Часть первая

Глава 1 Среда и молодость

Мои предки были швабами или происходили из бедных крестьян Вестервальда, они происходили также из Силезии и Вестфалии. В большинстве своем они были ничем не примечательными людьми. За одним исключением: им был наследственный рейхсмаршалл 1«» граф Фридрих Фердинанд цу Паппенгейм (1702 — 1793), который с моей незамужней прародительницей Хумелин произвел на свет восьмерых сыновей. По всей вероятности, его не очень-то заботила их судьба.

Спустя три поколения мой дед Герман Хоммель, сын бедного шварцвальдского лесника, в конце своей жизни стал единоличным владельцем крупнейшего в Германии торгового дома, ведущего торговлю станками, и фабрики, производящей инструменты. Несмотря на свое богатство, он жил скромно, был добр к своим подчиненным. Он не только был прилежен, но и владел искусством заставлять других самостоятельно работать на себя: задумчивый шварцвальдец, который мог часами сидеть на скамейке в лесу, не проронив ни слова.

В то же самое время другой мой дед, Бертольд Шпеер, стал в Дортмунде состоятельным архитектором, он создал многочисленные постройки в господствовавшем тогда стиле классицизма. Хотя он умер рано, средств, оставшихся после него, хватило на то, чтобы дать образование его четырем сыновьям. Дедам помогла в их подъеме начавшаяся во второй половине 19 века индустриализация. Но она не помогла многим, начинавшим в лучших условиях. Рано поседевшая мать моего отца в моей юности вызывала у меня скорее чувство благоговения, чем любви. Она была серьезная женщина, придерживавшаяся простых взглядов на жизнь, энергичная и упорная. Она царила в своем окружении.

В воскресенье, 19 марта 1905 г., в полдень я появился на свет в Мангейме. Весенний гром заглушал, как мне часто рассказывала моя мать, благовест расположенной неподалеку церкви Христа. Мой отец, открыв в 1892 г. в возрасте 29 лет свое дело, был одним из наиболее модных архитекторов Мангейма, в то время находящегося на подъеме баденского промышленного города. Он уже успел создать себе крупное состояние к тому моменту, когда в 1900 г. женился на дочери богатого коммерсанта из Майнца.

Характерный для крупной буржуазии стиль нашей квартиры в одном из его мангеймских домов соответствовал успеху и престижу моих родителей. Большие чугунные ворота с коваными арабесками распахивались вам навстречу: импозантный дом, во двор которого могли въезжать автомобили. Они останавливались перед лестницей, соответствовавшей богато украшенному дому. Впрочем, мы, дети — два моих брата и я — должны были пользоваться задней лестницей. Она была темная, крутая и узкая и безо всяких затей завершалась задним коридором. И все же детям было нечего делать на фешенебельной, устланной ковром лестнице.

Наш детский мир находился в задних комнатах от наших спален до похожей на зал кухни. Мимо нее можно было пройти в парадную часть 14-комнатной квартиры. Из обставленного голландской мебелью зала с бутафорским камином из ценного дельфтского кафеля гостей проводили в большую комнату с французской мебелью и драпировками в стиле ампир. Особенно прочно, и сегодня физически ощутимо врезались мне в память сверкающие хрустальные люстры со множеством свечей, а также зимний сад, дизайн которого мой отец купил на всемирной выставке в Париже в 1900 г.: с индийской мебелью с богатой резьбой, занавесями с ручной вышивкой и покрытым ковром диваном, с пальмами и экзотическими растениями, пробуждающий мечты о таинственно-далеком мире. Здесь мои родители завтракали и здесь отец делал нам, детям, бутерброды с ветчиной со своей вестфальской родины. Воспоминания о прилегающей гостиной, правда, стерлись в памяти, но облицованная деревянными панелями в неоготическом стиле столовая сохранила свое очарование. За стол могли одновременно сесть более двадцати человек. Здесь праздновали мои крестины, здесь и сегодня проходят наши семейные торжества.

Моя мать ревностно и упоенно следила за тем, чтобы мы входили в число лучших семей мангеймского общества. Со всей определенностью можно сказать, что было не больше, но и не меньше 20-30 домов в этом городе, позволявших себе подобные расходы. Для представительности держали многочисленную прислугу. Помимо по понятным причинам любимой нами, детьми, кухарки, у моих родителей служили также «кухонная девушка», горничная, часто лакей и всегда шофер, а также для присмотра за нами гувернантка. Девушки носили белые наколки, черные платья и белые фартуки, лакей — фиолетовую ливрею с позолоченными пуговицами; самым великолепным был шофер.

Мои родители всеми силами стремились обеспечить своим детям прекрасную и беззаботную юность. Но осуществлению этого желания противостояли богатство и престижные соображения, светские обязанности, большое хозяйство, гувернантка и слуги. Я и сегодня еще ощущаю искусственность и дискомфорт этого мира. Кроме того, у меня часто кружилась голова, иногда я падал в обморок. Гейдельбергский профессор, которому меня показали, поставил диагноз: вегетососудистая дистония. Этот недуг означал существенную нагрузку на психику и рано поставил меня в зависимость от внешних обстоятельств. Я страдал тем более оттого, что мои товарищи по играм и оба моих брата были физически крепче, и я чувствовал, что уступаю им. Они сами нередко давали мне это почувствовать.

Какой-либо недостаток часто пробуждает компенсирующие силы. Во всяком случае, эти трудности привели к тому, что я научился гибче приспасабливаться к окружению мальчика. Если позднее я проявил упорство и ловкость в отношении противодействующих мне обстоятельств и людей, то это, по всей видимости, не в последнюю очередь связано с моей тогдашней физической слабостью.

Когда наша гувернантка-француженка выводила нас на прогулку, мы, в соответствии с нашим общественным статусом, должны были нарядно одеваться. Конечно, нам запрещали играть в городских парках или, тем более, на улице. Поэтому наше поле игры находилось у нас во дворе — ненамного большем, чем несколько наших комнат взятых вместе — ограниченном и зажатом между задворками многоэтажных доходных домов. В этом дворе росли два-три чахнущих без воздуха платана, была увитая плющом стена, туфовые блоки в углу изображали грот. Толстый слой копоти уже с весны покрывал деревья и листья, и все остальное, к чему мы только могли притронуться, способно было лишь превратить нас в совершенно неблагородных грязных городских детей. До того, как я пошел в школу, я больше всего любил играть с Фридой, дочерью нашего домоправителя Альмендингера. Я любил бывать у нее в скромной, темной квартире в полуподвале. Атмосфера скудной непритязательности и сплоченность живущей в тесноте семьи странным образом притягивали меня.

Я начал учиться в привилегированной частной школе, в которой детям из лучших семей нашего промышленного города преподавали чтение и письмо. Мне, всеми оберегаемому ребенку, особенно тяжело было в первые месяцы учения в реальном училище оказаться среди озорных сверстников. Мой друг Квенцер, впрочем, скоро научил меня всяким глупостям, подбил меня также на то, чтобы купить на мои карманные деньги футбольный мяч. Плебейский поступок, вызвавший бурю негодования дома; тем более, что Квенцер происходил из небогатой семьи. В это время, по-видимому, впервые проявилась моя склонность к статистическому учету фактов: я переписывал все замечания из классного журнала в мой "Календарь школьника «Феникс» и каждый месяц подсчитывал, что получил больше всего замечаний. Конечно, я отказался бы от этой затеи, если бы у меня самого не было шансов иногда возглавлять этот список.

Архитектурная мастерская моего отца примыкала к нашей квартире. Здесь рисовали большие планшеты с эскизами перспективы для застройщиков; всякого рода чертежи возникали на синеватой кальке, запах которой и сегодня все еще связан для меня с воспоминаниями об этой мастерской. Постройки моего отца создавались под влиянием неоренессанса, он «перепрыгнул» через югендстиль. Позднее образцом для него стал Людвиг Гофман, влиятельный берлинский советник по делам градостроительства со своим спокойным классицизмом.

В этой мастерской на двадцатом году жизни я создам в качестве подарка отцу ко дню рождения мой первый «шедевр»: чертеж своего рода «часов жизни» в обильно украшенном завитушками корпусе, поддерживаемом коринфскими колоннами и лихо закрученными волютами. Я употребил для этого все цвета туши, какие только мог. При поддержке служащих мастерской возникло произведение, явно обнаруживавшее склонность к эпохе позднего ампира.

Помимо фаэтона у моих родителей до 1914 г. был лимузин, которым пользовались зимой и для поездок по городу. Эти машины стояли в центре моих технических мечтаний. С началом войны, чтобы поберечь покрышки, их пришлось поставить на козлы, но если поладить с шофером, то можно было сесть в гараже за руль: это были первые ощущения технической лихорадки в том пока едва технизированном мире. Лишь когда я вынужден был в тюрьме Шпандау в течение 20 лет как человек, например, XIX века обходиться без радио, телевизора, телефона и автомобиля, когда меня даже лишили возможности пользоваться выключателем, мной овладевало похожее счастливое чувство, когда спустя 10 лет мне разрешили работать с электрополотером.

В 1915 г. я столкнулся с другим изобретением технической революции этих лет. Под Мангеймом помещался один из цеппелинов, предназначенный для воздушных налетов на Лондон. Командир и офицеры вскоре стали постоянными гостями в нашем доме. Они пригласили двух моих братьев и меня осмотреть их воздушный корабль; я, десятилетний, стоял перед техническим великаном, карабкался в машинную гондолу, и далее — по таинственным полутемным переходам внутри аэростата, в гондолу пилота. Когда воздушный корабль к вечеру стартовал, командир делал красивую петлю над нашим домом, а офицеры махали из гондолы простыней, взятой у нашей матери. Ночами я со страхом представлял себе, что корабль может сгореть, а наши друзья — погибнуть.

Моя фантазия была направлена на войну, успехи и поражения на фронте, страдания солдат. По ночам иногда было слышно, как далеко под Верденом с грохотом сшибались два железных вала. Из по-детски пламенного чувства солидарности я часто по нескольку ночей спал рядом с моей мягкой постелью на жестком полу, потому что мне казалось, что жесткая постель более соответствует лишениям фронтовиков.

Трудности с продовольствием и «капустно-свекольная зима» не миновали и нас. У нас было богатство, но не было родных и знакомых в деревне, где снабжение было лучше. Правда, моя мать умела придумывать все новые и новые вариации на тему капусты и свеклы, но часто я бывал так голоден, что тайно с большим аппетитом один за другим поедал твердые как камень, оставшиеся от мирного времени собачьи бисквиты, пока не приканчивал весь пакет. Воздушные налеты на Мангейм, по сегодняшним представлениям довольно безобидные, начали учащаться; небольшая бомба попала в один из соседних домов; начался новый отрезок моей юности.

Неподалеку от Гейдельберга мы владели с 1905 г. летним домом, построенным на отвалах каменоломни, откуда, по слухам, брали камень для строительства расположенного поблизости гейдельбергского замка. За равниной поднимались гряды Оденвальда, тропы тянулись по склонам сквозь старые леса, сквозь просеки порой открывался вид на долину Неккара. Здесь были покой, прекрасный сад, овощи, а также корова у соседей. Летом 1918 г. мы переехали.

Состояние моего здоровья вскоре улучшилось. Каждый день, будь то снег, гроза и дождь, я проделывал 45-минутный путь до школы, последний его отрезок часто бегом. Потому что велосипедов в то время после военных экономических трудностей не было.

Дорога вела мимо клуба общества гребли. В 1919 г. я стал его членом и в течение двух лет рулевым четверки и восьмерки. Несмотря на мое еще хилое сложение я вскоре стал старательным гребцом. В 16 лет я стал загребным юниорской четверки и восьмерки и участвовал в нескольких гонках. Впервые мной овладело честолюбие. Оно открыло во мне возможности, о которых я сам не подозревал. Это была первая страсть моей жизни. Возможность задавать ритм всей команде привлекала меня еще сильнее, чем шанс обратить на себя внимание и добиться уважения в к тому же очень небольшом мирке гребцов.

Правда, мы в большинстве случаев проигрывали. Поскольку, однако, речь шла о командном зачете, меру собственной вины определить было невозможно. Напротив: возникло чувство совместных действий и поражений. Преимущество таких тренировок заключалось также в принятии торжественного обещания воздержания. В то время я презирал тех моих соучеников, которые находили свои первые удовольствия в танцах, вине и сигаретах.

По дороге в школу, в 17 лет, я познакомился с моей будущей спутницей жизни. Это подстегнуло мое усердие в школьных занятиях, потому что уже через год мы решили пожениться после окончания моей учебы. Я уже несколько лет был хорошим математиком; но теперь улучшились и мои оценки по другим предметам, и я стал одним из первых в классе.

Наш учитель немецкого языка, убежденный демократ, часто читал нам вслух статьи из либеральной «Франкфуртер Цайтунг». Без этого учителя я провел бы свои школьные годы совершенно вне сферы политики. Дело в том, что нас воспитывали в соответствии с буржуазной консервативной традицией и, несмотря на революцию, мы считали что власть и признанные авторитеты в обществе — от бога. Течения, повсюду возникавшие в начале двадцатых годов, нас почти не коснулись. Подавлялась также критика школьных порядков, учебного материала и, тем более, начальства. От нас требовали безусловной веры в непререкаемый авторитет школы. Нам даже не приходило в голову подвергнуть сомнениям установившиеся в школе порядки, потому что в школе мы были подчинены диктату в известной степени абсолютной системы господства. Кроме того, не было таких предметов, как обществоведение, стимулирующих способность к выработке самостоятельных политических оценок. На уроках немецкого языка даже в выпускных классах писали сочинения только на литературно-исторические темы, просто-напросто ислючавшие размышления об общественных проблемах. Конечно, такой аскетизм школьной жизни не способствовал возникновению политических споров в школьном дворе или вне школы. Коренное отличие от сегодняшней действительности заключалось также в невозможности поехать за границу. Не было организации, которая позаботилась бы о молодежи, даже если бы были деньги для поездки за границу. Я считаю необходимым указать на эти недостатки, которые сделали то поколение беззащитным перед быстро умножающимися в то время техническими средствами воздействия на людей.

Дома также не велись разговоры о политике. Это было тем более удивительно, что мой отец с 1914 г. был убежденным либералом. Каждое утро он с нетерпением ожидал «Франкфуртер Цайтунг», каждую неделю читал критические статьи в журналах «Симплициссимус» и «Югенд». Интеллектуально ему близок был Фридрих Науман, выступавший за социальные реформы в мощной Германии. После 1923 г. мой отец стал сторонником Куденгова-Калерги и ревностно отстаивал его идеи паневропеизма. Он определенно хотел бы поговорить со мной о политике, но я скорее уклонялся от таких возможностей, и мой отец не настаивал. Такое отсутствие политических интересов, правда, соответствовало поведению усталой и разочарованной в результате войны, революции и инфляции молодежи; однако, одновременно это не позволяло мне определить политические масштабы, категории суждения. Мне больше нравилось ходить в школу через парк гейдельбергского замка и там с шеффелевской террасы по нескольку минут мечтательно рассматривать старый город и развалины замка. Эта романтическая склонность к разрушенным крепостям и кривым улочкам сохранилась у меня и вылилась позднее в мою страсть коллекционировать ландшафты, особенно гейдельбергских романтиков. Иногда по пути к замку я встречал Штефана Георга, преисполненного чувства собственного достоинства и имевшего чрезвычайно гордый вид; казалось, будто от него исходил святой дух. Так, наверное, выглядели великие миссионеры, потому что он обладал каким-то магнетизмом. Мой старший брат был старшеклассником, когда ему посчастливилось войти в ближайшее окружение мастера.

Меня сильнее всего привлекала музыка. В Мангейме я до 1922 г. слушал молодого Фуртвенглера и затем Эриха Клейбера. В то время я находил Верди более впечатляющим, чем Вагнера, а Пуччини был для меня «ужасен». Напротив, мне очень нравилась одна симфония Римского-Корсакова, и Пятая симфония Малера, хотя и казалась мне «довольно сложной, но она мне понравилась» (кавычки автора). Посетив берлинский Шаушпильхаус, я отметил, что Георг Кайзер — «самый значительный современный драматург, в произведениях которого шла борьба вокруг понятия, ценности и власти денег», а посмотрев ибсеновскую «Дикую утку», я нашел, что порядки в высшем обществе показались нам смешными: эти персонажи «были комедийными». Ромен Роллан своим романом «Жан Кристоф» усилил мое восхищение Бетховеном. «»

Так что это было лишь приступом юношеского нигилизма, когда мне не нравилась кипучая общественная жизнь дома. Продпочтение, отдаваемое мной авторам с социально-критическими позициями, товарищам по обществу гребли или альпинизма, носило вполне оппозиционный характер. Даже привязанность к простой буржуазной семье противоречила обычаю искать себе компанию и будущую жену в своей касте (в замкнутом социальном слое, к которому принадлежала твоя семья). У меня даже возникла стихийная симпатия к крайне левым, хотя эта склонность так и не оформилась во что-то осязаемое. Я был невосприимчив ко всякого рода политической деятельности: на это никак не повлиял мой национализм и то, что я, например, во время оккупации Рурской области в 1923 г. волновался из-за бесчинств оккупантов или грозящего угольного кризиса.

К моему удивлению, я написал лучшее в выпуске сочинение на аттестат зрелости. Тем не менее я подумал про себя «Тебя это вряд ли касается», когда ректор школы в своем заключительном слове объявил нам, абитуриентам, что теперь для нас «открыт путь к самым великим свершениям и почестям».

Будучи лучшим математиком класса, я хотел продолжить свои занятия этим предметом. Мой отец привел убедительные доводы против этого намерения, и я не был бы математиком, знакомым с законами логики, если бы не уступил ему. Ближе всего после этого мне была профессия архитектора, оставившая столько впечатлений со времен моей юности. Итак я, к большой радости отца, решил стать архитектором, как он сам и его отец.

В первом семестре я, по финансовым соображениям, учился в Техническом институте по соседству в Карлеруэ, потому что инфляция буквально захлестывала. Поэтому мне каждую неделю приходилось предъявлять к оплате мой вексель, а в конце недели сказочная сумма превращалась в ничто. Из велосипедной экскурсии по Шварцвальду я писал в середине сентября 1923 г.: «Здесь очень дешево! Ночь в гостинице — 400000 марок и ужин 1800000. Молоко (поллитра) — 250000 марок». Спустя полтора месяца, незадолго до окончания инфляции, обед в гостинице стоил 10-20 миллиардов, а в студенческой столовой — 1 миллиард, что соответствовало 7 пфеннингам золотом. За билет в театр я платил 300-400 миллионов.

Моя семья вследствие этой финансовой катастрофы была вынуждена в конце концов продать концерну торговый дом и фабрику моего покойного деда; продала за ничтожную часть настоящей стоимости, но за «казначейское обязательство в долларах». И вот, моя ежемесячная сумма составляла 16 долларов, на которые я без забот прекрасно мог жить.

Когда инфляция закончилась, я весной 1924 г. перешел в Мюнхенский Технический институт. Хотя я учился там до лета 1925 г., а Гитлер, после освобождения из тюрьмы, снова заявил о себе весной 1925 г., я ничего из этого не воспринял. В своих подробных письмах я писал лишь о своей работе допоздна, о нашей общей цели пожениться через 3-4 года.

На каникулах моя будущая жена и я часто бродили с еще несколькими студентами в австрийских Альпах, мы шли от хижины к хижине, трудные подъемы создавали ощущение того, что мы действительно чего-то добивались. Подчас я с характерным упорством уговаривал моих спутников не прерывать начатый поход даже при самой плохой погоде, несмотря на бурю, ледяной дождь и холод, хотя туман закрывал вершину.

Часто с горных вершин мы видели темно-серый слой облаков над далекой равниной. Под нами жили по нашим понятиям измученные люди, мы считали, что стоим высоко над ними. Молодые и несколько высокомерные, мы были убеждены в том, что только порядочные люди любят горы: когда нам приходилось возвращаться из своих заоблачных далей в нормальную жизнь низменности, я нередко поначалу бывал сбит с толку городской суетой.

«Связь с природой» мы искали также, путешествуя на наших складных байдарках. В то время путешествия такого рода были еще в новинку; водоемы не заполнены как сегодня лодками любых видов; в тишине мы спускались по рекам, а вечером разбивали палатку в самых живописных местах. Эти безмятежные путешествия сообщали нам частицу того счастья, которое было самим собой разумеющимся для наших предков. Еще мой отец в 1885 г. предпринял путешествие пешком и на лошадях из Мюнхена в Неаполь и обратно. Позднее, когда он на своем автомобиле смог объехать всю Европу, он считал, что это путешествие было самым лучшим в его жизни.

Многие представители нашего поколения искали этот контакт с природой. При этом дело было не только в романтическом протесте против буржуазной узости — мы бежали и от требований все усложняющегося мира. Нами владело чувство, что окружающий нас мир утратил равновесие — в природе же гор и долин рек все еще чувствовалась гармония. Чем более нетронутыми были горы, чем более уединенными долины, тем более они нас привлекали. Конечно, я не принадлежал ни к какому молодежному движению, потому что их массовость разрушила бы это стремление к изоляции, а я был скорее индивидуалистом.

Осенью 1925 г. я направился вместе с группой мюнхенских студентов-архитекторов в Берлинский технический институт, находившийся в районе Шарлоттенбурга. Я выбрал проектный семинар профессора Пельцига, но он ограничил число его участников. Поскольку я не очень преуспел в черчении, меня не приняли. Я и без того сомневался, что когда-нибудь стану хорошим архитектором и этот приговор не стал для меня неожиданностью. В следующем семестре в Берлин пригласили профессора Генриха Тессенова, сторонника провинциально-ремесленного стиля, сведшего свою архитектурную выразительность к минимуму: «Решающим является минимум пышности». Я тут же написал моей будущей жене: «Мой новый профессор — самый значительный, самый просвещенный человек из всех, кого я когда-либо встречал. Я в полном восторге от него и работаю с большим рвением. Внешне он также лишен фантазии и сух, как и я, но несмотря на это, в его постройках есть что-то глубоко пережитое. Ум его ужасно остр. Я постараюсь через год попасть в его мастерскую и еще через год попытаюсь стать его ассистентом. Все это, конечно, слишком уж оптимистично и показывает путь, которым я пойду в лучшем случае». Уже через полгода после сдачи моего экзамена я стал его ассистентом. В нем я нашел свой первый катализатор — пока через семь лет его не сменил другой, более мощный.

Очень высоко я ценил и нашего преподавателя истории архитектуры. Профессор Даниэль Кренкер, по происхождению эльзасец, не только увлекался археологией, но и был эмоциональным патриотом: когда во время своей лекции он демонстрировал Страссбургский собор, он расплакался и вынужден был прервать свою речь. Я делал у него доклад по книге Альбрехта Хауйта «Зодчество германцев». Одновременно я писал моей будущей жене: «Немного смешения рас всегда хорошо. И если мы сейчас находимся на нисходящей ветви, то это не потому, что мы — смешанная раса. Потому что таковой мы были уже во времена Средневековья, когда в нас была еще внутренняя энергия и мы расширяли свое жизненное пространство, когда мы вытеснили славян из Пруссии или позднее пересадили европейскую культуру на американскую почву. Мы нисходим, потому что наши силы израсходованы; точно так же, как это случилось с египтянами, греками или римлянами. Здесь ничего нельзя изменить».

Берлин двадцатых годов был фоном, из которого я черпал вдохновение в годы моей учебы. Многочисленные театральные постановки производили на меня очень сильное впечатление: инсценировка «Сна в летнюю ночь» Макса Рейнгарда, Элизабет Бергнер в «Орлеанской деве» Шоу, Палленберг в инсценировке «Швейка» Пискагора. Но меня захватывали и постановочные ревю Шарелля с их ослепительным блеском. Напротив, я тогда еще не оценил вызывающий шик Сесиля Б. де Милля. Я не подозревал, что через десять лет я в этом отношении переплюну эту киношную архитектуру. Я еще находил эти фильмы «довольно безвкусными на американский лад».

Однако все впечатления тускнели от бедности и безработицы. «Закат Европы» Шпенглера убедил меня, что мы живем в период упадка, имеющего сходство с позднеримской эпохой: инфляция, упадок нравов, беспомощность империи. Эссе «Пруссачество и социализм» восхитило меня презрением к роскоши и уюту. Здесь сошлись уроки Шпенглера и Тессенова. Однако мой учитель, в отличие от Шпенглера, сохранял надежду на будущее. В ироническом тоне он выступил против «культа героя» того времени. "Может быть, нас окружают сплошные непонятные действительно «величайшие герои, которые в своем высочайшем хотении и умении вполне вправе отмахиваться даже от самых ужасных вещей, как от незначимых побочных явлений, и смеяться над ними. Может быть, прежде чем вновь смогут расцвести города и ремесла, должен пойти дождь из серы, может быть, для их последнего расцвета нужны народы, прошедшие через все круги ада» «»

Летом 1927 г., после 9 семестров учебы, я выдержал дипломный экзамен. Следующей весной я в свои 23 года стал одним из самых молодых ассистентов института. Когда в последний год войны устроили благотворительный базар, гадалка предсказала мне: «Ты рано познаешь славу и рано уйдешь на покой». Вот уж у меня были основания подумать об этом предсказании, потому что я довольно точно мог бы предположить, что я, если бы только захотел, когда-нибудь, как и мой учитель, стал бы преподавать в Техническом институте.

Это место ассистента сделало возможной мою женитьбу. В свадебное путешествие мы отправились не в Италию, а по уединенным мекленбургским озерам с поросшими лесом берегами. Мы взяли с собой байдарки и палатку. Наши лодки мы спустили на воду в Шпандау, в нескольких сотнях метров от тюрьмы, в которой мне суждено было провести двадцать лет моей жизни.

Глава 2 Профессия и призвание

В 1928 г. я чуть было не стал государственным и придворным архитектором. Аманулла, повелитель афганцев, хотел реформировать свою страну; для этого он пожелал пригласить молодых немецких техников. Йозеф Брикс, профессор градо— и дорожного строительства, составил группу. Я должен был ехать в качестве градостроителя, архитектора и, кроме того, преподавателя архитектуры в одном техническом учебном заведении, которое собирались открыть в Кабуле. Моя жена вместе со мной проштудировала все книги об этой изолированной стране, какие только удалось достать; мы размышляли, как из простых построек создать национальный стиль и, рассматривая девственные горы, строили планы, как мы будем ходить на лыжах. Были предложены выгодные условия контракта; но едва только все стало совсем определенным, короля с большими почестями принял Гинденбург, как афганцы устроили государственный переворот и сбросили своего правителя.

И все же меня утешала перспектива продолжить работу у Тессенова. Я и раньше колебался, а тут уж просто обрадовался, что вследствие падения Амануллы мне не нужно принимать решение. Семинар занимал у меня только три дня в неделю; кроме того, было пять месяцев студенческих каникул. Тем не менее, я получал за это 300 рейхсмарок; это примерно соответствовало сегодняшним 800 маркам. Тессенов не читал лекции, а исправлял в большой аудитории работы своих чуть ли не пятидесяти студентов. Его можно было видеть примерно 4-6 часов в неделю, все остальное время студенты должны были довольствоваться моими консультациями и исправлениями.

Особенно напряженно я работал в первые месяцы. Студенты сначала были критически настроены по отношению ко мне и старались подловить меня на некомпетентности или обнаружить у меня какую-либо слабинку. Лишь постепенно ушла моя робость новичка. Однако заказы на строительство, которые я надеялся выполнить в щедро отпущенное мне свободное время, не поступали. Наверное, я слишком уж моложаво выглядел, кроме того, строительная деятельность находилась в упадке вследствие экономической депрессии. Исключением стал заказ на строительство гейдельбергского дома родителей моей жены. Это была непримечательная постройка, за которой последовали еще несколько творений того же рода: два пристроенных к виллам на Ваннзее гаража и перепланировка берлинского общежития службы по обмену кадрами высших учебных заведений.

В 1930 г. мы на своих двух байдарках поплыли от петель Дуная вниз по течению до Вены. Когда мы вернулись, 14 сентября состоялись выборы в рейхстаг, оставшиеся у меня в памяти только потому, что их результат чрезвычайно взволновал моего отца. НСДАП получила 107 мандатов и внезапно оказалась в центре политических дебатов. Непредвиденный успех на выборах пробудил в моем отце самые мрачные опасения, связанные прежде всего с социалистическими тенденциями в НСДАП; он ведь уже был обеспокоен силой социал-демократов и коммунистов.

Наш технический институт тем временем стал гнездом национал-социализма. В то время как небольшая группа студентов-коммунистов сконцентрировалась в семинаре профессора Пельцига, национал-социалисты собирались у Тессенова, хотя сам он был и оставался открытым врагом гитлеризма. И все же были невысказанные и нечаянные переллели между его учением и идеологией национал-социалистов. Конечно, Тессенов не сознавал, что они есть. Без сомнения, он пришел бы в негодование при мысли о родстве между его представлениями и национал-социалистическими взглядами.

Тессенов среди прочего учил: "Стиль выходит из народа. Само собой разумеется, что родину любят. Интернационализм не может дать никакой истинной культуры. Она выходит только из материнского лона народа. 1 «»

Гитлер также отвергал интернационализацию искусства, его соратники видели в родной почве корни обновления. Тессенов осуждал большие города, противопоставляя им крестьянские представления: «Большой город — ужасная вещь. Большой город — это хаос старого и нового. Большой город — это борьба, жестокая борьба. Все уютное следует оставить за его пределами… Там, где городское встречается с крестьянами, крестьянство гибнет. Жаль, что нельзя иметь крестьянский менталитет». Точно таким же образом Гитлер выступил против морального разложения в больших городах, предостерегал против вреда, которым цивилизация угрожает биологической субстанции народа, и прочеркивал важность сохранения здорового крестьянства как стержня государства.

Гитлер умел инстинктивно схватывать подобные направления общественного сознания своего времени, частично еще неосязаемые и находящиеся в диффузном состоянии, формулировать их и использовать в своих целях.

На консультациях студенты-национал-социалисты часто втягивали меня в политические дискуссии. Конечно, мнения Тессенова вызывали страстные споры. Слабые аргументы, которые я пытался почерпнуть из политического словаря моего отца, они без труда опровергали с диалектической искушенностью.

Студенческая молодежь того времени искала свои идеалы преимущественно в лагере экстремистов, и гитлеровская партия как раз и обратилась к идеализму этого мятущегося поколения. А разве Тессенов не подстегивал их фанатизм? Примерно в 1931 г. он высказался следующим образом: "По всей видимости, должен будет появиться кто-то с совсем примитивным сознанием. Мышление наших современников стало слишклм уж сложным. Необразованный человек, какой-нибудь крестьянин гораздо легче смог бы решить все проблемы, именно потому, что он еще не испорчен. Он также нашел бы в себе силы для реализации своих простых идей. 2 «» Нам казалось, это беглое замечание применимо к Гитлеру.

В это время Гитлер выступал на берлинской «Заячьей пустоши» перед студентами Берлинского университета и Технического института. Мои студенты потащили меня, правда, еще не убежденного, но колеблющегося, с собой, и я пошел. Грязные стены, узкие проходы и неухоженные интерьеры производили впечатление бедности; обычно здесь проходили рабочие пирушки. Зал был переполнен. Казалось, будто почти все студенчество Берлина хотело видеть и слышать этого человека, которому его сторонники приписывали столько замечательного, а противники — так много плохого. Многочисленная профессура сидела на почетных местах в центре лишенных каких-либо украшений подмостков; ее присутствие, собственно, только и придавало общественное значение этому мероприятию. Нашей группе тоже удалось пробиться на хорошие места на трибуне недалеко от оратора.

Гитлер появился, приветствуемый многочисленными сторонниками из числа студентов. Уже сам по себе этот восторг произвел на меня большое впечатление. Но и его выступление было для меня неожиданностью. На плакатах и карикатурах его изображали в гимнастерке с портупеей, с нарукавной повязкой со свастикой и с диковатой челкой. Здесь же он появился в хорошо сидящем синем костюме, он старался продемонстрировать хорошие буржуавзные манеры, все подчеркивало впечатление разумной сдержанности. Позднее я узнал, что он отлично умел — осознанно или интуитивно — приспосабливаться к своему окружению.

Всеми силами, чуть ли не выражая свое недовольство, он пытался положить конец продолжавшимся несколько минут овациям. То, как он затем тихим голосом, медленно и как-то робко начал даже не речь, а своего рода исторический доклад, подействовало на меня завораживающе, тем более, что это противоречило всем моим ожиданиям, основывающимся на пропаганде его противников. Я ожидал увидеть истеричного демагога, визжащего, жестикулирующего фанатика в военной форме. Даже бурные аплодисменты не смогли сбить его со спокойно-наставительного тона.

Казалось, что он раскованно и откровенно делился своей озабоченностью относительно будущего. Его иронию смягчал юмор уверенного в себе человека, его южно-немецкий шарм вызывал у меня ностальгию, немыслимо, чтобы холодному пруссаку удалось бы поймать меня в свои сети. Первоначальная робость Гитлера вскоре исчезла; теперь он уже повысил тон, заговорил внушительнее и с большой силой убеждения. Это впечатление было намного глубже, чем сама речь, от которой у меня в памяти осталось немного.

Сверх того, меня захватил прямо-таки физический ощущаемый восторг, вызываемый каждой фразой оратора. Это чувство развеяло в прах все скептические предубеждения. Противники не выступили. Отсюда возникло, по крайней мере на какое-то время, ложное ощущение единодушия. Под конец Гитлер, казалось, говорил уже не для того, чтобы убеждать, гораздо в большей степени он казался человеком, уверенным в том, что он выражает ожидания публики, превратившейся в единую массу. Так, как если бы речь шла о простейшем деле в мире — привести в состояние покорности и повести за собой студентов и часть преподавателей двух крупнейших учебных заведений Германии. Притом в этот вечер он еще не был абсолютным повелителем, защищенным от всякой критики, напротив, он был открыт нападкам со всех сторон.

Некоторые любят обсудить за стаканом пива события волнующего вечера; конечно, и мои студенты попытались побудить меня к тому же. Однако мне было необходимо привести в порядок свои мысли и чувства, преодолеть обладевшее мной замешательство, мне нужно было побыть одному. Взбудораженный, я уехал на своем маленьком автомобиле в ночь, остановился в сосновом лесу, раскинувшемуся на холмах, и долго бродил там.

Вот, казалось мне, надежда, вот новые идеалы, новое понимание, новые задачи. Даже мрачные предсказания Шпенглера казались опровергнутыми, зато его пророчество о грядущем исператоре — исполнившимся. Опасность коммунизма, который, казалось, неуклонно приближался к власти, можно было, как убедил нас Гитлер, обуздать, и, наконец, вместо непроглядной безработицы мог даже быть экономический подъем. Еврейский вопрос он едва упомянул. Однако подобные замечания меня не беспокоили, хотя я и не был антисемитом, а напротив, в школьные и студенческие годы имел друзей-евреев.

Через несколько недель после этой столь важной для меня речи мои друзья взяли меня с собой на митинг во дворце спорта, выступал гауляйтер Берлина Геббельс. Как отличалась эта речь от речи Гитлера: много хорошо составленных отточенных фраз; безумствующая толпа, которую вели ко все более фанатичным выражениям восторга и ненависти, ведьмин котел спущенных с цепи страстей, какие я до сих пор видел только ночами во время шестидневных гонок. Это противоречило моему естеству, положительное влияние Гитлера на меня померкло, если не исчезло совсем.

Дворец спорта опустел, люди спокойно уходили по Потсдамской улице. Речь Геббельса укрепила их самосознание, и они вызывающе занимали всю проезжую часть, блокируя движение автомобилей и трамвая. Полиция вначале отнеслась к этому спокойно, может быть, она также не хотела раздражать толпу. Но на боковых улицах стояла наготове конная полиция и грузовики с готовыми к операции полицейскими. Полицейские на конях, с поднятыми дубинками врезались в толпу, чтобы освободить проезжую часть. Взволнованно следил я за происходящим, до сих пор я не сталкивался с таким применением силы. Одновременно я почувствовал, как мной овладело чувство солидарности, складывающееся из сочувствия и протеста, вероятно, ничего общего не имевшее с политическими мотивами. Собственно говоря, не произошло ничего чрезвычайного. Не было даже раненых. Через несколько дней я подал заявление о приеме в партию и в январе 1931 г. получил членский билет НСДАП N 474481.

Это было решение, начисто лишенное всякого драматизма. Я также не очень ощущал себя с этого момента и навечно членом политической партии: я избрал себе не НСДАП, а принял сторону Гитлера, с первой встречи покорившего и больше уже не отпускавшего меня. Сила его воздействия, сама магия его далеко не приятного голоса, чужеродность его скорее банального манерничанья, соблазнительная простота, с которой он подходил к нашим сложным проблемам, все это приводило меня в замешательство и очаровывало. О его программе почти ничего не было известно. Он завоевал меня, прежде чем я это понял.

Посещение мероприятия, проводимого популистским «Союзом борьбы за немецкую культуру» тоже не сбило меня с толку, хотя здесь порицали многое из того, чего старался добиться Тессенов. Один из ораторов требовал возврата к дедовским формам и концепциям искусства, нападал на модернизм и под конец обругал объединение архитекторов «Ринг», в которое помимо Тессенова входили также Гропиус, Мис ван ден Роэ, Шарун, Мендельсон, Таут, Беренс и Пельциг. После этого один из наших студентов послал Гитлеру письмо, содержащее протест против этой речи и полное детского восторга от нашего замечательного мастера. Вскоре он получил полное казенных любезностей письмо на солидном бланке партийного руководства, в котором говорилось, что творчество Тессенова высоко ценят. Нам это показалось вестма знаменательным. Тессенову я тогда, конечно, не рассказал о том, что вступил в партию. 3 «»

Кажется, в эти месяцы моя мать увидела штурмовиков, марширующих по улицам Гейдельберга: видимость порядка во время хаоса, впечатление энергии в атмосфере всеобщей беспомощности не могло не завоевать и ее; во всяком случае она, не прослушав ни одной речи и не прочитав ни одной листовки, вступила в партию. Нам обоим это решение казалось нарушением традиционного семейного либерализма; во всяком случае, мы держали его в тайне друг от друга и от моего отца. Лишь спустя годы, когда я давно уже принадлежал к ближайшему окружению Гитлера, мы случайно открыли, что так рано выбрали один и тот же путь.

Глава 3 Путеводные знаки

Было бы более правильно, если я, характеризуя те годы, преимущественно рассказывал бы о своей профессиональной жизни, семье и склонностях. Потому что новые впечатления и переживания играли для меня подчиненную роль. Я был прежде всего архитектор.

Как владелец автомобиля, я стал членом вновь созданного национал-социалистического автомобильного клуба (НСКК), и, поскольку это была новая организация, одновременно — и руководителем секции Ванзее, где мы жили. Однако я поначалу не собирался всерьез окунаться в партийную жизнь. Впрочем, я единственный в Ванзее, а тем самым и в моей секции, кто владел автомобилем, другие ее члены только хотели получить их, если бы произошла «революция», о которой они мечтали. В ожидании ее они выясняли, где в этом богатом дачном поселке можно было бы достать автомобили для дня Х.

По партийным делам я иногда бывал в окружном руководстве Вест, которое возглавлял простой, но интеллигентный и энергичный подмастерье мельника по имени Карл Ханке. Он только что снял виллу в фешенебельном районе Грюневальд под будущее бюро своей организации. Дело в том, что после успеха на выборах 14 сентября 1930 г. окрепшая партия стремилась к респектабельности. Он предложил мне оборудовать виллу, конечно, без гонорара.

Мы обсудили все, что касалось обоев, драпировок и краски; молодой крейсляйтер выбрал по моему предложению обои в стиле «баухаус» (нужен комментарий), хотя я обратил его внимание на то, что это «коммунистические» обои. Но он грандиозным жестом отмахнулся от этого указания: «Мы берем все лучшее у всех, в том числе у коммунистов». При этом он высказал то, что Гитлер и его штаб делали уже годами: не взирая на идеологию, повсюду собирать все, обещающее успех, даже идеологические вопросы решать в зависимости от их воздействия на избирателя.

Я выкрасил прихожую в ярко-красный цвет, а кабинеты — в интенсивный желтый, в сочетании с которым красные драпировки выглядели довольно кричаще. Мнения по поводу этого продукта деятельности стосковавшегося по работе архитектора, по всей видимости желавшего изобразить революционный дух, разделились.

В начале 1932 г. оклады ассистентов были понижены; небольшая лепта в уменьшение напряженности бюджета прусского государства. Большие строительные работы не предполагались, экономическая ситуация была безнадежной. Три года ассистентства были нам вполне достаточны, мы с женой решили оставить Тессенова и переехать в Мангейм. Мое финансовое положение было прочным благодаря средствам, получаемым от принадлежащих семье доходных домов. Я хотел там всерьез заняться архитектурой; до сих пор мне не удалось стяжать славы на этом поприще. Я разослал бессчетное число писем местным фирмам и деловым партнерам моего отца, в которых называл себя «самостоятельно работающим архитектором». Но, конечно, я напрасно дожидался, чтобы нашелся застройщик, который бы захотел (рискнул) связаться с 26-летним архитектором. Ведь даже известные в Мангейме архитекторы в то время не получали заказов. Я пытался привлечь к себе какое-то внимание, участвуя в конкурсах; но мне не удалось подняться выше третьих премий и продажи одного -двух проектов. Перестройка магазина в принадлежавшем родителям доходном доме осталась единственной строительной акцией в это неутешительное время.

В партии все было по-баденски уютно. После кипучей жизни берлинской организации, в которую я постепенно втягивался, в Мангейме мне казалось, что я попал в какой-то кегельный клуб. Не было автомобильного клуба, поэтому Берлин приписал меня к моторизованному корпусу СС, как я тогда считал, в качестве полноправного члена, но, по всей видимости, в качестве всего лишь гостя. Дело в том, что когда я в 1942 г. захотел восстановить свое членство, выяснилось, что я не состоял на учете в моторизованном корпусе СС.

Когда началась подготовка к выборам 31 июля 1932 г., мы с женой поехали в Берлин, чтобы слегка окунуться в атмосферу выборов и, по возможности, быть полезными.

Дело в том, что перспективы в профессиональной деятельности по-прежнему отсутствовали, и это очень оживило мой интерес к политике или то, что я называл интересом к политике. Я хотел внести свой вклад в победу Гитлера на выборах. Правда, речь шла всего лишь о паузе продолжительностью в несколько дней, поскольку из Берлина мы намеревались поехать дальше, чтобы совершить уже давно запланированное путешествие на байдарках по озерам Восточной Пруссии.

Вместе со своим автомобилем я явился к своему руководителю автомобильного клуба берлинского окружного руководства Вест Виллю Нагелю. Тот задействовал меня для осуществления курьерской связи между штабами различных организаций нашей партии. Если речь шла о «красных» кварталах, мне нередко становилось очень не по себе. В подвальных помещениях, больше напоинающих норы, ютились всеми преследуемые национал-социалистические отряды. Точно также чувствовали себя коммунистические форпосты там, где господствовали национал-социалисты. Никогда не забуду бледное от недосыпа, угрюмое и измученное от переживаний лицо командира отделения в Моабите, в то время одном из опаснейших районов. Эти люди рисковали своей жизнью и жертвовали здоровьем во имя идеи, не зная, что их использовали для осуществления фантастических представлений алчущего власти человека.

27 июля 1932 г. Гитлер должен был прибыть на берлинский аэродром Штаакен после утреннего митинга в Эберсвальде. Я должен был отвезти связного из Штаакена к месту следующего митинга, на стадион в Бранденбурге. Трехмоторный самолет остановился, из него вышли Гитлер с несколькими сотрудниками и адъютантами. Кроме нас, на поле почти никого не было, правда, я держался на значительном удалении, но тем не менее я видел, как Гитлер нервничал и выговаривал адъютанту за то, что автомобили еще не поданы. Он гневно ходил взад и вперед, бил собачьей плетью по высоким голенищам своих сапог и производил впечатление не умеющего владеть собой, брюзгливого человека, который пренебрежительно относится к своим сотрудникам.

