говорил Юлиан Николаевич, — срывались, ошибались, снова мучились и снова учились. А иного не было пути. Никто бы не подарил нам этой науки. И опыта. И патентов. Все сами. Без иностранной технической помощи.

Одно время цех завода имени Ленина в Днепропетровске являлся и единственной производственной базой и всесоюзной лабораторией трубной новизны.

— А как мы размахались в экспериментах, — вспоминал Юлиан Николаевич, — каким шли широким фронтом поиска — от фигурных крупных труб до капиллярных трубных сосудов с диаметром в какие-нибудь пять миллиметров и полумиллиметровой толщины стенки. Ювелирная работа! И сначала мы несколько ослабили импорт.

Он так и сказал: «ослабили импорт». Но еще не сняли его вовсе. На это ушли годы.

Я надеюсь, что Юлиан Николаевич напишет свою книгу по истории трубных заводов. Хромомолибден! Хромоникель! Хромовольфрам! За каждым из таких звенящих слов — рассказы о том, как мучительно трудно достигалась желанная свобода от импорта. Я уверен, не написанные и не исследованные еще никем интересные повести таятся за каждым именем новой марки стали.

28 ноября 1933 года нарком Орджоникидзе издал приказ «Об освоении производства автотракторных труб».

Там были такие строки: «...Предприятиями черной металлургии было принято к освоению 127 позиций труб из 137, потребляемых автотракторной промышленностью, из коих 93 ранее в Союзе не изготовлялись... Отмечая это достижение, создающее базу по снабжению автотракторной промышленности трубами внутрисоюзного производства, объявляю благодарность...»

И далее длинный список фамилий мартеновцев и трубников. Отныне тракторы и автомашины становятся целиком советскими.

Работал в те годы в Харькове рано погибший при катастрофе и, к сожалению, забытый конструктор Константин Алексеевич Калинин, спроектировавший самолет-гигант «К‑7». Кожевников дружил с ним, вместе они создавали первые, легированные тонкостенные трубы для самолета.

Подобно другому своему крылатому собрату, самолету-гиганту «Максим Горький», «К‑7» погиб в полете. Но трубы выдержали самое жестокое из возможных испытаний — испытание катастрофой. Остались целы. И оказались крепче шведских.

И вот новый приказ Орджоникидзе:

«...Осевые трубы к легким самолетам и гнутые полуоси к тяжелым — изготовлялись из хромоникелевой стали исключительно в Швеции, которая по очень высокой цене поставляла их нам...

...Особую сложность и трудность освоения представляло производство полуосей для тяжелых самолетов... Теперь трудности освоения преодолены.

Отмечая достигнутые успехи в деле освобождения от импорта в абсолютной сумме за 1933 и 1934 гг. на 10 000 000 р. и поднятия обороноспособности нашей страны, объявляю благодарность и приказываю премировать следующих работников...»

Далее снова идут списки трубопрокатчиков. Их много. Это были интереснейшие люди.

А в войну трубы — это авиабомбы и минометы, орудийные стволы и снаряды для «катюш».

Со второй половины сороковых годов начинается качественно новый взлет трубного искусства. И не только для земной цивилизации, но и в космосе.

Но все это еще впереди. А нам пора вернуться в Челябинск, но в Челябинск военной зимы сорок второго года, на пустынную площадку далеко за городом, где еще нет никаких прокатных цехов, а лишь торчат полузанесенные снегом стропила недостроенного базового помещения для каких-то нужд Наркомата судостроения. И пустырь этот пока именуется непонятным для непосвященного человека, полузашифрованным названием «Стройсемь».


* * *

Осенью сорок первого Кожевников по поручению правительства руководил эвакуацией Днепропетровской и Никопольской группы трубных заводов. Положение в Приднепровье создалось крайне тяжелое. Кожевников находился в своем родном Днепропетровске и каждый день звонил в Москву — докладывал о военной обстановке.

Немцы рвались к Днепропетровску. Кожевников предупреждал, что надо скорее эвакуировать завод имени Либкнехта, находящийся на левой стороне Днепра, ибо немцы, если войдут в город и займут правый высокий берег, начнут обстреливать завод.

— Завод надо останавливать, — убеждал Кожевников.

— Подожди, — отвечали ему из Москвы, — положение еще выправится.

Ждали. На соседнем заводе имени Ленина эвакуация шла успешно. Вывезли и станы и оборудование. А с заводом Либкнехта, к сожалению, случилось так, как и предвидел Кожевников. Противник из занятого города, с правого берега осыпал цехи шрапнелью. Приходилось демонтировать под огнем. Люди гибли прямо на заводском дворе. И все же часть оборудования вывезли. Остальное привели в негодность.

— Но все тяжелые вещи мы там оставили, — вздохнул, вспоминая эти дни, Юлиан Николаевич.

Тем временем еще южнее, в Мариуполе, сложилась такая же грозовая ситуация. Приказ об эвакуации завода на Урал пришел, когда немцы уже стояли вблизи города. 18 сентября сорок первого года здесь остановились прокатные станы. Но и подача железнодорожных вагонов к городу почти прекратилась.

В Мариуполе железнодорожный тупик. Эвакуация морем в планах не предусматривалась. Начали переадресовывать угольные составы. Уголь сбрасывали на землю, в вагоны грузили прокатное оборудование.

«Негабаритные» — как говорят железнодорожники — махины станов высоко поднимались над платформами.

Работы по эвакуации привалило столько и такая кругом царила суматоха и запарка, что и директор завода Михаил Федорович Щербань, и главный инженер Сергей Алексеевич Фрикке едва не прозевали тот момент, когда немецкие мотоциклисты начали въезжать в западные ворота завода.

Фрикке вскочил в пожарную машину, совершенно случайно задержавшуюся на территории, и на этой последней машине выехал через... восточные ворота, оставив за своей спиной грохот взрывов, клубы пыли, пламя разгорающихся пожаров.

На коленях у Фрикке лежали чертежи, схемы им же заминированного завода, через плечо висела сумка от противогаза, в которой не было самого противогаза, а лежал сигнальный экземпляр его новой книги по теории проката.

Оборудование завода пошло на восток и на юг. Противник бомбил железные дороги. Менялись маршруты, пересоставлялись эшелоны. Многотонный маховик от пильгерстана попал в Баку, его погрузили на судно, а судно затонуло. Крупный ротор приводного электрического мотора мощностью 3500 лошадиных сил будучи негабаритным, зацепился где-то за мост и с поврежденной обмоткой вместо Урала попал в город Сумгаит.

Пильгестан был, как сама жизнь, необходим для производства труб, из которых делались авиабомбы, реактивные снаряды.

Зимой сорок второго на площадке «Стройсемь» встретились люди, которым и предстояло пустить первый стан любыми средствами в кратчайший срок. Это были Щербань и Фрикке, главный механик Михаил Иванович Матвеев, начальники будущих цехов В. Казаков, Д. Мотрий, сын Матвеева Юрий Михайлович и бригада Наркомчермета, руководимая Юлианом Николаевичем Кожевниковым.

Жилья для рабочих не было — рыли землянки. На Южном Урале бывают жгучие арктические морозы. Плохо одетые люди работали по 16—18 часов в сутки. Не меньшая нагрузка выпадала и проектантам. Снабжались они по третьей категории и буквально пухли от голода. Но чертежи прямо с ватмана шли на стройку.

Кожевников имел комнатку в общежитии Ферросплавного завода, ночевал же большей частью прямо на столе, в конторе. Не было времени даже съездить в общежитие.

Незадолго до войны пришлось побывать ему во Франции, Бельгии, Италии. Отличные гостиницы, чистенькие заводы. Теперь было даже как-то странно вспоминать ту далекую, сытую жизнь промышленников, технических экспертов, коммерсантов фирм, с которыми он имел дело.

В какую даль отодвинулось все это от площадки «Стройсемь», где даже рукавицы примерзали к холодному металлу, где люди и на морозе жили в палатах.

Над пролетом монтируемого стана висел плакат:

«Чтобы врага победить на войне, план выполняй вдвойне и втройне».

Три года полагалось на строительство такого завода — по нормам. В сорок втором его возвели за полгода. Как это вышло — трубники удивляются до сих пор...

Цех был готов. Но где взять мощный, уникальный мотор к стану?

В конце лета на площадку прилетел нарком Тевосян.

— Где пильгермотор? — сурово спросил он у главного инженера.

Фрикке развел руками. Он не знал точно, никто не знал.

Шли дни. Пожалуй, не было даже в войну времени, когда бы, как осенью сорок второго, понятие времени стало полным синонимом жизни, когда, неумолимое, оно поистине отсчитывало часы истории. Выиграть время. Но как?!

Наконец решились взять мотор от другого механизма, от блюминга, находящегося в Нижнем Тагиле. И на нем пустить стан. Риск? Конечно! Но что делать?

Запросили Гипромез в Москве. Пришло несколько рекомендаций. То можно пускать, то нельзя.

Кожевников, мучимый сомнениями, позвонил Тевосяну.

— Решай сам, — ответил Иван Тевадрасович. — Ты на месте, ты хозяин.

В октябре, за несколько дней до пробного пуска, в Челябинск прилетел замнарком Райзер. Ходил по площадке мрачный, озабоченный. Потом уехал на Магнитку, оттуда ночью Кожевникову телефонный звонок:

— Мне сказали электрики, что они дают голову на отсечение — стан не пойдет. А ты уверен? Можно ли пускать?

— Будем пробовать.

В ту же ночь начали. Стан немного покрутился и остановился. Мотор не тянул. В цехе сгустилась зловещая атмосфера катастрофы. Но все же решили искать ошибку. И вскоре нашли. Исправили настройку электросистемы. Стан заработал. Катали всю ночь. Сначала легкие трубы, потом все тяжелее и тяжелее. Стан работал... без маховика! Якорь мотора и служил маховиком. Такого никогда не случалось в мировой практике пильгерстанов.

Через некоторые время снова позвонил Тевосян. Спросил у Кожевникова:

— Кто автор безмаховичной работы пильгерстана?

Вот уже и появился научный термин, обозначавший новацию, родившуюся в силу крайней и острой нужды, сцепления жесточайших обстоятельств. Но там, где победа, подразумевается и автор.

Юлиан Николаевич задумался, ответил растерянно:

— А черт его знает, кто автор? Тут такое было! Не заметили. Все думали, все мучились, каждый что-либо предлагал. И Щербань, и Фрикке, и Матвеев.

Но Тевосян все же допытывался:

— Не Гипромез ли?

— У меня сохранились телеграммы. Одно заключение — налево, другое — направо. Я вам докладывал, — возмутился Кожевников.

— А Гипромез рапортует по-другому, — заметил нарком.

— Ну, не знаю. — Кожевников вздохнул. — Я думаю, главный автор — завод. Все мы тут. И товарищи из Гипромеза. Дело артельное.

Титул основателя завода прилепился к Кожевникову позже. А в сорок втором всей тяжестью лежала на его плечах должность начальника Главтрубостали.

Когда за чертой фронта остались все южные заводы, город Первоуральск превратился в главный бастион трубной индустрии. Он вобрал в себя все — и оборудование и людей. В цехах висели знамена южных заводов, как знамена дивизий, побывавших в бою. Бывшие директора заводов становились начальниками цехов. Новотрубный первоуральский превратился, по сути дела, в завод заводов.

Когда-то сам Кожевников был на этом заводе техническим директором. Пока не ушел в главк. После него назначили Осадчего.

Это ему каждый день, и утром, и вечером, звонили из Москвы. Из ГКО. Сколько сделано труб для минометов? И когда отправлены эшелоны? Час, минута?

Прямо в цехе стоял паровоз с вагонами, куда грузились трубы. На вагонах адрес назначения — Москва.

Надо полагать, это уже не секретная цифра — Первоуральский ежесуточно давал тысячи стволов минометов. Можно себе представить, что стоил здесь каждый горячий час для фронта!

Потрясающая по трудовому героизму летопись этого флагмана трубной промышленности военных лет — особая тема. И, возможно, глава книги Юлиана Николаевича. Я же не могу больше углубляться в военную историю, это бы нас далеко увело.

Но об одном вспомнить все же необходимо. В Первоуральске впервые громко зазвучало в семье трубников имя Якова Павловича Осадчего. Пятнадцать лет жизни и часть своей души он отдал Первоуральску. Приехав сюда в тридцать восьмом — застал два цеха, уехав в пятьдесят четвертом — оставил десятки. Было вокруг завода несколько бараков — вырос большой город.

В Первоуральске Осадчий получил ордена Ленина и Трудового Красного Знамени и дважды был удостоен Государственной премии.

Сложный, в чем-то противоречивый и вместе с тем все же сцементированный внутренним единством, облик этого директора сложился тоже в Первоуральске.


* * *

Фигура директора Челябинской «Трубной Магнитки» с недавних пор привлекает внимание журналистов. Об Осадчем пишут и, должно быть, будут еще писать. Основные вехи его биографии известны.

Родился на Украине, на станции Кривой Рог Херсонской губернии. Отец работал грузчиком на известковых печах. Там же в Донбассе начал свою карьеру и четырнадцатилетний Яша — коногоном на известковых карьерах. Потом перешел на угольную шахту откатчиком, грузчиком, забойщиком.

Энергичного, смышленого парня заметили, выдвинули на профсоюзную работу. Сначала председателем рудничного комитета. Потом перевели в профсоюз строителей угольных шахт. В областной центр. Оттуда уже сам Осадчий уехал на строительство Днепрогэса.

И снова — профсоюзная линия. Рабочком. Начальник отдела найма и увольнения.

Совсем молодой еще парень, а успел показать организаторскую жилку. Умел заглянуть в душу человека, оценить, менее всего по анкетной копии жизни, более — по самим свидетельствам жизни, по рабочей хватке.

На Днепрогэсе впервые Осадчий окунулся в кипение большой стройки, почувствовал ее размах, силу. Это притянуло его душу надолго. Здесь он познакомился с выдающимися деятелями энергетики того времени — Винтером, Веденеевым.

Почти через сорок лет в Запорожье вспомнили о «кадровике», прислали в Челябинск письмо с просьбой дать фотографию, написать воспоминания для музея.

С этой знаменитой стройки Осадчий уехал учиться в Промышленную академию. Сначала на подготовительный факультет. До этого Осадчий учился мало.

— Грамоты у меня всего две зимы церковноприходской школы, товарищ нарком, — так сам он определил свой образовательный ценз, когда на строительной площадке встретился однажды с Серго Орджоникидзе.

— Немного, — сказал Серго.

— Я уже начальник, — посетовал Осадчий, — а начну бумагу составлять — мучение: слова вразброд и мысль никак не поймаешь. Подучиться мне необходимо. Очень хочу.

— Будешь, раз хочешь, — сказал нарком, — Мы такие желания уважаем.

Осадчий учился в академии истово, как люди, которые поздно садятся за студенческую парту. К диплому инженера пробивался упорно, как, бывало, забойщиком в шахте через угольный пласт.

После академии — Первоуральск и должность заместителя директора завода. Временно.

Была потом в жизни Осадчего еще одна — и хорошо, что только еще одна — «временная должность». После Первоуральска два года он проработал на высоком посту заместителя министра черной металлургии Украины.

А через два года попросился снова на завод.

Ныне об этом Осадчий рассказывает чистосердечно, что «не потянул», не справился с бумажным потоком, заскучал, почувствовал себя не на месте.

Должно быть, у каждого человека случаются в жизни должности временные, а есть и прочные, постоянные, отвечающие самому корню натуры, характера. Осадчий — и он доказал это тридцатилетним стажем — директор по призванию и по любви.

Мы встречались не раз, хотя не так уж и часто, зато в разные годы, а само время своей протяженностью корректировало мои впечатления. К тому же об Якове Павловиче я слышал на заводе много и едва ли не каждый день от самых разных людей. Нравственный портрет? Не лепится ли он всякий раз именно из этой пестрой мозаики суждений и оценок всех тех, кто близко знает человека?

Я думаю об этом часто и не тороплюсь с выводами. Так легко быстро присудить человеку те или иные качества и так легко при этом ошибиться в их истинности. К тому же портрет Осадчего не из тех, коих можно обозначить двумя-тремя броскими и резкими штрихами.

Пусть вызревает постепенно характер, видный читателю, пусть он складывается сам из фактов, поступков и событий, которым я был свидетель или которые узнал от других и почерпнул в документах.


* * *

Со своей замминистровской должности Яков Павлович хотел вернуться в Первоуральск. Это естественно. Нельзя за пятнадцать лет не полюбить завод, который сам же называешь «красавцем».

— Все замечательные кадры юга я оставил там, в Первоуральске, — сказал мне как-то Яков Павлович. — А какие специалисты! Золотые руки! Золотые руки!

Даже став директором Челябинского трубного, Осадчий не оставлял попыток вернуться в Первоуральск, правда, уже не столь активных. Об этом мне уже рассказывал не сам он, другие. Но по-человечески я понимаю и такое.

Руководитель на новом месте производит сразу великие перемены только в плохих романах. А в жизни действия нового директора часто напоминают медленное движение айсберга, три четверти которого до времени скрыты глубоко под поверхностной рябью производственной текучки.

Об Осадчем я впервые услышал от брата, когда приехал к нему в Челябинск осенью пятьдесят шестого года. Ю. А. Медников, закончив в Москве Институт стали, начал на Трубном — мастером, начальником смены, в тот год он работал заместителем начальника цеха.

Завод переживал довольно сложное время. После Щербаня здесь узнали Кирилла Петровича Токового — инженера яркого, сильного дарования, но рано умершего. Потом распрощались с человеком, который и пробыл недолго, и доброй памяти о себе не оставил. Осадчий появился на Трубном как четвертый директор.

Четвертый директор. Любопытно, что в своих старых дневниках пятьдесят шестого года я нахожу мало записей о новом, только что появившемся директоре. Об Осадчем еще не заговорили громко на заводе. Он присматривался, изучал людей, и заводчане присматривались к нему.

Записей мало, но все же они есть. И сейчас, по прошествии двадцати двух лет, они кажутся мне особенно примечательными.

Четвертый директор начал с того, что достраивал недоделки своего предшественника. Прежде всего каменные дома в поселке, который раздвинул хаос мелких домишек и сараев на берегу огромного, голубоватого, похожего на море пресноводного озера Смолино.

Четвертый директор застал на берегу недостроенный стадион и рядом клуб, напоминавшие развалины древнеримского цирка с колоннами и каменным полукружьем трибун.

Новый директор расширил и достроил эти сооружения. Более того, он внес в эти проекты черты даже некоей монументальности и современного комфорта.

Поставил рядом с клубом две новые столовые, ресторан, оборудовал пляж, яхт-клуб.

Там, где раньше шныряли в кустах рыболовы, вытянулся приозерный бульвар, ей-ей украсивший бы любой приморский городок.

Кто-то пустил тогда по заводу шутку: «Новый-то директор ищет путь к сердцу рабочего через его желудок». Шутки бывают разные. Эта звучала по-доброму, с оттенком уважения.

Много ли в стране заводов, имеющих свои здравницы на Кавказском побережье? А новый директор начал строить санаторный корпус в Сочи. Нашел деньги, добился разрешения. В этом уже чувствовался размах той щедрой заботы о рабочем человеке, которой здесь не были прежде избалованы. Правда, и времена прежде были более суровыми.

Четвертый директор круто занялся делами жилищными, снабжением. Многое добывал для завода: от холодильников до автомашин.

Да, хозяйская жилка у четвертого директора была, как говорится, налицо! И это нравилось.

Сам же завод в том году делал трубы для магистрали Ставрополь — Москва. Первая стройка — предвозвестница той могучей системы подземных газовых дорог, которые ныне растут год от года.

Помню плакаты в цехах — «Даешь трубы!». Помню огромную картину и на ней толстую, извилистую линию длиной в 1300 километров. Словно бы новым голубым меридианом она рассекала Европейскую часть СССР.

«Сварщики! — гласило обращение. — Есть правительственное задание дать не 80, а 90 километров труб в этом месяце, чтобы к холодам закончить трубопровод».

А новый директор как раз в этом месяце начал внедрять новшество — автоматическую флюсовую аппаратуру, и целая линия станов замирает на пять дней!

Вот так! Не побоялся — остановил. Для новой техники.

Читаю запись: «В старом, хронически отстающем мартеновском цехе на ремонт поставил две печи. Старый директор долго не разрешал делать здесь никаких ремонтов, с тем чтобы «показать свою работу» и вытягивать план любой ценой. Новый шел на временные потери в надежде с лихвой наверстать упущенное».

Что это? Пока лишь отдельные, хотя и любопытные штрихи к портрету, еще скудноватый материал для обобщений. Еще неизвестно, куда все может повернуться. И не выродится ли линия четвертого директора в элементарный производственный авантюризм или в жадненькое делячество хозяйственника, который все гребет под себя, у которого государственный горизонт конусом сошелся только на его заводе?

Бывает и так. Каждый поступок окрашивается в конце концов замыслом, который в нем заложен. И недаром говорят, что иные наши недостатки — суть продолжение наших достоинств.


* * *

Не написанное еще никем и негласное, но все же сущее в ту пору и реальное, кем-то впервые сгоряча сформулированное, кем-то с охотой поддержанное — «Дело об авантюризме Осадчего» начало созревать в первый же год пребывания нового директора на заводе.

«Дело» это хотя и старое, и есть пословица о том, что, кто старое помянет, тому!.. Но правду все же сказать надо, хотя бы потому, что история эта глубоко поучительна, и потому, что сам Осадчий не забывает о ней. И наверно, никогда не сможет забыть.

Трубоэлектросварочный готовился к пуску как раз в те дни, когда новый директор впервые открыл двери своего нового кабинета.

Приемная Осадчего ныне на третьем этаже массивного здания заводоуправления. Чтобы попасть в нее, следует пройти тихим коридором, минуя комнаты референтов слева и справа, затем большую — секретаря, а из нее уже в кабинет ведет двойная, обитая кожей дверь.

За дверью — просторное, продолговатое помещение с белыми занавесками на окнах, шкафами из красного дерева, с красивой дорогой медной люстрой над традиционным столом для заседаний, который примыкает к рабочему, образуя большую букву «Т». Рядом — маленький столик для селектора и трех телефонов, один из них «вертушка». Прямая связь с руководящими учреждениями области и республики.

Кабинет прежде всего внушителен. Он уютен. Пожалуй, еще и величествен. Он отражает лицо завода, а о том, чтобы это значение эмоционально ощущалось всяким, кто сюда войдет, позаботился бывший директор.

Осадчий ничего здесь не менял, кабинет был удобен для работы, хотя и хранил некий отпечаток личности человека, которого здесь нет.

Зато все другое оставленное Осадчему наследство подверглось его критическому пересмотру. И прежде всего новый цех, который он приехал принимать, и, приняв, стал директором завода.

Осадчий предложил расширить цех вдвойне.

Как?!

Трубоэлектросварочный только-только пустили после многонедельных мук настройки и отладки. Новенький, чистенький, красивый — он радовал глаз, вселял гордость в души строителей, проектировщиков. Еще впереди было много работы, чтобы заставить цех набрать нужные темны, подняться до проектной мощности.

Можно ли не понять тех, кому причиняла боль уже сама мысль о том, что новенький цех надо ломать, реконструировать и, не воспользовавшись вдоволь сладкими плодами победы, вновь окунуться в бетонную пыль, железный скрежет и сумятицу всяких строительных и переделочных работ?

— Страшно подумать, что цех, если принять идею директора, надо будет остановить минимум на год! — заклинали противники реконструкции.

Они были против: и главный инженер, и его заместитель, и бывший заводской работник — проектировщик цеха, а к тому времени уже крупный начальник в Гипромезе. И Осадчий вдруг ощутил упругую волну сопротивления многих людей, тех, кто должен был ему помогать во всех заводских делах, во всех начинаниях.

— Цех мы не будем останавливать вовсе, новую линию можно поставить на месте склада, который сейчас фактически пустует, — говорил он.

Однако это не разрешило споры.

Случается порой такая психологическая коллизия, которая как туман над полем, — знаешь, что вот он пройдет, рассеется, но пока висит в воздухе мутной пеленой и застилает глаза.

Что бы ни говорил Осадчий, а все же фактом было то, что он новый человек на заводе, а те, кто ему возражали, начинали здесь с «нуля», с зимы сорок второго. Он приехал лишь принимать трубоэлектросварочный, а они его выстрадали и построили. Ни разу не брошенный ему прямо в лицо, но разве от этого менее ощутимый, прячась за каждой репликой, все время растворялся в спорах горький упрек:

«Еще бы! Тому, кто не строил, легко крушить, тому не дороги наши успехи! Известно, что новая метла чисто метет!..»

Осадчий мысленно отгонял эти подспудные, втайне подразумевающиеся упреки, стряхивал их с души, как мусор, который может сбить с толку, увести от главного, решенного.

Можно иной раз произносить одни и те же слова и даже лозунги, но вкладывать в них противоположный смысл.

Осадчий говорил: «Это движение вперед».

— Это гигантомания, — говорили его противники. — И лучше три средних завода, чем один гигант. Экономичнее. И легче будет с транспортом.

— Большие и даже огромные трубы вскоре потребуются стране, к этому надо готовиться, — настаивал Осадчий.

— Но начинать-то надо не с нашего цеха, это проблема иного масштаба. А для завода это прожектерство, попахивающее аферой, — возражали противники.

Как это ни странно, но когда впервые вошло в заводской обиход слово, вернее, цифра «1020», обозначавшая калибр трубы, ей сопутствовал подозрительный шумок — «афера»!

Спор о трубоэлектросварочном цехе был действительно лишь частью большой, сложной проблемы, выдвигаемой жизнью.

Прошли годы. Но даже и сейчас, вспоминая все эти стычки, споры, дискуссии, сам Осадчий, я так думаю, вряд ли мог бы упрекнуть своих оппонентов в полной слабости аргументации, в беспомощности их контрдоводов. Более того, они выглядели логичными, порою основательными.

— В стране нет пока такого стального листа, из которого можно делать очень большие трубы, — говорили оппоненты директора.

И это было так.

— Нет и соответствующих станов.

И это было верно.

— Сначала лист, а потом станы и трубы.

Куда как логично!

Казалось бы, это были предупреждения людей разумных, осторожных, мыслящих хрестоматийно правильно.

А Осадчий говорил:

— Сначала станы, а потом лист! Он появится. Будет нужен, значит, появится. Жизнь потребует, и промышленность ответит: «Есть!»

Был ли во всем этом риск забежать вперед, построить новые линии и оставить их без листа, необходимого металла? Был. Но известная доля смелого риска и афера — это не одно и то же. Далеко не одно и то же.

Разве жизнь сразу выдает нам абсолютно верные решения, не влекущие за собой каких-либо отрицательных факторов? Существует в конце концов диалектика, о которой так много говорят в высшей школе, но иные напрочь выкидывают ее из головы, едва переступив за порог института, завода. Диалектика, а в ней закон единства противоположностей.

Осадчий часто ездил в Москву. Решать вопрос в принципе. Всякий раз обходил немало организаций — директивных, и плановых, и конструкторских.

Украинские ученые предложили новую идею: формовать большую трубу не из цельного, как раньше, листа, более чем трехметровой ширины, такими тогда страна не располагала, а сваривать из двух полуцилиндров, раздельно сформованных на прессе.

Это была новация мирового масштаба. Нигде никто так не варил большие трубы. Получится ли? Выдержат ли швы огромное давление? Все это надо было проверить, испытать.

И вновь возникли горячие споры. Выйдет — не выйдет?! Был грех — даже Осадчий поколебался. Но потом решился поддержать новый, смелый метод.

Однако новое, как известно, надо пробивать. Странноватый это термин, но емкий, ходовой и ко многому приложимый.

Первоначально родившийся, видимо, из лексикона горнопроходчиков, он потому и прижился, что довольно точно определяет характер творческих усилий, и нравственных, и физических.

В один из очередных приездов Осадчего в Москве шел дождь. Когда «Ил‑18» сел на бетонку и с последним сердитым чиханием заглохли моторы, вдруг стало слышно, как звонко, словно дробью по стеклу, барабанит ливень по дюралевой обшивке.

«Прилетать в дождь — хорошая примета», — подумал Осадчий.

Натянув дождевики еще в креслах, пассажиры суетливо потянулись к трапу, как будто окутанное дождевой сеткой смуглольдистое здание аэровокзала могло, подобно автобусу, уехать в бор, окаймляющий аэродром.

На площади перед аэродромом Осадчий поманил пальцем такси, кратко бросил: «Площадь Ногина».

Вот и знакомый поворот на главное шоссе, и транспарант, выглядывающий из леса:

«Счастливого полета!»

«Надо бы написать еще: «После счастливого завершения дела», — подумал Осадчий.

Машина шла по слегка всхолмленной дороге со скользким асфальтом и роняющими слезы елками на обочине. А впереди в дождливом тумане, как дальние айсберги, — первые белые квадраты и башни новых зданий... Москва.

Через час Осадчий уже поднимался в лифте и шагал по гулким, темноватым коридорам старого, большого дома, давнего штаба тяжелой индустрии, еще со времен Серго Орджоникидзе, дома, который всегда в общем-то оставался этим штабом, как бы ни менялись вывески у парадного подъезда: то наркомат, то министерство, то комитет, то снова Министерство черной металлургии.

Сейчас в этом доме происходила очередная перестройка, во всяком случае внешняя — менялась мебель в кабинетах, с дверей снимались старые таблички и укреплялись новые, слышался стук топоров, где-то рубили перегородку, расширяя кабинет. И в коридоре пахло стружкой, масляной краской, влажным цементом, как на новостройке.

Запахи эти живо напомнили Осадчему трубоэлектросварочный цех, перестройку которого он уже мысленно представлял себе во всех ее последовательных этапах.

В комитете не говорили окончательно ни да, ни нет. Тянули, взвешивая доводы «за» и доводы «против». Есть у нас такие работники, люди неплохие и знающие, но для которых самое мучительное — это принимать решения. Всегда удобно, если ответственное решение примет кто-либо другой. И будет за него отвечать. И потом эта привычка к многоступенчатым согласованиям. Конечно, согласования нужны. Но в том-то и дело, что порой дьявольски трудно найти человека, с кем можно согласовать решение. Да, именно так.

Осадчий пробыл в комитете несколько часов. Положение с реконструкцией не прояснялось. И Осадчий чувствовал, что вызревает все определеннее, все более властно стучится в сердце, в сознание решимость сделать еще один, самый важный и ответственный шаг. Вернее, несколько десятков шагов от площади Ногина к Старой площади.

И чтобы обдумать все окончательно, Осадчий решил погулять немного по городу.

Когда приезжий выходит на шумный асфальтовый пятачок площади Ногина, куда он свернет отсюда? Направо, на Солянку? Вряд ли! Можно подняться к Старой площади и бывшей Маросейке, а сейчас улице Богдана Хмельницкого. Осадчий хотя и не москвич, но названия московских улиц с запахом старины знал и, привыкнув к ним, даже любил.

Эта дорога по красивому бульвару, правда, крутоватая, слева здание ЦК КПСС, в конце бульвара памятник гренадерам, павшим под Плевной.

Но скорее всего приезжий пойдет налево, что и сделал Осадчий, по Варварке, ныне улице Разина, здесь еще продолжается склон покатого Кремлевского холма и видна темно-серая, как срез на свинце, вода Москвы-реки, и Зарядье, и Замоскворечье. Вместе с тем каждый шаг приближает к знаменитому спуску от Красной площади к Кремлевской и Москворецкой набережным.

О многом здесь думалось, многое вспоминалось.

Как-то зимой, в военный год, вызвали Осадчего из Первоуральска в Москву получать орден Ленина в том самом большом здании, чей зеленый купол и всегда трепещущее на ветру знамя хорошо видны с площади.

Пропуска тогда выдавали в красной пристройке у Спасских ворот.

Солдаты и офицеры в хорошо пригнанных шинелях с темными меховыми воротниками долго и тщательно сверяли карточку Осадчего на пропуске с похудевшим, скуластым ликом оригинала.

Осадчий помнил, что он нервничал, ожидая вызова, а между тем что же могло случиться? Указ-то ведь уже был опубликован. И все же он волновался и успокоился, лишь когда Шверник мягко пожал ему ладонь, негромко и как бы доверительно, как бы ему одному, слегка наклонясь, пожелал успехов в работе и здоровья.

И хотя Шверник примерно то же самое говорил каждому, Осадчий чувствовал себя растроганным именно тем, что эти слова прозвучали для него с какой-то особой интонацией.

Так казалось ему, наверно, казалось всем. Чтобы понять это, надо было пережить военное время, нести его бремя, не отделяя себя от народа, от его труда и подвига.

А уж во время войны каждый квант добра, отзывчивости нес в себе удвоенный, утроенный заряд энергии, аккумулировавшийся в сердце.

В день награждения Осадчий вместе с другими снялся рядом со Шверником в Андреевском зале.

Они сидели рядом: группа металлургов и двое летчиков — Герои, и группа партизан со своими партизанскими медалями, и женщины из текстильной промышленности, молодые и старые ткачихи, все немного глуховатые от грохочущего шума веретен, в скромных кофточках, ситцевых платьях той суровой поры.

Сейчас Осадчий подумал о том, что та военная, вспомнившаяся ему на Красной площади, борьба за трубы ныне, в иных условиях и формах, все же осталась трудной борьбою на пути к новым рубежам и свершениям.

Когда человек проживет на свете лет шестьдесят, он вместе со всеми неприятностями старости приобретает в дар и нечто хорошее — двойное зрение, когда настоящее легко опрокидывается в прошлое, а прошлое высвечивается резким светом настоящего.

Только вот о далеком будущем старики думают меньше, чем молодые, во всяком случае не примеривают к нему свою личную судьбу, а скорее — судьбу своего народа, человечества. Тут уж вступает в силу иной масштаб времени. Иные планетарные, теперь уже и космические шаги истории.

С Красной площади Осадчий вернулся на площадь Ногина и теперь поднялся вверх по бульвару к зданию ЦК КПСС.


* * *

В Центральном Комитете Осадчий, доказывая свою правоту, спорил, убеждал. Его противники также выступали со своими доводами, Дважды к этому вопросу возвращалось Оргбюро ЦК. И решение о строительстве стана «1020» состоялось.

Решение это входило составной частью в научное предвидение громадного разворота нефтяной и газовой промышленности, а следовательно, и строительства газопроводов в стране.

Формула Осадчего: «Не ждать. Сначала станы, а потом и лист», к удивлению многих противников реконструкции, оказалась правильной и даже провидческой, когда металлургия подтянулась и стальной лист нашелся, а в Средней Азии и на Кавказе, затем и в Западной Сибири геологи открыли грандиозные месторождения природного газа и нефти. От них пролегли трансъевропейские, евроазиатские тысячекилометровые газо- и нефтепроводы. Вот тут-то и понадобились большие трубы — метрового диаметра.

— Тогда или чуть позже все увидели, что нельзя в планирующем органе держать человека, который не видит будущего, — сказал мне Осадчий.

Он имел в виду автора первого проекта трубоэлектросварочного, того самого, кто в Госплане более всех возражал против реконструкции и был вскоре перемещен на другую работу. Он невольно пострадал, недооценив свое же детище, не увидев новой, открывшейся перспективы.

На первый взгляд это странно, но если вдуматься — закономерно и диалектично. Остановившийся — отстает, когда жизнь так стремительно идет вперед.

Мне же кажется, что и сам Осадчий всем своим темпераментом помог укорениться такому мнению. И твердостью человека, обычно избегающего полумер: взыскать — так взыскать, наградить — так наградить! Но, конечно, главное — убедительностью самой победы: созданием в рекордные сроки огромного стана.


* * *

Трубоэлектросварочный цех за двенадцать лет увидел четырех руководителей. Должно быть, повесть о четырех начальниках, сменивших один другого, могла быть сама по себе интересна и поучительна.

Я видел и знал всех четырех. Но более всех Игоря Михайловича Усачева — того, кто и сам больше других сделал для цеха и завода и имя которого долго здесь не забудут.

Был когда-то рыжеватый, крутолобый парень вратарем в юношеской футбольной команде завода. В той же команде играл правым крайним Коля Падалко, рядом с ним Валентин Крючков — оба рабочие. Вратарь — Игорь Усачев тоже слесарил в гараже, потом ушел учиться в техникум, практику проходил на заводе, где у него полно родни. Закончил институт — и снова Трубный. Мастер, начальник смены, зам начальника цеха — проходил обычную здесь для молодого специалиста лесенку восхождения, по которой не все идут ровно, один споткнется и застрянет на какой-либо ступеньке, другой и вовсе сорвется. Игорь Усачев довольно быстро стал начальником огромного цеха.

Я помню нашу первую встречу. По пролету быстро шагал человек с приятным, чуть-чуть курносым лицом, с тем веселым взглядом, который выражает общительность как черту характера и еще как полноту внутренней энергии, ищущей выхода. Он разговаривал со мной и как-то успевал боковым зрением видеть все, что делалось на линии.

Вот заметил какой-то непорядок на стане, когда штанга сварочной аппаратуры, выставив вперед, словно щупальца, три кончика толстой электродной проволоки, приблизилась к переднему краю трубы. Вспыхнула электрическая дуга. Ее голубоватый язычок был виден лишь одно мгновение, ибо тут же погас под порошком флюса. А через минуту труба поглотила и весь флюсовый аппарат.

Когда бункер, похожий на тендер крохотного паровозика, выползающего из длинного тоннеля, показался в заднем конце трубы, Усачев вместе с Падалко и Крючковым нагнулись над ним с ключами и молотком в руках.

Об Усачеве уже тогда говорили — хороший механик.

Любопытное дело, я заметил на Трубном, да и на других заводах, — всякий начальник, как правило, имеет еще и второе, чисто профессиональное лицо: то он хороший механик, то электрик, то сварщик. Руководитель, так сказать, вообще, без крепкой специальности, хотя бы в прошлом, — ныне не в большой чести.

Игорь Усачев прошел все ступеньки к этой своей профессиональной гордости, не перепрыгивая через одну или две. И хотя шел быстро, но все же основательно набирал на каждой ступеньке опыт, мастерство. И вместе с тем он всегда мне казался очень молодым — и в первую встречу, и в последующие, и через десять лет.

Моложавость его лица, должно быть, своего рода зеркало молодости души и энергии, которая не иссякает, и увлеченности, без которой трудно много лет работать на заводе.

Вот, видно, в силу этих качеств, а не только по должности Усачев в шестьдесят третьем стал одним из руководителей специально созданного на заводе штаба на строительстве стана «1020».

Представьте себе громадное трехпролетное здание, пристраиваемое к основной, таких же размеров «коробке». Здесь одних металлоконструкций четыре тысячи тонн.

Осадчий обещал правительству не останавливать действующие линии. Но как быть, например, со складом готовой продукции, куда идет поток труб и без которого цех не может жить ни минуты?

Усачев и строители находят выход. Ломая обычный порядок, архиспешно сооружают сначала один пролет, куда переносят склад, а затем уже другие пролеты.

Но главное, конечно, — темпы! И согласованность строительства и монтажа. И механизация. И сборный железобетон.

Штаб объявляет соревнование комплексных бригад за право поездки с первым эшелоном труб на трассу газопровода Бухара — Урал.

Многотиражка завода «Трубопрокатчик» день за днем печатала героическую хронику строительных будней:

2 февраля. «На строительство стана пришли комсомольцы Челябинска. Молодежь Лакокрасочного, Часового заводов, Хлебокомбината, педагогического училища. Ребята долбили грунт, убирали опалубку. Принесли плакат: «Пусть страна быстрее получит трубы большого диаметра».

16 февраля. «До пуска стана осталось чуть больше месяца. Строители и монтажники это прекрасно понимают. Бригада Н. Д. Волкова выполнила трехсуточное задание за шестнадцать часов. Бригады Г. Т. Князева и В. П. Сериченко сэкономили двадцать дней на монтаже пресс-расширителя».

27 февраля. «Много хлопот доставляет сборочное устройство, которое складывает два полуцилиндра будущей трубы. В ударной работе здесь отличились сварщики: В. Ф. Галанцев, В. И. Фролов, Н. В. Игнатов, В. И. Крючков, А. П. Шаповалов».

2 марта. «За небывало короткие сроки смонтирован участок формовки трубы. Здесь отличился Б. Телешов».

13 марта. «Битва за большую уральскую трубу продолжается. Главная задача сейчас — пустить станы внутренней сварки».

30 марта. «Из заводской оранжереи Игорю Михайловичу Усачеву принесли большой букет живых весенних цветов, правда, обернутых в плотную бумагу, потому что на улице сильнейший мороз. Усачев торжественно вручил букет Виктору Галанцеву, рабочему, который сварил первые швы на первых трубах...»

К сожалению, меня не было в Челябинске, на пуске стана. Я не видел в эти торжественные часы Усачева, Колю Падалко, его друга Валентина Крючкова, стоящего у сварочного пульта. Но рядом с ними там находился Геннадий Королев, молодой рабочий и начинающий рабкор.

Все эти дни Геннадий Королев вел записи. Затем он опубликовал их в своей многотиражке — искренний, взволнованный репортаж с рабочего места сварщика:

«...Идет последний лист диаметром 529 мм. Цех работает без остановки. И вот два часа мы занимались регулировкой роликов и кулис. Наконец-то стальной лист уже не лист, а «полукорыто», как мы здесь его называем. Заготовка устремилась к прессу окончательной формовки. И в ту же секунду со стуком уперлась кромкой в пуансон.

Сотни глаз следят за каждым движением заготовки. Все невольно ищут глазами начальника участка формовки Бориса Приходько.

— Пошел, пошел! — кричит Приходько.

Заготовка входит в пресс окончательной формовки. Приходько машет рукой машинисту — и пресс опускается. Наступает, пожалуй, самая торжественная минута! Правильный полуцилиндр не спеша, будто с достоинством, выплывает из стана и замирает.

Приходько хватает мел и крупно, прямо на трубе пишет: «1020».

Я вижу Игоря Михайловича Усачева. Лицо у него озабоченное. Усталые глаза говорят, что сегодня ночь была неспокойной. Он не сомкнул глаз.

— Ну, как дела? — спрашивает он у старшего мастера сварки Виктора Ермолаева.

— Все в порядке, сейчас зажжем дугу и начнем варить, — отвечает тот.

И вот вспыхивает пламя дуги.

— Дуга! Есть дуга! — кричит Ермолаев электрикам. — Только убавьте напряжение.

И заструилась с концов электродов тонкая, ослепительная нить.

Хочется кричать — ура! Да здравствует первая труба! Вот она, долгожданная!

Закончив шов, Алексей Красильников поднимает голову.

Кто-то уже выводит мелом на трубе огромными буквами: «Труба тебе, Аденауэр!»

За воротами цеха светает. Холод к рассвету еще больше усилился. Вот оно какое крепкое, ядреное, жгуче-морозное утро большой уральской трубы...»


* * *

Окончательное завершение двух очередей нового стана праздновалось в апреле. На завод пришло поздравление ЦК КПСС и Совета Министров. Поздравления ВЦСПС, ЦК ВЛКСМ.

20 апреля, поздно вечером, прямо на квартиру к Осадчему позвонили из Софии. Там готовился очередной номер «Отечествен фронт», и корреспондент задал Якову Павловичу несколько вопросов:

— Мы видели снимок трубы, на которой написано: «Труба тебе, Аденауэр!» Как появилось такое «приветствие» самонадеянному канцлеру?

Осадчий вспомнил:

— Это написали рабочие. Когда первая труба появилась на рольганге. Один из тех, кто был поближе, и написал этот ответ советских рабочих господину Аденауэру.

— Яков Павлович! — спросил корреспондент. — Наши читатели хотят узнать, какие успехи в производстве труб большого диаметра?

— Успехи такие, — сказал Осадчий. — По нашим советским нормам стан «1020» должен строиться два года. А мы сделали за десять месяцев. Мы обещали правительству пустить стан к первому апреля и пустили досрочно.

— Куда предназначаются ваши трубы?

— Через два-три дня первые эшелоны будут отправлены на магистрали Бухара — Урал и «Дружба». Мы поставляем трубы и социалистическим странам.

Если бы корреспондент из Софии позвонил еще раз, несколькими месяцами позже, Яков Павлович мог бы сказать ему, что та самая газовая река с востока и Средней Азии, для которой завод эшелон за эшелоном поставлял новые трубы, пришла и в Челябинск, пришла и на завод, и здесь был торжественно зажжен газовый факел мира.


* * *

Пожалуй, на этом можно было поставить точку. Если бы эта примечательная история наших дней не вызвала громкого отзвука в той стране, чьи недальновидные руководители бросили первыми вызов челябинским трубникам.

В конце 1964 года в ФРГ вышла книга — репортаж о путешествии по нашей стране группы западногерманских журналистов. Они побывали в Средней Азии, в Сибири, приехали на Урал.

«Там, где Москва, — далекий запад» — называется книга.

«Ехал я осматривать «поле боя», — написал автор Георг Поликайт, — то самое «поле боя», на котором летом 1963 года Федеративная Республика потерпела поражение. Правда, речь идет не о военной битве. Это было сражение в рамках так называемой холодной войны, в которой наша страна вновь «вынуждена» была участвовать после капитуляции 1945 года».

Осадчий на заводе любезно встретил гостей, сам прошелся с ними по цехам.

В достаточной мере объективный, написанный с открытым сердцем репортаж Поликайта любопытен не только непосредственностью лестных для нас признаний. Журналисты ставили важные вопросы, директор Трубного серьезно им отвечал.

Он сказал, между прочим, что наши большие трубы ни в чем не уступают трубам из ФРГ, и то, что у них два сварных шва, не отражается на их качестве. Любой специалист знает, что труба почти никогда не лопается по сварному шву.

В ответ на вопрос журналистов Осадчий заметил, что для газопровода Бухара — Урал требовались трубы, выдерживающие давление в 70 атмосфер, а заводские прошли проверку под давлением в 110 атмосфер и выдержали.

— Аденауэр может получить назад те трубы, которые он поставлял нам до объявления эмбарго, — сказал тогда журналистам Осадчий. — Дело в том, что собственное производство нам обходится дешевле. За одну тонну труб большого диаметра мы платили ФРГ двести пятьдесят золотых рублей.

И почти утешающим тоном, как заметил Поликайт, Осадчий добавил, что и в случае отмены эмбарго западногерманские трубы нам пока не нужны... Не знаю, может быть, они понадобятся когда-нибудь позже, для других целей...

Сам же Яков Павлович в своей рецензии на эту книгу, которую он вскоре опубликовал в газете, дружески пожурив Поликайта за некоторые фактические ошибки и неточности репортажа, отметил его общий дружеский и честный тон.

«Прочтя книгу «Там, где Москва, — далекий запад», многие читатели из ФРГ, — написал Осадчий, — глубоко задумаются над тем, почему западногерманские реваншисты и их заокеанские подстрекатели потерпели очередное поражение, на сей раз на «трубном фронте». Экономические и прочие диверсии против могучего социалистического государства обречены на провал».


Тонкий профиль


На Челябинском заводе — два горячих цеха непрерывной печной сварки труб. Относительно старый — с импортным оборудованием, и совсем новый — с отечественным.

Внешне и цеха, и станы — как два родных брата. Один поменьше, другой побольше. И в том и в другом в начале потока овальное каменное горло печи с горящим газом, через которое двойной петлей летит стальная лента штрипса, потом ее утюжат калибры прокатных валков, и лента под обжатием становится из плоской круглой, превращаясь в трубу, которая льется и льется из клети в клеть, пока в конце большая круглая маятниковая пила легким касанием, с протяжным стонущим звуком не начнет резать эту бесконечную, докрасна накаленную трубу на равные части.

И стан и трубы во время работы всегда залиты пурпурно-торжественным сиянием. В первые минуты своего рождения трубы являются в мир в багрово-красной, брызжущей жаром и искрами, но потом быстро чернеющей стальной рубашке.

Цех в силу полной автоматизации кажется простым и красивым, выделяясь гармонией и красочной палитрой даже среди прочих процессов вообще красивого металлургического производства.

Скорость на новом стане — 400—500 метров в минуту. Так движутся поезда. У нового стана — огромная производительность. Авторы, создатели этого горячего цеха, в их числе Осадчий, бывший начальник цеха Усачев и его заместитель, ныне покойный, инженер Каган, — в 1963 году удостоены Ленинской премии.

Я часто бывал в цехе, заходил порою, чтобы просто постоять недалеко от стана и посмотреть на этот бесконечный процесс, от которого трудно оторвать взор. Должно быть, эта завораживающая многих стихия огня и металла вошла и в меня когда-то и осталась, как первая любовь.

И Усачев, и Каган, и Ю. Медников, и многие другие инженеры, в разные годы работавшие в этих двух горячих цехах, проводили экспериментальные и производственные опыты по увеличению силы обжатий в клетях с тем, чтобы сформовать трубы с более тонкими, но прочными стенками. Сделать трубы легче. Сэкономить металл. Одним словом, добиться более тонкого экономичного профиля.

Экономичные трубы — это ходовой термин на заводе. Хотя, если подумать, в это словечко заложена некая смысловая нелепость. Как будто бы есть правомерность в существовании труб явно неэкономичных, то есть слишком тяжелых, слишком громоздких, с большими допусками запаса прочности. Все трубы должны быть предельно экономичными.

Как-то Усачев показал мне похожий на рентгеновский снимок пластического удлинения трубы. Научно это называется: «Удлинение труб между клетями при редуцировании с натяжением».

Постепенно под давлением валков становятся тоньше стенки непрерывно бегущей трубы. Но вот уже и опасный момент — слишком велико натяжение, и на трубе образовалась «шейка». Она тянется, как ириска, если позволительно такое кондитерское сравнение, тянется, тянется... и бац! Обрыв!

Я видел на снимке и ось этого обрыва. И его изломанную линию.

Всякий обрыв при экспериментировании означал для Усачева, для мастеров, для рабочих цеха новую установку контрольных приспособлений и контактных роликов измерительного прибора с подключенными к нему осциллографами.

Но еще прежде в лаборатории работали со специальным прибором, в который закладывается моделька трубы из прозрачного полиэтилена, и там, в приборе, с помощью светового фильтра можно наглядно увидеть, как распределяются по модели напряжения при сжатии трубы. Зная модуль перехода от полиэтилена к стали, нетрудно уже просчитать аналогичные напряжения, возникающие в металле труб при обжатии и прокатке.

Тонкостенные трубы рвались на стане. Порою очень часто, порою не слишком часто, и это обнадеживало.

«Где тонко, там и рвется», — гласит пословица. Но Усачеву и его товарищам она не казалась верной. Надо найти, доискаться — почему они рвутся! И как в производственных условиях избежать обрывов?

Горький привкус неудач Усачев многие месяцы словно бы ощущал на губах. Горечь эта примешивалась ко всему, о чем бы он ни думал.

Но на стане продолжались опыты. Усачев упорно катал тонкий профиль.

...Я помню конец одной ночной смены. До пересменки оставалось минут десять.

Обычно стан работает непрерывно, если все идет нормально, но в то утро Усачев дал команду на полчаса зажечь на табло красный свет остановки, пока будут менять режим главной редукционной клети.

— Перевалочная бригада уже собралась, скоро начнем, — сказал он мне. И махнул рукой мастеру: мол, начинайте!

Рядом с Усачевым стоял научный сотрудник из расположенного рядом с заводом Научно-исследовательского трубного института. Там тоже проводились работы по утоньшению стенок трубы. Усачев называл сотрудника просто Алик, хотя Алику было за тридцать.

Лет тридцать пять на вид можно было дать и высокому, худощавому сварщику с добрым лицом — Александру Павловичу Гречкину, сыну знаменитого на заводе человека — Павла Игнатьевича Гречкина, печного мастера, в гражданскую войну воевавшего бок о бок с М. В. Фрунзе, строителя первого цеха на заводе в сорок втором, Героя Социалистического Труда.

Я заметил, что Усачев немного волнуется, зато его ученый коллега Алик выглядел иронически благодушным, шутил, рассказывал анекдоты. Он называл их «абстрактными».

— Вот послушайте: летит над Лондоном стая крокодилов, вожак оборачивается и говорит: «Что за черт, вот десять часов летим — и все среда!»

Усачев удивленно уставился на Алика, но чувствовалось, что думает о другом. Гречкин-младший из вежливости, видно, коротко посмеялся.

— Да ну вас к шутам с этими крокодилами! Пора, начинаем. Александр Павлович, вызывайте бригаду, — распорядился Усачев.

Гречкин пошел вслед за мастером, нагнал его, и потом они все вместе — Гречкин, мастер и бригада дежурных слесарей — взяли со склада и потащили на руках тяжелые верхние и нижние валки для редукционной клети.

Мастер, красный от натуги, пыхтел и шумно дышал рядом с Гречкиным.

Бригада слесарей уже завела привычную:

— А ну раз, взяли! Еще раз, взяли!

Не хватало только «Эй, ухнем!».

Дотащили валки до тележки, стало легче — повезли. Но около стана снова пришлось браться руками, крючок мостового крана бесполезно плавал над головами рабочих. На руках, только на руках, можно было точно и аккуратно вставить эти большие цилиндрические ролики в оправу клети.

Валки, освещенные ярким светом переносных ламп, весело поблескивали отполированной сталью. Зеркально светились ручьи калибров, места контактов с прокатываемой полосой, те самые места, где холодный и крепчайший металл с огромной силой давит на раскаленный и поэтому более податливый металл трубной заготовки.

Гречкин погладил ладонью холодный еще и скользкий валок, спросил у Алика:

— Ну, как вам наш механизированный ручной труд?

Рабочие перевели дыхание, снова взялись за ломы и крючья. Оба валка пришлось поднимать на уровень груди.

— А ну еще... все вместе... разом дружно — взяли! — зычно, на весь пролет, командовал бригадир слесарей.

Стан не работал. Привычный слоистый шум, напоминающий низвержение потока по каменистому руслу, смолк, и кругом стало тихо, звонко разносились голоса рабочих, и где-то там, высоко под стеклянным потолком цеха, в переплетении стальных балок, рождалось ответное эхо.

Алик разговаривал с Усачевым. Я слышал, как он сказал:

— Теперь, Игорь Михайлович, в ученом мире не считается вовсе доблестью, так сказать, многостатейность, обилие мелких научных публикаций. Само по себе количество работ — уже не украшение ученого. Раньше у нас водились просто чемпионы в этом смысле, а теперь, извините, это выглядит как халтура.

— Но есть работы и работы! — возразил Усачев. — Но вообще-то оно и правильно. А то уж очень мы торопимся каждое наблюдение поскорее тиснуть на печатном станке.

— Верно или неверно, но это так. Я здорово устал в этом году. Знаете, теперь в ученом мире принято отдыхать два раза в год: летом и зимой. Хотя бы по полмесяца. Иначе не хватает нервного заряда.

— Завидно. А на заводе так не выплясывается, — сказал Усачев, — то конец месяца, то квартала. План! План! Всегда напряжение.

— Угу! — кивнул Алик. — Поэтому и переходите-ка к нам в науку, пока не укатали сивку крутые горки.

Усачев забрался на клеть, сел верхом на раму, чтобы еще раз осмотреть, как установлены валки.

Привычный, проникающий во все уголки завода звук сирены возвестил начало утренней смены.

Усачев спрыгнул на пол, отряхнул брюки и сделал рукой энергичный жест, точно стартер на беговой дорожке. Сигнал этот предназначался Гречкину и был понят без слов.

Я поднялся на командный мостик операторов. Гречкин уже стоял за пультом. Двумя поворотами ручки он включил конвейер рольгангов.

На табло загорелась красная надпись: «Внимание! Стан работает!»

Гречкин работал спокойно, он мог наблюдать за станом и за Усачевым и Аликом, которые остались внизу и, кажется, о чем-то спорили. Алик размахивал руками, широко открывал рот, только теперь уже ни Гречкин, ни я не слышали их голосов и словно бы смотрели немое кино.

Должно быть, только одного боялся сейчас Гречкин — обрывов.

Я был уверен, что и Усачев в эту минуту думает о том же.

Прошло минут десять.

Я хорошо видел с мостика, как готовые тонкостенные трубы, внешне, конечно, ничем не отличимые от обычных, скатываются с последнего рольганга по наклонной плоскости туда, где, охлаждая трубы, били в воздух сильные струи воды.

От потемневшей массы металла все же продолжал излучаться жар, накалявший и балки пролета, и стропила потолка цеха, где дрожало в воздухе и плавало, как марево, серое облако испарений.

— Хорошо! — неожиданно вздохнул Гречкин.

— Что? — не понял я.

— Порядок. Катаем нормально. А тонкий профилек — вот он! Труба за трубой!

— Выходит, не оправдывается пословица, — сказал я, — что, где тонко, там и рвется?

Гречкин как-то смущенно пожал плечами. Боялся порадоваться раньше времени и сглазить. Мол, скажи с уверенностью «да», и тут же что-нибудь стрясется.

Внизу, около стана, не торопясь прогуливались трое: Усачев, Алик и мастер участка.

Они прошагали мимо редукционной клети, мимо маятниковой пилы, остановились в двух метрах правее, как раз над световым табло.

Усачев что-то говорил, показывая рукой на пилу, Алик смотрел туда же, прикрыв глаза ладонью, ибо от пилы летели искры.

В это-то мгновение и мелькнула в воздухе огненная полоса!

Она рванулась из стана, где-то рядом с маятниковой пилой, словно брошенная чьей-то сильной рукой.

Стан ударил лентой о стену цеха, лента, согнувшись, поползла вверх, уперлась о балку, назад к стану и только тогда упала на пол.

Но и здесь, извиваясь змеей, она образовала нечто вроде огненного круга, внутри которого очутились Усачев, Алик и мастер.

А багровая лента все текла и текла, стан все мотал и мотал трубу, пока один ее конец не полез в потолок, а другой — на переходный мостик, запутавшись там в поручнях.

При обрывах полосы Гречкин как бы терял ощущение времени. Время растягивалось. Секунды казались минутами, хотя на самом деле счет шел на доли секунд.

Гречкин сразу же дернул аварийный кран, со стоном и скрежетом все клети начали замедлять вращение, но можно ли сразу остановить полосу, летящую по рольгангам с такой скоростью?

Пораженный, я наблюдал за тем, что происходит вокруг.

Вначале Усачев, Алик и мастер пытались убежать от полосы, но когда Усачев понял, что это им не удастся, он схватил за руки Алика и мастера. Теперь им нельзя было двигаться, и надо только спокойно стоять, стоять и ждать. Пусть сталь шипит у твоих ног, пусть даже коснется ботинка, прожжет штанину. Ни с места.

Но вот я увидел, что Алик все же метнулся в сторону. Да, он заметался внутри огненного кольца, и Усачев страшно, должно быть, закричал на него. Алик тоже закричал, широко открыв рот. Мы не слышали слов.

Что Усачев крикнул? Да и имели ли слова значение? Алик, видимо, находится в том состоянии, когда уже слова не останавливают. Он отдался страху, и страх двигал его руками и ногами, страх тащил Алика прямо на раскаленную спираль ленты.

Вот тогда-то Усачев и сделал то единственно возможное, что он мог сделать, чтобы уберечь Алика от ожогов. Резким ударом он сбил Алика с ног. И всем телом навалился на него, прижав к полу.

...Минут через десять все было кончено. Кружево металла на полу, остыв, почернело, пришли автогенщики, начали резать это кружево на части. Затем куски изломанных, исковерканных полос, так и не успевших стать трубами, отнесли на склад лома.

Мне показалось, что всем в этот момент захотелось пить. Во всяком случае, рабочие столпились у сатуратора. Спустившись вниз, я заметил на лбу у Усачева большую ссадину. Мастеру насквозь прожгло брючину. Алик, фамилию его я так и не успел узнать, отделался, видимо, только испугом. Он стоял растерянный, мрачный, больше не шутил и не предлагал Игорю Михайловичу перейти в его институт.

А в общем-то, как уверял меня Усачев, ничего особенного не случилось. Обычный обрыв ленты при прокатке, рядовой эпизод при новаторской работе в цехе, где упорно, творчески, с муками, удачами и неудачами осваивается новый, экономичный, тонкий профиль сварной трубы.

После того как Саша Гречкин сбегал в медпункт и принес на всех йод и бинты, он снова вернулся к своему пульту.

Усачев спокойно махнул ему рукой:

— Давай!

И на табло засветились ярко-красные буквы:

«Внимание! Стан работает!»


* * *

Когда Усачев стал начальником трубоэлектросварочного, он и здесь продолжал работать по тонкому профилю. Но с другими трубами. По другой технологии. И еще с большими перспективами экономии металла, учитывая и размеры труб и тысячекилометровые маршруты газовых магистралей.

Штаб цеха, как и положено ему быть, — наверху, на пятом этаже пристроенного к цеху здания, туда надо подниматься на лифте. От лифта ведет длинный темноватый коридор с множеством комнат — технических служб — и дверьми, которыми здесь усеян коридор, как стручок горохом. За одной из них — кабинет начальника цеха.

Контора с немного замасленными стенами (прислоняются в спецовках), со скрипучими полами (должно быть, рассыхаются оттого, что в цехе жарко), с характерным запахом окалины и дымка, проникающего даже сюда снизу от станов. Кабинет Усачева, а потом Вавилина, ставшего начальником цеха, — просторный, а стол у окна маленький, на нем два телефона, селектор и телевизор, который может показывать пролеты цеха. Честно говоря, его включают редко. Осадчий мечтает приспособить телеглаз для исследования качества сваренных в трубе швов. Но это в будущем. А пока проще: по цеху пройти. Так что телевизор включают только для гостей, предварительно хорошо настроив.

Вот около этого самого телевизора Усачев и Борис Буксбаум, старший калибровщик цеха, чертили передо мной на узких листках бумаги маленькие схемки и столбики цифр. Чертеж помогал прояснить мысль. Типично инженерная привычка у обоих.

Из этих цифр и схемок вырисовывалась внушительная картина многолетней борьбы за тонкий профиль, борьбы, я бы сказал, многостадийной и многоотраслевой, ибо она давно уже вышла далеко за пределы одного завода.

В самом деле, чтобы уменьшить толщину стенок трубы, надо увеличить прочность этих стенок. Следовательно, нужен другой, более жесткий металл.

Челябинские трубники сделали такой заказ сталеплавильщикам Магнитки. А те сказали ученым — дайте нам слиток, отвечающий этим требованиям, дайте необходимые легирующие присадки.

Вот есть и слиток, есть и сталь, и прокатан лист, но более жесткий стальной лист труднее формовать и сваривать самим трубопрокатчикам. И отсюда новые приспособления на каждом участке, новый опыт и навыки.

В шестьдесят четвертом году здесь катали трубу «1020» с толщиной стенки 11,2 миллиметра, в шестьдесят пятом — 11 миллиметров, в шестьдесят седьмом — 10 миллиметров.

Миллиметры, даже десятые доли миллиметра! Но в переводе на размеры труб и километры пути — это сотни тысяч тонн металла, ранее без нужды загоняемого в землю.

Какое славное, большое и важное дело в руках энтузиастов тонкого профиля! И чем шире трансконтинентальный шаг наших голубых дорог, тем все весомей и разительней выгода, экономия.

Но! Вздохнул, порвав на мелкие кусочки исписанный листик бумаги, Игорь Михайлович Усачев, когда мы закончили беседу. А вслед за ним вздохнул и Буксбаум.

Есть препятствие, на преодоление которого уходит больше сил, чем на исследования, прокатку труб и творческие неудачи. Новому тонкому профилю давно уже встал поперек «профиль» старых нормативных представлений плановиков и экономистов.


* * *

Летом, по утрам, Николай Падалко иногда бегает умываться к озеру. Дом его стоит на улице Машиностроителей, до озера пять минут хода, и вот она — темно-серая, или зеленоватая, как бутылочное стекло, или зловеще черная, перенявшая цвет грозовых туч, озерная тихая вода.

Кто купается рано утром, когда еще холодноват воздух и солнце лишь слегка прогревает кожу, кто не боится первого озноба, от которого замирает сердце, тот знает, какое это блаженство плавать, разогревшись, в воде.

Падалко хорошо думалось около озера. И странное дело, иные вопросы, запутанные и сложные для уставшей к вечеру головы, утром словно бы упрощались и прояснялись при свете солнца, всплывающего из озера в небо, как на детских рисунках — громадным оранжевым и пылающим шаром.

В двенадцать лет Падалко был уже заводчанином — учеником токаря. Случилось это в войну, когда Николай вместе с отцом, рабочим, эвакуировался из Днепропетровска в Челябинск. Время было тяжелое. Отец сказал: «Надо подсобить заводу, старший брат на фронте». И Николай стал «сыном завода».

Когда тридцатишестилетний человек уже двадцать четыре года на заводе токарем, сварщиком в разных цехах, когда его знают тут все от мала до велика, чем он гордится, то такой рабочий долго еще будет оставаться для всех не Николаем Михайловичем, а просто Колей. Даже если он уже Почетный металлург. И партгрупорг на своем участке.

Падалко давно уже прочно прижился к Уралу, женился на уральской, ее зовут Людмила Петровна, а работает она на флюсовом участке в одном цехе с мужем.

