В начале человеческой истории была тьма. Фрагменты скелетов, напоминающие человеческие, обнаруженные в самых разных частях Земли, мало что могут рассказать нам о предках человека. Специалисты по сравнительной анатомии и эмбриологии относят представителей вида Homo sapiens (человек разумный) к той же группе приматов, к которой принадлежат бесхвостые обезьяны, мартышки и бабуины. Однако подробности процесса эволюции человека неясны. Обработанные камни, глиняные черепки и другие археологические находки до обидного мало могут рассказать нам об исчезнувших культурах, хотя сравнение археологических находок с различной глубины залегания позволяет опытному археологу сделать довольно полные выводы о постепенном совершенствовании набора орудий человека и судить, по крайней мере, о некоторых сторонах человеческого существования во времена, которые иначе были бы полностью недоступны. Однако картина, вырисовывающаяся в результате применения подобных методов исследования, очень неясна, и нет ничего удивительного в том, что специалисты придерживаются существенно различных точек зрения, а полемика между учеными — скорее правило, чем исключение.
Черепа и другие кости, найденные в различных частях Старого Света, явно свидетельствуют о том, что в геологическую эпоху плейстоцен[15] возникла не одна, а несколько гоминидных (человекоподобных) форм жизни. Использование деревянных и каменных орудий присуще не только современным людям — неоспоримые остатки материальной культуры древнего человека были обнаружены вместе с синантропом в Китае и, с меньшей вероятностью, с другими гоминидами в Африке и Юго-Восточной Азии. Синантроп оставил также следы огня у входа в пещеру, где он жил, а в Европе неандертальцу были известны и орудия труда, и огонь.
В Африке обнаружено достаточное количество остатков гоминидов и человека для того, чтобы утверждать, что основная колыбель человечества располагалась на этом континенте[16]. Саванна, которая сегодня простирается широкой дугой на север и восток от тропических лесов Экваториальной Африки, представляет собой тот тип среды, в котором, возможно, сформировались наши древнейшие предки. Это зона обитания крупной дичи, территория с отдельными группами деревьев, разбросанными в море трав; климат саванны исключает вероятность сильного похолодания. Хотя климатические условия, очевидно, очень изменились за последние полмиллиона лет, возможно, в те времена, когда ледники покрывали часть Европы, перемещающаяся зона тропической саванны существовала в Африке, в Аравии или Индии. Такие земли, где растительная пища могла быть дополнена животной, где под сенью деревьев можно было укрыться ночью или в случае опасности, где климат позволял обходиться без одежды, очевидно, служили наиболее благоприятной средой для появления вида животных, детеныши которых были беспомощны при рождении и так медленно взрослели, что становились тяжелой обузой для взрослых особей.
В самом деле, беспомощность детенышей человека сначала таила в себе чрезвычайно большую угрозу его выживанию как вида. Однако этот вид заключал в себе такие механизмы компенсации, которые в процессе длительной эволюции поистине непостижимым образом обратили этот недостаток на пользу человечеству. Открылись широкие возможности для культурного, а не только чисто биологического развития. Со временем культурная эволюция привела к тому, что человек как вид животного, несмотря на свои относительно слаборазвитые зубы и мускулы, достиг бесспорного превосходства над всеми хищниками. Исходя из естественного предположения о том, что люди учили своих детей жизненно необходимым навыкам, можно утверждать, что длительный период младенчества и детства позволил человеческим сообществам в конце концов подняться над уровнем животного, с которого они начинали. Поскольку эти навыки содержали в себе подлинно неисчерпаемые возможности совершенствования и накопления опыта, по прошествии времени они позволили человеку освоить не только животные, но также растительные и минеральные ресурсы земли, все более и более успешно приспосабливая их к своим потребностям.
Культурная эволюция, по-видимому, началась среди протогоминидных предков современного человека. Элементы обучения молодняка можно заметить уже у многих типов высших животных; ближайшие родственники человека в животном мире ведут вполне общественный образ жизни и постоянно пользуются в общении звуковыми сигналами. Эти особенности предположительно и послужили тем фундаментом, на котором проточеловеческие сообщества достигли высокого охотничьего мастерства. Мужчины за счет использования языка общения и различных орудий учились все более успешно координировать свои действия, и у них появлялась возможность регулярно добывать крупную дичь. Можно предположить, что при таких условиях даже после того, как охотники вдоволь наедались, немного мяса оставалось также для женщин и детей. Это сделало возможным дальнейшее разделение функций полов. Мужчины могли позволить себе отказаться от нескончаемого собирания ягод, корнеплодов и съедобных плодов, составлявших ранее основной источник пропитания, и сосредоточиться вместо этого на занятиях охотой. Женщины же, наоборот, продолжали собирание пищи, как и прежде; однако, освободившись от суровой необходимости самообеспечения продуктами в полном объеме, они могли уделять больше времени и внимания защите и воспитанию детей. Только в такой проточеловеческой общине, где группы умелых охотников обеспечивали ее членов основным питанием, стало возможным выживание слабых при рождении и медленно достигающих самостоятельности детей первых гоминидов, которых можно уже уверенно назвать людьми[17].
Происхождение современных видов человека — одна из нерешенных загадок археологии и антропологии. Возможно, сегодняшнее разнообразие рас — это результат параллельной эволюции гоминидных родов до уровня человека в очень удаленных и надежно изолированных друг от друга частях Старого Света[18]. Однако те разрозненные свидетельства, которыми мы сегодня располагаем, могут с таким же успехом быть интерпретированы и в пользу противоположной гипотезы о том, что человек разумный появился в каком-то одном центре, а затем прошел путь расовой дифференциации в процессе миграции в различные области Земли[19].
Человек разумный появился в Европе только около 30 000 лет тому назад, после того как последние большие ледники ледникового периода отступили на север. Можно предположить, что он пришел из Западной Азии двумя путями: один южнее, а другой севернее Средиземноморья[20]. Пришельцы были искусными охотниками, без сомнения, привлеченными на европейские земли стадами северных оленей, мамонтов, лошадей и других травоядных, которые паслись в тундре и в узкой полосе лесов, располагавшихся к югу от отступавших ледников. Неандерталец, обитавший в Европе ранее, исчез с приходом человека разумного. Возможно, пришельцы перебили своих предшественников, а возможно, какая-то другая причина, например эпидемия, привела к исчезновению неандертальцев. Нельзя наверняка сказать, что неандертальцы и человек разумный не смешивались, хотя в Европе не были обнаружены скелеты со смешанными признаками. В обеих Америках, напротив, человек разумный, по-видимому, пришел на прежде необитаемые земли, хотя время его появления там (10 000-7000 лет до н. э.?) и даже параметры скелетов первых представителей этого вида в Америке остаются невыясненными.
В тех зонах планеты, где отступление ледников вызвало не столь радикальные изменения экологии, не обнаружено почти никакого прогресса в найденных археологами орудиях труда[21]. В эпоху позднего палеолита человеческая изобретательность могла проявиться главным образом на пространствах вдоль северной границы евразийского обитаемого мира, особенно ближе к его западной части[22]. Сравнительно суровый климат и чрезвычайно разнообразные флора и фауна создавали здесь для человека нелегкие условия и бросали вызов его приспособляемости. Таким образом, очевидное качественное превосходство европейского палеонтологического материала может быть объяснено не только случайностью археологических находок.
Судя по всему, уже во время их первого появления в Европе племена человека разумного имели в своем распоряжении гораздо более богатый набор орудий. Изделия из кости, слоновой кости и оленьего рога дополняли набор кремневых (и предположительно деревянных) орудий, которыми пользовались неандертальцы. Орудиям из кости и оленьего рога можно было придать такую форму, которую нельзя было получить при обработке кремня. Такие полезные приспособления, как иглы и наконечники гарпунов, могли быть изобретены только с использованием свойств материалов, более мягких и упругих, чем кремень. Секрет обработки кости и оленьего рога основывался на использовании специальных режущих инструментов из камня. Похоже, приспособления для производства орудий были впервые изобретены человеком разумным, и обладание такими инструментами дает ключ к разгадке успешной адаптации представителей этого вида к условиям Субарктической Европы[23].
Этот обтесанный кусок кремня, возраст которого, возможно, насчитывает 500 000 лет, был найден в Англии, на берегах Темзы. Длина его 5,5 дюймов (14 см), а утолщенный конец достаточно гладок, чтобы человек мог удержать орудие в руке. С точки зрения современного человека, рубило наравне с утилитарной представляет и эстетическую ценность. Даже если его создатель не думал о красоте, вызывает восхищение очевидное мастерство, с которым он обтесал кусок грубого камня, чтобы изготовить такое сбалансированное и симметричное оружие.
По аналогии с охотничьими племенами, сохранившимися до наших дней, можно предположить, что люди эпохи палеолита жили небольшими группами от двадцати до шестидесяти человек. Такие сообщества вполне могли вести кочевой образ жизни, возвращаясь в свои пещеры или другие постоянные убежища только на какую-то часть года. Весьма вероятно, что руководство во время охоты передавалось одному человеку, завоевавшему авторитет личным умением и доблестью. Возможно, имелась система отношений между группами охотников, рассеянными по относительно большой территории или, как минимум, разграничение охотничьих угодий между соседствующими группами. Может быть, заключались экзогамные браки, и различные сообщества объединялись для всевозможных церемоний. Иногда могли происходить столкновения, когда одно сообщество вторгалось на территорию другого. Есть также некоторые свидетельства торговых связей на больших расстояниях[24], хотя часто нельзя быть уверенным в том, была ли данная находка принесена издалека в результате обмена или же была перемещена в результате сезонных либо других миграций.
Примитивные скульптурные изображения, непонятные знаки и поражающие воображение фрески животных в глубине нескольких пещер во Франции и Испании[25] — чуть ли не единственные дошедшие до нас свидетельства верований и обрядов эпохи палеолита. Существующим материальным свидетельствам той эпохи нельзя дать однозначное толкование. Возможно, в темных глубинах пещер проводились какие-то церемонии, весьма вероятно ритуальные танцы, участники которых надевали костюмы, изображающие животных. Может быть, целью таких церемоний было установление мистической связи между охотником и его добычей, задабривание духов животных, а возможно, и стремление увеличить поголовье. Пещеры использовались для таких ритуалов, наверное, потому, что их темные глубины, казалось, позволяли проникнуть в чрево Матери-Земли, откуда вышли люди и животные и куда они возвращались, однако это — всего лишь предположение[26].
Ведущее положение, которое занимали животные в наскальных изображениях, служит еще одним подтверждением того, насколько случайным был успех охотников эпохи палеолита. Их существование зависело от состава и поголовья дичи, которые, в свою очередь, зависели от изменяющегося экологического равновесия. Около 10 000 лет назад ледники, в течение миллиона лет периодически перемещавшиеся через территорию Европы и Северной Америки, начали свое последнее отступление. Безлесная тундра и скудные березовые и еловые леса следовали за полосой льдов на севере, тогда как более густые лиственные леса начали распространяться в Западной Европе. Изменение среды обитания заставляло стада одних животных перемещаться за ней на север, возникшие густые леса заселяли новые виды животных, и охота на них требовала иных навыков.
Таким образом, около 8000 лет до н. э. стиль жизни человека, преобладавший в Европе, претерпел изменения[27]. Существуют доказательства появления в Европе новых племен, пришедших предположительно с востока. Неизвестно, смешались ли эти племена со своими предшественниками или последние ушли за своей привычной добычей на север и восток, оставляя после себя почти необитаемые земли[28]. Бесспорно лишь то, что пришельцы расширили набор орудий человека палеолита в Европе существенными дополнениями. Пришельцы научили изготавливать луки и стрелы, рыболовные сети, долбленые лодки, сани и лыжи, а также приручать собак, использовавшихся, скорее всего, для охоты.
Находки, относящиеся к так называемому периоду мезолита (ок. 8000-4500 гг. до н. э.), в целом не так впечатляют, как находки предшествующей эпохи палеолита. Характерным признаком изделий из кремня является их меньший размер, да и красота наскальных росписей, найденных преимущественно в Испании, не столь выразительна. Однако было бы неправильным предположить, что культура в Европе в это время переживала упадок. Даже если на взгляд неспециалиста наконечник стрелы или рыболовный крючок выглядят не так внушительно, как гарпун, нельзя отрицать, что лук и стрелы, а также рыболовная леска могут быть намного эффективнее гарпуна при добыче пищи. Точно так же почти полное отсутствие свидетельств существования верований в эпоху мезолита не доказывает того, что религия перестала владеть умами людей, или даже того, что более ранние религиозные традиции были забыты. Следует просто смириться с нашим неведением.
Этот черный буйвол — одна из многочисленных подобных фигур на стенах пещеры вблизи Ласко, в южной части Центральной Франции. Возможно, он исполнен охотниками мадленской культуры, обитавшими в этом регионе приблизительно 16 000 лет назад. Вряд ли мы узнаем, зачем они опустились в недра земли и создали свои картины в темных глубинах. Точность наблюдения, верно схваченная характерная поза, даже если, как в этом случае, такие детали, как рога и уши, изображены оптически неправильно, придают этим картинам замечательную притягательную силу. У современного зрителя такие образы создают впечатление животной силы, скрытой, восхитительной, хотя и таящей в себе возможную угрозу. Эти чувства должны в какой-то слабой мере отражать эмоциональную неоднозначность отношений между древними охотниками и их добычей, которую создатели картины пытались выразить каким-то доступным им образом.
На протяжении эпох палеолита и мезолита человек уже превратился в царя животного мира в том смысле, что он был главным и наиболее легко приспосабливающимся к внешним условиям хищником. Однако, несмотря на умение людей создавать и использовать различные орудия, социальную организацию и уникальную способность накапливать и передавать культурное достояние, их выживание по-прежнему чрезвычайно зависело от существовавшего в природе равновесия. Следующим значительным шагом на пути человечества к господству на планете было открытие способов, делающих возможным изменение естественной окружающей среды в целях удовлетворения потребностей и для удобства человека. По мере окультуривания растений и одомашнивания животных с развитием методов создания полей на месте естественного произрастания лесов человек поднялся на новый уровень жизни. Из простого хищника, господствовавшего над природой, он превратился в организатора окружающего его животного и растительного мира.
Этот шаг открыл принципиально новую фазу в истории развития человека. Образ жизни хищника автоматически ограничивает количество его представителей; поэтому крупные хищники, подобные древним людям и современным львам, по независящим от них обстоятельствам остаются относительно малочисленными в природе. Таким образом, более крупные популяции с признаками специализации и общественного расслоения, определяемыми числом их членов, могли устойчиво существовать только в сообществах людей, нашедших способ преодоления естественных ограничений, обусловленных их прошлым образом жизни хищников. В этом кроется, можно сказать, принципиальная основа всех революционных скачков в истории человечества. В самом деле, вся история цивилизации связана с увеличением производства продуктов питания в результате развития земледелия и приручения животных. Однако за это приходилось платить дорогой ценой, поскольку однообразная работа по возделыванию земли в эмоциональном отношении была неравноценной заменой бешеных восторгов, крайнего напряжения сил и удовлетворения животных инстинктов, которые давала охота. Итак, могущество человека с самого начала проявило свою принципиально двойственную природу. Усиление власти над природой для людей, занятых земледелием, и освобождение от прежних ограничений производства продуктов питания означали в то же время, что человек попал в постоянную зависимость от семян, почвы и погоды.
Археологические открытия, однако, немногое могут рассказать нам об этом принципиальном изменении в жизни человека. Даже первобытные люди могли произвольно изменять распределение и видообразование определенных растений, привлекавших их внимание. Охотники, возможно, особенно ценили растения, из которых можно было выделять наркотики, стимуляторы или яды. Быть может, первые попытки управления ростом и воспроизводством растений были связаны именно с такими видами, а не с более поздними традиционными продуктами земледелия[29].
Окультуривание растений было процессом, а не событием. Генетические комбинации и рекомбинации, скрещивание культурных и диких разновидностей, производимая человеком селекция — сознательная и случайная[30] — означали в конечном счете необычайно быструю биологическую эволюцию некоторых видов растений в сторону их более эффективного симбиоза с человеком. В некоторых случаях окультуривание заходило так далеко, что само существование растений зависело от действий людей — как в случае с кукурузой. И напротив, выживание человека со временем стало в не меньшей степени абсолютно зависимым от урожая.
Существует вероятность того, что земледелие изобреталось несколько раз. Тот факт, что злаки доколумбовой Америки в ботаническом отношении очень отличались от растений Старого Света, для большинства исследователей служит убедительным доказательством независимого развития земледелия в Новом Свете[31]. Даже в пределах Старого Света земледелие, возможно, зародилось, как минимум, в двух различных регионах. Важнейшее свидетельство в пользу этого заключается в существенном отличии, которое до недавних пор делило евразийское земледелие на две ярко выраженные категории. Полевое земледелие, основанное на воспроизводстве посредством семян, преобладало в Европе и на Среднем Востоке, где основной сельскохозяйственной культурой стали зерновые. И огородное земледелие с использованием разведения путем пересадки отростков от родительского растения, преобладавшее в большей части Азии и на островах Тихого океана в зоне муссонов, где главное значение имели корнеплоды[32]. Эти различия принципиальны и могут быть следствием независимых открытий в деле выращивания растительной пищи путем целенаправленных действий человека. Однако вышеупомянутые контрасты могли также быть вызваны просто разумным использованием в отличающихся климатических условиях различной местной флоры[33].
Зерновое земледелие на Среднем Востоке стало основой первых цивилизованных сообществ. Кропотливая работа археологов позволяет нам узнать кое-что о природных условиях, которые сделали возможным возникновение такого земледелия. Исходя из данных радиоуглеродного анализа можно предположить, что развитие земледелия в регионе началось около 6500 г. до н. э., когда Континентальная Европа освободилась от ледового панциря, а климатические зоны Земли, возможно, располагались приблизительно так же, как сегодня. В Западной и Центральной Европе это привело к появлению густых лесов и к соответствующей замене палеолитического набора орудий человека мезолитическим. Далее к югу иссушающие пассаты уже начали формирование Сахары, Аравийской, Гедрозийской (юго-восток Ирана) пустынь и пустыни Тар в регионах, которые раньше были важными центрами обитания людей. Между этими областями лежала переходная зона, где пассаты дули только часть года, а зимой циклоны приносили из Атлантики вместе со штормами живительные осадки. Это был регион средиземноморского климата, в котором располагалась большая часть Среднего Востока. Здесь растительный покров был тоньше, чем на лучше орошаемых землях к северу; но все-таки до того, как человек и прирученные им животные опустошили ландшафт, на равнинах росли отдельные деревья, между которыми весной буйно произрастали травы, исчезавшие в летний зной и вновь оживавшие под зимними дождями. В отличие от равнин, задерживавшие дожди склоны холмов и гор с наветренной стороны были покрыты густыми лесами.
Такой разнообразный ландшафт был исключительно благоприятным для существования человека[34]. На Среднем Востоке природа предлагала людям запасы пищи, отсутствовавшие в лиственных северных лесах. Размножающиеся семенами травы — предки современных культурных злаков, возможно, росли в диком состоянии 8-9 тыс. лет назад на возвышенностях между Анатолией и горами Загрос (часть Иранского нагорья), где и по сей день существуют дикие разновидности пшеницы и ячменя. Если предположить, что это так, то можно представить, как с незапамятных времен местные женщины выискивали участки произрастания трав пшеницы и ячменя в период созревания семян и собирали дикий урожай вручную или с помощью простейших режущих инструментов. Они могли постепенно открыть способы, как помочь росту зерновых, например прополка сорняков; возможно, задолго до развития земледелия в более строгом смысле слова были изобретены примитивные серпы для ускорения сбора урожая.
Решающим обстоятельством было осознание сборщиками дикорастущих злаков того факта, что если при уборке часть семян упадет на землю, урожай в следующем году обязательно будет более богатым. Возможно, догадка связывалась с идеей духа зерна, его задабриванием и наградой, полагавшейся благочестивому жнецу, оставлявшему духу часть урожая. Вторым прорывом было открытие, заключавшееся в том, что, разбрасывая семена на соответствующим образом подготовленную почву, женщины могли создать поля зерновых даже там, где травы не произрастали естественным образом. Однако трудоемкая практика рыхления земли с помощью палки и засыпания посеянных семян для их защиты от птиц, вероятно, распространялась медленно, даже после того, как стало совершенно ясно, что такие усилия будут впоследствии вознаграждены. Причина заключалась в том, что общины охотников редко задерживались в одной местности достаточно долго для того, чтобы можно было заняться постоянной обработкой одних и тех же участков земли.
Тем не менее, по сравнению с предшествующими темпами прогресса человечества, земледелие на Среднем Востоке развивалось относительно быстро. По мере расширения площадей, занятых зерновыми культурами, пищевые ресурсы возросли настолько, что люди сознательно отошли от своего хищнического прошлого. При этом отпали ограничения на численность и плотность населения, которые прежде делали человека как вид относительно редким в системе природного равновесия[35]. Нельзя с уверенностью назвать дату этого эпохального перехода; в самом деле, до сегодняшнего дня не обнаружено неопровержимых археологических подтверждений свершившегося. Однако предположив, что по мере того, как новые методы получения продуктов питания доказывали свое превосходство, они повсеместно распространялись на Среднем Востоке среди сборщиков дикого зерна, и допустив также, что рост пищевых ресурсов вызвал сравнительно быстрый рост населения, можно сделать вывод о том, что такое древнейшее земледелие зародилось несколько раньше 6500 г. до н. э. Древнейшие обнаруженные остатки деревень, возникших в связи с необходимостью вести более оседлый образ жизни, позволявший возделывать поля и охранять их от диких животных, датируются приблизительно 6250 г. до н. э. (плюс-минус 200 лет), однако в более поздние периоды их становится все больше и больше[36].
Вероятно, поначалу масштабы земледелия на Среднем Востоке были ограниченными, и занимались им женщины. Охота оставалась задачей мужского населения. Однако открытие женщинами даже зачатков земледелия резко нарушило хрупкое экологическое равновесие в природе. Численность охотников слишком возросла, дикие животные, окруженные быстро распространяющимися полями зерновых культур, по всей видимости, скоро были почти полностью истреблены[37]. По мере того как происходили эти перемены, земледелие постепенно заменило охоту в качестве основы жизни общества. Мужчины, чьи луки в значительной мере утратили свою полезность, возможно, поддались убеждениям взять на себя часть работы в поле — возведение оград для защиты от животных, сбор урожая в течение немногих драгоценных дней, когда зерно необходимо собрать до того, как оно осыплется и будет безвозвратно утрачено; и наконец, поскольку запасы продовольствия на год стали зависеть в основном от размера возделываемых участков, в некоторых общинах мужчины могли неохотно взять в руки лопату или мотыгу и выйти на полевые работы бок о бок со своими подругами.
При этом существовала и другая возможность. Мужчины могли приручить часть зверей, на которых они привыкли охотиться. Для сообразительных охотников было логично, столкнувшись с сокращением поголовья дичи, прибегнуть к защите своих потенциальных жертв от других хищников и сохранять стада для собственного использования в будущем. Однако это все еще очень отличается от полного одомашнивания, предполагающего эксплуатацию животных в целях использования их молока, шерсти и даже крови.
Никто не знает наверняка, как или через какие этапы образ жизни, основанный на охоте и собирательстве, уступил место другому, опиравшемуся на земледелие и скотоводство. Может быть, первые полностью прирученные животные использовались для заманивания своих диких сородичей в расставленные охотниками ловушки. Другие возможности их использования открывались человеку постепенно, по мере уменьшения популяций диких зверей. Без сомнения, новаторы не могли предвидеть, как приручение животных изменит существовавшие прежде обычаи. Люди вряд ли осознали подлинную причину наступивших изменений, поскольку все их отношения с животными были пронизаны мистическими представлениями. Ритуальное жертвоприношение пойманных зверей было частью религий некоторых народов, занимавшихся охотой; поэтому, возможно, защита и прокорм стад животных, которые могли стать потенциальной добычей, путем принесения более регулярных и обильных жертв в надежде обеспечить успешную охоту, казались единственно правильным поведением в условиях возрастающей нехватки дичи.
Можно утверждать только то, что жители Среднего Востока действительно смогли приручить коз, овец, свиней и крупный рогатый скот на ранней стадии развития сельского хозяйства. Таким образом, у них появилась возможность обеспечить постоянный и, может быть, даже возрастающий уровень производства мяса и других продуктов животного происхождения. Предположительно одомашнивание животных могло начаться даже прежде, чем развитие земледелия привело к увеличению популяции людей выше уровня, соответствовавшего образу жизни хищника; но даже в этом случае наличие домашних животных, очевидно, оказывало очень незначительное воздействие на жизнь первобытного сообщества до тех пор, пока охотники не обнаружили, что привычной дичи становится все меньше. Если охота приносит обычное количество добычи, зачем менять образ жизни, вобравший в себя опыт бессчетного числа предшествовавших поколений и освященный многовековой религиозной и моральной традицией?[38]
Археологические экспонаты, найденные на Среднем Востоке, свидетельствуют о том, что с тех пор, как сельское хозяйство стало существенно влиять на жизнь человека, арсенал орудий, находившийся в распоряжении членов возникших сельскохозяйственных групп, резко расширился. Кажущаяся внезапность появления новых инструментов в археологических пластах частично может быть объяснена случайным характером находок археологических памятников. С другой стороны, в возникших новых условиях повседневной жизни требовались иные приспособления и методы работы; поэтому реакция людей в создавшейся ситуации могла быть сравнительно быстрой. Может быть, кардинальные изменения, выразившиеся в переходе от охоты к земледелию и скотоводству, временно освободили творческие способности людей от оков привычных представлений. Естественное сопротивление прогрессу на какое-то время ослабилось, пока после ряда блестящих изобретений и преобразований на базе старых методов не был создан новый, удовлетворительный для возникших условий, образ жизни, который, в свою очередь, сформировал стабильную, установившуюся модель поведения, характерную для деревенской общины эпохи неолита.
Археологические данные позволяют получить некоторое представление о технической и материальной стороне наступивших социальных перемен. На базе земледелия и скотоводства зародились пивоварение, ткачество, гончарное дело и производство отшлифованных каменных инструментов. Обнаружены немногочисленные стоянки догончарного периода со следами занятия земледелием их обитателей, однако, несомненно, для создания в примитивных сельскохозяйственных коммунах Среднего Востока развитого арсенала, называемого археологами «неолитическими» орудиями, потребовалось несколько столетий.
После того как экономической основой жизни сообщества стали зерновые культуры, с неизбежностью сильно возросла зависимость его членов от конкретного места, в отличие от времени, когда господствовало хозяйство, базировавшееся на охоте[39]. В течение сезона созревания по крайней мере часть населения должна была охранять поля от набегов животных; даже в межсезонье трудности транспортировки собранного урожая, а также необходимость обрабатывать существующие поля и расчищать новые привязывали женщин сообщества к конкретному месту на протяжении почти всего года.
Этот замечательный горшок найден при раскопках неолитической стоянки в провинции Ганьсу в Китае. Украшающий ее завитковый орнамент настолько близок к стилю неолитической керамики Украины и региона нижнего течения Дуная, что многие археологи на этом основании полагают, что технология производства подобных сосудов должна была иметь общий источник и впоследствии была разнесена на восток и на запад полукочевыми племенами, возделывавшими злаковые культуры.
С основанием постоянных поселений стало возможным хранение громоздкой, тяжелой и хрупкой домашней утвари. Глиняные горшки, например, с успехом заменили более легкие и менее долговечные емкости из шкур животных, кувшины из тыкв и плетеные из ивы корзины. Поначалу отход от прежних типов сосудов был минимальным. По большей части древнейшие керамические изделия повторяют в глине форму корзин и тыкв. Сама собой напрашивается мысль о том, что первые горшки были изготовлены тогда, когда возникла необходимость покрыть такие более ранние емкости огнестойким и водонепроницаемым слоем глины для приготовления нового блюда — каши из злаков. Ведь мясо можно было, в конце концов, зажарить на деревянном вертеле, однако для приготовления блюд из злаков требовалась специальная посуда, огнестойкая и водонепроницаемая одновременно, одним словом, требовался горшок.
Древнейшие известные остатки одежды обнаружены на стоянках эпохи неолита. Это еще не доказывает того, что ранее одежда была неизвестна, поскольку плетение изделий из лозы во времена палеолита можно рассматривать как прообраз изготовления одежды и гончарного дела. Но до начала выращивания льна, использования волос и шерсти домашних животных, источники волокон, вероятно, были слишком скудными, даже если искусства прядения и плетения были уже известны. Однако с развитием земледелия и одомашнивания животных возможность изготовления нитей настолько возросла, что плетеная ткань стала важной принадлежностью нового образа жизни.
Отшлифованные каменные орудия, в особенности топоры, — отличительная особенность любой неолитической стоянки. Кремень раскалывали и расслаивали таким образом, чтобы получить острые режущие края. Такие куски камня идеально подходили для изготовления наконечников стрел, ножей и скребков, использовавшихся охотниками, но кремень был слишком мягким материалом, чтобы сдирать кору и срезать ветви с деревьев или рубить их. Пригодные к употреблению топоры можно было изготовить только из более прочных пород камня, которые, однако, не поддавались обработке традиционными методами, применявшимися для дробления кремня. Решением проблемы стало применение к более твердому материалу методов обтесывания и шлифовки, которые уже давно использовались при изготовлении инструментов из кости и рога. Наличие шлифованных каменных топоров и других орудий стало, таким образом, отличительной особенностью сельскохозяйственных поселений, а разительное отличие между этими инструментами и более ранними находками из кремня побудило археологов назвать такие остатки «неолитическими» задолго до того, как стала понятной связь между методом обработки орудий и изменившимися требованиями к ним.
Образ жизни первых земледельческих сообществ, строго говоря, не был оседлым. В результате эксплуатации одних и тех же угодий в течение ряда лет их плодородность падала, поэтому для поддержания постоянного уровня урожаев необходимо было время от времени покидать истощенные поля и вводить в оборот участки целинных земель. Земли, имевшиеся в распоряжении древних земледельцев, представляли собой заросшие большими деревьями участки, где тенистые кроны мешали появлению густого подлеска. В этих местах после уничтожения деревьев путем обдирания коры почва под ними становилась относительно открытой и ее легко можно было обработать с помощью палки для копания, лопаты или мотыги, двигаясь вокруг оставшихся стволов деревьев. После сезона-другого возделывания такого участка можно было восстановить плодородие почвы путем сжигания сухих ветвей и стволов деревьев с последующим разбрасыванием образовавшейся золы. Почву естественных лугов, напротив, было чрезвычайно трудно обрабатывать деревянными палками для копания; к тому же было практически невозможно помешать прорастанию диких трав сквозь посеянные злаки и заглушению посевов сорняками. Поэтому древнейшие земледельцы, подобно пионерам Американского континента XVIII в., отдавали предпочтение лесистой местности и взбирались по склонам холмов и покрытым деревьями предгорьям Среднего Востока. Возможно, жители «зрелых» деревень эпохи неолита практиковали именно такой метод подсечно-огневого земледелия, предполагающий полукочевой образ жизни. Подобный метод применяется и сегодня первобытными земледельцами в тропических лесах и в субарктических березовых и еловых лесах на окраинах сельскохозяйственного мира[40].
По мере развития сельского хозяйства на Среднем Востоке типичными становятся смешанные хозяйства, где сочетаются выращивание зерновых культур и животноводство. Конечно, отдельные хозяйства делали акцент на том или ином виде деятельности. На небольших возвышенностях вдоль границы лесов, где луга и пастбища постепенно переходили в пустыню, природные условия были благоприятными для скотоводства; и должно быть, подобно Аврааму, покинувшему халдейский Ур со стадами и домочадцами[41], многие группы людей до и после него проделывали этот путь.
Из-за скудности оставленных пастушьими племенами археологических свидетельств невозможно точно определить, когда впервые возникли явные различия между скотоводческим и земледельческим образом жизни. Освоение степи и пустыни было постепенным. В самом деле, возможности кочевого пастушеского образа жизни были осознаны в полной мере только после того, как перемещение верхом на лошади стало обычным делом — это произошло не ранее 900 г. до н. э. В отличие от этого, древнейшие племена, следовавшие за своими стадами по пастбищам, также возделывали подходящие участки земли. Таким образом, можно говорить о том, что вначале скотоводческий и земледельческий образ жизни различались скорее акцентами на разных аспектах существования, чем в принципе.
По всей вероятности, пастбищное скотоводство в чистом виде существовало только в сообществах, которые долго оставались охотниками, пока осваивавшие новые территории животноводческие племена привлекли их внимание к новому образу жизни, возможно, узурпировав какую-то часть привычных охотничьих территорий. Вряд ли работа в поле пришлась по душе охотникам, тогда как в искусстве пастухов естественным образом продолжались охотничьи традиции. Поэтому, если бы по какой-то причине охотникам пришлось изменить устоявшиеся обычаи, нетрудно представить, что им было легче взять на себя заботу о домашних животных, отвергнув выращивание урожая как занятие, недостойное свободного человека. Таким образом, пастбищное животноводство обосновалось на границах древнейших центров развития культуры земледелия — в степях Европы, Центральной Азии и Северной Аравии, где возделывание земли на естественных пастбищах было чрезвычайно затруднено[42].
Освоение пастбищ пастушескими племенами означало, что на Среднем Востоке наступил период сосуществования двух стилей жизни, в какой-то степени зависимых друг от друга и заключавших в себе бесконечные возможности взаимовлияния. Как и сегодня, пастухи древности должны были выгонять своих животных на скошенные поля. Без сомнения, с самого начала они должны были вступить в меновые отношения с земледельцами, поскольку производимые обеими группами излишки естественно дополняли друг друга. Более мобильная жизнь пастухов поощряла их выступать в качестве переносчиков таких особенных и ценных товаров, как прочный камень для топоров, ракушки для украшений и различные легко разрушающиеся ценности, следы которых не сохранились. И наконец, постоянное трение между крестьянином и пастухом, нашедшее отражение в библейской притче о Каине и Авеле, должно было неоднократно омрачать жизнь людей эпохи неолита вспышками насилия.
Образ жизни сообществ охотников, разбросанных на больших территориях, в основных чертах был сходным; благодаря своим профессиональным навыкам они были отлично приспособлены к окружающим условиям, поэтому вряд ли после контактов с соседними общинами у охотников могли появиться веские основания изменить характер общественного устройства. Однако по мере развития земледелия и пастбищного скотоводства образ жизни человеческой популяции в целом разделился на несколько направлений. На исторической сцене появляется новый мощный стимул к изменениям. Ступив на путь преобразования среды в своих интересах, человечество переступило через прежние ограничения социальных изменений. Таким образом, начался захватывающий процесс движения по направлению к современному уровню воздействия человека на силы природы.
Для образа жизни земледельцев и пастухов, по сравнению с господствовавшей в предшествовавший период поведенческой моделью охотников, смена времен года имела гораздо большее значение. Основным фактором для жизни людей, зависимых от полей и пастбищ, были грозы и засухи, случавшиеся нерегулярно, но связанные с сезонными ритмами в природе. Скорее всего, времена года на Среднем Востоке в древности были в целом такими же, как и сейчас, — иногда они наступали раньше или позже, но всегда с ярко выраженными признаками. Сегодня для этой зоны характерны зимние дожди, вызывающие бурное весеннее развитие растительности, за которым наступает палящий летний зной. Зона расположена на южной границе циклонов, приходящих с Атлантики и иногда приносящих с собой дожди. В годы обильных осадков созревает богатый урожай, а на пастбищах вырастают тучные травы; засушливые годы означают голод для людей и животных[43].
Поэтому нет ничего удивительного в том, что капризы погоды и времен года легли в основу религиозных представлений неолитических жителей Среднего Востока. Созидательный и разрушительный потенциал земли, дождя и солнца не мог остаться незамеченным; земледельцы соответственно изменяли свои религиозные обряды в надежде убедить или заставить силы природы считаться с потребностями людей. Более ранние поверья, обожествлявшие духов животных и растений, продолжали существовать, а ритуалы, призванные умилостивить этих духов или увеличить их плодородие, легко смешивались с новыми или с переосмысленными старыми культами земли, неба и солнца, породив таким образом «религии плодородия» Среднего Востока.
Коренное преобразование общественных отношений, вызванное к жизни переходом от занятий охотой к сельскому хозяйству, видимо, затронуло и неолитические верования. В связи с тем, что женщины стали основными поставщиками продуктов для коммуны, вероятно, возросли их независимость и авторитет; многочисленные дошедшие до нас из глубины времен свидетельства говорят о том, что часто в сообществах эпохи неолита преобладало матриархальное семейное устройство. Соответственно распространение земледелия было связано повсеместно с появлением женщин-жриц и почитанием богинь[44]. Сама земля, видимо, считалась женщиной — прототипом матери-прародительницы более поздних религий, а многочисленные керамические фигурки женщин, найденные в неолитических раскопках, возможно, символизировали плодородную богиню-землю[45]. Кроме того, каменные топоры (которыми очищали деревья при устройстве полей), священный огонь (удобрявший почву и поддерживавший домашний очаг), священные горы, деревья и камни, по-видимому, играли определенную роль в религиозных церемониях людей неолита. Можно предположить, что простой переход к новому арсеналу орудий, созданному на основе соответствующего изменения прежних инструментов, а также интеллектуальный, эмоциональный и моральный аспекты нового сельскохозяйственного общества вскоре получили свое объяснение в мифах, превратили практику в ритуал и наполнились священным смыслом.
Хотя главные аспекты религиозной практики, символов и ритуалов сместились довольно ощутимо, все-таки фундаментального отхода от более ранних анималистских верований охотников палеолита и мезолита не произошло. Однако один аспект поведения людей и их религиозных воззрений в эпоху неолита серьезно изменился. В ритуальном отношении это выразилось в обожествлении луны, что было связано с практической потребностью счисления времени. Периоды роста и ущерба Луны были основой единственного естественного для первобытного человека календаря. Более того, поскольку рога домашних коров напоминают лунный полумесяц, первобытные земледельцы стали связывать божественную корову и богиню луны с премудростью расчета времен года. Вряд ли мы когда-нибудь узнаем детали этих разнообразных причудливых ассоциаций[46].
Важная роль измерений и вычислений в сельскохозяйственной практике Среднего Востока оказала чрезвычайно сильное влияние на последующее развитие общества и человеческой мысли. Для охотников не имеют большого значения ни временные, ни пространственные измерения. Жизнь состоит из сменяющих друг друга пира и голода, который можно несколько отдалить за счет замораживания или сушки мяса впрок или создания скромных запасов дикорастущих семян и корней. Однако время до следующей удачной охоты нельзя рассчитать, невозможно также сохранить пищу в течение периода ее предполагаемой нехватки. Земледельцу все представляется иначе. Для него основной ритм существования определяется сменой времен года с ее постоянными и предсказуемыми периодами изобилия и ограничений. Распределение потребления зерна так, чтобы его хватило до следующего урожая, создание запаса на случай засушливого года, расчет необходимого для посева количества, сколько и когда вскопать земли — все эти и подобные приемы предвидения и вычислений должен был знать первобытный крестьянин. Главным в таких расчетах были изначальные знания о временах года — когда вновь наступит пора посева и сбора урожая и в очередной раз завершится круг времен. Таким образом, в условиях Среднего Востока искусство вычислений было неотъемлемой и абсолютно необходимой частью оснащения крестьянина.
Грубые количественные расчеты, достаточные для того, чтобы оценить, сколько семян потребуется для засева участка земли, возможно, не представляли большой сложности для первых земледельцев. Для расчетов они пользовались предыдущим опытом. Полная корзина семян на поле, корзина или поле «вот такой величины» были достаточно точными оценками. Более точные пространственные измерения понадобились человеку только тогда, когда он освоил широкомасштабное орошение и монументальную архитектуру. Однако измерение времени представляло для них головоломную проблему; в условиях Среднего Востока наступление зимних дождей не всегда происходило одинаково из года в год. Случайные летние или осенние ливни легко могли подтолкнуть голодного крестьянина посеять невосполнимый запас семян слишком рано, и тогда зерна всходили только к зиме в период возобновившейся засухи. Тот факт, что фазы Луны не совсем совпадают с солнечным годом, ужасно усложнял задачу. Только когда люди научились наблюдать и правильно интерпретировать сезонные перемещения Луны, Солнца и звезд, они точно смогли определять, на каком цикле Луны следует сеять. Чрезвычайная важность точных сезонных расчетов и одновременно их сложность служили главным стимулом интеллектуального и научного развития на Среднем Востоке[47]. И только в период расцвета цивилизаций Шумера и Египта эта задача была окончательно решена с созданием надежных календарей.
Здесь следует заметить, что в муссонной зоне Азии проблема измерения времени была куда менее серьезной. За исключением окраинных районов, появление муссонов ни с чем нельзя спутать, а с возвратом дождей начинается период роста растений. В такой ситуации исключен слишком ранний или запоздалый сев, а точный календарь просто не нужен. Возможно, не будет большим преувеличением предположить, что пресловутое безразличие ко времени, свойственное цивилизации Индии, основывалось на этом фундаментальном различии земледельческого цикла. Напротив, чрезвычайное значение, которое древнейшие земледельцы Среднего Востока придавали измерению времени, вполне могло повлиять на философские основы западного и мусульманского мировоззрения, корни которого уходят в средиземноморско-средневосточное прошлое.
В сельскохозяйственных общинах мужчины утратили свое былое лидерство времен охотничьего образа жизни. По мере того как дисциплина охотничьей ватаги разваливалась, политическая организация древнейших деревенских поселений, возможно, напоминала анархизм, который с тех пор повсеместно считается идеалом мирной крестьянской жизни. Вероятно, важная форма социального руководства досталась служителям культа как посредникам между беспомощным человечеством и непостоянством плодородия. С исчезновением или оттеснением на второй план профессии охотника сильный и умелый мужчина утратил былой непререкаемый авторитет; поскольку теперь жизнь сообщества сосредоточилась вокруг зерновых посевов, относительно строгое персональное подчинение, необходимое для успеха охотничьего предприятия, можно было ослабить.
Однако у преимущественно скотоводческих племен религиозно-политические институты приобрели совершенно другой характер. Присущие охотникам черты — смелость и коллективная дисциплина — в той же мере требовались и для защиты стад от хищников. Главный вид деятельности пастухов, так же как это было среди древних охотников, основывался на паразитическом отношении к животным и по-прежнему оставался уделом мужчин. Таким образом, у них сложилась система патриархальных семей, объединенных в группы по признаку родства и возглавляемых вождем. Вождь принимал решения, определявшие повседневный быт племени, например, где искать лучшие пастбища. Кроме того, пастухи хорошо понимали важность военных приемов и дисциплины. В конце концов, насильственный захват чужих животных или пастбищ был самым легким и быстрым способом обогащения, а в неурожайные годы — и единственным средством выживания.
Подобная воинственность была совершенно несвойственна земледельческим общинам. Данные археологических раскопок остатков ранненеолитических деревень свидетельствуют о чрезвычайно мирном характере их обитателей. При избытке пригодной для обработки земли и невозможности произвести значительный излишек продукции за счет труда одного хозяйства — не было особых причин для войн. Можно предположить, что традиции насилия и организации охотничьих отрядов в таких общинах угасли. Лишь набеги пастухов вынудили мирных крестьян сохранить элементы военной организации, которые, в свою очередь, стали предтечей всех без исключения цивилизованных политических институтов.
Несмотря на присущие ему недостатки, образ жизни древних земледельцев Среднего Востока имел существенные преимущества перед ранним типом охотничьих сообществ. Конечно, жизнь не была такой захватывающей, однако пропитание было почти гарантированным и с определенной территории могло прокормиться большее число людей. С учетом таких преимуществ земледелие было обречено на распространение от центра его зарождения и обосновывалось везде, где условия возделывания зерновых культур были наиболее благоприятными. В Европе такие условия означали легкие почвы, особенно лессовые, и меловые склоны холмов с хорошим естественным дренажом и легко обрабатываемые.
Земледелие распространялось на Европу двумя путями: один севернее, а другой южнее Средиземноморья. Более северный и более мощный из этих потоков, охвативший Центральную и Северную Европу в 4500 г. и 4000 г. до н. э., составили так называемые дунайские земледельцы. Южная волна пионеров-земледельцев и пастухов прошла через Северную Африку, пересекла Гибралтар, после чего встретилась и смешалась с дунайским потоком. Ранее жившие здесь охотничьи племена не исчезли. Они сохранились в труднодоступных местах в лесах на протяжении веков после того, как земледельцы заняли вершины и склоны холмов. Возможно, случалось и значительное смешение населения двух типов; таким образом, охотники могли иногда заимствовать методы пришельцев и ассимилироваться в земледельческое сообщество[48].
Очень похожая сельскохозяйственная экспансия произошла в Казахстане и Центральной Сибири приблизительно через тысячу лет после того, как первые земледельцы проникли в Западную Европу. Около 2500 г. до н. э. охотничьи хозяйства в этих регионах начали уступать место общинам, основанным на скотоводстве и земледелии. Дошедшие до нас керамические изделия этих племен неопровержимо свидетельствуют о сходстве системы их хозяйствования с той, что развилась на Среднем Востоке. Кроме того, в раскопках найдено небольшое количество бронзы, а в землях, богатых рудами, жители некоторых селений устраивали примитивные шахты[49].
Наука почти не располагает свидетельствами распространения сельского хозяйства эпохи неолита в других регионах планеты. В Индии до сего дня не обнаружено явных свидетельств периода, когда люди обрабатывали землю исключительно с помощью каменных и деревянных орудий, хотя, с другой стороны, инструменты неолитического типа сохранялись в их арсенале на протяжении тысячелетий после начала применения металла[50]. Однако почти нет сомнений в том, что земледелие и животноводство средневосточного типа проникло, как минимум, в Северо-Западную Индию и послужило основой индской цивилизации[51]. В то же время в Китае, в долине Хуанхэ, найдены прямые археологические свидетельства эпохи неолита. У гончарных изделий, обнаруженных при раскопках древнекитайских деревень, немало общего с керамической посудой, известной по находкам в западной части степей — на юге современной России и в Восточном Иране, что дает основание предположить существование каких-то отношений между культурами неолита этих двух регионов. Относительно небольшой возраст неолитических находок в Китае, ориентировочно оцениваемый 2400 г. до н. э., вполне согласуется с гипотезой о том, что полукочевые земледельцы, начав свое движение из холмистых районов Среднего Востока вскоре после 6500 г. до н. э., освоив плодородные земли вдоль берегов рек и на лесистых склонах на всей территории Центральной Азии, вероятно, смешиваясь с местным населением по всему пути на восток, достигли наконец долины Хуанхэ и принесли сюда элементы земледельческих приемов Среднего Востока. С другой стороны, некоторые особенности находок эпохи неолита, обнаруженных в Китае, лучше всего можно объяснить, предположив существование первобытного земледельческого общества к югу от Хуанхэ. Наиболее красноречивый факт в этом ряду — наличие риса, появление которого как культурного злака обычно связывают с муссонными районами Азии[52]. Похоже, что приемы возделывания злаков, зародившиеся в Центральной Азии, в течение III тыс. до н. э. встретились в Северном Китае с другим стилем земледелия, происходящим из муссонной зоны Азии, при этом обе культуры взаимно обогатились. Это служит аргументом в пользу гипотезы о том, что земледелие зародилось в двух отдельных областях Старого Света.
Задолго до того, как племена, использовавшие палки для копания, мотыги и лопаты, достигли пределов своей сельскохозяйственной экспансии в Евразии, на Среднем Востоке возникли другие, более развитые формы земледелия. Может быть, возрастающая нехватка пригодных для обработки территорий вынуждала или подталкивала крестьян к изобретению технических новшеств и совершенствованию культуры земледелия. По мере роста населения первобытных деревень рано или поздно наступал момент, когда все плодородные участки, обрабатываемые общиной, истощались. Тогда возникала дилемма: либо переходить на новое место, что, возможно, и выбирали некоторые сообщества, либо все чаще и чаще возвращаться на те же участки, уже достаточно истощенные регулярным сбором урожая.
Решить проблему, с которой столкнулись привычные к ведению подсечно-огневого земледелия крестьяне, помогли два основных изобретения. Первое — это вспашка паров под зябь, а второе — тягловый плуг. Оба изобретения тесно связаны между собой. Только ценой поистине нечеловеческого труда можно было качественно подготовить значительную площадь паров, не используя силу животных. Однако после того, как кому-то пришло в голову прикрепить модифицированную лопату позади одного или более животных и использовать их силу для вспашки, обычной семье стало относительно просто обрабатывать больше земли, чем требовалось для пропитания ее членов. Теперь можно было оставлять незасеянной часть подготовленной таким образом земли, вспахивать ее несколько раз за сезон роста для удаления сорняков и сохранения влаги в почве; при этом плодородие, полей поддерживалось как угодно долго, хотя уровень его был намного ниже изобильной урожайности целинных земель, освобожденных от леса.
Неизвестно, как и когда был изобретен тягловый (лемеховый) плуг. Его применяли на Среднем Востоке еще до 3000 г. до н. э.; примитивные плуги описаны уже в древних шумерских и египетских хрониках, датируемых приблизительно тем же периодом. Однако насколько ранее этого времени и где именно люди впервые успешно впрягли животное в устройство типа лопаты, сказать невозможно[53].
Представляется, что само по себе это техническое новшество не было таким уж выдающимся. Намного раньше был изобретен так называемый ножной плуг, который, наверное, получил повсеместное распространение одновременно или вскоре после внедрения древнейших методов возделывания земли с помощью лопаты и мотыги. Ножной плуг представляет собой простейшую модификацию обычной лопаты. Он снабжен длинной, изогнутой на конце ручкой (черенком), позволяющей переворачивать почву за счет нажима на нее, а не за счет подъема лопаты. Колышек у основания ручки служит упором для ноги, таким образом человек может приложить свой вес для введения лезвия лопаты в грунт под тупым углом, приближающимся к горизонтальному[54].
Преобразовать такое устройство в тягловый плуг было просто. Все, что для этого требовалось, — это кусок веревки или кожаная лямка, прикрепленная к нижней части ручки, и животное, которое можно было привязать к другому концу веревки. Крупный рогатый скот можно было запрячь, просто привязав веревку к рогам; и на некоторых древнейших шумерских и египетских памятниках изображены быки, которые именно так тащат плуг[55]. Крупный рогатый скот, в особенности быков, стали использовать, таким образом, в основном как тягловых животных. Это обстоятельство еще более укрепило в представлении древних земледельцев связь рогатых животных с плодородием полей[56].
Первые плуги не имели отвала. Они просто царапали землю, разбивая поверхностный слой на грубые куски за счет протягивания плоского лемеха под поверхностью почвы. Обычно применялась перекрестная вспашка, возможно, с самого начала. Таким образом, близкая к прямоугольной форма полей почти всегда ассоциируется с легкими царапающими плугами этого примитивного типа (сохами).
Принципиальные ограничения первых плугов частично определяли характер расселения людей. Из-за малого веса и размера орудий ими трудно было обрабатывать тяжелые почвы, особенно глинистые. Поэтому даже после появления плуга древние земледельцы Европы по-прежнему предпочитали лессовые, меловые и легкие торфяные почвы.
Использование животных в качестве тягловой силы при возделывании земли стало существенным шагом вперед. Таким образом, возможности человека значительно расширились, поскольку впервые он использовал источник механической энергии более мощный, чем его естественные мускульные ресурсы. Использование животной силы также намного сильнее сблизило животноводство и земледелие. Смешанный тип крестьянского хозяйства, объединяющий выращивание скота и возделывание злаков, с тех пор стал отличительной чертой сельского хозяйства Западной Евразии. Он позволил достигнуть уровня жизни или досуга, невозможного для людей, главным образом или полностью полагавшихся на свою мускульную силу.
Распространение вспашки с помощью тяглового плуга способствовало также распределению ролей между полами в крестьянском хозяйстве. Охота и уход за скотом традиционно считались обязанностью мужчин, поэтому, когда животные вышли в поле, мужчины последовали за ними. Женщина утратила главенствующее положение в поле, мужчина же, идущий за плугом, опять превратился в основного кормильца. Теперь он получил возможность укрепить или восстановить первенство мужского начала в семье и в обществе. Ко времени появления первых письменных свидетельств для всех народов Среднего Востока, возделывавших зерновые культуры с помощью плута, были характерны патриархальные семьи и ведущая роль мужчины в обществе; хотя немало находок, указывающих на следы существовавшей ранее системы отношений, говорят о том, что это не всегда и не везде было так. Характерный для зрелых религий Шумера и Египта количественный рост пантеона божеств мужского рода и жрецов-мужчин также можно объяснить новой ролью мужчин в сельском хозяйстве. Изменения, вероятно, затронули политическую организацию общества в меньшей степени. Остатки системы управления, основанной на неформальных решениях собрания старейшин сохранились в Древней Месопотамии[57]; такая разновидность «примитивной демократии» представляется правдоподобной моделью принятия любых решений в древнейших деревнях землепашцев.
Метод земледелия, основанный на вспашке, распространился от места его возникновения на Среднем Востоке приблизительно так же, как это произошло ранее с культурой земледелия на базе применения лопаты и мотыги. На территории современной Дании найдены свидетельства существования вспаханных полей приблизительно в 1500 г. до н. э.[58]; по некоторым косвенным признакам можно предположить, что арии, вторгшиеся в Северо-Западную Индию приблизительно в это же время, были первыми, кто принес плут на этот субконтинент[59]. В Китае, впрочем, первые достоверные доказательства существования плуга относятся к периоду династии Чжоу, возможно, не ранее 350 г. до н. э.[60]
Независимо от того, что было основным орудием производства: мотыга, лопата или плуг, в определенное время года земледелие эпохи неолита требовало длительного и тяжелого труда крестьян. Особенно это касалось периода сбора урожая, когда создание запасов пищи на целый год зависело от активной и постоянной работы, в которую должен был внести свою лепту каждый мужчина, каждая женщина и ребенок. Однако в другие сезоны срочной работы в поле подолгу не было. Эти периоды затишья, когда люди были освобождены от насущной необходимости добывания пропитания, были, таким образом, чрезвычайно благоприятным временем для развития культуры.
Сведения о том, как проводили свой достающийся столь тяжелым трудом досуг древние крестьяне, очень приблизительны. Мы можем только догадываться об их песнях, танцах и других эфемерных видах искусства, таких как татуировка, окрашивание тканей, резьба по дереву и деревянное зодчество, изделия из перьев и кожи, а также изготовление украшений из недолговечных материалов. Осколки керамики, несколько статуэток и изображений из обожженной глины составляют крупнейшее из дошедших до нас собраний артефактов, а из орудий труда наибольшее внимание обращают на себя отшлифованные инструменты из камня. Несколько кусочков меди, найденных при раскопках деревень, знаменуют собой зарождение металлургии. Эти фрагментарные свидетельства указывают по крайней мере на возросшее разнообразие и сложность изделий мастеров эпохи неолита в сравнении с работами их предшественников.
Однако уровень этого умения был ограниченным. Возможно, за исключением специалистов в области сверхъестественного, вряд ли в поселениях эпохи неолита были люди, которые занимались исключительно ремеслами; обычно этому посвящалось время в периоды отсутствия активных сельскохозяйственных работ. Таким образом, в условиях деревни действительно профессиональный уровень мастерства был недостижим. Развитие специализированных промыслов стало отличительным признаком древнейших цивилизованных городских сообществ, появившихся на Среднем Востоке ближе к концу IV тыс. до н. э.
Хронологически распространение земледелия эпохи неолита и деревенского образа жизни в пределах Старого Света совпало с периодом подъема цивилизаций в долинах рек Тигра и Евфрата, Нила и Инда. По мере развития культуры народов, населявших эти долины, они начали оказывать мощное влияние на своих соседей, формируя таким образом стиль жизни в деревнях на широких просторах Евразии. Поэтому сейчас мы обратимся к истории цивилизаций речных долин, а затем проследим отзвуки этого процесса в развитии народов, живших с ними бок о бок.
После того как на Среднем Востоке были освоены лесистые склоны холмов с пригодной для земледелия почвой и площадь необрабатываемых земель сократилась, крестьяне, число которых все возрастало, начали расселяться во всех направлениях. Долины великих рек, протекавших с гор на юг к морю через луга и пустыни, одновременно привлекали и пугали будущих поселенцев. Здесь в изобилии водилась рыба и водоплавающие птицы; плодородные аллювиальные почвы было легко обрабатывать, а богатый урожай фиников отлично дополнял преимущественно злаковый рацион. Однако по мере продвижения в более низкие широты и переселения с гор в долины люди сталкивались с тем, что дождей, даривших живительную влагу, становилось все меньше, пока наконец они практически не исчезли. Сеять на мягких илистых почвах, оставшихся после весенних разливов, было несложно; но чтобы молодые побеги выжили под знойным летним солнцем, необходимо было найти способ искусственного орошения полей.
Однако вскоре после 4000 г. до н. э. в долинах в нижнем течении Тигра и Евфрата появились первые земледельческие поселения, сравнимые по размеру и уровню развития с любой деревней, расположенной в зоне естественного дождевого орошения. Вывод очевиден: пионеры земледелия в этих местах научились подавать воду на свои поля. Без сомнения, поначалу орошение проводилось в небольших масштабах. Техника ирригации, наверное, впервые была использована вдоль берегов небольших рек в тех районах, где выращивание урожая традиционными методами оказывалось невозможным, поскольку водные потоки, зарождавшиеся на относительно хорошо увлажненных холмах, попадали здесь на пустынные низменные земли Месопотамии[61]. Итак, первые удачные попытки выращивания урожая с использованием искусственного орошения открыли новые возможности для членов первых земледельческих общин на обширных просторах пустынных долин Тигра и Евфрата.
Возможно, поначалу поселения в Нижней Месопотамии сосредоточивались на узкой полосе земли вдоль берегов рек. Орошение сводилось здесь просто к прорытию проходов в естественных насыпях, созданных отложениями после разливов вдоль русла реки, чтобы пропустить воду на земли ниже этих насыпей. Только после того, как земледельцы продвинулись в глубь территории и удалились от водных артерий, им понадобилась более развитая система каналов и дамб для орошения полей.
Новая среда обитания разительно отличалась от лесистой местности, где зарождалось земледелие. Ловля рыбы и водоплавающей дичи в хитросплетениях рек, болот и ручьев приобретала большое значение в жизни поселенцев. Столь же важным, причем весьма неожиданно, становилось и животноводство[62]. В новых условиях было уже невозможно расселение в форме практически одинаковых и достаточно удаленных друг от друга сельских общин, поскольку в узких плодородных долинах рек плотность населения возросла до высокого уровня, и это заставляло согласовывать интересы и точки зрения различных живших бок о бок групп населения: рыбаков, пастухов и земледельцев.
Появилась необходимость в более крупных общественных образованиях, чем это было возможно в обычной неолитической деревне; возникавшие при этом вследствие различия профессиональных интересов и в условиях относительно высокой плотности населения трения способствовали выделению слоя руководителей, наделенных властью разрешать различные конфликты. Две особенности земледелия Древней Месопотамии позволили эффективно решить эту политическую проблему. Во-первых, практически равнинная и свободная от камней местность долины в нижнем течении Тигра и Евфрата значительно облегчала процесс вспашки[63]; что, в свою очередь, упрощало производство на богатых аллювиальных почвах избытка зерна, достаточного для обеспечения пищей групп руководителей. Во-вторых, ежегодные половодья приносили свежий верхний слой ила на поля, восстанавливая таким образом плодородие почвы[64], поэтому необходимость в кочевом земледелии совершенно отпадала. Так, произведенный оседлым населением излишек сельскохозяйственных продуктов сделал возможным возникновение общин с четко определенными границами. Этими общинами управляли колдуны и шаманы. Наступил этап, когда кровное родство — древнейшая основа человеческого общества — было дополнено, а затем вытеснено новым принципом консолидации общества: близостью мест проживания.[65]
Особенности пустынного рельефа по берегам рек многое объясняют в процессах социальной эволюции первых сельскохозяйственных общин, пришедших на обширные территории долины в низовьях Тигра и Евфрата предположительно после 4000 г. до н. э. Географические размеры новой зоны обитания также стимулировали изобретательность переселенцев, одновременно поощряя развитие относительно интенсивного транспортного сообщения и системы связи на больших расстояниях. Таким образом, внешние обстоятельства не позволяли первым поселенцам забыть о необходимости налаживать контакты с другими племенами. Лодки и плоты могли беспрепятственно передвигаться по рекам, лагунам, ручьям непосредственно в пределах региона, а также ходить вдоль побережья залива, называемого сегодня Персидским, встречая при этом только естественные трудности в виде ветра и волн. В противоположной стороне Месопотамии также не было географических препятствий, способных преградить путь караванам в горы, окаймлявшие Месопотамскую низменность с севера, востока и запада. Отсутствие в аллювиальной зоне Нижней Месопотамии камня, строительного леса и металлов также побуждало отправляться в дорогу на поиски этих материалов. Для удовлетворения своих потребностей жители долины должны были либо организовывать экспедиции в целях поиска, изготовления и доставки необходимых продуктов, либо убедить соседние народы обменивать камень, лес или металлы на излишки производства в долине. По мере углубления специализации в рамках общественной организации населения долины объем торговли между жителями горных и равнинных районов увеличивался, одновременно возрастало значение торговли; зарождавшиеся вдоль берегов рек города становились центрами пересечения дорог и способствовали развитию окружающих их регионов.
Таким образом, появилась возможность гарантированного выживания в условиях сравнительно высокой плотности населения в речных долинах Месопотамии; наличие больших масс людей, в свою очередь, обеспечивало достаточные объемы рабочей силы, необходимые для возведения монументальных сооружений, для ежегодного расширения системы дамб и каналов и для выполнения функций, связанных с обеспечением транспортного сообщения на больших расстояниях, обусловленного усложнением образа жизни населения Месопотамии.
Конечно, рост общин имел естественные ограничения. Воду нельзя заставить течь в гору, поэтому склоны холмов невозможно было оросить, а низинные области не поддавались осушению от застойных болотных вод. Однако, за исключением слегка возвышенных берегов рек, территория нижней части долины Тигра и Евфрата представляла собой очень ровную местность. Поэтому можно было подавать воду по искусственным каналам за несколько километров от берега реки, пользуясь практически незаметным понижением уровня земли вниз по течению. Однако подобные усовершенствованные каналы имели тот серьезный недостаток, что в годы небольших разливов воды могло не хватить для орошения удаленных полей. Впрочем, намного опаснее были годы сильных наводнений, поскольку тогда основные плотины и каналы могли быть разрушены до основания; к тому же время от времени могучий Евфрат изменял русло, оставляя при этом населенные территории бессильными перед лицом засухи, если только людям не удавалось вовремя приспособить ирригационную систему к изменившимся условиям. Таким образом, по мере совершенствования техники орошения становилось все сложнее поддерживать ирригационную систему в рабочем состоянии, повышался также риск случайных разрушений. Так, по жестокой иронии судьбы люди, находившиеся в зависимости от дамб и каналов, увеличивали риск периодических катастроф в той же степени, в какой их мастерство создания безнапорных ирригационных систем приближалось к своему техническому пределу.