Этот Гитлер очень отличался от того внешне спокойного и цивилизованного человека, которого я видел на студенческом собрании. Особенно не задумываясь над этим, я в то время впервые столкнулся со странной многоликостью Гитлера: с большой актерской интуицией он умел приспосабливать свое поведение на людях к изменениям ситуации, в то же время не особенно церемонясь со своим ближайшим окружением, своими слугами и адъютантами.

Автомобили прибыли, я с моим связным уселся в свою спортивную тарахтелку и поехал с максимальной скоростью, на несколько минут опрежая колонну Гитлера. В Бранденбурге по краям дороги вблизи от стадиона стояли социал-демократы и коммунисты, и мы — мой спутник был в партийной форме — вынуждены были пробираться мимо раздраженной живой цепи. Когда спустя несколько минут прибыл Гитлер со своей свитой, толпа превратилась в клокочущую яростную массу, заполнившую улицу. Машине пришлось протискиваться со скоростью пешехода, Гитлер, выпрямившись, стоял рядом с водителем. В тот момент я отдал должное его мужеству и до сих пор испытываю это уважение к нему. Негативное впечатление, возникшее у меня на аэродроме, вновь исчезло под воздействием этого зрелища.

Вместе со своим автомобилем я ждал за пределами стадиона. Поэтому я не слышал речь, зато я слышал бурные овации, на несколько минут прерывавшие речь Гитлера. Когда партийный гимн возвестил конец, мы снова пустились в путь. Потому что Гитлер в этот день выступал еще и на третьем митинге на берлинском стадионе. Здесь тоже все было переполнено. Снаружи на улицах стояли тысячи людей, которым не удалось войти. Толпа терпеливо ждала уже несколько часов, Гитлер опять прибыл с большим опозданием. Мое сообщение Ханке, что он вскоре прибудет, немедленно передали через громкоговоритель. Раздались неистовые аплодисменты — первый и единственный случай, когда их вызвал я.

Следующий день определил мой дальнейший путь. Байдарки уже были в камере хранения на вокзале, билеты в Восточную Пруссию куплены, отъезд назначен на вечер. Но днем раздался телефонный звонок. Руководитель национал-социалистического автомобильного клуба Нагель передал мне, что меня хочет видеть Ханке, ставший заведующим организационным отделом берлинского гау. Ханке встретил меня радушно: «Я повсюду искал вас. Не хотите ли перестроить здание берлинской организации НСДАП? — спросил он, едва я вышел. — Я прямо сегодня предложу это Доктору. 1 „“ Дело очень спешное». Еще несколько часов — и я сидел бы в поезде, и никто бы в течение многих недель не смог найти меня среди уединенных восточно-прусских озер; гау пришлось бы подыскать другого архитектора. Долгие годы я считал этот случай счастливым поворотом в моей жизни. Веха была поставлена. Спустя два десятилетия я в Шпандау прочитал у Джеймса Джинса: «Ход поезда на подавляющем большинстве отрезков пути определяет только то, как проложены рельсы. Но время от времени встречаются узловые пункты, где сходятся различные пути, где можно перевести стрелку в одном, а можно в другом направлении, затратив на это совершенно ничтожную энергию, необходимую для установки вех».

Новый партийный дом находился на фешенебельной Фосс-штрассе в окружении представительств немецких земель. Из задних окон я видел прогуливающегося в прилегающем парке восьмидесятилетнего рейхспрезидента, нередко его сопровождали политические деятели и военные. Партия, как мне сказал Ханке, хотела уже зрительно выдвинуться в непосредственную близость центра политической силы и, таким образом, заявить о своих политических претензиях. Моя задача была скромнее: я опять выложился на покраске стен и косметическом ремонте. Зал заседаний и кабинет гауляйтера также были обставлены относительно просто, частично из-за недостатка средств, частично потому, что я все еще находился под влиянием Тессенова. Но эта скромность компенсировалась помпезной лепниной и деревянными панелями времен грюндерства. Я работал день и ночь и очень спешил, потому что партийная организация настаивала на очень жестких сроках. Геббельса я видел редко. Боевая кампания по подготовке выборов 6 ноября 1932 г. отнимала у него все время. Замученный и совершенно охрипший, он несколько раз осмотрел помещение, не проявив особого интереса.

Перестройка была закончена, смета значительно превышена, выборы проиграны. Число членов партии сократилось, казначей ломал руки при виде поступавших к оплате счетов, мастерам он мог предъявить только пустую кассу, а те, будучи членами партии, вынуждены были согласиться на многомесячную отсрочку.

Через несколько дней после официального открытия Гитлер также посетил названный в его честь партийный дом. Я слышал, что ремонт он одобрил. Это известие наполнило меня гордостью, хотя не было ясно, относились ли его похвалы к простоте, к которой я стремился, или к перегруженности вильгельмовской постройки.

Вскоре после этого я вернулся в свое мангеймское бюро. Все оставалось по-старому: экономическое положение и тем самым перспективы получения заказов скорее еще ухудшились, политическая обстановка становилась все более запутанной. Один кризис следовал за другим, а мы этого даже не замечали по той причине, что ничего не менялось. 30 января 1933 г. я прочел о назначении Гитлера рейхсканцлером, но и этому я вначале не придал значения. Вскоре после этого я участвовал в собрании мангеймской организации НСДАП. Мне бросилось в глаза, насколько ничтожен социальный статус и интеллектуальный уровень людей, объединившихся в партию. «С такими людьми нельзя управлять государством», — мелькнуло у меня в голове. Я напрасно беспокоился. Старый чиновничий аппарат и при Гитлере бесперебойно продолжал вести дела. 2 «»

Потом наступили выборы 5 марта 1933 г. и спустя неделю мне позвонили из Берлина. Звонил заведующий орготделом берлинского «гау» Ханке. «Хотите приехать в Берлин? Здесь для Вас обязательно найдется дело. Когда Вы сможете приехать?» — спросил он. Мы смазали свой маленький спортивный БМВ, собрали чемоданы и всю ночь без остановки ехали в Берлин. Невыспавшись, явился я утром в партийный дом и предстал перед Ханке: «Немедленно поезжайте с Доктором. Он хочет осмотреть свое министерство». Так я вместе с Геббельсом очутился в прекрасном здании на Вильгельмсплатц, построенном Шинкелем. Несколько сотен человек, ожидавших там чего-то, может быть, приезда Гитлера, приветствовали нового министра. Не только здесь я почувствовал, что в Берлин вошла новая жизнь — после продолжительного кризиса люди выглядели посвежевшими и обнадеженными. Все знали, что на этот раз речь шла не об обычной смене правительства. Казалось, все понимали величие момента. Люди группами собирались на улицах. Не будучи знакомыми друг с другом, они обменивались ничего не значащими замечаниями, смеялись и выражали политическую поддержку происходящему, в то время как где-то вдали от человеческих глаз аппарат беспощадно сводил счеты с противниками в многолетней борьбе за власть, сотни тысяч дрожали от ужаса из-за своего происхождения, своей религии, своих убеждений.

После осмотра здания Геббельс поручил мне перестройку своего министерства и создание интерьеров различных помещений, таких, как его кабинет и залы заседаний. Он дал мне четкое задание немедленно начать работу, не дожидаясь предварительной сметы и не выясняя, имеются ли для этого средства. Как выяснилось позднее, это было в некотором роде самоуправство, потому что не был еще составлен бюджет вновь созданного министерства пропаганды, не говоря уже об этой перестройке. Я постарался выполнить свое задание, по возможности не нарушив интерьеры Шинкеля. Однако Геббельс нашел обстановку недостаточно представительной. Несколько месяцев спустя он поручил Объединенным мастерским в Мюнхене переоборудовать помещения в стиле «океанских лайнеров».

Ханке обеспечил себе в министерстве влиятельную должность «секретаря министра» и энергично и умело управлялся в его приемной. У него я увидел в те дни проект города Берлина для массового ночного митинга на Темпельхофском поле, который собирались проводить по случаю 1 Мая. План возмутил как мои революционные, так и профессиональные чувства: «Это выглядит как декорация к показательной стрельбе». На это Ханке: «Если Вы можете сделать лучше, пожалуйста!»

В ту же ночь родился проект большой трибуны, позади которой предполагалось натянуть между деревянными опорами три огромных флага, каждый выше десятиэтажного дома, два из них черно-бело-красные, в середине флаг со свастикой. С точки зрения устойчивости это было рискованно, потому что при сильном ветре эти флаги превращались бы в паруса. Они должны были подсвечиваться сильными прожекторами, чтобы, как на сцене, еще более подчеркнуть впечатление приподнятого центра. Проект был тут же принят, и опять я продвинулся еще на этап.

Исполненный гордости, я показал готовое произведение Тессенову; но тот обеими ногами остался на твердой почве «ремесленного» стиля: «Вы считаете, что чего-то добились? Это эффектно и все». Гитлер, напротив, как мне рассказал Ханке, пришел в восторг от этого сооружения — впрочем, плоды успеха пожал Геббельс.

Через несколько недель Геббельс переехал на служебную квартиру министра продовольствия. Не обошлось без некоторого применения силы; потому что Гугенберг требовал, чтобы она осталась за ним,??? продовольствия. Но этот спор вскоре разрешился сам собой, поскольку Гугенберг уже 26 июня вышел из состава кабинета. Мне не только было поручено обставить квартиру министра, но и пристроить большой жилой холл. Я несколько легкомысленно пообещал через два месяца сдать дом и пристройку. Гитлер не поверил, что мне удастся выдержать этот срок, и Геббельс, чтобы подзадорить меня, рассказал мне об этом. Я организовал работу круглые сутки в три смены, работы на различных участках были согласованы до мельчайших деталей, в последние дни я использовал большую сушилку и, наконец, дом был меблирован и сдан точно в обещанный срок.

У Эберхарда Ханфштенгеля, директора Берлинской национальной галереи, я одолжил несколько акварелей Нольде для украшения геббельсовской квартиры. Геббельс и его жена приняли их с восторгом, пока не явился Гитлер, чтобы осмотреть квартиру, и выразил свое самое решительное неодобрение по их поводу. Министр тут же подозвал меня: «Немедленно уберите картины, они просто невозможны!»

В эти первые месяцы после прихода к власти по крайней мере некоторые направления современной живописи, на которые затем в 1937 г. также навесили ярлык «выродившиеся», еще имели шанс. Потому что Ганс Вейдеман, старый член партии из Эссена, имевший золотой партийный значок, руководил в министерстве пропаганды отделом изобразительного искусства. Ничего не зная об этом эпизоде с акварелями Нольде, он составил каталог большого числа картин, примерно направления Нольде-Мунха, и рекомендовал их министру как образец революционного, национального искусства. Геббельс, получивший урок, приказал немедленно убрать компрометирующие картины. Когда Вейдеман отказался участвовать в этом огульном осуждении современного искусства, он вскоре был переведен на второстепенную работу в министерстве. На меня тогда произвел очень тяжелое впечатление такой симбиоз власти и покорности; зловещим был также тот безусловный авторитет, которым Гитлер пользовался даже в вопросах вкуса даже у давних и ближайших сотрудников. Геббельс проявил свою безоговорочную зависимость от Гитлера. Так было со всеми нами. И я, которому было близко современное искусство, молча принял решение Гитлера.

Едва я выполнил заказ Геббельса, как в июле 1933 г. мне позвонили из Нюрнберга. Там шла подготовка к первому съезду теперь уже правящей партии. Завоеванная власть победившей партии должна была найти свое выражение уже в архитектуре кулисы; однако местный архитектор не смог предложить удовлетворительный проект. Меня доставили самолетом в Нюрнберг, и я сделал свои наброски. Они не отличались богатством замысла и походили на убранство по случаю 1 Мая, только вместо парусовфлагов я увенчал Цеппелиново поле огромным орлом с размахом крыльев в 30 метров, которого я, как бабочку в коллекции, приколол к лесам.

Нюрнбергский заведующий орготделом не решился самостоятельно принять решение относительно этого предложения и послал меня в Мюнхен???. Я получил сопроводительное письмо, потому что за пределами Берлина я все еще не был известен. В «коричневом доме», по всей видимости, очень всерьез относились к архитектуре или, лучше сказать, к праздничному убранству. Уже спустя несколько минут я со своей папкой с чертежами стоял перед Гессом в роскошно обставленной комнате. Он не дал мне сказать: «По такому вопросу решение может принять только сам фюрер». Он коротко переговорил по телефону и сказал: «Фюрер у себя на квартире, я велю отвезти Вас». Впервые я получил представление о том, что при Гитлере означало волшебное слово «архитектура».

Мы остановились перед многоэтажным домом недалеко от театра принца регента. Квартира Гитлера находилась на высоте двух лестничных маршей. Сначала меня впустили в переднюю, всю уставленную безвкусными сувенирами или подарками. Мебель также свидетельствовала о плохом вкусе. Вошел адъютант, открыл дверь, бесцветно произнес: «Пожалуйста», и вот я оказался перед Гитлером, могущественным рейхсканцлером. Перед ним на столе лежал разобранный пистолет, который он как раз, по-видимому, чистил. «Положите Ваши рисунки сюда», — бросил он. Не взглянув на меня, он отодвинул пистолет в сторону, с интересом, но молча рассмотрел мой проект: «Согласен». Ни слова больше. Поскольку он опять занялся своим пистолетом, я, немного смущенный, покинул помещение.

В Нюрнберге меня встретили с удивлением, когда я доложил, что Гитлер лично утвердил проект. Если бы тамошние организаторы знали, какое воздействие окажет проект на Гитлера, в Мюнхен поехала бы большая депутация, а меня в лучшем случае включили бы в последний эшелон. Однако тогда пристрастие Гитлера к любимчикам еще не было повсюду известно.

Осенью 1933 г. Гитлер поручил своему мюнхенскому архитектору Паулю Людвигу Троосту, создавшему интерьеры океанского лайнера «Европа» и перестроившему «Коричневый дом», основательно перестроить и заново обставить теперь уже квартиру рейхсканцлера в Берлине. Строительные работы следовало завершить в кратчайший срок. Производитель работ Трооста был из Мюнхена и вследствие этого не ориентировался в берлинских строительных фирмах и порядках. Тут Гитлер вспомнил, что какой-то молодой архитектор в неожиданно короткий срок закончил пристройку у Геббельса. Он решил, что я буду помогать мюнхенскому архитектору подбирать фирмы, ориентироваться на рынке строительных материалов и, по мере необходимости, буду подключаться сам, чтобы как можно скорее закончить перестройку.

Это сотрудничество началось с внимательного осмотра квартиры рейхсканцлера Гитлером, его архитектором и мной. Через шесть лет он весной 1939 г. в одной статье описал, в каком состоянии находилась тогда эта квартира: «После революции 1918 г. дом постепенно начал ветшать. Прогнила не только значительная часть стропильной фермы, но и полы полностью превратились в труху… Поскольку мои предшественники в целом могли рассчитывать продержаться на своем посту от трех до пяти месяцев, они не считали нужным ни убрать за теми, кто до них жил в этом доме, ни позаботиться о том, чтобы их преемнику жилось лучше, чем им самим. Им не нужно было представлять свою страну перед иностранцами, потому что заграница ими и так не интересовалась. Поэтому здание полностью пришло в упадок, потолки и пол превратились в труху, обои и полы сгнили, в квартире едва можно было дышать».

Конечно, это было преувеличение. И тем не менее, просто невероятно, в каком состоянии находилась эта квартира. На кухне почти не было света, плиты давно технически устарели. Для всех обитателей квартиры во всем доме была единственная ванная, оборудованная к тому же где-то на рубеже веков. Было также много безвкусицы: двери, выкрашенные под дерево, и мраморные поддоны под цветы, которые на самом деле были сделанными под мрамор жестяными ящиками. Гитлер торжествовал. «Полюбуйтесь на это разложение старой республики. Даже дом рейхсканцлера нельзя показать иностранцу; я бы постеснялся принять здесь кого бы то ни было».

Во время этого основательного обхода, продолжавшегося чуть ли не три часа, мы зашли также на чердак. Управляющий объяснял: «А вот дверь, ведущая в соседний дом». — «То есть как?» — "Есть ход, ведущий через чердаки всех министерств отсюда в отель «Арлон». — «Почему?» — «Во время беспорядков в начале Веймарской республики выяснилось, что восставшие могут изолировать рейхсканцлера в его квартире от внешнего мира. Этот путь должен в любое время обеспечить его эвакуацию». Гитлер приказал открыть дверь, и мы действительно оказались в соседнем Министерстве иностранных дел. «Дверь замуровать. Нам ничего подобного не надо», — решил он.

Когда начались работы, Гитлер почти каждый день появлялся в обеденное время на стройке. Сопровождаесый адъютантом, он смотрел, как продвигается дело и радовался тому, как возникают готовые помещения. Многочисленные рабочие вскоре уже дружески и непринужденно приветствовали его. Несмотря на двух эсэсовцев в штатском, неприметно державшихся сзади, во всем этом была какая-то идиллия. Было заметно, что Гитлер чувствовал себя на стройке «как дома». При этом он избегал дешевой популярности.

Производитель работ и я сопровождали его во время этих обходов. Любезно, но кратко задавал он нам вопросы: «Когда оштукатурят эту комнату?» — «Когда будут окна?» — «Уже прибыли подробные чертежи из Мюнхена? Еще нет? Я сам спрошу об этом у профессора». — Так он называл Трооста. Мы осматривали новое помещение: «Здесь уже оштукатурили. Вчера еще нет. До чего красивая лепнина на потолке. Такие вещи профессор делает замечательно». — «Когда Вы предполагаете закончить? Я очень спешу. У меня сейчас только маленькая квартирка государственного секретаря в мансарде. Туда я никого не могу пригласить. Просто смешно, до чего скаредной была республика. Вы видели подъезд? А лифт? В любом магазине лучше». Лифт действительно время от времени выходил из строя и мог поднять только троих.

Итак, таким вот образом держался Гитлер. Легко себе представить, что эта естественность произвела на меня впечатление; во всяком случае, он был не только рейхсканцлером, но и тем человеком, благодаря которому все в Германии начало оживать, который дал работу безработным и начал осуществлять масштабные экономические программы. Только значительно позже, по незначительным мелочам, до меня начало доходить, что во всем этом была хорошая доза пропагандистского расчета.

Я сопровождал его, наверное, уже в двадцатый или в тридцатый раз, когда он пригласил меня во время обхода: «Не пообедаете ли Вы с нами сегодня?» Конечно, я был счастлив такому неожиданному проявлению личной симпатии, к тому же я никогда не мог рассчитывать на это, он держался слишком официально.

Я часто лазил по лесам строек, но именно в этот день мне на костюм опрокинулся ковш штукатурки. Наверное, у меня было очень огорченное лицо, потому что Гитлер заметил: «Пойдемте со мной, там наверху мы все приведем в порядок».

В квартире ожидали гости; среди них Геббельс, немало удивленный моему появлению в этом кругу. Гитлер увел меня в свои апартаменты, появился его слуга и был послан за темно-синим пиджаком самого Гитлера: «Вот так, наденьте пока это!» Так я пошел за Гитлером в столовую, сидел, избранный из всех гостей, рядом с ним. Я явно ему понравился. Геббельс обнаружил то, что я в своем волнении совершенно не заметил. «У Вас же значок фюрера 4 „“ Это ведь не Ваш пиджак?» Гитлер ответил за меня: «Это тоже мой!»

Во время этого обеда Гитлер впервые задал мне некоторые вопросы личного характера. Только теперь он обнаружил, что я был автором проекта декораций к 1 Мая. «Так, а Нюрнберг, это тоже Вы сделали? Тогда ко мне приходил архитектор с планами! Точно, это были Вы… Что Вы в срок управитесь с квартирой Геббельса, я никогда бы ни поверил». Он не спросил, состою ли я в партии. Когда речь шла о художниках, ему, как мне казалось, это было довольно безразлично. Вместо этого ему как можно больше хотелось узнать о моем происхождении, моей карьере архитектора, о том, что строили мой отец и дед.

Годы спустя Гитлер вспомнил это приглашение. «Я обратил на Вас внимание во время осмотров. Я искал архитектора, которому я когда-нибудь смог бы доверить свои строительные планы. Он должен быть молод, Вы же знаете, эти планы ориентированы далеко в будущее. Мне нужен человек, который и после моей смерти продолжил бы их осуществление, авторитет которого был бы связан с моим именем. Такого я увидел в Вас».

После нескольких лет неудач я был одержим желанием работать и мне было двадцать восемь лет. За крупный заказ я, как Фауст, продал бы душу. И вот я нашел своего Мефистофеля. Выглядел он не менее обаятельно, чем у Гете.

Глава 4 Мой катализатор

Я был от природы прилежен, но мне всегда был необходим определенный толчок, чтобы открыть новые способности и высвободить новую энергию. И вот я нашел свой катализатор, более мощный и сильнодействующий я не смог бы найти. Я должен был полностью выкладываться, темп все ускорялся, и нагрузки постоянно увеличивались.

Тем самым я лишился того, вокруг чего и протекала моя жизнь: семьи. Гитлер привлекал и воодушевлял меня, я полностью попал под его влияние, и вот уже я принадлежал работе, а не она мне. Гитлер умел заставить? своих сотрудников с максимальным напряжением. «Человек растет по мере того, как возрастают его задачи», — считал он.

В течение двадцати лет, проведенных мной в тюрьме Шпандау, я часто спрашивал себя, что бы я сделал, если бы распознал действительное лицо Гитлера и истинную природу установленного им господства. Ответ был банальным и одновременно удручающим: я вскоре уже не мог отказаться от своей должности архитектора Гитлера. Мне еще даже не было тридцати и мне рисовались самые волнующие перспективы, о которых только может мечтать архитектор.

Кроме того, моя жажда деятельности вытесняла проблемы, с которыми я неизбежно должен был бы столкнуться. В будничной суете отступала всякая нерешительность. Когда я писал эти мемуары, я все больше и больше удивлялся, а потом был просто поражен, что до 1944 г. так редко, собственно, почти никогда, не находил времени, чтобы поразмыслить о себе самом, о том, что я делаю, что никогда не размышлял о своем существовании. Сейчас, когда я предаюсь воспоминаниям, у меня возникло ощущение, что что-то подняло меня тогда над землей, лишило меня всех корней и подчинило многочисленным чужим силам.

Если оглянуться назад, почти больше всего меня пугает то, что в то время я в основном беспокоился, каким путем я, как архитектор, пойду, я отходил от уроков Тессенова. Напротив, я, по-видимому, считал, что лично меня не касается, когда я слышал, как люди моего круга говорят об евреях, масонах, социал-демократах или свидетелях Иеговы, как о стоящих вне закона. Я считал, что достаточно было не участвовать в этом самому.

Рядовым членам партии внушали, что большая политика слишком сложна, чтобы они могли иметь о ней свое суждение. Вследствие этого каждый всегда чувствовал себя ответственным, и в то же время никогда не аппелировали к личной ответственности. Вся структура системы была направлена на то, чтобы не дать возникнуть конфликтам со своей совестью. Следствием этого была полная стерильность всех разговоров и споров между единомышленниками. Было неинтересно взаимно поддерживать стандартные мнения.

Еще более сомнительным было подчеркнутое ограничение ответственности рамками своей компетенции. Круг общения ограничивался своей группой, например, архитекторами, врачами, юристами, техниками, солдатами или крестьянами. Профессиональные организации, в которые каждый входил автоматически, назывались палатами (палата врачей, палата искусств), и это название очень метко определяло обособление в отдельные, словно отделенные друг от друга стеной области жизни. Чем дольше существовала система Гитлера, тем в меньшей степени даже представления выходили за пределы таких отдельных палат. Если бы это упражнение было растянуто на несколько поколений, то уже это иссушило бы систему, потому что мы пришли бы к своего рода «кастовости». Меня всегда ошарашивало противоречие с провозглашенной в 1933 г. «народной общностью», потому что интеграция, к которой оно стремилось, таким образом отрицалась или же ей чинились препятствия. В конечном счете это была общность изолированных. В отличие от того, как это, может быть, звучит сегодня, для нас ведь не было пустой пропагандистской формулой то, что надо всем «думает и управляет фюрер».

Восприимчивость к таким явлениям мы получили в юности. Наши принципы мы получили от иерархического государства, а именно в то время, когда законы военного времени еще более усугубили его субординационный характер. Может быть, этот опыт подвел нас как солдат к такому мышлению, с которым мы вновь столкнулись в гитлеровской системе. Жесткий порядок был у нас в крови; по сравнению с ним либерализм Веймарской республики казался нам гнилым, сомнительным и уж ни в коем случае не достойным подражания.

Чтобы всегда быть под рукой у моего хозяина, я снял для архитектурного бюро ателье художника на Беренштрассе в нескольких сотнях метров от рейхсканцелярии. Мои сотрудники, все без исключения молодые люди, работали, забыв о личной жизни, с утра до поздней ночи; обедом нам обычно служила пара бутербродов. Только около десяти часов вечера мы, обессиленные, завершали свой рабочий день легким ужином в находящемся поблизости Пфальцском винном погребке, где мы еще раз обсуждали все, что успели сделать за день.

Правда, крупных заказов все еще не было. Гитлер по-прежнему давал мне разовые горящие поручения, по всей видимости, моей наиболее сильной стороной для него была способность быстро выполнять заказы: кабинет его предшественников на втором этаже рейхсканцелярии тремя окнами выходил на Вильгельмсплатц. В эти первые месяцы 1933 г. там почти всегда собиралась толпа, скандировавшая «фюрер», вызывая его. Поэтому в комнате стало невозможно работать; Гитлер этого не хотел и по другой причине: «Слишком мал! Шестьдесят квадратных метров — это площадь, достаточная для одного из моих сотрудников! А где мне прикажете присесть с каким-нибудь иностранным гостем? Может, в этом закутке? А за письменным столом такого размера сидеть только моему директору конторы».

Гитлер поручил мне оборудовать под новый кабинет зал, расположенный за садом. В течение пяти лет его удовлетворяло это помещение, хотя он считал его временным. Но и кабинет в новой рейхсканцелярии, построенной в 1938 г., вскоре также перестал удовлетворять его. К 1950 г. в соответствии с его указаниями и моими планами должен был быть осуществлен окончательный проект рейхсканцелярии. Там для Гитлера и его преемников грядущих столетий предусматривался рабочий зал площадью 960 квадратных метров, в 16 раз больше кабинета его предшественников. Впрочем, я, переговорив с Гитлером, пристроил к этому залу личный кабинет, его площадь опять составила около 60 кв.м.

Старым кабинетом больше нельзя было пользоваться, потому что отсюда он хотел свободно выходить на «новый исторический балкон», спешно пристроенный мной, чтобы оттуда являться толпе. «Окно было для меня слишком неудобным, — довольно заявил мне Гитлер, — я не был виден со всех сторон. Не могу же я, в конце концов, свешиваться оттуда». Автор проекта первого нового здания рейхсканцелярии, профессор Берлинского Технического института Эдуард Йобст Зидлер заявил протест против таких изменений, а Ламмерс, начальник рейхсканцелярии, подтвердил, что наши действия являются нарушением авторского права. Гитлер с издевкой отвел претензии: «Зидлер испоганил всю Вильгельмсплатц. Это выглядит как офис мыловаренного концерна, а не как центр империи. Что он там думает! Что он мне еще и балкон построит?!» Но он согласился дать профессору заказ на строительство в качестве компенсации.

Через несколько месяцев мне поручили возвести барачный лагерь для строителей только что начатого автобана. Гитлеру не нравилось, как их до сих пор размещали, и он хотел, чтобы я разработал типовой проект для всех таких лагерей. С нормальными кухнями, прачечными и душевыми, клубными помещениями и комнатами на двоих, он, без сомнения, выгодно отличался от существовавших до этого строительных городков. Гитлер входил в мельчайшие детали этого образцового сооружения и спрашивал меня, какое впечатление оно произвело на рабочих. Таким я представлял себе национал-социалистического вождя.

Пока шли работы в квратире канцлера, Гитлер жил в квартире своего госсекретаря Ламмерса, на самом верхнем этаже административного здания. Здесь я часто принимал участие в его обедах и ужинах. Вечерами чаще всего собирались люди, постоянно сопровождавшие Гитлера, многие годы возивший его шофер Шрек, командир лейбштандарта СС Зепп Дитрих, заведующий отделом печати доктор Дитрих, оба адъютанта, Брюкнер и Шауб, а также Генрих Гофман, фотограф Гитлера. Поскольку за стол могли сесть одновременно не более десяти человек, свободных мест уже почти не оставалось. Напротив, за обедом собирались преимущественно старые мюнхенские соратники, такие как Аман, Шварц и Эссер, или гауляйтер Вагнер, часто также Верлин, руководитель мюнхенского филиала Даймлер-Бенца и поставщик автомобилей Гитлера. Министры приходили, видимо, редко; Гиммлера я также встречал редко, как и Рема и Штрайхера, зато очень? Геббельса и Геринга. Уже тогда исключались все чиновники из окружения рейхсканцлера. Так, например, бросалось в глаза, что даже Ламмерс, хотя он и был хозяином этой квартиры, никогда не оказывался в числе приглашенных; конечно, это было не случайно.

Потому что в этом кругу Гитлер часто анализировал события дня. Без особых претензий, он просто завершал таким образом свою дневную программу. Он любил рассказывать, как он сумел избавиться от бюрократии, грозившей захлестнуть его в его деятельности в качестве рейхсканцлера: «В первые недели мне докладывали ну буквально о каждой мелочи. Каждый день я находил на своем столе груды бумаг, и сколько бы я ни работал, они не уменьшались. Пока я радикально не положил конец этой бессмыслице! Если бы я продолжал так работать, я никогда не пришел бы к положительным результатам, потому что они просто не оставляли мне времени на размышления. Когда я отказался просматривать бумаги, мне сказали, что я задерживаю принятие важных решений. Но только благодаря этому я и смог поразмыслить о важных вопросах, по которым я принимал решение. Так я стал задавать ритм, а не чиновники — определять, что мне делать».

Иногда он рассказывал о своих поездках: «Шрек был лучшим шофером, какого я только могу себе представить, а наш автомобиль делал 170 километров. Мы всегда ездили очень быстро. Но в последние годы я приказал Шреку ездить со скоростью не более 80 километров. Подумать только, если бы со мной что-нибудь случилось. Мы особенно любили гонять большие американские машины. Всегда плелись в конце, пока у них не взыграет самолюбие. Эти америкашки, если их сравнить с мерседесом, ведь просто дрянь. Их мотор не выдерживал, через какое-то время начинал захлебываться, и они с вытянутыми лицами оставались на обочине. Так им и надо!»

Вечерами регулярно устанавливали примитивный кинопроектор, чтобы после кинохроники показать один-два художестваенных фильма. Поначалу слуги очень неумело обращались с аппаратурой. Часто картинка была вверх ногами или рвалась пленка; Гитлер тогда еще относился к этому спокойнее, чем его адъютанты, которые слишком уж любили демонстрировать своим подчиненным власть, которой они были обязаны своему шефу.

При выборе фильмов Гитлер совещался с Геббельсом. Чаще всего это были фильмы, которые в то же самое время шли в берлинских кинотеатрах. Гитлер предпочитал безобидные развлекательные фильмы, а также фильмы о любви и о жизни высшего общества. Как можно скорее следовало также доставлять все с Яннингсом и Рюманом, с Хенни, Портен, Лил Даговер, Ольгой Чеховой, Зарой Леандер или Женни Юго. Фильмам-ревю с большим количеством голых ног был гарантирован успех. Нередко мы смотрели заграничные фильмы, в том числе такие, которые были недоступны немецкому зрителю. Напротив, почти полностью отсутствовали фильмы о спорте и альпинизме, никогда также не демонстрировались фильмы о животных, ландшафтные фильмы и фильмы, рассказывающие о других странах. Он также не понимал гротескные фильмы, которые я тогда так любил, например, с Бастером Китоном или даже с Чарли Чаплиным. Немецкая кинематография никак не могла покрыть нашу потребность в двух новых фильмах ежедневно. Поэтому многие из них мы смотрели по два раза и чаще: бросалось в глаза то, что никогда это не были трагедии, зато часто феерии или фильмы с его любимыми актерами. Этому выбору, а также обычаю каждый вечер просматривать по одному-два фильма он сохранил верность до начала войны.

На одном из таких обедов зимой 1933 г. я сидел рядом с Герингом. «Над Вашей квартирой работает Шпеер, мой фюрер? Он Ваш архитектор?» Я, правда, им не был, но Гитлер ответил утвердительно. «В таком случае разрешите ему перестроить и мою квартиру». Гитлер согласился, и Геринг, не поинтересовавшись, хочу ли я этим заняться, сразу же после обеда усадил меня в свой большой открытый автомобиль и, как драгоценную добычу, увлек меня в свою квартиру. Он подобрал себе бывшую резиденцию прусского министра торговли, находившуюся в одном из садов за Лейпцигской площадью, дворец, с большой пышностью воздвигнутый государством перед 1914 г.

Всего за несколько месяцев до этого эта квартира была перестроена в соответствии с указаниями самого Геринга, прусскому государству это влетело в копеечку. Гитлер осмотрел ее и неодобрительно заметил: «Темно! И как только можно жить в темноте! Сравнить с этим работу моего профессора! Везде светло, ясно и просто!» И действительно, я однаружил романтический запутанный лабиринт маленьких комнат с темными застекленными и тяжелыми бархатными обоями, обставленных громоздкой мебелью в стиле ренессанс. Нечто вроде часовни было увенчано свастикой, в других комнатах новый символ также помещался на потолках, стенах и полах. Вид был такой, как будто в этой квартире постоянно должно было происходить что-то особенно торжественно-трагическое.

Характерным для системы, как, пожалуй, и для всех авторитарных общественных форм, было то, что критика и пример Гитлера моментально меняли настроение Геринга. Потому что он немедленно отвернулся от своего только что законченного сооружения, хотя там он себя, наверное, чувствовал бы лучше, потому что оно было ближе его естеству: «Не обращайте на все это внимания. Я и сам не могу это видеть. Делайте, как считаете нужным. Я даю Вам заказ; только пусть все будет, как у фюрера». Это был прекрасный заказ, как и всегда, у Геринга с затратами не считались. Так, сломали стены, чтобы из многочисленных комнатушек первого этажа сделать четыре больших помещения; самое большое из них, его кабинет, имело площадь около 140 кв. м, почти как у Гитлера. Была пристроена стеклянная веранда из легких бронзовых конструкций. Правда, бронза была очень дефицитной, распределялась по фондам и за ее нецелевое использование полагались высокие штрафы, но это ни в малейшей степени не беспокоило Геринга. Он был в восторге, радовался каждый раз, осматривая свою квартиру, сиял, как именинник, потирал руки и смеялся.

Мебель Геринга соответствовала его комплекции. Старый письменный стол в стиле ренессанс был громаден, как и рабочее кресло, спинка которого возвышалась над его головой, оно могло бы служить княжеским троном. На письменном столе он приказал установить два серебряных светильника с несоразмерно большими пергаментными абажурами и, кроме того, огромную фотографию Гитлера: подаренный Гитлером оригинал был для него недостаточно импозантен. Поэтому он приказал увеличить его во много раз и каждый, кто приходил к нему, удивлялся такому особому расположению Гитлера. Дело в том, что в партийных и правительственных кругах было известно, что Гитлер дарил своим паладинам свою фотографию всегда одного и того же формата в серебряной рамке, выполненной по специальному эскизу госпожи Троост. В холле огромную картину поместили на потолке, чтобы не загораживать окошки расположенной за стеной кинобудки. Картина показалась мне знакомой. И действительно, Геринг, как я узнал, без особых церемоний приказал «своему» прусскому директору Музея им. Кайзера Фридриха доставить к себе домой знаменитое творение Рубенса «Диана на оленьей охоте», бывшее одним из самых замечательных шедевров этого музея.

Пока шли работы, Геринг жил во дворце председателя рейхстага напротив здания рейхстага, построенном в начале двадцатого века под сильным эпигонским влиянием рококо. Здесь мы обсуждали интерьеры его постоянной резиденции. Часто при этом прсутствовал один из директоров изысканных «Объединенных мастерских» г-н Пэпке, пожилой, седой господин, очень старавшийся понравиться Герингу, но запуганный резкостью и бесцеремонностью, с какой Геринг обращался с подчиненными.

Однажды мы с Герингом сидели в комнате, стены которой в стиле вильгельмовского неорококо сверху донизу были покрыты плоскими рельефами в виде розовых гирлянд — воплощение мерзости. Геринг тоже так считал, начав: «Как Вы находите эти украшения, господин директор? Не плохо, не правда ли?» Вместо того, чтобы сказать: «Это отвратительно», старик почувствовал себя неуверенно, ему не хотелось портить отношения со своим высокопоставленным заказчиком и клиентом, и он дал уклончивый ответ. Геринг тут же почувствовал, что можно сыграть с ним шутку и подмигнул мне, ища поддержки: «Но господин директор, неужели Вам не нравится? Я хочу, чтобы Вы украсили так все помещения. Мы говорили об этом, не так ли, господин Шпеер?» — «Да, чертежи уже в обработке». — «Ну вот, господин директор, видите ли, это наш новый стиль. Я уверен, что он Вам нравится». Директор увертывался, от разлада со своей совестью художника у него выступила испарина на лбу, его острая бородка дрожала от волнения. А Геринг рашил во что бы то ни стало вырвать одобрение у старика: «Итак, посмотрите-ка внимательно на эту стену. Как чудесно она увита розами. Как будто сидишь на воздухе в розовой беседке. И это не приводит Вас в восторг?» — «Что Вы, что Вы!» — с отчаянием промямлил тот. — «Вы ведь известный знаток искусства, такой шедевр уж конечно вызывает Ваше восхищение. Скажите, не правда ли, это прекрасно?» Игра продолжалась долго, пока директор не уступил и не изобразил восторг, которого от него добивались.

«Все они такие!» — презрительно заметил потом Геринг, и действительно, такими были все, не в последнюю очередь это относилось к самому Герингу, который во время обедов у Гитлера без умолку рассказывал, какой светлой и просторной теперь будет его квартира, «точно такая, как Ваша, мой фюрер».

Если бы Гитлер приказал увить свои стены розами, Геринг бы потребовал розы и себе.

Уже зимой 1933 г., то есть через несколько месяцев после решившего мою судьбу обеда у Гитлера, я был принят в круг наиболее близких ему людей. Кроме меня, было еще немного таких, кого бы он баловал подобным образом. Я, без сомнения, особенно понравился Гитлеру, хотя я по своей природе и был сдержан и неразговорчив. Я часто задавался вопросом, не видит ли он во мне воплощение своей юношеской мечты стать великим архитектором. И все же едва ли можно найти удовлетворительное объяснение явной симпатии Гитлера в его зачастую чисто интуитивном поведении.

Я еще был далек от моего позднейшего классицизма. Случаю было угодно, чтобы сохранились чертежи, подготовленные к конкурсу на лучший проект Имперской школы руководящих кадров НСДАП в пригороде Мюнхена Грюнвальде, в котором осенью 1933 г. могли принять участие все архитекторы.

Гитлер в сопровождении Трооста и меня ознакомился с проектами, представленными на конкурс еще до принятия решений. Проекты, как полагается на конкурсе, были представлены анонимно. Конечно, я провалился. Только после принятия решения, когда был объявлен победитель, Троост в беседе в ателье отметил мой проект, и Гитлер, к моему удивлению, еще хорошо помнил его, хотя он рассматривал мои чертежи среди сотен других не дольше нескольких секунд. Он ответил молчанием на похвалу Трооста; наверное, он при этом понял, что я еще далек от того, чтобы соответствовать его представлениям. Каждые две-три недели Гитлер ездил в Мюнхен, все чаще он брал в эти поездки меня. По прибытии он, как правило, прямо с вокзала направлялся в ателье профессора Трооста. Еще по дороге в поезде он живо размышлял вслух, какие из чертежей «профессор» уже, наверное, закончил: «Горизонтальную проекцию первого этажа „Дома искусства“ он, наверное, переделал. Там нужно было внести некоторые изменения… Готов ли уже проект элементов внутреннего убранства столовой? А потом мы, возможно, увидим наброски скульптур Ваккерле».

Ателье находилось в неухоженном заднем дворе на Терезиенштрассе, недалеко от Высшей Технической школы. Нужно было подняться на два марша по голой, давно не крашеной лестнице. Троост, сознавая свое положение, никогда не встречал Гитлера на лестнице и никогда не провожал его вниз. Гитлер приветствовал его в прихожей: «Я жду не дождусь, господин профессор! Покажите, что у Вас нового!» И вот уже Гитлер и я оказывались в кабинете, где Троост, как всегда уверенный в себе и сдержанный, показывал свои чертежи и наброски идей. Однако первому архитектору Гитлера приходилось не лучше, чем потом мне: Гитлер редко открыто проявлял свой восторг.

Затем «госпожа профессорша» демонстрировала нам образцы рисунков тканей и тонов стен для комнат мюнхенского «Дома фюрера», неброско и изысканно сочетающиеся друг с другом. Вообще-то они были слишком уж приглушенными для вкуса Гитлера, любившего эффекты. Но ему нравилось. Буржуазная атмосфера гармонии, бывшая в то время в моде в богатом обществе, видимо, импонировала ему своей скромной роскошью. Так проходили всегда два или более часов, затем Гитлер прощался коротко, но очень сердечно, чтобы только теперь уже поехать к себе домой. И еще бросал мне: "Но мы обедаем в «Остерии».

В обычное время, около половины третьего, я ехал в «Остерию Баварию», маленький ресторан деятелей искусства, который неожиданно прославился, когда Гитлер стал его завсегдатаем. Здесь скорее можно было представить себе компанию художников, группирующихся вокруг Ленбаха или Штука, с длинными волосами и буйными бородами, чем Гитлера с его тщательно одетыми или носящими форму спутниками. В «Остерии» он чувствовал себя хорошо, ему, как «несостоявшемуся художнику» по-видимому нравилась среда, к которой он когда-то стремился и вот, наконец, одновременно потерял и обогнал.

Нередко ограниченный круг приглашенных должен был часами ждать Гитлера: адъютант, гайляйтер Баварии, Вагнер, при условии, что он проспался после попойки, конечно, постоянно сопровождающий его придворный фотограф Гофман, к этому времени дня иногда уже слегка навеселе, очень часто симпатичная мисс Митфорд, временами, хотя очень редко, какой-нибудь художник или скульптор. Затем еще д-р Дитрих, имперский??? и всегда Мартин Борман, очень незаметный секретарь Рудольфа Гесса. На улице ожидали несколько сот человек, которым достаточно было нашего присутствия, чтобы знать, что «он» приедет.

Сплошное ликование снаружи: Гитлер направлялся к нашему углу завсегдатаев, с одной стороны отгороженному полустеной; при хорошей погоде мы сидели в небольшом дворе. Хозяина и обеих официанток приветствовали с напускной любезностью: «Что сегодня хорошего? Равиоли? Если бы они не были такими вкусными. Слишком уж они соблазнительны». Гитлер щелкал пальцами: «Все было бы хорошо у Вас, господин Дойтельмозер, но моя фигура! Вы забываете, что фюреру нельзя есть то, чего хочется». Затем он долго изучал меню и выбирал равиоли.