В свободное время Падалко увлекается рыбалкой, туризмом, гоняет на своем «Москвиче» к знаменитым своей красотой озерам, таким, как Кисигач, Соленово, побывал уже туристом в Бельгии, мечтает прокатиться вокруг Европы.

У него всегда хорошее настроение, и собеседника своего он умеет зарядить флюидами бодрости и тем неподдельным ощущением полноты жизни, которое сильнее житейских огорчений — мелких или серьезных, преходящих или постоянных.

Завтракает он по утрам вместе с женой и сынишкой, которого отправляют в школу, потом Падалко выходит на улицу, до завода тоже минуты три ходьбы, он шагает в полотняных брюках, светлой, открытой на груди рубашке, в сандалиях на толстой резиновой подметке, чтобы не скользила нога по размытым на бетонном полу пролета лужам масла.

На площади перед Трубным Падалко попадает в шумный, многоголосый людской поток, который взбухает, когда его пережимают металлические вертушки в двух узких коридорчиках проходной. Порою народ тут скапливается такой плотной, шумной, веселой массой, какая бывает в колоннах на демонстрации. И хоть прижмет кто-нибудь локтем или толкнет ненароком, стиснут в проходе, а все же это не портит настроения.

Кому-то протянешь руку, кому-то кивнешь, а тому лишь успеешь подмигнуть, когда знакомое лицо, мелькнув на секунду, скроется в движущейся толпе.

И чувствуешь себя кровной частицей потока, важной и нужной частицей силы, дающей жизнь заводу.

Тут же за проходной — «Аллея героев производства». Шеренга портретов. На одном темноволосый, темноглазый, с нежной, как у девушки, кожей лица, с прядью, сползающей на лоб. Знакомое лицо. Внизу подпись: «Герой Социалистического Труда».

Это Николай Падалко смотрит на Николая Падалко, каждое утро они встречаются у проходной. И тот, что на фотографии, как бы спрашивает:

«Как ты сегодня?»

«Да ничего, — мысленно ответит ему Падалко, — ничего, браток, все движется своим ходом, сегодня опять буду варить тонкий профиль трубы «820». Трудновато с ним, но интересно».

Войдя в цех, Падалко отправился к своей третьей линии станов, подождал, пока по рольгангу прокатится труба, затем, резко согнувшись, нырнул под перекрытия к своей деревянной рабочей площадке, немного возвышавшейся над полом.

Мимо нее, как мимо маленького полустанка, медленно двигались эшелоны труб. Падалко, устав стоять за пультом, садился на скамейку и, глядя в зеркало, в котором отражался внутренний шов, следил за ходом сварки. Пока шов ползет внутри трубы, с внешней ее стороны кажется — движется огненная змейка с красной головой, туловищем и темным, постепенно остывающим хвостом.

Трубы с утоненной стенкой требовали от сварщиков особого внимания. Пресс, формующий более жесткую сталь, порой не сводил точно кромки трубы. Случались прожоги. Если шов хорош, то корка флюса сама отпадает при легком постукивании ключом, и тогда обнажается ровная серебристая дорожка.

Тонкостенную «сырую трубу» перед сваркой и прогревали сильнее, чтобы металл просох и был чуть теплым. В общем, возни много. Но зато как тепло трубу, так и душу Падалко подогревало сознание, что он своими руками сохраняет тысячи тонн металла, нужного стране.

Когда Падалко сел за пульт и к нему подошла первая заготовка, он, к удивлению своему, узнал, что катать он будет сегодня трубы с прежней, более толстой стенкой.

— Почему?!

С этим вопросом Падалко бросился к мастеру. Мастер развел руками — распоряжение! Падалко — партгрупорг — позвонил в контору цеха. Ответ — распоряжение! Цеховой диспетчер, уточняя сменное задание, позвонил главному диспетчеру завода. Тот сослался на плановый отдел.

— Ты что, Падалко, — мальчик! — с укоризной сказал ему мастер. — Вчера работать начал! Не знаешь, что ли! Тонкий профиль катать невыгодно, товарищ дорогой! Ни цеху, ни заводу, ни тебе, ни мне. Никому. План-то идет в тоннах!

Я случайно застал двух молодых инженеров в кабинете одного из начальников отделов заводоуправления. Случай этот в какой-то мере щепетильный, и я не буду называть фамилий.

Хозяин кабинета только что зашел в комнату, которая отличалась от других лишь висящим на стене электрическим табло, на котором схематически изображались все цехи и все станы. Зеленый свет выпуклых точек на табло говорил о нормальной работе, остановка же стана немедленно отзывалась красным сигналом. Таким образом, живая, пульсирующая огоньками картина ежеминутной жизни завода всегда была перед глазами того, кто сидел за Т‑образным столом в этой скромно обставленной, продолговатой комнате.

Я, пришедший поговорить с начальником отдела, сразу же заметил, что вошедших молодых людей что-то смущает и тяготит. Однако ж это, наверно, был тот случай, когда смущение не убивает решимости высказать задуманное.

Речь зашла о том, что инженеры решили варьировать толщину стенок труб в зависимости от давления газа на том или ином участке газопроводов. Величина эта неодинакова — где больше, где меньше.

Начальник отдела в принципе тут же одобрил эту идею. Он сказал, что в ней заложено реальное рациональное зерно и что метод этот сулит безусловно новую большую экономию металла.

— Так что это реально, ребята, действуйте! — сказал он. — Ваша идея работает на тонкий профиль. Это хорошо.

Тогда эти «ребята» вытащили из портфеля уже заготовленное ими письменное «Предложение» и попросили, чтобы начальник отдела тоже поставил под ним свою подпись.

— Как? Зачем?

Хозяин кабинета возмущенно удивился и бурно покраснел.

— Что вы, товарищи! — произнес он после паузы. — Это ваша идея, зачем же мне примазываться к вашей работе! А помогать? Помогать я буду и так.

Не знаю, может быть, эта сцена была задумана как сговор без свидетелей и я торчал тут непрошеным очевидцем, лишь усиливая общее смущение. Но меня удивило, в свою очередь, то, что инженеры пришли с открытым забралом, не скрывая в общем-то своих намерений, и сейчас терпеливо ждали ответа.

— У меня хватает своих изобретений, — сказал начальник отдела, — и по тонкому профилю тоже. А вы предлагаете один из вариантов этой проблемы.

Собственно, это было замечание по ходу беседы, справедливое по своей сути. Но инженеры восприняли это замечание по-своему. Оно словно бы подхлестнуло их.

— Вот видите, — начал один из них, — совершенно верно. Одно вытекает из другого. При чем тут примазывание. Ведь вы, так сказать, разделяете...

— Разделяю, ну и что же?

Видимо, начальника отдела уже начинала раздражать настойчивость инженеров.

— Нет, вы это оставьте, — и он решительно отодвинул от себя бумагу, которую ему уже положили на стол. — А то ведь рассержусь!

Когда инженеры вышли из кабинета, он сказал мне с невеселой усмешкой:

— Вот увидите, эти ребята еще раз придут просить меня в соавторы.

— Есть шутка, — сказал я. — А и Б решили написать сценарий, но дело расстроилось, ибо в их содружестве оказалось два соавтора и ни одного автора. Так и в технике бывает. Может быть, вы тот самый автор, которого им не хватает?

Хозяин кабинета рассмеялся:

— Нет, тут другое. Ну скажите, откуда у этих еще совсем молодых специалистов этакая «хватка»? — спросил он меня. — Откуда? Из каких наших грехов произрастает она? Не из тех ли, которые мы наблюдаем порой, когда делают одни люди, а потом к ним присоединяются другие, чье право на авторство сомнительно.

— Не без этого, — заметил я.

— Но главное в том, — продолжал мой собеседник, — что и эти молодые инженеры из трубоэлектросварочного думают о тонком профиле. Думают, ищут. Мы уже освоили и показали другим, что трубу «1020» можно катать толщиной в 10 миллиметров. А это утонение дает дополнительно только на одной линии станов 170 километров труб в год. Вы представляете, что это такое — «бесплатных» сто семьдесят километров трубопровода? Да, но кому нужны эти километры?! План-то идет в тоннах!..

...Через несколько дней Борис Буксбаум — старший калибровщик трубоэлектросварочного поведал мне с огорчением не меньшим и с такой же искренностью историю того, как на одном из южных заводов тоже застопорилось внедрение тонкого профиля. Он сказал:

— Вот приехали наши товарищи с этого завода. Они должны были по нашему примеру катать трубу со стенкой в 10 миллиметров. Я спросил — катает ли завод? Нет. Начали было, но бросили. Опять вернулись к 11 миллиметрам, пользуясь тем, что в задании сказано: 10—11 миллиметров. А почему? Нормативы заводу не изменили. Все осталось в тоннах. Следовательно — невыгодно. Где же им взять недостающий вес по плану? — И потом добавил хмуро: — А метры никого не интересуют. Все берут обязательства в тоннах и в тоннах отчитываются. И сотни тысяч тонн лишнего металла уходят под землю. Вот уже много лет.


* * *

Тонны и метры! Чем больше я вдумываюсь в суть этой проблемы, тем яснее вижу в ней не один только технологический смысл, так же как и в тонком профиле, содержание куда более емкое, чем это может показаться на первый взгляд, и самым тесным образом связанное с высоким уровнем технического прогресса.

Не вчера началась и не завтра закончится эта длинная цепочка борьбы, в которой сталкивались и сталкиваются разные нравственные позиции, представления о долге и ответственности.

В октябре 1933 года в Харькове состоялся Первый Всесоюзный съезд трубопрокатчиков.

У Юлиана Николаевича Кожевникова сохранился переплетенный томик: «Материалы и постановления съезда». Вдвоем мы листали эти уже слегка пожелтевшие архивные странички, хранящие приметы ушедшей в историю эпохи.

Любопытна повестка дня съезда, доклады тогдашних руководителей «Трубостали» и Народного комиссариата тяжелой промышленности, капитанов промышленности первых пятилеток. Иные из этих имен вошли в пантеон нашей индустриальной славы, другие полузабыты или забыты вовсе, но все они принадлежат поре удивительного душевного горения и подвигов труда.

Этим горением и энтузиазмом окрашены все доклады — свидетельства широкого шага трубной индустрии по ступенькам — годам первой и второй пятилеток. И лозунг, под которым проходил весь съезд: «Ни одного вида, ни одного профиля труб, которые не могли бы быть изготовленными трубопрокатными заводами и цехами Советского Союза!»

Иными словами, съезд наметил пути к овладению всеми тонкостями трубного производства, нацелил трубопрокатчиков к штурму мировых вершин техники.

Любопытно, что тонкие профили труб катали уже и в те годы, и тогда уже во весь рост встала проблема: «тонны — метры!»

Катал тонкий профиль и сам Юлиан Николаевич в своем цехе. И какие сложные трубы: овальные, каплевидные, прямоугольные, в виде восьмерок и других, еще более сложных специальных профилей!

Недаром один из докладчиков на съезде назвал эту работу Кожевникова «образцом высшего достижения трубоволочильной техники, граничащей с искусством».

— А искусство надо поощрять, — сказал мне с улыбкой Юлиан Николаевич, — в особенности если это искусство массовое. Вот мы тогда в своем цехе ввели систему переводных коэффициентов. Не на тонны считали трубы и даже просто на метры, а добавляли к этим величинам коэффициенты трудности, поправки на тонкий профиль. Более тонкая работа и оценивалась выше.

Он нашел в постановлениях съезда место, отмеченное им же красным карандашом:

«...Особенно важно наличие таких коэффициентов в качестве стимула для внедрения новых видов продукции, без этого всякий новый, сложный продукт, не предусмотренный программой, грозит сорвать выполнение плана и, естественно, поэтому не может вызвать к себе должного внимания и интереса со стороны производственников...»

— Я сам мог платить премию рабочим за работы по тонкому профилю, — вспомнил Кожевников, — так сказать, своей властью начальника цеха, А сейчас таких прав не имеет и директор завода. А почему? Больше, больше прав надо давать заводчанам.

Переводные коэффициенты! Так в годы первых пятилеток решался вопрос экономического стимулирования новаторской работы трубопрокатчиков, творческих дерзаний заводов.

Я не собираюсь здесь давать рекомендаций. Задача писателя-публициста лишь обозначить проблему, в которой экономика сопрягается с психологией, с нравственным и гражданственным отношением к труду, к жизни. Но может быть, все же не лишним будет напомнить мудрое изречение о том, что порою новое — это просто хорошо забытое старое.

В 1968 году на Челябинский трубный пришел очередной прейскурант по расчету с потребителями труб, по-прежнему выраженный... в тоннах! Но в тоннах «теоретических». Грубо говоря, это значит, что берется некий средний вес труб, по которому ведется расчет, но заводу предоставляется выбор в диапазоне нескольких размеров, и если катаются трубы нижнего предела, более тонкостенные и легкие, то на разнице с теоретическим весом завод имеет прибыль, а государство экономию металла.

Это попытка частичного разрешения застарелой и острой проблемы «тонны — метры». Первый шаг в этом направлении. И надо надеяться, что со временем противоречие это будет разрешено самым кардинальным образом — в пользу разумной целесообразности, государственных интересов и поощрения творческой энергии новаторов.


Двадцать пять, пятьдесят и еще век!


Как человек, много ездивший по стране, я накопил свои навыки, привычки, свои правила и пристрастия.

Приезжать на старое, знакомое место — вдвойне интересно.

На старом месте я никогда сразу не иду на завод, а люблю сначала побродить вокруг него, по поселку, городу, посмотреть на дома, зайти сначала не в контору, а на квартиру знакомого человека, порасспросить его о новостях, почитать заводскую многотиражку.

Ибо, как ни мал порою срок, отделяющий одну поездку от другой, — он все равно соберет кучу перемен, служебных перемещений, выдвижений, падений, которые редко бывают случайными, отражая некие общие тенденции жизни.

Так и на этот раз первым делом о новостях заявил видный издали большой транспарант у парадного подъезда заводоуправления. На нем текст Указа Президиума Верховного Совета СССР о награждении Челябинского трубопрокатного завода орденом Ленина.

За успехи в развитии производства, за новую технику, за то, что утерли нос господину Аденауэру... Много заводчан получили ордена и медали, а директор Осадчий и сварщик Падалко стали Героями Социалистического Труда.

Я уже знал, что Игоря Михайловича Усачева нет в Челябинске. Его назначили директором Северского трубного завода в Свердловской области, а затем начальником Главтрубостали. Поговорить об Усачеве я пошел первым делом к Николаю Падалко домой, застав его там в десять часов утра, то есть через часок после отработанной им ночной смены.

Падалко редко ложится отдыхать сразу же после рабочей ночи, хотя эта смена все же самая тяжелая и в коротких перерывах всякого клонит в сон. Но к утру вновь приходит состояние активной энергии, и даже дома по инерции хочется что-то делать, найти занятие рукам.

— Вот только после душа у меня почему-то краснеют глаза, — признался он, — и многие думают, что Падалко устал. Тем более что мы на участке бросили клич: «Даешь четыреста двадцать минут чистого, плодотворного труда!»

Он пояснил мне, что это означает такую четкость собранность, мобилизацию сил, которые каждую минуту делали бы полновесно трудовой. Это входит в понятие культуры труда, но зависит не только от рабочего, но и от тех, кто организует его труд. Давно пора дать бой всякого рода развинченности, «перекурам», бестолковщине в святое рабочее время.

Партбюро цеха, членом которого является Падалко одобрило это начинание. С этой же идеей Падалко ездил на Всесоюзное совещание металлургов в Москву и на совещание трубопрокатчиков на Урале, в городе Первоуральске. А оттуда всего час езды и до Северского трубного завода, где тогда директорствовал Игорь Михайлович Усачев.

Повидаться со старым товарищем отправилась целая группа ветеранов Челябинского трубного, вместе с Падалко — Гончарук, тоже Герой, мастер печей сварщик Волков.

Игорь Михайлович обрадовался землякам, повел их в кабинет, угостил, показал завод, сам прошелся по всем цехам. Завод старинный, стоит на Урале с демидовских еще времён, со своими традициями, историей, конечно, не чета Челябинскому гиганту, но по-своему интересный, растущий.

— Наш Игорь Михайлович какой-нибудь год там или чуть больше, а люди его уже признали, уважают, мы с рабочими говорили, хвалят, — сказал мне Падалко с чувством искренней гордости за товарища, с которым работал вместе столько лет.

Вот были два футболиста-погодки в заводской команде, вместе гоняли мяч, один к тридцати шести годам стал директором завода, лауреатом, другой по-прежнему рабочий, известный, заслуженный, но все же только рабочий.

Не примеривает ли Падалко свою судьбу к судьбе Усачева с ощущением некоей душевной горечи, с сознанием неисполненных надежд?

Конечно, я не задавал ему таких вопросов. Но все же Падалко заговорил об этом, подталкиваемый, видимо, контрастностью возникшего сопоставления и потребностью выразить свое, должно быть, не раз обдуманное отношение к жизни.

— Вот мой друг Валентин Крючков — он был рабочим, сейчас у нас председатель завкома — ругает меня за то, что не пошел я учиться, — признался Падалко. — Крепко ругает. Я, говорит, заставлю тебя учиться. Мы дружим семьями, частенько собираемся вместе. Сейчас он поступил учиться в заочный институт. И я собираюсь начать. Все правильно. Чего уж тут говорить.

А с другой стороны, — и он произнес это после паузы очень твердо, — я даже горжусь, что называюсь рабочим. Это такое чувство — особое. Отец был рабочим всю жизнь, правда — умер молодым, в сорок лет. Семья — рабочая косточка. Причем я вам скажу — не в должности дело, а как ты ее себе представляешь. Я вот только мастер, а выступал на Всесоюзном совещании и вопрос поставил — о реконструкции, о металле, о том, что замучали нас перевалки, все меняют заказы, хоть бы месяц на одном сортаменте поработать, а то ведь большая перевалка занимает сутки.

...В трубоэлектросварочном, в канун двадцатипятилетия завода, которое почти совпадало с пятидесятилетием Революции, все стены в цехе и пролеты украсились плакатами, стендами с итоговыми цифрами, с памятными фотографиями времен войны, датами пуска цехов и текущими бюллетенями соревнования.

Рядом с почтовым ящиком: «Для заметок в народный контроль» — висела большая доска с именами тех кому присвоено звание: «Лучший мастер». Я прочел:

«Июнь 1967 г. — второе место Лутовинов П. П., август — первое место Падалко Н. М.».

Лучший мастер — это такая должность, а точнее сказать, такое звание на заводе, которое надо подтверждать усилиями и энергией каждодневно, из смены в смену, из месяца в месяц, из года в год. Это не так легко. И прав Николай Падалко: такой труд приносит, как главную награду, особое чувство удовлетворения. И сознание важности своего дела. И рабочей гордости.


* * *

Если Падалко стал мастером из рабочих, то Павел Лутовинов — мастер из молодых инженеров. Я знаю его как мастера уже не первый год. Опыта он набрался достаточно, но других инженерных вакансий в цехе нет.

Помнится, что еще Усачев говорил, что у него восемнадцать человек с высшим техническим образованием стоят на рабочих точках. По разным причинам. Одни потому, что выгоднее, хороший сварщик получает больше среднего инженера. Но большинство потому, что нет свободных должностей. Где-то в глубинке, на Севере, на Дальнем Востоке, — положение другое. Но крупный культурный центр притягивает, а иногда и «перетягивает» молодые кадры, для которых география становится порою важнее биографии.

К Лутовинову это не относится. Он здесь закончил институт, жена работает в заводской поликлинике, сестра и муж сестры — старые заводчане. Павел врос в Челябинск всеми корнями.

Сосед Падалко, он работал на линии «1020», той самой, знаменитой, которой по заводской инициативе суждено было еще раз изменить свой облик и вырасти в линию станов «1220», совсем уже громадных труб, которые, ползя по рольгангам, напоминают уже даже и не трубы, а нечто вроде движущихся стальных тоннелей.

Для реконструкции стана «1020» в три этапа, с полной остановкой действующей линии лишь на двадцать дней, было необходимо смонтировать только одного нового оборудования — 4236 тонн, вырубить бетона 5080 кубометров, уложить нового — 4720 кубометров... И все это в работающем цехе.

Каждый день в четыре часа дня, когда взрывали фундамент, — тряслись стены, звенели стекла окон в конторе и красноватым облаком пыли, от всплывшей в воздух окалины, затягивало все вокруг.

Усачеву казалось, что там, внизу, в цехе рвутся бомбы!.. И долгое эхо от этих взрывов гуляло между пролетами, поддерживаемое слитным грохотом ста пневматических молотков.

Строителей было мало, строительных работ множество. Сварщики включились в монтаж, цех многое делал своими силами за счет дополнительного времени, в воскресные дни.

В шестьдесят третьем году новая линия пристраивалась сбоку, на этот раз и реконструкция и нормальная производственная работа протекали... одновременно! Стан работал, не снижая производительности.

Удивительно? Да! Если мы еще можем удивляться тем истинным трудовым подвигам, которыми так богато наше время.

Павел Лутовинов, мастер реконструируемой линии, сидел на совместном заседании парткома завода и строительного треста. Обсуждалось отставание работ от графика совмещенного строительства и монтажа. Отставание тяжелое — на тридцать четыре дня.

Павел наклонился к Борису Теляшову, старшему мастеру, шепнул на ухо:

— А ведь у нас нет даже комсомольского штаба реконструкции.

Теляшов повторил это уже громко. Партком принял решение организовать комсомольский штаб. Начальником штаба утвердили Павла Лутовинова.

Он молод, напорист, и комсомольский задор для него не просто фраза, а суть характера. На Урал он приехал из тургеневских прославленных мест, из-под Орла. В селе, где он родился, Лутовиновых — половина жителей, вторая половина — Уваровы.

Года два назад я сам стал свидетелем того, как Павка жаловался более опытному мастеру на то, что электрик Сидоркин с утра пришел на работу явно выпивши, и, когда надо было вызвать его на линию, Сидоркин куда-то исчез. Прошло полчаса. Его нет и нет. Павке пришлось взять электрика с другого участка. Наконец Сидоркин появился. Спросил: «Вы меня вызывали? Я был в другом месте. Вы у нас человек новый. Зачем вы так говорите, что я выпивши, когда я тверезый?»

Павка ему сказал:

«Какой же вы тверезый, когда от вас пахнет. Ну идите».

— И отпустил? — удивился мастер.

— А что делать?

— Это ошибка. Ты должен был послать рабочего в санчасть. Там бы его сразу проверили на алкоголь, наставлял мастер.

— А я ему пригрозил: еще одно такое появление в цеху, и я напишу на него рапорт, — оправдывался Павка.

— Вот когда ты грозил, Сидоркин и почувствовал твою слабость. Мол, молодой и рохля. Такой может тебе и на голову сесть. А в медчасти его наверняка признали бы пьяным, не допустили к работе. А это для него урок. Сидоркин и других бы оповестил: «Наш новый строг! Имеет характер!»

Павка слушал, опустив голову, понимая, что оплошал.

— Так я его в следующий раз!..

— А в следующий — наоборот, ты бы его великодушно простил. Помнишь, мол, друг ситный, я тебя тогда послал в санчасть, а сейчас прощаю. И Сидоркин уже целиком твой. Понял?

— Не совсем, — сказал Павка, — вообще-то понял, но лучше, мне кажется, напрямую, по-честному...

И вот этот Павка, не принявший два года назад этот урок житейской изворотливости, но все же спасовавший перед наглостью пьяницы электрика, в период реконструкции стана явился перед всеми совсем уже иным человеком. Энергичным организатором субботников, деятельным руководителем комсомольского штаба на объявленной всем коллективом ударной комсомольской стройке.

«Всюду бывать, все знать, всем помогать!» — вот был лозунг штаба.

И Павка сидел на заседаниях у Вавилина — начальника цеха, у Ольховича — главного инженера завода, у Осадчего.

Комсомольский штаб работал в контакте с главным инженерным штабом завода.

«Накал был такой, как в годы первых пятилеток!» — сказал мне Павка, сам знавший об этом времени только по литературе.

Самый высокий пик напряжения пришел на стройку стана вместе с последними двадцатью днями, когда окончательно была остановлена линия «1020». Вот уж действительно наступили горячие денечки. Но все же работы были закончены на двое суток раньше срока. И тридцать первого августа 1967 года, в четыре часа ночи, первая труба «1220» прошла испытание на гидравлическом прессе-расширителе. С утра трубы уже пошли потоком.

Трубы ползут медленно и спокойно, но вот в одном месте, с глухим стуком упираясь о рычаг, поднимаясь, как бы становятся «на дыбы», прыжком продвигаются вперед, и вот их уже подхватывают новые тележки, чтобы катить дальше и дальше по технологической цепи.

Знаменитую ныне на Урале самую большую трубу часто приходят смотреть экскурсанты. При мне весело протопала по переходным лесенкам группа школьников. Свесив вниз головы, ребята, как с моста в реку, смотрели на важно проплывающие внизу стальные громады.

И в самом Челябинске, в центре, на площади Ленина, где в дни праздника была развернута промышленная выставка, среди могучих тракторов, новых машин, блюмингов, экскаваторов и станков величественно лежала и эта, черным глянцем отливающая труба с крупной белой надписью: «Юбилейная» — как символ уже достигнутых и залог новых успехов трубопрокатчиков.


* * *

Заводская жизнь в движении и переменах от месяца к месяцу, но бывает так, что вдруг резко накатываются не просто новые события и факты, а большой волной масштабная новизна. Приходит нечто такое, что определяет собой новый дух времени, глубинные сдвиги.

Предчувствие перемен в такое время как бы растворено в меняющейся атмосфере общественного сознания, в разговорах, догадках, предположениях, в радости одних, сомнениях и тревогах других.

Вот такое веяние крутой и властной новизны пришло в Челябинск с первыми вестями об экономической реформе. Она вобрала в себя главную сущность новизны, особенно в те дни, когда экономическая реформа начала спускаться с небес теоретических разработок на твердую землю практики.

В начале шестьдесят шестого года первым перешел на новую систему планирования завод дорожных машин имени Колющенко. Я бывал на нем в месяцы первых шагов, удач и срывов, накопления опыта.

Только упразднили совнархозы, шло перераспределение кадров, часть людей уехала в Москву, в аппараты министерств, часть — в различные отраслевые научно-исследовательские институты, одну треть бывших совнархозовцев взяли к себе заводы.

Одним словом, наступало время переходное, сложное, когда многое уже перевернулось, но еще далеко не улеглось. Время интересное, бурное!

Я помню разговор с Осадчим в августе шестьдесят пятого, в канун сентябрьского Пленума ЦК. Речь шла о правах директора и о нравственно-психологической стороне той большой проблемы, которую мы для краткости именуем просто «кадры», а по сути дела это проблема инженерных судеб на заводе.

Уже повсюду говорилось о том, что директора предприятий получат большую самостоятельность.

— Это одна сторона проблемы, — сказал Осадчий, — но надо еще, чтобы и директор, и начальник цеха, и любой руководящий инженер были на высоте требований жизни.

И вдруг Яков Павлович вспомнил, как еще в совнархозе его председатель собрал экономический семинар для директоров заводов, где читались лекции по организации производства с расчетом на... малоопытного директора предприятия!

— О чем он говорил: как управлять заводом, с чего начинать рабочий день, чем заканчивать. Удивительно! Такие лекции студентам читают по организации производства. Но видно — в этом была нужда. Была, была, — сам подтвердил Яков Павлович, — вот это-то и выглядело огорчительно. У меня даже температура поднялась после этого семинара, так я разволновался, — добавил Осадчий.

И тотчас же он заговорил о том вредном, что приносила с собой «совнархозовская замкнутость», когда дело касалось выдвижения людей.

— Вот я работал еще при Серго. Как у нас было? Если нужен директор на новый большой завод, то подбирали на старом человека с опытом, который уже проработал лет десять. А на смену ему приходил его же главный инженер. Молодой главный подменял директора. И выбор-то даровитых людей в промышленности был по всему Союзу, а не только по совнархозовской епархии. А то ведь бывало, у соседей не то что директора, но и мастера хорошего не допросишься. И мы им не давали. Глупость какая-то!

Было время, нас спеленали, — живо продолжал Осадчий. — Вот, например, научно-исследовательские институты ведут на заводах свои работы, получают на это средства, но мы не властны влиять на то, чтобы эти исследования как-то помогали заводу. Или того лучше. Директор может людей на завод принимать, а увольнять уже нет. Нельзя было уменьшить количество рабочих, а потом увеличить, если этого требует обстановка. Сразу же сократят штатное расписание. Вот мне летом нужно пятьсот строительных рабочих, но чтобы взять их, я вынужден был весь год их держать, иначе не будет штатных мест. И даже добавить жалованье одному толковому работнику и сократить двух бездельников тоже нельзя. Не имею права.

И еще Осадчий добавил, что многого ждет от Пленума ЦК...

Весной 1966 в канун XXIII съезда партии, делегатом которого был Осадчий, я не застал его на заводе, но вот прошло еще полтора года, и я снова в беседе вернул Якова Павловича к теме реформы.

Все это время завод готовился к новой системе исподволь и серьезно. Чем экономически сильнее и крупнее предприятие, тем, как ни странно, сложнее подготовка, тем ответственнее этот шаг.

По сути дела, экономической службы до недавнего времени на заводах не существовало. Только несколько лет назад в заводоуправлениях были введены должности главных экономистов.

Однако уметь анализировать производство должен каждый инженер, и в этом смысле главный экономист — сам директор.

Вместе с тем анализ — не монополия экономиста, его продукцией является выработка рекомендаций на основании анализа. Если таких рекомендаций нет, главный экономист бездействует. Организация производства, творчески продуманная под углом зрения экономики, — вот поле деятельности экономиста, который не должен подменять ни главного инженера, ни коммерческого директора, ни самого директора.

Да Осадчего в этом смысле никто и не сможет подменить, потому что, как бы ни был инициативен и деятелен главный экономист, директор сам вникает во все детали заводской экономики, привык к этому за многие годы, сейчас для него это уже не рефлекс, не привычка, а больше — грань характера.

В субботу на Трубном, который перешел на пятидневку, в заводоуправлении — тишина. Только за двойной, обитой кожей дверью диспетчер нажимает кнопки на пульте, да у себя, без секретаря и референтов, без посетителей и гостей, никого не принимая, работает директор.

Он сказал мне в последнюю нашу встречу:

— Видимо, с нового года начнем. Завод наш экономически сильный, вот и Алексей Николаевич Косыгин, недавно побывавший у нас, отметил высокую технологию и культуру производства. Но портит всю картину один цех, и не по нашей вине.

Я уже бывал в этом огромном цехе с очень сложным уникальным оборудованием и о том, что собирался рассказать мне Осадчий, уже слышал от многих заводчан. Забота директора — это забота многих. И я бы сказал — общая боль.

— Мы возражали. Три письма в правительство. И все же — пришлось строить!

Да, этот цех, не отвечающий общему профилю завода, строили долго, с перерывами, а когда выстроили — изменилась ситуация с потребителями. Цех имеет мало заказов — тяжелым грузом убытков он ложится на себестоимость всей продукции завода.

Обычно сдержанный, Яков Павлович слегка порозовел от возбуждения, когда речь зашла об этой истории.

— Нам и делать-то в этом цехе сравнительно немного таких труб и, право же, — сказал он, — нам выгоднее их просто купить на другом заводе, где налажено массовое производство. Да, да, купить! Или эти заказы переправить к соседям. Сделайте, товарищи, одолжение, покатайте эти трубы. Вам это раз плюнуть, как коробку спичек одолжить. А мы несем большие убытки.

— А что же с этим цехом?

— Закрыть!

Тут Осадчий глубоко вздохнул, и вздох этот был красноречивым свидетельством того, что понимал и он, и я, и все на заводе. Закрыть — не разрешат. Но, может быть, можно как-то переоборудовать, изменить профиль цеха?

Я никогда не видел Якова Павловича таким гневно-озабоченным.

И подумал, что вот случай, особый конечно, и, возможно, единичный, но сколь разителен пример того, как ошибка в планировании может войти в конфликт с самими принципами нового планирования и с тем новым в жизни, что требует всякий раз глубокого научного продумывания планов. И если из этого тяжелого для завода «урока» и можно извлечь какую-то пользу, то она именно в этом выводе.

— Да, скоро перейдем на новую систему, — подтвердил Осадчий. — Нашу задачу определил еще поэт: «Больше труб хороших и разных». Маяковский, правда, писал о поэтах. Но трубы — это тоже поэзия. Полмиллиона труб в ближайшие годы рассчитываем дать только за счет реконструкции. Вот вам и поэма!..


* * *

Я слышал выступление ныне уже покойного Якова Павловича Осадчего на партийно-хозяйственном активе завода. Он говорил о награждении завода памятным знаменем в связи с 50‑летием Октября, о перспективах ближайших и дальних, обширных и увлекательных.

В отличие от предыдущего оратора Яков Павлович говорил без бумажек, смотрел в зал, в лица слушающих его людей.

Теперь мы все стараемся, произнося речи, «глаголом жечь сердца людей». Но без крика и темпераментных выплесков, без пафосных пережимов и режущего слух металла в голосе, как порою бывало. Теперь принято говорить спокойно, доверительно с аудиторией, сердечно, по возможности с юмором и фразами не слишком длинными. Ибо ничто так леденяще не входит в сердце, как вовремя поставленная точка.

Вот так старался говорить Осадчий. То, что волнует оратора, может взволновать и аудиторию.

Правда, просветительское содержание речи Якова Павловича походило немного на лекцию, однако же актив слушал его внимательно, впитывал новости и следовал за оратором в его мысленном броске вперед.

— Трубопровод! Многие ли знают, что себестоимость его в три раза ниже, чем перевозка по железной дороге, в два раза дешевле, чем по воде. По трубам уже перекачивают воду, горючие сланцы, спирт, патоку, расплавленную серу, жидкие удобрения, живую рыбу, молоко. И мелко измельченный уголь и озерный ил в виде пульпы тоже идут по трубопроводам.

Мне нравилось, что оратор вдруг вспомнил историю — сравнительно недавнюю, а вместе с тем уже такую далекую, вспомнил Д. И. Менделеева, который в 1907 году был инициатором строительства керосинопровода между Баку и Батуми. Тогда он считался самым мощным в мире.

А ныне, через шестьдесят лет, сеть трубопроводов опоясала земной шар. Любому очевидна их удивительная простота. Ни вагонов, ни цистерн. Ни простоев, ни порожних рейсов. Поток грузов в трубе движется, как бы «толкая» сам себя. Создайте лишь уклон или же перепад давления на входе и выходе — и все!

Это сегодняшний день. А завтрашний?!

Дайте трубу очень большого диаметра, и ее можно уже рассматривать как судоходную артерию. А суда — это капсулы из синтетических пленок или алюминия, заполненные зерном или химикалиями, они смогут плавать в потоке нефти или любой другой жидкости, даже быстрее самого несущего их потока.

Такие дороги совершенно безопасны в любое время года, в любую погоду. Исключаются крушения, столкновения поездов. И станет обыденным трубопроводное метро, международные, межконтинентальные трубопроводные дороги...

Я как-то сидел в комнате у главного диспетчера вечером, когда опустело здание заводоуправления. Диспетчер в тишине готовил сводку по заводу за день, чтобы ночью передать ее в Москву.

Прямо перед ним загорались красные точки селектора, слева мерцало светящееся табло — указатель по всем цехам, справа постукивал телетайп, связанный с министерским вычислительным центром.

— К утру у министра, — сказал диспетчер, — должна лежать на столе сводка — как сработала вся металлургия страны за сутки.

Диспетчер готовил шифровку для телетайпа — колонку условных обозначений, которые пойдут на вычислительную машину. Но прежде чем передать ее, он несколько раз звонил в Москву по прямому проводу, сообщая о себе коротко: «Челябинск, Трубный!»

Я же подумал, что за этим рапортом и цифрами сегодня и ежедневно, и даже ежечасно, подсчитанная в метрах или тоннах, стоит та самая сложная, бурная, всегда напряженная так называемая производственная жизнь, захватывающая в стране миллионы людей, жизнь, о которой мы еще мало пишем.


ГОРЯЧЕЕ СЕРДЦЕ


1

Высокая женщина в зимнем пальто и каракулевой круглой шапочке быстро шла по заводскому двору. Шапочка, слегка сползшая на затылок, открывала покрасневший от мороза выпуклый лоб, полное, немолодое лицо с чуть вздернутым носом.

Энергично переступая через шпалы внутризаводской железной дороги, она привычно пробиралась между платформами, где поблескивали светло-серым металлом новые машины.

У дверей одного из цехов пыхтел локомотив, протяжными гудками он просился в цех и, когда распахнулись ворота, обдал женщину своим горячим и влажным дыханием. Вместе с дымом паровоза, клубами пара и свежим воздухом, протянувшимся с мороза в тепло, женщина вошла вовнутрь здания.

Это был цех металлических конструкций — огромное помещение с высокой стеклянной крышей, пропускавшей свет неяркого утра. Внутри каменная «коробка», как говорили здесь, делилась колоннами на пролеты, где лежали части будущих машин.

Не нужно было много фантазии, чтобы по этим частям представить себе масштабы целого. Здесь сваривались конструкции и таких машин, которые завод не мог собрать целиком, ибо, поднявшись во весь рост, они пробили бы крышу и стену помещения.

Задержавшись на минуту в воротах, чтобы стряхнуть с воротника таявший снег, женщина пошла вдоль одного из пролетов. Металл занимал здесь все пространство. Он лежал внизу на стеллажах, он плыл по воздуху в клювах мостовых кранов, его здесь резали, сваривали, очищали. Все помещение полнилось протяжными, резкими, пронзительными, стучащими, ревущими металлическими звуками. Даже воздух, казалось, был весь пропитан крепкими, устойчивыми запахами горячей стали, ацетиленового газа и едкого дымка сварки.

Но, пожалуй, самым характерным был здесь не шум и не запах металла, не строение цеха и не его объем, а та яркая, многоцветная гамма огней, что рождалась от красных вспышек газовой резки и голубого пламени электрической сварки.

Когда повсюду разгорались голубые звезды, лучи их встречались в воздухе, переплетались, сливались в огромные снопы света, и в эти минуты стеклянная крыша цеха напоминала грозное фронтовое небо, пересеченное сеткой прожекторных лучей.

Осмотрев пролеты металлосварочного, женщина вошла в одну из комнат заводского отдела сварки. Отдел этот примыкает вплотную к цеху. В комнатах и лабораториях двухэтажного каменного здания работают технологи, конструкторы, исследователи — все связанные лишь с насущными проблемами сварочного производства.

Здесь есть экономисты, нормировщики, раскройщики металла, главным образом женщины, они выкраивают из стальных листов различные детали. Сначала это делается на чертежах, а затем в цехе рабочие уже не циркулем и рейсфедером, а кислородным пламенем вырезают металл нужной формы.

Но так было не всегда. Менее полутора десятка лет тому назад на заводе не было еще ни автоматической, ни ручной, вообще никакой сварки. Здесь безраздельно господствовала клепка. В цехах с пулеметной частотой гремели пневматические молотки, вгонявшие в металл раскаленные заклепки, и клепальщики, глохшие в этом шуме, не случайно назывались глухарями.

Без электрической сварки не было бы современных турбин и прессов, шагающих экскаваторов и насосов со сварнолитыми корпусами и многих сотен больших и сложных машин.

Правда, производительность ручного сварщика невелика. Рабочий, склонившийся над электрической дугой, должен одновременно производить рукой три движения: продвигать вперед электрод, по мере сгорания приближать его к изделию и, создавая определенную ширину шва, водить рукой из стороны в сторону; современный ручник капля за каплей наращивает шов так же, как и во времена Славянова.

От умения, от внимательности, выносливости, даже от настроения ручника зависит прочность, надежность конструкции. Не случайно поэтому рабочие иной раз, вернувшись из отпуска, с волнением думают о том, не потеряли ли они руку? Нередко искусство ручной сварки утрачивают опытные люди в пожилом возрасте, когда в руке уже нет той твердости, крепости, эластичности, как в молодые годы.

Казалось бы, уже одно это требовало заменить руку сварщика безотказно действующим механизмом, работающим автоматически и лишь направляемым человеком.

Бывает и так, что сталкивается не только старое и новое, но и новое и новейшее, хорошее и лучшее. Ручная электрическая сварка на многих заводах, вытеснив клепку, стала делом привычным. Всюду выросли хорошие кадры ручников, в цехах весь груз производственной программы годами привыкли возлагать на их плечи.

Автоматы волей-неволей вынуждены были ломать установившееся, вытеснять ручной труд и его мастеров, переводить всю технологию на механизированный, индустриальный метод. И это, естественно, не могло совершиться самотеком, мирно, тихо, без борьбы.

Сейчас, в начале утренней смены, Егошина, войдя в комнату отдела сварки, сняла пальто и надела на платье темный халат с большими карманами, в котором удобно было ходить по цеху. Перед тем как раскрыть папки, она вытащила из ящика зеркальце, расческу, поправила волосы, гладко приглаженные и собранные на затылке в плотный пучок.

— Ну вот, рабочий день начинается. Как вы себя чувствуете, товарищи? — спросила Юлия Герасимовна, чуть наклоняясь над столом, чтобы увидеть лица соседей, сидевших впереди. Глаза ее лучились добрым интересом ко всем и живой энергией.


Я увидел ее впервые именно здесь, в этой комнате отдела сварки. Бюро автоматики занимало сравнительно небольшое помещение, загроможденное письменными и чертежными столами. Они располагались вдоль стен и в середине комнаты. На столах всюду виднелись стопки бумаг, чертежей, кальки, чертежные приборы. После резкого шума цеха здесь ласкала слух относительная тишина, дававшая возможность спокойно думать и писать.

Юлия Герасимовна повернулась ко мне с самой радушной улыбкой.

— Вы из Киева?

Она пододвинула стул, расчистила место на столе, бережно положила туда мою папку, полагая, должно быть, что там чертежи.

Я назвал себя.

— А, — протянула Юлия Герасимовна.

— Вы разочарованы? — спросил я с невеселой улыбкой.

— Да, скажу вам прямо, разочарована. Мы ждем людей из Киевского института электросварки. А вы! Да, я разочарована, — повторила Юлия Герасимовна с искренним огорчением.

— Вот вы пишете, — сказала она мне через несколько дней, — а если бы стали сварщиком, бросили бы свою профессию. Это такое интересное дело. Мне пятьдесят три года, а как бы я смогла жить без нее — не знаю...

Юлия Герасимовна в этот день проводила свой очередной, как она выразилась, «бой» с Мишиным, начальником центрального пролета.

Это был худощавый человек лет тридцати пяти, черноглазый, черноволосый, с резкими складками у рта. На лице его лежал отпечаток озабоченности, занятости и нервного беспокойства, то, что на производстве обычно связывают с ходовым словечком — «запарился».

Мишин казался «запарившимся» всегда: и на участке, и в столовой, и даже в красном уголке, когда играл с мастерами в домино. Его лицо нельзя было назвать хмурым, скорее что-то привычно страдальческое сквозило во взоре этого куда-то постоянно торопящегося человека.

Сейчас Мишин упорно не хотел заваривать автоматом конструкцию, которую в цехе называли скатом. Зайдя в бюро автоматики, он долго стоял у стола Егошиной, зачем-то трогал аккуратно сложенные папки и повторял одно и то же: автоматом варить не нужно. Ничего не получится. И самое разумное: отдать эту работу опытным мастерам ручной сварки.

— Я не против вообще, но у нас фронт для автоматов небольшой, и это факт, — сказал Мишин.

Но Юлия Герасимовна все же настаивала на своем.

— Ну, ладно, под вашу персональную ответственность, — махнул рукой Мишин. Он улыбнулся, но глаза его не изменили выражения: сердитого и усталого. Чувствовалось, что Мишин уступает лишь настойчивости Егошиной, но мнения своего не переменил.

— Когда же? — спросила Юлия Герасимовна.

— Завтра. Вам-то что: пропели про автоматику, а там хоть и не рассветай, а Мишин отвечай за план, — произнес он в заключение, уходя из комнаты.

— Вот так и воюем. Правильно говорят у нас: внедрять новое — это портить настроение себе и другим, — невольно вздохнула Юлия Герасимовна. — Ну ничего, Мишин упрям, а мы еще упрямее, разгрызем этот орешек!

Мы пошли в цех. На площадке было, как всегда, шумно, мы остановились у громыхавшего железом гибочного стана, на нас то и дело наезжала тень крана, похожая на тень огромной птицы. Чтобы не мешать рабочим, мы прислонились к стенке, и вот здесь-то впервые я откровенно поговорил с Юлией Герасимовной.


2

За Казанью, на Волге, есть село, улицы его выбегают прямо к реке, минуя лишь березовый лесок. В паводок березы погружаются в мутную, с глинистым оттенком воду, их ветки колышутся на волнах, и тогда кажется, что лесок вот-вот поплывет и стащит за собой приземистые деревянные домики.

До революции в селе жили староверы и те, кто называл себя православными, жили бедно. Юлия Герасимовна родилась в староверской семье, ее будущий муж, Федор Георгиевич, — в православной. Оба они были Егошины — фамилию эту носило полсела.

Детство и юность Юлия Герасимовна провела в деревне, работала батрачкой, жила в жестокой нужде. До двадцати лет деревенская девушка не видела на своих ногах ничего, кроме лаптей.

В 1916 году пришел из армии домой Федор Георгиевич Егошин, солдат царской службы, воевавший на западном фронте, полный георгиевский кавалер. До армии Егошин — он бы старше Юлии Герасимовны на двенадцать лет — успел побывать и кучером, и пекарем, пахал землю и столярничал. Это был веселый, жизнелюбивый человек с богатырской грудью, красивыми, пшеничного цвета усами, придававшими особо молодцеватый и бравый вид его прокаленному солнцем и обветренному в походах лицу.

Он ухаживал за Юлией Герасимовной, а когда в двадцатом году вернулся с гражданской войны домой — женился. В деревне он затем жил мало, больше уходил на заработки в города, на стройки. В 1929 году профессия столяра привела Егошина на Урал, на окраину города Свердловска, где в сосновом лесу начиналось строительство большого завода.

В одном из коридоров отдела сварки висит на стене стенд с фотографиями времен первой пятилетки. Это своеобразная история строительства завода в снимках. Фотографии живописны. Вот в лесу, где еще в двадцатых годах можно было стрелять медведей, виднеются первые дома строителей, вернее, еще и не дома, а шалаши из досок и полуземлянки.

На втором снимке пионеры стройки уже корчуют пни с помощью лома и бревна и грузят на телегу. Рабочие пробивают в чащобе первые просеки. Лес постепенно отступает.

Вот и первые двухэтажные дома, они вытягиваются в короткие улицы, белея новыми трубами. В центре дом с вывеской «Церабком», но улица еще немощеная, вся в буграх застывшей грязи, посредине валяются бревна, которые не легко обойти группе подгулявших рабочих с балалайками в руках.

А за домами, в нескольких метрах, все еще густой, пугающий темной стеною таежной крепости — высится лес.

На строительных площадках самого завода долго еще железобетонные стропила соседствуют с оставшимися там и сям сосенками. Но снимки уже показывают исполинский размах стройки.

Огромная площадь изрыта котлованами цехов, железный лес балок и ферм тянется к небу.

Прошло всего два-три года, но как все резко меняется вокруг! Телегу сменил колесный трактор, он бодро переправляется через лужу, таща за собою тяжелые детали. Уже белеет шестиэтажными зданиями социалистический городок, отодвинув тонкую полоску леса к горизонту. Уже сверкает искрою первый трамвай, он бежит по новым улицам к заводу, чьи цеха, выстроившись один за другим, массивными своими корпусами закрывают половину неба.

Летом 1933 года в день пуска завода на многотысячном митинге строителей была зачитана телеграмма Максима Горького.

«Горячий привет строителям Уралмаша, — писал Алексей Максимович. — Вот пролетариат-диктатор сделал еще одну могучую крепость, возвел еще одно сооружение, которое явится отцом многих заводов и фабрик. С каждым месяцем, с каждым годом рабочая энергия все более мощно и грандиозно воплощается в жизнь, творя чудеса трудового героизма. Еще два-три года усилий — и вы, товарищи, явитесь непобедимыми для всех врагов, которые уже и сейчас боятся нас.

Прекрасную жизнь строите вы, счастлив вам сказать это от всей души!

Желаю вам доброго здоровья, неиссякаемой бодрости духа, крепкой дружбы.

Ваш всей душой — М. Горький».

В группе рабочих, стоявших в рядах ударников на почетном месте у самой трибуны, слушали горьковскую телеграмму муж и жена Егошины.


Двадцати семи лет от роду Юлия Герасимовна оставалась еще малограмотной. На трех классах застрял и Федор Георгиевич. Когда Егошины поселились на Урале, Юлия Герасимовна пошла работать на завод уборщицей, потом землекопом, с трудом расписывалась в табеле на получение зарплаты. Но у нее была уже семья, сын, комнатка в семейном бараке.

Федор Георгиевич любил после работы посидеть в пивной, за холодным жигулевским, вспомнить родную Волгу. Пил он ни много и ни мало, для «настроения», редко водку или вино, а все больше полюбившееся ему пиво.

Дома он любил чистоту и порядок, а когда возвращался в квартиру, хотел видеть жену за домашними делами.

— Мы с тобою трудяги, Юля. Чистые пролетарии. Живем — хлеб жуем. Чего нам еще? — говорил он жене.

Но Юлия Герасимовна хотела не только работать, но и учиться. Трудно, конечно, после рабочего дня держать в уставших пальцах ручку и в тетрадке, разлинованной синими клетками, выводить расползающиеся во все стороны буквы. Юлия Герасимовна начала с малого: ходила в ликбез, потом на курсы для рабочих, потом в рабфак.

Федор Георгиевич сначала посмеивался над «тридцатилетней школьницей», с добродушной улыбкой махал рукой, когда жена предлагала и ему учиться.

— Мне и три класса сейчас девать некуда, чтобы рубанком шаркать, образования не нужно, — говорил он. — Я, Юля, чистый пролетарий, а ты... если хочешь, учись.

И Юлия Герасимовна училась, училась с любовью, со всем старанием и жаждой, что накопила ее душа за тридцать лет. Откуда было ей раньше знать, что человек она способный? А теперь чем дальше, тем больше учеба увлекала Юлию Герасимовну. Она тянулась к знаниям, как к счастью, как к новому пути, манящему неизведанными, большими радостями, и лишь порою сама удивлялась, сколько сил и энергии таилось в ней много лет.

Работая на заводе, Егошина поступила на вечернее отделение рабфака. Однажды она попросила Федора Георгиевича сделать ей для книг отдельную полку и вот тут-то впервые почувствовала, что муж уже не снисходительно посмеивается над нею, а всерьез ревнует к образованию.

Полку он сделал, но пришел домой пьяный, и в мутных, бессвязных укорах его звучала горечь уязвленного самолюбия.

— Выучилась — хватит! У тебя муж, ребенок. Мне, что ли, обеды стряпать? — спрашивал он и смотрел на Юлию Герасимовну недобрыми, обиженными глазами. — Хватит, брось, и так жить будем хорошо...

Он слезно просил Юлию Герасимовну, уговаривал, иной раз грозил уйти, разрушить семью. Но он любил свою семью.

— Или я, или учеба! — как-то крикнул муж в гневе, внезапно накатившем на него. Он пришел тогда вечером с пьяными дружками и не нашел ужина на столе. Юлия Герасимовна сидела за учебниками.

— И ты, Федор Георгиевич, и учеба, — отложив книги в сторону, твердо сказала Юлия Герасимовна. Когда шуткой, когда лаской, когда непреклонной своей твердостью старалась она убедить мужа.

«Не хочет сам учиться, ну что ж, проживет и хорошим столяром, и я пойду своей дорогой, как бы трудно ни было», — думала Юлия Герасимовна.

После рабфака Егошина поступила в Энергетический институт. В то время завод уже вошел в строй. Многие строители Уралмаша потянулись к техническому образованию.

Годы учебы в институте оказались для Юлии Герасимовны не менее трудными, чем в рабфаке. Федор Георгиевич по-прежнему столярничал и все так же был недоволен тем, что мало видел жену дома. Как и прежде, ему приходилось частенько самому стряпать на кухне.

Сколько бессонных ночей просидела Юлия Герасимовна, готовясь к очередной сессии, где-нибудь на кухне, чтобы не мешать мужу и сыну. Занималась, опустив ноги в холодную воду, преодолевая сон и усталость.

И все-таки это было время дорогих и незабываемых радостей открытия нового мира и ощущения того, что с каждым днем ты поднимаешься на высшую ступеньку, становишься богаче опытом, умнее. Юлия Герасимовна оканчивала факультет в 1939 году, ей шел тогда тридцать восьмой год. Уже взрослый сын ее Дмитрий окончил школу и тоже, как и мать, стал студентом.

Выпускные экзамены состоялись летом. Юлия Герасимовна запомнила на всю жизнь последний день экзаменов, тот редкий на Урале, ясный и безветренный полдень, когда она отошла от стола комиссии и, чувствуя какую-то ватную слабость в руках, с трудом открыла тяжелую дверь зала. Ее тут же подхватили под руки товарищи, подруги, потащили к выходу. Предлагали пойти в ресторан, звали в гости, на вечеринку. Но Юлия Герасимовна незаметно отделилась от всех, свернула в недалекий лесок.

Нет, ей сейчас хотелось остаться одной в лесу, где никого нет, где можно прилечь под деревом и, спрятав лицо в траву, по которой бродят солнечные зайчики, дать волю своему переполненному сердцу и разреветься от радости.

Вот она, Юлия Егошина — крестьянская дочь, уборщица, работница, почти сорокалетняя женщина — инженер.

И все-таки слезы душили ее, и она плакала, вспоминая свое тяжелое детство и долгую нужду, себя в лаптях с кнутом подпаска на волжском берегу, свое село еще в дореволюционную пору.

«Три тяжкие доли имела судьба. И первая доля — с рабом повенчаться, вторая — быть матерью сына-раба, и третья — до гроба рабу покоряться!» Вот они, горем напоенные некрасовские строки из поэмы о русской крестьянке, которую так любила Юлия Герасимовна. Нет, не эти доли выпали ей, строителю Уралмаша, члену Коммунистической партии.

Юлия Герасимовна долго еще гуляла по лесу, и, когда она пришла домой, глаза ее еще были красны от слез.

Федор Георгиевич ждал ее, ждал с утра. Он стоял у окна и смотрел на улицу, все еще крепкий, красивый, пышущий здоровьем человек, с чуть седеющими висками. Резко обернулся, так что затрещала синяя, плотно облегавшая грудь, рубашка. Увидев заплаканные глаза жены, он потянулся к ней.

— Ну, что, не сдала? Вот видишь, я говорил. Ну, ничего. Эх ты, профессор! — громко крикнул он.

— Нет, Федя, я сдала, и сдала на «отлично», ты ошибся, — тихо ответила Юлия Герасимовна и закрыла лицо платком, чтобы не видеть мужниных поблекших глаз и своих бегущих по щекам горячих слез.


Прошел год, другой. Грянула Отечественная война. Юлия Герасимовна встретила ее уже цеховым инженером по сварке. Гигант машиностроения, выпускавший в мирную пору десятки самых разных машин, сейчас делал только одну — танки. Днем и ночью гремели по земле между цехами гусеницы танков и уходили эшелоны с зачехленными платформами, где, точно темные руки, поднимались к небу стволы орудий.

Юлия Герасимовна работала в цехе, в котором сваривались корпуса машин. Танковую браню варили вначале вручную, но каждый корпус танка имел десятки метров швов крупного сечения и большой длины. Фронт требовал все больше машин. Единственным спасением был переход от ручной сварки к скоростной, автоматической. И на Урал для внедрения своих новых автоматов приехал академик, Герой Социалистического Труда Е. О. Патон.

Егошина помогала Евгению Оскаровичу. Ту работу, что опытные сварщики делали за двадцать часов, автоматы Патона стали выполнять за час. Каждая боевая машина, уходившая с завода, уносила на своей броне и частицу труда Юлии Егошиной. Она много сделала, чтобы открыть автоматической сварке широкую производственную улицу.

В 1942 году на Юлию Герасимовну обрушилось несчастье. Ее единственный сын ушел из института на фронт и погиб. Разбитая горем мать слегла в постель.

Трудно сказать, как бы она перенесла утрату, если бы не участие и любовь заводских товарищей. Ей и позднее всегда казалось, что она просто не пережила бы смерти сына, если бы не было завода, и долга перед Родиной, и работы, такой напряженной и трудной, что она забирала все силы сердца, не давая ему разорваться от боли...

Миновали военные годы. Последний танк, вышедший из цехов, не покинул завода. Он подъехал к скверу и здесь по мосткам своим ходом вполз на темный, скалообразный постамент в память о Великой Отечественной войне. На широкой грани его тысячи рабочих увидели надпись:


Снарядами, танками,

Тоннами стали

Уральцы священную

Клятву держали.


Последний «живой» танк надо было навечно приварить к вершине памятника в центре завода, и это сделала женщина в ватных брюках и телогрейке — Юлия Герасимовна Егошина.


3

После войны Уралмаш снова стал отцом новых заводов и фабрик. Опять потянулись вдаль эшелоны, но уже с прокатными станами, мартеновскими печами, нефтебуровыми станками и экскаваторами. И в цехе Юлии Герасимовны сваривались теперь новые машины мира.

Мы шли с нею по цеху мимо участка Мишина. Он все еще тянул с началом автоматической сварки скатов, как и других конструкций новых моделей «уральцев». Юлия Герасимовна чувствовала, что начальник участка тяготится ее контролем и хочет варить скаты все-таки вручную.

— Идет борьба, каждый шаг с боем. Хотя все, даже Мишин, на словах приветствуют автоматику. А почему? Автомат требует новых усилий, подготовки, организации. Куда проще послать ручников — идите, заварите, и все тут.

Юлия Герасимовна развела руками.

— К сожалению, это так. Вот Мишин, он инженер, фронтовик, а новой техники боится.

Я каждый день видел Мишина на участке в замасленной гимнастерке или в пиджаке, на лацкане которого поблескивала орденская планка. Он всегда производил впечатление человека, целиком отдающего себя делам цеха. Казалось бы, косный инженер не мог так энергично бегать по своему пролету. Но когда мы застали Мишина у скатов, он опять заявил, что не знает, как варить эти конструкции автоматом, хотя машины за флюсом уже послал.

— Врет, не посылал машины, по глазам вижу, — шепнула мне Юлия Герасимовна.

— Пусть будет трудно, даже неудача постигнет — ничего, — уговаривала она, взяв Мишина за руку.

— А может быть, вручную! Последний раз. Тем более есть свободные сварщики. Да какие! Короли сварки, — заглядывая в лицо Юлии Герасимовны, предлагал Мишин.

— Вы на королей, а я на автоматы делаю ставку.

Голос Юлии Герасимовны не менялся, но глаза ее смотрели все суровее.

Мишин понемногу сдался.

— Хорошо, хорошо, во вторую смену начнем, — сказал он, еще раз повторив свое обещание.

— Знаете, почему он назначил на вторую? — сказала Юлия Герасимовна, когда Мишин ушел. — Я ведь работаю только с утра. Во вторую не бывает никого из бюро автоматики. Чуть автомат застопорит, он бросит и заварит вручную. Но я останусь. Воевать — так уж до конца.

И она осталась после рабочего дня, но Мишин перенес сварку на ночь.

— Ну что ж. Приду и ночью. Приходите и вы, — предложила Юлия Герасимовна Мишину с самой ясной улыбкой.

— Нет уж, спасибо, — пробурчал тот и передернул плечами.

Третья смена начиналась в полночь, а пока Юлия Герасимовна пошла домой. Мы прошли с нею по заводскому «коридору» — главной улице между цехами, похожей скорее на асфальтированный и обрамленный деревьями проспект большого города.

Высокая лестница — мост над железнодорожными путями отделял «коридор» от центральной проходной. Три раза в сутки людской поток на смену и с работы заполнял этот мост, и тогда трудно было пробиться через массу рабочих, идущих в одну сторону.

Многоэтажный дом, где живет Юлия Герасимовна, — один из первых на главной улице нового поселка, давно уже ставшего отдельным городком. Крутая лестница на четвертый этаж пояснила мне, почему Юлия Герасимовна старается лишний раз не подниматься на заводской мост.

— После смерти сына я стала слышать свое сердце, — призналась она.

Егошины занимают отдельную квартиру.

— Федор Георгиевич, я не одна, встречай гостя, — еще в дверях крикнула Юлия Герасимовна.

Из кухни, с засученными по локоть рукавами, в распахнутой у ворота красной рубашке, вышел высокий, широкоплечий мужчина с подвязанным на поясе кухонным фартуком.

— Утку жарю. В прошлый раз старая попалась да жесткая, а эта — ничего, сходственная, — сказал он, приветливо улыбнувшись и назвав себя: — Егошин, Федор Георгиевич, — и протянул руку.

Ему нельзя было дать шестидесяти пяти лет. Крупная львиная голова с мало поседевшими волосами, крупный нос, лоб, губы, широкий разлет слегка, по-стариковски уже закустившихся бровей, а главное — свежий, красноватый цвет кожи молодили Федора Георгиевича. И лицо и вся его фигура еще дышали былой молодцеватостью, силой.

— Я теперь кухонный мужик. Как пенсионер — только четыре часа работаю. Пришел домой, жены-инженера нет — сам стряпаю.

Он сказал это не жалуясь и с улыбкой, но сразу же подмигнул мне, незнакомому человеку, тут же кивнул на жену. В этом кивке и в улыбке чувствовалось взятое давно и уже вошедшее в привычку право любовно подтрунивать над женой.

— Вы раздевайтесь, проходите, он у меня хороший, — пригласила Юлия Герасимовна. Должно быть, и она привыкла и не обижалась, понимая, что Федор Георгиевич пользуется добродушной своей иронией как защитной броней для самолюбия, когда к жене приходят ученые, инженеры, журналисты.

— Мой муж совсем простой человек, — как-то сказала мне Юлия Герасимовна. — Вот уж так получилось, что я ушла вперед.

Юлия Герасимовна вошла в комнату, переоделась в яркий домашний халат, забрала у мужа кухонный фартук. Несколько минут, разговаривая, супруги стояли рядом. И все-таки они были чем-то похожи, даже внешне, и не только певучим волжским говором, манерой ласково растягивать слова и порой произносить их так, как говорили в деревне десятки лет назад.

— Вот так и живем, — произнес Федор Георгиевич, любовно оглядывая свою квартиру.

Большая столовая Егошиных сверкала чистотой, натертые полы, гардины, занавеси, шкафы, буфет, вышитые коврики на стенах — от всего этого веяло домовитостью, уютом.

Я понял, откуда идет это ощущение, когда пригляделся к мебели. Она была необычной. И мягкие стулья, и кресла, и диванчики в белоснежных чехлах, шкафы — все это было любовно и мастерски сделано руками самого Федора Георгиевича. Вместе с тем каждая вещь представляла собою определенный стиль мебельного искусства, нашего и прошлых веков. Заметив мой интерес к мебели, Федор Георгиевич подошел к книжному шкафу.

— Моя-то всех твоих стоит, куда же засунула? — крикнул он Юлии Герасимовне, открыв дверь в кухню. — Вот она, книга давнишняя, ты сейчас такой не найдешь, — сказал он мне, кладя на стол потрепанное пособие для столяров, с образцами различной мебели.

— Эта, что в комнате, — ерунда, между делом сделал, — Федор Георгиевич пренебрежительно махнул рукой, — а можно сделать красоту большую, можно очень замечательно сделать.

— Федя, опростай место для закуски, — попросила Юлия Герасимовна, входя в комнату с подносом.

— Фу-ты, ни пня, ни пузыря. Что ж, на этой скатерти нельзя? — возразил он.

— Другую постелем. А вы, Федор Георгиевич, можете выпить, если пожелаете, — неожиданно на «вы» обратилась она к мужу, ставя на стол несколько бутылок пива. И, видя, как он потянулся к бутылкам, вздохнув, добавила: — Только немного, ты пьяный — нехороший.

Сейчас в халате, закатав широкие рукава, чтобы не мешали хозяйничать за столом, Юлия Герасимовна казалась мне совсем иной, чем на заводе. Было удивительно, как изменилась даже и ее речь. Я представил себе Егошину на техническом совете у директора, на трибуне совещания, в спорах с цеховыми инженерами, представил, как она в свою речь, посвященную тонкостям автоматической сварки, вставит вдруг «опростай место» — и мысленно улыбнулся.

А здесь, дома, она выглядела простой деревенской женщиной, старательно ухаживающей за мужем и гостем.

За столом мы разговорились о молодых годах супругов, о погибшем сыне. С многочисленных карточек в семейном альбоме на меня смотрели серые, чистые глаза широколобого юноши с мило вздернутым егошинским носом.

— Ушел из института в сорок первом. И ни пня, ни пузыря, а на заводе броню давали, — тяжко вздохнул Федор Георгиевич.

— Ах, перестань говорить о сыне, перестань, — твердо и с болью в голосе произнесла Юлия Герасимовна.