Соседние племена также представляли серьезную опасность для сложных систем орошения в Месопотамии. Общество, существовавшее за счет воды, приходящей по каналу, который можно перекрыть в нескольких километрах по течению выше орошаемых полей, было чрезвычайно уязвимым в случае военного нападения. Поэтому расположение выше по течению играло важную стратегическую роль при любой политической и военной ситуации в Месопотамии, так как живущие ниже по течению всегда с неизбежностью зависели от милости тех, кто контролировал приток воды.
Таким образом, развитие земледелия с использованием ирригации в долинах нижнего течения Тигра и Евфрата ограничивалось как природными факторами, так и причинами, связанными с деятельностью людей. Однако прежде, чем такой предел был достигнут, возник новый образ жизни людей, характеризующийся сложностью системы общественных отношений, богатством и общим впечатлением фундаментальности, заслуживающий названия «цивилизованный». Приблизительно между 3900-м и 3500 г. до н. э. были полностью раскрыты потенциальные возможности земледелия на основе орошения в Месопотамии, основаны поселения на равнине Шумера, далеко на юге; таким образом, успешно закончилась начальная стадия развития сельского хозяйства и приспособления человека к новой окружающей среде. Затем около 3500 г. до н. э. начинается быстрое развитие организаций, идей, церемоний, ремесел, которое продолжалось приблизительно до 3000 г. до н. э. Относящиеся к тому времени расшифрованные документы позволяют более четко представить древнее общество. Из этих источников вырисовывается нечто уже достаточно древнее, установившееся и подлинно зрелое: шумерская цивилизация.
Наука не дает ответа на вопрос, кто такие шумеры и откуда они пришли. Их язык не похож ни на один из известных языков, а по скелетам нельзя достоверно судить об их расовой принадлежности. В религии и искусстве шумеров особое место отводится животным, это дает основания полагать, что часть населения когда-то занималась скотоводством. По описаниям некоторых традиций этого народа можно судить о том, что шумеры прибыли морским путем с юга. Однако эти ненадежные данные не позволяют утверждать, что какой-то конкретный регион первоначально был их родиной[66].
Уже первые документальные источники свидетельствуют о том, что долины Месопотамии были заселены разными народами. Можно предположить, что по мере освоения земель в целях земледелия сюда со всех сторон устремлялись на поселение люди, как это происходило во времена, зафиксированные в хрониках. Древнейшие из имеющихся документов указывают, что шумеры жили бок о бок с народами, говорившими на языках семитской группы[67]. Влияние шумеров распространялось на южную часть территории, а семитские группы господствовали на севере Месопотамии; однако во многих районах наблюдалось их тесное смешение[68]. Несмотря на столь неоднородный состав населения, принято называть возникшую здесь цивилизацию «шумерской»; ведь именно на этом языке были записаны древнейшие хроники, а первые вполне сформировавшиеся города находились в южной части пойменной равнины, где преобладало население, говорившее на языке шумеров.
Цивилизация шумеров была цивилизацией городов. С одной стороны, разница между шумерским городом и разросшейся деревней была невелика, поскольку большую часть их населения составляли крестьяне. Однако размерами и прежде всего структурно такой город принципиально отличался от общин неолитических деревень, поскольку технологии, связанные с подачей воды, от которых зависело само существование людей, требовали организованных усилий городского населения. Вместо возделывания небольших участков силами одной семьи, как почти наверняка поступали жители деревень эпохи неолита, шумеры разделили орошаемые земли на большие поля, принадлежавшие богу, которыми от его имени распоряжались жрецы. Город создавался на базе одной или нескольких таких храмовых общин.
Практическим результатом такой системы землепользования было то, что шумерские работники объединялись в рабочие бригады по несколько сот, а возможно, и тысяч человек. Пользуясь простейшими ручными механизмами, эти бригады возводили и обслуживали крупномасштабные ирригационные системы, необходимые для использования возможностей реки в полном объеме. Отрывочные записи не позволяют судить о деталях организации труда; возможно, существовали местные различия в разных городах, о которых сегодня нам ничего не известно. Глиняные таблички из Лагаша повествуют о том, что земля в этом городе (а значит, и урожай) была разделена на три категории: 1) поля, принадлежавшие богу и обрабатывавшиеся от его имени; 2) поля, арендуемые отдельными жителями на год; 3) поля, отданные жителям в постоянное пользование в виде наделов различной величины[69]. У нас нет достоверных свидетельств из других городов.
Тем не менее очевидно, что жрецы выступали в роли руководителей, инициаторов и координаторов коллективных действий сограждан, без которых цивилизация шумеров не могла возникнуть или долго просуществовать. Священнослужители контролировали распределение земли, содержали в порядке пограничные знаки, следили за тем, чтобы существенная часть урожая оседала в закромах храмов, а также руководили работой бригад, ежегодно очищавших каналы и укреплявших плотины. Таким образом, коллегии жрецов были наделены очень большой властью; однако взамен они оказывали общине жизненно необходимые услуги. Только священнослужители могли рассчитать смену сезонов, спланировать прокладку каналов и вести счета, без чего эффективная координация деятельности общины была бы невозможна. Еще более важным фактором, составлявшим основу власти жрецов, был сверхъестественный ореол, окружавший тех, через кого великие боги снисходили до общения с людьми. Обладая таким могуществом, жрецы совершенствовали свои организационные возможности как в вопросах практической жизни, так и в области религиозной деятельности, что позволило обществу шумеров подняться на уровень примитивной цивилизации.
По мере становления храмовых общин в Шумере сложились условия, при которых крестьяне производили излишек продуктов, достаточный для пропитания слоя специалистов, которые могли позволить себе не работать в поле. Такое социальное расслоение, лежащее в основе любой цивилизации, не является ни естественным, ни автоматическим. Представители современных первобытных цивилизаций редко производят больше, чем им требуется в данное время; однако в Древней Месопотамии десятки тысяч крестьян были убеждены в необходимости трудиться, чтобы прокормить других членов сообщества. Корни невероятной иррациональности такого поведения следует искать в существовавшем испокон веков страхе, заставлявшем людей жертвовать часть пищи ревнивым духам, чтобы они не лишили пропитания вечно голодающее человечество. В позднейших списках шумерских религиозных текстов прямо указывается на то, что человек был создан с целью освободить богов от необходимости работать для обеспечения их существования. Таким образом, человек рассматривался как раб богов, обязанный непрестанно и усердно трудиться под страхом неизбежного наказания — наводнения или засухи и последующей голодной смерти. Безусловно, подобные представления существовали задолго до того, как были записаны; возможно, поэтому и возникла практика накопления зерна и других продуктов в кладовых храмов, где священники распоряжались ими для удовлетворения потребностей богов.
Каждый храм шумеров рассматривался как жилище конкретного божества в буквальном смысле. Священники и другие служители составляли его челядь[70]. Их первейшей обязанностью было прислуживать божественному повелителю путем исполнения церемоний и принесения жертв. Вторая задача заключалась в посредничестве между богом и его рабами-людьми: открывать божественную волю, смягчать гнев божества или определять время, когда небеса благословляли важные для людей начинания. По мере увеличения богатства храмов возрастало величие и сложность священных обрядов. В конце концов надлежащее исполнение храмовых обязанностей стало важным видом экономической деятельности, которым профессионально занимались не только священники, но также и ремесленники различных специальностей.
Такое поведение основывалось на предположении о необходимости умилостивить и успокоить бога, чтобы он не послал наводнения, засухи или болезни, не поднял кровожадного врага против своего народа. Подобные несчастья довольно часто постигали города Месопотамии, что, очевидно, помогало внушать их жителям тревогу в отношении поведения божественных сил, которые слишком часто вели себя капризно, непостижимым для человеческого понимания образом. Недопущение случайного нарушения доброй воли богов, правильное объяснение знаков и предзнаменований, которыми боги могли удостоить людей, стали вопросами первостепенной важности. Только образованные и опытные жрецы могли оказывать подобные услуги простолюдинам.
Эти статуэтки были обнаружены в развалинах древнего храма Тель-Асмар в Ираке. Они относятся к III тыс. до н. э., однако происходят из отдаленных районов Месопотамии. Относительно грубая техника исполнения скульптур демонстрирует сильное отставание в развитии по сравнению с более развитыми центрами шумерской цивилизации. Таким образом, эти скульптурные изображения сохранили более древний стиль и позволяют получить представление об уровне, соответствующем времени зарождения цивилизации шумеров. Через застывшую неуклюжесть фигур с руками, сложенными в ритуальном, возможно, молитвенном положении, с устремленным вверх взглядом огромных глаз и общее впечатление напряженного ожидания автору удалось передать страстное волнение, с которым в те далекие времена жители Месопотамии старались услужить своим капризным богам, в результате чего создали древнейшую цивилизацию на земле.
Таким образом, нестабильность жизни в ранних шумерских городах гарантировала власть и могущество священнослужителей. Власть жрецов в качестве руководящей силы общества в свою очередь обеспечивала подготовку специалистов в области управления и ремесел. Часть населения освободилась от сельскохозяйственных обязанностей и могла полностью посвятить свое время другим занятиям, что способствовало быстрому развитию ремесел и знаний в различных областях. Однако зарождавшееся социальное многообразие было воплощено в узких рамках структуры храмовой общины.
Трудно сказать, в какой степени крестьяне пользовались плодами углубления специализации ремесел. Скорее всего священнослужители, а позже и солдаты были для ремесленников в первую очередь просто людьми, потреблявшими производимые ими изделия. И все же уже в самом начале этого процесса мог существовать какой-то товарообмен между крестьянами и ремесленниками. В урожайный год даже после исполнения обязательств по отношению к богу у крестьянина могло оставаться больше продуктов, чем ему требовалось. Поэтому он мог обменять зерно или финики на профессионально изготовленные инструменты или горшки. Однако такой обмен носил все-таки второстепенный характер в условиях храмовой экономики, которая определяла жизнь шумерского общества и господствовала над ней.
Сущность перемен заключалась в следующем: впервые в истории человечества в храмовой общине шумеров были созданы технические возможности и психологические стимулы для производства излишка сельскохозяйственной продукции в целях содержания специалистов, которые, как горожане до наших дней, стали создателями, хранителями и организаторами цивилизованной жизни.
Быстрое, с точки зрения исторического процесса, формирование основных признаков шумерской цивилизации в течение периода, предшествовавшего возникновению письменности (до 3000 г. до н. э.), наиболее ярко проявилось в развитии искусства, поскольку основные формы и темы шумерского стиля были уже разработаны и достигли удивительно зрелого уровня еще до создания первых хроник. Возможно, теологическое мировоззрение, присущее шумерам и их преемникам в Месопотамии в упомянутые в письменных памятниках времена, оформилось на протяжении того же периода становления. То же относится и к технике: целый ряд выдающихся изобретений — ирригация, колесные транспортные средства, судоходство, металлургия, обожженная керамика и гончарный круг — довольно неожиданно появляется в археологических находках, относящихся к периоду перед возникновением письменности, тогда как после ее распространения столь же значительные открытия прекратились. С другой стороны, в области политического управления и военной организации эволюция в Месопотамии продолжалась и в исторические времена; поскольку расцвет более милитаризованного и светского государства резко изменил храмоцентрическую экономическую систему в ту древнейшую историческую эпоху.
Однако даже в самых консервативных аспектах древней культуры Месопотамии на протяжении веков заметны небольшие, но постоянные изменения. Это лучше всего можно проиллюстрировать с помощью тщательного изучения цилиндрических печатей — миниатюрных произведений искусства, используемых для нанесения знаков собственности на запечатанные кувшины. Тысячи таких дошедших до наших дней печатей, относящихся ко всем периодам, представляют собой уникальное собрание материалов по истории искусства Месопотамии. Древнейшие печати, относящиеся к периоду до появления письменности, характеризуются «удивительным мастерством»[71], представленные на них сюжеты сохранились на протяжении всего времени изготовления таких печатей. Затем наступил период снижения художественного уровня, возможно, в результате массового производства или обращения мастеров к другим областям творчества после того, как были преодолены первоначальные трудности, связанные с конструкцией и технологией изготовления печатей. В дальнейшем наблюдается ряд видоизменений стиля, отчасти под влиянием незначительных перемен в технике производства, отчасти из-за происходившего время от времени расширения тематики изображаемых сюжетов. Однако в целом искусство изготовления печатей оставалось неизменным, а выработанные на раннем этапе его развития принципы всегда соблюдались.
Несмотря на то что до нас дошло значительно меньше документальных свидетельств истории развития других видов искусства шумеров, они, похоже, следовали тем же законам. Стилистические особенности скульптуры и ювелирных украшений сложились на ранней стадии развития; позже происходили лишь относительно незначительные их изменения. В архитектуре эволюция была более существенной. Ко времени Третьей династии Ура, когда сформировалась классическая форма зиккурата (ок. 2050-1950 гг. до н. э.), размеры храмов увеличились, а сложность их конструкции существенно возросла. В раннешумерском городе храм представлял собой просто прямоугольный дом, предназначенный для бога и установленный на приподнятой платформе, возможно, для защиты от наводнения. Со временем между уровнем земли и внутренним помещением святилища появлялись дополнительные ступени, поднимавшие храм все выше и выше; параллельно увеличивалась относившаяся к храму территория вокруг сооружения за счет предназначенных для культовых целей участков. Однако принципиально план храма оставался неизменным[72].
Этот оттиск печати, обнаруженный в Тель-Асмаре и относящийся приблизительно ко времени правления Саргона Аккадского, демонстрирует высокий уровень мастерства, достигнутый граверами Месопотамии, наносившими изображения на печати. Подобные описки можно отнести к искусству миниатюры: представленная здесь фотография приблизительно вдвое больше оригинала. Более того, фигуры были не просто вырезаны по твердому камню в зеркальном отражении, но и выгравированы на изогнутой поверхности цилиндра довольно малого диаметра. Прокатывая такую печать по влажной глине, можно было получить бесконечно повторяющуюся последовательность фигур, что иллюстрируется изображением скачущей антилопы, сделанным на описке дважды. Возможно, здесь изображена какая-то мифологическая сцена, однако современной науке ничего об этом не известно.
Не существует хронологически непрерывной последовательности документов, освещающей развитие религии в Месопотамии и сравнимой с коллекцией цилиндрических печатей. В описанный в хрониках период (и предположительно уже со времени зарождения культуры) верховные божества земли, олицетворявшие высшие силы природы — небо, солнце, землю, воду и бурю, — представлялись шумерам в образе человека. Циклическая смена сезонов объяснялась с помощью мифа об умирающем боге растительного мира, чей периодический уход в подземное царство вызывал увядание растений, которые затем возрождались с возвращением божества. Другие мифы описывали сотворение мира, открытие ремесел, характеризующих цивилизованное общество, родословную богов, а также отношения между человеческим и божественным[73].
Профессиональные жрецы с большим размахом и торжественностью проводили грандиозные праздники, соответствовавшие важнейшим моментам сельскохозяйственного года. Храмы превратились во внушительные сооружения, вознесенные высоко над городом, богато отделанные скульптурами и дорогими материалами. Во время торжественных церемоний простые люди были только зрителями; однако в каждом доме имелась специальная ниша для изображений второстепенных божеств шумерского пантеона, с которыми жильцы общались непосредственно. Прихожане же могли приблизиться к великому богу храма лишь в исключительных случаях[74].
Как обрядовая сторона культа, так и сама теологическая доктрина, возможно, выкристаллизовались уже при зарождении шумерских городов и с тех пор постоянно шли в ногу с процессом консолидации управления храмовыми общинами со стороны жрецов, поскольку эти аспекты были взаимозависимыми. Каждый город рассматривался как собственность определенного божества, а его жители — как рабы этого божества. Однако местные боги подчинялись коллективной воле всего пантеона, который собирался каждый Новый год для определения судьбы на предстоящие 12 месяцев и мог изменить решение любого божества, входившего в совет. Таким образом, подданные конкретного бога могли оказывать ему все мыслимые почести, однако в соответствии с высочайшим решением божественных соперников покровителя их могла постигнуть катастрофа. В подобных случаях шумеры полагали, что Энлиль, бог урагана, исполняя верховную волю, разрушил тот или иной город в соответствии с коллективным решением богов[75]. Таким образом, шумерская теология убедительно объясняла превратности жизни в нестабильных условиях орошаемого земледелия в долине Тигра и Евфрата и, используя положение о том, что люди являются рабами богов, внушала им мысль о повиновении священникам.
Эта ваза могла использоваться в храмовых церемониях. Она найдена в Уруке и относится к протописьменному периоду. Высеченный на сосуде рельеф, возможно, изображает встречу Нового года. В верхней части вазы богиня, принимающая дары от людей — своих рабов, чье предназначение заключается в служении богине; точно так же, как назначение помещенных у основания растений и животных — удовлетворять желания и потребности человека, фигуры людей в средней 4 части сосуда замыкают круг бытия в том виде, в каком его представляли себе древние шумеры. Таким образом, на этой вазе отражена принципиальная структура шумерской храмовой общины.
Мы достаточно хорошо знакомы с проявлениями консерватизма в религии и даже в искусстве; но в области технологии на протяжении всей новейшей истории неизменно царил дух новаторства. Однако во времена шумеров ситуация была другой. На этапе возникновения поселений, когда ремесленники вырабатывали профессиональное мастерство в различных областях, когда развивалось искусство ирригации и создавались технологии получения избыточной сельскохозяйственной продукции, когда бурно развивались торговые связи на больших расстояниях, был сделан или впервые применен в широких масштабах ряд важных изобретений. На протяжении этих столетий протописьменного периода был создан арсенал основных технических средств цивилизации Месопотамии, который впоследствии претерпевал лишь незначительные улучшения.
Такой технологический застой, безусловно, отражает стабилизацию прочих аспектов жизни. Храмовые общины укрепились настолько, что стали в состоянии организовать производство, накопление и распределение материальных ценностей за счет использования таких изобретений, как письменность, плуг, колесные транспортные средства, транспортные суда, а также бронзовые инструменты и оружие, и при этом появилась возможность полностью удовлетворить основные потребности людей. Жизнь приобретала характер застывшей священной рутины, которая не давала достаточно мощных стимулов для преодоления силы общественной инерции.
Но было бы неверно заключить, что в описываемый период полностью отсутствовали какие бы то ни было технические усовершенствования. Скудость информации о развитии в некоторых областях, например в судостроении, не дает оснований для определенных выводов; однако большое количество материальных свидетельств из других отраслей позволяет сказать, что там при сохранении общей застывшей картины в основном происходили второстепенные улучшения. Так, на заре развития цивилизации Месопотамии была реализована идея использования в монументальном строительстве изготовленных из глины кирпичей определенного размера и формы, и эта практика существовала на протяжении всей истории великой цивилизации. В то же время величина и форма определенных зданий все-таки изменялись; менялись и конкретные размеры кирпичей, из которых они возводились, таким образом, точный размер кирпичей, использовавшихся при строительстве, является хорошим методом датирования сооружений.
Большое число дошедших до наших дней изделий шумерских металлургов свидетельствует о том, что мастера периода возникновения письменности в Месопотамии были достаточно хорошо знакомы с бронзой. Однако в более поздние времена инструменты и оружие изготавливались практически из чистой меди. Этот очевидный регресс (дело в том, что медь мягче бронзы — сплава на ее основе), возможно, был связан с недостатком олова; есть основания полагать, что при вторичном появлении бронзы, относящемся ко времени после окончания правления Саргона (ок. 2350 г. до н. э.), олово приходилось доставлять даже из Центральной Европы[76]. Невзирая на трудности снабжения сырьем, с течением времени инструменты, и особенно оружие, изготовленные из металла, встречаются все чаще. Упомянутое обстоятельство более, чем какое-либо другое, свидетельствует о возникновении постоянного состояния войны между шумерскими городами. Война диктовала возрастание спроса на поставку металлов; так как без металлических шлемов, наконечников копий и щитов армия вряд ли могла выдержать натиск экипированного подобным образом противника. Однако изменения в количестве военного снаряжения не сопровождались серьезным прогрессом в конструкции оружия. И вновь следует отметить небольшие отклонения в пределах практически неизменной традиции.
Все большее использование металла для изготовления оружия свидетельствует о том, что независимые шумерские города-государства с трудом поддерживали приемлемый порядок среди цивилизованных общин и защищались от набегов варваров. Последующее развитие цивилизации в Месопотамии вплоть до приблизительно 1700 г. до н. э. несло отпечаток этого серьезного политического дефекта образа жизни шумеров, сформировавшегося к 3000 г. до н. э.
Политическая нестабильность раннешумерских общин во многом объясняется географическими факторами. В отличие от Египта, в Месопотамии не было естественных преград для завоевателей; со всех сторон долина была открыта для захватчиков. Когда расположенные на равнине города стали процветать, они превратились в соблазнительную приманку для варваров-грабителей, населявших окрестные территории. При этом раннешумерские храмовые общины, чья социальная организация была сориентирована на услужение богам, а не на войну, находились в невыгодном положении по сравнению с воинственными скотоводческими племенами и не могли реализовать свое преимущество в живой силе, поскольку сам образ жизни пастухов вырабатывал военную (или по крайней мере полувоенную) дисциплину и навыки.
Отношения между городами представляли собой столь же серьезную проблему. Пока общины были разделены ничейными участками болота и пустыни, серьезные конфликты между ними не возникали. В самом деле, удивительная однородность протоисторической шумерской культуры очевидно свидетельствует о беспрепятственных контактах и обмене опытом между духовенством зарождавшихся городов. Исключительно высокий в религиозном отношении авторитет города Ниппур и чрезвычайная важность, придававшаяся в раннешумерской теологии его богу Энлилю, возможно, отражали времена, когда в храмах города периодически встречались жрецы разных общин Шумера[77]. Однако такие предположительно гармоничные отношения резко изменились после освоения большей части легко орошаемых земель Нижней Месопотамии, когда поля соседствующих общин стали непосредственно граничить. Поскольку не существовало ни институтов власти для определения границ между городами, ни законного способа распределения воды в периоды ее нехватки, общие границы стали служить источником постоянных трений и породили хроническое состояние войны. К 3000 г. до н. э. войны между городами стали уже обыденным явлением. Храмовая община была слишком малой и узкоспециализированной административной единицей, чтобы справляться со всеми проблемами сообществ, зависевших от ирригационной системы, существовавшей практически везде в низинах по всей долине. Первым следствием этого недостатка церковного управления было появление наполовину светской царской власти, существовавшей наряду с более древней храмовой администрацией. Наука не располагает сведениями о том, как именно это произошло. Согласно более поздним преданиям, после Великого потопа боги пожаловали царскую власть правителям Киша; несколько вошедших в историю монархов признавали престижность древнего титула, именуя себя «царь Киша» даже после того, как город совершенно утратил свое политическое влияние[78]. Киш располагался ближе к северным границам раннего Шумера, в более поздние времена его население было преимущественно аккадоязычным. Возможно, идея «царства» — в отличие от храмового правления, которое представляется чисто шумерским явлением, — была привнесена в Месопотамию потомками пастушеских семитских племен, которые предположительно в условиях орошаемых речных долин могли изменить традиционную форму племенного управления на территориальное царское правление[79].
Независимо от того, из чего возник институт царской власти в Шумере, он укрепился за счет наложения военных функций на уже существовавшую до того религиозно-политическую систему. Власть военачальника над его армией послужила прототипом власти царя над городом; а расцвет царской власти можно рассматривать как процесс, когда чрезвычайные полномочия, делегированные монарху на время войны, стали обычными и в мирной жизни[80]. Цари узурпировали верховную военную и судебную власть и создали свои дворы по образцу божественных дворов храмовых общин. Таким образом, цари посягнули на административную власть коллегий жрецов; отсюда несомненно, что часто отношения между монархом и священником были непростыми. Вероятно, обычно им удавалось договориться без затяжных споров или открытого применения силы; однако же известно, что Урукагина, правитель Лагаша (ок. 2400 г. до н. э.), открыто выступил против жрецов, предложив бедным и слабым свою защиту от угнетения их жрецами, чтобы вернуться таким образом к старым добрым временам. Но со временем узурпация власти царями была освящена мифами и ритуалами, кульминацией которых стала ежегодная церемония свадьбы царя и богини города.
По мере того как состояние войны становилось хроническим, институт царской власти превращался в необходимость. По всей вероятности, к 3000 г. до н. э. концентрация политической власти в руках одного человека стала правилом в городах шумеров. Несомненно, следствием этих изменений стало некоторое улучшение местных средств защиты от набегов варваров, в первую очередь потому, что они совпали с постройкой внушительных стен вокруг городов. Однако при этом обострилась борьба между самими городами, которая, возможно, поглощала все большую часть общих ресурсов шумеров.
Очевидно, эволюция отношений между городами в III тыс. до н. э. в целом напоминала развитие более поздних систем государственности, о которых есть более точные исторические сведения. Можно предполагать, что возникавшие на местном уровне ссоры между соседними общинами со временем вызвали появление враждующих союзов, в которые входило большинство цивилизованных городов на равнине. Согласно дошедшим до нас записям, приблизительно с 2500 г. до н.э: Лагаш и Умма стали центрами, вокруг которых сформировались соперничающие союзы. Постепенно полная независимость, по крайней мере более слабых городов, была ограничена. Самые могущественные властители часто создавали крошечные «империи», объединяя под своим руководством несколько общин; однако такие образования были крайне нестабильными и распадались при первой же возможности. По описанной схеме развивались города-государства классической Греции или Италии эпохи Возрождения; отрывочные свидетельства, которыми сегодня располагает наука, позволяют предположить, что сходным образом эволюционировали города Древнего Шумера.
Как бы то ни было, имперские завоевания изменили политическую жизнь Месопотамии во второй половине III тыс. до н. э.[81] Лугальзаггиси из Умма был первым правителем, о котором известно, что он объединил под своей властью (ок. 2375 г. до н. э.)[82] большинство городов Шумера; однако более устойчивое государственное образование было создано в следующем поколении, после завоеваний Саргона из Аккада. Земли Аккада располагались выше по течению реки, а его население разговаривало на семитском языке, совершенно не связанном с шумерским. Согласно древней традиции, Саргон начал свою карьеру как виночерпий царя Киша на северной оконечности Шумера. В начале своей независимой карьеры завоевателя Саргон, возможно, опирался на солдат, набранных среди его соотечественников, жителей Аккада. В то время Аккад представлял собой переходную зону между высокоразвитой цивилизацией юга и окружавшими ее территориями, населенными варварами. Таким образом, положение жителей Аккада позволяло им объединить доблесть варваров с техническими достижениями их цивилизованных соседей и создать на этой основе мощную военную организацию; по сути дела, Саргон был всего лишь одним из первых в длинной шеренге властителей, которые создавали свои империи, с успехом используя сходное стратегическое положение на границе между цивилизованным и варварским мирами.
Завоевания Саргона, очевидно, не привели к серьезным изменениям в старых городах Шумера. Храмовые общины продолжали существовать, как и прежде, а местные царьки попали в зависимость от поработителя. Однако кульминацией деятельности Саргона в Аккаде стало чрезвычайно важное преобразование. Этот район долго находился под влиянием шумеров; приблизительно ко времени прихода Саргона к власти цивилизация шумеров прочно укрепилась в долинах среднего течения Тигра и Евфрата.
Но в Аккаде влияние храмовых общин никогда не достигало уровня, существовавшего в Шумере. Племенные и клановые вожди, а не жрецы распоряжались большей частью полей и пастбищ Аккада. В это время по мере ослабления прежних племенных связей под влиянием оседлого образа жизни и городских условий возникло что-то вроде личной собственности на землю. Существовали храмы подобно тому, как это было в Шумере, однако бог был всего лишь одним из многих землевладельцев, иногда зависевшим от экономической поддержки царя. В результате священнослужители в Центральной Месопотамии никогда не управляли землей единолично, как это, по-видимому, было в раннем Шумере[83].
Такое различие можно понять, приняв во внимание отличный от шумерского путь к цивилизованности, которым следовало общество Аккада. Можно предположить, что члены семитских племен, основой существования которых традиционно был уход за скотом, не горели желанием заниматься тяжелыми и однообразными земляными работами на рытье каналов и устройстве дамб, что только и делало возможным занятие сельским хозяйством в Месопотамии. И все же на протяжении второй половины III тыс. до н. э. орошаемое земледелие утвердилось на территории Аккада и составило экономическую базу, обеспечившую приход высокоразвитой цивилизации в эту часть долины в пойме Тигра и Евфрата. Несомненно, эти перемены были вызваны очевидными преимуществами орошаемого земледелия; однако они произошли в рамках социальной системы, сформировавшейся и приспособленной для образа жизни пастушеских племен. Основной особенностью такого общества была руководящая роль вождей племен, которая заключалась в организации скоординированных усилий пастухов, необходимых для охраны стад и перегона животных с одного пастбища на другое. С зарождением в Аккаде орошаемого земледелия эти традиционные функции расширились и трансформировались: теперь вожди занялись мобилизацией и надзором за рабочими бригадами, необходимыми для строительства и ирригационных работ. Вероятно, основной помехой этому процессу было горделивое презрение пастухов к длительному и напряженному труду; поэтому возможно, что зона орошаемого земледелия распространялась вверх по течению лишь по мере зарождения слоя обедневших пастухов, которые, будучи не в состоянии обеспечить свое существование скотоводством, были вынуждены взяться за лопату. Захваченные в войнах рабы также могли играть существенную роль в расширении орошаемого земледелия на север[84].
Начинающим ирригаторам Аккада было совершенно ясно, что только научившись ладить с наводнениями и богами, они могли рассчитывать на хороший урожай. Поэтому они позаимствовали у шумерских жрецов как технические знания по орошению, так и практику общения с богами. Жители Аккада унаследовали также литературные, художественные и научные традиции Шумера, поскольку эти знания составляли неотъемлемую часть священнодействия — необходимой составляющей успешных отношений с богами. Как способные ученики, аккадцы восприняли и уважение шумеров к традициям, лежащее в основе любой власти и мастерства. Следовательно, проникновение цивилизации в Аккад не привело к серьезным изменениям сложившихся форм художественных проявлений в Месопотамии[85]. Единственным важным исключением был язык, так как жители Аккада сохранили родное семитское наречие, которое постепенно стало обычным средством общения по всей Месопотамии. Клиновидные символы, использовавшиеся в шумерской письменности, без труда трансформировались в буквы аккадского алфавита[86]. В то же время использование шумерского языка при религиозных церемониях требовало составления двуязычных словарей. Обнаружение таких словарей существенно облегчило современным исследователям задачу расшифровки шумерских текстов.
Процесс развития аккадского и одновременный упадок шумерского языков происходил постепенно и закончился только через пять столетий после царствования Саргона. В то же время продвижение политического и экономического влияния на север, символизируемое победоносной деятельностью Саргона, еще не было завершено. Трудно представить, что завоевание Шумера Аккадом носило характер внезапного вторжения огромных масс людей. Это скорее было постоянное проникновение, медленное и постепенное подчинение культуры, начавшееся еще в колыбели развития цивилизации шумеров. В результате вскоре после 2000 г. до н. э. культурное развитие Аккада достигло приблизительно такого же уровня, как тот, что сформировался в Шумере в результате длительной эволюции. Когда это произошло, численное превосходство семитских народов, постоянно усиливавшееся за счет просачивания из примыкающей зоны пастбищ, выразилось в главенствующем положении их языков, которое до сих пор сохраняется в Месопотамии[87].
Успешное перенесение высокоразвитой шумерской культуры вверх по реке на земли Аккада знаменовало важный этап распространения цивилизации. Социологический барьер, который прежде ограничивал цивилизованное существование организованными и руководимыми жрецами общинами, был впервые преодолен. Сложность распространения на новые территории была органически присуща храмовым общинам, которые развились вместе с цивилизацией шумеров и служили ее организующим стержнем. Прежде чем обеспечить повиновение чужеземцев, жрецы должны были каким-то образом убедить все население подчиниться сверхъестественной власти и идеям, которые были враждебны местной религиозной традиции. Вероятно, это было трудно само по себе; положение еще больше осложнялось тем, что носители драгоценных религиозных преданий имели все основания сохранять свои знания и секреты в узком кругу. Зачем делиться с посторонними, которые к тому же потенциальные враги, преимуществами собственного узаконенного доступа к сверхъестественному?[88]
В отличие от такой позиции, любой завоеватель мог последовать примеру Аккада и использовать военную силу для организации рабочей силы на строительстве ирригационных сооружений. С помощью подобных средств крупное земледелие могло сравнительно быстро продвигаться вверх по долине междуречья. При социальной организации, подобной той, что существовала в Аккаде, можно было накапливать и использовать излишки сельскохозяйственного производства почти так же эффективно, как в раннешумерских храмовых общинах. Кроме того, менее жесткая и более разнообразная структура аккадского общества, объединявшая племенное, индивидуальное, царское и храмовое землевладение, а также разделение управления между царем и духовенством способствовало развитию цивилизации Месопотамии в такой степени, которая ни при каких обстоятельствах не была возможна в жестко регламентированных храмовых общинах Шумера.
Царская власть имперского типа, объединившая города равнины и наводившая благоговейный страх на приграничные районы, бесспорно, представляла собой решение политических проблем, поразивших шумерские города-государства. Тем не менее империя Саргона просуществовала всего лишь около столетия. К концу правления Нарамсина, внука Саргона, атаки варварских племен гутиев, живших в верховьях Тигра, приобрели угрожающий характер; вскоре после этого империя развалилась на враждовавшие образования.
Патриотические чувства к своей родине, которые испытывало население отдельных входивших в империю регионов, конечно, сыграли определенную роль в разрушении царства Саргона. Однако еще более серьезную опасность таило в себе уязвимое географическое положение империи, со всех сторон которой потенциальные противники голодными глазами пристально следили за любым признаком военной слабости Месопотамии. Еще одна слабость государства проистекала из самих масштабов завоеваний Саргона, поскольку существовавшие примитивные методы управления не позволяли осуществлять эффективный контроль над обширными территориями. Нарамсин обычно свергал местных правителей и назначал на их место своих родственников; он пытался также создать себе ореол божественности. Однако в Месопотамии, так же как и везде, члены царской фамилии не всегда были покорны главе дома; а божества, искусственно созданные для поддержания авторитета верховной власти, далеко не всегда становились живыми богами. В отсутствие развитого бюрократического аппарата практическое влияние центральной власти должно было быть очень ограниченным; возможно, оно простиралось ненамного шире зоны личного внимания монарха. Там, где находился царь, его власть была реальной; в его отсутствие признание власти верховного правителя местными вождями, духовенством или другими влиятельными лицами носило скорее декларативный характер.
И все же силы, способствовавшие консолидации империи, продолжали существовать. Как только центральная царская власть пала, сразу возродились старые методы войн и союзов между городами, создавая таким образом новые возможности объединения путем завоеваний. В процессе беспорядков практические рамки власти, которой мог воспользоваться энергичный самодержец, постепенно ослабевали; в результате последующие царские правительства Месопотамии оказались более успешными, чем при Саргоне. Однако политическая стабильность никогда не устанавливалась надолго. По мере ослабления империй Месопотамии пропорционально возрастала мощь соседних народов и государств. Варвары, овладевшие современными технологиями и пристрастившиеся к посещению злачных мест Вавилона, были очень опасными соседями даже для самой сильной в военном отношении империи речных долин; и каждый раз, когда центральная власть ослабевала, они были готовы проникнуть в сердце цивилизации как грабители или захватчики.
Взаимодействие этих центростремительных и центробежных тенденций объясняет меняющийся ритм политической истории Месопотамии. Завоеватель, пришедший, подобно Саргону, из областей на границе цивилизованного мира, действительно мог установить дееспособную центральную власть; однако через несколько поколений завоеватели вполне могли сменить свои военные обычаи на более свободный и изнеженный образ жизни, существовавший в городах. В свою очередь, ослабление военной дисциплины и упадок боевого духа создавали предпосылки для восстания в самой империи или прихода новых завоевателей из пограничных областей. Внутренние мятежи часто совпадали с набегами одновременно с нескольких направлений; таким образом, по мере ослабления власти сильного завоевателя могли наступать продолжительные периоды смуты, заканчивавшиеся новым объединением в империю, возникавшую из неразберихи враждующих государств и народов.
Истории династий Месопотамии от Саргона до Хаммурапи легко укладываются в эту схему. Когда империя Саргона пришла в упадок, гутии проникли в Междуречье с северо-востока и образовали слабоцентрализованное государство, просуществовавшее почти столетие. Внутренний мятеж прервал правление гутиев; после чего следующие сто лет (ок. 2050-1950 гг. до н. э.) в Шумере и Аккаде правила так называемая Третья династия Ура. Этот последний период политической независимости Шумера ознаменовался значительным расцветом культуры Месопотамии. Скульптура из камня стала изысканнее, были впервые записаны многие устные традиции и мифы. Правители Ура, возможно, создали более совершенные административные методы, чем их предшественники. Надписи говорят о существовании определенной царской бюрократии; а храмы, очевидно, контролировались путем назначения родственников царя на должности жрецов[89].
Внук и наследник Саргона изображен здесь поражающим своих врагов в горах Загрос, на северо-востоке от центра Месопотамии. Коническая форма горы, а также нитеобразное изображение ветвей лиственных деревьев свидетельствуют о том, насколько непривычными были такие особенности пейзажа для скульпторов Месопотамии конца III тыс. до н. э. Рога, наподобие тех, которыми увенчан Нарамсин, в искусстве Месопотамии были отличительной чертой божеств. Таким образом, стела прославляла не только военное могущество царя, но и его божественное происхождение. Позднее, с появлением в Месопотамии альтернативных оснований существования имперской царской власти, такие требования к изображению царственных особ исчезают.
Ослабленное рядом столкновений с полуцивилизованными эламитами на востоке и дикими аморитами на западе, владычество Ура было свергнуто около 1950 г. до н. э. На протяжении последующих двух с половиной веков Месопотамия была политически разобщенной. Сначала власть была приблизительно поделена между соперничающими династиями, образовавшимися соответственно в Ларсе и Исине; однако вскоре после этого пришельцы-амориты основали третье государство-империю вокруг Вавилона. К тому времени общественная организация, характеризующая цивилизованное общество, распространилась далеко за пределы речной долины Месопотамии, так что мощные и политически относительно устойчивые царства граничили с древними центрами, из которых началось распространение цивилизации Месопотамии. Баланс сил, таким образом, больше не зависел только от соотношения сил внутри Шумера и Аккада, а определялся значительно более крупными государственными образованиями и обширными территориями. Старые шумерские города воистину превратились в пешки на дипломатической доске, если даже владыки Исина и Ларсы в конце концов стали зависеть от помощи аморитов и эламитов.
Равновесие сил, не благоприятствовавшее городам долины, в конце XVIII в. до н. э. было нарушено правителем аморитов Хаммурапи из Вавилона (ок. 1700 г. до н. э.). Хаммурапи завоевал и Исин, и Ларсу; и таким образом, как это сделал до него Саргон, объединил Месопотамию и сместил ее политический центр еще на шаг к северу. Правда, безоблачное правление династии нового завоевателя продолжалось менее века, после чего повторился знакомый процесс. Варварские племена касситов пришли с севера, навязали государству аморитов изнурительную войну и затем полностью покорили его (ок. 1525 г. до н. э.). К тому же завоевание касситов не было просто повторением предыдущих побед варваров. Оно было частью более масштабного переселения народов, затронувшего все части цивилизованного мира, от Крита до Египта и Индии, став таким образом существенной вехой в истории древней цивилизации.
Если попытаться обнаружить в этом нагромождении событий главные тенденции развития цивилизации в Месопотамии, то, безусловно, отправной точкой должно стать рассмотрение военно-политической сферы. Жители речных долин редко чувствовали себя в безопасности и практически постоянно испытывали необходимость укреплять оборонительные сооружения перед лицом угрозы или в условиях войны. Практическим результатом такой необходимости было ускорение процесса политической централизации. Поэтому неудивительно, что за время правления Хаммурапи в четырех областях общественной жизни Месопотамии произошли изменения, имевшие далеко идущие последствия и направленные на поддержание централизованной светской власти. Итак, назовем эти аспекты: 1) создание имперской политической теории и более широкой политической лояльности в противоположность крайним проявлениям местнических тенденций, характерных для первой эпохи Шумера; 2) появление чиновничества и профессиональной армии; 3) совершенствование методов административного управления, особенно путем использования средств письменной связи; 4) расширение торговли между городами и между регионами и возникновение самостоятельного класса торговцев. Рассмотрим подробнее перечисленные проблемы.
1. Политическая теория и лояльность. Основным идеологическим принципом Древней Месопотамии была вера в божественное происхождение власти. Разумеется, этот постулат мог быть использован для оправдания любого успешного усиления власти: победоносный завоеватель самим фактом захвата доказывал свою избранность в качестве орудия воли богов. Позже развилась несколько усложненная политическая теория, возможно, она относится ко времени восстания коренного населения против гутиев (ок. 2050 г. до н. э.). Согласно этой теории, Земля, т.е. цивилизованный мир речных долин, всегда была объединена под властью единого монарха; для подтверждения этого старинные традиции и записи были отредактированы, в результате чего появился документ, известный под названием «Список царей Шумера»[90]. Такая обработанная версия исторических записей использовалась центральным правительством в качестве полезного орудия пропаганды; отсюда с очевидностью следовало, что если Земля всегда была объединена под высшей властью монарха, то правильно и естественно продолжать эту традицию[91].
Некоторые из наиболее могущественных царей Месопотамии объявляли божественный статус лично для себя, особенно во времена Третьей династии Ура (ок. 2050-1950 гг. до н. э.). Однако это изобретение, возможно, заимствованное у египтян, не прижилось в Месопотамии; последующие правители отказались от претензии на обожествление[92]. Тем не менее царская власть окружалась ярко выраженным религиозным ореолом за счет личного участия царя в храмовых церемониях.
Непросто обнаружить убедительные доказательства расширения масштабов политической преданности от уровня города-государства на более крупные образования. Однако с потерей фактической независимости, с возвышением царских чиновников, которые дополняли или замещали местных бюрократов, когда набеги варваров стали повсеместными, доверие к прежним городам-государствам должно было постепенно угаснуть. Есть достаточно свидетельств, что в более поздние времена существовало развитое самосознание Вавилона, которое сохранялось даже после того, как Вавилон уступил политическую независимость боле? сильным империям, таким как Ассирия и Персия. Возвышение бога вавилонян Мардука до положения верховного божества — символ и показатель такого расширения географических границ лояльности, хотя нет явных доказательств того, что эти изменения начались до времени Хаммурапи[93].
2. Образование чиновничества и профессиональной армии. У первых правителей, таких как Лугальзаггиси и Саргон, не было аппарата чиновников, который помогал бы им управлять завоеванными территориями. У Саргона, правда, было множество слуг, согласно одной из записей, не меньше 5400 человек, которые «питались вместе с ним постоянно»[94]. Предположительно это были в основном воины. Несомненно, в мирное время было непросто содержать такую силу вокруг особы царя; только хорошо организованная система могла осуществлять одновременные масштабные поставки в одно место пищи, оружия, одежды, необходимых для такого двора. У Саргона такой организации не было; с другой стороны, роспуск войск или размещение их на некотором расстоянии от себя, возможно, были чреваты утратой реального контроля над воинами. Напрашивалось решение ежегодно проводить военные кампании, поскольку на войне армия могла прокормить себя сама и поживиться за счет грабежа. Это всего лишь предположение, однако оно объясняет непрекращавшуюся военную активность, характеризовавшую правление и Саргона, и его внука и преемника Нарамсина.
Предположение о том, что приводимые здесь два скульптурных портрета изображают двух самых известных монархов Древней Месопотамии, носит чисто умозрительный характер. Однако именно так их должны были бы запечатлеть. Литая бронза, великолепно проработанные детали прически и бороды, горделивый рот и выражение надменного самоутверждения (впечатление, которое странным образом не уничтожили даже грабители, безжалостно вырвавшие драгоценные камни, некогда служившие глазами «Саргона»; возможно, от этого оно даже усилилось) представляют модель в более здоровом, цветущем возрасте по сравнению с изваянным в граните более спокойным, грустным и, может быть, более мудрым лицом «Хаммурапи» (на фото справа). Изображение бороды, прически и проработка таких деталей, как брови, свидетельствует о непрерывности художественной традиции, объединяющей две скульптуры. Однако резко отличающееся впечатление, которое производят эти две работы, свидетельствует о больших выразительных различиях, возможных в рамках единого стиля.
Ко времени прихода к власти Хаммурапи эта дилемма была разрешена[95]. Административный аппарат Хаммурапи был достаточно совершенным, он позволял рассредоточить войска по различным пунктам, удаленным от места пребывания монарха, и при необходимости призывать их для несения службы. Его система была экономически более совершенной, чем у Саргона, поскольку не приходилось делать выбор между накоплением больших запасов в одном месте и существованием за счет постоянных грабежей. Однако она требовала развитого чиновничьего аппарата для регистрации имен, местонахождения и обязанностей тысяч воинов.
Первые шаги в направлении создания бюрократической машины можно усмотреть в действиях Нарамсина, который заменял местных царьков и главных жрецов своими родственниками. После такого примитивного старта царское чиновничество стало быстро развиваться, пока при Хаммурапи царские судьи, сборщики налогов и гарнизонные начальники не появились по всей империи. Царский бюрократический аппарат претерпел значительные изменения, углубилась специализация отдельных категорий чиновников. Названия многих должностей дошли до сегодняшних дней, хотя их точные функции и иерархия управления не ясны[96]. Под контролем такого активного царя, как Хаммурапи, находилось все вплоть до мельчайших деталей, это доказывают сотни его писем. Во времена менее энергичных монархов управление местными чиновниками из центра, безусловно, ослабевало. Сама суть власти царя могла при этом быстро исчезнуть, а территория становилась легкой добычей новых набегов соседей.
3. Совершенствование методов административного управления. Управление из центра чиновниками и воинами, в качестве военных землевладельцев рассеянными на большой территории, зависело от активного использования средств письменной связи. Обращение к письму для преодоления расстояний столь привычно для нас, что трудно представить себе общество, в котором такое средство связи не было бы естественным. Однако это не всегда было так; вероятно, жители Месопотамии были первыми, кто приспособил письменные знаки для этой цели.
Развитие письменности у шумеров началось со счетоводческих символов, которыми помечались приход и выдача товара со складов в храмах. Простые пиктограммы и система числовых обозначений были достаточны для такого рода учета — трудности возникали лишь тогда, когда требовалось записать имя собственное владельца личного счета, по которому отпускались и принимались товары. Возможно, именно необходимость записывать имена собственные и заставила шумерских писцов связать пиктограммы с определенными звуками. Так или иначе, обобщение этого принципа сделало возможным отображение на письме связной речи. Однако длительное время это открытие не применялось в полном объеме. Письмо использовалось главным образом для храмового учета, реже при заключении отдельных сделок экономического характера и практически больше ни для каких иных целей.
Очевидно, лишь потребности централизованной власти привели к расширению сферы применения письма. До определенного предела владыка может просто держать в памяти свои договоренности с подданными — даже в современной бюрократической системе есть определенная доля устных и письменно не зафиксированных соглашений на самой вершине власти. Однако уже задолго до Хаммурапи система управления стала слишком сложной и один человек был не в состоянии держать в голове все ее аспекты. Записи, к которым можно было впоследствии обратиться за справкой, стали обязательным атрибутом управления. Записи о землевладении, об обязательствах по отношению к отдельным лицам, о судебных решениях и правительственных распоряжениях придавали силу и смысл государственным действиям на обширных территориях в течение длительного времени[97]. Разработка письменности, пригодной для передачи связной речи, позволила также создать систему единообразного царского судопроизводства в пределах государства. Свод законов Хаммурапи — прекрасный пример преимуществ письменного закона над устными правилами и обычаями[98].
4. Развитие торговли и класса купечества. Повседневное существование крестьянской массы в Шумере и Аккаде мало в чем изменилось с установлением централизованной политической власти. С незапамятных времен жизнь крестьянина сводилась все к той же рутине: сев и сбор урожая, очистка оросительных каналов, уплата сборов и податей. Кто властвовал над ними — царские чиновники, жрецы храма или местные землевладельцы, большого значения не имело, так как земледельцы лично крайне редко общались с представителями монаршего двора или высшими чиновниками.
Однако ко времени правления Хаммурапи между большинством населения и официальными правящими классами начала формироваться заметная, хотя и не очень многочисленная, промежуточная общественная группа. Ее составляли профессиональные купцы, занимавшиеся торговлей с удаленными территориями частично по указанию государства, частично по собственной инициативе. При таком сильном правителе, каким был Хаммурапи, внешняя торговля, похоже, велась в основном от имени правителя, что очень напоминает торговлю от имени бога в древних шумерских храмовых общинах[99]. И все-таки даже при Хаммурапи продолжала существовать частная торговля, контролировавшаяся с помощью царских разрешений.
Внешняя торговля всегда была жизненно необходимой для цивилизованных народов Месопотамии, поскольку основные сырьевые ресурсы приходилось искать за пределами страны. В тех случаях, когда простой захват был невыгоден, мастерские Месопотамии могли предложить для обмена различные качественные изделия[100]. Ни один правитель не мог позволить себе игнорировать такую торговлю; поскольку без металла, камня и дерева он не мог поддерживать существование армии или возводить храмы. Возможно, некоторые из военных кампаний Саргона были задуманы в целях завоевания чужеземных товаров; а захваченные в войнах рабы, вероятно, составляли его челядь и играли важную роль в обслуживании потребностей государства. Кодекс Хаммурапи также свидетельствует о том, что, с одной стороны, царь старался контролировать и облагать налогами купцов своего государства, а с другой — царское законодательство, включившее торговые договора в свои статьи, защищало сообщество торговцев. Таким образом, существование единого закона и царских чиновников, отвечавших за его применение, приносило неоценимую пользу людям, занятие которых требовало, чтобы они бывали во многих географически удаленных местах.
Сохранившиеся памятники позволяют предположить, что профессиональные купцы, занимавшиеся торговлей в больших объемах, встречались относительно редко даже во времена, когда государство предоставляло им больше свободы, чем это делал Хаммурапи[101]. Тем не менее самим характером своей деятельности торговцы, крупные и мелкие, постепенно изменяли прежнюю основу социальной организации общества. Для того чтобы купцы могли торговать в других странах, множество ремесленников должно было производить экспортируемые товары или обрабатывать ввозимое сырье. Более того, внутри самого вавилонского общества торговцы распределяли и перераспределяли местную продукцию. Несомненно, царское правительство и храмы всегда были главными потребителями чужеземных товаров; однако множество частных лиц — землевладельцы, чиновники или воины — также покупали ремесленные изделия, тогда как развитый рынок зерна, рыбы и других пищевых продуктов кормил городское население Древнего Вавилонского государства.
По мере укрепления рыночных отношений формировались новые принципы, регулировавшие общественную и личную жизнь. Помимо уже существовавших землевладельческих групп — будь то храмовые общины или помещичьи хозяйства, — возникает менее однородное и сильно рассредоточенное географически «великое общество», представители которого имели непосредственный доступ к системе царского правосудия и налогообложения, чьи политические взгляды были менее ограниченными чем те, что преобладали во времена, когда все цивилизованное общество состояло из крестьян, зависимых ремесленников и управлявшей землей элиты. Не служба богам, а удовлетворение насущных потребностей людей стало определяющей целью этого зарождавшегося «великого общества», хотя богам, разумеется, отдавалась их традиционная доля. Решения, определявшие взаимоотношения между участниками «великого общества», частично принимались чиновниками, судьями, воинами, а частично — простыми торговцами и ремесленниками. Они могли самостоятельно принимать решения в небольшой, но важной области (например, качество, цена, ассортимент товаров). Без сомнения, все стороны таких общественных отношений обычно действовали просто в соответствии с установившейся традицией; но каждый из участников мог изменить свое поведение в соответствии с собственной выгодой. В этом «великом обществе» относительно многочисленные группы населения, распределенные по всем социальным уровням и способные принимать эффективные решения, получали возможности для неограниченного роста благосостояния и постоянного продвижения по общественной лестнице. Преуспевающие новаторы находили последователей; никакая власть не могла помешать усвоению новых методов, становившихся необходимыми под действием обезличенного рынка, — тем более что сначала движущие пружины рынка были окутаны завесой таинственности[102].
Доля сельского хозяйства в общем объеме производства, конечно, по-прежнему была подавляющей — об этом свидетельствует живучесть старых форм культурного проявления под присмотром организованного жречества, которое охраняло традиционную доктрину и ритуалы с последовательным консерватизмом. Тем не менее расцвет «великого общества» ознаменовал важный этап развития цивилизованной социальной структуры и дал толчок новым важным направлениям культурного развития в Месопотамии. В частности, первые памятники письменной поэзии и высшей математики относятся ко времени, когда в долине Двуречья появляются признаки наступления эпохи «великого общества».
Когда техника письма достигла уровня, позволявшего фиксировать обиходную речь, появилась возможность записать древние мифы и ритуальные тексты, которые раньше передавались изустно. Это способствовало совершенствованию ритуальных форм и облегчало обучение молодых людей священным обрядам. Приблизительно до 1800 г. до н. э. письменная литература Месопотамии оставалась в этих узких и строго консервативных границах; однако в период между 1800-м и 1600 г. до н. э. появляются творцы, которые, подобно Гомеру и Гесиоду в Древней Греции, взяв за основу древние легенды, создали новые крупные произведения искусства.
Два основных памятника литературы этой эпохи — «Сказание о Гильгамеше» и «Сказание о сотворении мира». В обоих произведениях на базе разнородного мифологического материала создается история, рисующая вполне целостную картину мира и места человека в ней. Центральная тема «Сказания о Гильгамеше» — тщетность всех попыток человека избежать смерти, даже если он происходит от героя, «на две трети бога и на одну треть человека». «Сказание о сотворении мира» представляет собой велеречивое прославление бога Мардука, верховного божества Вавилона. Для обоснования претензий Мардука на старшинство среди богов и людей автор посвятил около половины поэмы описанию сотворения мира и роли Мардука в этом; вторая же часть — литургическое перечисление имен и титулов бога. Несмотря на пассажи, которые могут показаться странными современному читателю, главные темы поэм — смерть и созидание — сегодня, так же как и в те времена, рождают отклик в умах и сердцах людей; если при чтении сделать мысленно небольшую поправку на восприятие мифической формы и иногда присутствующую в поэмах наивную примитивность сюжета, можно ощутить необычайное чувство родства с авторами, задумавшими и написавшими эти произведения[103].
Обе поэмы отрицают адекватность общепринятой тогда религиозной доктрины. «Сказание о Гильгамеше» восстает против несправедливости богов, отказывающих людям в даре вечной жизни; в «Сказании о сотворении мира» древние мифы сознательно изменены для обоснования возвышения Мардука и его города. Это направление получило свое развитие в третьей поэме, иногда называемой «Страдающий праведник»[104]. В манере, которую можно сравнить со стилем изложения Книги Иова, описываются мучения ни в чем не повинного благочестивого человека, по воле богов терпящего невероятные страдания от отвратительной болезни. Автор заключает, что божий промысел непостижим для человека; и все же обычная жалость немного робко торжествует в самом конце произведения, когда страдалец возрождается для здоровья и счастья.
Эта статуэтка, выполненная из золота, лазурита, перламутра и серебра, инкрустированных по клеящей основе из горной смолы, была обнаружена в царских захоронениях периода Третьей династии Ура и датируется приблизительно 2000 г. до н. э. Тема козла, взбирающегося на дерево, довольно часто встречается в искусстве Месопотамии. Каким было первоначальное предназначение или символический смысл этой статуэтки, неизвестно. Сохранилось немного подобных образцов искусства золотых дел мастеров и ювелиров, так как рост замечательного козла составляет полных 20 дюймов (50 см). Эта статуэтка раскрывает современному зрителю более легкую и изысканную сторону цивилизации Месопотамии, чем большинство других дошедших до нас произведений искусства и литературы.
Автор «Страдающего праведника» отчетливо сознает, что боги должны относиться к людям справедливо, а не играть ими по своей прихоти. Эта вера жизнеутверждающим и оптимистичным образом сформулирована в гимне богу солнца Шамашу, восхваляемому за то, что он несет людям справедливость, наказывает злые силы и помогает угнетенным[105]. Шамаш был богом, давшим Хаммурапи его законы, согласно надписи, высеченной в верхней части стелы, на которой был обнаружен этот знаменитый кодекс; а распространение идеи справедливого отношения богов к человеку вполне может быть связано с развитием эффективной административной системы царского правосудия[106].
Однако такой подход был чужд более раннему религиозному мировоззрению; поэтому, когда в результате политических потрясений юридическая система Месопотамии в очередной раз разрушилась, до божественного правосудия было очень далеко. В сложившихся обстоятельствах любознательность порождала только неверие. Поэтому неудивительно, что начиная приблизительно с 1500 г. до н. э. жрецы и писари отбрасывают теологические, космологические и моральные рассуждения и вместо этого сосредоточиваются на составлении объемистых справочников и перечней слов, что постепенно привело к созданию энциклопедий существовавших знаний и доктрин. Ученость вытеснила литературу; больше не нашлось авторов, осмелившихся поставить под сомнение или изменить установившиеся религиозные трактовки. Вместо того чтобы использовать мифы в качестве литературной основы при создании эпических произведений или философской драмы, как это впоследствии сделают греки, обитатели Древней Месопотамии удовлетворились тем, чего они уже достигли.
Такой исход подытожил ход развития, при котором период обновления сменился застоем, как ранее в искусстве шумеров. Тесная связь между религиозными деятелями, с одной стороны, и художниками и писателями, с другой, возможно, объясняет прекращение процесса художественной и литературной эволюции как раз в тот период, когда, с сегодняшней точки зрения, возникли многообещающие возможности и проблемы. Не следует, однако, забывать, что при изображении богов и героев — словесными ли средствами или резцом скульптора — новизна всегда граничит с ересью. Истина заключена в древней доктрине; а подлинное благочестие требует почтительного сохранения старинных обычаев и идей. Кроме того, система школьного образования Древнего Вавилона всячески укрепляла этот священный консерватизм. Школы писцов были организованы в форме профессиональных гильдий и вскоре превратились в ревностные корпорации, оберегавшие профессиональные стандарты и профессиональные привилегии с бесстрастной строгостью. Для овладения тонкостями аккадского и шумерского языков и клинописных символов требовались долгие годы обучения, не говоря уже о математике и музыке, которые также входили в учебную программу. К 1500 г. до н. э. задача была упрощена путем подготовки серии текстов и конспектов существовавших знаний, предоставлявших будущим писцам легкий доступ ко всему объему знаний, которыми они должны были овладеть. Исключенные из канона сведения не воспринимались всерьез и вскоре предавались забвению, а все противоречия и спорные места в системе древнего знания Месопотамии затушевывались за счет мастерства составителей и авторов учебников. Система образования была направлена на то, чтобы в результате длительного обучения грамотности гарантировать формирование у каждого заканчивавшего обучение безусловно ортодоксального склада мыслей[107].
Учитывая такую организацию древневавилонской науки, вызывает еще большее удивление, что отдельные авторы нашли в своей душе вдохновение для создания величественных эпических произведений, которые существовавшая система не стала бы терпеть долго. Похоже, что обе поэмы появились за короткий период интеллектуальной и общественной оттепели, приблизительно совпавшей со временем, когда Хаммурапи распространил свою власть на древние города Шумера и Аккада. Завоеватели-амориты (амореи) в то время все еще недалеко ушли от своих кочевнических корней; их наивные религиозные представления и поведение могли вступать в противоречие с мироощущением более цивилизованных жителей Аккада и Шумера. Более того, новый расцвет Вавилона логически предполагал возвышение его бога Мардука до главенствующего над всеми другими богами страны положения. Однако такая узурпация верховенства Мардуком требовала от жрецов отступления от профессиональных принципов в части вмешательства в древние мифы и священные истории. В этом смысле они добились больших успехов, о чем красноречиво свидетельствует «Сказание о сотворении мира» — выдающийся памятник их безжалостным амбициям и радикальному благочестию.
Трудно обнаружить столь же очевидный мотив создания «Сказания о Гильгамеше» или «Страдающего праведника». Тем не менее на этапе политических и общественных перемен, когда амориты смешивались с народами, чья цивилизация была более древней, и когда власть, богатство и религиозное руководство перемещались в новую столицу Вавилон, устои традиционной религии были явно нарушены. Подобно замерзшему морю под напором весенних потоков, оледеневшее выражение господствовавшей религии вздулось и треснуло; в старинных формулировках чувствовалось несоответствие времени; некоторые авторы с помощью усовершенствованной техники письма смогли зафиксировать это отклонение от прежней традиции.
Однако дух непочтительности, как и вызвавшие его к жизни условия, не просуществовали долго. Консерватизм жрецов и писцов быстро адаптировался к видоизмененным старинным традициям и твердо запретил их дальнейший пересмотр. Копирование, а не создание нового считалось истинным благочестием и научным подходом; копирование соответствующим образом поощрялось, к радости современных исследователей, обнаруживших множество копий великих эпосов, различным образом искалеченных, но столь похожих, что можно использовать один текст для восполнения пробелов в другом.
Развитие математики в Вавилоне, согласно сегодняшним научным представлениям, происходило по тем же законам. Таблички, датируемые приблизительно временем Хаммурапи, свидетельствуют об использовании элегантной шестидесятеричной системы счисления, основанной на позиционном принципе значения цифры, известном сегодня как «арабская» система. Единственный недостаток вавилонской системы записи чисел XVIII в. до н. э. — отсутствие обозначения для нуля. Эта система произошла от записи чисел, использовавшейся при ведении счетов; а ее шестидесятеричное основание объясняется тем, что вавилонские гирьки для взвешивания серебра — очень важного эквивалента стоимости во времена Хаммурапи — имели значения, кратные шестидесяти. Приблизительно в это же время математика вышла за чисто прикладные границы; некоторые таблички свидетельствуют о теоретическом интересе и достижениях в области сложных алгебраических действий. Были известны методы решения квадратных уравнений; древние математики умели также решать отдельные виды уравнений степеней более высокого порядка. Основное место в математике Вавилона всегда отводилось числам и их отношениям, в отличие от Греции, где упор делался на геометрию.
Возможно, в силу случайности их обнаружения сохранившиеся памятники развития вавилонской математики дают сильно искаженную картину. Тем не менее заслуживает внимания тот факт, что после всплеска созидательной активности приблизительно во время правления Хаммурапи не наблюдается никакого прогресса вплоть до эпохи Селевкидов (312-63 гг. до н. э.), когда соприкосновение с наукой Греции дало новый толчок развитию вавилонской учености. Период обновления как в математике, так и в литературе, вероятно, был непродолжительным. После того как немногие пионеры в математике добились значительных успехов, последующие поколения вавилонских писцов, похоже, пребывали в состоянии самодовольной удовлетворенности полученными процедурами вычислений. Так продолжалось более тысячи лет, пока геометрия греков не явила им новые достижения[108].
