Л. ПАНТЕЛЕЕВ

1

В начале 1927 года Горький был взволнован присланной ему книгой. «Не попадет ли в руки к Вам, — писал он С. Н. Сергееву-Ценскому, — книга «Республика Шкид» — прочитайте! «Шкид» — «Школа имени Достоевского для трудновоспитуемых» — в Петербурге. Авторы книги — воспитанники этой школы, бывшие воришки, одному — 18, другому — 19 лет. Но это — не вундеркинды, а удивительные ребята, сумевшие написать преоригинальиую книгу, живую, весёлую, жуткую. Фигуру заведующего школой они изобразили монументально. Не преувеличиваю».

И через несколько дней Горький снова вспоминает о «Республике Шкид» в письме куряжанам, воспитанникам А. С. Макаренко: «Для меня эта книга — праздник, она подтверждает мою веру в человека, самое удивительное, самое великое, что есть на земле нашей». А потом опять Сергееву-Ценскому — очевидно отвечая на его вопрос: «Мне кажется, что один из «шкидцев», Леонид Пантелеев, — парень талантливый. Ему сейчас 20 лет, он очень скромен, серьёзен, довольно хорошо знает русскую литературу, упорно учится. «Пинкертоновщина» ему чужда».

В литературу пришёл талантливый человек — Горький всегда ощущал это как праздник. Но праздником была для него и сама книга. «Республика Шкид» говорила о явлении поразительном — о том, как дети, отягчённые долгим беспризорничеством, потерявшие представление о внутренней дисциплине, а многие и о нравственности, преображались в школе-интернате, которой руководил талантливый педагог. Выходили из школы достойными и деятельными гражданами нашего общества. И речь шла не об исключительных судьбах, а о целом коллективе. Могло ли это не взволновать Горького[11].

Впрочем, «Республика Шкид» привлекла внимание не только Горького. И не одни лишь несомненные художественные достоинства повести определили её широкий успех. Это был один из первых случаев — теперь они для нас давно уже привычны, — когда книга, изданная для детей, вызвала глубокий интерес и у взрослых, оказалась произведением передовым для всей советской литературы.

Нужно вспомнить некоторые общественные явления того времени, вспомнить, как они отразились в литературе, чтобы яснее понять, почему эта книга была так важна читателям.

Беспризорники — на крышах и под скамейками вагонов, на базарах городов и на сеновалах деревень — были одной из самых памятных примет 20-х годов, как отряды и эшелоны бойцов, отправлявшихся на фронт, как очереди за хлебом и бурные митинги, как бездействующие заводы и первые праздничные демонстрации.

Но, когда уже позади остались суровые годы гражданской войны, задымили трубы заводов, не стало очередей и даже пирожные появились в витринах кафе, беспризорники в рваных «клифтах» всё ещё бродили по дорогам страны и улицам городов.

Неужели справиться с этой бедой было труднее, чем восстанавливать заводы? Да, труднее! Было ясно, с чего начинать восстановление промышленности, какие надо мобилизовать ресурсы. Это был прежде всего вопрос материальных возможностей, хорошего планирования, собирания кадров. А как восстанавливать души детей, исковерканных бесприютной жизнью, отвыкших от всякой дисциплины, часто принуждённых воровать, а иногда и входивших во вкус этого дела?

Может показаться, что тут тоже надо было только мобилизовать материальные ресурсы. Будет достаточно детских домов — и беспризорники исчезнут с базаров, перекрёстков, с железных дорог. Но оказалось, что это не так. Детские дома открывались — и многие из них пустовали. Приводили туда детей, а они бежали при первой возможности. Приводили других — они тоже бежали.

Почему?

Иногда в детском доме оказывалось голоднее и холоднее, чем в беспризорных скитаниях, особенно для тех, кто наловчился добывать себе пропитание и тёплый угол. Голод и холод можно бы перенести, но чего ради? Искупался ли холод в спальнях душевным теплом, которого беспризорные годами были лишены, возникновением новых интересов, привлекательной работой, неожиданными радостями?

Бежали из тех домов, где не было ни душевного тепла, ни интересной работы, ни умения на первый случай хотя бы возбудить любопытство многоопытных и недоверчивых ребят, привыкших к полной свободе и совершенной безответственности. Не найдя ничего привлекательного в детском доме, встречая там мелочную придирчивость и недоверие, постоянные напоминания об их не слишком светлом и чистом прошлом, ребята улетучивались прежде, чем начиналось воспитательное воздействие.

Очень часто, слишком часто те, кто брались воспитывать бездомных детей, совершенно не понимали их психологии и душевных потребностей. Но понимали, что их искажённое, трудное детство, неравномерность развития требовали сложных поисков новых, нешаблонных способов воспитания. Поиски были, но шли они большей частью в неверном направлении — чисто умозрительным путём придумывались теории, не опиравшиеся на пристальное изучение «объектов воспитания» и на практику лучших детских домов. Много гневных страниц «Педагогической поэмы» посвятил позже Макаренко горе-теоретикам, которые принесли большой вред, так как колонии и детские дома для беспризорных были им подчинены.

Неудивительно, что беспризорники, занимавшие большое место в мыслях и деятельности советского общества, отвоевали и очень большое, чуть ли не ведущее место в литературе о детях 20-х годов. Но мало было произведений, которые помогали бы понять, почему так долго не удаётся покончить с бедой.

Писали о беспризорниках очень разно. Много выходило приключенческих повестей, которые создавали будто бы романтические, но весьма далёкие от реальности образы подростков, сверхъестественно сметливых и отважных, совершавших поразительные подвиги. Очевидно, как раз такого рода произведения и дали основание Горькому говорить о «пинкертоновщине», которой он противопоставил «Республику Шкид». О книгах пинкертоновского толка мы поговорим в следующей статье. Они, конечно, не исчерпывают литературу о беспризорных детях. Были повести и рассказы, изображавшие неприкрашенный — голодный и холодный — быт бездомных ребят. Много здесь потрудился Алексей Кожевников, которому мы обязаны реалистическими, эмоциональными зарисовками характерных эпизодов жизни беспризорников. Его рассказы в двадцатые годы имели и публицистическую ценность: привлекали внимание читателей к наболевшему вопросу — как покончить с беспризорничеством. Для А. Кожевникова счастливым концом был обычно приход героя в детский дом, а если счастливого конца не было — мечта о детском доме.

Но ещё в 1922 году появилась повесть молодой писательницы Лидии Сейфуллиной «Правонарушители», герой которой, Гришка, бежит из детского дома, потому что там скучно, мастерству не учат, и воспитательница, «ведьма медовая», замаяла анкетами, да ещё «разговорами душу мотает».

Гришка сбежал, хотя в доме было сытно и тепло. Голодал, ночевал в склепе на кладбище, но не вернулся. Потом он попал в колонию, руководитель которой, Мартынов, сумел привлечь к себе ребят, приохотить их к труду. Тут у Гришки и мысли не было о побеге. Больше того. Когда пришло решение закрыть колонию, Гришка с тоской просит Мартынова: «Не отдавай нас опять в правонарушители». В этих словах — горький упрек тем, кто пытался воспитывать беспризорных, всё время долбя им, что они «сплошь дефективные». Гришка и его товарищи готовы голодать, только бы сохранить обретённую в колонии радость жизни.

Верно и тонко наблюдение Сейфуллиной: лишённым семьи, воровавшим с голоду ребятам нужно было прежде всего забыть, что они «правонарушители», стать опять детьми. Уже тогда, в 1922 году, увидела писательница и другое: нелегко будет сломить сопротивление наробразовцев и педагогов, занятых анкетами и кабинетными поисками особых форм работы с «категорией бродяжников» или с «категорией воров». Совершенно беспомощные в применении своих теорий на практике, они в то же время не терпели самостоятельности педагогов, искавших новые методы работы с беспризорниками. Об этом мы хорошо знаем из «Педагогической поэмы», да и Мартынова, героя повести Сейфуллиной, невзлюбили наробразовцы того времени: «Из города смотреть приезжали. Не хвалили».

Мартынов думал, что ребят выправят природа и физический труд. Мы же видим, что Гришку и его товарищей воспитывали прежде всего верный тон обращения Мартынова с детьми, его обаяние, умение найти привлекательные для ребят, романтически окрашенные цели труда.

В небольшой и несколько фрагментарной повести Сейфуллина не показала всей сложности и трудоёмкости воспитания беспризорников, всех мучительных для педагога поисков верных средств воздействия — их тогда ещё и не нашли. Мартынов облегчал себе задачу — хилых и больных не брал, а тех, кто не выправлялся достаточно быстро, отсылал обратно в город.

Беда была в том, что проблема педагогических кадров оказалась сложнее даже, чем проблема промышленных кадров, и разрешалась она медленнее. Поэтому и случилось так, что уже восстановлены были многие заводы, разработан план первой пятилетки, а беспризорники ещё скитались по стране.

Повесть Сейфуллиной не единственное, а только первое литературное свидетельство того, что дети бежали из детских домов или колоний, где не было даровитых, не шаблонно действующих педагогов. Бывшие беспризорники вырастали полноценными людьми, если попадали к талантливым воспитателям. Мы все помним, как укреплялась и расцветала колония Макаренко, а рядом разваливалась, превратившись в «малину», колония Куряжа. Герои повести А. Шарова «Друзья мои коммунары» сбежали из детского дома, где воспитательницей была институтская классная дама, и, к счастью, попали в хорошую школу-коммуну, которую горячо полюбили.

Гневное описание детского дома, типичного для времени расцвета вредных педагогических экспериментов, дал Л. Пантелеев уже зрелым писателем в повести «Лёнька Пантелеев».

«Было что-то унылое, сиротско-приютское в этом заведении, где какие-то старозаветные писклявые и вертлявые дамочки воспитывали по какой-то особой, сверхсовременной, вероятно, им самим непонятной системе стриженных под машинку мальчиков и девочек… Пользуясь тем, что Советская власть, открывая тысячи новых школ и интернатов, нуждалась в педагогических силах, эти буржуазные дамочки налетели, как саранча, и на школу, и на детские сады, и на детские дома и всюду насаждали свою необыкновенную «левую» систему… Почему-то ребят заставляли обращаться к воспитателям на «ты» и в то же время не давали им слова сказать… В комнате нехорошо пахнет уборной, табаком и немытой металлической посудой, голова чешется, в животе пусто, а на самодельной сцене… ходят голодные бледные мальчики и девочки и разыгрывают глупую пьесу… Было скучно, а время куда-то уходило, текло, как вода сквозь решето, так что даже читать было некогда. Неудивительно, что из детдома бежали. Чуть ли не каждое утро за завтраком не досчитывались одного, а то и двух-трёх воспитанников».

На фоне таких воспоминаний детства «Республика Шкид» и образ её руководителя воспринимаются как острая полемика — не с литературой полемика, а с жизнью, с теми, кто покровительствовал бездарным «левым» педагогам. Когда Л. Пантелеев и Г. Белых уже расстались с воспитавшей их школой имени Достоевского и взялись за книгу о ней, плохие педагоги ещё продолжали выпускать детей не в большую, чистую и деятельную жизнь, а обратно, на улицу.

«Республика Шкид» — первое художественное изображение очень сложного процесса: становления такого детского дома, который мог воспитывать строителей социализма из недавних «правонарушителей». Поэтому так важна и поучительна повесть двух юношей.

2

Повесть? Да, но своеобразная. Цепь рассказов, прочно скреплённых общностью темы, места действия и персонажей. Каждая глава — самостоятельный эпизод, в котором проясняется облик одного из воспитателей («халдеев» по шкидовской терминологии) или ученика школы. Но подлинный герой большей части глав не тот или иной человек, а школьный коллектив, зарисованный в острые, переломные моменты его становления и развития.

Авторы никак не удостоверили подлинности материала (кроме посвящения книги товарищам по школе), портретности образов. Уверенность читателей, что история школы не вымышлена, — результат работы художников, скрытой за живой непосредственностью рассказа.

Авторы — в то же время персонажи произведения. Это соблазняет воспринимать книгу как автобиографическую. Но такое определение было бы ограниченным, неточным: писатели Пантелеев и Белых не выдвинули на первый план персонажей произведения Лёньку Пантелеева и Гришку Черных, то есть самих себя. Они занимают в книге такое же место, как Японец, Купец, Цыган и другие воспитанники школы. Название — «Республика Шкид» — оказывается оправданным: написана не автобиография, а биография коллектива. В этом тонком соблюдении пропорций, в расстановке акцентов проявилось художественное чутьё молодых писателей.

Перечитывая теперь «Республику Шкид», воспринимаешь её как первый удачный штурм высоты, которую взял Макаренко «Педагогической поэмой» — одной из самых важных и блистательных книг советской литературы.