Уже одно то, что супруги жили теперь одни, жили в достатке, но без Дмитрия, всегда напоминало им о невозвратимой потере. Рана в сердце Юлии Герасимовны не затянулась окончательно и давала себя чувствовать всякий раз, когда произносилось имя сына.

— Я интересно живу, прямо скажу вам — счастливо, вот только дома бываю мало, всегда на заводе задержишься. А так люблю заниматься хозяйством, так квартиру свою люблю, — вероятно все еще думая о сыне, говорила она. —Митя был бы сейчас тоже инженер. Хотя Федор Георгиевич и возражал против нашей учебы. — Юлия Герасимовна взглянула на мужа, и тот отмахнулся, сделав вид, что сердится.

— Вспомнила прошлогодний снег! Тридцать пять лет прожили вместе мы, два чудака, — размягченный пивом, благодушно произнес Федор Георгиевич и улыбнулся жене. Но в глазах его мелькнуло что-то серьезное, грустное, словно задумался он о прошлом, о судьбе своей и Юлии Герасимовны, о сильной душе и характере жены, с которой, и мешая ей, и любя, и мучая, прожил свой рабочий век...

В цех мы вернулись к ночной смене. Около скатов молодой рабочий Артюхов, коренастый, круглолицый, с быстрыми и ловкими движениями, налаживал автомат. Артюхов три года назад пришел из армии и успел за это время изучить все автоматы в цехе. Он стал разносторонним специалистом по новым аппаратам и был особенно любим Юлией Герасимовной.

Автомат, около которого возился рабочий, назывался сварочным трактором. По внешнему виду он действительно напоминал миниатюрный трактор на колесах, с торчащей впереди сварочной головкой, автоматически подающей к металлу проволоку, что потом плавилась в огне электрической дуги.

Юлия Герасимовна, сняв пальто и оставшись в рабочем халате, склонилась над аппаратом. Ей предстояло наладить трактор, найти определенную силу тока и скорость подачи проволоки и сделать так, чтобы аппарат смог двигаться не только по ровной металлической дорожке, но и под углом в сорок пять градусов, в чем и была главная трудность.

— Мишин не явился, друг ситный, — сказала Юлия Герасимовна совершенно спокойно, словно и ждала этого, — должно быть, надеется, что мы запоремся, а утром даст заварить вручную.

— Точно, он так и сказал мне, — подтвердил Артюхов.

— А мы вот заварим трактором, не посрамим автоматику, правда?

Артюхов кивнул не слишком уверенно, потому что он уже пробовал трактор до прихода Юлии Герасимовны, и аппарат все время соскальзывал с плоскости. Неудачные попытки придать автомату устойчивость продолжались около часа. Задние колеса трактора скользили особенно сильно.

— Снимем их, поставим резиновые ролики, — предложила Егошина.

На роликах трактор стоял хоть и сильно наклонясь, но уверенно, прочно. Подобрали режим сварки, и вот Юлия Герасимовна решилась — трактор пустили на всю многометровую длину шва.

Он пополз по металлу, приятно и негромко рокоча маленьким моторчиком, спрятанным в корпусе. Впереди аппарата темнела дорожка из флюса, металлического порошка зеленовато-бурого цвета.

Здесь не было открытой, слепящей глаза дуги, а лишь изредка из-под слоя флюса пробивались тонкие стрелки огня — отблески маленькой огненной ванны, где плавилась сталь.

Невидимая, мерно трещала под флюсом электрическая дуга, и о том, что происходит под слоем порошка, можно было судить лишь по характерным этим звукам да дрожанию стрелки вольтметра, циферблат его поблескивал на корпусе трактора.

Что происходит там? Глубоко ли проваривается металл, хорошо ли формируется шов, чтобы потом стать столь же крепким, как и сталь самой конструкции?

Я видел, что Юлия Герасимовна волнуется, шагая рядом с трактором.

Она не удержала глубокого вздоха, наблюдая за тем, как Артюхов легкими ударами зубила сбивает темную корку спекшегося флюса... И вот перед нами — сверкающая, безупречно гладкая серебристая полоска сварки.

— Хорош, красавец! — вырвалось у Юлии Герасимовны. — Завтра мы его под рентген, но я уверена — шов этот качественный.

Артюхов уже переносил трактор на другую конструкцию.

— С этой деталью Мишин нам уступит. Но как со следующей? Окажет сопротивление, — уверенно сказала она.

Я спросил, что было бы, если Мишина переставить на место Юлии Герасимовны — внедрять автоматику, а ее — в цех?

— А это интересно, — засмеялась она. — Я думаю, новое положение изменило бы психологию Мишина. А я? Нет, я останусь такой же.

Скаты, заваренные трактором, утром следующего дня пошли под рентгеновский аппарат. Снимки на пленке, где ясно обозначились темные силуэты швов, говорили об их полной доброкачественности, Мишин, придирчиво осматривавший снимки, не нашел серьезных изъянов. Правда, в двух-трех местах пришлось немного подварить вручную.

— Ага, вот видите! — неожиданно оживился он.

— Вам бы все сразу и гладко, как на паркете, но ведь так не бывает в жизни, Александр Михайлович, — ответила Егошина, удовлетворенная результатами рентгена.

— Походим по участку, есть еще конструкции, которые можно перевести на автоматику, — предложила Юлия Герасимовна.

Мишин согласился без большой охоты, и они пошли вдоль пролета: Юлия Герасимовна впереди, начальник участка позади с недовольным лицом.

В те минуты на участке было особенно много огней, и справа, и слева, и над головой, пышные султаны искр повсюду взлетали в воздух.

Они продвигались вперед, словно внутри длинного огненного коридора, два заводских инженера, связанные одним делом и вместе с тем такие разные. Красные звездочки касались их одежды, слепящий свет бил в лицо, но Юлия Герасимовна лишь изредка прикрывала глаза ладонью.

Такой она и запомнилась мне надолго — крестьянская дочь, инженер из народа, хозяйка цеха голубых огней.


КАСПИЙСКИЕ РЫБАКИ

Килечная экспедиция


В район промыслового лова кильки наш самолет прилетел утром. Он приземлился на плоской вершине серых каменистых холмов полуострова Мангышлак. За их зубчатой грядой, резко обрывающейся у берега, зеленел простор неспокойного моря.

Еще несколько часов назад здесь бушевал суровый осенний шторм. Трое суток, будоража Каспий, дул сильный зюйд-ост, ветер казахстанских полупустынь. Сейчас шторм уже стихал, но в открытом море по инерции еще продолжалось волнение. Даже в естественной бухте за желтой песчаной косой ходили крутые, тяжелые волны с пышными космами. Волны ритмично бились о выступы скал, от ударов прибоя гудел берег, покрытый белой полосой пены.

Флотилия килечной экспедиции пережидала непогоду в бухте. Более пятисот кораблей раскачивались на якоре или бороздили морщинистую поверхность залива. Легкие сейнеры с толстыми мачтами и висевшими на них, как огромные сачки, конусными сетями, средние сейнеры — с фанерными корпусами, большие сейнеры с железным корпусом, объемистые, большегрузные плашкоуты, баржи, лихтера, буксировщики, высокобортные красавцы рефрижераторы с трюмами для мороженой рыбы.

Флот экспедиции заполнил огромную бухту. Казалось, армаде судов тесно у берега: мачты кораблей виднелись по всему простору залива, до самого горизонта. В ясном воздухе плавали сотни тающих в небе курчавых дымков. Даже свистящий бриз с берега, с разгона швырявший в бухту клубы песка и пыли, не мог заглушить многоголосого, плотного рокота моторов — шумного дыхания флотилии.

Быстроходный буксировщик «Белинский», разрезая острым ножом волну, прошел в глубину залива и там пришвартовался к борту теплохода, облепленного со всех сторон корпусами сейнеров и транспортных рыбниц. Это была плавучая база имени Микояна, или, как называли ее рыбаки, «матка» — судно-флагман, держащее на своих мачтах флаг штаба экспедиции.

Представьте себе большой, глубоко сидящий в воде корабль. Верхняя палуба у него такая же, как и у любого пассажирского морского судна, но нижняя похожа на плавучий завод с различными подсобными предприятиями.

И действительно, база — это не только ремонтные мастерские, но и различные склады и магазины на длинной палубе, напоминающей своеобразный торговый пассаж, где можно купить все: от продуктов до галантерейных товаров и готового платья, все необходимое для снабжения технического хозяйства флота и самих рыбаков.

Но это все-таки только плавающий корабль, естественно, что на теплоходе тесно: рядом с кузницей и токарными станками магазины, около них склады горючего и масла, тут же хлебопекарня, на корме баня, на верхней палубе почта, сберкасса, клуб. В жилых отсеках теплохода расположены медицинские кабинеты — здесь принимают врачи, — а фельдшеры есть и на маленьких сейнерах.

Каспийские рыбаки проводят в море большую часть своей жизни. Весенняя путина, после короткого летнего перерыва, сменяется осенней, затем зимней. По шесть — восемь месяцев живут рыбацкие команды на своих судах за триста — четыреста километров от колхозов и рабочих поселков, в открытом море, лишь изредка бывая на берегу.

Едва рыболовецкое судно пришвартовывалось к базе, рыбаки в зеленых брезентовых робах, в высоких сапогах переходили на ее палубу. Одни спускались по трапам в магазины, другие несли детали машин к ремонтным станкам, третьи спешили на почту, за газетами, письмами, в сберкассу, в санитарный кубрик.

На обеих палубах было многолюдно, шумно, почти непрерывно гремела музыка из больших репродукторов — это корабельный радист транслировал Москву.

Пока часть рыбаков находилась на базе, на борту сейнеров продолжалась подготовка к лову; сушились подвешенные к мачтам сети; на корме судов, где стоят небольшие печки, проворные рыбачки в мужских штанах, куртках и сапогах готовили пищу, на иных сейнерах уже разливали душистую, густую уху в глубокие миски.

А над базой, над сейнерами, над пенными, беспокойными волнами не умолкал густой, многоязычный гул голосов. В нем слышалась и русская речь астраханских капитанов, смело, со всего хода пришвартовывающихся к теплоходу, и гортанная перекличка смуглых, темноволосых туркмен, смех рыбачек-казашек и песни чинящих сети на палубе стройных, подвижных ловцов-дагестанцев.

Стоял уже полдень, когда Степан Лукич Вишневецкий, начальник экспедиции, прилетевший из Астрахани, вступил на борт базы. Невысокий, с широким в мелких рябинках лицом, на котором выделялись крутой лоб и внимательные глаза, он по-юношески легко взбежал по трапу на верхнюю палубу и прошел в свою каюту.

Собственно, это была небольшая плавучая квартира из двух комнат: спальня и кабинет со всем необходимым для работы — книжными шкафами, креслами, письменным столом. Вишневецкий переоделся в белый полотняный костюм, удобный на море, и через десять минут уже сидел за столом, просматривая радиограммы и сводки со всех судов экспедиции. Он не был в районе лова дней десять. За это время здесь произошло много событий, весьма важных для работы экспедиции.

Со Степаном Лукичом Вишневецким я познакомился в дороге. Из короткой беседы я знал уже, что он уроженец Астрахани, с детства связавший свою жизнь с промыслами и морем. «Вот уже более четверти века я неотступный рыбник», — сказал он о себе. Все эти годы Вишневецкий учился, не бросая производства, из малограмотного рабочего стал директором плавзавода, а затем, вот уже три года, — начальником крупной экспедиции.

Еще в самолете, поглядывая в окошко на зеленую равнину Каспия, он замечал то черную полоску — приемную рыбницу, идущую в Астрахань, то тонкий паутинный пунктир ставных неводов — частицы большого рыболовецкого «хозяйства» — и о делах экспедиции говорил охотно, обстоятельно, с той особенной точностью в мелочах, которая отличает человека делового, взвешивающего значение каждой фразы.

Созвав на базе в каюту своих помощников, Вишневецкий начал с деловых вопросов.

— Значит, отсиживаемся в бухте. Три дня потеряли, и это в канун выполнения экспедиционного плана! Три дня! — сказал он и нахмурился.

Два помощника — старый рыбак Михаил Сергеевич Суханов, полный крепыш с лицом, словно прокаленным каспийским ветром и солнцем, и худощавый, подвижный молодой штурман Карпов — отчитывались за прошедшую неделю лова.

— Мы держались в море до последнего, — как бы оправдываясь, сказал Суханов, — но шторм нас загнал в бухту!

Неделя была действительно тяжелой. Первые три дня флот находился в открытом море у мыса Урдюк. Здесь и настигла его буря. Суда пытались бороться с волнением, но зыбь все усиливалась. Корабли болтало. Якорные цепи дрожали от напряжения и могли порваться. К вечеру ветер усилился до девяти баллов. Огромный теплоход начало «купать» — вода заливала нижнюю палубу. Взяв на буксир несколько плашкоутов, теплоход двинулся в бухту.

Ночью порвался буксирный трос и от базы оторвало два плашкоута. Поймать их не удалось, и судам было приказано бросить якорь и ждать помощи. Скоро пришло новое сообщение — сейнер № 10 повредил рулевое управление, корабль несло на берег. Нужны были срочные меры. Александр Карпов перешел на борт разведочного судна «Академик Берг» и пошел на нем искать сейнер.

Об этом рассказывал сам Карпов. Он старался докладывать с несколько нарочитым спокойствием, выдерживая тон бывалого моряка, которому любой шторм не в диковинку.

Карпов разыскал поврежденный сейнер неподалеку от берега. Судно, лишенное управления, оказалось во власти волн и ветра.

— Ну, как у вас? — крикнул Карпов рыбакам с борта своего судна.

Он понимал самочувствие моряков — как бы ни было трудно команде, если рядом друзья, на душе веселей. С «Академика Берга» попробовали подать буксирный канат, для большей упругости размотав его на всю длину — метров четыреста.

Четыре раза, разворачиваясь, то медленно, то со всего хода «Академик Берг» подходил к судну, чтобы «поймать» его на буксир. Четыре раза толстенный канат рвался как нитка, когда волны разбрасывали корабли в разные стороны.

Наконец удалось «захватить» сейнер и повести его за собой. Казалось, что от встречной волны все судно уходило под воду, как говорят моряки — «подзаныр», и становилось страшно, что корабль больше не появится на поверхности моря. Карпов предложил команде перейти на его судно. Но рыбаки отказались — вдруг откроется течь или разойдутся пазы в носовой части. Сейнер благополучно добрался до бухты, сохранив весь улов рыбы.

Вишневецкий спросил, исправлен ли уже поврежденный сейнер, Карпов утвердительно кивнул головой.

История с буксировкой этого сейнера была лишь одним из будничных эпизодов морской жизни экспедиции. Редкий шторм в эти дни поздней осени не обходился без того, чтобы несколько судов, сорвав с якоря, не понесло в море или на берег.

Еще ни одно судно, даже в самые критические минуты, не выбросило за борт дорогой груз рыбы, и героическое поведение команды потерпевшего аварию сейнера казалось всем делом понятным и естественным, не вызывавшим удивления ни у Карпова, спасшего судно, ни у Вишневецкого, который лишь сделал какие-то пометки в своем блокноте.

— Ну, хорошо, товарищи, картина ясна. Шторм проходит. Мы имеем благоприятные сведения о погоде из Баку, Махачкалы, Астрахани. Народ отдохнул, хватит сидеть в бухте! Пойдем в море, — продолжал он после паузы. — Но куда? Буря разогнала рыбу. Что скажет нам ведка? Позвоните Гнеушеву.

В каюту, чуть пригнувшись, вошел Алексей Гнеушев — инженер промысловой разведки, высокий, плечистый, с крупной наголо обритой головой, что как-то особенно оттеняло свежесть его молодого, загорелого лица. Гнеушев заочно кончил Московский рыбный институт, уже давно работал на Каспии.

— Ну, где рыба, разведчик? — спросил Вишневецкий, пригласив инженера сесть рядом с собой.

Но Гнеушев остался стоять у дверей каюты.

— Степан Лукич, промразведка не может ответить на этот вопрос сразу, без разведочного рейса, — ответил он неторопливым баском. — Где сейчас килька — уточнить надо. Разрешите на «Академике Берге» выйти в море.

— Хорошо, — подумав, согласился Вишневецкий, — этой ночью выходи.

Гнеушев вышел из каюты, и уже через пять минут разведочное судно, застучав мотором, отвалило от борта базы и встало неподалеку на якоря — готовиться к ночному поиску.

В каюту Вишневецкого тем временем один за другим входили с докладом, за указаниями начальники рыболовецких колонн, директора плавучих заводов, капитаны транспортных судов, снабженцы, представители Рыбакколхозсоюза.

Начальник экспедиции по радио связался с Астраханью — просил ускорить отправку в море большегрузных рефрижераторов. Радист почти тут же принес ответ: транспортные суда уже следуют к району лова.

Начальники колонн, объединяющих по двадцать — тридцать пять судов, доложили Вишневецкому о готовности своих сейнеров, руководители плавучих морозильных баз — о том, сколько они смогут принять рыбы. Вишневецкий сделал подсчеты. Его коротко остриженная голова склонилась над листками донесений, сводок, над голубой картой моря.

По всем судам флота пронеслось известие — скоро в море! В заливе сразу стало оживленнее. Рыбаки, отдыхавшие раньше в кубриках, теперь почти все работали на палубах. Корабли, бороздя бухту, устремились к плавучим складам и пристаням — запасаться топливом, продуктами, солью, тарой. А около флагманского судна сейнеры теснились теперь сплошной, качающейся на волнах, стеной и не в один, а в два и три ряда.


* * *

Давно уже миновали на Каспии те времена, когда одинокий рыбак на утлом суденышке искал, на свой страх и риск, богатые рыбой места. В современных экспедициях рыболовный флот обслуживает корабельная разведка, опирающаяся на высокую техническую базу.

Суда-разведчики пересекают морской простор по заранее намеченным линиям — «разрезам». Сама разведка кильки производится с помощью лова ее конусными сетями и контролируется эхолотом — прибором, основанным на законах отражения звуковой волны от тела, погруженного в воду. Эхолот как бы прослушивает и засекает место нахождения густых скоплений рыбы.

Каждую неделю бюро научно-промысловой разведки рассылает рыбакам информационные письма с прогнозом наибольших концентраций кильки. Но это, так сказать, генеральная разведка в масштабах всего моря. В экспедиции ею не ограничиваются и производят свои дополнительные поиски, особенно необходимые в осеннее и зимнее штормовое время, когда промысловая обстановка на море резко меняется.

Обычно капитаны сейнеров, получая по радио рекомендацию идти на лов в тот или иной район, сами в свою очередь после лова передают по радио или посылают на базу бланки инженерных донесений о концентрации кильки. Экспедиция ведет активный «наступательный» лов. И вся атмосфера рыбопромысловой разведки чем-то напоминает разведку фронтовую, с той разницей, что «противник» здесь — скопление странствующей по морю кильки.

Хотя погода понемногу улучшалась, но волнение продержало флот еще целые сутки в бухте. В полдень, после ночной разведки, вернулся усталый, но довольный Гнеушев. Он перескочил с палубы «Академика Берга» на базу, высокая его фигура мелькнула на капитанском мостике и скрылась в штурманской рубке.

Через час на самом видном месте нижней палубы уже висела новая подробная карта большого района Каспия: заштрихованные кварталы указывали места наивысших уловов — более 50—80 кг за один подъем конусной сети. Полоса такого заманчивого скопления кильки тянулась на десятки миль вдоль берегов полуострова Мангышлак.

Надпись на карте гласила: «Наибольшие уловы ожидают рыбаков в районе мыса Урдюк. Поэтому промысловая разведка рекомендует ходить на лов по истинным курсам, веером 220—180 градусов от мыса Урдюк на расстояние 15—25 миль».

Разведкарту видели и изучали команды всех сейнеров, подходивших к базе. Близился вечер. Флот, полностью подготовленный к лову, начал постепенно покидать воды бухты. Застрекотав моторами, с густым выхлопом, первыми снялись легкие колхозные сейнера. Их было так много, что воздух в заливе заволокло сизым дымком: подобно опустившейся на море туче, эта дымовая завеса тянулась за кораблями.

Еще легкие сейнеры маячили на горизонте, когда двинулись средние суда, и через полчаса мачты их растаяли в голубой дали. Самые крупные суда, надеясь на свой ход, еще оставались в заливе. Но вот и у них загремели электрические лебедки, поднимая якоря. В последний раз всколыхнул воздух густой протяжный гудок флагмана: «Ухожу. Следуйте все за мной!» Добывающий флот экспедиции, развернувшись широким фронтом и охватывая собой почти всю бухту, выходил на просторы открытого моря.

Уже за огромным черным поплавком буя теплоход начал мерно взбираться на покатые спины валов. Море встречало плотным, холодным ветром, соленой капелью брызг. Начальник экспедиции Вишневецкий стоял рядом с капитаном на мостике теплохода и в бинокль смотрел то на сейнеры у горизонта, то на залив, где, в ожидании улова, качались на якорях двести рыботранспортных кораблей и барж.

...В одном из отделов краеведческого музея в Астрахани я увидел старые фотографии: убогие селения, грязные склады с дырявыми навесами, прогнившие причалы, крохотные рыбоприемные заводики... Это — дореволюционные промыслы Каспия.

Тяжелым и безрадостным был здесь труд рыбака. С фотографий смотрели сумрачные люди, одетые в какие-то отрепья, с руками, разъеденными солью и покрытыми гнойниковыми язвами. Вручную тащили они на берег тяжелые сети. Тут же, на берегу, лежали их лодки: маленькие остроносые «бударки», парусные суденышки, чуть побольше «реюшки», на которых, часто рискуя жизнью, шел в море каспийский рыбак.

Как далеко шагнула рыбопромысловая техника за годы советской власти! Что могло быть красноречивее этого сравнения кустарного промысла и экспедиции, покидавшей воды залива, с ее флотом, орудиями и методами лова, основанными на достижениях передовой науки.


Лов на электросвет


На одной из малолюдных, нешироких улиц Астрахани стоит небольшой белокаменный особняк с вывеской на парадной двери: «Астраханский филиал ВНИРО» — то есть Всесоюзного научно-исследовательского института рыбного хозяйства и океанографии.

Изогнутая спиралью лестница ведет на второй этаж, напоминающий огромный безводный аквариум. Только рыбы здесь не живые, а изображены на картинах, развешанных по стенам. В коридорах института от многочисленных ярких картин с пейзажами морских глубин словно пахнет самим морем. Так и кажется, что вот-вот, вильнув плавниками, раздвигая водоросли, поплывут с картин огромные толстобрюхие белуги, остроносые севрюги, осетры с костистыми гребешками на спине, белотелые судаки, усатые сомы, юркие зубастые щуки, селедки, каспийские кильки и множество других рыб.

Эта живописная «портретная» галерея, демонстрирующая рыбные богатства Каспия, одновременно и своего рода перечень исследований: в Астраханском филиале ВНИРО работают специалисты по всем разновидностям рыб, они изучают биологию, физиологию и промысловые особенности обитателей морских недр, занимаются усовершенствованием техники современного промышленного рыболовства и созданием новых орудий лова. Иван Васильевич Никаноров, молодой ученый и директор филиала, знакомя меня с институтом, сказал, что специальной килечной лаборатории у них нет, но есть сотрудники, посвятившие себя изучению этого промысла, в последние годы ставшего особо перспективным в Каспийском бассейне.

Мы беседовали в кабинете Никанорова, квадратной, светлой комнате с большими окнами на Волгу и увешанной по стенам все теми же красочными картинами «подводного царства», изображениями килечных косяков, рыболовных судов и орудий лова.

— Пожалуй, начнем с того, — сказал Иван Васильевич, — что ловом рыбы на искусственный свет занимались еще древние греки и римляне, более двух тысяч лет тому назад. Издавна рыбаками Средиземного и Адриатического морей было замечено, что сардина на рассвете поднимается к поверхности. Она так ведет себя и ночью, если зажечь над водой факелы. Не только сардину, но и анчоуса, ставриду, скумбрию успешно ловили на свет у берегов Корсики, Сардинии, Сицилии.

Наши черноморские ловцы зимой, у южных берегов Крыма, привлекали ставриду светом фонаря, а на Каспии опытные рыбаки ловили кильку на свет костров, разведенных на лодках.

Но все эти многолетние и даже многовековые наблюдения носили случайный и бессистемный характер, пока в канун войны этой интересной и важной проблемой не занялась большая группа ученых, решивших произвести промышленные эксперименты с ловом на электрический свет различных пород рыб в морях Советского Союза.

Так, профессор П. Г. Борисов, научные сотрудники Н. Я. Бабушкин, В. И. Приходько — на Каспии, Н. И. Данилевский — на Черном, Г. И. Глебов — в Баренцевом, Л. И. Воробьев — в Азовском, Г. И. Грищенко — в дальневосточных морях, проводя опыты с кильками, сельдями, хамсой, в течение нескольких лет изучали их реакцию на электросвет, их физиологические особенности, характер скоплений и маршруты в глубинах морей и океанов.

Выводы ученых оказались удивительно любопытными. Выяснилось, что на электрический свет реагирует свыше пятидесяти видов рыб, которые можно подразделить на три группы: те, которых зона света привлекает независимо от того, есть там корм или нет, те, что идут на корм, и, наконец, те, которых искусственный свет отпугивает.

Ученые, в отличие от рыбаков древности, чаще применяли не надводный, а подводный свет, убедившись, что именно этот метод сулил наибольшие возможности лова как привлекаемых светом, так и уходящих от него рыб.

Особенно дружно шла на свет каспийская килька.

— Любопытно, — заметил Иван Васильевич, — что на эту маленькую серебристую рыбку с продолговатым нежным тельцем долгое время не обращали серьезного внимания. До 1925 года кильку на Каспии не ловили, и она служила лишь кормом для других рыб. И потому промысел развивался медленно. Объяснялось это главным образом тем, что в прибрежные зоны подходит только одна из трех разновидностей кильки — так называемая «килька обыкновенная», которая нерестится весной на мелководье. Летом она скапливается в косяки, видные простым глазом. Но косяки то подходят к побережью на несколько дней, то исчезают в глубинах моря.

Более крупная, с удлиненным телом и темной, с фиолетовым отливом, спинкой, так называемая анчоусовидная килька — та все время держится на значительных глубинах. Ее не ловили совсем. А запасы именно анчоусовидной кильки в Каспийском бассейне — громадны, ее примерно в восемь раз больше, чем кильки «обыкновенной» и «большеглазой».

На специально оборудованных судах ученые Борисов, Приходько и многие другие работники различных исследовательских институтов год за годом выходили далеко в море. И они постепенно выяснили, что килька держится главным образом вдоль восточного и западного побережий Среднего Каспия. Ночью вокруг источника света, опущенного глубоко в воду, первые рыбешки появляются уже через две-три минуты, а через десять минут сюда сплываются десятки тысяч.

Скопления кильки занимают по вертикали от одного до шести метров. Ученых поразило то обстоятельство, что свет как бы гипнотизирует рыбу: она не пугается шума двигателя, к ней можно подъехать на лодке почти вплотную.

Но зато при выключении света килька, потеряв ориентацию, стремительно бросается в разные стороны и даже выскакивает из воды. При включении света она снова начинает собираться.

Исследования показали также, что зимой реакция рыбы на свет ослабевает и ее трудно поднять из глубины, тут температурный фактор оказывается сильнее светового. В лунные, светлые ночи килька ловится хуже.

— Представьте себе картину, — сказал Иван Васильевич, — яркий источник света установлен в глубине моря. Рыбы, собираясь вокруг него, распределяются по нескольким зонам. Ближе всех — точно магнитом притянутая килька, по второму, более отдаленному, кругу плавает планктоноядная сельдь, третью зону, на грани света и тени, занимают хищные сельди, питающиеся мелкой килькой. Это открывает возможности комбинированного лова кильки и сельди.

Почему же килька, чехонь, морская игла, кефаль, атерина, сардина, тюлька, хамса, корюшка и другие рыбы ночью привлекаются на свет? И почему такие, как угорь, минога, наоборот, уходят от него? Это еще не вполне изучено, но многие ученые склонны объяснить поведение рыб с позиций учения И. П. Павлова о пищевых рефлексах.

Как выяснилось, к свету подходят пелагические рыбы, живущие в толще воды и, подобно кильке, питающиеся днем. Следовательно, ночью свет для кильки служит возбуждающим условным рефлексом, связанным с безусловным рефлексом питания. Те же рыбы, что питаются ночью, к свету не подходят. Поэтому, очевидно, килька хуже ловится в полнолуние — обилие света по всей поверхности моря снижает эффективность горящих лампочек.

Профессор Борисов начал свои опыты в районе бухты Кызыль-Узень, у западных берегов Казахстана. В этом отдаленном районе Каспия, в милях сорока от пустынного, неприветливого берега, летом и осенью блуждают несметные косяки кильки. Однако первые уловы разочаровали исследователей. Хотя Борисов сконструировал особый патрон и опустил лампу на значительную глубину — свет с поверхности был едва заметен, — кильки в сетях оказалось мало.

На следующий год Борисов вновь посетил этот район. Теперь он решил попробовать лампы более мощные, в пятьсот ватт, они собирали вокруг судна большие косяки рыбы. Кильку обметывали кошельковыми неводами. Но и на этот раз улов в четыре — шесть центнеров не удовлетворил ученых.

Еще через год профессор заменил неудобный кошельковый невод конусной сеткой, острым концом опускаемой в воду. Яркая электрическая лампа помещалась над верхней плоскостью сетевого конуса. Однако и конусная сетка не дала удовлетворительных результатов.

Причина открылась лишь в следующем году. Помогла случайность: судно, обычно всегда движущееся во время лова, из-за порчи мотора встало на якорь. И произошло необычное: за одну ночь сравнительно небольшой сеткой на судне выловили сразу семнадцать центнеров рыбы. Опыт повторили — снова удача. Скоро ученые предложили рыбодобывающей промышленности применять лов с помощью электросвета.

Прошло несколько лет. Новый метод все еще находился в стадии экспериментального изучения. Но тем временем рыбаки оценили лов на свет, стали им пользоваться и вносили в него свои усовершенствования: увеличили диаметр конусных сетей, начали практиковать лов сразу двумя сетями с двух бортов, выходили в открытое море, где кильки больше.

Каспийской килькой заинтересовалась Москва. Вскоре была снаряжена экспедиция с задачей произвести промыслово-биологическую съемку Каспия и определить общие запасы кильки в море.

Так в старом Каспии, казалось бы досконально исследованном и обжитом море, ученые открыли новый богатейший промысел.


В открытом море


...Покинув бухту, флот экспедиции направился вначале к мысу Урдюк, а затем, оставив там базу и рыбоприемные суда, взял курс в открытое море. Корабли расходились гигантским веером. Каждое судно выбирало свое направление и наилучшее место лова, и здесь все зависело от опытности капитана, его «нюха на рыбу», точности предварительной разведки, погоды и некоторой доли неизбежного в «хитром» морском деле везения.

Большой сейнер «Гоголь» с удобными комфортабельными каютами для команды и первоклассным рыболовным оборудованием, покинув базу, более часа шел строго на запад и, миновав многие суда, уже бросившие якоря для лова, забирал все «мористее».

Это судно, издали точно такое же, как и десятки других рыболовецких кораблей, отличалось тем, что в трюмах его находилась экспериментальная рефрижераторная установка, а на палубе — две большие ванны с охлаждающим соляным раствором. На корабле производились промышленные опыты по охлаждению живой рыбы тут же, на месте лова, в море, опыты очень интересные и важные. Вместе с рыбаками на сейнере плавали научные сотрудники из Астраханского ВНИРО.

Командир «Гоголя» носит широкоизвестную среди каспийских рыбаков фамилию. Четыре брата Дементьевых — четыре капитана сейнеров работали в одной экспедиции, и работали замечательно. Трое Дементьевых — коммунисты.

Дементьевы, как и большинство астраханских рыбачьих семей, гордятся своей профессией, переходящей из рода в род. И дед Дементьевых был рыбак, и отец, и все братья с малых лет приучились к морю, чтобы потом навсегда связать с ним свою трудовую жизнь. На базе и на кораблях мне удалось увидеться с тремя братьями.

Старший, Михаил Григорьевич, — капитан стахановского сейнера «Новосибирск». Ему около пятидесяти. После смерти отца он занял в семье место наставника и воспитателя. Дементьевы все похожи друг на друга. Но в старшем из братьев-капитанов с особой рельефностью отпечаталась рыбацкая «порода». Это высокий, плечистый здоровяк, с большими мускулистыми руками и с крупным лицом, которое дышит суровой мужественностью, резкие морщины — печать годов морского труда.

А у самого молодого, Павла Григорьевича, лицо сияет свежестью, красотой силы, энергии, здоровья. Павел Дементьев, несмотря на молодость, уже начальник колонны судов. Не только в семье, но и во всей экспедиции он считается одним из самых образованных и толковых рыбаков.

Третий Дементьев, Георгий Григорьевич, — капитан сейнера «Гоголь» — немногословный, спокойный, атлетически сложенный моряк, он ходит обычно в просторной кожаной куртке и в высоких сапогах. Таким я и увидел Георгия Григорьевича, поднявшись на мостик сейнера, уже подходившего к месту лова. Спускались сумерки. Море темнело, кое-где на мачтах зажглись ходовые огни — движущиеся зеленые и красные точки.

В рубке сейнера кроме капитана находился матрос Бабаян — сумрачный на вид человек с копной темных волос, непокорно спадающих на лоб. Разговор шел о предстоящем лове, о миновавшем шторме, о женах и семьях на берегу.

Нередко моряки уезжали дней на пять — восемь домой, в «товарищеские отпуска», устраиваемые по взаимной договоренности с таким расчетом, чтобы остающиеся на корабле по-братски делили между собой работу «отпускника». Иногда жены и сами приезжали в экспедицию на попутных рыбницах. Жена Георгия Григорьевича, учительница начальной школы, не могла оставить работу и двух малышей, и капитан «Гоголя», вспомнив об этом, непроизвольно вздохнул: он давно не был дома.

Скоро в рубку поднялась темноглазая женщина, повязанная платком, в мужских штанах и куртке — научный работник Нина Владимировна Чемиренко. Ее лаборатория, которую в шутку прозвали «кухней», помещалась в носовой части сейнера. Пробирки, весы, горелки, банки с химическими реагентами — все принадлежности походной лаборатории заполняли каюту и были, на случай сильной качки, прочно укреплены по стенкам и на столике.

Хрупкая, худенькая женщина, Нина Владимировна успешно вела свои исследования, разделяя с командой все невзгоды и трудности плавучей жизни. Ее не укачивало в самые жестокие штормы, она могла в любую погоду работать у себя в каюте.

Нина Владимировна искала способы охлаждения рыбы в море, испытывала рефрижераторные установки и, в частности, выясняла действие горчицы и антибиотиков, предотвращающих порчу рыбы. Свои опыты она проводила каждую ночь и сейчас была готова к началу лова.

— Скоро, Георгий Григорьевич? — нетерпеливо спросила она у капитана.

— Еще минут десять пройдем мористее, а там на якорь. Что, опять горчицей будете кильку мазать? — улыбнувшись, спросил Дементьев.

— Да. Я знаю, вам не очень нравится, но уж потерпите.

— Терпи, капитан, ты охлажденную рыбу делаешь, — засмеялся Бабаян.

Сейнер «Гоголь» остановил моторы, когда на море легла темная, безлунная ночь. Загремели лебедки, разматывая якорную цепь. Судно развернуло на ветер. И сразу же усилилась качка. Пока сейнер на ходу взбирался на гребни волн, его качало только с носа на корму, а теперь стало валить и с борта на борт. Только цепкие ноги моряков могли уверенно двигаться по скользкой, летящей из стороны в сторону палубе, к тому же еще, словно дождем, ополаскиваемой каскадом брызг.

Капитан зажег прожектор, осветивший палубу, рефрижераторные чаны, темные конуса сетей.

— Готово, начали! — скомандовал Дементьев, и правый конус, укрепленный на блоке грузовой стрелы, начал медленно опускаться в воду. Лампа в тысячу ватт зажглась уже в море.

Говорят, что опытные рыбаки узнают приближение кильки к источнику света по своеобразному шороху под водой, напоминающему шум летнего дождя.

Я этого шума не слышал, но был очарован изменчивой игрой света в море вокруг корабля.

Вначале, когда на вершине сетки, чуть опущенной в воду, зажглась лампа, море точно засверкало ярко-зеленым стеклом. Но вот сеть пошла поглубже, и зеленое стекло темнело, как бы превращаясь в матовое, но на поверхности еще мерцал отсвет, какое-то приглушенное сияние, как бы с трудом пробивающееся сквозь толщу воды.

Опустив первую разведочную сеть, Дементьев выждал минут двадцать, должно быть желая собрать рыбы как можно больше. Но вот сеть пошла наверх. Вода светлела с каждой секундой. Рыба поднималась за светом. Еще несколько мгновений — и у бортов судна словно разгорелся огромный подводный костер. Лампа — выше, выше, она уже над водой, и тут свет погас.

Темная сеть все еще шла наверх, а людям, смотрящим на море, казалось: гигантская огненная рыба, выпрыгнув из воды, вдруг почернела и растаяла в воздухе. Конусную сеть завели на палубу. В сетке лежал тяжелый, плотный груз рыбы, вода потоком стекала на сапоги рыбаков. Капитан Дементьев и Бабаян рывком открыли сеть снизу, и в раствор чанов щедро полилось текучее серебро кильки.

Пока килька охлаждалась в соляном растворе, с левого борта плавно опустилась вторая конусная сеть. Теперь, через каждые пятнадцать — двадцать минут, то у одного, то у другого борта корабля вспыхивали, затухали и со слепящей яркостью вновь разгорались огни ламп. Этот почти непрерывный, холодный подводный пожар вокруг судна блуждающими бликами отражался на мокрой палубе, на грудах белых ящиков, на темном металле лебедок и на разгоряченных работой лицах рыбаков.

Рыба из двух сетей поступала на палубу. Четкий ритм лова заставлял рыбаков, не медля, вычерпывать окоченевшую кильку из чанов, заполнять ею ящики, которые опускались в трюмы, где действовали другие холодильные установки.

Несколько десятков ящиков заполнили для Нины Владимировны. Это немного задерживало общий ритм работы, рыбаки нервничали. На палубе к обычным острым запахам свежей рыбы, соли и морской воды прибавился еще едкий аромат горчицы, заставлявший рыбаков чихать и, снимая рукавицы, вытирать мокрыми ладонями слезившиеся глаза.

— Ох, Нина Владимировна, зачем людей в море плакать заставляешь? Рыбы много — радоваться надо! — сквозь смех и вздохи жаловался Бабаян.

Он ловко заколачивал ящики и потом, скользя в сапогах по мокрой качающейся палубе, относил ящики к трюму. Нина Владимировна была неутомима, она не только смазывала рыбу, но и помогала заколачивать ящики, спускалась в трюм, ее маленькая фигурка появлялась то на одном, то на другом конце палубы. Она лишь иногда прислонялась к мачтам, чтобы не упасть при резких кренах судна.

В середине ночи, когда улов стал уменьшаться, Дементьев решил перейти на другое место, миль на десять на юго-восток.

Море и здесь было все в россыпи судовых огней. В ночной темени свет ламп казался особенно ярким, издали световые точки и вспышки сливались в одно как бы плывущее над водой зарево. Иной раз капитаны судов, идущих из Красноводска, наткнувшись ночью на экспедицию, принимали ее за освещенный огнями берег и, решив, что заблудились, бросали якорь или, переменив курс, уходили в сторону.

Лов кильки на сейнерах продолжался всю ночь. На рассвете, когда свет ламп потускнел, а поверхность моря приобрела серый, свинцовый оттенок и кильки стало меньше, сейнеры подняли якоря.

К утру обычно зыбь сильнее и ветер крепче. Сейнер «Гоголь» бросало на волнах, однако уставшие рыбаки крепко спали. Не отдыхал лишь капитан, стоявший за штурвалом. Он то и дело поглядывал по сторонам, стараясь, чтобы его не обогнали другие корабли, чьи мачты виднелись по всему морю.

Впереди показался песчаный треугольник мыса и около него светлые силуэты рефрижераторов, ожидающих свежую рыбу. Корабли прибавили ход. Они «бежали», весело попыхивая курчавыми дымками, разрезая косматые гребни волн, окрашенные розоватой пеной. Всходило солнце.

У самых рефрижераторов соперничество сейнеров стало походить на морскую игру. Команде каждого судна хотелось первой закрепить чалку на борту рефрижератора, первой перегрузить ночной улов. Сейнеры со всего хода «атаковали» рыбоприемники, капитаны судов сблизившихся кораблей кратко приветствовали друг друга с высоты штурвальных рубок, осведомлялись о результатах лова.

Героем ночи был капитан сейнера «Псел» — Петр Алексеевич Софронов. После шторма нелегко было найти богатые рыбой места. Однако на корме у «Псела» высилась гора ящиков с килькой, и Дементьев, скользнув по ней как бы равнодушным взглядом, оценив успех товарища, должно быть, позавидовал в душе, но внешне ничем не выдал себя.

— Сколько у тебя? — кивнув ему, спросил Софронов.

— Ящиков восемьдесят, — ответил Дементьев с невеселой улыбкой. Он был недоволен результатами лова. На сейнерах, где рыбу солили, а не замораживали, дело шло, естественно, быстрее.

— У меня триста семьдесят ящиков, — похвастался Софронов.

— Ты где же ловил?

Софронов помолчал. Должно быть, он привык не торопиться с ответом на такие вопросы. Как обычно, он нашел богатое рыбой место и сам надеялся прийти туда на следующую ночь.

— Да ты не бойся, твою рыбу не заберу, — сдержанно сказал Дементьев.

— В море всем хватит места, — снова уклонился Софронов.

Он стоял, опершись локтями о борт капитанского мостика, маленький, худощавый в приплюснутой кепке и ватнике, издали фигурой похожий на подростка. За ночь небритые щеки его потемнели, перевитые сединой волосы выбивались на лоб, и вокруг пристальных, с затаенной хитринкой глаз выделялись резкие морщины.

— Где ловил, спрашиваешь? От мыса Урдюк держался так на 190 градусов, ходу часа полтора, — наконец ответил он довольно неопределенно.

— А я вышел мористее, — сказал Дементьев. — Там две «деревяшки»[1] стояли. Прошел дальше, зюйд-ост. Потом два раза место менял.

— Видел кого-то, — коротко бросил Софронов.

— Это я был, — подтвердил Дементьев.

— Твой «Гоголь»-то знаешь как зовут: «Вон, мол, бежит «холодильник номер один», — засмеялся Софронов, открывая в улыбке мелкие зубы. — Говорят: «Дементьев теперь в Москву поедет, рассказывать, как рыбу в море замораживать, а рыбачить бросит». Так, что ли, Георгий?

Ирония, слышавшаяся в шутке Софронова, задела Дементьева, но он ответил спокойно, подбадривая себя и своих рыбаков, которые с интересом прислушивались к этой словесной дуэли.

— Мы не то чтобы какие-то консерваторы. Понятно, Алексеевич? Новое надо внедрять!

Софронов не счел нужным спорить, но покосился на корму своего судна: дескать, науку внедряй, а пока полюбуйся на мой улов и позавидуй!

— Слушай, Софронов, какая это ловля — рыбу горчицей мазать, — неожиданно вмешался Бабаян. — Горчица, перец, понимаешь! Кухня, да? А время идет!

Бабаян от огорчения даже плюнул. Дементьев расхохотался.

— Слышишь, Алексеич, ему горчица все глаза выела. Вот, брат, как науку вперед двигать. А ты неправ, Саша, — продолжал он, обращаясь уже к своему матросу, — мы большое дело делаем, килька-то у нас свежинка, почитай, готовые консервы!

Довольный тем, что последнее слово осталось за ним, Дементьев закрыл двери рубки, включил моторы, быстро продвинул сейнер вперед, и через пять минут первые ящики с рыбой уже перегружались в трюмы рефрижератора.


* * *

Я перешел на борт «Псела», чтобы поближе познакомиться с его капитаном. Застал его за завтраком.

Петру Алексеевичу сорок с небольшим, но, рано поседев, он выглядит старше. На море Софронов провел почти всю сознательную жизнь, если не считать двух лет, отданных Отечественной войне. Вот уже три года он — один из лучших рыбаков Каспия.

Правда, рассказывая о нем, товарищи как бы вскользь упоминали, что Петр Алексеевич — «мужик извилистый», несколько «зажимает» свой опыт.

Я спросил у Петра Алексеевича, как он находит места, богатые рыбой.

— Это рыба меня находит, — пошутил Софронов.

— Всегда находит?

— Всегда, — улыбнулся он.

Однако в разговоре выяснилось, что бывали у Софронова и такие ночи, когда его сейнер привозил всего три центнера рыбы. Петр Алексеевич рисковал, отдавая иной раз целую ночь поискам наибольших скоплений кильки. Зато, набредя на «богатое» место, он с лихвой наверстывал время. Он брал улов и хорошо изучал этот район, течения в море, донный грунт.

— Вот пример, — сказал Петр Алексеевич, — есть у нас сейчас сейнер «Пинега», море — одно, и суда — одни, а «Пинега» за три года поймала ровно вполовину нашего. Или вот потушат огни и спать ложатся. Поспят — начинают ловить. Надо хотеть хорошо рыбачить — это главное.

Дружная команда сейнера «Псел» добивается больших уловов потому, что дорожит каждой минутой. Едва судно станет на якорь, как рыбаки спускают в море одновременно обе конусные сети, по бортам судна зажигаются сразу две лампы. Затем, когда рыба скопляется, одна лампа отключается, и косяки кильки сосредоточиваются у правого или левого борта сейнера.

Лов начинают в быстром темпе. Едва одна сеть нависает над палубой, как в воде с противоположной стороны зажигается лампа второй конусной сети. Рыба устремляется туда. Так каждые пять-шесть минут: сети летят вверх, вниз, то в море, то на палубу.

Высокая мачта посредине судна, грузовые стрелы, почти под прямым углом прикрепленные к ней, конусные сети на длинных канатах — все это напоминает огромное качающееся коромысло. Сети, точно ведра, одно за другим зачерпывают в море по нескольку центнеров кильки.

На ином сейнере запоздают в район лова, другие ждут полной темноты и тогда лишь опускают сети. У Софронова судно всегда на месте вовремя и сети в воде засветло. Только начали сгущаться сумерки — зажигаются лампы, на палубу уже льется килька и команда выигрывает лишних час-полтора активного лова. Вот почему капитан Софронов привозит иной раз в два раза больше рыбы, чем соседи.

...Сейнер «Псел» подошел к борту рефрижератора «Холод» вслед за «Гоголем» и начал разгрузку. Кран осторожно подхватывал ящики и опускал их в глубокий трюм, где искусственно поддерживается низкая температура.

Из трюма тянуло холодом, густым запахом влажной рыбы. Жирная вода из ящиков текла по скользкой палубе, рефрижератор качало на волне, и это затрудняло работу грузчиков. Все они торопились, чтобы уже к вечеру рефрижератор мог уйти в Астрахань.

Этот большой корабль и группа других судов пришли на каспийский килечный промысел из Черного моря, через Волго-Донской канал. Вместе с транспортными судами здесь находился и отряд черноморских сейнеров. Рыбаки Новороссийска и Керчи учились лову на электросвет.

На Каспии есть чему поучиться. Но там еще немало и крупных недостатков, свои трудности.

Главное в том, что флот рыбодобывающий сильнее, чем приемотранспортный. Нехватка транспортных судов, нечеткая организация их работы подчас сдерживают активный лов в море. Если некуда принять улов в этот же день, команда сейнера вынуждена будет выбросить рыбу за борт.

Еще бороздит море множество тихоходных рыбниц с трюмами, годными только для соленой, а следовательно, второсортной рыбы, стучат на этих судах малосильные моторы двое-трое суток, пока рыбница тащится через Каспий, а затем вверх по дельте Волги до Астрахани, привозя свой сравнительно небольшой груз.

Пришло время заменить сотни мелких рыбниц быстроходным рефрижераторным флотом, который прямо из районов лова сможет доставлять во все города Волго-Каспийского, Волго-Уральского бассейнов, заводам Астрахани, Казахстана и Туркмении свежую, высококачественную рыбу.


* * *

Сдав ночной улов, сейнеры обычно подходят к базе, чтобы запастись всем необходимым для нового выхода в море. К полудню в экспедиции наступает относительное затишье — корабли, выбрав место поспокойнее, становятся на якорь, а рыбаки, за исключением дежурных, расходятся по кубрикам.

В эту пору дневного отдыха к борту флагманского корабля причалило еще одно довольно большое судно. На палубе его виднелись необычные орудия лова: насосы, электромоторы, толстые шланги, прикрепленные к диффузору, напоминающему большой деревянный зонт с круглым отверстием в центре. Это была экспериментальная установка — рыбонасос, установленная на научно-исследовательском судне Астраханского филиала ВНИРО.

Руководителем работ по испытанию рыбонасоса оказался Иван Васильевич Никаноров, с которым я беседовал еще в Астрахани. Теперь мы встретились в море.

Вступив на палубу базы, Иван Васильевич прошел в каюту Вишневецкого и тут же приступил к рассказу о своей плавучей лаборатории, которой живо интересовались и рыбаки, и руководители килечной экспедиции.

Никаноров ведет свои эксперименты уже несколько лет. Если рыба, привлекаемая светом, попадает в конусные сети, то почему не попробовать «перекачивать» килечные косяки непосредственно насосом, прямо из глубин моря на палубу судна — смело ставит вопрос ученый.

Первые попытки оказались малоудачными. На конце насоса тогда был укреплен железный конус с узкими щелями и одной лампой внутри. Этот насос втягивал на палубу пульпу — смесь воды и рыбы. Но кильки было мало. Тогда Никаноров начал менять форму реффулера, всасывающего пульпу, одновременно изучая особенности поведения кильки, привлекаемой светом к отверстию насоса.

Постепенно выяснилось, что лучше всего на реффулере укрепить три лампы, самую яркую поместить в центре и послабее по краям, так как килька передвигается от более слабого света к сильному. Новая зонтичная форма реффулера давала возможность рыбе подходить в таком количестве, что она даже забивала отверстие насоса.

Водолаз Каргин, да и сам Никаноров нередко спускались в море, чтобы наблюдать за рыбой. В эту ночь под водой был Каргин, а Никаноров с палубы по переговорному телефону расспрашивал его.

— Алло, Каргин! — кричал Никаноров, зажимая ладонью трубку и крепче упираясь ногами о качающуюся палубу. — Мы зажгли лампы. Как идет килька?

Водолаз с глубины шестнадцати метров отвечал глуховатым голосом:

— Идет, Иван Васильевич, густо, хорошо, прямо потоком!

— Зажгли одну красную лампу, как сейчас? — продолжал Никаноров.

— Рыба от красной переходит к белой лампе.

Эти наблюдения помогли создать килечным косякам световую дорожку из глубин моря на палубу сейнера.

Было любопытно, что килька совершенно не пугалась громоздкого скафандра, не боялась водолаза, взмахивавшего руками и кричавшего в телефон. Человек оказывался в самой гуще плотного серебристого скопления рыб, казалось, тысячами глаз смотревших на него.

Привлеченная не столько светом, сколько самой килькой, к насосу подходила и крупная каспийская селедка, в качестве «прилова» тоже оказываясь на палубе. Не случайно один из сотрудников ВНИРО, Борис Игнатьевич Приходько, изучает на этом судне «отношение» к световым раздражениям селедки и некоторых других рыб.

Вскоре водолаз Каргин сообщил по телефону, что к нему подплыл большой тюлень, затем другой, третий. Целое стадо морских животных начало кружить вокруг горящих ламп.

Тюлени, если их не трогать, не нападут на человека, но водолаза, висевшего на канате, подводными течениями все время носило из стороны в сторону, и он мог нечаянно ударить морского зверя ногой или рукой.

— Ты не боишься, Каргин? — спросил Никаноров с палубы сейнера.

— Не боюсь, но стараюсь не зацепить, а то ведь когда озлится, как собака кусается, — крикнул водолаз.

— Ты осторожней, еще порвут тебе костюм, — предупредил Никаноров, который тревожился за Каргина и вместе с тем не мог без улыбки представить себе, как водолаз крутится сейчас под дном судна в центре живого столба рыбы и тюленей.

Но все обошлось благополучно. Когда Каргин поднялся на палубу, она была буквально завалена килькой.

Никаноров сделал подсчет: за пять минут рыбонасос выбрасывал до ста двадцати килограммов рыбы. Это был уже промышленный улов, но ученые, не удовлетворяясь этим, решили продолжить опыты.

— Мы считаем, что традиционно привычные орудия лова, разного рода сети со временем отомрут, — сказал Иван Васильевич. — Их должна заменить комплексная механизация, основанная на высшем технологическом принципе — конвейере.

Рыбонасос — одно из таких орудий. И, конечно, подобная механизация рассчитана на иную организацию труда, на крупные механизированные рыболовные суда и такой же мощный приемотранспортный флот.

— Вот к чему мы стремимся, — заключил Никаноров. — А дело это исключительно увлекательное и перспективное. Ради него стоит работать.

...В этот день с утра выдалась ясная тихая погода, в море почти не было зыби. У бортов базы толпилось особенно много судов, а на палубах необычно много рыбаков, которые то и дело заходили в каюту Вишневецкого.

Приподнятое, веселое настроение чувствовалось во всем. Гремела музыка из репродукторов, молодежь танцевала на верхней палубе.

В полдень Вишневецкий получил последнюю сводку и тут же подписал радиограмму в Астрахань — рапорт о выполнении плана. Корабельный радист, вызванный к начальнику экспедиции, принял этот листок бумаги с торжественным, сияющим лицом, словно это был дорогой подарок ему самому, и поспешил к передатчику.

— В последнюю неделю ловили по двенадцати тысяч центнеров в сутки, — сказал Вишневецкий. — А в будущем сезоне добудем намного больше. Берем разбег на крутой подъем.

На флагманском судне подняли флаг. База оповещала флот экспедиции: «Государственный план выполнен!» И тотчас на мачтах сейнеров, буксировщиков, рыбниц, рефрижераторов, над палубами плавучих заводов и холодильников взвились разноцветные гирлянды флагов и вымпелов. Весь день бухта сияла необычным убранством, и легкий ветер трепал шелковые полотнища на мачтах, пока сумерки не легли на море, и оно вновь озарилось огнями уходящего на лов флота.


ПОД ГОРОДОМ ГОРЬКИМ

Родная гавань


В первый день Наумов решил просто побродить по заводу и подышать его воздухом. На главной аллее, где металлургические цеха как бы образовывали излучающую тепло, гудящую улицу, — все было знакомо инженеру.

Сюда впервые попал он, окончив институт, а потом ушел в армию. Сейчас Наумов побывал в новомартеновском, новофасоннолитейном, оглядывал пролеты. Потом он поспешил к цехам судоверфи, которые стремительно вытягивались к реке, оставив у себя в тылу свою базу — заводскую металлургию, и спускались к воде большого волжского затона.

В открытой ветрам заводской гавани было холодно. От реки дул сильный ветер, он кружил хлопья снега вокруг цехов, катал их по ледяному зеркалу реки и на другом, дальнем берегу, где уплывали к горизонту пологие заволжские луга.

Около берега, у заводской гавани, чернели широкие полыньи незамерзающей воды. Там неутомимо бегал закопченный заводской буксирчик, давя подступающий лед. Он нагонял мелкую волну, и на ней чуть покачивались теплоходы, баржи, буксиры.

На открытом воздухе и свежем ветру в заводской гавани работали тысячи судостроителей. Гудели зимующие в затоне корабли. На стапелях, которые спускались к самой воде, то и дело вспыхивали ослепительные, даже при дневном свете, маленькие костры электросварки. Корпуса судов были точно в пожаре. Каскады искр взрывались на корме и на носу кораблей и, падая за борт, гасли в темной воде.

На палубах сваривали и прожигали стальные листы, и там бились ручьи зеленоватого ацетиленового пламени. Яростный шум и железный скрежет вырывались из затона и, должно быть, были слышны далеко вверх и вниз по скованной льдом, затихшей Волге.

Наумов прошел к сухому доку, или, как говорили на заводе, «судояме». Потом переходил с одного корабля на другой, подолгу стоял на палубах, вглядываясь в знакомые черты завода.

С чуть покачивающегося мостика теплохода, как с высокого наблюдательного пункта, отлично просматривалась вся заводская площадка, в ее неустанном кипении, в сложном взаимодействии всех тридцати цехов.

На какое-то мгновение Наумову показалось, что он никогда не уезжал из гавани, что не было его разлуки с заводом...


* * *

Директор завода спросил Наумова:

— Где вы служили в армии?

— В Латвии.

— Вот и у нас запланирован новый теплоход «Латвия». Поручим корабль вам. Так, значит, товарищ Наумов, от Латвии к «Латвии».

Директор, улыбаясь, встал из-за стола.

— Решено?

— Да, — сказал Наумов. — Но я, признаться, долго колебался, как после такого перерыва возвращаться на завод. Товарищи мои ушли вперед — догонять и догонять.

— Догоните, — сказал директор. — Товарищи и помогут! Вы — человек военный, а этой весной на верфи нам всем предстоит большой бой. — Директор ходил по кабинету, останавливаясь у развешанных на стенах фотографий и рисунков кораблей, которые должны были в новом году сойти со стапелей заводской верфи. Рисунки, заключенные в деревянную рамку, подсвечивались яркими электрическими лампочками, а Наумов залюбовался широким простором гавани и красивыми контурами больших теплоходов.

— Завод должен выпустить в этом году в двенадцать раз больше речных судов, чем в прошлом, — сказал директор. — Вы же знаете, товарищ Наумов, еще не так давно корабль строился на верфи десять — двенадцать месяцев, а сейчас судно должно быть построено в полтора месяца с тем, чтобы покинуть гавань уже подготовленным к долголетней плавучей жизни.

Вот вы вернулись на завод из армии — не для спокойной, тихой жизни, надеюсь, а для настоящей, большевистской работы. Завод сейчас на крутом переломе. Нам предстоит, майор, этой весной совершить на заводе маленькую техническую революцию.

— Я вернулся сюда не для спокойной жизни, это верно, товарищ директор, — ответил Наумов. — Но я удивлен. Такой буйный рост производительности. В одну весну?

— Да, в одну, — сказал директор. — Поработайте для начала пару недель в конструкторском бюро, взгляните на корабль с теоретической, так сказать, точки зрения. Походите с чертежами по цехам тем путем, что проходят детали новых теплоходов, и вы увидите — завод уже далеко не тот, каким был недавно. А потом вы пойдете в гавань, к строителям судов, одним из наших боевых командиров верфи. Строительного счастья вам, товарищ Наумов, — сказал директор на прощанье, — и боевого успеха.


Трудное начало


Через месяц Наумов перевелся из конструкторского бюро на берег, в судояму. Он уже успел изучить новые корабли, был уверен в себе и взволнован началом непосредственной работы в доке.

Стояли переменные, то холодные, то с оттепелью и мокрым ветром, дни. Сухой док, который еще пару месяцев назад казался почти пустым оврагом, теперь был весь заполнен железными скелетами кораблей, выстроившихся на коротеньких ножках стапелей вдоль огромного моста эстакады.

Вся судояма колыхалась живыми огнями сварки, поминутно взрываясь скрежетом металла.

Часто шел снег, и тогда запорошенные корабли казались угловатыми, неуклюжими айсбергами, выброшенными на берег. Снег приходилось непрерывно расчищать, чтобы отыскивать швы на металле и не ошибиться в стыках секций.

С высоты эстакады, где двигались по рельсам башенные краны, держа в своих клювах секции, хорошо были видны все трюмы строящихся кораблей. В трюмах, на тесных крутых боках теплоходов рабочие сваривали шпангоуты. Им приходилось работать подчас в самых неудобных позах — на коленях, на боку, даже под двойным дном, вблизи огня сварки.

Внезапно ударили сильные морозы. Несколько дней по берегу гуляла метель, и ветер с Волги буйно врывался в горловину открытого дока. Он проникал во все уголки холодных железных судов, как в гигантскую вентиляционную трубу, втягивался под двойное днище кораблей с такой силой, что сварщикам, работающим там, приходилось крепче упираться ногами о торчащие выступы шпангоутов.

По ночам в судояме светили прожекторы и горели костры. Дробный грохот пневматических молотков заглушал даже свист пурги. Но ни мороз, ни метель не могли остановить стремительно нарастающих темпов. Корабли росли, одевались железными панцирями переборок и отсеков буквально на глазах.

Недалеко от судоямы уже в послевоенные годы вырос корпус огромного судозаготовительного цеха. Большие, покрытые рыжей окалиной холодные листы проката резали там на гильотиновых ножницах, выгибали на валковых станах и тут же собирали и сваривали в плоскостные, бортовые, объемные секции корабля.

В квадрате каждого пролета делался определенный тип секций. Они выезжали из цеха, поднятые мостовыми кранами, а затем, по специальной эстакаде, грузились на платформу, и паровоз доставлял секции в судояму.

Поток их в судояму увеличивался. На верфи боролись за каждый день и каждый час, приближающие теплоходы к моменту весеннего всплытия. И тогда, когда, казалось бы, все силы и резервы были уже собраны и пущены в ход, на заводе начали поговаривать о возможности дополнительной закладки в сухом доке еще двух новых сухогрузных теплоходов.

Никто никогда еще в истории завода не решался заложить большое судно в док за месяц до весеннего паводка. Мысль о закладке новых скоростных теплоходов волновала всех. Прогнозы погоды говорили о том, что ледоход начнется в середине апреля, но теплые ветры могли стронуть лед в верховьях Волги и значительно раньше.

Руководители завода провели несколько совещаний с инженерами и старыми мастерами гавани. Каждый понимал, что ошибиться в таком деле нельзя. В партийных бюро верфи и завода думали над тем, как организовать соревнование за своевременную постройку новых теплоходов.

Через несколько дней решение о закладке новых кораблей было принято. Первые секции теплоходов начали поступать в док, когда до ожидаемого прихода воды оставалось всего лишь двадцать пять дней.


Горячие дни


В сухом доке наступили горячие деньки. По предложению парторга ЦК решено было организовать соревнование между строителями каждого корабля. Переходящее красное знамя на высоком древке каждую неделю водружалось на палубе одного из теплоходов.

На кораблях создавались партийные группы, объединяемые общим партийным бюро судокорпусного цеха. Коммунисты ставились на главные и решающие участки работы.

На завод пришла телеграмма министра. Он настойчиво обращал внимание руководства и цехов на подготовку к всплытию кораблей, заложенных в судояме. Строители чувствовали, что за их работой следит Москва.


* * *

Была ясная лунная ночь, когда сварщик Алексей Денисов взобрался на палубу скоростного теплохода. Несколько дней назад он в спешном порядке закончил заводские курсы по овладению новым, разработанным заводской лабораторией, методом скоростной сварки с помощью ультракороткой дуги. Он хорошо изучил технологию, основанную на способности качественных покрытий («обмазок» на электроде) поддерживать вольтову дугу даже при непосредственном соприкосновении электрода с металлом.

Новый способ давал более глубокий провар, меньший внешний контур шва и большую скорость продвижения электрода, который, точно грифель в руках сварщика, расчерчивал ровными линиями корабль по плоскости и вертикали.

Денисов вместе со своим другом, сварщиком Геннадием Шишковым, заступал в ночную смену. Темнота скрадывала дальние контуры дока и кораблей. Но по палубе бродили, скрещиваясь, белые руки прожекторов, и всюду висели на длинных шнурах яркие кулачки лампочек. Ночью в доке всегда было меньше людей, меньше шума и был слышен свист теплого, мокроватого ветра, разгуливающего по реке.

Еще издали Денисов увидел на палубе начальника цеха. Тот стоял в группе инженеров, горячо что-то обсуждающих.

— Вот видишь, сколько надо сделать, — сказал начальник цеха и повернул чертеж так, чтобы на него упал луч прожектора.

— Вижу. Полсудна заварить к утру, — ответил Денисов и даже сам крякнул от удивления. — Уж больно много!

— Какие полсудна, шутишь, — вмешался Наумов. — Пройти по прямой от кормы до носа. Вы же — большие мастера. И новый метод позволит. Сделаете.

— Ишь ты, от кормы до носа, — повторил Денисов и рассмеялся.

Потом он оглядел палубу. Прошло только две недели с момента закладки на стапели первой секции, а теперь уже сварщики заваривали главную палубу, и на ней точно грибы вырастали черные, двухэтажные домики судовых надстроек. Денисов не только не видел ничего подобного, но и никогда не думал, что возможно такое.

Теплоход, на котором он находился, был тем самым сверхплановым кораблем, который решили заложить в доке за двадцать пять дней до паводка. Рядом с ним черной громадой высился второй, тоже сверхплановый корабль. Оба судна «вел» Наумов. Вместе с инженерами и мастерами судокорпусного он стремился внедрять сварку ультракороткой дугой. Новый метод обеспечивал необходимые сейчас высокие темпы.

На корме корабля, где лежали инструменты сварщиков, висел плакат: «Товарищи Денисов и Шишкин! Ваша задача дать сегодня по тридцать пять метров сварочного шва. Покажите образцы отличной работы!»