Подведем итоги: две основные вехи характеризуют достижения Месопотамии до 1700 г. до н. э. Во-первых, на базе организации жизни крестьян вокруг храмовой общины древние шумеры смогли создать условия для зарождения цивилизации. Основанная на религиозном мировоззрении, но поддерживаемая также практическими услугами, которые жрецы храма оказывали крестьянам, храмовая община позволила накопить значительный излишек сельскохозяйственной продукции и использовала этот излишек для обеспечения жрецов и зависимых ремесленников. Такая специализация привела в быстрому росту мастерства и раннему формированию художественных, интеллектуальных и технических традиций. К концу III тыс. до н. э. храмовые общины Шумера были дополнены другими, светскими типами аграрных общественных систем, где землевладельцы заняли экономическое положение, аналогичное коллегиям жрецов. Помещики могли таким образом сконцентрировать богатство в собственных руках не как представители божественных сил, но опираясь на военную силу или традиционные прерогативы своей ведущей роли в обществе.
Сельскохозяйственные общины храмового или светского типа всегда оставались основной общественной ячейкой в Древней Месопотамии. Эти общины составляли обрамление, внутри которого жила и работала большая часть населения; их жизнестойкость на протяжении поколений, веков и тысячелетий, несмотря на периодическое уничтожение наводнениями, голодом или войнами, и способность быстро возрождаться придали цивилизации Месопотамии удивительную однородность и замечательную способность к восстановлению после катастрофы.
Вторым великим достижением Месопотамии было постепенное развитие менее жесткой социальной структуры «великого общества», функционировавшего подобно смазке в зазорах между отдельными сельскохозяйственными общинами и связывающего их в единое более крупное целое. Им также управляли жрецы, но в меньшей степени. Кроме того, организация общества опиралась также на законы, административное управление, военную силу и объективные рыночные отношения. По сравнению с аграрными общинами, такое более широкое сообщество было намного менее единым и подверженным более серьезным разрушениям. Образ жизни «великого общества» непосредственно воздействовал только на небольшую часть населения страны и никогда глубоко не затрагивал повседневное существование составлявших основу общества крестьянских общин. Несмотря на присущие ему недостатки и нестабильность, этот тип социальной организации, особенно в его светских аспектах, впоследствии стал первоосновой дальнейшего развития цивилизации в самой Месопотамии и, что еще более замечательно, за пределами этой древней земли.
Народы Месопотамии существовали не в вакууме, их постоянно окружали чужаки, время от времени угрожавшие нападением и постоянно предлагавшие товары для торговли. Блеск и впечатляющие достижения Месопотамии не остались незамеченными этими народами. С самого начала наблюдался процесс взаимопроникновения, в ходе которого приграничные народы повторяли достижения Месопотамии или же под влиянием успехов Месопотамии создавали собственные общественные и культурные системы. В следующей главе мы проследим этапы этого процесса.
Сельскохозяйственные деревни ближневосточного типа, зародившиеся в виде мелких хозяйств около 6500 г. до н. э., множились и распространялись на новых землях. Этот процесс продолжался в течение V и IV тыс. до н. э., пока к 3000 г. до н. э. зерновые хозяйства не появились в Европе, вдоль побережья Северной Африки, в Индии и на Иранском нагорье, распространившись до Центральной Азии. В этих сельскохозяйственных сообществах происходили процессы социального расслоения, которые в особых, экстремальных случаях (например, в Месопотамии) приводили к возникновению цивилизации.
Месопотамия была крупнейшей орошаемой речной долиной Среднего Востока, расположенной вблизи центров зарождения сельского хозяйства. Этот факт, вероятно, и способствовал созданию здесь наиболее благоприятных условий для развития цивилизации. Когда стали очевидны те возможности, которые могла дать для развития сельского хозяйства эта долина, дальнейшее развитие цивилизации в ней ускорялось за счет сложного культурного взаимообогащения различных племен, приходивших сюда, вытесняя одно другое. Первые крестьяне Месопотамии не могли безмятежно заниматься оседлым хозяйством. Напротив, как мы видим, постоянная близость и набеги враждебных племен заставляли их объединяться и изобретать средства выживания в сложной обстановке, которая потенциально сулила им большие блага, пока в период между 3500 г. и 3000 г. до н. э. не возникло на этой земле то, что уже можно назвать цивилизацией.
Однако рождение цивилизации не остановило реактивные социальные процессы в этом районе. Напротив, наличие в нижнем течении Тигра и Евфрата столь могучего, богатого и культурного сообщества дало этим процессам новый толчок. Нуждаясь в металлах, древесине и камне, добываемых в далеких странах, цивилизованные государства были вынуждены либо посылать экспедиции для вырубки деревьев, добычи руды и камня, либо заставлять местное население выполнять для них эту работу. В обоих случаях были установлены тесные отношения между цивилизованными государствами и менее цивилизованными территориями. Куда бы ни проникали торговцы и солдаты из Месопотамии, они оставляли за собой следы социальных перемен. В результате те элементы цивилизации, которые были приемлемыми для местного населения и могли быть воссозданы в контексте их общественных структур, технологий и географической среды, имели тенденцию к повсеместному распространению.
С одной стороны, это распространение обычаев и техники не было чем-то новым. С самого начала человеческой деятельности различные сообщества заимствовали у своих соседей и приспосабливали к себе способы изготовления различных изделий. Однако цивилизованное общество многому учило других, но сравнительно мало заимствовало само от еще не цивилизованных народов. Таким образом, общественные процессы заимствования происходили в одном направлении — от цивилизованных центров к периферии земледельческого мира. Так, в последней части IV тыс. до н. э. и на протяжении всего III тыс. до н. э. в пределах Старого Света находились в постоянном движении две цивилизационные границы — земледельческая граница между варварством неолита и дикостью палеолита и граница между «городской жизнью» и варварством.
Но распространение цивилизации не могло происходить тем же способом, что и расширение земледельческих деревень. С тех пор как были приобретены основные земледельческие навыки, не требовалось особых условий для возделывания новых полей на девственных землях. Подходящие почвы образовывали широкие пояса, и новые поселения могли размещаться на небольшом расстоянии от старых, формируя более или менее значительную земледельческую зону. Иначе обстояли дела с цивилизациями, которые в свой начальный период требовали особых географических условий для процветания, а именно — наличия орошаемых аллювиальных почв.
Ирригация была жизненно необходимой для ранней цивилизации отчасти также потому, что она давала простым земледельцам возможность регулярно производить земледельческий избыточный продукт. Еще более важно то, что, требуя довольно значительной координации общественных усилий, ирригация способствовала созданию общественных механизмов концентрации продуктов питания в руках правящей верхушки. И как только определенная правящая группа получала право отбирать часть излишка урожая у земледельцев, все большее число людей могло быть использовано не только для рытья каналов, но и для совершенствования культа бога, осуществления военных операций, специализации в качестве ремесленников, артистов и музыкантов: короче говоря, для того, чтобы творить цивилизацию.
Все это было невозможно на почве, орошаемой лишь дождем. Без речного ила и надежного орошения было сложно или вовсе невозможно получить большой излишек продуктов. Без обязательного применения широкомасштабных коллективных усилий для создания каналов и плотин правящей верхушке было сложно установить контроль над каким бы то ни было избыточным продуктом.
С этих пор распространение цивилизации стало скачкообразным; цивилизации «перепрыгивали» на сравнительно большие расстояния, перемещаясь из одной орошаемой речной долины в другую. Поскольку основные орошаемые долины отделялись одна от другой значительными негостеприимными пространствами, новые цивилизации по мере их становления были изначально независимы одна от другой. Местные общественные структуры — обычаи, религиозные культы, политические сообщества — были основным материалом, из которого предстояло сформироваться новым цивилизациям речных долин. Однако в критический период перехода к цивилизации, до того как были найдены местные решения проблем, присущих созданию сложного общества, наступал этап, когда жизненно важным становилось иностранное влияние, ускорявшее и упрощавшее появление новых цивилизаций во всех благоприятных районах в сфере влияния Месопотамии.
Все потенциально орошаемые речные долины находились в пределах земледельческого мира IV тыс. до н. э. Некоторые из них были сравнительно небольшими, например, долина реки Карун, протекающей теперь в нижней части бассейна Тигра и Евфрата, но в древние времена прокладывавшей себе независимый путь в Персидский залив. Эта река вместе с притоками стала основой для раннего развития цивилизации эламитов, но ее долина была настолько связана с более широким комплексом Тигра и Евфрата, что первоначально независимое развитие Элама было вскоре поглощено культурой Месопотамии[109]. Подобным же образом большой источник воды возле берегов реки Иордан стал основой раннего подъема города Иерихон, изолированного и сравнительно маленького островка высокой культуры в окружающем море варварства[110]. Несомненно, были и другие мелкие центры орошаемого земледелия на Среднем Востоке, поддерживавшие маленькие города, чьи жители даже в IV тыс. до н. э. были в состоянии создать для себя по крайней мере основы цивилизованного образа жизни. Но таким изолированным центрам трудно было защитить себя от нападения варваров, и когда во II тыс. до н. э. они столкнулись с блеском и могуществом цивилизаций Египта и Месопотамии, то были поглощены более крупным космополитическим сообществом, постепенно утверждавшимся на Среднем Востоке.
На окраинах Среднего Востока, однако, есть и три более обширные речные долины, хорошо подходившие для размещения больших цивилизованных общин. Две из них, долины Нила и Инда, были освоены около 3000 г. до н. э., и цивилизации на их берегах вскоре стали соперничать с цивилизацией Месопотамии. Третья периферийная речная система — долины рек Сырдарья и Амударья — не была, насколько мне известно, местом какого-либо подобного раннего развития[111]; но, возможно, археологи смогут еще обнаружить следы исчезнувшей и забытой цивилизации в этих долинах. В конце концов, открытие цивилизации шумеров датируется лишь 1890 г., а цивилизация долины Инда была совершенно неизвестна до 1922 г.
Не имеющие выхода к открытому морю долины рек Сырдарья и Амударья были менее доступны влиянию Месопотамии, чем долины Инда и Нила. Даже в IV тыс. до н. э. корабли из земли шумеров проходили через Персидский залив в Аравию и Красное море, таким образом вступая в сношения с древними египтянами[112]. Хотя доказательства таких ранних морских связей между землями шумеров и долиной Инда отсутствуют, но те же капитаны кораблей, которые достигали Красного моря, несомненно, могли достигнуть (и возможно, достигали) устья Инда. Но между долинами Месопотамии и рек Сырдарья и Амударья водного пути не было. Поскольку сухопутный транспорт был дорогим и опасным, незначительные, но поразительно стимулирующие контакты с цивилизацией шумеров, ускорившие создание цивилизаций в долинах Нила и Инда, так и не смогли распространиться в северо-восточном направлении. Если это так, то открытие в будущем забытых ранних цивилизаций в долинах рек Сырдарья и Амударья становится менее вероятным.
Пригодность долин Нила и Инда для поливного земледелия обеспечила подъем цивилизаций Египта и Индии вскоре после 3000 г. до н. э., а спорадические контакты с шумерской культурой ускорили этот процесс. Однако лишь с тех пор, как народы Египта и Индии встали на путь создания самостоятельной цивилизации, они стали действительно доступны влиянию шумеров. Вся монументальная архитектура не могла оптимально развиваться до тех пор, пока в местных общинах не появились личности, заинтересованные в строительстве крупных сооружений и способные управлять необходимой рабочей силой. До этого технические модели шумеров были непригодны к применению. Даже такое сравнительно простое приспособление, как гончарный круг, который, как и монументальная архитектура, по-видимому, был завезен в Египет из Месопотамии, не привилось на местной почве до тех пор, пока в Египте не появились профессиональные гончары, которые были заинтересованы в приобретении и совершенствовании особых знаний, требуемых для изготовления посуды на быстро вертящемся гончарном круге.
По мере создания в Египте и Индии собственного уникального образа цивилизованной жизни эти государства сами стали новыми источниками социального воздействия, влияя на менее развитое окружающее население почти так же, как влияла и продолжала влиять на них цивилизация Месопотамии. Таким образом, увеличились масштаб и интенсивность взаимодействия между первобытными и цивилизованными сообществами, а также ускорился темп социальной эволюции как на всем Среднем Востоке, так и в отдаленных регионах. Эти процессы продолжались до тех пор, пока развитое варварство, включавшее в себя многие легко воспроизводимые элементы цивилизаций речных долин, широко не распространилось по Европе и Азии. Археологи обычно именуют этот период истории человечества бронзовым веком, который в Европе может быть отнесен приблизительно к периоду между 1800 г. и 1000 г. до н. э.
Возникновение развитого варварства основательно изменило мировое равновесие сил. Цивилизованное население стало более чем когда-либо ранее подвержено набегам варваров, представлявших серьезную угрозу благодаря владению техникой и оружием цивилизованной войны. Это глубинное преобразование того, что можно назвать «социальным градиентом» Евразии, проявилось вскоре после 1700 г. до н. э., и его можно считать вехой, знаменующей окончание первого периода истории цивилизации.
Позвольте теперь бросить беглый взгляд на ранние периоды египетской и индийской цивилизаций речных долин и проследить, насколько позволят имеющиеся неполные данные, какое влияние эти цивилизации вместе с цивилизацией Месопотамии оказали на мир варваров.
По сравнению с тысячелетним процессом вызревания цивилизации шумеров, развитие египетской культуры и общества было относительно быстрым и бурным. Но потрясающий успех ранних египтян в построении государства, развитии религиозной системы, создании нового искусства и в целом в формировании уникального и очень привлекательного образа цивилизованной жизни оказался тяжелым наследием для последующих поколений. Наследники первого великого периода истории Египта ощущали свою неспособность улучшить модели, предложенные предками, и даже сохранить достижения прошлого. Географическое положение страны обеспечивало независимость от значительного иностранного вмешательства, и у Египта не было серьезных внешних стимулов для новых походов, поэтому, несмотря на великолепное начало, цивилизация Египта в некоторых важных аспектах начала отставать от более бурно и последовательно развивающегося общества Месопотамии.
Наиболее очевидным аспектом раннего развития Египта был политический. Около 3100 г. до н. э., когда большая часть долины Нила была, вероятнее всего, все еще неосвоенными болотами и пустыней, когда местные сообщества едва ли начали подыматься выше простого уклада неолитических деревень, в то время, когда интеллектуальные и эстетические традиции Египта были еще не сформированы, страна была объединена под верховенством единого правителя, традиционно известного как Менес[113]. Несмотря на последующие смены династий, возможно, сопровождаемые в некоторых случаях короткими периодами беспорядков, политическое объединение страны не нарушалось в течение приблизительно 900 лет.
Как же мог царь, не имея административного аппарата, так мучительно долго создававшегося в Месопотамии, собрать великую державу воедино с самого начала истории Египта?
Во многом это кажущееся аномальное явление объясняется географическим положением. Пустыни дали египетской земле ясно очерченные и легко защищаемые границы, в то время как Нил стал естественным хребтом и центральной нервной системой страны. Защита границ от чужеземцев вряд ли была серьезной проблемой для царя Египта. Конечно, проникновение ливийцев с запада и азиатов с востока иногда требовало военных действий на окраинах Дельты; происходили также и пограничные стычки с нубийцами на юге. Однако опасность со стороны варваров в III тыс. до н. э. была незначительной и не могла серьезно угрожать величию фараона. Таким образом, один из наиболее разрушительных факторов в политической истории Месопотамии был незначительным для Египта.
Это оружие, найденное в Джебель-эль-Араке в Египте, относится к позднему додинастическому периоду. Рукоятка из слоновой кости, обе стороны которой показаны на рисунке, свидетельствует о явном влиянии Месопотамии. Справа — изображения тел павших по мере приближения к лезвию ножа сменяются изображениями кораблей, вид которых напоминает корабли на печатях Месопотамии; на конце рукоятки ножа изображена величественная картина единоборства. Шумерские моряки, посещая побережье Красного моря, вероятно, часто участвовали в подобных драках с местными жителями. Другая сторона рукоятки повторяет мотивы Месопотамии: бородатый мужчина, окруженный с обеих сторон двумя львами, стоящими на задних лапах, — сцена, хорошо знакомая по искусству Месопотамии; а также изображение льва, прыгающего на спину своей добычи, которое просматривается чуть пониже выступа. В целом резьба производит впечатление умелой, но при этом все еще примитивной местной имитации высокого искусства Месопотамии.
Раннее объединение страны в одно государство находилось в прямой зависимости от свободного судоходства по Нилу. Течение реки несло лодки на север; и по счастливому стечению обстоятельств ветры Египта дуют преимущественно с севера так, что двигаться вверх по течению довольно легко с помощью парусов. Контролируя судоходство, царь автоматически регулировал все основные передвижения товаров и людей и таким образом владел средствами эффективного господства над Египтом[114]. Правители Месопотамии, напротив, не могли воспользоваться природными преградами для защиты своей централизованной власти и должны были медленно и трудно создавать законы и бюрократический аппарат как искусственную замену естественной защиты, которую дала Египту природа[115].
Социальные факторы усиливали централизующее воздействие географического положения Египта. До 3100 г. до н. э. в Египте не существовало сильных и богатых организаций, подобных шумерским храмовым общинам и городам-государствам. Районы (номы) были признаны административными единицами царства с ранних времен; деление на Верхний и Нижний Египет — на узкую долину Нила и болотистую равнину дельты — всегда оставалось известным фактом в официальной номенклатуре. Это деление, возможно, было основано на политических реалиях, предшествовавших объединению двух царств, но власть местных священников, вождей или царей-жрецов была в доисторическом Египте слабой по сравнению с властью местных правителей у шумеров[116]. В противном случае была бы невозможна та концентрация верховной власти в царском доме, которая имела место в Древнем царстве. Более того, если предания правильно определяют первого царя Верхнего и Нижнего Египта как завоевателя со скотоводческого юга, тогда исключительные полномочия позднейших фараонов можно было рассматривать как результат применения к завоеванному земледельческому населению широких полномочий, которыми наделяло своего вождя процветающее скотоводческое общество.
Следствием раннего политического объединения Египта было то, что, в отличие от Месопотамии, долина Нила не имела больших городов, которые служили бы средоточием высокой культуры. Ранняя египетская цивилизация была результатом усилий царского двора, который разросся так широко, что по мере того, как отдельные его части приобретали специализированные функции, он сам превратился в город. Будучи в состоянии управлять трудом большого количества крестьян по всей стране, управляющие и инженеры царского двора смогли организовать строительство огромных пирамид, а царские ремесленники создавали изысканные произведения скульптуры и живописи. Поразительно, что они достигли этого успеха за несколько столетий от начала цивилизации в долине Нила.
Основной социальной единицей Египта оставалась сельская община. В первые столетия истории Египта, очевидно, не существовало важных промежуточных общественных групп между деревнями и царским двором. Позднее кое-какие из основных храмов могли нанимать группы управляющих, ремесленников и слуг в некотором роде по образцу Месопотамии. Но такие центры никогда не достигали того значения в жизни Египта, как их аналоги в Месопотамии. Местные магнаты, большинство из них первоначально царские административные чиновники, играли более значительную роль, и со времени Первого промежуточного периода до Среднего царства (2200-1800 гг. до н. э.) такие аристократы-землевладельцы и мелкие князья могли выступить своеобразной прослойкой между жителями деревень и центральными царскими властями. С точки зрения крестьян, это была просто замена одного хозяина другим. Организация деревенской жизни и базовая структура египетского общества сильно не изменились. Городам, в месопотамском смысле слова, т.е. как центрам ремесел и торговли, существующим независимо от правящего царского двора, не удалось укорениться на египетской земле до эпохи империи, и даже потом этих инородных образований в общественной структуре Египта было мало.
Ранний Египет был похож на большую храмовую общину, как если бы первые правители объединенного Египта взяли социальную систему Шумера и улучшили ее, расширив территориальную базу включением всего судоходного нижнего течения Нила и таким образом автоматически решая проблемы, которые возникали из-за конфликтов между соседними государствами в более древней стране.
По крайней мере в двух аспектах экономическое и социальное устройство Египта было схоже с ранним шумерским храмовым сообществом. Во-первых, главный раздел общества проходил между крестьянской массой и божественным двором. Тот факт, что бог в Египте был воплощен в правителе, в то время как в Месопотамии бог был существом сверхчеловеческим и вещал только через жрецов, не затмевает сходства между двумя цивилизациями. Во-вторых, торговля и все широкомасштабные экономические операции осуществлялись и контролировались чиновниками божественного двора. Время от времени фараон посылал экспедиции полувоенного характера в Сирию за древесиной, на Синай за медью, в Нубию за золотом, в Пунт (современная территория Сомали) за миррой; в это время в пределах страны добывали гранит и другие минералы из Верхнего Египта и таким образом собирали дань в царскую казну. Если эти товары не были использованы по прямому назначению богомцарем для своего двора или строительства гробницы либо других сооружений, они распределялись между придворными. Раннее экономическое устройство шумерских храмовых общин, вероятнее всего, было очень похожим. Но в то время, как в Месопотамии торговцы и другие светские предприниматели находили поле для своей деятельности в промежутках между отдельными храмовыми общинами, в Египте монолитное устройство Древнего царства этого не допускало.
В конце концов монолитная структура должна была помешать развитию египетской цивилизации. Но сначала она давала массу преимуществ. Божественный статус фараона придавал центральному правительству стабильность, недостижимую для царств Месопотамии, так как доктрины религии Египта давали его богу-царю такую власть над подданными, подобной которой не могло быть в стране, чьи правители, хотя и могущественные, все же не были божествами.
Предполагалось, что царь Египта, будучи божеством, был (по определению) бессмертным. Требовались надлежащие меры для сохранения его тела и подобающей обители его духу — отсюда пирамиды. Во времена Древнего царства египтяне верили, что обычный человек, даже самый набожный священник или могущественный чиновник, не мог достичь бессмертия сам по себе. Жизнь после смерти зависела от обеспечения места в свите умершего царя. По этой причине чиновники Древнего царства приложили немало усилий для строительства своих гробниц настолько близко к царской могиле, насколько мог милостиво позволить божественный правитель; и в надписях на стенах таких гробниц подчеркивались заслуги умершего перед богом-царем, возможно, в надежде, что бессмертный, хотя, вероятно, и не очень памятливый, дух умершего фараона сможет вспомнить, насколько действительно необходимы для него при жизни были услуги умершего чиновника.
Жизнь после смерти, по-видимому, была главной заботой египтян. Поскольку они были глубоко убеждены, что их собственные надежды на вечную жизнь зависели от доброй воли фараона, стало довольно легко даже для монарха, отдаленного от своих поданных, обеспечить беспрекословное повиновение. Кто мог сознательно подвергнуть себя гневу бога-царя, когда наказание было столь радикальным, а вознаграждение столь желанным? В этом, конечно, и кроется тайна Древнего царства. Вместо того чтобы пытаться контролировать чиновников с помощью закона и постоянных посланий, подобно простому смертному Хаммурапи, фараон Египта мог предложить вознаграждение в виде вечной жизни тем, кто абсолютно ему повиновался.
Даже в лучшие времена Древнего царства всегда сказывалось сильное местничество, пусть не выступая на передний план. Царь и его двор были подняты высоко над крестьянством, но крестьянство было очень сильно привязано к своему углу. Кроме центральной царской администрации, мало что связывало одну местность с другой. Лучшее доказательство этого скрытого центробежного местничества можно найти в религии Египта. Чрезвычайная беспорядочность египетского пантеона отразила существование различных местных культов, которые обычно не имели тесной связи друг с другом и могли быть гармонизированы лишь частично, даже после того, как единая политическая власть объединила две земли. Действительно, необычайное единство и стилистическая целостность египетской цивилизации были творением царского двора, а не населения в целом. В религии же — единственной сфере, в которой в наше исследование начинают вовлекаться местные особенности, — мы сталкиваемся не с целостностью, а с чрезвычайной беспорядочностью.
Немного известно об истории Египта первых трех династий (ок. 3100-2650 гг. до н. э.). В этот период влияние Месопотамии продолжало играть определенную роль в развитии египетской культуры. Некоторые произведения искусства того периода очень ясно воспроизводят шумерские мотивы; усовершенствования в металлургии, введение гончарного круга и монументальная архитектура из кирпича и глины несут в себе влияние Месопотамии. Возможно, идея фиксировать речь на письме из того же источника. Символы египетских иероглифов не имеют никакого отношения к клинописи Месопотамии, и они, несомненно, были изобретены независимо друг от друга. Однако некоторые примеры недавнего времени показывают, что отдельные творческие личности могут создать совершенно новую систему письма в результате контактов с народами, обладающими письменностью. Египетское письмо уже существовало в начале династического периода; однако сейчас практически невозможно обнаружить никаких следов предшествующего развития письменности. Таким образом, можно предположить, что иероглифическое письмо было изобретено в короткий период под влиянием контактов с письменностью Месопотамии[117].
Как бы то ни было, период заимствования был коротким. Египет отличался от Месопотамии тем, что имел легкий доступ к строительному камню: его залежи находились вдоль пустынных откосов, окаймлявших долину Нила по всей ее длине. За короткое время архитекторы Египта научились использовать возможности строительства из камня. Первая каменная гробница была возведена для одного из последних царей Третьей династии (ок. 2700 г. до н. э.). После этого египтяне поразительно быстро овладели искусством каменного зодчества, и их архитектура намного превзошла месопотамские образцы. Самая большая из великих пирамид была построена через полтора столетия после завершения наиболее ранней известной гробницы из камня, и точность и изысканность элементов этого строения, не говоря уже о его размерах, никогда не были превзойдены в последующие времена[118].
Быстрое освоение техники каменного зодчества было лишь одним проявлением общего подъема; за время переломных столетий почти все аспекты культуры Египта достигли своей зрелости. Это сильнее всего проявилось в скульптуре и настенной живописи — двух искусствах, тесно связанных с обработкой камня.
В религии, однако, не было единых общепринятых определений веры или ритуала. Местные традиции были прочными и не могли быть приведены к единому знаменателю даже после того, как объединение страны под эгидой единого бога-царя потребовало централизации различных первобытных культов и верований. Необходима была попытка примирить практику с логикой, особенно ввиду притязаний фараона на полный божественный статус. Правящий монарх вначале нашел себе место среди богов страны, приняв имя Гора — небесного бога-сокола, в то же время отождествляя своих царственных (и, как предполагалось, бессмертных) предшественников с Осирисом, правителем царства мертвых. Гор и Осирис, возможно, первоначально происходили из разных частей Египта. На основе их характеристик можно сделать вывод о том, что первый относится к кочевому и сравнительно воинственному прошлому, в то время как другой определенно воплотил в себе интересы земледельческого населения, повелевая временами года и обновлением растительности[119]. Отождествление правящего царя с Гором, а его предшественников на троне — с Осирисом всегда существовало в истории Египта; но начиная с Пятой династии (2500-2350 гг. до н. э.) фараон стал также называть себя сыном Ра — бога солнца. Эта идея, несомненно, отражала влияние жрецов храма Гелиополиса; и действительно, древние предания свидетельствуют, что Пятая династия была основана жрецами Ра из того храма.
С современной точки зрения трудно осмыслить объединение сына Осириса, сына Ра и сокола Гора в логически несовместимую троицу, тем более отождествление получившегося многоликим божества с личностью фараона; и все же эта неразбериха свойственна египетской религии. Несомненно, большинство египтян не чувствовало этой несовместимости, придерживаясь традиционных и освященных веками религиозных верований и обрядов[120]. Но в годы борьбы египетской культуры за свое место в истории отдельные проницательные умы были обеспокоены разнообразием мифов и ритуалов и стремились создать систему теологических аргументов, согласовывавшую эти различия и более логично объяснявшую взаимоотношения между различными богами.
Эти рельефы резко контрастируют с подражательными узорами на рукояти ножа из Джебель-эль-Арака. Здесь показан следующий этап в развитии того, что позже стало отличительным стилем египетского искусства; эта плита, предположительно, была изготовлена в период Первой династии, так как она прославляет победу Менеса, который объединил Египет в единое царство. Плита также интересна тем, что она, по-видимому, предшествует иероглифическому письму. Изобразительные элементы, из которых позже были созданы иероглифы, можно увидеть, например, в фигуре сокола слева. Эта часть композиции даже может читаться как иероглиф. Особенно поучительно сравнение изображений животных здесь и на рукояти ножа из Джебель-эль-Арака, так как сразу становится очевидным свойственное египетскому искусству повышенное внимание к композиции и безразличие к реалистическим деталям мускулатуры и жестов. Также здесь хорошо просматривается принцип сопоставления размера каждой фигуры с ее значимостью, например, справа вверху, где изображен царь, взирающий на обезглавленные тела поверженных врагов.
Три такие системы, исходившие от могущественных и влиятельных храмов, известны современным ученым, хотя некоторые источники сохранились лишь в виде фрагментов. Все три богословские школы пытались создать своего рода генеалогию богов, начиная с первого создателя мира и прослеживая линию сменявших друг друга божественных пар[121]. Жрецы бога Пта из Мемфиса, вероятно, положили начало наиболее интересной и замысловатой из этих попыток. Во всяком случае, «мемфисская теология» наделила бога Пта ролью создателя мира и в целом несет явные следы «пропаганды» в пользу Пта. Текст описывает акт создания Пта мира как момент зачатия в сердце бога, за которым последовало произнесение заклинания его губами. Этими действиями ему приписывалось создание не только материального мира, но и сообщества богов и людей, а также принципов социальных отношений между людьми. Деятельность Пта, вероятнее всего, была смоделирована на основе роли фараона в делах людей. В конце концов, мысли и слова, выражаемые богомцарем, приводили к созданию пирамид, наделяли его преданных слуг вечной жизнью и обращали в бегство варваров.
Однако усилия рационализировать религиозные традиции Египта не были систематическими. Хотя жрецы Пта в царской столице Мемфисе смогли возвысить своего бога над всеми остальными, были и другие жрецы, преданные другим богам в других храмах, чья набожность побуждала их противостоять каким-либо отклонениям от местных священных традиций. Таким образом, египтяне в конце концов выбрали более легкий путь, принимая как данность устоявшееся разнообразие религиозных проявлений и не пытаясь переделать их. Официальная религия легко совместила логически слабо совместимые доктрины; и хорошо прижившееся разнообразие богов было изменено лишь тогда, когда к власти пришла новая династия, преданная своим собственным богам и традициям. Таким образом, когда правители Фив из Верхнего Египта укрепили свой контроль над всей страной, местный фиванский бог Амон пришел к власти, с тем чтобы вскоре, слившись с богом солнца, стать Амоном-Ра. Но более древние великие боги не были смещены. Фараон продолжал величать себя Гором, Осирис продолжал даровать мертвым бессмертие, соревнуясь с Ра, и продолжало существовать разнообразие местных религиозных традиций, пусть частично скрытых за номинальным отождествлением местных божеств с тем или иным из великих богов, почитаемых центральной властью.
Стойкость такого религиозного разнообразия можно понять лишь как следствие жизнестойкости местных святынь и жреческих сообществ, каждое из которых пользовалось по крайней мере некоторой независимостью от центрального правительства. Согласно определенным документам, можно предполагать, что со временем власть некоторых из этих жрецов усилилась за счет центрального правительства[122]. Однако не столько храмовые жрецы, сколько неповиновение чиновников подорвало и в конечном счете уничтожило власть бога-царя.
Удивительно не то, что чиновники вышли из повиновения, а то, что это произошло настолько поздно. Когда Древнее царство было на вершине своего могущества, в период Четвертой и Пятой династий (2650-2350 гг. до н. э.), Египтом, по-видимому, управляло относительно небольшое число чиновников. Многие из них были родственниками фараона. И все они как придворные богацаря попадали в прямую зависимость от доброй воли царя в отношении всех привилегий и почестей, которые им могли когда-либо перепасть как в этой, так и в последующей жизни. Со временем число чиновников росло, и сам этот рост должен был ослабить психологические связи между богом-царем и его слугами. Как мог мелкий чиновник, находящийся далеко от двора, так же уверенно возлагать надежды на вечную жизнь, как и представитель царской свиты, если богу он был неизвестен лично? Возможно, еще важнее была тенденция передавать должность по наследству. Это препятствовало продвижению талантливых и амбициозных людей и способствовало тому, что слабо пригодные для своих ролей наследники оставались в высоких чинах. Когда сын наследовал отцу в отдаленных регионах, связи с местными жителями, провинцией и ее богами должны были укрепляться, пока наконец они не уничтожили старое автоматическое повиновение центральной власти.
В результате административная машина постепенно распалась. Распад начался во времена Шестой династии (2350-2200 гг. до н. э.); вскоре после этого местные магнаты и князьки превратились в полноправных властителей, а некоторые из них претендовали и на верховную царскую власть, пусть даже не имея возможности отстоять этот титул у своих соперников.
Этот так называемый Первый промежуточный период (2200-2050 гг. до н. э.) сопровождался упадком искусств. Объем монументального строительства сильно сократился, огрубели стиль и мастерство, явно проявились местные различия[123]. Все это можно объяснить тем, что высокое искусство ранее было продуктом царского двора. Однако в области философии и литературы этот период общественной встряски способствовал укреплению национальных традиций Египта. Писцы, чье место в социальной иерархии было серьезно подорвано упадком упорядоченного правления, брали в руки перо, чтобы осуждать и протестовать против того, что случилось с египетской землей. Некоторые сохранившиеся произведения литературы этого периода передают полное отчаяние; другие — провозглашают неприкрытую жажду наслаждений; а третьи — ищут основу для восстановления социального порядка, настаивая на необходимости личной праведности[124].
Этические принципы, выраженные авторами, относящимися к третьей группе, иногда вызывали восхищение современных ученых[125]; но нравственные принципы, с такой силой провозглашаемые негодующими летописцами, так никогда и не были встроены в религиозную систему Египта. Социальный разлад постепенно был ликвидирован, и идеалы, провозглашенные в трудные времена нестабильности, тоже постепенно исчезли, оставив слабый след в цивилизации Египта[126]. Изначальный консерватизм египетской религиозной системы, который ранее предопределил неудачу систематизационных попыток, воплощенных в «мемфисской теологии», поглотил и этот вид нового литературного истолкования основ человеческой жизни, даже не почувствовав его воздействия. Лишь в одном отношении распад Древнего царства дал толчок постоянной перемене в религии: с этого времени надежда на вечную жизнь больше не зависела всецело от связей с богом-царем, но открылась простым смертным при наличии у них соответствующих гробниц, заклинаний и подобающих обрядов.
Египетская литература характеризуется определенно приземленным содержанием[127]. Литературные произведения были работой писцов, нанимаемых для светских или близких к светским задач, и их внимание привлекал прежде всего мир людей. Так, правила поведения, предписанные высоким государственным чиновникам, занимают значительное место в литературе Древнего царства. Эти правила были созданы для того, чтобы показать молодым, как можно преуспеть в делах, почитая вышестоящих и поступая правильно по отношению к нижестоящим. Богобоязненность в духе Месопотамии тут просто не присутствовала. Даже во времена трудностей, последовавших за распадом Древнего царства, египетские писцы считали, что в ответе за бедствия и беспорядки не боги, а непокорные и высокомерные люди.
Светский характер египетской литературы, несомненно, указывает на глубинный контраст между мировоззрениями Египта и Месопотамии. Это различие отчасти можно объяснить относительной защищенностью Египта как от нападений чужеземцев, так и от стихийных бедствий[128]. В стране, где боги были так надежны в своем покровительстве, где регулярно происходил разлив реки и где враждебные варвары никогда неожиданно не появлялись на горизонте, ученые писцы могли себе позволить не обращать внимания на богов, за исключением определенных, предусмотренных ритуалом случаев. Имея возможность не слишком заботиться о выживании в этом мире, религиозная мысль сконцентрировалась на достижении бессмертия в следующей жизни, а литературные произведения могли с чистой совестью быть направлены только на мирские заботы. Иная ситуация сложилась в Месопотамии, где природные и военные катастрофы были постоянной угрозой и где боги считались то намеренно капризными, то непредсказуемо опасными, то поразительно великодушными, но они никогда не игнорировались.
Эта сидячая статуя из диорита из храмового придела гробницы Хефрена в Гизе изображает царя-бога как в виде человека, так и в виде сокола Гора. Скульптор великолепно преодолел внутренне присущее такому художественному замыслу неудобство: крылья сокола, защищая фараона, неразрывно соединяют вместе две фигуры, и величественная суровость лица фараона подкрепляется равнодушной благожелательностью сокола. Такая скульптура символизировала и, символизируя, возможно, помогала также укрепить и определить всеохватывающую роль бога-царя в Древнем Египте. Искусное и стилистически совершенное творение было выполнено во времена Четвертой династии (2650—2500 гг. до н. э.), когда ресурсы всего Египта были использованы на строительстве великих пирамид. (Пирамида Хефрена уступает по размерам лишь пирамиде его непосредственного предшественника, известного Геродоту как Хеопс и египтологам как Хуфу.)
Пропасть, таким образом открывшаяся между устным мифотворчеством и письменной литературой, предоставила египетским писцам намного больше свободы, чем та, которой пользовались месопотамские летописцы. Вследствие этого египетская литература появилась раньше месопотамской, и очень рано в ней появились некоторые сугубо светские жанры -рассказы, притчи, диалоги и песни о любви, — которые были слабо представлены или вообще не имели аналогов в Месопотамии[129].
Беспорядки, последовавшие за распадом Древнего царства, конечно же, принесли много страданий жителям Египта, и идеал объединенной земли, покорной богуцарю, никогда не стерся из их памяти. Наконец, где-то в середине XXI в. до н. э. местный правитель из Фив в Южном Египте добился военного превосходства и объединил страну снова, таким образом основав так называемое Среднее царство (2050-1800 гг. до н. э.)[130]. Эта новая династия (Двенадцатая) возродила нечто похожее на централизацию Древнего царства; но под этой внешней схожестью скрывалось существенное различие. Местные магнаты и жрецы не были отстранены от управления. Они остались у власти, осуществляя посредническую функцию между придворными чиновниками и крестьянами. Центральная власть была менее превозносимой и более ограниченной. Рабочая сила всего Египта больше не призывалась на строительство гробницы для царя, так же как и официальная идеология больше не провозглашала, что бессмертия можно достичь, лишь имея связь с божественным царем в загробной жизни[131]. Изменение основ жизни Египта проявилось и в том, что стили искусства продолжали отражать мелкие, но заметные местные различия в рамках единого канона, унаследованного от Древнего царства[132]. Несмотря на это, некоторые более энергичные цари Двенадцатой династии смогли распространить свое господство на весь Египет, хотя более слабые личности легко могли выпустить бразды правления из рук.
К 1800 г. до н. э. Египет опять утратил политическое единство. Поэтому египтянам не удалось оказать эффективное сопротивление новому и непривычному феномену в их историческом опыте: массированным вторжениям иноземцев. Начиная приблизительно с 1730 г. до н.э. народ, именуемый гиксосами, пересек пустыню Синая и проник в Египет, легко завоевав северные районы страны и установив чужеземное господство, просуществовавшее до 1570 г. до н. э.
Гиксосы стали для Египта «моментом истины». Жрецы и знать Египта, исстари привыкшие считать себя превыше всех остальных народов, оказались покорены презренными варварами-азиатами, которые осквернили их храмы и уничтожили их наиболее ценимые традиции. Этот жизненный опыт основательно изменил взгляды египтян. Даже после того, как новый царь пришел с юга, освободив оба царства от ненавистных гиксосов, египтяне больше не чувствовали себя в безопасности за своими пустынями. Так нашествие гиксосов положило конец долгому периоду изоляции Египта от остального мира, и в последующем тысячелетии египтяне включились в качестве великой империи в сложную борьбу держав Среднего Востока. С изгнанием гиксосов владыки Египта начали эпоху космополитического правления в непосредственном контакте и в условиях соперничества с другой великой ближневосточной цивилизацией речных долин — Месопотамией. Здесь мы оставим египтян на том этапе, когда их уникальный образ жизни почти преобразовался и вступил в фазу более широких контактов.
Подведем итог: в некотором отношении достижения Египта III тыс. до н. э. превзошли что-либо ранее известное. Египетское искусство и архитектура производят намного более сильное впечатление на наших современников, чем что бы то ни было в Месопотамии. Этические принципы, развитые в некоторых литературных произведениях, также вызывают отклик в современных умах[133]. И наконец, нельзя не восхищаться рано сформировавшимся политическим единством Древнего царства, так хорошо воплощенным в простоте и монументальности великих пирамид.
Однако в другом смысле Египет отставал от достижений Месопотамии. Ничего похожего на «великое общество» Месопотамии не возникало в долине Нила. Резкий контраст между богом-царем и его двором, с одной стороны, и крестьянами, с другой, остались характерной чертой даже в Среднем царстве, и незначительное посредническое звено — местные магнаты и духовенство — не могли придать египетскому обществу той внутренней гибкости, того разнообразия и тех возможностей, которые были скрыты в устройстве Месопотамии. Египтянам не хватало для великого царства структурной базы, которую дали Месопотамии политическая теория, писаные законы и класс состоятельных купцов. Вместо этого вся обслуживающая правителя прослойка — писцы, каменщики, архитекторы, художники, чиновники и жрецы — существовала за счет покорного крестьянства. В таком обществе не было простора для дальнейшего развития, и даже расширившиеся контакты с чужеземцами, которые принесло с собой Новое царство, не позволили египтянам сделать больше, чем просто подтвердить действенность старых идей и насколько возможно противиться иностранному влиянию. Несмотря на всю чуждую им запутанную имперскую политику, древние египтяне все же эффективно сохраняли свою духовную изоляцию. Даже после присоединения к Римской империи они остались отдельным самобытным народом — хранителем традиций древности, не создавшим ничего нового.
Цивилизация Египта несла в себе значительное сходство с другой цивилизацией, которая появилась приблизительно в то же время в Индии. Два великих города и многочисленные малые города и деревни процветали на берегах реки Инд и ее притоков в период между 2500 г. и 1500 г. до н. э. Жители этих поселений были знакомы с искусством письма и применением меди и бронзы; они воздвигали монументальные сооружения из обожженного кирпича, высекали из камня характерные статуи и печати. Короче говоря, материальная сторона их цивилизации была равнозначна современным им Месопотамии и Египту. Но из-за недостатка данных, особенно из-за того, что современные ученые не смогли расшифровать письменность этой цивилизации, мало что известно о ее нематериальных аспектах и абсолютно ничего — о ее историческом развитии.
Большие города Мохенджо-Даро и Хараппа предстают перед нами вполне развитыми, без каких-либо следов постепенного развития от более примитивных предшественников. Подземные воды помешали археологам раскопать более глубокие слои на месте этих городов, а вскрытые слои, содержащие обломки многих столетий, свидетельствовали лишь об упадке после первоначального всплеска[134]. Вскрытые культурные слои в других местах раскопок также не выявили признаков развития от первобытного начала до полного развития систематической городской планировки, о чем свидетельствуют Хараппа и Мохенджо-Даро[135]. Лишь обнаружение в Месопотамии нескольких индских печатей в таком контексте, который позволяет грубую датировку, дает ученым возможность назвать 2500-1500 гг. до н. э. приблизительными временными рамками цивилизации Инда[136].
Существование торговых отношений между Месопотамией и долиной Инда с 2500 г. до н. э. (или, возможно, за несколько сотен лет до этого) предполагает, что шумеры, вероятно, играли определенную роль на ранних стадиях индской цивилизации, аналогичную той, которую они играли в Египте. Морские контакты с шумерами, возможно, предоставили готовые модели и идеи, которые жители долины Инда смогли применить к особенностям своих местных культурных традиций[137]. В этом случае подъем цивилизации долины Инда, вероятно, был быстрым и занял самое большее нескольких столетий.
Необычно систематичная планировка Мохенджо-Даро и Хараппы подсказывает и другие выводы. Внутреннее пространство обоих городов было хорошо организовано[138]. На западной окраине каждого из них располагалась крепость, построенная на искусственном возвышении над равниной. Оба города также имели большие зернохранилища, сооруженные по заранее установленному плану, а также геометрически спланированные кварталы, по-видимому, предназначенные для рабочих. Все это свидетельствует о наличии высокоцентрализованного управления, которое собирало большую подать зерном и управляло бригадами рабочих с размахом, достаточным для строительства целых городов. Это также предполагает, что города были расположены по заранее разработанному плану на прежде незастроенных участках. Мохенджо-Даро и Хараппа, таким образом, вероятно, были построены как столицы-близнецы уже объединенного и, по крайней мере частично, цивилизованного государства[139].
Связь между цивилизациями Месопотамии и долины Инда проявляется в первых двух из этих печатей, так как левая печать найдена в руинах шумерского морского порта Ур, а вторая — в Мохенджо-Даро, одной из двух столиц-близнецов, где также было обнаружено много других печатей похожего стиля. Очевидно, первая печать привезена в Ур из района Инда, возможно, каким-нибудь купцом. Третья печать интересна другим, фигура с тремя лицами, сидящая со скрещенными ногами в окружении тигров, слонов и других диких животных, точно соответствует позе, позже ассоциируемой с индийским богом Шивой в ипостаси Парупати, Повелителя зверей. Такая непрерывность традиции демонстрирует сохранение элементов культуры долины Инда в позднейшем индуизме. Современные ученые не могут прочитать надписи на этих печатях.
Поразительное единообразие археологической застройки свидетельствует о том, что политическая структура цивилизации Инда была высокоцентрализованной уже на раннем этапе своей истории. Две столицы находились на расстоянии 350 миль, а более мелкие поселения найдены на расстоянии до тысячи миль от них. Шестьдесят с небольшим мест раскопок, в которых были обнаружены следы этой цивилизации, расположены в пойменной долине Инда и его притоков или вдоль побережья Аравийского моря вплоть до устья реки Нарбада на юге. На всей этой сравнительно обширной территории[140] не найдено региональных или местных культурно-стилистических вариантов. Раннее политическое объединение, аналогичное египетскому, само по себе объясняет такое единообразие.
Как такое обширное государство могло быть организовано и сплочено, невозможно даже представить. Во второй половине III тыс. до н. э., когда цивилизация Инда была в полном расцвете, при построении ее городов, похоже, уделялось мало внимания защите от вооруженных нападений. Городские стены обнаружены не были; находки оружия и защитного вооружения скудны, и отсутствуют некоторые их виды, хорошо известные в Месопотамии[141]. Следовательно, эта цивилизация была не военной империей, как империя Саргона, а жреческим государством, как египетское Древнее царство, не исключено, что с похожей политической системой.
Если не считать довольно большого числа резных печатей, которые иногда соперничают с лучшими образцами Месопотамии, художественные находки долины Инда немногочисленны. Более того, несколько обнаруженных объектов представляют головоломный разнобой стилей[142]. Такая же неопределенность окружает религию цивилизации Инда. Женские статуэтки, часто очень грубые, иногда демонстрирующие преувеличенные половые признаки, по-видимому, свидетельствуют о культе плодородия и поклонении богине типа «Великой Прародительницы». Культы деревьев и фаллические символы указывают на то же. Но без доступа к письменности невозможно воссоздать мифологию, которая придала бы смысл отдельным уцелевшим образам и символам.
Обнаженный торс слева и грубо выполненная, но надменная фигура справа были обнаружены соответственно в Хараппе и Мохенджо-Даро. Едва ли эти статуэтки можно отнести к одной и той же традиции или школе, и некоторые ученые предполагают, что торс может быть произведением более поздних времен — периода буддизма. Неполные записи при проведении раскопок не позволяют подтвердить ни эту гипотезу, ни альтернативную точку зрения, заключающуюся в том, что эти две фигуры могут представлять соответственно более и менее древний этапы развития скульптуры культуры Инда. Гибкое изящество одной и надменность другой продолжают озадачивать специалистов, изучающих культуру Древней Индии.
Имеется достаточно свидетельств того, что жизнеспособность и социальная дисциплина цивилизации Инда пришли в существенный упадок накануне полного разрушения двух ее главных городов. Например, в Мохенджо-Даро разрушительные наводнения время от времени делали необходимым восстановление целого города. Старые улицы и здания сначала полностью воссоздавались заново, согласно старым образцам, но в последний период существования города перестроенные стены более не соответствовали границам прежних улиц; и кое-как возведенные невысокие здания появились там, где ранее находились монументальные сооружения. Несомненно, социальная дисциплина, которая изначально определила и долго поддерживала геометрическую точность городской планировки, каким-то образом ослабела.
Можно только высказывать догадки о причинах такого упадка. Возможно, засуха и сведение лесов сделали наводнения более разрушительными, а земледелие менее производительным, чем раньше[143]. Но в свете того, что мы знаем об упадке Древнего царства Египта, заманчиво попытаться отнести распад древнеиндской цивилизации к внутренним политическим изменениям. Если по какой-либо причине влияние центрального правительства на подвластных ему жителей равнины Инда ослабло, то большие города тотчас должны были пострадать, и доказательством может служить упадок Мохенджо-Даро.
Вторжения с северных и западных нагорий могло сыграть некоторую роль в ослаблении центральной власти[144]. Последний смертельный удар, вероятно, был нанесен тогда, когда воинственные варвары, говорившие на индоевропейском языке — предшественнике санскрита и называвшие себя ариями, спустились с гор, чтобы опустошить долину Инда. С подлинно первобытной яростью они превратили древнеиндские города в груды дымящихся развалин.
Хараппа и Мохенджо-Даро не были восстановлены. Общественный порядок, некогда поддерживавший жизнь этих двух главных городов, распался, и место, где ранее находился Мохенджо-Даро, постепенно было занято горсткой чужеземных поселенцев. Когда главные города и аппарат управления были разрушены так сильно, что исчезли какие-либо напоминания о существовании цивилизации Древней Индии, скромные деревни выжили. Можно предположить, что именно население этих деревень и передало последующим поколениям главные идеи религии Древней Индии, которые позднее так ярко возродились в индуизме.
Возникает вопрос: почему цивилизация Инда распалась под натиском варваров, в то время как цивилизации Египта и Месопотамии, подвергаясь таким же нападениям варваров, выжили и со временем вновь утвердились? Возможно, число варваров было большим, а атаки более яростными и жестокими, чем в Египте и Месопотамии. Возможно, цивилизация Инда была более хрупкой, без глубоких связей между населением деревни и правящим меньшинством.
Существующая информация не подтверждает тех или иных предположений. Так, информацию для размышления можно найти в Ригведе[145], некоторые части которой — например, описание того, как бог войны Индра брал приступом крепости, окруженные стенами, и безжалостно уничтожал своих темнокожих врагов, — возможно, касаются периода завоеваний ариев[146]. Некоторые тексты могут толковаться как свидетельства того, что арии относились к религиозным традициям народа Древней Индии с большой неприязнью, со священным ужасом воспринимая откровенность священных эротических обрядов[147]. Более того, Ригведа проясняет и тот факт, что вторгающиеся арии имели относительно развитую религию и сложную иерархию духовенства, которые, вероятно, сформировались под влиянием религиозных идей шумеров и Вавилона[148].
Следовательно, есть вероятность того, что вторжение ариев включало в себя столкновение двух соперничавших религий. Возможно, эти завоеватели принялись систематически и с фанатичным рвением уничтожать следы ненавистной им религии врагов. Однако, если древнеиндская цивилизация была цивилизацией жрецов, то ликвидация института жрецов означала уничтожение общественного учреждения, создавшего и поддерживающего эту цивилизацию. Более того, если общество Инда, подобно обществу Египта периода Древнего царства, не имело промежуточной социальной прослойки между жрецамицарями в их неприступных цитаделях и в целом равноправным сельским населением, то уничтожение института жрецов означало бы стремительную гибель древнеиндской цивилизации без малейшей возможности ее возрождения. Только отдельные фрагменты древней культуры, понятные и доступные сельским жителям, смогли после этого сохраниться. Так оно скорее всего и произошло[149].
К началу III тыс. до н. э. общественная организация и технические средства, доступные земледельцам Среднего Востока, все еще были настолько примитивными, что цивилизации могли возникнуть только на искусственно орошаемых землях. Однако к концу тысячелетия ситуация изменилась, так как незадолго до 2000 г. до н. э. значительное число различных по культуре, но взаимосвязанных цивилизаций укоренилось за пределами узких территориальных рамок пойменных долин разливающихся рек. Этот прорыв позволил ускорить процесс развития цивилизации в несколько раз. Любой регион, располагающий достаточно плодородной землей для ведения сельского хозяйства, потенциально становился местом возникновения цивилизованной жизни. Теперь процесс территориальной экспансии цивилизации превратился из скачкообразного движения от одной речной долины к другой в растекание по непрерывному пространству.
Как же произошел переход от орошаемых к неорошаемым землям?
Только используя весь арсенал воображения человека, можно получить даже самый общий ответ на поставленный вопрос. Начальной формой цивилизации мы представляем общество более или менее равноправных земледельцев, живущих сельскими общинами. С распространением плута земледельцы получили возможность производить излишек продуктов питания даже на землях, увлажняемых лишь дождями. Пар, эффективность которого поддерживалась за счет уничтожения сорняков путем частой перепашки, дал возможность постоянно использовать одни и те же земельные участки и вытеснил старый полукочевой способ обработки почвы. Таким образом, земледельцы как никогда ранее оказались связанными с определенной территорией. При отсутствии внешних факторов простые земледельцы за счет увеличения населения быстро потребляли излишек продуктов питания, который появился в результате улучшения техники обработки почвы. Так происходило до тех пор, пока не устанавливалось новое равновесие[150] между возросшей численностью населения и излишками продуктов питания. Таким образом, могло возникнуть сравнительно компактное земледельческое поселение, которое не порождало усиления классовых различий, а также каких-либо кардинальных изменений в образе жизни общества[151].
Но земледельческие общины, расположенные в ареале цивилизаций речных долин, не были предоставлены сами себе. Война и торговля стали теми факторами, которые способствовали контактам с культурой народов, населявших пойменные долины. В то же время общины жили под постоянной угрозой, их часто завоевывали племена кочевников, которые приходили из-за пределов земледельческих районов. Таким образом, земледельческие поселения древнего Среднего Востока оказались между молотом и наковальней, что существенно тормозило их культурное развитие, и в итоге на протяжении III тыс. до н. э. они оказались подчиненными иноземным властителям. Эти обстоятельства и подтолкнули развитие цивилизации в районах дождевого увлажнения. Жесткое, часто полярное социальное разделение между помещиками и крестьянами позволило первым аккумулировать богатство в таком масштабе, который при наличии благоприятных условий позволил содержать корпус специалистов, способных создавать и поддерживать независимый стиль цивилизованной жизни.
Не составляет труда проследить, как захватнические войны кочевников могли привести к данному результату. Боевая дисциплина, приобретенная скотоводами во времена кочевой жизни, давала огромное военное преимущество над разобщенными и миролюбивыми земледельцами. Воины, привыкшие паразитировать на стадах скота, очень быстро осознали выгоду, которую они могли получить от перенесения этого паразитизма на людей, если они встречали общину, достаточно богатую, чтобы удовлетворить их потребности, и в то же время достаточно беззащитную, чтобы покориться. Такие общины смогли появиться за пределами орошаемых земель только после того, как начал широко применяться плут, что существенно увеличило урожайность на землях, увлажняемых дождями. Таким образом, появление разрозненных государств, управляемых воинственными аристократами-землевладельцами, происходило рука об руку с распространением плуга[152].
Поскольку цивилизованные завоеватели были менее, чем кочевники, склонны поселяться среди отдаленных земледельческих общин, то их нашествия значительно меньше отражались на положении местных жителей. Тем не менее в обоих случаях был сформирован класс местных магнатов, притязавших на часть произведенного земледельцами продукта. Военные завоевания, исходившие из речных долин, вряд ли начались намного раньше эпохи Саргона (2350 г. до н. э.). Тем не менее его армии, по всей видимости, достигли Средиземного и, возможно, Черного морей, преодолев перевалы гор Загрос на востоке и проникнув далеко в глубь от долины реки Тигр[153]. Бесспорно, где бы ни был великий властелин, он требовал дань и отряжал своих посланцев брать те товары, которые были доступны в данном регионе. Кто бы ни организовывал трудовые ресурсы, необходимые во исполнение приказов Саргона, он расширял и укреплял новую «протоиндустриальную» форму социальных различий между земледельцами. Более важным фактом стала трансформация земледельцев в крестьян в том понимании, что их социальная вселенная была расширена, отражая их ограниченное участие в великом цивилизованном мире[154].
Влияние торговли на сельские общины было более сложным и, должно быть, зависело от условий в каждом отдельном случае. Торговцы без поддержки военной силы могли только убеждением стимулировать производство товаров, в которых они нуждались. Члены автономной, тесно спаянной сельской общины сначала могли противостоять соблазну красивой одеждой и безделушками, предпочитая житье по старинке работе на чужаков. Но в других поселениях, где ощущалась нехватка земель для ведения сельского хозяйства, люди с готовностью шли валить деревья или добывать руду в обмен на товары купцов. Расширяя торговые отношения, купцы-путешественники постепенно сделали возможным заселение предгорий, где местные пищевые ресурсы были недостаточны, но где можно было добывать руду и древесину, производить овечьи шкуры и шерсть. Соответственно установилось разделение между равниной и предгорьями, между поселениями с недостатком и излишком произведенных продуктов питания, которое вплоть до нашего времени являлось фундаментальным для образа жизни на территории Среднего Востока и Средиземноморья.
Поскольку население предгорий стало частично зависеть от поставок продуктов питания с равнины, на границах аграрного мира появилась новая движущая сила. Даже отдаленные политические конфликты могли нарушить сложное обращение товаров, от которого зависела жизнь жителей предгорий. Всякий раз, когда торговля прерывалась, они были вынуждены захватывать силой то, чего не могли получить, используя обмен. Если население равнин было не в состоянии защищаться или восстановить взаимовыгодную торговлю, то такие рейды могли превратиться в крупномасштабные завоевательные походы. Таким образом, на протяжении всей последующей истории горцы соперничали с кочевниками в набегах и завоевании равнин.
Для уже подчиненных завоевателю общин развитие торговли только усиливало их зависимость. Не имея возможности решать свою судьбу, несвободные крестьяне были вынуждены работать на иностранных купцов, которые в обмен поставляли их знатным хозяевам предметы роскоши цивилизации. Иными словами, для воинственных аристократов торговля увеличила возможности получения прибыли от работы их подданных. Она также дала возможность воинам-варварам оценить плоды цивилизации. Однажды узнав о богатствах и чудесах далеких стран, отряды жаждущих наживы и славы воинов теперь все чаще и чаще нападали на саму территорию ядра цивилизации. Вследствие этого вскоре после 2000 г. до н. э. цивилизованные народы Среднего Востока подверглись нашествиям полуварварских вождей из все более отдаленных аграрных регионов.
Таким образом, действия цивилизованных торговцев и завоевателей, способствовавшие установлению чужеземного военного режима правления над земледельцами окраинных районов в III тыс. до н. э., бумерангом отозвались на самих цивилизованных общинах. В течение II тыс. до н. э. цивилизованные земледельцы, а также стоявшие на более низкой стадии развития крестьяне окраинных земель оказались зажатыми между кочевниками и горцами. Еще большую опасность представляли бывшее кочевники или горцы, эксплуатировавшие крестьянские общины и имевшие достаточно ресурсов, чтобы посвятить все свои силы погоне за войной и славой. Социальный ландшафт Среднего Востока стал исключительно сложным. Кочевники, горцы, воинственные аристократы, крестьяне, ремесленники, торговцы и чиновники образовывали шаткий, но неизбежный симбиоз.
Постепенно отряды воинственных аристократов стали играть все большую роль на социальной сцене. Однако в действительности позиция любого из них была внутренне нестабильной. В ранней фазе завоевательных походов, когда одерживались блестящие победы и завоевывались аграрные регионы, члены полуварварских отрядов беспрекословно подчинялись власти вождя. Но предводители победоносных варварских отрядов (или их наследники) пытались избежать ограничения собственной власти, выработанного на основе обычая, путем привлечения принципов абсолютного и бюрократического правления, выработанных в цивилизованных обществах. Вследствие этого противоречия между монархами и аристократами были обычным делом. И когда по вышеуказанной причине в варварских военных отрядах падала дисциплина, открывался путь для новых завоеваний, новых монархий, новых аристократов и новых трений между централизованным властелином и его вынужденными сторонниками.
Несмотря на видимую неразбериху, эти внешне цикличные процессы политического соперничества, консолидации и дезинтеграции предшествовали более медленным и значимым переменам. Власть и богатство правителей окраинных земель основывались на податях, налогах и принудительном труде крестьян. Это также дополнялось разного рода доходами от торговли, организации добычи и экспорта полезных ископаемых, а также от торговли за собственный счет. Цари также могли требовать плату за защиту с торговых караванов, пересекавших их территорию. С течением времени вокруг царских дворов возникли общины ремесленников. Они производили товары на экспорт и частично для местного спроса, создаваемого царским дворовым хозяйством. Так, социальная структура окраинных земель мало-помалу уподоблялась древнему культурному многообразию Месопотамской долины, и соответственно уровень развития искусства и ремесла, присущий цивилизации, распространился на новые территории.
Иными словами, приблизительно к 2000 г. до н. э. «великое общество» Месопотамии дало начало большому числу полуцивилизованных сообществ, которые лишь частично были включены в его политическую структуру. Как никогда раньше, этот процесс развития утвердил связь городов и селений, пастухов и воинов, купцов и ремесленников, невзирая на различия и расстояние между ними. Теперь возникшие в V и IV тыс. до н. э. самодостаточные сельские общины не могли безопасно существовать, разве что на самых отдаленных территориях Среднего Востока.
Но экономическая, социальная и культурная взаимозависимость превзошла все границы политического объединения. По этой причине общества Среднего Востока столкнулись с проблемой, подобной той, с которой ранее столкнулись города-государства Шумера. И постепенно она была решена подобным же образом. Как случилось в III тыс. до н. э., когда междоусобные войны шумерских городов прекратились только после объединения долин Месопотамии в империю, также произошло во II и I тыс. до н. э., когда конфликт между соперничавшими территориальными государствами Среднего Востока разрешился появлением гораздо более мощной государственной структуры — Персидской империи, которая объединила все земли цивилизованного Востока под единой властью.
Барельеф изображает царя (меньшая фигура справа), взывающего от лица своего народа к богу плодородия. Черты влияния искусства Месопотамии без труда просматриваются в таких деталях, как фасон царской одежды и способ пластического изображения бороды и волос. Однако неуклюжесть, приземистость и массивность фигур, несомненно, выделяют барельеф как произведение хеттов.
Картина развития цивилизации в приграничных районах Месопотамии остается неполной по причине отсутствия подробной информации. Однако археология позволяет частично прояснить условия, в которых жили люди в тех местах. Например, клинописные таблички, написанные ассирийскими купцами, могут поведать о состоянии дел в Восточной Анатолии около 1900 г. до н. э. Тогда на данной территории находилось бесчисленное множество мелких княжеств, столицы некоторых уже тогда стали приобретать черты городских поселений. Присутствие постоянных торговых колоний, члены которых поддерживали непрерывающуюся связь с партнерами в их родном городе Ашшур, который в свою очередь был отдаленным форпостом месо-потамской цивилизации, доказывает существование вполне развитой международной торговли. Торговля стала носителем могучего культурного влияния. Так что в государстве-империи хеттов, возникшей в Анатолии после 1800 г. до н. э., в искусстве, религии и придворной литературе проявлялось сходство с месопотамскими образцами[155]. Однако имитация месопотамской техники и стиля не привела к полному отказу от местных традиций. Скорее смешение культурных элементов варваров и цивилизации постепенно создало производные, но стилистически своеобразные культуру и общество хеттов[156].