Углы зрения как будто бы полюсно противоположны: педагог Макаренко написал, как он воспитывал детей, изломанных бродяжничеством и воровством; а бывшие беспризорники Белых и Пантелеев написали книгу о том, как их воспитывали. Но никакой противоположности не получилось. Девятнадцатилетние авторы, с неожиданной для их возраста проницательностью, оценили, как вдумчивые и тонкие педагоги, как публицисты, важный опыт «школы для трудновоспитуемых». Их книга не описательна, она проблемна.

Сейфуллина, Пантелеев с Белых, Макаренко увидели самое важное, увидели то, что ускользало от «соцвосовских» деятелей, боровшихся с Макаренко и встретивших в штыки «Педагогическую поэму». Они увидели, что ни педагогическая рутина, ни чисто умозрительные методы воспитания не годны в новых и притом очень специфических условиях.

Своеобразными, необычными были «объекты» воспитания, и резко по сравнению с дореволюционным временем изменилась цель, направленность воспитания. Дети, кормившиеся воровством, изучившие только блатной язык да способы проезда зайцем в поездах, привыкшие к волчьим повадкам базара, должны стать строителями социализма, то есть прежде всего людьми высокой морали, воодушевлёнными идеями времени, любовью к труду.

Как же решить эту колоссальную задачу?

Сейфуллина отвечала: нужен воспитатель, который понимает тенденции социалистического общества и видит беспризорных детей такими, как они есть, а не сквозь призму сомнительных теорий; нужны природа и физический труд.

Белых и Пантелеев ответили: да, нужен воспитатель, умеющий мыслить не предвзято и чувствовать глубоко — они зарисовали его облик; нужен труд, но не физический, чернорабочий, а прежде всего учебный; и как основа воспитания необходим коллектив со своими правами и обязанностями, коллектив, созданный совместными усилиями учеников и педагогов.

Макаренко сказал: нужен и физический труд и учебный; необходим коллектив, и в нём строжайшая, но сознательная дисциплина; но этого мало — нужен очень сложный, многогранный воспитательный процесс, требующий огромного напряжения душевных сил, воли и мысли педагогов.

То, что высказал Макаренко в «Педагогической поэме», было плодом философской мысли, почти десятилетнего практического опыта и огромного труда, в котором складывались новые традиции, кристаллизовалась теория.

Этого опыта ещё не было у руководителя школы имени Достоевского, Виктора Николаевича Сорина, по шкидовскому прозвищу «Викниксора». Белых и Пантелеев познакомили нас с воспитателем, только нащупывающим метод работы. Викниксор присматривается, учится, ошибается, растёт вместе со своими воспитанниками, постепенно обретает волю и уверенность, подходит к начаткам того, что потом Макаренко назвал педагогической техникой.

Образ Викниксора дан в движении, в развитии. И прежде всего мы знакомимся не с педагогом, а с обликом человека — с его доверчивостью и тонкой, необидной хитростью, с его увлечениями и вдумчивым трудом, с его волевыми усилиями и поисками честного, подлинного взаимопонимания, которое положит начало воздействию педагога на ребят.

Авторитет Викниксора у воспитанников — результат не столько педагогического умения, сколько воздействия его личности. Дети, особенно прошедшие школу улицы, гораздо приметливее, сообразительнее, чем это кажется часто взрослым. На воображение вчерашних беспризорников, только что расставшихся с базарами и вокзалами, сильно действует то, с чем они очень редко встречались, — бескорыстие, благородные побуждения деятельности и, прежде всего, доверие. Они, сперва невольно, а потом и сознательно, начинают помогать педагогу, принимают дисциплину, даже увлекаются ею, — конечно, если дисциплина не назойливо мелочна, не излишне формальна.

К тому времени, как Гришка Черных попал на распределительный пункт с привычкой к кражам, с прочной уверенностью в никчёмности учения, у него «выработались» свои взгляды на жизнь. Он стал какой-то холодный ко всему, ничто не удивляло, ничто не трогало. Рассуждал, несмотря на свои четырнадцать лет, как взрослый, а правилом себе поставил:

«Живи так, чтобы тебе было хорошо».

Такое равнодушие, очевидно, было характерным для беспризорников. Ведь и Гришка из повести Сейфуллиной «ничего и никого… раньше не любил. Всё всё равно».

Увидел ли Викниксор эту холодность ко всему, знал ли, что прежде всего именно её надо разбить? Об этом в книге не сказано.

Но вот его первый разговор с Гришкой Черных:

«— Мать есть?

— Есть.

— Чем занимается?

— Прачка она.

— Так, так. — Викниксор задумчиво барабанил пальцами но столу. — Ну, а учиться ты любишь или нет?

Гришка хотел сказать «нет», потом раздумал и, решив, что это невыгодно, сказал:

— Очень люблю. Учиться и рисовать.

— И рисовать? — удивился заведующий, — Ну? Ты что же, учился где-нибудь рисовать?

Гришка напряг мозги, тщетно стараясь выпутаться из скверного положения, но залез ещё глубже.

— Да, я учился в студии. И меня хвалили.

— О, это хорошо. Художники нам нужны, — поощрительно и уже мягче протянул Викниксор. — Будешь у нас рисовать и учиться».

Понял ли Викниксор, что Черных соврал? Об этом авторы не сказали.

Викниксор повёл новичка к товарищам. Гришку оглушил невероятный шум, но тишина наступила почти мгновенно. Он увидел ряды парт и десятка полтора застывших учеников.

«Между тем Викниксор, позабыв про новичка, минуту осматривал класс, потом спокойно, не повышая голоса и даже как-то безразлично, процедил:

— Громоносцев, ты без обеда! Сорокин, сдай сапоги, сегодня без прогулки! Воробьёв, выйди вон из класса!

— За что, Виктор Николаевич?!

— Мы ничего не делали.

— Чего придираетесь-то! — хором заскулили наказанные, но Викниксор, почесав за ухом, не допускающим возражения тоном отрезал:

— Вы бузили в классе, следовательно, пеняйте на себя! А теперь вот представляю вам ещё новичка. Зовут его Григорий Черных. Это способный и даровитый парень, к тому же художник. Он будет заниматься в вашем отделении, так как по уровню знаний годится к вам».

И вот Черных ещё не познакомился с будущими товарищами, ещё не получил прозвища «Янкель», с которым пройдёт весь шкидовский этап своей жизни, а уже несколько сдвинут со своих привычных позиций: ему оказали полное доверие — этого он, вероятно, не встречал в своей бродяжнической жизни. «Невыгодно» уже оказывается не единственным мерилом жизненных ценностей.

Часу не прошло, как Черных переступил порог Шкиды, а сколько важных впечатлений, сколько толчков, обязывающих к пересмотру убогих жизненных принципов бродяжки! Доверие высказано уже не наедине, а перед коллективом. Вот и оправдывай теперь характеристику — способный, даровитый, к тому же художник… Но в этой минутной сцене Черных, конечно, заметил и другое: авторитет Викниксора, который тут признают безусловно, хоть и «заскулили». Можно уже представить себе, как пойдёт жизнь в новых условиях: подчиняться дисциплине неизбежно, если её принял коллектив. И труд неизбежен.

Мы видим в этом эпизоде Викниксора за работой, видим, как тонко провёл он первую обработку новичка, поставив мальчика в такое положение, что враньё надо превратить в правду. И становится неважным, действительно ли поверил Викниксор Гришке (это могло быть — он доверчив, иногда наивен) или разгадал его.

Воспитатель определил моральное задание мальчику, отрезал ему пути к отступлению своей рекомендацией и тут же, разговором с классом, показал, что спрос будет не шуточный — всё равно, соврал Черных или правду сказал. Это психологически точно, не надуманно.

Конечно, Викниксор ещё только ищет педагогический метод, и если сравнивать его приемы с воспитательной работой Макаренко, то они окажутся во многом примитивными, кое в чём неверными; в частности, очень сомнительна система наказаний, которая применялась в Шкиде.

Но в личности Викииксора, в его идеях, в направленности труда, в отношении к воспитанникам мы уже находим некоторые черты, которые так важны и дороги нам в образе советского педагога, созданном Макаренко.

Эту близость почувствовал Горький ещё прежде, чем была написана «Педагогическая поэма». Он говорил в письме к А. С. Макаренко (28 марта 1927 года):

«Научили меня почувствовать и понять, что такое Вы и как дьявольски трудна Ваша работа, — два бывших воришки Пантелеев и Белых, авторы интереснейшей книги «Республика Шкид»… Они — воспитанники этой школы — описали её быт, своё в ней положение и изобразили совершенно монументальную фигуру заведующего школой, великомученика и подлинного героя Виктора Николаевича Сорина. Чтоб понять то, что мне от души хочется сказать Вам, — Вам следует самому читать эту удивительную книгу.

Я же хочу сказать Вам вот что: мне кажется, что Вы именно такой же большой человек, как Викниксор, если не больше его, именно такой же страстотерпец и подлинный друг детей, — примите мой почтительный поклон и моё удивление пред Вашей силой воли. Есть что-то особенно значительное в том, что почувствовать Вас, понять Вашу работу помогли мне такие же парни, как Ваши «воспитуемые», Ваши колонисты. Есть — не правда ли?»

Общее для Викниксора и Макаренко в уважении к ещё не раскрывшейся индивидуальности каждого ученика, к его потенциальной человеческой ценности. Общее — в понимании того, что десять или сто индивидуальных характеров, складов ума, верно направленных, создадут индивидуальность коллектива, нужную педагогу. Обе книги показывают, как возникает сложное взаимодействие: коллектив воспитывает своих членов и по мере их внутреннего роста сам меняется, устанавливает одни традиции и отказывается от других.

Черты сходства, которые мы находим в облике очень разных людей — Викниксора и Антона Семёновича Макаренко (говорю о нём как о герое «Педагогической поэмы»), — мне кажутся неслучайными. Незаурядное обаяние, внутренняя сила, всепоглощающее увлечение своим делом — это ещё не всё. Глубокий, мужественный, отнюдь не сентиментальный гуманизм свойствен обоим педагогам.

Они иногда мягки, иногда очень суровы. Средства достижения цели меняются в зависимости от многих условий — индивидуальности ученика, состояния коллектива, конкретного события. Но цель, содержание их работы — пересоздание людей — глубоко гуманистичны и неразрывно связаны с самыми важными, благородными задачами формирования социалистического общества, морального облика его членов.

Многие задачи руководитель Шкиды и руководитель колонии имени Горького решают по-разному, но часто их поиски идут в одинаковом направлении.

Словно ураган швырял шкидцев от одного увлечения к другому. То по ничтожному поводу возникала «буза», принимавшая гомерические размеры, то мальчиков охватывала повальная страсть к журналистике, и шестьдесят учеников выпускали шестьдесят газет, то возникала эпидемия азартных игр или воровства, то по ночам собирался тайный кружок для изучения политграмоты.

Не сдержанные той крепкой внутренней дисциплиной, которую талантливо, с огромным напряжением воли вырабатывал в своих воспитанниках Макаренко, часто неспособные противостоять дурным влияниям, шкидцы предавались без оглядки своим страстям. Не всегда Викниксор умел сдержать порывы своих учеников, иной раз не замечал вовремя опасности, грозившей коллективу, потому что сам был человеком увлекающимся и доверчивым.

Уменьшает ли это достоинства Викниксора как педагога? Вопрос не так прост. Конечно, плохо, если педагог не замечает каких-то важных процессов в школьном коллективе. Но в то же время его увлечения и его доверчивость (впрочем, не исключавшая и строгости, иногда чрезмерной, — тут тоже бывали увлечения) оказывали такое мощное облагораживающее влияние на учеников, что получался своего рода «компенсированный порок».

Эти качества привлекали к Викниксору сердца мальчиков, но иногда приносили и беды. Он представил классу нового воспитателя, «племянника Айвазовского», как очень хорошего человека. Шкидцы оказались проницательнее и в первый же час определили его: «барахло». Лишённый всякого человеческого достоинства, он вызывал у мальчиков брезгливость, пробуждал в них самые дурные инстинкты. Они издевались над воспитателем грубо и жестоко. Это развращало не стойкий ещё коллектив. Только случайно стал Викниксор свидетелем издевательства над «племянником Айвазовского», и с тех пор шкидцы его больше не видели.

Много беспомощных или приносивших вред педагогов прошло через Шкиду. Бесконечно трудным был подбор пригодных воспитателей. «Около шестидесяти халдеев переменила школа только за два года… Медленно, как золото в песке, отсеивались и оставались настоящие, талантливые, преданные делу работники. Из шестидесяти человек лишь десяток сумел, не приспосабливаясь, не подделываясь под «своего парня», найти путь к сердцам испорченных шкетов. И этот десяток на своих плечах вынес на берег тяжёлую шкидскую ладью, оснастил её и отправил в далекое плавание — широкое житейское море».