Каждый заказывал, что хотел: шницель, гуляш, также бочковое венгерское вино; несмотря на шутки, которые Гитлер время от времени отпускал по адресу «пожирателей трупов» или «пьяниц», можно было без стеснения позволить себе все. В этой компании все были среди своих. Было безмолвное соглашение: не говорить о политике. Единственным исключением была мисс Митфорд, которая и позднее, в годы напряженности агитировала за свою родную Англию и часто буквально умоляла Гитлера все с ней уладить. Несмотря на холодную сдержанность Гитлера, она не отступала все эти годы. Потом, в сентябре 1939 года, в день объявления Англией войны, она попыталась покончить с собой в мюнхенском Английском парке при помощи слишклм маленького пистолета. Гитлер сдал ее на попечение лучших специалистов Мюнхена и затем отправил ее в спецвагоне через Швейцарию в Англию.

Основной темой во время таких обедов обычно были утренние визиты к профессору. Гитлер рассыпался в похвалах тому, что он увидел; он без труда запоминал все детали. Его отношение к Троосту было как у ученика к учителю, он напоминал мне мое некритическое восхищение Тессеновым.

Эта черта очень нравилась мне; меня удивляло, что этот человек, на которого молилось его окружение, был еще способен к чему-то похожему на почитание. Гитлер, который сам себя чувствовал архитектором, в этой области уважал превосходство специалиста, в политике он бы этого не сделал никогда.

Он откровенно рассказывал, как семья Брукман, одна из культурнейших издательских семей Мюнхена, познакомила его с Троостом. У него словно «пелена с глаз упала», когда он увидел его работы. «Я больше не мог терпеть того, что рисовал до сих пор. Какое счастье, что я познакомился с этим человеком!» Это было действительно так; невозможно себе представить, каким был бы его архитектурный вкус без влияния Трооста. Один раз он показал мне альбом с набросками, сделанными в начале двадцатых годов. В них сквозило пристрастие к монументально-парадным сооружениям в стиле новое барокко 90-х годов прошлого века, которые определяют облик венского Ринга; часто эти архитектурные проекты странным образом перемежались на одной и той же странице с эскизами оружия и военных кораблей.

По сравнению с этим архитектура Трооста была попросту скупой. Поэтому его влияние на Гитлера также оказалось эпизодичным. До конца своих дней Гитлер хвалил архитекторов и сооружения, которые служили ему примером для его ранних набросков: Парижскую Гранд Опера (1861-1874) Шарля Гарнье: "Ее лестница — самая красивая в мире. Когда дамы в своих дорогих туалетах спускаются вниз, а лакеи стоят по обеим сторонам, а, господин Шпеер, мы тоже должны построить что-то подобное! Он мечтательно говорил о Венской опере: «Великолепнейшая опера в мире с превосходной акустикой. Когда я в молодости сидел там на четвертом ярусе…» Об одном из двух архитекторов, построивших это здание, ван дер Нюлле, Гитлер рассказывал: «Он считал, что опера ему не удалась. Вы знаете, он был в таком отчаянии, что за день до открытия пустил себе пулю в лоб. А открытие превратилось в его величайший триумф, весь мир аплодировал архитектору!» Такие рассказы потом нередко переходили в рассуждения, в каких тяжелых положениях и сам он уже находился и как тем не менее всегда выходил из них благодаря счастливому повороту судьбы. Никогда нельзя сходить с дистанции.

Особое пристрастие он питал к многочисленным позднебарочным театральным зданиям Германа Гельмера (1849-1919) и Фердинанда Фельнера (1847-1916), застраивавших ими по одной и той же схеме не только Австро-Венгрию, но и Германию конца XIX века. Он знал, в каких городах есть их сооружения и позднее приказал привести в порядок запущенный театр в Аугсбурге.

Но он также ценил более строгих зодчих XIX века, таких как Готфрид Гемпер (1803-1879), построивший в Дрездене оперу и картинную галерею, а в Вене Хафбург и??? и Теофиль Хансен (1803-1883), воздвигнувший несколько значительных построек в стиле классицизм в Афинах и Вене. Как только немецкие войска в 1940 г. заняли Брюссель, мне пришлось поехать туда, чтобы ознакомиться с огромным дворцом юстиции, построенным Пелером (1817-1879), бывшим предметом его мечтаний, хотя он знал его, как и Парижскую оперу, лишь по чертежам. После моего возвращения он заставил рассказать все до мельчайших подробностей.

Это был архитектурный мир Гитлера. Но в конце концов его всегда тянуло на вычурное необарокко, которое кулитивировал и Вильгельм II со своим придворным архитектором Ине: в принципе, всего-навсего «упадочное барокко», аналогичное стилю, сопровождавшему распад римской империи. Так Гитлер в области архитектуры, точно также как и живописи и скульптуры застрял в мире своей молодости: это был мир 1880-1910 г.г., придавший особые черты его художественному вкусу, как и его политическим и идеологическим представлениям.

Для Гитлера были характерны противоречивые склонности. Так, хотя он открыто восторгался своими венскими кумирами, которые произвели на него большое впечатление в его молодые годы, тут же заявлял: «Только благодаря Троосту я понял, что такое архитектура. Как только у меня появились деньги, я стал покупать у него один предмет обстановки за другим, осматривал его сооружения, интерьеры „Европы“ и всегда был благодарен судьбе, явившейся мне в образе фрау Брукман и сведшей меня с этим мастером. Когда у партии появились значительные средства, я заказал ему перестройку и отделку „Коричневого дома“. Вы его видели. Какие у меня из-за этого были трудности! Эти мещане в партии сочли это расточительством. А чему я только не научился у профессора в ходе этой перестройки!»

Пауль Людвиг Троост был вестфальцем высокого роста, стройным, с наголо обритой головой. Сдержанный в разговорах, без жестов, он принадлежал к той же группе архитекторов, что и Петер Беренс, Йозеф М. Ольбрих, Бруно Пауль и Вальтер Гропиус, которая в качестве реакции на богатый орнаментами югендштиль создали почти лишенное орнаментов направление, экономно использующее архитектурные средства, и сочетающее спартанский традиционализм с элементами модернизма. Троост, хотя и добивался время от времени успехов на конкурсах, но до 1939 г. ему никогда не удавалось войти в число лидеров.

Какого-то «стиля фюрера» не было, сколько бы партийная печать ни распространялась на эту тему. То, что было объявлено официальной архитектурой рейха, было всего-навсего троостовой трактовкой неоклассицизма, который потом был размножен, видоизменен, преувеличен или даже искажен до смешного. Гитлер ценил в классицизме его преувеличенный характер, тем более, что он считал, что нашел в дорическом роде некоторые точки соприкосновения с его германским миром. Несмотря на это, было бы неверно искать у Гитлера идеологически обоснованный архитектурный стиль. Это не соответствовало его прагматическому мышлению.

Без сомнения, у Гитлера были определенные намерения, когда он регулярно брал меня с собой в Мюнхен на свои строительные совещания. Очевидно, он хотел сделать и меня учеником Трооста. Я был готов учиться и, действительно, многому научился у Трооста. Богатая, но из-за ограничения простыми элементами формы все же сдержанная архитектура моего второго учителя оказала на меня решающее воздействие.

Затянувшаяся застольная беседа в «Остерии» закончилась: «Профессор сказал мне сегодня, что в доме фюрера сегодня распалубят лестницу. Я едва могу этого дождаться. Брюкнер, прикажите подать машину, мы сейчас же поедем туда. Вы, конечно, поеде с нами?»

Он поспешно вбежал на лестницу Дома фюрера, осмотрел ее снизу, с галереи, с лестницы, опять поднялся наверх, он был в упоении. Наконец, были осмотрены все углы стройки, Гитлер еще раз доказал, что точно знает каждую мелочь и размеры всех комнат и как следует ошеломил всех участников строительства. Довольный тем, как продвинулось дело, довольный самим собой, потому что он был причиной и двигателем этих строек, он двинулся к следующей цели: вилле своего фотографа в районе Мюнхена Богенхаузен.

При хорошей погоде там подавали кофе в маленьком саду, окруженном садами других вилл, площадь которого была не больше двухсот метров. Гитлер пытался противостоять искушению съесть кусок пирога, но под конец, отпуская комплименты хозяйке, разрешал положить себе немного на тарелку. Если светило солнце, случалось, что фюрер и рейхсканцлер снимал пиджак и в одном жилете ложился на газон. У Гофманов он чувствовал себя, как дома, однажды он попросил принести томик Людвига Тома, выбрал пьесу и читал ее вслух.

Особенную радость доставили Гитлеру картины, которые фотограф прислал ему на выбор домой. Вначале я просто онемел, когда увидел, что Гофман демонстрировал Гитлеру и что ему нравилось, позднее я к этому привык, но не отказался от коллекционирования ранних романтических ландшафтов, например, Ротмана, Фриза или Кобеля.

Одним из любимых художников Гитлера был Эдуард Грюнцер, который со своими пьющими монахами и управляющими винными погребами вообще-то больше подходил к образу жизни фотографа, чем аскета Гитлера. Но Гитлер рассматривал картины с «художественной» точки зрения: «Как, это стоит всего 5000 марок?» Продажная стоимость картины составляла никак не больше 2000 марок. «Знаете, Гофман, это даром! Посмотрите на эти детали! Грюцнера сильно недооценивают». Следующая картина этого художника обошлась ему значительно дороже. «Его просто еще не открыли. Рембрандт тоже ничего не значил даже много десятилетий спустя после своей смерти. Его картины тогда отдавали почти бесплатно. Поверьте мне, этот Грюцнер когда-нибудь будет цениться так же, как и Рембрандт. Сам Рембрандт не смог бы изобразить это лучше».

Во всех областях искусства Гитлер считал конец XIX века одной из величайших эпох человеческой культуры. Он только считал, что из-за малой удаленности во времени она еще не понята. Но это почитание кончалось там, где начинался импрессионизм, в то время как натурализм Ляйбла или Тома соответствовал практичному вкусу. Выше всех он ставил Макарта, высоко ценил и Шпицвега. В этом случае я мог понять его пристрастие, несмотря на то, что его восхищала не столько широкая и часто импрессионистская манера, сколько скорее жанр, изображение жизни добропорядочных немцев, мягкий юмор, с которым Шпицвег посмеивался над мюнхенскими мещанами своего времени.

Позднее обнаружилось, что эту любовь к Шпицвегу эксплуатировал фальсификатор, это было неприятной неожиданностью для фотографа. Гитлер вначале забеспокоился, какие из его Шпицвегов настоящие, но очень скоро подавил эти сомнения и сказал со злорадством: «Знаете, те Шпицвеги, которые висят у Гофмана, частично являются подделками. Мне это бросается в глаза. Но пусть уж себе радуется». В Мюнхене Гитлер любил подделываться под баварскую мелодику.

Он часто посещал «Чайную Карлтона», заведение, обставленное с поддельной роскошью, с имитированной стильной мебелью и ненастоящими хрустальными люстрами. Он любил его, потому что во время таких посещений жители Мюнхена не беспокоили его, не докучали аплодисментами или просьбами дать автограф, как обычно бывало в других местах. Часто поздно вечером мне звонили из квартиры Гитлера: «Фюрер едет в кафе „Хекк“ и просит Вас тоже приехать туда». Мне приходилось вставать с постели без перспективы вернуться туда раньше, чем в 2-3 часа ночи.

В таких случаях Гитлер извинялся: «Я привык долго быть на ногах в годы борьбы. После собраний мне приходилось еще присаживаться с моими ветеранами, и, кроме того, мои выступления так взвинчивали меня, что я все равно не мог бы заснуть до раннего утра».

В противоположность «Чайной Карлтона» в кафе «Хекк» стояли простые деревянные стулья и металлические столы. Это было старое партийное кафе, в котором Гитлер раньше встречался со своими соратниками. Однако, во время своих визитов в Мюнхен после 1933 г. он больше не встречался с ними, хотя они были преданы ему в течение стольких лет. Я ожидал встретить тесный круг мюнхенских друзей, но ничего подобного не было. Напротив, Гитлер бывал скорее недоволен, когда кто-нибудь из ветеранов хотел поговорить с ним и почти всегда умел найти предлог, чтобы отклонить такие просьбы или оттянуть их исполнение. Старые товарищи по партии, безусловно, не всегда умели держать дистанцию, которую Гитлер, несмотря на свою внешнюю приветливость, все же считал приличной. Часто они придавали беседе неподобающе доверительный характер, якобы заслуженное право на интимность больше не сочеталось с исторической ролью, которую Гитлер уже признавал за собой.

Лишь очень редко он посещал кого-нибудь из них. Они к тому времени вступили во владение господскими виллами, большинство из них занимало важные посты. Они встречались только один раз, в годовщину путча 9 ноября 1923 г., которая отмечалась в «Бюргерской пивной». Удивительно, но Гитлер ничуть не радовался таким встречам, а, как правило, выражал свое неудовольствие в связи с этой обязанностью.

После 1933 г. довольно быстро образовались различные круги, далекие друг от друга, но одновременно подсиживавшие друг друга, соперничавшие и презиравшие друг друга. Распространялась смесь пренебрежения и недоброжелательства. Это было связано с тем, что вокруг каждого нового сановника быстро образовывался тесный круг людей. Так, Гиммлер общался почти исключительно со своими подчиненными из СС, где он мог рассчитывать на безоговорочное преклонение, Геринг сгруппировал вокруг себя когорту некритичных почитателей, частично из числа своих ближайших родственников, частично из ближайших сотрудников и адъютантов; Геббельс хорошо чувствовал себя в окружении поклонников из литературных и кинематографических кругов; Гесс занимался проблемами гомеопатического лечения, любил камерную музыку и имел чудаковатых, но в то же время интересных знакомых.

В качестве интеллектуала Геббельс смотрел свысока на необразованных мещан из мюнхенской верхушки, которые в свою очередь потешались над литературным честолюбием спесивого доктора. Геринг считал, что ни мюнхенские мещане, ни Геббельс не соответствуют его уровню и потому избегал любых общественных контактов с ними, в то время как Гиммлер, с его элитарными представлениями об особой миссии СС, что временами выражалось в предоставлении привилегий отпрыскам королевских и графских семей, чувствовал себя намного выше всех остальных. Да и сам Гитлер имел свой собственный узкий круг, состоявший из шоферов, фотографа, пилота и секретарей, с которым он не расставался и состав которого не менялся.

Правда, Гитлер объединял эти центробежные силы политически. Но за его обеденным столом или на просмотрах фильмов после года пребывания у власти ни Гиммлер, ни Геринг, ни Гесс не появлялись настолько часто, чтобы можно было говорить об обществе нового режима. А если уж они приходили, то их интерес был настолько сосредоточен на Гитлере и его милости, что горизонтальным связям с прочими группировками не было места.

Впрочем, Гитлер и сам не поддерживал общественные контакты между представителями высшего эшелона власти. Чем более критическим становилось позднее положение, тем с большим недоверием он наблюдал за взаимными попытками сближения. Только когда все было кончено, впервые встретились, и не по своей воле, еще оставшиеся в живых главы этих замкнутых микромиров в мелкобуржуазной гостинице.

Гитлер в эти мюнхенские дни мало занимался государственными и партийными делами, еще меньше, чем в Берлине или на Оберзальцберге. Чаще всего для обсуждений оставались один-два часа в день. Основное время он проводил в бродяжничестве и фланировании по стройкам, ателье, кафе и реторанам, сопровождая все это длинными монологами, обращенными всегда к одному и тому же окружению, которое уже по горло было сыто повторением одних и тех же тем и с трудом пыталось скрыть скуку.

После двух-трех дней в Мюнхене Гитлер чаще всего приказывал готовиться к поездке на «гору». На нескольких открытых автомобилях мы ехали по пыльным проселочным дорогам; автобана до Зальцбурга тогда еще не было, но его уже строили как первоочередной объект. В деревенской гостинице в Ламбахе на Химзее в большинстве случаев устраивали полдник с питательным пирогом, перед которым Гитлер едва ли мог устоять. Затем пассажиры второго и третьего автомобилей снова два часа глотали пыль, потому что автомобили в колонне шли плотно один за другим. После Берхтесгаден начиналась крутая горная дорога вся в выбоинах, пока мы не попадали в ожидавший нас на Оберзальцберге маленький уютный дом Гитлера с высокой кровлей и скромными комнатами: столовой, маленькой гостиной, тремя спальнями. Мебель была периода вертико в духе идеализации старонемецкого быта. Она сообщала квартире ноту уютной мелкобуржуазности. Позолоченная клетка с канарейкой, кактус и фикус еще более усиливали это впечатление. Свастики виднелись на фарфоровых безделушках и вышитых поклонницами подушках в комбинации с чем-то вроде восходящего солнца или клятвы в вечной верности. Гитлер смущенно заметил мне: «Я знаю, это некрасивые вещи, и многие из них — подарки. Мне не хотелось бы расстаться с ними».

Вскоре он выходил из своей спальни, сменив пиджак на легкую баварскую куртку из голубого полотна и повязав к ней желтый галстук. Чаще всего тут же начинали обсуждать строительные планы.

Через несколько часов прибывал маленький закрытый «мерседес» с обеими секретаршами; фройлен Вольф и фройлен Шродер; они обычно сопровождали простую мюнхенскую девушку. Она была скорее мила и свежа, чем красива, и имела скромный вид. Ничто не указывало на то, что она была любовницей властелина: Ева Браун.

Этот закрытый автомобиль никогда не должен был идти в официальной колонне, потому что его не должны были связывать с Гитлером. Секретарши должны были одновременно маскировать поездку любовницы. Меня удивило то, что Гитлер и она избегали всего, что указывало бы на интимную дружбу, для того, чтобы поздно вечером все же подняться в спальни. Я так и не понял, к чему держали эту ненужную, натужную дистанцию даже в таком тесном кругу, где эту связь невозможно было скрыть.

Ева Браун держалась на расстоянии со всеми, кто окружал Гитлера. И по отношению ко мне это изменилось лишь по прошествии нескольких лет. Когда мы познакомились поближе, я заметил, что ее сдержанность, казавшаяся многим высокомерием, была всего лишь смущением: она понимала двусмысленность своего положения при дворе Гитлера.

В эти первые годы нашего знакомства Гитлер жил с Евой Браун, адъютантом и слугой один в маленьком доме. Мы, пятеро или шестеро гостей, среди них и Мартин Борман, и заведующий Дитрих, а также те две секретарши размещались в находящемся поблизости пансионате.

То, что выбор Гитлера пал на Оберзальцберг как место своей резиденции, казалось, говорило о его любви к природе. Однако, тут я ошибся. Он, конечно, любовался красивым видом, но его больше привлекало величие пропастей, чем симпатичная гармония ландшафта. Может быть, он чувствовал больше, чем показывал. Я заметил, что он не очень радовался цветам и больше ценил их как украшение. Когда депутация Берлинской женской организации где-то в 1934 г. хотела встретить Гитлера на Ангальтском вокзале и приподнести ему цветы, их руководительница позвонила Ханке, секретарю министра пропаганды, чтобы узнать любимый цветок Гитлера. Ханке мне: «Я повсюду звонил, спрашивал адъютантов, но все без успеха. Нет у него!» Поразмыслив немного: «Как Вы думаете, Шпеер? Давайте скажем, эдельвейс? Я думаю, эдельвейс был бы лучше всего. Во-первых, это что-то редкое, и потом, он к тому же с баварских гор. Давайте скажем, просто эдельвейс?» С этой минуты эдельвейс официально сделался «цветком фюрера». Этот эпизад показывает, насколько самостоятельно партийная пропаганда иногда создавала образ Гитлера.

Часто Гитлер рассказывал о больших походах в горы, которые он раньше совершал. С точки зрения альпиниста они были, впрочем, незначительными. Альпинизм или горнолыжный спорт он отвергал: «Как можно находить удовольствие в том, чтобы еще искусственно продлевать ужасную зиму пребыванием на вершинах?» Его нелюбовь к снегу проявлялась вновь и вновь, задолго до катастрофической зимней кампании 1941/1942 г.г. «Я охотнее всего запретил бы эти виды спорта, потому что в них велик травматизм. Но горнопехотные войска все же набирают пополнение из этих идиотов».

В годы между 1934 и 1936 Гитлер еще совершал длительные прогулки по открытым лесным тропинкам в сопровождении гостей и трех-четырех сотрудников уголовной полиции в штатском из числа группы телохранителей лейбштандарта. При этом его могла сопровождать и Ева Браун, хотя и только в обществе обеих секретарш в конце колонны. Считалось привилегией, если он подзывал кого-либо во главу колонны, хотя разговор с ним тянулся вяло.

Через примерно полчаса Гитлер менял партнера: «Позовите мне заведующего пресс-бюро!» и попутчик возвращался к свите. Шли в быстром темпе, нам часто встречались другие пешеходы, останавливались сбоку, благоговейно приветствовали нас или, чаще всего женщины и девушки, отваживались заговорить с ним. Он реагировал на это несколькими приветливыми словами.

Целью этих прогулок иногда был «Хохленцлер», маленькая горная гостиница, или находившийся в одном часе пути «Шарицкель», где за простыми деревянными столами на открытом воздухе выпивали по стакану молока или пива. Изредка совершали более длительное путешествие; так один раз с генерал-полковником фон Бломбергом, главнокомандующим вермахта. Нам казалось, что обсуждались серьезные военные проблемы, потому что все должны были держаться вне пределов слышимости. И когда мы устроили привал на лесной поляне, Гитлер велел слуге расстелить одеяла довольно далеко, чтобы расположиться там с генерал-полковником — внешне мирная и не вызывающая подозрений картина.

В другой раз мы отправились на автомобиле к озеру Кенигзе, а оттуда на моторной лодке к полуострову Бартоломэ; или мы совершали трехчасовую пешую прогулку через Шарицкель до Кенигзе. На последнем отрезке нам приходилось пробираться через многочисленных гуляющих, привлеченных хорошей погодой. Интересно, что эти люди вначале не узнавали Гитлера в его национальном баварском костюме, потому что едва ли кто-нибудь ожидал увидеть Гитлера среди пешеходов. Только неподалеку от нашей цели, гостиницы «Шиффмайстер» возникал вал поклонников, до которых только потом доходило, кого они только что встретили. Они взволнованно следовали за нашей группой. Мы с трудом добирались до двери, впереди всех быстрым шагом шел Гитлер, прежде чем бывали зажаты в быстро растущей толпе. И вот мы сидели там за кофе и пирогом, а снаружи большая площадь заполнялась народом. Только когда прибывал дополнительный наряд охраны, Гитлер занимал место в открытом автомобиле. Его, стоящего на откинутом переднем сиденье рядом с водителем, левая рука на ветровом стекле, можно было видеть издали. В такие моменты восторг становилсся неистовым, многочасовое ожидание наконец бывало вознаграждено. Два человека из эскорта шли перед машиной, еще по три с каждой стороны, в то время как автомобиль со скоростью пешехода протискивался сквозь напиравшую толпу. Я, как и в большинстве случаев, сидел на откидном сиденье непосредственно за Гитлером и никогда не забуду этот взрыв торжества, это упоение, бывшее на стольких лицах. Где бы ни появился Гитлер, где бы ни остановился на короткое время его автомобиль, везде в эти первые годы его правления повторялись подобные сцены. Они были вызваны не его ораторским искусством или даром внушения, а исключительно эффектом присутствия Гитлера. В то время как каждый в толпе испытывал это воздействие чаще всего лишь несколько секунд, сам Гитлер подвергался длительному воздействию. Я тогда восхищался тем, что он, несмотря на это, сохранил непринужденность в личной жизни.

Может быть, это и понятно: я был тогда захвачен этими бурями преклонения. Но еще более невероятно было для меня несколько минут или часов спустя обсуждать планы строительства, сидеть в театре или есть в «Остерии» равиоли с божеством, на которое молился народ. Именно этот контраст подчинял меня его воле.

Если всего несколько месяцев назад меня вдохновляла перспектива создавать проекты зданий и осуществлять их, то теперь я был полностью втянут в его орбиту, я безоговорочно и бездумно сдался на его милость, я был готов ходить за ним по пятам. При этом он, по всей видимости, хотел лишь подготовить меня к блистательной карьере архитектора. Десятилетия спустя я прочитал в Шпандау у Кассирера его замечание о людях, которые по собственному побуждению отбрасывают высшую привилегию людей быть суверенной личностью. 1 «»

Теперь я был одним из них.

Две смерти в 1934 г. стали для Гитлера заметными событиями в личной и государственной сферах. После тяжелой болезни, длившейся несколько недель, 21 января умер архитектор Гитлера Троост; а 2 августа скончался рейхспрезидент фон Гинденбург, смерть которого открыла ему путь к неограниченной власти.

15 октября 1933 г. Гитлер участвовал в торжественной закладке «Дома Немецкого Искусства» в Мюнхене. Он забивал памятный кирпич изящным серебряным молоточком, эскиз к которому специально к этому дню сделал Троост. Но молоток разлетелся на куски. И вот, четыре месяца спустя, Гитлер сказал нам: «Когда молоток сломался, я тут же подумал: это плохая примета! Что-нибудь случится! Теперь мы знаем, почему молоток сломался: архитектор должен был умереть». Я был свидетелем многих примеров суеверности Гитлера.

Для меня смерть Трооста тоже означала тяжелую утрату. Между нами как раз начали складываться более близкие отношения, много обещавшие мне в человеческом и одновременно в профессиональном смысле. Функ, бывший в то время госсекретарем у Геббельса, имел другую точку зрения: в день смерти Троста я встретил его в приемной его министра с длинной сигарой и круглым лицом: «Поздравляю! Теперь Вы первый!»

Мне было двадцать восемь лет.

Глава 5 Архитектурная гигантомания

Какое-то время было похоже, что Гитлер сам хочет руководить бюро Трооста. Его беспокоило, что дальнейшая работа над планами будет осуществляться без должного проникновения в замыслы покойного. «Лучше всего мне взять в свои руки», — говорил он. В конце концов это намерение было не более странным, чем когда он позднее решил взять на себя командование сухопутными войсками.

Без сомнения, он в течение недель играл мыслью о том, чтобы стать руководителем слаженно работающего ателье. Уже по дороге в Мюнхен он иногда начинал готовиться к этому, обсуждая строительные проекты или делая эскизы, чтобы несколько часов спустя сесть за стол настоящего руководителя бюро и поправлять чертежи. Но заведующий бюро, простой честный мюнхенец с неожиданным упорством встал на защиту дела Трооста, не обращал внимания на поначалу очень подробные предложения Гитлера и сам делал лучше.

Гитлер проникся доверием к нему и вскоре молча отказался от своего намерения; он признал компетентность этого человека. Через какое-то время он доверил ему и руководство ателье и дал ему дополнительные задания.

Он сохранил и свою привязанность к вдове умершего архитектора, с которой его издавна связывали узы дружбы. Она была женщиной со вкусом и характером, часто отстаивавшая свои своевольные взгляды с большим упорством, чем некоторые мужчины, обладающие властью и окруженные почетом. В защиту дела своего покойного мужа она выступала с ожесточением и порой слишком резко, и поэтому многие ее боялись. Она боролась против Бонаца, имевшего неосторожность выступить против троостовой концепции мюнхенской площади Кенигсплатц; она резко напустилась на современных архитекторов, Форхельцера и Абельц, и во всех этих случаях была заодно с Гитлером. С другой стороны, она способствовала его сближению с импонировавшими ей архитекторами, высказывалась отрицательно или одобрительно о людях искусства и событиях в мире искусства и, поскольку Гитлер часто слушался ее, вскоре стала в Мюнхене кем-то вроде арбитра по вопросам искусства. К сожалению, не в живописи. Здесь Гитлер поручил своему фотографу Гофману первичный отбор картин, присылаемых на ежегодную Большую художественную выставку. Фрау Троост часто критиковала однобокость его выбора, но в этой области Гитлер не уступал, и вскоре она перестала посещать эти выставки. Если я сам хотел подарить картину кому-нибудь из моих сотрудников, я поручал своему агенту присмотреть чтонибудь в подвале Дома Немецкого Искусства, где лежали отбракованные картины. Когда я сегодня время от времени встречаю свои подарки в квартирах знакомых, мне бросается в глаза, что они мало чем отличаются от тех, что тогда попадали на выставки. Различия, вокруг которых кипели когда-то такие страсти, с течением времени исчезли сами по себе.

Ремовский путч застал меня в Берлине. Обстановка в городе была напряженной. В Тиргартене стояли солдаты в походном снаряжении, полиция, вооруженная автоматами, ездила по городу на грузовиках. Атмосфера была тяжелой, как и 20 июля 1944 г., которое мне также суждено было пережить в Берлине.

На следующий день Геринга представили как спасителя положения в Берлине. Ближе к полудню Гитлер возвратился из Мюнхена, где он производил аресты, и мне позвонил его адъютант: «У Вас есть какие-нибудь новые чертежи? Тогда несите их сюда!» Это указывало на то, что окружение Гитлера собиралось переключить его внимание на архитектуру.

Гитлер был крайне возбужден и, как я и сейчас полагаю, внутренне убежден, что счастливо избежал большой опасности. В эти дни он снова и снова рассказывал, как он в Визее ворвался в гостиницу «Ханзельмайер», не забывая при этом продемонстрировать свое мужество: «Подумайте только, мы были без оружия и не знали, не выставили ли эти свиньи против нас вооруженную охрану!» Атмосфера гомосексуализма вызвала у него отвращение. «В одной комнате мы захватили врасплох двоих голых молодцов». Он, по всей видимости, был уверен, что благодаря его личному участию в самый последний момент удалось предотвратить катастрофу: «Потому что только я мог это решить. Никто больше!»

Его окружение всеми силами старалось усилить неприязнь к растрелянным руководителям СА, рьяно сообщая ему как можно больше подробностей из интимной жизни Рема и его свиты. Брюкнер положил Гитлеру на стол меню оргий, которые устраивала развратная компания. Они якобы были обнаружены в берлинской штаб-квартире СА и содержали множество блюд, полученные из-за границы деликатесы, лягушачьи окорочка, птичьи языки, акульи плавники, яйца чаек; к ним старые французские вина и лучшее шампанское. Гитлер иронически заметил: «Ну вот вам и революционеры! И такким-то наша революция казалась слишком вялой!»

После визита к рейхспрезиденту он вернулся очень обрадованный. Как он рассказывал, Гинденбург одобрил его действия, сказав что-то вроде: «В нужный момент нельзя останавливаться и перед крайними мерами. Нужно уметь проливать кровь». Одновременно в газетах можно было прочесть, что рейхспрезидент фон Гинденбург официально поздравил с этим событием своего рейхсканцлера Гитлера и прусского премьер-министра Геринга. 1 «»

Руководство партии развернуло почти лихорадочно деятельность, направленную на оправдание этой акции. Она продолжалась несколько дней и закончилась речью Гитлера перед специально созванным рейхстагом, которая так изобиловала уверениями в невиновности, что в ней проглядывало сознание вины. Защищающийся Гитлер: ничего подобного мы не встретим в будущем, даже в 1939 г., при вступлении в войну. К оправданиям был привлечен и министр юстиции Гюртнер. Поскольку он был беспартийным и поэтому казался независимым от Гитлера, его выступление имело особый вес для всех сомневающихся. То, что вермахт молча принял смерть своего генерала Шлейхера, привлекло внимание многих.

Фельдмаршал первой мировой войны для буржуазии того поколения был достойным уважения авторитетом. Еще в мои школьные годы он олицетворял собой несгибаемого, стойкого героя новейшей истории; его нимб делал его для нас, детей, чем-то овеянным легендами, неосязаемым; вместе со взрослыми мы вбивали в последний год войны железные гвозди, по цене 1 марка штука, в огромные статуи Гинденбурга. С моей школьной поры он для меня был воплощением всякой власти. Мысль о том, что Гитлера покрывает эта высшая инстанция, успокаивала.

Не случайно после ремовского путча правая в лице рейхспрезидента, министра юстиции и генералитета примкнула к Гитлеру. Правда, она была свободна от радикального антисемитизма, носителем которого был Гитлер, она прямо-таки презирала этот взрыв плебейского чувства ненависти. У ее консерватизма не было общей основы с расовым бредом. Открыто выражавшаяся симпатия принятию Гитлером решительных мер имела иные причины: убийства 30 июня 1934 г. уничтожили сильное левое крыло партии, состоявшее преимущственно из представителей СА. Они считали, что их обделили при распределении плодов революции. И не без оснований. Потому что они были воспитаны до 1933 г. в духе ожидания революции и большинство из них всерьез приняло псевдосоциалистическую программу Гитлера. Во время своей непродолжительной деятельности в Ванзее я имел возможность наблюдать на низшем уровне, как какой-нибудь простой член СА с готовностью и самопожертвованием переносил лишения, тратил свое время, шел на риск, надеясь получить за это реальные блага. Когда эти блага заставили себя ждать, стало копиться недовольство и раздражение, которое легко могло приобрести взрывную силу. Возможно, вмешательство Гитлера действительно предотвратило «вторую революцию», о которой разглагольствовал Рем.

При помощи таких аргументов мы успокаивали нашу совесть. Я и многие другие жадно искали оправданий и делали нормой нашей новой жизни то, что еще два года назад приводило нас в замешательство. Оглядываясь назад, десятилетия спустя я поражаюсь необдуманности наших поступков в те годы.

В результате этих событий я буквально на следующий день получил задание: «Вы должны как можно скорее перестроить дворец Борзига. Я хочу перевести сюда из Мюнхена высшее руководство СА, чтобы в будущем оно находилось поблизости от меня. Идите туда и немедленно начинайте». На мои возражения, что там находится служба вице-канцлера, Гитлер только ответил: «Пусть они немедленно убираются! Не обращайте на это внимание!»

С таким заданием я немедленно отправился в резиденцию фон Папена, понятно, что директор бюро ничего не знал об этих намерениях. Мне предложили подождать несколько месяцев, пока подыщут и подготовят новые помещения. Когда я вернулся к Гитлеру, он пришел в бешенство и не только велел немедленно освободить помещение, но и приказал мне начинать работы, не обращая внимания на служащих.

Папен был неуловим, его чиновники медлили, но обещали через одну-две недели перенести все бумаги в соответствии с правилами во временную резиденцию. В ответ на это я, не долго думая, послал рабочих в еще неосвобожденный дворец и велел им сбивать богатую лепнину с потолков и стен залов и передних, производя при этом как можно больше шума и пыли. Пыль просачивалась через щели в дверях в рабочие помещения, из-за шума стало невозможно работать. Гитлер счел это великолепным. Его одобрение сопровождалось остротами в адрес «запыленных чиновников».

Через 24 часа они съехали. В одной комнате я увидел на полу большую засохшую лужу крови. Там 30 июня был застрелен Герберт фон Бозе, один из сотрудников Папена. Я отвернулся и с тех пор избегал заходить в эту комнату. Больше я об этом не думал.

2 августа умер Гинденбург. В тот же день Гитлер поручил мне лично заняться подготовкой к похоронам в восточно-прусском мемориале битвы при Танненберге.

Во внутреннем дворе я соорудил трибуну с деревянными сиденьями, ограничившись траурным крепом, вместо знамен спускавшимся с высоких трибун, расположенных по периметру внутреннего двора. Гиммлер появился на несколько часов со штабом руководителей СС, холодно выслушал объяснения своего порученца о том, какие меры безопасности были приняты, со столь же неприступным видом позволил мне дать пояснения к моему проекту. Он произвел на меня впечатление дистанцированной официальности. Казалось, что люди его совершенно не интересовали, он скорее общался с ними по необходимости.

Сиденья из светлых свежеоструганных досок диссонировали с задуманным мной мрачным обрамлением. Была прекрасная погода, и я велел окрасить их в черный цвет. К несчастью, вечером начался затяжной дождь, продолжавшийся и в последующие дни; краска не высохла. Спецрейсом нам привезли из Берлина рулоны ткани и обтянули ею скамьи, но сырая черная краска все же проходила сквозь ткань, и одежда кого-нибудь из приглашенных наверняка была испорчена.

Ночью накануне панихиды гроб на орудийном лафете был перевезен из восточно-прусского имения Гинденбурга Гут Нойдекк и помещен в одной из башен мемориала. Его сопровождали знаменосцы, по традиции несшие знамена немецких полков первой мировой войны, и факельщики, не прозвучало ни единого слова, не была подана ни одна команда. Эта благоговейная тишина производила большее впечатление, чем организованные церемонии последующих дней.

Гроб с телом Гинденбурга был установлен утром в центре двора, непосредственно рядом с ним, без приличествующего случаю удаления, сооружена трибуна оратора. Гитлер подошел, Шауб достал из папки рукопись, положил ее на трибуну. Гитлер начал говорить, помедлил сердито и совсем не торжественно покачал головой — адъютант перепутал рукопись. Когда ошибка была устранена, Гитлер зачитал неожиданно прохладную, формальную траурную речь.

Гинденбург долго, для проявлявшего нетерпение Гитлера слишком долго создавал ему трудности из-за своей трудноподдающейся воздействию косности; часто приходилось прибегать к хитрости, шутке или интриге, чтобы сделать понятными аргументы. Один из шахматных ходов Гитлера состоял в том, чтобы посылать уроженца Восточной Пруссии Функа, в то время госсекретаря у Геббельса, к рейхспрезиденту для утреннего обзора прессы. Функ действительно умел благодаря особой доверительности, имевшей место между земляками, сгладить остроту некоторых неприятных для Гинденбурга политических новостей или подать их так, чтобы не вызвать противодействие.

О восстановлении монархии, как бы ни ожидали этого Гинденбург и многочисленные из его политических друзей, Гитлер никогда всерьез не думал. Нередко от него можно было услышать: «Я продолжаю платить пенсии министрам-социал-демократам, вроде Северинга. Можно думать о них все, что угодно, но одну заслугу за ними следует признать: они упразднили монархию. Это был большой шаг вперед. Именно они расчистили нам путь. И чтобы мы теперь опять ввели эту монархию? Чтобы я делил власть? Посмотрите на Италию! Вы что же думаете, я настолько глуп? Монархи всегда были неблагодарны по отношению к своим первым помощникам. Достаточно вспомнить Бисмарка. Нет, на эту удочку я не попадусь. Даже хотя Гогенцоллерны теперь и держатся так любезно».

В начале 1934 г. Гитлер неожиданно дал мне мой первый крупный заказ. В Нюрнберге на Цеппелинфельде решили заменить временную деревянную трибуну каменной. Я долго чеснто мучился над первыми эскизами, пока в добрый час меня не осенила убедительная идея: большое ступенчатое сооружение, поднимающееся вверх и заканчивающееся длинным залом с колоннами с массивными павильонами из камня по бокам. Без сомнения, это было навеяно мыслями о Пергамском алтаре. Мешала необходимая трибуна для почетных гостей, которую я постарался как можно более незаметно вписать в центр ступенчатой части.

Я чувствовал себя неуверенно, когда попросил Гитлера посмотреть макет, я медлил, потому что проект выходил далеко за пределы задания. Большое сооружение из камня было 390 метров в длину и 24 метра в высоту. Оно превосходило термы Каракаллы в Риме в длину на 180 метров, т.е. почти вдвое.

Гитлер спокойно оглядел гипсовый макет со всех сторон, профессионально приседая и наклоняясь, чтобы получить общее представление с точки зрения посетителя, молча изучал чертежи и не проявлял никакой реакции. Я уже считал, что он забракует мою работу. И тут, точно как во время нашей первой встречи, он коротко сказал: «Согласен» и простился. Мне до сих пор не ясно, почему он, обычно любивший подолгу разглагольствовать, был так краток, когда принимал такие решения.

У других архитекторов Гитлер чаще всего отклонял первый вариант, любил заставлять по нескольку раз перерабатывать проект и, даже когда уже шло строительство, требовал внесения детальных изменений. Мои работы он с этого первого испытания профессионального мастерства пропускал беспрепятственно; с этого момента он проникся уважением к моим идеям и обращался со мной как с архитектором примерного равного ему уровня.

Гитлер любил объяснять, что он строит, чтобы запечатлеть для потомства свое время и его дух. В конце концов, о великих исторических эпохах будет напоминать только их монументальная архитектура, говорил он. Что осталось от императоров Великой Римской империи? Что свидетельствовало об их существовании, если бы не их зодчество? В истории народа время от времени случаются периоды слабости, и тогда здания начинают говорить о былом могуществе. Конечно, одним этим не разбудишь новое национальное сознание. Но если после длительного периода упадка вновь оживает чувство национального величия, то эти памятники предков становятся лучшим напоминанием. Так зодчество Римской империи позволило Муссолини воззвать к героическому духу Рима, когда он хотел донести до своего народа свою идею современной империи. И к совести Германии грядущих столетий должно взывать то, что мы построим. При помощи этого аргумента Гитлер подчеркивал также значение качественного исполнения.

Строительство на Цеппелинфельде было немедленно начато, чтобы, по крайней мере, построить трибуну к открытию съезда. Ему мешало нюрнбергское трамвайное депо. После того, как его взорвали, я проходил мимо этого хаоса из разрушенных железобетонных конструкций; арматура торчала наружу и уже начала ржаветь. Было легко себе представить, как она будет разрушаться дальше. Это неутешительное зрелище дало мне импульс к размышлениям, которые я позднее изложил Гитлеру под несколько претенциозным названием «Теория ценности руин» здания. Ее исходным пунктом было то, что современные здания, смонтированные из строительных конструкций, без сомнения, мало подходили для того, чтобы стать «мостом традиции», который, по замыслу Гитлера, следовало перебросить к будущим поколениям: немыслимо, чтобы ржавеющие кучи обломков вызывали бы то героическое воодушевление, которое восхищало Гитлера в монументах прошлого. Эту дилемму должна бы решить моя теория: использование особых материалов, а также учет их особых статических свойств должны позволить создать такие сооружения, руины которых через века или (как мы рассчитывали) через тысячелетия примерно соответствовали бы римским образцам. 3 «»

Чтобы придать моим мыслям наглядность, я велел изготовить романтический рисунок. Он изображал трибуну Цеппелинфельда, заброшенную на протяжении нескольких поколений, увитую плющом, с обрушившимися колоннами, тут и там разрушенной кладкой, но в целом еще сохранившую первоначальные очертания. В окружении Гитлера этот рисунок сочли «кощунственным». Само по себе представление, что рассчитал период упадка для только что основанного тысячелетнего рейха, многим казалось неслыханным. Однако Гитлер нашел эту мысль убедительной и логичной; он распорядился, чтобы в будущем важные объекты рейха строились в соответствии с этим «законом развалин».

При одном из посещений территории партийного комплекса Гитлер, находясь в хорошем настроении, заметил Борману, что мне следует носить партийную форму. Все из его ближайшего окружения, личный врач, фотограф, даже директор «Даймлер-Бенца», уже получили форму. И действительно, я, единственный человек в штатском, выглядел белой вороной. Этим маленьким жестом Гитлер одновременно показал, что теперь он окончательно причислил меня к своему узкому кругу. Он никогда бы не проявил недовольства, если бы один из его знакомых появился в рейхсканцелярии или в Бергхофе в штатском, потому что Гитлер сам по возможности предпочитал штатскую одежду. Однако во время поездок и посещений он выступал в официальном качестве и придерживался мнения, что для таких случаев подходит только форма. Так я в начале 1934 года стал начальником отдела в штабе его заместителя Рудольфа Гесса. Через несколько месяцев я получил такой же чин у Геббельса за свою деятельность по подготовке массовых манифестаций во время съезда, праздника урожая и 1 Мая.