Цивилизация хеттов была одной из нескольких цивилизаций, сформировавшихся на окраинах Месопотамии приблизительно в 2000 г. до н. э. Хурриты, ханаанеи, ассирийцы, касситы, эламиты сформировали более-менее развитые цивилизации[157] и, за исключением ханаанеев, положили начало могучим в военном отношении государствам. Даже на отдаленном побережье Эгейского моря троянцы в 2000 г. до н. э. построили небольшой, но богатый город и пользовались некоторыми плодами цивилизации[158]. Скорее всего богатство троянцев появилось в результате эксплуатации местных крестьян, но возможно, что морские перевозки и торговля тоже внесли некоторый вклад в процветание города. Троянская культура представляет собой нечто среднее между цивилизацией воинственных аристократов, таких как хетты, и цивилизацией, основанной на мореплавании, в качестве примера которой можно назвать минойский Крит.
Нашествие народов из Малой Азии, возможно, ознаменовало первую фазу развития минойской цивилизации[159]. Различия между завоевателями и покоренными привели к изначальному социальному расслоению общества на Крите. Однако относительная сложность задачи нападения на остров означала, что военный стимул к созданию цивилизации не мог действовать более-менее постоянно, как это случалось на материке. Напротив, минойцы пришли к цивилизации другим путем. Богатство, нажитое морской торговлей, и стимул, который они черпали у более развитых народов, торгуя с ними, позволили им создать культуру и искусство, которые можно наблюдать в развалинах Кносса.
История мореплавания на Средиземном море, по всей видимости, началась около 4000 г. до н. э., когда поселения эпохи неолита впервые появились на Крите[160]. Культурное влияние с материка в большей или меньшей степени прослеживается на протяжении тысячи лет. Пласты культурного слоя, датируемого началом III тыс. до н. э., содержат неопровержимые свидетельства экономических связей с Египтом. Археология не может объяснить, каким образом возникли эти экономические связи. Однако несомненным результатом развивающейся торговли Крита с Египтом и другими странами стала стимуляция социального неравенства между представителями класса торговцев, с одной стороны, и простыми людьми, с другой.
Кто-то должен был организовать рубку леса и экспорт оливкового масла, которые, вероятно, были основными продуктами международной торговли Крита. И тот человек, которому это удавалось, занимал стратегическую позицию в обществе, позволявшую ему увеличивать свое богатство и укреплять власть.
Руины — немые свидетели истории — не могут рассказать, как происходила внутренняя эволюция минойского общества, однако археологические находки указывают, что приблизительно к 2100 г. до н. э. на острове возникла полноценная цивилизация (Средний минойский период). Величественный дворец Миноса был построен примерно в это же время. Бронзовые орудия труда и оружие начали входить в обиход жителей, использование гончарного круга дало возможность производить великолепные гончарные изделия, появилась пиктографическая письменность.
Оба изображения — извивающийся осьминог и деталь фрески со стены дворца Миноса в Кноссе на Крите — были, вероятно, написаны в XV в. до н. э. С точки зрения современного зрителя, густо подведенные и широко раскрытые глаза придают этой даме озорное или даже плутоватое выражение лица. Тем не менее каноны минойского искусства ограждали древних зрителей от такого впечатления при виде глаза анфас на лице в профиль, потому что на самом деле художник стремился передать возвышенные чувства и божественный смысл. Однако, если сравнить хеттскую громоздкость с изящной живостью минойских художественных канонов, то контраст в одночасье выдаст фундаментальную разницу между сухопутной военной империей II тыс. до н. э. и более веселой, свободной жизнью, поддерживаемой приносимым морем богатством.
Принимая во внимание экономические связи Крита со странами Средиземноморского побережья, не вызывает удивления, что культура острова изобилует элементами, схожими с другими культурами региона. По всей видимости, истоки религии Крита находятся в Малой Азии. Так, например, Мать-Прародительница, богиня, известная по минойскому искусству, где она символизировалась двойным топором и ассоциировалась со священной змеей и быком, имела сходство с божествами, которым поклонялись в Анатолии в исторический период. С другой стороны, в изобразительном искусстве Крита можно найти явные черты египетского влияния. Но вскоре после первоначального толчка с берегов Нила жители Крита создали собственный художественный стиль, яркие цвета и жизнерадостный натурализм которого притягивает современных ценителей искусства[161].
Пока не будут расшифрованы ранние минойские письмена, нельзя с полной уверенностью определить структуру общества на Крите. Тот факт, что царские палаты были не мрачными фортификационными сооружениями, а роскошными дворцами-лабиринтами, окружающими зал, который, вероятно, использовался для религиозных церемоний, говорит о том, что именно жрецы, а не полководцы доминировали в политической жизни Крита. Вероятно, богатство и власть правителей Кносса опирались на внешнюю торговлю и религиозные привилегии и почти не зависели от налогов на землю и принудительного труда. И если эти правители контролировали торговый флот, курсировавший между Критом, Египтом, Левантом (общее название стран, прилегающих к восточной части Средиземного моря. — Прим. пер.) и Западным Средиземноморьем[162], они вполне могли обладать достаточным богатством, чтобы содержать штат квалифицированных ремесленников, которые строили и украшали их дворец-храм, не угнетая при этом крестьян Крита высокими налогами и принудительным трудом. Во всяком случае, в легкости, щедрости и изяществе минойского искусства словно отражается более свободное и беззаботное общество, отличное от Древней Месопотамии и Анатолии. Но в этом мы не можем быть полностью уверенными.
Возможно, нет ничего удивительного в том, что в искусстве минойского Крита обнаруживается предвосхищение духа свободы, которым впоследствии характеризовалась цивилизация Древней Греции. Память о «минойской талассократии» («морской державе»; «владычице морей».- Прим. пер.) сохранялась на протяжении всей классической эпохи[163]. Также классическая греческая религия унаследовала некоторых богов и религиозные ритуалы острова Крит[164]. Несмотря на то что минойские культурные традиции, воспринятые и преобразованные греками, смогли влиться в основной культурный поток европейской истории, сама минойская цивилизация даже в период расцвета представляла собой некое подобие тепличного растения, нуждаясь в своем островном положении для того, чтобы существовать и развиваться. Примерно в середине II тыс. до н. э. воинственные индоевропейские племена вышли в море и стали заниматься пиратством и грабежом. Минойский флот оказался не способным отстоять свои границы. Очень скоро высокоразвитая цивилизация Крита пришла в упадок, почти одновременно с индской цивилизацией на другом конце цивилизованного мира того времени.
Ахейцы, разрушившие минойскую талассократию, едва ли сделали это умышленно[165]. Однако, грабя купеческие корабли и торговые центры, они, возможно, нарушили обмен товарами, что подорвало экономическую основу цивилизации на Крите. Таким образом, после того как приблизительно в 1400 г. до н. э. город Кносс был атакован и сожжен какими-то грабителями, он уже никогда не был восстановлен. Только с установлением более военизированной греческой талассократии в VII в. и VI в. до н. э. возникла вторая морская цивилизация на Эгейском море.
Выше мы рассмотрели, как великие цивилизации речных долин Месопотамии и Египта, объединив усилия с горцами и кочевниками с окраин плодородных земель, смогли вызвать к жизни целую совокупность второстепенных цивилизаций. Однако преобразующая сила цивилизации на этом не остановилась. Более отдаленные народы также воспринимали доступные им достижения цивилизации. Таким же образом, как сухопутные цивилизации II тыс. до н. э. во многих отношениях отличались от связанной с морем культуры Крита, так и распространение ценностей цивилизации к границам тогдашнего мира по суше радикальным образом отличалось от их распространения морским путем.
Чтобы увидеть более полную картину исторического развития, нужно рассматривать взлет критской цивилизации как часть более обширного процесса, происходившего в приморских областях. Корабли с Крита были не единственными, бороздившими спокойные воды Средиземного моря. Далеко на западе другой, меньший по размеру, остров Мальта стал главным центром обширной морской культуры, которая в конце концов вышла за пределы Западного Средиземноморья в Атлантику. Следы этой культуры, конечно же, найдены археологами, однако их чрезвычайно трудно истолковать, поскольку единственные несомненные свидетельства, оставленные этими ранними мореплавателями, — это надгробные плиты и другие мегалитические памятники, разбросанные вдоль Атлантического побережья Европы и Африки, от Южной Швеции до пустыни Сахары.
Давно идут ожесточенные споры о том, как правильно истолковать эти мегалитические памятники; причиной этому служат различия в их типах и неопределенность датировки времени их сооружения. Возможно, первичной формой этих памятников была вытесанная из камня надгробная плита, хорошо известная на территории, прилегающей к Эгейскому морю, тогда как более простые формы появились в Западной Европе и различались от местности к местности, в зависимости от достатка и мастерства строителей. Мальта, похоже, была метрополией, на которую в определенном смысле и опиралось это распространение мегалитов на запад. Этот остров стал центром торговли между Восточным и Западным Средиземноморьем. Несколько выдающихся храмов и других сооружений наводят на мысль, что остров обладал также особым священным статусом[166]. Во всяком случае, мегалитические надгробные памятники во всем разнообразии своих форм были широко распространены на островах и побережье Западного Средиземноморья и далее по берегам Атлантики, достигая Франции, Британии и побережья Балтийского моря. Стиль жизни, связанный с мегалитическим, сохранился на отдаленных Канарских островах вплоть до XIV в. н. э.[167]
Эти фотографии отчасти передают разнообразие сооружений, обычно объединяемых под общим термином «мегалитические». Внутренний вид мальтийского храма, изображенного вверху, показывает, что осталось от доисторической «материнской церкви», откуда мегалитические миссионеры, возможно, отправлялись в морские путешествия в Западную Европу и Африку. Ирландский дольмен, представленный снизу в левом углу, — более типичное мегалитическое сооружение, хотя изображенный экземпляр более эффектен, чем большинство других. С другой стороны, круговые сооружения из каменных колонн, соединенных попарно массивными архитравами, подобно находящемуся в Стоунхендже, Англия, встречаются сравнительно редко.
Экспансия мегалитической культуры скорее всего проходила параллельно с распространением религии, обещавшей какую-то форму загробной жизни. Это предположение кажется вполне правдоподобным, особенно если принимать во внимание те усилия, которые затрачивались на строительство гробниц. Мы не знаем религиозной доктрины, которая склоняла простых крестьян Западной Европы высекать гигантские каменные блоки и доставлять их для строительства надгробных мегалитических памятников. Однако для строительства более крупных памятников наверняка требовалось значительное число людей[168]. Каменные сооружения и утверждение представлений о загробной жизни в центре религии, безусловно, указывают на связь с египетской цивилизацией, однако в формировании мегалитической культуры, несомненно, присутствовали и другие культурные влияния, особенно с берегов Эгейского моря[169].
Чтобы четко понять распространение мегалитов в Европе, нужно представить, как примерно в 2500 г. до н. э. мореплаватели, имеющие определенный набор навыков и вдохновленные идеями, преобладавшими тогда в основных центрах цивилизации Среднего Востока, создали первые поселения на побережье Западного Средиземноморья и Атлантики, где, в свою очередь, смогли преобразовать отдельные аспекты жизни первобытных племен земледельцев и рыбаков, населявших эти районы. По всей видимости, территориальное распространение мегалитической культуры происходило мирно. Скорее всего, небольшие группы жрецов и торговцев привлекали на свою сторону население одной небольшой территории за другой, тем же способом, как это позднее делали их духовные преемники — ирландские монахи раннего средневековья. На каждом новом месте они, возможно, предлагая бессмертие, овладевали помыслами людей и могли направлять их труд в новое русло.
Мегалитические памятники можно встретить не только на побережье Средиземноморья и Атлантики. На берегах Восточной Африки, Южной Индии, Юго-Восточной Азии и некоторых островов Тихого океана также расположены мегалитические сооружения, которые удивительно схожи с европейскими. Так же, как и в Западной Европе, прибрежное расположение большинства сооружений подтверждает морской путь их распространения; и вполне возможно, происхождение этих памятников связано со Средним Востоком. Однако, несмотря на схожие мегалитические элементы на Западе и Востоке, существует одна большая разница между ними — время их создания.
Новейшие археологические исследования показывают, что мегалиты Индии не могли быть построены ранее I тыс. до н. э. И если создатели мегалитов мигрировали на восток от Индии, то могилы и каменные сооружения в Азии и на Тихоокеанском побережье должны были бы появиться еще позднее[170]. Так что похоже, распространение мегалитических обрядов и обычаев на восток задержалось на 1500 лет. Как это получилось, остается загадкой[171].
На первый взгляд, географический размах распространения мегалитов может вызвать удивление, однако морские путешествия вдоль побережий Средиземного моря и Индийского океана на примитивных судах были вполне возможны, так как эти суда с легкостью можно было вытаскивать на берег при угрозе плохой погоды. Сухопутные путешествия были совсем другим делом, и именно сложность их ограничивала влияние цивилизации до довольно скромных пределов речных долин.
Попытки глубокого проникновения цивилизованных народов в бурное море варварских племен скорее всего были вызваны ненасытной потребностью в металле. Таким образом, нубийское золото стимулировало проникновение египтян в долину Верхнего Нила, и, возможно, поиск металла на Деканском плоскогорье привел народы долины Инда в этот регион. Но наиболее значимым направлением экспансии цивилизованных народов в III тыс. до н. э. было северное направление, в западные и центральные степи. С самого зарождения цивилизации горы, расположенные к северу и востоку от Месопотамии, были важнейшим источником металлов. И к 2500 г. до н. э. сухопутные торговые пути уже пересекали горные районы Армении — возможно, старейший и наиболее развитый центр древней металлургии — и продвигались далее в Малую Азию, на Кавказ и в горы Загрос.
В начальный период распространения металлургии ее развивали странствующие старатели и кузнецы, которые держали секреты ремесла в тайне, носили специальные знаки отличия и обладали почти священным статусом в обществе людей, среди которых они работали[172]. Ничто не мешало этим первобытным ремесленникам путешествовать как на север, так и на юг по территории рудоносных горных районов. Очень скоро варварские племена и степные вожди научились с радушием встречать чужестранцев, владевших секретами изготовления таких необходимых вещей, как металлические топоры, ножи и броши. Первые археологические свидетельства распространения металлургии на север в глубь степей относятся к 2500 г. до н. э., когда вожди Кубанской долины, севернее Кавказских гор, начали использовать металлические оружие и украшения[173]. На протяжении последующих столетий технологии цивилизованных народов, особенно такие, которые можно было использовать в войне, продолжали интенсивно проникать в западные степи.
Точные географические и хронологические стадии этого процесса остаются неизвестными. Еще до того, как влияние цивилизованной войны и технологий приобрело значительный масштаб в Северном Причерноморье, варвары-захватчики начали продвигаться на запад, в покрытую лесами Европу. Эти племена известны археологам под названием «культура боевых топоров». Их отдаленная, но все же реальная связь с более развитыми культурами Среднего Востока может быть проиллюстрирована тем фактом, что во время нашествия на Центральную Европу их характерное оружие все еще оставалось каменным, но имело форму шумерских металлических прототипов.
Хотя продвижение степных народов в Европу начали племена «культуры боевых топоров», темп продвижения варваров значительно ускорился, когда последующие поколения познакомились с производством бронзы. Приблизительно к 1700 г. до н. э. варвары, владеющие технологией изготовления бронзы и говорящие на индоевропейских языках, достигли западных границ Европы, где на Атлантическом побережье они столкнулись с миролюбивыми представителями мегалитической культуры. Соответственно завоеватели сформировали класс аристократов и превратили коренное население в своих данников. Однако мегалитическая культура не исчезла. Вполне возможно, самые значительные памятники мегалитической эпохи — кольца из каменных колонн — были построены по проекту завоевателей, представляя собой воплощение в камне кругов из деревянных бревен. Вероятно, этот архитектурный стиль возник в Северной и Восточной Европе и распространился на запад вместе с индоевропейскими племенами[174].
Распространение этих воинственных культур радикально изменило жизнь в Европе. Вместо миролюбивых земледельцев и разобщенных охотников и рыболовов теперь в Европе доминировали воинственные варвары, обладавшие технологией производства бронзы. В лингвистическом отношении Европа была европеизирована в том смысле, что варварские народы вытеснили языки, ранее распространенные на континенте[175]. В глубинном историческом смысле воинственный характер бронзового века дал европейскому обществу характерные и устойчивые черты. Европейцы стали воинственными, почитающими героизм сильнее, чем какие-либо другие цивилизованные народы (исключением могут служить только японцы). И эти черты, ведущие свое начало из образа жизни воинов-кочевников западных степей, составляют основу европейского наследия вплоть до наших дней.
Развитое варварство бронзового века в Европе только косвенно было связано с центрами цивилизации Среднего Востока. Это произошло из-за того, что на пути проникновения развитой цивилизации стояли труднопроходимые горы Анатолии и Кавказа. Однако восточнее, там, где Иранское плато касается евразийских степей, не существовало подобных естественных барьеров, что, в свою очередь, не мешало продвижению месопотамской цивилизации. Начиная с IV тыс. до н. э. земледельческие поселения начали появляться на хорошо орошаемых участках этого плато. В течение II тыс. до н. э. земледелие, похоже, заняло здесь ведущее место[176]. На землях между сельскими поселениями жили варвары-кочевники, которые в языковом отношении были близки к воинам западных степей. Через посредничество земледельческих поселений эти кочевники стали подвергаться культурному влиянию Месопотамии. В результате примерно к 1700 г. до н. э. произошел критически важный сплав цивилизованной технологии и воинской удали варваров, приведший к появлению, а может быть, только к усовершенствованию, двухколесной колесницы, которая стала решающим фактором во всех сражениях на территории Евразии того периода.
Степные народы приручили лошадь примерно в 3000 г. до н. э., первоначально используя ее мясо в пищу[177]. Идея запрячь лошадь (или лошадеподобных куланов) в колесную повозку принадлежала жителям Месопотамии и была известна еще ранним шумерам. Однако шумерские четырехколесные повозки были слишком медленными и неповоротливыми на поле боя, даже если они представляли собой внушительное зрелище в процессиях или были полезны для перевозки грузов. Кардинальные изменения в конструкции понадобились для того, чтобы гужевое транспортное средство приобрело необходимую скорость и маневренность и стало грозной боевой колесницей. В частности, легкие колеса со спицами и на жестко закрепленной оси, а также специальная облегченная сбруя позволили двухколесной колеснице стать тем, чем она стала.
Новый способ ведения войны основывался на трех элементах: колеснице, мощном составном луке и строительстве простых квадратных земляных фортификаций. Главное новшество варваров состояло в использовании лошадей в качестве упряжных животных, и нет сомнения, что эта идея, так же как и технология обработки дерева и кожи, необходимая для изготовления колес со спицами, упряжи и ступиц, несомненно, происходит из Месопотамии[178].
Составной лук также не был абсолютно новым видом оружия во II тыс. до н. э.[179], однако удобство его использования вместе с колесницей придали ему новое значение. Деревянный лук, усиленный костью и сухожилиями для большей упругости, мог иметь меньшую длину без утраты боевых качеств и позволял воину, стоя в прыгающей колесницы, беспрепятственно стрелять через ее защитный парапет. Таким образом, группа колесниц могла галопом передвигаться, одновременно стреляя в любом направлении на поле битвы. Даже самая дисциплинированная и хорошо вооруженная пехота во II тыс. до н. э. не могла противостоять тучам стрел, выпущенных с колесниц. Рассеивая беззащитных пехотинцев, колесницы могли решить исход любого сражения. Эта тактика была практически непобедимой.
Армии, которые использовали старую тактику, могли нанести ущерб отрядам колесниц только тогда, когда воины спешивались или лошади были распряжены. Для предупреждения внезапных нападений воины, которые завоевали весь Средний Восток, стали строить простые полевые укрепления, четырехугольные в плане[180].
Начав использовать новую тактика, варвары-наездники центральных степей стали воистину опасными. Тот факт, что их кочевой образ жизни включал социальную традицию, сочетавшую культ индивидуального мастерства в бою с политической организацией, отдававшей всю полноту власти племенному вождю, делал военную мощь кочевников еще более эффективной.
Новая тактика ведения войны способствовала нарушению всего социального равновесия в Евразии. Ни один народ или государство цивилизованного мира не мог устоять перед армией колесниц. Сокрушительные захватнические походы и миграция народов на континенте были вызваны этой резкой переменой в равновесии сил. Варварские племена всегда после завоевания изменяли жизнь покоренных народов, иногда кардинально, а иногда только поверхностно. Цивилизованные народы были вынуждены признать военное превосходство своих соседей-варваров. Социальный градиент развития больше не протекал гладко по старой схеме, как это было в III тыс. до н. э., от вершин цивилизации Среднего Востока к ее земледельческим окраинам. Напротив, шел обратный процесс, когда полуцивилизованные завоеватели массово вторгались в древние центры цивилизации. Так все варвары-завоеватели: касситы в Месопотамии, гиксосы в Египте и митанни в Сирии, основывали свое господство на превосходстве в новой тактике ведения войны.
Индоевропейское завоевание европейского Дальнего Запада происходило без использования преимуществ армии колесниц. Степные племена, подчинявшие мирных земледельцев и охотников, не нуждались в новейшей военной тактике. Да у них и не было опытных ремесленников, способных производить колеса на спицах, упряжь и другие приспособления, необходимые для колесниц. Со временем это чудо-оружие появилось и в Европе, но более как принадлежность церемоний и статуса владельца. Тактика использования колесниц с лучниками требовала большого пространства для битвы, что было невозможно в Западной и Северной Европе, поросшей густыми лесами[181].
Таким же образом тактика ведения колесничного боя не прижилась и в северных районах Азии[182]. В начале II тыс. до н. э. степные воины культуры, близкой к народам Причерноморских степей, захватили территорию до верхнего течения реки Енисей и установили общество с аристократическим типом правления в самом сердце Сибири. Но там, как и в отдаленных частях Северной Европы, завоевателям было нечем поживиться. Как только были завоеваны Средний Восток и части Индии, голодные захватчики скорее всего обратили свои взоры на небольшие, но зажиточные аграрные территории, простирающиеся через Центральную и Южную Азию от Ирана через Восточный Туркестан до реки Хуанхэ.
Археологические исследования этого региона пока не закончены, поэтому невозможно точно сказать, проходили ли завоеватели на колесницах через оазисы этого региона[183]. Однако в долине Хуанхэ лошадь с колесницей, составной лук, бронзовое оружие и прямоугольные укрепления были не просто известны, но и широко применялись примерно с 1300 г. до н. э.[184] Это совпадение в тактике ведения боя и оружии слишком явное, чтобы быть случайным. Пришедшие с границ Иранского плато или, возможно, из Восточного Алтая воинственные племена, продвигаясь от оазиса к оазису, должны были пересечь Восточный Туркестан и выйти к долине Хуанхэ, покорив населявших тот регион неолитических земледельцев[185].
Рассматривая триумфальный поход через Азию, вероятно, продолжавшийся более 200 лет, невозможно не отметить лингвистические и этнические изменения, которые скорее всего произошли в рядах завоевателей. Воины победоносных орд поселялись в захваченных оазисах и наверняка брали в жены местных женщин, а потом, через поколение, снаряжали своих сыновей в новые походы. Однако не стоит думать, что индоевропейцы когда-либо покоряли Китай. Также вряд ли их число было большим, раз маршрут завоевателей проходил через небольшие оазисы бассейна реки Тарим, которые наверняка не могли прокормить много людей и лошадей. Таким образом, малые размеры оазисов и невозможность прокормить новое поколение сыновей внутри их пределов должны были стать сильным стимулом для продолжения походов на восток.
Отсутствие необходимых археологических данных затрудняет понимание связи между Западной Азией и Китаем. Связь между Азией и Индией значительно понятнее. Примерно в 1200-1500 гг. до н. э. орды арийских колесниц и лучников двинулись на юг из Восточного Ирана в направлении долины реки Инд[186], где они, пользуясь своим военным превосходством, уничтожили индскую цивилизацию.
Такие широкие процессы завоевания, в результате которых окраинные районы Месопотамии влились в границы цивилизации, продолжились и с учетом местных особенностей охватили всю Евразию, от Атлантического океана до Тихого. Социальные различия между завоевателями и завоеванными говорят о том, что богатство накапливалось и сохранялось, чтобы поддерживать достижения цивилизации по всей территории земледельческой Евразии. Но на деле лишь иногда это удавалось после нашествия колесниц. Чаще милитаризация общества, порожденная стремительной экспансией степных кочевников, имела разрушительный эффект, как в Индии. Непрекращающаяся война, повседневная жестокость, грубая эксплуатация зависимых крестьян — все это редко приводит к созданию новой цивилизации. Однако милитаризм, ассоциируемый с завоеваниями кочевников, придал новый оттенок человеческой жизни в тех регионах Евразии, где плотность населения была достаточной для того, чтобы завоевательные походы себя оправдывали. Только отдаленным участкам юго-восточных джунглей и арктического Севера удалось избежать влияния агрессивного варварства во II тыс. до н. э.
Милитаризация евразийского общества остановила развитие цивилизаций морского типа. Всадники, признающие только воинский кодекс чести, не могли ни понять, ни уважать купеческий образ жизни, видя в купце лишь предмет легкой наживы. В таких условиях некоторые ранние морские торговые пути были забыты и не использовались. Из-за опасности грабежей дальние морские путешествия прекратились. В I тыс. до н. э. лишь в Бенгальском заливе и юго-западной части Тихого океана мореплавание сохранилось в прежнем виде, поскольку на побережье жили мирные племена, которых еще не затронул воинственный образ жизни цивилизованных народов и кочевых племен.
Однако в Северной и Центральной Евразии военно-политические события переместились на сушу и морские пути утратили былое значение. Заглушаемый шумом баталий, очень сложный, непрерывный и вечный процесс культурного взаимодействия народов продолжался. Столкновения между различными этносами порождали настолько большие социальные изменения, что вскоре более мирное население Юго-Восточной Азии стало выглядеть на их фоне анахронизмом. Постоянная военная угроза извне не позволяла ни одному народу вести размеренный образ жизни. Тем не менее, несмотря на отдельные периоды упадка, вызванные войной и разрухой, человечество продолжало стремиться к цивилизованной жизни, обеспечивающей уверенность и стабильность.
Начиная приблизительно с 1700 г. до н. э. волна нашествий варваров вызвала глубокие изменения на политической и культурной карте Среднего Востока; вскоре после этого развитие приемов ведения войны с использованием колесниц придало наступлению варваров чрезвычайную стремительность.
К 1700 г. до н. э. Сирия и Палестина были разделены между множеством мелких царств и городов-государств, а Египет находился в состоянии анархии со времен падения Двенадцатой династии. Ни одно из этих государств не могло эффективно противостоять грабительскому вторжению ни племен из южных пустынь, ни северных горцев. Каждый из этих потоков мог быть изначально этнически и языково однородным; но вскоре началось слияние племен, намного отличавшихся по происхождению. В результате остается загадкой, каким было этническое и культурное происхождение гиксосов, сперва проникших в Египет и Палестину, а затем — около 1680 г. до н. э. -установивших там постоянное политическое господство.
Вскоре и Месопотамия ощутила на себе натиск подобных захватчиков. Централизованная власть Хаммурапи не смогла противостоять периодическим внезапным набегам варварских горских племен. Эти набеги приобрели серьезный характер вскоре после его смерти и продолжались больше столетия, пока варвары-касситы не установили господство над большей частью Месопотамии около 1525 г. до н. э. Касситские монархи, как и властители гиксосов, опирались на войска, состоявшие из воинов разных племен, принадлежавших по крайней мере к двум различным языковым группам.
Таким образом, три группы захватчиков объединились в деле покорения центров цивилизации древнего Среднего Востока. Из южных засушливых степей пришли племена, говорившие на семитском наречии; с предгорий спустились хурриты и касситы, а из более отдаленной степи пришли племена, говорившие на индоевропейских языках. В нападении на цивилизованное общество равнин индоевропейские воины, возможно, в силу своего технического превосходства, выраженного в военном применении колесниц, организовывали и вели за собой горные племена. В любом случае, как касситское государство в Центральной Месопотамии, так и новообразованная империя Митанни в долине верхнего течения Евфрата управлялись царями, которые поклонялись богам с индоевропейскими именами. Менее бесспорны свидетельства присутствия индоевропейских племен среди гиксосов. В общем, индоевропейцы, похоже, были немногочисленны. Как тонкий правящий слой они быстро приняли языки своих союзников — хурритов, касситов или семитов. Вследствие этого сохранились только слабые следы их языковой самобытности[187].
Продолжающаяся опасность варварских набегов и завоеваний сузила, отодвинула назад географические границы цивилизованной жизни на Среднем Востоке. Месопотамия и Египет пережили это потрясение лучше других благодаря большему количеству населения и развитым культурным традициям, но за пределами долин, где цивилизация укоренилась менее прочно, варварские атаки подчас совершенно прерывали цивилизованную жизнь. Некоторые города были так разрушены, что на их месте остались лишь безлюдные пустоши. В других случаях полуварварские народы обживали руины более развитых общин. Тем не менее при всей своей жестокости и стремлении к грабежу варвары старались не уничтожать преимущества цивилизации, а наслаждаться ими. Постепенно, по мере того как новые завоеватели оседали и принимались защищать завоеванное, воскресали города и образ жизни цивилизованного общества. К XV в. до н. э. мощные цивилизованные государства, большинством из которых правили потомки захватчиков-варваров, разделили плодородные сельскохозяйственные области Древнего Востока и поддерживали оживленные дипломатические, коммерческие и культурные отношения. Старые географические культурные барьеры были сломаны, и на Среднем Востоке начала возникать космополитическая цивилизация, в целом включившая в себя Египет и Месопотамию.
Эти изменения в организации народов повторили в намного большем географическом и социальном масштабе более раннее развитие месопотамского общества. Первыми элементами цивилизованной политической и социальной организации в Месопотамии были храмовые общины, группировавшиеся в многочисленных независимых городах-государствах. Затем после создания и распада империи Саргона (ок. 2350 г. до н. э.) более крупные политические и социальные образования затмили города-государства. Империи или национально-племенные объединения в Месопотамии и примыкающих к ней областях стали главными действующими лицами политических и военных событий; возникли новые социальные и профессиональные группы, связавшие эти разросшиеся политические единицы во взаимозависимое «великое общество». Поэтому к XV в. до н. э. Месопотамская долина и ее приграничные области больше не были самодостаточным театром политических событий. Теперь вся сельскохозяйственная область Плодородного Полумесяца — от Египта через Палестину и Сирию до Месопотамии -стала играть в развитии цивилизации роль, которую уже однажды играли по отдельности Месопотамия и (в меньшем масштабе) Египет, в то время как окраинные области расширились, включив в себя малоплодородные окраины пустыни на юге и высокогорья и прилегающие степные зоны на севере. Более того, на востоке и на западе Иранское нагорье и Анатолия впервые стали важной составляющей равновесия сил.
Варварские нашествия с XVIII в. по XVI в. до н. э. решительно прервали изоляцию Египта от остального мира. Конечно, он всегда оставался специфической страной, никогда надолго не оставлявшей своих богов и культурные традиции. Так же и в Месопотамии характерные формы религии и искусства оставались живой реальностью на земле Двуречья. Но несмотря на сохранение этих культур и создание или модификацию значительных местных цивилизационных традиций, на Среднем Востоке постепенно, но неуклонно устанавливалось относительное единообразие социальной структуры. Иными словами, мы можем утверждать, что между 1500 г. и 500 г. до н. э. на всем протяжении Плодородного Полумесяца возникло «великое общество», состоящее из профессиональных чиновников, солдат, купцов и ремесленников, объединенное законом и рынком.
Чуть позже Персидская империя унаследовала ведущую роль в обеспечении единых политических рамок для этого космополитического общества. Как Саргон Аккадский объединил мир шумерских городов-государств, а Хаммурапи — мир месопотамских национально-племенных государств, так Кир Великий в свою очередь объединил национальные и имперские государства Среднего Востока. Персидская империя более успешно, чем любой из ее предшественников, установила мир в центральной области цивилизованного Среднего Востока и создала оборону на границе с варварами.
Мы уже видели, что политическая история Месопотамии от Саргона до Хаммурапи представляет собой беспорядочное чередование периодов укрепления империи и периодов внезапных вторжений варваров и внутреннего распада. В обширном географическом и временном масштабе подобный ритм не прекратился и позже. Соответственно политическую историю Среднего Востока между 1700 г. и 500 г. до н. э. в схематическом виде можно представить следующим образом:
A. Когда великая волна нашествий варварских полчищ около 1500 г. до н. э. схлынула, «патриотическая реакция» против захватчиков усилилась. В Египте изгнание гиксосов местной династией привело к созданию Египетской империи (1465-1165 гг. до н. э.). Это государство, протянувшись от Нубии до Евфрата, стало доминирующей силой своего времени, пока хетты не отодвинули египетскую границу от Северной Сирии. На севере и востоке «патриотическая реакция» была менее выраженной, правители Митанни, касситов и хеттов переняли культурные традиции завоеванных народов в большей степени и в этом смысле перестали быть чужестранцами. Тем не менее цари Ассирии, свергшие господство Митанни (ок. 1380 г. до н. э.), быстро подняли свое государство до уровня первоклассной военной державы, достаточно сильной, чтобы разрушить империю Митанни около 1270 г. до н. э. и подчинить царство касситов. Ассирийцы стали имперскими соперниками далеких хеттов и египтян.
Б. Вскоре после 1200 г. до н. э. новая волна варварских нашествий нахлынула на цивилизованные народы Среднего Востока и разрушила три опоры международного равновесия сил, установившегося между Египетской, Ассирийской и Хеттской империями. Снова племена гор, пустынь и степей смешались в этом движении. Эта вторая волна нашествий была менее опустошительной — ни Египет, ни Ассирия не были полностью разорены. Но сила и натиск нападения были достаточными, чтобы развалить три великие империи и значительно изменить языковую и этническую карту. Именно в этот период такие племена и народы, как евреи, филистимляне, арамеи, дорийцы, халдеи и мидийцы основали свои исторические родины.
B. Когда эти нашествия после 1100 г. до н. э. стихли, начался второй подъем «патриотической реакции», первоначально сосредоточенный в Ассирии. Благодаря непрестанным и уже ставшим привычными кровопролитным военным походам ассирийцы постепенно расширяли свою державу, пока их империя в высшей точке развития (745-612 гг. до н. э.) не объединила цивилизованные области Среднего Востока в единый государственный организм. Однако успех ассирийских армий в завоевании Вавилонии и Египта вызвал противодействие. Вавилоняне и египтяне, помня свое древнее величие, презирали ассирийцев как выскочек и постоянно чувствуя свою унизительную политическую зависимость, никогда не покорялись им полностью. В результате периодические восстания в Вавилоне и внутренние беспорядки в Египте и Палестине поставили ассирийцев перед неразрешимой проблемой.
Итак, Ассирийская империя покоилась на шатком основании. Возможно, ассирийская мощь была недостаточной, чтобы разместить войска и чиновников на всей территории Среднего Востока, или усилия по распространению своего влияния опасно истощили ассирийские ресурсы. Как бы то ни было, классическое сочетание нападений варваров (мидийцев из Ирана и скифов из северных степей) с внутренним восстанием (в Вавилонии) вызвало внезапное крушение Ассирийской державы (612-606 гг. до н.э). Ниневия, столица Ассирии, была разрушена, и Ассирийское государство навсегда исчезло как политическая реальность.
Г. После краткого перерыва, когда мидийцы, халдеи и египтяне разделили наследие поверженной Ассирии, новые полуварвары-завоеватели нарушили шаткое равновесие сил, установившееся между этими тремя народами. Кир Персидский, выйдя на авансцену истории около 550 г. до н. э. в юго-западной части Иранского плоскогорья, в удивительно короткие сроки покорил большую часть Среднего Востока. Когда его сын и наследник Камбиз в 525 г. до н. э. завоевал Египет, Персидская империя простерлась от Нила до Амударьи.
Персидское господство не уничтожило сепаратистские настроения в Египте и Вавилоне, и опасные восстания часто вспыхивали в этих провинциях. Но персы, возможно, располагали большей военной мощью, чем ассирийцы, и каждый раз им удавалось подавить мятеж. Более того, их ассирийские предшественники уже многое сделали для того, чтобы сломить местное сопротивление имперскому господству, и даже национальная гордость Египта и Вавилона пошатнулась после череды военных поражений. В результате военная мощь персов, усиленная торговым и культурным обменом и важными достижениями в методах управления государством и создания коммуникаций, придали Персидской империи относительную стабильность.
С достижением такого результата политическое развитие Древнего Востока пришло к логическому, если не к историческому, итогу. Древний цивилизованный мир был объединен под единой властью, варварские окраины эффективно удерживались в благоговейном страхе. Но на своих северных границах персы столкнулись с проблемой, решение которой оказалось за пределами возможностей их государства. Еще до эпохи Кира группа небольших греческих городов-государств начала создавать цивилизацию, которая хоть и заимствовала многие элементы у Востока, но тем не менее качественно отличалась от него.
Эта цивилизация вскоре стала путеводной звездой для народов Македонии, Фракии и Северного Причерноморья и вызывала восхищение даже у персов. Уже в 479 г. до н. э. неожиданные победы греков при Саламине и Платеях принудили персов к обороне. Полтора столетия спустя эллинизированные македоняне и их греческие союзники вторглись в Персидскую империю и разрушили ее (334-330 гг. до н. э.), привнеся новое и очень мощное культурное влияние, распространившееся на древнюю цивилизацию Среднего Востока.
Возвышение греческой цивилизации от положения периферийного ответвления цивилизации Среднего Востока до равного и даже превосходящего ее субъекта ознаменовало основополагающую веху в истории цивилизации. Эра превосходства Среднего Востока закончилась — началась эпоха сложных культурных взаимодействий среди ведущих цивилизованных сообществ Европы, Среднего Востока, Индии и Китая. В Евразии возникло подобие равновесия культур, которое просуществовало до 1500 г. н. э., когда Европа начала доказывать свое новое превосходство над всеми народами и культурами мира.
Конечно, любая дата, определяющая окончание эры превосходства Среднего Востока, не может не быть произвольной. Но 500 г. до н. э. — это подходящая дата, совпадающая с высшей точкой могущества персов и их влияния как на греческих, так и на индийских границах мира Древнего Востока непосредственно перед ионийским восстанием 499 г. до н. э., поколебавшим могущество царя царей. Кроме того, к 500 г. до н. э. цивилизации Греции, Индии и Китая приобрели свои многие отличительные особенности. Засверкали греческое искусство и философия, и в это же время Конфуций в Китае и Будда в Индии ввели в повседневную общепринятую практику многое из того, что остается характерными чертами китайской и индийской цивилизаций.
На протяжении 1700-500 гг. до н. э. равновесие сил между цивилизованными государствами и их соседями-варварами продолжало занимать центральное место в военно-политической истории Среднего Востока. Это равновесие никогда не было простым. В целом численность населения, регулярная воинская дисциплина, значительные источники материальных ресурсов и развитие ремесел обеспечивали преимущество цивилизованным государствам, но внутренние восстания против деспотичных и иногда культурно чуждых правителей или чиновников порой сводили на нет эти преимущества. Более того, варвары периодически проявляли большую гибкость в изобретении или использовании новых методов ведения войн. Так произошло в XVII в. до н. э., когда народы из северо-восточных окраин месопотамского мира улучшили военные колесницы, и столь же важное усиление ударной мощи варваров, вызванное использованием железного (точнее, стального) оружия, помогло подтолкнуть вторую волну нашествий (1200-1000 гг. до н. э.).
Технология выплавки металла из железных руд стала общепринятой и доступной около 1400 г. до н. э. в Северо-Восточной Анатолии, но еще долгое время новое мастерство оставалось секретным и местным[188]. Затем вслед за разрушением империи хеттов (возможно, под ударами фригийских захватчиков) около 1200 г. до н. э. кузнецы Малой Азии, находившиеся ранее под властью хеттов, расселились на обширных пространствах. В результате производство и обработка железа начали приобретать большое значение на Среднем Востоке и в Европе, так что в этих регионах полусталь заменила бронзу как основной оружейный и инструментальный металл в 1200-1000 гг. до н. э.[189]
Несовершенная сталь древних времен редко превосходила бронзу и всегда страдала от подверженности ржавчине. Однако важность железной металлургии заключалась в том, что железные руды широко распространены в природе и сравнительно дешевы, так что обычные крестьяне могли позволить себе стальные лемеха плугов, серпы и косы. Такие инструменты значительно облегчили труд и увеличили производительность сельского хозяйства. Стало возможным успешно возделывать тяжелые и каменистые почвы, которые едва ли можно было обработать каменным или деревянным плугом. Доступность таких инструментов увеличила как географические масштабы, так и производительность сельского хозяйства, от которого зависела жизнь городов и в конечном счете — самой цивилизации[190].
Более явно и быстро новая металлургия улучшала средства ведения войны. Стальное оружие стало достаточно дешевым, чтобы быть доступным для простых воинов, и сразу возросло значение грубого численного превосходства. Защищенный стальными латами, щитом и шлемом обычный пехотинец получил возможность противостоять стрелам даже благородных колесничих и достойно отвечать им. Следовательно, исход битвы уже не решали маневры нескольких десятков колесниц. Массы пехоты стали решающим фактором. Относительно однородные варварские племена, где каждый человек был истинным солдатом, первыми продемонстрировали широкие возможности применения нового металла в военных целях. Цивилизованным сообществам оказалось труднее использовать новую военную технологию. Надменные аристократы, правители цивилизованного мира, редко снисходили (да и просто не отваживались) до того, чтобы вооружить основную массу населения. Военная мощь цивилизации была подорвана острым социальным разделением между воинами-аристократами и невоенным подневольным людом, который во многих случаях был настолько отчужден от своих господ, что был активно или пассивно нелояльным. И поэтому нет ничего странного в том, что отсталые варварские племена оказались способны разгромить колесничную армию хеттов в Анатолии и микенскую цивилизацию в Греции, низведя эти области до уровня варварства.
Однако структура цивилизованной жизни в местностях, более близких к центру Среднего Востока, оказалась прочнее. И египтяне, и ассирийцы уступили свои имперские завоевания варварам, но спасли свои коренные территории. Итак, два принципиально важных региона цивилизации Среднего Востока сохранили свою политическую автономию, в то время как этническая, языковая и политическая карта драматически изменялась на окраинах Плодородного Полумесяца и наиболее сильно в средней его части, соединяющей Египет с Месопотамией.
Эти технические рассуждения могут объяснить успех варварских нашествий, прервавших политическую историю Древнего Востока к концу II тыс. до н. э. Но возникновение сопротивления в виде «патриотической реакции» должно в большей степени объясняться психологическими факторами. Сборщики налогов и ренты никогда не вызывают симпатий у своих жертв, и можно предположить, что варвары-повелители редко бывали популярны среди порабощенного ими населения. Более того, культурные различия между правителями и покоренными народами ежедневно давали местным вождям возможность мобилизовать народное недовольство. Знакомство с новейшими методами ведения войны, позволившими варварам совершить их завоевания, дало возможность таким вождям учиться у своих угнетателей и таким образом увеличить шансы восстаний на победу. И в то время, как военная мощь покоренного населения усиливалась, одновременно невидимые процессы подтачивали силы чужеземных поработителей — для варварских воинов и их потомков привыкание к роскоши цивилизации означало потерю военной сплоченности и доблести. Такое положение обусловило успех «патриотической реакции».
История Египта под властью гиксосов дает яркий пример таких параллельных процессов. Последние правители-гиксосы освоили внешние проявления египетской цивилизации, в то время как местные повстанцы одержали решающие победы только после того, как переняли технику военных колесниц у своих ненавидимых чужеземных господ и сделали ее своей. С момента восстановления независимости Египта фараоны повели наступление в Палестине и Сирии и простерли свое господство до пределов Евфрата, тогда как элиту созданной по новому образцу египетской армии составили наемники и профессиональные возничие колесниц, в большинстве своем набранные из варварских племен на окраинах египетского мира, их служба оплачивалась из военной добычи и налогов[191].
Основываясь на древней традиции централизованной государственной машины, египетские фараоны создали военную организацию, превосходившую любую доступную варварским военных вождям или их потомкам. Фараоновы колесничие были наемниками, которых можно было сконцентрировать в гарнизонных крепостях в стратегических пунктах империи и постоянно поддерживать их высокую боеготовность. Такая сила, подобно отточенному лезвию, имела несомненное превосходство над армиями соперников, которые должны были для каждой военной кампании созывать потомков победоносных воителей из их поместий. Но если при этом фараон терял личное влияние на армию, это грозило быстрым падением дисциплины. Такое произошло во времена фараона Эхнатона (1380-1362 гг. до н. э.), который посвятил себя религиозной реформе и не считал военные предприятия необходимыми для сохранения империи.
После бедственного в военном отношении правления Эхнатона реорганизацию армии начал фараон Хоремхеб (1349-1319 гг. до н. э.), сам профессиональный военный, узурпировавший трон. Воинственные фараоны Девятнадцатой династии (1319-1200 гг. до н. э.) использовали эту реорганизованную им армию для повторного завоевания Палестины и части Сирии. Но старое военное превосходство безвозвратно ушло. С 1280 г. до н. э. Египет был вынужден защищаться от всевозрастающей силы набегов «народов моря» — воинственных мореплавателей смешанного происхождения, пришедших с севера и запада и вооруженных, по крайней мере к концу тысячелетия, дешевым железным оружием. Египтяне тяжело пострадали от этих нашествий и после 1165 г. до н. э. потеряли все свои территории, кроме самой долины Нила. Идеально отлаженная профессиональная армия колесниц, создавшая империю, теперь устарела; а отсутствие железных руд в долине Нила затруднило египтянам использование преимуществ новой военной технологии. Собственно, они едва ли даже предприняли такую попытку. Египет утратил имперские амбиции и стал придерживаться, насколько это было возможным, политики изоляции, укрывшись за защищавшими его пустынями[192].
Ассирийцы успешнее использовали «патриотическую реакцию» в борьбе против варваров, которые в XII-XI вв. до н. э. были очень близки к завоеванию цивилизованных государств. Железные руды были широко доступны в горах Северной Месопотамии, и ассирийским монархам в I тыс. до н. э. было легко обеспечить своих солдат оружием из нового металла. Кроме того, относительно широкое распространение железных руд дало им возможность увеличить армии до ранее невиданных масштабов. В случае возникновения опасности ассирийские цари призывали на войну мужское население своей страны, и резкое численное превосходство оседлого населения позволяло вести успешную борьбу против воинских отрядов варваров.
Первые солдаты были набраны из коренного крестьянского населения самой Ассирии, а местная знать составила корпус полупрофессиональных офицеров. Но по мере того, как империя увеличивалась в размерах, а военные кампании стали вестись на все более дальних границах, коренных ассирийцев стало не хватать для пополнения рядов солдат. Это привело к тому, что для ассирийских царей политика формирования армии стала опираться на массовое включение в нее войск завоеванных государств в полном составе и на рекрутирование как находящихся в пределах страны рабов, так и завоеванных народов. Такая практика сеяла беду. Ко времени падения Ассирии (612 г. до н. э.) армия состояла из чужеземцев и подданных, не испытывавших чувства преданности своим правителям.
Недостаток твердого национального духа в ассирийских армиях последнего века империи восполнялся умелой методичной организацией и дисциплиной. В период наиболее быстрого распространения власти Ассирии (середина VIII в. до н. э. и позже) вооруженные силы были разделены на четыре основных рода войск: легкую пехоту, тяжелую пехоту, кавалерию (введена ок. 875 г. до н. э.) и уже устаревшие колесницы. Пехота была, безусловно, самой многочисленной и состояла из регулярных воинских частей. Кроме того, ассирийская армия делилась на гвардию, постоянные силы гарнизонной службы и резерв, состоявший из демобилизованных ветеранов и других лиц, получивших земли в обмен на обязательство встать на службу в случае военной угрозы. Офицерский корпус представлял собой отдельное сословие ассирийского государства, но высшие офицеры, похоже, набирались исключительно из узкого круга военных династий. Назначение на должность и продвижение по службе регулярно производились от имени царя, и вступление на престол нового владыки, что характерно, влекло за собой перетряску высшего военного офицерства.
Почти ничего не известно об ассирийской тактике ведения боя. Регулярные части, кажется, не применялись на полях сражений: рассыпной строй, видимо, давал больше свободы лучникам, при этом не делая их удобной целью для вражеских стрел. Скульптурные батальные сцены, ранее украшавшие царские дворцы, позволяют предположить, что пехотинцы-лучники составляли главную ударную силу. Каждый стрелок был защищен тяжеловооруженным воином-щитоносцем с копьем для рукопашной схватки. Кавалерия и колесницы занимали незначительное, но крайне почетное место и использовались для преследования разбитого врага. Ассирийцы добились больших успехов в создании тяжелых стенобитных и осадных орудий и были мастерами осады и штурма укрепленных городов. Кроме того, такие достижения, как прокладка дорог для колесниц по пересеченной местности, форсирование людьми со снаряжением рек, а также ускоренные длинные марши, позволявшие застать врагов врасплох, были обычной практикой, отражавшей общее превосходство ассирийской военной организации.
Эти скульптуры двух ассирийских царей, Ашшурнасирпала (883—859 гг. до н. э.) слева и Саргона II (722—705 гг. до н. э.) справа демонстрируют, соответственно, религиозный консерватизм и беспощадную административную рациональность Ассирийской империи. Ашшурнасирпал изображен в ритуальной позе, наблюдавшейся еще у ранних шумерских статуэток, и, подобно им, озабоченно ожидает решения богов, которое ему сообщат жрецы, чьи традиции непрерывно восходят к седой древности Шумера. Грозный профиль Саргона II также имеет свои художественные корни в глубоком прошлом Месопотамии, но традиция военных походов и имперских завоеваний, которую он продолжал, разрушала старые привычки, обычаи и благочестие. Трения между жестким консерватизмом и радикальным рационализмом, жрецом и царем, храмом и дворцом стояли в центре письменной истории Месопотамии. Ассирийцы лишь обострили старое противостояние до новой, невыносимой крайности; здесь в камне полностью отражены эти противоречия их империи.
В целом ассирийская военная организация и система управления кажутся нам удивительно современными. Несомненно, стиль европейских армий последних трех веков, а также имперских армий Рима и Персии во многом напоминает ассирийский[193]. Изобретение такого важного инструмента управления государством, как массовая пехотная армия, было, безусловно, величайшим достижением, в чем следует отдать должное кровожадным ассирийцам, каким бы ужасным ни представлялось нам назначение этого инструмента[194].
Отливы и приливы народов и армий в плодородных областях Среднего Востока в 1700-500 гг. до н. э. вызвали стихийное улучшение методов управления, необходимых для сохранения целостности большого государства. Этот прогресс, однако, часто прерывался длительными периодами явного отката к прошлому, пока административные методы Хаммурапи не были значительно улучшены Ассирийской и Персидской империями.
Воины на колесницах, прокатившиеся волной по Среднему Востоку в 1700-1500 гг. до н. э., основали слабо централизованные «феодальные» государства. Удачливые предводители воинских отрядов просто разделили завоеванные земли между своими главными соратниками. Весь дух варварского общества делал иную политику немыслимой; царь, который постарался бы сохранить для себя власть и прерогативы методами Хаммурапи, показался бы тираном и узурпатором в глазах своих воинов. Поэтому административная машина, на которой Хаммурапи основал свою власть, была частично разрушена или пришла в упадок.
Во-первых, завоеватели считали, что их племенные и воинские традиции не будут подвергаться существенным изменениям. Войны продолжатся по знакомому сценарию: когда царь решит пойти в поход, он призовет своих могучих воинов, которые выйдут из своих поместий при оружии и на колесницах, готовые к новой кампании. Но магнаты-землевладельцы, зная, что их собственной власти над обширными угодьями ничто не грозит, легко меняли героизм как на новые идеалы, так и на новые предметы роскоши, доступные им как хозяевам и повелителям цивилизованного населения. Они не всегда были рады перспективе новой войны и уж вовсе не подчинялись автоматически царским приказам. Уклонение от военной службы в провинциях ширилось одновременно с возрастанием царских амбиций; для царя, правившего городским населением по канонам бюрократической системы, всегда существовало искушение восстановить самодержавную власть, которой наслаждались его предшественники на троне. Потому оседание победоносных военных ватаг среди цивилизованного населения неизбежно заканчивалось трениями между царем и знатью.
Подробности таких процессов редко встречаются в дошедших до нас записях. Каменная стела, найденная в Вавилоне, показывает, что некие царские прерогативы сохранились. Надписи повествуют о том, что различные касситские монархи даровали знати, или реже городам, иммунитет от царского судопроизводства и налогообложения. Эти дары явно раздавались в большом количестве; и слабость касситского государства в международных столкновениях, похоже, показывает, как мало было позволено центральной царской власти[195].
Дальше к северу на окраинах цивилизации варварский тип феодального правления был более успешным. Приблизительно в 1600-1400 гг. до н. э. цари Митанни создали обширное, хоть и слабо централизованное, государство, распространившее свою власть на север Месопотамии, Сирию и, возможно, также часть Анатолии. В этих областях, где городская жизнь была еще слабой и требовались постоянные усилия для противостояния непрерывным атакам варваров из степей и предгорий, воинский дух и дисциплина, вероятно, разлагались медленнее, чем в касситском Вавилоне. Когда власть Митанни, наконец, ослабела и рухнула (ок. 1380-1270 гг. до н. э.), другое феодальное и имперское государство, Хеттская империя, выросло на северо-западных окраинах цивилизации Среднего Востока. Упадок воинского духа и дисциплины варваров постиг сначала касситов, затем Митанни и наконец хеттов, которые еще в XIV в. до н. э. учились вождению колесниц у специалистов из Митанни[196].
Главным наследником этих варварских империй стал Египет; однако фараоны не ввели никаких важных административных улучшений. В пределах самого Египта бог-царь имел многовековую монополию на власть, которая была восстановлена после изгнания гиксосов. Но реалии управления даже в долине Нила приобретали все большее сходство с центробежными процессами в варварских монархиях того времени. В частности, богатство и привилегии нескольких великих храмов толкали жрецов на попытки создать теократическое «государство в государстве». Кроме того, постоянная армия представляла собой совершенно новый инструмент власти, порой игравший решающую роль в дворцовых интригах и переворотах. Таким образом, привилегированные жрецы и профессиональные военные изменили внутренние реалии египетского государственного управления, хотя их старые формы и способы сохранились в неприкосновенности.
За пределами Египта Нубия на юге была включена в административную структуру египетского государства, но на севере, в Палестине и Сирии, фараоны последовали примеру варваров и оставили местных князей и властителей, требуя от них лишь уплаты дани и отправки воинских отрядов для подкрепления египетской армии во время военных кампаний. Прямое египетское правление в этих провинциях было ограничено военной сферой; в стратегически важных точках были размещены гарнизоны под командованием чиновников фараона[197]. Ничто напоминающее Кодекс законов Хаммурапи или хотя бы его бюрократическую иерархию административных чиновников не связывало азиатские провинции Египта воедино. Возможно, исконно египетская система управления, строящаяся, как это было на Ниле, на теологических принципах, делавших фараона богом на земле, не могла быть перенесена в чужие земли, где ни географические условия, ни религиозные и культурные традиции не благоприятствовали этому. Египетская империя в Азии никогда не была чем-то большим, чем просто собранием раздробленных местных княжеств.
Варварские государства, основанные в XII в. и XI в. до н. э., в некоторых важных отношениях отличались от своих предшественников XVIII-XVI вв. до н. э. Изобилие железа демократизировало воинское снаряжение, так что размах аристократических империй больше не отвечал военным реальностям[198]. Вместо этого племена и разбойничьи банды, проникавшие на территорию Среднего Востока в 1200-1100 гг. до н. э., основывали небольшие государства, где мелкие землевладельцы и крестьяне противостояли — пусть и тщетно в конечном счете — политической централизации, крепко держась старинных традиций всеобщего равноправия, которые определяли ценность человека его силой, храбростью и успехами в битвах.
Среди этих новых государств только Древнееврейское государство достаточно известно, чтобы можно было понять что-либо в его развитии. До эпохи Саула (ок. 1020 г. до н. э.) евреями руководили, но не управляли ими самодержавно, «судьи», и различные племена свободно объединялись в своеобразный религиозный союз, время от времени собираясь на собрания под руководством жрецов святилища в Шило[199]. Ситуация в Палестине, возможно, была необычной тем, что вторгшиеся туда евреи имели только незначительное военное превосходство над атакованными ими ханаанскими племенами. Евреи стремились основывать свои поселения на возвышенностях и на земледельческих окраинах Юго-Восточной Палестины, в то время как более богатые прибрежные равнины занимали более сильные в военном отношении филистимляне, у которых железо было распространено намного шире, чем у евреев[200].
В землях, где захватчики имели большее военное превосходство, они образовывали привилегированный класс; иногда, подобно филистимлянам, живя в городах и оставляя работу в поле порабощенным туземцам. В Сирии и Южной Месопотамии арамейские и халдейские завоеватели, по-видимому, следовали этому правилу, как и дорийцы в Греции. Города-государства и небольшие племенные союзы, следовательно, сменили имперские и феодальные методы управления, свойственные веку боевых колесниц. Этим маленьким политическим структурам была присуща внутренняя нестабильность, поскольку борьба с соседними государствами и народами довольно быстро приводила к сосредоточению все большей власти в руках отдельных военных вождей, которые по мере своих успехов создавали все большие государства с по крайней мере рудиментарными профессиональной армией и административной бюрократией.
Библейский рассказ о возвышении Древнееврейского царства во времена Саула, Давида и Соломона (1020-925 гг. до н. э.) дает яркое представление о некоторых деталях такого процесса среди древних евреев. Народное недовольство налогами и трудовыми повинностями, вводимыми царской администрацией, можно проследить в библейской истории о грехе Давида — предпринятой им переписи своего народа[201]. Осуждение пророком Натаном[202] поведения Давида демонстрирует столкновение между традиционным моральным кодексом и соблазнами, окружавшими владетельных монархов, опиравшихся на профессиональные воинские отряды, состоявшие как из израильтян, так и, как свидетельствует имя Урии Хеттиянина, из иностранных наемников. Во времена Соломона проникновение из Финикии и Северной Сирии элементов цивилизованного государственного управления и религий было очень активным. Но по мере того, как Древнееврейское царство становилось цивилизованным, его правители все больше отходили от старых народных традиций и стандартов поведения. Эта растущая трещина заставила великих пророков VIII в. до н. э. осудить во имя Яхве и чистоты религии неправедные новшества, вводимые царями и их слугами.
Несомненно, развитие Древнееврейского царства было уникальным в некоторых аспектах; безусловно, эволюция пророческой религии не имеет аналогов. Но такие соседние государства, как Дамаск, Тир, Хамат, Алеппо и Кархемыш, похоже, прошли более-менее похожий путь от племенных групп или локальных городов-государств до маленьких царств. Политическое развитие в период железного века походило на процессы в Шумере и Аккаде в III и II тыс. до н. э. Но теперь это развитие шло гораздо быстрее: уже были известны готовые удобные модели цивилизованной администрации в таких государствах, как Египет и Вавилон, которые, даже находясь в упадке, продолжали поражать воображение. Честолюбивые и энергичные цари всегда имели наготове образцы цивилизованной системы правления. Было легче заимствовать элементы бюрократической системы Хаммурапи, чем изобретать собственную, так что одно поколение могло достичь степени политической интеграции, сравнимой с той, которой Древняя Месопотамия достигла только после тысячелетнего развития.
Политическая консолидация и бюрократизация, конечно, не остановились с появлением ряда централизованных, но небольших по территории государств на Среднем Востоке. Напротив, военно-политическое давление, которое раньше благоприятствовало централизованной царской администрации, продолжало действовать, причем на еще большем географическом пространстве. Ассирийское государство стало огромной по территории империей, чья административная интеграция была под стать, а то и превосходила в некоторых аспектах достижения Хаммурапи.
Со времен Тиглатпаласара III (745-727 гг. до н. э.) территория, на которую распространялось ассирийское влияние, была разделена на искусственно созданные провинции под управлением царских чиновников, осуществлявших сбор налогов, мобилизацию людских ресурсов на военную службу и государственные строительные работы, разбиравших судебные тяжбы и поддерживавших постоянную связь с царским двором. На окраинах империи, где было труднее насадить центральную власть, ассирийцы превратили местных правителей в своих вассалов, но стремились, как это наблюдалось позже в Римской империи, превратить вассально зависимые государства раньше или позже в обычные провинции.
Как и подобало наследникам древней вавилонской культуры, ассирийцы рано развили основы письменного права. Некоторые ассирийские законы явно опирались на известный Кодекс Хаммурапи, другие отражали более грубые и простые условия и отношения. Эти законы, похоже, действовали во всех провинциях империи, создавая таким образом общую правовую систему в существенной части Среднего Востока. Хотя в зависимых государствах местные законы продолжали применяться во всем их разнообразии.
Другим важным связующим элементом в Ассирийской империи была торговля. Сами ассирийцы не были очень активными купцами. Во внутренней торговле доминировали арамеи, а в морской — финикийцы. Совершенно ясно, что даже неидеальное умиротворение огромного цивилизованного региона способствовало коммерции, так же как и, по-видимому, расширение действия ассирийских законов на большую часть империи. Но важнее было то, что ассирийцы создали дорожную систему, сперва предназначенную для военных нужд. В некоторых местах эти дороги были вымощены камнем и достаточно широки, чтобы по ним могли двигаться колесницы; а поскольку перемещение армий по сути своей не отличается от перемещения товаров, важным результатом создания таких дорог стало значительное облегчение дальних перевозок и развитие торговли.
Постоянную опасность для усилий ассирийских монархов по поддержанию стабильности в империи представляли восстания в провинциях. Способность ассирийцев внушать страх, которой они так кичились во многих царских надписях, не исключала такой опасности или даже усиливала ее, поскольку восставшие, решившись на борьбу, сопротивлялись отчаянно. Однако два административных механизма, которые ассирийцы использовали для предотвращения успешных восстаний, имели важные последствия для истории Среднего Востока. Первый заключался в создании военизированных поселений среди склонных к неповиновению народов. Такие поселения сначала, вероятно, организовывались из нуждавшихся в земле ассирийских крестьян. Но прежде чем империя достигла вершины своего могущества, излишек исконно ассирийских земледельцев для основания таких поселений истощился. В результате население новых военизированных колоний стало смесью разных народов, что привело к тесным контактам различных культурных тенденций. Второй предупредительной мерой, используемой ассирийцами, стало полное переселение мятежных народов из их родных земель в отдаленные части империи. Такие переселения становились глубоким потрясением для традиционных социальных моделей и гарантировали смешение народов и традиций в масштабе, много большем, чем это могло быть достигнуто в любом другом случае.