Соревнующиеся партийные группы вывешивали такие транспаранты на всех судах, и кораблестроители перед началом своей вахты уже знали, чего ждет от них сегодня коллектив гавани.

— Ты смотри, что делают! — громко воскликнул Денисов, довольный тем, что здесь висел большой плакат, обращенный к нему лично.

— Нам лозунг над головой повесили, Геннадий! — сказал он подошедшему Шишкину.

Еще несколько минут сварщики покурили перед работой, делая последние сладкие затяжки.

— Ну как, выполним, друг? — спросил Денисов, беря щиток в руку и подмигнув товарищу.

— Сделать бы надо, — ответил Шишкин.

— Сделаем, пожалуй, ведь нужно!

— Возьмемся — сделаем, — сказал Шишкин уверенно. — Главное, слово себе сказать — и сделаем.

Первые метры сварщики двигались рядом, плечом к плечу, и спаренное искристое пламя казалось еще одним буйным костром, зажженным на корме корабля. Потом костер раскололся надвое, и огненные фонтанчики, расходясь в стороны, пронизали темный воздух каскадами красных стремительных брызг. Это Денисов пошел по одному борту корабля, Шишкин — по другому. Они сваривали стыки больших железных листов, образующих пол главной палубы судна.

Ток шел к электродам с силою в шестьсот ампер. Железный стержень сгорал, как тоненькая свечка, заливая шов расплавленным металлом, и тот схватывался с холодным металлом величайшею силой молекулярного сцепления.

Закрыв лицо предохранительным щитком, Денисов двигался на четвереньках, опираясь локтями о листы железа. Электрод горел на расстоянии миллиметра от поверхности шва. Сварщик знал: опусти он его чуть ниже — и пламя прожжет металл до дыр, если рука оторвется выше — погаснет вольтова дуга.

Но он работал, полагаясь на выработанную интуицию, и она вела по прямой напряженную руку сварщика. Пока Денисов варил, он все время находился в атмосфере плотного облачка горячего воздуха, нагреваемого у пламени, и ему было жарко в теплом застегнутом ватнике. Вскоре у него вспотела спина и грудь, пот теплыми крупными каплями побежал по лицу.

Отдыхая, он садился прямо на палубу и тогда с радостью замечал, что быстро продвигается вдоль своего борта. Теплое облачко воздуха срывалось ветром и мигом улетучивалось, и сварщик жадно тянул в себя свежий поток с реки.

Где-то в корабельных трюмах глухо стучали молотки и потрескивали электроды под током. От реки несло возбуждающим запахом холодной воды, талого льда. Денисов всматривался в темную глубину ночи, и ему казалось, что он видит, как могуче напирают глыбы льда на низкую косу острова против затона.

— Слышишь, как ломает, аж душа замирает, — крикнул он Шишкину. — Вот-вот понесет. А надо бы успеть нам с теплоходом.

— Успеем, — глухо отозвался Шишкин.

Денисов по голосу его понял, что друг устал. Шишкин уже варил сзади него на несколько метров. Хотя у сварщиков и не было гласного договора, но они давно и упорно соревновались.

Подбадривая товарища, Денисов сказал:

— Помнишь, друг, не так еще нажимали. Что, рука устает?

— Света много в глазах. Точно в солнце нырнул. А рука ничего, крепкая, — сказал Шишкин.

— На носу корабля встретимся. На рассвете, как небо забелеет, — крикнул Денисов. — Давай, друг, вперед! Лозунг у нас над головой.

Но все же Денисов сделал очередную паузу длиннее обычной. Он хотел, чтобы Шишкин отдохнул и снова вошел бы в высокий ритм. Шишкин скорее бы упал на палубе без сил, чем позволил себя намного обогнать, и Денисов знал это.

— Давай покурим, Геннадий, — сказал Денисов, и сварщики сошлись отдохнуть на середине корабля. Они стояли молча, курили махорку, дышали свежим воздухом, и, утомленные ярчайшим светом, глаза их отдыхали, глядя на черный бархат неба и лунную дорожку на льду, мерцающую тусклым серебром.

— Хорошо! — вздохнул Денисов. — Ночью хорошо в доке!

— Это наша гавань, Леша! Это же Волга, — прочувствованно сказал Шишкин. — И потом весна!

Они варили корабль всю ночь. На рассвете, когда затеплился светом горизонт и темные громады теплоходов в доке начали медленно выплывать из сиреневого тумана, оба сварщика действительно сошлись на носу корабля. Откинув в сторону щитки, они оглянулись назад и, точно впервые увидев то, что сделали за ночь, — не поверили своим глазам. Сто сорок погонных метров шва заварили они за смену, перевыполнив норму более чем в пять раз.


Наступление развивается


Рекорд сварщиков всколыхнул весь док. Наступили первые дни апреля, снег в судояме начал подтаивать на глазах. В воздухе носились острые хмельные запахи весны. Но именно они и тревожили строителей. Приближалось всплытие. Соревнование, разгоревшееся с новой силой от ночного костра рекордной сварки, ширилось с каждым днем и охватило всех рабочих.

После рекорда сварщиков переходящее знамя было прикреплено к мачте корабля Наумова. Но уже через пару дней оно перешло на другое судно, и в доке закипело соревнование между коллективами головных кораблей.

Особенно жаркие схватки разгорелись между строителями головных теплоходов номер один и номер два, инженерами Пинхасиком и Федоровым, когда в судояму начали поступать секции корабельной надстройки.

Федоров, опытный строитель, сразу смекнул, что, установив быстрее надстройку на палубе, он сможет обогнать своего приятеля, судно которого шло тогда впереди.

Уже в сумерках Пинхасик с борта своего теплохода видел какое-то странное движение на палубе соседа. Сам Федоров ходил с метром и что-то размечал на палубе, но Пинхасик не мог догадаться, что именно. А утром на глазах удивленных соседей на судне номер два начали быстро вырастать стальные квадраты палубной надстройки.

Пинхасик был совершенно подавлен этим.

— Как же, как же мы промазали тут! — огорченно повторял он своим рабочим. Директор утром того же дня увидел надстройку у Федорова и похвалил его. Пинхасик почувствовал, что первое место в соревновании от него ускользает.

На следующий день он долго совещался с мастером своего корабля.

— Надо нам тоже выставлять надстройку, — горячо убеждал он.

— Люди все заняты на работах по подводной части. Где же мы возьмем дополнительные рабочие руки, Владимир Матвеевич, дорогой? — разводил руками мастер.

— Да разве вы не видите, что рабочим больно смотреть, как у Федорова растет надстройка, а у нас — нет. Да вы поговорите с ними, — горячился Пинхасик.

Но мастеру и не пришлось уговаривать рабочих, они сами начали приходить к нему и требовать, чтобы корабль не отставал от соседа. Вечером, когда на участке закончились работы, группа рабочих и мастеров осталась на палубе теплохода. Они быстро перетащили все необходимые секции на судно и в одну ночь выставили железные стены будущих кают и капитанского мостика. Утром в доке все были поражены, что вторая надстройка, точно по мановению волшебной палочки, внезапно выросла и на теплоходе номер один. Пинхасик весь светился радостью.

Оба корабля с каждым днем все больше обрастали палубными механизмами. Судно номер один быстро выставило у себя леерные ограждения вдоль бортов теплохода. Пинхасик и его мастер не раз бегали в судозаготовительные цеха за колонками этого ограждения, и теперь их теплоход точно обрел «жилой» вид.

Федоров, который хотел первым получить эти колонки, опоздал и рассердился на друга не на шутку.

— Ты узнаешь мои намерения, — сказал он ему. — Но кто победит, мы еще посмотрим.

Теплоходы стояли в доке бок о бок, с палубы одного хорошо просматривался весь корабль соседа. Рабочие зорко и ревниво следили друг за другом. Это было нагляднейшее соревнование, и каждый судостроитель мог своими глазами проверить его результаты.

Федоров как-то сказал своему мастеру:

— Ограждение на судне номер один буквально давит мне на душу. Мы должны перехватить у них хотя бы гребные винты и выставить их у себя раньше.

Он послал своего плановика прямо в судомеханический цех с тем, чтобы точно знать день и час, когда винты можно будет отвезти на свой корабль. Но и Пинхасик думал о том же. Едва на огромных стальных лопастях винтов успела подсохнуть ярко-желтая краска, как монтажники корабля номер один уже повезли их в сухой док.

Винты подали под корму судна ночью. Инженер, мастер и рабочие не уходили с корабля до рассвета. К утру оба гребных винта уже стояли на месте.

— Вы победили, но сознайся, черт побери, леерные ограждения и винты ты и твой мастер выхватили у меня из-под носа, — с горечью сказал Федоров Пинхасику, встретив его тем же утром в доке.

...В один из апрельских дней на большом митинге в судояме парторг ЦК на заводе вручал премии лучшим рабочим. Парторг говорил с высокого моста эстакады, по обе стороны которого в два ряда высились черные массивные корпуса кораблей.

Рабочие слушали его на палубах своих теплоходов, только на несколько минут оторвавшись от работы. Денисов, Шишкин и многие другие получили именные часы, Наумов — большой радиоприемник. Он в замешательстве не знал, куда его поставить, держал в руках.

— Коммунизм начинается там, где появляется самоотверженная, преодолевающая тяжелый труд забота рядовых рабочих об увеличении производительности труда — этому учил нас великий Ленин, — сказал парторг. — Сегодня мы поздравляем победителей, но глаза мои невольно приковываются к Волге и к нашим кораблям. Мы еще в большом пути, товарищи, в разгаре незавершенной битвы.


Еще один сверхплановый


Уже стремительно приближались дни весеннего паводка. До стихийного всплытия судов, ожидаемого в середине апреля, оставались считанные дни. И вот тогда рабочие решили построить еще один сверхплановый буксирный теплоход.

Новый корабль, получивший имя «Смоленск», должен был выйти на Волгу из дока вместе с судами первой весенней очереди.

Когда на заводе узнали, что коллектив буксирного хочет построить еще один корабль всего за девять суток, — то сначала просто не хотели этому верить. Решение кораблестроителей казалось неслыханной технической дерзостью. Инженеры из других цехов приходили в буксирный: «Вы не утопите «Смоленск», товарищи?» — спрашивали они.

Начальник буксирного подводил любопытных к большому пролету. Там на расчищенном месте уже стояли стапели, и мостовой кран укладывал на них секции, которые полностью сваривались и собирались в другом пролете, тут же под крышею цеха.

Инженер молча показывал рукой на корабль — говорить было бесполезно, грохот от пневматических молотков чеканщиков заглушал его голос. Все пространство огромного гулкого цеха было залито ослепительно ярким светом от красноватого пламени сварки.

Решение о закладке «Смоленска» родилось на одном из производственных совещаний.

— Мы на партийном собрании актива решили предложить коллективу буксирного взять на себя еще один корабль, — сказал один из мастеров цеха Привалов, выступая на производственном совещании. — Правда, вода уже заглядывает к нам через плотину, но время еще есть. Поднять это дело можно.

— Места нет свободного в цехе, где же мы заложим? — возразил кто-то.

— Придется варить и собирать секции одновременно, — сказал Привалов. — Тесно, но без обиды. Работа будет с огоньком. Нужен график, суточный, твердый, как железо, — говорил он. — Работать по графику на судостроении можно и должно. На сверхскоростном буксире мы должны доказать это всему заводу.

Парторг цеха предложил с момента начала работы на «Смоленске» после каждой смены вывешивать специальный бюллетень.

— Пока буксир у нас под крышей, будем соревноваться с коллективом дока. Итак, товарищи, мы просим руководство завода утвердить нам еще один сверхплановый буксирный теплоход, — сказал он в заключение. — Мы крепко замахнулись, но слово дали партийное, и надо его сдержать.

Хотя Наумов был очень занят в доке, он почти каждый день выбирал время и забегал в буксирный цех посмотреть на строящийся «Смоленск». Все секции корабля должны были быть изготовлены к 11 апреля, но рабочие опередили жесткий график на три дня.

Распахнулись огромные ворота цеха, и секции «Смоленска», буксируемые паровозом, медленно сползли в судояму. Туда тотчас пришли судостроители, с тем чтобы собрать корпус новорожденного корабля в невиданно короткие сроки — в пять дней.

Прогнозы погоды предсказывали, что вода может поступить в судояму 14—15 апреля, а на буксире «Смоленск» многое было еще не готово. Трое последних суток все работали, не считая часов. Надо было опередить Волгу во что бы то ни стало.


Тревожная ночь


Лед на Волге тронулся. Он шел мимо заводского затона, отгороженного узким песчаным островом. Синеватые с подтаявшими краями льдины, громоздясь друг на друга, со скрежетом выползали на пологие берега искусственной косы и подымались там в небо торосами десятиметровой высоты. В воздухе висел раскатистый гул, точно на реке стреляли из пушек.

Вода поднялась почти до самой вершины бетонной перемычки и настойчиво просилась в судояму. Уже никакая сила не смогла бы ее удержать долго. Оставались считанные часы до взрыва перемычки, назначенного на утро следующего дня. В доке спешно заканчивались последние приготовления к приходу воды.

В эту тревожную ночь Наумов вместе с группою рабочих дежурил на плотине. Ему поставили маленькую будку с полевым телефоном неподалеку от мощных насосов, непрерывно откачивающих воду, пробивавшуюся в док. Вокруг будки лежали заготовленные на случай аварии груды мешков, набитых песком.

Ночь выдалась ветреная, холодная, плотину то и дело захлестывало водяными брызгами. На реке было темно. Но сам док и корабли освещались огнями прожекторов, и белые столбы света, уходя к Волге, точно выхватывали там из темноты крутящиеся в грозном водовороте льдины.

Наумов подолгу бродил по плотине, а устав, заходил в будку и звонил к себе домой, в город. Жена его, Нина Николаевна, поздно читала и, зная, как значительна и волнующа для мужа эта ночь, не ложилась спать, чтобы отвечать ему по телефону.

— Что поделывает сын, будущий кораблестроитель? — спросил Наумов.

— Спит, конечно. Без снов и треволнений. Тебе на зависть. А как сейчас Волга? — спросила Нина Николаевна.

— Шумит. Льдины трутся о дамбы. Вот-вот поползут на нас. А все-таки ночью в ледоход хорошо, — сказал Наумов. — Страшно немного и хорошо.

— А ты зажги прожекторы. Пусть будет свет, — сказала Нина Николаевна.

— Гривенник уронишь — и видно на земле, так светло у нас, — сказал Наумов. — Но все же тревожно на сердце.

В середине ночи ниже по течению у большого моста образовался затор льда. Вода в затоне сразу стала быстро подниматься. В теле плотины ощутимо усилилось статическое давление, и вода стремительными ручьями пробивалась через щели в бетоне. На дамбу поползли большие льдины, они скользили прямо на рабочих, сбивали с ног.

Наумов выскочил на плотину. Он увидел, что вода вот-вот перельется через край. По тревоге инженер поднял команду. Он распорядился, чтобы рабочие хватали тяжелые мешки с песком и затыкали ими прососы в плотине. Инженер и сам помогал им. Ледяная вода обжигала руки, лицо, мокрое ворсистое пальто Наумова замерзло и хрустело ледяной коркой при каждом движении; по лицу его пот катился градом.

Инженер позвонил в соседний цех, и оттуда прибежали на помощь люди. Одну лишь секунду Наумов колебался: сообщить ли о заторе льда директору. Но так бы он взбудоражил весь завод. Инженер решил, что он справится своими силами.

Как на беду, с дальнего заволжского берега потянул крепкий ветерок. Работать стало еще труднее. Наумов распорядился, чтобы в доке включили радио. Из квадратных железных раструбов огромных репродукторов звуки проникали во все уголки судоямы. Было около двух часов ночи. Еще шли передачи, и где-то в Москве Козловский пел арию Ленского.

Наумов с размаху ухнул в какую-то яму с водой, погрузившись в нее по колено, а в это время знаменитый тенор затянул: «Куда, куда вы удалились...» Наумов выдернул ногу и, не удержавшись, громко расхохотался. Засмеялись и стоящие рядом рабочие.

— У нас немного не та опера, — сказал Наумов.

— Что же, и эта вдохновляет, — крикнул знакомый мастер. — Хорошая музыка, только слушать вот некогда.

Среди работающих Наумов то и дело встречал строителей, всех тех, с которыми бок о бок работал в доке.

По первому же сигналу все они прибежали из цеха, чтобы удержать воду на плотине, грозившую их кораблям.

Инженера вызвали в будку. Звонил секретарь райкома партии.

— Как на дамбе, Наумов? Что у вас случилось? — спросил он.

— Александр Федорович! — удивился Наумов. — Я ведь никому не сообщил. Как же вы узнали?

— Ты мне не позвонил, так другие нашлись поумнее, — сказал секретарь. Он спрашивал, не нужна ли Наумову помощь. — Растерялся немного, сознавайся? — спросил он.

— Да, вначале, — признался Наумов. — Вода кинулась валом. Но потом взял себя в руки и мобилизовал людей.

Наумов сообщил, что они удержат сами воду на плотине, до утра. А там подойдет первая смена, много людей, и станет веселее.

— Все-таки держи меня в курсе событий, — сказал секретарь. — Я в райкоме сегодня поздно, но если надо, звони домой.

...Затор у моста держался часа полтора. И все время на плотине не ослабевало ни на минуту напряжение. Наумов приказал укладывать ряды мешков вдоль дамбы, чтобы поднять ее уровень.

...Потом неожиданно затор прорвало. Все сразу почувствовали это, видя, как вода медленно пошла на убыль. Через полчаса Волга начала постепенно успокаиваться, и Наумов наконец смог вернуться в свою будку.

Там кто-то уже затопил жаркую железную печурку. От мокрой одежды подымался к потолку душный пар. Все с облегчением и удовольствием курили, в синем дыму инженер с трудом отыскал телефонную трубку и позвонил домой.

— Что случилось? Я не могла добиться толку, — спросила взволнованная Нина Николаевна.

— Что случилось? Первое весеннее купанье в реке. Был небольшой аврал, — сказал Наумов. — Пришлось слегка подраться с Волгой.

— Может быть, мне приехать сейчас же к тебе с сухой одеждой? — спросила Нина Николаевна.

— Нет, я как все, — отогреемся и здесь. А ты спи, пожалуйста. Приходи утром на всплытие, я буду ждать тебя, — сказал Наумов.


Весенние воды


Взрыв плотины был назначен на час дня. Еще накануне на всех кораблях прошли последние испытания, в отсеки накачивался воздух под большим давлением, и потом проверяли все швы металлического корабельного корпуса.

С утра в судояме было ветрено и прохладно. От реки, где шумели трущиеся о берег льдины, наползал сырой, волокнистый туман. Потом выглянуло солнце и ярко осветило свежевыкрашенные, густо-желтые днища теплоходов, грузно покоившихся на кильблоках стапелей.

Все строители этих кораблей еще с рассвета находились на своих судах, нервничая и то и дело поглядывая на часы. Наумов, не спавший ночь и только под утро вздремнувший полчаса в своей будке, умылся ледяной водою и потом, забыв об усталости, быстро ходил вдоль борта своего судна, радостно кивая всем знакомым.

Это было первое всплытие судов в доке, в котором он участвовал как инженер, ответственный за весь корабль и всю его дальнейшую многолетнюю плавучую жизнь.

Иногда Наумову казалось, что выглядит уж слишком неприлично взволнованным, и он спускался в машинное отделение и в трюм, где так же, как и он, без устали расхаживали рабочие и, точно видя впервые, осматривали и ощупывали свой корабль.

Скоро на дно судоямы спустился главный инженер завода. Он остановился у сверхскоростного буксира «Смоленск» и, видимо беспокоясь за него больше всего, нагнулся, чтобы подлезть под корпус корабля.

— Я же все проверил, — закричал ему Наумов. В голосе инженера звучала нескрываемая обида.

— Верю, верю, дорогой, — сказал главный инженер, — как же иначе. Но ведь волнуетесь не вы один.

У стапелей уже растаял снег, и вода плескалась около деревянных подмостков. Главный инженер, натянув поглубже резиновые сапоги, все же спрыгнул в воду и полез под брюхо теплохода.

К полудню в доке собралось несколько тысяч человек. Был воскресный день, люди пришли из поселка, и на верфи стало тесно. Густая цепь рабочих разместилась вокруг эллипсообразной судоямы, на мосту эстакады и даже на крышах близстоящих цехов.

Наумов поискал в толпе Нину Николаевну и увидел ее далеко на мосту. Она стояла там, стиснутая со всех сторон, и, с трудом высвободив руку, помахала мужу и крикнула что-то...

Вскоре был отдан приказ всем строителям спуститься в трюмы своих кораблей. При взрыве куски бетона могли залететь на палубу стоящих близко к плотине теплоходов. Наумов спустил всех своих людей вниз, а сам присел у лебедки на носу корабля. Он хотел увидеть момент взрыва.

Ровно в час дня директор завода с эстакады, откуда ему было хорошо наблюдать весь док и Волгу, сделал знак главному строителю судов, и тот взмахнул флажком.

Все замерли. В напряженной тишине раздался сигнальный звон колокола. В затоне ответным срывающимся баском загудел маленький буксирчик и быстро пошел к перемычке, отгоняя в сторону большие, крутящиеся в водовороте льдины. Раздался взрыв. Аммонал, заложенный в теле плотины, выбросил в воздух столб раздробленного бетона. В док буйным водопадом хлынула вода.

Она бежала холодным пенящимся потоком, неся на себе мелкую щепу, раздробленные бревна. Тяжелые льдины гулко бились о корпуса кораблей. Вода быстро заливала железнодорожные пути на дне судоямы, подымалась у стапелей, уже плескалась у днищ теплоходов, а Наумов все еще стоял на палубе, чувствуя, что горло его сжимает волнение.

Его наконец кто-то окликнул, и инженер быстро спустился в трюм корабля, чтобы проверить, не просачивается ли где-нибудь в отсеках вода сквозь железную обшивку корпуса. Он вспомнил, что еще вчера строители судов решили соревноваться: кто скорее поднимет у себя на судне флаг — знак того, что в трюмах все благополучно. Но когда Наумов выскочил из трюма, на мачте соседнего теплохода уже бился маленький флаг, и все люди в доке смотрели на него. Потом флаги начали взвиваться на мачте одного, другого, третьего теплохода, и всякий раз гавань потрясала буря аплодисментов — строители приветствовали рождение новых кораблей.

Теплоходы медленно всплывали. Главный строитель крепко пожал Наумову руку.

— Ну, мне вам говорить нечего, — сказал он. — Мы, судостроители, понимаем, что значит первый корабль. Я двадцать лет их строю и всегда при всплытии волнуюсь, как мальчишка.

— Поздравляю со всплытием, — говорили Наумову товарищи и целовали, радостно тормоша и обнимая. Инженер опять заметил в толпе Нину Николаевну. Она не могла пробиться к эстакаде и только издали улыбалась и качала головой.

А вода все прибывала. Теперь уже она ровным, свободным потоком входила в залив, и синеватые с шапкой грязной пены волны бежали от перемычки до самого конца дока.

Вся судояма заполнилась шумом волн, буйно плескавшихся у берегов. Вышвырнув из-под днища ненужные теперь опорные кильблоки, огромные теплоходы, покачиваясь с борта на борт, все выше поднимались вместе с водой и величественно громоздились в небо.


Флаги над гаванью


Первые весенние суда уходили из заводской гавани. Стоял ясный июльский день. Над рекой носился легкий ветерок, разгоняя белесые тучи и дрожавшее марево теплого воздуха над дальними заволжскими лугами.

Корабли, построенные этой весной на верфи и теперь заново покрашенные ослепительно свежей белой краской, мерно покачивались на зеленоватой ряби затона. Вся судоверфь расцвела флагами речного флота и выглядела празднично.

На берегу вдоль железнодорожной линии эстакады, заняв все удобные места для наблюдения, стояло несколько тысяч судостроителей, смотревших на свои корабли, подготовляемые к рейду.

Несколько дней назад все суда совершили по Волге свои первые пробные пробеги. Готовя теплоходы к испытанию, строители не уходили по нескольку суток из гавани. В последний раз проверялось все до мельчайших деталей во время швартовых испытаний у берега и затем окончательно — уже в рейде, на открытой воде.

Наступили последние минуты пребывания судов в затоне. Над гаванью взмыл протяжный сигнал, и корабли подняли на мачтах свои вымпелы. Несколько тысяч рабочих разом придвинулись ближе к воде, многие побежали по качающимся сходням к бортам теплоходов, точно хотели задержать еще немного свои корабли на заводе.

Два маленьких буксира стронули с места самый большой теплоход — красавицу «Большую Волгу» и медленно повели ее из гавани. Верфь огласилась длинными гудками прощания. А когда теплоход, выйдя на открытую Волгу, тронулся вниз по реке, навстречу ему, выскочив из-под моста, начал быстро приближаться другой, тоже заводской корабль «Луга», совершивший уже свой первый рабочий рейс в Астрахань.

Корабли приблизились и застопорили машины. Они качались несколько минут рядом на широкой волне, почти касаясь друг друга бортами и перекликаясь короткими гудками своих сирен.

Трогательна была встреча этих двух кораблей, родившихся на одном заводе. Встреча у входа в родную гавань, на глазах у тысяч взволнованных строителей.

По берегу пронеслась буря аплодисментов. Еще раз загудели все корабли на рейде, и торжественное громыхающее эхо покатилось в глубину реки. Два теплохода медленно и как будто бы неохотно разошлись в стороны, и большой корабль, увлекая за собою всю весеннюю армаду новых судов, пошел в низовья Волги.


Год спустя


Начало зимы. 1949 год. Александр Фадеев зачитывает на заседании секретариата Союза писателей письмо — приглашение писателям от коллектива знаменитого Сормовского завода — принять участие в столетнем юбилее, создать коллективную книгу о заводе.

Помню голос Фадеева, стоявшего у торца длинного стола в тесно заполненной людьми комнате, — высокий, глуховатый, его звонкий смех, словно бы внезапно взрывающийся, и заразительное, фадеевское «ха-ха-ха!», при котором смягчаются черты волевого лица с жесткими мышцами у твердых скул.

— Группа писателей подобрана нами. И сейчас мы ее утвердим. Предлагается главный редактор, — кивок в сторону А. Б. Чаковского. — На заводе вас с нетерпением ждут, товарищи.

И Фадеев говорит о горьковской традиции коллективных писательских работ, которую надо поддерживать, о возможности приобщиться к богатейшему материалу вековой емкости и эпохальной силы, о будущей книге, чья добротность должна измеряться если не веком жизни, то хотя бы половиной заводского юбилейного срока. И это как минимум!

И при этом глаза Фадеева с их текучей голубизной, то светлеющей, то более серой и холодноватой, сейчас становятся серьезными, ибо хотя он говорит с улыбкой, но серьезно, очень серьезно.

Кажется, Эммануила Генриховича Казакевича не было на этом заседании. Во всяком случае, я его там не видел, а встретил только через неделю уже в Горьком, куда я поторопился приехать и оказался первым, кто поселился в старенькой, скромной сормовской гостинице с длинными коридорами и небольшими номерами, окна которых частью выходили в сторону завода, частью на теперешнюю улицу Коминтерна, а раньше «Сормовску большу дорогу, что слезами улита», как пелось в старинной песне.

Вторым из нашей группы, кто приехал и поселился в этой гостинице, был Эммануил Генрихович Казакевич, автор «Звезды», получившей Государственную премию, и повести «Двое в степи».

С Казакевичем я не был лично знаком до этой зимы. Читал его произведения, видел его портрет на обложке огоньковской книжки, уже в «штатском», в пиджаке, в белой рубашке и при галстуке.

С фотографии смотрели большие глаза, должно быть увеличенные очками. Без очков Казакевич оказывался близоруким почти до слепоты. Эти всегда умно сияющие глаза привлекали внимание к большелобому и остроносому лицу с резко очерченными и словно бы по-женски чуть припухшими губами.

Бросалось в глаза еще и некое несоответствие между внешним впечатлением хрупкой и меланхолической интеллигентности — и богатым набором орденских ленточек на груди. Может быть, по этому несоответствию я сразу и узнал «живого» Казакевича, когда он вошел в маленькую комнату буфета гостиницы, где я приспособился за столом со своим завтраком.

Я почему-то внимательно посмотрел на него, он вопросительно на меня, кивнул утвердительно на мой вопрос — не писатель ли он, и, когда я назвал свою фамилию, первое, что он спросил, — почему я к завтраку не взял фронтовых сто грамм?

— Надо обязательно выпить по такому поводу, — сказал он.

— Как, с утра?

— Именно. О, есть знаменитые апологеты утренней выпивки!

Голос у Казакевича был немного грудной, приятный, с характерной для уроженцев юга России мягкостью и манерой чуть растягивать гласные.

— Выпивший с утра человек менее восприимчив к неприятностям, — продолжал он, — благодушен, весел и сохраняет, таким образом, в течение дня свои нервные клетки. А они, как известно, не восстанавливаются.

Говорил он с полуулыбкой, за которой могла скрыться ирония, замешенная на добром лукавстве, или же просто хорошее настроение вкупе с желанием действительно немного выпить по поводу приезда.

И мы выпили по сто граммов, а затем в состоянии нахлынувшего благодушия отправились на улицу Баррикадную, или, как говорят здесь, — «в завод».

Как часто за последние два десятилетия я шагал по этой узкой, внешне мало чем примечательной улице, если не знать, что именно здесь в гнезде бунтарей, как называли до революции Сормово, полиция разгоняла первые рабочие демонстрации, когда грозный клич «Долой самодержавие!», прозвучавший на убогих улицах фабричной слободки, прокатился по России раскатом грома.

Прежде чем зайти к директору, мы решили немного побродить между цехами, выйти к скованной льдом Волге, к гавани, где зимовали суда, посмотреть на растянувшиеся белой, снежной равниной заволжские дали.

— Подышим немного заводом, — предложил Казакевич.

Заводы меняются так же быстро, как и города, если еще не быстрее. Где ныне былые приметы сормовской старины? А в тот год существовали и закопченные паровозные цеха, и кузницы, и стена цеха, на которой можно было прочесть выцветшие слова:

«В этом цехе в 1870 году была пущена первая в России мартеновская печь».

Мне казалось, что Казакевич остро вглядывается в эти исторические контрасты много повидавшей рабочей земли, по которой прошагало не одно поколение рабочих-революционеров.

Тогда в январе Волга была скована льдом, и заводская гавань с вмерзшими в нее судами выглядела по-зимнему величественной и красивой.

Я помню, мы говорили о слиянии завода с Волгой, которое столь характерно для Сормова и тогда проглядывало во всем его облике, архитектуре и композиции цехов, ибо большие и малые заводские улицы и переулки, где бы они ни начинались, все целеустремленно тянулись к гавани, к берегу главной водной улицы России.

Погуляв по заводу, по его аллеям, которыми уже тогда начинала пышно обрастать территория, мы пошли в заводоуправление, в кабинет Ефима Эммануиловича Рубинчика.

Это имя и поныне памятно многим. В войну Сормовский завод делал танки. Здесь был один из самых мощных военных арсеналов страны. Директор завода получил военное звание генерала инженерно-технических войск, позже Золотую Звезду Героя Социалистического Труда.

Я впервые увидел Рубинчика именно в генеральском мундире. Невысокий, седой, подвижный, он производил впечатление человека, чей темперамент каждую минуту готов разрядиться в энергии ли слов, жестов, даже в походке, даже в звуках высокого, напряженного голоса.

Казакевич, капитан запаса, невольно перед генералом собрался, подтянулся и приветствовал Рубинчика по-военному:

— Здравия желаю, товарищ генерал! Мы двое из группы московских писателей. Прибыли. Остальные на подходе. Я лично... от военной темы делаю первый шаг к мирной...

Все это походило на рапорт, может быть не слишком уместный для писателя, но на лице Казакевича не дрогнул ни один мускул.

— И очень хорошо. А как вы устроились, товарищи? — спросил директор и тут же заверил, что на заводе с нетерпением ожидают приезда писателей и что хорошую книгу надо обязательно выпустить к юбилею.

Кажется, Казакевич ответил: «Сделаем» или «Постараемся», присовокупив к этому снова свое четкое: «товарищ генерал». Мне показалось, что делал он это по привычке, в силу той строевой закваски, что глубоко укоренилась в нем за время войны, а может быть, и оттого, что, повторяю, в устах писателя эта чеканность речи звучала как-то по-особенному неожиданной и, несомненно, слегка льстила собеседнику.

А он, наш собеседник, увлеченно заговорил о заводе и с указкой в руке прошелся вдоль стен своего кабинета, где висело множество фотографий кораблей, различные графики, схемы, а также портреты людей, в которых угадывались старые сормовские рабочие. Фотографии были крупные, рельефные. Казакевич с интересом разглядывал лица стариков, наверно, самому младшему было лет семьдесят, не меньше. Этот длинный ряд седых голов и величественных белых бород действительно производил впечатление.

— Наша старая гвардия, — произнес директор с гордостью. — Патриархи Сормова! Вы зайдите в цех и увидите у станков представителей трех, а то и четырех поколений одной семьи. Такими семьями мы богаты. Где вы еще найдете такой завод?! Да, патриархи! — повторил он. — Вот тема.

Я не знаю, в какой мере слова директора повлияли на решение Казакевича написать очерк об одной из сормовских династий. Но тем не менее он взял именно тему рабочей династии для своего очерка. Взял, думается, не только потому, что ими действительно так богато Сормово, а в силу своего интереса к теме исторической преемственности поколений, к теме рабочего класса, интереса, который потом так развился и окреп в его произведениях.

Казакевич выбрал себе рабочую династию Вяловых.

К сожалению, этот очерк — «Черты характера» — не был опубликован писателем, хотя сохранилась рукопись в архиве. Помню, как он читал мне в гостинице первые наброски. Очерк начинался с полемического противопоставления литературы о династиях царских, княжеских, о торговых и банкирских домах — рассказу о династии рабочей семьи Вяловых, с ее бурлацкими истоками, бурлацкой выносливостью и трудолюбием.

Из года в год прослеживал Казакевич, как развивались, трансформировались эти семейные черты Вяловых, унаследовав от деда-бурлака и матери-крестьянки любовь к родной природе, от рабочей своей профессии — потомственную хватку русского мастерового, от революции — умение не отчаиваться при неудачах, верить в будущую победу.

В этом видел Казакевич чудесный сплав души того народного характера, типические черты которого он наблюдал и полюбил в семье Вяловых.

Очерк этот Казакевич дописывал уже в Москве. А в Сормове он старался больше видеть, слышать, «дышать заводом» и впитывать в себя жизнь. И вот случай, сам по себе печальный, позволил ему узнать Сормово и его людей с позиции, которая необычна для писателя в нормальных обстоятельствах. А мне этот случай впервые приоткрыл Казакевича-человека, черты его характера и отношение к жизни.

Примерно дней через десять, как мы приехали в Сормово, Эммануил Генрихович заболел. Первые признаки недомогания он обнаружил у себя, когда мы из Сормова поехали в Горький, чтобы выступить по местному телевидению.

В те годы из Сормова в Горький долго тащился трамвай, а день был морозный, ветреный, Эммануил Генрихович иногда знобко поеживался, кашлял.

Самая красивая часть Горького, который широко разбросал два своих крыла вдоль Оки и Волги, — находится в нагорной сердцевине, там, где на вершине холма — древний кремль, памятник Минину и Пожарскому, а на краю великолепного откоса над Волгой — бронзовый Чкалов спокойно натягивает огромную рукавицу.

Я бы сказал, что Горький — один из тех городов, в чьей архитектуре, как в застывшей музыке, все время звучит мотив преемственности веков, и любовно сохраняемые памятники старины придают городу особое обаяние.

Мы прошли через низкую арку ворот кремля и вскоре очутились в здании, где находился Радиокомитет. Как водится, надо было предварительно написать наши краткие выступления. Казакевич по меньшей мере минут тридцать сидел над полстраничным текстом.

Он чувствовал себя все хуже, я видел это по его глазам. Тут впору было и вовсе уехать домой, а не мучиться над помарками для трехминутного выступления. Но Казакевич продолжал упорно, если не сказать мучительно, работать над каждой фразой.

Такси на обратную дорогу мы не достали, и с пылающим от жара лицом Эммануил Генрихович еще долго трясся в холодном трамвае. Он не позвонил мне ни вечером, ни ночью, я был уверен, что он спокойно спит в своем номере. Но утром я был поражен известием: писателя из девятнадцатого номера увезли в больницу!

Это большое из красного кирпича здание стояло тогда в глубине парка, должно быть, ровесника заводу. Здание старое, дореволюционной еще постройки. Рядом луг, где обелиск в честь первых революционных демонстраций и столкновений рабочих с полицией.

Не сразу я разыскал больного, которого привезли ночью. А нашел его в большой палате с множеством кроватей, мне показалось, что там их было не меньше тридцати. На одной из кроватей дремал Казакевич. Когда я приблизился к нему, он открыл глаза, слегка улыбнулся, кивнул так, словно бы еще вчера под вечер мы договорились с ним встретиться именно здесь, в этой больнице.

— Температура ночью подскочила к сорока, — сказал он, как бы оправдываясь. — Вызвал «неотложку». Сейчас уже меньше.

При этом он слабо махнул рукой, словно бы заранее отводя мои упреки за то, что никому не сказал, не позвонил.

— Все обошлось. Дежурная по этажу оказалась такой милой девушкой, вызвала врача. Ничего, ничего, — успокаивал он меня, как будто это я заболел в командировке, в чужом городе, а не он, — все хорошо, здесь я увижу и узнаю то, о чем нам никогда не расскажут в директорском кабинете. И потом здесь я никакой не писатель, а просто больной. Этим снимается неизбежная фальшивость, так сказать, положения писателя, собирающего материал путем наблюдений со стороны и опросов героев. А сейчас я лежу, думаю, тоскую; одним словом, как в жизни и как на фронте.

Он улыбнулся. Потом поманил меня к себе поближе и шепнул:

— А какие здесь интересные люди! Где-где, а уж в больнице рубят всю правду-матку. Про все.

— Интересные? — переспросил я, полагая, что у Казакевича с температурой сорок было совсем мало времени узнать, каковы здесь люди.

— Очень, — убежденно повторил он.

— А может, попросить, чтобы перевели в палату, где меньше людей? Или в отдельную?

— Не надо! — отрезал Казакевич. — Именно здесь я и останусь.

Да, у него не было просьб, никаких просьб, ни тени уныния, досады, никаких жалоб. Только одно. Он попросил не сообщать о его болезни домой. Недавно у него родилась дочка. Четвертая. Жена его не совсем хорошо себя чувствует. Узнает, примчится в Сормово. Не надо ее беспокоить.

Однако в кабинете директора завода я выполнил лишь вторую часть просьбы — не тревожить жену. А в больницу директор уже звонил раньше, Казакевичу подготовили отдельную палату, но он, к удивлению и директора и врачей, твердо отказался в нее перейти.

Он пролежал в больнице недели две, был коротко знаком со всеми соседями по палате, почувствовав себя лучше и справляясь со своим бронхитом, он вел записи и даже попросил меня принести ему рукопись романа. Он назывался «Весна на Одере».

Известно, что Казакевич начал писать этот роман сразу же после войны, а задумал его еще на фронте, но роман писался трудно, медленно, и раньше его увидели свет и «Звезда», и «Двое в степи». Большая, незаконченная работа все время владела мыслями писателя, тянула к себе, тревожила. Эммануил Генрихович сказал мне в Сормове еще до болезни, что колебался в Москве — брать ли ему в поездку рукопись или не брать. И все-таки взял.

Никто не знает, где лучше работать — дома ли, в привычном кабинете, в маленькой комнатке Дома творчества, в какой-нибудь сельской гостинице или вот в Сормове, по соседству с шумно дышащим заводом и в компании с другими литераторами, чьи машинки, возбуждая профессиональную зависть, дробно постукивают за стенами гостиничного номера.

Что касается нашей группы, то тогда более других ушел в работу уже давно живший в Сормове старый писатель Александр Степанович Яковлев. Я, помню, как-то зашел к нему в номер с Казакевичем, и мы оба были удивлены обилием книг, папок с материалами, которые, заняв весь стол, перекочевали и на пол, громоздились вдоль стены.

Александр Степанович писал большое документальное повествование, охватывающее всю вековую историю Сормова. Он стоял посреди комнаты, в халате, приподняв на лоб очки, невысокий, седой, круглолицый, с усталой доброй улыбкой человека, взвалившего на свои плечи тяжелую ношу, которой уже немного тяготится, но не может ее сбросить и должен нести до конца.

К сожалению, я не видел потом этого труда изданным. Может быть, книга не удалась или писатель не успел ее закончить. Александр Степанович редко бывал даже в нашей писательской компании, когда мы собирались вечером поужинать все вместе. Он работал, торопился. Через несколько лет он внезапно умер.

Лев Никулин приехал немного позже других, остановился в гостинице на Волжском откосе, потом перебрался в Сормово. С пепельно-седой шевелюрой, зачесанной чуть набок, по-стариковски уже очень внушительный, а не по-стариковски еще очень легкий в движениях, он производил большое впечатление на заводе.

Лев Вениаминович и в самом деле был старейший в нашей группе. Помнится, он писал для сормовского сборника очерк на историческую тему. Горький-город и Горький-человек, Шаляпин, старинный местный театр, встречи с выдающимися деятелями русской культуры — все это живо связывалось у Никулина с его молодостью, он много рассказывал об этом.

В нашу группу входили еще московские прозаики и очеркисты Лев Славин, Валентин Костылев, Борис Галин, Леонид Кудреватых, Михаил Златогоров, Тамара Леонтьева, Зигмунд Хирен и другие. Как это обычно водится, многие привезли с собой в Сормово незаконченные рукописи, продолжали здесь над ними работать.

Вечерами Казакевич любил погулять по улицам Сормова. Иногда мы гуляли вместе, выходили к берегу Волги. На снежном ее полотне отражались огни завода — яркие всполохи мартеновских плавок. Направо в цепочке протянутых над берегами мерцающих точек угадывался большой волжский мост.

«Издали завод похож на общее собрание действующих вулканов, — скажет позже Казакевич в своем очерке о Магнитогорске, добавив: — ...Полюбите этот пейзаж вечного дела, и вы уже почти можете писать...»

На берегу всегда было более ветрено, холоднее, свежий воздух, настоянный на морозном духе сосновых заволжских лесов, обдувал нас. И хотя мы порой удалялись по берегу от завода на несколько километров, в воздухе ощущалась легкая горечь дымка. Сам Казакевич потом вспоминал об этом в своем очерке «В столице черной металлургии». Не называя Сормова, но, несомненно, думая и о нем, он писал:

«Непростительно, что до сих пор почти ничего о Магнитке не написано, как не написано о Кузнецке, о Комсомольске-на-Амуре, о Норильске и многом другом. Великое начинание Горького — «История заводов и фабрик», задуманная им как история человеческих судеб, объединившихся для великих дел, — было прервано в самом начале и развеялось, почти не принеся плодов. Поколение строителей того времени уже постарело, и, гляди, вскоре вовсе сойдет с исторической арены.

А великая реальность литературы не заключается ли именно в том, что она запечатлевает свое время...»

Мне кажется, что это очень верная мысль.


* * *

Вот уже более двадцати лет я бываю на Сормовском заводе. За эти годы был свидетелем разных замечательных событий в трудовой биографии завода. Бесконечен технический прогресс, и в Сормове один подвиг сменяется другим.

Много раз во время своих приездов на завод я видел и героев девяносто девятой весны в жизни Красного Сормова — и Наумова, и Пинхасика, сварщиков Денисова и Шишкина. Они строили в гавани новые сухогрузные теплоходы и пассажирские речные корабли, в их числе и флагман волжской армады судов — красавец дизель-электроход «Ленин».

Ныне Наумова уже нет в Сормове, в конце пятидесятых годов он был переведен на другой судостроительный завод, на юг страны. Пинхасика же я видел и совсем недавно, он долго трудился на сормовской верфи, пока не ушел на пенсию. Что же касается сварщиков Денисова и Шишкина, то их рабочая жизнь неотделима от родной гавани, верфи, завода, они и поныне живут в Сормове.

Еще в первый свой приезд на завод я оказался у истоков еще одной замечательной сормовской истории — рождения здесь крылатых кораблей. Когда я впервые познакомился с группой сормовских конструкторов во главе с Ростиславом Евгеньевичем Алексеевым, то это был маленький кружок энтузиастов, человек пятнадцать, не более, а теперь это мощное и первоклассное конструкторское бюро кораблей на подводных крыльях.

Просматривая сейчас свои старые тетради, я вижу, что присутствовал почти на всех испытаниях первых моделей крылатых кораблей. И «Метеора» — и речного и морского, и «Кометы» на Черном море, и еще более крупного «Спутника». На морском варианте «Спутника» — на корабле «Вихрь» я однажды совершил переход в бурю от Ялты до Севастополя и видел тогда рядом с собою ведущих конструкторов: и Алексеева, и Николая Алексеевича Зайцева, к великому сожалению рано умершего, и Ивана Ивановича Ерлыкина, Леонида Сергеевича Попова и других.

В результате этих поездок я написал и этот очерк и документальную книгу «Дорога сильных» — о создателях крылатого флота. И после выхода этой книги я продолжаю ездить в Сормово, к людям, которых я давно и прочно полюбил.

Сейчас на сормовских стапелях создаются новые, более совершенные речные суда, паромы, буксиры, в том числе и новые суда на подводных крыльях. Я имею в виду осуществляемый проект корабля «Восток» — газотурбохода со скоростью 85 километров в час, и морской вариант «Кометы», способный преодолевать волны двухметровой высоты, и морской экспресс «Циклон» на 250 пассажиров, оснащенный газовыми турбинами, и другие суда.

Крылатому флоту всего лишь семнадцать лет. Это возраст подростка! Но кто сейчас не слышал о «Ракетах», «Метеорах», «Кометах»! Они прочно вошли в наш обиход, стали привычными, и никто уже не удивляется, увидев летящий над водою корабль на подводных крыльях. Таков стремительный ход нашего времени, эпохи технической революции.

История крылатого судостроения, интереснейшие, сложные судьбы ее героев в шестидесятые, семидесятые годы — это, конечно, особая тема, заслуживающая новой книги.

Не буду больше углубляться в подробности этой, одной из многих сормовских историй. Я вспомнил о создателях крылатых кораблей с надеждой, что старейший в России и вечно молодой завод найдет своих талантливых летописцев, что будет еще издано немало книг о Красном Сормове, о его уникальной и вместе с тем типической рабочей судьбе, в которой так глубоко, ярко, впечатляюще отразились и время великих революционных перемен, и прекрасные черты русского пролетариата и советского рабочего класса.


ПУТЬ НАВЕРХ

Монтажник


Он встает рано, в шесть утра, как и всякий рабочий человек, живущий в этом пятиэтажном доме на 1‑м проспекте в Новогирееве.

Конечная остановка автобуса номер 141 рядом с его домом. И пока он идет к остановке, то и дело встречает соседей и знакомых. Набившись плотненько в утреннюю машину, они рассаживаются, приветствуя друг друга пожатием руки, просто кивком.

А автобус тем временем бежит по улицам Новогиреева, минуя четкие квадраты кварталов, застроенных в основном пятиэтажными блочными и кирпичными домами, с белеющими, как куски рафинада, десятиэтажнымн башнями. Совсем недавно они отодвинули высокими своими каменными плечами мелочь деревянных домишек, кудрявые рощицы.

Потом автобус выходит на широкое полотно шоссе Энтузиастов, вливается в густой поток машин и троллейбусов и катит уже мимо громадных корпусов по левую сторону и зеленого массива Измайловского парка — по правую, пока не сворачивает на улицу, идущую по кромке этого леса.

Здесь дома поменьше, но, по мере того как автобус подкатывает к метро «Семеновская», улица становится все шире, все представительнее.

Анатолий Степанович Коновалов ездит этим маршрутом все дни, кроме субботы и воскресенья, и знает на пути едва ли не каждое здание, но в определенных местах он по привычке, почти рефлекторно, повернет голову то вправо, то влево, посмотрит вверх — на этой трассе ему попадаются «свои дома».

«Свои» — это значит смонтированные им, Коноваловым, и его бригадой за те без малого четверть века, которые он работает на стройках и, по его же выражению, «не сходит с монтажа».

Нет, это не старый человек, ему всего сорок три. Он крепок, энергичен, физически силен, невысокого роста, худощавый, с легкой спортивной фигурой. Толстых монтажников я вообще не встречал, не очень-то полазаешь с брюшком по колоннам и балкам «в разводьях вешних облаков», как сказал поэт.

У моего тезки одно из тех простых и четко очерченных русских лиц, которые кажутся тем приятнее, чем больше вглядываешься в них, ибо главное тут — глаза, улыбка, жест и то обаяние скромности, сердечности и душевной открытости, которые исходят от человека, когда он смеется, слушает, говорит.

И не надо, пожалуй, подробно узнавать его судьбу, чтобы понять — перед тобою профессионал-монтажник, мастер, человек «с прививкой к труду», как он сам говорит. И все же, когда он скромно, хотя и не без удовольствия, перечисляет свои монтажные труды за четверть века, понимаешь, в чем состоит удовлетворение: трудов этих много, и все они — вехи, этапы жизни, строчки в его трудовой биографии.

Едва ли найдется другая такая рабочая профессия, где бы строчки из анкеты были так рельефно запечатлены на земле, так вещественно наглядны и так открыты для всеобщего обозрения.

Если биография писателя — его книги, художника — картины, ученого — открытия, то у монтажника — это сооружения, поднятые «от нулика» — в небо.

Толик Коновалов пришел в монтажники еще юношей, пережив войну на Смоленщине, в деревне Ревыки, когда фронт огненным валом дважды перекатывался через нее, сначала на восток, потом на запад. Он сам по малолетству не воевал, но война все же пометила и его осколками от снарядов, рвавшихся в деревне.

А как только ушли гитлеровцы, подросшего парня мобилизовали, но не в армию, а на участок треста Стальмонтаж. Он начал строить. Строил заводы в Запорожье, в Кривом Роге, в Белгороде, домны в Новотроицке, радиорелейные мачты в Ужгороде, ТЭЦ в Куйбышеве. Это вне Москвы.

А в столице — цеха ЗИЛа, коксохимический завод в Расторгуеве, завод «Сорок лет Октября», стекольный завод, на улице Электродной восемнадцатиэтажный дом, мимо которого он проезжает каждое утро. Это пятидесятипятиметровое здание он смонтировал один со своей бригадой, потому-то оно так и памятно ему.

Я надеюсь, что читателя не утомит этот перечень. Ведь в нем и география монтажных работ, и романтика дальних поездок, и редкостное разнообразие, которое особенно по сердцу Анатолию Степановичу, человеку со страстью к познанию новых мест и людей, с интересом ко всему новому.

Он любит расширять свой кругозор. Я заметил у Анатолия Степановича пристрастие к этому словечку, которое он употребляет в разных сочетаниях, хотя и не всегда точно: «кругозор жизни», «кругозор зданий», «кругозор работы».

Но смысл этих определений ясен, и для расширения жизненного кругозора Анатолий Степанович потратил немало времени и сил — «положил восемь лет труда».

Еще в тридцать три года он имел в своем багаже всего-то пять классов, а вступив в партию в 1960 году, решил учиться, закончил школу, на этом не остановился — пошел в строительный техникум.

Четыре раза в неделю Анатолий Степанович выезжал на работу в половине седьмого, садился в автобус с тетрадками и книгами в портфеле, всегда в хорошо выглаженном костюме, в белой рубашке с галстуком, а домой возвращался только к одиннадцати вечера после лекций в техникуме.

От Семеновского метро, точнее, от Кирпичной улицы он однажды летом ездил на 32‑м троллейбусе до 8‑й Сокольнической, а там — пешочком до центрального входа в парк мимо стоянки автобусов к бывшему зданию открытого Сокольнического катка и тренировочного ледяного поля для спартаковских хоккеистов.

Увидев Анатолия Степановича на этой аллее с портфелем в руках, его внушительную спокойную походку, вряд ли можно было подумать, что человек идет не в институт, не в учреждение. А между тем, миновав проходную, он снимал в раздевалке костюм, прятал портфель с учебниками по технологии и организации производства, надевал грубые рабочие ботинки, шерстяную шапочку под каску, зеленые штаны и куртку с овальной министерской эмблемой на рукаве, изображающей балку и подъемный кран. И не спеша выходил на пыльную, заваленную грудами железа и бетона строительную площадку.

Именно так восемь лет начинался для него день труда и учебы, день долгий, насыщенный и нелегкий, требовавший энергии и желания, которых у Анатолия Степановича хватало.

Впервые я увидел Коновалова в Сокольниках. Стоял очень жаркий августовский день. В парке вблизи киосков с прохладительными напитками, в аллеях, около бассейнов жара еще как-то смягчалась тенью, ветерком, разносящим водяную пыль от фонтанов. А на стройке воздух был наполнен густой и едкой пылью. Металл накалялся, и соседство зеленого массива еще больше подчеркивало хаотичность стройки, когда кругом ямы и траншеи и груды бетонных и стальных заготовок.

Каток в Сокольниках! Вначале эта стройка меня разочаровала. Подумаешь — каток! Но выбора не было. Коновалов этим летом работал именно здесь. А потом я увидел спортивную арену средних размеров с трибунами для любителей фигурного катания и хоккея и представил себе, что здесь после реконструкции вырастет здание не менее объемное и красивое, чем Дворец спорта в Лужниках.

И пишу-то ведь я не о сооружениях, а о людях, и сам очерк — о рабочей жизни. Масштабность же характеров вовсе не совпадает с размерами стройки — интересный, цельный и значительный человек проявит себя в любом порученном ему деле.

В тот день в Сокольниках Анатолий Степанович устанавливал первую колонну. Он стоял на крыше старого здания и сам резал автогенной струей решетку между лепными башенками, украшавшими ранее фасад катка. Потом помахал рукавицей крановщику, подхватил в воздухе трос, обмотал его вокруг башенки, снова сделал знак машинисту, и тот сбросил башню вниз.

И пока Коновалов стоял там, на крыше здания, около его плеча чуть покачивалась огромная стальная колонна, поднятая в воздух одним краном и искусно поддерживаемая в состоянии равновесия другим.

Анатолий Степанович спустился на землю и вместе с другими монтажниками стал подрезать прутья фермы, немного великоватые для анкерного основания.

— Это брачок Мосстроя‑16, видите! — он показал мне на плохо залитое цементом анкерное гнездо, внутри которого плескалась вода. — Дополнительная нам работа — подрезать. И отнимает время.

Я сочувственно кивнул.

— А вечером в вечерней газете видели?

— Что?

— Критика была насчет задержки сроков. Это строителей критикуют, не нас. Мы только начинаем. — Чувствовалось, что Коновалову не хочется брать на себя чужие грехи.

Еще тогда я обратил внимание, что Коновалов-бригадир много делает сам — и режет металл, и подваривает, и даже как такелажник набрасывает тросы. И все у него выходило ловко, умело, что естественно для человека с таким опытом. Но Анатолий Степанович работал за сварщика, за автогенщика еще и с явной охотой, с очевидным удовольствием. Он не подсчитывал для себя ту меру непосредственного труда, которая для него — бригадира — могла быть уменьшена. По сути дела, тогда на площадке всем строительным парадом командовал он один.

— Вот поставлю колонну, — сказал он мне, — потом слеплю обвязку из балочек. А завтра — вторую, третью. Трубчатые колонны начну ставить. Поведу монтаж быстро, под напряжением. А когда подниму этот стадиончик — красивая получится штука.

И это твердое, командирское «поведу», «слепил», «поставил» — звучало не напыщенно, а лишь как привычная осознанность всей величины ответственности бригадира за точность расчета. Он долго в этот день возился с теодолитом, выверяя до миллиметра все вертикали и горизонтали. Чуть-чуть ошибешься в установке колонн — и балки перекрытия наверху не сойдутся, провалятся вниз.

Здесь же по площадке ходил молодой мастер, несколько месяцев назад закончивший институт. Его белая рубаха выделялась ярким пятном среди зеленоватых курток монтажников. Он должен был следить за правильностью монтажа. Но свежеиспеченный мастер, естественно, сам учился у Коновалова.

В августе и сентябре я приходил в Сокольники каждую неделю. Я сам готовился когда-то стать строителем и кое-что помнил из курса строительной механики и сопромата. Меня зрительно и эмоционально привлекла лепка стального каркаса, динамика стройки, таящая в себе притягательную силу.

Бригада работала с восьми до полуденного перерыва на обед, и Коновалов с ребятами частенько шел в парк, в кафе.

— Дороговато, но приятно там, — говорил он мне. — Вообще в Сокольники езжу на работу с удовольствием. И близко. Только два часа трачу на дорогу в оба конца. А то, бывает, и три-четыре уходит. А время для меня — все!

— Учеба?

— Она. Ведь сколько лет и спать-то приходилось три-четыре часа, ну пять, за ночь. Сейчас техникум кончаю — уже легче. И то, если нет лекций, придешь после работы в семь, поешь, умоешься и начнешь чертить.

— А когда ложитесь?

— В двенадцать, иногда в час. Можно и мало спать, ничего. Я чувствую себя хорошо. Иногда даешь себе разрядку. В день монтажника.

— Есть такой?

Он усмехнулся, в глазах сверкнул веселый огонек.

— Есть. Два раза в месяц, в дни получек. Я хоть и небольшой, но начальник. А в бригаде разные люди. Иной молчит, молчит, таит что-то. А выпьет и скажет бригадиру, чем недоволен. Ребята меняются, уходят — приходят, сейчас многие мои монтажники уже сами бригадиры.

А ведь верно, человек у грохочущего железа молчалив. Да и некогда говорить: монтажники порою висят на фермах, как птицы на проводах, в разных концах и на разных высотах.

Уже при первом знакомстве с Коноваловым я задумался над тем, каков он, монтажник, передовой рабочий? Что в нем нового, что идет от традиций, что меняется к лучшему в профессиональном облике современного строителя?

Истина конкретна. И если вглядеться пристальнее в рабочие будни, хотя бы в последние стройки Анатолия Степановича, то увидишь, как всякий раз их своеобразие, уровень техники, темпы — все это по-своему формовало, «лепило» (выражение Коновалова) его профессиональное мастерство и нравственное отношение к труду, к жизни.

...В Москве тесно учреждениям среднего и малого масштаба. Это можно понять — столица.

Трест Стальмонтаж имеет десять управлений, восемь из них возводят заводы в Тольятти, Горьком, Туле, Уфе, Калинине, Новотроицке, Курске, Куйбышеве, два — уникальные сооружения в Москве. Трест республиканского значения.

Я не сразу заметил эту скромную вывеску «Стальмонтаж» в ряду других, покрупнее и поярче, на фасаде психоневрологического диспансера. Потом еще долго бродил под каменными арками, пока в недоумении не остановился перед дверью с пожухлой краской и надписью над нею: «Эпидемстанция». Тут же, еще более смущая меня, стояли в ряд белые санитарные машины.

Где же трест? Он все же оказался именно здесь, на втором этаже, над Эпидемстанцией, где, поднявшись по полутемной лестнице, можно попасть в небольшой коридор с шестью-семью комнатами, небольшой приемной управляющего и с примечательными фотографиями на стенах. От них-то как раз веет простором, огромностью строек, которые ведет трест, в том числе и такой уникальной, громадной, как гигант автозавод в Тольятти.

Поистине штаб российских монтажников внешне выглядит более чем скромно.

Второе московское управление находится в Новых Черемушках. Тут не сыскать даже и вывески. Надо расспросить бегающих вокруг дома мальчишек, а потом спуститься в полуподвал жилого дома с узким коридором, так же, как и в тресте, украшенным по стенам фотографиями передовиков и снимками строительных объектов. От обычного жэковского помещения, которое, кстати, находится рядом, контору управления отличают разве что более качественная отделка стен и дерматином обитые двери. А вместе с тем в этих маленьких комнатах и разрабатывались планы организации работ на монтаже ныне всемирно известных зданий и сооружений — высотных домов столицы, МГУ, комплекса стадиона в Лужниках, Дворца съездов в Кремле, гостиницы «Россия».

Знаю по опыту, как редко можно встретить непосредственного и активного участника крупного сооружения, который к тому же оказался бы и его летописцем. А жаль!

Уходят люди, забываются детали, заметки специалистов, если они и пишутся для ведомственных журналов, не могут воссоздать полнокровной и живой атмосферы труда, в кипении которого рождались не только смелые идеи, но и менялись, росли сами люди.

Второе монтажное управление не представляет в этом смысле исключения: воспоминаний здесь никто не пишет. Только у главного инженера И. Д. Давидсона сохранилось несколько номеров многотиражки «Ударная стройка» со строительства Дворца съездов в Кремле и гостиницы «Россия», где он несколько лет был главным инженером монтажного участка, где под его руководством работало несколько бригад, в их числе и бригада Анатолия Степановича Коновалова.

С тех пор как открыли Дворец съездов, прошло много времени, и нет необходимости возвращаться к спорам об его архитектуре, вписанной в древний, веками сложившийся кремлевский ансамбль.

Меня сейчас интересует не архитектурная, а производственная сторона строительства. Я хочу посмотреть на нее глазами рабочих-монтажников, глазами Коновалова. А он-то пережил здесь незабываемые дни.

Ведь с точки зрения производственной стройка имела много бесспорных и уникальных достижений. Знаменитая кремлевская площадка представляла собой поистине особой трудности и сложности строительный плацдарм. Строительство Дворца съездов велось на участке строго ограниченных размеров, в окружении старинных памятников. Монтажники не получили в Кремле места даже для склада. Он был отнесен под Москву, в Расторгуево. В конторе монтажного участка находился передатчик, поддерживающий радиосвязь с этой базой. Один за другим, по графику, отправлялись оттуда автопоезда с металлоконструкциями. Едва машины появлялись в воротах кремлевских башен, как их уже замечали... на экранах телевизоров, установленных в пультах управления стройкой.

Тут же следовала радиокоманда машинистам кранов. Машины подъезжали к ним. Прямо с колес металлоконструкции, балки и колонны сборного железобетона клювами башенных кранов поднимались в воздух и переносились на каркас здания. Кстати говоря, все краны в то время тоже находились под контролем телевизионных камер.

Если представить зримо, как каждый день монтируется не менее ста тонн металлоконструкций (а это огромная цифра), то напряжение стройки, ее высокий ритм, ее четкость и слаженность, без которых она просто бы не пошла, приобретают особо рельефные черты. Она действительно заслуживала названия ударной.

Коновалов пришел на кремлевскую площадку в мае 1960 года. Только что развернулись работы нулевого цикла. Стальмонтаж собрал тогда свой первый сорокатонный башенный кран и поставил первые четыре колонны сценической части каркаса. Вот здесь, воздвигая тяжелые конструкции зрительного зала на шесть тысяч человек, главным образом и работал Анатолий Степанович. Всю сцену Дворца «слепил» он своими руками. Это сооружение как-то странно было называть привычным словом — сцена, ибо она представляет собой огромную плоскость, состоящую из множества отдельных площадок, способных подниматься, опускаться, исчезать, вновь появляться, выстраиваться в сложные композиции.

Только авансцена состоит из восьми площадок. Опускаясь вниз, они при необходимости образуют оркестровую «яму». Так же, как и «фура президиума», платформа, на которой смонтированы стол, стулья, трибуна, может выезжать и устанавливаться перед сценой, на одном уровне со зрительным залом.

Общий объем Дворца — 400 тысяч кубометров. И то, что здание выстроено всего лишь за 14 месяцев, кажется удивительным и сейчас. Специалисты, оценивая размеры и быстроту строительства, отводят ей в анналах подобных свершений одно из первых мест в мире.

Коновалов как-то прочитал у Маяковского стихи про Бруклинский мост. Это был торжественный гимн монтажникам. Восхищенный поэт провозглашал: «Борьбу за конструкции вместо стилей, расчет суровый гаек и стали». На кремлевской площадке «борьба за конструкцию» шла на всех десяти зонах стройки. Шла в три смены. Днем и ночью — при свете прожекторов.

Как всегда, монтажники были впереди, открывали другим фронт работ. Велись эти работы одновременно на двух-трех вертикальных зонах, монтаж совмещался с устройством перекрытий, стен, полов, как и полагается на высокоорганизованном строительстве. Монтаж каркаса был закончен за полгода.

Анатолия Степановича эта стройка привлекала не только тем, что он приобрел вкус к захватывающему своей энергией труду, но и тем, что работа здесь имела и особое эмоциональное наполнение. Выражалось оно двумя словами: Москва, Кремль!

Когда Анатолий Степанович ходил по балкам верхних перекрытий каркаса, на уровне куполов древних соборов, и смотрел с этой высоты на Кремль, Красную площадь, Москву-реку и Замоскворечье, у него, опытного, спокойного мастера-верхолаза, необычным волнением теснило грудь.

Я видел портрет Коновалова в многотиражке 1962 года под рубрикой: «Орденом Ленина награждены...»

Анатолий Степанович в белой рубашке, пиджаке, в монтажном шерстяном берете. Он был тогда худее, скулы обтянуты, и взгляд более напряженный, чуть-чуть сердитый. То ли попался под объектив фотоаппарата в неудачный момент, то ли устал в тот день, ведь именно работая на этой трудной стройке, он и начал учиться по вечерам...