30 января по предложению Роберта Лея, руководителя немецкого Рабочего фронта, была создана организация досуга, взявшая себе имя «Сила через радость». Я должен был взять на себя руководство отделом «Красота труда», название, провоцировавшее не меньше насмешек, чем сама формулировка «Сила через радость». Лей как раз недавно во время поездки по голландской провинции Лимбург видел несколько шахт, отличавшихся стерильной чистотой и хорошо благоустроенной, озелененной территорией. Он со своей склонностью все обобщать решил, что это будет полезно внедрить во всей немецкой промышленности. Лично мне эта идея принесла работу на общественных началах, доставившую мне много радости: сначала мы убеждали владельцев фабрик по-новому оформить цеха и поставить цветы в мастерских. Но нашему честолюбию было этого мало: следовало увеличить площадь окон, создать столовые; на месте какой-нибудь свалки появлялись скамейки и стол, где можно было провести перерыв, на месте асфальта был разбит газон. Мы унифицировали простую красивую столовую посуду, создали типовые эскизы простой мебели, выпускавшейся большими сериями и позаботились о том, чтобы фирмы могли получить консультацию специалистов или посмотреть информационные фильмы по вопросам искусственного освещения или вентиляции рабочих мест. К работе над этими проектами я привлек бывших функционеров из профсоюзов, а также некоторых членов распущенного «Союза художественных ремесел и промышленности». Они все без исключения полностью отдавались работе, каждый из них был полон решимости хоть немного улучшить условия жизни и осуществить лозунг бесклассовой народной общности. Кстати, для меня было неожиданностью то, что Гитлер почти не проявил интереса к этим идеям. Он, который мог входить в любую мелочь, когда речь шла о строительстве, проявлял заметное равнодушие, когда я рассказывал ему об этой социальной области моей работы. Британский посол в Берлине, во всяком случае, оценивал ее выше, чем Гитлер. 4 «»

Моим постам в партии я обязан первым приглашением весной 1934 г. на официальный вечерний прием, который давал Гитлер в качестве партийного лидера и на который приглашались и женщины. В большой столовой квартиры канцлера мы разместились за круглыми столами группами по 6-8 человек. Гитлер переходил от стола к столу, произносил несколько любезностей, просил познакомить его с дамами, и, когда он подошел к нам, я представил ему свою жену, которую я до сих пор скрывал от него. «Почему Вы так долго лишали нас общества Вашей жены?» — спросил он несколько дней спустя, в узком кругу, явно находясь под впечатлением. Я действительно избегал этого, не в последнюю очередь потому, что испытывал заметную антипатию к тому, как Гитлер обращался со своей любовницей. Сверх того, как я считал, это было делом адъютантов — пригласить мою жену или обратить на нее внимание Гитлера. Но от них нельзя было ожидать знания этикета. И в поведении адъютантов в конце концов отражалось мелкобуржуазное происхождение Гитлера.

Моей жене Гитлер не без торжественности сказал в этот первый вечер знакомства: «Ваш муж воздвигнет для меня здания, каких не возводили уже 4 тысячи лет». На Цеппелинфельде каждый год устраивали демонстрацию партийных функционеров среднего и низшего звена, так называемых управляющих (амтсвальтеров). В то время как штурмовики, трудовая повинность и, уж конечно, вермахт во время своих манифестаций производили большое впечатление на Гитлера и гостей своей жесткой дисциплиной, оказалось трудным представить в выгодном свете амтсвальтеров. Они большей частью наели солидные животы на своих синекурах; от них решительно нельзя было добиться, чтобы они держали строй. В оргкомитете по подготовке съездов проводились совещания, где обсуждался этот недостаток, уже давший Гитлеру повод к ироническим замечаниям. Мне пришла в голову спасительная идея: «А давайте мы их выпустим в темноте».

Я представил свой план руководству оргкомитета по подготовке съезда. За высокими валами поля во время вечернего мероприятия нужно поместить тысячи знамен всех городских партийных групп Германии и по команде «излиться» десятью колоннами в десять проходов между марширующими амтсвальтерами. При этом знамена и венчающие их сверкающие орлы должны были подсвечиваться таким образом, чтобы одно это производило эффект. Но это мне еще показалось недостаточным: мне как-то случилось видеть наши новые зенитные прожектора, посылавшие луч на несколько километров, и выпросил у Гитлера 130 штук, Геринг поначалу, правда, чинил некоторые препятствия, потому что эти 130 прожекторов большей частью представляли собой стратегический резерв. Однако Гитлер успокоил его: «Если мы выставим их здесь в таком большом количестве, то за границей подумают, что нам их некуда девать».

Эффект значительно превзошел мою фантазию. 130 резких лучей, расположенных вокруг всего поля на расстоянии всего 12 метров друг от друга, достигали высоты в 6-8 километров и там соединялись в сияющую плоскость. Так возникал эффект огромного помещения, причем отдельные лучи смотрелись как огромные пилястры бесконечно высоких внешних стен. Иногда через этой световой венец проходило облако и придавало грандиозному эффекту сюрреалистический оттенок. Я думаю, что этот «световой собор» стал родоначальником световой архитектуры такого рода, и для меня он остается не только прекраснейшим, но и единственнным в своем роде пространственным творением, пережившим свое время. «Одновременно торжественно и прекрасно, как будто находишься в ледяном дворце», — писал британский посол Хендерсон. 5 «»

Но в темноту нельзя было задвинуть присутствовавших при закладке зданий сановников, рейхсминистров, рейхс— и гауляйтеров, хотя они выглядели ничуть не более привлекательно. Их ценой больших усилий удавалось построить в шеренгу. При этом они превращались в более или менее обычных статистов и покорно слушались нетерпеливых распорядителей. При появлении Гитлера по команде вставали по стойке «смирно» и выбрасывали сперед руку для приветствия. При закладке Нюрнбергского дворца конгрессов он увидел меня во втором ряду. Он прервал торжественный церемониал, чтобы протянуть руку мне навстречу. Этот непривычный жест произвел на меня такое впечатление, что я поднятой для приветствия рукой шлепнул по лысине стоявшего передо мной франкского гауляйтера Штрейхера.

Встретиться с Гитлером в интимном кругу во время Нюрнбергских съездов было почти невозможно. Он либо уединялся для подготовки своих речей, либо присутствовал на одном из многочисленных митингов. Особое удовлетворение ему доставляло растущее год от года число иностранных гостей и делегаций, особенно если речь шла о западных демократиях. Во время обедов на скорую руку он интересовался их именами и наслаждался заметным ростом интереса к образу национал-социалистической партии.

Хлеб, который я ел в Нюрнберге, я тоже зарабатывал в поте лица, потому что на меня была возложена ответственность за оформление всех зданий, где во время работы съезда выступал Гитлер. В качестве «главного декоратора» я незадолго до начала мероприятия должен был убедиться, что все в порядке, чтобы затем немедленно поспешить на следующий объект. Я тогда очень любил знамена и использовал их, где только мог. Таким образом можно было сделать красочными сооружения из камня. Этому способствовало и то, что придуманный Гитлером флаг со свастикой гораздо лучше подходил для применения в архитектуре, чем трехцветный флаг. Конечно, это не полностью соответствовало его величию, когда его использовали как украшение, для более ритмичного разделения фасадов или чтобы прикрыть от карниза до тротуара уродливые дома времен грюндерства. Нередко его еще украшали золотые ленты, усиливавшие эффект красного. Я, однако, смотрел на это глазами архитектора. Целые оргии флагов я устраивал на узких улочках Гослара и Нюрнберга, подвешивая на каждом доме флаг к флагу, так что неба почти не было видно.

Из-за этой деятельности я пропускал все митинги, где выступал Гитлер, за исключением его речей по вопросам культуры, которые он сам часто называл вершинами ораторского искусства и над которыми он систематически работал уже на Оберзальцберге. В то время я восхищался этими речами, а именно, как я считал, не столько из-за ораторского блеска, сколько из -за их продуманного содержания, их уровня. В Шпандау я решил перечитать их, выйдя на свободу, потому что я думал найти здесь что-нибудь из своего бывшего мира, что бы не отталкивало меня; но я обманулся в своих ожиданиях. В условиях того времени они много говорили мне, а теперь казались бессодержательными, недтнамичными, плоскими и ненужными. Они однаруживали стремление Гитлера мобилизовать понятие культуры, заметно извратив его смысл, для своих целей власти. Мне было непонятно, как это они могли когда-то произвести на меня такое глубокое впечатление. Что это было?

Я также никогда не пропускал постановки «Мейстерзингера» с ансамблем Берлинской государственной оперы под управлением Фуртвенглера по случаю открытия съездов. Можно было бы подумать, что такое гала-представление, сравнимое только с Байройтскими фестивалями, собирало огромное количество людей. Свыше тысячи представителей партийной верхушки получали приглашения и билеты, но они, по-видимому, предпочитали собирать информацию о качестве нюрнбергского пива и франкского вина. При этом каждый, наверное, надеялся на то, что другой выполнит свой партийный долг и высидит всю оперу: вообще существует легенда, что партийная верхушка интересовалась музыкой. На самом же деле ее представители были неотесанными, индиферентными типами, для которых классическая музыка значила так же мало, как и искусство и литература вообще. Даже немногие представители интеллигенции среди высших чинов Гитлера, вроде Геббельса, не посещали такие мероприятия, как регулярные концерты Берлинской филармонии под управлением Фуртвенглера. Здесь из всей элиты можно было встретить только министра внутренних дел Фрика; сам Гитлер, вроде бы обожавший музыку, с 1933 г. появлялся в Берлинской филармонии только в редких официальных случаях.

Все вышесказанное делает понятным то, что на этом представлении «Мейстерзингера» в 1933 г. в Нюрнбергской опере зал был почти пуст, когда в правительственной ложе появился Гитлер. Он был крайне рассержен, потому что, как он заявил, нет ничего более оскорбительного и тяжелого для актера, чем играть перед пустым залом. Гитлер приказал выслать наряды с заданием привести в оперу высоких партийных функционеров с их квартир, из пивных и ресторанов, но все равно не удалось заполнить зал. На следующий день в оргкомитете рассказывали многочисленные анекдоты о том, где и при каких обстоятельствах взяли отсутствовавших.

После этого Гитлер на следующий день приказал не любящим театр партийным бонзам присутствовать на праздничном спектакле. Они выглядели скучающими, многих явно одолевал сон. Гитлер также считал, что жидкие аплодисменты далеко не соответствовали блестящей постановке. Поэтому с 1935 г. партийную массу заменили гражданской публикой, которая должна была приобретать билеты за большие деньги. Только таким образом удалось добиться необходимой актерам «атмосферы» и аплодисментов, которых требовал Гитлер.

Поздно вечером я возвращался после приготовлений к себе домой, в гостиницу «Дойчер хоф», снятую для штаба Гитлера, для гау— и рейхсляйтеров. В ресторане гостиницы я регулярно встречал группу старых гауляйтеров. Они дебоширили и пили, как наемники, громко говорили о том, что партия предала принципы революции, предала рабочих. Эта фронда показывала, что идеи Грегора Штрассера, в свое время возглавлявшего антикапиталистическое крыло в НСДАП, все еще жили, хотя бы и сводились теперь лишь к фразам. Но только под воздействием алкоголя они вспоминали свой революционный энтузиазм.

В 1934 г. во время работы съезда в присутствии Гитлера впервые были устроены показательные учения. В тот же вечер Гитлер официально посетил солдатский бивак. Бывший ефрейтор, он, казалось, попал в знакомый ему мир, присел к солдатскому костру, шутил направо и налево в кругу солдат. Гитлер вернулся после этого посещения расслебленным и за непродолжительным ужином рассказывал некоторые примечательные подробности.

Между тем Главное командование сухопутных сил вовсе не пришло в восторг от этого. Его адъютант при Гитлере Хоссбах говорил о «нарушениях дисциплины» солдатами, в присутствии главы государства нарушивших парадное построение. Он настаивал на том, чтобы в следующем году не допускать подобных интимностей, как противоречащих достоинству главы государства. Гитлер в кругу своих близких сердился на эту критику, но уступил. Меня удивила чуть ли не беспомощная пассивность Гитлера, когда эти требования выражались в энергичной форме. Может быть, его вынуждало к эттому диктуемое соображениями тактики осторожное отношение к вермахту и то, что он еще не совсем осознал себя как главу государства.

Во время подготовки съездов я встретился с женщиной, которая произвела на меня сильное впечатление еще в студенческие годы. Это была Лени Рифеншталь, исполнительница главных ролей и режиссер известных фильмов о горах и лыжном спорте. Она получила задание Гитлера делать фильмы о съездах. Единственная женщина — официальное лицо в партийном механизме, она часто противостояла партийной организации, поначалу готовой взбунтоваться против нее. На политических руководителей традиционно неприемлющего женщин движения уверенная в себе женщина, без стеснения командовавшая этим мужским миром как ей было нужно, действовала, как красная тряпка на быка. Чтобы сбросить ее, плели интриги, клеветали на нее Гессу. И все же после первого фильма о съезде, ставшего даже для сомневающихся из окружения Гитлера свидетельством профессионального мастерства режиссера, нападки прекратились.

Когда у меня с ней наладился контакт, она вынула из кассеты пожелтевшую вырезку из газеты: «Когда Вы три года назад перестроили партийный дом в Берлине, я, не зная Вас, вырезала из газеты Вашу фотографию». Я обескураженно спросил о причине. Она ответила: «Я тогда подумала, что Вы с такой головой могли бы сыграть роль… Конечно, в одном из моих фильмов».

Кстати, я вспоминаю, что кадры, запечатлевшие одно из самых торжественных заседаний съезда 1935 г., были испорчены. По предложению Лени Рифеншталь Гитлер отдал распоряжение повторить эти сцены в павильоне. В одном из больших павильонов берлинского Йоханнисталя я смонировал декорацию, изображающую часть зала, а также президиум и трибуну. На нее направили свет, вокруг озабоченно сновали члены постановочной группы, а на заднем плане можно было видеть Штрайхера, Розенберга и Франка, прохаживающихся туда-сюда с текстами своих выступлений, старательно заучивая свои роли. Прибыл Гесс, его пригласили сниматься первым. Точно так же, как перед 30000 слушателей на съезде, он торжественно поднял руку. Со свойственным ему пафосом и искренним волнением он начал поворачиваться точно в том направлении, где Гитлера вовсе и не было, и, вытянувшись по стойке смирно, воскликнул: «Мой фюрер, я приветствую Вас от имени съезда. Съезд продолжает свою работу. Выступает фюрер!» При этом он был настолько убедительным, что я с этого момента не был полностью убежден в подлинности его чувств. Трое других также натурально играли свою роль в пустом павильоне и проявили себя как талантливые исполнители. Я был совсем сбит с толку; напротив, фрау Рифеншталь нашла, что снятые в павильоне кадры лучше, чем оригинальные.

Меня уже приводила в восхищение продуманная техника, когда Гитлер, например, во время своих публичных выступлений начинал издалека, кружил вокруг да около, пока, наконец, не нащупывал один из пунктов, позволявших ему вызвать первый, большой взрыв аплодисментов. От меня вовсе и не ускользала определенная доля демагогии, которую я и сам подклеплял, создавая декорации для важнейших митингов. Но тем не менее, до сих пор я был убежден в подлинности чувств ораторов, вызывавших восторг масс. Тем более неожиданным было для меня в этот день на киностудии в Йоханнистале то, что это завораживающее воздействие можно «натурально» воспроизвести и без публики.

Когда работал над сооружениями в Нюрнберге, я представлял себе некий синтез образцовости Трооста и простоты Тессенова. Я называл его не неоклассицизмом, а неоклассикой, потому что считал его производным от дорического стиля. Я обманывал самого себя, закрывая глаза на то, что эти строения должны были стать монументальной декорацией, как уже раньше, во время Французской революции, уже пытались сделать что-то подобное, правда, используя более скромные средства. Категории классики и простоты едва ли соответствовали гигантским масштабам, которые я положил в основу Нюрнбергских проектов. Тем не менее, они и сегодня нравятся мне больше всего, в отличие от многих других, созданных мной позднее для Гитлера и имеющих гораздо более хвастливый вид.

И за границу я впервые поехал в мае 1935 г. не в Италию с ее дворцами эпохи Возрождения и монументальной архитектурой Рима, хотя здесь мне легче было найти каменные прообразы своих зданий. Из-за своей приверженности дорической культуре я, и это характеризует мое тогдашнее мироощущение, направился в Грецию. Здесь мы, моя жена и я, прежде всего разыскивали свидетельства мира дорийцев. Я никогда не забуду, какое глубокое впечатление произвел на нас восстановленный стадион в Афинах. Когда два года спустя мне пришлось проектировать стадион, я использовал его подковообразную форму.

Я думаю, в Дельфах я открыл, как быстро в ионических и малоазиатских колониях накопленное богатство сгубило чистоту форм греческих творений искусства. Не показывает ли это развитие, насколько чувствительно высокое искусство и как немного надо, чтобы преобразовать идеальные представления в нечто неузнаваемое? Так я рассуждал с полной беззаботностью, мне казалось, что мои собственные работы избежали этих опасностей.

По возвращении в июне 1935 г. в районе Берлина Шлахтензее было завершено строительство моего собственного дома. Небольшой домик со столовой и только одной гостиной, необходимыми спальнями, имевший общую площадь 125 квадратных метров, был сознательно задуман как противопоставление быстро распространяющейся привычке рейха селиться в огромных виллах или присваивать себе замки. Мы хотели избежать того, что видели у других, окружавших себя роскошью и холодной официальностью и из-за этого обрекавших и свою личную жизни на медленное «окостенение».

Да я и не мог построить дом больших размеров, потому что у меня не было для этого средств. Мой дом стоил 70000 марок, чтобы собрать их, моему отцу пришлось взять 30000 марок под залог земли в ипотечном банке. Хотя я был свободным архитектором и работал на партию и государство, денег у меня по-прежнему было немного. Потому что, повинуясь самоотверженному порыву, навеянному иделистической увлеченностью в духе времени, я отказывался от гонораров за все свои сооружения.

Эта позиция натолкнулась на непонимание. Однажды в Берлине Геринг, находясь в прекрасном настроении, сказал мне: «Ну, господин Шпеер, у Вас же теперь много работы. Вы и зарабатываете кучу денег». Когда я стал отрицать это, он посмотрел на меня с непониманием: «Что Вы там говорите? Архитектор, работающий так, как Вы? Я оценивал в несколько сотен тысяч в год. Все Ваши идеалы — чепуха. Деньги нужно зарабатывать!» В будущем я получал положенные гонорары, за исключением строительства в Нюрнберге, за которое мне платили по 1000 марок в месяц. Но не только из-за этого я не желал поступать на службу и терять профессиональную самостоятельность; Гитлер, как я знал, питал большее доверие к независимым архитекторам, его предубеждение по отношению к чиновникам проявлялось даже таким образом. К концу моей работы в качестве архитектора мое состояние выросло примерно до полутора миллионов, и рейх задолжал мне еще миллион, который я так и не получил.

Жизнь моей семьи в этом доме складывалась счастливо, хотелось бы мне написать, что и меня коснулось это семейное счастье, о котором мы с женой когда-то мечтали. Когда я поздно вечером возвращался домой усталый, дети уже давно спали, я оставался вдвоем с женой, не в состоянии сказать ни слова от изнеможения. Я все чаще впадал в такое оцепенение и в принципе, оглядываясь сегодня назад, я вижу, что у меня все обстояло не иначе, чем у партийных шишек, роскошествами уродовавших свою семейную жизнь. Они прямо-таки каменели от чопорности, а я от чрезмерного труда.

Осенью 1934 мне позвонил Отто Мейснер, для которого Гитлер стал третьим после Эберта и Гинденбурга шефом: я должен был на следующий день прибыть с ним в Веймар, чтобы вместе с Гитлером ехать в Мюнхен.

До самого утра я размышлял о том, что уже какое-то время занимало меня. Для съездов нужно было построить еще несколько объектов: поле для показательных учений, большой стадион, зал для речей Гитлера по вопросам культуры, а также для концертов. Почему бы не объединить все это с уже имеющимися сооружениями в один большой центр? До этого момента я не отваживался брать на себя инициативу в таких вопросах, потому что их обсуждение Гитлер оставлял за собой. Поэтому я без особой решительности начал набрасывать этот план.

В Веймаре Гитлер показал мне проект «Партийного форума», разработанный профессором Паулем Шульце-Наумбургом. «Он выглядит как огромная рыночная площадь провинциального города», — сказал он. «В нем нет ничего типичного, он не отличается от прежнего времени. Если уж мы строим партийный форум, должно быть видно, что он построен в наше время и в нашем стиле, как, например, площадь Кенигплац в Мюнхене». Шульце-Наумбургу, авторитету в «Союзе борьбы за немецкую культуру», не дали возможности оправдаться, его даже не пригласили, чтобы высказать ему замечания. Гитлер не посчитался с реноме этого человека и объявил новый конкурс среди архитекторов, избранных им самим.

Дальше мы поехали в дом Ницше, где Гитлера ожидала его сестра, фрау Ферстер-Ницше. Эксцентричная экзальтированная женщина явно не могла найти общего языка с Гитлером, между ними состоялся какой-то странный обмен банальностями. Однако основной вопрос удалось решить к общему удовольствию: Гитлер взял на себя финансирование пристройки к старому дому Ницше, а фрау Ферстер-Ницше согласилась с тем, чтобы Шульце-Наумбург сделает ее проект. Ему лучше удастся подстроиться под старый дом, рассудил Гитлер. Он был явно рад предоставить архитектору небольшую компенсацию.

На следующий день мы на машине поехали в Нюрнберг, хотя Гитлер по причинам, ставшим мне известными в тот же самый день, в то время предпочитал поезд. Как обычно, он сидел рядом со своим шофером в открытом темно-синем «Мерседесе» с объемом двигателя 7 литров, позади него на одном из откидных сидений я, на другом слуга, по требованию вынимавший из сумки дорожный атлас, бутерброды, таблетки или очки, на заднем сиденье адъютант Брюкнер и заведующий пресс-бюро д-р Дитрих; в машине сопровождения таких же размеров и такого же цвета пять крепких мужчин из охраны и личный врач д-р Брандт.

Едва мы очутились по другую сторону Тюрингского леса в густонаселенной местности, как начались трудности. Когда мы проезжали один из городков, нас узнали, но прежде чем люди опомнились, мы уже проехали. «Теперь смотрите, — сказал Гитлер, — в следующем городке так просто не пройдет. Партийная группа определенно уже связалась с ними». И действительно, когда мы прибыли, улицы были заполнены торжествующими людьми, деревенский полицейский делал все, что мог, но автомобиль мог продвигаться лишь шагом. Едва мы пробрались через толпу, несколько почитателей опустили на открытом шоссе шлагбаум, чтобы задержать Гитлера для приветствия.

Так мы еле-еле продвигались вперед. Когда настало время обеда, мы свернули в небольшую гостиницу в Хильдбургхаузене, где Гитлер когда-то стал комисссаром жандармерии, чтобы полуить немецкое гражданство. Но никто об этом не вспоминал. Хозяева не могли прийти в себя от волнения. Адъютант с трудом дознался, чем они могут нас накормить: спагетти с яйцом. Мы долго ждали, наконец, адъютант заглянул в кухню: «Женщины так взволнованы, они уже не могут определить, готовы ли спагетти».

Тем временем снаружи собрались тысячи людей, скандировавших имя Гитлера. «Только бы пройти», — сказал он. Медленно, осыпаемые цветами, мы достигли средневековых ворот. Молодые люди захлопнули их перед нашим носом, дети залезали на подножки автомобилей. Гитлеру пришлось дать автографы, только тогда они открыли ворота. Они смеялись, и Гитлер смеялся вместе с ними.

Повсюду вдоль дороги крестьяне бросали свои орудия, женщины махали руками, это была триумфальная поездка. Пока автомобиль катился вперед, Гитлер обернулся ко мне и прокричал: «До сих пор так приветствовали только одного немца: Лютера! Когда он проезжал, люди стекались издалека и приветствовали его. Как сегодня меня!»

Эта большая популярность была совершенно понятна: никому иному, как самому Гитлеру общественность приписывала успехи в экономике и внешней политике, и все больше и больше видела в нем реализатора своей глубоко укоренившейся тоски по мощной, объединенной, полной чувства собственного достоинства Германии. Злобствовали немногие. А тот, кто испытывал сомнения, успокаивал себя мыслями об успехах и уважении, которым режим пользовался даже за рубежом, откуда раздавалась его критика.

Во время этой бури верноподданических чувств сельского населения, захватившей и меня, один человек в нашем автомобиле позволял себе критические замечания. Это был шофер Гитлера Шрек, уже многие годы возивший его. Я слышал обрывки разговоров: «… недовольны чем-то… партийцы мнят о себе невесть что… кичатся, забывая, откуда сами». После его безвременной кончины Гитлер повесил в своем личном кабинете на Оберзальцберге рядом написанный маслом портрет Шрека и портрет матери Гитлера 6 «», портрет отца, однако, отсутствовал.

Недалеко от Байрейта Гитлер один пересел в небольшой закрытый «Мерседес», за рулем которого сидел его личный фотограф и, никем неузнанный, поехал на виллу Ванфред, где его ожидала фрау Винифред Вагнер. Мы направились в расположенный неподалеку курортный городок Бернек, где Гитлер останавливался на ночлег, путешествуя на автомобиле из Мюнхена в Берлин. За 8 часов мы проехали всего 210 километров.

Когда я узнал, что Гитлера привезут из дома Ванфред лишь поздней ночью, я заколебался: на следующий день предстояло продолжить путешествие в Нюрнберг, и было очень вероятно, что Гитлер утвердил бы там строительную программу городских властей, у которых были свои интересы. Если бы они добились своего, Гитлер вряд ли принял бы во внимание мой проект, потому что он очень неохотно изменял свое решение. Этой ночью его мог видеть только Шрек; я разъяснил ему свой план, касающийся партийного комплекса, он обещал мне рассказать о нем по дороге Гитлеру и, если реакция будет положительной, передать чертеж.

На следующее утро незадолго до отъезда меня вызвали в салон Гитлера: «Я согласен с Вашим планом. Мы уже сегодня поговорим об этом с обербургомистром Либелем».

Если бы дело происходило два года спустя, Гитлер, разговаривая с обербургомистром, заявил бы ему прямо в лоб: «Вот план партийного комплекса; вот так мы это сделаем». Тогда, в 1935 г., он еще не чувствовал себя таким независимым, ему понадобилось целый час все разъяснять, прежде чем он, наконец, положил на стол мой чертеж. Конечно, обербургомистр нашел идею превосходной, потому что его позиция старого партийца заключалась в одобрении и поддержке.

После того, как мой план похвалили, Гитлер вновь начал прощупывать почву: мой проект требовал перенесения нюрнбергского зоопарка. «Можем ли мы требовать этого от нюрнбержцев? Насколько мне известно, они очень привязаны к нему. Разумеется, мы выделим средства на устройство нового, еще лучшего». Обербургомистр, всегда одновременно защищавший интересы своего города: «Нужно собрать акционеров, может быть, попытаться продать им акции…» Гитлер с готовностью согласился на все. Когда за Либелем закрылись двери, он, потирая руки, сказал своим подчиненным: «И что это фюрер так долго нас уговаривал? Конечно, он получит старый зоопарк, а мы новый. Старый уже никуда не годился. Он должен стать самым лучшим в мире. Нам же возместят все расходы». Так по крайней мере, нюрнбержцы получили свой новый зоопарк; это было единственное, что удалось осуществить из принятого тогда плана.

В тот же самый день мы поехали на поезде в Мюнхен. Вечером мне позвонил адъютант Брюкнер: «Черт бы Вас побрал с Вашим планом! Вы что, не можете подождать? Фюрер прошлой ночью не сомкнул глаз, так он взволновал его. В следующий раз, по крайней мере, меня спросите!»

Для реализации этих планов было основано «Целевое объединение нюрнбергский партийный комплекс», финансирование очень неохотно взял на себя рейхсминистр финансов. Председеталем Гитлер, повинуясь странному побуждению, назначил министра по делам церкви Керрла, а его заместителем Мартина Бормана, получившего таким образом свое первое значительное официальное задание вне партийной канцелярии.

Весь проект предусматривал строительство сооружений на общую сумму около 700-800 миллионов марок, сегодня это около 3 миллиардов немецких марок: сумма, которую я восемь лет спустя в течение 4 дней тратил на вооружения. 7 «» Территория вместе с гостиницами для делегатов имела площадь около 16,5 кв. км. Кстати, уже при Вильгельме II предусматривалось сооружение «Поля для немецких народных праздников» размером 2000 на 600 метров.

Через два года после утверждения Гитлером мой гродостроительный проект партийного комплекса был представлен в виде макета на Всемирной выставке в Париже в 1937 г., где он получил «Гран при». С южной стороны границей комплекса было «Мартово поле», название которого должно было напоминать не только о боге войны Марсе, но и месяце, когда Гитлером была введена воинская повинность. На этой огромной площадке размером 1050 на 700 метров вермахт должен был проводить показательные учения, т.е. небольшие маневры. Грандиозный дворцовый ансамбль царей Дария I и Ксеркса в Персеполе (5 век до н.э.) для сравнения занимал площадь всего 450 на 275 метров. Трибуны высотой 14 метров должны были, по моему замыслу, окружать всю территорию. На них могли разместиться 160000 зрителей, 24 башни, каждая высотой более 40 метров, должны были разделять эти трибуны на равные отрезки, в то время как в центре выступала трибуна для почетных гостей, увенчанная женской скульптурой. Нерон в 64 году н.э. приказал воздвигнуть на Капитолийском холме колоссальную фигуру высотой 36 метров, Статуя Свободы в Нью-Йорке имеет высоту 46 метров, но наша фигура должна была превзойти их на 14 метров. К северу, точно в направлении старого Нюрнбергского замка Гогенцоллернов, видневшегося вдали, Мартово поле переходило в Дорогу парадов длиной 2 километра и шириной 80 метров. По ней вермахт должен был проходить парадом мимо Гитлера шеренгами шириной около 50 метров. Эта дорога была закончена еще до войны и выложена тяжелыми гранитными плитами, способными выдержать даже вес танков, ее поверхность была сделана шершавой, чтобы сапоги солдат, печатавших парадный шаг, не скользили. По правую руку поднималось ступенчатое сооружение, стоя на котором в окружении своего генералитета, Гитлер собирался принимать парады. Напротив него находился зал с колоннами, где должны были устанавливаться знамена полков.

Этот зал с колоннами высотой всего 18 метров должен был служить в качестве масштаба для сравнения с выступавшим за ним «Большим стадионом», который, по решению Гитлера, должен был вмещать 400000 зрителей. Самое большое сравнимое с этим сооружение в истории был Большой цирк в Риме для 150-200 тысяч человек, а наши стадионы, сооружаемые в то время, имели не более 100000 мест.

Пирамида Хеопса, построенная около 2500 лет до н.э. при периметре 230 метров и высоте 160 метров имеет объем 2570000 кубометров. Нюрнбергский стадион был бы длиной 550 метров и шириной 460 метров и имел бы объем 8550000 кубометров 8 «», т.е. примерно втрое больше пирамиды Хеопса. Стадион должен был по размеру значительно превосходить все сооружения этого комплекса и быть одним из самых больших в истории. Расчеты показали, что для того, чтобы вместить всех зрителей, его внешняя стена должна была иметь высоту почти 100 метров. Решить его в форме овала было невозможно, возникший таким образом котел не только увеличивал бы температуру воздуха, но и наверняка действовал бы угнетающе на психику. Поэтому я выбрал подковообразную форму, как у афинского стадиона. На обрыве примерно того же наклона, неровности которого мы компенсировали при помощи деревянной конструкции, мы проверили, будут ли видны выступления спортсменов с верхних ярусов, результат оказался лучше, чем я предполагал. По предварительным расчетам, нюрнбергский стадион должен был обойтись в 200-250 миллионов марок, т.е. по сегодняшним ценам примерно в миллиард немецких марок. Гитлера это не смутило: «Это меньше, чем два боевых корабля типа „Бисмарк“. Как быстро можно разрушить „карманный“ линкор, а даже если нет, все равно, он через десять лет превращается в металлолом. Но это сооружение простоит века. Уклоняйтесь от ответа, если министр финансов спросит Вас, сколько это стоит. Скажите, что нет опыта осуществления таких больших строительных проектов». На несколько миллионов марок заказали гранит, розовый для внешних стен, белый для зрительских трибун. На стройплощадке вырыли огромный котлован для фундамента, во время войны превратившийся в живописное озеро, дававшее представление о масштабах постройки. Дальше к северу от стадиона Дорога парадов пересекала водную гладь, в которой должны были отражаться сооружения. Все это завершалось площадью, ограниченной справа существующим и сейчас Дворцом Съездов, а слева «Залом культуры», который должны были построить специально для того, чтобы у Гитлера было подобающее пространство для его речей по вопросам культуры.

Архитектором всех сооружений партийного комплекса, за исключением Дворца съездов, проект которого уже в 1933 году создал архитектор Людвиг Руфф, Гитлер назначил меня. Он дал мне полную свободу в создании проекта и его исполнении и каждый год с тех пор принимал участие в торжественной закладке. Впрочем, заложенные им камни затем доставлялись на городской строительный двор, где должны были дожидаться, пока стройка не продвинется настолько, чтобы можно было вмуровать их в стену. При закладке стадиона 9 сентября 1937 г. Гитлер в присутствии собравшихся там высших партийных функционеров торжественно подал мне руку: «Это величайший день в Вашей жизни». Может быть, я уже тогда был скептиком, потому что ответил ему: «Нет, не сегодня, мой фюрер, а только когда строительство будет завершено».

В начале 1939 г. Гитлер, выступая перед строителями, попытался обосновать масштабы своего архитектурного стиля следующими словами: "Почему всегда величайшее? Я делаю это, чтобы вернуть национальное самосознание каждому отдельному немцу. Чтобы сотней разных способов сказать каждому: «Мы вовсе не хуже, наоборот, мы абсолютно равны любому другому народу». 9 «»

Не следует сводить эту гигантоманию только к форме правления; быстро накопленное богатство является такой же причиной этого, как и потребность продемонстрировать свою силу, какие бы основания для этого ни были. Поэтому мы в Древней Греции находим крупнейшие сооружения на Сицилии и в Малой Азии. Допустим, это объясняется своеобразием этих городов, уклад жизни которых всецело определялся их правителями, но даже в Афинах Перикла культовая статуя Афины Парфенос Фидия имела высоту 12 метров. К тому же большинство из 7 чудес света приобрело всемирную известность как раз благодаря их необыкновенной величине: храм Артемиды в Эфесе, Мавзолей в Галикарнасе, Колосс Родосский и статуя Зевца-Олимпийца Фидия.

Гигантомания Гитлера имела, однако, и другие причины, которые он не хотел называть рабочим: величайшее должно было прославлять его дело, укреплять его мессианское самосознание. Создание этих монументов должно было позволить заявить претензию на мировое господство задолго до того, как он отважился признаться в этом своему ближайшему окружению.

Меня самого опьяняла мысль о том, что я при помощи чертежей, денег, опираясь на строительные фирмы, создам каменные свидетельства истории и тем самым реализовать эту претензию на тысячелетнее существование. Но я приводил в восторг и самого Гитлера, когда мог доказать ему, что мы «переплюнули», по крайней мере по размерам, самые выдающиеся творения зодчества в истории. При этом его энтузиазм никогда не проявлялся в восторженных восклицаниях. Он был скуп на слова. Возможно, в эти моменты он даже преисполнялся каким-то благоговением, но он благоговел перед самим собой и созданным по его приказу, устремленным в вечность представлением о собственном величии.

На том же самом съезде в 1937 г., когда Гитлер заложил первый камень в фундамент стадиона, он завершил свое заключительное слово фразой: «Все же немецкая нация получила свой германский рейх». За обедом после выступления адъютант Гитлера Брюкнер рассказывал, что фельдмаршал фон Бломберг на этом месте расплакался от потрясения. Гитлер расценил это как свидетельство полного согласия с тем, что эта формулировка имеет принципиальное значение.

Тогда много говорили о том, что это загадочное изречение открыло новый период большой политики; оно многое предопределит в будущем. Я примерно был информирован о том, что имелось в виду, потому что примерно в то же время Гитлер однажды задержал меня на лестнице, ведущей в его квартиру, пропустив вперед остальных. «Мы создадим великий рейх. В нем объединятся все германские народы, от Норвегии до Северной Италии. И свершить это должен я сам. Только бы хватило здоровья!»

Это была пока еще относительно сдержанная формулировка. Весной 1937 года Гитлер посетил меня в моих берлинских выставочных помещениях. Мы стояли одни перед более чем двухметровым макетом Стадиона четырехсот тысяч. Он был установлен как раз на уровне глаз, там была изображена каждая будущая деталь, он подсвечивался сильными софитами, и нам не нужно было напрягать фантазию, чтобы представить себе эффект, который производило бы это сооружение. Рядом с макетом на стендах были размещены чертежи. Гитлер повернулся к ним. Мы говорили об Олимпийских играх, я, как уже не один раз до этого, обратил его внимание на то, что размеры моей арены не соответствуют олимпийским требованиям. На это Гитлер, тем же тоном, как если бы речь шла о чем-то само собой разумеющемся и не подлежащем обсуждению, сказал: «Это совершенно неважно. В 1940 г. Олимпийские игры еще раз пройдут в Токио. Но после этого они всегда будут проводиться в Германии, на этом стадионе. И какими должны быть размеры арены, будем определять мы».

По нашему точному графику этот стадион должен был быть готовым к съезду 1945 г…

Глава 6 Крупнейший заказ

Гитлер беспокойно ходил взад и вперед в саду Оберзальцберга. «Я действительно не знаю, что делать. Это слишком трудное решение. Больше всего мне хотелось бы присоединиться к англичанам. Но история показывает, что англичане часто бывают ненадежными. Если я буду с ними, между мной и Италией все будет навсегда кончено. После этого меня бросят англичане, и мы будем сидеть между двумя стульями». В таком духе он часто высказывался осенью 1935 г., обращаясь к своему узкому кругу, как всегда, сопровождавшему его на Оберзальцберг. Муссолини в эти дни начал вторжение в Абиссинию, сопровождавшееся массированными бомбардировками, негус бежал, была провозглашена новая Римская империя.

С тех пор, как визит Гитлера в Италию в 1934 г. принес так мало успехов, он стал не доверять, правда, не Муссолини, но уж во всяком случае итальянцам и итальянской политике. И вот, видя, что его сомнения получают подтверждение, Гитлер вспомнил один политический завет Гинденбурга, согласно которому Германия никогда больше не должна была действовать совместно с Италией. Под водительством Англии Лига наций ввела экономические санкции против Италии. Теперь нужно принять окончательное решение, считал Гитлер, быть ли с англичанами или с итальянцами. Это будет решение на длительную перспективу. Как это случалось не раз и в будущем, он говорил о своей готовности гарантировать англичанам неприкосновенность их колоний в обмен на общее урегулирование.

Но обстоятельства не оставляли ему выбора. Они вынуждали его принять решение в пользу Муссолини. Несмотря на общность идеологии и наметившиеся личные отношения, это было нелегким решением. Еще много дней спустя Гитлер подавленно говорил, что ситуация вынудила его совершить этот шаг. Тем большее облегчение он испытал, когда несколько недель спустя выяснилось, что введенные наконец санкции по именно решающим позициям не затронули Италию. Из этого Гитлер заключил, что Англия, как и Франция, не желают идти на риск и уклоняются от всякой опасности. То, что позднее выглядело как дерзость, было результатом этого открытия. Западные правительства, как он заметил тогда, проявили себя слабыми и нерешительными.

Эти его представления получили дальнейшее подтверждение, когда 7 марта 1936 г. немецкие войска вошли в демилитаризованную Рейнскую область. Это было открытым нарушением Локарнского договора, по условиям которого ответный ввод войск держав-участниц был бы оправдан. Гитлер нервно ожидал первой реакции. В спецвагоне, в котором мы вечером этого дня выехали в Мюнхен, во всех купе царила атмосфера крайней напряженности, которую излучал салон фюрера. На одной из станций в вагон поступила новость. Гитлер облегченно вздохнул: «Наконец-то! Английский король не станет вмешиваться. Он сдержит свое обещание. Таким образом, все может пройти хорошо». Реакция Гитлера выдала его незнание того, какие ничтожные возможности конституция предоставляет английской короне по сравнению с парламентом и правительством. И все же для военной интервенции, конечно, требуется согласие короля, и может быть, это было как раз то, что хотел дать понять Гитлер. Во всяком случае, его беспокойство было сильно и даже позднее, когда он вел войну почти со всем миром, он всегда называл вступление в Рейнскую область своим самым рискованным предприятием: «У нас не было настоящей армии: у нее даже не было достаточно сил, чтобы в одиночку выступить против Польши. Если бы французы предприняли серьезные действия, нас бы победили без труда, через пару дней наше сопротивление был бы сломлено. А то, что у нас называлось ВВС, просто вызывало смех. Несколько Ю-52 „Люфтганзы“ и даже для них у нас не было достаточно бомб». После отречения от престола короля Эдуарда VIII, будущего герцога Виндзорского, он еще часто заводил разговоры о его якобы благожелательном отношении к национал-социалистической Германии: «Я уверен, что благодаря ему удалось бы достичь прочных дружественных отношений с Англией. С ним все было бы иначе. Его уход стал для нас тяжелой потерей». После этого следовали замечания о темных антинемецких силах, определявших развитие британской политики. Его сожаления о том, что не удалось наладить отношения с Англией, красной нитью проходили через все годы его правления. Они еще более усилились после того, как 22 октября 1937 г. герцог Виндзорский с супругой посетил Гитлера на Оберзальцберге и якобы хорошо отозвался о достигнутом в Третьем Рейхе.

Через несколько месяцев после не встретившего сопротивления ввода войск в Рейнскую область Гитлер проявлял радость по поводу обстановки гармонии, царившей на Олимпийских играх, мировое общественное мнение явно успокоилось. Он отдал указание создать у многочисленных авторитетных гостей из-за рубежа впечатление миролюбия Германии, очень возбужденно следил за спортивными битвами, и, в то время как каждый из неожиданно многочисленных успехов немецкой команды заставлял его цвести от счастья, он был крайне раздражен серией побед американского чудо-бегуна негра Джесси Оуэна. Люди, чьи предки обитали в джунглях, примитивны, у них более атлетическое сложение, чем у цивилизованных белых, сказал он, пожав плечами, они неравные соперники, и поэтому нужно исключить их участие во всех будущих Олимпийских играх и спортивных соревнованиях. Самое сильное впечатление на Гитлера произвело неистовое торжество берлинцев, когда французская команда вступила на Олимпийский стадион. Она прошла мимо почетной трибуны Гитлера, подняв руки в приветствии и тем самым вызвала стихийный восторг многих зрителей. Но Гитлер уловил в продолжительных аплодисментах голос народа, в котором была слышна тоска по миру и взаимопониманию с соседней западной страной. Если я правильно понял то, свидетелем чего я тогда стал, это торжество берлинцев его скорее обеспокоило, чем обрадовало.

Весной 1936 г. Гитлер вместе со мной осматривал отрезок автобана. Разговаривая со мной, он между делом проронил: «У меня есть еще один строительный заказ. Самый большой из всех». На этом и закончилось. Больше он ничего не сказал.

Он от случая к случаю набрасывал какие-то идеи по реконструкции Берлина, но только в июне Гитлер показал мне план городского центра Берлина. «Я долго и подробно объяснял обербургомистру, почему эта новая улица должна быть шириной 120 метров, и вот он чертит мне какую-то шириной всего 90 метров». Липперта не воодушевили строительные планы Гитлера. Сначала Гитлер только был раздосадован и назвал Липперта мелочным, неспособным управлять мировым городом, еще более неспособным понять уготованную ему роль в истории. С течением времени эти замечания усилились: «Липперт неумейка, идиот, неудачник, нуль». Удивительно было, что Гитлер все же никогда не проявлял свое недовольство в присутствии бургомистра и никогда не пытался убедить его. По-видимому, он тогда уже разлюбил кропотливое занятие излагать всем причины. Через четыре года, после прогулки от Бергхофа до чайной, где он вновь возбужденно говорил о Липперте, он велел соединить себя с Геббельсом и категоричной форме приказал ему сменить своего обербургомистра.

