Воспоминания
Фудель Сергей Иосифович
Содержание
Часть 1
Часть 2
Часть 1
...В Церкви с каждым годом все страшнее стоять, но не говорит ли это только о том, что постепенно окончательно снимаются, казалось бы, несокрушимые стены какого-то церковно-византийского благополучия и христианство возвращается к своей первоначальной Голгофе, в Гефсиманский сад. Страшно? Да! Но в этом саду Христос сказал ученикам: "Побудьте здесь и бодрствуйте". И это должно обязать наше сердце, оно должно прислушаться к этому голосу.
С. И. Фудель (из частного письма 1971 года).
Сергей Иосифович Фудель родился в Москве 13 января 1900 года (31 декабря 1899 года по старому стилю). Отец его священник Иосиф Фудель через всю жизнь пронес горение истинно христианской души и сумел передать его своим детям. С детства и до самой смерти Сергей Иосифович был в Церкви, и его жизнь принадлежит ей.
Неизвестно, будет ли написана история Русской Православной Церкви XX века. Слишком уж не соответствует масштабу событий количество материалов, документов, свидетельств, по большей части исчезнувших. Кроме этих утрат, написанию истории препятствует то характерное для России явление, которое можно назвать разрывом преемственности. Полная или почти полная потеря связи с прежней Россией во всех сферах жизни - это роковая черта сегодняшней русской действительности. И самым трагичным, конечно, является разрыв преемственности духовной. Сейчас и в Русской Церкви почти уже исчезло ощущение непосредственной связи с ее недавним еще прошлым. Грустно видеть попытки современных церковных диссидентов перекинуть мостик к мученикам 20-30-х годов и выдать себя за продолжателей их дела. Ни мучеников, ни их подвига, ни их устремлений они не понимают, так как не знают их духа, не ощущают и не способны по-настоящему оценить его. Еще прискорбнее то, что этого никто почти не замечает ни в России, ни на Западе.
Сергей Иосифович Фудель не писал церковную историю XX века, но был участником ее событий. Судьбы Церкви стали его жизнью. Революция, страшные и радостные годы церковного правления патриарха Тихона, трагическая церковная смута, катакомбная церковная жизнь - все эти пути были пройдены им. Он трижды сидел в тюрьмах, отбывал ссылки вместе со многими крупнейшими церковными деятелями, со многими мучениками. Он впитывал дух тихой, гонимой русской святости, на протяжении всей своей жизни подобно пчеле собирая ее крупицы на быстро оскудевающих церковных полях. И этим подлинным духом наполнены его сочинения, что делает их столь драгоценными сегодня. Все, что писал Сергей Иосифович, проходило горнило его собственного духовного опыта, несет в себе свидетельство о духе времени и о Церкви. Его сочинения не открывают, вероятно, столь много страниц в богословской науке, как у богословов на Запасе (в частности, русских), они, наверное, не блещут той ученой эрудицией. Но, читая, например, "Записки о литургии", написанные Сергеем Иосифовичем, легко почувствовать, как служили литургию в тюрьмах новые русские священномученики, можно приобщиться и научиться их трепету и умилению, их страданию и торжеству их святости. Кажется, что святоотеческие толкования литургии, положенные в основу работы Сергея Иосифовича, написаны не сотни, не тысячу лет назад, а теперь, нашими современниками, каждое это слово скрепившими своей кровью. Время не разделило нас со святыми, древности, не разорвало единый церковный опыт. Может быть, это и есть наиболее необходимое в наши дни объяснение литургии.
Последнюю чисть своей жизни Фудель прожил в городе Покрове Владимирской области. Стокилометровый рубеж сохранял свою силу для него до конца, и он так и не смог вернуться в Москву или хотя бы приблизиться к ней. Сергей Иосифович долго и тяжело болел и скончался в Покрове в своем намоленном доме 7 марта 1977 года. В Покрове он и похоронен.
Эта последняя часть его жизни была, как и вся жизнь, суровой и трудной. Постоянная нужда и болезни, постепенно наступавшая слепота от глаукомы, оторванность от детей и близких сочетались с отсутствием продуктов, с топкой печки и ношением воды из колонки - словом, с обычным провинциальным русским бытом. "Трудно без дружеского общения. Мы здесь как в пустыне", "Я все один и читать даже не могу, так как в глазах часто туман", "Время ведь ужасно одинокое", - пишет он в письмах.