В самом конце строительства Коновалову, лучшему из лучших, была поручена последняя и особо почетная работа стальмонтажников — установить главный, десятитонный флагшток рядом с фасадом Дворца съездов. Он принялся за дело и огородил для монтажа площадку, обнеся проволокой обширную зону безопасности. Внутри этой зоны он остался один. Все же «рост» у флагштока немалый — тридцатичетырехметровая колонна, облинцованная полированной нержавеющей сталью. Не ровен час — свалится, так достанет далеко!

Потом Коновалов подогнал поближе кран и начал осторожно поднимать колонну в воздух, расчаливая ее стальными канатами.

Не так уж труден оказался этот подъем, но особенность его состояла в том, что он был последним. Посмотреть на установку флагштока собрались сотни людей, почти вся стройка. И оттого, что Анатолий Степанович все тщательно подготовил, все рассчитал, и еще потому, что делал он это с особым удовольствием, — весь подъем получился мастерски точным. Он занял всего... двадцать пять минут!

Установив колонну, Коновалов залил ее основание бетоном и закрепил таким образом намертво высокую стрелку с большим полотнищем флага, трепещущим под ветром.

Момент был торжественный. Коновалов волновался. В конечном счете, этот последний монтажный эпизод венчал собой всю работу Анатолия Степановича и его товарищей, все, что было ими сделано на кремлевской площадке. А ведь им пришлось выполнить многие оригинальные, ранее никогда не встречавшиеся работы, например, монтаж подвесных алюминиевых потолков, алюминиевой кровли зала приемов, да и многое, многое другое.

Должно быть, те же чувства, что и Анатолия Коновалова, будоражили душу молодого монтажника Владимира Платонова. Ни с кем не советуясь, без чьей-либо подсказки Владимир Платонов решил запечатлеть имена монтажников на... металлической доске в основании флагштока, начертав их толстым красным карандашом.

Что же, это можно понять! Молодой рабочий в ту минуту не рассчитывал, надо полагать, на иную, более широкую известность и признание. А как-то выразить свой восторг, свою гордость рабочего человека ему хотелось.

Помните грустный рассказ Чехова «Пассажир 1‑го класса»? Инженер Крикунов, построивший в городе К. мост, в день торжественного открытия мыкался около своего детища и все боялся, как бы сердце у него не лопнуло от авторского волнения...

Но никто о нем не вспомнил, никто не обращал на него внимания.

Зато «вдруг публика заволновалась: шу-шу-шу... Лица заулыбались, плечи задвигались». Появилась певичка, «обыкновенная, дюжинная натуришка, каких много». Так вот именно за этой певичкой и тянулась «ватага шалопаев»...

С какой горечью инженер Крикунов узнает, что в городе К. никто не знает своих лучших педагогов, архитекторов, инженеров.

Читатель скажет: какое же сравнение, времена изменились!

Конечно же изменились. Но все же, дорогие товарищи, все же! Много ли имен талантливых строителей заводов, мостов, кораблей и поныне храним мы в своей памяти? И если еще узкому кругу специалистов известны фамилии выдающихся архитекторов, главных инженеров, то работяг-монтажников, право же, не помнят нигде.

Анатолий Степанович сказал:

— Вот эта самая надпись карандашом. Она сохранилась. Можно открыть и сейчас дверцу внизу флагштока и прочесть. Сам приходил — смотрел.

Я тоже пришел посмотреть — надпись есть.

Было приятно увидеть, что душа Анатолия Степановича оказалась чуткой к тому, что мы часто в обиходе, не придавая большого значения этим словам, называем рабочей гордостью. Так почему же ее не поощрять? Почему бы, к примеру, на одном-другом выдающемся сооружении не поместить памятную доску с именами лучших из лучших, скромных и самоотверженных мастеров своего рабочего дела, чей бессмертный труд — здания переживают своих созидателей, так уж случается в жизни — всегда почему-то остается в тени.

Коновалову везло. С кремлевской площадки он попал на строительство тоже во многом уникальное. Переходить пришлось недалеко — всего лишь пересечь Красную площадь, спуститься к набережной Москвы-реки. Здесь, в Зарядье, на месте старых домов и домишек выросли сверкающие стеклом, сталью и бетоном корпуса огромного здания. Гостиница «Россия».

Те, кто бывал в этих местах в дни строительства, помнят, наверно, главные ворота со стороны съезда от Красной площади и рядом с центральной проходной большой транспарант с надписью: «Строительство ведет 4-й трест Главмосстроя». Это был главный подрядчик. А ниже длинной колонкой и мелкими буквами перечислялись субподрядчики, в том числе и СМУ Стальмонтажа.

Казалось бы, все верно: есть главный подрядчик, они несет на своих плечах основную долю строительных работ. Но на современных стройках большую часть работ выполняют как раз монтажники. К сожалению, о монтажниках, как правило, меньше всего говорят и пишут. Так уже повелось. Под нивелирующим понятием — строители — скрываются различия и в мерах затраченного труда, и в характере его, и в уровнях организации дела. Почти никогда монтажники не задерживают строителей, а строители почти всегда еще долго возятся на сооружениях, когда их давно уже покинули монтажники. В ответе же все вместе — и правые, и виноватые.

Мелочь ли это? Наверно, все-таки нет. Хотя бы потому, что сами-то монтажники замечают эти несоответствия, остро реагируют на них, и несправедливость сложившейся практики ощутимо задевает коллективную гордость рабочих.

Анатолий Степанович мог бы сказать о себе, что ему всегда везло на интересное в жизни, в работе, в его поездках по стране. Для монтажников интересное и трудное — понятия-близнецы. Я бы заметил еще, что первое находится со вторым в прямо пропорциональной связи.

Коновалов уже привык к тому, что судьба его оказывается неизменной в своих пристрастиях, и даже не удивился, узнав, что именно ему пришлось повести монтаж гостиницы «Россия» на двух самых сложных участках. Одним из них оказался восточный блок гостиницы и здание киноконцертного зала.

Существует сухой и краткий язык технических отчетов. В одной из статей этот сложный монтажный эпизод выглядел так:

«Серьезные трудности возникли при монтаже перекрытия киноконцертного зала, так как к началу этих работ были возведены подземные сооружения и амфитеатр, и смежные организации вели монтаж оборудования сцены и пола зрительного зала. В этих условиях заезд кранов в зал был исключен, так же, как и перемещение кранов вдоль стен снаружи зала из-за большого количества подземных коммуникаций...

...Поэтому блок весом 45 тонн из двух ферм передвигали скольжением по постоянным обвязочным балкам на проектную ось, где закрепляли на оголовках колонн. Передвижку осуществляли двумя десятитонными полиспастами с приводом от двух электролебедок...»

Но если попытаться «развернуть» это не очень понятное описание, то реальная, живая картина стройки примет такие очертания.

На площадке у самой реки чудовищно тесно. За спиной у монтажников парапет набережной. В их распоряжении только небольшой участок, где можно на земле собирать очень тяжелые сорокапятитонные фермы. Справа и слева от возведенного каркаса, «стальной этажерки», как говорят монтажники — сплошные траншеи, ямы, бетонные дыры подвальных сооружений. Туда не то что с краном, но и пешком не проберешься без риска, при неосторожном движении — сверзишься вниз.

Внутри же стальной этажерки уже идет монтаж оборудования сцены, а значит, ходят, ползают по балкам — в общем, работают люди. И получается так, что монтаж самых тяжелых ферм потолка надо вести без кранов, которые не могут ни подъехать с боков, ни заехать вовнутрь каркаса, прямо — над головами рабочих.

Но как?!

Анатолий Степанович чувствовал себя на площадке хозяином. В таких условиях необходимо единоначалие и военная строгость. Машинист крана, строповщик и он, Коновалов, были связаны трехсторонней радиосвязью. Во избежание помех на каждом кране установили радиостанции различных частот. Кстати говоря, эта аппаратура для монтажных работ испытывалась здесь впервые и дала хорошие результаты.

Бригада Коновалова установила на площадке перед каркасом временные опоры, равные по высоте росту самого здания. На них Анатолий Степанович начал стыковку частей тяжелой фермы. С помощью стальных канатов полиспаста Коновалов начал постепенно тянуть ферму по тем постоянным обвязочным балкам, о которых говорится в техническом описании, то есть, попросту говоря, по верху стен каркаса здания. И каждая балка должна была стать на свою проектную ось, точно на место.

Легко это писать. Но каково передвигать фермы! И без большого воображения можно представить то нервное напряжение, которого требует такой монтаж.

Скользит стальной блок, метр за метром, предельно, как струны, натянуты стальные канаты полиспаста, гудят моторы лебедок, запущенных на полную нагрузку, и от напряжения, как живая, дрожит и сама ферма. Прополз один блок, и едва Анатолий Степанович переводит дух, как тут же дает в микрофон команду готовиться к скольжению второго блока, третьего, четвертого. И хотя для устойчивости при передвижке фермы обстраиваются на опорах съемными страховочными кронштейнами, все же кто может абсолютно гарантировать монтажников от всяких катастрофических случайностей?!

Коновалов таким порядком надвинул на потолок здания шестнадцать тяжелых ферм, ни на минуту не остановив хода других строительных работ на сцене и на полу кинозала. И сошло с него за время этого монтажного эпизода не семь, а, наверное, сто семь потов.

Я иногда думаю: должны ли те юноши и девушки, те школьники или их папы и мамы, которые входят ныне под своды фойе и большого зала кинотеатра при гостинице «Россия», рассчитанного на три тысячи мест, — должны ли они хоть немного знать о тех, кто строил, и о том, как строилось это красивое здание? Не слишком ли мы стали нелюбопытны к труду и воспринимаем как обыденное все то, что совершает труд, без большого интереса к самому процессу, его динамике, если хотите, к драме иных производственных ситуаций? И отчего так легко порою присуждаем пренебрежительный титул «производственного очерка» попыткам рассказать о процессе труда, как будто бы с ним не связываются всегда, неизменно и органично, воля и мужество рабочего человека, черты его неповторимого характера?

Коновалов монтировал самые последние этажи восточной части здания. Все высотные корпуса постепенно и одновременно ползли в небо, чтобы, во избежание неравномерных просадок грунта, ни один не поднялся над другим больше чем на два яруса по высоте. Но вот подошло время, когда Коновалов на своем южном крыле все же оказался выше других, поднявшись на 80 метров от земли. И хотя он работал с краном «БК‑406» высотой с телевизионную вышку — массивная стальная башня крана сама представляет собой сооружение, которое монтируется месяца полтора, а то и больше, — все же наступил такой момент, когда крану не хватило... роста!

Монтажники выражаются кратко, точно и емко.

— Выноса не хватило, — сказал мне Коновалов и, вспомнив что-то, добавил с улыбкой, сначала мне непонятной, — и вылета тоже!

«Выноса крана» и «вылета стрелы». И это несмотря на то, что заранее, как и написано в техническом отчете, высота крана была увеличена с обычных шестидесяти до семидесяти метров, и, соответственно, длина стрелы стала не тридцатиметровой, стандартной, а достигла тридцати восьми метров.

И все же!

Я не хочу сейчас разбираться в причинах и обстоятельствах и решать, был ли тут какой-либо просчет проектировщиков или нет. Быть может, как думает Анатолий Степанович, на этом участке целесообразней выглядел бы не башенный, а самоподъемный кран с практически неограниченной высотой подъема. Но план организации работ предусматривал именно кран «БК‑406», и не менять же кран ради одного этажа — это слишком дорогое дело.

Уважаемые авторы технического отчета опустили в своей статье этот эпизод. Честно говоря, по-человечески я их понимаю. Никому не хочется вспоминать неприятное, тем более что все кончилось хорошо. К тому же статья помещена в юбилейном номере и рассчитана на освещение передового опыта.

Но пусть меня простят авторы статьи, я не могу обойти этот эпизод молчанием. Не по въедливому характеру, а лишь потому, что меня интересует сейчас главным образом не то, как возникла эта неприятная ситуация, а то, как она была интересно, решительно и быстро преодолена Коноваловым. Ибо в этом эпизоде зеркально отразились приметы коноваловской личности со всеми особенностями его рабочего характера.

Что же сделал Коновалов? Как ему удалось подняться выше самого крана и установить тяжелый, укрупненный стальной блок из двух колонн и двух балок на самом верху стальной «этажерки» каркаса?

Он сначала собрал укрупненный блок на земле. Так делалось обычно, хотя в этой укрупненной сборке на земле есть тоже своя новизна. Если бы кран был достаточной высоты, Коновалов заштропился бы канатами к верхней балке блока, так делается всегда, и спокойно поднимал бы эту махину. Но сейчас так не получалось.

Коновалов и прораб Валентин Владимирович Трофимовский решили заштропиться за среднюю балку, а к нижней подвесить контргруз. Теперь при подъеме прямоугольник блока держался в воздухе в вертикальном положении. А там, наверху «этажерки», получилось так, что самая высокая точка крана оказалась ниже почти на метр верхней балки блока. Но зато сам блок дошел до своего проектного положения, стал на место. Теперь хватило и «выноса», и «вылета».

На первый взгляд все достаточно просто. Но это только на первый взгляд. Достаточно прибегнуть к помощи более или менее живого и четкого пространственного воображения, чтобы представить себе такую картину: сорокатонная громада конструкции, подхваченная клювом крана за середину фермы, раскачивается в воздухе в малоустойчивом положении. И качается она в воздухе выше самой вершины крана, над головами монтажников.

Но вот Коновалов соединяет последнюю ферму с каркасом высотного здания гостиницы. Казалось бы, дело сделано. Но нет еще! Тут же возникла новая трудность. Как вывести из-под последней фермы самую стрелу крана? Она застряла там. Вверх стрела не могла выйти вообще — мешала балка, а когда стрела поплыла в сторону, выяснилось, что конец ее цепляется за вертикальную колонну. И стрела не проходит.

Вот вам и вторая часть драматического эпизода! Что делать сейчас, как освободить стрелу?

Коновалов лезет наверх по колонне, а с нее перебирается на вершину стрелы, ложится здесь на покатую, неровную лобовину, привязывается спасательным поясом к стреле и... ногами надавливает на колонну.

— Это нам запрещают!.. — предупредил меня Анатолий Степанович.

Впрочем, я об этом и сам бы догадался, не заглядывая даже в свод правил безопасности.

Признаться, меня в ту минуту заинтересовало другое. Возможно ли такое? Неужели ногами монтажник может хоть немного отклонить в сторону стальную, приваренную в основании колонну?

— Можно, — подтвердил Анатолий Степанович. — Миллиметров на двести. А этого и хватило. Стрела крана вышла из «заточения».

Действительно, необычно. Попытайтесь представить себе, что чувствует монтажник, лежащий на спине и привязанный поясом к самой вершине стрелы крана, на которую он забрался по колонне, а не по самой стреле, что было бы еще опасней. Каково ему там, на высоте восьмидесяти метров над землей, висящему над этим стальным ущельем, составленным из ребер колонн и железного кружева балок и ферм!

Всякий ли монтажник рискнет на эту операцию? Нет, не всякий. Необходимы опыт, смелость, душевная сила. Куда как проще сказать себе и другим: пусть тот, кто заварил, тот и расхлебывает кашу! И уйти от личной ответственности за случившееся, и, как говорят: «погнать мяч дальше от своих ворот».

Но, как видите, Коновалов решил иначе.

Монтажник-высотник! Я думал о профессиональном мастерстве Анатолия Степановича, которое, естественно, растет вместе с общим прогрессом техники, но тут же отчетливо представил себе, что ведь мастерство само по себе еще не составляет всего профессионального облика рабочего человека, что это важная, но все же лишь одна из составных его частей, ибо год от года видоизменяется не только мастерство, но и нравственное, интеллектуальное содержание рабочей жизни. Разве пример Анатолия Степановича Коновалова не лучшее тому свидетельство?

Ведь и он, Коновалов, не сразу стал таким, как сейчас. И его товарищи стальмонтажевцы. И само монтажное искусство. В сороковые, в пятидесятые, даже в начале шестидесятых годов оно еще было другим, хотя содержало в себе интересные, героические, незабываемые, но все же иные черты.


Глядя из семидесятых годов


Однажды в праздник Победы — 9 мая мне пришлось выступать в Министерстве монтажных и специальных строительных работ СССР.

Я рассказывал о последних сражениях, о том, что видел в Берлине в дни его штурма, в дни разгрома нацистского государства. По характеру записок и вопросов, по тому, с каким интересом завязалась и шла наша беседа, я понял, что среди монтажников немало бывших воинов и непосредственных участников берлинских боев. А потом товарищи из министерства повели меня в другой зал, где была наглядно, в фотографиях и макетах, представлена повседневная работа монтажников: новые домны, мартены, заводы, телебашни, радиорелейные линии, эстакады плотин, уникальные высотные дома, массивы новых городов.

Поистине это был могучий стальной костяк современной цивилизации.

И тогда еще мне захотелось заглянуть во вчера, посмотреть на сегодня, подумать о завтрашнем дне монтажного искусства, взглянуть на тех, кто от рубежа войны всегда шел по ступеням нарастающего мастерства и индустриальной мощи.

Мне захотелось побродить, как пишут у нас иногда, «по материку рабочей темы». Он обширен, этот материк. Так удачно сказал поэт о героях этого очерка:


Они, ходя обыкновенно,

Не упуская ничего,

Ведут второй монтаж Вселенной

Не плоше бога самого.


За послевоенную нашу историю скромный, мало кому известный трест Стальмонтаж проделал огромную работу, восстанавливая разрушенные и создавая новые очаги индустрии.

Трест образовался еще до войны, в сороковом году. Вырос на базе Центральной сварочной конторы. Это было время, когда за сварку надо было еще агитировать, я и сам помню большие витрины демонстрационного магазина на улице Кирова с казавшимися тогда диковинными аппаратами ручной и автоматической электросварки вкупе с другими монтажными инструментами. Это был первый рекламный магазин треста Стальмонтаж.

А стальмонтажники, едва началась война, стали строить оборонительные сооружения под Москвой, под Ленинградом. Война еще не отгремела, а в освобожденном Сталинграде, в Севастополе, на шахтах и заводах Донбасса стальмонтажники восстанавливали разрушенное. По сути дела, трест Стальмонтаж вместе с родственным трестом Стальконструкция поднял на ноги и вдохнул жизнь во всю металлургию нашего юга.

В сентябре сорок третьего года опытный инженер-монтажник Петр Алексеевич Мамонтов с грехом пополам добрался до Мариуполя. Днем поезд преимущественно стоял, опасаясь немецких бомбардировщиков. Ночами было холодно и страшновато. Кругом была темень, лишь сыпались из-под колес паровоза горящие искры, освещая на мгновение седую траву на насыпи да силуэты разрушенных шахт и заводов.

К Мариуполю Мамонтов подъехал тоже в темень, когда нельзя было различить ни города, ни станции. До войны за много километров были видны огни завода. Издали они казались звездами, упавшими на самый край земли, за ними двигались звезды поменьше и потусклее: это шевелились и мерцали на поверхности моря отраженные огни «Азовстали». Поезд проходил у самого завода, и в воздухе всегда немного попахивало доменным газом. Цехи гудели, от работающих агрегатов исходило еле уловимое, но трогающее сердце живое тепло.

Теперь перед Мамонтовым на темном фоне неба громоздились слепые и сумрачные, как горы, силуэты разрушенных сооружений. И хотя ничего нельзя было разобрать, Петр Алексеевич сердцем почувствовал, что разрушения страшнее, чем он представлял себе на далеком Урале, где еще работал недавно, и в Москве, в кабинете наркома, который послал его сюда, в Мариуполь.

Первую неделю Мамонтов каждый день пешком ходил на завод из приморского поселка. И в каком бы углу огромной территории ему ни приходилось бывать, к вечеру он обязательно возвращался к домнам № З и № 4.

До войны эти домны по праву считались гордостью отечественной металлургии. Теперь Петр Алексеевич бродил вокруг искалеченных и молчащих фурм. Он уже слышал, что немцы, как ни старались, не могли наладить ровного и правильного хода домны. Домна у них шла скачками, давала плохой чугун. Тогда они попробовали получить доменный газ для отопления электростанции, но печь вскоре перестала давать и газ, «закозлилась». Агрегат высотой в многоэтажный дом превратился в груду мертвого железа. Петру Алексеевичу казалось, что он видит сквозь стальную обшивку многопудовую массу металла, застывшую в горле домны. Домой Мамонтов уходил всегда с какой-то сосущей болью в сердце.

Жил он тогда в доме старого знакомого — столяра, перетерпевшего немецкую оккупацию. Петр Алексеевич помнил до войны крепкого еще старика, которого в любую погоду можно было увидеть с лопатой в большом фруктовом саду. Теперь Пантелея Порфирьевича точно согнуло в дугу, он часами, не шевелясь, сидел на кровати, щуря глаза на керосиновую лампу.

А Мамонтов ночами, урывая время от сна, готовил докладную записку правительству. Именно здесь, в Мариуполе, на заводе, где разрушения были невиданных размеров, он предлагал применить новый метод восстановительного монтажа укрупненными узлами. Еще до войны Мамонтов так монтировал новую домну в Чусовой. Агрегаты весом в сотни тонн собирались в стороне от домны, а потом надвигались на фундамент.

Но если можно строить домну укрупненными узлами, то почему же не попробовать при восстановлении применить тот же метод? Разве нельзя восстанавливать домны укрупненными узлами, предварительно не демонтируя их? Мысли о широком применении этого метода при восстановлении «Азовстали» и легли в основание докладной записки.

Сейчас, глядя в те далекие годы, с некоторым удивлением замечаешь, что идея Мамонтова не только не исчезла из поля зрения, а, наоборот, имея уже солидный довоенный возраст, ныне широко бытует в монтажной практике. Конечно, теперь круг ее применения необычайно расширился, но все же примечательно то, что родилась эта идея под влиянием жестокой необходимости предвоенных и военных лет, в годы титанических усилий народа построить, восстановить свою металлургию.

Идеи, если так можно выразиться, чем-то похожи на своих творцов. Во всяком случае, я замечал это. Как на идеях, так и на людях, претворяющих их в жизнь, всегда лежит определенный отпечаток исторических событий, если хотите, цвет своего неповторимого времени.

Доменная печь № 4 объемом в тысячу кубических метров была взорвана немцами так, что опустилась вниз на три тысячи пятьсот миллиметров и накренилась в сторону на шесть градусов. Разрушенный литейный двор напоминал таежную чащу. Сквозь нагромождения конструкций и груды рваного металла трудно было даже подойти к домне. Казалось, что домна со сместившимся центром тяжести вот-вот свалится набок.

Можно ли поставить в прежнее положение, то есть выровнять, передвинуть почти на полтора метра домну весом в тысячу двести тонн, не разобрав ее предварительно по частям? Большинство специалистов качали головами.

«У нее слишком высок центр тяжести, и, если поднимать без демонтажа, может свалиться», — говорили одни.

«Подъем домны без демонтажа может дать государству экономию в 350 тысяч рублей и на четыре месяца уменьшить срок восстановления. Это так. Но подумайте, в какую цену может обойтись риск? Не лучше ли применить старый, испытанный способ», — говорили другие.

«Нет, — сказал Мамонтов, — без технической дерзости, основанной на глубоком изучении опыта, не бывает победы».

Мариупольские домны стояли в нескольких сотнях метров от берега. Заводские паровозы, подвозившие к домнам руду и кокс, бегали у самой воды. Летом дующий с моря сильный ветер прорывался на рабочую площадку сквозь встречный поток горячего воздуха. Ветер освежающей прохладой трогал кожу. Горновые поворачивали к нему вспотевшие лица, мечтая о той минуте, когда можно будет выскочить на берег и окунуться в море.

Но теперь, когда надо было поднимать накренившуюся домну, сильный ветер с моря мог привести к катастрофе. При одной мысли об урагане у Петра Алексеевича становилось сухо во рту.

По проекту, разработанному Мамонтовым, домну решили поднимать домкратами, используя построенные рядом с печью три мощные балки опоры. Работы должны были вестись при ветре силою не более восьми баллов. 17 октября 1944 года Мамонтов записал в своей книжке крупными буквами: «Подготовительные работы закончены. Начинаем выравнивание».

Пока домна по рельсам медленно ползла на свое место, Мамонтов снова и снова проверял расчеты, все мельчайшие детали проекта.

На фронте говорили: «Минер может ошибиться только раз в жизни». Петр Алексеевич чувствовал себя сапером, когда разглаживал ладонями листы чертежей, точно хотел отмести в сторону все лишнее, мешающее ему увидеть, обнаружить ошибки, если они прячутся где-нибудь в расчетах.

Как-то ночью позвонили из наркомата. Глуховатый голос, точно из соседней комнаты, произнес: «Москва следит за тем, как движется мариупольская домна».

Подъемные работы велись только днем. Часто под вечер, свернув чертежи в трубку, Мамонтов шел к домне, чтобы проверить сделанное за день.

На всех «этажах» печи, ловко цепляясь за металлические выступы обшивки, работали клепальщики, монтажники, плотники-верхолазы. Сверху они поглядывали на инженера. Знакомые приветственно кивали. Они подбадривали Мамонтова своей уверенной и спорой работой. Они не сомневались в успехе дела, потому что доверяли ему — Мамонтову.

«Нет, все правильно, все должно быть правильно, раз люди так доверяют мне», — думал он.

В дни, когда начался основной подъем домны — домкратами на высоту в три с половиной метра, телефонистка на заводском коммутаторе на все вопросы людей, беспрерывно звонящих из города, отвечала только одним словом: «Поднимают!»

— Ну, как она? — спрашивали рабочие еще в проходной будке и, прежде чем попасть в свой цех, прибегали посмотреть на «двинувшуюся в путь» домну. Наконец 27 ноября 1944 года одна из самых больших тогда в мире доменных печей, проделав сложный путь по маршруту, указанному ей Мамонтовым, благополучно стала на свое место.

В один из ноябрьских холодных вечеров Мамонтов стоял в группе рабочих и смотрел, как на место временных опор заводят под печь постоянные колонны. Кто-то рядом спросил его: «А какая это у вас по счету, Петр Алексеевич?» Мамонтов обернулся и увидел знакомого старого мастера, с которым до войны строил эту самую доменную печь. Тогда Мамонтов снова перевел взгляд на домну и, словно бы видя ее в первый раз, смерил глазами всю тридцатиметровую высоту...

И вспомнил...

Перед самой войной, когда Петру Алексеевичу перевалило уже за пятьдесят и точно легким снежком замело его виски, пришлось ему как-то проезжать поездом через город Ульяновск. Перед самой станцией по вагону прошел проводник и закрыл все окна.

— Мост будем проезжать, — предупредил он.

— Какой мост? — спросил Петр Алексеевич.

— Через Волгу. А какой, сможете сами в окно полюбоваться.

Петр Алексеевич прильнул лбом к стеклу и вдруг, к удивлению соседа, хлопнул себя ладонью по голове и засмеялся. Это был мост, который строил лет за десять до революции он сам, Петр Мамонтов, юноша, техник по монтажу, воспитанник училища при Брянском металлургическом заводе — большой мост у города Симбирска.

А с тех пор? Производственная биография инженера Мамонтова могла бы служить путеводителем по металлургическим заводам страны: Брянский завод, «Старый Юз» — завод в Горловке, Керченский, Магнитострой, Мариуполь — гигант южной металлургии, мартеновские качающиеся печи емкостью до пятисот тонн металла — таких не было тогда еще у нас, не было и в Америке. А в годы войны — уральские заводы: Нижний Тагил, Чебаркуль, Чусовая.

Петр Алексеевич был строителем по призванию, монтажником — по вдохновению. Годами он мог жить в тяжелых условиях строек, подчас без семьи и дома. На Чусовском заводе он построил домну в рекордно короткий срок — в семь месяцев. Правительство наградило его орденом Ленина. А затем вот этот удивительный подъем взорванной домны в Мариуполе.

— Так какая же по счету? — терпеливо дожидаясь ответа, повторил свой вопрос старый мастер.

— Какая, спрашиваешь? Такая — первая! — ответил Мамонтов старику.

— Лауреатская эта работа, — сказал мастер, — факт!

Петр Алексеевич вспомнил слова старого мастера в тот день, когда домна была полностью восстановлена, ее фурмы засветились яркими красными точками. Первую летку доменной печи № 4 прожгли кислородом, и, когда остался до расплавленного чугуна тонкий слой спекшейся глины, горновые забили в отверстие лом, а подъемный кран выдернул его обратно. Из мамонтовской домны выбежала первая струйка металла. Она была похожа на маленькую красную ящерицу, слепо нащупывающую себе дорогу. Но вот она выросла в сильную струю, и кипящий металл потоком ринулся по канаве в разливочные ковши.

Все вокруг заполнилось резким, горячим запахом. Домна мгновенно озарилась красноватым, праздничной окраски светом. Свет этот увидели в городе и далеко на кораблях в море. Оттуда домна казалась огромным негаснущим факелом на азовском берегу.

Через некоторое время Мамонтов получил Государственную премию СССР за подъем мариупольской домны. Об этом были написаны стихи и поэмы. Но и в деловом кругу монтажников мариупольская история выросла в легенду и многие годы звучала как песня, как гимн смелости, мужеству и таланту монтажников.

Потом все это стало понемногу забываться, даже в мире самих строителей, заслоненное новыми успехами и свершениями. Ушел из жизни Петр Алексеевич. Я же хочу вновь напомнить об этом славном имени. Разве слова «никто не забыт и ничто не забыто» не относятся в равной мере и к людям трудового подвига, творцам нашей индустрии?..

Тогда же, в конце сороковых и в начале пятидесятых, опыт и подвиг мариупольцев был подхвачен монтажниками всюду, но особенно яркое и весомое продолжение он получил на берегах Днепра, на знаменитой в те годы стройке «Запорожстали».


«...Потрясенный, стою я перед огромным кладбищем доменного цеха. Как исполин, поваленный предательским выстрелом в спину, навзничь лежит сверхмощная четвертая печь, скрыв под собой фундаменты и железнодорожные пути. Второй доменной печи вовсе не видно: она обрушилась на литейный двор и исчезла под завалами металла, бетона, кирпича. Доменная печь номер один осела на два метра и накренилась, словно в последний момент раздумала падать...

...Невозможно без внутреннего содрогания смотреть на останки листопрокатных цехов.

На мгновение возникли в памяти прокатные цехи «Запорожстали», какими я видел их перед войной, приезжая из Мариуполя. Просторная аллея, полная света, льющегося через стекла в стенах и в высокой крыше, — аллея шириной не менее, чем Невский проспект в Ленинграде, и длиною больше километра.

В этих прекрасных сооружениях фашисты подрывали одну за другой металлические колонны, которые, обрушиваясь, увлекали за собой стропильные фермы и кровлю. На иных колоннах еще сохранилось немецкое «F», обведенное двойным кругом. Начальной буквой немецкого слова «огонь» фашистские громилы заблаговременно размечали, куда заложена взрывчатка, — оставалось лишь вызвать огонь.

Теперь я вижу огромную площадь, загроможденную ржавым металлом, обломками труб, битым стеклом, бетоном, кирпичом. Остатки колонн, как ребра скелета, торчат из стен. И все это обросло бурьяном.

Строители рассказывали:

«У разливочных машин случай был — поймали живого лисенка. А на первой домне птицы гнезда свили. Идешь ночью — совы кричат...»

Это маленький отрывок из воспоминаний В. Дымшица — старого строителя. Они относятся к событиям 1946—1947 годов[2].

«Запорожсталь» — это тема еще ненаписанных книг. Но будут ли они написаны, эти книги? Ведь многим из нас уже кажется, что события, о которых идет речь, — давно перевернутые страницы истории. Сплошь и рядом мы спокойно наблюдаем за тем, как ветераны великого послевоенного трудового эпоса, не оставив следа в литературе, постепенно покидают арену жизни.

В Запорожье, так же как и три года назад в Мариуполе, надо было начинать с подъема домны, на этот раз под номером три. И сделали это люди, хорошо изучившие опыт Петра Алексеевича Мамонтова, — его товарищи по монтажному делу и прямые ученики.

Сейчас многих из них уже нет. Нет среди нас и Марка Ивановича Недужко, о котором с такой любовью вспоминают в своих записках В. Дымшиц, тогдашний управляющий «Запорожстроем», а ныне один из заместителей Председателя Совета Министров СССР, и бывший в те годы управляющий трестом Стальмонтаж Б. Л. Шейнкин, и бывший его управляющий В. И. Мельник, и мой друг Анатолий Степанович Коновалов, который тоже, еще совсем юношей, рабочим-монтажником, поднимал цеха «Запорожстали».

Страстный, порывистый, неистовый — таким запомнился Недужко своим товарищам.

«...Старая дружба связывает нас, — вспоминал В. Дымшиц. — Началась она еще во времена первой пятилетки. Это было на Кузнецкстрое. Студентом-практикантом я работал на сварке. Недужко — начальник сварочных работ — был моим первым руководителем. Мне шел двадцать второй год, начальник — лет на пять старше. Еще тогда Марк Иванович отличался смелостью в новом сварочном деле. С кипучей энергией и энтузиазмом брался он за любую трудную работу, обыденное не удовлетворяло его. Получив диплом, я охотно поехал работать к нему на Кузнецкстрой.

...Потом мы долго не встречались, но время от времени ко мне доносились добрые вести о друге. Марк Иванович был занят новыми сооружениями в Западной Белоруссии, и в начале войны — под Москвой. Затем я потерял Недужко из виду.

Но вот из блокированного Ленинграда на Магнитку прилетели инженеры-строители, и мы снова услышали о Марке Ивановиче — в сорок втором году он с группой храбрецов варил трубопровод для подачи горючего осажденному городу-герою. Две трети жизненно важной магистрали пролегли под водой, на дне Ладожского озера. Вскоре Марк Иванович оказался в среднеазиатской пустыне, затем в Поволжье — опять строил нефтепроводы. За новые методы монтажа металлических конструкций он удостоен Государственной премии. Перед приездом в Запорожье Недужко участвовал в восстановлении Донбасса...»

Так что же сделал этот замечательный человек?

В первом послевоенном году я приехал в Мариуполь и застал там Мамонтова, ходил с ним по заводу, слушал шум домен и под этот мощный аккомпанемент — увлекательные рассказы Петра Алексеевича.

А в Запорожье я очутился лишь осенью сорок седьмого. Домна № 3 была поднята и с июня месяца давала чугун. К сожалению, не удалось тогда познакомиться с Недужко, поэтому я вновь вынужден прибегнуть к свидетельствам очевидцев и участников запорожской строительной битвы.

Проект монтажников предусматривал следующие операции «восстановительной хирургии», как говорили тогда на стройке: шахту печи очистить от огнеупорного кирпича и остатков шихты, внутри установить восьмигранную конструкцию, поддерживающую печь, взорвать по частям 1500-тонный «козел», заменить поврежденные листы кожуха. И, таким образом облегчив печь, приступить к ее подъему.

На кожухе домны между шестым и седьмым рядами горизонтальных холодильников сначала сделали продольные разрезы. Затем один поперечный. Приварили к ним надежные кронштейны, а к кронштейнам подвели домкраты. Восемь домкратов, мощностью от ста до двухсот тонн каждый, размещенные по кругу, и девятый в точке наибольшего подъема.

Вспомните, Мамонтов поднимал тоже домкратами, только теперь в Запорожье они были подключены к более мощному гидравлическому прессу с давлением до шестисот атмосфер.

Вот все готово и подана команда, пришли в действие домкраты. Напряженнейшее мгновение! Начнет домна подниматься или же, изрезанная дополнительными разрезами на стальном теле, окончательно рухнет на землю?!

Идут секунды, минуты, работают домкраты, и... домна начинает плавно подниматься. Недужко отсчитывает высоту подъема, замеряет углы наклона печи. Все соответствует проекту. Все точно.

Через пять с половиной часов домкраты останавливаются. Домна выпрямилась, заняла проектное положение...

И в результате — выигрыш во времени: шесть месяцев, это немалый срок вообще, но тогда, в сорок седьмом, когда вся наша автомобильная и автотракторная промышленность с нетерпением ждала запорожский тонкий лист, полгода могли быть вполне засчитаны за год.

...Анатолий Коновалов появился в Запорожье в январе сорок седьмого. Монтажные группы тогда со всех концов страны слетались на стройку. Слетались в буквальном смысле — многие спешили сюда самолетами.

Летом вновь прибывшие размещались в палатках. В степи возник необычный городок, а в нем свои землячества. Обозначались они обычно щитами, на которых писали: «Москвичи» или «Мы — из Сталинграда», «Одесситы», «Макеевцы», «Краматорцы»...

Коновалов же прибыл зимой, жить в палатках было уже невозможно, и группу московских монтажников разместили в общежитии. В огромной комнате, где стояла кровать Коновалова, находилось еще человек девяносто.

Эти зимние месяцы отпечатались в памяти Анатолия Степановича почти постоянным ощущением холода — на стройплощадке, на фермах взорванного прокатного цеха, открытых метелям, бушующим в запорожской степи, и даже в плохо отапливаемом общежитии. Кормили не ахти как: второй послевоенный год был трудным для страны. Когда ползет человек по узкой и скользкой от налипшего льда и снега балке или по крутой плоскости крыши, тоже заледеневшей, как крыло самолета, да еще в грудь или спину бьет ветер из степи, то не мудрено и сорваться вниз. И случалось: монтажник, чуть ослабивший внимание, падал.

Коновалов запомнил на всю жизнь, и, пожалуй, это был единственный такой случай за всю его четвертьвековую практику, когда даже предохранительный монтажный пояс не давал достаточной гарантии. Анатолий Степанович, чтобы не упасть, слегка... «приваривал себя» к скользкой балке. На каблуках его ботинок были стальные подковки. Вот их-то он и прихватывал электродом к металлу фермы. А потом резким усилием отрывал ногу, когда надо было продвинуться дальше. И снова «приваривал себя».

Что может быть красноречивее этой детали? Не нужно длинных описаний, чтобы почувствовать ветер, холод, высоту и трудности работы монтажников в зимние метели.

Спустя много лет Анатолий Степанович будет вспоминать об этом с той легкой улыбкой, снисходительной и к обстоятельствам, и к самому себе, с какой мы воспринимаем анекдотические ситуации. Человеческая память вообще редко хранит застывший надолго привкус боли, страданий, пережитых трудностей. Эти эмоциональные наслоения как-то выцветают со временем. И необыкновенное уже кажется обычным.

И все же! На «Запорожстрое» приходилось Коновалову видеть такое, что и поныне связывается в его памяти с теми неповторимыми черточками, которые целиком принадлежат ушедшей эпохе.

Можно ли представить на современной стройке контору монтажного треста, которая бы расположилась в... трубе?! А такая контора была. Монтажникам некогда было построить для себя даже дощатый домик. И вот всякий раз, возвращаясь с работы в свое общежитие, Коновалов замечал, как в эту трубу и из трубы, размером с комнату, входили и выходили люди, внутри там стучали пишущие машинки, горел свет, звонил телефон.

Однажды Коновалов заглянул и сам в жерло трубы, увидел довольно длинный стол, за ним инженеров, которые чертили, писали и разговаривали по телефону, время от времени доставая папки и рулоны чертежей с полок, которые были приварены прямо к покатой стене этой необычной конторы.

Строители шутят: нет ничего долговременнее, чем временные сооружения. Даже эта труба пережила несколько контор, которые сменяли в ней одна другую, — ведь на площадке «Запорожстали» действовали тридцать семь строительных организаций, а следовательно, и управлений, пока, наконец, в 1948 году труба сама не была поднята с земли и не встала на свое место в мартеновском цехе.

Еще зимой Коновалов начал работать на площадке слябинга и тонколистового стана. Именно здесь ему пришлось иметь дело с интересными инструментами «восстановительной хирургии», с «телескопическими стойками», изобретенными Марком Ивановичем Недужко и инженером Григорием Васильевичем Петренко.

Представьте себе стальную трубу, чем-то действительно напоминающую телескоп, особенно когда под действием домкрата из нее начинает выдвигаться стойка, в свою очередь упираясь в перекосившуюся или сдвинутую в сторону конструкцию. Такие телескопические стойки были способны поднять, выправить, установить в проектное положение не только отдельные фермы, но и каркасы сооружений, весящие тысячи тонн.

Запорожский слябинг вошел в строй 30 июля сорок седьмого года. Перед монтажниками открылся почти километровый фронт работ на строительстве стана тонкого листа, где надо было установить громадные рольганги, сотни метров прокатных валков, изготовленные на Новокраматорском машиностроительном заводе.

Так уж случилось, что осенью сорок седьмого года в Запорожье я приехал как раз из Краматорска. Мне не приходилось еще нигде видеть более красивого завода-парка, где за деревьями от одного цеха не видно другого, где автокары носятся по длинным асфальтированным аллеям со скоростью малолитражных автомобилей, а заводские паровозики развешивают на ветвях кленов и дубков, как вату, пушистые клубы дыма.

В сентябре краматорцы заканчивали в Запорожье монтаж стана и готовились к пробным пускам. Вскоре началась и первая прокатка листов.

Я хорошо помню, как выглядел этот цех в сентябре. Он был красивее и величественнее даже гигантов корпусов Краматорки. Огромное помещение, озаренное солнечным светом. Линия проката начинается где-то вдали у мощных станин слябинга. Его громадные валки формуют огненно-красный сляб из раскаленной, вылезшей из печи заготовки. Затем сляб начинает свое движение через сотни рольгангов и прокатных клетей, постепенно из прямоугольника становясь листом, но после каждых клетей, которые лист минует, все более тонким.

Работа идет автоматически — самих прокатчиков почти не видно. А если они и видны, то только в застекленных будках у пультов управления.

Чем лист тоньше, тем он шире. Все с большей скоростью летит он по рольгангам. В конце линии лист толщиной в пятнадцать миллиметров разрезает воздух со свистом и шелестом, напоминающим шум стремительно летящей по шоссе автомашины.

Я любил стоять за последней обжимной клетыо. При пробных пусках здесь собиралось много людей. Бывали, конечно, монтажники Недужко и Шейнкин. И наверно, Анатолий Степанович Коновалов приходил сюда смотреть на плоды трудов своих.

Как жаль, что я не был тогда с ним знаком, не поговорил, не видел его глаз в ту минуту, когда он провожал взглядом еще горячие стальные листы, ложащиеся стопкой в конце линии — так же, как складываются бумажные листы в огромную пачку, в том, в стальной фолиант.

Тогда в Запорожье на этих листах писалась послевоенная эпопея строительства.

Но, наверно, Анатолий Степанович не думал об этом так торжественно. Наверняка не думал. А я не подозревал, что встречусь с ним через двадцать с лишним лет на стройках Москвы и он станет героем моего повествования. Ощущение какой-либо исключительности чуждо рабочему человеку.

...Говорят, что человек — это процесс. Развития, совершенствования, перемен в судьбе. Бывает, что поживет инженер во многих городах, побывает на многих должностях, но как ту землю, на которой родился, так и свою первую специальность он не забывает никогда и относится к ней с чувством трогательной привязанности.

Сварщики! Я наблюдал их на десятках заводов, строек. Сварщики — это не просто специальность, это целое индустриальное племя, и племя особое и молодое, как и само сварочное дело, связывающее всех к нему причастных чувством профессиональной гордости. Потому что успехи сварочного искусства у нас в стране действительно велики.

Владимир Мельник попал в Запорожье после демобилизации из армии. Он воевал начальником штаба в артиллерийском полку. Попал не сразу, а поработав в Москве, где, кстати, и закончил в 1936 году МВТУ по сварочной специальности. Мельник работал в тресте Стальмонтаж, оттуда он привез в Запорожье смелый, новаторский, по тем временам, проект создания цельносварной домны. Почему цельносварной? А потому, что сварка исключает очень тяжелый труд клепальщиков, экономит до одной трети металла и, как показала нынешняя практика, — хорошая сварка надежнее клепки.

Теперь уже никто не строит клепаных домен, а двадцать лет назад никто и нигде в стране не строил сварных. Началось же это в Запорожье.

Человек сам редко замечает бег времени. Душевная молодость сохраняется дольше физической, и все кажется, что ты такой же, с теми же любимыми привычками, привязанностями, желаниями. Но вдруг, бросив взгляд на перемены, хотя бы в том деле, которому служишь, — сразу ощущаешь и масштабность изменений, и весомость прожитых лет.

Владимиру Иосифовичу Мельнику сейчас немногим за шестьдесят. У него стройная фигура, лицо без заметных следов усталости, в меру строгое, с правильными чертами. Волосы седоватые, но ведь седеют и в сорок, и седина даже облагораживает облик человека.

Мне понравилась та спокойная манера говорить точно, немногословно, за которой угадывается годами выработанная охранительная привычка к экономии голоса, энергии, жеста при необходимости принимать за день множество людей, то и дело переключать селектор на Тулу, Тольятти, Новотроицк или Горький. Впрочем, это, наверно, уже профессиональная черта всех старых производственников.

Но вот мягкая доброжелательность в беседе, в то время как этой беседе постоянно кто-либо или что-либо мешает, — вот это уже индивидуальное, это от интеллигентности, и не внешней, ибо внешняя бы выветрилась под напором производственной текучки, которая у строителей какая-то уж особенно нервная и суматошная.

Я приходил к Владимиру Иосифовичу, и, разговаривая о делах московских, о монтажном деле вообще, у нас и за рубежом, мы вдруг уплывали воспоминаниями на двадцать лет назад, листая тоненькую и единственно сохранившуюся у Мельника брошюрку трех авторов: В. И. Мельника, В. Л. Цегельского, Р. Г. Шнейдерова, называющуюся весьма прозаически: «Сварщики и монтажники цельносварной доменной печи».

Брошюрка эта вышла в сороковые годы, и в ней описание работы на «Запорожстрое», за которую тогда же Владимир Иосифович получил Государственную премию.

Я думаю, что если даже сейчас перерыть все архивы в поисках иных печатных свидетельств, то не найдешь ничего, кроме еще двух-трех таких же технических брошюр, воспоминаний В. Дымшица («Запорожстрою» еще повезло) и нескольких кадров кинохроники, которую прокрутили лет двадцать назад и с тех пор о ней не вспоминают.

Быть может, с годами становишься особенно чувствительным к такого рода несоответствиям, но я не устаю удивляться странному небрежению современников к памяти о созданном ими же в щедрый дар времени и потомству.

Даже один эпизод со сварной домной представляется мне насыщенной кинолентой, полной динамизма.

Правительство обязало ввести домну в строй за... четыре месяца! Даже обычные печи такой мощности тогда, в войну, строились не меньше семи-восьми месяцев.

Как и ее соседка под номером три, четвертая запорожская домна считалась сверхмощной. Ее возводили до войны почти три года. Теперь, разрушенную немцами, ее же пришлось строить заново, организовав здесь, на площадке, своего рода университет сварки. Руководили им Марк Иванович Недужко и Владимир Иосифович Мельник.

А началось все с «маленькой домны». Так ласково назывались опытные конструкции поясов домны, на которых и надо было проверить новую технологию. И вообще — научиться варить в необычных условиях, с требованиями не одинарной, а трехслойной сварки. Только такая и могла крепчайшей связью соединить толстенные листы стальной рубашки домны.

Представьте себе сварщиков, подобно птицам примостившихся на всех этажах огромного сооружения. Они сваривали толстые швы, горизонтальные и вертикальные, и редкой трудности — длинные, потолочные, когда надо сделать так, чтобы металл шел вверх вопреки силе земного притяжения и укладывался ровно и плотно.

Работа у себя над головой быстро утомляла, капли раскаленного металла часто стекали вниз, обжигая руки, добавьте к тому же еще и резкий ветер на высоте, дождь или пыльную бурю.

Простое приспособление придумал рабочий Антон Пасечник — кусок листовой резины с отверстием посредине, через которое просовывался держатель электрода, а сколько рабочих рук предохранило оно от этого огненного дождя капель и падающего раскаленного шлака.

Есть яркая и неоспоримая убедительность деталей, маленьких фактов жизни.

Требованиями новой технологии предусматривалась сварка швов без длинных перерывов, иначе шов мог остыть и тонкий слой наплавленного металла не выдержит внутреннего напряжения в толстых элементах кожуха и... растрескается. Технологии мешал законный обеденный перерыв, он продолжался час.

Недужко и Мельник предложили, а рабочие согласились на то, чтобы столы были установлены прямо у домны и ровно в двенадцать обед доставлялся на стройплощадку. На обед теперь уходило лишь десять — пятнадцать минут.

Вспоминая об этом, Мельник как-то странно улыбнулся. Я не знаю, о чем он тогда подумал. О священном ли для француза обеденном часе, когда даже в Париже пустеют улицы и замирает поток машин, о пунктуальности ли англичан, точно, в определенное время садящихся за стол, о том ли, что и русский рабочий любит вкусно и сытно поесть без спешки и нервозности, и уж конечно не у домны, под открытым небом.

Но возникла необходимость, и люди сказали: «Давайте так, раз ученые не придумали пока лучшей технологии».

Я не люблю вспоминать об авариях, авралах как неизбежных атрибутах производственного сюжета, о котором с горькой иронией сказал поэт в своей поэме «За далью — даль»: «...Она и он передовые, мотор, запущенный впервые, парторг, буран, прорыв, аврал, министр в цехах и общий бал...»

Но ведь это не сочинение на заданную тему. Факты же из летописи не выкинешь. Так именно и было на сварной домне. В самый разгар работы ночью рухнул огромный башенный кран. Случилось, что монтажники небрежно укрепили груз, и при подъеме он зацепился за конструкцию домны. А тем временем лебедка продолжала работать на подъем, от напряжения лопнули все нити троса, кран качнулся и опрокинулся навзничь.

Жертв не было, но плановый график предусматривал всего три недели работы до пуска домны. Надо было установить еще пятьсот тонн конструкций и литья, собранных уже на земле крупными блоками. Поднять их в воздух мог только мощный башенный кран.

Что же делать? Восстанавливать кран — а это полмесяца, сроки пуска тогда «горят» наверняка. Резать на части укрупненные конструкции? Потом на высоте снова сваривать их? А где взять время для всего этого?

Вот вам и острый пик драматического эпизода! Можно представить себе горькое разочарование монтажников, их волнение, споры, поиски выхода.

Но право же, я и так уж достаточно далеко уклонился в прошлое запорожской стройки и треста Стальмонтаж. Поэтому опускаю подробности.

Сварка кожуха заняла всего-то тридцать четыре дня. А весь монтаж комплекса домны, несмотря на все осложнения, — сто пять дней, меньше заданного правительством срока. Когда же на домну привезли ампулы радия-мезотория вместо громоздких рентгеновских аппаратов, чтобы просветить все сварочные швы, — проверка дала отличные результаты.

А как же все-таки обошлось без башенного крана? После споров вокруг различных вариантов выбрали замену одного крана-гиганта тридцатью малыми подъемниками, стрелами, лебедками, блоками. Их собрали из всех углов стройки. «Наскребли» все, что можно было, все, что как-то удалось приспособить для крайне усложнившегося сейчас и уже по-настоящему рискованного подъема тяжелых конструкций. И все же их подняли на домну. И на этот раз новый принцип монтажа укрупненными блоками в буквальном смысле слова остался на высоте.

«...Помнится, как криворожскую домну строили «кусками», — писал автор «Записок строителя», — причем далеко не все, начинавшие это сооружение, завершали его, я оказался здесь уж третьим по счету начальником строительства — двое сменились за четыре года, пока сооружалась печь. Лишь в тридцать восьмом пустили эту домну, заложенную еще в тридцать четвертом...

Помнится, как запугивали и втирали очки молодым советским специалистам всевозможные иностранные консультанты. Какой-нибудь захудалый американский инженер священнодействует на стройке доменной печи, словно языческий жрец, знающий особые таинства, недоступные пониманию простых смертных. Однако уже на строительстве первой кузнецкой домны «простые смертные» научились распознавать жрецов с дутым авторитетом».

Это взгляд из сороковых годов на тридцатые.

А если посмотреть из семидесятых на сороковые и пятидесятые, то увидишь мощно восходящую линию технического прогресса, но восходящую не спокойно и не равномерно, а своего рода качественными скачками.

Казалось бы, война не очень-то могла способствовать развитию мирной строительной техники. Однако качественный скачок произошел именно в первые годы после войны, обусловленный жестокой необходимостью. Это было продолжением народного подвига на фронтах.

Интересно, что еще в сороковые годы определились все те ведущие составные, которые и по сей день образуют главные черты современного строительства, — монтаж крупными блоками, собираемыми больше на земле и меньше на высоте; изготовление частей сооружений на заводах; крупные монтажные механизмы и стремление к заводскому уровню четкой организации производства.

Однако прошло более двадцати лет, и мы видим, что монтажники все еще на пути к этой идеальной и совершенной схеме, что новые времена, масштабы и темпы породили в свою очередь свои трудности и проблемы. И пришло время новых задач, вызванных поистине грандиозным размахом строительства в стране и вершинами достижений мировой монтажной практики.


Крылья успеха


Евгений Иванович Кутяев со своей семьей живет в том же доме, что и Анатолий Степанович Коновалов, только в разных подъездах. Квартира у Кутяева двухкомнатная, ибо больше семья: отец, мать, жена и дочка-школьница.

Конечно, хорошо бы жилье попросторнее, да ведь не так давно Кутяевы все вместе жили в одной комнате, вот там было действительно тесно.

— Пока мы рады квартире до потери сознания, — сказал мне Евгений Иванович вполне серьезно, я думаю, даже не замечая явного эмоционального преувеличения. Но вместе с тем он, естественно, не прочь со временем получить еще хотя бы одну комнату для своих стариков.

Правда, у одного из родичей Евгения Ивановича есть подмосковная дача, куда может летом поехать дочка, да и отец частенько отправляется в родную деревню, к старшему сыну Степану, который теперь там учительствует.

Выйдя на пенсию десять лет назад, семидесятичетырехлетний монтажник Иван Моисеевич, один из старейших ветеранов треста Стальмонтаж, совершил в своей деревне, должно быть, последнюю свою работу: помог сыну перестроить дом. В общем, квартирным своим положением Кутяевы пока довольны.

Когда рано утром Евгений Иванович идет к автобусной остановке, он частенько встречает Толика — так он зовет Коновалова, и они поговорят на ходу о том о сем, а все больше о своих делах. Работают-то они в разных управлениях треста: Коновалов во втором, Кутяев в первом. И тот и другой возводят много разных домов во всех концах Москвы, так что есть о чем рассказать.

Евгений Иванович на год моложе Анатолия Степановича. И судьбы у них разнятся главным образом названиями строек и городов, где они монтировали заводы и дома. У Евгения Ивановича приятный негромкий голос, хороший рост, талия без каких-либо излишеств. Седина идет к его тонко выточенному лицу, придавая ему оттенок интеллигентной мягкости, солидности, я бы сказал, осознанного достоинства.

В конце лета 1968 года, да и всю осень Евгений Иванович ездил из Новогиреева попеременно в Музей изобразительных искусств имени Пушкина и к зданию СЭВа. Это были две его стройки; работы на первой тогда только начинались, а на второй оставалось завершить лишь несколько операций.

Когда он ездил на СЭВ, то выходил из троллейбуса вблизи высотных зданий проспекта Калинина и по Большому Девятинскому переулку под гору легким шагом спускался к проходной стройки, обнесенной высоким деревянным забором.

Миновав проходную, он попадал в зону основных строительных и монтажных работ вокруг гигантского стеклянного параллелепипеда стилобата, необычайно красивого и приспособленного для конференц-залов заседаний исполкома СЭВа и ресторана. Пройдя через стилобат, соединенный с тринадцатиэтажным корпусом гостиницы, Евгений Иванович, оставив слева от себя эстакаду и под нею гараж для машин, подходил к одному из желтых продолговатых вагонов, на стене которого большими буквами было выведено: «Стальмонтаж».

В этом вагончике находились штаб монтажников на стройке, контора бригадиров и прорабов и место, где можно было переодеться.

Однажды Евгений Иванович, надев свой монтажный костюм, направился к высотной части здания, вписавшегося в контур Москвы двумя гигантскими изогнутыми крыльями. Легко и красиво взметнулись они в небо у самого берега Москвы-реки, на Краснопресненской набережной, у моста, через который асфальтовая река проспекта Калинина переливается на Кутузовский проспект, а дальше в Можайское шоссе и уходит на запад.

По другую сторону здания Совета Экономической Взаимопомощи тот же проспект Калинина ведет к Кремлевскому холму.

Несмотря на свои тридцать этажей и внушительные объемы, здание лишено грузной монументальности и, может быть, поэтому не кажется очень высоким. Но это издали. Однако иное дело — вблизи. Громадная изогнутая плоскость крыла, составленная из стали, стекла и алюминия, если смотреть на нее снизу вверх, вызывает вначале даже легкое головокружение. Но, разумеется, не у монтажников.

Евгений Иванович, прежде чем подняться на лифте, заглянул в стилобат, где заканчивались отделочные работы и наводился лоск, наносились последние штрихи на мозаично-пеструю, с разнообразным национальным орнаментом облицовку в холлах, залах и коридорах.

И хотя монтажники давно уже ушли из стилобата, закончив свою работу, как и ушли из высотных крыльев, какому рабочему человеку не захочется взглянуть на то, что сделали после него другие? Тем более если отделка столь же уникальна и неповторима, как и архитектура, как и монтажная конструкция здания, и для нее использованы мраморы и граниты, прибывшие из Болгарии и Венгрии, мебель и осветительная аппаратура из ГДР, алюминиевые ограждающие конструкции высотных крыльев и витражи стилобата из Польши, скоростные лифты из Чехословакии, керамические плитки из Румынии.

Разве не интересно лишний раз посмотреть на рабочую сноровку строителей, представляющих здесь фирмы всех этих стран, познакомиться глубже с их характерами и навыками. Да и просто интересно послушать многоязычный рабочий гул голосов, этот как бы прообраз той разговорной интернациональной атмосферы, которой суждено воцариться здесь вместе с приходом двух тысяч сотрудников исполкома СЭВа.

В коридоре стилобата Евгений Иванович встретил своего прораба Бориса Кунина, с которым работал на стройке несколько лет. Молодой, немногим за тридцать, с тем сильным зарядом эмоциональной и физической энергии, которые рельефно выражают себя даже в жесте, в слегка возбужденной речи, в запальчивой интонации, Кунин уже в силу одной своей общительности имел на стройке знакомых еще больше, чем Кутяев.

— Алло, пан Борис и пан Евген! — окликнули их откуда-то сверху.

Это бригада поляков, покачивающаяся в люльке над стеклянной стеной стилобата, приветствовала русских монтажников.

Эмиль Фрайка — бригадир, Станислав Скуик, Тадеуш Чуковский, Хайда Эдвард — монтажники.

Отовсюду то и дело неслось: «Товарищ! Геноссе! Другарь! Соодруг!»

Это и было многоголосое, разноликое, но вместе с тем единое выражение того простого и близкого всем понятия, которое, по сути дела, и было знаменем этой стройки, знаменем трудового товарищества. Этот трудовой интернационал монтажников и строителей стал для Кутяева постепенно таким же повседневным бытом, как и работа на любой другой московской стройке.

И хотя он не успел научиться ни польскому, ни болгарскому, но монтажники понимали друг друга без переводчиков, — там, где дело касалось монтажа, достаточно было порою одного жеста.

Когда Евгений Иванович и Кунин подошли к лифту, который стремительно и мягко поднимал рабочих на этажи высотного здания, в просторной кабине было уже много людей.

Здесь Кунин увидел Яноша Пешку — руководителя польских монтажников. На стройке все просто звали его Яношем. Кунин кивнул Яношу, а Янош, не без труда высвободив руку, слегка повел ладонью у себя над головой.

В это время Евгению Ивановичу протянул руку венгерский шеф-монтажник Ласло. Этого «крупногабаритного» мужчину с мощным торсом и темными густыми бровями тоже хорошо знали русские монтажники, его бас гремел на всех этажах СЭВа. Имя Ласло было на стройке столь популярным, что Евгению Ивановичу так и не довелось узнать фамилию венгерского товарища, как-то не возникало в этом необходимости.

Вместе с Ласло и Яношем русские монтажники вышли на площадку пятнадцатого этажа. Осмотрели саму площадку, виток крутого марша лестницы, пока еще без перил, заглянули и в квадраты будущих комнат с широкими проемами окон, с недоделанным паркетом полов.

Так называемая степень готовности здания спускается сверху вниз, на верхних этажах было уже все готово, расставлялась мебель, а здесь, в центральном поясе, предстояло еще закончить разные отделочные работы.

Видимо, в процессе этих работ отделочники и повредили в нескольких местах уже давно сданный монтажниками навесной алюминиевый потолок, состоящий из красивых пористых плиток.

Евгению Ивановичу, да и всем русским монтажникам, никогда раньше не приходилось иметь дело с таким потолком, он требовал тонкой ручной работы. Но за этим пористым легким настилом монтировался так называемый промежуточный технический потолок, состоящий из множества теплоизолирующих, звуконепроницаемых, отопительных, вентиляционных и других трубопроводов и систем.

Кто-то из рабочих однажды пошутил, что, мол, теперь бригадир Кутяев занялся ювелирной работой и скоро начнет делать женщинам бусы. Бусы не бусы, но помучиться с этим потолком Евгению Ивановичу пришлось основательно.

— Вы смотрите, что они натворили! — возмущенно сказал Кунин, обращаясь к Ласло и Яношу. — Я не знаю кто, но это безобразие!

— Нет, не наши, — жестами Янош и Ласло отвергли даже саму возможность таких подозрений. Тем не менее они тщательно осмотрели вместе с Куниным те несколько черных дыр в потолке, где отсутствовали алюминиевые плитки.

— Придем, — сказал Евгений Иванович.

— Хорошенькое дело! — кипятился Кунин. — Мы работу свою завершили, есть протокол. На «отлично». Не придем больше.

— Придем, придем, пан Борис, сам же знаешь, — усмехнулся Евгений Иванович.

— А ну тебя! — Кунин махнул рукою с видом человека, чья щедрая энергия известна товарищам. Вот-де они пользуются его слабостью. Даже Ласло и Янош, не понимая точно языка, по этой мимической сцене увидели, что пан Борис кипятится только для вида, что он, конечно, и сам придет и приведет монтажников, которые, раз так случилось, переделают потолки. И никто не станет даже рядиться из-за лишнего рубля, ибо кроме рубля есть еще и душа, и то чувство удовлетворения и гордости своим делом, которое объединило рабочих разных стран и переросло в любовь к самому необыкновенному зданию СЭВа.

Пока Кунин обсуждал различные технические детали с Ласло и Яношем, Евгений Иванович подошел к окну и стал смотреть на Москву.

Как монтажник-высотник он хорошо знал Москву сверху и знал, что это совсем иное ощущение города, чем с земли, — более подробное и вместе с тем более емкое, потому что видишь с высоты и множество всяких улочек, переулков и тупиков, о существовании которых даже и не догадываешься. А вместе с тем отсюда, сверху, в крупном масштабе явственно проступают и главные линии наземного и высотного контура города.

С высоты шире открывается взору и строящаяся Москва, все ее высотные каркасы этажерок из стали и бетона, и натыканные повсюду башни кранов, мачт и дерриков с короткими и длинными клювами стрел.

Подъемные краны виднелись и вдоль Кутузовского проспекта, хорошо просматриваемого отсюда, и в глубокой излучине Москвы-реки, там, где она петлей обнимает зеленый массив Лужников.

Вдали виднелись Ленинские горы. А за ними, в легкой туманной дымке, знакомый до деталей, до мельчайших подробностей, — силуэт МГУ с еще более высоким, чем на СЭВе, корпусом главного здания и громадным шпилем.

Двадцать лет назад, там, на строительстве МГУ, произошло мало заметное со стороны, но очень важное в жизни Евгения Кутяева событие. Он был посвящен в монтажники.

Молодой человек, тогда еще попросту Женя, пришел учиться к... своему отцу, мастеру, монтирующему главное высотное здание. И потом все эти годы, с какой бы московской стройки, с какой бы высотной точки ни приходилось Евгению Ивановичу смотреть на МГУ, он долго ли, кратко ли, но вспоминал о тех днях.

Есть два пути для всякого рабочего человека. Можно, работая, закончить школу, техникум, институт, потом стать инженером, директором завода. Это направление выбрал для себя Анатолий Степанович Коновалов.

Но есть и второй путь — от рабочего к рабочему, от уровня сороковых годов, когда начинал Евгений Кутяев, до уровня монтажника современного, каким Кутяев стал в конце шестидесятых. И этот второй путь естествен, как и развитие самой жизни.

Евгений Кутяев был, есть и останется рабочим вовсе не потому, что он не способен стать инженером. А потому, что ему нравится быть рабочим. В своей монтажной специальности он находит прежде всего устойчивое чувство удовлетворения. Без этого чувства не смог бы, наверно, ни он пробыть монтажником двадцать лет, ни отец его Иван Моисеевич «протрубить» полвека в монтажниках, и оба они ни разу не сделали попытки поискать дело полегче или почище.