Вплоть до сентября 1936 г. Гитлер по-видимому намеревался поручить берлинским властям работу над генеральным планом реконструкции Берлина. Теперь он велел мне прийти и, не долго думая и совсем неторжественно дал мне задание: «Этот город Берлин никуда не годится. С настоящей минуты над проектом будете работать Вы. Возьмите с собой этот чертеж. Когда у Вас что-нибудь будет готово, покажете мне. Для этого, как Вы знаете, у меня всегда есть время». Как мне сказал Гитлер, его мечты о сверхширокой улице возникли при изучении далеких от совершенства планов реконструкции Берлина, которые в 20-е годы побудили его развивать собственные идеи. 1 «» Уже тогда он, по его словам, принял решение перенести Ангальтский и Потсдамский вокзалы на южную оконечность Темпельхофского поля, это высвободило бы значительную площадь, занимаемую в центре города путевым хозяйством. С ограниченным сносом зданий от Аллеи Победы получалась парадная улица длиной 5 километров с монументальными зданиями.

Все архитектурные масштабы Берлина буквально взрывались сооружением двух зданий, которые Гитлер хотел воздвигнуть на этой новой парадной улице. На ее северном конце, поблизости от рейхстага, он планировал построить огромный дворец собраний, купольную постройку, в которой могло поместиться несколько римских соборов святого Петра. Диаметр купола без промежуточных опор должен был составлять 250 метров. Под ним на площади около 38000 кв. м могли одновременно собраться стоя 150000 человек.

Уже при этих первых обсуждениях, когда наши градостроительные проекты находились еще в самом начале разработки, Гитлер считал, что он должен объяснить мне, что при определении величины дворцов собраний нужно отталкиваться от средневековых представлений. Ульмский собор, например, говорил он, имел площадь 2500 кв. м; когда его начали строить в XIV веке, в Ульме было всего 15000 жителей вместе со стариками и детьми. «То есть они никогда не заполнили бы это помещение. Напротив, для миллионного города Берлина зал на 150000 человек можно считать маленьким».

Немного поодаль от Южного вокзала Гитлер хотел в качестве противовеса этому залу воздвигнуть Триумфальную арку, высоту которой он определил в 120 метров: «По крайней мере, это будет достойный памятник нашим погибшим в мировой войне. Имя каждого из наших погибших 1,8 миллионов будет высечено на граните. Все-таки что за недостойная штука этот берлинский Памятник республики. Как убого и недостойно великой нации». Он передал мне два чертежа на маленьких карточках: «Эти чертежи я сделал десять лет назад. Я все это время берег их, потому что никогда не сомневался, что в один прекрасный день построю их. И вот давайте осуществим это».

Сравнение с изображенными там людьми показывает, объяснял Гитлер, что он уже тогда предусматривал диаметр купола свыше 200 метров, а высоту Триумфальной арки свыше 100 метров. Ошеломляли не столько масштабы, сколько удивительная одержимость, с которой он проектировал монументальные триумфальные сооружения, когда у него еще не было ни искры надежды на их осуществление. И скорее чудовищным кажется мне теперь то, что он в мирное время, уверяя всех в своей готовности к взаимопониманию, начал осуществлять планы, которые можно было представить себе только в связи с военными гегемонистскими претензиями на господство.

«Берлин — крупный город, но не мировой город. Посмотрите на Париж, самый красивый город в мире! Или даже Вену! Это города со своим лицом. А Берлин не более чем беспорядочное скопление зданий. Нам надо превзойти Париж и Вену», — говорил он во время ставших частыми совещаний, в большинстве случаев проходивших в его квартире рейхсканцлера. Прежде чем начать, мы обычно удаляли всех других посетителей.

С планами Вены и Парижа он подробно ознакомился в предыдущие годы. Во время наших дискуссий он вспоминал их в мельчайших подробностях. В Вене он восхищался таким творением зодчества, как Рингштрассе, с ее большими домами, ратушей, парламентом, концертным залом; или Хофбургом и музеями. Он мог в правильном масштабе изобразить эту часть города и понял, что парадные здания, как и памятники, должны быть доступны обзору со всех сторон. Этими сооружениями он восхищался, даже если они не вполне соответствовали его представлениям, например, неоготическая ратуша: «Здесь Вена представлена достойно. Напротив, возьмите берлинскую ратушу. Берлин получит еще более красивую, чме Вена, можете на это положиться».

Еще большее впечатление на него производили широкие улицы и новые бульвары, созданные в Париже Жоржем Е.Хаусманом с 1853 по 1870 г.г. и стоившие 2,5 млрд. франков золотом. Он считал Хаусмана величайшим градостроителем в истории, но надеялся, что я его превзойду. Многолетняя борьба Хаусмана заставляла его ожидать, что и генеральный план реконструкции Берлина встретит сопротивление, только благодаря его авторитету, как он считал, удастся осуществить его.

Впрочем, вначале он применил хитрость, чтобы сделать сговорчивыми непокорные городские власти, считавшие планы Гитлера дарами данайцев, после того, как выяснилось, что им придется нести значительные расходы на освобождение центра города от путевого хозяйства и создание улиц, строительство общественных сооружений, а также скоростной железной дороги. «Мы какое-то время будем рассматривать планы строительства нашей новой столицы на Мюрицзее в Мекленбурге. Вы увидите сами, как зашевелятся берлинцы, почуяв опасность, что правительство рейха покинет город», — сказал он. И действительно, нескольких намеков такого рода оказалось достаточно, и скоро отцы города проявили готовность принять проектные расходы. Гитлера еще несколько месяцев забавлял этот план немецкого «Вашингтона», и он фантазировал, как можно было бы из ничего создать «идеальный город». Но в конце он все это забросил: «Искусственно созданные столицы всегда остаются мертвыми. Вспомните Вашингтон или Канберру. И у нас в Карлсруэ нет жизни, потому что там бумажные чиновничьи души варятся в собственном соку». С этим эпизодом у меня и сегодня нет ясности, разыгрывал ли Гитлер со мной комедию или какое-то время действительно носился с этой идеей.

Исходным пунктом его градостроительных представлений были двухкилометровые Елисейские поля с их пятидесятиметровой Триумфальной аркой, построенной Наполеоном I в 1805 году. Это послужило прообразом «Большой арки», здесь же формировалось его представление о ширине улицы: «Елисейские поля имеют ширину сто метров. На всякий случай сделаем нашу улицу на двадцать метров шире. Когда дальновидный Великий курфюст в XVII в. закладывал Унтре-ден-линден шириной в 60 метров, он столь же мало мог предвидеть современное уличное движение, как и Хаусман, проектировавший Елисейские поля».

Для осуществления этих планов Гитлер издал через статс-секретаря Ламмерса распоряжение, которым мне предоставлялись весьма широкие полномочия и я подчинялся непосредственно ему. Отныне мне не могли давать каких-либо указаний ни министр внутренних дел, ни берлинский обербургомистр, ни гауляйтер Берлина Геббельс. Гитлер специально оговорил, что я не обязан информировать о своих планах город Берлин и партию (3). Когда я высказал Гитлеру свое пожелание работать над осуществлением и этого проекта, сохраняя статус частного архитектора, он немедленно же согласился. Статс-секретарь Ламмерс изобрел некую правовую конструкцию, которая учитывала мое отвращение к чиновничьему положению. Мое бюро не имело характера управленческой организации, к нему относились скорее как к крупному независимому исследовательскому институту.

30 января 1937 г. мне было официально доверено осуществление «величайшего строительного проекта фюрера». Гитлер долго подбирал благозвучное, внушающее почтение название для моей должности, пока его не изобрел Функ — «Генеральный инспектор по делам строительства и реконструкции Имперской столицы». Вручая мне диплом о моем назначении Гитлер выглядел — и это было очень показательно для его отношения ко мне — почти что оробевшим. После обеда он сунул мне его в руку, сказав: «Постарайтесь». С этого момента я — при благожелательной интерпретации этого документа — получал ранг статс-секретаря правительства Рейха. В мои 32 года я занимал место в ложе правительства в третьем ряду, рядом с д-ром Тодтом, получил право при официальных правительственных обедах садиться у дальнего конца стола и автоматически получал при любом государственном визите из-за рубежа какой-нибудь живописный орден, установленного класса. Мой месячный оклад составлял 1500 марок, сумму по сравнению с моими гонорарами архитектора незначительную.

Еще в феврале месяце Гитлер решительно потребовал от министра по вопросам воспитания освободить для моего учреждения, получившего сокращенное название Г.И.С.Р., почтенное здание «Академии художеств» на Паризерплатц. Ео выбор пал на это здание, потому что он мог пройти туда из Рейхсканцелярии, не показываясь перед публикой, через смыкающиеся сады нескольких министерств. Вскоре он начал широко пользоваться этой возможностью.

Градостроительный замысел Гитлера страдал одним недостатком — он не был до конца продуман. Он так уперся в видение «Берлинских Елисейских полей», длиной в два с половиной раза превосходящих парижский оригинал, что начисто упустил из поля зрения структуру и проблемы четырехмиллионного города.

Для градостроителя улица такого масштаба могла бы иметь смысл и функциональное значение только как центральное ядро полной городской перепланировки. Для Гитлера же это был декоративный предмет роскоши, и в этом была его самоценность. Так прокладка этой улицы первоначально совершенно не увязывалась с решением проблем железнодорожного транспорта. Гигантское переплетение железнодорожных путей, клином рассекавшее город на две части, должно было быть просто смещено на несколько километров к югу.

Министериаль-директор д-р Лейббранд из Имперского министерства путей сообщений, главный проектировщик тогдашнего рейхсбана, увидел в замыслах Гитлера возможности крупномасштабной перепланировки всего железнодорожного хозяйства столицы. Вместе с ним мы нашли решение, близкое к идеальному: пропускная способность берлинской окружной дороги должна была бы, благодаря расширению еще на два полотна, возрасти настолько, что по ней можно было бы пустить также и поезда дальнего следования. Это позволило бы ограничиться двумя центральными — Северным и Южным — вокзалами и отказаться от многочисленных берлинских тупиковых станций (Лертер, Ангальтер и Потсдамский вокзал). Стоимость нового железнодорожного строительства оценивалась от одного до двух миллиардов марок (4).

Такое решение позволило бы нам продлить улицу на юг за счет бывших железнодорожных путей, а в сердце города, всего в пятикилометровом удалении от центра, возникла бы огромная площадка для строительства жилья на 400 тыс. жителей (5). После сноса Лертерского вокзала мы получили бы возможность и на севере продлить линию улиц к новым районам жилой застройки. Но только ни я, ни Гитлер нипочем не хотели жертвовать Зданием с куполом в качестве замыкающей Великолепную улицу кульминационной точкой. Грандиозная площадь перед ним должна была оставаться свободной от транспорта. Наиболее рациональная транспортная концепция приносилась в жертву торжественности, величавости. Предстояло значительно изменить и русло Шпрее, соорудив для транспортных перевозок с севера на юг обводный канал.

Само собой напрашивалось продление транзитной магистрали, имевшей ширину 60 метров, на запад, а Хеер-штрассе такой же ширины — на восток — проект, который нашел свою частичную реализацию после 1945 г. при расширении старой Франкфуртской аллеи. Эта ось, точно так же, как и северо-южная, должна была быть продлена до своего естественного конца, до автомобильной кольцевой дороги. Это позволило бы освоить и на востоке новые городские территории столицы, число жителей которой мы могли бы таки образом почти что удвоить (6), и это при том, что предполагалось одновременное санирование старого центра.

Обе оси обрамлялись бы многоэтажными административными и торговыми зданиями. Напоминая пирамиды, они сбегали бы в обе стороны террасами, находя свое продолжение в строениях с постепенно понижающейся этажностью, пока и вовсе не переходили бы в индивидуальные дома, утопающие в пышной зелени. Я надеялся, что подобная система позволит избегнуть удушения городского центра традиционными кольцеподобными шеренгами зданий. В то же время планировка, которая с неизбежностью вытекала из моей осевой структуры, давала возможность глубоко продвинуть по радиусам вглубь города зеленые клинья.

На внешней стороне кольцевого автобана, в четырех точках его пересечения с новыми осевыми магистралями, резервировались обширные территории для аэропортов, а на берегу Рангсдорфского озера предполагалось соорудить вокзал для гидропланов, которые тогда представлялись перспективным, с большей дальностью полета, видом авиации. Аэродром Темпельхоф, оказавшийся слишком близко к центру градостроительных преобразований, предполагалось закрыть, а его территорию превратить в увесилительный парк по подобию Тиволи в Копенгагене. В более отдаленной перспективе мы рассчитывали, что этот крест из осей будет дополнен пятью кольцами и семнадцатью транспортными магистралями с выездом за город; пока же мы могли только ограничиться определением их будущих направлений и теоретическим резервированием полос земли по 60 метров шириной каждая. Для связи между осевым крестом и отдельными отрезками кольцевых дорог, для разгрузки основных магистралей мы заложили в проект подземные скоростные дороги. На западе, примыкая к Олимпийскому стадиону, должен был возникнуть университетский городок, потому что учебные корпуса и институтские здания старого Университета имени Фридриха-Вильгельма на Унтер-ден-Линден безнадежно устарели и находились в невыносимом состоянии. Еще несколько севернее к новому университетскому комплексу вплотную примкнул бы мелицинский городок с клиническими, лабораторными и учебными корпусами. Намечено было привести в порядок берег Шпрее между Островом музеев и Рейхстагом, участок городской территории, с которым обращались, как с пасынком — замусоренный горами ржавого железа, изуродованный какими-то мелкими фабричонками. Предстояло также расширить старые и построить новые здания берлинских музеев.

За кольцом автобана предстояло возникнуть обширным зонам отдыха, где уже тогда под началом специально уполномоченного ответственного чиновника лесного ведомства началось превращение сосновых лесов в лиственные. По примеру Буа де Болонь предстояло освоить Груневальд как огромную зону отдыха для многомиллионного населения столицы — с прогулочными тропами, местами отдыха, ресторанами и спортивными сооружениями. Я уже приказал и в этой местности начать посадки десятков тысяч лиственных деревьев. Я надеялся восстановить древний смешанный лес, который в свое время извел Фридрих Великий для получения средств на свои силезские войны. От всего грандиозного проекта перестройки Берлина ныне только и остались эти лиственные деревья.

Из первоначальной идеи Гитлера отстроить одну, с градостроительной точки зрения довольно бессмысленную, Великолепную улицу постепенно, в процессе работы родилась новая концепция генплана. Исходная его точка выглядела теперь, в контексте всеобщей перепланировки, весьма скромно. Я многократно превзошел в своих градостроительных помыслах — во всяком случае, что касается пространственных масштабов — величины, которыми оперировал Гитлер, такое в его жизни, вероятно, случалось нечасто. Без всяких колебаний Гитлер соглашался со всеми моими дополнениями, полностью развязав мне руки, но загореться этими разделами генерального плана он был не в состоянии. Он просматривал их — впрочем, довольно бегло — чтобы вскоре, заскучав, спросить: «А где у Вас проекты для Великой улицы?» Под этим он все еще подразумевал средний, им ранее всего заказанный, отрезок Великолепной улицы. Он погружался в здания министерств, в офисы ведущих немецких фирм, блуждал по зданию новой оперы, фешенебельным отелям и увеселительным центрам — и я охотно следовал за ним. И все же — я вписывал монументально-торжественные сооружения в общий градостроительный план, Гитлер — нет. Его страсть к постройкам на века начисто вытесняла всякий интерес к транспортным структурам, жилым массивам и озеленению — социальный аспект был ему глубоко безразличен.

Напротив, Гесс проявлял интерес исключительно к жилищному строительству и лишь общим взглядом окидывал парадную часть нашего плана. После одного из своих визитов он по этому поводу упрекнул меня. Я пообещал ему, что за каждый кирпич, истраченный на возведение парадных построек, я выделю один кирпич и для жилищного строительства. Когда это дошло до Гитлера, он был неприятно удивлен, подчеркнул безотлагательность своих требований, но не отменил все же наше соглашение.

Вопреки часто высказывающемуся утверждению, я не был шеф -архитектором Гитлера, которому подчинялись бы все остальные. Архитекторы, которым была поручена перестройка Мюнхена и Линца, получили одновременно со мной и равные полномочия. По ходу времени Гитлер привлекал все более широкий круг архитекторов для специальных заказов. Перед войной нас было десять или двенадцать.

При обсуждениях проектов ярко проявлялась способность Гитлера быстро схватывать проект в целом, сводить в пластический образ горизонтальную проекцию и общий вид. Несмотря на все свои правительственные дела и на то, что одновременно в работе находились десять-пятнадцать крупных строительных объектов в разных городах, он при повторном просмотре планов и проектов часто не один месяц спустя, моментально ориентировался в них, помнил, каких переделок он в тот раз потребовал, и того, кто предполагал, что та или иная идея или какое-то требование уже давно позабыты, ожидало горькое разочарование.

Как правило, во время обсуждений Гитлер был сдержанным и внимательным. Свои предложения изменить что-то он выражал в дружелюбной форме, без оскорбительного подтекста — полная противоположность тому, как он повелительно обращался со своими политическими сотрудниками. Глубоко убежденный в том, что архитектор сам отвечает за свое детище, он заботился о том, чтобы его, архитектора, слово оставалось бы и решающим, а не какого-нибыдь из сопровождавших гау— или рейхсляйтеров. Он не терпел, если в объяснения по проекту вмешивалась непрофессиональная высокая инстанция. Если его идее противопоставлялась альтернативная, то отнюдь не упорствовал: «Да, Вы правы, так будет лучше».

Поэтому у меня всегда было чувство, что даже за те эскизы и идеи, которые я создавал по прямым указаниям и наброскам Гитлера, ответственность несу я. Споры у нас бывали довольно часто, но я не могу припомнить ни одного случая, когда бы он меня как архитектора принудил к принятию его точки зрения. Этим относительно равноправным отношением между заказчиком и архитектором и объясняется, что когда я стал министром вооружений, я пользовался большей самостоятельностью, чем большинство министров и маршалов.

Упрямо и беспощадно Гитлер реагировал лишь в тех случаях, когда он чувствовал молчаливое, направленное на принципиальную суть сопротивление. Так, например, профессор Бонатц, воспитатель целого поколения архитекторов, никогда не получил от Гитлера ни одного заказа, с тех пор, как он подверг критике сооружения Трооста на мюнхенской Кенигсплац. Даже Тодт не мог отважиться привлечь Бонатца к проектированию мостовых сооружений для автобана. Только мое заступничество перед фрау Троост, вдовой обожаемого им профессора, принесло Бонатцу помилование: «И почему ему нельзя строить мосты? — сказала она. — В промышленном строительстве он вполне хорош». Ее слово возымело действие, и Бонатц был допущен к строительству мостов для автобанов.

Гитлер постоянно сетовал: «Как я хотел бы быть архитекторов!» И если я на это возражал: «Но ведь тогда у меня не было бы заказчика», то отвечал: «Да что там, Вы в любом бы случае пробились!» Я не раз спрашивал себя, прервал ли бы Гитлер свою политическую деятельность, повстречайся ему в начале 20-х годов какой-нибудь состоятельный заказчик. Мне думается, что по сути его миссионерское сознание и его страсть к архитектуре всегда были неразрывны. Это лучше всего подтверждается двумя его эскизами 1925 г., когда он, потерпевший почти полное крушение, 36-летний политик, нарисовал (это ли не был абсурд в его тогдашнем положении?) Триумфальную арку и Здание с куполом, которые должны были когда-нибудь непременно увенчать его великие государственные деяния.

В очень неприятном положении оказался Немецкий Олимпийский комитет, когда Гитлер потребовал от отвечавшего за проведение игр статс-секретаря министерства внутренних дел Пфундтнера показать ему первые разработки нового стадиона. Архитектор Отто Марш намеревался построить его из бетона с застекленными промежуточными стенами, вообще довольно похожим на стадион в Вене. После осмотра Гитлер вернулся в свою квартиру возбужденный и разгневанный и тут же вызвал меня с чертежами. Не долго думая, он передал статс-секретарю указание отменить Олимпийские игры. В его отсутствие они не могут состояться, поскольку он, глава государства, должен их открывать. Но в таком стеклянном ящике его ноги не будет. За ночь я сделал эскиз, предусматривавший облицовку бетонного скелета природным камнем, выразительные мощные карнизы и т.п., а стеклянные стены были вообще отброшены. Гитлер остался доволен. Он позаботился о выделении дополнительных средств, профессор Марш со всем согласился, и Олимпийские игры были для Берлина спасены. Причем мне так и осталось неясным, действительно ли он был готов выполнить свою угрозу или же это только было проявлением того упрямства, с которым он обычно навязывал свою волю.

Поначалу он так же решительно отверг участие и в Парижской всемирной выставке 1937 г., хотя приглашение было уже принято и отведена площадка для немецкого павильона. Но все представленные ему варианты не удовлетворяли его. Вскоре ко мне с просьбой нарисовать эскиз обратилось министерство экономики. На выставочной территории строительные площадки советского и немецкого павильонов были расположены прямо друг против друга — продуманная шпилька французской администрации выставки. По чистому случаю, заблудившись, я попал в помещение, где увидел сохраняющихся в тайне проект советского павильона. С высокого цоколя прямо на немецкий павильон триумфально надвигалась десятиметровая скульптурная группа. Я быстро сделал новый набросок нашего павильона в виде массивнейшего куба, расчлененного на тяжелые прямоугольные колонны, о которые, казалось, должен был разбиться вражеский порыв, а с карниза моей башни на русскую пару сверху вниз взирал орел со свастикой в когтях. За это сооружение я получил золотую медаль, мой советский коллега — тоже.

На праздничном обеде по случаю открытия нашего павильона я познакомился с послом Франции Андре Франсуа-Понсе. Он сделал мне предложение организовать в Париже выставку моих работ в обмен на выставку современной французской живописи в Берлине. Французская архитектура отстает, заметил я, но «в живописи вам есть чему у нас поучиться». При первом удобном случае я сообщил Гитлеру об этом предложении, которое помогло бы мне приобрести международную известность. Гитлер просто промолчал в ответ на эту непрошенную инициативу, что должно было означать ни отказ, ни согласие, но во всяком случае исключало возвращение к этой теме.

Во время краткого пребывания во Франции я осмотрел «Дворец Шайо» и «Дворец современного искусства», а также и еще незавершенный строительством «Музей общественного труда», спроектированный знаменитым авангардистом Огюстом Перре. Я был удивлен, что и Франция в своих парадных зданиях также склоняется к неоклассицизму. Позднее было много разговоров, что стиль этот — верный признак зодчества тоталитарных государств. Это совершенно неверно. В гораздо большей мере — это печать эпохи, и ее можно проследить в Вашингтоне, Лондоне, Париже, а равно — и в Риме и Москве, и в наших проектах для Берлина (7).

Мы раздобыли немного французской валюты и отправились с женой вместе с друзьями в автомобильное путешствие по Франции. Неторопливо бродили мы по замкам и соборам, постепенно двигаясь на юг. Посетили единственные в своем роде обширные замковые сооружения Каркассона, вид которых настроил нас на романтический лад, хотя они и представляют собой всего-навсего поразительно рационально построенные средневековые военные укрепления, т.е. что-то вроде современного бункера. В гостинице при замке мы наслаждались старым французским вином и собирались еще несколько дней порадоваться тишине этих мест. Но тут меня неожиданно позвали к телефону. В этом удаленном уголке Франции у меня было полное чувство защищенности от звонков адъютантов Гитлера. К тому же никто не мог знать наш маршрут.

А между тем французская полиция следила за нашими перемещениями по соображениям безопасности и контроля, во всяком случае на запрос из Оберзальцберга она сразу же сообщила о нашем местонахождении. У телефона был адъютант Брюкнер: «Вам надлежит завтра к полудню появиться у фюрера». На мое возражение, что только на дорогу мне понадобится два с половиной дня, он ответил: «Завтра утром здесь состоится совещание, и фюрер требует Вашего присутствия». Я еще пытался слабо протестовать, но на это последовало: «Минуточку… Фюрер знает, где Вы, и тем не менее Вы завтра должны быть здесь».

Я сильно расстроился, разозлился и был просто в растерянности. Из переговоров по телефону с пилотом Гитлера следовало, что его спецсамолет не может совершить посадку во Франции. Но он постарается пристроить меня в немецкий транспортный самолет, который по пути из Африки в шесть утра совершит промежуточную посадку в Марселе. А персональный самолет Гитлера сможет доставить меня из Штутгарта на аэродром Айнринг под Берхтесгаденом.

Той же ночью мы выехали в Марсель. На несколько минут в лунном сиянии перед нами предстали римские постройки в Арле, которые, собственно, и были целью нашей поездки. А около двух часов ночи мы прибыли в гостиницу в Марселе. Еще через три часа я был уже в аэропорту, а к полудню, как и было приказано, на Оберзальцберге перед Гитлером: «Сожалею, господин Шпеер, но я перенес совещание. Мне важно было бы Ваше мнение о висячем мосте в Гамбурге». В этот день д-р Тодт собирался представить ему свой проект грандиозного моста, который должен был бы превзойти Золотой мост Сан-Франциско. Возведение этого моста намечалось лишь на 40-е годы, и Гитлер вполне мог бы дать мне недельку порадоваться отпуску.

Другой раз мы с женой сбежали в Альпы, когда меня снова настиг телефонный звонок адъютанта: «Вы должны появиться у фюрера. Завтра утром в „Остерии“, к завтраку». Он пресек мои возражения: «Нет, срочно и важно». Гитлер встретил меня в «Остерии»: «Очень мило, что Вы пришли. Что? Был вызов? Да нет же, я просто мимоходом вчера поинтересовался, где находится господин Шпеер. Но, знаете, это и правильно. Ну, зачем Вам кататься на лыжах».

Фон Нейрат проявил побольше независимости. Однажды, когда Гитлер поздно вечером приказал его помощнику: «Мне нужно переговорить с министром иностранных дел», то после короткого разговора по внутреннему телефону услышал: «Господин Имперский министр иностранных дел отошли ко сну». — «Его следует разбудить, если я желаю поговорить с ним». Снова вдали переговоры, и смущенный ответ помощника: «Господин Имперский министр иностранных дел просит передать, что завтра с раннего утра он в Вашем распоряжении, а сейчас он очень устал и хочет спать».

Перед столь твердым отпором Гитлер хотя и спасовал, но до конца вечера был в дурном расположении духа. Таких проявлений независимости он никогда не забывал и рассчитывался при первом же удобном случае.

Глава 7 Оберзальцберг

Любой носитель власти, будь то руководитель предприятия, глава правительства или диктатор, всегда подвержен постоянному конфликту. В силу положения личное его благоволение становится для его подданных столь вожделенным, что за него всегда склонны продаться. Окружение потентата не только находится в постоянной опасности превратиться в коррумпированных царедворцев, но оно испытывает и непрерывное искушение демонстрацией своей преданности подкупать самого властителя.

О том, чего на самом деле стоит руководитель, красноречивее всего свидетельствует то, как он воспринимает это идущее снизу воздействие. Я знал немало крупных промышленников и высших военных, умевших противостоять этому искусу. Если власть наследуется в течение нескольких поколений, то нередко возникает своего рода наследственная неподкупность. Из окружения Гитлера лишь единицы, как, например, Фриц Тодт, устояли перед прельщениями двора. Гитлер же не обнаруживал явного стремления пресекать опасности такого рода.

Некоторые особенности формирования его стиля господства заводили его, особенно после 1937 г., во все усиливающуюся изоляцию. К этому надо добавить его неумение устанавливать человеческие контакты. В узком кругу мы тогда часто обсуждали изменения в нем, проступавшие все с большей отчетливостью. К этому времени появилось новое издание книги Генриха Гофмана «Гитлер, каким его не знает никто». Прежнее издание было изъято из продажи из-за фотографии, на которой Гитлер запечатлен в дружеском общении с тем временем убитым им Ремом. Снимки для нового издания отбирались Гитлером лично. На них можно было видеть обходительного, жизнерадостного, раскованного и вполне земного господина. Вот он в баварских коротких кожаных штанах, вот он за веслами, а здесь — вольно растянувшийся на траве, вот он на прогулке в окружении восторженной молодежи или в мастерской художника. И везде он доброжелателен и общителен. Эта книга стала самым высшим достижением Гофмана. Но уже ко времени своего появления она устарела. Тот Гитлер, каким я еще знавал его в начале 30-х годов, уступил место другому — недоступному, сторонящемуся людей, деспотичному даже по отношению к ближайшему окружению.

В одной из отдаленных горных долин баварских Альп, в Остертале, мне удалось отыскать охотничий домик — небольшой, но все же достаточно вместительный, чтобы поставить кульманы и с грехом пополам разместить несколько сотрудников и собственную семью. Там в начале 1935 г. мы набрасывали эскизы моих берлинских строек. То были счастливые дни труда и семейной жизни. Но однажды я совершил роковую ошибку. Я рассказал об этой идиллии Гитлеру. «Но у меня Вы можете устроиться еще лучше. Я предоставляю Вам дом Бехштейнов (1). На застекленной веранде у Вас там будет достаточно места для Вашего бюро». Но и из этой виллы нам пришлось переезжать в конце мая 1937 г. в специальный дом-ателье, который по указанию Гитлера выстроил Борман по моему проекту. Так рядом с Гитлером, Герингом и Борманом возник «четвертый Оберзальцберг».

Понятно, что я был счастлив быть отмеченным столь наглядным образом и принятым в узкий круг. Но очень скоро мне пришлось убедиться в том, что это был не очень-то выгодный обмен. Из уединенной альпийской долины мы попали в здание, огороженное высокой колючей проволокой, войти в которое можно было только после проверки документов у обоих ворот. Все это напоминало вольер для диких животных. И всегда находились любопытные, желавшие глянуть на высокопоставленных обитателей гор.

Подлинным владельцем Оберзальцберга был Борман. Он принуждал крестьян продавать их дворы, многие из которых насчитывали не одно столетие, сносил их, как и многочисленные распятия на горных дорогах и кручах в память о несчастных случаях, последнее — несмотря на горячие протесты церковной общины. Прибирал он к рукам и государственный лес, пока его площадь — с отметки в 1900 м и до расположенной шестьюстами метрами ниже долины — не составила почти семь квадратных километров. Периметр внутреннего забора достигал примерно трех, а внешнего — четырнадцати километров.

Без малейшей жалости к девственной природе Борман рассек этот дивный ландшафт сетью дорог. Лесные тропы, усыпанные хвоей, с выступающими корневищами, были превращены в асфальтированные дорожки. Казарма, гараж — целый дом, гостиница для гостей Гитлера, новая фактория, поселок для все увеличивавшегося персонала служащих росли как грибы, как на каком-нибудь внезапно ставшем модным курорте. На горных склонах лепились времянки-бараки для сотен строительных рабочих, сновали грузовики со стройматериалами, ночью ярко светились огни стройплощадок — работа шла в две смены, по временам долина сотрясалась взрывами.

На вершине личной горы Гитлера Борман соорудил дом, обставленный мебелью, представлявшей собой какую-то странную помесь роскоши океанических лайнеров и старокрестьянского быта. Подъехать к нему было можно только по единственной, довольно рискованно проложенной дороге, приводившей к прорубленному в скалах лифту. Только на подъездные пути к этому дому, где Гитлер побывал всего несколько раз, Борман вбухал 20-30 миллионов марок. Острословы из гитлеровского окружения не преминули заметить: «Все как в городке золотоискателей. Только Борман не находит золото, а расшвыривает его». Гитлер хотя и неодобрительно отзывался о всей этой лихорадочной деятельности, но заметил: «Это делает Борман, и я не хотел бы вмешиваться». И еще раз: «Когда здесь все будет отстроено, я подыщу себе какую-нибудь тихую долину и прикажу построить там небольшой деревянный дом, вроде того, что раньше стоял тут». Но строительство здесь так никогда и не было закончено: Борман придумывал все новые дороги и постройки, а когда, наконец, разразилась война, он принялся за сооружение подземного жилья для Гитлера и его ближайшего окружения.

Огромное сооружение на «горе», хотя Гитлер иногда и поварчивал из-за больших расходов, было очень показательно для перемен в его образе жизни и его стремления посильнее отгородиться от мира. Оно не может быть объяснено его страхом перед покушением; ведь почти ежедневно он присутствовал при прохождении между барьерами тысяч людей, прибывших сюда, чтобы дать волю своим чувствам. Его охрана считала это более рискованным, чем импровизированные прогулки по открытым для общественности лесным дорожкам.

Летом 1935 г. Гитлер принял решение о перестройке своего прежнего скромного альпийского домика в представительный «Бергхоф». Он заявил, что оплатит строительство из собственных средств, но это был не более чем красивый жест, потому как Борман для постройки подсобных сооружений сорил суммами, не шедшими ни в какое сравнение со взносом Гитлера. Гитлер не просто сделал набросок «Бергхофа». Он попросил меня принести чертежную доску, рейсшину и прочий инструмент, чтобы он мог сам нарисовать план виллы, общий ее вид с различных точек зрения и в поперечном разрезе. От чьей-либо посторонней помощи он при этом отказался. Только над двумя другими эскизами Гитлер работал с таким же тщанием, как над проектом своего оберзальцбергского дома — над Имперским боевым знаменем и над своим штандартом главы государства.

Тогда как архитекторы, как правило, наносят на бумагу варианты различных идей, отбирая из них наилучший, для Гитлера было характерно, что он первое же пришедшее ему в голову решение без каких-либо долгих колебаний, интуитивно, считал окончательным и только ретушью старался подправить очевидные огрехи.

Старый дом сохранился внутри нового. Оба жилых помещения были соединены большим проходом — в итоге возникла крайне неудобная для приема официальных посетителей планировка. Сопровождавшие их лица должны были довольствоваться неуютной передней, которая одновременно служила проходом к туалетам, к лестничной клетке и большому залу-столовой.

Когда у Гитлера проходили ответственные совещания, то его личных гостей отправляли в ссылку на верхний этаж. А так как лестница вела в переднюю к жилой комнате Гитлера, то необходимо было выяснять у «передовых постов», можно ли пройти через помещение и отправиться на прогулку. Предметом особой гордости Гитлера было знаменитое огромное опускавшееся окно в гостиной. Через него открывался вид на Унтерсберг, на Берхтесгаден и на Зальцбург. По какой-то странной фантазии прямо под этим окном Гитлер разместил гараж для своего автомобиля, и при неблагоприятном направлении ветра в помещение врывался резкий запах бензина. Такая планировка была бы завернута на семинарском занятии любого высшего технического учебного заведения. С другой стороны, как раз такие промахи придавали Бергхофу выраженную индивидуальность: он сохранял невзыскательность дома, предназначенного для отдыха после рабочей недели, но только масштабно возведенного в какую-то сверхстепень.

Все предварительные калькуляции были далеко превзойдены, и Гитлер был в некотором замешательстве: «Я уже вчистую снял все со своего счета, хотя я получил от Аманна займ в несколько сотен тысяч. И все же, как мне сегодня сказал Борман, денег не хватает. Издательство предлагает мне деньги, если я разрешу издать мою вторую книгу 1928 г. (2). Но я страшно рад, что этот том не был опубликован. Какие политические проблемы это бы мне сегодня создало! Правда, я одним махом вышел бы из финансовых затруднений. Только в качестве задатка Аманн обещает миллион, а в целом это принесло бы мне многие миллионы. Может быть, позднее, когда я продвинусь дальше. А сейчас это невозможно».

И так он, добровольный узник, сидел у окна с видом на Унтерсберг, с которого, согласно сказанию, император Карл Великий, все еще спящий могучим сном, в один прекрасный день начнет дело возрождения своей империи во всем ее величии. Разумеется, Гитлер усматривал прямую связь со своей собственной персоной: «Вон поглядите на Унтерсберг там внизу. Не случайно, что мое жилище находится прямо напротив него».

Борман был связан с Гитлером не только своей строительной активностью вокруг Оберзальцберга; одновременно он добился большего — взять под свой контроль управление личными финансовыми средствами Гитлера. Даже штат личных адъютантов Гитлера попал в зависимость от его благорасположения, еще более того — от него зависела и любимая женщина фюрера, как она сама мне в этом призналась: Гитлер поручил ему удовлетворять ее скромные потребности.

Гитлер был самого высокого мнения о финансовых талантах Бормана. Однажды он рассказал, как в очень трудный для партии 1932 год Борман оказал ей очень важную услугу, введя обязательное страхование от несчастных случаев при исполнении партийных обязанностей. Поступления в эту страховую кассу оказались значительно выше, чем выплаты, и партия могла использовать свободные деньги для других целей. Не меньшие заслуги числились за Борманом и после 1933 г., когда ему удалось окончательно избавить Гитлера от забот о деньгах. Он открыл два щедрых источника: вместе с лейб-фотографом Гофманом и его приятелем, министром почт Онезорге, они сообразили, что Гитлер как лицо, изображенное на почтовых марках, сохраняет права собственности на свой портрет и, следовательно, — на денежное возмещение. Процент от общего оборота хотя и был установлен минимальный, но поскольку голова Гитлера красовалась на марках всех достоинств, в частную шкатулку, которой распоряжался Борман, потекли миллионы.

Другим источником, открытым Борманом, стало учреждение фонда «Пожертвования германской просышленности Адольфу Гитлеру». Без лишних слов немецким предпринимателям, недурно зарабатывавшим на экономическом подъеме, было предложено выразить свою признательность фюреру добровольными взносами. Поскольку подобные мысли шевелились и в головах некоторых иных высших партийных деятелей, Борман подстраховался особым постановлением, которым закреплялась его монополия на сбор подобных пожертвований. Он был, однако, достаточно умен, чтобы какую-то часть поступлений распределять «по поручению фюрера» среди других партфункционеров. Дотации из этого фонда получал практически каждый обладавший в партии властью. Рычаг, регулировавший уровень жизни различных рейхс— и гауляйтеров, был хоть и невидимым, на деле он, однако, давал в руки Бормана больше реальной власти, чем у кого бы то ни было в партийной иерархии.

Со свойственной для него настойчивостью Борман не отступал и от другого усвоенного им принципа — находиться всегда в максимальной близости к источникам благодати и милости. Он сопровождал Гитлера в Бергхоф, во всех поездках, не покидал Гитлера в Рейхсканцелярии до раннего утра. Так Борман стал прилежным, надежным и, наконец, просто необходимейшим секретарем Гитлера. Он всем казался очень любезным, чуть ли не каждый прибегал к его помощи, тем более, что он как бы совершенно бескорыстно использовал свое служебное положение при Гитлере. Да и его непосредственному начальнику Рудольфу Гессу представлялось удобным постоянно иметь своего сотрудника в непосредственной близости к Гитлеру.

Правда, сильные мира сего при Гитлере уже в то время, как диадохи, изготовившиеся к смертельной схватке, завистливо следили друг за другом. Борьба за место между Геббельсом, Герингом, Розенбергом, Леем, Гиммлером, Риббентропом, Гессом началась с самого начала режима. Но вот Рем выпал из повозки, а Гессу в ближайшем будущем предстояло утратить всякое влияние. Но никто из них не распознал опасности, исходившей для них от Бормана. Ему удавалось оставаться незначительным и незаметно возвести свой бастион. Даже среди тьмы новых властителей без стыда и совести он выделялся своей жестокостью и грубостью. Он не был обременен никаким образованием, которое его бы сдерживало в каких-то рамках, и он любой ценой добивался исполнения приказов Гитлера или того, что он из намеков Гитлера оформлял как таковые. По природе своей холоп, он со своими подчиненными обращался словно с рогатым скотом. Он был крестьянским мужиком.

Я избегал его общества. Мы невзлюбили друг друга с самого начала. Наши отношения внешне были вполне корректными, как того и требовала семейная атмосфера на Оберзальцберге. Не считая своего собственного ателье, я никогда и ничего не строил по его заказу.

По уверениям Гитлера, пребывание «на горе» возвращало ему внутренний покой и уверенность, необходимые для его ошеломительных решений. Там он сочинял свои наиболее ответственные выступления. Стоит упомянуть, как он их писал. За несколько недель до нюрнбергского партейтага он обязательно удалялся на Оберзальцберг поработать над своими пространными основополагающими речами. Срок все быстрее приближался. Адъютанты напоминали, что пора начинать диктовку, старались отгонять от него все — посетителей и даже строительную документацию, чтобы не отвлекать его от работы. Но Гитлер все оттягивал ее с недели на неделю, со дня на день с тем, чтобы уже только при крайнем дефиците времени очень неохотно приняться за свое урочное задание. Обычно было уже слишком поздно для того, чтобы составить все речи, и во время съездов ему приходилось сидеть ночами, чтобы наверстать время, упущенное на Оберзальцберге.

У меня было впечатление, что ему был необходим такой пресс, чтобы начать творчески работать, что он по-художнически, богемно презирал дисциплину, не мог или не хотел принудить себя к систематической работе. Он давал время для медленного созревания своих речей и своих мыслей в недели кажущейся бездеятельности, пока выношенное и аккумулированное не изливалось, подобно водопаду, на его приверженцев или партнеров по переговорам.

Переезд из нашего Бергаталя в суетную обстановку Оберзальцберга был отнюдь не полезен моей работе. Уже просто однообразное течение жизни действовало утомляюще. Скуку наводил всегда один и тот же круг лиц при Гитлере — тот же самый, что обычно собирался в Мюнхене и Берлине. Единственное отличие было в том, что здесь были жены ближайшего гитлеровского окружения, да еще две-три секретарши, ну и, конечно, Ева Браун.

Гитлер спускался в помещения нижнего этажа довольно поздно, часам к одиннадцати, прорабатывал пресс-информацию, выслушивал доклады Бормана и затем принимал первые решения. Его собственно рабочий день начинался после обычно долго тянувшегося обеда. Гости собирались в передней, Гитлер выбирал себе соседку по столу, тогда как Борман, примерно с 1938 г. получивший эту привилегию, сопровождал к столу Еву Браун, занимавшую место слева от Гитлера. Этот штрих недвусмыленно подчеркивал исключительное положение Бормана при дворе. Помещение столовой, ее обстановка представляли собой помесь художественной простонародности и городской элегантности, как это нередко бывает в загородных домах богатых бюргеров. Стены и потолок были облицованы панелями из светлой лиственницы, кресла обтянуты светло-красным сафьяном. Посуда — из простого белого фарфора. Серебряные столовые приборы — с той же монограммой Гитлера, что и в Берлине. Скромное украшение стола цветами неизменно вызывало аплодисменты Гитлера. Подавали хорошо, по-бюргерски сваренный суп, мясное второе, десерт и к нему «фахингер» или другое вино, в бутылках. Прислуживали лакеи в белых жилетах и черных брюках — служащие личной охраны СС. За длинным столом размещалось примерно человек двадцать, но из-за длины стола общие разговоры были невозможны. Гитлер садился в середине стола, лицом к окну. Общался он со своим визави, которого каждый раз выбирал самолично, или — со своей соседкой.

По окончании обеда направлялись в чайный домик. Узкая дорожка позволяла идти только по двое, так что это смахивало на процессию. Впереди, с некоторым отрывом, шли два охранника, за ними — Гитлер со своим собеседником, а за ними в непринужденной последовательности — все общество, прикрываемое сзади также охраной. По лужайкам носились две овчарки Гитлера, не обращавшие внимания на его приказы — единственные оппозиционеры при дворе. К досаде Бормана Гитлер выбирал всегда один и тот же получасовой путь и решительно отвергал предложение пройтись лесом по разбежавшимся на километры асфальтированным дорожкам.