Десять из шестидесяти — удивляться тут, пожалуй, не приходится. Изображения плохих детских домов у Сейфуллиной, Пантелеева, Макаренко, Шарова показывают, что во многих из них пригодных воспитателей вовсе не было. И дело не только в «старозаветных дамочках» и недобросовестных или невежественных людях, случайно попавших на педагогическую работу, не только в «левых» педагогических теориях, хотя они очень навредили. Часто педагоги с опытом и самыми лучшими намерениями, но без дарования, терялись, встретившись с разношёрстной беспризорщиной, собранной «из тюрем, из распределительных пунктов, от замученных родителей, из отделений милиции». Неудивительно, что и Викниксор только после более или менее длительных проб сумел отобрать воспитателей, на которых мог бы опереться.

Ведь и теперь, в совершенно других исторических условиях, не в каждой школе встретишь коллектив педагогов, которые, дополняя и поддерживая друг друга, присматриваясь к индивидуальностям самых нормальных школьников, а не беспризорных, талантливо воспитывали бы гармонично развитых людей, помогали бы подросткам определить свои способности и стремления.

Объяснить это просто, быстро исправить труднее. Огромная потребность в педагогах приводит к тому, что приёмные комиссии в вузах не слишком тщательно выясняют, есть ли у поступающих способности к педагогической работе, уверенное желание посвятить ей жизнь. И учат студентов больше методике преподавания, чем методике воспитания. Серьёзной разработке основ социалистического воспитания положил начало Макаренко. Его почин был подхвачен, но и сейчас, говоря о методике воспитания, приходится чаще ссылаться на труды Макаренко, чем на более поздние, которые учитывали бы сегодняшние исторические условия.

Сочетание обучения с воспитанием — работа, в которой личное искусство и дарование педагога должны бы так же опираться на прочную научную базу, как, например, в медицинской практике, — вероятно, самое слабое звено педагогической науки.

Разумеется, воспитание — дело тонкое. Весь наш более чем полувековой опыт показывает, что только даровитый, самостоятельно думающий, увлечённый своим делом и ненавидящий рутину воспитатель может вести за собой школьников и хорошо оснастить их для плавания в житейском море. Обучение искусству воспитания не может полностью заменить призвания, но развить его, дать ему опору несомненно могло бы.

А между тем воспитателям, так же как Викниксору в двадцатых годах, все ещё приходится больше опираться на свою интуицию, чем на проверенные практикой и теоретически обобщённые методы.

Викниксор в педагогике был изобретателем и экспериментатором. Он пробовал то один, то другой способ воздействия. Но это не были пробы наугад. Викниксор, так же как Макаренко, чутко улавливал и особенности случая, требующего энергичного вмешательства, и настроение, состояние умов в школе.

Он непрерывно, напряжённо искал способы разбить круговую поруку шкидцев и построить из её осколков коллектив, который так же страстно стремился бы к добрым целям — к моральной и гражданской полноценности, к знаниям, — как прежде к бессмысленной бузе. Педагог понял, что большая часть школьных бунтов и срывов были проявлением повышенной, иногда почти истерической нервности — следствие ненормальных условий беспризорной жизни.

Янкель (Гришка Черных) обнаружил в незапертой кладовой табак и прибежал с этой вестью в спальню. Табак украли и спрятали. Викниксор обещал «принять меры», если виновники этого безобразия не будут найдены через полчаса. Их случайно выдал один школьник. И тут произошли две неожиданности. Первая — гнев шкидцев обрушился не на случайного доносчика, а на Янкеля, инициатора кражи. Вторая — Викниксор, сказав, что поступок мерзкий, за который надо выгнать всех до одного, огорошил виновников сообщением, что педагогический совет решил никого не наказывать.

Обе неожиданности значительны и связаны между собой. На Янкеля рассердились — значит, круговая порука дала трещину. Ещё не смогли устоять перед соблазном, но оказалось — сами шкидцы этого не ожидали, — что воровать противно. Викниксор не знал, что ребята обрушились на Янкеля, но, очевидно, почувствовал какой-то перелом настроения, искренность раскаяния, если отказался от возмездия, хотя вообще-то на кары не скупился.

Вот эта чуткость педагога, помогавшая ему каждый раз заново оценивать позицию, как сказал бы шахматист, и в сходных случаях видеть индивидуальные черты, определила выбор воспитательного хода — отказ от наказания.

Вероятно, Викниксор догадывался о том, что с превосходной точностью выразил позже Макаренко: «В педагогическом явлении нет простых зависимостей, здесь менее всего возможна силлогистическая формула, дедуктивный короткий бросок… Область стиля и тона всегда игнорировалась педагогической «теорией».

Ведь и в основе самой крупной бузы, охватившей однажды всю школу (шкидцы основали республику Улиганию и объявили беспощадную войну всем «халдеям»), Викниксор рассмотрел увлечение игрой в самостоятельное государство, а не злостное намерение. Уроки были сорваны, учитель арестован шкидцами. Но что-то, видно, показалось шкидцам не так. Развивать «беспощадную борьбу» не захотелось, и в тот же день в Улигании произошла «социальная революция», прежнее «правительство» арестовано и учитель освобожден.

Это изменение тона и стиля бузы по сравнению с прежними срывами показывало, что изменился тон и стиль коллектива. И снова Викниксор решил обойтись без наказания:

«Ребята, как мне стало известно, вы играете в гражданскую войну. Я знаю, что это интересная игра, на ней вы учитесь общественной жизни, это пойдёт впрок, когда вы окажетесь за стенами школы. Но все же, в конце концов, увлекаться этим нельзя. Надо учиться. У вас, как я знаю, произошла социальная революция. Поздравляю и предлагаю вам объединиться вместе с «халдеями» в один союз, в Союз Советских Республик».

Идею «республики», как формы коллектива, Викниксор начал осуществлять раньше. Он предложил шкидцам самоуправление: выборных старост по классам, спальням, кухне, ежедневных дежурных, назначенных старостами («Таким образом вы все постепенно будете вовлечены в общественную жизнь школы»). Совет старост вместе с воспитателями должен обсуждать все существенные вопросы жизни школы, а тройка контролёров проверять работу старост.

В колонии Макаренко похожие формы самоуправления привели к блистательному успеху. А в жизни Шкиды старосты и дежурные сыграли незначительную роль — в повести о них говорится немного. Тут, очевидно, дело в меньшей дисциплинированности и не столь четких формах организации, как у Макаренко. Другими путями шкидцы вовлекались в общественную жизнь. Важными оказались увлечение журналистикой и «подпольная комсомольская организация» для изучения политграмоты. Все эти свободные проявления инициативы школьников Викниксор осторожно и умело поворачивал в нужную ему сторону. Из своего рода журналистского буйства, когда каждый ученик издавал свою газету, Викниксор создал газету общешкольную, а из подпольных занятий — Юнком (кружок «Юный коммунар»), который стал главным авторитетом в решении этических вопросов, хотя иногда его руководители и сами срывались.

Может показаться парадоксальным: коллектив Шкиды сплавлялся под влиянием бурных взрывов нечистых страстей и печальных происшествий.

В сущности, это не парадоксально, а естественно. В новой обстановке, в новом кругу интересов, созданных школой, у подростков восстанавливалось душевное здоровье. Случайные возвраты к пережитому в беспризорных скитаниях, ко всему нечистому — будь то воровство или мутный азарт — вызывали уже отвращение, выражавшееся страстным, порой истерическим взрывом. Это был гнев на своё слабоволие и гнев на зачинщиков-искусителей, а в конечном счёте — радость избавления и чувство окрепшего во взрыве товарищества.

Так было в истории с кражей табака, так было с Улиганией, и особенно ясно это проявилось в эпопее с «великим ростовщиком» Слаёновым, который сложными спекуляциями закабалил Шкиду и заразил её страстью к азартным играм.

Карты, проигрыши хлеба и сахара — вы помните, как в лихорадке азарта едва не развалился коллектив, созданный Макаренко. В Шкиде было то же самое. Карты потянули за собой возвращение всего, что огромной работой педагогов изживалось и в Шкиде и в колонии имени Горького, — жадности, воровства, эгоизма. И там и здесь с этим злом разделались резким ударом — в колонии имени Горького удар был организован воспитателем, в Шкиде — самим коллективом, которому стал отвратителен «великий ростовщик» Слаёнов. Этот мальчик, разбогатев на внутришкольных спекуляциях, обобрав товарищей, стал помыкать ими как рабами. Он пересолил — и вызвал возмущение. Избитый, Слаёнов бежит из школы. Он — один из немногих, не поддавшихся воспитательному воздействию школы, оставшихся равнодушными к тональности коллектива и едва его не погубивших.

Один из немногих, но не единственный. Макаренко писал по поводу ухода из колонии Осадчего, упорного антисемита, что убытки и брак неизбежны во всяком производстве. Однако Викниксор и Макаренко упрямо, до конца боролись за каждую детскую душу и судьбу.

«Не может быть, что в пятнадцать лет мальчик безнадёжен… Что-то не использовано, какое-то средство забыто», — размышляет Викниксор о неисправимом воре Долгоруком. И он без устали ищет забытые средства…

Для Викниксора и для Макаренко всегда опасным моментом был приход новичков, ещё не прошедших первичной воспитательной обработки. Из-за них нередко весь коллектив терял с огромным трудом обретённую тональность и скатывался почти к исходным позициям.

Долгорукий был опасен для Викниксора и созданного им коллектива (так же, как некоторые герои «Педагогической поэмы» для коллектива Макаренко) не только тем, что воровал сам — он был микробом, возбудившим эпидемию воровства в школе. Шкидовское воспитание ещё не выработало стойкого иммунитета. Оно пока сказывалось в том — и это уже немаловажно! — что после каждого срыва старым шкидцам было «муторно и противно».

Долгорукий и его подручные по кражам стали нетерпимы в коллективе. И тогда Викниксор вспомнил, какое средство им забыто: воспитание физическим трудом — то, с чего начал Макаренко.

Последовал сложный педагогический ход, вернее — комбинация из нескольких ходов. Своей единоличной властью Викниксор решил отправить Долгорукого и двух его «сламщиков» (один из них старый шкидец) в загородный сельскохозяйственный техникум. Этим коллектив избавлялся от микроба, вызывавшего эпидемию краж, а упорным ворам предоставлялся ещё один шанс выйти в люди.

Но провел свое решение Викниксор не диктаторским методом, к которому часто прибегал (как иногда и Макаренко, несмотря на самое широкое самоуправление колонистов), а демократическим. «Викниксор, любивший оригинальное, залез в глубокую древность, вытащил оттуда остракизм и сказал: «Шкидцы, вот вам мера социальной защиты, вот средство от воров…»

Тайное голосование показало, что остракизму надо подвергнуть даже не троих любителей краж, а пятерых. И то, что решение было принято самими шкидцами, укрепило коллектив, — вот ещё один важный результат комбинации Викииксора. Но оказалось, что она была задумана во всём правильно: и парни в техникуме выправились!

Постепенно меняется характер увлечений Шкиды. Ещё проявляются иной раз привычки беспризорной жизни, например в «лотерее-аллегри». Это своего рода спекуляция, но уже почти шуточная, почти пародийная, обратившаяся в игру. Бывают изредка и случаи воровства, но уже не среди старших шкидцев, а у новичков.

У старших появились другие интересы — их охватывает страсть к литературе, они увлекаются изучением политграмоты. Они борются за подходы к комсомолу также страстно, как колонисты Макаренко, но их борьба проявляется в других формах («подпольный» кружок и выросший из него Юнком). Организуется театр. Спектакль в Октябрьский праздник и связанные с ним хлопоты приносят много радости и веселья. Вот куда теперь направлена энергия, которую шкидцы прежде щедро расходовали на бузу. Приглашены родители, гости. Шкидцы, пожертвовав для этого свой паёк, угощают гостей ужином, гордо притворяясь сытыми.

И другое торжество — экзамен (по тогдашнему названию «учёт»), Викниксор здесь снова проявил свой талант воспитателя: он превратил экзамен в праздник. Этому и сегодня стоит поучиться! Учебная подготовка шла серьёзно, но без спешки и нервной зубрежки, которая изматывает школьников. С азартом украшали зал, весело встречали гостей, выпустили экстренный номер школьной газеты тут же, во время «учёта».

Все это опять заставляет вспомнить «Педагогическую поэму» — спектакли колонистов, «праздник первого снопа». Конечно, в колонии Макаренко торжества проходили организованнее. Дисциплина была не та, обдуманнее все детали праздника, к тому же колония была богаче и людьми и материальными возможностями…

Задорная молодая повесть двух бывших шкидцев написана весело, с юмором, иногда и с иронией — даже в автохарактеристиках и в обрисовке героев, которых авторы горячо любят; вспомним хотя бы, как Викниксор уверял, что его стихам завидовал Блок, а вот теперь он почему-то разучился их писать.

Весёлая книга, но и очень серьезная в существе своем. Её художественная подлинность подтверждена появившейся на несколько лет позже «Педагогической поэмой».