Такая политика, наряду с многоязычным характером ассирийской армии, ростом торговли и распространением арамейского языка и письменности в качестве «лингва франка» ускорила развитие космополитической культуры Среднего Востока. Эта культура многое черпала из многообразных местных традиций, но одновременно в большей или в меньшей степени приводила местные отличия к некоему общему знаменателю. Этот зарождавшийся космополитизм был, возможно, наиболее устойчивым достижением Ассирийской империи, хотя административная и военная структура, в пределах которой происходило развитие культуры, сама по себе тоже была значительным достижением, дав более поздним империям Среднего Востока и Средиземноморья убедительные модели для строительства собственных систем управления[203].
Персы извлекли огромную пользу из применения ассирийских методов государственного управления, однако только в царствование Дария Великого (522-486 гг. до н. э.) персидская правительственная структура приобрела устойчивую форму. У Кира и Камбиза было слишком мало времени на что-либо, кроме войны, и они не установили систему единообразного правления на завоеванных территориях. Более того, Кир позаботился о восстановлении местных религиозных культов, попранных его ассирийскими имперскими предшественниками. Возможно, его успехи во многом опирались на такую политику, которая позволила ему выступить освободителем не только евреев, которых он избавил от вавилонского плена, но также и других народов.
Вскоре логика империи подтолкнула персов к возвращению ассирийских методов. Дарий, чьи наследственные права на трон были спорными, не мог основывать свою власть лишь на традиционной роли военного вождя, как это стремились делать Кир или его сын Камбиз[204]. Наоборот, он создал постоянную бюрократию, ввел в армии единообразную иерархию и издал свод законов. При этом он напрямую заимствовал из вавилонского и ассирийского наследия. Тем не менее Дарий ввел одно значительное улучшение — он время от времени посылал специальных инспекторов («царево око»), которые докладывали о состоянии дел в провинциях, а также о преданности и компетентности местных чиновников[205].
К концу царствования Дария, а особенно во времена правления его сына и наследника Ксеркса (486-465 гг. до н. э.), персидским царям еще больше пришлось черпать из ассирийского опыта. Политика Кира, дававшая широкую автономию храмовым жрецам и другим политико-религиозным институтам, предлагала готовый инструмент власти и фокусировала недовольство, которое честолюбивые местные лидеры могли использовать для организации мятежа. В последние годы царствования Дария восстал Египет, а вслед за ним — Вавилон. Ксеркс отомстил разрушением великого храма Мардука и разогнал его жрецов, издавна служивших залогом сохранения древней вавилонской цивилизации. Подобное же драматическое наказание постигло Египет лишь после восстания 343 г. до н. э., когда персы полностью разграбили все главные храмы этой древней земли и разогнали их жрецов.
Эти разрушения храмовых структур отмечают момент практического исчезновения старых сепаратистских традиций цивилизаций Вавилона и Египта. Конечно, древние жрецы выжили; но по крайней мере в Месопотамии преемственность была необратимо нарушена. В последующих поколениях вавилонские жрецы больше не могли безоглядно основывать свое величие на авторитете незапамятной древности. Наоборот, они вступили во взаимодействие с окружающим их миром, активно переоценивая свое культурное наследие. В общем, сложное взаимодействие между зороастризмом и вавилонскими религиозными темами и идеями начало видоизменять обе религии вплоть до их слияния даже до того, как поток греческого влияния, принесенного нашествием Александра (334-323 гг. до н. э.) на Древний Восток, ознаменовал новую культурную эру в Месопотамии.
С другой стороны, древняя египетская культура сохранилась в своей защитной раковине намного дольше. Даже во времена Птолемеев (323-30 гг. до н. э.), несмотря на давление, которому подвергался египетский дух со стороны эллинизированного населения, египетские жрецы и крестьяне продолжали жить своей жизнью, как и прежде. И разве что на заре римской эпохи стали проявляться признаки плодотворного взаимодействия между исконными египетскими и космополитическими эллинистическими традициями, после чего египтяне, как до них жители Месопотамии, потеряли свое древнее культурное самосознание и постепенно растворились в огромной окружающей их цивилизации, вместе с остальным миром Востока реагируя на одни и те же культурные влияния, и постепенно обретая способность к развитию.
Если мы попытаемся бросить взгляд с высоты птичьего полета на социальную структуру Среднего Востока в 1770-500 гг. до н. э. и этот взгляд охватит все земли от границ Египта до Иранского нагорья и от Анатолии до Персидского залива — общее впечатление от увиденного можно выразить так: общий подъем и выравнивание. Города укоренились в областях, ранее заселенных только племенами или сельскими общинами; принципы социальной организации, ранее ограниченные географическими рамками Месопотамии и прилегающих областей, охватили весь Средний Восток. Короче, «великое общество» века Хаммурапи пережило трудности варварского нашествия и возродилось более жизнестойким, чем ранее, распространив свое влияние на весь мир Древнего Востока.
Крестьянская деревня, как и во времена неолита, продолжала оставаться той базовой ячейкой общества, в которой проходила жизнь большинства людей. В горах такие общины, по-видимому, были по-прежнему относительно свободными, лишь в малой степени испытывая политическое и культурное влияние более развитых равнин. Аналогично жизнь племен на окраине пустыни оставалась неизменной с III тыс. до н. э. Дух гордости и первобытного равноправия у населявших эти области варваров резко контрастировал с чувством психологического отчуждения от представителей высших социальных слоев, который был характерен для угнетенного крестьянства цивилизованных равнин, где задолго до 1700 г. до н. э. помещики установили свои притязания на труд землепашцев и долю урожая. Вторжения на протяжении нескольких последующих веков не внесли изменений в эти взаимоотношения, хотя языковые и культурные особенности слоя помещиков менялись в соответствии с течением военных и политических событий.
Начавшееся использование железа и возобновление варварских нашествий в XII-XI вв. до н. э. оказали глубокое влияние на жизнь крестьян Среднего Востока. В эти века захватчики-варвары приходили не как аристократы, восседающие в колесницах и претендующие на господство над земледельцами, а как масса воинов, вооруженных стальным оружием и готовых по мере сил сохранить простое равноправие своих предков. В результате в некоторых частях Среднего Востока возникло свободное крестьянство, признававшее лишь несколько туманное племенное или личное подчинение военным вождям и судьям.
Нельзя сказать определенно, как миграции в железный век привели к появлению свободного крестьянства на Среднем Востоке. В Вавилонии и в Египте традиционная зависимость от жречества, царской власти или помещиков сохранилась без больших изменений, и даже в таких отсталых обществах, как израильское, требования военных вождей относительно установления налогов, снабжения армии и трудовых повинностей к 1000 г. до н. э. стали подрывать независимый статус и личную свободу крестьянства. Политические и военные факторы дополнялись экономической дифференциацией, которая становилась особо сильной везде, где приобретали важное значение деньги[206]. Это происходило потому, что коммерческий склад ума и деньги породили ростовщичество, а оно оказалось способным очень быстро разрушить свободные крестьянские общины. В плохие времена независимые крестьяне попадали в долговую кабалу и теряли сперва землю, а затем и личную свободу, а их хозяевами становились те, кто так или иначе сумел накопить деньги или семена. Библейские запреты на ростовщичество и осуждение пророками богатства нужно понимать с учетом этих обстоятельств[207].
К тому времени, когда Ассирийская империя стала господствовать на большей части Среднего Востока, там явно преобладали крупные поместья и зависимые крестьяне. Однако ассирийский закон предлагал зависимым крестьянам некоторую защиту (например, проценты на ссуду под урожай могли начисляться только после согласованной даты возврата ссуды). И даже рабы имели некоторые права перед законом вместе с обязанностью служить в войске[208]. Возможно, некоторые отголоски более свободного и равноправного века нашли свое отражение в этих правовых положениях, но в целом крестьянские общины снова вернулись к тому полусвободному состоянию, в котором они находились во II тыс. до н. э.
Однако подобно тому, как крестьяне Ассирийской и Персидской империй продолжали пользоваться преимуществами металлических плугов и серпов, появившихся в железном веке, их возвращение в зависимое состояние не исключало все большего участия их в рыночной экономике «великого общества» Среднего Востока. Кроме того, возврат к условиям, существовавшим во II тыс. до н. э., был неполным; даже после того, как помещик, сборщик налогов и ростовщик получали свою часть, по крайней мере некоторые крестьяне сохраняли излишки, чтобы продать их на рынке. Это, в свою очередь, позволяло купить им инструменты и другие товары ремесленников. Металлические орудия облегчили сельскохозяйственный труд и сделали его более продуктивным, обеспечивающим крестьян скромными излишками. С другой стороны, поскольку выплавка и закалка металлических орудий требовала специального оборудования и мастерства, лежащих за пределами возможностей обычного фермера, новая необходимость покупать такие орудия требовала от крестьянина производить новые излишки.
Невозможно узнать, как широко была распространена местная торговля между крестьянами и ремесленниками. Несомненно, ее размах разнился в зависимости от времени и местности, но в итоге, чем больше крестьяне страдали от таких экономических явлений, как рента, налоги и ростовщические проценты, тем меньше излишков они могли продавать на городских рынках. Но так как в I тыс. до н. э. городская жизнь развивалась, можно предположить, что крестьяне продолжали располагать некоторым избыточным продуктом своего труда, которым они обменивались с городскими ремесленниками и торговцами. Без такой местной циркуляции товаров между городом и деревней и без растущей специализации среди городских мастеров и крестьян-фермеров, города продолжали бы оставаться прежде всего административными и религиозными центрами, какими они были во II тыс. до н. э. Тот факт, что размеры и число городов увеличивались, свидетельствует о том, что мастера-ремесленники стали служить не только аристократам-землевладельцам, но также и крестьянским общинам и простым горожанам.
Глубину такой специализации не следует преувеличивать. Несомненно, жизнь огромной части крестьянства Среднего Востока продолжала проходить в маленьком кругу деревенской общины, где не господствовали рыночные отношения и где горожане всегда оставались чужаками, которым вряд ли доверяли, даже если они и владели таким полезным мастерством, как кузнечное или гончарное дело. Но остается фактом то, что крестьянство, чье появление ознаменовало первое проявление цивилизации приблизительно за две тысячи лет до того, оказалось теперь прочно, пусть и на вторых ролях, включенным в «великое общество», формировавшееся вокруг крупнейших городов цивилизации. Земледельцы больше не были самодостаточными, как в IV тыс. до н. э., и не были просто жертвами аристократии, чья культура поддерживалась подневольным трудом крестьян, как это было в конце III и даже в большей части II тыс. до н. э. Наоборот, крестьяне сами скромно, но основательно стали включаться в «великое общество», обменивая часть своих излишков на железные орудия или другие товары, полезные при новых методах ведения хозяйства. Это позволило самому угнетенному общественному классу скромно, но реально извлекать выгоду из разделения труда между городом и деревней.
Местный обмен товарами придал Среднему Востоку новый экономический базовый уровень. Даже когда политические или военные события прерывали дальнюю торговлю и принуждали регионы опираться на собственные ресурсы, социальная и экономическая структура позволяла поддерживать разделение труда между городом и деревней, ремесленниками и крестьянами. При таких условиях городская жизнь никогда не могла полностью исчезнуть, а с городской жизнью возникала возможность появления цивилизованной высокой культуры, даже при том, что преимущества городской жизни были доступны только привилегированным слоям общества, наслаждавшимся большим богатством и досугом, чем те, что были доступны простым мастерам-ремесленникам. Культурные стили продолжали меняться, оригинальность и изысканность высокой культуры Среднего Востока претерпевали значительные подъемы и падения. Но экономическое разделение труда между городом и деревней питало прочное социальное лоно, где цивилизованная жизнь, даже временно прерванная, могла относительно спокойно и быстро восстановиться. И при всех текущих превратностях Средний Восток никогда не терял своей роли фундаментальной основы цивилизации.
Достижение нового общественного и экономического уровня, обеспечивающего существование специалистов-ремесленников, на всем пространстве плодородных земель Среднего Востока представляло собой одно из главных достижений в истории человечества. В III тыс. до н. э. цивилизация была невозможна в землях, орошаемых только дождями. Затем цивилизация стала распространяться из мелиорированных речных долин, но в землях, где невозможно было наладить орошение, она оставалась хрупким и слабо укоренившимся растением, всегда зависящим от сиюминутной концентрации богатства в руках малого числа правителей, помещиков или купцов. Но в I тыс. до н. э. падение какого-либо из политических режимов, исчезновение той или иной группы культурных помещиков или нарушение сложившейся сети дальней торговли больше не грозили исчезновением городской жизни, а с ней — ослаблением экономической специализации и сложной социальной структуры, необходимых для прочной цивилизации. Цивилизация укоренилась на Среднем Востоке, наконец полностью приспособившись к землям с дождевым увлажнением.
Рыночная экономика, проникшая в деревни Среднего Востока, действовала на различных уровнях. В основе лежал местный товарообмен между простыми ремесленниками и крестьянами. На втором уровне стояли ремесленники и торговцы многочисленных провинциальных городов, которые служили местным землевладельцам, жрецам, сановникам, снабжая их товарами местного производства и случайно завезенными предметами роскоши. На вершине находились несколько коммерческих и производственных центров, чья сеть торговых взаимоотношений распространялась по всему цивилизованному миру и за его пределы.
В центре этой сети лежали города Месопотамии, связанные друг с другом и с портами караванными путями, которые ассирийское и персидское правительство часто улучшало, делая из них постоянные дороги. Вавилон был величайшей метрополией региона, но и многие другие древние городские центры Месопотамии в I тыс. до н. э. продолжали процветать. При касситском и ассирийском правлении некоторые из них обладали царскими жалованными грамотами, гарантировавшими значительную автономию и разнообразные привилегии, распространявшиеся даже на земли за пределами их городских стен. Горожане, например, были полностью освобождены от службы в армии Ассирии, а местные городские собрания и жрецы продолжали управлять делами городов без значительного вмешательства имперских чиновников. Даже после включения в Ассирийскую, а затем в Персидскую империю такие сообщества оставались практически лишь зависимыми городами-государствами, данниками, свободными от обычной провинциальной администрации.
Другие крупные города, также имевшие дарованные имперским правительством привилегии, существовали по всем направлениям от древнего месопотамского центра. Пока стояла Ассирийская империя, ее столицы Ашшур и Ниневия были важными местами торговли и ремесел. Дамаск в Сирии стал крупным перевалочным пунктом на пути между Финикией и Вавилоном; и Кархемыш дальше на север от верхнего течения Евфрата играл ту же роль в торговле с Анатолией. На юго-востоке Сузы уже были важным торговым городом задолго до того, как стали столицей Персидской империи, хотя другие персидские города, такие как Эктабаны, Пасаргады и Персеполис, кажется, представляли собой не более чем административные центры. То же справедливо и для многих городов внутренней Анатолии, хотя Сарды, столица Лидии, были известны не только как коммерческий и ремесленный центр, но и как крепость и дворцовый город. Вдоль побережья Анатолии многие торговые города расцвели после 900 г. до н. э., и полтора столетия спустя торговля приобрела важное значение по другую сторону Эгейского моря, в материковой Греции.
На восточном берегу Средиземноморья города Финикии стали важными торговыми и ремесленными центрами приблизительно после 1000 г. до н. э. Тир и Сидон сыграли ведущую роль в колонизации Западного Средиземноморья, и энергичные мореходы принесли богатства средиземноморских земель в их порты. Моряки из Финикии достигали Британии и ходили вдоль Атлантического побережья Африки[209]. Финикийская торговля следовала путями, проложенными минойскими и микенскими мореходами, связавшими варварские лесные окраины Средиземноморья с мастерскими цивилизованного общества.
В Египте первые города, представлявшие собой нечто большее, чем скопление дворцов и храмов, появляются во времена империи (1465-1165 гг. до н. э.)[210]. Мемфис в вершине дельты Нила и Фивы в Верхнем Египте были самыми большими из них, но в обоих городах религиозные и дворцовые элементы продолжали доминировать над торговой и светской жизнью. В дельте Нила возникли города более коммерческого склада, из которых наиболее известен Навкратис. Но примечательно, что Навкратис известен под своим греческим именем, поскольку был основан и в значительной мере заселен греками. Как правило, сами египтяне не были заинтересованы в международной торговле и оставляли такие предприятия иностранцам.
Без сомнения, через южные моря, связывающие Египет, Месопотамию и Индию, продолжали ходить купеческие суда во II и I тыс. до н. э. Завоевание Индии ариями, возможно, прервало на несколько веков морскую торговлю между субконтинентом и Средним Востоком[211], но после персидского завоевания части долины Инда Дарий проявил большой интерес к развитию морских коммуникаций с этой отдаленной провинцией. Его успехи, кажется, не были значительны, хотя твердых данных о ранней коммерческой истории морей и заливов вокруг Аравии слишком мало[212]. Появление верблюжьих караванов, что позволило торговцам пересекать пустыню с меньшими трудностями, чем вдоль длинной береговой линии полуострова, вероятно, привело к краху (хотя, может быть, только к стагнации) мореплавания в арабских водах в I тыс. до н. э.[213]
Как всегда, торговля вовлекала сложные потоки культурного влияния. Как следствие, в пределах цивилизованного региона Среднего Востока шло стирание местных различий в культуре. За пределами этого региона, в полуварварском мире Индии и Греции и в еще более варварских землях Западного Средиземноморья воздействие культуры проявлялось в подталкивании местных жителей к подражанию, применению и изменению всего, что они находили замечательным в цивилизации Среднего Востока, и к созданию собственных стилей цивилизованной жизни, второстепенной, но существенно независимой от более старых цивилизаций.
Таким образом, право и администрация Ассирийской и Персидской империй вместе с кораблями и караванами купцов создали на всем Среднем Востоке «великое общество», сравнимое с существовавшим во времена Хаммурапи в более узких границах Месопотамии. Только малая часть населения участвовала в этом «великом обществе», дальняя торговля и активность центрального правительства затрагивала лишь незначительное меньшинство. Отсюда экономика метрополии и имперские политические структуры проявляли известную хрупкость, в отличие от намного более устойчивого местного обмена между крестьянами и ремесленниками, гарантировавшего выживание по крайней мере скромной городской жизни даже перед лицом политического или экономического бедствия.
С 1700-го по 500 г. до н.э. в культуре Среднего Востока происходило сложное взаимодействие между консерватизмом, стремившемся сохранить древние традиции, и космополитическими порывами к синкретическому взаимодействию культур и новых идей. Дух консерватизма преобладал в Вавилонии и Египте среди жрецов этих стран, плохо верящих, что нечто новое может быть достойно их внимания. Синкретизм был более заметен в Сирии и Палестине, где встречались и накладывались культурные влияния Египта и Месопотамии. Такой синкретизм включал в себя комбинацию местных традиций с месопотамскими и египетскими мотивами в искусстве и философии, что в результате часто приводило к утрате стилистического единства. Тем не менее на дальних окраинах цивилизованного мира, где местные традиции были сильнее, а влияние цивилизационных эталонов не столь мощным, встречались важные культурные достижения.
Касситское завоевание и последовавший за ним длительный период ассирийского господства и в итоге полная потеря независимости не вызвали значительных изменений в вавилонской культуре. Ввиду недостатка материалов, дошедших до нас с касситских времен, можно только строить догадки, но общее впечатление о том времени — настойчивое стремление сохранить древние культурные традиции.
Вавилонский культурный консерватизм был частично вызван тем, что очень значительное географическое распространение месопотамского образа жизни до 1700 г. до н. э. стало для вавилонского центра своеобразным буфером против влияния совершенно чуждых ему культур. Прежде чем добраться до городов речной долины, завоеватели из окраинных земель неизбежно приобретали значительный налет месопотамской цивилизации, поскольку она уже была привычной за пределами империи. Поэтому касситы и ассирийцы пришли не как чужеродные бродяги, но как родственники из глубинки, в целом подготовленные к радушному приему и радикальному посвящению в таинства высокой вавилонской цивилизации. Этот факт значительно способствовал культурной стабильности в Вавилоне после 1700 г. до н. э., поскольку для художников, писателей и жрецов Вавилона не возникло условий, требующих нового взгляда на мир под воздействием чужеземного высокого искусства или литературной традиции. Они могли позволить себе благочестиво и самодовольно оставаться верными старым моделям, пришедшим из древних и лучших времен.
Глубоко консервативные жреческие коллегии и школы писцов продолжали составлять главную основу вавилонской культурной активности. Авторитет жречества даже возрос с утеснением политической независимости, поскольку военные и политические неудачи могли всегда быть истолкованы как божественный гнев и давали повод к более прилежному служению богам. Поэтому, коль скоро политический суверенитет оказался в руках пришельцев, внимание коренного населения все более сосредоточивалось на жреческих корпорациях, особенно тех, кто служил Мардуку.
Народная религия во многом оставалась такой же, какой она была в дни Хаммурапи. Ритуал застыл в фиксированных формах, поэтому когда жрецы занялись тщательной разработкой соответствующих версий гимнов, молитв и литаний для каждого церемониального случая, вариантным формам было позволено уйти в небытие. В ходе этого процесса более старая религиозная литература, похоже, систематически очищалась от концепций, которые были оскорбительны для правоверных приверженцев Мардука. Например, шумерские гимны, упоминавшие о божественности правителей, либо замалчивались, либо были просто забыты[214]. Более поздняя вавилонская религия также стремилась усилить ведущую роль главного бога пантеона Мардука. Но наследие Древних Шумера и Аккада было слишком сильным, чтобы позволить появиться чему-либо, что можно было бы с основанием назвать монотеизмом. Самое большее — происходило движение в таком направлении.
Конечно, не было абсолютной кристаллизации культурных форм. В сфере искусства скудные остатки касситского периода демонстрируют новшества в дворцовой архитектуре, включающие использование колонн и обожженных кирпичей при создании фигурных барельефов. Но старые традиции религиозной архитектуры тщательно сохранялись, и можно проследить лишь незначительные изменения в стиле скульптур. Там, где торжествовали жрецы, царило застывшее постоянство, смягченное лишь случайной неопытностью ремесленника; новые художественные отступления ограничивались двором и дворцом[215].
Но и религия сама по себе не была застрахована от нововведений, вопреки неизменному фасаду традиционных церемоний, проводимых от имени общества. В более ранние времена личные заботы поверялись малым богам, с которыми напрямую общался каждый глава семьи. Такие мелкие божества, возможно, задумывались как посредники между человеком и высшими богами, правившими миром. Однако в касситские и ассирийские времена частные лица пришли к убеждению, что эффективнее связываться с божественными правителями мира напрямую, обращаясь к высшим богам через процедуры гадания, которые ранее применялись лишь для дел общественных и государственных. Таким образом, Мардук и остальные боги пантеона оказались в этом смысле демократизированы, универсализированы и даже в некотором роде унижены необходимостью уделять внимание повседневным делам людей. Жрецы остались в выигрыше, поскольку приобрели новую социальную функцию и источники доходов в качестве посредников между частными лицами и высшими богами[216], и при этом их новая роль не подрывала многовековую прерогативу жрецов на проведение публичных обрядов.
Возможно, только высших классов общества коснулись эти изменения; ведь как бы там ни было, только богатый мог позволить себе выложить плату, требуемую за успокоение религиозных страхов. Тем не менее эта индивидуализация вавилонской религиозной практики предполагала, что по крайней мере некоторые личности осознавали серьезные недостатки в старой коллективной религии. В многолюдной городской гуще Вавилона отдельный человек не мог больше идентифицировать себя с судьбой своей социальной группы: родной город, ремесленный цех и даже семья перестали означать безраздельную прежде власть над человеческими желаниями. Но поскольку индивидуализированная точка зрения укреплялась, это ослабило и размыло ценности и идеалы месопотамской цивилизации. Какое утешение мог беспомощный смертный искать в доктринах традиционной вавилонской религии, если понятия семьи и города перестали служить отправными точками взаимоотношений с богами?
Так что не стоит удивляться, что некоторые литературные произведения I тыс. до н. э. выражают духовную усталость, пессимизм и безнадежный протест против превратностей жизни. Как пример, можно привести поэму, написанную акростихом, которую иногда называют «Вавилонским Екклезиастом». Она имеет форму диалога, в котором первый говорящий жалуется на свои невзгоды и яростно обличает несправедливость людей вообще. Он обвиняет богов в том, что они укрылись от созданного ими мира и дают двусмысленные и изменчивые ответы на заданные им вопросы, оставляя благочестивого и добродетельного человека беззащитным перед незаслуженными бедствиями. Собеседник сначала предлагает обычные благочестивые ответы, объясняющие непостижимость божественных намерений, и уговаривает терпеть, но к окончанию поэмы он предстает побежденным и разделяет ту точку зрения, что нет справедливости ни на земле, ни на небе[217]. Конечно, никто не может сказать, как широки были такие настроения в Вавилоне в I тыс. до н. э., но сам факт, что подобные поэмы были написаны и сохранились, позволяет предположить, что под поверхностью традиционного общепринятого порядка и церемоний скрывался настоящий упадок. Ясно, что автор этой поэмы, как и те, кто читал и копировал ее, находил мало удовлетворения в традиционной религии и повседневной жизни.
Тем не менее другие искали утешения в попытках восстановить взгляды минувшего прошлого. Различные ассирийские цари, особенно Ашшурбанипал (668-626 гг. до н. э.), разыскивали древние глиняные клинописные таблички, копировали их и хранили в большой дворцовой библиотеке; а Набонид (555-539 гг. до н. э.), последний царь Вавилона перед завоеванием его персами, организовал раскопки развалин древних храмов, намереваясь воссоздать старинные планы, чтобы по ним возвести их точные копии. Такие усиленные поиски древностей предполагают наличие чувства внутреннего несоответствия своему времени, и таким путем Ашшурбанипал и Набонид надеялись вернуть утерянную уверенность в себе путем сохранения знаний и восстановления физических структур эпохи, которая, как они верили, обладала достоинствами, утраченными в их собственную эпоху.
Таким образом, характерной чертой вавилонской культурной истории после 1700 г. до н. э. кажется внешняя окаменелость, под которой скрывалось внутреннее разложение.
На протяжении тех же веков традиции древней египетской цивилизации испытали гораздо более сильный натиск, чем все, исходившее от подверженных вселенской усталости месопотамских интеллектуалов. Конечный результат во многом был тем же — сознательный архаизм, маскирующий внутреннюю неопределенность. Но еще до того, как египетская культура была загнана в этот тупик, правители, жрецы, художники и писцы Верхнего и Нижнего Египта впервые стали серьезно воспринимать достижения других народов. Крушение прежней самодовольной изоляции выразилось в бурном романе с иноземными манерами, привычками и обычаями, последовавшим за ярко выраженным отвращением ко всему иноземному.
Во времена Старого и Среднего Царств географические препятствия для внешних контактов позволяли жителям долины Нила считать себя бесконечно превосходящими остальные народы[218]. Нашествие гиксосов и завоевание ими Египта резко поколебало эту веру, а после их изгнания имперская сущность Египта в Азии сделала невозможным простое отрицание иноземных идей и обычаев. С расширением торговли в эпоху империи заново возникшие города привлекли ищущих прибыли иноземцев в самое сердце Египта, и в то же время египетские армии рекрутировались из соседних варварских народов.
При этих условиях унаследованные обычаи египетского общества проявляли путающую хрупкость. В теоретически безграничной власти царя-бога таилась чрезвычайная опасность — такая ненормально огромная власть обожествленного человека, которая традиционно поддерживала старое благочестие и этикет, могла быть с равным успехом использована и для того, чтобы разрушить их. Более того, как завоеватель и защитник чужих земель и как главнокомандующий армии, состоящей в основном из иностранных наемников, фараон постоянно испытывал влияние иностранных новшеств. Опасность его отступничества была, следовательно, вполне реальной.
Фараон Аменхотеп IV (1380-1362 гг. до н. э.), который переименовал себя в Эхнатона, действительно использовал свои традиционные прерогативы, чтобы стать самым радикальным царем-революционером. Перейдя в новую (или переосмысленную) религию солнечного диска, Атона, он подавил все соперничавшие культы богов и сделал поклонение Атону — и самому себе как сыну Атона — единственной религией в империи[219]. Революционер-фараон закрыл старые храмы и запретил имя Амона, могущественнейшего из старых богов, возможно, в надежде разрушить власть Амона. Но демонстрируя дух фанатизма, фараон недопустимо натянул нить традиционной покорности, дающей ему его власть[220], и в конце концов спровоцировал слепой встречный фанатизм среди последователей традиционной религии.
Доктрина атонизма предполагала, что сила божественного солнечного диска распространялась равно на все народы как в самом Египте, так и за его пределами. Такой универсализм мог быть отражением радикальной рациональной реакции на разнообразие религиозных представлений человечества — многообразие новых обрядов богослужения, которые солдаты египетских армий и чиновники могли наблюдать в отдаленных землях, вошедших в состав империи. Благочестивые и набожные умы, встревоженные таким многообразием, также были поражены несомненным присутствием в каждой части мира солнца, сияющего в своем величии и дарующего свое великолепие всем народам. Ясно, что это был истинный бог — несомненный, универсальный, уникальный и полезный. По сравнению с ним, другие божества стали казаться фальшивыми, созданными людьми[221]. Нет, однако, причин предполагать, что число приверженцев атонизма было больше, чем горстка, или что такая вера могла бы достичь важного значения без поддержки власти фараона. Как бы то ни было, это движение прекратилось сразу после смерти Эхнатона, почти не оставив по себе следов.
Вера в Атона революционно отразилась в искусстве и литературе, так же как и в религии. Ключевым понятием в реформации была концепция «маат», или правды (истины и справедливости), в которой был воплощен Атон. Эта концепция не была совершенно новой для египетской мысли, но применение атонизма к искусству и литературе дало примеры часто потрясающего отличия от более старых традиций.
Атонистическое понимание маат трансформировало культовую архитектуру, поскольку отправление обрядов маат было несовместимо с тайными укромными уголками закрытых храмов Амона. Только открытое пространство дворов, где можно было непосредственно почувствовать солнечные лучи, были приемлемы для культа Атона, и архитектура новой столицы Эхнатона была задумана соответственно. В скульптуре и живописи атонизм вдохновил создание более свободного и более натуралистического стиля. Изображение природы и человека в соответствии с концепцией маат требовало решительного — даже преувеличенного — изображения особенностей самого Эхнатона. Недостатком движения атонизма является то, что слабая мускулатура и костистое лицо Эхнатона стали новым стандартом портрета, в соответствии с которым часто изображали его придворных. Наиболее значительным разрывом атонизма с египетской художественной традицией, судя по всему, стал его отказ от идеалов монументальности и независимости от времени. Художники времени Эхнатона искали возможности зафиксировать мимолетные человеческие эмоции и чувства. Поэтому часто Эхнатон и его семья изображались в поразительно неформальных позах, которые едва ли подобали фараону как воплощению бога.
Для литературы маат означал необходимость приблизиться к повседневной речи. Результатом стало быстрая эволюция словаря и синтаксиса египетской иероглифической письменности. Тем не менее сохранились многие старые образцы — в гимнах Атону продолжали использовать традиционные фразы и эпитеты, а письменный язык сохранил большинство старых грамматических форм. Новый дух можно почувствовать в таких произведениях, как «Гимн Атону», прославляющий универсальную мощь и милосердие солнечного диска. Радость от ощущения красоты природы и отсутствие бесконечного повторения перечня имен богов и их мифических деяний служат отличительным признаком этого произведения от традиционных египетских гимнов[222].
Верхний рисунок, найденный в гробнице Тутанхамона (1362—1349 гг. до н. э.), в утонченной манере показывает фараона, рассеивающего своих врагов. Снизу — барельеф, изображающий семейное счастье фараона Эхнатона (1380—1362 гг. до н. э.). Контраст между двумя сценами отражает влияние революции Атона. Так, Эхнатон показан сидящим под защитными лучами Атона, солнечного диска, воплощения маат, тогда как над головой Тутанхамона нависает сокол Гор (см. главу III). Семья Эхнатона изображена в манере, оскорбляющей традиционные понятия о божественности фараона, тогда как изображение на гробе Тутанхамона представляет фараона в древней и полностью традиционной роли военачальника. При таком разительном контрасте обе работы выполнены в рафинированном, манерном стиле и обе позволяют предположить стоявшие за ними слабость и моральную неопределенность.
Реформы Эхнатона затронули сферы деятельности более широкие, чем религия и эстетика, хотя лишь последние вполне доступны современным ученым. Возможно, религиозное противостояние между последователя Амона и Атона пронизывало также и яростную борьбу между олигархией и абсолютизмом. Жрецы Амона были тесно связаны с многочисленными и влиятельными аристократическими семействами, чьи выходцы в течение поколений наслаждались монополией на высокое положение в государстве. Вводя изменения, связанные с культом Атона, и новое жречество, Эхнатон одновременно подрывал власть и привилегии этих семейств. Его поддерживали главным образом социальные самородки и солдаты, так что представляется возможным интерпретировать движение атонистов как борьбу между армией и жречеством за верховенство в государстве. Поскольку иностранцы преобладали в армии, пользовались покровительством двора, борьба велась между иностранцами, ведущими «подрывную деятельность», и привилегированными местными уроженцами[223].
Иными словами, можно описать реформы Эхнатона как судорожные попытки привести египетскую жизнь и образ мысли в гармонию с возникающим космополитическим миром Среднего Востока. Алогичность египетской религии, застывшая монументальность египетского искусства и жестко закрепленная социальная структура египтян все более казались провинциальными и архаичными людям, уже повидавшим разнообразие жизни и верований, широко распространенных в большом мире за пределами Египта.
Тем не менее, подобно рациональной мемфисской теологии за тысячу лет до описываемых событий, движение атонизма вскоре ослабело. Некоторые усилия во имя компромисса со старым порядком были предприняты в последние годы правления Эхнатона, а его наследник Тутанхамон пошел на еще большие уступки. Но как только фанатизм реформ атонизма был утерян, никакой компромисс не был возможен — жрецы и знать, чьи привилегии были так грубо утеснены, не успокоились, пока следы религии, которую они расценивали как иностранную и подрывную, не были искоренены в Египте[224]. Армия достаточно легко заключила мир с реакцией. По крайней мере, когда командующий армией Хоремхеб узурпировал трон (1349 г. до н. э.), то он обратил свое внимание на спасение наследия империи в Азии, оставив домашние дела полностью в руках жрецов Амона и их союзников.
Различия в египетском искусстве могyт быть продемонстрированы этими тремя резко отличающимися портретами. Самонадеянная улыбка Аменхотепа III (1417-1379 гг. до н.э.) (вверху слева), превратившаяся в следующем по колени и в грустное размышление на лице его сына и наследника Эхнатона (1380-1362 гг. до н.э.) (вверху справа), а менее чем через столетие перешедшая в Haмеренно архаичное изображение Рамсеса II (1290-1223 гг. до н.э.) (внизу слева), эффективно символизирует трансформацию египетских взглядов на религиозную революцию Эхнатона. Твердую уверенность в имперском превосходстве Египта над всем миром можно прочитать на портрете Аменхотепа, тогда как лицо Эхнатона выражает его приверженность непреходящей истине, а caмoyглубленная отстраненность фигyры Рамсеса выражает добровольный уход египтян в собственное прошлое уход, который стал наиболее ярко выраженным ко времени увядания их империи.
С тех пор, хотя официально фараон оставался богом, он стал богом-марионеткой, а веревочки держали в руках жрецы Амона. Было невозможно приступить ни к какому важному предприятию без совета оракула Амона, так что жрецы, интерпретировавшие ответы оракула, приобрели громадное влияние. Армия оставалась уравновешивающей силой в государстве, и время от времени между жрецами и воинами происходили трения. Однако в целом господствовали жрецы. Отныне официальные усилия были направлены на сохранение старых форм и подавление всех новшеств, особенно тех, которые пахли иностранщиной.
Культурные изменения, сопровождавшие атонистический переворот, не получилось так легко искоренить, а возможно, противники атонизма, хотя и свергли его, не хотели уничтожать полностью. Крайности ушли из искусства, и произошел частичный возврат к более старым традициям. Некоторые более свободные стили, процветавшие во время Эхнатона, продолжали существовать, а новая иероглифика использовалась в литературе и надписях на монументах. Но в целом уровень художественных достижений снизился. Гигантизм в скульптуре и архитектуре вытеснил тонкое мастерство, особенно при Рамсесе II (1290-1223 гг. до н. э.), когда слава империи целенаправленно возрождалась, несмотря на то что в это же время Египет потерял свою прежде неоспоримую власть в Азии и разделил ее с такими своими противниками, как хетты и ассирийцы.
После окончательной потери всех своих завоеваний в Азии (ок. 1165 г. до н. э.) в Египте произошли некоторые ощутимые изменения. По мере того как страна опускалась до положения второразрядного государства, а торговля все больше переходила в руки иностранцев, египтяне все больше обращали свой взгляд на самих себя и свое прошлое. Архаизм нашел свое выражение в преднамеренной (иногда мастерской) имитации стиля Древнего Царства в архитектуре, скульптуре и живописи. Кроме того, менее заметно -как бы под поверхностью происходящего — в культуре Египта наблюдаются важные изменения. Некоторые сохранившиеся надписи позволяют предположить усиление личной набожности, выражение личной признательности или покаяния определенному индивидуальному богу. Бессмертие было демократизировано — единственным условием блаженной загробной жизни стала готовность применять соответствующие заклинания и магические формулы, написанные и вложенные в гроб человека, чтобы дать ушедшей душе необходимую защиту от опасностей потустороннего мира[225]. Такому развитию можно найти аналогии с более индивидуалистическим взглядом на мир, который в то же время нашел свое выражение и в Вавилоне. Но традиционное благочестие допустило намного более слабые изменения в Египте по сравнению с Месопотамией. Египетская доктрина, в отличие от доктрины Вавилона, предложила блаженство бессмертия как утешение для уставших от мира, и эта надежда поддерживала египтян даже в трудные времена.
Период с 1700-го по 1200 г. до н. э. — век колесниц и феодальных империй — увидел слияние месопотамских, египетских и эгейских культурных влияний в прибрежных областях Леванта. Это был интернациональный век, когда цари обменивались богатыми подарками, создавали различные союзы, выдавая замуж своих дочерей и регулярно переписываясь друг с другом, используя аккадскую клинопись. Даже надменные египтяне вели дипломатическую переписку и хранили архивы, используя аккадскую клинопись.
Вдали от столиц при милостивом покровительстве всевластных царских дворов возникли полусамостоятельные стили искусства и литературы. Раскопки на месте столицы хеттов в Анатолии, например, открыли тяжелый, несколько топорный скульптурный стиль, безошибочно указывающий на месопотамские прототипы. Но хеттские скульпторы не смогли преодолеть стадию грубого, энергичного и по-своему обаятельного ученичества. Они все еще боролись с техническими проблемами ваяния каменных скульптур и только начинали избавляться от влияния иноземных моделей, когда нашествия XII в. до н. э. сокрушили власть их царских покровителей. После этого хеттское искусство растворилось среди менее развитых провинциальных стилей[226]. Хеттская литература также значительно идейно зависела от месопотамских образцов и использовала клинописное письмо, которым хеттские писцы записывали мифы о своих родных богах на родном языке[227].
О культуре Митанни можно сказать довольно мало, пока не будет найдена столица их царства и там не будут произведены раскопки, но несколько замечательных образцов скульптуры, особенно изображения животных, показывают связь с поздним ассирийским искусством[228].
Никакой подобной стилистической независимости не возникло ближе к центру Среднего Востока. Сирийское искусство II тыс. до н. э. предложило удивительно разноликую смесь из египетских, эгейских и месопотамских элементов, в которых не видно ни стилистической целостности, ни искусного мастерства[229]. Сирийская литература этого периода достигла гораздо большего. Глиняные таблички, найденные на месте древнего Угарита (около современного Бейрута), покрыты записями эпических циклов о деяниях богов, царей и героев. Эти поэмы напоминают определенные месопотамские мифы, но в деталях они своеобразны и характерны именно для Сирии, а стихосложение во многом предвосхищает более поздние еврейские псалмы[230].
В XIV в. до н. э., когда записывались эти таблички, город Угарит был космополитическим торговым центром. Здесь использовались по крайней мере шесть иностранных способов письма — аккадский, шумерский, хеттский, хурритский, египетский и кипрский. Местным писцам было трудно не запутаться в таком многообразии письменностей, каждая из которых использовала несколько десятков, а то и сотен знаков. Это требовало упростить систему написания, и писцы Угарита с честью решили эту задачу. Испытывая множество иностранных влияний и не имея местных литературных традиций, они свободно экспериментировали с радикальным упрощением, достаточным для тривиальных задач записи коммерческих контрактов и других утилитарных документов на местном семитском наречии. В результате угаритские писцы уменьшили число знаков, требуемых для записи их родного языка, до тридцати. Этот процесс был далеко не уникальным для Угарита — по всей середине Плодородного Полумесяца подобная система упрощения записи была принята для различных языков в этот же период[231].
Такие упрощенные системы письма позволили грамотности распространиться среди более широких слоев населения, чем раньше. Это было фундаментальное изменение, вызвавшее важные сдвиги в структуре и жесткой организации общества в целом. Пока для овладения искусством письма требовались долгие годы усилий, овладевший им студент мог рассчитывать на преуспевание до конца жизни. А кто же еще сохранит мудрость прошлого? Кто сбережет заветные людские и божественные тайны от любопытных? Только редкий выпускник такой школы писцов, потратив годы на учебу, мог сохранить способность мыслить свежо или задавать вопросы об идеях, так непостижимо связанных с этими сложными значками.
Эти иерархические ценности не нужны были людям, рассматривавшим грамотность как полезный инструмент при учете повседневных дел. Подобно древней шумерской клинописи, которая возникла из символов для счета, во II тыс. до н. э. упрощенные азбуки долго использовались лишь для коммерческих или других практических целей. А собственно литературные тексты вплоть до X в. до н. э. хранили верность священной сложности старой письменности.
Второе важное изменение в механизме грамотности произошло к концу II тыс. до н. э. — это было использование папирусных свитков или шкур животных и, возможно, также других материалов, таких как восковые таблички или деревянные дощечки, в качестве общепринятого материала для написания[232]. В этом процессе Египет занимал ведущее положение. Папирусные свитки изготавливали и использовали для написания со времен Древнего Царства[233], а специальная форма рукописного шрифта иероглифов была выработана в соответствии с удобством движения руки с кистью. Недолговечность папирусных свитков затрудняет ответ на вопрос: как быстро запись рукописным шрифтом распространилась за пределы Египта? Тем не менее дошедшие до нас надписи на глиняных черепках показывают, что к 1300 г. до н. э. записи рукописными шрифтами уже существовали в Палестине и Сирии. Использование глиняных черепков для записи совершенно обычных событий может говорить о том, что грамотность распространилась и на низшие ступени социальной лестницы[234].
Но было бы ошибочным предполагать, что во II или даже в I тыс. до н. э. упрощение письменности внезапно изменило жизнь и сознание Среднего Востока. Без сомнения, финикийские и арамейские купцы вели записи для учета своих дел — но так же поступали и вавилоняне за тысячу лет до них. Грамотность продолжала оставаться доступной главным образом консервативно мыслящим жрецам и писцам. Хотя и не только. В длительной перспективе оказалось достаточно нескольких исключительных событий, чтобы изменить культурные очертания Среднего Востока. Когда письменность стали использовать для увековечивания мыслей пророков и мятежных личностей, чьи высказывания выходили далеко за установленные и разрешенные рамки, в традиционном благочестии и образовании высвободился мощный и многосторонний фермент. Прежние пророчества и протесты, критика существующих традиций, радикальные суждения о справедливости могли породить беспорядки, ограниченные во времени и местности, поскольку их прямое влияние было ограничено дальностью распространения голоса и памятью непосредственных слушателей. Но когда такое излияние чувств было записано, яростная поэзия Амоса, Иеремии, Исайи или Заратуштры приобрела невообразимо усиленное резонансное звучание, получила возможность воздействовать на бессловесные миллионы людей всего окружающего мира способом, совершенно непредусмотренным теми, кто так страстно проповедовали и пророчествовали. Если бы письменность оставалась монополией привилегированной клики, гневные слова пророков, которые так вольномысленно атаковали устоявшиеся обычаи, никогда бы не были записаны. Таким образом, демократизация образования, выразившаяся в упрощении знаков письменности, должна рассматриваться как великий поворотный пункт в истории цивилизации.
Варварские нашествия в XIII-XI вв. до н. э. вывели на культурную сцену Среднего Востока несколько важных изменений. Сирия продолжала оставаться плавильным тиглем региона, и когда города Финикии стали господствовать в морской торговле Средиземноморья, ремесленники Тира и Сидона начали выпускать металлические изделия, представлявшие собой смесь слабо усвоенных мотивов и стилей, почти таких же, какие были характерны для их ремесла за два или три столетия до того. Так же как и в более ранние времена, основные новые стили в искусстве были порождением царского двора.
В XIII в. до н. э. в ассирийском искусстве возникли характерные особенности, которые выдержали испытания временем на протяжение всего имперского периода. Тонкое мастерство в изображении животных, особенно львов, а также мастерское использование пространства между фигурами, чтобы сконцентрировать внимание на главных действующих лицах сцены, можно увидеть на некоторых изображениях, выгравированных на ранних печатях. Позднее, когда ассирийские цари искали возможности прославить свое величие строительством дворцов и даже основанием совершенно новых городов, скульпторы успешно перенесли эти традиционные миниатюры на полноразмерные резные барельефы из камня. Эти барельефы были и особым видом исторического документа. Сделанные по особому случаю, они, как правило, изображали определенные сцены военных походов или охоты, а необычные пейзажи и ландшафты служили напоминанием о личных великих делах монарха, ищущего славы. Некоторые сцены живо воспроизводят ярость и смятение военных схваток, но главное достоинство ассирийского искусства — это изображение сцен охоты, на которых удивительно переданы и гордость охотника, и сила, и страдание раненных животных. Ассирийская дворцовая скульптора была светским искусством. Поэтому она была независима от старых месопотамских традиций; никакие благочестивые прецеденты и древние модели не ограничивали художников, достигавших высочайших вершин искусства[235].
И все же рамки ассирийских культурных нововведений были очень узки. Литературные записи показывают, что могучие цари на барельефах в то же время были заложниками жрецов, которые, выступая охранниками древних традиций и интерпретаторами оракулов, контролировали деятельность монархов до мельчайших подробностей[236]. Ассирийские жрецы, похоже, были так же могущественны в государстве, как и их современники в Вавилоне, и были столь же настроены на сохранение прошлого, которое, если еще не умерло, то наверняка угасало[237].
На власть жрецов может указывать тот факт, что ассирийские монархи, являясь создателями такого рационального и мощного государства, какого еще не видел мир, тем не менее старались благочестиво сохранить малейшую йоту и титлу религии и учения, доставшихся в наследство от Шумера и Вавилона. Действительно, многие литературные и религиозные доктрины известны только благодаря ассирийским копиям, систематически собиравшимся царскими писцами и библиотекарями. Число новых произведений было скудным. Только царские анналы, зародыш исторической литературы, выходили за рамки древних литературных прецедентов, при этом позволив современным ученым реконструировать ассирийскую хронологию с точностью, недостижимой для более ранних периодов. Что касается остального, то ассирийские литература, религия и наука полностью разделяли консерватизм Вавилона того времени.
Сочувствие, проявленное Мильтоном (в «Потерянном рае») к сатане, похоже, может найти здесь прецедент в чувствах безымянных ассирийских скульпторов, изобразивших мощь и страдание львов, жертв охоты их царственных господ. Такие выезды были заменой войны и в то же время подготовкой к ней, о чем нам напоминает присутствие двух солдат-пехотинцев на верхнем рисунке.
Когда халдейские правители Вавилона поделили с мидийцами главенство на Среднем Востоке, древняя столица пережила короткий период возобновившегося величия. Возрожденное имперское могущество города было полностью отражено в искусстве. Навуходоносор (604-562 гг. до н. э.), подобно своим ассирийским предшественникам, возводил огромные монументальные здания и построил для себе великолепный дворец. Нижняя часть стен дворца Навуходоносора, которая только и уцелела до наших времен, украшена яркими, покрытыми глазурью плитками, из которых выложены рельефные фигуры. Мы не можем сказать, совпадают ли эти фризы с более старыми вавилонскими образцами, поскольку внешняя отделка монументальных строений более раннего времени не сохранилась[238].
Эти чудесные львы украшали стены дворца Навуходоносора в Вавилоне: Эта часть стены сохранилась под грудой обломков верхних этажей после ранней гибели его империи и дворца. Облицовка из разноцветного, покрытого глазурью кирпича издавна была присуща месопотамской архитектуре, но лишь произошедшая с дворцом Навуходоносора катастрофа позволила глазам наших современников снова насладиться блеском, который сиял там, где сегодня осталась лишь пыльная груда битого кирпича.
Персидское искусство, наиболее выразительным из доживших до нашего времени образцом которого служит дворец Дария в Персеполисе, было более суровым. Существенное сходство с ассирийским придворным искусством очевидно, хотя старые сюжеты и символы переродились в нечто новое. Особенности этого искусства частично зависят от использования персами новых элементов, таких как колонны, так выразительно вздымающиеся над руинами Персеполиса[239]. Важно также, что художники Персидской империи старались показать мощь и достоинство великого царя не через обычные доблестные подвиги, как это делали ассирийцы, а символически представляя абстрактную взаимосвязь между государем и его подданными в статичных, но иногда удивительно гармоничных композициях. Художники из Ионии и других областей империи работали во дворце в Персеполисе, и несмотря на разноплеменность, их совместное творение оказалось образцом божественной уравновешенности, наполненным особым духом Персии[240].
Как и ассирийцы, персы в период империи не были пассивными наследниками старых религиозных литературных традиций. Ассирийская культура датируется III тыс. до н. э., когда возник город Ашшур как аванпост шумерской цивилизации, и до падения своей империи ассирийцы сохраняли почтение к Вавилону и к югу, где находились истоки их культуры. Напротив, когда персы завоевали Средний Восток, они только-только вышли из состояния варварства. Персы не имели письменности до времен Кира, и самый ранний персидский шрифт — упрощенная клинопись — никогда не стал средством записи значительных литературных произведений.
Одной из причин, сдерживавших развитие персидской литературы в эпоху Ахеменидов (550-330 гг. до н. э.), было широкое использование ими арамейского языка для письменного общения. Этот семитский язык, вошедший в цивилизованный мир в XII в. до н. э. и принявший в качестве письменности упрощенный алфавит, подобный финикийскому, во времена Ассирийской империи заменил аккадский в качестве языка межнационального общения на Среднем Востоке. Испытывая недостаток в писцах, знавших персидский, Ахемениды использовали арамейский как наиболее подходящий для управления своими отдаленными территориями и оставили за своим родным языком лишь роль средства бытового устного общения.
Поэтому персидская литературная традиция ассоциируется не со двором Ахеменидов, а с религиозным движением, связанным с именем Заратуштры (Зороастра). Однако Авеста, священное писание зороастризма, не была записана в своем нынешнем виде до периода между IV в. и VI в. н. э. До этого времени священное писание прошло процесс сложной эволюции, стадии которого нам совершенно неизвестны. Только маленький фрагмент Авесты, «Гаты», был сочинен до или в VI в. до н. э.[241] «Гаты», возможно, происходят от тех стихов, которые декламировал перед слушателями Заратуштра, но их язык настолько полон грамматических неопределенностей, что современные переводчики испытывают трудности в поисках смысла некоторых отрывков и не могут передать литературную силу оригинала[242].
Как бы то ни было, стихи Заратуштры были важны скорее с религиозной, чем с литературной точки зрения. В этом они были порождением своего времени, поскольку трансформация религиозного сознания, полностью вышедшая на авансцену в VI в. до н. э., далеко превзошла по своему значению все другие культурные достижения Древнего Среднего Востока.
С шумерских времен культурная жизнь Среднего Востока была поляризована между духовным и мирским, между храмом и дворцом, жрецом и придворным. На протяжении II тыс. до н. э. важные культурные достижения были светскими, в то время как религия оставалась твердыней консерватизма и застоя. I тыс. до н. э. представляло противоположную картину, когда религиозные нововведения этого времени заслонили самые великолепные достижения придворных художников. Религиозные доктрины, получившие мировое признание и связанные с именами Заратуштры и еврейских пророков, продолжали существовать долго после того, как великолепные дворцы Ниневии и Суз превратились в руины и имена их царственных творцов были забыты.
В Египте и Месопотамии жесткий консерватизм продолжал господствовать во всех областях, связанных с религией. Однако на окраинах цивилизованного мира никакая глубокая приверженность к древним обычаям не сковывала мысль, и в некоторых землях, где смешивались соперничающие культурные традиции, мыслящие умы пытались ответить на великий вопрос о том, что есть человеческая судьба и что есть бог. Одним из таких мест была Восточная Персия, где встретились месопотамское и индийское влияние и возник зороастризм. Вторым регионом был Израиль, где противостояли друг другу египетская и месопотамская цивилизации и где приобрел свою форму иудаизм. Третьим, менее важным и менее известным регионом была Малая Азия, где встретились и слились месопотамская и эгейская культуры и возник культ Орфея. История орфизма настолько темна и неясна, что лучше не обсуждать это учение, а лишь указать, что в центре этой религии стояли очистительные обряды, призванные обеспечить загробную жизнь[243]. Зороастризм и иудаизм заслуживают более пристального внимания.
Происхождение зороастризма спорно. Далекие предшественники мидийцев и персов периода империи исповедывали, похоже, некоторые древние формы религии, определяемой как Ригведа, включавшей в себя культ неких воплощений природных сил и духов, покровительствовавших отдельным ремеслам и местностям[244]. Когда персы перешли к более оседлому, сельскохозяйственному образу жизни и культурное влияние Месопотамии стало более интенсивным, их старая религиозно-нравственная система, выработанная для более суровых пастушеских форм жизни, с трудом справлялась с новыми условиями. Возможно, это открыло путь принятию зороастризма среди иранцев во время Ахеменидов[245].
Мы не знаем почти ничего определенного об историческом Заратуштре. Когда он жил и где проповедовал — мнения об этом расходятся очень сильно, и даже взаимоотношения между зороастризмом и религией ахеменидских монархов — предмет спора. И только в одном достигнуто согласие — мысль Заратуштры, а иногда и его собственные слова, сохранились в «Гатах». Однако многочисленные неясности и несистематизированный характер этих стихов затрудняют интерпретацию.
Тем не менее слова Заратуштры сохранились. В одном из своих стихов он упоминает свое обращение в веру, во время которого Ахурамазда (иначе Ормузд, т.е. бог мудрости) впервые поведал ему истину веры[246]. Главная тема этого наставления отражена в следующей цитате:
«Я назову то, что наисвятейший поведал мне, словом, которому смертным лучше повиноваться. Он, Ахурамазда, сказал: «Те, кто по слову моему воздадут ему (Заратуштре) послушанием, достигнут благоденствия и бессмертия силою доброго духа…
Даже в виде развалин дворцы Дария кажутся величественными и впечатляющими. Величавое спокойствие скульптурных фризов контрастирует как с пронзительной яростью схватки, характерной для ассирийского дворцового искусства, так и с цветистой узорчатостью глазурованных кирпичей Навуходоносора. Даже когда скульпторы Дария решали заполнить какой-нибудь угол знакомым месопотамским сюжетом со львом, нападающим на свою жертву (который здесь можно увидеть на парадной лестнице, а также крупным планом выше), они придавали своей композиции геральдический характер, внося новый и непохожий ни на что ранее известное персидский акцент даже в заимствованные формы искусства. Крылатая фигура ниже слева представляет верховное божество Заратуштры — Ахурамазду. Скульптор стремился изобразить Ахурамазду, который сам являлся отклонением от строгого зороастризма, используя древний месопотамский (возможно, в конечном счете даже египетский) мотив крылатого солнечного диска.
В бессмертии да будет душа праведных радостной, да будут вечностью мучения лжецов. Так волею своею установил Ахурамазда»[247].
Покорность Заратуштре и Ахурамазде состояла из соблюдения скромных культовых обрядов, в которых возглашение гимнов и молитв занимало главное место, тогда как кровавые жертвы были прямо запрещены. Но церемониальный аспект религии, который распространился повсюду в более позднее время, не акцентировался в «Гатах». Упор делался на том, как себя вести в этом мире. Заратуштра призывал своих последователей к борьбе, при необходимости с оружием в руках, против последователей Лжи, т.е. против сторонников нереформированной языческой религии и сил зла вообще. Его концепция Ахурамазды была абстрактной и возвышенной:
«Тот, кто изначально подумал: «Да исполнятся благословенные просторы светом», тот своей мудростью создал правду… Я постиг тебя, о Мазда, в моих мыслях ты, который первый и последний, — ты отец доброй мысли… и также бог-судия дел жизни»[248].
Однако Заратуштра не верил, что мир — то место, где истина и добродетель правят в соответствии с желанием Ахурамазды. Наоборот, он рассматривал Вселенную как сцену, где ведут борьбу добро и зло. Практическая сила проповедей Заратуштры состояла в том, чтобы побудить людей поддерживать добро и жить жизнью, одухотворенной ангелоподобными духами-персонификациями — доброй мыслью, правдой и другими, которых Ахурамазда создал, чтобы они помогали ему в его борьбе с ложью. Человеку, избравшему добро и действовавшему праведно, Заратуштра обещал процветание в этой жизни и бессмертие после. Он также, видимо, проповедовал о пришествии судного дня, когда силы Ахурамазды одержат окончательную победу, после чего поток расплавленного металла очистит землю и силы зла будут низвергнуты, чтобы вечно терпеть страшные муки.
Один элемент послания Заратуштры явно выпадает из общей гармонии его абстрактной теологии — это отношение к скоту. Без сомнения, корни особенности его учения тянутся из далеких первобытных времен, когда жизнь персидских племен вращалась вокруг их стад[249]. Но такие пережитки представляют собой исключение. В большинстве случаев Заратуштра решительно и намеренно порывает с религиозными обрядами своего времени. Различные пассажи в «Гатах» осуждают языческие религиозные обряды, такие как кровавые жертвы и ритуальное пьянство[250], но Заратуштра никогда не предполагал, что таким осуждением он только очищает старые религиозные традиции. Он ненавидел богов старого персидского пантеона, которых поместил среди духов зла, служащих лжи. Он видел самого себя основателем новой религии, вдохновленным самим Ахурамаздой и руководимым Доброй мыслью и другими ангелами[251].
Хотя религия Заратуштры никогда широко не распространялась за пределы обитания персидского народа, ничто в его учении не делало такое развитие событий неизбежным, наоборот, он адресовал свое послание всему человечеству. Пророк, например, умоляет Ахурамазду открыть божественный план претворения мира и «дать мне язык из твоего рта, чтобы я мог обращать всех живущих людей»[252]. Ни народ, как это было у ранних еврейских пророков, ни отдельный человек не были для Заратуштры религиозной единицей измерения — он имел дело со всем миром как со сценой, на которой разыгрывалась божественная драма.
Универсалистские аспекты учения Заратуштры позволяют предположить, что он жил в то время, когда ослабевали племенные связи, когда знания о большом мире проникали в персидские нагорья и когда мифы и ритуалы традиционной религии перестали удовлетворять потребности чувствительных и пытливых умов. Общая сложность, нравственная взыскательность, абстрактность и всеобщность доктрины Заратуштры предполагают более позднюю датировку, возможно, VI в. до н. э., когда мидийцы и персы находились под беспокоящим влиянием месопотамской цивилизации и, по крайней мере частично, подвергались влиянию универсалистских и индивидуалистских тенденций цивилизованного мира того времени[253].
Если Заратуштра проповедовал во времена Кира, когда персидская власть быстро распространилась над уже полностью цивилизованным миром, новая религия должна была все еще сохранять силу откровения, чтобы Дарий и Ксеркс приписывали свою власть воле Ахурамазды. Мы не можем сказать, насколько широко персидский народ принял зороастризм; возможно, сначала это была вера узкого круга аристократов и придворных. Если так, то положение новой религии было весьма шатким — среди Ахеменидов только Дарий и Ксеркс использовали откровенно зороастрийский язык для своих надписей. В более позднее время мидийские жрецы и маги, которые не признавали и резко отрицали некоторые доктрины Заратуштры, стали играть значительную роль при дворе. Позднее под влиянием месопотамских идей началась дальнейшая модификация религии при персидском дворе. Царь Артаксеркс II (404-359 гг. до н. э.), например, ввел культ статуй в храмах, что было несовместимо как с зороастризмом, так и с убеждениями магов.
Все же эти изменения не стали полным отказом ни от зороастризма, ни от Ахурамазды. Скорее это был ряд компромиссов, направленных на то, чтобы привить некоторых древних богов к древу зороастрийской теологии таким довольно необычным способом[254]. Например, Митра, бог солнца из старого персидского пантеона, стал посредником между человечеством и трансцендентным и бестелесным Ахурамаздой, тогда как Анахита, изначально связанная с реками и водой, была неуклюже включена в зороастризм как богиня плодородия.
Вопреки всем историческим неясностям нет сомнений, что среди персов во времена их первой империи произошло быстрое и глубоко впечатляющее развитие религиозных идей. Заратуштра постарался придать религиозный смысл новому миру, открывавшемуся перед его народом, поразительно успешно. И хотя многие его доктрины были переработаны и искажены последующими поколениями, они остались жить в умах. Учение Заратуштры глубоко повлияло на религиозные идеи и окрасило поведение персов, правивших цивилизованным миром. Одного этого было достаточно, чтобы привлечь к его идеям внимание разных народов империи. Зороастризм был переплетен с другими религиозными традициями, наиболее тесно с иудаизмом, который сыграл в мировой истории намного более важную роль, чем та, которую могло предложить сравнительно скромное число обращавшихся в последующие века к Заратуштре как к основателю новой веры[255].
Трудно определить влияние зороастризма на иудаизм. Несомненно, различия между двумя религиями довольно значительны. Постепенное развитие иудаизма контрастирует с внезапностью откровения зороастризма, и вместо одинокой фигуры, возвышающейся над всеми остальными и затмевающей их, евреи имели много пророков, рассеянных на протяжении шести столетий. Хотя и Заратуштра, и еврейские пророки находились под влиянием своего национального прошлого, Заратуштра явно отрицал персидское религиозное наследие; в то время как еврейские пророки постоянно обращались к более чистой древней религии, которую, по их мнению, они восстанавливали. Наконец, едва ли можно найти более резкое различие, чем в национальных успехах персидского и еврейского народов; в то время как персы завоевали мир, евреи потеряли свою землю обетованную. Поэтому еврейские пророки должны были бороться против громадной национальной катастрофы, и человеческие страдания, выпавшие на их долю, намного превосходили все, что должен был объяснять Заратуштра.
Но также очевидно и существенное сходство между двумя религиями. Например, в основе своей фарисейская доктрина ожидания Судного Дня, когда зло будет изгнано и власть Бога проявится во всем своем величии, очень схожа с зороастрийской эсхатологией с ее верой в бессмертие как награду за праведность и в воздаяние за грехи. Конечно, невозможно установить, возникла ли эта концепция в иудаизме под влиянием общего религиозного духа века или была прямым, возможно, даже бессознательным, заимствованием из зороастризма. В силу некоторых деталей — вера в ангелов, например, — кажется, не вызывает сомнений прямое влияние зороастризма[256].