Чайный домик был построен на особенно понравившейся Гитлеру площадке с прекрасным видом на долину Берхтесгадена. Присутствующие всегда в одних и тех же выражениях восхищались открывавшейся панорамой. И Гитлер каждый раз, одними и теми же словами поддакивал им. Чайный домик состоял из круглого помещения, поперечником примерно в восемь метров, весьма удачной пропорции. Окна с мелким переплетом. У противоположной стены — разожженный камин. В удобных креслах гости усаживались вокруг круглого стола, и снова Ева Браун и еще какая-нибудь дама — по обе стороны от Гитлера. Кому не хватало места за круглым столом, направлялся в небольшую соседнюю комнату. По желанию подавались чай, кофе или шоколад, разнообразные торты, пирожные, печенье, затем — какая-нибудь выпивка. Здесь, за кофе, Гитлер особенно охотно пускался в бесконечные монологи, по большей части всем гостям уже давным-давно известные, и поэтому их выслушивали с наигранным вниманием в полуха. Случалось, что Гитлер и сам дремал под свои монологи, тогда разговоры переходили на шепот в надежде, что он к ужину все же пробудится. Было непринужденно.

Примерно часа через два, где-то часам к шести, чаепитие заканчивалось. Первым поднимался Гитлер, а за ним, словно процессия пилигримов, следовали гости к стоянке автомашин, в давдцати минутах ходьбы. Вернувшись в Бергоф, Гитлер обычно сразу же поднимался на свой этаж, тогда как двор разбредался. Борман частенько исчезал, под ядовитые комментарии Евы Браун, в комнате какой-нибудь из секретарш помоложе.

А через два часа снова сходились к ужину, и снова, до мелочей, повторялся тот же самый ритуал. Затем Гитлер направлялся в гостиную, сопровождаемый все теми же лицами.

Гостиная была обставлена по эскизам мастерской Трооста, хотя относительно и скромно, но мебелью особо громоздкой: шкаф в три метра высотой и пять длиной для хранения дипломов о присвоении хозяину дома почетного гражданства различными городами и для пластинок, монументальная застекленная горка, огромные напольные часы с бронзовым орлом, как бы охраняющим их сверху. У огромного окна простирался шестиметровой длины стол, где Гитлер подписывал документы, а позднее изучал карты фронтов. Мягкая с красной обивкой мебель была скомпонована в две группы — одна, в задней части помещения, тремя ступеньками ниже, перед камином, другая — поближе к окну, вокруг круглого стола, столешница которого для защиты фанировки была прикрыта массивным стеклом. Позади этих кресел помещалась будка киномеханика, задрапированная гобеленом. У противоположной стены стоял величественный комод с вмонтированными в него динамиками, а на нем — внушительных размеров бюст Рихарда Вагнера работы Арно Брекера. Над ними висел еще один гобелен, прикрывавший киноэкран. Стены были увешаны крупными полотнами: приписываемый кисти ученика Тициана Бордону портрет дамы с обнаженной грудью; лежащая обнаженная натура, предположительно произведение самого Тициана; Нана работы фон Фойербаха в восхитительной раме; пейзаж из раннего периода творчества Шпицвега; римские руины кисти Паннини и, чему можно быть только удивляться, — своего рода полотно для алтаря Эдуарда фон Штайнля, входившего в объединение художников «Назаретяне», изображающее короля Генриха, основателя города. Но — ни одного Грютцнера. Иногда Гитлер подчеркивал, что все эти картины оплачены им самим.

Мы усаживались на софы или в кресла одной из обеих их групп, гобелены закатывались наверх и, как и в Берлине, начиналаст вторая половина вечера, заполненная просмотром художественных фильмов. По их окончании сходились к огромному камину — человек шесть-восемь на необычно длинной и неудобной софе — рядком, как на насесте, тогда как Гитлер, по-прежнему между Евой Браун и еще одной дамой, погружались в покойные кресла. Из-за неудобной расстановки мебели общество оказывалось столь растянуто, что общий разговор был просто невозможен. Каждый беседовал вполголоса со своим соседом. Гитлер негромко говорил что-то обеим дамам около него или шушукался с Евой Браун, держа ее иногда за руку. Но часто он прсто молчал или, о чем-то размышляя, пристально уставлялся взглядом в камин. В такие минуты все замолкали, чтобы не нарушить поток его мыслей.

Иногда разговор вертелся вокруг только что просмотренных фильмов, причем суждения об исполнительницах высказывал в основном Гитлер, а об актерах — Ева Браун. Никто даже и не пробовал хоть чуть приподнять пустяковый уровень беседы, заговорить хотя бы о новых выразительных формах, найденных режиссером. Да, впрочем, сам подбор фильмов почти не давал для этого шансов: это были сплошь развлекательные суррогаты. Экспериментальное киноискусство того времени, хотя бы, например, лента Курта Эртеля о Микельанджело, никогда, во всяком случае в моем присутствии, не демонстрировалась здесь. От случая к случаю Борман не упускал возможности незаметно подкусить Геббельса, ответственного за германское кинопроизводство. Он отпускал язвительные замечания, вроде того, что картине «Разбитый кувшин» Геббельс чинил всякие препятствия, потому что в прихрамывающем сельском судье Адаме, в исполнении Эмиля Яннингса, он заподозрил карикатуру на себя. С издевательским наслеждением Гитлер просмотрел этот снятый с экранов фильм, и распорядился выпустить его, начиная с демонстрации в самом большом кинотеатре «Берлинское кино». Однако — и это очень показательно для далеко небезусловной силы приказов Гитлера — картина эта еще долго не появлялась в прокате. Но Борман не ослаблял хватку, пока Гитлер не рассердился не на шутку и в энергичном стиле не разъяснил Геббельсу, что его распоряжения должны выполняться.

В годы войны Гитлер отказался от ежевечерней кинопрограммы, потому что, как он выразился, готов отказаться от своего любимого развлечения «из сострадания к терпящим лишения немецким солдатам». Вместо этого заводили пластинки. Несмотря на отличную их коллекцию, интерес Гитлера был крайне ограничен. Ни музыка барокко, ни классика, ни камерная музыка, ни симфонические произведения ничего ему не говорили. Вместо этого, в раз и навсегда установленной последовательности, за несколькими бравурными отрывками из вагнеровских опер шла оперетта. И все. Гитлер тешил свое честолюбие угадыванием имен исполнительниц и радовался, что часто случалось, когда попадал в точку.

Для оживления этих скудных увеселений обносили шампанским, после занятия Франции — трофейным, дешевых сортов: шампанское лучших марок осело в подвалах Геринга и его маршалов от авиации. После часа, несмотря на героические усилия, кто-нибудь из присутствующих уже не мог удержаться от зевка. Но вечер тянулся еще с час — в однообразной, утомительной пустоте, пока Ева Браун не обменивалась несколькими словами с Гитлером и не получала разрешения подняться наверх. Сам Гитлер вставал с кресла еще четвертью часа позднее и прощался. Нередко этим часы всеобщей скованности сменялись самым непринужденным общением оставшихся за коньяком и шампанским, испытывавших чувство истинного освобождения.

Уже утром, смертельно усталыми, мы возвращались домой, усталыми — от ничегонеделанья. Если такие дни следовали друг за другом, то у меня начиналась, как я тогда это называл, «горная болезнь» — от затяжного безделья я чувствовал себя вялым и опустошенным. Только если праздность Гитлера прерывалась серией совещаний, у меня появлялось время сесть с моими сотрудниками за работу. Как постоянный и заметно привечаемый гость, да к тому же и обитатель Оберзальцберга, я не мог, не нарушая правил вежливости, оставаться в стороне от этих вечеров, как бы они ни были мучительны. Пресс-шеф д-р Дитрих отважился пару раз отправиться на мероприятия Зальцбургского фестиваля, чем вызвал неудовольствие Гитлера. Во время продолжительного пребывания Гитлера в Бергхофе оставался — если не забрасывать работу совсем — только один выход — бегство в Берлин.

Иногда наезжали из старого мюнхенского или берлинского окружения Гитлера такие знакомые, как Шварц, Геббельс или Герман Эссер. Но случалось это на удивление редко, и всегда — на один-два дня. И даже Гесса, у которого были все основания своим присутствием несколько охладить кипучую активность своего представителя Бормана, я встречал там не более двух-трех раз. Впрочем, и эти самые близкие сотрудники, с которыми то и дело мы встречались за обеденным столом в Рейхсканцелярии, определенно избегали Оберзальцберга. Это просто бросалось в глаза, потому что при их появлении Гитлер обычно им радовался и почти всегда просил приезжать сюда передохнуть чаще и подольше. Для них же, вокруг каждого из которых со временем сложился свой круг общения, более длительное пребывание было бы связано с определенными неудобствами, приспособлением к совершенно иному режиму дня и к малопривлекательной, эгоистичной, хотя в то же время и не лишенной шарма, манере Гитлера всех подчинять себе. А старых боевых соратников, которых он уже и в Мюнхене избегал и для которых приглашение посетить Оберзальцберг было бы событием, он вообще не желал здесь видеть.

Когда гостевали его старые партийные соратники, Еве Браун позволялось также присутствовать. Но она немедленно изгонялась, если к столу приезжали другие вельможные лица Рейха, например, имперские министры. Даже если появлялся Геринг с супругой, Ева Браун должна была оставаться в своей комнате. Очевидно, Гитлер был довольно невысокого мнения о светскости ее манер. В такие часы ее затворничества я нередко составлял ей в ее комнате рядом со спальней Гитлера компанию. Она была так зажата, что не осмеливалась в подобной ситуации даже просто выйти из дома на прогулку: «На выходе я могу столкнуться с Герингами».

Вообще Гитлер совершенно не считался с ее присутствием. Без всякого смущения он мог при ней разглагольствовать о своем отношении к женщинам: «По-настоящему интеллектуальные мужчины должны жить с очень примитивной и глуповатой женщиной. Подумайте, что было бы, если бы около меня была женщина, которая совала бы нос в мою работу! В мои свободные часы мне нужен покой… Жениться я бы никогда не смог. А если бы еще и дети — какие проблемы! В конце они еще и попробовали бы сделать моего сына моим преемником. Да к тому же у такого, каков я есть, не может родиться порядочный сын. В таких случаях это уж как правило. Вы же знаете, сын Гете был совсем никудышный человек!.. Ко мне, холостяку, липнут многие женщины. Это имело особое значение в годы моей борьбы. Это как у киноактера: стоит ему только жениться, он что-то теряет в глазах обожающих его женщин и перестает быть их кумиром».

Он был убежден, что обладает в глазах женщин особым, очень сильным эротическим магнетизмом. Но и в этом пункте он был сама подозрительность: я никогда не уверен, часто повторял он, — оказывает ли мне женщина внимание как рейхсканцлеру или как Адольфу Гитлеру, а женщин с живым умом он, как это весьма негалантно им снова и снова повторялось, он ни за что бы около себя не потерпел. Развивая свои мысли в этом направлении, он, очевидно, не отдавал себе отчета, насколько это должно было оскорбительно звучать для присутствующих дам. Однако, Гитлер умел показать себя и как заботливый семьянин. Однажды, когда Ева Браун сильно запаздывала с лыжной прогулки к чаю, он изображал беспокойство, нервозно посматривал на часы, встревоженно вопрошал, не приключилось ли с ней чего.

Ева Браун происходила из простой семьи, отец ее был школьным учителем. Я имел случай познакомиться с ее родителями, жили они уединенно и до самого конца — самым скромным образом. Да и сама Ева Браун оставалась непритязательной, неброско одетой и носила самые что ни на есть дешевые украшения (3), полученные в подарок от Гитлера к Рождеству или дню рождения. Обычно это были полудрагоценные камни, в лучшем случае ценой в сотню марок и прямо-таки оскорбительной заурядности. Борман приносил ассортимент, а Гитлер выбирал, обнаруживая при этом, как мне казалось, мещанский вкус, отдавая предпочтение совершенно ничтожным побрякушкам.

Ева Браун была вне политики и едва ли когда-нибудь пыталась влиять на Гитлера. Но своим острым взглядом на реальности повседневного быта она иногда критически высказывалась по поводу разного рода неполадок мюнхенской жизни. Борману это было не по душе, потому что после каждого такого случая его тут же вызывали на ковер. Она была спортивна, хорошая неутомимая лыжница, с которой мы вместе устраивали прогулки и за пределами огороженной зоны. А однажды Гитлер дал ей отпуск на целую неделю — конечно, на время своего отсутствия на Горе. Вместе с нами она поехала на несколько дней в Цюрс, где, неузнанная, с величайшим увлечением, чуть ли не до утра, танцевала с молодыми офицерами. Она была бесконечно далека от намерения сыграть этакую современную мадам Помпадур. Для историка Ева Браун может представлять интерес только как фон, на котором раскрывались характерологические особенности Гитлера.

Из определенного сочувствия к ее положению я вскоре проникся симпатией к этой несчастной женщине, очень привязанной к Гитлеру. К тому же нас объединяла нелюбовь к Борману, тогда еще только из-за того, как высокомерно и тупо он совершал насилие над природой и как он изменял жене. Когда на Нюрнбергском процессе я услышал, что Гитлер женился на Еве Браун на остававшиеся им полтора суток, я порадовался за нее — хотя, впрочем, и в этом сквозил цинизм, с которым Гитлер обращался с ней, да и вообще со всеми женщинами.

Я много раз себя спрашивал, испытал ли Гитлер что-то похожее на любовь к детям. Во всяком случае, было заметно, что он как-то напрягался, вступая в контакт с чужими или даже ему знакомыми детьми. Он даже старался по-прятельски, по-отечески чем-то заняться вместе с ними — и хоть бы раз получилось! Ему никак не удавалось найти верный, непринужденный тон общения: после нескольких поощрительных слов он тут же поворачивался спиной и заговаривал с другим. Он смотрел на детей как на подрастающее поголовье, как на представителей следующего поколения, и его могли радовать скорее их внешность (белокурый, голубоглазый), рост (сильный, здоровый) или интеллект (молодой, цепкий), чем собственно детская сущность. На моих детей его личность не оказала ровно никакого воздействия.

От светской жизни на Оберзальцберге в памяти осталось только воспоминание о поразительной ее пустоте. К счастью, еще в первые годы моего заключения, еще по свежей памяти, я записал обрывки каких-то разговоров, которые я могу до известной степени считать аутентичными.

В разговорах за чаем — а их прошла не одна сотня — обсуждались мода, вопросы собаководства, театра и кино, говорилось об оперетте и ее звездах, а кроме того — о всяких мелочах из семейной жизни отсутствовавших в данный момент. Гитлер почти совсем не высказывался о евреях, о своих внутриполитических противниках и уж ни словом не упоминал о необходимости строительства концлагерей. Вероятно, это объяснялось не столько определенным его намерением, сколько банальностью самих тем. Зато на удивление часто Гитлер высмеивал своих ближайших сотрудников. Нет ничего удивительного, что именно это сильнее врезалось в память: ведь, в конце концов, речь шла о лицах, стоявших абсолютно вне всякой публичной критики. Узкий круг не был связан обетом молчания, а от женщин Гитлер и вообще считал бессмысленным требовать каких-либо заверений в конфиденциальности. Рассчитывал ли он пробудить к себе особые симпатии, говоря о всех и вся столь пренебрежительно? Или это было выражением его абсолютного презрения ко всем людям и любым событиям?

Гитлер часто уничижительно отзывался о создаваемом Гиммлером мифе вокруг СС: «Что за чушь! Только-только наступило время, отбросившее всякую мистику, и пожалуйста — он начинает все с начала! Так уж тогда лучше и остаться в лоне церкви. У нее, по крайней мере, есть традиции. Чего стоит одна мысль сделать из меня когда-нибудь „святого СС“! Подумать только! Да я в гробу перевернусь!»

«Недавно Гиммлер опять выступил с речью, в которой обозвал Карла Великого „убийцей саксов“. Гибель многих саксов не может рассматриваться как историческое преступление, как полагает Гиммлер. Карл Великий сделал большое дело, подчинив себе Видукинда и быстренько перебив саксов. Это сделало возможным распространение империи франков и западной культуры на Германию». (Нужен комментарий — В.И.)

Гиммлер организовал с помощью ученых раскопки из времен доисторических. «И зачем только мы перед всем миром твердим, что у нас нет прошлого? Мало того, что римляне возводили уже огромные сооружения, когда наши предки еще жили в глинобитных жилищах, так Гиммлер принялся теперь за раскопки этих поселений и впадает в экстаз от всякого, что попадется, глиняного черепка и каменного топора. Мы этим только доказываем, что мы все еще охотились с каменными топорами и сбивались в груду у открытого костра, когда Греция и Рим уже находились на высочайшей ступени культуры. У нас более чем достаточно оснований помалкивать о своем прошлом. А Гиммлер вместо этого трезвонит об этом повсюду. Можно себе представить, с каким презрением сегодняшние римляне смеются над этими откровениями».

Тогда как в берлинском кругу своих политических сотрудников он крайне резко высказывался против церкви, то здесь, в присутствии женщин, он придерживался более примирительного тона — один из примеров тому, как приспосабливал он свои суждения к данной аудитории.

«Церковь, конечно, для народа нужна. Это сильный и стабильный элемент», — мог он разъяснять в своем приватном кружке. Правда, в данном случае он имел в виду инструмент, который был бы на его стороне: «Если бы Райби (так он именовал рейхсепископа Людвига Мюллера) был действительно личностью! Но зачем же возводить в сан какого-то ничтожного полкового священника? Да я бы с охотой оказал ему поддержку. Но на что она ему? Евангелическая церковь могла бы у нас с моей помощью стать государственной церковью, как в Англии».

Даже еще и в 1942 г. Гитлер в одном из разговоров на Оберзальцберге подчеркнул, что он считает существование церкви в жизни государства совершенно необходимым. Он был бы просто счастлив, объявись какой-нибудь выдающийся церковник, который смог бы возглавить одну — а лучше еще, объединив их, — обе церкви. Он по-прежнему сожалеет, что рейхсепископ Мюллер не тот человек, который был бы способен осуществить его далеко простирающиеся планы. При этом он весьма резко осудил борьбу против церкви как преступление перед будущим народа, потому как невозможно заменить церковь «партидеологией». Не может быть сомнений в том, что с течением времени церковь сумеет приспособиться к политическим целям национал-социализма: на протяжении своей истории она, видит Бог, только этим и занималась. Создание какой-то партрелигии означало бы просто впадение в средневековый мистицизм. Все это мифотворчество вокруг СС и нечитабельный труд Розенберга «Миф двадцатого столетия» вполне это доказали.

Если бы в таком, обращенном к самому себе монологу, прозвучали более резкие суждения о церкви, Борман тут же бы вытащил из кармана всегда при нем находившиеся белые карточки: он записывал все, казавшиеся ему важными, суждения Гитлера. С особой жедностью он заносил на них пренебрежительные высказывания о церкви. Я предполагал, что он собирает материал для будущей биографии Гитлера.

Когда в 1937 г. он узнал о том, что на предприятиях, принадлежавших партии, а также в СС многие его сторонники заявили о выходе из церкви, поскольку-де она упорствует в своем противодействии намерениям Гитлера, то он, по соображениям оппортунистическим, приказал своим ведущим политическим сотрудникам, но прежде всего — Герингу и Геббельсу — и впредь числиться прихожанами. И он сам останется в католической церкви, хотя у него нет к ней внутренней привязанности. Он и остался в ней до самого самоубийства.

Каким образом Гитлер представлял себе свою государственную церковь, видно из неоднократно им повторявшегося рассказа о посещении его делегацией каких-то высокопоставленных арабов. Когда мусульмане, так излагали свою историческую версию гости, собрались в VIII в. вторгнуться через Францию в центральную Европу, они, к несчастью, потерпели поражение при Пуатье. Если бы тогда победили арабы, то сегодняшний мир был бы мусульманским. Они навязали бы германским народностям религию, главный постулат которой — распространять истинную веру мечом и подчинять ей все другие народы — прямо-таки в крови у германцев. Но в силу своей расовой неполноценности завоеватели не смогли бы долго продержаться в противостоянии выросшим в более суровых климатических условиях и более физически сильным местным жителям. Так что в конечном счете во главе этой части исламской мировой империи оказались бы не арабы, а омусульманенные германцы. Свой рассказ Гитлер обыкновенно заключал следующим рассуждением: «Вообще наша беда в том, что не та у нас религия. Почему у нас не религия японцев, которая превыше всего ставит жертву во имя отечества? Да и мусульманская вера была бы для нас более подходящей, чем, как назло, это христианство с его дряблым страстотерпием». Поразительно, но еще до войны он нередко утверждал: «Сегодня сибиряки, белорусы и степные люди живут очень здоровой жизнью. Это делает их способными к развитию и в долгосрочной перспективе они биологически будут превосходить немцев». Мысль, которую в последние месяцы войны он, вероятно, частенько вспоминал.

Розанберг распродавал свою 700-страничную книгу «Миф двадцатого века» сотнями тысяч экземпляров. В общественном мнении она воспринималась как основополагающий труд партийной идеологии, но Гитлер во время таких чаепитий отзывался о ней как «штука, которую никто не поймет», написанную «неким узколобым прибалтом со страшно усложненным способом мышления». Он все удивлялся, что такого рода книга смогла заполучить такие тиражи: «Это же шаг назад, в средневековые представления!» Не ясно, дошли ли до Розенберга эти частные высказывания.

Культура древних греков была для Гитлера совершенством во всех ее проявлениях. Их мироощущение, как оно, к примеру, преломилось в архитектуре, — «свежее и здоровое». Однажды он был в большом мечтательном возбуждении от фотографии какой-то пловчихи: «Что за великолепное тело Вы сегодня можете увидеть! Только в наш век молодежь начинает, благодаря спорту, приближаться к эллинистическим идеалам. А ведь как столетиями тело находилось в забросе! В этом наше время сильно отличается от всех культурных эпох со времен античности». Но для себя лично занятия спортом он отвергал. Не слышал я от него и упоминаний о занятиях каким-либо видом спорта в молодые годы.

Под греками он прежде всего подразумевал дорийцев. Тут сказывалось, конечно, выдвинутое некоторыми учеными предположение, что пришедшая с севера народность дорийцев была германского происхождения и не принадлежала к кругу средиземноморской культуры.

Одной из самых излюбленных его тем была охотничья страсть Геринга: «И как только может человек этим увлекаться. Убийство животных, если уж оно неизбежно, должно быть занятием мясника. Да еще и платить за это немало… Я понимаю, что профессионалы-егеря должны отстреливать больных зверей. Ну было бы это, по крайней мере, как-то связано с риском, как в древности, когда охотились с копьем. Но сегодня, когда всякий с большим пузом может издалека подстрелить зверя… Охота и верховая езда — последние пережитки отмеревшего феодального мира».

Одним из видов удовольствия было для него выслушивание пересказов, с массой подробностей, послом Хевелем, представителем Риббентропа при Гитлере, разговоров по телефону с министром иностранных дел. Гитлер давал ему советы, каким образом он может смутить или привести в смятение своего шефа. Бывало, что Гитлер вплотную подходил к Хевелю, беседовавшему с Риббентропом, и тот, прикрыв микрофон рукой, повторял слова министра, а Гитлер нашептывал ответы. Чаще всего это были саркастические реплики, которые не могли не усиливать озабоченность и без того подозрительного министра, что во внешнеполитических вопросах Гитлер может оказаться под влиянием не тех кругов и тем самым поставить под вопрос его компетентность как министра.

Даже после весьма драматических переговоров Гитлер мог посмеяться над своими партнерами. Как-то раз он искусно разыгранным темпераментным взрывом дал Шушнигу во время переговоров в Оберзальцбурге 12 февраля 1938 г. ясно осознать всю серьезность положения и тем самым принудил того к капитуляции. (Нужен комментарий — В.И.) Многие из его истерических выходок, о которых часто пишут, были скорее всего как раз таким лицедейством. А вообще же именно владение собой было одной из самых примечательных черт Гитлера. В моем присутствии в те годы он лишь в единичных случаях выходил из себя.

Примерно в 1936 г. Шахт появился в Бергхофе, где он должен был сделать Гитлеру доклад. Мы, гости, в это время находились на примыкающей к жилой комнате хозяина дома террасе, куда было распахнуто огромное окно. Насколько можно было судить, Гитлер в высшей степени возбужденно атаковал министра экономики. Диалог с обеих сторон становился все резче и вдруг оборвался. Гитлер в ярости появился на террасе и еще долго распространялся о своем упрямом и закосневшем министре, затрудняющем ему политику вооружения. Другой случай крайнего возбуждения связан с пастором Нимеллером (нужен комментарий — В.И.) в 1937 г., который в берлинском округе Далем снова выступил с бунтарской проповедью. Одновременно с этой информацией Гитлеру передали и записи телефонных разговоров Нимеллера. Каким-то лающим голосом Гитлер приказал отправить пастора в концлагерь, и поскольку он неисправим, никогда его оттуда не выпускать.

А еще один случай ведет к его ранней молодости. На пути из Будвейса в Кремс в 1942 г. стоял у дороги указатель в сторону села Шпиталь под Вейтрей, близ чешской границы, где — как утверждала табличка указателя, «в своей молодости жил фюрер». Солидный дом в зажиточном селе. Я рассказал об этом Гитлеру. Он моментально вышел из себя, заорал, чтобы немедленно появился Борман. Тот возник с недоуменным лицом. Гитлер резко на него обрушился: он же не раз указывал, что это местечко ни в коем случае не должно упоминаться. Так этот осел-гауляйтер еще и указатель поставил. Убрать немедленно! Я тогда не мог объяснить себе причину его волнения, потому что в других случаях он радовался, когда Борман сообщал ему о поддержании в порядке иных мемориальных мест, связанных с его молодостью, вокруг Линца и Брандау. Очевидно, были особые на то причины, чтобы стереть воспоминание о каком-то отрезке времени. Сегодня известно о непроясненных семейных обстоятельствах, теряющих свой след в этом уголке австрийских лесов.

Из под его карандаша частенько возникал эскизный рисунок одной из башен исторических крепостных укреплений Линца: «Здесь было мое любимое место для игр. Учеником я был плохим, но во всех проказах — всегда впереди. А эту башню я хочу со временем в память о тех моих годах перестроить в большую молодежную базу». Он часто рассказывал о первых своих политических впечатлениях молодости. Почти у всех его соучеников в Линце было обостренное чувство протеста против притока чехов в Австро-Германию, это было, рассказывал он, моим первым подступом к пониманию национальных проблем вообще. А позднее, в Вене, по какому-то мгновенному наитию у него открылись глаза на еврейскую угрозу, многие рабочие из его среды были настроены резко антисемитски. Но в одном он не соглашался с рабочими-строителями: «Я отвергал их социал-демократические взгляды, никогда не был я и членом профсоюза. Это и доставило мне первые неприятности политического характера». Возможно, поэтому он без удовольствия вспоминал Вену и, совсем наоборот, мечтательно вздыхал о довоенном Мюнхене, до удивления часто и охотно — о мясных лавках с колбасами.

Безграничным уважением пользовался у него епископ Линца времен его молодости, который своей энергией сумел преодолеть все препятствия, возникшие вокруг строительства линцского собора грандиозных масштабов; он хотел непременно превзойти собор св. Стефана в Вене, из-за чего и возникли осложнения с австрийским правительством, не желавшим уступать пальму первенства Вены. (4) За этим обычно следовали рассуждения о нетерпимости центрального австрийского правительства ко всем самостоятельным культурным инициативам в таких городах, как Грац, Линц или Инсбрук, просто подавлявшим их. Оно, видать, не осознавало, что оно тем самым насильно навязывало уравниловку целым землям. А вот теперь, когда он сам может все решать, он поможет своему родному городу восстановить свои законные права. Его программа превращения Линца в «мировой город» предусматривала возведение большого числа парадных построек по обоим берегам Дуная, а его берега должны были соединиться висячим мостом. Кульминационной точкой всего замысла должно было стать огромное здание аппарата гау НСДАП, с обширнейшим залом для собраний и башней с колоколами. В этой башне он предусмотрел для себя крипту, подземное погребение. Другими центральными строениями на берегу Дуная должны были стать ратуша, фешенебельный отель, большое здание театра, здание верховного командования, стадион, картинная галерея, библиотека, музей истории оружия, выставочный павильон, а также два памятника — Освобождения 1938 г. и в честь Антона Брукнера (5). Мне поручался проект картинной галереи и стадиона, который должен был раскинуться на откосе горы с видом на город. А неподалеку, также на возвышенности, предстояло построить резиденцию для Гитлера после его отхода в старости от политики.

Гитлер был навсегда зачарован перспективой столетиями складывавшегося ансамбля набережных Будапешта, как она открывается с дунайских мостов. Его честолюбивый замысел заключался в том, чтобы превратить Линц в немецкий Будапешт. Вена, как он отмечал в этой связи, вообще неверно спланирована — обращена к Дунаю спиной. Проектировщики упустили шанс включить речной поток в архитектурный облик города. Уже по одному тому, что ему удастся сделать в Линце, его отчий город сможет смело вступить в конкуренцию с Веной. Конечно, такого рода замечания были не вполне серьезны: его подводила нелюбовь к Вене, которая время от времени неожиданно в нем прорывалась. По другим поводам он также часто отмечал, что Вене привалила поразительная градостроительная удача, когда приступили к застройке валов бывших крепостных сооружений.

Еще до начала войны Гитлер иногда говаривал, что по достижению своих политических целей он отойдет от власти и мечтает закончить свои дни в Линце. В старости он полностью будет воздерживаться от политической активности, потому что только в этом случае его преемник сможет завоевать свой политический авторитет. Он не будет лезть к нему со своими советами. Люди быстренько повернутся к его преемнику, как только почувствуют, что в его руках реальная власть. А его все равно скоро забудут, все его оставят. Не без сочувствия к самому себе он продолжал: «Может, иногда и навестит меня кто-нибудь из моих старых сотрудников, но я не очень на это рассчитываю. Кроме фройляйн Браун я никого не возьму с собой туда. Фройляйн Браун и моего пса. Я буду очень одинок. Да и как я бы мог кого-то удерживать при себе силой? Да на меня просто не будут обращать внимания. Все побегут за моим преемником! Ну, может, раз в год, в день рождения они ко мне и придут». Естественно, все сидящие за столом начинали заверять его в своей преданности и в том, что они всегда будут вместе с ним. Могу только догадываться о мотивах частых его разговоров о раннем отходе от политики — во всяком случае, создавалось впечатление, что он исходил из того, что не магнетизм его личности, а обладание властью является источником и основой его авторитета. Ореол вокруг его чела казался его сотрудникам, не причастным к самому узкому кругу, несравненно больше и ярче. Среди же своих не произносили с почтительным придыханием «фюрер», а говорили просто «шеф» и приветствовали друг друга не предписанным «Хайль Гитлер», а просто по-человечески желали друг другу доброго дня. Можно было, не вызывая у Гитлера неудовольствия, слегка и поиронизировать над ним. Его излюбленную формулу: «На это есть две возможности» часто в его присутствии и по вполне банальным поводам использовала одна из его секретарш фройляйн Шредер. Например: «На то есть две возможности — либо дождь пойдет, либо нет». Ева Браун без смущения в присутствии всех за столом могла заметить, что его голстук не подходит к костюму, а то и шаловливо именовала себя «матушкой этой страны».

Как-то раз за большим круглым столом в чайном домике Гитлер вперил в меня, не мигая, свой взгляд. Вместо того, чтобы отвести глаза, я воспринял это как своего рода вызов. Кто знает, какие атавистические инстинкты толкают к такому поединку, когда два противника смотрят в упор в глаза друг другу, пока один не сдастся. Обычно я всегда выигрывал такие перегляды. Но на этот раз мне пришлось призвать всю, почти сверхчеловеческую, энергию — время, казалось, остановилось — чтобы не поддаться все нараставшему давлению, искусу закрыть веки; наконец, Гитлер опустил веки и сразу же заговорил о чем -то со своей соседкой.

Я часто задавал себе вопрос: что мешает мне считать Гитлера своим другом? Я был постоянно в его окружении, в его частном обиходе чувствовал себя почти как дома и был, кроме того, его первейшим сотрудником в столь им любимой области, в архитектуре.

Мешало все. В жизни своей я не встречал человека, так тщательно скрывавшего свои чувства, и если они и приоткрывались, то всего на какое-то мгновение. Во время заключения в Шпандау я обсуждал с Гессом эту особенность Гитлера. По общему нашему заключению, бывали такие минуты, когда казалось, что ты к нему как-то приблизился. Но это всегда оказывалось заблуждением. Если очень осторожно ты начинал переходить на предложенный им дружеский тон, он тут же воздвигал непреодолимую защитную стену.

Впрочем, Гесс полагал, что все же одно исключение было — Дитрих Эккардт. Но основательнее обсудив этот казус, мы пришли к заключению, что здесь все же скорее имело место почтительное отношение к старшему по возрасту и в антисемитских кругах весьма уважаемому писателю, чем дружба. После кончины Эккардта в 1923 г. только четыре человека обращались к Гитлеру по-дружески на «ты»: Эссер, Кристиан Вебер, Штрайхер и Рем (6). По отношению к первому из названных он воспользовался после 1933 г. первым удобным поводом, чтобы вернуться к «Вы», второго он просто избегал, с третьим обращался совершенно безличностно, а четвертого приказал убить (Нужен комментарий — В.И.). Даже по отношению к Еве Браун он никогда не был абсолютно раскован и человечен: дистанция между фюрером нации и простой девушкой постоянно поддерживалась. Иногда он не очень к месту обращался к ней «чапперль». Это баварское простонародное словцо, означающее примерно «малышка», и передавало его отношение к ней.

Авантюризм своего предназначения, масштаб ставки в игре были им по-настоящему осознаны после продолжительной беседы в ноябре 1936 г. на Оберзальцберге с кардиналом Фаульхабером. После ее окончания мы сидели с ним вдвоем в эркере столовой, в наплывающих сумерках. После долгого молчания, когда он смотрел куда-то за окно, он произнес задумчиво: «На то у меня две возможности: либо полностью претворить мои планы, либо потерпеть крушение. Осуществлю я их — и я войду в историю как один из величайших ее творцов, потреплю крах — и я буду осужден, ненавидим и проклят».

Глава 8 Новая имперская канцелярия

Чтобы обставить свое восхождение к одному «одному из величайших творцов истории» достойным образом, Гитлер потребовал возвести архитектурную кулису имперского размаха. Имперскую канцелярию, в которую он вступил 30 января 1933 г., он обозвал «конторой мыловаренного концерна». Во всяком случае, это — не центр власти ставшего могущественным Рейха.

В конце января 1938 г. Гитлер официально принял меня в своем кабинете: «У меня есть для Вас срочный заказ, — произнес он приподнятым тоном, стоя посреди кабинета. — Уже в самом ближайшем будущем мне предстоят важнейшие переговоры. Для этого мне нужны просторные помещения и залы, на фоне которых я бы производил должное впечатление, в особенности на мелких властителей. Под строительство я отвожу Вам всю Фосс-штрассе. Сколько это будет стоить, мне безразлично. Но строиться это должно очень быстро и в то же время иметь солидный облик. Сколько для этого Вам нужно времени? Планы, снос домов — все вместе? Два или даже полтора года — для меня слишком долго. Успеете до 10 января 1939 г.? Я хочу провести уже следующий прием дипломатического корпуса в новой канцелярии». С этим он меня и отпустил.

Дальнейший ход событий того дня Гитлер описал в речи по случаю праздничного события — окончания монтажа балок крыши: «Мой генеральный инспектор по делам строительства попросил несколько часов на размышление, а вечером он пришел с календарным графиком и сказал: „Такого-то марта будет закончен снос домов, 1-го августа состоится праздник по случаю подведения здания под крышу, а 9-го января, мой фюрер, я доложу Вам о завершении строительства“. Я ведь и сам прохожу по этому цеху, от строительства, и я знаю, что это значит. Такого еще не бывало. Это рекордное достижение». (1) На деле это было самое легкомысленное обязательство в моей жизни. Но Гитлер был доволен.

Снос строений под стройплощадку по Фосс-штрассе начался немедленно. Одновременно шла работа над планами внешнего вида здания и внутренней планировки. К строительству бомбоубежища приступили прямо по карандашным наметкам. Но и впоследствии приходилось в спешном порядке давать заказы на поставку многих строительных деталей, прежде чем я успевал до конца продумать архитектурные решения. Самые длительные сроки потребовались, например, для изготовления гигантских ковров ручной работы для множества просторных залов. Я определял их форматы и цветовую гамму еще до того, как мне самому были ясны интерьеры. В известном смысле их пришлось планировать по размерам ковров. Громоздкий календарный и организационный график я отбросил. Он только бы доказывал невыполнимость задачи. Во многом этот импровизационный метод был похож на тот, что четырьмя годами позднее я применил для руководства немецким военным производством.

Продолговатая конфигурация стройплощадки прямо-таки приглашала расположить по одной оси длинную анфиладу помещений. Я представил Гитлеру проект: вновь прибывший въезжал через ворота с Вильгельм-плац в Двор почета, затем по открытой лестнице он поднимался бы в небольшой зал, откуда через почти пятиметровой высоты двери открывался путь в вестибюль, выложенный мозаикой. Затем он еще, поднявшись по нескольким ступеням, пересекал круглое, перекрытое куполом помещение и оказывался бы перед уходящей вдаль на 145 метров галереей. На Гитлера, казалось, она и произвела особенное впечатление: вдвое длиннее зеркальной галереи в Версале! Глубокие оконные ниши должны были придавать освещению мягкость и создавать приятное ощущение — это я подсмотрел в Большом зале дворца Фонтенбло.

Открывалась анфилада помещений, каждое из которых было отделано особыми декоративными материалами и с особым подбором гаммы красок — всего 220 метров. И только затем посетитель попадал бы в приемный зал Гитлера. Да, конечно, увлеченность парадной архитектурой и, бесспорно, «искусство эффекта», но ведь это же мы видим и в барокко, да и всегда и везде это присутствовало.

На Гитлера проект произвел сильное впечатление: «Эти уже по пути от входа и до приемного зала кое-что почувствуют от силы и величия Германского Рейха!» В последующие месяцы он все время требовал представления планов, но активно — и это примечательно — почти ни во что не вмешивался при возведении лично для него предназначенного здания. Он дал мне свободно работать.

Гонка, которую Гитлер порол с возведением Рейхсканцелярии, имела подспудно свое объяснение в его обеспокоенности собственным здоровьем. Он серьезно боялся, что жить ему осталось не долго. С 1935 г. в его фантазии все нарастала тревога в связи с каким-то желудочным заболеванием, которое он пытался лечить целой системой самоограничения. Ему казалось, что он сам знает, какая пища для него вредна, и постепенно прописал себе голодную диету. Немного супа, салат, самые легкие блюда малыми порциями — и это все. Его голос звучал почти с отчаянием, когда он показывал на свою тарелку: «И этим человек должен жить! Гляньте! Врачам хорошо рассуждать: человек должен есть все, что возбуждает у него аппетит. (2) Мне почти ничего не идет на пользу. После каждой еды начинаются боли. Еще уменьшить рацион? Но как я тогда вообще должен жить?»

Бывало нередко, что он от боли неожиданно прерывал заседание, на полчаса или даже более, уходил к себе, а то и совсем не возвращался. Он страдал также, по его словам, от чрезмерного образования газов, болей в сердце и от бессоницы. Как -то Ева Браун сказала мне, что он, еще даже не перешагнувший пятидесятилетний рубеж, посетовал: «Мне скоро придется дать тебе свободу. Что ты можешь ждать от старого мужчины».

Приставленный к нему врач, д-р Брандт, начинающий хирург, все старался убедить его пройти основательное обследование у лучшего терапевта. Мы все поддерживали его. Назывались имена известных профессоров, обсуждались планы, как провести обследование, не привлекая общественного внимания. Подумывали о военном госпитале, так как это наилучшим образом обеспечивало бы секретность всего дела. Но кончалось это всегда одинаково — Гитлер отклонял все предложения. Он просто не имеет права прослыть нездоровым. Это неизбежно ослабит его политические позиции, особенно за рубежом. Он отказывался даже просто пригласить к себе на дом терапевта для первичного обследования. Насколько мне известно, он в то время никогда серьезно не обследовался, а экспериментировал сам, в соответствии с собственными теориями. Впрочем, это вполне соответствовало прочно сидевшей в нем склонности к дилетантизму.

Совсем иначе отреагировал он на усиливавшуюся хрипоту его голоса: он пригласил известного ларинголога профессора Эйкена. В своей канцлерской квартире он прошел тщательное обследование и почувствовал облегчение, когда его опасения рака не подтвердились. До этого он месяцами ссылался на судьбу императора Фридриха III (нужен комментарий — В.И.). Хирург удалил у него вполне безобидный узелок, операция была проведена также в домашней обстановке.

В 1935 г. опасно заболел Генрих Хофман. Д-р Морелль, старый знакомый, наблюдал его и лечил сульфонамидами (3), которые он получал из Венгрии. Хофман не уставал рассказывать Гитлеру, как чудесно этот врач спас ему жизнь. Конечно, он говорил это от чистого сердца, но надо сказать, что один из талантов Морелля заключался в том, чтобы сверх всякой меры преувеличить опасность излеченной им болезни и тем самым продемонстрировать свое искусство в самом выгодном свете.

Д-р Морелль подчеркивал, что учился у знаменитого бактериолога Ильи Мечникова (1845-1916), лауреата Нобелевской премии, профессора Пастеровского института (3). Мечников научил его бороться с болезнями, вызываемыми бактериями. Впоследствии Морелль совершил в качестве судового врача много морских путешествий. Нет, конечно, он не был совсем шарлатаном — скорее фанатиком своей специальности и зашибания денег.

Хофману удалось уговорить Гитлера обследоваться у Морелля. Результат был самым удивительным: впервые Гитлер уверовал в предназначение врача: «Так ясно и четко еще никто не объяснял мне, что со мной. Намеченный им курс лечения настолько логично выстроен, что я ему всецело поверил. Я буду очень пунктуально выполнять все его назначения». Главным выводом обследования было, по описанию Гитлера, то, что вследствие нервного перенапряжения у него наступило полное истощение флоры кишечника. Как только с этим удастся справиться, все остальные недомогания автоматически прекратятся. Доктор намеревается ускорить процесс исцеления инъекциями витаминов, препаратов железа, фосфором и виноградным сахаром. Весь курс продлится примерно год, а до этого можно рассчитывать только на частичное улучшение.

Лекарством, о котором чаще всего заходила речь, были капсулы с кишечной флорой, «мультифлор», которые, как уверял Морелль, были «взращены из первосортных штаммов одного болгарского крестьянина». Что он там еще впрыскивал и давал Гитлеру, не выходило из области полунамеков. Нам эти методы никогда не представлялись вполне чистыми. Д-р Брандт навел справки у своих друзей-терапевтов, и все отозвались негативно о методах Морелля как о сомнительных, недостаточно проверенных и говорили об опасности привыкания к этим препаратам. В самом деле, внутривенные уколы производились все чаще, со все убыстряющейся сменой биологических препаратов — вытяжек из семенников и внутренностей животных, химических и растительных веществ. Геринг однажды нанес Мореллю тяжкое оскорбление, обратившись к нему «господин Имперский шприцмайстер».

Но факт — вскоре после начала лечения у Гитлера прошла экзема на ноге, в течение ряда лет очень беспокоившая его. Еще через несколько недель стало лучше с желудком. Он стал больше есть и уже не такими микроскопическими порциями. Вообще почувствовал себя бодрее и упоенно заявлял: «А если бы мне не попался Морелль? Он спас мне жизнь! Просто чудо, как он мне помог!»

Если вообще у Гитлера был дар подчинять себе других, то в данном случае произошло все наоборот: Гитлер безгранично уверовал в гениальность своего лейб-медика и не терпел никаких критических высказываний в его адрес. С этих пор Морелль вошел в узкий круг и — если Гитлера не было — служил объектом всеобщего увеселения: он ни о чем другом не мог говорить, кроме как о стрепто— и прочих кокках, семенниках быков и новых витаминах.