Мы видели, что многим переломным моментам в жизни школы имени Достоевского, в истории подъемов и срывов коллектива можно найти более или менее близкие соответствия в повести Макаренко.

Своего рода параллельность «Республики Шкид» и «Педагогической поэмы» — результат не только близости жизненного материала, который наблюдали авторы, но и общности их идейных позиций.

Книги, совершенно различные по своей художественной индивидуальности, написанные с разных углов зрения, но с одинаковой реалистичностью, работают в одном направлении: утверждают прогрессивность и действенность методов воспитания, найденных талантливыми советскими педагогами. Им удалось преобразить людей, испорченных беспризорной жизнью, вырастить активных, чистых сердцем людей и граждан.

Сходство в истории двух коллективов, изображённых очень разными писателями, — проявление типичности процесса. Судьба детей, которые в капиталистической стране почти неизбежно погрязли бы в преступлениях, погибли бы морально, в нашем обществе оказалась оптимистичной.

Не сравнивая ни принципиального значения, ни художественных достоинств «Республики Шкид» и «Педагогической поэмы», мы вправе сказать: обе книги показали огромную силу воздействия советского общества, в первые годы его становления, на моральный облик самых трудновоспитуемых людей того времени — «малолетних преступников» по буржуазной терминологии, «социально запущенных детей» по советской терминологии 20-х годов.

Известно, что как раз А. Макаренко, несмотря даже на любовь и огромное уважение к Горькому, который писал ему о своем восхищении «Республикой Шкид», отозвался о повести резко отрицательно (как и о «Правонарушителях» Сейфуллиной). Это может показаться неожиданным, но психологически совершенно понятно. Именно то, что сближает «Республику Шкид» с «Педагогической поэмой», должно было отталкивать Макаренко. Ведь он решал те же проблемы, что Викниксор, но на более высоком уровне педагогической техники, изобретая другие, более совершенные, более пригодные для «массового» воспитания беспризорных педагогические методы. Естественно, что Макаренко с его огромным, выстраданным в напряжённом труде опытом и великолепными достижениями воспринимал работу Викниксора (а тем более Мартынова, героя Сейфуллиной) как кустарничество. Его, вероятно, раздражали и неточность методов и ошибки Викниксора, его увлечения, иногда наивные и очень далёкие от собранности, огромного волевого напора, характерных для Макаренко. Викниксор, человек совсем другого склада, был, очевидно, несимпатичен Макаренко.

Психологически всё это понятно, но всё же невозможно согласиться с тем, что повесть Г. Белых и Л. Пантелеева «есть добросовестно нарисованная картина педагогической неудачи».

С. Маршак в предисловии к переизданию после долгого перерыва «Республики Шкид» справедливо пишет: «Если бы деятельность этой школы была и в самом деле всего только «педагогической неудачей», её вряд ли поминали бы добром бывшие воспитанники. Но, пожалуй, ещё больше могут сказать о Шкиде самые судьбы взращенных ею людей… Среди бывших питомцев Шкиды — литераторы, учителя, журналисты, директор издательства, агроном, офицеры Советской Армии, военный инженер, инженеры гражданские, шофёр, продавец в магазине, типографский наборщик. Это ли педагогическая неудача?»

К этому остается только добавить, что и в наше время повесть по-прежнему вызывает живой интерес огромного количества читателей: триста тысяч экземпляров, вышедшие в шестидесятых годах, были так же быстро раскуплены, как первые издания, и книгу снова нельзя найти на прилавках книжных магазинов.

3

Писательская индивидуальность Пантелеева ещё не очень ясна в «Республике Шкид»: ведь книга написана двумя авторами. Но найти черты, характерные для более поздних произведений писателя, помогают несколько очерков о «халдеях» — педагогах Шкиды, которые Пантелеев опубликовал отдельно. Собранные в книге очерки показали, что в первых же своих произведениях Пантелеев был превосходным портретистом.

Портреты скорее графические, чем живописные — они отчётливы, лаконичны, иногда немного шаржированы. Всего несколько штрихов, но острохарактерных, отобранных художником с приметливым глазом, и притом очень эмоциональных — ни один портрет не оставляет читателя равнодушным. Перед нами галерея типов, то смешных или отвратительных, то трогательных или вызывающих уважение. Пантелеев не описывает человека, а показывает его в работе, чаще всего в первый день прихода в школу. Шкидцы и читатели знакомятся с педагогом одновременно.

Время зарисовки выбрано очень удачно: шкидцы, конечно, внимательно присматриваются к новому педагогу и, допытываясь, что он за человек, пускают в ход весь арсенал мальчишеской сообразительности и «подначки». Педагог пытается сразу завоевать авторитет или симпатию и попадается на удочку шкидских проделок. Характер «халдея» проясняется быстро — большей частью для этого достаточно одного эпизода. Портрет получается не очень разработанный в деталях, но резко очерченный. Отношение шкидцев к педагогу, которого они испытывают, определяет и эмоциональное отношение читателя к герою рассказа.

Пока речь идет о смешных, но неопасных людях — малограмотных старушках или девушках, решивших в погоне за пайком стать педагогами, — зарисовки не злы, они ироничны. А когда приходит преподаватель политграмоты, который путает империализм с империей, или обжора, который в тот голодный год посвящает первый урок географии воспоминаниям о петербургских ресторанах, портреты уже не только забавны — они сатиричны.

Многие литературные зарисовки «халдеев» ближе к очерку, чем к рассказу. Но вот трогательный образ ботаника — сердечного, неприспособленного к жизни человека, влюблённого в магнолии и совсем не разбирающегося в шкидских проделках, иногда злых и грубых. С ним подружился Лёнька Пантелеев, а шкидцы изводят обоих. История этой своеобразной дружбы потребовала уже новеллистической разработки. Сюжет, правда, только намечен, но рядом с любовно сделанным портретом педагога зарисованы образы людей, с ним соприкасающихся — шкидцев. Характеры раскрываются во взаимодействии — и рассказ о ботанике становится в то же время рассказом о Лёньке Пантелееве.

Очерки о «халдеях» интересно читать и сегодня, — в них проступают черты того переходного, неустановившегося времени, когда старое причудливо переплеталось с новым. Они важны и для литературной биографии Пантелеева: талантливо и упорно он искал средства выразительности самые ёмкие, самые подходящие для его темы и для характера его дарования. Читатель, даже не знающий более поздних и зрелых произведений Пантелеева, заметит черту, важную для понимания его писательской индивидуальности, — сдержанную, словно бы застенчивую, нежность к людям высоких душевных качеств.

Пантелеев умеет разглядеть человека под разъедающей его душу коростой грубости, примитивного себялюбия, аморальных поступков — всего, что нажито беспризорным детством. Пробуждение человека, его благородной сущности, освобождение от грязи, наросшей под влиянием случайных условий детства, — это, пожалуй, самая важная тема рассказов и повестей Пантелеева о беспризорниках.

4

Она лежит и в основе повести «Часы», написанной после «Республики Шкид», и очерков о «халдеях», — повести о том, как изменяется сознание человека в социалистическом обществе. Это одна из генеральных тем всей нашей литературы, всегда волнующая, всегда возбуждающая мысль. Поверхностное или холодное, фальшивое или паточное её решение раздражает особенно сильно именно потому, что тема эта так важна. Читателей радует, когда писателю удается найти и с достаточной художественной силой выразить характерные для эпохи сдвиги сознания и жизненных целей.

…Жил в деревне мальчик-батрак. Он рано почувствовал на себе кулацкую жадность и кулацкий обман. В первые послереволюционные годы у мальчика родилась мечта — свой конь, статный, серый в яблоках. Это было мечтой об освобождении от рабства, о возможности жить своим трудом, работая на себя.

Мальчик подрос и пошёл в Донбасс, в шахту, зарабатывать деньги на коня. Он работал месяц за месяцем, год и другой, мечтая о коне. Парень женился, заработки росли, и настал день, когда оказалось, что деньги на коня есть в избытке и можно уезжать.

Но он остался. Новый инструмент, появившийся в шахте, — отбойный молоток — стал важнее и дороже коня. Новые интересы работы в коллективе оттеснили выцветшую мечту. Оказалось, что она задержалась в сознании только как привычка. Когда настало время её осуществить, человек понял, что ему вовсе не нужен посторонний повод для работы в шахте, что эта работа сама стала для него самым интересным и важным делом. Прежняя мечта заменилась новой. Что это была за мечта и как она стала реальностью, хорошо известно: я рассказал биографию шахтёра Стаханова.

Какое же это всё имеет отношение к Пантелееву и рассказу «Часы»?

Дело в том, что жил другой мальчик — Петька, беспризорник. У него была мечта — стать знаменитым налётчиком. Вот об этом мальчике и написал Пантелеев.

Петьке повезло: прямо в руки без всяких усилий — а это редко бывает в трудной жизни вора — попались золотые часы. Но в тот самый день, как мальчик стал обладателем такой огромной ценности, милиция отправила его в детский дом.

Появилось важное дело — спрятать часы, чтобы забрать их, когда удастся удрать. Сколько было забавных приключений, сколько ловкости, изобретательности пришлось проявить, чтобы хорошо запрятать часы! Но только закопал их Петя во дворе, как привезли уйму дров и завалили ими двор. Теперь нельзя бежать — ведь часы удастся достать, только когда сожгут все дрова.

Идёт жизнь в детском доме своим чередом, заводятся знакомства с товарищами. Но всё это между прочим — главная мысль о часах. И вдруг удача — устроили субботник: нужно перетащить дрова в сарай. Обрадовался Петька, стал распоряжаться субботником и так здорово наладил дело, что его выбрали хозяйственным старостой детского дома. Но на дворе всё же остался запас дров до весны, часы достать не удалось. А пока Петьке, чтобы справиться с хозяйственными записями, пришлось учить дроби. Он подогнал учение, перешёл в старший класс: если неправильно будет записывать, пожалуй, другого старосту выберут и не он будет распоряжаться дровами.

Встретился ему случайно пьяница, у которого часы украл. Над ним товарищи Петьки стали издеваться.

«А Петьке стыдно было. Стыдно было, что у пьяного часы украл. Сам удивился: что за чёрт? Что такое случилось? Откуда такое — стыд?.. Непонятно!

А время шло, весна подходила, снег таял, и вместе со снегом дрова на дворе таяли.

Вышел раз Петька во двор, поглядел, а там дров совсем пустяки — сажени две.

Испугался Петька.

«Ох, — думает, — скоро уж! Скоро копать надо».

В тот же день встретил Петька в коридоре Фёдора Иваныча и говорит:

— Весна, Фёдор Иваныч, подходит. Тепло уж становится. Пожалуй, можно и не топить в классах? А?

— Так, — сказал Фёдор Иванович. — Можно и не топить.

И стал Петька дрова экономить. Скупо стал отпускать дрова. На кухню только. На прачечную.

И каждое полено считал. И все удивлялись».

Оказалось, что нет уже мечты о часах, на которые столько сил потрачено, ушла она безвозвратно. Нехотя достал Петька часы, когда дрова кончились. Тяжёлые они оказались, карман оттянули. А тут случай бежать. Отправили покупать краски.

Идёт Петька по улице, бежать ему совсем не хочется — столько дела нужного в детдоме, и на сегодня дела и на завтра.

«Господи! — думает. — За что мне такая обуза? За что мне такое несчастье в кармане носить?!»

И не убежал Петька, а часы отдал девочке — случайно познакомился с дочерью того пьяницы, у которого украл их.

Эту биографию рассказал Л. Пантелеев в повести «Часы».

И, прежде чем говорить о литературных особенностях работы Пантелеева, о находках и удачах в повести, хочется сказать главное: замечательно совпадение реальной биографии шахтера Стаханова и вымышленной биографии беспризорника Петьки.

Как ни разно проходили заполненное тяжёлым трудом батрака детство Алексея Стаханова и искалеченное, тонувшее в грязи базаров и воровских притонов детство Петьки, оба они пережили одинаковый кризис: крушение старой мечты и рождение новой.

В этом сопоставлении особенно ясно чувствуется типичность, большая правда найденной Пантелеевым черты нашей эпохи: изменение мечты, переход от заботы о личном, отдельном благополучии к слиянию своих интересов с общественными. Работа в советском коллективе шахты изменила мечту и направление жизни батрака Стаханова. Трудовая жизнь в советском детском доме изменила мечту и направление жизни беспризорника Петьки.

«Часы» — рассказ очень весёлый. Но юмор, который определял характерность многих шкидовских портретов, в «Часах» выполняет иную функцию. Пантелеев пользуется им не для заострения характеристик, а для выражения своего, авторского, отношения к событиям рассказа и герою. И тем самым отношения читателей.