Мы часто пишем о потомственных актерах, музыкантах, ученых. Но почему бы не приглядеться и к той рабочей косточке, которая роднит отца и сына и держит на жизненных путях семью Кутяевых?

...Я приехал в Новогиреево, чтобы узнать, не сохранились ли в семье Кутяевых какие-либо материалы о стройке МГУ.

Был солнечный воскресный день первого сентября. Танечка, дочка Евгения Ивановича, такая же стройненькая и длинноногая, как и отец, в свежевыглаженной школьной форме, собиралась на какой-то первый сбор шестиклассников. Дед Танечки — так зовет его и сын — сидел на диване в очках с простой оправой и читал толстенный роман о войне. Книга была заложена бумажкой на середине. Пенсионеры любят толстые романы, такие же длинные, как и сама их жизнь.

Иван Моисеевич сначала как-то сторонился нашей беседы и норовил все больше выходить на балкон, где в горшочках и в ящиках росло много цветов. Но потом, расчесав гребешком свои редкие седые волосы, подсел к столу какой-то немного настороженный и напряженный, должно быть пытаясь уяснить себе цель моего прихода.

Сын был похож на отца продолговатым, почти иконописным овалом лица, тонкими чертами, которые с годами у Ивана Моисеевича слегка расплылись, но все еще хранили отпечаток твердости характера. Видно было, что он прибаливает, хотя крепка еще мускульная энергия в его подсушенном временем теле.

Книга, которую читал Иван Моисеевич, оказалась библиотечной, но было много и своих, и я вспомнил, как выглядела домашняя библиотека у Коновалова: там главенствовали учебники, а не беллетристика.

Да, видно, дед выполняет в семье Кутяевых обязанности «лоцмана в книжном мире», выводя уже всю семью на цель, на хорошую книгу.

Потом я отметил про себя, что Коновалов не собирает и «архив», ну хотя бы фотографии своих строек, а Кутяевы стараются купить все, что напоминает о тех замечательных сооружениях, которые они монтировали.

В числе памятных книг оказался и прекрасно изданный альбом фотографий МГУ — подарочное издание, которое Евгений Иванович положил передо мною на стол.

Втроем мы разглядывали известное во всем мире сооружение. И особенно — главный тридцатидвухэтажный его корпус, высота которого вместе со шпилем — 239 метров. В пятидесятые годы это было самое высокое здание в Москве.

Глядя на эту фотографию, я вспомнил пятидесятый год, стройплощадку, куда я ездил с редакционным заданием по набережной Москвы-реки, от Киевского вокзала, мимо мосфильмовского городка. Вспомнил первую ползущую в небо стальную этажерку металлоконструкций и нервную дрожь — в этом не стыдно признаться, — которую я испытывал, когда влезал на высоту и проходил там по шатким, как мне казалось, настилам, а кое-где и по узкой грани какой-нибудь балки, висящей на двухсотметровом уровне над землей.

К сожалению, я не сохранил записную книжку тех лет. Возможно, там были пометки об отце и сыне Кутяевых. Лица Ивана Моисеевича я не помнил. Но ведь важно то, что помнил сам Кутяев-старший. Он вдруг оживился, повеселел, глядя на фотографии, видно, мысленный его взор, подогретый жаром воспоминаний, обратился не только к МГУ, но и к более далеким временам, когда сам Иван Моисеевич был молод и только начинал жизнь.

«Дед» в девятом году начал на Урале, на Усть-Катавском заводе около Златоуста. Плотничал.

— Тогда монтажники по дереву были главным образом, — сказал мне Евгений Иванович не без гордости за отца, и сам Иван Моисеевич кивнул, подтверждая, что было это очень давно.

Начало! Плотничая, он строит мосты, и первый через Волгу. В те годы, вспомните, строил свой Сибирский мост Петр Алексеевич Мамонтов.

1909—1958 годы. Тире, соединяющее эти сроки трудовой жизни, охватывает две мировые войны. И Великую революцию. И революцию техническую. Да, Иван Моисеевич успел узнать эпоху топора, лопаты, тачки и десятичасового рабочего дня, время деревянных подъемных кранов, примитивных лебедок, которые приходилось крутить вручную. Иван Моисеевич возводил затем плотины, шлюзы, заводы ЗИЛ, Малолитражный в Москве, станцию метро «Маяковская», Крымский мост, после которого и попал на МГУ, а затем на строительство стадиона в Лужниках.

— И плотничать, и клепать пришлось, и сверлить, и варить металл — все уметь! На моем веку металла переворочено — миллион тонн! — сказал мне Иван Моисеевич и взглянул при этом на свои руки, лежащие на скатерти стола, — словно бы слегка расплюснутые кисти с крупно вздувшимися венами на тыльной их стороне, с той стариковской желтизной и пигментацией кожи, которая, может быть, более всего говорила о возрасте. Он посмотрел на свои руки как будто бы с удивлением, что они, столько сделавшие за полвека труда, еще крепки мускульной силой и гибкостью.

— Была у нас со старухой серебряная свадьба, а подсчитали, что вместе провели всего-то три с половиной года. Вот жизнь монтажников, — вспомнил вдруг Иван Моисеевич, должно быть потому, что речь зашла о его трудах, и добавил грустно: — Один сын погиб в войну, второй инвалид войны, третий в деревне живет, а я с самым младшим. Все работал — крепился до шестидесяти четырех, не хотелось уходить с монтажа, привык к людям.

— Ну, это хорошо, а ты ведь шпиль поднимал на МГУ, — сказал Евгений Иванович, желая, должно быть, навести отца на приятные ему воспоминания.

Я заметил, как Иван Моисеевич оценил это напоминание легкой улыбкой.

— Не только шпиль, весь главный корпус. И ты — тоже, — сказал он сыну. — Чего ж умалчиваешь?

— Я был тогда пестик маленький, а ты — прораб. Сравнил!

— Ну и что, все вместе переживали. У нас пестиков нет. Каждый рабочий — сильно ответственный. Такое дело — высота!

— А ты конкретней, дед, конкретней.

Я видел, что Евгений Иванович явно подбивает отца на подробный рассказ о подъеме шпиля. И я сам уже немного слышал об этом от других монтажников. Как и всякий подъем крупной и тяжелой конструкции на двухсотметровой высоте, эта операция представляла, конечно, свои трудности. Но они были еще осложнены двумя обстоятельствами. Каркас шпиля собирался внутри каркаса основного здания. И это было необычно. Затем шпиль выдвигался вверх по принципу тогда впервые вводившихся в монтажную практику так называемых самоподъемных кранов.

Вот мы ходим по Москве, видим шпили высотных зданий, одним они нравятся больше, другим меньше, можно спорить об архитектурной их целесообразности. Но многие ли представляют себе, каково было монтажникам поднять их и поставить на такой высоте?

Когда отец и сын, оба сразу, перебивая друг друга, начали, объясняя мне, чертить в моей тетради схемки в плане и в разрезе, я почувствовал, что для старика Кутяева это была особо запомнившаяся, яркая страница в его большой и многоликой монтажной биографии.

Прямоугольную форму шпиля сначала сварили по частям внутри основного каркаса высотного здания. Звезду, которая покоится на самом острие, разрезали пополам: иначе ее не вытащили бы из каркаса.

Затем смонтировали двадцать четыре нитки полиспаста, и с помощью двух лебедок начался постепенный подъем конструкции вверх. Выдвигали очень осторожно. Шаг — два метра. Еще шаг — два метра. И тем временем, тоже постепенно, там, на высоте, строители придавали самой стальной ферме коническую форму шпиля, который облицовывался нержавеющей сталью и зеркальным стеклом. Стекло к тому же покрывалось еще и золотом. Поэтому издали шпиль и кажется нам теперь золотым.

— Честно говоря, поджилки тряслись, — вспоминал Иван Моисеевич. — Как же, я — ответственный! Две лебедки у меня работают на подъем, а три канатами расчаливают в стороны шпиль. А вдруг какой перекос? Все загремит вниз! Страшно подумать!

Может быть, действительно тогда у Ивана Моисеевича тряслись поджилки, но сейчас он вспоминал о подъеме шпиля весело, легко.

Я часто замечал эту обратную психологическую зависимость — чем труднее представляется пережитое, тем с большим удовольствием о нем вспоминают.

— А вы что же? — спросил я у Евгения Ивановича, чья схемка подъема показалась мне более четкой и совершенной, чем у отца.

— А что я?

— Какая была ваша роль тогда?

— Я больше крутился на высоте и смотрел, — сказал Евгений Иванович.

— Нет, врет, он работал на лебедках. Учился. А к высоте привыкал — это верно, — поправил отец. — На высоте не каждый может работать. И врачи не всех допускают. Высотник — это высотник! — И, эмоционально подкрепляя значение своих слов, Иван Моисеевич даже поднял правую руку: — Это работа серьезная!

Я же могу добавить: так серьезна, что может стоить и жизни. Бывали и бывают трагические случаи на высотных стройках. Правда, все меньше. Но кто полюбил высотный монтаж, прирос к нему душой, того ничем не испугаешь.

К тому же, я думаю, что было бы монтажное дело полегче, так, может быть, отец и сын Кутяевы и не хранили бы дома книги и альбомы как память о своих стройках.

Евгений Иванович убрал книгу, отнес ее на полку и аккуратно поставил на то место, где она стояла.

Подъем шпиля МГУ был, в конечном счете, лишь одним из эпизодов строительной эпопеи. А таких — напряженных, драматических — случалось немало.

Отец и сын, например, хорошо помнили, как впервые в нашей отечественной практике, именно на МГУ, испытывался самовыдвигающийся кран, который сам себя словно бы «за шиворот» поднимал вверх и тащил в небо этажи стального каркаса, А теперь такие краны москвичи могут видеть на многих высотных стройках, правда, видя их, мало кто догадывается, что они самовыдвигающиеся.

Евгений Иванович вспоминает о строительстве МГУ часто, ну хотя бы по той побудительной причине, что и сам часто бывает на Ленинских горах. Там, в МГУ, в химической лаборатории работает его жена, а дочка ездит туда на занятия хореографического кружка. Так семья Кутяевых прочно «приросла» к замечательному зданию, «которое мы делали с дедом», — как выразился Кутяев-младший.

Сам он потом работал еще с отцом и под его началом на стройке в Лужниках, а затем уже без отцовской опеки монтировал Трубный завод в Филях, учился в Ленинграде на курсах мастеров-прорабов, монтировал кузнечно-прессовый цех на ЗИЛе, реконструировал Большой театр и, наконец, попал на СЭВ.

И если МГУ был для Кутяева-младшего первым монтажным университетом, то вторым стал СЭВ. Здесь Евгений Иванович поднялся на новую ступень мастерства монтажника, испытав впервые в такой полной мере захватывающую и благотворную силу соревнования.

О соревновании рабочих у нас стали писать в последние годы как-то уж очень вяло и шаблонно. Словно бы оно лишилось со временем яркого содержания, динамичности и большого нравственного значения.

А вот Евгению Ивановичу пришлось на СЭВе втянуться в такую его наглядно-зримую форму, которая захватила его целиком.

Это случилось, когда монтировали крылья. Два крыла, две бригады. У каждой что-то свое в навыках, в стиле. И каждая одухотворена стремлением быстрее вытянуть в небо стальной каркас.

Нечто очень похожее по характеру своему и сути я наблюдал не раз. И в особенно яркой ситуации несколько лет назад — на Каме, на монтаже шлюза и ворот Камского моря.

Я обращаюсь здесь к своей памяти вовсе не затем, чтобы просто расширить географию повествования, а потому, что в таком наглядном соревновании есть некий особый эмоциональный момент — похожие обстоятельства порождают и сходные черты самого труда и рабочей жизни монтажников.

Произошло это весной, на шлюзе, который первым должен был встретить воды подступавшего «моря».

...Деревянная лестница, прибитая к шпунтовой стене, вела вниз. Со дна камеры судоходный шлюз казался ущельем — лишь узкая полоса светло-серого неба виднелась над головой. На неровном каменистом дне шлюза, словно избушки, прилепившиеся к отвесным скалам, стояли маленькие домики складов, обогревалок, прорабских конторок.

В домике прорабской, где гудела раскаленная докрасна железная печка и в облаке табачного дыма щелкал арифмометр учетчика, я спросил, где увидеть Недайхлеба.

— На воротах смотрите. По большому носу узнаете, — сказал кто-то из сварщиков с добродушным смешком.

— Одно ухо на шапке всегда торчит. В зубах папироса, ходит в ватнике нараспашку, — подсказали другие монтажники.

Спустившись вниз по лестнице, я увидел слева ворота широкоизвестного на стройке бригадира монтажников Павла Недайхлеба. Справа виднелись ворота Петра Медведева, на другой, западной нитке шлюза, работал Леонид Шерстюк — бригадиры соревновались за быстроту монтажа.

Приметы оказались точными. Высоко на воротах я увидел человека в ватных штанах и куртке, в рыжей от металлической окалины теплой шапке с торчащим в сторону ухом. В зубах монтажника дымилась длинная папироса.

Что касается носа, то тут было явно дружеское преувеличение. Загорелое, обветренное лицо монтажника с твердыми скулами и высоким лбом производило приятное впечатление, дышало спокойной силой.

Недайхлеб работал. Я наблюдал за ним, стоя рядом с машинистом самоходного крана, который обслуживал бригады на многих воротах и хорошо знал монтажников. О Недайхлебе он сказал:

— Этот вроде не торопится, но делает быстрее всех. Мастер! Другой шумит, бегает, поставит конструкцию, да неточно, потом переделывает все. А у этого ошибок нет. Вон сам поставил конструкцию, сам ее и прихватывает, — машинист показал на ворота, где, полусогнувшись, Недайхлеб приваривал балку, и серая палочка электрода быстро таяла, превращаясь в огненный фонтанчик.

...Окончив сварку, Недайхлеб спустился вниз и зашел в прорабку. Был час обеденного перерыва. Те, кто не ушел в столовую, отдыхали и закусывали бутербродами, запивая из бутылок молоком. Шел беспорядочный разговор о производственных делах.

Недайхлеб кивнул бригадиру Медведеву и Шерстюку, высокому парню с копной темных волос.

— Привет, Павло! — отозвался Шерстюк. — Тут некоторые атакуют нас, дескать, мы с тобой за месяц ворота не выгоним. Вот Петя Медведев на нас обиду держит.

— Сердится, что нагоняем? Пусть вперед уходит, — спокойно сказал Недайхлеб.

Медведев начал сборку на месяц раньше Шерстюка и Недайхлеба.

Недайхлеб обратился к прорабу:

— Мне нужен кран — поставить тяжелый ригель.

Тот спросил, сколько это займет времени.

— Часа за два-три поставлю. Я все подготовил.

— Дает им огонька! — восторженно шепнул мне машинист крана. — В некоторых бригадах знаете сколько возятся с установкой этой балки? Сутки, а то и больше!

— Как ты там колдуешь, Паша? — не без зависти спросил Медведев.

— Иди смотри! Ворота открыты! — Недайхлеб показал жестом, что он приглашает Медведева, и быстро вышел из прорабской.

Он сказал: «Ворота открыты». А ведь это была не просто красивая фраза или жест душевной щедрости. Ясно было всем, что он не держал в секрете свои профессиональные навыки, свои маленькие рабочие открытия. Не видел в том ни смысла, ни выгоды.

«Ворота открыты» — это была своего рода философия поведения рабочего человека, его жизненная позиция в соревновании, сердечная готовность всегда помочь отстающим, научить, с тем чтобы добиться общего успеха.

Правда, уже давно для миллионов наших рабочих такое отношение к труду стало второй натурой. Но отсюда вовсе не следует, что об этих чертах современного передового рабочего не стоит вспоминать.

Недайхлеб принялся за ворота шлюза, когда еще стояли последние холодные дни. Мороз доходил до сорока градусов. К металлу примерзали даже рукавицы. Монтажник привык в любую погоду работать на открытом воздухе.

Ворота росли в высоту буквально на глазах. Вскоре потеплело, пошел крупный, влажный, уже весенний снег, намочивший металл, электропроводку, сварочные аппараты. Все скользило в руках. Размякла изоляция проводки, и кое-где на воротах било током. Недайхлеб свой скоростной монтаж не прекращал.

Уже через неделю он догнал Медведева. За десять дней смонтировал две секции ворот. Третью — за шесть. Это были темпы, невиданные на шлюзе: первые ворота монтировались здесь четыре месяца. Недайхлеб вел дело к тому, чтобы смонтировать ворота даже меньше чем за месяц. И монтажные бригады на всем шлюзе потянулись за ним.

...В тот день он устанавливал последний ригель — огромную шестнадцатитонную балку, как бы завершающую геометрический контур сооружения.

— Слепил ворота, — сказал он так же, как любили говорить о своих конструкциях и Анатолий Коновалов, и Евгений Кутяев. — Слепил, видите, стоят! — произнес он с той сдержанной теплотой, с какой обычно рабочий человек говорит о деле, которым можно гордиться. — Какая махина! Теперь надо скорее сваривать все секции. Они ведь только на моих прихватках держатся, — добавил он.

Слепленные Недайхлебом ворота уходили ввысь, закрыв добрую половину неба. Только с помощью отличной техники — электрических кранов, бегающих по дну шлюза, и кабель-крана, высоко над землей, точно огромная птица, переносившего в клюве стальные балки, — можно было смонтировать такие гиганты — ворота Камского моря.

Я спросил у Недайхлеба, как закончилось соревнование трех бригад. Павел Тимофеевич рассказал, что Медведев остался далеко позади, а вот с Шерстюком упорная борьба шла у него до последнего дня, часа. Дружная молодежная бригада Шерстюка и ее веселый вожак не хотели уступать первенства.

— Я успел поставить последнюю балку, а он нет. А так шли почти что рядом. Ребята сильно шумели на собрании, — вспомнил он.

Итоги соревнования подводили здесь же, на дне шлюза, в конторе участка. Спор у монтажников получился горячим, нашлись сторонники и Шерстюка, и Недайхлеба.

— Это фамилия у него такая — Недайхлеб, а он дает жизни! — пошутил кто-то.

Подсчитали производительность труда за месяц. Бригада Недайхлеба смонтировала ворота за рекордные двадцать шесть дней, ей и присудили переходящий вымпел.

Я видел, как на закате солнца бригадир сам укрепил этот маленький флажок на середине самой верхней балки сооружения. Флажок трепетал на ветру, видный со всех сторон.

— Под знаменем работаем, хлопцы! Чуете? — сказал Недайхлеб монтажникам.

Наутро следующего дня он начал готовить свои ворота к пробной обкатке. То же делали и другие монтажные бригады. Весь шлюз как бы вставал навстречу паводку...

...На площадке у Москвы-реки монтажникам, естественно, не угрожали, как на Каме, капризы природы. Не страшен был и паводок на реке, схваченной бетонными берегами. Иным пафосом и напряжением жила эта стройка.

Евгений Иванович выразил эти чувства так: «Не уронить честь фирмы».

Это был новый стимул в практике монтажников, новый стимул на интернациональной стройке, и он явил собой не менее побудительную силу, чем та жестокая необходимость, которую диктовала природа на Каме.

Никогда ранее не приходилось Евгению Ивановичу иметь дело с таким монтажом, как на СЭВе. Проект металлоконструкций был разработан мастерской № 1 управления «Моспроект» № 2. Он предусматривал оригинальную геометрию каркаса, составленного из сборного и монолитного железобетона, колонны со стальным сердечником в железобетонной обойме.

В отличие, скажем, от здания МГУ, высотного дома на Смоленской и многих других высотных зданий, на которых применялся рамный стальной каркас, на СЭВе он был запроектирован по связевой системе с заменой жестких сопряжений элементов на шарнирные. Это давало экономию металла, в конечном счете, приводило к упрощению монтажа.

Автор конструктивной части проекта СЭВа Юлий Владимирович Рацкевич часто бывал на стройке, хорошо знал всех бригадиров. Рацкевич, Сапожник и Кунин вместе с бригадирами монтажников на фундаментной коробке разбили триангуляционную сетку. От этой сетки, от реперов, закрепленных на фундаменте, переносились затем на любой из этажей здания все горизонтали и вертикали. Такая система геодезической службы предусматривала повышенную точность монтажа.

Точность, точность! На СЭВе это слово воспринималось и как синоним жестокой необходимости. Евгений Иванович говорил мне, что самым трудным для него стала именно геометрия в монтаже, умение «поймать на радиусе» всевозможные перекрещивания балок, обводов, ферм.

С каждым этажом повышались требования к точности монтажа. Так, польские монтажники, проводившие застекление витражей высотного здания, сначала просили у русских монтажников точность в пределах 2—3 мм, а затем ужесточили свои требования, запросив 0,5 мм. И это на монтаже тридцатиэтажного здания! Вот поистине пришло время высокого класса — класса точной механики.

И что же? Стальмонтажевцы выдержали эту точность, не уронили честь фирмы.

В таких-то вот условиях и началось соревнование за скоростной монтаж, когда бригады Евгения Кутяева и Петра Голованова получили правое, а Владимира Барсукова и Григория Проскурина — левое крыло высотного здания СЭВа.

К сожалению, я могу судить об этом эпизоде лишь по воспоминаниям Кутяева, Сапожника, Кунина. Мне не пришлось видеть своими глазами, как, обгоняя друг друга, поднимались вверх этажи. Они росли и летом, в хорошую погоду, и зимой, когда в феврале 1966 года градусник показывал — 36°, а над Москвой-рекой бушевали снежные метели.

В эти дни на высоте даже просто передвигаться по фермам было трудно, а тут еще требовалось «ловить на радиусе конструкции», наращивать темпы монтажа.

В те месяцы Кутяеву не было нужды заглядывать в сводки и отчеты, чтобы выяснить итоги соревнования бригад. Он и так прекрасно видел, чье крыло поднялось выше. Бывало нередко и так: утром выше стоят фермы Барсукова и Проскурина, вечером, в конце смены, уже Кутяева и Голованова.

Работали в три смены. Выдерживался сетевой график для всей стройки. Но все же монтажные бригады в азарте соревнования часто на день или на два опережали этот график.

Конечно, Владимир Барсуков, монтируя свое левое крыло, прекрасно видел крыло соседей и то, как работает Кутяев. Но видел, должно быть, не все. Есть в руках у каждого опытного бригадира такие навыки, такие свои рабочие находки, которые не уловишь, даже глядя на открытые со всех сторон фермы.

Барсуков пришел к Кутяеву с вопросом, который сам по себе предполагал известное нравственное возвышение человека над своим честолюбием. Он спросил:

— Как ты меня обгоняешь, Женя? Как разбиваешь свои линии?

Кутяев нисколько не удивился. Ибо, очутись он сам в положении Барсукова, он тоже бы, не стесняясь и не боясь оскорбительного отказа, попросил бы товарища:

— Поделись.

Барсуков признался:

— У меня что-то плохо получается с этими разбивками. Я вот издали вижу: ты вроде леску натягиваешь, отмеряешь быстро.

— Да, есть такое дело, — улыбнулся Кутяев и охотно показал свое «изобретение» — эту самую леску, которую он действительно натягивал между фермами.

— Ну, спасибо, друг, — сказал Барсуков. — Вижу, мужик прямой, не извилистый. Помог «сопернику».

— Ты, как говорится, мне лучший враг, — пошутил Кутяев, — потому что все время на пятки наступаешь. Я должен от тебя бежать наверх!

Я не застал на СЭВе и самоподъемных кранов, которые хорошо памятны Кутяеву еще по МГУ и здесь на скоростном монтаже снова служили ему. Однако краны эти уехали не слишком далеко: один торчал над вершиной оригинального здания Гидропроекта на Ленинградском шоссе, другой на Смоленской площади вытягивал в небо «этажерку» двадцатиодноэтажной гостиницы «Интурист».

Я как-то залез вместе с Куниным на последний этаж этой гостиницы, на площадку, только что составленную из бетонных плит, с зияющими щелями между ними. Сквозь щели было страшновато смотреть вниз.

Тут же в середине этажа возвышался на половину своего роста самоподъемный кран.

Впервые я видел его так близко. Видел, как он опирается своими лапами на балки уже смонтированного этажа, как лебедки вытягивают вверх прямоугольное его тело по мере надобности — теоретически они могут продвигать его в высоту без ограничений.

Глядя на этот кран, я вспомнил МГУ, подъем шпиля и рассказ о нем сына и отца Кутяевых.

Должно быть, любой разговор на такой высотной площадке, если он вдруг касается недостатков строительной практики, невольно обретает «принципиальную высоту». И дальновидность. Отсюда действительно видно далеко окрест. Это не шутка, или, точнее, не совсем шутка.

Приглядевшись к Кунину, я уже не удивлялся той молодой и искренней горячности, с какой он сетовал на медлительность строителей.

— Когда у нас шло соревнование бригад на монтаже СЭВа, — сказал мне тогда Кунин с той особой интонацией, в которой слышались одновременно и гордость и горечь, — когда мы шли наверх по крыльям здания, то делали по четыре этажа в месяц. Дорожили каждым часом. Но вот мы давно ушли со стройки, а она еще долго не заканчивалась.

Кунин подошел к краю площадки, зачем-то заглянул вниз. Не знаю, что он хотел там увидеть. Маленькие фигурки людей, коробочки автомобилей, ползущие жуками троллейбусы с единственным крылом, поднятым над спиной? Или просто хотел немного успокоиться? Я, во всяком случае, не рискнул последовать его примеру. Боялся, что закружится голова.

— Неинтересно работать на объектах, — сказал Кунин, отойдя от края площадки, — которые после нас ведутся еще годами. Не знаю, как для кого, а для меня это просто какое-то кишкомотание.

Я попросил объяснить поточнее, как он мыслит организацию стройки.

Кунин ответил не сразу. Я понимал, что объяснить не просто.

Я много раз беседовал с творцами металлоконструкций, с монтажниками-практиками, с рабочими, с прорабами, и все они сходились на одном. В последние годы не стало хватать металлоконструкций. Повальное увлечение железобетоном, прогрессивное в основе своей, привело к тому, что нынче мощность заводов стальных конструкций отстает от потребности строительства.

И кроме того, железобетон не всегда и выгоден, особенно на высотных зданиях, на верхних этажах при больших пролетах.

К сожалению, у нас до сих пор не налажено производство изделий из алюминиевых сплавов для строительства. А ведь огромное количество витражей, переплетов, перегородок, панелей на уникальных домах, в том числе и на СЭВе, делалось и делается из алюминия.

Мало у нас также предприятий, изготовляющих отделочные материалы и фурнитуру. Мало специализированных заводов. Ведь когда, к примеру, замки делают на судостроительном, такой замок стоит в три раза дороже того, что он должен стоить.

Но есть и чисто организационные несообразности.

— На каждое уникальное сооружение приходит генеральным подрядчиком всякий раз новый строительный трест, — сказал мне Кунин. Он посмотрел на стоящего рядом прораба — Вадима Шрамкова. Тот кивком подтвердил: «Да, это так». — Все эти тресты, — продолжал Кунин, — имеют опыт конвейерного, серийного строительства жилых домов. Но не уникальных высотных и сверхвысотных зданий. Уникальным сооружением в Москве, на мой взгляд, нужна своя специализированная организация со своими устойчивыми и опытными кадрами. Разве это не логично?

Я слушал Кунина, стоя на открытой ветру площадке двадцать первого этажа, смотрел на кривую линию Арбата и линейку нового проспекта Калинина с раскрытыми белыми книгами его высотных зданий. Почему-то они мне напомнили гигантскую костяную гребенку, проложенную от Москвы-реки к Кремлю.

Мне нравилось, что Кунин горячо говорил о монтажном житье-бытье, пока мы поднимались в трясущемся временном лифте, пристроенном к зданию снаружи, а потом добирали высоту уже пешком, по крутым лестницам. Мне нравилось главным образом то, что он мыслит с молодым задором, и не только о делах своего участка.

Не раз уже приходилось мне наблюдать, что рабочие, техники, молодые инженеры, находящиеся, так сказать, в низшем производственном звене, мыслят куда масштабнее, объемнее, глубже, чем, казалось бы, позволяет их скромная должность. И эта золотая государственная жилка в мышлении — не залог ли приобщения все новых и новых сил к совершенствованию индустрии?

На стройке СЭВа бригады Кутяева и Голованова подняли свое правое крыло до проектной отметки на два дня быстрее, чем это произошло на левом. Общий же выигрыш монтажников во времени измерялся уже неделями. Но какой мерой измерить порыв, охвативший монтажников, дух подлинного рабочего энтузиазма?

Это и были крылья успеха на крыльях здания СЭВа — энтузиазм, дополненный организацией производства, таким его уровнем, который был, во всяком случае, не ниже профессионального мастерства монтажников.


«Большой нуль»


Людей с большим запасом жизненных сил отличает любовь к разнообразию. У монтажников эта черта едва ли не всеобщая. Тем более, что и сама их работа все время сулит им перемены.

После СЭВа, этого современного здания, Кутяев занялся домом, выстроенным пятьдесят шесть лет назад. Это был Государственный музей изобразительных искусств имени А. С. Пушкина.

Несколько лет назад Евгений Иванович впервые посетил это здание с красивым и величественным фасадом, занимающее целый квартал, перед которым раскинулся зеленый ковер скверика.

По привычке монтажника-высотника Евгений Иванович тогда первым делом взглянул на крышу здания — стеклянный полуовальный купол.

Ныне известный всей Москве дом строился с 1898 по 1912 год академиком архитектуры Романом Ивановичем Клейном. Об этом и сообщала большая мраморная доска, слева от массивной двери. Тогда Евгений Иванович не придал этой дате особого значения. Подумал просто: «Домик-то уже на возрасте!»

Здание и внутри понравилось ему. Под высокими сводами залов легко дышалось. Посетители, негромко разговаривая, медленно двигались от картины к картине. А картины... Скульптура... От обилия ярких и сильных впечатлений у Евгения Ивановича в тот день даже разболелась голова. Отдыхал он несколько раз в зале, который называется «итальянским двориком».

Здесь Кутяев сидел спиной к громаде конной статуи Андреа Верроккьо «Кондотьер Коллеони», видя слева от себя слепок с микеланджеловского Давида, а справа — конную статую Донателло, изображавшую другого предводителя наемных итальянских отрядов — кондотьера Гаттамелата.

Вот тогда-то Евгений Иванович и обратил впервые свой взгляд на стеклянный потолок «итальянского дворика», весь в квадратах переплетенных стропил, за которыми светили яркие электрические лампочки, виднелся еще один слой стекла, а уже выше — полуовальный купол.

Но мог ли тогда Евгений Иванович предполагать, что пройдет несколько лет — и он подымется на верхние этажи этого здания, на его чердаки, под стеклянный купол с тем, чтобы здесь сменить весь стальной каркас музея?

Когда Евгений Иванович неожиданно получил такое задание, он пришел в музей не как посетитель, а как бригадир монтажников. Теперь-то уже он досконально узнал, чем богат этот музей, ибо частенько после работы, переодевшись, отправлялся бродить по залам, созерцая его художественные сокровища. Узнал, что музей обладает крупнейшим в мире и вторым после Государственного Эрмитажа собранием памятников искусства Древнего Востока, античного мира и Западной Европы, что вырос он из основанного в середине XIX века «Кабинета изящных искусств» при Московском университете, в течение десятилетий пополняясь ценнейшими коллекциями, переданными из Государственного Эрмитажа, бывшего Румянцевского музея, Третьяковской галереи, ленинградских дворцов, подмосковных имений, бывших частных собраний и т. д.

Узнал Евгений Иванович, что в начале войны бесценные коллекции были эвакуированы, а само здание осенью сорок первого года сильно пострадало от бомбардировки немецкой авиации.

Раньше он не особенно интересовался живописью и скульптурой, просто оттого, что мало знал, не умел внимательно смотреть, оценивать, вникать в содержание картины, ее сюжет, манеру художника, в изображаемую им эпоху. Но теперь — другое дело. Он жадно вслушивался в объяснения экскурсоводов и по-иному рассматривал картины разных веков, античную и современную скульптуру, памятники древнеегипетской письменности, клинописные таблички, помпейские фрески и этрусские вазы, даже собрание монет и медалей в отделе нумизматики. Все привлекало его внимание.

Но более всего он любил бывать в зале французской живописи XIX и XX веков, где висели картины художников-импрессионистов.

Евгению Ивановичу оказались близки эти художники, быть может, потому, что и сам он почти всегда работал под открытым небом и любил сверху наблюдать за тем, как причудливо меняются очертания города, его краски в разную погоду — при солнце и в дождь или туман, днем, на рассвете или закате.

Когда же после очередного посещения залов музея Кутяев утром приезжал на работу и подымался наверх к своим металлоконструкциям, он с особой силой ощущал всю меру своей ответственности за реконструкцию здания и художественные сокровища музея.

Если подойти к этому зданию со стороны улицы маршала Шапошникова, то увидишь деревянный забор, которым строители отгораживаются обычно от посторонних людей, а за дверью в заборе пространство, выкроенное для склада металлоконструкций. Через прутья металлической ограды музея виден светло-желтый вагончик стальмонтажников. В нем, как обычно, стол, телефон, на стенах — графики и плакаты, а на потолке красивые, но отбракованные алюминиевые плитки, столь хорошо знакомые мне по потолкам СЭВа. Так что можно не расспрашивать, откуда сюда перешла бригада монтажников.

Кутяева я увидел на площадке склада в монтажном зеленоватом костюме и в вязаной шапочке, он автогеном аккуратно нарезал швеллерную балку на равные части. Делал он это быстро, ловко, орудуя огненной струей, как длинным и гибким ножом.

Я не сразу узнал его, ибо не видел глаз, закрытых большими очками. Он помахал мне рукой, чтобы я подождал, пока он закончит работу.

— Мой автогенщик в отпуску, — пояснил он, подходя, как бы в предвидении моего вопроса, почему я застал его на складе и занятого не своим делом.

— Понятно, — сказал я.

Летом и осенью всегда кто-нибудь в отпуску, и я привык видеть бригадиров то в роли сварщиков, то резчиков, то такелажников.

В музее производственными работами руководил все тот же Борис Кунин, но в этот день его не было на площадке: он ушел в отпуск, а вернувшись, вскоре улетел в Ташкент — консультировать монтаж какого-то высотного здания.

И мы заговорили с Евгением Ивановичем о том, какая все-таки многообразная и яркая — не побоюсь этого слова — рабочая жизнь монтажников. Она становится все интереснее с громадным разворотом монтажных работ. Ведь мы и сейчас уже строим больше, чем любая другая страна в мире.

Тогда же Евгений Иванович вспомнил о Большом театре в Москве, о частичной его реконструкции в 1962 — 1963 годах, которая по характеру своему напоминала теперешнюю работу в Музее изобразительных искусств.

Яков Григорьевич Сапожник — производитель работ в Большом театре — сидел в ложе с женою и слушал оперу в исполнении певцов миланского оперного театра «Ла Скала». Во время одной из арий на потолке зрительного зала что-то резко стукнуло. Зрители не обратили на это внимания. Но Сапожник, побледнев, выскочил из ложи и бегом помчался по лестнице наверх, все выше и выше, туда, где раньше был декорационный зал, а теперь он переделывался стальмонтажниками в большой репетиционный зал со сценой, повторяющей размеры основной.

Запыхавшийся Сапожник буквально взлетел на монтажную площадку и в недоумении остановился.

Рабочие как ни в чем не бывало, отдыхая, спокойно сидели на сцене и на фермах нового сооружения. Они курили и громко разговаривали. Ни музыка, ни голоса из зрительного зала не доносились сюда.

Сапожник увидел Кутяева, Жаворонкова, Владимира Резниченко, и они в свою очередь удивленные уставились на взволнованного прораба, нагрянувшего вдруг к ним в столь неурочное время.

— Что случилось? — крикнул Сапожник.

— У нас ничего, Яков Григорьевич, — ответил Кутяев. — Может, у вас что случилось?

— А вот шум этот, удар?

— Какой удар? А! — махнул рукой Кутяев. — Это Володька, — он кивнул в сторону Резниченко, — балочкой малость задел за стену.

— Неужели услышали, Яков Григорьевич? — сделал удивленные глаза и сам Резниченко, довольно лихой и рисковый в работе монтажник, которого Сапожник знал давно и ценил за смелость, но не за лихость, с какой он порою вел монтаж.

— Я-то услышал, а вернее, понял, — пробурчал Сапожник, — а зрители, слава богу, ничего не поняли.

— Это точно, — согласился Резниченко.

— А что, если бы ты, герой, — сказал Сапожник, — уронил бы тяжелую балку на пол. Что тогда?

— Этого не могло быть ни в жисть! — заверил Резниченко.

— Еще бы! Но вы все-таки, орлы, орудуйте тут потише, там внизу опера идет, — уже успокоившись, сказал Сапожник. Он спустился в ложу и в ответ на встревоженный взгляд жены приложил палец к губам: дескать, сиди слушай, там все в порядке...

И хотя Яков Григорьевич, видимо, успокоил жену, сам он все еще ощущал в себе то беспокоящее его напряжение, которое мешало ему внимательно слушать и смотреть на сцену. Непроизвольно он то и дело поглядывал на потолок зала — не стукнет ли там еще раз какая-нибудь балка о стену репетиционного зала?

Полугодовая работа монтажников в Большом театре оказалась весьма сложной. Достаточно представить себе монтажную площадку на верху здания, жестко ограниченную по размерам контурами театра, площадку, где крайне трудно разместить какие-либо подъемные механизмы, достаточно почувствовать, сколь тяжелы основные фермы новой конструкции сцены, а размеры ее в Большом театре известны всем — и вот вам зримая картина этой монтажной операции, которую смело можно отнести к настоящему мастерству.

Вспомните «восстановительную хирургию» послевоенных годов. Вот где истоки этого умения. Вот откуда идут ступени этого опыта. От поднятых мариупольских и запорожских домен, заводов — к искусству создавать новые, сложные и объемные контуры сооружений внутри уникальных и архитектурно-монументальных зданий.

Евгению Ивановичу запомнилась работа в Большом театре. Кроме профессиональной увлеченности любой живой душе не безразличны и всякие иные впечатления бытия. Разве не интересно хоть и стороной, хоть и мельком, но наблюдать жизнь театра, когда можно заглянуть за кулисы той основной сцены, точную копию с которой лепили монтажники наверху.

В перерывах, особенно в вечерние смены, монтажники не раз спускались вниз, чтобы поесть в театральном буфете.

Но чаще к ним наверх поднимались актеры, директор театра. Однажды приходила даже министр культуры Е. А. Фурцева. Завязался разговор, касающийся не только сроков монтажа.

Володя Резниченко, тот самый монтажник, что лихо грохнул балкой по стене, но потом работал и аккуратно, и четко, попросил Екатерину Алексеевну посодействовать монтажникам в приобретении билетов в театр.

— Ребята интересуются, — сказал он, — насчет «Ла Скала». Может, в Милане придется побывать, по линии монтажа. Или на какой-нибудь Всемирной выставке — монтировать павильоны. Одним словом — для расширения горизонта.

— Вот он пусть и даст билеты, ваш заказчик, — и Фурцева показала на директора театра.

Тот в нерешительности замялся. Билеты были давно распроданы.

— Рабочим надо, надо! — повторила Фурцева. — Как же так? Товарищи делают вам новый зал, сцену. Вы должны найти для них возможность послушать гостей-итальянцев.

Директор билеты достал.

На торжественное открытие нового зала и сцены пришло много артистов, приехали министр культуры, председатель Моссовета. Все монтажники получили благодарность и почетные грамоты. Был хороший концерт, ужин...

В Музей изобразительных искусств я пришел в тот день, который называют санитарным. Поэтому, не без труда получив пропуск, я шагал с Евгением Ивановичем по залам, где лишь изредка попадались нам дежурные, художники-реставраторы и рабочие. Наши шаги гулко разносились по зданию.

Не миновали мы и «итальянский дворик», который так нравился Евгению Ивановичу. Здесь и в соседнем «греческом дворике» с потолка, должно быть, в тот день громче, чем в Большом театре, слышались удары металла о металл.

Уже выбравшись на крышу музея, я увидел в глубоком колодце внутреннего дворика кран, прислоненный к стене, с длинной рукою стрелы, засунутой в окно последнего этажа. Так подавались наверх строительные материалы.

На нормальной стройке не увидишь такого крана, «монтажная же хирургия» требует и особых механизмов.

Вторая наглядная особенность заключалась в тесноте чердака и подкупольного пространства. Я слышал и раньше, что работать здесь трудно, что монтажников мучает жара. Но как здесь жарко, я все же себе не представлял.

На дворе разгулялся солнечный приятный денек ранней осени. Но здесь, под стеклянным куполом, этим гигантским увеличительным стеклом, воздух накалился едва ли не до температуры тропиков. Было душно. И хотя под куполом гудел вентилятор и сквозь кое-где разбитые стекла проникал свежий воздух, всего этого было явно недостаточно. Газ от электросварки отравлял воздух на монтажной площадке.

Под куполом я увидел источенные жестокой коррозией балки, разрушенные до такой степени, что уже казались не металлическими.

Кое-где связи ферм вообще оборвались. Между ними зияли пустоты. Каркас здесь явно потерял былую крепость и даже на глаз казался малоустойчивым.

Требовалось срочно его обновить, на место ослабленных завести новые фермы, укрепить связи, усилить всю эту стальную оснастку. И вновь, как это уже бывало не раз у стальмонтажников, работать так, чтобы не мешать музею принимать посетителей.

Кому не ясно, что это сложнее, а честно говоря, и опасней, чем монтаж любого нового сооружения.

— Верхолаз остается верхолазом!

Это сказал мне Евгений Иванович здесь, под горячим куполом музея, вытирая пот, выступивший на его лице.

Работа верхолазов была, есть и, наверно, еще будет связана, какие бы меры предосторожности ни принимались, и с определенным риском, и с особыми трудностями.

Примерно пятьдесят процентов «ремесленников», которых готовят для монтажных специальностей, придя на стройки, вскоре покидают их. Работу верхолаза надо полюбить, как полюбили ее Коновалов, Кутяев, как привыкли и приросли сердцем к высоте их товарищи по бригаде.

Любовь, конечно, могучий стимул, но заработок остается заработком. В среднем для монтажника он равен 150—160 рублям. Бригадир получает на пятьдесят — восемьдесят рублей больше. Думается, надо бы выше поднять меру оценки и поощрения романтического и нелегкого, всегда требующего особой собранности и внимания, всегда напряженного и столь необходимого обществу труда.

Весной 1968 года Анатолий Степанович Коновалов провел два месяца в Канаде. Двадцати семи советским монтажникам вместе с канадскими рабочими предстояло демонтировать павильон СССР на закрывшейся Всемирной выставке «Экспо‑67».

Вылетел Коновалов из Москвы двадцать четвертого марта на канадском самолете, делавшем посадку в Дании. В Москве уже не было снега, и в Монреале он уже почти весь растаял, только кое-где еще виднелись белые пятна. И вообще погода оказалась примерно такой же, как и дома: холодноватый, ветреный март, но с очень яркими веселыми солнечными днями, когда очищалось от туч голубое небо. И у нас это месяц весеннего света и свежести, и такой же он в Канаде.

Местные власти Монреаля намеревались на бывшей площадке «Экспо‑67» вскоре открыть другую национальную выставку, и поэтому сроки монтажникам были предложены крайне жесткие. Два месяца, и ни дня больше.

Коновалов вместе со своими товарищами поселился в центре города, в частном доме, арендованном для рабочих. Жили по два человека в комнате. Рано утром на работу в автобусе, после смены домой, заглянув предварительно в продуктовые магазины. Варили обед сами, в ресторанах питаться дороговато, да и отнимает время. А хотелось узнать страну, город, многое увидеть своими глазами.

На демонтажной площадке Коновалов работал бок о бок с рабочими, говорившими на английском, французском, итальянском и, конечно, на русском языках. И в той технологической синхронности, без которой невозможен ни монтаж, ни тем более демонтаж такого красивого, тонкой работы павильона с огромной изогнутой стеклянной крышей, державшейся на высоких стальных опорах, — монтажники разных стран понимали друг друга без переводчика. И это потому, что люди хорошо знали свое дело.

Два месяца — срок немалый для размышлений. Особенно для того, кто смотрит не как турист из окна автобуса на пролетающие мимо пейзажи, а связан с другими людьми деятельной энергией общей работы. Вокруг этой работы и накапливались у Коновалова главные впечатления.

Многое ему нравилось, многое удивляло, не нравилось. К числу очевидных плюсов Коновалов отнес темп работы и продуманную в деталях систему монтажных механизмов, порождавших этот темп. Высоко оценил они технологию, рассчитанную на точную заводскую подгонку конструкций, на соединение их не клепкой или сваркой, а высокопрочными болтами. Такие болты завертываются пневматическими гайковертами, напоминающими небольшого размера отбойный молоток. Завертываются быстро. Малая механизация на высоте.

— А вот им понравились наши краны, которые приплыли теплоходом. Работают плавно. У них все краны и лебедки на пневматике — резко бросают конструкции, — сказал Анатолий Степанович.

Потом Анатолий Степанович добавил, что вот он замечал уж больно рискованную бесшабашность в поведении самих рабочих-высотников. Но поведения, если приглядеться к нему внимательно, во многом вынужденного.

— У нас знаете как: жизнь человека — первая забота!

Он произнес это с искренним удивлением, поражаясь тому, что перекрытия высотных этажей в Канаде не ограждаются, даже если это тридцатый этаж, и лестницы для монтажников без ограждений, и подвесные люльки.

— Наверху ходят они, как кошки, — сказал Коновалов с выразительной, но какой-то уж очень невеселой образностью.

Он был ошеломлен, увидев однажды, как его напарники-канадцы потащили тяжелый кислородный баллон на веревках по краю высокой фермы. А ведь баллон мог оттуда соскользнуть и, падая, убить кого-либо из рабочих.

Странно было Анатолию Степановичу наблюдать день ото дня, что и сами монтажники, казалось бы, мало озабочены техникой безопасности. Особенно тогда, когда эти предосторожности могли как-то снизить темп работы.

Да уж не дай-то бог какому-нибудь канадцу-монтажнику показаться нерадивым или недостаточно энергичным. Мастер возьмет на заметку и уволит. А как это запросто делалось, Анатолий Степанович наблюдал не раз.

Однажды на его глазах сразу трое канадцев, носивших монтажные пояса, но из-за спешки-или по небрежности не привязавших себя к ферме, вдруг полетели вниз. Один падал с высоты метров девятнадцать, рухнул по счастливой случайности на какую-то ветошь и не разбился. К удивлению Анатолия Степановича, монтажник тут же вскочил на ноги. Он не потребовал врача, не пошел даже перевязать поцарапанные руки, а, тяжело прихрамывая, потащился к павильону. И снова полез наверх, к своему рабочему месту.

Анатолий Степанович мог оценить это только так: рабочий боялся больницы и потери места. Безработных-то полно вокруг!

Мне привелось читать технический отчет, составленный группой наших инженеров-монтажников, посетивших американские стройки. Он содержал много поучительных наблюдений. Не случайно обзор завершался рекомендациями по использованию опыта американских монтажников на наших стройках.

Я не стану углубляться в детали: хотя они интересны сами по себе, но составляют предмет специального исследования. Уже один такой факт, о котором свидетельствуют наши инженеры, что на монтаже сорокаэтажного здания в Кливленде был задан и выдерживался темп: девять этажей в месяц — уже одно это не может не вызвать раздумий о том, как, какой ценой, с помощью каких механизмов в технологии достигается такая скорость монтажа.

Мне же, признаться, было очень приятно отметить про себя примечательные совпадения выводов Коновалова, рядового монтажника, каким и был Анатолий Степанович на демонтаже «Экспо‑67», и отчета видных инженеров.

Конечно, они, ознакомившись со многими стройками Америки, видели больше и имели возможность судить о более широком круге проблем. Коновалов же работал только на одном демонтаже в Монреале. Но тем не менее он верно разобрался в главном, и, право же, как не оценить саму потребность этого рабочего человека вникнуть в иностранный опыт.

Хорошее качество конструкций и их простота, минимальное число укрупненных монтажных марок, применение высокопрочных болтов, мобильные монтажные краны большой грузоподъемности и большая интенсификация труда рабочих — вот в чем увидели наши специалисты основы американского метода монтажа.

Между прочим, Анатолий Степанович упомянул и о том, что пришло время, когда надо думать не только об экономии металла, но и об экономии труда. Экономии в смысле меньшей затраты времени и сил и большей производительности.

Об этом писали и авторы отчета, говорил управляющий Стальмонтажем и конструкторы из Моспроекта. Важная, интересная мысль с заглядом в ближайшее будущее.

Ныне не металл, а квалифицированный труд становится все дороже. Поэтому часто выгодно даже утяжелить какую-нибудь конструкцию, с тем чтобы типизировать ее, упростить для монтажа, но выиграть в скорости строительства.

И чем дороже будет труд, чем все меньше людей оставит на монтажных площадках растущая механизация, тем все более нетерпимыми окажутся те организационные недостатки, которые и по сей день мучают монтажников.

«Все начинается с «нуля». И это не шутка, не красное словечко, таков организационный принцип строительства.

«Нуль» для монтажников — это заранее построенные дороги, подготовленная монтажная площадка, чтобы краны не утопали в грязи, это коммуникации, это и полученные вовремя проектные и технологические решения.

Монтажники должны получать полностью готовый «нуль», что, кстати сказать, случается редко. Проектанты запаздывают. Отсюда всякого рода неувязки. Иногда даже потребность в перепроектировании. Все это тормозит монтаж.

И Коновалов, и управляющий Стальмонтажем Мельник, и многие другие специалисты уверены, что устранение только одних этих организационных недостатков поднимет производительность в два раза по меньшей мере. Ибо техника на стройках и уровень профессионального мастерства монтажников достаточно высоки и будут расти год от года.


Еще один «большой нуль», который довелось мне воочию увидеть самому, по которому мы бродили с Анатолием Степановичем, находился вблизи Крымской набережной. Здесь строится новое грандиозное здание картинной галереи. Анатолий Степанович работал на монтаже крытого катка в Сокольниках, когда он неожиданно получил новое назначение.

Коновалов подумал было о перспективе поездки на волжскую стройку, в Жигули, в город Тольятти, но его вдруг перевели на стройку картинной галереи.

Причины? В Сокольниках работали в три смены, а Коновалов готовился к защите курсового проекта, вечерами посещал техникум — вторая и третья смены были ему неудобны. Это учли в управлении. Но была и еще одна причина: не так давно в Зарядье Коновалову пришлось демонтировать тот самый сорокатонный кран, с которым на строительстве гостиницы «Россия» Анатолий Степанович поднимал вверх фермы высотного здания. Теперь этот кран перевезли в разобранном виде на «новую Третьяковку».

Так кому поручить его монтаж, как не Коновалову, который, по его выражению, «знает кран досконально и умственно» и может поставить его на ноги даже без чертежей?

Как видно, бывает так, что кран притягивает монтажника, и вновь пересекаются пути машины и человека.

Из Сокольников Анатолий Степанович переместился к другому парку — имени Горького. И теперь, забираясь на вершину своего крана, он хорошо видел серую, как срез свинца, водную дорожку Москвы-реки, ее излучину около Лужников и недавно еще зеленый, а сейчас серо-бурый треугольник парка, острием своим уходящий к Ленинским горам. А по другую сторону казался совсем рядом Кремлевский холм с хорошо знакомым Коновалову силуэтом зданий и изогнутые асфальтовые ремни Кропоткинской, Кремлевской и Москворецкой набережных. Вновь Анатолий Степанович работал в самом центре Москвы.

Я приходил к нему сюда и в погожие дни, и в дождь, туман и слякоть поздней осени и всякий раз отыскивал неизменный коричневый берет на высоте, среди стропил и ферм крана. Всегда Анатолий Степанович что-то там делал сам, а не просто следил за работой других. Заметив меня, он сверху показывал жестом, что, мол, закончу варить или подгонять конструкцию и спущусь вниз.

В канун Октябрьских праздников «нуль» на стройке галереи близился к окончанию. Но это был тот самый «нуль», когда не все коммуникации подведены, а вокруг сооружения, хотя это и центр Москвы, — типичная строительная грязь, по которой ползают машины и монтажники.

— Обычное дело! — махнул рукой Коновалов. — Еще подморозило. Вообще-то здесь еще ничего, сносно, а бывает и хуже. Вот провести асфальтовую дорогу, и монтаж пошел бы веселее. Но, к сожалению, нет такой привычки!

— Начинаете монтаж?

— На днях. Пойдем наверх вместе с Валерием Федоровичем Лакеевым. Бригадир и тоже студент-дипломник, — сказал Коновалов, — вместе начинали, вместе заканчиваем техникум.

— Значит, две бригады и два будущих прораба во главе?

— Мне и раньше, когда еще учился, предлагали быть прорабом. А теперь-то уж и подавно!..

— Будете хорошим прорабом, — сказал я. — Двадцать пять лет на стройках рабочим.

— Да, опыт кое-какой есть. — Анатолий Степанович неопределенно пожал плечами, скромно уйдя от прямого ответа.

Я слушал Анатолия Степановича и думал о том, что скоро он станет техником, прорабом, может быть, начальником участка. Что же, на этом закончится его рабочая жизнь? А где вообще ее границы? Где проходит черта, отделяющая бригадира от рабочего, мастера от бригадира, где рубеж, отделяющий рабочих от тех, кого мы уже считаем людьми умственного труда? И так ли явствен, так ли определен этот рубеж в наш век научно-технического прогресса?

Ведь мера физического труда в процессе производства уменьшается год от года.

Она неодинакова у людей разных профессий. Есть и такие, где она сведена к минимуму.

В Запорожье есть цех конверторной стали, где на всех рабочих местах стоят люди с высшим образованием. Инженеры на рабочих точках сталеваров! На хорошо знакомом мне Челябинском трубопрокатном заводе тоже есть сварщики с дипломами инженеров, техников. Не говоря уже о мастерах, среди которых большинство — выпускники высшей школы.

Я спросил, как думает Анатолий Степанович, — став прорабом или начальником участка, утеряет ли он приносящее ему особую гордость самоощущение принадлежности своей к рабочей семье монтажников, к рабочему классу.

— Нет, — ответил он твердо, — все равно останусь «рабочим классом».

И тут Анатолий Степанович спросил меня, должно быть не без удивления, как такой вопрос мог вообще возникнуть.

— Не утеряю, наоборот, приобрету. Еще больше гордости будет.

Да, видно, так. И образование само по себе, тем более и степень физических усилий сегодня уже не образуют четкой разграничительной линии между рабочим и инженером. А вот наши представления о современном рабочем классе, очевидно, требуют расширительного, более емкого и глубокого толкования...

— Вы меня простите, — нетерпеливо взглянув на часы, произнес Коновалов. — Вечером партсобрание. Отчетно- выборное. Шофер — коммунист, — он кивнул в сторону полуторки, на которую монтажники грузили какие-то части, — ему надо за город съездить и к собранию вернуться. Я пойду туда.

Мы вышли из деревянной будки, служившей временной прорабской.

— Сегодня у меня свободный день, — вспомнил Коновалов, должно быть, потому, что подумал о предстоящей защите курсового проекта. — Полагается мне такой день как студенту-дипломнику. Но я не беру.

— Отчего так?

— Начальство просит активизировать монтаж. Поднажать, одним словом. А кроме того, лозунг начнем нынче ставить на Крымском мосту, — сказал он. — Металлические метровые буквы. Это я лично хочу сделать.

— Большая работа?

— Одиннадцать букв и восклицательный знак: «ПАРТИИ СЛАВА!

И Анатолий Степанович показал туда, где поднимались в небо прямые фермы пролетного строения. Продвигаясь осторожно по узким и скользким кромкам, монтажники поднимутся наверх, чтобы приварить с обеих сторон моста высоко над городом и Москвой-рекою видные и с Садовой и от Октябрьской площади большие буквы.

Ничто, казалось, не изменилось в тоне Коновалова, ничем он не выделил интонационно эти слова в ряду других, но все же я почувствовал некую скрытую теплоту волнения, и, зная уже характер Анатолия Степановича, я не мог обмануться насчет того, что и предпраздничная эта работа, и светящиеся буквы в небе, и сам смысл лозунга были кровно близки сердцу этого человека, связавшего с партией свою рабочую жизнь.


ЭСТАФЕТА

То, что было сделано, то, что делается в этом суровом крае, — это настоящий подвиг. И тем сотням тысяч людей, которые его совершают, Родина отдает дань восхищения и глубокого уважения.

Л. И. Брежнев. Доклад на XXV съезде КПСС


1. Сибирь — Москва


Пятнадцать минут полета от города Надыма — и посадка в лесотундре, на поросшей травой и кустарником бугристой площадке, метрах в пятидесяти от большого здания из бетона, алюминия, пластика и стекла.

Это ГПГ — главный пункт очистки и сборки газа, поступающего от многих скважин, расположенных отсюда на расстоянии полутора-двух километров.

Перед воротами ГПГ, на дороге, напоминающей волны застывшей грязи и глины, — два болотохода. Это мощные машины, под стать тем тягачам, которые мы видим на Красной площади в дни парадов. Обычные тракторы, даже самые сильные — здесь не в счет.

ГИГ — это завод, современный, высокоавтоматизированный, выстроен за... полгода! Это легко написать. Значительно труднее даже просто представить себе, как шел монтаж с помощью вот таких машин на гусеничном ходу с грозным именем «Ураган», с помощью «МАЗов», «КрАЗов» и других грузовиков, привозивших материал по зимнику, с помощью самолетов-тяжеловозов «Ан‑12».

Вот наглядные возможности современной техники! Темпы создания такого завода вблизи Полярного круга под стать лишь главному подвигу в Медвежьем — рождению самого промысла.

Строительство промысла Медвежье началось зимой 1970 года. Зима в этих краях — вообще самая горячая и продуктивная строительная пора, когда действуют зимние дороги и замерзшие болота выдерживают тяжесть сооружений, трубопроводов, машин.

О том, как создавалось Медвежье, уверен, лучше всего могли бы поведать нам сами участники рождения промысла в тундре. Можно только пожалеть, что люди, непосредственно творящие славные дела, не имеют времени, а более всего, пожалуй, привычки вести деловые дневники изо дня в день, из месяца в месяц. Мало, досадно мало печатаются у нас записки бывалых людей, и нет у наших журналов большой тяги к мемуаристике, обращенной к мирным, созидательным будням.

Когда всенародный подвиг освоения громадного края становится в заглавную строку наших пятилеток — за событиями на широком трудовом фронте пристально следят газеты, идет информация по каналам радио, телевидения. И деловая летопись свершения складывается из тысячи фактов.

Дело же писателей — люди! Здесь ничто не может заменить художественного слова, стремления проникнуть в суть поступков, увидеть новое в облике человека труда. И писатели стремятся уловить и запечатлеть эти черты и черточки характеров, дающие пищу для размышлений, сопоставлений, выводов. Пусть порою эти наблюдения не столь долговременны, а встречи с героями, в силу разных обстоятельств, коротки. Тем не менее все верно и зорко подмеченное в человеке, «делающем пятилетку», в духовных гранях его жизни — интересно нам, современникам, будет ценно и для потомков.

«Завод построен с воздуха!» — это сказал мне Табрис Хуснутдинов — сорокалетний главный инженер треста «Надымгазпромстрой». Построить с воздуха. Что это значит? Это означает отказ от обычных методов стройки, от кирпича, раствора. При средней зимней температуре минус сорок идет монтаж крупных блоков и металлоконструкций с высокой заводской готовностью. Металлоконструкции доставлялись сюда в основном самолетами «Ан‑12», а устанавливались с помощью вертолетов «Ми‑8», «Ми‑6».

«Надым по-ненецки означает счастье». Я услышал это от Рената Каримова, начальника ГПГ. Невысокий и краснощекий, как юноша, легкий в движениях, с речью неторопливой и взвешенной, так говорит человек, уважающий прежде всего ту меру ответственности, которая легла ему на плечи.

Каримов знакомил нас с заводом. Сказать, что он делал это увлеченно, — мало. Он сам получал большое удовольствие от рассказа, от прогулки по цехам. Пусть завод — чудо современной газовой техники. Но ведь где он находится! И гостей, прилетающих на вертолете в тундру, бывает здесь не так уж много.

Почему Каримов вспомнил, что Надым означает — счастье? Да потому, наверно, что Ренат Каримов считает счастливыми не только город, но и Медвежье, свой завод, людей, работающих рядом с ним. И себя самого. Отблеск большой удачи, даже если это касается месторождения газа, ложится в какой-то степени и на судьбы людей. Всякое же счастье добывается с боем, трудом, горячим желанием.

Мы быстро шли за Каримовым, легко шагающим по гулким и пустынным коридорам, переходам, тоннелям, и нигде не замечали рабочих. Это поражало. Каримов сказал, что вся вахта, включая операторов и рабочих-слесарей, состоит всего из... шести человек.

Толстые трубы, емкости, компрессоры и снова трубы. И вот пульт управления — большой светлый зал, в тот день освещенный солнцем, с диспетчерским подковообразным столом, с приборами, занимающими всю противоположную стену.

Подобные пульты мы видим на современных электростанциях. Царство полной и совершенной автоматики! В наших обжитых индустриальных районах все кажется привычным. В лесотундре — не может не удивлять.

С помощью этой автоматики здесь не только очищают газ от ненужных примесей, но и регулируют работу 17 скважин промысла, устанавливая, как здесь говорят, «оптимальные нормы отбора газа». Они должны соответствовать строению пластов. «Повышенные отборы» уже ведут к истощению недр, нарушению технологии.

Оператор, дежуривший в эту смену, — Петр Терентьев, калининец, давно акклиматизировавшийся на Севере, был занят неотложными делами, и на пульте диспетчерской оставалась хозяйкой... студентка-практикантка Татьяна Михайловна Шведова, для товарищей, наверно, просто Таня.

Белокурая, худенькая, даже толстая брезентовая куртка не прибавляла ей осанистости, а часто хмурившиеся брови — серьезности, Таня представляла в Медвежьем Московский институт нефтехимической технологии.

Летом в Сибири можно увидеть множество студенческих строительных отрядов. В Надыме совсем рядом с нашей гостиницей — деревянным домиком с эмблемой бегущего оленя на двери — располагался белопалаточный лагерь харьковских студентов, названный ими «Гренада». Через наши гостиничные окна, завешенные от гнуса марлевыми сетками, по вечерам доносились из лагеря звонкие голоса и песни. Видимо, работа днем на стройках Надыма не лишала парней и девушек желания петь и веселиться, несмотря на атаки комаров и мошки, особенно звереющих с наступлением темноты.

«Надым, Надым — комары и дым!» Студенты жгли костры, спасаясь от комарья, и горьковатый дымок струился в окне гостиницы вместе с робкой ночной прохладой.

Да, студенты в Западной Сибири ныне вовсе не редкие гости, но почему же все-таки работа студентки Тани Шведовой в диспетчерской ГПГ показалась мне необычной? Потому ли, что Медвежье так далеко от Москвы и девушка жила в небольшом поселке Пангода, в общежитии, и на работу ездила, как и другие, за десять километров на вахтовом автобусе? А ведь к суровой обстановке, к безмолвию тундры надо еще и привыкнуть.

Или оттого, что Таня вместе с другой молодой женщиной, Аллой Андреевной Смольской — инструктором по профилактике пожаров (она назвала себя просто «пожарником»), по сути дела, хозяйничали в огромной диспетчерской, взяв на себя в эту вахту ответственность за работу всего завода?

Эти контрасты, наглядная власть над мощной техникой, которую ныне на автоматизированном производстве могут осуществлять и слабые женские руки, — вкупе со всей обстановкой — внушали невольное уважение и к энергичной практикантке, и к ее старшей подруге.

Молодежь и север! Эти два понятия теперь почти синонимы. Средний возраст живущих в северных городах Тюменской области — двадцать шесть лет. «Нас водила молодость в сабельный поход, нас бросала молодость на кронштадтский лед!» — поется в старой песне. А теперь молодость нашего времени штурмует недра Тюменщины, ведет за собой на дальний север советскую цивилизацию.

Я смотрел на простое русское лицо обыкновенной девушки-студентки, чей жизненный старт начинался «в северном исполнении», как шутят здесь. Старт нелегкий, но тем шире, удачнее будет потом, я уверен, жизненный разбег ее судьбы.

— Приедете сюда работать после института? — спросил я Таню.

— Постараюсь, — кивнула она.

— Таня закончит практику и вместе с газом из Медвежьего появится у себя в институте, — сказала Смольская. — Трубопровод уже подходит к Москве. В общем, привезет газ в столицу, — добавила она.

— Да, мне повезло, — согласилась Таня. — Очень даже. Действительно, так получается, что мы сейчас работаем у истоков газопровода «Сибирь — Москва». Можно сказать, прямая связь, только подземная. Приятно сознавать, что мы делаем такое большое дело!

Я подумал о том, что не только Таня Шведова, но и Хуснутдинов и Каримов говорили о Медвежьем с гордостью, казавшейся мне не только естественной, но и, пожалуй, даже несколько приуменьшенной, как бы приглушенной непоказной скромностью этих людей. А ведь на лацкане пиджака Рената Каримова поблескивал значок, который назывался: «Покоритель Медвежьего»!