Гитлер всем, при малейших недомоганиях, советовал срочно проконсультироваться у Морелля. Когда в 1936 г. моя сердечнососудистая система и желудок восстали против ненормального режима работы и приспособления к неестественному образу жизни Гитлера, я посетил врачебный частный кабинет доктора Морелля. Табличка у входа извещала: «Д-р Тео Морелль. Кожные и венерические заболевания». Врачебный кабинет и квартира Морелля находились в самом изысканном районе — на Курфюрстендамм, вблизи церкви Поминовения. В его доме можно было порассматривать целую галерею фотографий с автографами кинозвезд и актеров. Столкнулся я у него и с кронпринцем. После весьма приблизительного осмотра Морелль прописал мне свои капсулы с кишечной флорой, виноградный сахар, гормонные и витаминные таблетки. Для верности я в те же дни прошел тщательное обследование терапевтом из Берлинского университета, профессором фон Бергманом. Органических изменений, как гласило заключение, не обнаружено, речь идет о нервных отклонениях, вызванных чрезмерными перегрузками. Я, насколько это было возможно, сбавил темп, и неприятные ощущения пошли на убыль. Не рискуя огорчать Гитлера, я рассказывал, что строго следую советам Морелля, а так как мне стало гораздо лучше, то на какое-то время я стал образцово-показательным пациентом Морелля. По указанию Гитлера обследовал он и Еву Браун. Потом она поделилась со мной: он весь какой-то до отвращения сальный, и она никогда больше не станет у него лечиться.

Самочувствие Гитлера улучшилось лишь временно. Но от своего лейб-медика он не отошел; даже наоборот — он все чаще отправлялся пить чай в дом Морелля на острове Шваненвердер недалеко от Берлина. Это было единственное привлекавшее его место, куда он выбирался из канцелярии. Очень редко заезжал он к Геббельсу, а меня он посетил всего один раз, чтобы осмотреть только что построенный мной для себя дом на Шлахтензее.

С конца 1937 г., когда и лечение по методу Морелля не дало эффекта, Гитлер снова начал жаловаться. Даже когда он просто делал новые заказы на строительство или обсуждал проекты, то нередко добавлял: «Я не знаю, сколько еще проживу. Возможно, большинство этих строек будет закончено уже без меня». (5) Срок завершения бессчетных крупных объектов приходился на 1945-1950 г.г., т.е. надо было полагать, что Гитлер рассчитывал на несколько лет жизни. Или еще короче: «Вот когда меня не станет… Времени у меня немного…» (6) А в узком кругу его устойчивыми словосочетаниями стали: «Мне осталось недолго жить. Я в постоянной тревоге: хватит ли времени осуществить задуманное. Я сам должен претворить в жизнь мои планы. Ни у кого из моих преемников нет той энергии, которая необходима, чтобы преодолеть неизбежные кризисы. Мои намерения должны стать реальностью, пока я еще, с моим ухудшающимся здоровьем, в состоянии осуществить их сам».

2 мая 1938 г. Гитлер составил свое личное завещание. Политическое завещание было им оглашено еще 5 ноября 1937 г. в присутствии министра иностранных дел и военной верхушки Рейха. Свои далеко идущие завоевательные планы он определил как «документально оформленное завещание на случай моей кончины» (7). От своего личного окружения, которое ночь за ночью должно было смотреть пустяковые оперетточные фильмы и выслушивать бесконечные тирады о католической церкви, диетической кухне, греческих храмах и овчарках, он скрывал, насколько буквально он понимал свою мечту о мировом господстве. Кое-кто из его бывших сотрудников попытался задним числом развить целую теорию о якобы произошедшей в Гитлере в 1938 г. глубокой внутренней перемене, объясняемой ухудшением его здоровья в результате лечения по методу Морелля. Я же, напротив, придерживаюсь того мнения, что планы и цели Гитлера всегда оставались одними и теми же. Нездоровье и страх смерти побуждали его только сдвигать сроки. Его намерения могли быть сокрушены только превосходящими силами, а в 1938 г. их не было. Как раз наоборот — успехи этого года придали ему решимости взять еще более резвый темп.

Мне казалось, что поселившееся в Гитлере внутреннее беспокойство имело весьма прямую связь с его горячечной строительной лихорадкой, с тем, как он нас подстегивал. Во время празднования подведения здания Рейхсканцелярии под крышу он сказал рабочим: «Теперь это уже не американские темпы, это немецкие темпы! И позвольте мне высказать предположение, что я также добиваюсь большего, чем государственные деятели в так называемых демократических странах. Я убежден, что мы являем миру иной политический темп. И если возможно присоединить к Рейху за какие-нибудь три-четыре дня целое государство, то точно так же возможно за год-два отстроить здание». По временам я, впрочем, задаю себе вопрос: а не имела ли его бьющая в глаза строительная горячка еще и другой смысл — замаскировать свои планы и загипнотизировать общественное мнение все новыми и новыми закладками первых камней и возвещением сроков окончания строек.

Примерно в 1938 г. мы сидели в нюрнбергском ресторане «Немецкий двор». Гитлер рассуждал о том, что существует особая обязанность произносить вслух только то, что предназначается для ушей общественности. Среди присутствующих находился рейхсляйтер Филип Булер со своей молодой женой. Она вставила, что такое ограничение, вероятно, на этот круг не распространяется, потому что каждый из нас сумеет сохранить любую тайну, которую он нам бы доверил. Гитлер рассмеялся и ответил: «Никто у нас не умеет держать язык за зубами, кроме одного единственного человека». И он указал на меня. Но то, чему предстояло произойти в ближайшие месяцы, мне заранее известно не было.

2-го февраля 1938 г. в передней квартиры Гитлера я столкнулся с главнокомандующим ВМФ Эрихом Редером, выходящим от хозяина дома. Он был очень расстроен. Бледный, с неуверенной походкой, он походил на человека на грани сердечного приступа. Через день я прочел в газетах: министр иностранных дел фон Нейрат заменялся на своем посту Риббентропом, главнокомандующий сухопутными войсками Фрич — Брухичем. Верховное командование вермахтом в целом, осуществлявшееся до сих пор Бломбергом, Гитлер принял на себя. Своим начальником штаба он назначил Кейтеля.

Генерал-полковника фон Бломберга я знал по встречам на Оберзальцберге. Он производил впечатление обязательного, благородного господина. Вплоть до своего смещения он пользовался у Гитлера глубоким уважением, и тот обращался с ним необыкновенно предупредительно. Осенью 1937 г. он побывал по совету Гитлера в моем служебном помещении на Парижской площади и осмотрел планы и макеты перестройки Берлина. Он целый час спокойно и замнтересованно рассматривал выставленное. Его сопровождал какой-то генерал, который на каждое слово своего начальника только одобрительно кивал головой. Это и был Вильгельм Кейтель, отныне ближайший сотрудник Гитлера по командованию вермахтом. Не разбираясь в военной иерархии, я тогда готов был принять его за адъютанта Бломберга.

Примерно в это же время меня попросил зайти к нему на службу в Бендлер-штрассе генерал-полковник Фрич, с которым я до этого никогда не встречался. Им двигало не просто желание взглянуть на генплан будущего Берлина. Я разложил на большом столе для карт листы. Он выслушивал мои пояснения бесстрастно, соблюдая дистанцию, с по-военному обрывистыми и краткими замечаниями и вопросами — все это граничило просто с нелюбезностью. По характеру его вопросов у меня создалось впечатление, что он как бы решает для себя вопрос, насколько Гитлер со своими грандиозными, рассчитанными на годы вперед градостроительными планами может быть заинтересован в сохранении мира. А, впрочем, может быть, я и заблуждался.

Не был я знаком и с бароном фон Нейратом, министром иностранных дел. Как-то в 1937 г. Гитлеру пришло в голову, что его вилла недостаточна для исполнения ее владельцем официальных обязанностей министра, и он направил меня к госпоже фон Нейрат с предложением существенно ее перестроить за государственный счет. Она провела меня по вилле и, заканчивая разговор, сказала, что, по ее мнению и по мнению господина министра, дом вполне соответствует своему предназначению и что она благодарит за предложение. Гитлера это огорчило, и он никогда к этому не возвращалс. В этом эпизоде обнаружилась полная достоинства скромность старого дворянства и его отмежевание от нахрапистой тяги к роскоши новых хозяев. Иначе было с Риббентропом. Летом 1936 г. он направил меня в Лондон, потому что ему захотелось расширить и обновить здание германского посольства. Все должно было быть завершено до начала 1937 г., когда должны были состояться коронационные торжества в честь Георга VI. В этой связи предстояло поразить воображение лондонского света роскошью убранства. Надзор за конкретным ходом дел Риббентроп поручил своей жене, которая вместе с архитектором по интерьерам из мюнхенских «Объединенных мастерских» настолько глубоко и воодушевленно погрузилась в архитектурные проблемы, что я мог считать свое присутствие излишним. Ко мне Риббентроп отнесся обходительно, хотя он в то время постоянно был в дурном расположении духа, которое всякий раз обострялось при получении очередной телеграммы от министра иностранных дел, расценивавшейся послом как вмешательство в его дела. Раздраженно и громко он грозил сам согласовать с Гитлером свою политику, ведь именно от него непосредственно он получил установки для своей работы в качестве посла.

Части сотрудников политического аппарата Гитлера, делавшей ставку на хорошие отношения с Великобританией, задача Риббентропа уже в то время казалась более чем сомнительной. Осенью 1937 г. д-р Тодт совершил совместную с лордом Уолтоном поездку по всем стройучасткам автобанов. После этой поездки он неофициально рассказывал о высказанном лордом желании видеть его на месте Риббентропа послом в Лондоне, с нынешним послом-де все равно отношения между странами не улучшатся. Мы постарались, чтобы эти высказывания дошли до ушей Гитлера. Он никак на это не отреагировал.

Вскоре после назначения Риббентропа на пост министра иностранных дел Гитлер предложил ему совсем снести старую министерскую виллу, а ему передать под ведомственное жилище, основательно перестроив, бывший дворец рейхспрезидента. Риббентроп с этим согласился.

Свидетелем другого эпизода, относящегося к тому же году, который очень зримо дал почувствовать нарастающее раскручивание гитлеровской политики, я стал 9 марта 1938 г. в передней берлинской квартиры Гитлера. Адъютант Шауб сидел у радиоприемника и слушал выступление австрийского федерального канцлера д-ра Шушнига в Инсбруке. Гитлер уединился в своем домашнем кабинете в бельэтаже. По-видимому, Шауб поджидал чего-то вполне определенного. Он делал пометки в блокноте. Тем временем Шушниг становился все категоричнее и в конце объявил о проведении в Австрии референдума: австрийский народ сам должен высказаться «за» или «против» своей независимости, а затем Шушниг обратился к землякам с чисто австрийским: «Ребятишки, настало время!»

Настало время и для Шауба — он рванул по лестнице к Гитлеру. Довольно скоро появились Геббельс во фраке и Геринг в парадном мундире: они оба были вызваны с какого-то праздненства в рамках Берлинского бального сезона. Оба исчезли в кабинете Гитлера.

И снова лишь несколькими днями позднее я прочел в газетах, что произошло. 13 марта немецкие войска маршем вступили в Австрию. Примерно неделями тремя позднее я отправился на автомобиле в Вену для того, чтобы оборудовать и украсить ангар Северозападного вокзала для проведения там грандиозного венского митинга. Повсюду, в городах и селах, машины с немецкими номерами радостно приветствовались населением. В Вене, в отеле «Империал» столкнулся я и с самой пошлой стороной ликования по поводу «аншлюсса». Немало господ из «сливок» «старого рейха» уже поспели сюда — как, например, полицай-президент Берлина граф Хельдорф. Очевидно, их притягивало к себе изобилие товаров. «Там еще есть прекрасное белье… А там шерстяные пледы, и сколько угодно… А я набрел на лавочку с заграничными ликерами…» Обрывки разговоров порхали по вестибюлю гостиницы. Мне все это было противно, и я ограничился покупкой только одной элегантной шляпы фирмы «Борзалино». И какое мне было дело до всего этого?

Вскоре после «аншлюсса» Гитлер, когда собрался узкий круг, приказал принести карту центральной Европы, и описал подобострастно внимавшим гостям, в какие тиски попала теперь Чехословакия. В течение ряда лет он часто подчеркивал, с какими подлинно государственной дальновидностью и бескорыстием действовал Муссолини, дав согласие на вступление немецких войск в Австрию: за это он ему навек обязан. Для Италии, разумеется, было бы наилучшим вариантом существование Австрии как нейтрального буферного государства, а теперь немецкие войска стоят на перевале Бреннер и в перспективе для Италии это не может не представлять собой внутриполитической проблемы. Визит Гитлера в Италию в 1938 г. был в известном смысле жестом признательности. Ему доставили радость памятники архитектуры и художественные сокровища Рима и Флоренции. Сопровождавшие его лица были одеты в специально сшитые для этого случая мундиры, ему предварительно продемонстрированные. Гитлер любил пышность. Его собственная, всегда подчеркнуто скромная, одежда была результатом точного учета массовой психологии: «Мое окружение должно быть ослепительно. Тем более ошеломляюще будет впечатление от моей скромности». Годом позднее Гитлер лично дал поручение «имперскому театральному художнику» Бенно фон Аренту, до тех пор занимавшемуся исключительно оформлением опер и оперетт, разработать эскизы новой формы для дипломатического корпуса. Фраки с золотым шитьем получили полное одобрение Гитлера. Остряки не преминули отметить: "Так и сошли из «Летучей мыши». Арент изготовлял для Гитлера и проекты орденов — они также могли бы украсить любую сцену. Я прозвал Арента «жестянщиком Третьего рейха».

По возвращении из Италии Гитлер суммировал свои впечатления следующим образом: «Я рад, что у нас не монархия и что я никогда ни слушал тех, кто хотел повесить на нас монархию. Ох, уж мне придворные льстецы и этикеты! Это надо же додуматься! А дуче — постоянно в тени. И во время обедов, и на трибунах королевская семья всегда занимает лучшие места. И уже только потом, позади всех — дуче, действительно олицетворяющий государство». По протоколу Гитлер как глава государства приравнивался к королю, Муссолини же — лишь главе правительства.

После визита в Италию Гитлер считал своим долгом ответить Муссолини исключительными почестями. Он решил, что Адольф Гитлер-плац после коренной реконструкции в рамках общего генерального плана получит имя Муссолини (8). В архитектурном отношении он находил эту площадь ужасной, изуродованной современными постройками времен республики, но: «Когда мы позднее переименуем площадь Гитлера в площадь Муссолини, то я от нее отделаюсь, а потом это будет выглядеть особенно почетно, что именно свою площадь я уступаю дуче. Я уже сделал для нее набросок памятника Муссолини!» До этого дело не дошло, приказ Гитлера о реконструкции площади так и остался невыполненным.

Исполненный драматизма 1938 г. закончился наконец сближением Гитлера с западными державами по вопросу о Чехословакии, соглашением об отходе к Рейху ее значительных территорий. Несколькими неделями ранее Гитлер в своих речах на съезде партии в Нюрнберге преподносил себя разгневанным фюрером своей нации; подхлестываемый бурными овациями своих приверженцев, он приложил все усилия для того, чтобы убедить заграницу, что он не страшится войны. Оценивая с дистанции сегодняшнего дня, конечно ясно, что это была крупномасштабная акция устрашения; эффективность подобной тактики он уже с успехом в меньшем объеме проверил во время своей беседы с Шушнигом. С другой стороны, он любил застолбить своими публичными заявлениями определенный «рубеж мужества», от которого он без потери лица уже не мог бы отступить.

Он не оставил и тени сомнений в своей решимости начать войну даже у своих ближайших сотрудников, объяснил им всю неразрешимость ситуации и неизбежность применения силы. Это очень не походило на его обычное поведение, практически исключавшее возможность заглянуть вовнутрь. Его решительно-воинственные высказывания ввели в заблуждение даже его шеф-адъютанта Брюкнера, работавшего с ним с очень давних пор. Во время партийного съезда 1938 г. мы группой расположились на одной из стен нюрнбергского замка. Перед нами простирался окутанный легкой дымкой, пронизанный мягким сентябрьским солнечным светом древний город. И тут Брюкнер подавленно произнес: «Кто знает, может, мы видим все это столь мирным в последний раз. Возможно, скоро будет война».

То, что вопреки предсказанию Брюкнера удалось еще раз избежать войны, следует приписать скорее сговорчивости западных держав, чем сдержанности Гитлера. На глазах всего потрясенного мира и окончательно уверовавших в непогрешимость фюрера его приверженцев свершилась передача судетской области Германии (нужен комментарий — В.И.).

Всеобщее удивление вызвали чешские оборонительные укрепления. К изумлению специалистов, пробные стрельбы по ним показали, что наше вооужение, которое должно было быть против них использовано, недостаточно эффективно. Гитлер сам поехал к бывшей границе, чтобы составить свое собственное мнение о подземных сооружениях, и они произвели на него сильное впечатление. Укрепления поразительно массивны, исключительно квалифицированно спроектированы и, превосходно учитывая особенности ландшафта, углублены на несколько ярусов в горах: «При стойкой обороне было бы очень трудно овладеть ими, нам это стоило бы много крови. А теперь мы это получили, не пролив ни капли. Но одно ясно — я никогда не допущу, чтобы чехи соорудили бы новую оборонительную линию. И какая у нас теперь великолепная исходная позиция! Горы уже у нас за спиной, мы в долинах Богемии».

10 ноября по пути в свое бюро я проезжал мимо еще дымившихся руин берлинской синагоги. (Нужен комментарий — В.И.) Это было четвертым по счету значительным событием, определившим общий колорит этого последнего предвоенного года. Это очень явственно врезавшееся в память впечатление, оно и сегодня — одно из самых гнетущих в моей жизни. Но тогда меня прежде всего задел элемент беспорядка на Фазанен-штрассе: обуглившиеся балки, рухнувшие детали фасада, обгоревшие стены — предвосхищение картины, которой в войну суждено было стать чуть ли не всей Европе. Но сильнее всего меня встревожило политическое пробуждение «улицы». Разбитые оконные стекла чувствительно задели мое буржуазное понимание порядка.

Я не увидел главного — что разбито тогда было нечто большее, чем стекла, что в эту ночь Гитлер в четвертый раз за год перешагнул Рубикон и необратимо предопределил судьбу своей империи. Почувствовал ли я тогда хоть на мгновение, что надвинулось что-то такое, что должно было привести к уничтожению целой группы нашего народа? Что это изменит и мою собственную моральную сущность? Я не знаю ответа на эти вопросы.

Скорее всего я воспринял происшедшее просто безразлично. Этому способствовали и несколько слов сожаления, произнесенных Гитлером: он-де не хотел такого рода крайностей. Показалось, что он несколько смущен. Позднее Геббельс среди своих намекал, что он был инициатором той мрачной и чудовищной ночи. Я считаю более чем вероятным, что именно он поставил колеблющегося Гитлера перед свершившимся фактом, чтобы принудить его к более решительным действиям.

Меня самого очень удивляет, что в памяти моей почти не сохранились антисемитские высказывания Гитлера. Работая над этой книгой, я могу только пытаться собрать воедино отдельные элементы, которые запали в память: расхождение между тем обликом Гитлера, каким бы мне его хотелось видеть и каким я его знал, озабоченность ухудшающимся состоянием его здоровья, надежды на смягчение его войны с церковью, возвещение им казавшихся утопичными дальних целей, всякого рода курьезы, а ненависть Гитлера к евреям представлялась мне тогда до такой степени само собой разумеющейся, что ее проявления просто не оставили во мне никаких следов.

Как и Гитлер, я ощущал себя архитектором. Политические события меня не касались. Я всего лишь создавал для них по возможности величественные кулисы. И Гитлер укреплял меня в такой самооценке, привлекая меня к решению почти исключительно архитектурных задач. Помимо всего прочего, попытайся я включиться в дискуссии на политические темы, это было бы воспринято как самоуверенное важничанье довольно поздно примкнувшего к движению новичка. Я считал себя избавленным от необходимости высказывать какие-либо оценки. Да и само национал-социалистское воспитание было нацелено на выработку усеченного сознания: от меня ожидали одного — успехов в строительстве. До какой почти гротескной степени дело обстояло именно так, свидетельствует моя памятная записка Гитлеру в 1944 г.: «Задачи, которые я должен решать — неполитические. И я в своей деятельности чувствовал себя хорошо до тех пор, пока моя личность и моя работа рассматривались исключительно под углом зрения профессиональной эффективности». (9)

Но по сути такое дифференцированное видение имеет не много смысла. Сегодня оно, как мне представляется, дает намеком понять, что я стараюсь подальше развести идеализированный образ Гитлера и повседневную практику проведения в жизнь антисемитских лозунгов, красовавшихся на полотнищах при въезде в любой городок и служивших темой для бесед за чашкой чая. А ведь и на самом деле, конечно, не имеет никакого значения, кто организовал и вывел на улицы чернь против синагог и еврейских магазинов, как и не важно то, произошло ли это по подсказке Гитлера или только при его косвенном одобрении.

С тех пор, как меня выпустили из Шпандау, мне очень часто задают тот вопрос, который я и сам пытался на протяжении двадцати лет уяснить для себя в моей одиночной камере: что было мне известно о преследованиях, депортациях и уничтожении евреев? Чего я не мог знать? И какие выводы я для себя сделал?

Сейчас я уже не даю того ответа, которым я столь долго пытался успокаивать спрашивающего, но прежде всего — самого себя: что, дескать, в созданной Гитлером системе, как и при всяком тоталитарном режиме, вместе с восхождением по служебной лестнице растет и изоляция, и отрезанность от всего остального, что с подведением под убийства индустриальной базы сокращается число палачей и тем самым расширяются возможности сокрытия правды, что свойственная системе маниакальная засекреченность выстраивает целую лесенку степеней посвященности и тем самым оставляет отдельно взятому человеку лазейку для бегства, позволяет не замечать бесчеловечности.

Теперь я не даю подобных ответов, потому что они обходятся с реальностью на адвокатский манер. Да, хотя я, фаворит, а затем и один из влиятельных министров Гитлера, был огражден от реальности; да, хотя суженность мышления профессиональными проблемами и ответственностью архитектора и министра вооружений легко позволяла отделываться от действительности всякими увертками; да, хотя я и не знал, что собственно началось в ночь с 9 на 10 ноября 1938 г. и должно было закончиться Майданеком и Аусшвитцем. Но меру своей изолированности, степень правдивости своих уверток и отговорок, уровень своей неинформированности, в конечном счете, я определял все же сам.

Поэтому сегодня я знаю, что в моих мучительнейших, самоистязательских размышлениях этот вопрос ставится так же неправильно, как и многочисленными любопытствующими на этот счет. Было или не было мне известно, и как много или как мало — все это становится несущественным при мысли, сколько же чудовищного я должен был бы тогда узнать и какие же выводы должны были бы стать сами собой разумеющимися даже из того немногого, о чем я знал. Те, кто спрашивают меня, ожидают, в сущности, самооправданий. Но у меня нет защиты.

Новая Рейхсканцелярия должна была быть готова 9 ноября 1939 г. 7 января Гитлер прибыл из Мюнхена. Он был в напряженном ожидании и, по-видимому, ожидал застать обычную при сдаче крупного строительного объекта картину: суета рабочих и ремесленников, полчище уборщиков мусора и мойщиков стекол, лихорадочная спешка при разборке лесов, пыль и куча щебня, развешивание картин и настил полов. Но Гитлер ошибся. Мы с самого начала оставили себе несколько резервных дней, уже не нужных для строительных или отделочных работ, и поэтому ровно за двое суток до сдачи все было готово. Обходя помещения, Гитлер мог бы сразу же сесть за свой письменный стол и приняться за дела государственной важности.

Здание произвело на него сильное впечатление. Он расточал похвалы «гениальному архитектору» — и то, что он это выражал открыто, обращаясь прямо ко мне, было для него очень необычно. А то, что я умудрился все закончить на двое суток раньше, снискало мне славу великого организатора.

Особенно ему понравился протяженный путь, через анфиладу помещений, который будут проделывать дипломаты прежде, чем достигнут зала приемов. Он отмел мои сомнения относительно пола из мрамора, который мне очень не хотелось покрывать дорожкой: «Это то, что как раз и нужно. Пусть они, как и подобает дипломатам, движутся по скользкому полу».

Зал приемов показался ему слишком маленьким, он тут же приказал перестроить его, увеличив площадь втрое. К началу войны соответствующая документация была уже готова. А рабочий кабинет, напротив, вызвал у него безоговорочное восхищение. Особенно порадовала его инкрустация на столешнице его письменного стола, изображавшая наполовину вытащенный из ножен меч: «Вот это хорошо… Когда дипломаты, занявшие места прямо против меня, увидят это, они научатся бояться». С позолоченных панелей над каждой из четырех дверей кабинета на Гитлера смотрели четыре добродетели — Мудрость, Осмотрительность, Мужество и Справедливость. Я сам не очень ясно осознавал, откуда мне пришла в голову эта идея. Две скульптурные работы Арно Брекера в Круглом зале перед порталом, открывавшим проход к Большой галерее, изображали «дерзающего» и «обдумывающего». (10) Это весьма патетическое наставление моего друга Брекера — всякое дерзание предполагает ум — как и мой аллегорический совет не забывать помимо мужества и другие добродетели, свидетельствовали о наивной переоценке дидактической действенности произведений искусства, но в них, возможно, уже сквозила известная обеспокоенность тем, что уже завоеванное может оказаться под угрозой.

Поначалу огромный стол с массивной мраморной столешницей стоял у окна как-то без особого смысла. Но с 1944 г. вокруг него проводились совещания о положении на фронтах; по разостланным картам генштаба можно было проследить стремительное продвижение западного и восточного противников вглубь германского Рейха. Это был последний наземный командный пункт Гитлера. Следующий находился в 150 метрах под мощным многослойным бетонным покрытием. Зал для заседаний кабинета министров, по соображениям акустики весь облицованный деревянными панелями, также ему вполне понравился, но никогда им в дальнейшем не использовался по прямому назначению. Кое-кто из министров просил меня, по крайней мере, показать им «их» зал. Гитлер давал разрешение, и бывало, кто-нибудь из министров несколько минут молча стоял у «своего» кресла, на котором он ни разу не сиживал, и взирал на папку из синей кожи, на которой золотыми буквами было вытеснено его имя.

Для выполнения заказа в сжатые сроки на стройке работали 4,5 тысячи рабочих в две смены. К этому надо добавить еще несколько тысяч по всей стране, занятых изготовлением отдельных деталей. Их всех — камнерезов, столяров, каменщиков, сантехников и проч. — пригласили посетить законченное здание, и они бродили, дивясь и восхищаясь, по сверкающим залам.

Во Дворце спорта Гитлер обратился к ним со следующими словами: «Я обращаюсь к вам как представитель всего немецкого народа! Ведь если я кого-то принимаю в Имперской канцелярии, то его принимает не частное лицо Адольф Гитлер, а фюрер германской нации — тем самым его принимаю не я, а в моем лице — вся Германия. И поэтому я хочу, чтобы эти помещения были бы достойны своей миссии. Каждый из вас в отдельности внес свой вклад в сооружение, которое простоит века и расскажет потомкам о нашем времени. Это первое архитектурное олицетворение нового великого германского Рейха!»

После обеденной трапезы он иногда спрашивал, кто из гостей еще не осматривал Рейхсканцелярию, и всегда радовался, если он мог кому-нибудь еще показать новостройку. При этом он блистал своей памятью на цифры, ошеломляя посетителей. Он обращался ко мне: «Какова площадь этого зала? А высота?» Я смущенно пожимал плечами, а он называл размеры. Совершенно безошибочно. Постепенно это стало игрой с подтасованными картами, так как и у меня эти цифры уже засели в голове. Но раз уж ему эта игра была по душе, то я подыгрывал.

На меня посыпались почести. Гитлер устроил на своей квартире обед для моих ближайших сотрудников. Он написал статью для книги о Рейхсканцелярии, наградил меня «золотым партийным значком» и приподнес мне, произнеся несколько робких слов, акварель времен своей юности. Нарисованная им в очень для него тяжкое время, в 1909 г., она изображала готическую церковь, что должно было стоить исключительно точной, педантичной и терпеливой работы. В ней не чувствовалось ни малейшего индивидуального начала, ни один штрих не был проведен вдохновенно. Но не только манера нанесения штрихов была абсолютно безличной. Кажется, что уже одним выбором объекта изображения, бледными красками, робостью в раскрытии перспективы — это очень достоверное свидетельство раннего периода жизни Гитлера. Все его акварели того времени производят именно такое безжизненное впечатление. И даже его зарисовки пешего связного на фронте Первой мировой войны оставались лишенными всякой индивидуальности. Сдвиг к самостоятельности произошел поздно — об этом свидетельствуют оба наброска пером Берлинского зала народных собраний и Триумфальной арки, выполненные им примерно в 1925 г. Еще десятью годами позднее он в моем присутствии делал наброски очень уверенной рукой, красно-синим карандашом, местами нанося несколько слоев штриховки, пока ему не удалось добиться искомой формы. Но еще и в те годы он не стеснялся незатейливых акварелей своих молодых лет, иногда поднося их в знак особого отличия.

В старой Имперской канцелярии уже несколько десятилетий стоял мраморный бюст Бисмарка работы Ренгольда Бегаса. За несколько дней до освящения нового здания рабочие при перевозке бюста уронили его, и у него отвалилась голова. Мне показалось это недобрым предзнаменованием. А так как мне со слов Гитлера была известна история о том, как точно в день начала Первой мировой войны со здания почтамта сорвался имперский орел, то я замял это неприятное происшествие и с помощью Брекера изготовил точную копию, которую мы слегка потонировали чаем.

Самоупоенно рассуждал Гитлер в уже упомянутой речи: «Это самое чудесное в строительном деле: уж коли сработано, то остается памятник. Это сохраняется, это совсем другое дело, чем, к примеру, пара сапог, над которыми, конечно, тоже нужно потрудиться, но ведь их сносят за год-два и выбросят. А построенное останется и через века будет свидетельствовать о всех тех, кто его создавал».

12 января 1939 г. состоялось торжественное открытие этого предназначенного на века здания: Гитлер принял аккредитованных в Берлине дипломатов для вручения новогоднего адреса в Большом зале.

Через 65 дней после этого торжества, 15 марта 1939 г., в новый кабинет Гитлер был препровожден президент Чехословакии. В этих стенах разыгралась та трагедия, которая ночью началась капитуляцией Гахи, а ранним утром закончилась оккупацией его страны. (Нужен комментарий — В.И.) «Под конец я так обработал этого старого господина, — рассказывал позднее Гитлер, — что он уже был готов поставить свою подпись, но тут у него начался сердечный приступ. В соседней комнате д-р Морелль сделал ему укол, который в данных обстоятельствах оказался слишком действенным: Гаха собрался с силами даже чересчур, оживился и уже начал отказываться от подписания документа; пришлось повозиться, прежде чем он полностью оказался в моих руках».

78 месяцев после открытия, 16 июля 1945 Г., Черчилль попросил показать ему здание канцелярии. (11) «Перед ней собралась большая толпа. За исключением одного старика, неодобрительно качавшего головой, все они мне желали успеха. Эта демонстрация тронула меня не меньше, чем поношенная одежда населения. А затем мы довольно долго бродили по разрушенным коридорам и залам Рейхсканцелярии».

А вскоре здание было снесено. Камни и мрамор пошли на мемориал славы русских в Трептов парке.

Глава 9 Будни Рейхсканцелярии

К обеденным трапезам в Рейхсканцелярии имели свободный доступ человек сорок — пятьдесят. Им нужно было только позвонить адъютанту и сказать, что придут. В основном это были гауи рехсляйтеры, кое-кто из министров, конечно, все из узкого кружка, но, не считая адъютантов вермахта, ни каких военных. Адъютант полковник Шмундт много раз настойчиво склонял Гитлера приглашать к обеду высших офицеров. Но Гитлер всегда отказывал в этом. Возможно, он понимал, что его старым сподвижникам и сотрудникам не избежать высокомерных замечаний.

У меня был свободный доступ в жилье Гитлера, и я этим широко пользовался. Дежурный полицейский у въезда в садик знал мою машину, не задавая никаких вопросов, распахивал дверцу, я припарковывал автомобиль и входил в квартиру, перестроенную Троостом. Она простиралась справа от только что мной отстроенной Канцелярии и была связана с ней просторным переходом.

Дежурный эсэсовец из охраны запросто приветствовал меня, я отдавал ему рулоны с эскизами и, безо всякого сопровождения, как совершенно свой, направлялся в просторный холл. Это помещение с гобеленами на белых стенах, с темнокрасными мраморными полами, устланными мягкими коврами, с двумя группами клубных кресел и столов было очень удобным. Обычно здесь можно было застать занятых оживленной беседой гостей, кто-то вел телефонные разговоры. Вообще это помещение притягивало к себе, не в последнюю очередь и потому, что только здесь разрешалось курить.

Предписанное «Хайль Гитлер!» звучало здесь редко, гораздо чаще просто желали друг другу доброго дня. И манера демонстрировать свою принадлежность к партии шевроном над обшлагом рукава также была не принята в этом кругу, вообще гостей в партийной форме было почти не видно. Те, кто уже протиснулся в этот круг, имел привилегию на определенную непринужденность.

Через квадратную переднюю, которой из-за неудобной мебели почти не пользовались, путь вел в собственно гостиную, в которой гости, по большой части стоя, разбившись на группки, вели свои разговоры. Эта стометровой площади комната, единственная во всей квартире могущая претендовать на какой-то уют, осталась, учитывая ее бисмарковское прошлое, во время большой перестройки 1933-34гг. нетронутой: балочные перекрытия из дерева, до половины покрытые деревянными панелями стены, камин, украшенный гербом эпохи флорентинского Ренессанса, привезенным канцлером Бюловым из Италии. На нижнем этаже это был единственный камин. Перед камином были расставлены обитые темной кожей кресла, а позади софы стоял большой мраморный стол, на котором всегда были разложены газеты. Стены украшали гобелен и два полотна Шинкеля. Их получили в длительное пользование для жилья канцлера из Национальной галереи.

Момент своего появления Гитлер определял с небрежностью суверена. Обед обычно назначался часа на два, но чаще он начинался в три, а то и позже, в зависимости от прихода Гитлера — часто из своих частных помещений или прямо после какого-то совещания в Канцелярии. Он появлялся без каких-либо формальностей, как простое частное лицо, пожимал руки окружавшим его гостям, высказывал какие-то замечания на злобу дня; у некоторых, особо уважаемых, осведомлялся о здоровье «госпожи супруги», получал от шефа прессслужбы подборку новостей, садился несколько всторонку в одно из кресел и погружался в чтение. Иногда он передавал какой-нибудь листок кому-нибудь из присутствующих, если информация казалась ему заслуживающей внимания и делал вскольз какие-то замечания.

Так продолжалось еще минут 15-20, пока не раздвигались портьеры одной из стеклянных дверей, ведшей в столовую. Домоправитель, невольно вызывавший симпатию своей дородностью, просто — что соответствовало всей обстановке — сообщал Гитлеру, что обед готов. «Фюрер» направлялся в столовую первым, за ним, без какого-либо строго установленного порядка, тянулись гости.

Из всех заново перестроенных профессором Троостом помещений резиденции рейхсканцлера эта просторная квадратная комната (12 м на 12) была самой в своем оформлении продуманной. Одна стена имела три стеклянные двери, ведшие в сад. У противоположной стены стоял большой буфет, отделанный полисандровым деревом, а над ним — незаконченная картина Каульбаха — в таком виде с несомненными достоинствами, во всяком случае, в ней не было дотошной измельченности, свойственной эклектической манере этого художника. Две остальные стены прерывались закругленными нишами, в которых на цоколях из светлого мрамора располагались обнаженные скульптуры, изваянные мюнхенским скульптором Вакерлем. По обе стороны от них были еще стеклянные двери, через которые можно было пройти в сервировочную комнату, в большой холл и в уже упомянутую гостиную перед столовой. Светлые, с легким оттенком в желтизну, стены из искусственного мрамора и такие же легкие кремовые занавеси создавали ощущение пронизанного светом простора. Небольшие выступы стен подчеркивали ясный, четкий ритм, поверху их объединял прямой карниз. Мебель была простой и покойной. В центре стоял большой круглый стол на полтора десятка персон, окруженный скромными темного дерева стульями, обтянутыми темнокрасной кожей; все они были одинаковыми, и даже стул Гитлера ничем не выделялся. По углам стояли еще четыре стола поменьше с четырьмя-шестью такими же стульями. Сервировка стола состояла из скромного белого фарфора, простых стеклянных бокалов — все это было подобрано еще самим профессором Троотсом. В центре стола находилась большая плоская чаша с цветами.

Это был «ресторан у веселого канцлера», как его частенько представлял гостям Гитлер. Его место было со стороны окон. Еще по пути в столовую Гитлер выделял двоих, которым отводилось место справа и слева от него. Остальные же рассаживались, как получалось. Если же гостей оказывалось больше, то адъютанты и менее важные личности, я в том числе, занимали места за малыми столами — что я рассматривал, собственно, как преимущество, поскольку там можно было легче вести непринужденные беседы.

Еда была подчеркнуто простой. Суп, легкая закуска, мясо с небольшим овощным и картофельным гарниром и дессерт. Выбор напитков исчерпывался минеральной водой, обыкновенным бутылочным берлинским пивом или недорогим вином. Самому Гитлеру подавали вегетарианскую еду, выпивал он и бокал «фахингера», и у кого была охота мог составить ему в этом компанию. Но таких находилось немного. Это было его обычной данью простоте, не без расчета, что об этом будет рассказано и за пределами этих стен. Когда как-то гельголандские рыбаки подарили ему гигантского омара и к всеобщему удовольствию этот деликатес был подан на стол, Гитлер не ограничился неодобрительными замечаниями о заблуждениях людей, способных питаться столь неэстетическими чудовищами, он хотел было тут же пресечь такое пиршество. Геринг обычно редко принимал участие в застольях. Когда я как-то раз, прощаясь с ним, заметил, что поспешаю на обед в Рейхсканцелярию, то услышал от него: «Если честно, то еда, которую там подают, мне не по вкусу. И еще эти партмещане из Мюнхена — невыносимо!»

Примерно раз в две недели к обеду появлялся и Гесс. За ним следовал его адъютант со специальным судком из нескольких отделений, в котором была принесенная с собой еда, которую оставалось только разогреть на кухне. Гитлер долго не замечал, что Гессу подают собственную вегетерианскую пищу. Когда же это до него дошло, то он с раздражением обратился к Гессу в присутствии всего общества: «У меня работает первоклассная повар— диетолог. Если врачом Вам предписано что-то особенное, то она будет это охотно готовить и для Вас. Но приходить сюда со своей едой Вы не должны». Гесс, уже тогда склонный к упрямому попереченью, попробовал объяснить Гитлеру, что состав его рациона должен включать некоторые особые компоненты биологически-активного происхождения, на что ему напрямик было заявлено, что в таком случае ему следует питаться дома. После этого Гесс к обедам почти совсем не появлялся.

Когда в Германии в рамках развернутой по инициативе партии программы «пушки вместо масла», во всех домах стали по воскресеньям готовить «айнтопф», обед из одного блюда — густого супа с куском мяса, то и в столовой Гитлера на стол не ставилось ничего, кроме супницы. По таким дням число гостей сокращалось, часто до двух-трех человек, что давало Гитлеру повод к саркастическим высказываниям относительно готовности к жертвам его ближайших сотрудников: помимо всего прочего на стол еще выкладывался и лист для добровольных пожертвований. Мне каждый «айнтопф» обходился в 50-100 марок.

Самым значительным гостей обеденного общества был Геббельс; Борман, естественно, не пропускал ни одной трапезы, но, он как и я, и без этого принадлежал к свите малого двора и потому и не воспринимался как гость.

Застольные разговоры Гитлера и в этом кругу были по тематике своей поразительно ограниченными, не выходили за пределы предвзято— банальных подходов; это уже ранее и беседам на Оберзальцберге придавало довольно утомительный характер. Отличались они, быть может, только большей жесткостью формулировок, но оставались все в том же репертуаре, который Гитлер ни расширял, ни углублял и почти не обогащял какими-либо новыми точками зрения, идеями. Он и не давал себе труда как-то скрывать неловкость одних и тех же повторов. Я не могу сказать, что я, по крайней мере тогда, находил бы его высказывания яркими, хотя я и был заворожен его личностью. Скорее, они меня протрезвляли, потому что я ожидал взглядов и суждений более высокого уровня.

Говоря о себе, он часто подчеркивал, что его внутренний политический, художнический и военный мир образуют целостность, которая у него, вплоть до мельчайших деталей, полностью сложилась между двадцатыми и тридцатыми годами. Это было, по его словам, самое плодотворное время его жизни: все, что он теперь планирует и творит — всего лишь осуществление его тогдашних идей.

Большое место в застольных разговорах занимали воспоминания о мировой войне. Очень многие из присутствовавших прошли через нее. Гитлер какое-то время находился в траншеях напротив англичан, которые внушили ему своей смелостью и беззаветностью определенное уважение, хотя он и подшучивал над некоторыми их особенностями. Так он с иронией рассказывал, что ко времени пятичасового чая они прекращали артиллерийский огонь и что в это время он мог всегда без риска выполнить свои обязанности связного.

Поминая французов на наших застольях 1938 г. он никогда не высказывался в реваншистском духе: он не хотел повторения войны 1914 г. Нет никакого смысла, — рассуждал он, — начинать новую войну из-за незначительной полоски территории Эльзас-Лотарингии. Тем более, что эльзасцы из-за длительного колебания то в одну, то в другую сторону, не представляют ценности ни для одной, ни для другой стороны. Надо их оставить в покое там, где они сейчас находятся. Естественно, что при всех рассуждениях Гитлер исходил из того, что Германия должна расширяться на Восток. Храбрость французских солдат также произвела на него впечатление, вот только офицерский корпус был, по его мнению, дрябловат: «Под командой немецких офицеров французы были бы выдающейся армией».

Довольно сомнительный, с точки зрения расистских принципов, союз с Японией он не то чтобы отвергал, но в отдаленной исторической перспективе у него были большие сомнения на этот счет. И сколько бы раз он ни касался этой темы, в его голосе всегда можно было расслышать оттенок сожаления, что он пошел на союз с так называемой желтой расой. Но, — тут же добавлял он, — у него нет оснований особенно упрекать себя за это: ведь и англичане блокировались с Японией в мировую войну против держав Тройственного союза. Но Гитлер рассматривал Японию как союзника в ранге мировой державы, относительно же Италии у него такой уверенности не было.

А американцы в войне 1914-1918 гг. не так чтобы себя показали, да и значительных жертв они не понесли. Настоящего испытания они, конечно, не выдержат, их достоинства как боевой силы сомнительны. Да, и вообще американский народ как единое не существует, это же всего-навсего толпа эмигрантов разных народов и рас.

Фриц Видеман, в прошлом адъютант командира полка и в этом качестве начальник пешего связного Гитлера, а ныне возведенный Гитлером — вот уж отсутствие вкуса! — в свои адъютанты, пытался возражать и настаивал на развити диалога с Америкой. Гитлер, раздасованный его прекословием, что нарушало неписанные законы застолья, наконец, отправил его генконсулом в Сан-Франциско: «Пусть он там излечиться от своих заблужджений».