Недалеко от дома Сергея Иосифовича стоит старинная церковь, единственная действующая на всю округу. Сергей Иосифович постоянно читал в ней в качестве псаломщика и постоянно писал. Именно в этот период, начавшийся с 1956 года, он написал все свои работы. По ходу дела он должен был совершать очень утомительные поездки в Москву. Иногда (чаще летом) ему удавалось некоторое время пожить в Москве, поработать в библиотеке, навестить кого-нибудь из оставшихся от прежнего великого множества знакомых и друзей.
Незадолго до смерти Сергей Иосифович составил список своих работ (Перечислим наиболее крупные из них: "К. Леонтьев в его письмах к о. Иосифу Фуделю", "Наследство Достоевского", "Начало познания Церкви (об о. Павле Флоренском)", "Записки о литургии и церкви", "Славянофильство и церковь". "Путь отцов". "Письма из ссылки". Друзьями и почитателями С. И. Фуделя подготовлено к печати собрание его сочинений в шести томах. Некоторая часть этих текстов, ходивших в самиздате, появилась в западных изданиях. В собрание включены окончательные, наиболее полные авторские редакции. Наследники С. И. Фуделя предоставили право издания его работ "Новому миру"). Он часто возвращался к написанному, вносил исправления и дополнения. Даты в большинстве случаев не ставил, поэтому восстановить точное время написания работ вряд ли удастся; тем не менее, вероятно, кое-что можно уточнить. Очень важно собрать письма Сергея Иосифовича, которые безусловно составляют замечательную часть его духовного наследия. Особенно необходимо воссоздать его биографию. Будем надеяться, что все это довершит время, если будет на то воля Божия.
Протоиерей ВЛАДИМИР ВОРОБЬЕВ
Вспоминая поездку - пятьдесят лет тому назад - в Оптину, приношу это тебе не только как некий итог "ума холодных наблюдений и сердца горестных замет", но и как знак сердечной моей благодарности за всю прожитую вместе с тобою жизнь.
Вербная суббота 72 года.
Кто-то сказал, что "все забывается, кроме счастья". Как ни тяжелы для человека постигшие его страдания, но по какому-то благому закону они постепенно рассеиваются в душе, и в ней неожиданно остаются - точно острова нетленной радости - только счастливые часы или минуты прошлого. И тогда это прошлое существует вместе с настоящим. Это то, о чем когда-то сказал Батюшков:
О память сердца! ты сильней
Рассудка памяти печальной.
(начальные строки стихотворения К.Н. Батюшкова "Мой гений" (1815). - В.Б.)
Но бывает так, что человек разрушает даже и этот благой закон: он может так приглушить свою душевную чуткость, что голос пережитого счастья будет все больше и больше замирать в пустынях памяти. Когда наступит полная тишина,- очевидно, приближается духовная смерть.
Как ни тяжел последний час, -
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья,-
Но для души еще страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья.
(Полный текст стихотворения Ф. И. Тютчева (1867). - В.Б.)
I
Почему-то мне хочется начать свои воспоминания с монастыря.
Одни из наиболее верных слов о монастыре я прочел у малоизвестного русского философа XVIII века - Гр. Сковороды. В одном письме он пишет: "Монах есть ученик Христа, во всем уподобляющийся своему Учителю. Ты скажешь: апостол выше монаха. Согласен, но ведь апостол может получиться лишь из монаха. Тот, кто властвует над собой одним, есть монах. Кто же покоряет других, становится апостолом. Христос, пока был в уединении, был монахом" [1].
Истинное монашество есть вечно живое и никогда не прекращающееся первохристианство.
Мои первые воспоминания о монастыре переплетены с первыми детскими радостями и с первым чувством родины. Когда мне было лет пять, отец взял меня с собой в Оптину пустынь. В памяти остались безоблачные летние дни и крестный ход вокруг монастыря, кажется, на Казанскую, когда я почувствовал торжество праздника под голубым небом и среди полей. Есть особое чувство детского благополучия, когда "все хорошо" и "папа с мамой рядом". Вот это чувство живет у меня от этого крестного хода среди полей под широкий монастырский благовест.