Это и были покорители, чьи дела достойны этого слова, всегда сопряженного в нашем воображении с делами особой трудности, с масштабностью незаурядного подвига.

Хуснутдинов и Каримов оба были из Башкирии, оба успели там пройти по многим производственным ступеням опыта, были мастерами, прорабами, начальниками участков. Как инженеры-нефтяники родились и возмужали на промыслах Второго Баку.

Теперь это люди Надыма и Медвежьего, куда редко кто приезжает только лишь по назначению, а почти все по зову души, влекомые интересом, жаждой большого дела.

Деловой язык инженеров — это цифры, объемы, технологические схемы. О чувствах впрямую не говорят, о чувствах надо догадываться. Есть преемственность делового опыта — и это большая сила. В Медвежьем, в Надыме, в Уренгое много нефтяников из Баку, еще больше из Татарии, Башкирии. Освоение промыслов — не только профессия, а, я бы сказал, еще и деловая страсть. Когда эстафета открытий и освоения новых месторождений становится фактом собственной биографии — она увлекает и зовет в новые, необжитые места, к новым трудностям, как это и произошло с Хуснутдиновым и Каримовым.

Табрис Фаляхович Хуснутдинов работает в Надыме рука об руку с Юрием Алексеевичем Дмитриевым, русским, но тоже родившимся в Башкирии, учившимся в Куйбышеве, своим ровесником, который прокладывает от Медвежьего газопроводы вглубь страны. Трест «Северотрубпроводстрой», как явствует из этого длинного названия, тянет нитки голубых дорог через топи и болота.

В летние месяцы к трассе подобраться по земле почти невозможно. А с ноября, когда мороз набирает силу, но еще не так крепок, — чтобы ускорить начало рабочей страды, вдоль трассы идет намораживание дорог, их поливают водой.

Затем тяжелая техника — тягачи — начинают возить на трассу «плети» — секции из трех больших труб, предварительно сваренных. Секции укладываются в траншеи.

Морозы в тундре нередко держатся до мая. Однажды в день праздника 1 Мая градусник показывал минус тридцать, мела пурга. Но здесь, в Медвежьем, морозы, как и тепло, наступают внезапно, все зависит от того, какой придет ветер, какое дыхание океана пронесется по Западно-Сибирской, ничем не защищенной низменности.

В ту весну случилось так, что нитка только что уложенного в открытые траншеи газопровода осталась без «пригруза» — бетонных кубов весом по четыре с половиной тонны каждый. А почва здесь размокает быстро, и тогда всплывающие без пригруза трубы, находясь к тому же под давлением газа, могут разорваться.

Обстановка продиктовала такое решение: временно отключить газопровод и провести операцию по заземлению этого участка трассы. В Надыме был проведен праздничный митинг, и тут же все прямо с митинга отправились в тундру.

На трассу предварительно завезли палатки, еду, спальные мешки, отключили газопровод, и началась работа. Надо ли говорить о том, с каким напряжением трудились люди, зная, что у них в запасе немногим более суток! Ветер, снегопад — ничто не могло помешать строителям делать свое дело. За сутки повесили все пригрузы — четыре тысячи плит.

А ночью внезапно начала меняться погода, днем вышло солнце, пропитанная водой почва потекла, дороги мигом испортились, и людей из тундры в Надым пришлось затем вывозить вертолетами.

Так прошел этот праздничный день. Ну а обычные, будничные — они заполнены такой же неотступной, упорной, динамичной работой, такой же борьбой с трудностями, которую, право же, при самом осторожном отношении к громким эпитетам, все же нельзя назвать иначе как героической.

В Надыме, в Медвежьем и южнее, на перевалочных пунктах, на пристанях в Тобольске, в Сургуте, я видел много больших стальных труб. Они лежат высокими штабелями, издали похожие на гигантские многоствольные минометы. Трубы везут на север по воде, на палубах барж, в трюмах теплоходов, нередко можно увидеть, что трубу несет над тундрой, подхватив своими руками-тросами, похожий на жука вертолет. Там, где это было возможно, я подходил к трубам, стараясь узнать, какого они завода.

Если завод в Медвежьем — это стальное сердце промысла, то трубопроводы — несущие голубое топливо артерии. И тысячи километров этих кровеносных сосудов для нефти и газа составлены из труб, родившихся на хорошо мне знакомом Челябинском трубопрокатном заводе.

Когда я вижу где-либо челябинские трубы, я всегда невольно вспоминаю Челябинск, завод, великолепные, залитые светом цеха, громадные станы, мощные поточные линии южноуральского гиганта.

Наверно, это двойное зрение в какой-то мере прибавляет мне остроту, объемность, я бы еще сказал — пространственное видение усилий множества людей по сотворению трубопроводов.

Как-то один из моих знакомых, рабочий Челябинского завода, сказал мне с очевидной и нескрываемой гордостью:

— А вы знаете, свои, заводские трубы всех калибров я узнаю в любом месте.

Я этим, конечно, похвастаться не мог бы. У меня нет такого навыка, такого знания труб. Но, право же, и я тоже с неким «родственным чувством» подходил к штабелям труб на пристанях, на железнодорожных станциях земли Тюменской, на промыслах Медвежьего и Уренгоя. Скорее всего, в силу именно этого родственного чувства я через несколько месяцев испытал волнение и ощутил пусть малую, но душевную свою сопричастность к большому празднику строителей, когда стальная нитка супергазопровода «Сибирь — Москва», длиной в три тысячи километров, пришла от Медвежьего в нашу столицу.

Это произошло во второй половине октября 1974 года. Когда в ясный, хороший день москвичи собрались на торжественное открытие газопровода и толпа людей заполнила пустырь на пересечении Волгоградского проспекта и окружной автострады, наверно, каждый из побывавших там, мысленно прикинув путь газа в столицу, подивился огромности вложенного в это сооружение труда.

Тем более что всюду — на плакатах, на транспарантах, на плоскости трибуны, наскоро сооруженной, — была изображена схема маршрута, идущего от Надыма через Пунгу, Нижнюю Туру, Пермь, Ижевск, Казань, Горький, через тринадцать областей и автономных республик, через двадцать три реки, в том числе Обь, Волгу, Каму, Оку, через болота, овраги, автомобильные и железные дороги.

Трубопровод был построен за 9 месяцев, на 60 дней раньше, чем планировалось. И уже одно это говорит о многом. Митинг на Волгоградском проспекте собрал не только москвичей, но и северян, прилетевших из Надыма и Медвежьего, горьковчан, которые вели нитку газопровода на четвертом — завершающем — этапе. Здесь были и те, кто с благодарностью к строителям «принимал сибирский газ», — представители общественных, хозяйственных, партийных организаций.

Министр строительства предприятий нефтяной и газовой промышленности СССР Борис Евдокимович Щербина огласил текст приветствия ЦК КПСС и Совета Министров СССР участникам строительства газопровода.

Затем состоялся торжественный митинг.

«...Приход сибирского газа в столицу — это начало больших качественных перемен в топливном балансе страны, — сказал, выступая на этом торжестве, министр газовой промышленности СССР С. А. Оруджев. — В дело вступила газоносная провинция севера Тюменской области, подземные кладовые которой хранят три четверти всех газовых запасов Советского Союза. Положено начало крупномасштабному использованию топливных богатств Сибири. Отныне и на многие годы вперед основной прирост добычи газа в стране будет производиться за счет освоения тюменских месторождений...»

«Отныне и на многие годы»! — сказал министр.

Отныне мы действительно все чаще будем думать о нефтяниках и газовиках Тюмени, восхищаться их достижениями, радоваться масштабу развернувшихся работ.

«Сибирь — Москва» — это, пожалуй, не только название трубопровода, но и своего рода вступление в тему. Это начало рассказа об увиденном на севере, о том, что и как меняется в профессиональном и духовном облике советских нефтяников вместе с этапами нашей индустриальной истории, в которой каждое десятилетие — это эпоха.

Ничто не рождается на пустом месте. И все лучшее сегодня подготовлено трудом, энергией, инициативой и исканиями предыдущих рабочих поколений.

Поэтому мне и хочется перебросить здесь мысленный мост из семидесятых годов в сороковые, пятидесятые. Вспомнить то, что довелось увидеть самому, рассказать о рабочих людях, нефтяниках первой послевоенной пятилетки. А затем вернуться к событиям наших дней, от старой Кубани — родины русской нефтяной промышленности — к событиям и героям нового тюменского севера.


2. В сороковые, грозовые


Я впервые попал на нефтяные промыслы Кубани зимой 1947 года. Стояли зимние, а в этих краях дождливые и пасмурные дни. Земля на полях, лишенная снежного покрова, разбухла и вся сочилась влагой. Грязь, как гигантское тесто на дрожжах, всходила на грунтовых дорогах, делая их непроходимыми ни для машин, ни для лошадей.

Мы ехали как-то к новому промыслу, расположенному в районе, бывшем еще недавно прибежищем волков и кабанов. Их отпугивали горящими факелами, смоченными нефтью. Когда-то тут было пропасть всякой дичи. И дикие утки, слетавшиеся сюда, теперь нередко садились в огромные чаны с нефтью, принимая ее за воду, и уже не могли подняться.

Эта новая площадь находилась неподалеку от старейшего месторождения, где до войны высился мраморный обелиск с надписью: «Прародительница нефти в России, скважина № 1, пробуренная ударным способом с применением паровой машины».

Немецкие оккупанты разрушили этот памятник. Однако они не смогли получить здесь ни одной тонны промышленной нефти. Партизаны, в рядах которых было немало нефтяников, препятствовали малейшей попытке начать промышленное бурение, взрывали оборудование или уносили его в горы. Но едва части противника покатились к западу, как партизаны, спустившись с гор, принялись за восстановление промысла.

Вначале жили как на фронте, в землянках. Грелись кострами. Связь держали с городом по полевому телефону. Но работы продвигались быстро. За первые два послевоенных года здесь словно из-под земли вырос черный лес вышек. Зажглись подвешенные над скважинами большие яркие лампы. Вскоре их стало так много, что огни на промысле сливались в одно плывущее над степью зарево. Линией пунктира огоньки уходили к горам, и казалось, что это дальние маяки, обозначавшие на земле берега невидимого нефтяного моря.

Одним из тех, кто разбуривал весной, летом и осенью сорок седьмого года эту площадь, был буровой мастер Николай Михайлович Поздняков.

Парторг ЦК буровой конторы «Апшероннефть» был в этих краях человек новый и знал Позднякова только понаслышке. Поэтому, когда буровой мастер, не совсем еще оправившийся от ранения, вернулся в родной поселок, парторг спросил у него:

— Как вы попали на фронт?

— Сдал бронь в военкомат. Ушел добровольцем. Лейтенант пехоты, ранен под Сталинградом.

— Что же вы теперь думаете делать?

Поздняков удивленно посмотрел на парторга, а потом молча показал ему небольшую книжку, изданную еще до войны: «Опыт скоростного бурения бригады мастера Позднякова».

В брошюре рассказывалось, как Поздняков со своей бригадой достиг всесоюзного рекорда коммерческой скорости бурения скважин — пять тысяч двести восемьдесят метров на станко-месяц. В книжке было два портрета: командарма тяжелой индустрии Серго Орджоникидзе и мастера Позднякова.

— Но старая слава ржавеет, если ее не обновлять, — сказал тогда парторг. — Скорости в бурении — это наше настоящее и будущее. Так за чем же дело стало, товарищ Поздняков?

— Дайте мне бригаду, и я опять возьмусь за скоростное бурение, — ответил мастер.

...Вновь открытая площадь «Восковая гора» пользовалась плохой репутацией у буровиков. Было уже немало случаев, когда при бурении допускался большой радиус кривизны, и иные скважины приходилось даже перебуривать. Кое-кто из рабочих стал поговаривать, что, мол, на этой горе вообще невозможно хорошо работать.

— Ерунда! — сказал Поздняков, выступая на собрании. — Отдайте мне «Восковую гору». Будем бурить каждую скважину не два-три месяца, а десять — пятнадцать дней.

В зале сразу стало тихо. Кто-то крикнул:

— Хватит, товарищ Поздняков, рассказывать бабушкин сон! Кто поверит, что на «Восковой горе» можно так бурить?!

Поздняков вспомнил, как до войны, когда он ставил свои всесоюзные рекорды бурения, он не раз ездил в Москву на беседу с Серго Орджоникидзе. Нарком посылал ему поздравительные телеграммы, подарил личную машину. Это была счастливая полоса его жизни, он был удачлив, энергичен, умел шагать в ногу с новой техникой.

В тот же вечер ему позвонили из крайкома партии. Хотели проверить, правильно ли им сообщили о выступлении мастера.

Спросили:

— Так, значит, беретесь?

— Я дал слово, — сказал Поздняков, — слово коммуниста.

...Когда Поздняков поднялся на деревянный настил буровой, смонтированный у устья будущей скважины, первая вахта его бригады уже находилась на своих местах. Поздняков огляделся вокруг. Буровая стояла в густом дубовом лесу на склоне «Восковой горы». Было очень рано — пять часов утра. Солнце только всплывало в небо, освещая снежные пики далеких снеговых вершин. В лесу еще стлался предрассветный туман, но там и тут в утреннем воздухе раздавались звонкие голоса людей.

У палатки, которую поставила себе в лесу бригада, с записными книжками в руках стояли инженеры из треста «Апшероннефть» и гости — корреспонденты газет, инженеры и работники крайкома партии. На самой же буровой примостились двое хронометражистов, ожидая начала бурения.

Один из трестовских инженеров подошел к мастеру:

— Провалишься, Поздняков! Сознайся, хватанул лишнее?

Поздняков рассмеялся:

— Нет, дорогой товарищ, не увидеть вам этого. Побудьте с нами до конца, посмотрите, — может быть, потом и покритикуете за что-либо.

Мастер еще раз перед началом работы оглядел свое хозяйство: вышку, поднимающуюся над лесом, мощные моторы, ротор, новые насосы завода «Красный молот». Это была хорошая отечественная техника. Кое-что прямо перекочевало с фронта, например танковые моторы, которые гнали теперь струю глинистого раствора в глубь скважины.

— Сегодня ведь девятое мая — годовщина Победы над Германией, — сказал Поздняков, обращаясь к вахте. — Какой день, ребята! И в этот день мы начинаем первую скоростную.

— Ну, Володя, — обратился он к Владимиру Гуслякову, бурильщику первой руки, стоящему у тормоза, — начали!

Бурильщик включил ротор, и стальное, особой закалки долото, похожее на лопасть морского винта, начало прогрызать землю. Поздняков всего несколько минут наблюдал, как его ученик Гусляков медленно наращивает скорость бурения. И остановил юношу.

— Нет, так не годится, — сказал он. — Я тебе сейчас покажу, как надо бурить скоростную.

Мгновение — и наблюдавшим за работой показалось, что металлическая буровая вздрогнула от напряжения. Толстый круг ротора стал вращаться с огромной скоростью. Два мощных насоса погнали в трубы струю глинистого раствора с такой силой, что он сам мог бы, казалось, размывать и выносить породу. Пятнадцатиметровый стальной квадрат, на опускание которого иногда уходит несколько часов, Поздняков забил в землю в какие-нибудь две минуты. Хронометражисты сдержанно ахнули, заполняя свои блокноты.

Ученик, наблюдавший за мастером с удивлением и восторгом, не успел опомниться, как надо было уже наращивать на инструмент металлическую «свечу» и опускать ее в пробуренное отверстие.

— Я никогда не думал, что можно так бурить! — сказал он, не скрывая своей растерянности.

— Можно и нужно. Вот теперь становись ты к тормозу, — сказал Поздняков, — и давай в том же духе.

День был жаркий, безветренный. В горах не держались долго ни туманы, ни дождевые тучи. Лес вокруг площадки вырубили, а на буровой не спрячешься от палящих лучей солнца.

Поздняков снял с себя рубаху. Ему приходилось самому часто становиться к моторам, помогать молодежи. Вся вахта работала, скинув верхние рубахи, налегке, не ослабляя высокого ритма.

Поздняков как-то сказал: «Они у меня как моряки на корабле: махнешь рукой — и все на своих местах».

Чуть замешкался верховой — по винтовой лестнице на вершину вышки уже бежит рабочий, помогая устанавливать тридцатиметровые трубы, извлекаемые из скважины.

Поздняков перед началом работы всегда обходил свое хозяйство, проверяя, подвезли ли ему все, что необходимо для непрерывного хода бурения. Он никогда не пускал буровую, пока не убеждался, что подготовка закончена.

Стоя у ревущих от напряжения моторов, Поздняков то и дело поглядывал на часы. Поворачивая руку тыльной стороной, он молча показывал часы бурильщикам. Чувствовалось, что у него взвешены и учтены минуты и секунды. Не только сама вахта, но ремонтники, слесари, рабочие у насосов поглядывали на бурового мастера, как музыканты из оркестра смотрят на дирижера.

Как-то, рассказывая мне о своей бригаде, Поздняков сказал, что у него действует «котловая» система. По просьбе самих бурильщиков заработная плата рассчитывается не по индивидуальному метражу, пробуренному каждой вахтой, — ведь на долю иных выпадают ремонтные и спуско-подъемные операции, — а по общему объему и скорости работ всей бригады.

Но у поздняковцев был не только общий денежный котел. Когда во время одной из ночных вахт произошла авария — порвались цепи Галля, не только дежурные слесари, но и все, кто отдыхал после вахты и спал в это время в палатке, вышли им на помощь. И они за несколько часов починили оборудование, не дав аварии сорвать намеченные сроки бурения.

Проходка земных недр — это словно бы путешествие в неизведанные края. Оно трудно и увлекательно. Правда, вахта не сходит с подмостков своей буровой, но она и не видит в глубине земли своей трассы и всегда готова ко всяким неожиданностям.

Когда в первый же день бурения вахта Володи Гуслякова встретила мергель — слой твердо спрессованного известняка с цементированной поверхностью, стирающей долото, как наждак, молодой бурильщик резко сбавил темп бурения.

— Нет, ты так его не возьмешь, — сказал Поздняков.

Была в его характере одна черточка — увлечение риском. В былые времена, случалось, мастер позволял себе рискованную операцию — бросал на твердую породу долото, подкрепленное тяжестью всего многотонного инструмента. Опыт и рабочая зрелость излечили его от этого искуса.

Но все же смелая хватка, которая жила в молодом тогда еще мастере, помогла ему найти метод, которым он быстро раскалывал и одновременно стирал в порошок твердокаменные породы — гранитные крепости, встающие на пути бурильщиков.

Он применял так называемый «утяжеленный низ», навинтив в нижней части бурильного инструмента специальные трубы, создающие дополнительную нагрузку весом до двенадцати тонн. Инструмент теперь не отклонялся в стороны и не мог искривить скважину даже при очень высокой скорости, как бы глубоко ни уходила она в толщу пластов.

Нефтяники говорят, что сердце буровой — это грязевой насос. Мутно-красный, тяжелый и плотный раствор глины в воде по толстому шлангу, а потом через бурильный инструмент попадает к основанию бура. Оттуда он выходит на забой скважины под огромным давлением, до восьмидесяти атмосфер.

Поздняков увеличил отверстия на вращающихся лопатках бура. Вместо одного грязевого насоса бригада поставила два. Теперь струя раствора выходила на забой скважины с такой силой, что сама могла вымывать мягкую породу, вынося ее на поверхность земли.

Поздняковцы сократили операции по подъему и спуску бурильной колонны, получив за счет этого большой выигрыш во времени. Все это создало еще небывалый на промыслах высокий и четкий ритм скоростного бурения.

...Девять дней жила поздняковская бригада в своей палатке у буровой, лишь изредка наведываясь к родным в поселок. Девять дней бурильщики засыпали и просыпались с одной мыслью — сколько взято метража, как идет буровая? И все эти дни у подмостков дежурили хронометражисты, чтобы потом обобщить и передать другим промыслам опыт апшеронцев.

Но вот была достигнута проектная глубина — тысяча сто метров. Последняя вахта залила в скважину цемент, чтобы крепчайшей рубашкой, которая поднимется между эксплуатационными трубами и стенками скважины, намертво запереть воду в пластах, лежащих выше нефтяной залежи.

Поздняков смотрел на часы. Подошел к концу срок затвердения цемента, и долото, уже опущенное в скважину, тотчас начало разгрызать цементную пробку, давая свободный выход нефти.

Когда были подведены итоги, то выяснилось, что скважина, начатая в День Победы, была пробурена с выдающимся рекордом скорости в послевоенное время на Кубани и во всем Советском Союзе. Коммерческая скорость на станко-месяц составила три тысячи триста шестьдесят метров (в три раза выше нормы), и вся скважина была сдана промыслу на двадцать один день раньше срока.

...Я частенько в последующие годы вспоминал и вспоминаю Позднякова, все то, что оставила во мне нефтяная Кубань в пору послевоенного восстановления и развития, столь еще близкую к военной поре и по характеру, напряжению, трудностям, естественно, напоминавшую фронтовую обстановку.

— Эти девять дней на скоростной буровой буквально перевернули весь промысел, — говорил мне тогда руководитель конторы бурения. — Если еще и находились раньше люди, которым трудности восстановления казались неодолимым препятствием для скоростных проходок, то им пришлось умолкнуть под давлением фактов. Ни один буровой мастер уже не мог говорить о месячном сроке для бурения, не рискуя сгореть от стыда. Ведь поздняковцы бурили обычно не больше чем десять дней.

Движение за скорость, — продолжал директор конторы, — перекинулось на другие промыслы. Поистине скоростные методы у нас произвели маленькую революцию!..

Ну, а сам Поздняков — герой тех дней, часто выступавший на слетах передовиков, на партийно-хозяйственных активах, где его видели, слышали многие ныне работающие нефтяники, буровики, — как он выглядел?

Я уверен, что Поздняков производил на своих молодых рабочих-современников сильное впечатление. Мне тоже казалось, что от его плотно сбитой фигуры, тяжеловатой походки даже внешне исходило ощущение физической и духовной силы. Он был страстный охотник, человек жизнелюбивый и умеющий заражать жизнелюбием тех, кто с ним работал.

Говорил Николай Михайлович громко, четко, немного с хрипотцой, словно был постоянно простужен. Хотя он воевал в скромном чине лейтенанта, но по возрасту вполне «тянул на майора». На лице его лежали ранние глубокие морщины, кожа слегка задубела от постоянного пребывания на ветру, но блеск темных глаз был яркий, молодой.

Я думаю, что Поздняков знал себе цену и высоко ценил свою страсть «к темпированной работе», как он любил говорить. Еще до войны он был широко известен, любил быть на виду, в центре производственной и общественной жизни на промысле.

В работе Николай Михайлович был неистов, «выкладывался», себя не щадил, поэтому много требовал и от других. Никто не мог бы бросить ему упрека как коммунисту.

Шло время. Традиции трудового героизма развивались, углублялись, приобретали новые формы. Пора единичных рекордов постепенно начала сменяться стремлением к широкому, массовому подъему производительности труда, к высокой эффективности на основе более продуманной организации и культуры производства.


3. Зерно нового


Буровая вышка стояла на самом гребне поросшей лесом горы, и со своих подмостков буровики могли наблюдать за тем, как работают в низинке строители, вырубая лес, монтируя оборудование и подводя к новой буровой водопровод, нефтепровод, электроэнергию. Строители подготовляли бригаде мастера Александра Степановича Хрищановича новый фронт работ, но сильно отставали от высоких темпов бурения. Сам бригадир ясно видел, что, пока строители закончат установку вышки, пройдет дней десять и неминуемо «окно» — время вынужденного простоя.

Хрищанович ходил вокруг строителей по разрыхленной земле площадки, тоскуя, подсчитывал свои неожиданные «свободные» дни. На гребне горы он уже закончил проходку двухкилометровой скважины, сократив в два раза обычные сроки бурения. После ночной вахты, сдав готовую скважину, бригада собиралась домой.

— Вот что, ребята, — сказал Хрищанович. — Сами видите, какое дело. Надо помочь. Давайте вклинимся в бригаду строителей.

Опытный мастер, он хорошо знал своих людей, проработав с ними в Нефтегорске много лет, но все же волновался, ожидая, что скажут бурильщики. Все были единодушны: надо помочь. Такое бывает, когда у всех в коллективе зреет одна и та же дума. Его комсомольцы захотели помочь немедленно.

— Как, прямо сейчас, после ночной смены? — спросил Хрищанович.

— Да, сейчас.

И в то же утро комсомольцы вместе со строителями перетащили по склону горы на четыреста метров свою огромную, сорокаметровую металлическую вышку.

...Мастера Хрищановича я впервые увидел на промысле «Восковая гора». Он обходил свой скоростной участок, разбросанный на довольно большой площади и объединенный единым ритмом слаженной комплексной работы. Начальник участка на минуту забежал погреться в маленькую деревянную будку, кочующую вслед за бригадой от одной буровой к другой.

Когда он — высокий, ширококостный, в черном полушубке — втиснулся между железной печуркой и складной кроватью, в будке сразу стало теснее.

— Вот и Александр Степанович, хозяин всего участка, — с уважением произнес Леша Бараев, молодой бурильщик, такой же высокий, как и Хрищанович, с открытым и приятным лицом.

Хрищанович протянул над печуркой руки, большие, сильные, со вздувшимися бугорками вен.

— Скоро потащим вышку, Александр Степанович? — спросил Леша.

— Надо тащить, — сказал мастер. — Вас уже ждут на новом месте, площадка готова.

— Замечательная это вещь — цикл! — восторженно произнес Леша. — Мы в этом месяце покажем такие скорости, какие здесь никому не снились.

— Ладно, болтаешь! — остановил его мастер, но худое, суровое лицо его потеплело. — Время — вот что вам дорого сейчас!

Хрищанович сидел с полминуты молча, погруженный в свои мысли.

Леша внимательно смотрел, как буровой мастер разминает над печуркой покрасневшие от тепла пальцы — он был неразговорчив, нетороплив.

— Иди встречай трактора, Алексей, — сказал Хрищанович. — Слышишь, уже ревут в кустарнике.

Через полчаса бригада потащила на новое место буровую вышку. Целую неделю подряд в горах шли проливные дожди. Вздыбленные волны грязи на горных скатах были похожи на внезапно застывший морской прибой. Вышку тащили три трактора, а четвертый шел сзади, натягивая трос, укрепленный на шпиле буровой, удерживая в равновесии многотонное сооружение. Тракторы ломились сквозь кусты, лес, потоки воды, как танки.

Мастер шел впереди, выбирая дорогу. В одном месте Хрищанович по неосторожности увяз в грязи. Он махнул рукой, чтобы на него не обращали внимания и продолжали тащить вышку. Но на помощь к мастеру тотчас бросились двое бурильщиков. Смеясь и сами утопая по колено в грязи, они вытаскивали Хрищановича, поддерживая одновременно за голенища свои сапоги, которые липкая безжалостная глина снимала с ног.

Хрищанович выбрался на место посуше и переобулся. Потом снова неутомимо зашагал впереди, то появляясь, то пропадая среди деревьев, и по его замываемому водою следу с ревом ползли вспахивающие рыхлую землю тракторы. К вечеру этого же дня вышка, проехав около полукилометра, была установлена на месте новой скважины.

...Они были очень разные — эти два человека, два коммуниста: стремительный, горячий на слово и жест Поздняков и малоразговорчивый, всегда серьезный Хрищанович. Долгие годы опытный мастер Хрищанович был в тени, заслоняемый яркой фигурой Позднякова, не выпускавшего из своих рук инициативы скоростного бурения.

Но пока Поздняков все свои усилия сводил к тому, чтобы установить рекорд скорости и вернуть былую славу, «незаметный» Хрищанович думал и шире и глубже.

Наблюдая за Поздняковым, Хрищанович не мог не заметить некоторой однобокости его увлечения рекордами. Поздняков думал только о своей буровой, Хрищанович же теперь болел душой и за строителей, и за вышкомонтажников, за нефтяников смежных профессий, за весь промысел. Поздняков боролся за одно важное звено работы, составляющее только часть дела, в то время как Хрищанович видел перед собою целое.

Опыт нескольких дней помощи строителям натолкнул Хрищановича и всю его бригаду на важную и плодотворную идею — идею организации скоростного участка.

Бригада потребовала себе комплект оборудования, два бурильных станка, две вышки, четыре трактора и людей, занятых вспомогательными работами. Пока бурилась одна скважина, часть бригады, куда входили теперь и строители, воздвигала себе вторую буровую; потом бурильщики переходили на новую точку и одновременно перетаскивали старую вышку на третье место. Теперь уже не могло быть и речи ни о каких «окнах» и простоях. Это был высокопроизводительный, непрерывный цикл бурения на большой нефтеносной площади.

Скоростной участок Хрищановича изменил не только всю систему буровых работ, но и в какой-то степени психологию бурильщиков и мастеров.

Раньше бурильщики несли ответственность только за скважину — на скоростном участке они отвечали за весь объединенный коллектив бурильщиков, монтажников, вышкостроителей. Только люди, чувствующие себя подлинными хозяевами, могут стремиться ко все большей ответственности за общее дело. Но для Хрищановича и его бригады это было естественно и необходимо, все это вытекало из их повседневных дум и забот о жизни промысла.

Новаторский почин вскоре стал достоянием всех нефтяников наших южных районов. Он открывал новые перспективы в организации труда, и этот метод начали внедрять во многих буровых конторах.

...Я как-то сидел в уютной квартире мастера, поджидая его, когда за темным окном появилось лицо и плечи высокого человека в брезентовой накидке и капюшоне, надвинутом на самые глаза. Он прислонился лбом к стеклу и виновато улыбнулся. Шел уже девятый час вечера, а Хрищанович уехал на буровую в шесть утра. Жена его уже несколько раз звонила на промысел.

Мастер снял в передней сапоги и в одних меховых носках вошел в комнату.

— Опять задержался, — сказал он, виновато глядя на жену, махнувшую рукой, как бы говоря, что это «опять» она слышит каждый день. — Заливали цемент в скважину.

— Что ж, не могли без тебя?

— Могли. Я все подготовил.

— Так почему не уехал?

— Люди-то работают, и, потом, они привыкли — Хрищанович всегда на буровой, — сказал мастер.

Он посадил себе на колени светловолосую четырехлетнюю внучку, которую очень любил, и принялся ужинать.

Из второй комнаты вышла взрослая дочь мастера. Александр Степанович поднялся и поцеловал ее в лоб.

— Ну, как буровая, папа?

— Пошабашили, дочка! За четырнадцать дней полный цикл, вместе со строительством.

— А по плану?

— Тридцать пять дней.

— Вот видишь! Что я говорила! — засмеялась она. — И нефть там есть.

— Ого! — Хрищанович взмахнул рукой. — Там ее полные подвалы. Только качай и качай!

— Молодцы, честное слово! И ты молодец, папка! — Молодая женщина взяла к себе на руки дочку, которая мешала деду есть.

Я спросил бурового мастера, как вызрела у бригады мысль о скоростных участках.

— Мы много думали об этом, — просто ответил Хрищанович. — Одна коммерческая скорость погоды не делает. Надо смотреть шире и дальше.

Уже в десятом часу вечера на квартиру к мастеру позвонил парторг буровой конторы. Он пригласил Александра Степановича на беседу, которую проводил лектор крайкома, задержавшийся в горах из-за непогоды и только что приехавший.

Хрищанович позвонил на промысел мастеру ночной вахты.

— Звони мне на лекцию, если что, — сказал Хрищанович, потом достал свои меховые носки и подержал их над голубоватым огнем газа, горящего в печке, побеленной ослепительно белой краской. Мастер посушил свою куртку над этим никогда не гаснущим газовым камином, который стоял в доме каждого нефтяника, надел сапоги и пошел в парткабинет слушать лекцию о столетии «Коммунистического манифеста».

...В горной седловине, где между высоких старых дубов виднелся большой бак-мерник, собирающий нефть из скважин, стояла девушка — оператор по добыче.

— Катя, — спросил Хрищанович, возвращающийся со своей буровой, — что у тебя такое лицо?

Девушка рассказала, что недавно пущенная в эксплуатацию скважина с высоким дебитом неожиданно замолкла и нефть больше не идет.

— Куда она делась — ума не приложу, — сказала она, чуть не плача от досады. — И геологи уже прибегали, но ничего не могут понять.

Хрищанович приложил ухо к железной обшивке мерника и, убедившись, что нефть действительно не бежит, сокрушенно вздохнул.

Мы отошли уже с полкилометра, когда Катя закричала нам во весь голос:

— Товарищи, подает!

Буровой мастер бросился назад к скважине. Он бежал через кустарник и ручьи воды, текущие по плотной и глубокой грязи. Запыхавшись, по железной лестнице влез на верх мерника. Там из широкой трубы на дно резервуара уже бежал зеленоватый, искрящийся на солнце поток и, пенясь, гулко бился о стенки бака.

Шум льющейся нефти заполнил все вокруг.

— Подает! Как хорошо подает нефть! Молодец какая! — говорил мастер с сияющим лицом, оглядываясь на Катю.

— Просто что-нибудь с насосами случилось, а сейчас исправили, — сказала девушка. Она тоже поднялась на бак и стояла там рядом с мастером, вытирая со лба светлые капельки пота, раскрасневшаяся от волнения, красивая от радости.

Два раза мы отходили от мерника метров на сто, и Хрищанович снова возвращался послушать, как льется нефть.

— Замеряйте, пожалуйста, замеряйте ее дебит, — говорил он девушке.

— Вот оно, наше сокровище! — сказала мне Катя.

Хрищанович мельком взглянул в мою сторону, потом перевел взгляд на Катю. Он, видно, о чем-то подумал.

— А люди, Катя, — неожиданно произнес мастер, — разве не сокровище? Какие у нас люди!

...Буровой мастер Александр Степанович Хрищанович стал первым на кубанских промыслах Героем Социалистического Труда. Он заслужил эту высшую степень трудового отличия в 1948 году, когда и претворил в жизнь свою идею скоростного участка.

Я думал о пытливом уме мастера, его стремлении найти новое и прогрессивное в организации труда на промысле, и мне тогда казалось естественным и закономерным, что новаторский метод, отражающий в себе черты коммунистического отношения к своему делу, родился именно в его бригаде.

Вспоминая ныне личность самого мастера, впечатлившего меня целостностью и силой своей натуры, вспоминая эпизоды, факты, записанные мною в конце уже далеких сороковых годов, думая о Хрищановиче, я вижу в нем те черты рабочего характера, которые определяют нечто глубокое, органичное и важное в коренном ходе послевоенной рабочей жизни.

Весьма примечательные для тех лет, эти черты не исчезли, не ушли в сыпучий песок времени, а живут и ныне, развиваясь и углубляясь, приобретая новые грани, порожденные требованиями наших дней, новыми условиями, новыми задачами.

Метод скоростного участка?! Именно в той форме, в какой его осуществлял Хрищанович почти тридцать лет назад, он ныне уже не применяется на промыслах Кубани. Но разве не просматривается живая душа этого метода в постоянном устремлении рабочих бригад к увеличению скорости проходки земных недр. В поисках современных организационных форм, подсказанных нынешним уровнем технического прогресса!


4. В нефтяном Туймазы


— Внимание! — сказал мастер Беляндинов и сделал знак рукой, чтобы все отошли. Волнуясь, люди торопливо попятились от черного устья буровой.

Девонская скважина, пробуренная на глубину более полутора тысяч метров, благополучно вошла в нефтеносные песчаники. Из нее откачивали воду, возбуждая фонтанную энергию пласта, и это была последняя, венчавшая все труды бурильщиков операция.

— Галиуллин, — весело сказал мастер, — расшевели ее, милочку. Пусть побросает немного.

Над устьем скважины закурился светленький курчавый газок. Предвестник нефти, он первым выбрался на свободу, а глубоко под землей уже клокотала в стальном горле труб и сама нефть.

— Дышит! — ласково произнес мастер. Он провел ладонью по раскрасневшемуся от мороза лицу и чуть заметно улыбнулся.

Казалось, черный столб выпер из трубы, словно выдернутый стремительно летящим вверх канатом. Мохнатая шапка струи мелькнула где-то около верхних мостков и через мгновение обрушилась вниз тяжелым маслянистым дождем. Порывистыми толчками скважина выбрасывала грязную воду, пропитанную нефтяной эмульсией. Возбужденная газом, она долго не могла успокоиться и все выкидывала в небо упругие струйки жидкости. На заледенелом полу буровой появились жирные оранжевые пятна.

Мастер растер на ладони липкий пахучий сгусток.

— Нефть! — Он помахал ладонью. — Видите, — сказал Беляндинов, — скважина сильная. Здесь будет фонтан!

Буровая высилась в открытом поле сорокаметровым маяком над степным зимним простором. Ветер крутил поземку. Жесткий, обжигающий, он поднимал в воздух снежную пыль, и она клубилась туманом вокруг железной пирамиды вышки. И только горящие в отдалении факелы нефтяного газа, который еще не знали, куда девать и как утилизировать, точно костры на снегу, разрывали белую мглу нежно-алыми колеблющимися огнями.

Мы пошли греться в «культбудку» — деревянный переносный домик, который стоял в пятидесяти шагах от буровой. В двух чистеньких его комнатах от толстой трубы паропровода струилось тепло. Поджидая мастеров, за рабочим столом сидел парторг буровой конторы Ашин, молодой, полный человек, и перелистывал вахтенный журнал, где отмечалось все, что происходило с турбобуром на его длинном подземном пути к нефти. Ашин подсчитал, что 236‑ю скважину бригада прошла на тридцать дней раньше срока, но это был не лучший результат в году, и все знали, что Беляндинов недоволен итогами.

— Касим Белянович, дорогой, — сказал парторг, — этой скважиной закончили год. Пора, мастер, подумать о следующей, о новых скоростях, которых достигнет бригада. Надеюсь, что это будет тысяча двести пятьдесят метров на станко-месяц — скорость неслыханная еще в наших краях.

Беляндинов улыбнулся. Это была мягкая улыбка человека, уверенного в своих делах, но осторожного в обещаниях и сейчас озабоченно думающего.

— Тысяча двести, Алексей Дмитриевич, — сказал он, — это реально.

— А не слишком ли реально? Может быть, выше? Чтобы было за что бороться! Вот, — живо сказал парторг, похлопав ладонью по вахтенному журналу. — Здесь все предпосылки для решительного броска вперед. Смелее!

— Мы подумаем, — сказал Беляндинов. — Шагать надо по ступенькам, но мы подумаем, парторг.

Он раскрыл дверь в комнату, где отдыхали его бурильщики, и кивнул рабочим, широким жестом приглашая всех заходить и принять участие в разговоре.

...Я просматривал свои записные книжки начала пятидесятых годов. Поучительное это занятие и интересное. События, факты, люди, как бы заново увиденные сквозь призму прошедших лет, обретают своеобразную рельефность и временну́ю глубину. Интерес же к ним отнюдь не только мемуарный, хоть и пожелтели уже страницы записных книжек. Нет, это еще и повод, толчок, отправная точка для раздумий, сопоставлений, имеющих самое непосредственное отношение к делам нашего времени, к заботам сегодняшнего дня.

Я беру в руки заложенные между страницами газетные вырезки. На бумаге налет восковой желтизны. Сравнишь со свежим газетным листом — разница впечатляющая. Бумага стареет на рубеже пятнадцати — двадцати лет. А вот то, что на ней запечатлено, живет еще и зрительно и эмоционально в памяти — и впечатления от давней поездки в Туймазы, и картины бурения скважин в зимней башкирской степи, и памятная мне фигура мастера, его грубоватое, простое, доброе лицо человека работящего, старательного, всей душою отдающегося делу.

Этот рабочий с высокими профессиональными добродетелями и для той поры и для нынешней, выходец из крестьянской семьи, наделен был и типичной судьбой своего поколения — крестьянин, потом рабочий, сначала в Баку, затем в Туймазах. Ушел на фронт, славно и честно повоевал, и вновь нефть притянула его к себе после того, как, раненый и подлечившийся, он в сорок четвертом вылез из вагона на перрон маленькой и тихой станции. Хромая и опираясь на палочку, Беляндинов осторожно прошел к зеленому автобусу, и тот повез его на промыслы.

Как раз в этом году, памятной вехой вошедшем в историю Второго Баку, здесь, в Туймазах, геологи Мальцев, Залоев, Торяник, следуя настойчивым указаниям академика Губкина, вскрыли ниже уже известного угленосного горизонта более глубокие песчаники древних девонских отложений и обнаружили могучий, многообещающий фонтан нефти. Скважина № 100, возле которой поставили впоследствии мраморную доску с надписью «Открывательница девонской нефти», гремящей пятидесятиметровой струей как бы салютовала в осеннем ясном небе второму рождению туймазинских промыслов. И вот в короткие сроки на месте недавно безвестной башкирской деревушки начала развиваться одна из крупнейших в пятидесятые и шестидесятые годы нефтяных баз на востоке страны.

Еще немного подлечившись в Туймазах после ранения, мастер Беляндинов принял буровую.

До войны скважины здесь бурили медленно и долго. Бурили год и дольше, если бывали технические осложнения или же случались задержки из-за сорокаградусных морозов и бушующих в степи метелей, когда заносило все дороги и ветер рвал провода, раскачивал многотонные вышки. Трудно было весной и осенью — распутицу преодолеть могли лишь тракторы.

Да, зимы в Туймазах суровые. И, преодолевая трудности освоения Второго Баку, покоряя сложнейшую по тем временам нефтяную целину, не предвидя, естественно, еще своей судьбы и будущего, однако же исподволь, ходом самой нашей индустриальной истории, советские нефтяники, буровики Татарии и Башкирии готовились к испытаниям еще большим, к метелям еще более жестоким, к бездорожью еще более тяжелому на просторах Западно-Сибирской низменности, в Приобье и в Заполярье.

Точно броневым щитом, и здесь, в Туймазах, природа прикрывала свои недра окременелыми доломитами, крепчайшими известняками, мергелями, песчаниками. Если на юге, в Баку, скважину проходили тридцатью долотьями, то восток требовал ста. Кремневая твердь съедала стальные зубья долотьев, не пробуривших подчас и полуметра.

Беляндинов только втягивался в работу, присматривался и изучал своих людей, а на промыслах Туймазы уже гремела слава мастеров Куприянова, Балабанова, Алексеева, Усова и других. Они внедряли широким фронтом турбинную технику, опрокидывали старые нормы и технологию.

Беляндинов и Куприянов принадлежали, в общем-то, к поколению Позднякова и Хрищановича. Но так случилось, что рабочий их талант в полную меру развернулся уже в годы пятидесятые, а это наложило свой отпечаток на характер их рабочего поиска, творчества.

Осталось позади время восстановления разрушенного войной. Страна все шире и стремительнее шагала по пути технического прогресса, обновления, реконструкции техники. И не случайно, что новое в методах буровых бригад Куприянов и Беляндинов искали ныне в сфере форсированных буровых режимов, добивались скорости за счет новаторского применения техники.

Я как-то вместе с Беляндиновым поехал на буровую Ивана Дмитриевича Куприянова. Хотел познакомиться с ним. Беляндинову же надо было что-то посмотреть, поучиться. Учиться же, вообще говоря, было чему. Куприянов в те годы был уже Героем Социалистического Труда, получил Государственную премию за разработку и осуществление метода форсированного бурения скважин.

По тогдашним временам это было ново и интересно. Куприянов первым начал нагнетать раствор, приводящий в движение забойный турбинный двигатель, не одним, а сразу двумя мощными насосами. Смелое это решение поразило тогда не одного мастера Беляндинова.

Дело в том, что работа с турбобурами сама по себе являлась в те дни новацией. При турбобуре вращалась не вся многометровая бурильная труба, «не весь инструмент», как говорят буровики, а лишь сама турбинка на конце его. Новая технология, имевшая бесспорные преимущества, требовала и нового рабочего искусства. Особенно в умении проходить твердые породы. Ведь тут при больших нагрузках легко было и сломать долото турбины. Значит, надо было находить такой оптимальный режим нагрузки инструмента, чтобы не давать турбине останавливаться при очень большом давлении и «прыгать» при малом.

«Когда турбина «танцует», вся талевая система у меня прыгает», — как-то сказал мне Беляндинов.

Освоить работу на двух насосах — означало научиться работать по-новому, с еще большими давлениями грязевого потока на турбобур.

И вот ранее ничем особенным не отличавшаяся беляндиновская бригада, работая на двух насосах, прошла скважину с небывало высокой в Туймазах скоростью — 1100 метров. На конференции, которая всегда проводилась в бригаде перед началом бурения каждой новой скважины, рабочие беляндиновской бригады решили начать соревнование с бригадой Ивана Куприянова.

— Он мужик сильный, — сказал тогда Беляндинов, — мы у него учились, а теперь потягаемся с Героем.

Позвонили Куприянову. Вышка его стояла километров за двадцать, он только начинал свою новую буровую. Вызов он принял.

Куприянов, невысокий, крупноголовый, с неторопливыми движениями, полными размеренной силы, поднялся нам навстречу из-за стола.

— Ну, чему ты приехал учиться, Касим Белянович? Скорости у тебя уже лучше моих, и все-то ты у меня выведал давно, — сказал он Беляндинову тем тоном, в котором шутку трудно отделить от серьезного замечания, и тут уж понимай как хочешь!

И слова и тон Куприянова задели Беляндинова за живое.

— Все?! — воскликнул он. — Нет! Многое, конечно, но не все! Подожди, — быстро возразил Беляндинов. — Подожди! Время идет, Иван Дмитриевич. Разве мы живем зря? Мы большой опыт накапливаем каждый день. У человека в работе появится что-нибудь маленькое, новое — очень хорошо! И это надо взять.

— Ну что ж, бери, — задумавшись, ответил Куприянов. И это уже прозвучало вполне серьезно.

Два мастера прошли тогда к буровой по тропинке, протоптанной в снегу. Вахта бурила, пробивая турбобуром толстую, в десятки метров, кремневую породу, встреченную на пути скважины. Долото сработалось, пройдя всего лишь два метра. Молодой бурильщик Михайлов начал при нас поднимать всю свинченную из двадцатипятиметровых бурильных труб колонну, с тем чтобы, сменив долото, опустить ее снова в скважину. Я видел, что Беляндинов с удовольствием хронометрировал четкие, до автоматизма отработанные движения бурильщиков.

...Вот выползает из скважины маслянистое стальное тело бурильной «свечи». Ее мгновенно схватывают железные ладони элеваторов. Вот чуть замешкался на высоте рабочий, отводя верхний конец трубы в сторону (Беляндинов зафиксировал потерю пяти секунд), но рабочий оттолкнул от себя верхний элеватор, Михайлов включил лебедку, талевый блок уже летит вниз, чтобы подхватить новую «свечу», и маленький скоростной цикл заканчивается в одну минуту семнадцать секунд.

— Молодец! Орел! — сказал Беляндинов о Михайлове. — Таких у меня еще мало.

— Ты был моим последователем, Касим Белянович, — с неожиданной грустинкой заметил Куприянов, когда мы вернулись в будку. — А теперь мне вроде за тобою следовать. Или подождать еще?

Куприянов дал восемь тысяч метров годовой проходки, но отстал от Беляндинова в скорости, и это, видно, мучило его.

— Подождать? — как-то рассеянно переспросил Беляндинов, о чем-то думая и перелистывая вахтенный журнал. — Зачем, друг, ждать? Следовать надо обязательно, вперед следовать.

...Он как-то сказал мне убежденно:

— Если я мастер, то не позволю скважине втянуть меня в неприятности. Надо знать и предвидеть. Я двадцать лет бурю, и мне не стыдно учиться у всех, всю жизнь.

Буровая № 477 была в районе, где насчитывалось по меньшей мере три известных зоны ухода раствора в пласт. «Катастрофическая» зона находилась на глубине 1350 метров — там струя словно всасывалась в какой-то огромный подземный резервуар. Рядом скважину бурили год, в нее бросали цемент, лом, камни, хворост, даже деревянные столбы, чтобы только создать какой-то остов разрушающимся стенкам.

Беляндинов знал об этом и готовился к трудностям заранее. На большой скорости он подошел к первой зоне, закачивая в скважину приготовленный по своей рецептуре вязкий и легкий раствор, как бы смазанный солидной добавкой нефти. Жидкость обволакивала и укрепляла стенки скважины, турбобур шел вниз, точно купаясь в теплой нефтяной ванне. И Беляндинов проскочил опасную зону.

У него было особое, добытое опытом чутье. Но метод его выходил за рамки принятого, и это встревожило кое-кого из инженеров. Буровую пытались остановить.

— Показатели у раствора неправильные, — говорили мастеру. — Нарушаете норму.

— Зато осложнений не бывает, — отвечал Беляндинов.

Стояла зима, морозы. Глина для раствора так смерзалась, что ее приходилось взрывать. На буровой всегда шипел обогревающий механизмы пар, но холод железа чувствовался и через рукавицы. Если сменная вахта в пургу не могла пробиться к вышке, люди продолжали работать вторую смену, ибо знали, что остановленный инструмент за полчаса будет намертво схвачен землей.

Ночью в будке мастер, надев очки, читал газеты и отогревал своих людей чайком. Он сам кипятил его и разливал, по-отцовски заботливый, деликатный, всегда удивительно спокойный, мудро неторопливый, даже когда на буровой возникали осложнения. Отдыхая, бурильщики включали радиоприемник, и радостно было слушать голос Москвы под свист бушующей под окнами метели.

Беляндинов закончил эту скважину в сорок три дня вместо восьмидесяти шести по плану. Он пробурил ее со скоростью в 1145 метров. В те годы таких темпов не достигал никто во Втором Баку. Скважина встрепенулась, показала первую нефть. В бригаду посыпались поздравительные телеграммы. Беляндинов написал в газету, у меня сохранившуюся: «Можно бурить быстрее. Скорости, которых мы достигли, должны и могут стать массовыми».

...Мы как-то ехали с парторгом Ашиным и Беляндиновым по широкому асфальтовому кольцу, связывающему промыслы. Транспортное кольцо просто необходимо для освоения большого нефтяного района. А такой район всегда в движении. Уходят вперед разведочные буровые партии, и вслед за ними, строем железных башен опоясывая степь, передвигаются высокие цилиндрические чаны — хранилища, к ним подползают, переплетая землю, толстые жилы нефтепроводов, и вскоре на поле уже качаются, как маятники, большие насосы и тянутся к горизонту цепочки новых рабочих поселков.

Мы говорили в машине о том, что бурение — главное в битве за нефть.

— Бурильщик — это, если хотите, и разведчик и боец переднего края, — сказал парторг Ашин.

Я не мог тогда предположить, что вспомню об этих словах через... двадцать лет. Вспомню в поездках по Западной Сибири, когда начну встречать учеников Позднякова и Хрищановича, Куприянова и Беляндинова и учеников их учеников в тюменском Приобье, районе, который стал новым историческим этапом в движении нефтяников с юга на север и с запада на восток.


5. Трудные рубежи


Буровой мастер Александр Николаевич Филимонов, Герой Социалистического Труда, приехал в поселок Нефтеюганск в 1964 году из Башкирии, где работал на нефтяных промыслах. Сейчас ему под пятьдесят, — значит, застал еще и Куприянова и Беляндинова в расцвете их мастерства и трудовой славы.

Филимонов прибыл «с первым десантом», было шестнадцать человек. Он так и сказал «с десантом», и я подумал, что слово это в последнее время обрело некое метафорическое бытование в наших статьях, хотя, строго говоря, применяется оно не совсем точно. Военный десант выбрасывается на территорию за линией фронта, рабочие же десанты строителей, нефтяников, геологов прилетают в новые, малоисхоженные края, чтобы по-боевому и тут уже в полном смысле слова по-фронтовому начать осваивать земные недра.

Прилетел Филимонов в район Усть-Балыкских месторождений летом и с удивлением застал здесь жару, доходившую в тени до плюс 38 градусов, и вызванные ею пожары.

Чего-чего, а уж такой тропической жары не ожидал он в местах выше шестидесятой параллели! Поистине север поражал своими континентальными контрастами климата.

Пожары тоже, мягко говоря, «впечатляли» своей мощью и неукротимостью, главным образом потому, что укрощать их здесь было тогда нечем. Горели редкие сосновые рощи, где деревья, прокаленные солнцем, чем-то напоминали темно-коричневые свечи. Пылал кустарник на болотах, густая трава. Не отступала и мошкара, которая, казалось, не боялась и дыма. Ко всему этому и бытовое неустройство. Десантники чувствовали себя робинзонами, которым все надо начинать «с нуля».

Не мудрено, что кое-кто уже летом потянулся назад, как здесь говорят, «на Большую землю», даже не дождавшись пугающей зимы, первого сурового дыхания морозов.

Но Филимонов, который сразу привез на север свою семью, остался. Десантники начали строить для себя балки, им помогали жены, даже дети. А что же еще делать в этой глухомани, если не обживаться как можно быстрее, не «вгрызаться в землю», как говаривали на фронте, когда батальон или полк занимал новые рубежи? Надо было создавать в тайге прочный плацдарм для жизни совместными, дружными усилиями.

Потом начали приходить по воде грузы для обустройства поселков, для первых буровых. Десантники сами строили причалы на реке, от балков начали переходить к возведению первых каменных домов.

— Однажды один такой дом «повело», — вспомнил Александр Николаевич. — Вышел казус. Мы не дождались усадки, подвели дом под крышу, а он и скособочился. Ведь не строители мы, а буровики, но тут уж если ты первопроходец, то умей делать все.

Филимонов произнес это с улыбкой, которая мне понравилась. Не все люди умеют хорошо улыбаться. А этот крупный, на вид физически сильный человек, слегка седеющий, смеялся непринужденно, как-то легко и вкусно, говорил громко, внятно, с удовольствием.

И то, как говорил, как энергично двигался, как смеялся, — все это свидетельствовало о ровном расположении духа и о той удовлетворенности судьбой, делами, которая, если она прочна и основательна, то и всегда ощутима, какие бы перепады настроения ни посещали порою человека.

— Я начал буровым мастером. Сейчас руковожу буровой конторой. Десять лет здесь, — сказал Филимонов, — и меня уже считают ветераном.

Десять лет — срок, казалось бы, небольшой. Но только не для этих мест, где, как в былые времена на фронте, каждый год, проведенный в болотах, в битве за нефть, по справедливости можно и надо считать за два. Рабочий человек, десять лет отдавший покорению недр Западной Сибири, может считать себя ветераном нефтяной и газовой целины. Тем более что ветеран здесь понятие почти адекватное первооткрывателю.

Александр Николаевич Филимонов бурил в Усть-Балыке не самую первую разведочную скважину. Кстати говоря, эта работа проходила под руководством главного геолога Усть-Балыкской геологической экспедиции, знаменитого человека в Западной Сибири, лауреата Ленинской премии Фармана Салманова. Но Филимонов разбуривал одни из первых эксплуатационных, его труд, несомненно, лег в фундамент освоения месторождения, которое стало в ряд с Сургутским, Шаимским, Горноправдинским районами, с Самотлором...

Я возил с собою в этих поездках два толстых тома, озаглавленные: «Нефть и газ Тюмени в документах». Это сборники геологических рапортов за без малого семьдесят лет, с 1901‑го по 1970 год, отчетов экспедиций, выдержки из важнейших постановлений, решения партийно-хозяйственных активов, пленумов обкома, речи хозяйственных и партийных руководителей. Два тома высокой деловой насыщенности событиями и фактами, по сути дела богатейшая первооснова для художественной летописи трудового события века, грандиозной документальной эпопеи, которую, к сожалению, пока еще никто не создал.

«На север, за нефтью!» — так называлась одна из статей, появившаяся в «Омской правде» еще 5 февраля 1935 года. Заголовок выражал смелую идею академика Губкина, высказанную в тридцатые годы и вдохновившую геологов на разведку подземных кладов в Западной Сибири. Прошли десятилетия. Идея оказалась удивительно плодоносной, прогнозы оправдались. И ныне новые рубежи тюменских нефтяников продвигаются с каждым годом все дальше в глубь Западно-Сибирской равнины.

Еще шесть лет назад тогдашний первый секретарь обкома КПСС, а ныне министр строительства предприятий нефтяной и газовой промышленности СССР Б. Е. Щербина писал в своей статье:

«...У геологов есть карты, где показаны перспективы территории страны на нефть и газ. Чем больше в недрах нефти, газа, тем ярче, гуще окраска. На необъятных просторах Тюменщины доминирует ярко-красный цвет: более пятисот тысяч квадратных километров отнесено к разряду высоких перспектив...»

И далее: «...подтверждаемость прогнозов, — писал Борис Евдокимович, — необычайно высока. Степень удачи, хотя это и звучит парадоксально, превышает сто процентов...»

Как это отлично и вдохновенно сказано!

Степень удачи в открытии промыслов, естественно, должна дополняться такими же удачами в освоении, в эксплуатации, или, как говорят нефтяники, в «разбуривании», месторождений.

Об условиях проходки скважин на Усть-Балыкских промыслах Филимонов рассказывал так:

— Породы, в общем-то, у нас мягкие. Турбобур идет легко. Это, пожалуй, единственная милость природы в нашем суровом краю, которую получили нефтяники. Раз породы мягкие, то и скорости высокие, одни из самых больших в стране. И дебитами скважин мы не обижены. Дебиты такие, что может позавидовать любой другой нефтяной район родины. Тут все хорошо.

— А что же не хорошо? — спросил я.

— Грунт липкий. Отсюда частые «прихваты». Достаточно на десять минут остановить буровой инструмент в скважине, и он схватится с землей.

Слушая Александра Николаевича, я вспомнил Туймазы. Как говаривал мастер Касим Беляндинов: «Если я мастер, то не позволю скважине втянуть меня в неприятности. Надо знать и предвидеть!»

И он, Беляндинов, тогда, в пятидесятые годы, умел бороться с «прихватами». Изменял скорости, регулировал давление на долото, варьировал состав глинистого раствора.

И я подумал: «Так неужели опыт этого замечательного мастера не нашел себе продолжения и развития в условиях тюменского севера?» Трудно было даже допустить мысль об этом, хотя и прошло два десятка лет.

Но оказалось, что Филимонов помнил Туймазы, знал Беляндинова, Куприянова, читал их брошюры с изложением опыта.

— Я ведь сам из тех мест, из той же Башкирии, — сказал он. — Как же не знать старых мастеров?

«Ну конечно, старых, — подумал я, — ведь люди, которые старше лет на двадцать, нам уже кажутся стариками».

Филимонов заметил, что технология самой проходки скважин — это лишь частная задача. И она входит в комплекс другой, главной, если не сказать генеральной проблемы освоения месторождений. В чем же ее суть? А в том, пояснил свою мысль Александр Николаевич, что это общая система покорения болот, освоения их как промысловых площадок новых месторождений.

— Если кратко, то спор у нас в Сибири шел вот какой: сваи или грунт?

Пожалуй, это было слишком уж кратко. Филимонов видно, почувствовал потребность пояснить свою мысль. Мне же было интересно, как эту стратегическую идею наступления на болото понимает и разъясняет человек сам проработавший много лет буровым мастером.

Начав говорить, Александр Николаевич загорелся живым интересом. Мне показалось, что даже немного разволновался. И не мудрено. Наверно, он вспомнил многое: и первые опыты здесь, в Усть-Балыке, и споры, столкновения позиций не только в научных сферах, в министерствах, но и в среде рабочих, непосредственных исполнителей проектов.

— Мы работаем на болотах, — говорил Филимонов. — Как пройти по ним, чтобы поставить буровую, как подвезти к этой буровой тяжелое оборудование и не утопить его в трясине вместе с вышкой? Как?

Сначала возникла идея повторить каспийский вариант. Устанавливать в болотах, как в море, металлические сваи, вбивая их глубоко в вечную мерзлоту. Затем сооружать на них длинные многокилометровые эстакады. А уж с этих эстакад, со стальных оснований, бурить скважины.

Пока Александр Николаевич говорил, я вспомнил Каспийские нефтяные промыслы. Эта удивительная трудовая эпопея двадцать лет назад поражала наше воображение своим размахом, технической дерзостью и героизмом людей. Как жаль, что сейчас уже редко кто вспоминает об этом!

Летопись трудовых свершений потому и называется летописью, что мы должны бережно хранить в народной памяти все ее славные страницы.

Осень 1951 года. Штормовой день. Пристань на берегу, на окраине Баку, сотрясалась под ударами неистового норд-оста. Вахтовый катерок, на котором собиралась ехать очередная смена рабочих, подбрасывали большие валы с желтопенными гривами. Над серой угрюмой пеленой моря бежали мутные, взлохмаченные облака.

Но все же ничто не могло отменить вахтового рейса катера. Суденышко взяло курс к тому месту моря, которое в лоции Каспия отмечалось как одно из самых опасных на пути из Баку в Астрахань.

Нефтяные Камни! Когда-то это место ограждалось со всех сторон вехами и буйками. Ночью в туманную погоду здесь гудела сирена, предупреждая мореплавателей об опасности. И все же корабли нередко разбивались о Нефтяные Камни. Моряки чувствовали приближение опасности по специфическому и острому запаху нефти, далеко разносившемуся в море. До сих пор в прозрачной воде около промыслов можно увидеть обросшие водорослями остовы затонувших кораблей.

Замечательно написал о морском нефтяном промысле Николай Семенович Тихонов, побывавший в Баку недавно, в 1975 году:


Со всей родной земли тут труженики были,

На двадцати восьми здесь пели языках,

Здесь Нефтяные Камни говорили

О чуде, что останется в веках.


Труд людей, которые вывели нефтяной Баку в море, подсказал поэту образ, насыщенный глубоким обобщением, масштабным предвидением будущего:


Я взглянул на город-остров, на его сцепленье строек,

И грядущего предвестье вдруг пронизало меня,

А не так ли в свое время будут космоса герои

Собирать по звеньям остров, полный жизни и огня?


Нефтяные Камни действительно впечатляют необычайно. Можно не сомневаться, что каждый, кто посетит этот удивительный морской промысел, сохранит в своей памяти представление о своего рода индустриальном феномене с романтической одухотворенностью и — я бы еще сказал — особой мощью.

В те годы здесь были широко известны мастера морского бурения: Курбан Абасов, Мелик Геокчаев, Достали Рзаев, Степан Каверочкин. Они вписали свои страницы в эпопею морских нефтяных месторождений.

Казалось бы, опыт Каспия наталкивал на необходимость повторить его в Тюмени.

Когда речь идет о свершениях такого масштаба, в орбиту споров о выборе варианта втягиваются, без преувеличения, сотни людей, множество учреждений.

— Как вы видите, — сказал мне Александр Николаевич Филимонов, — мы не пошли здесь по каспийскому варианту. Искали, что подешевле, как можно освоить болота быстрее, что больше подходит для Сибири. И тогда у нас, мне думается даже — вначале в рабочих бригадах, возникла другая идея. А именно: заменить сваи и эстакады на насыпи из местного же грунта.

— Насыпи на болотах?

— Да. А как делают земляные плотины на реках, когда сдвигают их с двух берегов, чтобы вообще преградить дорогу потоку воды? Насыпают грунт с помощью экскаваторов или намывают насыпь земснарядами.

— А дороги?

— Сначала мы создавали земляные островки из нашей же глины, песка, а затем, между ними, такие же насыпные дороги, с асфальтовым покрытием, а чаще всего с покрытиями из бетонных плит. Асфальт в наших условиях не выдерживает гусениц, болотоходов, тяжелых самосвалов и вообще нашей мощной техники.

Идея земляных оснований для буровых вышек была принята на вооружение нефтяниками Западной Сибири. И этот метод себя оправдал. С одного земляного основания, сооруженного в болотных топях, бурят не единственную скважину, а много. Идея эта не нова. Называется кустовым бурением. Так часто бурят на Каспии, в Жигулях, Башкирии и Татарии. Но особенно эффективным кустовое бурение стало на промыслах Тюмени, где стольких трудов и средств стоит отвоевать у болот надежный островок твердой земли. «Куст» — это нередко десять — пятнадцать скважин, направленных с одного основания в разные стороны и на разные глубины.

А к этим островкам-основаниям тянутся дороги — рокадные, то есть вдоль фронта буровых вышек, радиальные и окружные.

— Конечно, — говорил мне Александр Николаевич, — и этот метод не дешевый, но все же намного экономичнее того, что на Каспии. Зимой нам полгода дороги строит дедушка-мороз. Бесплатно. Ну, а летом мы сами. Заметьте, один километр бетонной дороги стоит тысяч семьсот — восемьсот. И все же летом без бетонного покрытия дорог нам здесь жить нельзя.

Я видел эти дороги из бетонных плит в Нефтеюганске, островки земляных оснований для буровых, которые сливались на Усть-Балыкских промыслах в один большой остров, густо перепоясанный сетью дорог. Все это производит сильное впечатление. Хотя возраст у иных промыслов, как говорится, еще «детсадовский», чуть превышает четыре-пять лет.

Освоение промыслов идет очень быстро. Казалось бы, еще недавние мечты — уже реальность сегодняшнего дня.


6. Дороги вглубь


Буровой мастер Борис Федорович Попов прилетел на север в самом начале зимы. Он входил в состав одной из трех вахт, которым предстояло прожить в поселке длинную полярную ночь и, сменяясь через каждые три недели, вести бурение.