Такие совпадения, как эти, в доктрине поддерживаются поразительным сходством социальной и психологической основы зороастризма и иудаизма пророков. Заратуштра, похоже, проповедовал общинам, находящимся в процессе приспосабливания древних обычаев к сельскохозяйственному и цивилизованному образу жизни, когда восприятие цивилизованного существования было осложнено наличием двух соперничавших моделей — месопотамской и индийской. Социальная основа еврейских пророков была такой же. Их народ также переходил от кочевого образа жизни к оседлому сельскохозяйственному в течение всего лишь нескольких поколений, в то время как соперничество двух — месопотамского и египетского — образов цивилизованной жизни лишало обе эти культуры бесспорного авторитета. Это были, похоже, идеальные обстоятельства для интеллектуального открытия. Сталкиваясь с новыми условиями дома и с различными моделями за рубежом, пытливые умы искали не просто подтверждения устоявшихся взглядов или заимствования действительно созвучных идей. Требовались рефлективное переосмысление, соединение элементов старого и нового, исконного и заимствованного, личного и традиционного в эмоционально убедительное и логически прекрасное целое. И Заратуштра, и еврейские пророки так успешно справились с этой задачей, что их идеи уже никогда не прекращали оказывать влияние на умы людей.
Библейская традиция утверждает, что Авраам, праотец еврейского народа, около 1950 г. до н. э.[257] двинулся из шумерского города Ура на север, в Харран, и оттуда в Палестину. Эта история, возможно, не лишена реальных оснований, и тогда Бог Авраама происходит от семейного божества, одного из маленьких богов Древнего Шумера[258].
Однако возникновение еврейской религии должно датироваться временем исхода из Египта. Возможно, только малая часть еврейского народа, временно пребывавшая в Египте, где-то около XIII в. до н. э. под руководством Моисея вышла в пустыню. Резкая смена образа жизни — от подневольного труда на общественных работах к скитаниям по пустыне, т.е. возврат к древней кочевой жизни — потребовала твердого закона для управления в новых условиях. Годы в Египте стерли древние обычаи, и, кроме того, последователи Моисея, возможно, принадлежали к различным родам, не имея единого традиционного лидера и организации.
Естественно, установленные Моисеем законы должны были принять религиозную форму, так что нет необходимости подвергать сомнению подробное библейское описание того, как после удачного исхода из Египта Моисей взошел на гору Синай для общения с Яхве и возвратился с простым сводом законов — десятью заповедями. Принятие народом заповедей стало их соглашением (заветом) с Яхве, признав верховную власть которого, они получали взамен божественное покровительство[259].
Когда племя, которое реформировал Моисей, осело в Палестине бок о бок с другими еврейскими племенами, религия Яхве и закон Моисея предложили полноценную объединяющую основу для большего общества. Другие племена, только вышедшие из пустыни, вероятно, не имели записанного закона, постоянной жреческой организации или достаточно разработанной религии. В условиях завоевания и первоначального заселения Палестины они скоро почувствовали необходимость в таком дополнении к традиционной племенной организации и обычаям и, найдя у родственного племени, живущего по соседству, такую уже готовую систему, приняли религию Яхве и сделали ее своей[260].
Переход к сельскому хозяйству вызвал изменения в образе жизни, сопряженные с глубокими политическими и религиозными последствиями. С политической точки зрения, необходимость защиты от кочевых соседей на востоке и от грозных филистимлян на западе в XI в. до н. э. привела к возникновению древнееврейской монархии. В религиозном отношении культ Яхве все больше уступал культам плодородия, которые существовали в Ханаане до прибытия еврейских племен. В конце концов, Яхве был богом пустыни и войны, и когда жизнь стала зависеть от сельского хозяйства, то казалось естественным обратиться к другим божествам — к Ваалу, — которые давно доказали свою силу, увеличивая плодородие полей.
Роль Яхве как национального бога войны сохранила его влияние и культ, поскольку часто было необходимо призывать его на помощь в битвах с соседями. Поэтому войны, позволившие Саулу установить монархию, непосредственно возвысили культ Яхве. И даже хотя Давид[261], Соломон[262] и их наследники в разделившихся царствах Израиля и Иудеи оказывали гостеприимство иноземным культам, религия Яхве оставалась живой и полной энергии. В частности, Яхве по общему согласию занимал место лидера среди других богов во времена всеобщей опасности.
Цивилизация во всех ее аспектах стала доступна еврейскому народу в дни монархии. Конечно, запрет Моисея на изображение идолов затормозил развитие искусства[263], но достижения еврейской литературы более чем восполнили этот недостаток. Старые традиции, скорее всего в основном устные, были организованы в сюжетно-тематические повествования — истории о патриархах, Моисее и Иисусе Навине, о судьях Израиля. Самой выразительной и яркой была созданная по свежим следам история о Давиде и его могучих воинах[264]. Репутация Давида как певца и Соломона как мудреца, несомненно, способствовали развитию лирической поэзии и гностической литературы во времена монархии, но трудно сказать, какие из дошедших до нас псалмов и высказываний могут быть датированы этим ранним периодом.
Исторические записи евреев были слиты с религией Яхве, рука которого, как считалось, руководила событиями. Особая роль Яхве как бога битв означала, что его власть наиболее ярко проявлялась в военной и политической сферах. Библейский рассказ об исходе из Египта — яркий пример убеждения, что Бог обнаруживает себя через историю. Он мог являться в виде столба дыма днем и огня ночью, но он наиболее убедительно проявил себя через освобождение своего народа от гнета фараона.
Как божество, направляющее ход истории, Яхве был уникален на Среднем Востоке. Другие боги войны были одновременно и богами природы, например, как в более древнем Шумере, богами бури. Их культ легко сливался с обрядами плодородия, поскольку буря — это не только гром и разрушение, но и дождь, дающий новую жизнь растениям. Яхве не был похож на таких богов. Его культ выразительно противостоит религии полей. Независимо от обстоятельств, старые раны, полученные во время конфликта между пустынным богом битв и сельскими божествами Ханаана, никогда не могли быть полностью исцелены.
Пророки стали главными выразителями религии Яхве в раннем древнееврейском обществе. Во времена Саула и Давида прорицание было экстатическим и групповым явлением. Танцами и пением достигалось состояние транса, которое считалось знаком прямого общения с Богом, и человек, который мог впадать в такой транс, вызывал благоговение, придававшее ему статус почти святого. Община всякий раз испрашивала у таких людей совета, когда нужно было решать сложные вопросы о событиях, в которых Бог предположительно мог быть заинтересован.
Говоря от имени Яхве, пророки требовали его исключительного почитания и боролись с культом Ваала. В то же время как представители старого культа религии пустыни они вступали в конфликт со всеми новшествами оседлого общества. Опираясь на силу видимой святости и поддерживаемые внутренней убежденностью, они обличали монархию и неправедность богатых и облеченных властью[265]. Таким образом, пророки выступали как особо привилегированные представители бедных классов во все сильнее расслаивающемся обществе тех дней.
В VIII в. до н. э. пророческая традиция подверглась большим изменениям. Место групп экстатических святых заняли отдельные пророки, которые чувствовали себя вдохновленными Яхве на обличение социальных злоупотреблений и религиозного бесчестия, что они и делали в страстно-поэтической форме. Амос (ок. 750 г. до н. э.) — один из наиболее ранних литературных пророков, чьи пророчества дошли до нас, а за ним вскоре последовали Осия и первый Исайя. После них литературная пророческая традиция продолжалась до времен автора Книги Даниила (ок. 150 г. до н. э.). Эти пророки унаследовали от своих предшественников ореол святости, по крайней мере отчасти. Словами пророка не могли пренебречь даже цари или жрецы, действия которых они осуждали. Бедные и угнетенные, чьим мыслям и чувствам часто придавали форму и направление слова пророков, без сомнения, внимательно к ним прислушивались и серьезно воспринимали предсказания, сделанные так многозначительно во имя Яхве, даже когда непосредственные события не подтверждали предсказанные пророком бедствия.
Главная тема ранней пророческой литературы проста. Яхве был справедливым, но суровым Богом, который требовал от человека праведного поведения и наказывал тех, кто нарушал его заповеди. Но израильтяне изменили своему завету с Яхве, забыли его закон и стали служить ложным богам. Значит, должно было последовать бедствие — день Яхве, когда грехи людей будут рассмотрены им и ужасающее величие Бога проявится над всем человечеством. Пророки не имели четкого представления, в каком виде наступит день Яхве, но многие из них представляли этот день как военное и политическое разрушение царств Израиля и Иудеи.
Такое суждение подразумевало, что Яхве контролирует судьбу не только избранных народов, но и всего человечества. Если ассирийцы, например, завоевывали Израиль, то это был Яхве, который позволил ассирийским армиям наказать израильтян за их грехи. Таким образом пророки распространяли идею о том, что Бог проявляет себя через историю, чтобы доказать свое верховенство над всем миром. В защите и возвеличивании силы Яхве они отметали прочь притязания всех других божеств и культов и провозглашали монотеизм в самых ясных и выразительных формах.
Но пророки провозглашали справедливость и милосердие Бога, а не только его силу, мотивируя его вмешательство в дела людей желанием защитить праведного и наказать творящего зло. Такое совмещение всесилия и абсолютной праведности привело к логической кульминации стремление к религиозному универсализму и этическому индивидуализму, очевидные в других религиях Среднего Востока в тот же период. Но другие народы, связанные традиционным признанием множественности богов, не могли принять монотеизм без отказа от своего религиозного наследия. Религиозные мыслители Израиля и Иудеи имели здесь преимущество — тот факт, что Яхве всегда был ревнивым Богом, непримиримым антагонистом местных культов плодородия и требовал исключительного почитания, сделал переход к радикальному монотеизму очень легким. Лишь незначительное переосмысление национально-религиозного прошлого потребовалось для того, чтобы Израиль и Иудея были вольны полностью включиться в совершенствование монотеистических идей, уже наполнявших Средний Восток. Древнееврейские пророки VIII в. до н. э. использовали эту стратегическую возможность полностью.
Логика действительно требовала монотеизма. Ни Яхве, ни другое божество или божества не могли просто сохранять местное главенство в век, когда судьба наций и народов зависела от действий далекой Ассирии и Египта. Вряд ли древнееврейские пророки могли бы отстаивать свои взгляды на всесилие Бога так отчетливо и выразительно, если бы не эти политические условия. Но хотя время наложило свою печать на развитие древнееврейской религии, форма выражения пророчеств в словах и страсть, с которой они были выражены, зависели от индивидуального человеческого опыта в контексте еврейского национального прошлого.
Взаимодействие между религией и политическим развитием ясно проиллюстрировали несколько важных стадий, через которые прошел рождающийся иудаизм. Политическая катастрофа произошла в 721 г. до н. э., когда ассирийцы захватили царство Израиля и отправили многие знатные семейства в изгнание. Под влиянием такого явного исполнения пророчества во все еще сохранившемся Иудейском царстве возникла группа религиозных реформаторов. Приблизительно столетие спустя эти реформаторы приобрели силу и влияние, когда царь Иосия (638-609 гг. до н. э.) провел энергичную кампанию по очищению религии Яхве и искоренил следы всех других культов. Реформаторы сконцентрировали культ Яхве в Иерусалимском храме и возложили выполнение обрядов на жрецов, что сообразовывалось с лучшими прецедентами древней и неиспорченной религии. Данные усилия требовали сбора и кодификации всех доступных религиозных записей, и, возможно, именно благодаря этому последующие поколения имеют Книги Второзакония и фиксацию большей части Старого Завета в его нынешнем виде[266].
Но вопреки реформам, отраженным во Второзаконии, Иудея разделила судьбу Израиля. Царь Иосия едва был способен сохранить свою независимость, и сразу после его смерти царство признало власть Вавилонии. Затем после мятежей, частично вдохновленных пророками, обещавшими божественную помощь, царь Навуходоносор захватил и разрушил Иерусалим и переселил большую часть городских жителей в Вавилон.
Неспособность Яхве предотвратить бедствие поставила наследников пророческих традиций перед лицом нового и устрашающего вызова. Реформы на основе Второзакония явно оказались недостаточны, чтобы предотвратить Божий гнев. Чего же еще требовал Бог? Каков в действительности его план? Чтобы религия Яхве не исчезла, предстояло найти убедительные ответы. Нельзя ждать от человека веры в Бога, который так необъяснимо покинул его именно тогда, когда в нем более всего нуждались.
Во время этого кризиса пороки Иезекииль и второй Исайя, находившиеся в вавилонском плену, смело выступили с оправданием действий Бога по отношению к человеку. Иезекииль требовал еще большей покорности Богу и предсказывал восстановление объединенного царства Израиля и Иудеи как последующую награду. Падение Иерусалима он связывал с сохранением язычества даже после реформ царя Иосии и наметил еще более строгие нормы поведения для царя будущего. Второй Исайя, чья выразительная поэзия была создана во времена Кира Великого, увидел в победе персов над Вавилоном верный знак того, что близок день, когда грехи Израиля будут прощены и слава Бога станет очевидной для всех народов. По его мнению, страдания евреев были не просто наказанием за их непослушание, но частью грандиозного Божественного плана — когда очищенный и раскаявшийся Израиль будет восстановлен во славе, истинная религия и справедливое правление будут установлены везде. Вместо маленького и гонимого народа, презираемого более счастливыми народами, сыны Израиля займут надлежащее им по праву место, станут светом для язычников и установят справедливость во всех концах земли[267].
Конечно, такие несбыточные надежды никогда не были воплощены в жизнь, но Иезекииль и второй Исайя внесли новый эмоциональный тон в иудаизм. Пророчество в более ранние времена носило характер обвинения, и день Яхве неясно вырисовывался впереди как срок ужасного приговора. Теперь была надежда — всегда далекая, но никогда не забываемая, — что придет день, когда после драматического очищения человечество действительно станет свидетелем установления Царства Божия на земле. Веруя в такое будущее, легче было переживать тяжелые испытания и разочарования. Как это ни парадоксально, действительно набожный человек мог испытывать наслаждение от страданий — пропорционально возрастанию жестокости бедствий настоящего день конечного восстановления справедливости казался еще более неизбежным.
Такая эсхатологическая надежда была вполне совместима со сложностью правил ритуальной чистоты. В условиях мегаполиса Вавилона такие правила были очень полезны психологически, чтобы сохранить образ жизни маленькой однородной общины. В результате обряды общины изгнанников позволяли ее членам сохранять свое самосознание и особый этос в самом сердце Вавилона. Более того, когда Кир сломил имперскую мощь Вавилона и евреи слабым ручейком стали возвращаться в Иерусалим, ритуальные предписания, разработанные Иезекиилем и другими, стали готовым планом для новой общественной жизни.
Возвращающиеся изгнанники сперва связывали свои надежды на восстановление Царства Давида с неким якобы потомком царского рода, но это движение вскоре пришло в противоречие с персидской властью и было подавлено. Впоследствии храм стал средоточием и единственным объединяющим фактором для борьбы и требований еврейской общины в Палестине. Но община возвратившихся изгнанников расцвела только тогда, когда Неемия (ок. 444 г. до н. э.) и Эзра (ок. 397 г. до н. э.) реорганизовали культ Яхве в Иерусалиме. И все же этот частичный успех мало сочетался с обширными ожиданиями, основывавшимися на дне Яхве, и надежда на его приход оставалась очень сильной, готовой ярко вспыхнуть восстанием против чужеземной власти, как только появится кандидат на роль Мессии — помазанника Божьего.
Необходимо отметить и два других аспекта работы как Иезекииля, так и второго Исайи. Иезекииль, как никто из его предшественников, придавал особое значение личному отношению к Богу, что, без сомнения, явилось ответом на ослабление общинной солидарности изгнанников, растворившихся среди больших городов Вавилонии. Эта индивидуализация религиозной ответственности и ритуала несла в себе зародыш будущего, как и второй аспект — акцент Исайи на отеческой любви Бога и его терпении, с которым он относится к идущим против его воли. Образ строгого судьи и яростного ревнивого Бога ранних пророчеств был дополнен более доброжелательной концепцией божества, которая поглотила более старые концепции логически несовместимым, но психологически более убедительным образом.
Так к 500 г. до н. э. религия Яхве испытала трансформацию, обогатившую ее и позволившую в дальнейшем стать мировой религией. Иудаизм не был более племенным культом, как в дни Моисея, но Закон и доктрина требовали универсальной законности, признания того, что все противники иудаизма заблуждаются. Более того, из-за острой необходимости, возникшей во время изгнания, культ Яхве выжил даже без своего средоточия -Иерусалимского храма — и без определенного территориального местонахождения. Где бы ни собирались верующие, они могли молиться, петь псалмы и читать Святое Письмо, сохранившее доктрины и надежды еврейской религии живыми в умах и сердцах ее последователей. Иудаизм продолжал прочно опираться на концепцию избранного народа, объединенного в Боге особым обращением в веру, которое отделило его от всех других и создало коллективную и корпоративную основу развития веры в то, что Бог персонально следит за моральными и ритуальными действиями каждого.
Универсализм и индивидуализм в религии были приспособлены к национальной основе, унаследованной от более примитивной эпохи. В результате человек получил возможность серьезно менять образ жизни и культуру, но оставаться верным религии своих отцов. И хотя языческие обряды были запрещены благочестием, широкое рассеяние в более поздние времена неотвратимо привело евреев к имитации всех видов местных обычаев.
Но такая ассимиляция больше не заключала в себе отступничества. Религия стала отдельным элементом в общем культурном комплексе, и евреи могли сохранять свою веру в то время, как большинство других элементов этого комплекса приобретали окраску того общества, в котором они оказались.
Здесь наблюдалось новое явление — религия, которая жила собственной жизнью, независимой от географического местоположения и светской культуры. Это достаточно похоже на наши времена и даже может казаться естественным. Но по стандартам ранних веков, когда религия и образ жизни были связаны друг с другом в один узел, являясь неотъемлемой частью специфического общества, живущего в более-менее зафиксированной географической местности, новый идеологический характер иудаизма был, конечно же, необычным и новаторским[268].
Эмоциональная энергия, проницательность и литературные особенности Ветхого Завета едва ли нуждаются в доказательствах. Редко можно найти поэзию, сравнимую с поэтичностью второго Исайи; то же справедливо и для псалмов и такого литературного произведения, как Книга Иова. С интеллектуальной точки зрения, откровения, ярко выраженные в догматических утверждениях и яростных порицаниях, могут казаться недостаточными заменителями рассуждений. И если современные ученые точно интерпретируют направленность деклараций пророков, эта неблагоприятная оценка также подтверждается практически, так как политические пророчества всегда оказывались неверными. Однако пророки Израиля и Иудеи старались разрешить дилемму, стоявшую перед всей религиозной мыслью Западной Азии, — как оправдать несправедливость страданий, которые Бог насылает даже на праведного человека. В Месопотамии, как мы уже видели, решение этой проблемы не было найдено, что повлекло усиление духа религиозного разочарования. В Египте после отвержения атонизма резко усилился архаичный религиозный формализм. Но в умах еврейских пророков страстное стремление сменило отчаяние, и надежда на приход Мессии и Царства Божия на земле давала мощное утешение в дни бедствий.
Это убеждение и изумительная поэтичность, с которой оно было выражено, стали основной частью европейского культурного наследия, и нельзя не восхищаться людьми, создавшими его. В век, когда цивилизация Среднего Востока двигалась в направлении еще слабого космополитизма и когда гниение поразило две древние цивилизации — Египта и Вавилонии, религия и литература евреев проявили неординарную силу и энергию. И это сильное влияние на умы и сердца, уникально соединившее религиозный универсализм с индивидуализмом и национализмом, стало основой силы иудаизма и секретом будущего изменения мира под его влиянием.
В течение нескольких столетий, следовавших за вторжением варварских племен в бронзовом веке, постепенно сформировались три новые цивилизации Евразии.
В Индии и Греции, на окраинах древнего цивилизованного мира, новые цивилизации немало заимствовали у индских и минойских предков, обитавших ранее на этих землях, что-то от варваров, этих предков покоривших, и от соседних цивилизаций Среднего Востока. Однако ни различие корней, ни различие элементов, составивших основу индийской и греческой культуры, не препятствовали, а скорее способствовали проявлениям их подлинной самобытности. Мало-помалу становившаяся все более однородной цивилизация Среднего Востока оказалась окруженной и в Индии, и в Греции территориями с новым и разнообразным укладом жизни. В тот же период на восточной оконечности Евразии, в Китае, зарождается новая, третья цивилизация. Китай был значительно сильнее изолирован от столкновений с варварскими племенами, чем Индия или Греция, но эта изоляция никогда не была полной. Китай уже с середины II тыс. до н. э., пусть лишь изредка и частично, включился в процесс евразийского взаимодействия и взаимопроникновения культур.
Для каждой из этих вновь образовавшихся цивилизаций своего рода отправной точкой послужили нашествия варварских племен в XVIII в. до н. э. и последующих столетиях. Все три цивилизации появились благодаря взаимопроникновению культур местных земледельцев и завоевателей, вторгшихся на колесницах в их земли. Таким образом, общность многих характерных особенностей этих параллельно возникших культур не простое совпадение. VI в. до н. э. был свидетелем начала жизненного пути Будды и Конфуция и появления ростков рационалистической философии в Греции. К 500 г. до н. э. в Индии и Греции были уже развиты важнейшие социальные институты: кастовая система (возможно) и (определенно) города-государства (полисы). В Китае, по-видимому, из-за сравнительной изолированности этой страны развитие социальных институтов происходило медленнее, так что родовые и государственные бюрократические отношения в развивающейся китайской цивилизации попадают в центр внимания лишь с воцарением династии Хань (202 г. до н. э.).
Разумеется, последующий рост благосостояния и совершенствование общественного устройства в Индии, Греции и Китае повлекли огромные перемены. Тем не менее к 500 г. до н. э. важнейшие направления развития и в Индии, и в Греции были уже определены и почти полностью наметились характер и пути развития китайской цивилизации.
В развитии культуры едва ли не до этой самой поры Средний Восток прочно удерживал первенство во всей ойкумене. В период, предшествовавший персидским войнам, архаическая греческая культура немало переняла у Востока. Расцвет самой греческой культуры снизил ее восприимчивость к чудесам и премудростям Востока. Влияние Среднего Востока на культуру Индии куда более предположительно, но искусство обработки железа и алфавитное письмо почти наверняка проникли в Индию из более древнего центра.
Что касается Китая, то это особый случай, но лишь до некоторой степени. Огромные пространства, занятые степями, горами и пустынями, создавали значительные препятствия для развития связей между долиной реки Хуанхэ и Средним Востоком. Прямые и регулярные контакты между странами, разделенными Центральной Азией, установились лишь в I в. н. э., когда мощные военные империи, возникшие на территориях Китая и Ирана, проложили через оазисы Центральной Азии Великий шелковый путь. Морской путь, соединявший Средний Восток с Грецией и Индией, похоже, не позволял в I в. до н. э. связать Китай с Индией и Средним Востоком. Поэтому на той стадии, когда китайская культура еще только складывалась и была восприимчива, из западной части Азии в восточную проникали лишь те элементы культуры, которые могли быть перенесены неразвитыми и воинственными варварскими племенами: бронзовое оружие и конные колесницы. Более тонкие материи, такие как алфавит, были не по силам варварам и не преодолели географические барьеры. К тому времени, когда барьеры были разрушены, а произошло это во II в. до н. э., и китайцы смогли познакомиться с принципом алфавитного письма, их язык и привившиеся традиции закрепились настолько, что алфавит уже не смог вытеснить иероглифическую письменность.
Таким образом, культура Китая изначально подвергалась влиянию модели цивилизации Среднего Востока в гораздо меньшей степени, чем культура Индии или Греции. Поэтому развитие цивилизации после 1500 г. до н. э. шло скорее двумя, чем четырьмя путями. Культуры Среднего Востока, Индии и Греции образовывали единый географический континуум из трех основных сегментов и объединяющих их путей. Между тем китайская цивилизация стояла особняком и оставалась изолированной на Дальнем Востоке. Последующее развитие исторических событий показало, однако, что жизненный уклад, сложившийся в Индии и Греции в 500 г. до н. э. в результате взаимопроникновения культур, сравним по уровню развития и исторической значимости со средневосточным прототипом и с укладом в отдаленном Китае.
В этом можно различить двойное биение пульса истории на больших исторических отрезках времени. В эпоху цивилизаций речных долин культура Месопотамии ускоряла и стимулировала развитие культур Египта и Индии, пока не был достигнут тот уровень совершенства и гармонии, при котором дальнейшее заимствование извне стало естественно сходить на нет. Около тысячи лет, между 2700-м и 1700 г. до н. э., прошло в условиях примерного равновесия, а развитие цивилизаций в Месопотамии, Индии и Египте шло разными путями, подчиняясь собственным внутренним импульсам. Баланс мировых сил менялся медленно вплоть до завершающих веков III тыс. до н. э. и первых веков II тыс. до н. э., когда началось развитие общественных формаций на орошаемых дождями землях, особенно на территориях, граничащих с Месопотамией. Однако явный упадок древних цивилизаций речных долин начался лишь после 1700 г. до н. э., когда населявшие соседние степные территории и вооруженные по последнему слову техники того времени варвары вторглись в пределы древнейших цивилизаций.
Как уже говорилось в предыдущей главе, хаос и разрушения, причиняемые вторжениями варваров, послужили толчком к медленному образованию на Среднем Востоке космополитической цивилизации. В ту же эпоху на окраинах земледельческой Евразии, в Северной Индии, Греции, в Северном Китае формировались другие культуры с другим укладом жизни. И точно так же, как культура Древнего Египта и культура долины Инда получила значительный стимул от спорадических контактов с Месопотамией, величественная культура Среднего Востока в 1700-500 гг. до н. э. стимулировала усилия народов Индии, Греции и Китая к созданию новой цивилизации. К 500 г. до н. э. важнейшие черты всех периферических цивилизаций уже сформировались. И потому, что это уже происходило в III тыс. до н. э., на территории всей ойкумены установилось эффективное, хотя и неустойчивое, политическое и культурное равновесие. Возросли географические масштабы развития и увеличились временные периоды. В эту эпоху равновесие культур продолжалось без малого две тысячи лет до тех пор, пока экспансия Европы в новое время не нарушила исконный баланс в мире.
История Индии до 500 г. до н. э. покрыта мраком. Результаты археологических исследований полны пробелов, и до последнего времени научное изучение литературных источников носило преимущественно узко филологический характер. Гимны и ритуальные тексты Вед и связанной с ними литературы проливали лишь слабый свет на вопросы, интересующие историков. Дошедшие до нас эпические поэмы и книги «преданий» содержат лишь описание генеалогии царей и сказания о героях, да и они дошли до нас в той форме, в которой были записаны в начале христианской эры. Остатки подлинных сведений о многовековой истории скрыты в этих текстах под спудом церковного благочестия и приводят к невероятной путанице из-за полного отсутствия хронологии.
Лишенный хронологических вех туман древней истории Индии создает серьезные препятствия для историков-исследователей. Ведический канон, по-видимому, обрел свой нынешний вид после 600 г. до н. э.[269], но едва ли можно узнать точно, когда была создана та или иная его часть. Поскольку ведическая литература принадлежала к устному виду творчества, она претерпевала значительные искажения, передаваясь изустно из поколения в поколение, от учителя к ученику[270]. Языковые формы Вед остались застывшими с тех самых пор, как стали считать, что тщательное сохранение древнейших словесных конструкций — непременное условие действенности ритуала. Потому и язык Ригведы, составляющей основу ведической литературы, вполне единообразен. Нет никаких лингвистических критериев, которые позволяли бы отличить ранее созданные тексты от более поздних[271]. Таким образом, Веды, хотя и дают пищу филологам, историку представляются унылой трясиной.
Тем не менее некоторые вехи древнейшей индийской истории вполне различимы. Непосредственные последствия нашествия ариев свидетельствуют, что это была героическая эпоха, сравнимая с микенским периодом в истории Древней Греции. Можно не сомневаться, что никакие Микены при раскопках в Индии не были и не будут найдены, поскольку нет никаких письменных свидетельств того, что арии строили фортификационные сооружения из камня или кирпича. Но события величайшего индийского эпоса «Махабхарата» концентрируются вокруг истории войны между двумя коалициями высокородных колесничих. Их боевые действия, вполне в духе «Илиады»[272], представляют собой рукопашные поединки, во время которых боги время от времени являются, чтобы словом или делом помочь «своим». Подобные эпизоды «Махабхараты», описывающие боевые действия такого рода, могут быть восприняты как литературное отражение событий аристократической воинственной и варварской эпохи. Однако конкретные события, которые, возможно, и послужили основой для эпической поэмы, не могут быть восстановлены. Более того, текст приобрел окончательную форму после столь длительной эволюции, что «Махабхарата» ни в коей мере не может считаться надежным источником конкретной исторической информации[273].
В героическую эпоху высокородные колесничие господствовали и на поле боя, и в политике, но к VI в. до н. э. они свое господствующее положение утратили. Зная эволюцию военной тактики и социальной структуры на Среднем Востоке и в Европе, можно предположить, что причиной этого стало появление оружия из железа[274]. Так или иначе, к VI в. до н. э. способы ведения войны в Индии опирались преимущественно на пехоту и конницу. Колесницам на поле боя отводилась номинальная, хотя и почетная роль.
Как и на Среднем Востоке, перемены в военном деле открыли новые пути для политического развития. В работах ранних буддистов можно обнаружить ростки аристократической и республиканской форм правления, сравнимые с ранними городами-государствами Греции. Таких сообществ, процветавших в предгорьях Гималаев, похоже, было немало. Но на обширных равнинах по берегам крупных рек, таких как долина Ганга, начиная с VIII в. до н. э. стали преобладать государства с монархическим устройством. Войны и завоевания, административное объединение, фортификационные работы в стратегически важных местах и, возможно, крупномасштабные ирригационные работы — все это способствовало укреплению царской власти. К VI в. до н. э. такие монархии либо смогли установить господство над большей частью малых государств с республиканским устройством, либо сами были поглощены другими монархиями[275].
Эти политические изменения сопровождались смещением центра общественной жизни Индии на восток, от долины Инда к равнинам Ганга. Детали проникновения ариев и завоевания Восточной и Южной Индии совершенно неизвестны, и даже общие контуры этого процесса, не говоря уже о датах, покрыты мраком. Возможно, это происходило потому, что полоса джунглей не очень привлекала завоевателей до появления железных топоров и других орудий, облегчающих рубку леса и последующую обработку почвы, сплошь пронизанную корнями. Таким образом, в широких масштабах расчистка джунглей под сельскохозяйственные угодья началась, по всей видимости, лишь к 800 г. до н. э.[276] Двумя веками позднее долины в верхней и средней части Ганга становятся наиболее активными центрами культурной жизни Индии, где и располагаются самые мощные царства.
Усиление таких царств, появившихся в долинах Ганга, как Кошала и Магадха в VII в. и VI в. до н. э., видимо, представляет типичный случай захвата правителями позиций на периферии цивилизованного общества, что позволяло создавать более крупные и более самодержавные государства, чем это было возможно в патриархальных центрах, где и распри аристократов, и претензии духовенства мешали укреплению царской администрации. К тому же хорошие климатические условия в долинах Ганга способствовали ускоренной политической консолидации. Муссон приносил достаточно воды, поэтому рис давал наибольшие урожаи и стал основным продуктом, производимым в регионе. Но для достижения наибольшей урожайности риса требовалось орошение; а это, в свою очередь, приводило к необходимости строить каналы и дамбы, что было под силу только большому числу людей, которых могла организовать лишь вышестоящая власть. По-видимому, в начале VI в. до н. э. правители царств в долинах Ганга приняли решение строить местные оросительные системы, что привело к чрезвычайному усилению царской власти посредством гарантированной возможности контроля за повседневной жизнью и нуждами земледельцев[277].
В долинах Инда, напротив, ирригация была развита слабо. Не рис, а пшеница и ячмень были главными зерновыми культурами. Их можно было вырастить сравнительно простыми методами. Поля, истощенные многократным сбором урожая, можно было просто на годы оставлять под паром, пока плодородие почвы не восстанавливалось достаточно для того, чтобы возобновить цикл. При таких обстоятельствах долины Инда оставались сравнительно малонаселенными, а государства соответственно — малыми и разрозненными. Таким образом, начинающаяся урбанизации в долинах Ганга имела лишь слабые аналоги в северо-западной части субконтинента[278].
Ремесло и торговля приобрели особую важность в Индии после 800 г. до н. э., когда возобновились внешние связи с Вавилоном. Торговые суда курсировали по Инду и Гангу и, возможно, пересекали Индийский океан, чтобы попасть в варварские страны Восточной Африки и Юго-Восточной Азии. Были уже профессиональные торговцы и проводники караванов, если такого рода термин подходит для подобных профессий; но столь важного стимула торговли, как чеканка монет, не существовало вплоть до VI в. до н. э. Денежные отношения возникли лишь как побочный результат завоевания Пенджаба персами[279].
Поскольку племенные связи уступили территориальному подчинению и земледелие постепенно вытесняло скотоводство, старые племенные и аристократические узы, присущие общественному устройству ариев, слабели. Путем местных завоеваний, царских милостей или внесением изменений в древние племенные обязательства свободных воинов-ариев принудили нести службу и платить налоги[280]. Так сократился разрыв между рядовыми членами сообщества ариев и представителями порабощенных народов. Между простым арием и крестьянином из неарийского рода сохранялись лишь остаточные формальные различия[281].
Как это ни парадоксально, подобное уравнивание оказалось, возможно, мощным стимулом развития одного из отличительных и специфических институтов Индии — каст. Расовая гордость арийских завоевателей была неистребима, и они свысока смотрели на порабощенных ими представителей темнокожих народов Индии. Таким образом, по мере того как простые арии опускались к социальному статусу презираемых темнокожих народов, они, вероятно, все более энергично цеплялись за верования и обычаи, которые закрепляли их отличие от неарийцев[282].
По крайней мере три дополнительных элемента способствовали формированию кастовой системы. Первым была концепция ритуальной чистоты, которая включала сложные табу против телесных контактов с нечистыми людьми и особенно против пищи, которой такие люди касались. Это особо подчеркивалось в санскритских текстах. Буддийская литература свидетельствовала, что эта концепция была уже известна чуть ли не во времена Будды[283]. Именно ритуальная чистота выделяла жреческую касту брахманов от всех прочих.
Не менее важным в становлении кастового сознания было сохранившееся чувство общности интересов среди доарийского населения. Поскольку влияние ариев в Индии усиливалось, без сомнения, местные сообщества были вынуждены подправлять древние обычаи в угоду могущественным завоевателям и во многих случаях платить своего рода дань. Но прежние социальные связи племенных и крестьянских сообществ не прерывались. С другой стороны, предрассудки ариев создавали серьезные препятствия для смешанных браков с темнокожими аборигенами. Все это и привело к тому, что некоторым группам среди покоренного населения удалось сохранить свою самобытность. Такие сообщества и явились прототипами каст[284].
Наконец, третьим элементом кастовой системы было положение, впервые четко сформулированное еще в комментарии к Ведам, известном как Брахманы и сводившемся к тому, что все общество самими богами разделено на четыре касты. Первую составляли брахманы, чья повседневная обязанность — жертвоприношения и прочие религиозные церемонии. За ними шли кшатрии, которым надлежит сражаться и править. Затем — вайшьи, имеющие право занимать должности, и на нижней ступени стояли шудры, на долю которых, в особенности тех, кто носил религиозное клеймо, оставалось выполнение черных работ. Первые три из этих каст составляли арии, четвертую — неарии. Брахманическая литература подчеркивала как наследственный характер принадлежности к этим четырем кастам, так и иерархические отношения между самими кастами.
Практика же не соответствовала такой кастовой теории. Правители и воины никогда добровольно не подчинялись брахманам. Кроме того, и отдельным личностям удавалось от случая к случаю преодолевать кастовые барьеры[285]. Вводились состряпанные наспех поправки к теоретическому четырехкастовому образцу, обосновывающие деления на подкасты и создание промежуточных каст; впрочем, порой обходились и без обоснований. Все же теория, пусть не слишком соответствовавшая социальной практике, наращивала влияние и, возможно, отвечала за акцент на социальном старшинстве каст, что позднее стало весьма важной частью общественной системы[286].
В наши дни в Индии вместо четырех каст можно насчитать тысячи, если считать кастой социальную группу, членам которой позволительно заключать браки между собой и совместно принимать пищу. Множество каст тем не менее было организовано с соблюдением всех принятых правил и норм, и дисциплина среди их членов по сей день поддерживается угрозой исключения любого, кто нарушает традиции касты[287]. Каста, к которой принадлежал человек, определяла его социальную вселенную. Стандарты личного поведения, а также возможности личности в деловых отношениях с другими зависели от касты и более или менее определенных иерархических отношений между самими кастами в рамках всего общества. В результате было достигнуто сочетание преимуществ жизни внутри небольшой группы людей, находящихся в тесном межличностном контакте, с фактом существования в значительно большем и более свободном, но безличном обществе.
Как и почти все прочее в далеком прошлом Индии, хронология становления кастовых принципов остается неясной. Никто не мог бы сказать с уверенностью, когда именно появились касты. Ясно, однако, что многие из современных каст образовались не так давно и при формировании их ядром послужили профессиональные группы[288]. Кроме того, у всех последующих завоевателей Индии было, хотя порой и не вполне осознанное, стремление вписаться в существующую систему. Например, британская община в Индии образовывала нечто весьма сходное с кастой, хотя лица, отправившиеся из Англии в Индию, не обладали до этого никаким кастовым самосознанием (в том значении слова, которое бытует в Индии). Действительно, как только деление на касты было признано естественной и неизбежной формой организации человеческого общества, система продемонстрировала неограниченную гибкость. Старые касты могли распасться на две и более новых; профессиональные группировки, которые по своей природе, возможно, и не были вполне однородными изначально, быстро становились новыми кастами, как только сами люди, входившие в них, признавали эти группировки кастами. Действительно, любая группа «чужаков» рано или поздно оказывалась вынужденной соответствовать основным ограничениям касты на брак и употребление пищи просто потому, что специфические обычаи их соседей неизбежно меняли их собственные.
К 500 г. до н.э. сложная кастовая система современной Индии оформилась лишь в общих чертах. Ее ростки появились, конечно, значительно раньше, вероятно, еще в период первых контактов между ариями и аборигенами (если предположить, что доарийское общество еще задолго до этого не было разделено на нечто, подобное кастам)[289]. Период между 700-м и 500 г. до н. э., когда роль городов в Индии начинала быстро расти, был, вероятно, критическим для принципов кастовой системы. В городской среде смешались личности самого разного происхождения, и все они, вероятно, были способны менять свой статус куда свободнее, чем в более поздние времена. Возможно, лишь некоторое время спустя, после 500 г. до н. э., принципы касты установились и в городах, но в сельской местности строгие и неукоснительно соблюдаемые кастовые правила действовали, по-видимому, еще со времен Будды[290].
То, что касты (или протокасты) играли огромную роль в структуре индийского общества в целом, имело важные политические последствия. Сравнительная недолговечность на исторических отрезках индийских государств и империй может быть отчасти объяснена тем, что преданность личности территориально определенному государству была неизмеримо слабее по сравнению с преданностью территориально неопределенной касте. Беззаветное служение коллективу, столь явное в территориальном государстве, характерном для европейской истории, было немыслимо в обществе, где приоритетное социальное группирование составляли касты. Ну, а коль скоро глубинное самосознание человека полностью определялось его кастовой принадлежностью, правители и государственные должностные лица могли в лучшем случае рассчитывать на роль неприятных чужаков, а в худшем — на роль угнетателей и тиранов, чьи запросы и действия имели лишь отдаленную связь с жизненно важными отношениями подданных.
При таких обстоятельствах правители и политики имели куда меньшие возможности в Индии, чем на Среднем Востоке или в Европе. Власть государства над мыслями и чаяниями подданных, хотя и не обязательно над ними самими, была значительно слабее. Война и политика поэтому стали сравнительно узкой заботой немногих профессиональных военных, и эти вопросы могли быть опущены в литературе тем более легко, что они были не очень существенны и в повседневной жизни. Такого рода упущения в индийской литературной традиции весьма специфичны и причиняют танталовы муки историкам, ищущим вразумительные политические и хронологические структуры.
Было бы ошибкой думать, что касты в Индии — абсолютно автономные или изолированные социальные группы. Ежедневный процесс общения членов разных каст требовал взаимной и весьма сложной корректировки. Более того, общность некоторых идей и взглядов на природу вещей объединили касты в некое реально существующее культурное целое. Без такой общности точек зрения путей развития оказалось бы столько, сколько каст, и индийская цивилизация не смогла бы существовать как единое целое. Но индийская цивилизация существует, и единство ей обеспечивает религия. Даже в XX в. святой в Индии может достичь таких вершин власти, о которых ни один древний правитель или завоеватель не мог и мечтать. Однако успех Ганди, достигнутый в недавнем прошлом, возник не сам по себе, а явился результатом неустанных трудов несчетного множества святых, живших до него, тех, кто формировал традиции древней индийской цивилизации. Действия правителей, воинов, торговцев и ремесленников — групп, столь важных в развитии культур Среднего Востока и ведущих в развитии Греции, значили не так уж много на земле Будды и Ганди.
Безусловно, это различие могло быть достаточно иллюзорным, так как почти все, что известно нам о ранней индийской цивилизации, мы знаем из документов, переданных жрецами и монахами. Но и это по-своему показательно, так как указывает на особую роль религии и на то, что стремление к святости играет в жизни Индии огромную роль. Однажды в истории Индии светская литература процветала, о чем, по сути, и свидетельствует «Махабхарата», но светские традиции были либо утрачены, либо забыты, а быть может, попросту поглощены религиозной литературой. Действительно, всепоглощающую мощь индийской религии едва ли можно более убедительно продемонстрировать, чем странной структурой «Махабхараты». Подобно устрице с Малабарского побережья, которая обволакивает жемчугом причиняющую ей беспокойство песчинку, религиозные поэты Древней Индии откликнулись на тщеславие героической войны, обрядив ее исконную жестокость в ризы религиозных наставлений и аллегорий, затенив таким образом центральную для поэмы тему братоубийственной войны.
Как мог дух грубых воинов арийских племен, прославившихся непоколебимостью в сокрушении врагов силой оружия, измениться настолько, что жрецы и святые смогли задавать тон интеллектуальной жизни Индии и предъявили претензии на главенствующее место в обществе? Почему, иными словами, идеалы и мораль ариев развивались в направлении, столь отличном от того, которое преобладало в Европе?
Нельзя не признать, что в этом вопросе остается немало загадочного, но два фактора помогают прояснять специфику направления развития культуры Индии. Первый фактор — это климатические условия. Формирование индийской культуры и самого отношения к жизни происходило главным образом не в Северо-Западной Индии, где климат был сходен с климатом Среднего Востока, а на равнинах Ганга, находившихся круглый год под доминирующим влиянием муссонов. В таком климате открываются совсем иные возможности, чем в более сухом и суровом климате Средиземноморья. Например, большая часть литературы, оказавшая глубинное влияние на культуру Индии, была создана в лесных скитах, где святые жили настолько аскетично, что многие обходились вообще без какой-либо одежды, стремясь лишь к религиозному познанию и достижению озарения. Аскетические крайности, на которые такие люди себя обрекали, неизбежно привели бы к быстрой смерти в более холодном климате, и мудрость, которую они должны были передать пытливым ученикам, не могла быть постигнута в странах, где зимой падал снег или температура опускалась ниже нуля. Во-вторых, доарийское население Индии не могло не иметь своих собственных культурных традиций, хотя их формы и соответствующие институты неизвестны. Многое из того, что обусловило специфику индийской цивилизации, вполне вероятно, возникло в результате трансформации доарийских традиций. Такая трансформация была необходима, чтобы приспособить уже существовавшие традиции к соответствующим учреждениям и склонностям ариев, что привело в результате к возникновению совершенно новой формы культуры[291].
Точные даты в хронологии религии Древней Индии не могут быть указаны вплоть до времени нирваны Будды (датируется ок. 485 г. до н. э.). Расхождение в религиозных взглядах, которое можно увидеть в дошедшей до нас литературе, происходило в разные времена, среди различных социальных групп и во многих регионах Индии. Кроме того, даже и после того, как философские школы обретали некую форму, они не вытесняли старые, доктрины и ритуалы. Напротив, приходил в движение сложный процесс взаимодействия и согласования старых и новых религиозных взглядов. Среди такой неопределенности ученые долго не могли различить четыре «стадии» развития индийской религии. Эта схема приемлема, если только не забывать, что это логическая реконструкция процесса, а не его точное хронологическое описание.
Собрание гимнов, известное как Ригведа, — самый древний пласт дошедших до нас памятников индийской литературы. Боги Ригведы — довольно путанная персонификация сил и явлений природы: солнца, грома, рассвета, огня и священного опьяняющего напитка — сомы. Отправления культа, хотя и разработанные до деталей, были исключительно просты: на расположенном вне жилища и неподалеку от огня алтаре происходило ритуальное заклание жертвенных животных и приношение богам даров, таких как сома и гхи (топленое масло). Хотя людям и было известно, что боги могущественны, а порой капризны, но боги едва ли сильно отличались друг от друга. Многие гимны могут быть поняты отвлеченно как молитва, обращенная к богу, но с тем же успехом допускают конкретное истолкование как призыв, обращенный к физическому объекту, используемому в ритуале. Возможно, отсутствие каких-либо художественных образов этих богов и было одной из причин такой неопределенности. В любом случае, более поздние поколения имели возможность изменять представления о богах без явных отклонений от буквы и духа ведических гимнов. Такая пластичность очевидна в некоторых частях Ригведы, где и был заложен метаморфический плюрализм более поздней индийской религии, свободно объединяющей воедино различных богов пантеона[292].
Поскольку ведическая религия в ранней ее форме мало подходила оседлым крестьянам, то, когда арии перешли к оседлой жизни, в которой сельское хозяйство играло все большую роль, а военное дело, напротив, уже не играло ведущей роли, реконструкция доарийских религиозных идей, возможно, стала занимать их куда больше. Во всяком случае, ведических богов обтесывали и подгоняли до тех пор, пока они не стали всецело устраивать жрецов, искусных в произнесении ритуальных текстов и выполнении ритуальных действий. Намеки на такую трансформацию есть и в самих Ведах — в существующей ныне форме Вед дано описание исполнения гимнов в литургических церемониях[293]; но подробное изложение измененной доктрины перенесено в комментарий, известный как Брахманы. В Брахманах роль богов Ригведы незначительна. Тенденция сливать различные божества воедино особенно проявляется в том, что выдающаяся роль отдается богу Праджапати, который оказывается уже повелителем всего живого и создателем вселенной. Акт жертвоприношения понимается теперь как воссоздание Праджапати и, следовательно, как микрокосмическое воссоздание вселенной. Отсюда следовало, что жрецы, совершавшие жертвоприношение, были выше, чем сами боги, причем это утверждение не только явно изложено в тексте, но на нем делается ударение[294].
Жрецы-брахманы, декларировавшие такого рода претензии, образовывали закрытую и привилегированную касту, к которой могли принадлежать только сыновья брахманов. От брахмана требовалось приличествующее сану поведение, а кроме того, ему надлежало заучить по крайней мере одну из Вед и усвоить цель и значение жертвоприношения, изложенные в Брахманах. Взамен жреческих услуг брахманы освобождались от контроля со стороны светских властей, налогообложения, повинностей любого рода; кроме того, они получали щедрые дары и вознаграждения. Жрец, утверждающий, что вмещает в себя всех богов, не мог, разумеется, позволить себе согласиться на меньшее.
Два аспекта развития этого процесса заслуживают особого внимания. Во-первых, брахман был образованным человеком и свое образование приобретал, сидя у ног наставника, знавшего наизусть точные формулировки священных текстов. Все инструкции были устными, требовавшими тренированной памяти; и личности, известные широтой и точностью познаний, естественно, собирали вокруг себя большие группы учеников, стремящихся к знаниям; таким образом возникали неформальные школы.
Во-вторых, появление школ обеспечило институционные рамки, в которых поощрялось и даже требовалось подробное толкование священных текстов, а также создание дополнительного комментария к ним, тем более что с развитием разговорного языка ясность текстов пострадала. Наиболее ранний комментарий — Брахманы — был результатом деятельности именно таких школ. Они воплотили самые смелые домыслы, не сдерживаемые никаким историческим или филологическим грузом познания или требованием соответствовать четко определенным традиционным концепциям теологии. Таким образом, привнесение новых идей и неожиданных толкований в старые ритуалы было ограничено только изобретательностью и живостью языка писателей. Несомненно, было бы ошибкой путать невероятное изобилие их доктрин с распространенной в то время религией или с тем, как ее реально исповедовали в обществе. Есть серьезные основания полагать, что брахманы никогда не пользовались бесспорным превосходством в обществе и никогда не имели столь высокого социального статуса, на который претендовали. И глава аристократического клана, и царь, и воин могли уважать их, могли даже побаиваться их магической силы, но едва ли могли позволить убедить себя в том, что им придется уступать экстравагантным требованиям выскочек-жрецов[295].
Есть и другие доказательства того, что действительность расходилась с претензиями брахманов. Об этом говорит сам процесс развития индийской религии. Декларированные школами брахманов божественная власть духовенства и приверженность ритуалам не могли долго оставаться безальтернативными доктринами. Учение, провозглашавшее уход в уединенную аскетическую жизнь в джунглях, где средства познания божественной истины и путь к святости отшельник выбирал себе сам, видимо, служило религиозной альтернативой в Индии с доарийских времен. По крайней мере, аскетизм стал непременным атрибутом общественной жизни еще до начала VI в. до н. э. Необычная святость аскетов приобрела широкую известность, и они привлекали ничуть не меньше последователей, чем высокообразованные брахманы. Так возникла вторая, более-менее сознательно соперничающая школа, в которой стремление познать высшую истину было свободно от прямых связей с древними ведическими текстами. Литературный вклад этих лесных школ — трактат, известный как Упанишады. Учение Упанишад знаменует третью стадию развития индийской религии.
Хотя Упанишады бессистемны по форме и учение их по ходу текста меняется, даже самые ранние из текстов разрабатывают ряд тем, свойственных именно этой доктрине. В этих текстах отрицается необходимость жертвоприношений и жреческих обрядов, целью религиозной жизни объявляется «просветление», достижимое лишь путем овладения эзотерическим знанием, а не правильным выполнением ритуальных действий. Овладению таким знанием должны были способствовать наставления и практика воздержания, но, по существу, все сводилось к аскетическим методам и завершалось мистическим опытом, по определению невыразимым словесно.
Что же касается слов, то тексты Упанишад представляют собой попытку постигнуть этот опыт. Многие доктрины, которые впоследствии стали в центр более поздней формы индуизма, ясно выражены здесь впервые, в частности, концепции брахмана, атмана и кармы. Эти термины не могут быть точно переведены, потому что даже в наиболее близких эквивалентах они неизбежно несут отзвуки европейской религиозной и философской мысли. Мы можем, разумеется, понимать брахман как универсальную духовную реальность, скрытую за ощущениями, и приравнивать атман к человеческой душе. Но все же такое приближенное толкование санскритских значений этих понятий не оставляет нам возможности понять утверждение «Это есть Ты», а именно, что брахман и атман есть одно и то же[296].
Точно так же карма означает и «действие», и «грех», хотя и особого рода, и включает в себя изъян как мышления, так и нравственности.
Целью, к которой стремились и мудрецы, и святые, был мистический экстаз, через который может быть постигнуто тождество между брахманом и атманом. Карма являлась препятствием, удаляя или уводя в сторону атман от достижения мистического единения с брахманом. Кроме того, карма наследовалась, поскольку души, как полагали, были бессмертными, и с ними в каждое новое рождение переносилась карма, накопленная в прежних жизнях. Самодисциплина, аскетические упражнения и устные наставления могли помочь атману избавиться от своей кармы и открыть путь к его окончательному избавлению от препятствий, порождаемых материальностью земного тела с его чувственными желаниями. Тогда атман смог бы соединиться с брахманом целиком, полностью и навсегда. Таким образом, предел религиозных стремлений мог быть достигнут без жрецов, жертвоприношений и любого рода действий[297].
Такие доктрины осознанно бросали вызов философии брахманов, делающей акцент на ритуале жертвоприношения и прерогативах касты. Все же с характерной для них приспособляемостью брахманы не долго относились к Упанишадам как к еретическому сочинению. Хотя Упанишады никогда не считались столь же священной книгой, как Веды, они, однако, стали признанной и важной частью канона индуизма. Как это ни парадоксально, внутренне присущая им неясность и эзотерический характер их учения позволили брахманам принять их с тем большей легкостью. Упанишады могли непосредственно воздействовать лишь на интеллектуальную элиту, и брахманы отвели место таким людям в своей системе понятий, выдвинув идею, что отшельничество и достижение святости без наставлений жрецов возможны для человека на исходе его жизни, если он в свои активные годы с уважением относился к жрецам и исполнил нормальные семейные обязательства. Но когда буддисты и джайнисты начали популяризировать представления, сходные с изложенными в Упанишадах, и объявили, что эти представления должны быть единственной нормой религиозной жизни, компромисс между брахманами и приверженцами новой доктрины стал невозможен.
Сдвиг в философском мировоззрении, которое получило сложное и пространное выражение в Упанишадах, был весьма радикальным. В поле зрения ведической религии были вполне земные цели: процветание, долголетие и здоровье как награда, которую можно ожидать за хорошие отношения с богами. Книга Брахманы лишь незначительно отличалась в этом смысле, дополняя материальную награду обещанием, что скрупулезно исполненное жертвоприношение гарантирует следующее рождение в бессмертном теле. Но Упанишады, презирая простые земные удовольствия, объявляли личное уничтожение во вселенском брахмане высшей наградой за праведную жизнь.
Судить о причинах такого изменения крайне сложно, поскольку об устройстве общества в Древней Индии известно слишком мало. Аскетические методы и вера, что посредством аскетической дисциплины может быть достигнута удивительная сила, возникли, возможно, еще в доарийские времена. И все же, чтобы появились Упанишады, старые и более наивные системы ценностей должны были прийти в упадок. Причина такого упадка, кажется, ясна: в VII-VI вв. до н. э. свободный аристократический режим, нашедший политическое выражение в племенных республиках и мелких государствах Северной Индии, разрушился под давлением роста городов и самодержавных централизованно-бюрократизированных монархий[298]. Как повел бы себя в таких обстоятельствах одаренный человек из благородного семейства и какая судьба ждала бы его в мире, где его прежний социальный статус оказался разрушенным? Некоторые, без сомнения, пошли за победителями и стали служить набирающим силу монархиям. Но непокорные и чувствительные души, должно быть, предпочли иной стиль жизни и обрели свободу особого рода в аскетизме, бегстве в леса, где их метафизические размышления о природе и мистических трансах обрели форму текстов Упанишад[299]. Подобный перенос решения мирских проблем в духовную сферу стал специфической чертой индийской цивилизации, отличающей ее от соседей и современников в Европе и на Среднем Востоке. Вплоть до VI в. до н. э. развитие индийской культуры не слишком отличалось от того, что происходило в других странах. Процесс приспособления обычаев воинственных ариев к аристократическому и сельскохозяйственному укладу жизни аборигенов во многом походил на тот, что проходил на Среднем Востоке и в Европе. Но когда аристократические семейства долин Ганга подверглись притеснениям со стороны централизованных и абсолютных монархий, их ответ был уникален, поскольку на основе аскетических методов, которые были, вероятно, известны местному населению и в доарийские времена, они, по существу, сформулировали новые мистические идеалы. Найдя литературное выражение в Упанишадах, эти идеалы вскоре стали занимать умы и лишившихся корней горожан, для которых избавление от личных неурядиц и неопределенности новоявленного урбанизма стало насущной проблемой. Подкрепленные выходцами из торгово-ремесленных городов, отшельники джунглей предлагали институционную структуру, в пределах которой могла развиваться самая изощренная аскетическая мистика. Царский двор и рынок сотрудничали с отшельниками джунглей, спеша придать форму выдающемуся оригинальному религиозному мировоззрению, способному удовлетворить умы философической тонкостью, а сердца мистическим экстазом.
Мысли и чувства, выраженные в Упанишадах, популяризировали два духовных вождя, жившие в последней четверти VI в. до н. э. — Махавира, основатель (или реформатор) джайнизма, и Гаутама Будда. Годы их жизни точно не известны, но известно, что они были современниками; и, по-видимому, начали свою деятельность незадолго до или вскоре после 500 г. до н. э.[300] Их проповеди и сами их жизни дали начало крупнейшим и наиболее важным религиозным течениям, ознаменовав четвертую, по нашей классификации, стадию развития религии в Индии.
Джайнисты и буддисты бросили вызов обрядности брахманов и нашли массовый отклик. Через два века после смерти Будды Индия, казалось, была на грани того, чтобы стать страной буддизма. Однако брахманизм выжил и в конечном счете стал бороться с противником его же оружием, преобразовавшись в то, что принято называть индуизмом. Индуизм впитал в себя многие положения и идеалы, которые были высказаны в Упанишадах и стали популярны благодаря проповедям джайнистов и буддистов.
С распространением и окончательным формированием джайнизма и буддизма выкристаллизовались отличительные черты мировоззрения индийской цивилизации. К концу VI в. до н. э. сформировались все элементы того, что впоследствии было удачно названо «федерацией культур, известной под именем индуизма»[301], и более поздние изменения никогда уже не нарушали эту фундаментальную структуру.
Мы не станем вникать здесь в сложности джайнистской и буддийской доктрин. Изначальные идеи Махавиры и Будды можно лишь с большим трудом отличить от тех элементов, которые добавлены к их наследию позднее, да и нет оснований полагать, что в первые годы своего существования буддизм или джайнизм подвергались сколько-нибудь серьезным изменениям, как это случилось с христианством, когда оно покинуло свою колыбель в Иудее.
У буддизма и джайнизма немало общего. Обе веры предложили надежду на спасение без жрецов и жертвоприношений. Центрами формирования обеих были группы стремившихся к просветлению и «монахи», к которым тянулись группы мирян, чьи духовные мотивы были менее самоотверженными. Обе веры избрали перевоплощение в качестве основного принципа вселенной, обе искали спасения от круговорота рождений и смерти в истинном знании и правильном поведении, обе были атеистическими.
Но в деталях различия доктрин проявились яснее. Джацнисты полагали атман неизменным объектом и проповедовали аскетизм, не исключавший и голодания до смерти, как основное средство освобождения души от кармы и избавления от инкарнаций. Будда, напротив, отрицал неизменность атмана, как и всего прочего в мире. После попыток крайнего аскетизма, предпринятых в молодые годы, он решил, что самоистязание бесполезно, и рекомендовал вместо этого средний путь — тихую, умеренную жизнь, практику медитации, религиозные беседы и самоконтроль — как истинный путь к религиозному просветлению.
Доктрина буддизма все больше усложнялась и стала замысловатой настолько, что любого новичка была способна привести в отчаяние. Все же центральная идея Гаутамы Будды о том, что существование и страдание неотделимы и что истинное знание и праведная жизнь могут это страдание прекратить, представляется достаточно простой. Предложенный им способ освобождения не кажется безнадежно запутанным. «Благородный восьмеричный путь» к просветлению состоит из систематического совершенствования, правильного понимания, правильного стремления, правильной мысли, правильной речи, правильного действия, правильного усилия, правильного образа жизни и правильной концентрации. Безусловно, Будда и не пытался объяснить точно, что именно понимается под словом «правильный» в этих фразах. Он учил скорее собственным примером, так что ранняя буддийская литература по большей части состояла из историй самого Будды (часто сверхъестественных), его деяний и высказываний.
Однако жизнь Будды стала столь существенной для индийской и мировой истории отнюдь не из-за его доктрины, тем более прошедшей в последующем весьма серьезные изменения[302], а благодаря разработанной им практики достижения просветления. Причем этот процесс шел без заранее обдуманной цели. Скорее всего последователи Будды, изо дня в день сталкиваясь с обычными проблемами, обращались к Будде, чтобы услышать его мнение, и он постепенно и понемногу создал набор прецедентов, который следующие поколения буддистов объявили обязательным.
Сам Будда вел скитальческую жизнь, задерживаясь в какой-либо местности лишь на сезон дождей. Даже при его жизни набожные миряне жертвовали земли и дома, где бы он и его монахи могли переждать сезон дождей. Так начали возникать монастыри, которые до сих пор остаются важнейшими центрами буддизма. Сначала причисление к кругу последователей происходило после беседы с самим Буддой, но поскольку число обращенных росло, монахи, постоянно пребывающие в одном монастыре, стали принимать неофитов в свои ряды после упрощенного обряда. Дисциплина была добровольной и неформальной. Монахи собирались регулярно для взаимных наставлений, и согрешившие, как правило, каялись в своих проступках публично.
Первые буддийские монастыри, вероятно, копировали дисциплину и методы управления, принятые в аристократических республиканских кланах раннего периода[303]. В них не было никакой установленной иерархии власти. Решения принимались на общих собраниях монахов, и все назначения происходили в результате неформальных выборов. Таким образом, несмотря на политические обстоятельства, которые сделали прежние аристократические республики нежизнеспособными, Будде в рамках нового сообщества ищущих истины и святости удалось сохранить известный ему с юных лет дух свободы и товарищества. Тем самым он создавал демократическое объединение свободных людей, в котором любой, всерьез посвятивший себя поискам истины, мог быть причислен к сообществу буддистов и занять в нем соответствующее место независимо от знатности рода. Более того, переводя основные принципы сообщества в религиозную плоскость, ему и его последователям удалось ускользнуть из рук крепнущих монархий, которые разрушили тип аристократического политического сообщества, известного Будде в детские годы[304].
Создавая объединения ищущих религиозного просветления и мира, Будда, казалось, не открывал ничего нового. Святые с учениками издавна были отличительной особенностью индийской социальной сцены, и нет причин думать, что Будда предполагал, что группы, которые сформировались вокруг него, сохранятся на века. Но само число привлеченных им последователей, исключительная сила его индивидуальности и прежде всего установленные им на каждый день практические правила поведения каждого члена сообщества — все это вместе обеспечило единение его последователей на все последующие поколения[305].
Таким образом, вероятно, безо всякого заранее обдуманного намерения была создана своего рода церковь. Поначалу это была церковь без иерархической организации и общественного культа, которые так глубоко связаны со всеми христианскими церквами, хотя эти элементы иногда добавлялись к уставам буддийских общин позднее.
Без сомнения, индийское общество с его кастовой структурой было особенно восприимчиво к созданию социальной организации, тяготеющей исключительно к религиозным целям и удалившейся от мирской политики настолько, насколько это вообще возможно. Все же не следует упускать из виду исключительный характер такого института. Мысль о личном стремлении к святости вне рамок нормальной жизни не могла бы и в голову прийти греческим современникам Будды, для которых религия и государство были нераздельны. Постоянные трения между церковью и государством в Европе иллюстрируют трудности, с которыми сталкивались умы европейцев в попытках отделить религию от других сфер жизни. Ничего подобного последующая индийская история не знала. Буддисты и любые другие религиозные течения могли свободно вписаться в индийскую религию как еще одна каста, и индийские правительства готовы были дать всем таким социальным группам весьма широкую автономию.