Кроме этого помню только улыбку глаз старца Иосифа [2], когда он, стоя среди толпы в своей келье, увидел входящего отца.
Особый мир скита, дорожки среди цветов и деревянная церковь - все это было пережито мной уже во второй приезд в Оптину, а от первого помню еще дорогу в Шамордино, под вечер, в удобной пролетке, - я сижу в ногах у отца, а кругом все те же широкие калужские поля. Какие-то богомолки при встрече с нами кланяются, и отец им отвечает, а я опять охвачен этим чувством детского благополучия.
Потом, до семнадцати - восемнадцати лет, все было у меня связано с другим монастырем, с Зосимовой пустынью. Туда мы ездили часто и чуть ли не всей семьей по нескольку раз в год.
Вот уходит поезд, из которого мы вылезаем в Арсаках по Ярославской ж.д. И так уж тихая станция совсем затихает, и тишина охватывает нас. Знакомая пролетка, и знакомый кучер монах, одетый в какую-то смесь мирского с монашеским, и знакомая лесная дорога, по которой мы устремляемся в еще большую тишину мимо елей и берез и болотистых канав с незабудками.
Природа здесь не та, что в Оптиной,- здесь север, и кругом монастыря густой еловый лес. Удивительно, как раскрывается человеку природа, когда она у церковных стен. Один ряд номеров гостиницы выходил окнами прямо в лес. И вот я помню, как зимой откроешь широкую форточку и чувствуешь запах снегов среди елей и среди такой тишины, которая уму непостижима. Все живое и нетленное и благоухающее чистотой.
Там, где монахи - истинные ученики Христовы, там около них расцветают самые драгоценные цветы земли, самая теплая радость земли около их стен. В связи с этим я вспоминаю еще один монастырь, Толгский на Волге. Там манатейные монахи [3] были как студенты в общежитии. Некоторые во время обедни не стеснялись выходить покурить. Я лично знал одного такого, - хороший был человек и меня угощал папиросами, но зачем он был в монастыре - неизвестно. И вот я помню, что кедровая и березовая роща и красивая Волга этого монастыря никогда не открывали мне того, что зосимовские снега и ели.
Природа, очевидно, не сомневается в необходимости подвига очищения человека.
Кстати, кедровая роща Толгского монастыря была очень древняя, на одном из кедров висел железный лист с описанием каких-то событий Смутного времени, но ни грозное веяние истории, ни указание на бывшие здесь чудеса не действовали на сердце. Тут же на других кедрах и на скамейках были памятные надписи посетителей из Ярославля, из которых запомнилась самая длинная и самая безобидная: "Бедность не порок, но большое неудобство".
Толгский монастырь, очевидно, представлял обычную картину духовного оскудения тех лет. Была там и гостиница, но она существовала главным образом для дачников: все номера на летний сезон сдавались под дачи. Низший монастырский персонал готовил обеды, на Волге можно было достать лодку - чего же больше? Была и пристань с монастырской часовней. Каждый пассажирский пароход (общества "Самолет") отходил не иначе как после краткого молебна.
Помню совсем пустую часовню с иеромонахом, спешащим поскорее закончить, потом гудки, стук отбрасываемых сходен и фигуру наконец окончившего молебен иеромонаха в золотой ризе на фоне нарядных и равнодушных пассажиров верхней палубы, крестом благословляющего отходящий пароход. Что-то до сих пор щемит в сердце от этого воспоминания, точно и я был тогда в чем-то виноват. Такая одинокая была эта фигура, так страшно было, что никому до нее нет никакого дела. Там ехали стареющие Вронские и еще жирные Климы Самгины, и какое им, в общем, было дело до этого благословляющего креста.
"Се оставляется вам дом ваш пуст" (Мф.23,38; Лк.13,35). Впрочем, еще не совсем "пуст", если быть точным. Помню, там был один старик монах, для которого такой монастырь был, конечно, "миром", и он жил за Волгой, при какой-то монастырской часовенке.