Петька попадает в комические положения и выходит из них то с привычной для беспризорника сообразительностью, то с трогательной неуклюжестью подростка, нащупывающего новый жизненный путь. Там, где Петька принимается ловчить, его преследуют забавные неудачи — спрятал часы в рот, а вынул — оказалось, засунул вместо часов пробку от ванны… В глазах читателя компрометируется весь набор воровской находчивости. А когда Петька почти против воли, неожиданно для себя, делает вовсе не то, что задумал — отказывается от побега, оттягивает возможность достать спрятанные часы, — это тоже смешно, но по-иному. Забавные поступки Пети вызывают у читателя симпатию к нему. Юмор Пантелеева здесь становится лиричным.

Эта двойная функция юмора в рассказе — высмеивание дурного, отжившего и ласковая улыбка над неловкостью Петькиных попыток покончить с прошлым — определяет эмоциональный строй рассказа.

Юмор языковой меньше удался Пантелееву в этой вещи, чем юмор положений. Здесь чувствуется ещё незаконченность поисков выразительного, характерного языка, который так радует в более поздних вещах Пантелеева. Стремясь к непринужденному разговорному стилю повествования, Пантелеев несколько однообразно, с излишней настойчивостью, пользуется инверсиями, слишком часто прибегает к сниженной «уличной» лексике.

Повесть читательски интересна сейчас, как и четверть века тому назад. Она занимает в истории нашей детской литературы своё самостоятельное место, отличаясь от других произведений о беспризорниках характером наблюдений писателя: его внимание сосредоточено не на коллективе, не на множестве героев, а на психике одного человека. Словно через увеличительное стекло мы наблюдаем, как протекает процесс изменения сознания и морали подростка, его мечты, как пробуждается любовь мальчика к коллективу и труду.

5

К теме тяжёлого детства, формирования трудного характера Пантелеев ещё вернётся зрелым, опытным писателем. Об этом позже. Важно, что он не ограничил круга своих жизненных наблюдений и писательских интересов одной темой.

В 1933 году появился большой рассказ «Пакет», который начинает новую тематическую линию в работе писателя: рассказов о героизме, о подвиге. Я говорю о тематической линии, потому что литературной индивидуальности этого рассказа мало соответствий в других произведениях Пантелеева (только один рассказ, «Ночка», приближается по фактуре к «Пакету»).

Бывший будёновец Петя Трофимов рассказывает «совсем небольшой пустяковый случай, как я однажды на фронте засыпался».

Отряду, в котором воюет Петя, худо. Теснят его белые со всех сторон, и нужно отвезти пакет в Луганск Будённому, чтобы прислали помощь. Петя отправляется в Луганск, но попадает в плен к белым. Его зверски избивают, добиваясь показаний. Пакет с донесением Петя съедает, так как обещал командиру: «Не отдам пакета. Сгорю вместе с ним».

Ведёт себя Петя отважно — даёт сдачи ударившему его офицеру, говорит белым всё, что о них думает. Расстрел неминуем. Но конвойный оказывается своим парнем, он убивает офицера и бежит вместе с Петей. Больше того — тащит его на себе, потому что идти избитый Петя не может. Но им не повезло. Петя и спутник его, Зыков, попадают в плен к своим. Зыков тяжело ранен. Теперь уже Петя его тащит на себе. Принимают их за белых и ведут Трофимова на расстрел. Он сапоги снимает, чтобы отдать ребятам, которые будут его расстреливать, а в сапоге нашелся клочок съеденного пакета с адресом Буденному.

Это спасло Петю от расстрела, но не спасло от болезни — не переварил его желудок пакета с сургучными печатями. Повезли Петю к Буденному, а он по дороге сознание потерял и очнулся только в госпитале. Тут навестил его Будённый, а потом, непонятно за что, наградили Петю орденом Красного Знамени.

Это, конечно, хороший материал для рассказа о бойце Красной Армии, о его находчивости и уме, о его преданности и отваге. Но повода для весёлого рассказа здесь как будто не найти.

Между тем Пантелеев написал на этот сюжет не только весёлый, но по внешней форме даже юмористический рассказ. И это не снизило тему, а углубило её, не оскорбляет читателя, а заставляет горячее, сердечнее полюбить героя рассказа.

Сюжет «Пакета» можно изложить совершенно иначе, чем это сделано несколькими строками выше.

Не о подвиге рассказывает Петя Трофимов, а о том, как у него некстати разболелись мозоли, как трудно жевать бумагу, как он выплюнул красный сургуч, а офицер подумал, что Петя язык себе откусил, как его водили язык пришивать, как жалко было хорошего ремешка, купленного у взводного за четыре куска рафинада, — этим ремешком пришлось связать сумасшедшего, который хотел Петю убить.

Все драматические происшествия превращает Петя в комические — ведь он рассказывает о весёлом случае, а вовсе не о том, как героически выполнял приказ командира — «героического момента в моей жизни я не припомню».

Образ Пети Трофимова, на мой взгляд, один из самых привлекательных и самых национальных характеров во всей нашей новеллистической литературе, посвящённой гражданской войне. Он подлинно народен.

В собрании русских сказок, пожалуй, не найти прямого прообраза Пети Трофимова, как нет в них и прямого прообраза Василия Тёркина. Но совершенно очевидно, что оба эти характера, при всей их глубокой реалистичности и своеобразии, органически связаны с русским фольклором, с образом сноровистого, затейливого богатыря, иной раз прикидывающегося дурачком, а на деле хитростью, умом и силой одолевающего врага, хотя бы и стоглавого.

Сказочный герой любит похвалиться своими подвигами. Петя Трофимов как будто и подвига не замечает — рассказывает смешной случай.

Нет, не верится, будто он на самом деле не понял, почему вдруг орден. Так и хитрый мудрец, Иванушка-дурачок, умел не понимать!

Петя как будто вовсе не боится смерти. Что ж, самому приходилось выводить людей в расход, вот теперь и его очередь. Но это тоже не совсем так.

Ведёт его Зыков — Петя думает, что на расстрел.

«И прямо скажу— не хотелось идти. Ну, поверите, товарищи, ноги не хотели идти.

А тем более, что погода была замечательная. Погода стояла чудная. В садах повсюду фрукты цвели. Деревья шумели. Птицы летали.

А тут — изволь, иди на такой весёленький проминат…

Ах, мать честная!.. Никогда мне, товарищи, не забыть, как я тогда шёл, что думал и что передумал».

Он отважен, Петя Трофимов. Он умрёт, не нарушив долга, и умрёт с шуткой на устах.

А когда свои приговорили к расстрелу:

«Я — что? Я ничего не сказал. Только, помню, сказал:

— Н-да… Будёновец к Будённому в плен попал…

Тогда все встали. Кто из избы пошёл. Кто о военных делах заговорил. А меня взяли трое или четверо за бока и повели во двор. И велели вставать к стенке.

Я, помню, им говорю:

— Во дворе не стоит. Зачем, товарищи, двор гадить? После, — я говорю, — мужику противно будет. Вы где-нибудь в стороне, чистоплотно…

— Ладно, — говорят. — Вставай. Некогда чистоплотничать.

Я говорю:

— Ну что ж… Я разденусь.

— Не надо, — отвечают.

— Что же, — я говорю, — значит, одёже пропадать? Нет, это так не годится… Лучше, ребята, я вам свою одёжу отдам. У меня, — я говорю, — сапоги отличные. Спиртовые! А?

— Не надо, — говорят. — Не желаем английских сапог. Пущай в них Антанта ходит.

— Дурни вы! — говорю. — «Антанта»! Сами вы Антанта! Так это ж, — я говорю, — не английские сапоги. Это московские. Фабрика «Богатырь».

Сажусь я скорей на землю и тащу с себя эти самые богатырские сапоги.

— Нате, — говорю, — ребята, носите на вечную память.

Кидаю им сапоги. Разматываю портянку…»

Очень спокойно. Но на фоне первого пути к смерти мы уже понимаем, что в эти минуты думал и передумал Петя Трофимов. Тяжело было на душе в этом безнадёжном пути к стенке? Да, конечно. Но… не очень верил Петя Трофимов в неминучую смерть! Не верил, как солдаты народных сказок, как Василий Тёркин, и оттягивал последнюю минуту — не слезливыми жалобами, конечно, а хитрым разговором.

Не видно ещё каким образом, а либо сам что-нибудь придумает, либо выручка придёт в последнюю минуту. Может быть, не будет выручки и придется умереть — это Петя, конечно, понимает. А все-таки…

Отношение к жизни и к смерти Пети Трофимова близко к мотивам русского фольклора, но не совпадает с ними, потому что Петя — герой советской эпохи.

«Да, тяжело, — думаю, — Петя Трофимов, помирать не в своей губернии. Хотя, — думаю, — губернии мне не жаль. Какая у меня губерния? Какая у плотника, каменщика, пастуха губерния? Где хлебом пахнет, туда и ползёшь. Отец у меня в одном месте зарыт, мать — в другом. Только и остались у меня боевые товарищи. Да вот загадка: выскочат ли они из ловушки? Ох, — думаю, — туго небось товарищу Заварухину в деревне Тыри. Слева Шкуро теснит, справа — Мамонтов, спереди Улагай напирает… И, может быть, это из-за меня! Может быть, это я всё дело прошляпил!»

Вот что заботит Петю, бойца революции: судьба товарищей, судьба дела, за которое он сражается.

При всей внешней простоте весёлого рассказа, его фактура очень сложна. Самобытность и типичность облика Пети Трофимова — типичность национальная, солдатская, революционная — рождаются в столкновении драматического сюжета с юмористической его трактовкой и в острой характерности языка рассказа.

Поиски языковой выразительности, которые в «Часах» остались в значительной мере поисками, в «Пакете» были победны. С большим искусством и безупречным вкусом Пантелеев дал портрет языка, типичного для пролетария, бойца гражданской войны, только осваивающего начатки культуры, ещё неграмотного, но с ясным умом и отличным пониманием целей, содержания борьбы, в которой он участвует. Я говорю «портрет языка», потому что он далёк от натуралистичности, передает не только манеру Петиной речи, но и авторское отношение к герою. Это проявляется в осторожной, умеренной акцентировке лирических высказываний Пети (о своей жизни, о товарищах, о природе) и едва заметном, тоже очень осторожном, пользовании оборотами речи, характерными для народных сказок, наряду с оборотами и лексикой, типичными для первых послереволюционных лет.

«Пакет» остался живой, нужной вещью в нашей литературе, он по-прежнему волнует, по-прежнему заставляет любить замечательного парня, советского солдата Петю Трофимова.

6

С юмором рассказано о горьких приключениях и перемене судьбы Петьки Валета — героя «Часов», с юмором — о том, как был избит белыми, дважды стоял под расстрелом и выполнил боевое задание Петя Трофимов.

В более поздних вещах Пантелеева юмор не определяет строя рассказа, а только иногда оттеняет повествование. Возникает мысль: кроме того стремления к острым и разносторонним характеристикам героев, которые так хорошо удаются Пантелееву, когда он широко пользуется юмором, есть ещё какая-то причина, заставившая его очень серьезные, отнюдь не весёлые темы «Часов» и «Пакета» реализовать в весёлых рассказах.

Мне думается, что эта причина — в отношении автора к своим героям. Петя Трофимов, бесчисленные пацаны, меняющие жизненный путь, — всех этих героев своих рассказов Пантелеев любит глубоко и очень нежно. И с юношеской застенчивостью он прикрывал юмором свою страстную любовь и нежность к душевной красоте людей. Он шутил, потому что боялся стать сентиментальным (в «Часах») или патетичным (в «Пакете»), Ни сентиментальности, пи патетики Пантелеев не любит.

Другую, не юмористическую, тональность писатель нашёл позднее, в зрелые годы. И это в какой-то мере напоминает душевный и литературный путь Чехова, может быть, самого сдержанного, самого застенчивого и задушевного русского писателя. Ведь только в зрелую пору таланта Чехов отказался от юмора как средства выразить свою заботу и тревогу о людях. Только в зрелую пору он перешёл к рассказам и повестям, где выражал своё отношение к людям и миру по-прежнему сдержанно, но в совершенно иной, не юмористической, форме.

После «Пакета» Пантелеев, превосходно владеющий оружием юмора, почти отказался от него. Не поступившись ни глубиной и разветвленностью эмоций, ни чёткостью характеристик, Пантелеев выработал другие стилистические средства для выражения своей внутренней темы: он перешёл от затейливых рассказов к внешне незатейливому, очень простому повествованию.

В последних сборниках Пантелеев разделил свои рассказы на два отдела — «Рассказы о подвиге» и «Рассказы о детях». Это несколько условно, потому что многие рассказы первого раздела написаны о подвигах детей, а большая часть рассказов о детях посвящена своего рода моральным подвигам — пусть небольшим, но очень важным, переломным для героев рассказа. «Подвиг» и «дети» — генеральные темы Пантелеева, — в сущности, слиты для него. И когда он пишет о подвигах взрослых, то пишет о них для детей, с внимательной заботливостью готовя своих читателей к большой, благородной жизни.