Буддийский образ жизни, поддерживаемый монастырями, привлек миллионы приверженцев и направил их жизни в новое русло. Таким образом, тот тип отношений между наставником и учениками, который связывал Будду и его последователей, не исчез бесследно, а был канонизирован и сохранился на века[306]. Была чрезвычайно развита способность проникновения в сущность отдельного человека и понимание его индивидуальности. Особое видение мира, которое постепенно обретало форму в среде индийских религиозных отшельников, становилось доминирующим во всей Индии. В то же время несколько измененные формы такого видения нашли сторонников в Китае, Японии, Бирме, Сиаме и Тибете.
Длительный и многообразный путь распространения буддизма стал возможным, конечно, лишь благодаря тому, что традиционные версии учения Будды выкристаллизовались в корпус канонической литературы. Существует несколько во многом различных канонов учения. Канон пали, распространенный на острове Цейлон, возможно, наиболее близок к учению Будды. Но хотя большинство ученых и принимает отдельные фрагменты этого канона как достаточно точные версии проповедей Будды, невозможно установить, где кончается история и начинаются домыслы. Фигура Гаутамы Будды была очень давно окружена сверхъестественной аурой; и более поздние поколения почитали его как бога и спасителя, что явно противоречило основам его первоначальной доктрины[307].
Индийская культура во многих отношениях все еще находилась в процессе формирования, когда Будда и Махавира уже умерли. Неизвестно, например, ни одного произведения изобразительного искусства, позволяющего точно датировать наступление эры буддизма, а поскольку исповедующим брахманизм не требовались ни храмы для отправления церемоний, ни статуи для поклонения, можно предположить, что художественные идеи того времени воплощались в дереве и других материалах, неспособных противостоять времени. Политическая организация страны также была еще далека от стабилизации. Большая часть территории была в ту пору покрыта джунглями, а Юг жил своей собственной жизнью, о которой фактически ничего не известно. Не следует также забывать, что не буддизм, а преобразованный в общедоступную форму брахманизм, известный как индуизм, стал в конечном счете преобладающей религией, так что и после того, как буддизм окончательно сформировался, религиозное развитие Индии отнюдь не остановилось.
Иными словами, индийская цивилизация в V в. до н. э. была исполнена жизненных сил и перед ней простирался долгий путь исторического развития. Тем не менее направление роста и некоторые его рамки к тому времени, когда Будда умер, были уже определены. Важнейший общественный институт — кастовая структура — и основные положения религиозного мировоззрения, которые дали направление развития всей последующей индийской истории вплоть до нашего времени, уже проявилось. Таким образом, вырисовались важнейшие отличительные черты индийской цивилизации.
О древней истории Греции известно намного больше, чем о возникшей в то же время цивилизации в Индии. Основные события греческой истории могут быть приблизительно датированы начиная с 1500 г. до н. э., а к VI в. до н. э. — очевидно, важнейшему периоду формирования греческой и индийской цивилизаций — исторические события и личности в жизни тогдашней Греции начинают вырисовываться с такой четкостью, которая немыслима для того же исторического периода на территории к югу от Гималаев.
Этот факт можно отчасти объяснить тем, что район Эгейского моря поддерживал намного более тесные контакты с ранее возникшими цивилизациями Востока, чем Индия. Зачастую археологические находки, относящиеся к Древней Греции, можно датировать по предметам, завезенным со Среднего Востока, а в некоторых случаях в египетских и хеттских письменных источниках имеются записи о контактах с народами Эгейского моря. Именно эти источники, обнаруженные на Среднем Востоке, а не памятники, оставленные самими греками, позволяют составить достаточно точную хронологию событий в Греции II тыс. до н. э.
Более существенной причиной нашей лучшей осведомленности о древнегреческой истории является тот интерес к ней, который проявляли сами греки, в отличие от своих индийских современников, составляя исторические документы. «Человек — животное общественное», — сказал Аристотель, и это определение наилучшим образом подходит для Древней Греции, где учреждения полисов (городов-государств) охватывали почти все потребности человека. Индийские мыслители, напротив, были совершенно равнодушны к временным и событийным аспектам реальной жизни, занимаясь категориями бесконечности в их внутренних и внешних проявлениях. Как следствие, в индийских литературных памятниках крайне мало сведений о социальных условиях и политических событиях, в то время как греки изобрели и светские хроники, и политическую теорию.
В отличие от письменных памятников Индии, культурные ценности греков были сосредоточены вокруг реальной жизни индивидуума и общества, и история имела для них определенное значение. И все же последовательное изложение событий греческой истории становится возможным только в V в. до н. э. Но и тогда на исторической сцене доминируют Афины и Спарта, а остальные государства остаются в их тени. Ранний период греческой истории можно восстановить лишь в общих чертах, и при этом останется много неясностей.
Нет ни археологических, ни литературных источников, указывающих, когда грекоязычные племена начали заселять Балканский полуостров. Возможно, первые такие группы достигли территории современной Греции уже вскоре после 2000 г. до н. э.[308] Однако в продолжение нескольких столетий как на самой территории Греции, так и на островах Эгейского моря культура развивалась со значительным отставанием в сравнении с культурой Крита.
Начиная примерно с 1600 г. до н. э. на территории Греции укоренился более передовой уклад, опиравшийся на несколько крупных укрепленных центров, таких как Микены. Эта культура подверглась значительному влиянию минойской цивилизации Крита; и многие из сохранившихся произведений искусства этого периода неотличимы от произведений критской культуры той эпохи. Тем не менее есть основания полагать, что многие другие аспекты жизни на полуострове значительно отличались от тех, что доминировали на Крите. В частности, многие образцы оружия, найденные при археологических раскопках вблизи мощных фортификационных сооружений, господствовавших над городами микенской эпохи, не соответствуют тем, что применялись на Крите. Очевидно, в Микенах правили воины, а не жрецыцари[309].
Становление цивилизации на материковой части Греции требовало значительной политической и экономической централизации. Для возведения мощных фортификационных сооружений в Микенах, не говоря уже о городах поменьше, требовалось объединение усилий большого числа людей. Сейчас невозможно установить, как именно такая централизация была впервые достигнута. Возможно, завоеватели, связанные закаленной в боях воинской дисциплиной, захватив страну, разделили ее на «уделы» между командирами, однако нельзя исключить, что концентрация власти происходила постепенно и в конце концов эта власть сосредоточилась в руках правителей Микен.
Так или иначе, одной из основ социальной структуры Микен была аристократия, выдвинувшаяся во время военных действий. Колесницы появились в Греции примерно в середине II тыс. до н. э., и детали конструкции и упряжи позволяют заключить, что прототипом им послужили колесницы, принятые на вооружение в Сирии[310]. Возможно, отряды заморских искателей счастья (быть может, это и был мифический царь Пелопс) передали грекам новую тактику ведения войны, или же ремесленники, умевшие делать колесницы, были захвачены при набегах на берега Леванта. В любом случае в результате появления новой технологии могла появиться и аристократия или, по крайней мере, еще больше укрепилось влияние тех, кто был в состоянии изготовить снаряжение военной колесницы.
Таким образом, развитие Микен было сходно с развитием цивилизаций Среднего Востока. Подобно государствам касситов, митанни, хеттов и гик-сосов, Микенское царство также опиралось на колесничную аристократию, происходившую из варварских племен. И точно так же, как завоеватели Среднего Востока заимствовали и адаптировали культуру покоренных ими более цивилизованных стран и их соседей, микенская культура в своем развитии стала следовать образцу ближайшей культуры — критской — и быстро переняла внешние атрибуты этой цивилизации[311].
Есть, однако, одно принципиальное отличие в устройстве общества в Микенском царстве и государствах хеттов, касситов или митанни. Последние были простыми сухопутными народами, тогда как правители Микен неустанно осваивали море, и микенцы господствовали на нем не только как торговцы, но и как пираты. Пути микенских мореплавателей пролегали далеко. Контакты с Малой Азией, Кипром, Левантом и Египтом были обширными и интенсивными. И следы пребывания уроженцев Микен обнаружены в столь удаленных землях, как Сицилия, Сардиния. Есть также не вполне достоверные свидетельства об их пребывании в Испании и Британии[312]. Сейчас трудно судить, чем преимущественно занимались микенские мореплаватели — пиратством или торговлей, тем более что в те времена различие было весьма призрачным. Тем не менее нельзя не отметить следующее. Пока Египет оставался мощной военной империей, т.е. вплоть до XIV в. до н. э., нет никаких указаний, что микенский флот участвовал в каких-либо операциях, кроме мирных торговых рейдов вдоль Левантийского побережья. Поэтому нельзя исключить, что предания о «владычестве Миноса на морях», сохранившиеся в памяти греков, относится к той эпохе, когда мощный и хорошо организованный флот критян держал пиратство в Эгейском море под контролем. Однако приблизительно после 1400 г. до н. э. флот критян пришел в упадок, и с материковой Греции вырвались морские пираты и грабители. Кносс и сам, возможно, стал жертвой набегов вышедших в море жителей материка. Аналогично микенские мореплаватели вполне могли оказаться среди тех «народов моря», которые осуществляли набеги на побережье Египта в конце XIII в. до н. э.[313] Не исключено, что гомеровская «Илиада» — отголосок одного из таких набегов, на этот раз в северо-восточном направлении, к Трое у пролива Дарданеллы, который традиционно (и, не исключено, довольно точно) датируется 1184 г. до н. э.
По всей вероятности, богатства, добытые за морем, и явились тем цементирующим фактором, который сплотил Микенское царство. Только располагая значительными запасами золота и других ценностей, верховный правитель Микен мог вознаграждать своих приверженцев и соратников с той свободой, какой они от него ожидали, и лишь продуманная щедрость могла позволить правителю содержать войско настолько сильное, чтобы не опасаться возможного противодействия со стороны вассальных князей. Но когда волнения и беспорядки в египетском и хеттском царствах стали препятствовать торговле и тем самым уменьшать доходы Микенского царства, правители Микен решили захватить силой то, что раньше удавалось заполучить более мирными средствами[314].
Это главный вход в крепость Агамемнона, возведенную на вершине крутого холма. Он был обращен в сторону плодородных равнин Аргоса и позволял контролировать путь через горы на север к Коринфскому заливу. Стоящие на задних лапах львы напоминают хорошо известный еще в искусстве Месопотамии мотив. Массивность крепостных стен, равно как и сама конструкция ворот — если воин не был левшой, то при входе в ворота он мог быть атакован со стороны, не прикрытой щитом (т.е. сверху правой стены укрепления, показанного на фотографии). Все это свидетельствует о воинственном характере микенского общества.
С другой стороны, в перспективе массовое обращение к насилию подорвало власть верховного царя. Каждый разоренный город означал меньше средств для поддержания аппарата централизованной власти. Неудачные кампании, как, например, против Египта в начале XII в. до н. э., должны были отбить охоту князьям и царькам затевать новые войны. В конце концов, после провала военных походов, когда казна верховного правителя стала пустеть, возможность мятежа со стороны разочарованных приверженцев, а тем более соперников становилась все более реальной. В последующей истории Греции возникавшие при подобных социальных напряжениях беспорядки смогли в значительной степени облегчить жившим на соседних территориях менее развитым варварским племенам, таким как дорийцы, возможность вторгнуться на земли Микенского царства и разрушить его. Можно заключить, что микенские цари в надежде обрести могущество решились на грабеж и разбой, но в конце концов потеряли и само царство.
Как бы то ни было, вскоре после 1200 г. до н. э. пришедшие с севера дорийцы разграбили великие цитадели и разрушили Микенское царство[315]. Это вторжение вызвало крупномасштабную миграцию, которая продолжалась чуть ли не до 1000 г. до н. э. и, вне всякого сомнения, привела к смешению и многократным вторичным миграциям населения. Сами дорийцы осели преимущественно на территориях, расположенных вблизи древних центров Микенского царства, возможно, потому, что там они нашли наиболее соблазнительные трофеи и наиболее плодородные почвы. В конце концов самые плодородные земли Пелопоннеса, Крита и Юго-Западной Малой Азии оказались во власти дорийцев, в то время как остальные менее пригодные для земледелия территории достались остальной части населения Греции, чьи предки владели землями задолго до того, как их захватили дорийцы. Например, Аттика стала «ионийской», то же произошло и с рядом городов в центральной части Малой Азии, расположенных вдоль побережья Эгейского моря. В этих городах, где в период нашествия дорийцев нашли приют беженцы с территорий Греции, из рудиментов древней культуры мало-помалу началось становление нового стиля жизни, который в конце концов и привел к расцвету классической греческой культуры.
Стремительное развитие Ионии произошло отчасти благодаря ее географическому положению, облегчавшему постоянные и тесные контакты с высокоразвитой культурой Востока. Возможно также, что именно по другую сторону Эгейского моря лучше всего сохранились остатки высокоразвитой микенской культуры. Ионическое (или, быть может, эолийско-ионическое) происхождение поэм Гомера — лучшее тому свидетельство. Можно без труда обнаружить, что в этих поэмах сохранились отголоски культуры эпохи Микенского царства и они представляют последний расцвет поэтической традиции, уходящей своими корнями в эпоху, предшествующую вторжению дорийцев[316].
Другим стимулом быстрого развития ионической культуры было то, что в чуждой и потенциально враждебной среде возникала настоятельная необходимость социального и политического единства. Беженцы, прибывшие из разных земель, с различным семейным укладом и традициями, вынуждены были порвать с прошлым и начать жизнь сначала хотя бы уже потому, что сам переезд за море обрывал связи с прежним общественным укладом[317]. Таким образом, греческим поселенцам в Ионии вольно или невольно приходилось проявлять немалую гибкость в тех случаях, когда речь шла о становлении политических и социальных условий, в которых им предстояло жить. В результате этого процесса им удалось заложить основы того, что впоследствии привело к созданию важнейшего института культуры Греции -полиса[318].
Полис стал фундаментальной ячейкой как в культуре Греции, так и в культуре Рима. Физически он представлял собой селение или город, окруженный земледельческими хозяйствами и выпасами. Политически это было общество, управляемое судьями и законом. Психологически — самодостаточная группа граждан, состоящая исключительно из взрослых мужчин, принадлежавших к привилегированной части населения, в которую не могли входить не только чужаки, но и женщины, дети и рабы. Полис, достигнув высшей стадии развития, полностью управлял жизнью своих граждан. Экономика и политика, искусство, литература и философия были почти полностью в его ведении.
Гористый характер местности, вне всякого сомнения, способствовал возникновению небольших политических образований. Но географический фактор едва ли был определяющим. Одни полисы объединяли разрозненные территории (как, например, Афины и Спарта), другие делили между собой соседние плодородные поля (например, Беотия и Ахайя)[319]. Так что не география, а социальные условия и институты придавали полису его особый характер.
Когда переселение народов, вызванное вторжением дорийцев, прекратилось, сельское хозяйство на территории Греции стало более стабильным. Уже не нужно было обрабатывать поля до полного истощения, а затем сниматься с насиженного места. Были найдены способы многолетней обработки почвы, и коль скоро подобные усовершенствования были введены, появились условия для оседлого образа жизни. По мере того как верхушка племени превращалась в аристократов-землевладельцев, отмирали и племенные связи и общество постепенно распадалось на отдельные семьи[320].
Существовало, однако, немало проблем, которые отдельные семьи решить в одиночку были не в состоянии. Одна из них — невозможность обеспечить личную безопасность. В те далекие времена наказанием за преступление могла быть лишь месть либо самого потерпевшего, либо его родственников. Но кровная месть часто выходила из-под контроля и оказывалась разрушительной для обеих сторон. В этом, возможно, и крылся самый сильный стимул для создания соответствующих общественных институтов, поскольку у самих враждующих групп нередко возникала необходимость в разрешении их споров третейским судом. Традиционно роль миротворцев возлагалась на вождей племен, иначе распри ставили под угрозу сплоченность соплеменников. Этот аспект традиционной власти племенных вождей не был полностью утрачен и после многочисленных массовых миграций, хотя и не совсем понятно, как могли цари распространить свою власть на столь большие расстояния и умиротворять непокорные семейства. Возможно, силу царским решениям придавало то, что они принимались совместно с неким советом, состоявшим из пользовавшихся доверием лиц, конкретно решавшим, что именно следует предпринять в том или ином случае. Несогласие или открытое неповиновение одной из участвовавших в тяжбе сторон, должно было в этом случае привести к применению силы со стороны не только царя, но и членов его совета, которые в этом случае без особых колебаний могли бы прибегнуть к оружию.
Другой общественной функцией было руководство ведением войн. О военной организации греков в период с 1000 г. по 600 г. до н. э. почти ничего не известно, однако мы знаем, что ближе к концу этого периода конница играла решающую роль в их тактике ведения войны. У всадников было множество преимуществ: они могли быстро менять позицию и появляться в неожиданном для противника месте, не давая пехоте времени, чтобы перестроить боевые порядки. Однако лишь люди с немалым достатком могли стать всадниками, поскольку естественный травяной покров лугов Греции был весьма скуден и лошадей приходилось кормить почти круглый год зерном. В той же степени, в которой конница была эффективней пехоты на полях сражений, возрастало и влияние знатных землевладельцев на жизнь общества.
Баланс сил на раннем этапе становления общества в Греции определялся тенденцией объединений наиболее влиятельных семей в целях ограничения царской власти. Уже на раннем этапе это привело к созданию аппарата советников царя, членами которого назначали лишь представители влиятельных семей. Более того, поскольку не было полной уверенности, что коллегия судей всегда и во всех случаях будет служить интересам сообщества землевладельцев, совет всех влиятельных землевладельцев стал собираться чаще, чтобы активнее участвовать в принятии важных решений. Несомненно, в разных государствах эти процессы значительно различались в деталях, но к VIII в. до н. э. наиболее влиятельные аристократы узурпировали большую часть царской власти. В Афинах, например, было отменено право на наследование царской власти и сам царь стал не более чем судьей, назначаемым на строго определенный срок, причем его функции были преимущественно религиозными. Другие судьи были заняты решением юридических или военных вопросов, в то время как состоявший из аристократов ареопаг выполнял общий надзор за процессами в обществе.
Благородные семейства, активно участвовавшие в управлении полисом, стали селиться неподалеку от административных зданий, что постепенно определяло характер центра города. Центр, который, как правило, изначально выбирали из соображений безопасности, начинал притягивать тех, кто занимался искусством или торговлей, хотя эти группы населения прежде и не имели большого значения в обществе. Поэтому и стиль жизни города изначально определяла аристократия, а не купцы или ремесленники. Это обстоятельство наложило прочный отпечаток на жизнь всех греческих городов. Еще по прошествии многих сотен лет даже в наиболее активных торговых и ремесленных центрах возникшие в аристократической среде идеалы личной и общественной жизни продолжали оставаться неизменными[321].
Первая из этих греческих ваз датируется концом VII в. до н. э., когда фаланга была еще нововведением, а вторая, менее поврежденная, была расписана, по-видимому, двумя поколениями позднее. На верхнем фото показаны две шеренги фаланги, атакующие на полном ходу, но строго держащие шаг, а конница охраняет каждый фланг боевого порядка. В реальном бою задние шеренги фаланги сближались с передними, образуя единую, слаженно действующую человеческую массу. Художнику же, расписывавшему вазу, пришлось, руководствуясь чисто художественными соображениями, разделить шеренги и показать только две из них. Детали тяжелого вооружения пехотинцев (гоплитов) — шлемы, щиты, копья и наколенники — более отчетливо видны на фото внизу.
Шло время, и престиж знати рос и за пределами городов. Начиная с тех времен, когда население Греции стало оседлым и взялось за земледелие, вождям племен доставались, по-видимому, более крупные наделы земли, чем их скромным соплеменникам. К VII в. до н. э. во многих областях Греции перенаселенность стала серьезной проблемой. Крестьянские наделы дробились, и в неурожайные годы бедные фермеры были вынуждены брать зерно и продукты питания в долг у более богатых соседей. Расплачиваться им приходилось либо своей землей, либо своей свободой, которую они теряли, если долг не удавалось вернуть. Даже если неурожайные годы шли один за другим, знатные землевладельцы были защищены от нужды уже одним тем, что владели обширными землями, а потому оказывались и в этом случае в более выгодном положении и еще больше обогащались, давая в долг[322]. В результате этих процессов вражда между классами все больше обострялась и привела к жестоким столкновениям во многих городах. Однако беднота не могла ничего выиграть от этих конфликтов, так как не только экономическое, но и военное превосходство было на стороне знати.
Серьезные изменения в тактике ведения войны на несколько веков оттянули скатывание греческого общества в сторону дальнейшей поляризации между предающейся роскоши аристократией и угнетенной, задавленной нуждой остальной частью населения, т.е. к устройству общества, присущему Среднему Востоку. Во второй половине VII в. до н. э. и особенно в VI в. до н. э. гоплиты — тяжеловооруженные пехотинцы — стали решающей силой на поле боя, почти полностью заменив конницу. Способная слиться в единую массу фаланга — правильный боевой порядок хорошо обученной и согласованно маневрирующей пехоты — могла противостоять кавалерии и тем более смести с поля боя плохо организованную пехоту. Хотя в действиях регулярных воинских формаций не было ничего нового ни для военного дела Греции, ни для военного дела Среднего Востока[323], комбинация плотных боевых порядков, тяжелого вооружения и прежде всего строго согласованных действий фаланг подняла эффективность действий греческой пехоты на недосягаемую высоту.
В своем зрелом виде фаланга состояла из восьми шеренг бойцов, стоявших так близко друг к другу, что щит каждого воина частично прикрывал слева соседа по шеренге. Не известно точно, строилась ли фаланга так же с самого начала. Но к началу VI в. до н. э. мощь хорошо обученных и вооруженных фаланг, состоявших из тысяч действовавших как один воинов, поддерживавших согласованность движения строя громким пением ритмических победных песен — пеанов, казалась неодолимой, и на поле боя фаланга не раз это доказывала[324]. Конница не могла ни противостоять натиску фаланги, ни разрушить ее боевые порядки. И лишь когда удавалось атаковать с флангов или с тыла, конница продолжала оставаться эффективной.
Эти изменения повлекли фундаментальные последствия для социального устройства общества. Важнейшая основа гегемонии аристократии была, разумеется, подорвана, когда на поле боя стала главенствовать тяжеловооруженная пехота. Еще важнее был психологический эффект, связанный с тем, что для умения держать строй, быстро и точно маневрировать воинам фаланги требовалась длительная подготовка. В шеренге все были равны, и жизнь каждого пехотинца зависела от стойкости бойцов, стоящих с ним в одном боевом строю. Имущественный или социальный статус уже не мог играть прежней главенствующей роли, поскольку награждались лишь храбрость, стойкость и дисциплина. Все это, без сомнения, воспитывало чувство равенства и солидарности у граждан — бойцов фаланги. Более того, на воинов, проходящих обучение тактике нового строя, беспрестанная муштра, ритмические движения многих шеренг, сопровождавшиеся пением и музыкой, оказывали сильное гипнотическое воздействие, что приводило к подсознательному ощущению благополучия и внушало чувство солидарности.
Естественно, эти чувства, возникавшие у воинов, шедших в фаланге, не могли не отразиться на общих моральных принципах Греции. Стиль жизни аристократов стал почитаться варварским, не достойным истинных греков. Уважаемым человеком и гражданином стал считаться тот, кто вел скромную жизнь, был независимым фермером, имевшим достаточно земли, чтобы жить достойно, был в состоянии приобрести копье, щит и шлем и не терял мужества на поле боя. Этот идеал гражданина быстро распространился и стал общепризнанным, богатство и пышность теряли свою привлекательность, и к концу VI в. до н. э. даже самые богатые аристократы предпочли жить и одеваться просто. Почетным стало тратить богатство не на бросавшуюся в глаза роскошь, которая еще в VII в. до н. э. считалась неизменным атрибутом благородного происхождения, а на финансирование общественных зданий и учреждений. При этом богатые люди неизменно демонстрировали, что отнюдь не намерены транжирить деньги на прихоти. Так дух равенства и солидарности стал отличать стиль общественной жизни Греции от принятого в других странах[325].
Применение в военной тактике фаланги имело далеко идущие социальные и политические последствия. То обстоятельство, что чем больше была фаланга, тем сильнее становился полис, стимулировало дальнейшую демократизацию общества. Действительно, теперь социальная система, при которой зажиточные граждане могли расширять свои земельные владения за счет менее обеспеченных сограждан, низводя их до состояния крайней нищеты и даже рабства, становилась неприемлемой. Обнищание каждого гражданина, ведущее к понижению его статуса в обществе, уменьшало строй фаланги, ослабляло город, а следовательно, снижало безопасность всех его граждан. Вследствие этого как в Афинах, так и в Спарте (а только об этих двух городах мы знаем хоть что-то более или менее точно) в конце VII – начале VI вв. до н. э. были предприняты необходимые шаги, чтобы уберечь свои фаланги.
Спарта решила проблему поддержания боеспособности фаланги, введя так называемые законы (или конституцию) Ликурга. Возможно, единственной целью этой конституции, введенной в конце VII в. до н. э., было сделать фалангу как можно мощнее и многочисленнее. Конституция содержала законы, предписывающие обязательное прохождение системы военных учений каждым из граждан в течение всего активного периода жизни. Спартанцы намеренно исключали при этом какие-либо упоминания об имущественном или социальном положении граждан и даже официально назывались они homoroi, т.е. равные. Фактически каждый здоровый гражданин должен был стать профессиональным солдатом, и только лишенные прав и рабы освобождались от службы и должны были заниматься обработкой земли, чтобы прокормить граждан. Благодаря учениям, в которых граждане проводили все свое время круглый год, фаланга Спарты стала лучшей в Греции. Однако боязнь развращения граждан при столкновении с более свободной жизнью за пределами Спарты, а также еще более парализующий ужас возможного бунта в тылу не позволяли вождям Спарты использовать военное превосходство для установления господства над другими городами Греции. Вместо этого они создали свободный союз-город, функционировавший под их строго консервативным началом.
В Афинах проблему боеспособности своей фаланги тоже решали достаточно радикально, но это не привело ко всеобщей мобилизации и переводу всего мужского населения на казарменное положение. Была введена специальная должность судьи с особыми полномочиями, позволявшими вносить изменения в существующие законы, на которую был назначен Солон. Первым делом Солон запретил продажу в рабство за долги и, аннулировав долги тех, кто был продан в рабство, сделал их снова свободными гражданами. Так было устранено самое значительно неравенство, существовавшее среди граждан Афин, и мощь фаланги была восстановлена[326].
Таким образом, фаланга была школой, которая создала греческий полис. Эта школа остановила на начальном этапе стремление аристократии к роскоши и заменила его идеалами умеренности во всем, что касалось внешних проявлений личности. Она утвердила, а может быть, и вообще создала впервые, идеальное отождествление своих интересов с интересами полиса. Наконец, она значительно расширила класс граждан, которые могли принимать активное участие в делах полиса, при этом гоплиты, защищавшие свой город на поле боя, уже никоим образом не могли быть отстранены от участия в делах общества. Они и не были отстранены. Законы Солона, например, давали гоплитам право выступать в качестве апелляционного суда при обжаловании решений, выносимых судами аристократов, а в Спарте законы Ликурга давали право ассамблее гоплитов избирать всех судей. В это случае право голоса в решении государственных вопросов, прежде принадлежавшее исключительно знати, было передано более широкому классу граждан — всем, кто мог экипировать себя для службы в армии. «Гоплитское избирательное право» оставалось неприкосновенным вплоть до V в. до н. э., а во многих городах Греции — и значительно дольше.
Но не всем гражданам доставало средств, чтобы экипироваться всем необходимым, т.е. приобрести меч, щит, шлем и копье. Многие для этого были слишком бедны, а металл в те времена был дорог. К тому же было немало и тех, кто просто странствовал по Греции, не принадлежа ни к какому полису, или же оставил свой город, пренебрегая гражданскими правами и предпочитая жить как иногородцы. С ростом населения городов их роль в формировании общественного мнения росла, так что еще до того, как право гоплита стало привычным идеалом, на политической сцене, особенно в таких торговых центрах, как Афины, Коринф и Милет, появилась влиятельная новая сила.
Человек, не имевший достаточного надела земли, должен был найти иные средства к существованию. И тут был лишь один выбор: заняться ремеслом или эмигрировать за море. Оба эти способа выживания часто дополняли друг друга, тем более что новые колонии, поначалу импортировавшие многие товары с родины, со временем сами начинали производить зерно и другие продукты на экспорт. В средине VIII в. до н. э. происходил как рост эмиграции, так и расцвет ремесел. Города в ионической части Греции, особенно Милет, играли ведущую роль в колонизации, в то время как Коринф, Халкида и Эретрия следовали за ним. Колонизация продолжалась примерно с 750 г. по 550 г. до н. э. Дальнейшая колонизация встретила сопротивление Карфагена и этрусков, которые закрыли западное побережье Средиземноморья для греческих колонистов. Но к тому времени весьма успешная коммерческая деятельность в старых греческих городах уже позволяла даже безземельным гражданам находить средства для сносного существования, не удаляясь от родных мест на значительные расстояния.
Схема коммерческой деятельности, разработанная в эти два столетия, имела фундаментальное значение как для греческой истории, так и для истории Рима. В прежние времена греческие земледельцы производили все необходимые для жизни продукты самостоятельно, продавая лишь столько, сколько было необходимо для покупки инструментов, оружия и других изделий, изготовляемых из металла. Теперь же на значительной части Греции и само земледелие было поставлено на коммерческую основу. И хотя зерно продолжало оставаться основным продуктом сельскохозяйственной деятельности, все больше усилий затрачивалось на то, чтобы производить достаточно ценные и достаточно легко транспортируемые продукты, такие как вино и оливковое масло. Вино, разумеется, служило незаменимым на пирах опьяняющим напитком. Оливковое масло было не только хорошей добавкой к бедной жирами пище жителей Средиземноморья, но могло играть роль мыла, а кроме того, оказалось наиболее доступным горючим для светильников. Поэтому не стоит удивляться, что варварские народы щедро расплачивались зерном, металлами, древесиной и другим сырьем за вино и масло Греции.
Несмотря на очевидные выгоды выращивания винограда и оливковых деревьев, распространение этих культур шло медленно. Даже в тех регионах, где климатические условия благоприятствовали выращиванию винограда или оливковых деревьев, их жители не были знакомы с обрезанием лозы, прививанием, культивированием. Все это требовало сил и затрудняло распространение и выращивание виноградной лозы и оливок. Не менее важным фактором было и то, что пока виноградники или оливковые деревья могли бы приносить урожай, должно было пройти несколько лет. Немногие земледельцы могли пожертвовать урожаем менее ценных культур ради урожая винограда или олив в некоем будущем. В Аттике, например, новый стиль товарного производства в сельском хозяйстве широко распространился не ранее 560 г. до н. э., когда тиран Писистрат ввел систему выгодных государственных кредитов для земледельцев, выращивающих на своих землях виноградники и оливковые деревья.
Переход к коммерческому земледелию дал огромные преимущества таким передовым городам, как Микены, Эретрия и Афины. По сути, экспортируя вино и оливковое масло, эти города получали куда больше зерна (и других видов сырья), чем могли произвести сами на своих землях. Более того, производство вина и оливкового масла позволяло грекам расширить общую площадь земель, пригодных для сельского хозяйства, поскольку виноград можно было успешно выращивать даже на каменистых склонах, на которых урожаи зерна в лучшем случае были скудными, а то и вообще они не были пригодны для земледелия. Таким образом, коммерческое земледелие могло обеспечить средствами к существованию куда больше людей, чем это когда-либо удавалось сделать в рамках натурального хозяйства, и в городах появилась возможность развития экономики принципиально нового типа.
Переход к коммерческому земледелию усилил демократические тенденции, заложенные тактикой фаланги, и сделал более явным различие социального строя Греции и Среднего Востока. Коммерция в городах Среднего Востока имела большой опыт в производстве и торговле такими товарами, как одежда и изделия из дерева, металла и других материалов. Пищевые продукты для этих городов поставляли прилегающие к ним районы, причем по большей части в виде экономически непродуктивных рент и налогов. Поэтому земледельцы Среднего Востока представляли собой крестьянство, имевшее лишь достаточно слабые коммерческие связи с городом. Большая часть земледельцев воспринимала жителей города как чужаков и угнетателей, что, вообще говоря, не было лишено оснований. Напротив, в Греции земледельцы, производившие такие товары, как вино и масло, столь необходимые для коммерческой деятельности города, почитали себя и почитались другими за истинных граждан города. Они играли ведущую роль в политической жизни, они непосредственно участвовали в военных действиях в качестве воинов фаланги и, как прочие жители предместья, снабжали продуктами город.
В результате рыночные отношения в Греции проникли в общественную жизнь значительно глубже, чем на Среднем Востоке, и значительно сильнее объединили все население в единую политическую структуру. Характерной чертой Востока была пассивность земледельцев, безразлично воспринимавших любые политические перемены и не видевших в смене правителей никакого проку для себя. В Греции, напротив, земледельцы были жизненно заинтересованы во всех происходящих в государстве процессах и активно в них вовлечены. Видимо, в этом и состоит секрет успеха военных кампаний греков против своих врагов. И хотя в приводимом Геродотом сравнении воина-перса, которого гонят на поле боя плетью, и греческим солдатом, который сражается по собственной воле, немало преувеличения, есть в нем и доля правды.
Для большинства греческих городов коммерция не играла первостепенной роли. Большинство из них, как, например, Спарта, были прежде всего аграрными центрами, где право гоплита и тому подобные реалии общественного уклада считались нормами как личной жизни, так и политики. В то же время были и такие города, как Афины, которые становились центрами торговли и ремесел. Эти города претерпевали дальнейшие политические коллизии, поскольку по мере того, как численность ремесленников, художников и скульпторов в них росла, эти классы стремились полнее участвовать в общественной жизни. У многих жителей городов, особенно у моряков и ремесленников, не хватало денег, чтобы купить экипировку гоплита. Их недовольство нередко получало поддержку тех обедневших землевладельцев, которым на своих небольших участках земли не удавалось вырастить урожай, достаточный, чтобы сводить концы с концами. Эти волнения нередко приводили к эпидемии тирании в городах Греции в VII-VI вв. до н. э.
Тиран (в русскоязычной литературе встречается также написание «тиранн», подчеркивая различие между историческим термином и словом в переносном значении. — Прим. пер.) — это человек, который захватывал власть путем военного переворота и правил, невзирая на закон. Большинство тиранов одаривали бедных за счет богатых, а временами вообще производили конфискацию крупных земельных владений и распределяли их между теми, кто не имел собственности. Хотя тирания не гарантировала безопасности. Вирус беззакония не так-то легко было уничтожить, и сословие воинов фаланги, составлявшее военный костяк государства, видимо, всякий раз стремилось восстановить утраченный контроль над делами государства. Поэтому тирания никогда не отличалась в войнах, и тиранам требовались наемники, чтобы защитить себя от собственных подданных. Эта внутренняя слабость позволяет объяснить ту пассивность, с которой греческие города на территории Малой Азии, где тирании были особенно распространены, покорились сначала Лидии, а затем и империи персов. Тем не менее в материковой Греции в конце VI в. до н. э. спартанцы взяли на себя миссию по свержению тираний везде, где они могли этого достичь. Вероятно, именно за счет доблести фаланг спартанцев с началом войны с персами на европейской части Греции не осталось ни одного тирана.
Однако действия Спарты против тиранов не могли ни изменить, ни устранить те социальные условия, которые способствовали их приходу к власти. Два пути лежали перед теми городами Греции, которые к тому времени стали центрами торговли: либо дальнейшее подавление бедных слоев олигархическими правительствами с ограниченным избирательным правом, либо радикальные изменения в пользу дальнейшей демократизации, не ограничивающейся избирательным правом гоплита. В Коринфе был избран первый путь, но олигархи этого города не могли сами держаться у власти и в значительной степени зависели от военной поддержки Спарты, поэтому эффективность их действий внутри собственного полиса была парализована, когда граждане в нем разделились на две непримиримо враждующие группировки. Иной путь был избран в Афинах. После свержения тирании Писистратидов в 510 г. до н. э. здесь началось радикальное движение в сторону демократии. Даже граждане, вовсе не имевшие земли, обрели право голоса в делах государства, получив возможность участвовать в народных собраниях и заседаниях судов. Но подобный общественный порядок оказался весьма неустойчивым, и до того, как в 483 г. до н. э. Фемистокл посчитал необходимым значительно увеличить морской флот Афин, этот строй служил всего лишь орудием сведения счетов между отдельными аристократами, и отнюдь не являлся отражением баланса сил в афинском обществе. Тем не менее, когда в Афинах был построен мощный флот, на котором гребцами были граждане этого города, безземельные граждане Афин, чьей единственной собственностью были крепкие мышцы, получили возможность принимать участие в военных операциях полиса. Будучи гребцами на триремах, они в такой же степени обеспечивали безопасность своего города, как и гоплиты. Поэтому их право быть услышанными в народном собрании еще больше утвердилось. В V в. до н. э. гребцы флота Афин, а следовательно, и те слои населения города, из которых они рекрутировались, стали теснить с политической сцены фермеров-гоплитов.
Если фаланга была начальной школой греческого полиса, то флот был высшей школой ее развитой демократии. И если семейный надел и семейное земледелие были экономической основой демократии, не выходившей за пределы права гоплита, то торговый флот с требовавшейся для него системой мастерских, складов и рынков давал экономическую основу радикальной демократии нового типа.
Тем не менее греческая демократия никогда не была всеобъемлющей. Рабы, которые во многих городах составляли немалый процент населения, были лишены всяких политических прав. Прав были лишены и женщины, а кроме того, и все проживавшие в греческих городах иностранцы, поскольку последние могли получить гражданство лишь в исключительных случаях.
Представление, согласно которому граждане — это замкнутая группа, связанная глубокими родовыми узами, сохранялось в Греции и после 500 г. до н. э. Граждане всегда оставались привилегированным сословием, никогда не совпадавшим со всем взрослым мужским населением территории полиса.
Идеалы, установленные аристократией, продолжали преобладать в полисах с демократией радикального толка. У добропорядочного гражданина должно быть достаточно времени для досуга, в противном случае он не может посещать заседания суда, ассамблеи и религиозные празднества и, что самое важное, подготовить себя к тому, чтобы с оружием в руках защитить собственный город. Физический труд не считался неприемлемым для истинного гражданина, если оставлял достаточно времени для политической деятельности. Принципы, определявшие истинного гражданина, были простым слепком с идеалов аристократов предшествовавших эпох. По сути, более скромные общественные классы не нашли ничего более для себя подходящего, чем перенести их на новую почву, заменив лишь стремление к личному величию, столь свойственное героям Гомера, на стремление к величию полиса.
Сельская община, состоявшая из мелких независимых земледельцев, оставалась политическим идеалом по меньшей мере до IV в. до н. э. Сами афиняне были склонны считать всякую деятельность, связанную с ремеслами и торговлей, нежелательным отклонением от идеала. Надо думать, что пределом желаний среднего гражданина, служившего гребцом во флоте Афин, было сколотить состояние, добыв побольше трофеев в какой-нибудь удачной экспедиции, затем купить надел земли и зажить жизнью, достойной свободного человека и гражданина. Ни удел ремесленников, ни финансовые уловки рыночной площади не могли вызвать уважения в Древней Греции[327]. Более того, в VI-V вв. до н. э. даже владение землей могло вызвать немалые подозрения, если не было полной уверенности, что владелец употребляет все свое богатство во благо государства.
Когда греческие полисы достигли высшей точки своего развития, их влияние на граждан стало чрезвычайно сильным и проникающим во все сферы жизни. Политика во многом заменяла жизнь как таковую, для личной жизни, по сути, не оставалось почти ничего. В демократических Афинах считалось вполне естественным, что время, богатство и все духовные устремления граждан полностью посвящены делам государства, не говоря уже о Спарте, которая по требованиям и ограничениям на жизнь своих граждан оставила далеко позади все современные нам тоталитарные государства. Однако подобный отказ от личной жизни, по-видимому, принимался по собственной воле и без принуждения, поскольку, в отличие от наших дней, граждане сами являлись государством. Всякий гражданин мог на деле ощутить, что государство не враждебно его интересам и не навязано извне, но является обобщенным продолжением его собственной воли и устремлений. При таких условиях общественный опыт разделялся всеми гражданами, что раскрывало новые грани человеческого характера, высвобождая некую коллективную энергию, что, по-видимому, и привело к небывалому расцвету классической культуры Греции.
История греческой религии, искусства и литературы отчетливо демонстрирует, как государство, особенно в VI в. до н. э., т.е. в период становления, все больше включало эти виды деятельности в свои собственные рамки.
РЕЛИГИЯ. Публичные богослужения в греческой религии возникли из семейных обрядов, проводившихся в царских дворцах. По мере того как мощь монархов угасала, судьи принимали на себя все больше монарших полномочий в проведении богослужений. Следствием этого стало значительное обогащение и усложнение религиозных ритуалов, что особенно проявилось с ростом государств.
С древнейших времен греческой религии была присуща двойственность[328]: пантеону богов Олимпа противопоставлялось то, что у греков именовалось «мистериями». На деле и сами боги Олимпа представляли собой довольно смешанную компанию, отчасти взятую у индоевропейских богов небес и сил природы, отчасти заимствованную у народов, ранее населявших Грецию и поклонявшихся местным богам-покровителям. Однако поэты, в особенности такие, как Гомер и Гесиод, внесли порядок и стабильность в греческие представления об обитателях Олимпа, и высокая художественность «Илиады» и «Одиссеи» обеспечила то, что пронизанная антропоморфизмом теология пережила многие века и поныне не забыта. Иное дело мистерии, которые не были связаны с этой теологией непосредственно. Некоторые из них, как, например, обряды, посвященные Орфею и Дионису, видимо, были родственны обрядам Востока и распространились на территории Греции в VIII в. или VII в. до н. э. Другие, как, например, элевсинские мистерии, были явно местного происхождения и возникли в Микенах или в домикенские времена и были, возможно, связаны с культом плодородия, возникшим не позднее III тыс. до н. э., т.е. практиковавшимися земледельцами еще в эпоху неолита.
Полис успешно примирял вопиющие противоречия в греческой религии, объединяя мистерии и богов Олимпа, не прибегая при этом к интеллектуальному синтезу, а вводя новые обряды. Публичные богослужения, прославлявшие обитателей Олимпа, соседствовали с общественными празднованиями мистерий, и по крайней мере в двух случаях они вообще сливались воедино. Такое единение символизировали общие шествия во время Великих панафиней. Установленные (или по крайней мере утвержденные) тираном Писистратом обряды поклонения богине Афине, главной покровительнице города среди богов Олимпа, начинались тем не менее у святилища, расположенного в Элевсине, где проводились мистерии в честь великой матери-Деметры, и заканчивались в Акрополе, в сердце Афин. Подобно этому, театральные представления, бывшие частью празднеств в честь Диониса в Афинах, брали в качестве сюжетов расхожие мотивы из греческой мифологии, изначально абсолютно чуждые древнему культу поклонения Дионису. Таким образом, хотя это и не было осуществлено формально, государству все же удавалось найти пути для согласования несовместимых основ греческой религии.
Однако не всем разновидностям греческой религии удавалось вписаться в рамки, установленные полисом. Пышные публичные празднества отнюдь не заменили семейных торжеств, особенно для родовитых граждан. Поэтому в мистериях звучал и особый отголосок индивидуального, личностного мотива, связанный с собственным спасением и собственной загробной жизнью[329], что уж никак не вязалось с религией государства. На другом конце спектра были представлены религиозные учреждения, провозглашавшие идеи панэллинизма и призывавшие к единению всех греческих городов. Главную роль в этом движении играл дельфийский оракул, жрецы которого оказывали серьезное влияние на внутреннюю жизнь полисов в течение всего VI в. до н. э. и которые, в частности, были особо заметны в покровительстве и поддержке процесса дальнейшей колонизации[330]. Параллельно с Олимпийскими играми, происходившими каждые четыре года, подобные состязания устраивались в Коринфе и в других городах, что также носило оттенок панэллинского направления в религии. Так, под эгидой богов некоторые греки продолжали исповедовать старомодные идеи, рожденные еще в среде древнегреческой аристократии, и наблюдалось некоторое возрождение идеи о сверхполисной аристократической солидарности, неразрывно объединявшей весь греческий мир в VIII-VII вв. до н. э., которую ощущали участники и зрители игр, собиравшиеся со всего греческого мира.
Сегодня едва ли можно оценить воздействие на ум и чувства отдельной личности всех этих аспектов греческой религии и тех культов, которые так и не смогли вписаться в рамки, установленные греческими полисами. Тем не менее есть основания полагать, что ни набожность отдельных лиц, ни торжества религиозного толка в отдельных семьях, ни даже панэллинские празднества не были тем базисом, на котором возводились величественные монументы древнегреческой культуры. Именно установленная лолисом религия стимулировала строительство греческих храмов, развитие драматического искусства в Афинах, и лишь эти аспекты древнегреческой культуры смогли преодолеть века и заслужить восхищение последующих поколений. По крайней мере в этом смысле значение официальной религии неизмеримо выше значения тех верований и религиозных течений, которые более или менее успешно противостояли юрисдикции полиса.
Эти скульптурные изображения показывают, сколь значительным было влияние Египта на стиль пластического искусства Греции на раннем этапе его развития. На фотографии слева статуя Тутанхамона (1362—1349 гг. до н. э.). Поза фигуры стала характерной для традиционного египетского искусства не менее чем за тысячу лет до того, как эта скульптура была выполнена. В то время как греки лишь осваивали резьбу по камню и только приступали к изображению фигур в полный рост, египетским ваятелям уже был доступен значительно более выразительный стиль. Чтобы убедиться, достаточно сравнить эти два изображения. Детали фигуры справа, датируемой 590 г. до н. э., и даже неуклюжее воспроизведение прически указывают на явное подражание древней и строго регламентированной египетской традиции. Неприкрытая нагота греческой скульптуры скорее всего шокировала бы египтян, но она отражала обычаи гимнастических залов греков.
ИСКУССТВО. На раннем этапе развития расцвет школы ваяния в Греции обязан покровительству аристократии. Надо думать, что первые греческие скульптуры были изображениями вполне конкретных лиц[331] и служили прославлению как богов, которым эти статуи были посвящены, так и тех лиц, которые эти статуи заказывали. Вовсе не праздная забава попытки разглядеть в причудливых костюмах и отчужденных «архаических улыбках» скульптурных изображений девушек, украшающих Акрополь, зеркальное отражение грации и элегантности аристократической жизни тех дней, которые предшествовали временам нарочитой простоты и суровой строгости, ставшими в последующем нормой для полиса.
В то же время монументальное греческое искусство начинало постепенно вписываться в рамки, установленные полисом. Полный расцвет в греческом обществе наступил лишь после 500 г. до н. э., хотя храмы и прочие монументальные сооружения начали возводить в Греции уже в VI в. до н. э. Подобные предприятия всегда носили общенародный характер, и во многих случаях храмы строились как жилища богов или богинь — покровительниц полиса. Скульпторы отыскивали новые или более масштабные задачи, декорируя стены и фронтоны храмов, и по-прежнему создавали статуи для их внутреннего убранства.
Таким образом, в то время как скульпторы осваивали технику и устанавливали каноны создаваемого ими искусства, их произведения становились все более востребованными государством. Это обстоятельство оказало глубокое влияние на создание греческого стиля в искусстве. Реалистический портрет, который впоследствии стал отличительной особенностью римского искусства, в те времена востребован не был. Напротив, задачей греческих скульпторов было воссоздание обобщенного образа идеальной личности и придание человеческих черт образам богов. Более того, сакральный характер монументальных общественных зданий требовал точного соответствия каноническим архитектурным образцам[332]. Эти ограничения, налагаемые на фантазию и изобретательность, заставляли архитекторов сконцентрироваться на деталях декора, пропорциях и симметрии, что придало греческим храмам изысканную красоту. Ранняя греческая архитектура едва ли могла бы достичь такого совершенства и художественной простоты, если бы она была совершенно свободна в выборе планов и фасадов, как архитектура в Ниневии и Персеполисе.
Основной особенностью греческого искусства, отличавшей его от предшественников Востока и от последователей в Римской империи, был его государственный характер. Тем не менее далеко не все особенности греческого искусства можно истолковать, опершись на этот тезис. В архаической скульптуре раннего периода можно отчетливо различить подражание египетским образцам. Однако по мере того, как греки осваивали мастерство обработки камня, они, стремясь достичь максимальной естественности и пластической выразительности, все больше освобождались от условностей египетского искусства. Причина развития этой тенденции едва ли в том, что греческое искусство все больше приобретало общественный характер. Возможно, причиной обращения греческих мастеров к натурализму было то впечатление, которое на них оказывали поэмы Гомера, где боги были очень похожи на людей. Нельзя исключить, однако, что они достигли подобного мастерства потому, что могли ежедневно наблюдать в гимнастических залах обнаженное человеческое тело в движении. Но теперь об этом можно только гадать, и движущие силы, направлявшие развитие искусства Греции (как, впрочем, и других великих искусств), навсегда останутся загадкой[333].
Эти три женские фигуры иллюстрируют освобождение греческой школы ваяния от подражания египетским образцам и возникновение технически совершенного, высокоэстетичного и самобытного греческого стиля. Первая из этих статуй выполнена в наиболее ранний период и датируется примерно VII в. до н. э. В ней можно отчетливо различить отголоски египетского стиля. Так называемая Гера Самосская, показанная справа (датируется примерно 575 г. до н. э.), уже проявляет гармоничную гибкость, не свойственную искусству Египта. Сочетание декоративных складок одежды и натуралистического изображения человеческой фигуры, которое позднее станет отличительной чертой греческой скульптуры, в этой статуе не проявляется, но оно уже ясно заметно в третьей фигуре, выполненной около VI в. до н. э. Богатство драпировки и отчужденная архаичная улыбка этой афинской «девушки из Акрополя» отражают аристократическую эпоху в истории Греции, когда эта статуя и была выполнена.
ЛИТЕРАТУРА. «Илиада» и «Одиссея» — самые ранние и самые выдающиеся греческие поэмы из всех дошедших до нас. Обе эти поэмы, равно как и труды Гесиода, не имеют ничего общего с идеологией полиса. Но эти произведения, в особенности поэмы Гомера, играли главенствующую роль во всей последующей культуре Греции. «Илиада» воспевает аристократические и героические идеалы, ярость и наслаждение жизнью, при этом в поэзии отчетливо слышится трагический мотив, неизбежность смерти и неотвратимость судьбы, или рока, что в греческой поэзии начинает считаться непременным элементом человеческого существования. Герои Гомера сражаются ради собственной славы и ради добычи. Герои классической эпохи, по крайней мере в теории (пусть это не всегда случалось на практике), обязаны были сражаться во имя славы и богатства полиса, но в остальном идеалы Гомера продолжали оставаться практически неизменными.
Лирическая поэзия Греции также была продуктом аристократической эпохи, однако она практически не подверглась влиянию дисциплины полиса. В ранней поэзии преобладали личные, а порой и автобиографические мотивы, при этом многие из стихов были преисполнены ничем не сдерживаемой уверенностью в себе, свойственной аристократии. С другой стороны, были и такие поэты, как Тиртей, который посвятил свой поэтический дар прославлению родного полиса — Спарты и сочинению строевых песен, под которые маршировали недавно созданные фаланги. В этих песнях он выспренно воспевал самопожертвование во благо государства. В том же политическом ключе, но сдержаннее афинский законодатель Солон выразил в стихах свою концепцию закона и справедливости, которые послужили основой проводимой им конституционной реформы в Афинах.
Тем не менее в целом поэзия не подверглась сколько-нибудь значительному влиянию полиса по большей части из-за того, что становление всего разнообразия форм поэтического искусства (за исключением драмы) произошло задолго до того, как полис обрел контроль над умами и чувствами граждан. При всем при том оказалось возможным приспособить поэтические идеалы к идеологии города-государства, чему, без сомнения, способствовало то, что полис немало перенял у идеологии аристократов прежних времен. Эта связь была обоюдной, обаяние поэзии сильнее всего прочего могло обеспечить выживание идеалов аристократии во все более демократизируемом мире полиса. Воспитанное на поэзии Гомера, греческое общество классической эпохи не могло не проникнуться героическим видением мира, которое с такой силой передавали эти стихи.
Что же касается прозы, то до 500 г. до н. э. она развивалась довольно вяло. Исключение представляют лишь труды Гекатея, чье собрание географических сведений и повествований о путешествиях и дальних странах не дошли до наших дней. Его прозаические произведения сохранились во фрагментах и пересказах в книгах позднейших античных авторов.
ФИЛОСОФИЯ. До VI в. до н. э. по меньшей мере две проблемы в гомеровском взгляде на устройство мира беспокоили греческих философов. Первой из них была связь и отношение между роком и богами Олимпа. В одних стихах Гомера Зевс провозглашался всемогущим, в то время как в других он сам оказывался подвластным року. Вторая проблема была связана с тем, что Гомер приписывал обитателям Олимпа непомерно много человеческих слабостей. Для представителей греческого общества классической эпохи, когда правосудие было поднято на новую ступень после создания нормативного законодательства и институтов права, было неприемлемо то, как Гомер изобразил небожителей. Боги в его поэмах непрестанно устраивали потасовки, мошенничали и надували друг друга, точно так же как обычные люди, при этом их сомнительные моральные порывы не встречали должного осуждения.
Изъяны теологии Гомера были лишь частью того сумбура, который царил в религиозной традиции Греции вплоть до VI в. до н. э. и был результатом непродуманного смешения разнородных, а порой и несовместимых мифов. Более того, в Греции не было официально назначаемых священнослужителей, которые могли бы исправить или хотя бы сгладить эти противоречия. Публичные богослужения проводились избираемыми судьями, которые, будучи людьми, занимающимися и практической политикой, едва ли были склонны к отвлеченным размышлениям. Таким образом, в Греции не было каких-либо представителей власти, облеченных полномочиями толковать для простых граждан устройство мира и сверхъестественные аспекты этого устройства. Данные проблемы вообще не принимались во внимание и были отданы на откуп отдельным личностям.
В архаическую эпоху поэты смело брались объяснять все, что требовало объяснения. Они считались провидцами, осененными божественной силой, и были окружены аурой почитания, если не благоговения. В отличие от жрецов Востока, греческие поэты должны были преодолевать два препятствия в попытках упорядочить и систематизировать мир богов и людей. Во-первых, необходимо было добиваться изящества и совершенства слога, с тем чтобы стихи легче запоминались и в них труднее было внести исправления. Таким образом, идеи предыдущих поколений непросто было изменять и приспосабливать к нуждам нового времени, не лишая эти идеи поэтической силы. Поколения восточных жрецов могли в безукоризненно благочестивой форме интерпретировать, изменять и приукрашивать смысл священных древних текстов, приспосабливая его к современным вкусам и взглядам, но такие мыслители, как Ксенофан и Гераклит, знавшие доподлинно, что именно сказали Гомер и Гесиод, вынуждены были осудить и объявить лживыми утверждения своих великих предшественников. В то же время нельзя не отметить, что милетские философы смогли избежать вынесения подобных вердиктов, тактично игнорируя поэтическую традицию в целом. Во-вторых, греческие поэты не принадлежали к какой-либо организованной и отстаивающей свои права корпорации, но, оставаясь одиночками, были не в состоянии утвердить свою монополию на истину. Восточные жрецы, исполняя священные ритуалы и произнося нараспев тексты древних мифов, опирались на целую вереницу предшественников, у которых они переняли знания и полномочия. У греческих поэтов было лишь собственное вдохновение, собственные суждения и собственное воображение.
Так что те греки, которые были наделены пытливым умом и склонностью к размышлениям, не могли опереться на сколько-нибудь организованную доктрину или систематизированную мифологию, способные дать их чувствам и умам ориентиры в окружающем мире. Однако, начав путешествовать и торговать с Востоком, они познакомились с весьма впечатляющими теологическими и космологическими системами и почерпнули немало полезных знаний. Природа вещей настолько поразила воображение греков, что они создали новую науку — философию. Фалес Милетский (ок. 585 г. до н. э.), считающийся создателем греческой философии, предположительно изучал геометрию в Египте и научился применять ее на практике. Его идея о том, что вода — первичная субстанция, напоминает одно из положений древневавилонской космологии, в которой вода считалась первым элементом творения. И в самом деле, доктрины, приписываемые Фалесу, можно считать своего рода переосмыслением мифологии Древнего Вавилона с той существенной разницей, что Фалес устранил из этой концепции богов — существенный элемент восточной космологии.
Однако, если греческая философия началась с попыток поправить на основе знаний, почерпнутых на Востоке, конструкции, возведенные поэтами, то не прошло много времени, как некоторые философы, подобно греческим скульпторам того времени, окончательно освободились от всяческого иностранного влияния, обретя полную свободу для собственных размышлений.
Школа философии, возникшая в Ионии в конце VI в. до н. э., обратила умы к проблемам земного существования и попыталась выявить в физических явлениях общие закономерности. Эти усилия значительно продвинули вперед то направление мысли, которому следовал еще Гомер (или его безымянные предшественники), привнося порядок и субординацию в пантеон Олимпа; ибо Фалес, Анаксимандр и Анаксимен осмелились низвергнуть гомеровских антропоморфных богов и попытались подвергнуть анализу смысл и природу другого гомеровского персонажа — судьбы, или рока[334]. Насколько позволяют судить дошедшие до нас фрагменты их трудов, стиль мышления милетских философов едва ли далеко ушел от стиля их предшественников-поэтов. Вместо выверенной аргументации их обычным методом было простое утверждение, но по крайней мере Анаксимандр начал развивать более строгие правила обоснования своих утверждений[335].
Ионическая философская школа начала развиваться в существенно ином направлении, отбросив виталистические принципы. Несмотря на некоторые отличия разных религий Среднего Востока, все они сходились в том, что природные процессы подчиняются воле сверхъестественных существ. Вселенная интерпретировалась в воображении человека следующим образом: все в мире происходит благодаря порывам бога или духа, подобным тем, которые испытывают люди в повседневной жизни, и эти порывы заставляют все явления происходить именно так, как они происходят. Но ионические философы исключили богов из своей концепции, считая, что вселенная подчиняется строгим законам, а значит, познаваема. Хотя они и допускали, что душа или духи могут существовать, но полагали, что души, как и все прочее, подчиняются законам мироздания[336].
С тех пор интеллектуальная традиция всех цивилизаций, подвергшихся влиянию культуры Древней Греции, несла на себе отпечаток основополагающей идеи о том, что ключ к пониманию мира в познании законов природы. Христианским и мусульманским ученым, философам и теологам постоянно приходилось принимать во внимание концепцию ионических философов об отношениях субъекта и закона, и они почти всегда соглашались, что законы природы, по крайней мере частично, защищают вселенную от произвола непредсказуемой божественной воли.
Несомненно, множество факторов способствовало столь значительному и фундаментальному отклонению от старой схемы человеческого мышления. Контакты со Средним Востоком и знакомство с жизнью варварских племен привели к отходу ионических мыслителей от существовавших в ту пору религиозных доктрин. При этом, отказавшись от гомеровской теологии, они сохранили его концепцию безличного и неумолимого рока, нависшего и над людьми, и над богами и повелевающего и теми, и другими. Однако, чтобы выявить в этом множестве решающий фактор, придется вновь обратиться к устройству полиса. В VI в. до н. э. в Ионии все дела и поступки человека контролировались, и вполне успешно, безличными, безусловными, безраздельными — и, как можно было надеяться, справедливыми — законами. Разумеется, законы природы, управляющие вселенной в целом, которые, как полагали ионические философы, были ими в основном постигнуты, напоминали законы, управлявшие полисом и незримо направлявшие жизнь самих философов. Таким образом, основная концепция греческой философии поры становления может рассматриваться как наивная, но весьма плодотворная проекция деятельного упорядоченного полиса на всю вселенную.
Мыслители древних времен, как греки, так и варвары, проецировали собственную жизнь на бытие вселенной[337]. Но в древние времена человек практически в любом обществе сильно зависел от капризов природы или произвола властей, а чаще всего от того и другого одновременно. Поскольку количество пищи у сообщества зависело от капризов погоды, а благосостояние в целом — от настроения далекого или близкого, но могущественного повелителя, да и сама жизнь постоянно подвергалась опасности нашествий и эпидемий, любая картина мироздания, не основанная на неустойчивости и непредсказуемости самой природы вещей, должна была показаться абсурдом. В независимых же и процветающих городах, подобных Милету, жизнь и благосостояние граждан зависели преимущественно от их собственной активности и деятельности, регулируемой законом. Угроза голода в случае неурожая перестала быть столь устрашающей после того, как торговые суда смогли при необходимости доставлять в города зерно из других стран. Судьба милетцев была в их собственных руках, и никакой правитель не мог этого изменить. Даже с превратностями войн удавалось справляться, укрепляя дисциплину и совершенствуя выучку граждан-воинов. Таким образом, полис становился неким буфером между судьбами своих граждан и своеволием сил природы. Он оградил граждан от произвола судей и правителей, а кроме того, проводя постоянные военные учения, свел к минимуму опасности войн. Граждане полиса были, насколько это вообще было по тем временам возможно, ограждены от вмешательства посторонней воли, но их жизнь строго регулировалась законом. Поэтому едва ли стоит удивляться, что некоторые граждане были склонны думать, что и вся вселенная может подобным образом подчиняться строгим законам. Эта невероятная догадка изменила на все последующие времена направление мысли в Греции, а затем и во всей Европе. Хотя это факт сам по себе примечателен, еще более удивительно то, что законы природы, несмотря на все нагромождение случайностей, по-видимому, существуют[338].
Если ионические философы полностью поддерживали законы полиса, предполагая, что их законы распространяются даже на вселенную, то пифагорейская школа, развивавшаяся главным образом в Италии и на Сицилии, может считаться полным антиподом ионической школе, так как ее центральной идеей был отчаянный протест против тотальной, но неадекватной опеки над жизнью общества со стороны полиса. Сам Пифагор покинул родной остров Самос и поселился (ок. 525 г. до н. э.) в Кротоне на юге Италии, где основал общество или союз братьев по духу, которые были заняты заботами о святости и спасении собственной души. Таким образом, Пифагор был скорее реформатором религии, чем искателем мудрости в прямом смысле этого слова. Впрочем, различие было весьма неопределенным, поскольку он, как представляется, учил, что овладение знаниями — лучший путь очищения души. Идя по этому пути, он и его единомышленники смогли сделать важный вклад в развитие математики, хотя и не упускали возможности очистить души постом и другими аскетическими деяниями[339].
Пифагорейская традиция привнесла в философию принцип дуализма греческой религии. В то время как ионическая философия стремилась к рационалистической реформе теологии Олимпа, пифагореизм можно охарактеризовать как реформаторское движение в рамках орфического культа. Тем не менее оба реформаторских движения двигались параллельно, поскольку пифагорейцы делали упор на то, что наука и знание — путь к спасению, и это в значительной степени снижало ценность неприкрытых чувственных проявлений, столь присущих как орфизму на ранней его стадии, так и прочим мистическим культам Греции.