Вахта — это восемнадцать человек, полнокровная бригада для трехсменной работы. Люди в нее подобрались опытные, крепкие, сильные духом и телом, — одним словом, под стать условиям жизни и работы, которые ожидали их здесь.

Человеку слабовольному, хлипкому, в себе неуверенному, ленивому и недобросовестному тут делать нечего. И коллектив, напрягаясь в тяжелой борьбе с природой, не примет, и сам человек быстро почувствует себя, как говорится, не ко двору.

Мне рассказывали, как один бурильщик, появившийся на севере, прямо заявил бригаде, что приехал заработать на «Волгу». И бригада его не приняла. Такая «откровенность» никому здесь не пришлась по вкусу. Корыстолюбие, стремление обогатиться как главный стимул, жадность к деньгам — не в почете.

Как и на войне, работа в глубоком Заполярье сама отбирает людей. Отбирает еще, как говорится, на дальних подступах к месту приложения сил, еще до начала длинной дороги сюда, еще только в первом замысле и в последующих естественных сомнениях — ехать или не ехать?

А летят сюда из разных мест, относительно близких — из Надыма, Нижневартовска, Сургута, Тюмени, еще больше из Башкирии, Татарии, из далекого Баку.

В бригаде Попова оказалось немало южан. Гали Урузамбеков покинул степи Казахстана, Юрий Корнеевич Дик — свою Молдавию, бурильщик Бахрамов — солнечный Узбекистан; прилетевший вместе с вахтой начальник инженерно-технической службы Георгий Григорьевич Иванов был родом из Грозного, работал там много лет.

Из города Грозного и сам Борис Федорович Попов. Промыслы Чечено-Ингушетии, Краснодарского края — Апшеронск, Хадыженск, Нефтегорск — это его родные края. Он рабочий с девятнадцати лет. Сейчас ему сорок восемь, и, естественно, Борис Федорович немало повидал, пережил за свой почти тридцатилетний путь в глубины земли за нефтью, за три десятка лет рабочей жизни.

То, что Попов из Грозного, обрадовало и заинтересовало меня. Значит, Борис Попов был юношей-рабочим в те годы, когда в Майкопе, Нефтегорске, Хадыженске гремели имена буровых мастеров Позднякова и Хрищановича. О них знал, у них наверняка учился молодой нефтяник.

Так почему же его, привыкшего к мягкому климату юга России, к горам, долинам и лесам Северного Кавказа, человека уже и не такого молодого, потянуло на север?

Это «почему» висело у меня на языке и напрашивалось в разговоре с каждым из работающих в поселке. А ведь вряд ли кто-либо, даже из числа наиболее разговорчивых и откровенных, смог бы, да и захотел, найти исчерпывающий ответ. Это не просто, совсем не просто. Редко поступок человека продиктован каким-либо одним желанием или чувством. Обычно это совокупность обстоятельств, потребностей, черт характера, душевных стремлений.

«Приехал поработать, посмотреть!»

Это сказал мне Попов, предельно скупо, и в этом уже проглядывалась черта характера. Сказал безо всякого желания углублять или развивать эту тему. Я же подумал в ту минуту, что он приехал, конечно, не только посмотреть, но и себя показать, попробовать, сколь крепки еще его рабочая хватка и мастерство.

Я заметил, что коренных сибиряков в поселке не так уж много. Больше приезжих людей, но уже, как говорится, с сибирским характером. И как тут не подумать о том, что это понятие не географическое и не региональное.

С сибирским характером не столько рождаются, сколько его приобретают, воспитывают и укрепляют в Сибири. И вчерашние выходцы из средней полосы России, прибалтийцы и дальневосточники, люди из Закавказья или наших среднеазиатских республик, — одним словом, посланцы всех земель нашей необъятной Родины.

В отличие от большинства своих товарищей по бригаде, Борис Федорович Попов не совершает авиационных рейсов из поселка на юг для отдыха. Вахтовый метод он не принял и живет тут постоянно.

На время (пока трудно сказать, надолго ли) он забыл и о своем доме в Грозном, где работает его дочь Вера Борисовна — воспитательница в детском саду. А жена и старший сын Григорий, бурильщик, прилетели с главой семьи на север.

Я пошел с Поповым в балок-вагончик, чтобы посмотреть его «семейный уголок». Он занимал с женой комнатку, небольшую, обставленную просто, по-походному, с минимумом мебели. И все же это был семейный уголок, дышащий уютом, теплом домашнего очага, что стремятся даже в таких условиях создать женские руки.

Мы сели с Борисом Федоровичем около туалетного столика, над которым рядом с зеркалом висела большая семейная фотография Поповых, сделанная, видимо, в Грозном. Сели, помолчали; я начал расспрашивать мастера о здешнем житье-бытье.

Попов высок, и это заметно, даже когда он сидит, чуть ссутулившись, склонив голову и оперев о колени крупные ладони. Он темноволос, с хорошей еще шевелюрой, в меру, по-рабочему сухощав. Лишний жирок у него, должно быть, не накапливался. Не та работа. На буровых редко можно встретить полного рабочего.

Много раз в жизни я встречал людей с угрюмоватым взглядом. Сам я, в известной мере, такой же. И оттого хорошо знаю, что это часто лишь внешние и обманчивые признаки характера. Грубоватая лепка лица, его суровость — отнюдь не «зеркало души», вовсе не отражение суровости душевной.

Поэтому меня не смутила хмуроватость бурового мастера, его малоречивость и сдержанность в разговоре. Поступки всегда красноречивее слов.

— Я приехал с семьей, не налегке, а основательно, чтобы обосноваться прочно.

Сказав это, Попов бросил взгляд на свою комнату, мельком оглядел ее, словно увидел впервые. Мне показалось, что я понял этот взгляд. Конечно, прочность в поселке была особого рода. И смена бригад через год-два, видимо, неизбежна.

— Пережили зиму, — продолжал он. — Работали нормально.

Ох уж это «нормально»! Ходовое словечко в рабочем лексиконе, некий условный знак делового благополучия. Но сколько порою за этим «нормально» скрывается трудностей, преодоленных препятствий!

— Мне все же легче, чем другим, — заметил Борис Федорович. — Рядом хозяйка, сын, все теплее.

Надежда Петровна сидела рядом, слушала наш разговор и улыбнулась, как человек, которому слова мужа всего ближе.

Не берусь определить ее возраст. Она мать трех взрослых детей, и это уже говорит о многом. Странным было бы спрашивать Надежду Петровну, зачем она приехала сюда. Приехала с мужем, с которым привыкла делить все, что выпадало на его долю. Бросалась в глаза ее не совсем здоровая полнота. И все же не осталась с дочерью в Грозном, а вот здесь, в поселке, устроила семейное гнездо, помогает мужу и сыну.

Надо иметь характер и волю, очень любить своих близких, надо быть смелой женщиной, чтобы жить здесь и делать все то, что делает Надежда Петровна, и поварихи из столовой, и немногие женщины из геологической службы.

«Есть женщины в русских селеньях...» И в сибирских, и в заполярных! — можно было бы повторить вслед за поэтом. Есть женщины в рабочих поселках, живут, обустраивают быт в неосвоенных местах, которые еще совсем недавно считались забытыми и богом и людьми.

Я ничего не сказал Надежде Петровне, но уважение к ее доле жены и матери она бы могла прочесть в моих глазах.

— А где же младший ваш? — спросил я ее, глядя на семейную фотографию.

— Анатолий служит в армии, скоро приедет.

— Куда?

— Сюда, к нам, куда еще!

— К отцу в бригаду, — добавил Борис Федорович. — До армии был бурильщик и снова будет со мной работать.

Зарплата рабочих здесь велика. Под стать масштабам трудностей. К основной ставке идет прогрессивка, потом северная надбавка, полевая.

— Через полгода мне пошли и заполярные в коэффициенте один к семи по отношению к основной зарплате, — заметил Попов.

Это я его спросил о зарплате, и он ответил, назвал сумму заработка, не хвастаясь, но и не прибедняясь. Спокойно, с достоинством.

— Тут у всех так, — добавил он.

Я же подумал тогда, что трое бурильщиков в этой семье, зарабатывая рублей по шестьсот — семьсот в месяц, накопят значительную сумму денег. Было бы, конечно, ханжеством сбрасывать со счетов и это соображение в соединении тех побудительных мотивов, которые создали в поселке постоянную полярную вахту семьи бурильщиков Поповых.

Но главное ли это для них? Сколько есть людей, которых никакие денежные перспективы не заставят покинуть насиженные места в привычной городской обстановке и отправиться в этот маленький поселок нефтяников и геологов!

Мы поднялись на буровую Попова. Это большое и сложное хозяйство — маленький передвижной цех. С годами на буровых все становится более мощным — двигатели, электромоторы, насосное хозяйство. Прибавляется автоматика. Своими глазами тут ничего не увидишь. Только приборы могут показать, как идет турбобур в глубь земли, как бежит по стенкам труб глинистый раствор.

Каркас современной буровой высотою с десятиэтажный дом. Чем глубже скважина, тем массивнее наземное сооружение, способное удержать на весу стальную колонну труб длиною подчас в пять километров.

Я спросил у Бориса Федоровича, какова твердость здешних пород.

— Основательная. Сто тридцать метров слой вечной мерзлоты. Лед с землей. И ниже пласты большой твердости. Увеличиваем концентрацию глинистого раствора и проходим их.

— Все благополучно?

— Разное бывает, — Попов пожал плечами. — Это же бурение, да еще разведочное. И турбобур, смотришь, прихватит, или шарошки летят, и надо колонну часто таскать из скважины. А главные трудности все же не под землей, а на земле.

— Ураганы?

— Конечно. У нас рабочий-верховой стоит на вершине вышки. Сорвать его может, как птицу. И не только людей, а и оборудование.

Представляю себе!..

Попов усмехнулся.

— Но так, конечно, не каждый день, — сказал Борис Федорович. — Сегодня вот день хороший, бурим нормально. По плану надо дать в месяц тысячу двести метров проходки, а дали тысячу триста. Перевыполняем. Погода погодой, а план выдай — это закон!

Я наблюдал за работой смены. Шла проходка, наращивались «свечи». Гудел, постукивая, круглый, массивный ротор, и от вращения стальной колонны в земле, от этого гигантского штопора в 1250 метров длиной, вздрагивали пол и стены площадки. И вся буровая, словно бы корабль в движении, испытывала дрожь вибрации.

Мастер Попов поглядывал на приборы, несколько раз сам вставал к тормозу, помогая молодому рабочему Юрию Дику, который недавно закончил курсы бурильщиков и здесь проходил стажировку.

Сын мастера, молодой Григорий Попов, такой же, как и отец, темноволосый и высокий, но с более мягкими, округлыми, материнскими чертами лица, сказал мне на буровой, что работать ему в бригаде под началом Попова-старшего — хорошо.

— Спрашивает, как со всех, может быть даже строже. Но все равно — это же отец! — сказал Григорий.

— Значит, под родительским крылом — спокойнее? — спросил я.

— А как вы думаете? Конечно!

Я же подумал тогда, что действительно хорошо, когда отец рядом. Но если он даже и на семьсот километров южнее, на другом месторождении, и тоже занят разведкой и добычей газа, то его опыт, общность интересов и жизненных целей — все это помогает, не может не помочь сыну, особенно в его первых самостоятельных профессиональных шагах.

На буровой Поповых я увидел высокого, стройного молодого человека, черты лица которого показались мне знакомыми.

— Подшибякин Вячеслав, — представился он.

— Подшибякин — редкая фамилия, — сказал я. — К тому и громкая, широко известная в этих краях. Василий Тихонович не родственник ли вам?

— Отец.

В поселке старшим геологом экспедиции работал сын Василия Тихоновича Подшибякина, получившего в 1970 году Ленинскую премию (как было сказано в правительственном постановлении: «...за работу и внедрение высокоэффективных комплексных технико-технологических решений, обеспечивающих ускоренное развитие добычи нефти в Тюменской области»). Тем летом Василий Тихонович возглавлял Уренгойскую нефте- и газоразведочную экспедицию. В дни нашего приезда был в отпуске; к сожалению, в Уренгое мы его не застали.

По степени разведанности, развития и обустроенности Уренгойскому месторождению еще надо догонять Медвежье. В материалах второго тома сборника «Нефть и газ Тюмени в документах» упоминания об Уренгое с 1968 года начинают все чаще появляться в постановлениях партийно-хозяйственных активов, в приказах министерства.

Мы видим по документам, как идет подготовка к развитию промысла: создаются специализированные совхозы — нужны продукты, строятся участки газопроводов, в том числе и в районе Газ-Сале — Тазовское, подтягивается техника, в основном водным путем, по реке Пур. Бюро Тюменского обкома партии принимает специальное решение «О мерах по дальнейшему улучшению культурного обслуживания населения нефтедобывающих районов области». Появляются культурно-бытовые поезда и теплоходы, агитбригады, радио и телевидение, строятся Дома культуры и клубы, создаются библиотеки, народные театры и любительские коллективы.

Наш вертолет приземлился метрах в ста от поселка Уренгой. Справа тянулся до горизонта обычный тундровый пейзаж — мелкий кустарник, кое-где песок, красная морошка, кочки и болота; слева, за двумя порядками домов, шумела полноводная, глубокая и судоходная река Пур.

На что похожа эта летняя земля здесь, вблизи Полярного круга? На что она похожа и несколько южнее, в районе величественной Обской губы, полярного и приполярного тюменского севера?

Прежде всего поражает ощущение — простора, простора и еще раз простора, без конца и края, зеленой и серо-зеленой шири, едва ли не сплошь изрезанной и покрытой реками и озерами.

Озера, озера! Их в области приблизительно 300 тысяч. Приблизительно, ибо точного количества озер еще никто на Тюменщине не сосчитал.

Да и как сосчитать водоемы, которые образует оттаивающая летом земля вечной мерзлоты? Их особенно много вблизи могучей Оби, которая катит свои серые, холодные воды в океан. Озера с высоты кажутся разнокалиберными блюдцами с иззубренными и обломанными краями. Между ними твердые перемычки — земля, кустарники, лишайники.

Озера тянутся цепями. Как и голубые вены рек и речушек. С воздуха летняя тундра красива, многоцветна. Весело поблескивает на солнце вода. Но вместе с тем как тревожна и даже зловеща эта красота топей, на тысячи километров вспученной водою шаткой, болотной земли!

Уренгой северо-восточнее Надыма. А следовательно, и континентальнее. А это означает, что природа здесь суровее, зимой крепче морозы, летом более жарко, и от близости реки и болот гнуса и комаров видимо-невидимо.

Река Пур катит свои воды прямо на север, в Тазовскую губу, которая сливается с Обской. Оттуда — выход в океан.

Если посмотреть на карту, Пур напоминает большое синее дерево, корни которого окунулись в Тазовскую губу, ствол растет к югу, а ветви — это широко разбросанные по Западно-Сибирской низменности притоки реки. Их много, и все названия притоков от одного корня: Пурпе, Яккупур, Айваседапур, Пакупур.

Около этой крупной реки не только семья притоков, но и россыпь недавно открытых месторождений: Тазовское, Заполярное, Русское, Южнорусское, Юбилейное, Комсомольское, Губкинское. Но жемчужина газового края — Уренгой.

С 1962 года здесь шла только разведка, оконтуривание газоносных площадей. Первые же скважины «подсекли» месторождение длиной в двести километров и шириной в тридцать. Толщина пластов по двести метров. А скважины к ним приходилось бурить глубокие — до пяти тысяч метров. Началась добыча в последнем году девятой пятилетки, основной же разворот промышленного освоения принадлежит пятилетке десятой.

Так рассказывал Лев Георгиевич Жаворонков, начальник инженерно-технической службы экспедиции, секретарь парткома. Ему еще нет сорока. Он худощав, строен, продолговатое лицо, очки и темная бородка делают лицо Жаворонкова немного старше. Он уже успел поработать и на Северном Кавказе, в Ишимбае, на Сахалине, в Березове, теперь — Уренгой.

Жаворонков встречал писателей и показывал поселок. Мы осмотрели порт на реке Пур. Самих буровых в Уренгое — нет.

Вышки разбросаны по тундре. Особенно их много там, где поднимаются ныне дома нового города. Это неподалеку, но, конечно, по сибирским понятиям — лететь в новый город надо на вертолете. Называется он — Ягельный.

Летом никакой дороги к Ягельному по земле нет. Первые строители прибывали сюда по зимнику, ставили вагончики.

С чего начинаются ныне города? С первого кола, вбитого в землю, с первой палатки. Но в тундре трогать землю вечной мерзлоты опасно, и здесь города начинаются с первого вертолета, который высаживает десант строителей, с первого сборного вагончика из легких стальных и алюминиевых стен. И еще ныне город начинается с хорошо продуманного проекта.

Проекты для городов тюменского севера делают ленинградцы. Центр Ягельного составят панельно-блочные дома, большие кварталы, утепленный рынок. Вырастет здесь и парк из кустарников и тонкоствольных елочек.

В Ягельном уже живут и работают. Именно здесь прославились трудом бригады разведчиков нефти бурового мастера Героя Социалистического Труда Николая Глебова, Николая Терещенко.

Но все же центр района пока еще в старом Уренгое. Здесь и штаб экспедиции, возглавляемой Подшибякиным и насчитывающей более тысячи человек. Работы хватает!

Все увиденное, узнанное и рассказанное нам и Жаворонковым, и главным инженером экспедиции Николаем Ивановичем Ясеневым, и главным геологом Валерием Михайловичем Мельниковым заставляло пристально всматриваться в поселок, с виду такое обычное тундровое поселение рыбаков и охотников. Я бы сказал, что все это по-особому высветило Уренгой, его новые и старые дома, широкую улицу из бетонных плит (чтобы могли пройти «Ураганы», тяжелые машины).

Здесь есть книжный магазин, библиотека, клуб. Впрочем, в каком так называемом «глухом углу» нет в наши дни книг, нет библиотеки и клуба!

Должно быть учитывая перспективы Уренгоя, как-то снисходительнее относишься к вездесущей мошкаре, которая кишит повсюду. «Комариная столица» — как выразился один из наших поэтов. До Уренгоя мы еще кое-как терпели укусы комарья, но здесь нам выдали накомарники — широкополые белые шляпы с черной длинной вуалью.

— Бывают дни, — сказал Лев Георгиевич, — когда можно бросить легкий женский платок в воздух, и он повиснет на комарах.

Деталь куда как впечатляющая! Но удивительно другое — человек привыкает ко всему. Ни Жаворонков, ни его коллеги по экспедиции — почти никто из них не носит вуалей, не употребляет спасительных мазей.

Когда мы шли в порт, на крыльце здания управления, на мешках и рюкзаках, как на станции, полулежали четверо бурильщиков, одетых по-рабочему, в резиновых сапогах, ватниках. И конечно же без накомарников.

Я спросил у Льва Георгиевича, что они здесь делают.

— Ждут вертолет, чтобы лететь на вахту.

В этом краю вертолетов, где даже маленькие дети знают все наименования машин и различают их по конструкции, вертолетами пользуются так же, как у нас в Москве автобусами.

Вечером мы выступали в клубе Уренгоя. То, что вечер уже наступил, можно было определить лишь по часам. Просто продолжался светлый день, и лишь слегка изменилось небо, стало немного голубее, а воздух казался чуть-чуть подсиненным. Все так же ходили по поселку люди, только вечером их меньше, а ночью и вовсе мало. Как ни бела ночь, а поселок спит.

Вот в такой светлый вечер и началась наша встреча с читателями в клубе с окнами, закрытыми шторами от комаров, при электрическом освещении. Я смотрел в зал на молодые в большинстве своем лица внимательных и благодарных слушателей.

Эти скромные рабочие люди, геологи, бурильщики, портовики, врачи, учителя за десяток лет превратили безлюдное и гиблое место в край первопроходчиков. Конечно, кое-кто не выдерживает трудностей — уезжает. Но многие прочно укореняются, и об этом свидетельствует статистика рождаемости. В прошлом году в поселке появилось 36 младенцев, в этом — 60.

Да, это большая и специфическая проблема — оседлости в этом краю. Возить вахтами рабочих из дальних городов — недешево. Надо, чтобы люди прочно вили свои семейные гнезда вблизи новых индустриальных очагов.

— Если бы вы поговорили с Василием Тихоновичем Подшибякиным, — сказал мне Жаворонков, — то наверняка бы услышали от него: развитие района сильно сдерживает отсутствие железной дороги.

Не только Жаворонков и Подшибякин, не только в Надыме и в Уренгое, всюду на тюменском севере говорят о железной дороге.

Более двадцати лет назад началась прокладка железной дороги от Салехарда до Игарки на Енисее. Полотно довели до Надыма. В 1953 году строительство было приостановлено. Видимо, были к тому какие-то веские причины. Только один мотив, о котором сейчас нередко вспоминают, оказался роковым образом ошибочным. Это мнение, что по дороге, идущей вблизи Полярного круга, «нечего будет возить», не будет достаточного объема народнохозяйственных грузов.

Как быстро жизнь опрокинула эти недальновидные прогнозы! По мнению многих партийных работников Ямало-Ненецкого окружкома, в Салехарде отсутствие дороги оттянуло на некоторое количество лет и само открытие месторождений. Не говоря уже о том, что это прибавляет много трудностей в деле освоения края, создания промыслов и северных городов.

Законсервированный участок дороги от Салехарда до Надыма стал быстро разрушаться. «Мертвой дорогой» называется сейчас сохранившееся кое-где полотно со снятыми рельсами. Пролетая на вертолете от Салехарда к Надыму, я видел желтые полоски насыпей. Это земляной пунктир, протянувшийся тонкой прямой стрелкой между двумя городами в этом безбрежии топей и озер.

Смотреть на остатки мертвой дороги — больно. Сколько сюда было вложено человеческих сил, средств!

Однако и восстанавливать сейчас эту дорогу, видно, уже нерентабельно. К Надыму и Уренгою в перспективе ближайших пятилеток должна подойти железная дорога с юга, из районов нефтяного Приобья.

Итак, проблемы, проблемы. Большие, серьезные, под стать и самим свершениям. Но ведь и размах созидательных работ здесь только потому так масштабен, что он отвечает современному уровню индустрии. Только во всеоружии современной техники, только с расчетом на стремительную поступь научно-технического прогресса можно ставить задачи такого исторического значения и содержания.


7. Северные города


Они еще очень молоды. Надым стал городом весною 1972 года, Нефтеюганск в 1967‑м; немного старше Сургут, ему двадцать один год.

Что значит для истории такого промышленного региона десять, пятнадцать лет! Это только утро больших работ.

Северные города начинались с палаток, балков, вагончиков. Потом приходили строители. И появлялся город, которого не было на карте еще пять-шесть лет назад. С палаток, вагончиков и всякого рода времянок начинались в шестидесятых годах Мегион и Урай, Нефтеюганск и Игрим, Светлый и Горноправдинск. Вслед за геологоразведчиками приходили в эти места строители и промысловики. Преображался таежный край, вырастали ранее мало кому известные поселки, выходили в ранг прославленных промышленных центров Шаим и Нижневартовский, Пунга и Уренгой, Тазовское и Сургут.

Есть старый Сургут и новый. Старый прижался к обскому берегу. Тянутся вдоль реки чистые улицы с крепкими еще домами, садиками и палисадниками, — давнее, хорошо обжитое селение таежных рыбаков и охотников. От нового Сургута здесь — телевизионные антенны, работающие на ретранслятор «Орбиту», и странно видеть эти стальные высокие кресты на потемневших от времени избах. От нового Сургута здесь еще и речной порт, и корпуса рыбоперерабатывающего завода.

И все же как разительно отличается старая деревушка от белокаменного, современного города! Города с крупнопанельными типовыми домами в пять и девять этажей, большими парками, Домами культуры, красивыми кафе, могучей ГРЭС на окраине и своим аэровокзалом.

Когда видишь молодые города тюменского севера, промыслы, дороги, то понимаешь, что и стремительный их рост, их «обустройство», как любят здесь говорить, — все это не мыслится вне примет наших пятилеток, вне характерных особенностей современного научно-технического развития.

Несмотря на особые условия севера и трудности со снабжением, строительство здесь на уровне самой передовой технологии. Организация работ — по системе домостроительных комбинатов: крупноблочный монтаж изготовленных на заводах деталей домов.

Больших городов тут не строят. И дорого, и не диктуется жизненной необходимостью. Вполне достаточно нескольких сравнительно крупных, благоустроенных по последнему слову техники и культуры.

Жизнь корректирует и выверяет планы. Постепенно определилась и эта оптимальная цифра: население городов не должно превышать тридцати — тридцати пяти тысяч человек.

Об этом рассказывает Евгения Ивановна Калентьева — секретарь Сургутского горкома.

Женщина на большой партийной работе как-то особенно привлекает внимание. Тем более здесь, на севере, где столько трудностей, где каждый день приносит с собою какую-то толику испытаний — на волю, твердость характера, на подлинную партийность и человечность.

Невысокого роста, очень подвижная и энергичная, скорая на шутку, острое замечание, общительная, веселая и неутомимая в своем желании показать гостям все в городе, Евгения Ивановна, казалось бы, олицетворяла и романтическое одухотворение и деловую серьезность одновременно.

Учительница в средней школе, она пришла на партийную работу лет десять назад. Я слушал Евгению Ивановну и думал, что ее сургутский патриотизм, влюбленность в размах сибирских дел и внимание к людским судьбам составляют одну из важных граней ее партийности.

Показывала ли нам Евгения Ивановна новые дома, клубы, столовые, библиотеки, сургутское хозяйство по разведению карпов, музыкальное училище, куда едут ребятишки аж из дальних южных городов (училище это — гордость Сургута), — Евгения Ивановна все время старалась вывести на первый план нравственный аспект, подчеркнуть духовную силу и богатство сургутчан в их повседневном труде, в будничном обиходе.

— Видите, сколько мы строим учреждений культуры? Здесь у нас есть, по сути дела, все, что и в любом другом городе. И знаете, люди у нас душевно не беднеют, нет, не беднеют, ни от морозов, ни от болот, гнуса летом, от всех трудностей, что приходится преодолевать. А те, кто беднеют, те и не задерживаются здесь.

Вот даже в этом нашем музыкальном училище, — живо продолжала она, — двадцать два преподавателя — и большинство с консерваторским образованием. Видите, какие к нам едут культурные силы, оседают здесь и с удовольствием работают.

Я спросил у Евгении Ивановны об особенностях культурной работы, эстетического образования, а соответственно, естественно, и партийной работы, ведь Калентьева секретарь горкома по идеологии.

— Главные принципы те же, как везде в стране. Они изложены в нашей программе, в решениях XXV съезда партии. А особенности, — она задумалась, — они есть, конечно. Ну, вот, скажем, в том, как идет формирование кадрового ядра сургутчан, людей, для которых север стал или становится родным и обжитым домом. Север сам отбирает своих героев. Ну, с нашей помощью, конечно, — улыбнулась Евгения Ивановна.

Население Сургута состоит из людей сорока национальностей. К каждой национальной группе нужен и свой подход. Сургут — город молодых людей, пенсионеров здесь почти нет. И все это формирует особый стиль партийной работы.

— У нас широко известен выработанный общественностью «Наказ гражданину города Сургута». Там много хороших заповедей. А если говорить о главном, то это — стремление сделать город коммунистическим. Это все только начало, — Евгения Ивановна повела рукой вдоль улицы, по которой мы шли, как бы очерчивая контуры этой быстро застраивающейся территории, пока состоящей лишь из отдельных каменных домов, пустырей, соснового леска около речушки, маленького притока Оби, где, кстати говоря, размещалась и наша гостиница, в обиходе именуемая здесь «Канадской». (Деревянный коттедж быстро поставили в лесу и оборудовали для приезжавших несколько лет назад канадских специалистов, которых привлекла сюда слава сургутчан, покорителей нефти и газа. Природные условия канадского и тюменского севера похожи. Однако наши темпы и размах работ, пафос освоения сурового края буквально ошеломили канадцев.)

— Да, это только начало, — повторила Евгения Ивановна. — Вот скоро начнем асфальтировать улицы, сделаем первую троллейбусную линию, построим новые гостиницы. Десять лет назад к нам как-то приехал сам председатель Госплана СССР, так и ему пришлось спать на столе в кабинете председателя райисполкома. И он мерз, дело было зимой. Ну, а сейчас мы принимаем большие иностранные делегации на высоком уровне комфорта, если исключить комаров, с которыми летом пока не можем справиться.

Большого ресторана у нас еще нет, но скоро будет. Одним словом, пройдет несколько лет, и мы Сургут не узнаем.

Она так и сказала «мы». Потому что, когда свой город «не узнают» старожилы, значит, он действительно здорово изменился.

В Сургуте работает свой домостроительный комбинат.

— Большое дело иметь здесь, на севере, свой домостроительный комбинат. Сами строимся, соседям близким и далеким помогаем. Взаимовыручка, взаимопомощь на севере — главный нравственный закон.

Обо всем этом Евгения Ивановна говорила не без гордости, но вместе с тем в ее голосе прозвучала пусть и малая толика, но все же какой-то озабоченности, а может быть, и деловой зависти к тем городам, с которыми соревнуется строящийся Сургут. И соревнуется, и помогает, и, как говорится, «отрывает от себя».

Я это видел сам. Видел в Надыме. Взгляните на карту, и вы увидите, как долог извилистый путь Оби на север, к Салехарду и Обской губе, а затем по реке Надым к городу Надыму. А ведь детали домов, строительный материал в этот северный форпост газовой индустрии, в молодой город Надым, везут из Сургута, и даже из Тюмени доставляют сюда крупнопанельные, особой северной конструкции, дома в разобранном виде.

Я много занимался строительными делами, знаю и характер и особенности работы строителей. И все же в Надыме меня многое просто поражало. Ведь нам в Москве кажется порою далеким путь от заводов железобетонных изделий на Красной Пресне до Теплого Стана или Ивановского, измеряемый десятками километров. Что же в таком случае можно сказать о транспортном «плече» в полторы тысячи километров от Тюмени до Надыма?!

Баржа со строительными материалами находится в пути от Сургута 15—17 суток, и это в лучшем случае. А как сложен этот особый сибирский дом, приспособленный к лютым морозам! Сколько в нем деталей, частей! И весит он основательно — пять тысяч тонн.

И все же, несмотря на все эти трудности, буквально почти все необходимо сюда завозить. В Надыме строят старательно, со вкусом и с сибирским размахом.

Надым спроектировали ленинградские архитекторы и инженеры. Белокаменный город встает в тундре полукружьем своих корпусов, этаким высоким, мощным редутом зданий защищая центр города от свирепых ветров и вьюг.

Северный дом должен быть домом максимального уюта, того уюта, который призван смягчить суровость края, дать возможность жителям города отдохнуть у домашнего очага, набраться сил и бодрости.

В домах Надыма тепло, много света, большие кухни, хорошие ванные, встроенные шкафы. Одним словом, квартиры обустраиваются с особой тщательностью.

Очень ходовое это и емкое на севере слово — обустройство. И применительно к самим промыслам, и применительно к характеру строительства, созданию новых городов.

Юрий Николаевич Струпцов — один из «отцов города», он главный инженер комсомольско-молодежного треста «Севергазстрой», треста, который строит Надым. Я встретился с ним в здании горкома партии, где шла у нас беседа по широкому кругу вопросов этого самого «ускоренного обустройства северных городов»; потом мы ходили вместе по строительным площадкам, поднимались на этажи домов, осматривали планировку квартир. Здесь тоже, как и в больших городах, выдерживается принцип микрорайонов со всеми бытовыми службами и очагами культуры, с автономной жизнью кварталов, которая столь необходима в этих условиях.

— Вот строим в городе широкоформатный кинотеатр, и свой молокозавод, и свой большой холодильник, строим свой аэропорт, — говорил Струпцов, — строим школы, Дом молодежи, универсам, теплицы, магазины, ремонтные мастерские.

— И неужели нет никакого своего заводика строительных материалов, который бы как-то помог вам выполнять такую широкую номенклатуру строительства? — спросил я Струпцова.

— Свой у нас только Надымский завод ячеистых бетонов, и он, конечно, помогает. Но, честно сказать, нелегко нам тут. — Струпцов улыбнулся. — А какой строитель и где скажет, что ему легко?

Этот еще молодой человек, воспитанник и посланец московского комсомола и сам еще недавний комсомолец, приехал в Надым в 1969 году, быстро освоился, вошел в коллектив и вскоре стал одним из его руководителей.

Небольшого роста, худощавый (беспокойная профессия не дает толстеть), Струпцов производил впечатление человека, который щедро отдает городу, северу свою энергию. Мне он сказал восторженным шепотком, как будто бы открывал какую-то тайну:

— Дайте срок, через шесть лет здесь будет большой и красивый город. Знаете, северному человеку нужно много одежды, дома много тепла и простора. Вот мы и стараемся делать квартиры побольше. В пределах определенных возможностей, конечно. Но тепло нужно и для тела и для души. Нам нужен высокий накал духовной жизни. Поэтому большим праздником стало для города, когда мы построили у себя телевизионную станцию «Орбита». Теперь мы видим многие передачи вместе со всей страной, видим и Красную площадь в дни наших всенародных торжеств. Большое дело!

Когда мы вышли на ту улицу, которая запроектирована как главная в городе, соединяющая крайние точки периметра Надыма, Струпцов заметил, что имелось в виду назвать эту улицу Теплой.

— Почему «имелось»?

— А тут случилось одно «но», — сказал Струпцов. — У нас был замысел оригинальной улицы, где бы все дома соединялись сплошными теплыми переходами. Представьте себе: за окнами полярная ночь, сплошная темень — мороз, метель, но человеку, пришедшему с работы, не надо более выходить снова на холод, на улицу. К соседям, к друзьям, в другие дома, в кафе, в библиотеку, в кинотеатр, в спортивный зал, в Дом молодежи — всюду он может попасть по теплым и ярко освещенным переходам. Не правда ли, удобно? — живо спросил у меня Струпцов. И, как бы убеждая самого себя и укрепляясь в уверенности, что это действительно хорошо и удобно, он продолжал: — Такая «теплая улица» отвечает представлениям о высоком уровне комфорта, о той атмосфере, ну, что ли, всяческого благоприятствования северному человеку, которая бы еще больше скрашивала нам трудности жизни в этих краях.

Оказалось, что в Надыме успели сделать лишь часть «теплой улицы». А затем то ли проектировщики, то ли начальство повыше, из соображений финансовых, снабженческих или еще каких-то, первоначальный проект «теплой улицы» изменили, и надымчане получили чертежи центра нового города в обычном варианте.

Струпцов сказал мне, что они еще попытаются побороться за свою «теплую улицу». Тем более что опыт такой борьбы у них уже есть. В Надыме, на окраине, раскинулась редкая для этих мест, с трудом сохраненная роща с кедрами, лиственницей. Рощу предполагалось уничтожить и возвести здесь промышленные строения. Но жители города дружно запротестовали, защитили этот отличный уголок леса в приполярной тундре, превратили его в городской парк, изменив тем самым проект застройки этой части Надыма.

Хочется верить в успех надымцев. «Теплые улицы» — это, по-моему, прекрасно для новых, уютных, удобных для жилья городов тюменского севера.

Эстетические проблемы применительно к градостроительству здесь не отвлеченные проблемы, а плоть и кровь сегодняшних животрепещущих проблем, размышлений, споров, дискуссий.

Каким быть новому городу? Эстетическому уровню строительства? Уровню самой культуры? Какова должна быть нравственная и духовная атмосфера жизни в этих молодых очагах советской цивилизации на севере? Об этом спорят, рассуждают на диспутах молодежи, профессиональных конференциях строителей, нефтяников, газовиков. Это интересует каждого, кто приехал сюда надолго и всерьез работать.

В молодых городах все должно быть на высшем уровне, все отвечать максимуму заботы о человеке, его удобствах, отдыхе, развлечениях, высоком потенциале духовной жизни.

Строительство клубов, кинотеатров, кафе идет в том же графике, как и строительство самих жилых домов в Надыме и Сургуте, Нижневартовске и Нефтеюганске, где я побывал, где сам это видел. А также плавательных бассейнов и гимнастических комплексов, теплиц и парников, животноводческих ферм для снабжения городов, филиалов технических вузов, которые открыты в Сургуте и Нижневартовске, техникумов и профтехучилищ во всех городах.

Ежегодно нефтяники Приобья приобретают около трех тысяч легковых автомобилей, и многие рабочие, если есть к тому возможность, ездят по бетонке к своим буровым на собственных машинах. Трудно отыскать в северных городах квартиру без телевизора. Здесь всюду построены современные здания школ, много детских садов... Ни отдаленность, ни бездорожье, ни глушь, ни болота не помеха, если советский человек, работающий на севере, окружен большой заботой государства, партии.

Мы как-то ехали на машине по улицам Нефтеюганска, по высокому, крутому берегу Юганской Оби, которая впадает в Обь, вдоль откосов, где еще сравнительно недавно ютились лишь домишки промысловых селений рыбаков и охотников. А сейчас здесь речной порт, неподалеку аэропорт (но еще без аэровокзала).

И все же это уже вполне благоустроенный современный город со всеми благами цивилизации, как и его соседи, выросший в подлинной глухомани, в настоящем медвежьем углу, в глубоком захолустье — по меркам старой Сибири.

Секретарь горкома Нефтеюганска Ольга Кононовна Загородных живет в Сибири давно.

— Вот здесь будет памятник первооткрывателям тюменской нефти, вот здесь новый порт, новый завод, — говорила она, протягивая руку то вправо, то влево, мягким движением кисти, как бы вынимая из легкого тумана, в то утро спустившегося на Нефтеюганск, то корпус заводского строения, который пока открывался только ее воображению, то «Дом красоты», где будут располагаться парикмахерские, косметические кабинеты, то еще два новых девятиэтажных дома для молодоженов.

— Здесь будет, будет!.. — повторяла она, перечисляя клубы, школы, филиалы институтов, жилые кварталы.

...Нефтеюганск завтрашний как бы зримо вставал из рассказов Ольги Кононовны как город, устремленный в будущее.

А то, что оставалось в прошлом, то, с чего начинался этот город, — передвижные вагончики, землянки, «балки» и «полубалки», — еще есть кое-где, но уже как некая сохраняемая для истории музейная реликвия Нефтеюганска.

Про Ольгу Кононовну мне сказал работник обкома:

— В Нефтеюганске идеолог тоже женщина.

Приятно видеть деятельных, энергичных женщин, выдвинувшихся на передний край битвы за освоение края, создание новых городов. А таких женщин здесь много. Они всюду — в конторах бурения, на промыслах, в школах, больницах, библиотеках, на партийной работе.

Ольга Кононовна Загородных, как и Евгения Ивановна Калентьева, поработала учительницей, закончила Высшую партийную школу в Свердловске, шесть лет была секретарем горкома в Салехарде, а потом «попросилась куда-нибудь южнее», как сказала она мне.

— Все-таки на Ямале очень суров климат.

— Здесь легче?

Мне казалось, что и в Нефтеюганске климат достаточно суров.

— Все-таки легче. Дышится легче. Климат мягче, хотя и жизнь динамичнее, темп высокий и забот очень много.

Ольга Кононовна влюблена в Нефтеюганск. Она питает к нему то особое чувство, я не побоюсь сказать, материнской привязанности, которое, должно быть, сродни ощущению личной причастности к появлению каждой улицы, каждого дома.

Юлий Георгиевич Эльстер — заместитель председателя исполкома, один из хозяев города — излучает ту же гордую влюбленность в общее дело создания города. Молодой ленинградский адвокат, приехавший на свою первую работу, он неожиданно для себя оставил ее и нашел другую.

— «Контору свою вы передайте вот девушке-практикантке, а нам такие здоровые мужики нужны для других дел» — вот так мне сказали и взяли работать в горисполком, теперь занимаюсь строительством, жильем. А его не хватает, сколько ни строим. Очень острая проблема для города, где столько молодежи, где с «полной нагрузкой» работает загс, где свадьбы у нас во все времена года, — говорил Юлий Георгиевич.

Молодежный зал в Нефтеюганске был заполнен до отказа. Люди стояли в проходах, у стен, в течение нескольких часов слушая писателей, и готовы были стоять еще долго.

Как выступить перед ними? Что рассказать, какие прочитать стихи, которые были бы достойны их внимания, как доставить им эстетическое удовольствие?

Вот так же, в течение нескольких часов, нас слушала стоя многотысячная толпа любителей литературы на заполненной до краев зеленой площадке древнего Тобольского кремля. И одно это не могло не волновать, вселяя прежде всего ощущение ответственности за каждое слово.

В часы встреч на буровых, на промыслах я не раз убеждался в том, что юноши и девушки, молодые рабочие, трудятся здесь с высокой отдачей сил. Может быть, поэтому они так нетерпимы к недостаткам, неполадкам, так смело выступают на собраниях, никому не прощают никаких промахов, сообщают в газеты не только о достижениях, но и просчетах, упущениях.

С такими ребятами нелегко иным нерадивым хозяйственникам, им не дает «спокойно жить» общественная активность и деловая взыскательность молодых рабочих. Взыскательность не только к организации труда, но и к искусству, литературе, ко всему, что связано с духовным климатом десятой пятилетки.


8. Эстафета


Я видел ночные Сургут и Нижневартовск. Море огней колыхалось во мгле очень темного северного неба, и трудно было определить, где заканчивается город и начинаются нефтяные промыслы, где светятся корпуса ГРЭС, а где заводов, управлений буровых контор.

Свет над Западной Сибирью! И это не только метафора. Что можно было сделать в этом суровом краю без мощной энергетики? Ничего!

Первыми источниками энергии для малообжитых, труднодоступных районов были плавучие электростанции «Северное сияние». Их выпускает Тюменский судостроительный завод, старейшее предприятие, работающее с 1934 года. Кстати, первые пароходы в Сибири начали строить на верфях Тюмени еще в первой половине девятнадцатого века, в 1838—1840 годах.

Ныне завод — современное предприятие, на уровне передовой техники, лучшее доказательство этому и сами плавающие сооружения, интереснейший технический гибрид теплохода с электростанцией.

Я видел на заводе одну такую электростанцию еще на стапелях, а другую на воде заводского затона. Суда производят внушительное впечатление своим мощным широкобортным корпусом, большим, чем на обычных судах, количеством труб, которые высятся над металлическим чревом корабля.

Далеко уплывают теперь от Тюменской гавани, справедливо называемой «воротами в Сибирь», эти суда-электростанции. На Колыму, на Печору, на Алдан, на острова Ледовитого океана. Плавучие электростанции, энергопоезда работают в районах тюменского севера.

Однако с их помощью можно было положить лишь начало освоению такого промышленного региона, как нефтяное Приобье. Здесь вскоре потребовались куда более мощные источники энергии. И вот неподалеку от города Сургута, в том месте, где еще летом 1968 года простиралась тайга, началось строительство ГРЭС, первая очередь которой была рассчитана примерно на мощность четырех довоенных Днепрогэсов, на два с половиной миллиона киловатт.

Ее возвели за четыре года! Срок поразительный.

В Сургуте говорят, что на тюменской земле вместе с пуском первых агрегатов Сургутской ГРЭС случилось еще одно техническое чудо. И это справедливо. Вот еще один пример тому, как большая и благородная цель рождает и огромную энергию строителей.

Основные строительные работы начались здесь только в 1971 году, года полтора заняла тщательная и продуманная подготовка тылов, строительной базы. А затем все нарастающая по темпам работа в котловане, темпированный монтаж блоков и узлов, которые собирались тут же, на площадке, и готовыми или же сильно укрупненными подавались в здание станции. Это примета современного высокоорганизованного строительства.

Сейчас на Сургутской ГРЭС идет строительство второй очереди, и тоже с мощностью в два с половиной миллиона киловатт. Итого пять миллионов! Это по мощности новая Братская ГЭС, использующая почти даровое топливо попутных, вырывающихся из земных глубин вместе с нефтью природных газов.

Дорога от города к ГРЭС выложена большими бетонными плитами. Машину слегка трясет на стыках. По обочинам мелькают тощие сосенки, ельник, поднявшиеся на болотистой земле, покрытой тонким зеленым ковром травы.

Около ГРЭС небольшой поселок — пятиэтажные каменные дома, но многие работающие на станции живут в городе. Дыхание ГРЭС слышно издали. Прямоугольник каменного гиганта с мощными трубами поднялся над тайгой. Мохнатая шапка дыма висит над станцией и, растворяясь, постепенно уходит в сторону движения ветра.

Внутри, как обычно на таких станциях, чистота, малолюдность. Помещения соединены галереями с цветными витражами. Сквозь них видны деревья, зелень, цветы.

Чем ближе к основному корпусу, тем сильнее гул котлов и явственнее вибрация от работы генераторов. ГРЭС тоже напоминает корабль, как и суда «Северное сияние», только не плавучий, а на вечной стоянке. Это ощущаешь особенно рельефно, когда движешься по переходам, галереям, с этажа на этаж поднимаешься по крутым металлическим лестницам.

Кабинет директора станции Василия Григорьевича Голикова на самой высокой галерее. Это одновременно и как бы наблюдательный пункт, отсюда просматривается весь главный корпус.

Директор принимает станцию из рук строителей. А это народ кочевой, многих уже нет в Сургуте. Коллектив станции — законный наследник всего того, что они сделали.

Я увидел в центральном зале станции, на кране, за рычагами которого сидела веселая узкоглазая девушка, большой плакат со словами:

«Делать — значит жить хорошо!» И рядом другой — цитата из К. Федина: «Нет малых и больших дел, всякое дело велико, если исполняется по зову Родины».

Оба лозунга читались и как призыв, и как определение того социального оптимизма, который, должно быть, характерен для тех, кто работает на ГРЭС. И кран, и лозунги на нем — все время в движении над огромными котлами.

Голиков, бывший фронтовик, инженер, недавно принявший ГРЭС, заметил, что станцию за смену обслуживает всего сорок человек. Таков уровень автоматизации.

Свет от Сургута идет во все города нефтяного Приобья. Вскоре высоковольтная линия направится круто на север, к Надыму. И по мере введения новых агрегатов все более мощным станет этот животворящий поток энергии, устремленный в необозримые просторы тюменского севера и Заполярья.

Если Сургутская ГРЭС — энергетическое сердце Приобья, то Самотлор — нефтяное.

О Самотлоре пишут немало. Это озеро, окруженное болотами, под которым обнаружено озеро нефти, многоярусное, протянувшееся на много километров, нефтяной подвал, так, казалось бы, надежно укрытый природой. Ныне он привлекает внимание не только специалистов. Темпы развития этого месторождения — необычайны. Ежегодная прибавка добычи нефти равна здесь годовой производительности иных нефтяных республик, суммарной мощи нефтяных районов, имеющих многолетнюю историю.

Название этого места в русском переводе означает нечто вроде «гнилой воды». Можно было добавить: и воды и земли. Даже зимой восьмиметровую толщу болот не могут сковать сорокаградусные морозы. К первой перспективной точке для разведки на нефть, которую обнаружили сейсмические волны приборов геофизиков, гусеничные тракторы добирались, делая по полтора-два километра в сутки. И вот первый фонтан ударил здесь в 1965 году. С тех пор имя Самотлора начало круто набирать известность. Несомненно, оно станет таким же популярным, как в былые годы Баку, Майкоп, Туймазы.

Происходит поразительная метаморфоза. Озеро превращается в сушу с вырастающим здесь редковатым, но внушительным черным леском буровых вышек. Я был на Самотлоре год назад и не заметил вблизи буровых открытой воды. Она отступила вдаль, туда, куда еще только выдвигаются первые эшелоны вышек, нефтяных емкостей, насосных станций и линий трубопроводов.

Есть вблизи города Нижневартовска необычный памятник. Это прямоугольная стальная колонна; на вершине ее — устремленный в небо стальной завиток из листового металла, а рядом ниспадающие прутья, символически изображающие струи фонтана. Под ними надпись: «Первая скважина Самотлора». И дата — «1965 год».

У этого памятника-обелиска часто снимаются и хозяева и гости Нижневартовска. Хранится такой снимок и у меня. Вокруг обелиска — остатки реденького леска, мачты электропередачи — выше, чем деревья, — подстанции, строения... обычный индустриальный пейзаж. А где же непроходимые болота, тайга? Вдали, только вдали.

Мемориальная площадка достаточно велика. Стоит здесь и Доска почета с надписью: «Слава покорителям Самотлора!» На доске поименованы первооткрыватели месторождения, герои первых подземных штурмов.

Всякий, кто приезжает в Нижневартовск, приходит сюда, к обелиску. Есть легенда, похожая на быль, о том, что один из заместителей министра в те годы, когда скважина фонтанировала, давала 1150 тонн нефти в сутки, встав на колени, поцеловал стальную перекладину вышки.

Ныне скважина продолжает жить, давать нефть, но вентиль ее закрыт наглухо. Это потому, что на площадке перед обелиском часто бывает многолюдно.

Здесь проводятся собрания, отмечаются торжественные события. Существует и еще одна традиция: новобрачные «ездят на факел». Собственно, самого факела давно уже нет. Огни пылают в отдалении. Но, мысленно представляя перед собою огонь, новобрачные произносят клятву супружеской верности у обелиска первооткрывателям.

И само это желание молодых именно здесь произнести слова любви и верности, еще раз подумать о выбранном ими жизненном пути, думается мне, говорит о многом уму и сердцу.

Желтая насыпь дороги, бегущая по болоту, сделав несколько петель, подводит к буровой Виктора Васильевича Китаева, человека известного в нефтяной Сибири. Здесь работает одна из лучших буровых бригад Самотлора.

Самого Китаева на буровой уже не было. А так хотелось поближе познакомиться с бывшим заведующим промышленным отделом Ханты-Мансийского окружкома партии, который несколько лет назад с партийной работы ушел в... буровые мастера! Китаеву тридцать три года. С опытом партийной работы он пришел в рабочий коллектив и, поработав несколько лет буровым мастером, теперь снова на партийной работе, но уже в обкоме.

Китаева заменил сменный буровой мастер Владимир Руфинович Гулин. Он невысокого роста, худощав, темноволос, приветлив, но немногословен. Наверно, гостей на прославленной буровой обычно принимал сам бригадир. Мне показалось, что Гулину все это было непривычно.

Мастер казался сдержанным, даже суховатым. На вопросы моих товарищей отвечал кратко, не обнаруживая желания развивать тему. Он оживился лишь на самой буровой, когда оказался у своего рабочего места, уловив в глазах собеседников живой интерес к технике и технологии бурения. Уж это, верно, не могло не вызвать у него ответного отклика, ибо касалось дела, которому он служит и собирается служить всю жизнь.

Впрочем, разве сдержанность сама по себе не обнаруживает определенное существо характера, как бывает порою выразительной в рассказе вовремя поставленная точка.

Гулин — инженер. Он закончил Тюменский индустриальный институт. Прослужил год в армии и приехал на нефтяную целину, в Нижневартовск, посмотреть на «жемчужину Приобья» — Самотлор, и остался здесь. Жена сейчас заканчивает институт в Тюмени.

— В декабре защитится и приедет, — сказал Гулин. — Младший братишка Леонид тоже в институте. Помогаю ему, помогаю родителям-пенсионерам, зарабатываю и по сибирским меркам прилично — рублей семьсот в месяц.

Владимир Руфинович сказал, что особых накоплений у него нет, много денег отсылает родным, но «Жигули» все же купить собирается.

Вот молодая рабочая семья наших дней! Муж и жена — оба с высшим образованием. В своей смене Гулин не один имеет диплом. Бурильщик Петр Исаев закончил техникум, среднее образование у бурильщика Владимира Серикова.

Я вновь вспоминаю бригады Позднякова, Хрищановича, Беляндинова. В сороковые и пятидесятые годы около буровых станков, у тормозов роторов еще не стояли люди с высшим образованием, редко у кого бывало и среднее. Да и не было в том особой нужды. Инженер оставался инженером, рабочий — рабочим, каждый с кругом своих обязанностей.

Но вот пришло время, когда здесь, на промыслах Самотлора, далеко на севере, в труднейших климатических условиях никого уже не удивляет молодой инженер Владимир Гулин на искони рабочей должности бурового мастера.

На площадке буровой Гулин сказал мне, что здесь ныне нет уже тяжелых физических операций.

Я это видел и сам. Помнилось по буровым Кубани, Баку, Туймазы, Урала, что более всего усилий требовалось на то, чтобы вручную отвинчивать и свинчивать трубы в буровой колонне, которую часто приходится поднимать и опускать в скважину. Теперь это делает автоматический бурильный ключ. И не только эту операцию. Многие. Автоматика — душа технологических циклов.

— Только вот грязновато у нас еще, — посетовал Гулин. — Но что поделаешь — не аптека. Кругом мазут, нефть.

Есть в бригаде Гулина такой лозунг: «Один за всех и все за одного!» Это принцип коллективной ответственности. Взаимовыручки, взаимозаменяемости.

С одной точки бригады бурят обычно несколько скважин, используя два станка. Если с одной скважиной что-нибудь случилось, бригадир перебрасывает вахту на другой станок. Первая скважина может подождать, а на второй буровики поднажмут.

Все бригады на Самотлоре разбуривают группы скважин — «куст», как здесь говорят.

— За десять — двенадцать дней доходим до нефтяного пласта, — пояснил Гулин. И добавил: — Темпы высокие.

Да, высокие, что и говорить. В последнем году девятой пятилетки Самотлор дал стране 87 миллионов тонн нефти. В первом году десятой к общему потоку сибирской нефти надо добавить еще 22 миллиона тонн. Сейчас нефть уже берут с окраин месторождения — это сложнее, труднее. Каждая из новых залежей все дальше и дальше откатывается от транспортных магистралей. И путь от баз освоения до новых месторождений измеряется уже сотнями километров. Здесь эксплуатация и доразведка ведутся одновременно, это ценный опыт Самотлора, позволяющий выиграть дорогое время.

Уже после поездки в Нижневартовск, в Москве, я прочитал статью бурового мастера В. Глебова из Нижневартовского управления буровых работ № 2. Статья была опубликована в «Комсомольской правде» и называлась «Спорные метры, или почему на Самотлоре много нефтяных скважин с пломбами?».

Буровые бригады соревнуются за количество метров проходки. Однако случается и так, что скважина пробурена, но какое-то время и по разным причинам не сдается в эксплуатацию. Такие законсервированные скважины автор статьи называет просто «дырками в земной тверди».

Комсомолец Глебов предлагает учитывать не только метры проходки, но и «конечные результаты производства», а именно готовые к работе скважины.

Новый принцип диктует и свои нравственные нормы, определяющие существо соревнования как взаимовыручку, взаимопомощь.

«Преимущества злобинского метода в бурении, — пишет товарищ Глебов, — по мнению многих мастеров, очевидны, но дискуссия — «за» и «против» — не утихает...»

Не утихает потому, что надо менять с годами устоявшиеся критерии оценки работы бригад только в метрах проходки. И соответственно искать новые мерки отсчета, новые комплексные показатели успешного труда буровых бригад.

Если присмотреться внимательно, то это идея все расширяющейся коллективной ответственности за конечный результат труда.

Так разве не это лежало в основе метода скоростного участка, который предложил кубанский мастер Хрищанович в кажущиеся нам теперь уже далекими сороковые годы? Ведь Александр Степанович соединил одной заботой, общей ответственностью всех, кто связан с циклом установки буровой на новом месте: бурильщиков, монтажников, вышкостроителей.

Самотлорский мастер Глебов ставит ныне вопрос так: что важнее — пробуренные метры или же тонны нефти, извлеченной из-под земли? И говорит — тонны! Давайте считать по тоннам. Давайте смотреть шире на результаты своего труда. И в защиту его аргументов встают строки из «Основных направлений развития народного хозяйства СССР на 1976—1980 годы», утвержденных XXV съездом КПСС.

«Совершенствовать методы хозяйствования и экономического стимулирования, систему критериев оценки работы объединений, предприятий и организаций, исходя из необходимости улучшения конечных результатов производства».

Так через десятилетия идет плодотворная перекличка рабочих инициатив. Меняются времена, условия. Новые требования предъявляет научно-технический прогресс. Но как примечательно то, что живет, развивается, обогащается и набирает силу эстафета рабочего творчества, становится все динамичнее это замечательное хозяйское чувство рабочих людей. И оно вбирает в себя долг, честь, широту мышления и государственную заботу о порученном деле.

...По сути дела, такой подход характерен для всего того, что задумывается и делается в Тюмени. Я вспоминаю уютный конференц-зал обкома КПСС. Его первый секретарь лауреат Ленинской премии Геннадий Павлович Богомяков с полным основанием именует Тюменский регион — промыслы и новые города, газопроводы и электростанции, мощные заводы по нефтехимии, строительство которых уже началось, тысячекилометровые трассы железных дорог — небывалой строительной и индустриальной площадкой страны.

Он ведет беседу с писателями, а за столом президиума — карта области, поражающая своими размерами. На земле в 1 миллион 534 тысячи квадратных километров можно легко разместить несколько европейских государств. Карта впечатляет. Но втройне впечатляет сама индустриальная реальность в вещной плоти нефтяного и газового хозяйства, в размахе созидательных дел, сложных проблем, больших государственных забот.

— Стране очень повезло, что у нас есть Тюмень, — с улыбкой говорит Геннадий Павлович, — ведь темпы прироста промышленной продукции в области ныне в три раза больше общесоюзных. И мощное развитие энергетики страны вполне обеспечит и сегодня и завтра подземные богатства Тюмени.

Но прежде надо решить много проблем. Обширнейшей программой автоматизации, коренной технической и организационной перестройкой охвачена ныне вся нефте- и газодобывающая отрасль. Вводится новая система сбора, транспортировки и подготовки нефти и газа на базе унифицированного блочно-комплексного оборудования. А что это означает? Сокращение сроков монтажа оборудования во много раз. Возможность вести добычу нефти в крупных промысловых районах при сравнительно небольшой численности персонала, а иные объекты вообще обслуживать без людей!

Разве не примечательно то, что за последнее время из сферы производства высвобождено более 12 тысяч человек? А ведь это десятки поселков, которых уже не надо строить, это свободные рабочие руки для других промыслов и районов.

И все же, все же жилья пока не хватает; и острая нужда в развивающемся транспорте, особенно железнодорожном.

В августе 1975 года из Тюмени вышел специальный поезд с тем, чтобы через 27 часов, проделав 700 километров по приобской тайге, через болота, торфяники, преодолев реки Тавду, Иртыш, Юганскую Обь и обскую пойму, прийти в город Сургут. Поезд этот открыл поточное движение по Севсибу — новой важной стальной магистрали страны.

Конечно, все это особая и большая тема. Масштабность ее я почувствовал, оказавшись в июле 1975 года, за неделю до открытия движения на заканчивавшемся строительстве большого моста через Обь, вблизи Сургута.

Мы плыли на небольшом белом пароходе, рассекавшем темноватую воду Оби. Мост казался на горизонте похожим на стальную струну, соединившую берега. Постепенно в чистом воздухе над рекой прояснялись его мощные контуры — десять пролетов, опирающихся на бетонные опоры.

Сургутский мост длиною более двух километров. Один из самых больших в стране. Строительство его, рассчитанное на пять лет, закончилось за четыре с половиной года. Начальник мостоотряда № 29, мой земляк из Днепропетровска Анатолий Викторович Моисеев, мог быть доволен своим коллективом.

Бетонщики, монтажники, плотники отряда, сами выстроившие себе городок около моста, работали в труднейших условиях. В первые годы грузы к стройке приходили только водой. Но сибирская зима долгая. А весной, когда вода становилась «большой», в реке приходилось останавливать работы, рытье фундаментов для опор, которые закладывались на восьмиметровой глубине. Кессоны здесь применялись в самых крайних случаях — это сокращало сроки.

Моисеев до Оби успел поставить три моста на Иртыше. В Сибири он прижился. Он пришел к нам на теплоход — высокий, худой, загорелый, словно бы прокаленный морозами, ветрами, сибирской летней жарой. Рассказывал неторопливо и, слегка щурясь от солнца, поглядывал на мост, Обь, поселок, где его людьми выстроены и школа, и амбулатория, и детский сад, и «все, что надо для жизни», как он сказал.

От Тюмени до Сургута мостостроители воздвигнули ни мало ни много — сорок пять мостов, маленьких и больших. Сам Моисеев за это время получил девять выговоров от главка и один — от министра, а затем... орден «Знак Почета»!

После Сургута мостоотряд № 29 поведет дорогу до Нижневартовска, к Самотлору, а затем — круто на север, в сторону Уренгоя и Заполярья.

Рассказывал обо всем этом Анатолий Викторович как о делах обыденных, естественных для него, будничных, без пафоса и «придыхания», не акцентируя на какой-либо исключительности или самоотверженности его товарищей. И вот эта черта скромности, осознанного глубоко и неуклонно выполняемого долга поражала не меньше, чем размеры моста и сроки его воздвижения.

И невольно подумалось — на сибирских просторах выковываются удивительные рабочие характеры. Здесь в единый гражданственный и психологический сплав особой чеканки сливаются идейная убежденность и непоказное мужество, образованность, скромность и всегдашняя готовность к самым длительным и тяжелым усилиям, к борьбе с природой, трудностями, что и составляет существо настоящего подвига.

Поистине это благороднейшая генерация рабочих людей семидесятых годов.

О Самотлоре в обкоме шел особый разговор. То, что делается здесь, во многом носит характер новаторский. В нефтяной промышленности давно сложились определенные традиции освоения месторождений. С момента их открытия до выхода на оптимальные темпы добычи нефти проходило, как правило, около десяти лет. Но в Западной Сибири такие темпы никого не могли устроить. Новые условия подсказывали и новые пути. Разведчикам нефти было вменено в обязанность за год-полтора, не больше, с момента открытия составить предварительное заключение о целесообразности ввода месторождения в эксплуатацию. Тут же, без промедления, параллельно с разведочным бурением начинается эксплуатационное, строятся трубопроводы. Через два с половиной — три года нефть потоком идет в переработку.

Так было на промыслах Нефтеюганска, Сургута. Но особенно быстрыми темпами развивался Самотлор, всем своим опытом убедительно подтвердив правильность такого подхода.

...Слушая Геннадия Павловича, я вспомнил нашего спутника и гида в Нижневартовске, инженера Наиля Султановича Галеева, который шутливо отрекомендовался нам как «татарский сын русского народа». Он приехал на север из Башкирии, где проработал немало лет, сейчас заведовал одним из отделов в нефтегазовом управлении. Он сказал, что Самотлор это его последняя и самая сильная любовь.

И сам воодушевленный и увлеченный своим рассказом, тем, что видит каждый день, что составляет существо его будничной работы, он в автобусе, глядя на тайгу, болота, строения, проносившиеся мимо, воскликнул: «Самотлор — это же Курская битва девятой пятилетки!»

Сказано это было сильно, с какой-то мощью внутренего убеждения в том, что и сам инженер думает так, и так это есть на самом деле.

Конечно, подобные метафоры всегда относительны. В этой тоже был некий эмоциональный запал, известная доля преувеличения. И все же Галеев как бы врубил эту фразу в мою память. Да, битва, несомненно, ярчайшая трудовая битва современности.

Мы жили в Нижневартовске в уютной двухэтажной деревянной гостинице, неподалеку от «бетонки», днем и ночью заполненной потоком машин, ревом могучих «МАЗов», «КрАЗов», «Татр». Это была «бетонка» кольцевой дороги, как бы передававшей напряженное биение рабочего пульса всего Самотлора, ныне разбуриваемого во всех уголках нефтеносной площади, разбуриваемой уже «под завязку».

В Нижневартовске, как и во всех северных городах Тюмени, стоят телевизионные установки системы «Орбита», стальные раковины, похожие на огромные уши, чутко слушающие небо. Вечерами, с наступлением темноты, загорались экраны телевизоров, передающие «рукопожатие в космосе», стыковку космических кораблей «Союз» и «Аполлон».

И невольно ассоциативно сопрягались в наших ощущениях, сознании, в эмоциональном настрое эти два ряда впечатлений — и от штурма в космосе, и от штурма сибирских недр, от того земного подвига, который мы наблюдали в Самотлоре.


«...И, называя наше время временем великих свершений, мы отдаем должное тем, кто сделал его таким, — мы отдаем должное людям труда», — сказал Леонид Ильич Брежнев с трибуны XXV съезда КПСС.

Чувство сопричастности к истории — сложное и тонкое чувство. Оно редко обнаруживает себя в открытой форме. Ему противопоказана всякая аффектация, как рабочему человеку чуждо выспреннее тщеславие.

Совершая подвиг на войне или в труде, человек редко думает о его значении. Порою лишь спустя многие годы люди понимают, сколько существен и весом был их вклад в сотворение важных перемен. Но разве от этого подлинная историчность событий становится меньше?!

Сопричастность к истории! Я ощущал ее всюду, не только на Самотлоре. Тут, должно быть, только с особенной силой. Но и на всех промыслах, во всех северных городах, о которых шла речь. Всюду меня не оставляло ощущение прикосновения к индустриальной легенде, творимой на наших глазах, ощущение безусловной причастности к истории пятилеток всех тех, о ком рассказывается в очерке.


Загрузка...