7

Подвиги детей… Они могут начаться и с игры.

Как-то большие ребята позвали малыша играть в войну и поставили его часовым в глухом углу сада. Взяли с мальчика честное слово, что не уйдет, пока его не сменят на посту. Поиграли и ушли из сада — про своего часового забыли. Стемнело, есть хочется, в сквере пусто, скоро сторож запрёт его на замок. А уйти нельзя — дал честное слово. И рассказчику, случайно обнаружившему мальчика в саду, не удалось уговорить его пойти домой. Пришлось разыскать на улице настоящего майора, чтобы он приказал оставить пост.

В этом простом и задушевном повествовании мне кажется особенно примечательной тональность рассказа: не умиление и, уж конечно, не насмешка, а уважение к малышу. «Ещё не известно, кем он будет, когда вырастет, но кем бы он ни был, можно ручаться, что это будет настоящий человек».

Вот эти поиски черт настоящего человека и увлекают Пантелеева. Именно они важны писателю.

Конечно, поступок безымянного мальчика, героя рассказа «Честное слово», ещё не подвиг. Он и помещён в разделе «О детях». Но так ли уж далеко от этой верности долгу, стойкости, мужества малыша до настоящего подвига? Ведь так, вероятно, поступил бы, когда был маленьким, и Мотя, одиннадцатилетний «адмирал Нахимов», о котором написан рассказ «На ялике» — одно из самых проникновенных и сильных произведений Пантелеева.

«Это был мальчик лет одиннадцати-двенадцати, а может быть, и моложе. Лицо у него было худенькое, серьёзное, строгое, тёмное от загара, только бровки были смешные, детские, совершенно выцветшие, белые, да из-под широкого козырька огромной боцманской фуражки с якорем на околыше падали на запотевший лоб такие же белобрысые, соломенные, давно не стриженные волосы».

В дни ленинградской блокады он перевозил пассажиров через Неву на большой тяжёлой лодке. Когда переправлялся рассказчик, зенитки начали обстреливать вражеский самолет. Осколки дождём падали вокруг лодки. Было страшно — всем, кроме мальчика. «Он только посматривал изредка то направо, то налево, то на небо, потом переводил взгляд на своих пассажиров — и усмехался».

Попытка завязать разговор с мальчиком, когда лодка пристала к берегу, не удалась рассказчику. Мотя был суров и немногословен. А на зенитной батарее рассказчик узнал, что мальчик — сын перевозчика, недавно убитого осколком во время переправы.

На обратном пути разговор состоялся. «Я… почему-то очень обрадовался и тому, что он меня узнал, и тому, что заговорил со мной и даже улыбнулся мне… Мне очень хотелось заговорить с мальчиком. Но, сам не знаю почему, я немножко робел и не находил, с чего начать разговор».

Каждому из нас знакомо это чувство радости и безотчётной робости. Оно иногда возникает при встрече с очень уважаемым и привлекательным, очень достойным человеком. И то, что рассказчик испытал подобное чувство при встрече с одиннадцатилетним мальчиком, определяет и авторское отношение к Моте, и образ самого Моти. Очевидно, мальчик и другим внушает такое же уважение, если без насмешки зовут его «Матвеем Капитонычем» и ласково «адмиралом Нахимовым»…

Беседа вышла значительной — об опасности, о страхе, о смерти. «Всякое бывает. Могут и убить. Тогда что ж… Тогда, значит, придётся Маньке за вёсла садиться».

Как ни далёк этот лирический рассказ от весёлого случая, приключившегося с героем «Пакета», вспоминается, о чем заботился Петя Трофимов, когда его вели на расстрел — «туго небось товарищу Заварухину в деревне Тыри». Мысль о смерти — это и для Моти прежде всего мысль о том, что будет с делом, которое он выполняет.

Наши дети рано взрослели в тяжкие годы войны, рано крепло в них чувство долга, стремление принять участие в борьбе, которую вёл народ. И потому нет ничего неестественного в отношении Моти к страху, отваге, к жизни и смерти. Естественно, но вызывает невольное уважение — каждый взрослый обязан говорить с таким мальчуганом по меньшей мере как с равным.

Разговор с Мотей — философский центр рассказа. А эмоциональная кульминация, и чрезвычайно сильная, — в конце рассказа. Появляется Манька, которой придётся сменить Мотю, если с ним случится несчастье.

«Девочка была действительно совсем маленькая, босая, с таким же, как у Моти, загорелым лицом и с такими же смешными, выцветшими, белёсыми бровками.

— Обедать иди! — загорячилась она. — Мама ждёт, ждёт!.. Уж горох весь выкипел.

И в лодке и на пристани засмеялись…

— Ладно. Иду. Принимай вахту.

— Это что? — спросил я у него. — Это Манька и есть?

— Ага. Манька и есть. Вот она у нас какая! — улыбнулся он, и в голосе его я услышал не только очень тёплую нежность, но и настоящую гордость.

…Мотя в своём длинном и широком балахоне и в огромных рыбацких сапогах, удаляясь от пристани, шёл уже по узенькой песчаной отмели, слегка наклонив голову и по-матросски покачиваясь на ходу.

А ялик уже отчалил от берега. Маленькая девочка сидела на веслах, ловко работала ими, и вёсла в её руках весело поблескивали на солнце и рассыпали вокруг себя тысячи и тысячи брызг».

Читая рассказ, все время думаешь о том, какая огромная нагрузка легла на плечи мальчика, как серьёзно и в то же время просто относится он к своей физически трудной и опасной работе, как сознательна и безусловна для него обязательность выполнения долга, добровольно принятого на себя после гибели отца. И вдруг — приходит девочка, ещё меньше Моти, и, так же просто, как старший брат, взявшись за вёсла тяжёлой лодки, отправляется в путь, из которого может и не вернуться. Именно в том, что девочка так мала, — эмоциональная сила последних строк рассказа. И в то же время этим эпизодом выражена до конца мысль, которая лежит в основе повествования: живое, действенное чувство долга было свойственно детям в тяжёлую годину войны, особенно тем детям, которые были свидетелями каждодневных подвигов отваги и выдержки, как ленинградцы Мотя и Манька.

В скромной, непоказной и в существе своём героичной работе Моти и Маньки, в отношении Моти к опасности мы узнаём характерные черты поведения, мыслей и чувств советского народа на войне.

Есть небольшой эпизод в рассказе, ещё раз показывающий, что Пантелеев больше всего любит, ценит в людях. Рассказчик говорит на зенитной батарее об осколочном дожде, который засыпал лодку.

«Командир батареи, пожилой застенчивый лейтенант, из запасных, почему-то вдруг очень смутился и даже покраснел.

— Да, да… — сказал он, вытирая платком лицо, — К сожалению, наши снаряды летают не только вверх, но и вниз. Но что же поделаешь! Это как раз те щепки, которые летят, когда лес рубят. Но всё-таки неприятно. Очень неприятно. Ведь бывают жертвы, свои люди гибнут».

Смущение лейтенанта, извиняющегося за то, что падают осколки, — одна из тех черт душевности, которые всегда особенно близки Пантелееву. Это не смешно и не сентиментально — это высокое выражение гуманности, страдания за горе, причиняемое народу войной.

«На ялике» — один из самых глубоких и мастерски написанных рассказов Пантелеева. Он нетороплив и в тоже время очень лаконичен. Здесь всё значительно и просто: милое небо над головой, запах смолёного дерева и чуть слышный плеск невской волны — пейзаж, на фоне которого появляется вражеский самолёт; соответствие простоты, лиричности пейзажа простоте и цельности облика Моти, лирическому отношению автора к своему герою; сдержанность в выражении этой лиричности, проступающей, пожалуй, только в описании внешности Моти и Маньки да в тех тысячах брызг, что рассыпают весело поблескивающие на солнце Манькины вёсла; и, наконец, простота, внешняя незатейливость повествования, в котором каждое слово верно найдено и каждая фраза весома.

Впрочем, рассказ ли это? Может быть, очерк? Ведь здесь нет отчётливого новеллистического сюжета, нет драматического конфликта. Но в то же время метод разработки характеров, ситуаций, пейзажа заставляет воспринимать произведение как беллетристическое.

Попытки определить точные границы жанра обычно приводят к схоластическим рассуждениям и, в сущности, не очень нужны. Такие произведения, лежащие на границе рассказа и очерка, традиционны для русской литературы — достаточно вспомнить «Записки охотника» Тургенева или рассказы-очерки Г. Успенского. В русле этой традиции и лежит «На ялике».

Важная особенность этого пограничного жанра в том, что он усиливает впечатление подлинности материала, положенного в основу произведения, не стесняя в то же время свободы художника в его разработке. Я не знаю, что вымышлено, что писано с натуры в рассказе «На ялике», как не знаю соотношения вымысла и точной зарисовки наблюдений в «Хоре и Калиныче» или в «Бежином луге». Важно не это, а непроизвольно возникающая у читателя уверенность, что художник осмыслил и эмоционально раскрыл подлинный характер.

Почти все рассказы Пантелеева так же интересны, самобытны, как «Пакет», «Честное слово» или «На ялике», и требуют анализа в специальной монографии[12]. Не останавливаюсь на них здесь потому, что самые важные и дорогие нам черты писательской индивидуальности Пантелеева выражены и в тех произведениях, о которых шла речь.

Роль рассказов Пантелеева в воспитании чувств и сознания читателей определяется всей направленностью его творчества. Он говорит о самых высоких качествах человека, которые мы стремимся воспитать в наших детях, — о верности долгу, готовности к подвигу, о действенной любви к людям.

8

Зрелым мастером, с большим жизненным и литературным опытом, вернулся Пантелеев к первой теме своей литературной жизни — автобиографической. Самое крупное произведение писателя — повесть «Лёнька Пантелеев» — создавалось не сразу. Первый вариант повести вышел в 1939 году, но это был, как мы потом убедились, лишь эскиз будущей книги: широкое полотно Пантелеев создал в послевоенные годы. Он не только ввёл в повесть много новых глав, но и глубже осмыслил те эпизоды, что были в первоначальном варианте.

Сложный характер и трудный жизненный путь мальчика в годы исторического перелома изобразил Пантелеев в повести. Методами искусства он исследует, как взаимодействие свойств натуры, влияний среды, внешних условий жизни — исторически обусловленных и случайных, — определяет формирование личности подростка.

Облик, жизненное становление детей и подростков первых революционных лет особенно интересно и полно раскрыли нам писатели — ровесники своих героев. Почти все они подчёркивают автобиографичность своих произведений даже внешними приметами — в «Школе» фамилия героя только одной буквой отличается от фамилии автора (Гориков — Голиков), в «Швамбрании» сохранено подлинное имя автора, а в «Лёньке Пантелееве» — имя и фамилия, да и в тексте есть прямые указания на автобиографический характер повести.

Но в первом или в третьем лице ведётся повествование, совпадают ли имена героя и автора, необходимо помнить, что все эти книги написаны не мемуаристами, а художниками, и факты автобиографические соседствуют с вымышленными да и сами неизбежно изменены — это портреты людей и событий, а не фотографии, изображения, а не описания. В индивидуальности героя, как бы ни был он своеобразен, как бы ни были исключительны события его жизни, художник-реалист всегда выражает те или иные типичные для поколения и эпохи черты.

В горячую пору истории развивался горячий характер Лёньки Пантелеева. Внешняя биография и история душевной жизни мальчика раскрываются на очень широком фоне — без этого, конечно, и невозможно было бы то художественное исследование, которому посвящена повесть. Лёнька соприкасается со множеством людей, испытывает самые различные влияния. И в то же время он соприкасается с огромными историческими событиями (1917–1921 годы!), влияющими на него и непосредственно (определяя внешние факты биографии, становление сознания), и через людей, помогающих или мешающих ему найти верный Жизненный путь.

Впрочем, назвать всё это фоном — неточно. Облик эпохи, которая раскрывается в эпизодах, в мастерски зарисованных образах революционеров и врагов революции, встаёт так отчётливо, что приобретает самостоятельное значение!

Особенно удалось писателю превосходное изображение Ярославского мятежа. Почти не выходя за пределы гостиницы, в которой живёт Лёня с матерью, Пантелеев показал «чистых и нечистых». Он мастерски зарисовал портреты трусливых и злобных врагов нового строя, которые стремятся покончить с Советской властью, но только чужими руками, не подвергая себя опасности, спрятавшись в подвале. И рядом образ сельской учительницы, которая делится с соседями последним сухарём, с великолепным презрением не замечает всей нечисти, приютившейся в гостинице, и, подсмеиваясь над собой, закрывается зонтиком от пуль, чтобы было не так страшно.

Раннее детство Лёни проходило в годы первой мировой войны, а отрочество — в революционные годы.