Сам Пифагор не написал ничего, более того, само его учение долго оставалось тайным и известным лишь внутри своего рода ордена, который он основал, поэтому едва ли стоит надеяться, что о его жизни можно будет хоть что-то узнать достоверно. Ясно, однако, что пифагорейцы стремились к личному спасению, что было несовместимо с теми требованиями, которые предъявлял полис к своим гражданам. Уход от нормальной общественной жизни ради жизни религиозной и интеллектуальной — как в индийской практике — был недопустим в рамках идеологии греческого города. Отсюда и история ордена пифагорейцев была бурной. Либо орден должен править полисом, что, по-видимому, и произошло в Кротоне через несколько лет после того, как там обосновался Пифагор, либо полис, нанеся ответный удар, сломит орден, как, надо думать, и случилось, когда жизнь Пифагора близилась к концу. Целое столетие подобные конфликты с городскими властями преследовали орден, пока наконец исполненные подозрительности граждане и ревностные судьи не рассеяли окончательно последние общины пифагорейцев.
Такие сообщества безо всяких затруднений могли вплестись в непрочную канву индийской политической и социальной организации, но тотальный контроль полиса над жизнью граждан исключал подобное для общественной жизни Греции. Поэтому мы вправе считать, что история ордена пифагорейцев ознаменовала первый отмеченный в европейской истории конфликт между церковью и государством.
Тем не менее столкновения ордена с идеалами, царившими в Древней Греции, не смогли помешать глубинному влиянию пифагорейской школы на все последующее течение мысли в греческой философии. Стремление к личному спасению и святости, усилия, направленные на приобщение к божественному, жажда бессмертия, причем скорее для себя, чем для общества в целом, — все эти человеческие чаяния не могли найти удовлетворения в рамках полиса. Пифагор попытался устранить эти изъяны, совершенствуя и рационализируя орфизм и заставляя философию-религию обратиться лицом к жизни. Он слишком опередил свое время, и философия стала на этот путь лишь во времена эллинизма и Римской империи, когда жесткие рамки полиса утратили большую часть своей психологической ценности. Однако философы двух последующих столетий — Эмпедокл и элеаты в Италии и Платон в Афинах — испытали на себе влияние пифагорейской доктрины и удержали философию от полной ассимиляции с идеологией полиса. Быть может, отчасти и по этой причине философия стала одной из важнейших движущих сил развития греческой культуры в эпоху, когда местнические интересы отдельных полисов начали препятствовать развитию греческой цивилизации.
К 500 г. до н. э. греки весьма преуспели в создании нового и привлекательного стиля жизни. Главенствующий институт — полис — прочно укоренился в общественной жизни, и самые важные отличительные черты греческой культуры смогли найти свое выражение. Грекам, жившим в V в. до н. э., оставалось лишь совершенствовать и доводить до логического завершения то, основы чему были уже заложены в VI в. до н. э.
Итак, почва, на которой позднее расцвела греческая цивилизация, была уже подготовлена. Эта почва в той или иной степени явилась основой и для развития всей возникшей впоследствии европейской культуры. Греческое искусство и литература, общественные институты и стиль мышления стали своего рода образцами и нормами для западной цивилизации, эти нормы менялись с течением времени, но никогда не случалось, чтобы они были отброшены полностью.
Наиболее существенная особенность европейского общества — абсолютное главенство территориального принципа перед иными принципами социального объединения — восходит к греческому полису, где он был возведен на такую высоту, которая почти никогда не достигалась впоследствии. Даже становление христианства, имевшего восточные корни, происходило в большой мере на территории Греции, причем первые христиане создавали свои обряды на традиции мистических религий, часть из которых была в Греции под запретом, а другие стали составным элементом принятого вероучения. Христианство обратилось к той сфере человеческого сознания, которую греческий полис всеми силами подавлял: стремлению личности к собственному спасению и индивидуальному общению с Богом. Но даже здесь нельзя не заметить отпечаток, оставленный полисом: для церкви, как и для предшествовавшего ей ордена пифагорейцев, навсегда сохранилось стремление стать государством в государстве. Рост влияния церкви приводил, таким образом, к двойственной преданности Граду Господню и городу от мира сего, причем обе стороны в своих претензиях к личности, повторяли требования, впервые выдвинутые в городах-государствах Древней Греции.
Стимулирующее воздействие идей и технических достижений, развитых на Среднем Востоке, дав мощный толчок продвижению вперед культур Индии и Греции, лишь время от времени достигало, преодолев просторы Азии, Китая. Важность местных традиций в формировании собственно китайского стиля жизни была существенно выше. И не удивительно. Непроходимые пустыни, непреодолимые горные хребты и расстояние в три-четыре тысячи миль отделяли долину реки Хуанхэ, где зародилась китайская культура, от древней цивилизации Среднего Востока. Географические препятствия подкреплялись еще и социальным барьером, воздвигнутым примерно в 1700 г. до н. э., когда воинственность и бессмысленная жестокость варваров исключили передвижения от оазиса к оазису на всей территории Центральной Азии как раз тогда, когда китайская культура только начинала обретать свою форму.
Тем не менее развитие Китая происходило отнюдь не в вакууме. Как мы уже видели, культура земледелия, возникшая еще в неолитический период, и уже к 6500 г. до н. э. развитая и усовершенствованная на Среднем Востоке, неожиданно быстро распространилась по всей территории Азии. При этом произошло слияние с иной культурой земледелия, возникшей в подверженной муссонам части Азии. Еще одно свидетельство культурных связей с Западной Азией — появление в Китае (начиная примерно с 2000 г. до н. э.) нового типа декоративной росписи керамики, который имел немало технических и стилистических черт, присущих керамическим изделиям неолитического периода, найденным при археологических раскопках на Среднем Востоке и в Восточной Европе[340].
И все же, хотя такого рода контакты и происходили, китайская культура неизменно сохраняла свою самобытность. И вполне симптоматично, что глубинная независимость развития культуры, присущая Китаю, не позволила механически скопировать принятую на Среднем Востоке экстенсивную систему обработки земли. Напротив, была развита собственная система огородного земледелия, основанная на интенсивных методах. Упряжка волов, позволяющая крестьянину в одиночку вспахать довольно большой участок, была известна на Среднем Востоке еще до 3000 г. до н. э., однако нет никаких надежных свидетельств, указывающих, что такая упряжка использовалась в Китае до IV в. до н. э.[341] Без сомнения, именно из-за особенностей почв и климатических условий Северного Китая плут в Китае не прижился. Лесс и аллювиальные почвы долины Хуанхэ вполне позволяли обходиться мотыгой и заступом, тогда как дожди, нередко скудные и всегда непостоянные, толкали развивать искусственное орошение, делая экстенсивное земледелие (при котором как раз и необходима распашка плугом) сравнительно малопригодным[342]. Так или иначе, имеется немало причин того, что повседневная жизнь большинства китайцев, занятых в сельском хозяйстве, разительно отличалась от жизни земледельцев на Среднем Востоке, в Европе и большей части Индии. И это различие в методах обработки земли, сказывающееся на множестве мельчайших деталей быта, порой не вполне очевидное, делало (и продолжает делать) совершенно непохожей жизнь цивилизованных сообществ Дальнего Востока и Западной Евразии.
Ранняя история Китая известна лишь в общих чертах. Археологам удалось обнаружить в северной части Китая следы трех различных культур, относящихся к неолитическому периоду, наиболее отчетливо различающихся формой и росписью керамики и относящихся к началу II тыс. до н. э. Для одной из них, обычно называемой культурой черной керамики и, похоже, ставшей прародительницей всей последующей культуры Китая, характерны достаточно большие поселения, окруженные защитными земляными валами. В эпоху черной керамики возникли довольно населенные городища, где преобладало практически полное равноправие членов сообщества. Они жили за счет интенсивного огородного земледелия, но при этом не имели развитых ремесел, которые потребовали бы разделения труда[343].
Об истоках и путях появления цивилизации можно только гадать. Историческая традиция позже объявила династию Ся первым человеческим (а не божественным) правительством Китая, однако археологам не удалось несущественна для хозяйства с крошечным лоскутком сухой земли. Возможно, поэтому в оазисах Центральной Азии еще многие поколения сохранялась освоенная при неолите соха.
В некотором смысле долина Хуанхэ была крупнейшим и наиболее удаленным к Востоку оазисом Центральной Азии. Плуг там, по-видимому, мог бы применяться лишь на заре развития методов обработки земли, когда пахотные земли по большей части оставались неосвоенными. Однако к тому времени, когда предположительно технология вспашки земли плутом достигла пределов Китая (скорее всего северным путем, через степи), собственные методы обработки земли там уже прочно укоренились. Появление плуга в Сибири можно датировать V в. до н. э. См. Ташага Talbot Rice, The Scythians (London: Thames & Hudson, 1957), p. 125.
В конце концов плуг (с упряжкой азиатских буйволов, а не волов) стал играть значительную роль в сельском хозяйстве Китая, однако животные играли всего лишь вспомогательную роль. Сельское хозяйство Западной Евразии, напротив, полностью (или почти полностью) зависело от возможности использования тягловой силы животных. Еще одно различие, связанное с рассматриваемым вопросом, состоит в том, что китайцы, в отличие от жителей Западной и Северной Евразии, избегали использования в пищу молока и молочных продуктов.
Весьма интересные замечания о преимуществах и недостатках использования животных в сельском хозяйстве можно найти в обзоре Fred Cottrel, Energy and Society (New York: McGraw-Hill, 1955), pp.20-23. найти ничего, что позволило бы судить об этом периоде, известном по легендам и преданиям. Совсем иначе обстоит дело со следующей династией в китайской традиции — Шан (иначе Инь), существование которой принято датировать 1766-1122 гг. до н. э. или, по уточненной хронологии, 1523-1028 гг. В городе Аньян, считающемся в соответствии с китайской традицией третьей и последней столицей династии Шан, были проведены масштабные и тщательные археологические раскопки. В находках, датируемых периодом ок. 1300-1000 гг. до н. э., можно обнаружить смешение элементов, восходящих к эпохе культуры черной керамики с элементами стиля, обычно ассоциировавшегося на Среднем Востоке с цивилизацией степных захватчиков: конные колесницы, бронзовое оружие и снаряжение, составные луки, четырехугольная планировка городов, напоминающая лагеря колесничих. Трудно удержаться от предположения, что отряды колесниц вторгались и на территорию Китая и китайцы, как и их современники в Месопотамии и Египте, немало переняли от культуры захватчиков[344].
Период династии Шан был периодом правления родовой аристократии, когда потомственные воины подчинили себе сравнительно беззащитных земледельцев. Аристократы занимались охотой и сражались под началом царствующего правителя. Большая часть территории Северного Китая все еще оставалась болотистой и была подвержена ежегодным наводнениям из-за разливов Хуанхэ. Можно с уверенностью сказать, что племена варваров жили достаточно близко от территории царства Шан. Возможно, именно интенсивные методы ведения сельского хозяйства, в значительной степени определявшие в те времена жизнь общества, были распространены на высокогорных равнинах в пограничных районах Северного Китая и в долинах средней части Хуанхэ и ее притоков. Горы и болота отделяли один пригодный для сельского хозяйства регион от другого, и трудно представить себе, что правитель, царствовавший в Аньяне, мог обладать сколько-нибудь значительной властью над князьями, правившими в других областях Китая[345].
При раскопках в Аньяне было установлено, что в этом городе были особые кварталы, где работали ремесленники, но не было обнаружено ничего, напоминающего деньги, если не считать раковин каури, которые вполне могли служить мерой стоимости товара[346]. Лишь наличие большого числа предметов, которые могли попасть в эти края издалека — раковин каури, нефрита и пр. — явно свидетельствует в пользу существования дальней торговли. Никаких выводов о социальном статусе ремесленников из результатов раскопок сделать нельзя. Можно предположить, однако, что как купцы, так ремесленники едва ли имели большой вес в обществе, будучи всецело зависимыми от высокородных помещиков, для которых и предназначались изысканные изделия из бронзы и прочие предметы роскоши[347].
Соображения такого рода позволяют заключить, что структура шанского общества была в основном сходна с той, что преобладала на ранних ступенях развития цивилизации в регионах дождевого увлажнения Западной Азии. Тем не менее по самой своей сути культура времен правления династии Шан была именно китайской. Иными словами, все развитые в Китае в эпоху Шан стили и формы в религии, литературе и искусстве явились истоками тех идей, мотивов, знаний и мастерства, которые питали в дальнейшем всю китайскую культуру.
Религия во времена династии Шан была своего рода синтезом поклонения предкам и природе. Боги отождествлялись с могучими силами природы — реками, ветром, землей и пр. Эти боги упоминаются в дошедших до нас письменных источниках эпохи Шан, равно как и другие божества, чьи имена не позволяют достаточно ясно определить ни их функции, ни степень могущества. Но такие боги встречаются в записях куда реже, чем духи предков, к которым обращались за советами по множеству вопросов и чьи возможности помогать или вредить своим потомкам считались весьма значительными[348].
Искусство эпохи Шан, представленное в изобилии бронзовой посуды, обнаруженной при раскопках вблизи Аньяна и других городов, достигло значительных высот мастерства. Орнамент, часто зооморфный, выполнен с такой точностью и изяществом, что вызывает неподдельное восхищение современных коллекционеров. Не исключено, что декоративное искусство эпохи Шан, в высокой степени развитое и проникнутое понятными современникам мотивами, заимствовало композицию и элементы зооморфного орнамента из более древней школы резьбы по дереву. Подлинная природа отдельных мотивов и по сей день вызывает споры[349], но несомненно, что форма некоторых ритуальных сосудов эпохи Шан немало унаследовала от северокитайской культурной традиции черной керамики.
Символы, которыми жрецы в эпоху Шан записывали свои пророчества, имеют много общего с современной китайской письменностью. Действительно, вся методика и все принципы письма эпохи Шан нашли свое продолжение, хотя и в более развитой форме, в позднейшей письменности Китая[350]. В основе своей китайская письменность была идеографической, и ее идеограммы не имеют ничего общего ни с какими другими видами письменности, известными ныне. Исторический анализ позволяет проследить, как письменность развивалась и совершенствовалась. Из всего, что известно в настоящее время, можно заключить, что письменность в Китае возникла и развивалась самостоятельно, однако представляется вполне возможным, что сама идея переложить устную речь на зрительные символы проникла в Китай из Западной Азии[351].
Какова бы ни была истина (а поскольку общие идеи не оставляют никаких археологических следов, мы ее, вероятно, никогда не узнаем), ясным остается одно: китайская письменность, возникшая в эпоху Шан и развитая в последующие эпохи, уникальна. И как таковая она — отражение и всего характера начального этапа китайской культуры. Какое бы влияние ни оказал на ее становление Средний Восток и какие бы технические новшества ни привнесли в нее завоеватели, применение этих заимствований было по своей природе исключительно китайским. В отличие от хеттов и греков доклассической эпохи, китайцы не пытались подражать более развитым стилям в искусстве, и перенимать мудреные философии, рожденных за пределами Китая. Да соседи Китая и не могли предложить ничего достойного подражания. Таким образом, на ранней стадии китайская культура была вынуждена обратиться к первородным местным ресурсам. Тем не менее, упорно работая на базе, созданной их предками в эпоху неолита, и используя при этом некоторые мотивы искусства соседних народов из степных регионов, они пядь за пядью продвигались по пути создания собственной культуры.
Четыре сосуда, представленные на рисунках, показывают преемственность между искусством эпохи неолита и искусством развитой цивилизации Китая. Сосуды эпохи неолита — слева. Форма первого и геометрический орнамент второго повторяются и на сосудах, показанных справа, которые специалисты относят к периоду династии Шан. Изоляция Китая от других цивилизаций со сколько-нибудь развитыми культурными традициями, способными побудить китайцев изменить свой собственный стиль, отражена в прямолинейном, без какого-либо отклонения, пути развития, представленном здесь. Нетрудно заметить, что ремесленники в Китае, используя достаточно ограниченный набор мотивов орнамента, смогли достигнуть поразительного изящества и филигранности отделки, что стало отличительной чертой культуры эпохи Шан.
Эпоха Шан, вне всякого сомнения, представляла собой важнейший этап в развитии китайской культуры. Но классический период китайской истории, когда сформировались идеи, ставшие базисными на последующие два тысячелетия ее развития, наступил уже после того, как династия Шан была свергнута. Незадолго до 1000 г. до н. э.[352] захватчики из долины реки Вэйхэ (территория современной провинции Ганьсу) утвердили новую династию Чжоу, которой, несмотря на все превратности, удалось удержаться у власти до 256 г. до н. э. Период ее правления распадается на два резко различных этапа. В течение почти двух столетий столица империи Чжоу находилась в западной части страны, и власть императора, надо полагать, простиралась почти на весь север Китая. Однако в 771 г. до н. э. столицу захватили варвары, правивший император был казнен, и централизованная система власти разрушена[353]. Для большей безопасности потомок царского рода переместил трон в Лоян, один из важнейших центров китайской цивилизации. Хотя власть императора в новом царстве (известном как Восточное царство Чжоу, в отличие от более раннего, Западного царства Чжоу) была чисто номинальной и фактически перешла в руки разных княжеских домов.
Когда воины Чжоу впервые вторглись в пределы царства Шан, это были грубые вояки, прошедшие суровую школу пограничной войны с врагами-варварами, земли которых окружали почти всю территорию Китая. К тому же воины Чжоу нередко сотрудничали с варварами и пользовались их помощью при покорении Китая. Однако Чжоу, как и другие окраинные народы, подверглись влиянию культуры Шан задолго до того, как их войска вторглись в земли Шан, поэтому и при династии Чжоу китайская цивилизация продолжала развиваться непрерывно.
Именно во времена правления Чжоу обрела свою форму китайская литература. Хотя невозможно усомниться, что многие сюжеты классической литературы Китая возникли еще на ранних этапах правления Чжоу, тем не менее литература — весьма ненадежный источник для тех, кто пытается понять ту эпоху. Окончательно китайская классика сформировалась в послеконфуцианское время, а до этого литераторы без угрызений совести вносили в старинные тексты собственные добавления, изменения, сокращали то, что находили нужным сократить, и по-своему интерпретировали. Единственный литературный памятник, который предположительно сохранил хоть что-то от своей формы ранее 500 г. до н. э., это Книга песен (Шицзин), включающая более трехсот весьма разнородных поэтических произведений. Часть из них, по-видимому, простые крестьянские песни. Другие были созданы в аристократических домах и воспевают геройские подвиги, некоторые — сатира на князей и аристократов, но большая часть — это любовная лирика и личные переживания.
Как и зачем эти песни были собраны воедино, не вполне ясно[354]; но цитирование их во всех подходящих для этого случаях вскоре стало признаком подлинной образованности. Более того, в последующие века песням нередко давали весьма свободную интерпретацию на аллегорический манер, предлагая видеть в них больше, чем написано.
Более надежные, хотя и весьма ограниченные сведения о развитии культуры Китая дают сохранившиеся ритуальные бронзовые сосуды времен династий Шан и Чжоу. Они, по крайней мере, не подвергались редакции и правке последующими поколениями. В течение всего периода Шан форма сосудов неуклонно совершенствовалась, а их декоративная отделка становилась все более мастерской, но вскоре после воцарения Чжоу на смену пышности пришел более суровый стиль. Начав с заимствования лишь некоторых форм и мотивов искусства эпохи Шан, стиль Чжоу после ряда этапов развития и сам достиг изрядной вычурности, подготовив тем самым почву для встречного развития стиля в сторону декоративной простоты[355].
Поразительно, насколько история искусства согласуется с тем, что нам известно об общественной и политической истории Древнего Китая. По мере того как искусство бронзового литья становилось все более развитым, само общество Шан все более приходило в упадок. Безыскусный стиль раннего периода правления династии Чжоу с его упрощенной формой и малым набором мотивов орнамента соответствовал упрощению — нравов и обычаев вообще и древних религиозных культов в частности. Опять-таки пик совершенства бронзового литья в эпоху династии Чжоу приходится как раз на годы крушения Западного царства Чжоу (771 г. до н. э.). В последующие столетия, когда политическая власть постепенно переходила в руки множества мелких князьков, правивших крошечными государствами, в искусстве возникло и множество различных стилей, каждый из которых претендовал на собственное видение и понимание того, что есть простота и гармоничность пропорций. Лишь после 550 г. до н. э. Конфуций упростил и привел в порядок основные положения морали Китая. Как это часто случается, история искусства с необъяснимой точностью отразила все общественные и политические сдвиги[356].
В начале правления династии Чжоу были заложены те идеи и произведено реформирование тех государственных институтов, которые стали нормативными для последующих поколений. Совершенно очевидно, что они заложили основы развития политической мысли и привнесли нечто новое в религию Китая, что придало ей и новое звучание. Тем не менее ни религия, ни политика, а тем более искусство во времена правления династии Чжоу не подверглись никаким разрушительным изменениям, обрывающим связи с предшествующей цивилизацией эпохи Шан. Напротив, китайцы лишь реорганизовали доставшееся им наследие и настолько бережно вносили в него свои изменения, что нововведения органично вписались в ткань прежней структуры.
Основы политической теории, доминировавшей в Китае вплоть до свержения маньчжурской династии Цин в 1911 г. н. э., по-видимому, были заложены еще в эпоху Чжоу. Согласно этой теории, Тянь (или Небо) вручает полномочия тому, кто призван править, однако в любое время полномочия могут быть и аннулированы столь же таинственным образом, как и были вручены[357]. Эта идея повлекла два важных последствия. Во-первых, поскольку Небо даровало императору все земли, император, назначенный Небом, естественным образом становился законным всеобщим повелителем или, по крайней мере, должен был им стать. Идея о том, что все народы — и китайцы, и варвары — должны подчиниться единственному «Сыну Неба» стала фундаментальным положением всех последующих политических теорий и заставляла расценивать разделение Китая как чудовищное преступление, как нравственное, так и политическое. Эта догма значительно облегчила консолидацию империи под началом всех последующих династий и делала ее куда более сплоченной, чем можно было бы достигнуть лишь военной мощью. С другой стороны, уверенность в подвластности всех и вся императору Китая и убежденность, что тому позволено обращаться со всеми прочими как с варварами, сильно осложнила отношения Китая с более цивилизованными и более могущественными странами во все последующие времена.
Вторым следствием политической теории Чжоу стало то, что император как избранник Неба может занимать свое место, лишь пока он в состоянии доказать, что этого действительно хотят Небеса. Поэтому многие поколения китайских мыслителей бились над вопросом: что важнее всего для достойного правителя? В целом они приходили к заключению, что Небесам угодно принесение жертв, а также скрупулезное и регулярное совершение прочих ритуалов. Кроме того, они полагали, что высокая мораль государя и хорошее правление радуют Небо. Нарушение и того, и другого таит в себе огромную опасность для страны — наводнения и голод, чуму и, в худшем случае, аннулирование божественных полномочий на правление для царствующей династии на все времена.
Эта теория правления, придавая законность захвату других государств и дальнейшему их порабощению, все же ограничивала применение завоевателями военной силы. Даже после 771 г. до н. э., когда централизованная власть стала эфемерной, этот идеал власти продолжал существовать в умах. Эта теория, получившая развитие в трудах Конфуция, продолжала служить дальнейшей консолидации империи и в то же время ограничивала власть императора в Китае во все последующие времена.
Сложная космологическая система дополняла многие аспекты политической теории. Земля считалась своего рода образом Неба, которое, в свою очередь, было обиталищем духов предков и воплощением идеалов порядка. Император как «Сын Неба» был звеном, соединяющим оба царства. И так же, как Небеса вращались вокруг Полярной звезды, так и дела земные должны были иметь центром своего движения императора. Опираясь на эту основополагающую идею, ученые разработали систему соответствий между небесными и земными явлениями, которая во многом была сходна с астрологическими теориями, бытовавшими на Западе[358]. Но эти новые веяния в китайской религии мало сказались на культе поклонения предкам и не вытеснили богов земли, рек и гор[359]. Поклонение старым богам в своей основе осталось прежним, однако человеческие жертвоприношения, как и прочие жестокие обряды эпохи Шан, прекратились.
Государство Чжоу было по своему устройству феодальной монархией. Победоносный император разделил завоеванные земли между своими родственниками и союзниками, а те, в свою очередь, одарили наделами своих верных соратников, каждый из которых имел и собственных подданных. Для защиты от внешних врагов эти благородные семейства воздвигали вокруг своих поселений защитные сооружения, многие из которых впоследствии переросли в города. Когда урожай был собран, они возвращались в эти поселения, чтобы провести зимние месяцы под защитой земляных валов[360]. Население покоренных земель обязано было платить дань, однако сами простолюдины скорее всего были подчинены собственным общинным вождям и учреждениям власти, более-менее не имевшим отношения к завоевателям.
Поначалу у императора Чжоу была возможность по своей воле изымать земли у строптивых родовитых землевладельцев. Но со временем владение землей так сплелось с представлением о воле высших сил, что уже ни сам император, ни тем более кто-то иной не решался посягать на вотчины подданных. Если могущественные духи предков и впрямь охраняли земли влиятельных родовитых семей, никто в здравом рассудке не осмелился бы вызвать их гнев попыткой искоренить законный род. Эти верования до некоторой степени могли сдерживать злобу и ярость и помогали избежать кровопролитных междоусобиц. И хотя такие верования жестко ограничивали права императора, они в то же время охраняли и его власть от узурпации.
В царстве Чжоу существовали две сдерживающие центробежные тенденции феодальной системы. Во-первых, все знатные подданные обязаны были незамедлительно оказывать военную помощь своему сеньору, если он начинал войну, и принимать участие в религиозных ритуалах и церемониях при его дворе. Менее обычной была традиция посылать старших сыновей из аристократических домов в столицу, где они должны были обучаться вместе с наследником престола. В императорской школе будущий монарх мог близко познакомиться с некоторыми из тех, кому предстояло стать его влиятельными вассалами. Длительное пребывание в столице воспитывало в высокородных вассалах верноподданнические чувства по отношению к царствующему дому. Младших сыновей и детей из менее знатных семей отправляли в подобные школы в провинции. Учеба шла по одной и той же программе: стрельба из лука и управление колесницей, ритуалы и церемонии, письмо и счет. Обучение продолжалось десять лет, достаточно долго, чтобы ученик стал частицей однородной аристократии Чжоу[361].
После того как династия Западного Чжоу в 771 г. до н. э. прекратила свое существование, около двух десятков князей фактически (хотя и не юридически) разделили между собой верховную власть в стране. Политическая история последующих столетий иллюстрирует те преимущества, которые дает государству его близость к границе: все без исключения государства, ставшие мощными державами, находились на границах Китая. Покоряя граничившие с ними варварские страны и вовлекая их в круг китайской цивилизации, эти страны развивались столь стремительно, что уже вскоре стали затмевать военную мощь своих ранее вступивших на путь цивилизации соседей, расположенных ближе к центру империи, где дальнейшая территориальная экспансия эффективно сдерживалась политикой баланса сил. Даже когда имперская власть окончательно сошла на нет, китайцы сохранили сильное чувство общности в противостоянии окружавшим их варварам. Это нашло свое политическое выражение в тех усилиях, которые были ими предприняты, чтобы хоть как-то компенсировать отсутствие единства империи, в результате чего возникло «соглашение князей», призванное поддерживать мир во всех государствах Китая. Эти усилия были отнюдь не безуспешными на протяжении VIII-VII вв. до н. э., и даже когда разражалась война между китайскими державами, она не несла слишком тяжелой разрухи, так как удалось выработать своего рода кодекс чести, которым возбранялось тотальное уничтожение поверженного врага.
Но к VI в. до н. э. наметились явные признаки нарушения и баланса сил, и кодекса чести. Успех «соглашения князей» всегда находился в зависимости от признания первенства того или иного государства над прочими, и когда, как это не раз случалось, появлялся новый претендент на первенство, неизбежно возникала новая цепь междоусобных конфликтов. По той же причине вся система разрушилась окончательно, когда в VI в. до н. э. четыре могущественных приграничных государства одновременно заявили свои претензии на главенствующую роль во всем Китае. За этим последовал целый ряд столкновений, происходивших преимущественно на территориях сравнительно слабых центральных государств. Война приобретала хронический характер, и ее интенсивность росла с такой же скоростью, с какой забывался кодекс чести.
Однако непрекращающийся разлад в китайском обществе не только не ослабил географическую экспансию культуры Китая, но даже ускорил ее. Согнанные войною с насиженных мест беженцы и неустрашимые искатели приключений стали невольными распространителями идей и традиций китайской культуры в соседних варварских странах. В результате полуостров Шаньдун и прибрежные равнины к северо-востоку от него были полностью вовлечены в сферу китайской цивилизации. Сравнимое по масштабу продвижение произошло на всех северных и западных границах Китая. Наиболее значительное продвижение произошло на юге, где долина Янцзы и прибрежные области по обе стороны дельты постепенно полностью перестроились на китайский лад. В результате варвары, будучи таким образом включенными в китайское общество, внесли немалый вклад в китайскую культуру. Например, древняя китайская поэзия многим обязана царству Чу, расположенному на юге, территории, где прежде обитали варвары[362], в тех же краях зародились некоторые новые идеи, впоследствии принявшие форму даосизма.
Однако, если крушение старого политического строя и принесло некоторые выгоды Китаю, то для небольших его государств, расположенных вблизи старых центров цивилизации, а именно в средней части и низовьях реки Хуанхэ, все обстояло совершенно иначе. С VI в. до н. э. их участь все более сводилась к роли пешек в большой игре. Их территории непрерывно подвергались вторжениям, они испытывали беззастенчивое и грубое политическое давление со стороны более сильных, но менее развитых пограничных государств. Императорский дом в Лояне, несмотря на имперские претензии на верховную власть, был не в лучшем положении, чем его соседи. Совершенно естественно, что влачившие в этом хаосе жалкое существование образованные слои общества мечтали вернуть старые добрые времена, когда власть императора не была пустым звуком. Такого рода ностальгия была одним из корней, из которых выросло учение Конфуция.
В эти тревожные времена не осталось и следов прежней морали, хороших правителей не было и в помине. Соглашения, заключенные между противниками, и клятвы, приносимые духам предков, то и дело нарушались, не стихали интриги и заговоры при царствующем доме, и привольно чувствовали себя лишь самые отъявленные и беззастенчивые негодяи. Как же могло Небо допустить такое? Отчего величественные духи предков позволили поминать их священные имена всуе? И как же должен был вести себя человек достойный, когда, казалось, рушились все незыблемые каноны традиций?
Таковы были проблемы, с которыми в дни своей жизни (традиционно этот период датируется 551-479 гг. до н. э.) столкнулся Конфуций; и ответы, которые он дал, стали фундаментом для дальнейшего развития китайской цивилизации. Однако, как это случилось и со всеми прочими великими наставниками человечества, теперь трудно отделить факты от легенды и отличить его собственное учение от тех вставок, которыми украсили его последующие поколения. И даже его труд «Лунь Юй, или Беседы и суждения» (Analects)у который принято считать наиболее аутентичным представлением учения Конфуция, не может быть принят целиком как изложение мыслей самого Конфуция[363].
Тем не менее некоторые выводы можно сделать с достаточной уверенностью. На прошлое, на славные, давно минувшие времена Конфуций всегда оглядывался с нескрываемой теплотой. Именно старые времена подсказывали ему, как должна быть устроена жизнь. В «Беседах и суждениях» цитируется его высказывание, обращенное к собеседнику: «Я передаю, но не создаю; я верю в древность и люблю ее»[364]. Но как должно было вести себя человеку, относившемуся с любовью к древности, в мире, который эту древность не любил? Эта проблема для Конфуция была наиглавнейшей. Поскольку происходило забвение традиций и падение нравов, ему оставалось не «создавать», а всего лишь «передавать» то, чему научила его любовь к древности, и это было единственным практическим воздействием его учения. Акцентируя одни аспекты старинных идеалов, определявших поведение аристократии, и отвергая либо игнорируя другие, он разработал доктрину, которая во многих отношениях была новой.
Одно из важнейших отступлений от взглядов старинной аристократии заключалось в том, что он отказался от идеи, что благородство — свойство врожденное. Человеком благородным (или, лучше сказать, благородным по духу), по Конфуцию, можно было стать, лишь получив соответствующее воспитание и образование. Отсюда следовало, что и человек низкого происхождения, прилежно учась и развивая свои природные способности, мог стать благородным по духу. Отличительные качества человека благородного — доброта, мудрость и храбрость — добродетели, требующие сдержанности как в поведении, так и в чувствах, к тому же требовалось знание традиционных ритуалов и правил поведения, неуклонное исполнение обещаний, верность своему господину и уклонение от общения со всеми, кто этих качеств лишен[365]. Человек благородный должен находить удовлетворение, даже просто развивая в себе эти качества[366]. «Мудрый не испытывает сомнений, человеколюбивый не испытывает печали, смелый не испытывает страха»[367]. Но истинное призвание человека благородного — участие в управлении страной. Как и впоследствии Платон, Конфуций всю жизнь страдал от того, что правители и политики не желали ни принять его принципы, ни назначить его министром, чтобы он сам мог воплотить свои принципы в жизнь. Он, как мог, успокаивал себя той мыслью, что добродетель сама по себе награда, способная утешить и в нищете[368]. Однако ни сам Конфуций, ни его последователи ничего не могли противопоставить собственному тезису о том, что по-настоящему проявить себя благородный человек может лишь в управлении государством[369].
Воплощением основных идей учения Конфуция явилось понятие Дао[370]. Передать точный смысл этого термина едва ли возможно, и хотя Конфуций употребляет его достаточно часто, сам он не дает четкого определения. Ясно, однако, что Дао — это совершенствование всех добродетелей, присущих благородству. Похоже, Конфуций верил, что жизнь в соответствии с Дао — это жизнь в соответствии с волей Неба. Возможно, он, вкладывая собственный смысл в это понятие, брал за образец нравы, царившие в добропорядочной благородной семье, и пытался перенести эту схему на политическое устройство государства[371].
Доктрина Конфуция явно шла вразрез со старинными аристократическими нравами, причем в своих основополагающих утверждениях. Он порицал насилие и почти не уделил внимания обучению военным искусствам, что всегда было важнейшим делом традиционного обучения. Этикет, первостепенная для Конфуция и близкая его сердцу концепция, предписывал избегать применения силы во всех случаях, за исключением экстраординарных. Похоже, он верил в возможность управлять с помощью «уступчивости и ритуала»[372], т.е. в соответствии с правилами хорошего тона, всегда уступая дорогу старшим по положению. Любые иные методы правления, полагал он, неизбежно приведут к бесконечным интригам, заговорам и, как следствие, к вспышкам насилия — неизлечимым болезням политической жизни тех времен.
Конфуций переиначил старые обычаи на новый лад, отбросив упрощенные верования, согласно которым щедрые и правильно исполняемые обряды жертвоприношений обеспечат покровительство духов предков и гарантируют удачу в делах земных. Он учил, что добродетель сама по себе награда, но с прискорбием отмечал при этом, что никакие добродетели не могут гарантировать успех в этом мире. Да и как он мог отрицать, что для воплощения его идей в жизнь необходима еще и политическая власть. Когда ему приходилось затрагивать такие темы, как влияние духов на жизнь живущих, он всегда был немногословен и сдержан. Не стоит сомневаться, что он верил в их существование, однако верно и то, что он решительно отказывался обсуждать теологические и метафизические вопросы. А вот церемонии жертвоприношения и другие ритуалы были неотъемлемой частью жизни благородного человека, и потому их игнорировать было невозможно, однако к этому вопросу у него был свой подход. Мир человека и его мораль всегда стояли у Конфуция на первом месте, поэтому-то и разного рода спекуляции о воле Неба и о жизни после смерти он попросту оставлял в стороне[373]. Подобное стремление обходить вопросы пошатнувшейся в те времена веры создавало брешь в учении Конфуция, которой постарались в полной мере воспользоваться адепты даосизма, весьма искусные в метафизическом теоретизировании. Однако то, что Конфуций стремился избегать такого рода вопросы, вполне согласовывалось с тем, что он никогда не упускал из поля зрения практические результаты и их последствия и прежде всего то, что достойный человек должен уметь достойно управлять.
Что касается собственной карьеры, то Конфуций считал, что она завершилась полным крахом. Он никогда не обладал достаточной властью и даже не вполне мог распоряжаться собственной жизнью, и, похоже, совершенствование собственных добродетелей было единственным его утешением в трудные минуты. Но по прошествии долгого времени стало очевидным, что его влияние на политическую жизнь было намного сильнее и продолжительнее, чем влияние многих могущественных монархов, поскольку его идеи оказались своего рода катализатором развития тех государственных институтов и того направления мысли, которые в конце концов сформировали китайскую цивилизацию. Последователи Конфуция, порой у кормила государственной власти, а чаще нет, продолжали влиять на общественную жизнь Китая даже два столетия спустя после его смерти (в 479 г. до н. э.). Но лишь после того, как в результате долгих и кровопролитных войн династии Хань удалось вновь объединить государства Китая в единую империю (202-209 гг. до н. э.), учение Конфуция окончательно утвердилось в качестве инструмента государственного управления. И с тех пор вплоть до наших дней[374] доктрина Конфуция не утратила влияния на государственную жизнь Китая.
К тому времени, когда самые смелые мечты Конфуция начали сбываться, его последователи успели внести немало поправок в доктрину своего учителя, однако и на всех этих изменениях лежала неизгладимая печать учения старого мастера. Его идеал истинно благородного и гуманного человека, руководствующегося традиционной и в то же время глубоко индивидуальной этикой, не разбрасывающегося на теологические спекуляции, заботящегося о сохранении приличий, неохотно прибегающего к насилию, имеющего своей главной целью постижение истинного пути — Дао, остался непревзойденным. Именно такие люди, пусть и в разной степени соответствовавшие конфуцианским идеалам, правили Китаем на протяжении более двух тысячелетий, сохраняя стабильность и единство китайской политики и культуры. Немного есть на свете мыслителей, которым история воздвигла бы памятник, сравнимый в своем величии с этим.
Консолидация древней космополитической цивилизации на Среднем Востоке и стремительный рост новых цивилизаций в Греции, Индии и Китае многократно усилили разностороннее влияние этих культур на страны варваров. Немалую долю в истории Греции, Индии и Китая составляют события, связанные с распространением собственной культуры и стиля жизни этих цивилизаций на территории варварских стран. К 500 г. до н. э. в Южную Индию, Центральный и Южный Китай и практически на все побережье Средиземного и Черного морей уже проникла или начала проникать культура цивилизованных стран.
Только на примере прибрежных зон Средиземного и Черного морей можно детально проследить последовательные этапы этого процесса. Изначально распространение культуры в этом регионе происходило благодаря трем народам — финикийцам, этрускам и грекам. В 800-550 гг. до н. э. большая часть прибрежных территорий Средиземного и Черного морей попала в сферу влияния той или иной из этих цивилизаций, и быстрое развитие торговли связало все Средиземноморское побережье с более развитой культурой его восточной части. Нередко за развитием торговли следовала и колонизация. Финикийцы и греки создавали колонии по образцам городов-государств их собственной родины, и этрусские города, которые, возможно, были (а возможно, и нет) созданы беженцами из Малой Азии, напоминали поселения финикийцев и греков[375]. С образованием этих сообществ на территориях, где обитали варвары, стали распространяться и достижения цивилизации — грамотность, высокое искусство, монументальная архитектура, которые впоследствии распространились в глубь Европы и Африки.
Хотя к 500 г. до н. э. границы цивилизации значительно расширились, за их пределами все еще оставалось пять огромных регионов, сохранявших дикие обычаи и стиль жизни, присущий варварам. Три из них находились в восточном полушарии (или Старом Свете): 1) Африка к югу от Сахары и Абиссинское нагорье; 2) муссонные леса Юго-Восточной Азии и находящиеся вблизи этой зоны острова Индонезии; 3) степная и лесная зоны Северной Евразии. Кроме того, оставались и отделенные океанами от Старого Света материки: 4) Австралия; 5) Северная и Южная Америка.
Археологические раскопки на этих территориях происходили с разной интенсивностью, и поэтому слишком рано судить о влиянии на развитие их культур, если таковое вообще происходило, цивилизаций Евразии в I тыс. до н. э. Австралия, без сомнения, оставалась изолированным миром и в 500 г. до н. э., и много столетий спустя. Жизнь в Африке к югу от Сахары, по-видимому, тоже не затронули социальные бури, происходившие на севере. Археологи установили лишь незначительное по географическим масштабам распространение культуры Египта на территории Нубии (современный Судан)[376]. Ситуация в Юго-Восточной Азии в период до 500 г. до н. э. тоже остается неясной. Самый древний письменный источник, содержащий сведения об этом регионе, датируется II в. н. э. и относится ко времени, когда китайские завоеватели и дипломаты устанавливали контакты с частично индуизированными государствами на севере Бирмы, в Аннаме и Кохинхине (исторические регионы современного Вьетнама. — Прим. пер.). Вопрос о том, насколько раньше этого периода установилось влияние Индии на данные территории, остается невыясненным[377]. Археологические находки свидетельствуют, что еще до того, как возникли тесные контакты этих стран с культурами Индии или Китая, морские торговые связи обеспечили достаточное накопление материальных средств для возникновения центров протоцивилизаций на южном побережье Китая и на севере Вьетнама[378].
Однако, что бы ни добавили последующие археологические изыскания и открытия к знаниям нынешнего дня о доисторической культуре Юго-Восточной Азии и Экваториальной и Южной Африки, едва ли можно сомневаться, что такие континенты, как Австралия и обе Америки, в культурном отношении оставались отсталыми. В те места не докатилось даже эхо сотрясавших мир перемен, которые радикально изменили саму модель развития цивилизации в Евразии. Что касается лесостепной зоны Евразии, то тут мы сталкиваемся с совершенно противоположным случаем. В XVIII в. до н. э. вооруженные бронзовым оружием варвары на колесницах вызвали весьма драматические последствия для цивилизованных стран на всем Евразийском континенте. Повторное нарушение баланса военных сил между цивилизованными народами и обитателями степей, произошедшее почти тысячу лет спустя, примерно в IX-VIII вв. до н. э., привело к куда менее значительным потрясениям, и его последствия, а также географический размах походов степных кочевников, оказались более скромными.
Решающее обстоятельство здесь заключалось в том, что степные воины освоили верховую езду настолько, что руки всадников могли оставаться свободными для стрельбы из лука даже на полном скаку.
Когда и где именно была применена новая тактика конного боя, можно лишь предполагать. Известно, что ездить верхом пытались еще в III тыс. до н. э., но это были всего лишь редкие попытки. Однако успешное применение боевых колесниц и то, что править конем без седла, уздечки и стремян было весьма затруднительно, надолго отодвинули на второй план такой простой способ использования лошади, как верховая езда. То, что привычным сюжетом резьбы на месопотамских печатях в XIII в. до н. э. стали кентавры, наводит на мысль, что верховая езда для степных народов тоже стала делом привычным. Однако ведущую роль в жизни степных племен и в их военной стратегии она приобрела лишь к IX в. до н. э.[379] Земли Ирана, прилегающие к зоне степей, где девятью столетиями ранее были придуманы колесницы и выработана тактика боя на них, видимо, и явились тем центром, откуда распространился и более совершенный стиль езды[380].
Верховая езда была лишь частью того мастерства, которым должен был овладеть житель степей. Кочевникам для езды верхом пришлось разработать и изготовить соответствующую упряжь и одежду (а именно штаны) и, кроме того, отыскать питание, не зависящее (или почти не зависящее) от продуктов сельского хозяйства. Лишь в этом случае они могли практически беспрепятственно перегонять свои огромные стада с луга на луг, преодолевая ежегодно сотни километров в поисках лучших пастбищ.
Ассирийский барельеф на стенах дворца Ашшурбанипала (668—625 гг. до н. э.) в Ниневии представляет собой весьма экспрессивное и довольно раннее художественное изображение всадников, скорее на охоте, чем на войне. Нетрудно заметить, что снаряжение всадников еще не вполне подходит для езды верхом, в частности, их одежды, напоминающие юбки, едва ли были удобны для этого. К тому же отсутствие стремян делало всадника серьезно зависимым от коня, Только хорошо тренированные лошади не меняли аллюр и направление, когда всадник отпускал поводья и натягивал лук.
Конное кочевничество потребовало коренных изменений в жизни ранее разрозненных сообществ, населявших степи Европы и Центральной Азии. Но это было лишь прелюдией к дальнейшим изменениям, повлекшим нарушение военного и общественного равновесия в Евразии. Когда кочевые племена окончательно сформировались, самопроизвольно стали формироваться кавалерийские отряды, ставшие впоследствии такой мощной угрозой для жизни цивилизованных стран, с какой те никогда прежде не сталкивались.
Владение искусством верховой езды, вне всякого сомнения, обеспечило племенам скотоводов значительные военные преимущества. Кони были у каждого из них, и, сев с луком верхом, кочевник мог тут же превратиться в кавалериста. Быстрота и стремительность коней, мчавшихся на полном скаку, обеспечили всаднику защиту, достаточную для того, чтобы можно было расстаться с металлическими доспехами и другим дорогим вооружением. Потому-то мастерство и доступное кочевникам оружие (чтобы убить человека, каменных наконечников стрел вполне достаточно) позволяли им успешно совершать набеги даже на государства, у которых армия была оснащена гораздо более современным оружием. Таким образом, впервые территория евразийских степей от края до края превратилась в гигантское ранчо для воинов, которые могли в любой момент совершить нападение на любую цивилизованную общину и имели все шансы на успех[381].
Конница кочевников могла продвигаться куда быстрее и на значительно большие расстояния, чем любые другие виды войск, с легкостью преодолевая путь по любой местности и пересекая реки. Эта кочевая «армия» представляла собой всего лишь взрослых мужчин племени или объединения племен, передвигавшихся изо дня в день так же, как обычно передвигались кочевники, но избавленных от бремени женщин, детей и стад. Если они встречали менее мобильного противника, они могли осуществлять свои набеги практически безнаказанно. И только встреча с подобными им войсками или отсутствие корма для лошадей могли удержать их от грабежа.
История I тыс. до н. э. дает немало свидетельств преимущества армии степных кочевников в сражениях. Разумеется, странам Среднего Востока в силу их близости к тому географическому центру, где зарождались и формировались эти армии нового типа, пришлось принять удар первыми. И действительно, есть немало ассирийских письменных свидетельств массовых вторжений кочевников еще до наступления VII в. до н. э.[382], что позволяет нам судить и о том, какие изменения произошли в жизни обитателей степей. В те времена орды конников, которых греки называли киммерийцами, сформировавшиеся на территории нынешнего юга России (автор употребляет термин «Россия» для обозначения территории Российской империи или Советского Союза, т.е. шире, чем его современное употребление в русском языке. — Прим. пер.), начали совершать опустошительные глубинные рейды по всей Малой Азии. Возможно, эти набеги киммерийцев были вынужденными, так как они испытывали серьезное давление со стороны других племен — скифов, которые около 700 г. до н. э. двинулись со своей центрально-азиатской родины[383] на запад и сумели отбить у киммерийцев обильные пастбища на юге России. Конные армии скифов, в свою очередь, последовали за киммерийцами на юг, где стали главной ударной силой коалиции, разрушившей Ассирийскую империю в 612 г. до н. э. Таким образом, кардинальные перемены в жизни степных кочевников привели к краху Ассирии, что, в свою очередь, способствовало стремительному подъему Персидской империи[384].
Теперь мидянам и персам, унаследовавшим земли Ассирийской империи, пришлось думать о защите цивилизованных общин Среднего Востока от новых нашествий кочевников. Несмотря на общее превосходство в военной силе, для правителей из династии Ахеменидов эта задача оказалась отнюдь не легкой, о чем можно судить по гибели Кира (530 г. до н. э.) во время похода на восток и неудачам Дария во время европейской кампании против скифов (512 г. до н. э.). Территории Ирана, граничившие со степной зоной, были особенно уязвимы. И только использование конницы наемников, набранных из кочевников, позволило Ахеменидам обезопасить северные и восточные пределы империи от набегов[385].
Европе времен варварства возникновение конного кочевничества также принесло любопытные последствия. В начале VI в. до н. э. скифы создали на юге России мощную, хотя и не монолитную «империю» и распространили свое господство далеко на запад вплоть до нынешней Венгрии. Как и их сородичи и соперники в Персии, они провозгласили себя правящим сословием, которому обязаны подчиниться все живущие на покоренных землях. Однако, в отличие от персов, скифы продолжали вести полукочевой образ жизни, подчиняясь внутриплеменной дисциплине[386].
Первыми, кто овладел искусством верховой езды в Западной Европе, были кельты, и их приверженность новой конной тактике в значительной мере помогла экспансии с юга Германии на всю Северную Европу. Своим вооружением, однако, кельты отличались от степных кочевников, их обычным оружием был не лук, а длинный двуручный меч[387].
Что же касается распространения новой тактики на восток, то тут многое остается неясным. Племена, которые предпочли новый образ кочевой жизни, едва ли могли стремиться на восток, где пастбища и климат были хуже. Так что в Монголию мастерство верховой езды добиралось достаточно долго, по мере того как племя за племенем перенимали его у своих западных соседей[388]. Потребовалось, по-видимому, не меньше четырех столетий, прежде чем этот процесс был завершен, поскольку в китайских письменных источниках первые упоминания о коннице варваров на северо-западных окраинах датируются IV в. до н. э.[389]
С появлением у жителей монгольских степей юрт с разборным каркасом и крытых черным войлоком Китай оказался перед той же военной угрозой, что и Средний Восток тремя столетьями ранее. Царство Цинь на северо-западе Китая первым испытало удар. Поначалу набеги кочевников не были ни достаточно организованными, ни массированными, чтобы преодолеть оборонную мощь Китая. Однако их удары были настолько ощутимыми, что заставили правителей Цинь перенять тактику кочевников и перестроить свою армию по их образцу, сделав ее ядром конных лучников. При этом новая тактика боя не только позволила сдержать набеги кочевников, но и возвысила царство Цинь над своими соперниками в самом Китае, что в конце концов позволило правителю Цинь объединить Китай и стать в 221 г. до н. э. его императором[390].
Тем не менее то, что полноценная конная армия была создана в Монголии лишь к IV в. до н. э., отнюдь не означает, что только тогда страны Дальнего Востока впервые ощутили на себе силу конных воинов. Материалы археологических раскопок содержат много неясностей и не позволяют вынести окончательного суждения. В частности, немало споров вызывает проблема так называемого скифского звериного стиля в искусстве. И все же при всех разногласиях невозможно отрицать, что у скифского стиля немало характерных черт, присущих китайскому искусству, и что у искусства эпохи Чжоу много особенностей скифского стиля. Более того, на огромном участке побережья от Южного Китая до Северного Вьетнама сделано множество находок, обладающих поразительным сходством с предметами, либо найденными в далеких от этого региона причерноморских степях, либо поступившими в музеи из неизвестных источников[391].
Как это объяснить, пока не вполне ясно. Возможно, скифские племена, жившие вблизи Алтая, овладев искусством верховой езды, использовали свое положение в тогда (VIII в. до н. э.) крайней восточной точке распространения нового конного кочевничества для совершения набегов на оазисы Восточного Туркестана, следуя по вероятному пути завоевателейколесничих. Нельзя исключить, что одной из причин падения династии Чжоу в 771 г. до н. э. оказалось именно такое стремительное и внезапное вторжение. Примерно в те же времена другие отряды всадников могли проникнуть через провинцию Сычуань в глубь страны вплоть до южного побережья Китая[392].
Слева представлены три предмета, изготовленных в Китае, а справа для сравнения — образцы, изготовленные в Центральной Америке. Сходство между ними столь велико, что едва ли может рассматриваться как случайное. Подобные параллели (хотя и не всегда столь разительные) встречаются сплошь и рядом. Трудно объяснить подобное сходство, исключив контакты между этими цивилизациями.
Согласно этой гипотезе, всего лишь одно или два поколения спустя, прекратив набеги на Китай, скифы повернули своих коней на запад и вошли в историю, столкнувшись с обладавшими письменностью народами Среднего Востока. Такая задержка может быть объяснена тем, что на пути на запад скифам поначалу приходилось вступать в столкновения именно с теми воинственными кочевыми племенами, у которых они, возможно, переняли верховую езду. Лишь после того, как скифы смогли покорить эти племена или объединиться с ними, что еще более усилило их военную мощь, они смогли продолжить путь на запад, но вскоре оказались на обширных и обильных пастбищах юга России. Они быстро победили населявших эти земли киммерийцев и сделали, как мы можем предположить, своим центром нынешние земли Украины, оставив в покое Китай и выставив лишь незначительный арьергард на территории Центральной Азии.
Как это ни поражает воображение, но не исключено, что политические потрясения, обмен новейшими техническими достижениями и сюжетами декоративного искусства, последовавшие за набегами скифов, не ограничились исключительно Старым Светом. Есть немало свидетельств самого разного рода в пользу того, что человек пересекал пространства Тихого океана еще в дохристианские времена. Эта гипотеза позволяет объяснить сходство многих находок, обнаруженных археологами в Перу и Мексике, с теми, что были сделаны на побережье Юго-Восточной Азии[393]. Сравнивая виды растений и сельскохозяйственных культур на обоих побережьях Тихого океана, можно предположить, что семена или черенки этих растений были перевезены человеком еще в давние времена[394].
Учитывая, что европейцы были не в состоянии пересечь Атлантику до 1000 г. н. э., а за пять последующих столетий не смогли создать постоянных поселений на противоположном берегу Атлантики, мысль о том, что жители Азии пересекали куда более обширные пространства Тихого океана еще в дохристианскую эру, может показаться абсурдной. Но эта гипотеза не является столь уж невероятной, если принять во внимание, что, во-первых, покорение Европы варварами в бронзовом веке пагубно повлияло на искусство мореплавания, развивавшееся еще с мегалитического периода, и новое поколение мореплавателей появилось в Европе лишь во времена скандинавских викингов[395]. Тем не менее тот факт, что Канарские и Азорские острова были заселены носителями культуры каменного века, когда в XIV в. н. э. до них добрались европейцы, указывает, что даже примитивные народы из крута, похоже, мегалитической культуры могли — случайно или намеренно — совершать далекие путешествия по Атлантике и даже, с учетом всех возможных возражений, могли добраться, занесенные штормом или спасаясь от какой-нибудь опасности, до берегов Нового Света[396].
Во-вторых, навигация в двух океанах различается, и притом принципиально, на разных участках побережья. Европа расположена на одном из самых штормовых и самых неудобных для навигации участков побережья Атлантического океана, представления европейцев об океанских плаваниях долгое время формировались их опытом плавания в Северной Атлантике. Однако в более низких широтах, особенно там, где круглый год ветер не менял направления и дул практически с одной и той же силой, путешествие через океан должно было выглядеть совершенно иначе. Небольшие и примитивные суденышки: плоты, каноэ, плетенные из ивняка и обтянутые кожей рыбачьи лодки могли безопасно плавать в спокойных водах, а при хороших парусах, руле и киле немудреное судно могло идти беспрепятственно под боковым или попутным ветром[397].
Однако в Атлантике постоянные ветра (пассаты) преобладают на широте пустыни Сахары (она, как выяснилось, и была создана этими ветрами), где до недавних пор могли существовать лишь немногочисленные и слаборазвитые племена, не способные создать искусство мореплавания[398]. А в Тихом океане все складывалось куда благоприятнее для мореплавателей. Зимой пассаты дуют на плодородные земли Южного Китая, а летом — сменяются столь же постоянными муссонами в противоположном направлении. Таким образом, побережье Юго-Восточной Азии являлось несравненно более удобным отправным пунктом для дальних океанских экспедиций. К тому же, как мы уже убедились, искусство мореплавания на побережье Южного Китая достигло высокого уровня еще за столетия до того, как этот регион вошел в сферу влияния китайской цивилизации.
Если принять во внимание не только расстояния, отделяющие материки от Америки, но и те задачи, которые приходилось решать мореплавателям в Тихом и Атлантическом океане, то окажется, что значительно более широкий Тихий океан представлял для судов менее серьезное препятствие, чем воды Атлантики. Контакты цивилизаций, разделенных Тихим океаном, были технически осуществимы, и быть может, мореплаватели, отправлявшиеся из Азии (и возможно, останавливавшиеся по пути на островах, как это впоследствии делали полинезийцы), имели больше возможностей привнести элементы своей культуры в Новый Свет. Тем не менее, хотя изоляция Америки и не была полной, контакты с ней были ограничены и носили спорадический характер, а потому и американские индейцы мало что смогли перенять у цивилизации Старого Света. Из-за отсутствия устойчивых контактов цивилизации в Андах и Мексике развивались замедленно и не смогли достигнуть того же уровня приспособления к окружающей среде и управления ею, как их современники в Евразии[399].
Как культура Греции, так и культура Индии были надежно защищены от разрушительных вторжений степных кочевников. Вплоть до II в. до н. э. Индию от воинственных степняков отделяли не только широкие горные хребты, но и могущественные государства — Персия и царство Селевкидов. Но во II в. до н. э. племена степных кочевников, известные как саки, пересекли Гиндукуш и создали на Северо-Западе Индии несколько недолговечных государств. Точно так же Греция и побережье Средиземного моря были защищены и цепью горных хребтов, и территориями варварских фракийских племен. Таким образом, Западной Европе вплоть до IV в. до н. э. удавалось избегать столкновений со степными кочевниками, хотя в предшествующем тысячелетии битвы на берегах Дуная и приводили к спорадическим столкновениям с ними.
Со времени вторжения Дария в Скифию в 512 г. до н. э. и вплоть до поражения римлян при Адрианополе в 378 г. н. э. влияние кочевых племен на жизнь Средиземноморья ощущалось лишь косвенно. О том, что оно носило маргинальный характер, можно судить уже по тому, что европейцы даже не приспособили свою военную тактику к отражению атак конницы кочевников. В боевых действиях и греков, и римлян кавалерия играла более скромную роль, а лучники — вспомогательную. В центре европейского военного искусства начиная с VII в. до н. э. и вплоть до IV в. н. э. стояло маневрирование дисциплинированных пехотных отрядов в сомкнутых боевых порядках[400].
Народы степей, оказывавшие столь сильное и далеко идущее влияние на жизнь цивилизованной Евразии, с VIII в. до н. э. сами оказались восприимчивы к благам цивилизации, однако лишь к тем, которые были совместимы с условиями кочевой жизни. Так, они вполне смогли оценить и перенять металлическое оружие и одежду, но оставили без внимания монументальную архитектуру и теоретическую математику.
Грубо говоря, товары цивилизованных стран и их влияние могли проникать к степным народам двумя путями. Могущественные конфедерации орд кочевников были в состоянии шантажировать и собирать дань даже с весьма отдаленных цивилизованных государств, причем теми товарами, которые соответствовали их собственному вкусу, — подобные культурные связи были односторонними, паразитарными и обрывались сразу же, как только такая конфедерация разваливалась[401].
Мирная торговля проникала в быт кочевников медленнее, но закреплялась надежнее. О возможности отношений такого рода свидетельствует быстрое распространение в Скифии греческих вкусов и стилей в искусстве. Высшие классы Скифии могли предаваться роскоши, вкушая греческие вина, добавляя в пищу оливковое масло и другие продукты, поставляемые греками. Взамен они отправляли в Грецию столь необходимое там зерно. Более того, некоторые скифы, породнившись с греческими семьями, жившими в колониях на Черноморском побережье, и сами приобретали респектабельный налет греческой культуры[402].
Скифы также служили связующим звеном между цивилизованными странами и отдаленными землями варваров на севере и востоке. К VII в. до н. э., по-видимому, существовал хорошо налаженный торговый путь, бравший начало от устья Дона, пролегавший через Южную Сибирь и достигавший предгорий Алтая. Этим путем, надо думать, и перевозили все то золото, которым столь богаты скифские курганы. Другим путем перевозили золото с Алтая на северо-запад Китая[403]. Объем товаров на столь протяженном торговом пути был скорее всего невелик, а сами перевозки едва ли происходили регулярно, однако имели важное влияние на цивилизации удаленных регионов, ограниченное, впрочем, теми аспектами культуры, которые неграмотные кочевники, служившие передаточным звеном, были в состоянии воспринять.
Не все регионы евразийских степей были в равной мере способны воспринять влияние достижений цивилизации. В Монголии и на прилегающих к ней территориях развитие сельского хозяйства было практически невозможно. Скудные водные ресурсы и как результат скудные урожаи заставляли местное население вести прежний кочевой образ жизни. Влияние климатических условий в этих регионах было столь значительным, что закрывало для местного населения решительно все пути дальнейшего развития. Однако на западной границе степной зоны осадков выпадало достаточно для ведения сельского хозяйства, и в некоторых областях оно действительно развивалось вполне успешно для того, чтобы могли возникнуть сообщества с развитой социальной структурой. К тому же кочевникам, жившим в европейской части степной зоны, было куда легче перенять и освоить достижения цивилизации, чем обитателям Дальнего Востока, к которым предметы культуры могли дойти лишь в виде дани, если вообще доходили.
С другой стороны, суровый климат, определявший жизнь монгольских степей, давал их обитателям и определенные преимущества. Закаленные жестокими внешними условиями, они имели военное преимущество над изнеженными западными соседями, в той же степени утратившими вкус к битвам, в какой они были привязаны к комфорту оседлой жизни. Одним из результатов этого стало продолжительное поэтапное продвижение кочевников с востока на запад, начавшееся с захвата скифами юга России, достигшее своего апогея в XIII в. н. э., во времена монгольского нашествия, и продолжавшееся до конца XVIII в., когда племена калмыков, спасаясь от китайской армии, нашли прибежище в России. В течение двух с половиной тысяч лет, разделяющих крайние точки данного процесса, эти нашествия продолжались с неубывающей частотой, представляя собой сильнейшую угрозу политической жизни Европы. Кочевники племя за племенем неуклонно передвигались на юг и на запад, вытесняя менее воинственных своих противников, захватывая богатые пастбища для своего скота либо объявляя себя правителями всех местных земледельцев. Несомненно, многие племена при этом бесследно исчезали.
Лишь после того, как конное кочевничество распространилось до восточных пределов азиатских степей, социально-экономическое развитие степной части Евразии начало восстанавливаться и приходить в норму. Это случилось почти век спустя после 500 г. до н. э., а в Китае, по-видимому, период восстановления затянулся дольше. Рубеж, знаменующий конец одной эры в истории человечества и начало другой, в качестве которого я взял 500 г. до н. э., выбран, разумеется, достаточно произвольно. Но если этот рубеж рассматривать не как безусловную и четкую границу, он, несомненно, обозначает некий переломный момент, после которого в истории человечества произошли фундаментальные изменения. После этого рубежа лидерство Среднего Востока в развитии культуры ослабевает и начинает отходить в прошлое, лидерство Европы все еще лежит в весьма отдаленном будущем, и в течение двух тысяч лет четыре ведущие цивилизации развиваются своими путями, иногда оказывая влияние друг на друга, иногда что-то друг у друга заимствуя и постоянно подвергаясь набегам кочевников. Однако начиная с 500 г. до н. э. и вплоть до 1500 г. н. э. развитие каждой цивилизации подчиняется собственной логике и идет по собственному пути.
Анализу эры культурного равновесия в Евразии посвящена часть II этой книги.