Потом вспоминается собор. Широкая каменная лестница вела на открытую галерею вокруг храма, расписанную видениями Апокалипсиса. Иконостас был высокий, по полному чину, и фигуры апостолов и пророков, устремленные к центру, молча говорили о многом. История России, история веры России ощущалась именно здесь, а не у кедров с мемориальной доской. В конце каждой службы монахи (и покурившие и не покурившие) сходились на середине храма и пели "О всепетая Мати" особым тишайшим напевом. Пели они действительно хорошо, никогда и нигде после я не слыхал такого пения этой молитвы, которая как будто старалась покрыть и наполнить духовную пустоту древнего монастыря.
Такое же духовное оскудение я в те же годы (1915-1916) почувствовал и еще в одном монастыре - в Николо-Бабаевском, тоже на Волге. Не рассеяло это впечатление и то, что к отцу привели очень старенького монаха, который еще застал в юности здесь кончившего свою жизнь известного многим (хотя бы по рассказу Лескова) еп. Игнатия Брянчанинова. И могилка его была совсем заброшенная: очевидно, и в монастыре им уже не интересовались.
Но я забыл о Зосимовой.
Зосимова пустынь была в чем-то сходна с Оптиной. В ней было что-то более суровое, что-то от "северной русской Фиваиды", чего не было в теплых просторах Калужского монастыря. Оптина была, так сказать, убедительнее для боязливого интеллигентского сознания. Но, с другой стороны, мы знаем, что и она не могла до конца убедить Толстого. Что же удивительного, что Зосимова не смогла убедить Бердяева, как-то сюда приезжавшего. Благодать познания мира и самого себя дается только смиренным сердцам, а из автобиографии Бердяева мы с сожалением узнаем, что он гордился не только своим умом, но даже и родством с титулованными фамилиями. Бердяева оттолкнула от зосимовского старца Алексея его непочтительность в отношении Толстого. В те годы мне показывали книгу Лодыженского "Свет Незримый", в которой рукою старца был вычеркнут эпитет, .приставленный к Толстому: "великий писатель земли русской". Для о. Алексея он был прежде всего разрушитель веры в Церковь.
Старец был духовным центром монастыря [4]. Поражала красота всего его облика, когда в длинной мантии он выходил из своего полузатвора на исповедь богомольцев: и седые пряди волос на плечах, и какая-то мощность головы, и рост, и черты лица, и удивительно приятный низкий баритон, а главное - глаза, полные внимания и любви к человеку. Эта любовь покоряла и побеждала. Человек, подходящий к нему, погружался в нее, как в какое-то древнее лоно, как в стихию, непреодолимую для него, до сих пор еще ему неведомую и вожделенную. Он уже не мог больше не верить, так как в нем уже родилась ответная любовь: огонь зарождается от огня. Моя жизнь была наполнена любовью моих родителей, но в любви старца, когда, стоя на коленях перед ним на исповеди (он обычно исповедовал сидя), я открывал ему свои тяжелые грехи, я ощущал нечто еще более полное, еще более надежное и теплое, чем земная родительская любовь. Это была уже любовь Небесного Отца, о которой мы только говорим, изливаемая ощутительно на меня в эти минуты через старца.
Монастырские службы в таком монастыре, как Зосимова, особенные. Если отдать себя им вполне и доверчиво, то такое чувство, будто сел в крепкую ладью и она вздымает тебя по волнам выше и выше. Тебе и страшно немного, и в то же время так хорошо. Что-то, если можно так сказать, есть безжалостное в такой службе ко всем нашим мирским полу-словам, полу-чувствам, полу-молитвам, с оборачиванием все время на себя, на свое настроение или на свою слабость. Тут что-нибудь одно: или уходи, потому что стоять надо долго и трудно, или же бросай свою лень и трусость, сомнение и грех и в священном безумии иди за этими голосами, стройно, и сладостно, и страшно поющими все про одно: "Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим и всею душою твоею и всем разумением твоим и всею крепостью твоею!", "И Ему Одному служи!"
Стихиры поются сначала отдельно по клиросам, но вот монахи сходятся вместе, и тогда под своды возносится так легко и непобедимо торжествующая песнь: "Ему Одному служи!"