Мелкобуржуазная петербургская семья, недружная, несчастливая. Отец — деспот, пьяница, его гнёт, пока он не ушёл от семьи, тяжко ощущают мать Лёни и он сам. Но в то же время «… много лет спустя… Лёнька… понял, какой незаурядный человек был его отец и как много хорошего было погублено в нём, убито, задавлено гнётом той среды и того строя, в каких он вырос и жил».

Некоторые трудные черты характера, например упрямство, Леня унаследовал от отца. Но мальчик формировался при другом строе, а среда… она менялась много раз, так как сложной оказалась биография Лёни.

Своеобразие его пути в том, что перипетии внешней биографии — сперва в недружной семье, потом в долгих скитаниях — осложнились трудным, во многом противоречивым характером мальчика.

Одно из определяющих характер свойств Лёни — доверчивость. Как многие доверчивые люди (и не только дети), он застенчив. И в то же время упрям. На всех этапах своего детства и отрочества Лёнька — страстный искатель книг, в которые погружается до полного забвения действительности. Но вместе с тем он наблюдателен, у него очень развито чутьё на людей — хороших и дурных. Лёня привязывается к хорошим людям с преданностью глубокой, иногда и самоотверженной. Однако это не оберегает его от недолгого, но сильного влияния дурных людей. Сложность этого сплава, составляющего вместе с другими чертами, о которых скажем дальше, индивидуальность мальчика, во многом обусловило трудное его становление в жизни.

Смысла и значения событий революции Лёнька, разумеется, понять ещё не может, но — это очень характерно для времени и для Лёнькиной натуры — пытается принять участие в политической борьбе. Он страстно агитирует за партию казаков, выставившую свой список в Учредительное собрание, может быть, потому, что отец был когда-то хорунжим казачьего полка, а может быть, потому, что его привлекло слово «казак», знакомое по «Тарасу Бульбе» и по игре в «казаки-разбойники». Агитационная деятельность Лёньки, конечно, игра, но сам мальчик игры тут не замечает — ему кажется, что это всерьёз. А потом он и в самом деле совершает поступки уже совсем не игровые.

В богатом доме товарища по реальному училищу Лёнька услышал, что большевики — немецкие шпионы. Он бледнеет, сразу поняв, что их горничная Стёша — шпионка. Ведь она сама говорила, что стоит за большевиков. И вот он начинает действовать. Тайно выслеживает, что Стёша ходит по воскресеньям в гвардейский флотский экипаж — конечно, шпионит там. Следующий шаг — Лёнька взламывает и обыскивает Стёшин сундучок. Здесь всё сплелось — фантазия, доверие к слову взрослых и к печатному слову, прочитанные детективы, упрямая решимость проверить свою догадку.

Впрочем, сохраняя свою мальчишескую активность, больше Ленька не вмешивается так наивно в политику. Приметливый наблюдатель событий, в которых иногда ему приходится и принимать участие то поневоле, то из благородных и уже не столь наивных побуждений (например, когда он бежит предупредить об опасности своего друга-большевика), Лёнька получает много синяков, но приобретает важный душевный опыт. Разумеется, и жизненный опыт — разнообразный и даже слишком богатый. Но до поры до времени этот опыт очень мало отражается на поступках мальчика, ничуть не уменьшает силы житейских и душевных невзгод, которые пришлись на его долю.

От питерского голода семья — Лёнька с матерью, младшим братом и сестрой — уехала в деревню к старой няне. Уже в пути начинается вереница встреч и событий, которые могли быть такими разнообразными, рождать такие противоречивые впечатления только в те годы напряжённой борьбы за советский строй.

Бандиты, дезертиры, кулаки, белые офицеры — с одной стороны; большевики, комсомольцы, люди светлой души и чистой жизни — с другой. Лёньке довелось общаться, вступать в дружбу и конфликты со множеством характерных для того времени людей.

Его внутренняя жизнь — неспокойная, трудная — как будто бы стоит в прямой зависимости от бурных внешних событий биографии. Ведь сколько пришлось пережить — Ярославский мятеж, возвращение с матерью пешком в деревню, встреча в пути с бандитами, едва не стоившая жизни. Потом жизнь в маленьком городке без матери, не вернувшейся из командировки; болезни, тяжкий, с голодом и воровством, путь беспризорника, целый год пробирающегося в Питер, где он надеется найти и действительно находит мать. А когда, казалось бы, уже может наладиться жизнь и ученье, — новые неудачи, которые опять приводят Лёньку к воровству.

Можно бы на таком материале создать приключенческий роман. Но, разумеется, Пантелеев, тонкий психолог, пошёл по другому пути. Биография его героя не больше похожа на приключение, чем борьба за жизнь пловца в бурном море.

Средоточие повести не в сохранении физической жизни Лёньки, хотя ей не раз грозит опасность (это был бы путь приключенческой повести), а в поисках героем душевной ясности. Её очень не хватает Лёньке с его внутренними противоречиями — характером упрямым, однако не всегда волевым, активным, но застенчиво замкнутым; с его богатым воображением, рисующим то реальные пути к достижению фантастической цели (хотя бы изобличение «немецкой шпионки» Стёши), то фантастические или неверные пути к достижению вполне реальной цели (например, попытка раздобыть деньги игрой на базаре с заведомым шулером).

Своеобразие импульсов, рождающих те или иные Лёнькины поступки, и приводит к тому, что его действия далеко не всегда обусловлены обстоятельствами, не всегда естественно вытекают из них.

Вряд ли надо напоминать, что подросткам вообще не слишком свойственны строгая логичность и благоразумие поступков. У Лёньки отклонений от «нормы» как будто больше, чем обычно, и нельзя их объяснить только особенностями возраста — в немалой мере они определяются индивидуальностью героя. И все же в его судьбе и поступках много характерных для поколения черт.

В чём эта характерность выражается, мы уже отчасти знаем по «Республике Шкид» — повести, в которой рассказано о дальнейшей судьбе Лёньки Пантелеева.

А пока перед нами десятилетний человек, попадающий в очень сложные положения и в новую для него среду.

В деревне Лёнька подружился с председателем комитета бедноты Кривцовым — мечтателем, человеком поэтической души, влюблённым в книгу, тоскующим по знаниям и в то же время активным политическим деятелем. Нашлось общее в душевном складе не очень молодого крестьянина и десятилетнего городского мальчугана. Их внутреннее родство именно в своеобразном сплаве жизненной активности с мечтательностью и влюблённостью в книгу. Это родство, видно, чувствуют оба: они дорожат встречами, и Кривцов говорит с Лёней уважительно, заинтересованно, как с равным.

Рассказывает ему, между прочим, и о своих опытах: «Пытаюсь произвести в наших местах помидор, или, как его иначе называют, томат… Уже второй год вожусь, а только, вы знаете, что-то не выходит. Опрыскивать их надо, жидкость такая продаётся, я читал, — бордоская называется. А где ж её взять? Я ведь нищий, — сказал он, почему-то улыбаясь».

И вот в Ярославле во время мятежа, заблудившись, Лёнька попал к белым, бежал от них под выстрелами и спрятался в пустом магазине. Там на полке он увидел бидон с этикеткой «Бордоская жидкость» и вспомнил, что это помидорное лекарство, о котором мечтал Кривцов. Лёнька оставил на прилавке деньги и потащил тяжёлый бидон. Когда эвакуировались из Ярославля, как ни просила мать бросить банку, как ни тяжела она была — тащил.

Шли пешком. Заночевали в сарае. Ворвался озверевший бандит, едва не убил мать и мальчика. Пришлось убегать.

«Они уже почти достигли рощи, как вдруг Лёнька остановился и с неподдельным ужасом в голосе воскликнул:

— Ой, мамочка, милая!..

— Что такое? — испуганно оглянулась Александра Сергеевна. Он держался за голову и покачивался.

— Ой, ты бы знала, какое несчастье!!

— Да что? Что случилось?

— Я же забыл… Я забыл в сарае бордоскую жидкость!

— Господи, Лёша, какие глупости! Есть о чём жалеть? До этого ли сейчас? Идём, я прошу тебя…

— Нет, — сказал Лёнька. — Я не могу. Я должен…

— Что ты должен? — рассердилась Александра Сергеевна.

— Ты знаешь….я, пожалуй, пойду попробую найти сарай.

Александра Сергеевна цепко схватила его за руку:

— Лёша! Я умоляю тебя, я на колени встану: не смей, не выдумывай, пожалуйста!..

Лёнька и сам не испытывал большого желания возвращаться в деревню. Но мысль, что знаменитый его бидончик, который он так долго берёг и таскал, содержимое которого может доставить так много радости председателю комбеда, — мысль, что этот драгоценный бидончик пропадёт, сгинет в стоге сена, в чужом сарае, была совершенно непереносимой и оказалась сильнее страха».

Шёл Ленька искать сарай и мучился — какой он всё-таки негодяй: оставил мать одну в лесу. В его душе боролись два побуждения — оба вызваны добрыми, благородными чувствами: горячее, непреоборимое желание принести другу то, о чём он мечтает, и боль за волнение матери. Не раз ещё Леньке придётся переживать, и всегда сильно переживать, такую борьбу побуждений — она характерна для его глубоко эмоциональной натуры.

Нашёл Лёнька бидончик, а когда после тяжкого пути добрались домой, мальчик узнал, что Кривцов в больнице — его изувечили кулаки.

В эпизоде с бордоской жидкостью отчётливо проявились некоторые особенности Лёнькиного характера. Он предан другу всецело, увлечённо. И как многие застенчивые люди, охотнее выражает своё чувство не в словах, а в поступках. В этом нет ничего необычного, но исключительна увлечённость Леньки своей целью. Нет, мало сказать увлечённость, да и упорство — не то слово; это одержимость. Ведь Лёнька отлично понимал, как опасно возвращаться за бидоном, понимал ужас матери и сам боялся, но одержимость была сильнее.

Драматичность судьбы мальчика в немалой мере следствие этой черты его характера: он иногда так же безогляден в дурных поступках, как и в хороших.

Лёнька человек очень порядочный, даже щепетильный, он ведь оставил в пустом магазине деньги за бордоскую жидкость. И всё-таки стал вором. Как это случилось?

Красть Ленька начал, как почти все беспризорники, с голода.

Он попал на ферму сельскохозяйственной школы, где учился его младший брат Вася.

«Ферма… оказалась самым настоящим разбойничьим вертепом, во главе которого стоял атаман — бородатый директор».

Совершить первую кражу — хлеба, привезённого для подкормки скота, — Лёньку не только подбили, а, пожалуй, даже заставили товарищи. Это была кража, почти вынужденная обстоятельствами — и долгим голоданием, и средой, в которую Лёнька попал. Опасность её для мальчика была в том, что после он «уже не краснел и не вспыхивал при слове «воровство».

Во время своих скитаний Лёнька ещё не раз воровал.

Мотивы краж не приходится искать в особенностях характера мальчика — они всегда были следствием голода.

Всякий раз, как попадал Лёнька во время своих странствий к хорошим людям, ему и в голову не приходило красть. Так было в Мензелинске, где скитавшегося Лёньку пригрели комсомольцы. Серьёзно и ласково заботится Юрка, секретарь комсомольского комитета, о судьбе мальчика. Он Лёню и в школу устраивает, и помогает ему учиться, и кормит, и сочувственно слушает Лёнькины ещё беспомощные поэтические опыты. Но больше всего воздействует на мальчика самый облик восемнадцатилетнего парня, работящего, серьёзного и сердечного, у которого хватает времени и на большую общественную работу, и на помощь семье, и на Лёньку — только не на себя.

Это была, хоть и не очень сытная, но счастливая зима в Лёнькиной жизни, занятая учением и согретая дружбой. Как всякий раз, в благоприятной среде Лёнька душевно распрямился. Он охотно работал, отдавался своей страсти к книгам, вдохновенно сочинял пьесу. Но недолгой была передышка. Началось кулацкое восстание, комсомольцы пошли сражаться, и Юрку убили.

Снова странствия — с голодом, с новыми кражами, наконец, Петроград и встреча с матерью. Семья живет впроголодь, и Лёнька отказывается учиться — он будет работать.

Особенность Лёнькиной жизни в том, что его всегда тянет к таким деятельным и душевным людям, как Кривцов или Юрка, но всякий раз, когда судьба разлучает его с хорошими людьми, Лёньку прибивает к другому берегу — к нечистым.

В Петрограде начинается вереница печальных событий, в которых уже больше сказались особенности душевного склада мальчика, чем власть обстоятельств. Изобретательный фантазёр, Лёнька начинает выдавать для себя самого желаемое за действительное. Он подгоняет, насильно втискивает непривлекательную реальность в устраивающую его выдумку. При этом Лёнька понимает, что на самом деле всё обстоит совсем не так, как он себе внушил, но подчиняет свои действия выдуманной ситуации, а не действительной.

Это не так редко случается с подростками. Вспомним хотя бы, как герой «Судьбы барабанщика» Гайдара, поняв, что его «дядя» — жулик, сочиняет фантастические истории и убеждает себя, будто у того самые благородные намерения и вовсе он не жулик. Мальчик фантазией вытесняет из сознания действительность, чтобы найти оправдание своим поступкам, своей наивной доверчивости.

Лёнька хочет работать на заводе, а попадает в «Заведение искусственных минеральных вод» к жуликоватому хозяйчику. «Конечно, всё это имело довольно жалкий вид и было совсем не то, о чём мечтал Лёнька. Но всё-таки как-никак это был завод. Не Обуховский и не Путиловский, но всё-таки и здесь были машины, и люди, которые здесь работали, назывались рабочими и работницами».

А на самом деле всё оборудование заведения — укупорочная машина и деревянная лохань. И хотя Ленька даже не на этой «машине» работает, а развозит по заказчикам бутылки с пивом и лимонадом на ручной тележке, он убеждает мать:

«И лимонад людям нужен, если его на заводах делают. Это у тебя, мамочка, прости, пожалуйста, буржуазные предрассудки. Тебе бы пора знать, что всякий физический труд — благородное дело… Это только начало. Мне бы квалификацию получить, а уж там я…»

Он, конечно, не столько мать, сколько самого себя убеждает. И отлично Лёнька знает, что никакой квалификации тут не получит, только признаться себе в этом не хочет.

Работа кончается внезапно — Лёнька выпустил поручень тележки, и разбились все бутылки, которые он вёз. Испугавшись, Лёнька убегает. Он не убежал бы по своей инициативе, как не начал бы красть, если бы не подучили. Но несчастье произошло в минуту встречи с товарищем по реальному училищу Волковым, в доме которого он услышал когда-то, что большевики — немецкие шпионы. Волков и надоумил Лёньку: «Давай сматываться».

Бывший барчук опустился. Ленька приметлив и опытен: ему достаточно нескольких минут в кафе, где Волков щедро угощает пирожными, чтобы распознать в нём вора. Тут бы и уйти. Нет — «Волков ему и нравился и отталкивал от себя».

«Счастливый», — говорил в Лёньке какой-то тёмный, глухой, завистливый голос. И другой — насмешливый, презрительный и даже немного горделивый голос тотчас откликался: «Вор… жулик… мразь… конченый человек!»

После неудачного опыта работы — неудачная попытка возобновить учение. Лёнька попал в школу, пропитанную старым гимназическим духом, где преподаватели и ученики с равной злобой ненавидели новый строй жизни.

Ушёл Лёнька из школы — и тут его закрутило. Он проигрывает марафетчику на базаре деньги, которые мать заработала, чтобы он расплатился с бывшим хозяином за разбитые бутылки. А потом начинает в компании с Волковым воровать. В этот смутный, нравственно-тяжёлый период Лёнькиного отрочества уже не внешние обстоятельства наталкивают его на дурные поступки, а та же азартная безоглядность, которую он проявлял и в добрых своих делах.

Да ведь и тут к дурному его привели добрые побуждения! Играть он начал, потому что попались ему на глаза, когда проходил по базару, тёплые рейтузики. Он вспоминает, что мать не могла такие купить сестренке, так как отдала ему все деньги. Играет Лёнька с заведомым шулером и убеждает себя, что сумеет его перехитрить. Проигрыш скрывает от матери — не из страха, а потому что не может её огорчить, не может отяготить новыми заботами. И очертя голову решает вернуть проигранные деньги кражами.

Куда проще могла бы идти Лёнькина жизнь, будь меньше страстности и фантазии в его поступках, иногда неожиданных для него самого. Это выражено в повести характеристикой младшего Лёниного брата, Васи. Ведь он тоже, и дольше Лёни, был в той бандитской сельскохозяйственной школе, где можно было научиться только воровству. И вероятно, поступал Вася там, как все другие.

Вернувшись в Петроград, он стал работать пекарем в булочной. «Вася много работал, уставал, но никогда не жаловался, на жизнь смотрел просто, всё у него ладилось, и настроение было неизменно ровное и весёлое…»

Просто, деловито, без сложных переживаний наладилась Васина жизнь.

В неблагоприятных обстоятельствах одарённые и легко увлекающиеся подростки иной раз легче сбиваются с пути, чем менее интеллектуальные натуры. Но те же свойства, которые привели Лёньку к дурным поступкам, искривили его детство, помогают мальчику при благоприятном толчке покончить с прошлым и начать восхождение.

Таким толчком было вмешательство Стёши — большевички, которую некогда Лёнька пытался разоблачить, — теперь уже не горничной, а заводской работницы. Она выручает Лёньку из милиции, куда он попал за кражу лампочек на лестницах, и устраивает в Шкиду.

Моральное восхождение Лёньки было нетрудным, потому что в основе своей он человек высокой нравственности и большого внутреннего благородства. Нужно было лишь дать направление его активности и фантазии. Нечистое не проникло глубоко в его душу. Мальчику надо было только умыться, счистить с поверхности души то, что налипло в скитаниях.

Для таких натур особенно важны чуткий воспитатель и среда, в которой может установиться характер, могут свободно развиваться способности. И, на счастье Лёньки, он попал к Викниксору.

В нравственном становлении, в развитии способностей Лёньке помогли воспитатели и коллектив школы. А на чьей стороне его политические симпатии — определилось раньше, в годы скитаний.

Он видел жёстокость, трусость и своекорыстие белых офицеров в дни Ярославского мятежа и видел, с каким благородным спокойствием, с какой верой в своё дело пошёл на неминуемую казнь обнаруженный белыми большевик.

Потерявший человеческий облик бандит едва не убил Лёню и его мать без всякой причины, даже без всякой выгоды для себя.

Мечтатель, человек прекрасной души, влюблённый в родную землю, лелеющий её плоды, организует деревенскую бедноту, а кулаки, дрожащие над своими доверху наполненными закромами, увечат его.

Кулаки готовятся напасть на Мензелинск, и комсомольцы отдают жизнь, чтобы спасти население от расправы.

У сына богача Волкова насквозь прогнила душа, и Лёнька, не выдавший его, когда тот сбежал после совместной кражи, «потом всю жизнь жалел и ругал себя, что оставил на свободе этого маленького, злобного и бездушного хищника».

Так опыт, накопленный Лёнькой за годы его странствий, оказался достаточно богатым и ясным, чтобы определились его политические симпатии.

И когда Стёша занялась Ленькиной судьбой, уговаривает его учиться, у них был важный разговор:

«А нам, я уже тебе говорила, своя, пролетарская, советская интеллигенция нужна.

— Да, но ведь я же не пролетарий, — мрачно усмехнулся Лёнька.

— Ты-то?

Стёша, прищурившись, посмотрела на мальчика, как бы прикидывая на глаз его классовую принадлежность.

— Да, — рассмеялась она. — Пролетарий из тебя пока что не вышел. В настоящий момент ты скорее всего являешься деклассированной личностью… А это что значит? — сказала она серьёзно. — Это значит — к какому берегу пристал, на том и стоять будешь. А ведь ты уже давно выбрал, к какому берегу плыть? А? Ведь знаю, выбрал ведь, правда?

Лёнька молчал, опустив голову.

— Понимаешь, о чем я говорю?

— Понимаю, — сказал он. — Выбрал, конечно. Но только ведь я, Стёша, плаваю довольно паршиво.

— Потонуть боишься или не доплыть?

Она улыбнулась, похлопала мальчика по руке:

— Ничего, казак, доплывёшь, не бойся. Не в такие времена живём, не дадут тебе потонуть, вытащат, поддержат… Да и плавать, дорогой, тоже нужно учиться…»

Учиться плавать в бурные воды революции трудно было многим детям, и не один Лёнька плавал сперва паршиво. Но немало было добрых сил — людей, которые показывали путь к берегу, подхватывали слабых. И очень часто решающее влияние на подростков, на их отношение к действительности, на их становление оказывали не родители, не педагоги, а работники и воины нового строя.

Самыми важными для Лёнькиного будущего людьми, которые ещё до прихода в Шкиду помогли ему понять, «к какому берегу плыть», были председатель комитета бедноты Кривцов, руководитель мензелинских комсомольцев Юрка и фабричная работница, общественная деятельница Стёша. Вспомним, какую огромную роль сыграли в жизни героя «Школы» командир отряда, сапожник, «навек ударившийся в революцию», и его соратники-бойцы, а в отрочестве героя «Швамбрании» Кассиля — комиссар Чубарьков, как повлияли на судьбу Жигана из «Р. В. С.» Гайдара воины Красной Армии.

Есть признаки общие для этих людей, поднявшихся из глубин народа и ставших общественными или военными деятелями молодого социалистического государства: яркая индивидуальность, благородство, добрая и тактичная внимательность к подросткам — героям книг. В характере их общения с неопытными пловцами не было того подавляющего превосходства, в котором сказывается небрежное отношение к сложной душевной жизни подростка. А его нередко проявляли профессиональные педагоги и родители.

Детям очень нужно было в ту эпоху общение со взрослыми «наравне», потому что в водовороте революционных событий они быстро, не по годам, росли душевно, умственно да и житейски. Их интересы гораздо теснее, чем в прежнее время, соприкасались с тем, что было самым важным для взрослых.

Люди, оказавшие сильное влияние на героев «Школы», «Лёньки Пантелеева», «Швамбрании», — все из среды, им прежде незнакомой. Даже встреча со Стёшей, которую Ленька Пантелеев знал с раннего детства, — это встреча с другим, неожиданным для него человеком, с партийным и общественным деятелем, по-прежнему душевным, но по-новому энергичным и уверенным.

Такие люди покоряли воображение подростков своей необычностью, горением, преданностью идее, за торжество которой боролись и готовы были отдать жизнь. И конечно, дорога была мальчикам серьёзность, заинтересованность, которую эти люди проявляли в общении с ними. Не столько даже беседами, сколько своим обликом, своей деятельностью они агитировали за советский строй.

И тут неожиданно мы видим, что люди, ещё только начинавшие приобщаться к культуре, закладывали самые здоровые и передовые — кое в чём даже для сегодняшнего дня — принципы советской педагогики. Их основа — доверие к детям, к их уму, добросовестности, внимание к их душевной жизни, к их способностям. Эти люди верно и хорошо направляли энергию, инициативу подростков.

Мне кажется важным, что многие писатели — не один Пантелеев — показали огромное, часто решающее влияние деятелей нового строя, вышедших из народа, на подростков первых революционных лет. То, что этот мотив так настойчиво проходит во многих произведениях, — свидетельство его характерности для эпохи.

Самая возможность таких влияний, преобладание их над влияниями семейными и школьными, определялись бурными событиями тех лет, вторжением их в каждую семью, огромным расширением круга встреч и знакомств детей.

В той или иной мере все подростки становились вольными или невольными участниками событий. Им приходилось думать, решать, действовать. Энергия, которая прежде расходовалась в учении, в работе, в играх, теперь нередко проявлялась в жизненно важных, ответственных поступках. Во всех произведениях о подростках первых лет революции их герои общественно активны или хотя бы активны в решении своей судьбы. Так оно и было — это характерно для времени.

Как ни различно складывались индивидуальные пути мальчиков к берегу, всех подхватывало течение эпохи.

А тем, кто уж очень паршиво плавал или у кого особенно тяжело сложились годы детства, тем пришлось после ранней школы жизни пройти ещё одну школу — такую, как Шкида или колония Макаренко.

Мы благодарны писателям, которые, создав галерею широко и вдумчиво написанных портретов детей того необыкновенного времени, общими усилиями сохранили для нас и наших потомков портрет поколения. Очень важное место в этой галерее занимает «Лёнька Пантелеев» — одна из самых значительных книг о подростках первых лет революции.

Образ Лёньки, влияние людей и событий эпохи на биографию и на внутренний рост мальчика выражены разносторонне и сильно, несмотря даже на некоторую неровность письма (наряду с превосходными эпизодами — живописными, энергичными, впечатляющими — есть и главы несколько вялые, особенно к концу книги).

Внутренний стержень повести — в изучении средствами искусства условий созревания ума и характера мальчика со сложной натурой в сложных условиях. Эта художественная задача решена глубоко и проникновенно.

Перечитав Пантелеева, бережно ставишь на полку его книги — с благодарностью, с любовью к писателю.

Письмо Пантелеева весомо и спокойно, как провод, по которому течёт ток высокого напряжения. Он не рассеивается в пространстве — ток его книг, он работает, заряжая души и мысли юных читателей стремлением к благородству поступков и чувств. А читателям старших поколений Пантелеев освещает сложность формирования подростка. Писатель требует от нас нешуточного уважения к десятилетнему человеку, отважно вступающему в жизнь, требует доброй и вдумчивой заботы о нём. Да, книги Пантелеева не только значительны и проникновенны — они требовательны.

Загрузка...