На кафизмах гасятся свечи только кое-где остаются лампады. Словно опять Ветхий завет - еще только ожидание Мессии. Сидишь и дремлешь. Нагнется папа, спросит: "Не устал ли?" Выходим и сидим рядом с храмом на лавочке. Небо звездное. По дорожке в гостиницу кто-то идет: хрустит песок. Там, в номере, я знаю, есть сдобные баранки, и это, конечно, тоже хорошо, но все-таки уходить не хочется. Еще раз подняться на этой ладье к сводам Храма, к звездам. Скоро канон.
"Христос моя сила. Бог и Господь, честная церковь благолепно поет взывающи".
В номере по-монастырски пахнет. Засыпаешь, конечно, тут же, но среди ночи где-то в холоде неба опять благовест, и опять идешь по хрустящей дорожке. Я помню, что ночные службы я наполовину спал, но помню и то, как в эти сны вдруг врывались голоса поющих, я открывал глаза, видел огни, рядом стоящего отца и радостно убеждался, что я в той же крепкой ладье, что моего сна никто не заметил, что меня и спящего они, эти голоса поющих, унесут с собой.
Музыка настоящего, т.е. монастырского, церковного пения так благодатна, как и его слова. Тут "печать дара Духа Святого".
Когда мне было лет пятнадцать - семнадцать, я два раза приезжал в Зосимову пустынь и один. Одному, да еще совсем юному, страшнее в таком настоящем монастыре. Такое чувство, точно попал маменькин сынок на передовую. Какая там "тихая пристань"! Тут уж никакого "Дворянского гнезда" или "Былого и дум". Вместо "гнезда" - море, в которое нужно броситься, вместо "дум" или "былого" - живое и трепетное делание настоящего. Здесь может быть только человек-творец, возжелавший внутри себя найти свою нетленную первооснову, здесь "невидимая брань" и воинское дело духовного подвига.
Помню, однажды я вопреки всем традициям остался там один на пасхальную ночь. Служил заутреню отец Дионисий, которого мы в семье особенно любили за его исключительное смирение.
С ним у моего отца был такой случай. Отец стоял на всенощной среди богомольцев. Проходящие монахи подходили к нему для получения благословения. Вот подошел в толпе еще какой-то небольшой монашек. Отец благословил и только когда тот, поцеловав руку как простой монах, отошел, отец с ужасом заметил, что он в рассеянности дал поцеловать свою руку иеромонаху о. Дионисию, т.е. такому же священнику, как он.
Крестный ход обошел храм и остановился перед закрытыми наружными дверями. Пасха была поздняя, ночь светозарная была легка. О. Дионисий поднял голову к этому единственному в году небу и начал пение: "Христос Воскресе...".
И вдруг - страшное замешательство у стоящего рядом иеродиакона: о. Дионисий забыл, что надо сделать еще один краткий вступительный возглас. Все было тотчас, конечно, сделано смертельно смущенным иеромонахом, иеродиакон был успокоен, и что-то самое главное было этим исправлением нарушено. Мне стало горько за моего иеромонаха, за себя, за звезды, к которым он поднял лицо, мне захотелось тут же бежать домой на Арбат.
"Не имамы дерзновения за премногие грехи наши".
А был еще случай, когда я действительно убежал из монастыря "в мир". Мне было лет пятнадцать, и я также приехал в Зосимову один на Страстной, чтобы остаться на заутреню. Все было для меня, как обычно, хорошо, но все-таки не совсем все. Так же поскрипывала деревянная лестница гостиницы, когда сходишь к службе, так же четко стучали по камню шаги под красной надвратной колокольней, так же выходили из келий монахи, спеша в церковь, с концом мантии, перекинутой на левую руку. И все-таки мне вдруг стало чего-то остро не хватать.
Конечно, я охотно делаю скидку на самое естественное для пятнадцатилетнего мальчика чувство - тоску по семье в эти блаженные предпасхальные часы. Но в то же время я ясно помню, что я затосковал, помимо этого, еще и по тишине такого "мира", который замолкает перед заутреней, по необычайн…