Эти застольные беседы велись людьми, не имевшими никакого международного опыта. В своем большинстве они не покидали пределов Германии. И если кто-нибудь из них совершал увеселительную поездку в Италию, то за столом Гитлера это обсуждалось уже как целое событие и за этим господином закреплялась репутация человека с международным опытом. Да и Гитлер совсем ведь не видел мир и не приобрел ни знаний о нем, ни почерпнул в нем новых идей. К тому же партдеятели его окружения в основном не имели высшего образования. Из пятидесяти рейхс— и гауляйтеров, элиты имперского руководства, всего лишь десять имели законченное университетское образование, некоторые имели незаконченное высшее, а большая часть не двинулась дальше средней школы. Почти никто из них не добился недюжинных результатов хоть в какой-нибудь области. Их всех отличала поразительная духовная лень. Их образовательный уровень ни в коей мере не отвечал тому, чего следовало бы ожидать от высшего руководства во главе народа с традиционной высоким интеллектуальным уровнем. Гитлеру было приятнее иметь среди своих сотрудников и приближенных лиц одинакового с ним происхождения; среди них он чувствовал себя комфортнее. Ему неизменно доставляло удовольствие, если кто-нибудь из его сотрудников попадал впросак.

Ханке как-то заметил, «Вообще-то хорошо, когда у сотрудников есть какой-то изъянчик и они знают, что это начальству известно. Поэтому фюрер так редко и меняет своих сотрудников. Ему с ними легче работается. У каждого найдется какое-нибудь темное пятнышко, и это помогает держать их на поводке».

За «изъянчик» считались бытовая распущенность, отдаленные предки — евреи или непродолжительный партийный стаж.

Довольно часто Гитлер пускался в рассуждения, что экспортировать такие идеи как национал-социализм — ошибка. Следствием может быть только нежелательное усиление других наций и ослабление собственных национальных позиций. Его успокаивало, что в нацистских партиях других стран не видать было политиков его калибра. Мюссер, Дегрелль или Мосли были в его глазах копиистами без единой оригинальной новой идеи. Они просто рабски подражают нам и перенимают наши методы — говаривал он, — но это ничего не даст. В каждой стране следует исходить из ее специфических обстоятельств и в соответствии с этим определять свои методы. Дегрелля он ставил чуть повыше, но и от него многого не ожидал.

Политика была для Гитлера делом целесообразности. Даже на свою основополагающую книгу «Майн кампф» он смотрел под этим же углом зрения: во многих местах она уже не отвечает сегодняшнему дню, ему вообще не следовало бы развертывать всю свою программу на столь ранней стадии — соображение, позволившее мне оставить мои неоднократные и тщетные попытки осилить ее.

После завоевания власти идеология начала заметно отходить на второй план. В основном только Геббельс и Борман вели борьбу против опошления партийной программы. Они не ослабляли усилий по идеологической радикализации Гитлера. Если судить по публичным выступлениям, к кругу твердых идеологов принадлежал и Лей, но он был мелковат, чтобы завоевать сколь-либо значительный авторитет. Гиммлер же, напротив, шел откровенно каким-то своим шарлатанским путем, сваливая в одну кучу верования древнегерманской прорассы, элитизм и убежденность в пользе потребления исключительно свежих натуральных продуктов, и все это он начинал облекать в экзальтированные полурелигиозные формы. Над этими его «исканиями» подшучивали прежде всего Гитлер и Геббельс, и надо признать, что Гиммлер сам как бы приглашал к этому своей тщеславной тупостью. Как-то японцы поднесли в дар самурайский меч, и он тут же открыл родственность германских и японских культов и с помощью ученых все строил разные догадки, каким образом это можно объяснить в свете расового учения.

Одним из особенно волновавших Гитлера вопросов было, как на длительную перспективу обеспечить его Рейху достойную подрастающую смену. Зародыш идеи подал Лей, которому Гитлер передал всю организацию системы воспитания. Благодаря созданию «школ Адольфа Гитлера» для молодежи и «Орденских замков», которые бы поставляли руководящие кадры, предстояло вырастить компетентную и идеологически вышколенную элиту. Вероятно, такой отбор сгодился бы только на кадровое наполнение партийно-бюрократического аппарата. Для практической же жизни это пополнение, проведшее в изоляции молодые годы за высокими стенами, вряд ли было бы пригодно. А в том, что касается высокомерия и завышенной оценки своих собственных талантов и возможностей, этим юнцам не было бы равных. В чем, впрочем, уже можно было убедиться по первым результатам. Примечательно, что высокопоставленные функционеры не направляли своих детей в такие школы. Даже такой фанатичный партейгеноссе как Заукель не направил на эту стезю ни одного из своих многочисленных чад. А Борман же — и это очень показательно — отправил одного из своих сыновей в одну из таких школ… в наказание.

Для активизации подзапущенной идеологической работы, по представлениям Бормана, была необходима война против церкви. Он был движущей силой ее обострения, и он не упускал для этого ни одного случая во время застолий. Некоторая медлительность Гитлера в этом вопросе отнюдь не могла вводить в заблуждение относительно того, что он просто выжидает подходящий момент для решения этой проблемы.

Здесь, в мужском обществе, он был грубее и откровеннее, чем в своем зальцбургском окружении. «После того, как я разберусь со всеми другими вопросами. — иногда говаривал он, — я и с церквью рассчитаюсь. Ей небо покажется в овчинку».

Но Борману не терпелось. Его жестокой прямолинейности был чужд расчетливый прагматизм Гитлера. Он использовал малейший повод, чтобы чуть еще продвинуться в своих намерениях. Даже за обедом он нарушал неписанное правило не касаться тем, которые могли бы расстроить Гитлера. У Бормана была для этого даже разработана особая тактика. Он договаривался с кем-нибудь из присутствующих подбросить ему мяч в виде рассказа о какой-нибудь очередной подстрекательской речи священника или епископа, рассказ должен был вестись достаточно громко, чтобы привлечь внимание Гитлера. На вопрос последнего Борман замечал, что произошла неприятность, но вряд ли о ней стоит сейчас говорить, он не хотел бы портить Гитлеру обед. Но тут уже Гитлер начинал допытываться, а Борман, делая вид, что прямо-таки преодолевает себя, подробно все излагал. Сердитые взгляды гостей смущали его столь же мало, как и наливавшееся кровью лицо Гитлера. В нужный момент он извлекал из портфеля папку и зачитывал целые пассажи из подстрекательской речи или церковного послания. После таких эпизодов Гитлер часто бывал в таком раздражении, что — верный признак гнева — начинал щелкать пальцами, переставал есть и грозил расквитаться. Ему легче было примириться с хулой и возмущением за рубежом, чем с непокорностью внутри. Невозможность обрушиться на нее карающим мечом доводила его до белого каления, хотя вообще-то он умел владеть собой.

У Гитлера не было чувства юмора. Он предоставлял другим шутить, сам же смеялся громко и раскованно, он мог от смеха буквально сгибаться пополам, вытирая с глаз слезы. Смеялся он охотно, но, в сущности, всегда за чужой счет.

Геббельс умел лучше всех развеселить каким-нибудь анекдотом Гитлера и одновременно унизить кого-либо из соперников: «Вот недавно, — рассказывал он, Гитлер — югенд потребовала от нас, чтобы мы распространили для печати заметку по случаю 25летия со дня рождения их начальника штаба Лаутербахера. Я распорядился направить ему небольшой текстовый набросок, в котором отмечалось, что он встречает свой день рождения „в полной физической и умственной ясности“. Больше мы ничего от него не слышали». Гитлер согнулся пополам от хохота, а Геббельс своей цели — дискредитировать занессшегося молодежного фюрера — достиг лучше, чем сделай он пространный доклад. Гитлер охотно и часто рассказывал за обеденным столом о своих молодых годах и особо подчеркивал строгость воспитания: «Я частенько получал от отца здоровую взбучку. Сегодня я думаю, что это было необходимо и что это пошло напользу». Вильгельм Фрик, министр внутренних дел, как-то раз встрял тут своим блеющим голосом: «Да, уж сегодня по всему видать, что Вам, майн фюрер, это пошло напользу». Всеобщий парализующий ужас. Фрик пытается спасти ситуацию: «Я хотел сказать, майн фюрер, что поэтому Вы так далеко и пошли». Геббельс, считавший Фрика за полного болвана, саркастически заметил: «Я полагаю, что Вас, дорогой Фрик, секли в молодости совершенно недостаточно!»

Вальтер Функ, министр хозяйства и одновременно президент Рейхсбанка, рассказывал о совершенно безумных выходках своего заместителя Бринкмана, который тот беспрепятственно устраивал на протяжении многих месяцев, пока его официально не признали сумасшедшим. Функ не просто хотел позабавить Гитлера, но и подготовить его таким безобидным способом к слухам, которые, скорее всего, так или иначе до него дойдут: незадолго до этого Бринкман пригласил на роскошный обед в большой зал самого фешенебельного берлинского отеля «Бристоль» всех уборщиц и посыльных мальчишек Рейхсбанка, и сам играл им на скрипке. Это еще как-то вписывалось в официальную линию режима — демонстрация народной общности. Сомнительнее прозвучало то, что Функ, под всеобщий хохот собравшихся, поведал дальше: «Недавно он встал перед входом в министерство на Унтер-ден-линден, вытащил из кармаша большой пакет свежеотпечатанных ассигнаций, как Вы знаете, с моей подписью, и начал раздавать прохожим, приговаривая: „Кому нужны новые функи?“ А вскоре, — продолжал Функ, — его душевное заболевание стало совершенно очевидным. Он созвал всех служащих банка и скомандовал: „Кто старше пятидесяти, — налево! Остальные — направо!“ И обращается к одному справа, „Так сколько Вам лет?“ — „Сорок девять, господин вице-президент! -“Тогда — налево! Итак, все по левую руку увольняются немедленно и с удвоенной пенсией». У Гитлера от смеха слезились глаза. Когда он снова собрался с собой, он выдал длинный монолог о том, как по временам сложно распознать психически ненормального. Этой историей Функ попытался окольным и безобидным путем подстелить себе соломку: Гитлер еще не знал, что Рейхсбанкдиректор, имеющий право подписи, выправил в своей невменяемости чек на несколько миллионов марок, а «диктатор экономики» беззаботно инкассировал его. Теперь Герингу уже пришлось всей силой своей власти опровергать тезис, что Бринкман ненормальный. И следовало ожидать, что именно в этом духе он проинформирует Гитлера. Тот, кому удавалось раньше создать у Гитлера определенное мнение, уже, как показывал опыт, наполовину выигрывал игру: Гитлер очень неохотно менял свои суждения. Но Функу пришлось нелегко, чтобы получить назад оприходованные Герингом миллионы.

Излюбленной мишенью шуток Геббельса был Розенберг, которого он иначе, чем «Имперский философ» и не называл и унижал всякими анекдотами. В этом случае Геббельс всегда мог быть уверенным в успехе у Гитлера. И он так часто эксплуатировал эту тему, что его рассказы походили на настоящий театр — с заученными ролями и актерами, ожидающими выхода. Заранее можно было быть уверенным, что Гитлер в конце скажет: «Фелькишер беобахтер» — такая же скукотища, как и ее издатель Розенберг. Есть у нас и партийная сатирическая газета «Крапива» — самое безутешное издание, какое только можно себе представить! А с другой стороны, — «ФБ» — ни что иное, как юмористическая газетенка". К удовольствию Гитлера, объектом насмешек Геббельса был и владелец крупной типографии Мюллер. Он изо всех сил старался помимо партийных изданий издавать еще что-то, чтобы удержать старых подписчиков из строго католических районов Верхней Баварии. В результате у него печатались и церковные календари и розенберговские антиклерикальные пасквили. Он мог себе это позволить, потому что в 20-е годы частенько продолжал печатать «Фклькишер беобахтер», несмотря на просроченные платежи.

Многие шутки Геббельса очень тщательно подготавливались, привязывались к отдельным эпизодам целой серии событий, с каждым из которых Гитлер получал текущую информацию. И в этом отношении Геббельс далеко превосходил всех, а Гитлер своими аплодисментами вдохновлял его на все новые повороты.

Старый партейгеноссе Ойген Хадамовский получил когда-то на радио ключевую должность Имперского руководителя основной программы, а теперь прямо сгорал от желания стать руководителем всего Рейхсрадио. Министр пропаганды, у которого была на примете другая кандидатура, опасался, что Гитлер может поддержать Хадамовского, потому что до 1933 г. тот весьма умело организовывал прямые трансляции предвыборных выступлений Гитлера. Ханке, статс-секретарь министерства пропаганды, пригласил Хадамовского к себе и официально объявил ему, что Гитлер только что назначил его «Имперским руководителем радиосети». Взрыв радости Хадамовского по поводу давно вожделенного назначения был вечером же — вероятно, огрубленно и с добавлениями — разыгран перед Гитлером, так что он все это воспринял как великолепный розыгрыш. На следующий день Геббельс приказал отпечатать несколько экземпляров газеты с лже-извещением о состоявшемся назначении и с гротеско-преувеличенными поздравлениями. Да, в этом Геббельс знал толк. Было что рассказать Гитлеру о всех стилистических красотах и заверениях в верности, содержавшихся в поздравлении. А как Хадамовский был радостно взволнован! Этот эпизод был встречен новым раскатом смеха Гитлера и всех присутствующих за столом. В тот же день Ханке пошел еще дальше и устроил и еще один подвох: он уговорил вновь назначенного обратиться по случаю вступления в должность с приветственной речью к радиослушателям перед… выключенным микрофоном. И это стало новым поводом для безграничного веселья, особенно, когда было рассказано и показано, с какой безмерной радостью, с каким тщеславием выражал свою благодарность обманутый. Теперь Геббельс уже мог не опасаться чьего-либо вмешательства в поддержку кандидатуры Хадамовского. Дьявольская игра, в которой обсмеянный был абсолютно безоружен. Он, вероятно, даже и не подозревал, что вся эта шутка только для того и затевалась, чтобы сделать его кадидатуру неприемлемой для Гитлера. И никто не был в состоянии проверить, то ли Геббельс преподносил действительные факты, то ли просто давал волю своей фантазии.

Не такой уж, возможно, неверной была бы мысль, что собственно обманутым в конечном счете был сам Гитлер, что интриган Геббельс вертел им. По моим наблюдениям, Гитлер на самом деле не мог в подобных случаях тягаться с Геббельсом. Столь утонченная низость не была свойственна его прямолинейной натуре. Мне и тогда с моральной точки зрения казалось сомнительным, что Гитлер своими аплодисментами поддерживал эту скверную игру и даже провоцировал ее. А ведь достаточно было всего одного недовольного замечания, чтобы надолго отбить охоту к таким розыгрышам.

Я часто спрашивал себя, возможно ли было влиять на Гитлера? Да, конечно, — и в очень высокой степени, особенно — кто это умел. Гитлер хотя и был недоверчив, но в каком-то довольно примитивном смысле: изощренные ходы фигур или очень осторожное ориентирование его мнения он не всегда улавливал. Для разоблачения методично организованного, осмотрительно реализуемого шулерства у него не хватало интуиции. Мастерами такой игры были Геринг, Геббельс, Борман и, далеко уступая им, — Гиммлер. Поскольку же прямым разговором добиться перемены взглядов Гитлера по какому-то крупному вопросу было невозможно, эти навыки еще более упрочивали власть этих людей.

Рассказом об еще одном розыгрыше столь же изощренного свойства можно и завершить повествование об обеденных застольях у Гитлера. На этот раз объектом атаки стал шеф зарубежной пресс-службы Путци Ханфштенгль, который благодаря тесному личному контакту с Гитлером был весьма подозрительным в глазах Геббельса. Больше всего ему доставалось от Геббельса за его якобы особую скаредность. Однажды тот попробовал с помощью английской пластинки доказать, что Ханфштенгль даже мелодию сочиненного им популярного марша содрал с какой-то английской песенки.

Итак, на шефа зарубежной пресс-службы уже была брошена тень, когда во время гражданской войны в Испании Геббельс поведал компании за обеденным столом, что Ханфштенгль позволил себе презрительные высказывания о боевом духе воевавших там немецких солдат. Гитлер возмутился: этого труса, не имеющего никакого права судить о мужестве других, следует хорошенько проучить. Через несколько дней у Ханфштенгля появился курьер Гитлера с запечатанным в конверте приказом, который полагалось вскрыть только после взлета поджидающего его самолета. Самолет взял старт, Ханфштенгль вскрыл конверт и, к своему ужасу, прочитал, что его высадят в «красной» части страны и что он должен будет вести там агентурную работу для Франко. Геббельс рассказал Гитлеру это во всех подробностях за столом. Как Ханфштенгль отчаянно просил пилота повернуть назад, потому что все это — всего лишь какое-то недоразумение, как самолет несколько часов кружил в облаках над территорией Германии, а пассажиру сообщались названия мест, из чего следовало, что Испания неумолимо приближается, как, наконец, пилот заявил, что придется сделать вынужденную посадку и спокойненько приземлился в аэропорту Лейпцига. Ханфштенгль, который понял, что стал жертвой скверного розыгрыша, вдруг возбужденно заявил, что на его жизнь замышляется покушение и исчез бесследно.

Все повороты этой истории вызывали взрывы смеха за столом, тем более, что на этот раз шутка была срежесирована Гитлером и Геббельсом вместе. Когда же через несколько дней Гитлер узнал, что шеф пресс-службы нашел убежище за рубежом, он испугался, что Ханфштенгль, польстившись на высокие гонорары, начнет работать с западной прессой и поделится своей информацией о внутренней жизни окружения Гитлера. Вопреки приписывавшейся ему жадности он не сделал ничего подобного.

Со своей склонностью разрушать жестокими шутками репутацию и самоуважение даже близких сотрудников и верных товарищей по борьбе Гитлер нашел «определенный отклик» и у меня. Пусть я все еще был им захвачен, но в моей увлеченности уже давно не было того восхищения, которое владело мной в первые годы нашей совместной работы. В повседневном общении я постоянно обретал способность видеть его как бы со стороны, а тем самым — к критическим наблюдениям.

Кроме того, моя тесная к нему привязанность была всегда и прежде всего привязанностью к заказчику. Служить ему всем, на что я способен, претворять в жизнь его идеи — это меня все еще воодушевляло. Потом — чем более крупные и значительные задачи вставали передо мной, тем с большим уважением и даже восхищением ко мне относились. Я стоял на пороге — мне верилось в это — создания основного творения своей жизни, которое поставит меня в ряд величайших зодчих истории. Это позволяло мне чувствовать, что я не просто принимаю блага, которыми меня осыпает Гитлер, а что как архитектор я за доверие расплачиваюсь с заказчиком полновестным творчеством. И еще один момент: Гитлер относился ко мне, как к коллеге, и все время подчеркивал, что в области архитектуры я выше его.

Обеды у Гитлера отнимали много времени; ведь за столом сидели по половины пятого. Конечно, кто-то мог и позволить себе такое расточительство. Я появялся там не более двух раз в неделю, чтобы не запускать свою работу.

Но, с другой стороны, бывать в гостях у Гитлера было необходимо для поддержания престижа. Кроме того, почти для всех допущенных к трапезам было важно иметь представление об отношении Гитлера к текущим проблемам. Да и для Гитлера эти сборища были полезны, они позволяли в неформальной обстановке, без какого-либо труда, ознакомить определенный круг людей с политическими установками, главным лозунгом дня. В то же время Гитлер, как правило, не позволял заглянуть за двери, за которыми, собственно, и шла его работа, поделиться, к примеру, результатами какого-нибудь важного совещания. А если он иногда делал это, то с единственной целью — пренебрежительно отозваться о собеседнике.

Некоторые гости прямо за едой, как заправские охотники, закидывали наживку, стараясь заполучить у Гитлера аудиенцию. Якобы невзначай упоминались фотографии нынешнего состояния какой-либо стройки или (и это было очень удачной наживкой), снимки театральных декораций нового спектакля — особенно хорошо срабатывали оперы Вагнера или оперетты. Но все-таки самым безошибочным средством всегда оставалась фраза: «Мой фюрер, я принес Вам новые чертежи строительства». В этом случае гость мог быть вполне уверен, что услышит: «Прекрасно, покажите их мне сразу же после обеда». По негласному мнению обеденной компании это был не очень честный способ, но иначе угрожала перспектива многомесячного ожидания приема.

По окончании обеда гости быстро прощались, а тот, кому выпало счастье, направлялся с хозяином дома в примыкающий холл, именуемый почему-то «зимним садом». Гитлер частенько на ходу обращался ко мне: «Задержитель на минутку, я хотел бы кое-что с Вами обсудить». Минутка превращалась в час и более того. Наконец, меня просили пройти. Теперь он держал себя совершенно свободно, поудобнее усаживался напротив меня в кресле и расспрашивал о ходе моих строек.

Тем временем дело шло к шести. Гитлер прощался и поднимался наверх в свои личные апартаменты, и я заскакивал, хотя бы ненадолго, в свое бюро. Если раздавался звонок от адъютанта с приглашением на ужин, то через два часа я снова оказывался в жилище канцлера. Но нередко, если мне нужно было срочно показать какие-нибудь планы, эскизы, я появлялся и без приглашения.

На эти вечерние посиделки собиралось человек шесть-восемь: адъютанты, лейб-медик, фотограф Гофман, один-два из знакомых по Мюнхену, часто — пилот Бауэр со своим радистом и борт-механиком и как непременный сопровождающий — Борман. Политические соратники, например, — Геббельс, были вечерами, как правило, нежелательны. Общий уровень разговоров был еще попроще, чем за обедом, говорилось как-то вообще и ни о чем. Гитлер с удовольствием выслушивал рассказы о новых премьерах, интересовался он и скандальной хроникой. Летчик рассказывал о всяких летных казусах, Гофман подбрасывал какие-нибудь сплетни из жизни мюнхенской богемы, информировал Гитлера об охоте на аукционах за картинами по его заказам, но в основном Гитлер снова и снова рассказывал разные истории из своей жизни и о своем восхождении.

Еда была, как и днем, самая простая. Домоправитель Канненберг иногда пытался в этом небольшом кругу подать что-то поизысканнее. Несколько недель Гитлер ел с аппетитом ложками даже икру и похваливал это новое для него блюдо. Но ему пришло в голову спросить Канненберга о ее цене, он возмутился и запретил ее раз и навсегда. Правда, дешевая красная икра еще несколько раз подавалась, но и она была отвергнута по причине дороговизны. Конечно, по отношению ко всем расходам это не могло играть абсолютно никакой роли. Но для собственной самооценки Гитлеру был невыносим фюрер, поедающий икру.

После ужина общество направлялось в гостиную, служившую в остальном для официальных приемов. Рассаживались в покойные кресла, Гитлер расстегивал пуговицы своего френча, протягивал ноги. Свет медленно гаснул. В это время через заднюю дверь в комнату впускалась наиболее близкая прислуга, в том числе и женская, а также личная охрана. Начинался первый художественный фильм. Как и на Оберзальцберге, мы просиживали в молчании три-четыре часа, а когда около часа ночи просмотр заканчивался, мы подымались утомленные, с затекшими телами. Только Гитлер выглядел все еще бодрым, разглагольствовал об актерских удачах, восхищался игрой своих особо любимых актеров, а затем переходил и к новым темам. В соседней, меньшей комнате, беседа еще как-то тянулась за пивом, вином, бутербродами, пока часа в два ночи Гитлер не прощался со всеми. Нередко меня посещала мысль, что круг этих столь посредственных людей собирается точно в тех же самых стенах, где некогда вел свои беседы с знакомыми, друзьями и политическими деятелями Бисмарк.

Я несколько раз предлагал, чтобы хоть как-то развеять скуку этих вечеров, пригласить какого-нибудь знаменитого пианиста или ученого. К моему удивлению, Гитлер отвечал уклончиво: «Люди искусства совсем не столь охотно последовали бы приглашению, как они в этом заверяют». Конечно, многие из них восприняли бы такое приглашение как награду. Повидимому, Гитлер не хотел нарушить скучноватое и туповатое, но привычное и им любимое завершение своего рабочего дня. Я часто замечал, что Гитлер чувствовал себя скованным в общении с людьми, превосходящими его как профессионалы в своей области. От случая к случаю он принимал их, но только в атмосфере официальной аудиенции. Может, этим отчасти объяснялось, что он поручил мне, еще совсем молодому архитектору столь ответственные проекты. По отношению ко мне он не испытывал этого комплекса неполноценности.

В первые годы после 1933 г. адъютант мог приглашать дам, в основном из мира кино и по выбору Геббельса. Но вообщем допускались только замужние и чаще — в сопровождении мужей. Гитлер следил за соблюдением этого правила, чтобы пресечь всякого рода слухи, которые могли бы повредить выработанному Геббельсом имиджу фюрера, ведущего добродетельный образ жизни. По отношению к этим дамам Гитлер вес себя, как выпускник школы танцев на выпускном балу. И в этом прогладывалась несколько робкая старательность; как бы ни допустить какой промах, как бы не обойти кого комплиментом, не забыть по-австрийски галантно поцеловать ручки при встрече и прощании. После ухода дам он еще недолго сидел в своем узком кругу, делясь растроганными впечатлениями о них, и больше — от их фигур, чем от их очарования или ума — и немножно, как школьник, навсегда уверовавший в недостижимость своих желаний. Гитлера влекло к высоким полноватым женщинам. Ева Браун, скорее невысокая и с изящной фигуркой, отнюдь не отвечала его идеалу.

Если память мне не изменяет, где-то году в 1935, с такими приемами, без всяких видимых причин, было раз и навсегда покончено. Почему — мне это так и осталось неизвестным. Может быть, сыграла свою роль какая-то сплетня или еще что-то. Во всяком случае, Гитлер однажды резко объявил, что впредь дамы допускаться не будут, а он отныне ограничится комплиментами кинозвездам на ежевечернем экране.

Лишь много позднее, году в 1939, Еве Браун была отведена спальная комната в Берлинской квартире, непосредственно примыкающая к его спальне, с окнами на узкий дворик. Здесь она вела еще более замкнутый, чем на Оберзальцберге, образ жизни, незаметно прокрадывалась через запасной вход и боковую лестницу наверх; она никогда не спускалась в помещения нижнего этажа, даже если там собирались старые знакомые, и очень радовалась, если я, часами, ожидая беседы с Гитлером, мог составить ей общество.

Если не считать оперетт, в театры Гитлер ходил редко. Но он не мог пропустить новую постановку уже ставших классическими «Летучей мыши» или «Веселой вдовы». Я не ошибусь, если скажу, что «Летучую мышь» мы с ним в разных городах Германии слушали не менее пяти-шести раз. Для ее новых роскошных постановок он обычно выуживал немалые средства из бормановской шкатулки.

Кроме того, ему доставляло удовольствие «легкое искусство», несколько раз бывал он в берлинском варьете «Зимний сад». И если бы не опасался ненужных разговоров, ходил бы туда почаще. Бывало, что он отправлял в варьете своего домоправителя с тем, чтобы поздно вечером, следя по программе, выслушать подробный рассказ о представлении. Хаживал он и в театр «Метрополь», где давались оперетты-ревю с обнаженными «нимфами» и совершенно никчемным содержанием.

Ежегодно он был гостем Байрейтских фестивалей и не пропускал там ни одного премьерного спектакля. Мне, полному профану в музыке, казалось, что в беседах с госпожой Винфред Вагнер он обнаруживал изрядное понимание музыкальных тонкостей. Но больше его все же захватвывала постановочная сторона.

За этими пределами, однако, он посещал оперу крайне редко, а позднее его интерес к театру заметно понизился. Даже его любовь к музыке Брукнера была все же скорее поверхностной. Хотя перед каждой его речью «о культуре» на партийных съездах в Нюрнберге и проигрывался отрывок из брукнеровской симфонии. В остальном же он проявлял заботу только о том, чтобы в соборе св. Флориана не угасал огонь дела всей жизни композитора. Для общественного же мнения он старался поддерживать видимость своей очень насыщенной культурной жизни.

Совершенно не ясным для меня так и осталось, насколько и в каком объеме Гитлер интересовался художественной литературой. Обыкновенно он рассуждал о военно-научных произведениях, о флотских календарях или о книгах по архитектуре, которые он с большим интересом изучал по ночам. Ни о чем другом я от него не слыхивал.

Я по натуре своей был трудягой и не мог поначалу понять расточительство Гитлером рабочего времени. Я еще мог понять, что Гитлер заканчивал свой рабочий день скучным и пустым времяпрепровождением. Но эти примерно шесть часов представлялись мне непозволительно долгими, тогда как его собственно рабочий день — довольно кратким. Когда же, — спрашивал я себя, — он работает? Ведь времени-то оставалось совсем немного. Вставал он поближе к полудню, проводил одно-два совещания, но начиная с обеденного времени, он более или менее просто расточал время вплоть до раннего вечера. (1) Редкие назначенные на вторую половину дня официальные встречи постоянно оказывались под угрозой из-за его любви к строительным проектам. Его адъютанты часто просили меня: «Пожалуйста, не показывайте ему сегодня Ваши планы и чертежи». Принесенные с собой рулоны упрятывались у входа в помещении телефонного узла. На вопросы Гитлера я давал уклончивые ответы. Иногда он раскрывал эти хитрости и сам отправлялся искать мои бумаги в передней или в гардеробе.

В народном представлении Гитлер был фюрером, который денно и нощно печется об общем благе. Человеку, знакомому со стилем работы импульсивных художественных натур, бессистемное распределение Гитлером своего порядка дня, напомнило бы богемный стиль жизни. Насколько я мог наблюдать, иногда в нем на протяжении недель, заполненных какими-нибудь пустяшными делами, шло вынашивание какой-либо проблемы, чтобы затем, по «внезапному озарению», придти к ее окончательному, в течение нескольких очень напряженных рабочих дней, оформлению. Его застольное общение служило ему, возможно, средством опробывать в почти игровой форме новые мысли, попытаться подойти к ним с различных сторон, обкатать их перед невзыскательной аудиторией и довести до окончательного вида. Приняв какое-то решение, он снова впадал в свое ничегонеделание.

Глава 10 Империя сбрасывает оковы

У Гитлера я бывал обычно раза два в неделю, по вечерам. Где-то около полуночи, после окончания последнего кинофильма, он нередко требовал листы с моими эскизами и погружался в их детальнейшее обсуждение, затягивавшееся до двух — трех часов утра. Остальные гости удалялись пропустить бокал вина или расходились по домам, зная по опыту, что с Гитлером сегодня вряд ли еще удастся переговорить.

Гитлера прямо-таки завораживал наш макет города, установленный в бывших выставочных залах Академии искусств. Он даже приказал проложить прямую удобную дорожку между Рейхсканцелярией и нашим зданием, для чего понадобилось пробить двери в стенах, разделявших сады нескольких министерств. Бывало он прихватывал с собой в нашу мастерскую и небольшую компанию, отужинавшую у него. Вооружившись карманными фонариками и связкой ключей, мы пускались в путь. Лучи фонарей выхватывали из темноты макеты. Я мог вообще воздерживаться от каких-либо пояснений, потому что Гитлер с сияющими глазами сам рассказывал сопровождавшим его о каждой детали.

Всякий раз нас охватывало напряженное волнение, когда монтировался новый макет и его заливал яркий свет прожекторов, имитирующих естественное под определенным углом солнечное освещение. Обычно макеты изготовлялись в масштабе 1:50; над ними трудились высококлассные краснодеревщики, передавая мельчайшие детали, фактуру и цвет будущих отделочных материалов. Так постепенно удалось скомпоновать крупные фрагменты новой величественной улицы; перед нами возникал пластический образ сооружений, которым десятилетием позднее предстояло воплотиться в жизнь. Примерно на тридцать метров простиралась эта улица-макет в бывших выставочных помещениях Берлинской Академии искусств.

В особый восторг приводил Гитлера генеральный общий макет, изображавший Великолепную улицу в масштабе 1:1000. Смонтированный на столах с колесиками он всегда мог быть разъединен на отдельные фрагменты. Гитлер вступал в «свою» улицу с самых разных сторон, стараясь прочувствовать будущее впечатление: то он любовался ею глазами путешественника, прибывшего на Южный вокзал, то окидывал взглядом всю перспективу изнутри огромного павильона или со срединной части улицы, налево и направо. При этом он, рассуждая с необычайной горячностью, почти становился на колени так, чтобы глаз оказывался всего несколькими миллиметрами выше края макета и схватывал бы истинное впечатление. Это были редкие часы, когда он сбрасывал свою напыщенность. Никогда не видел его таким оживленным, непосредственным, раскованным, как в эти часы, тогда как я сам, часто усталый и, даже после многих лет знакомства, все же несколько почтительно— скованный, по большей части помалкивал. Один из моих ближайших сотрудников выразил свое впечатление от этих по-своему своеобразных взаимоотношений следующими словами:"Вы знаете, кто Вы? Вы — несчастная любовь Гитлера!"

Лишь редким счастливцам удавалось проникнуть в эти помещения, зорко охранявшихся от любопытствующих. Без личного разрешения Гитлера никто не имел права осматривать общий градостроительный план Берлина. Когда Геринг как-то посетил макет Великой улицы, он пропустил вперед сопровождавших его и сказал мне взволнованно: «На днях фюрер имел со мной разговор о моих задачах после его кончины. Он все полностью передает на мое усмотрение. Он потребовал от меня пообещать только одно: что я никогда не заменю Вас кем-либо другим на вашем посту, что я не буду вмешиваться в Ваши планы и предоставлю Вам полную свободу. А также, что я должен буду предоставлять в Ваше распоряжение на строительство те денежные средства, которые Вы от меня потребуете». Геринг взволнованно помолчал. «Это обещание фюреру я скрепил торжественным рукопожатием, а сейчас я это обещаю и Вам», — он медленно и патетически протянул мне руку.

Осмотрел работы своего ставшего знаменитым сына и мой отец. Он только пожимал плечами, разглядывая макеты:"Вы совершенно сошли с ума!" Вечером того же дня мы пошли на какую-то комедию в театр с Хайнцем Рюманом. Случайно на спектакле оказался и Гитлер. В антракте он через адъютантов поинтересовался, не мой ли отец, почтенный господин, сидящий рядом со мной. Затем он пригласил нас обоих к себе. Когда Гитлеру представили моего отца, который, несмотря на свои семьдесят пять лет отличался неизменной выправкой и самообладанием, им овладела сильная дрожь, которой я никогда, ни раньше, ни потом, у него не видел. Он побледнел, никак не отреагировал на хвалебные гимны, в которых Гитлер воспел его сына и молча откланялся. Впоследствии отец никогда не вспоминал об этой встрече, и я также избегал его спрашивать о причинах волнения, которое столь очевидно охватило его при виде Гитлера.

«Вы совершенно сошли с ума». Когда сегодня я перелистываю многочисленные фотографии макетов нашей тогдашней Великолепной улицы, я вижу: это было бы не только безумно, но и просто очень скучно.

В принципе мы отдавали себе отчет в том, что застройка новой улицы исключительно административными зданиями неизбежно даст эффект безжизненности, а потому и зарезервировали две трети ее общей протяженности для частных застройщиков. При поддержке Гитлера мы сумели отбить попытки административно-управленческих инстанций вытеснить торговые здания. Роскошный кинотеатр для премьер новых фильмов, кинотеатр для массовой публики на две тысячи мест, новое оперное здание, еще три театра, новый концертный зал, здание для всякого рода конгрессов, поименованный «Дом наций», гостиница в двадцать один этаж на полторы тысячи гостей, несколько варьете, рестораны, в том числе — и особо большие, даже крытый бассейн в римском стиле и по пропорциям времен императоров — все это сознательно закладывалось в проект, чтобы наполнить новую улицу городской жизнью. (1) Тихие внутренние дворики с колоннадами и маленькими ухоженными магазинчиками должны были как бы приглашать к прогулке. Предполагалось широко использовать световую рекламу. Улица в целом была задумана мной и Гитлером как сплошная выставка — продажа немецких товаров, особенно притягательная для иностранцев.

Когда я сегодня просматриваю фотографии и планы, то и эти отрезки улицы представляются мне безжизненными и какими-то рационалистично заорганизованными. Когда в день моего освобождения, утром, направляясь в аэропорт, я проезжал мимо одного из этих зданий (2), за несколько секунд я понял то, чего мы не замечали годами: мы строили, не задумываясь над масштабами. Даже для построек частного сектора мы считали возможными комплексы протяженностью от 150 до 200 м; мы жестко определяли высоту строений, высоту фасадов магазинов, загоняли многоэтажные дома за постройки, определявшие красную линию и перспективу улицы и тем самым опять же лишали себя одного из способов оживления, преодоления монотонности. Рассматривая фотографии зданий учреждений торговли, я всякий раз испытываю испуг от монументальной застылости, которая разрушила бы все наши усилия по возвращению столичной жизни на эту улицу.

Относительно удачное решение мы нашли для Центрального железнодорожного вокзала, от которого на юге должна была брать начало гитлеровская Великолепная улица. Вокзал выгодно бы отличался от всех иных чудовищ своим раскрыто-видимым стальным каркасом, облицованным медными пластинками и распахнутыми стеклянными поверхностями. В нем предусматривались четыре возвышаюшихся друг над другом уровня для движения транспорта, связанных между собой лифтами и эскалаторами. Он должен был затмить нью-йоркский Грэнд Сентрал Терминал.

Официальные иностранные делегации должны были бы спускаться по огромной внешней лестнице. Предполагалось, что они, да и простые пассажиры, выходящие из здания вокзала, сразу же должы были пережить потрясение — быть буквально «раздавлеными» — градостроительной панорамой и могуществом Рейха. Вокзальная площадь длиной в тысячу и шириной в триста тридцать метров, по подобию аллеи от Карнака к Луксору должна была быть обрамлена трофейным оружием. Последнее было предписано приказом Гитлера после похода во Францию и еще раз подтверждено поздней осенью 1941 г., после первых его неудач в Советском Союзе.

Площадь эта должна была на расстоянии восьмисот метров от вокзала завершаться и увенчиваться Великой аркой Гитлера, или — как он раз-другой ее назвал — Триумфальной аркой. Наполеоновская Триумфальная арка в Париже на Плас д-этуаль, высотой в пятьдесят метров, хотя и представляет собой монументальное сооружение, придает Елисейским полям, протянувшимся на два километра, весьма импозантное завершение. Наша же триумфальная арка с ее масштабами (ширина — 170 м, глубина — 110 м, высота -117 м) высоко торчала бы над всеми постройками южной части этой улицы и просто раздавливала бы их.

После нескольких тщетных попыток я уже не осмеливался склонять Гитлера к каким-либо изменениям в проекте. Это была самая сердцевина его замысла. Зародившись задолго до облагораживающего влияния профессора Троотса, он с наибольшей (по сравнению с другими сохранившимися источниками) полнотой отражает градостроительные идеи, которые Гитлер развил в своем утерянном эскизком альбоме 20-х гг. Он начисто отвергал все предложения по изменению пропорций или упрощению, но, кажется, испытывал удовлетворение, когда я на законченных планах вместо имени архитектора проставлял три крестика. Через восьмидесятиметровый пролет «Великой арки» должно было просматриваться, слегка размываясь в городском мареве, — как мы это себе представляли — второе триумфиальное сооружение этой улицы, удаленное на пять километров — здание для массовых собраний, величайшее в мире, увенчанное куполом высотой в 290 м.

Одиннадцать министерских зданий должны были прерывать течение нашей улицы. В дополнение к зданиям министерств внутренних дел, путей сообщения, юстиции, министерства по делам экономики и продовольствия я получил после 1941 г. заказ спроектировать еще и здание министерства по делам колоний (3). Очевидно, что и во время войны с Россией Гитлер отнюдь еще не отказался от надежд на немецкие колонии. Тем из министерств, которые надеялись, что благодаря нашим планам они смогут собрать под одну крышу свои многочисленные конторы, рассеянные по всему Берлину, пришлось пережить разочарование, когда Гитлер распорядился о том, что новые здания должны будут служить главным образом представительным целям, а не местом для игр чиновничьего аппарата.

Монументальная срединная часть улицы еще раз сменялась отрезком, с выраженным торгово-развлекательным характером, протяженностью примерно в один километр, и заканчивалась «Круглой площадью», на пересечении с Потсдамерштрассе. Отсюда и далее к Северу улица снова должна была приобретать торжественный облик: справа возвышался разработанный Вильгельмом Крайзом Мемориал солдатской славы, гигантский куб, о предназначении которого Гитлер никогда публично не высказывался. Повидимому он имел в виду нечто среднее между цейгхаусом и памятником. Во всяком случае после перемирия с Францией он приказал выставить здесь в качестве первого экспоната вагон-салон, в котором в 1918 г. было подписано поражение Германии, а в 1940 г. — разгром Франции. Предполагалось также, что здесь же будет своего рода крипта для усыпальниц самых выдающихся немецких фельдмаршалов прошлого, настоящего и будущего (4). За этим павильоном должен был простираться на Запад, вплодь до Бендлерштрассе комплекс зданий для Верховного командования сухопутных сил (5). Ознакомившись с этим проектом, Геринг почувствовал себя и свое министерство воздушного флота ущемленными. Он привлек меня в качестве архитектора (6), и напротив Мемориала солдатской славы, на границе с Тиргартеном, мы нашли идеальную строительную площадку для его целей. Мои разработки для этого нового здания, которое после 1940 г. собрало бы в себе массу различных подчиненных Герингу учреждений под общим названием Ведомство рейхсмаршала, он нашел превосходными, тогда как Гитлер высказался достаточно категорично: «Здание для Геринга слишком велико, он зарывается. И вообще мне не по вкусу, что он использует для этого моего личного архитектора». Хотя он потом и не раз выражал свое неудовольствие геринговскими планами, он однако, не отважился поставить его на место. Геринг хорошо знал Гитлера и успокаивал меня: «Оставим все как есть и не берите себе ничего в голову. Мы это все так отгрохаем, что в конце-концов фюрер сам будет в восторге».

Гитлер нередко обнаруживал такого рода снисходительность в частном кругу; так он закрывал глаза на семейные скандалы в своем окружении, до тех пор, пока они, как, например, в деле Бломберга внезапно не становились полезными для определенных политических целей. Так он мог посмеиваться над тягой своих соратников к роскоши, делать в самом тесном кругу ядовитые замечания, не намекая прямо на того, кого он имел в виду и чье поведение считал неправильным.

Проектом здания для Геринга предусматривались длинные корридоры, холлы и залы, на которые в общей сложности приходилось больше объема, чем для собственно рабочих помещений. Центр той части здания, что должна была служить чисто репрезентативным целям, образовывала помпезная взбегающая через все четыре этажа лестница, которой никто никогда бы не стал пользоваться, предпочитая, естественно, лифт. Все в целом било на внешний эффект. В моем собственном развитии этот проект обозначил решающий шаг от сознательного следования неоклассицизму, который, вероятно, еще чувствовался в новом здании Рейхсканцелярии, к звучной и новаторской архитектуре парадно-репрезентативного стиля. В календарной летописи моего учреждения зафиксировано, что 5 мая 1941 г. макет проектируемого здания был представлен рейхсмаршалу и доставил ему большое удовольствие.

В особый восторг он пришел от холла лестницы. На ней он будет ежегодно провозглашать перед офицерами люфтваффе главный девиз момента. «За эту величайшую в мире лестницу, — продолжал Геринг, и как это буквально записано в нашей летописи, — Брекер должен соорудить Генеральному инженерному инспектору памятник. И он будет установлен здесь же для творца этого великолепия».

Эта часть министерского комплекса с фасадом протяженностью в 240 м вдоль «Великой улицы», сопрягалась с равновеликим крылом, развернутым в сторону Тиргартена, где разместились бы затребованные Герингом парадные залы, которые одновременно должны были служить и его личными жилыми помещениями. Спальным аппартаментам я отвел верхний этаж. Выдвигая в качестве аргумента соображения противовоздушной обороны, я собирался засыпать крышу четырехметровым слоем земли с тем, чтобы там могли пустить корни самые рослые деревья. На высоте в 40 м над Тиргартеном предстояло возникнуть парку в 11800 кв. м с плавательным бассейном и теннисным кортом, а также с фонтанами, водоемами, колоннадами, беседками, увитыми плющом, помещениями для буфетов и, наконец, с летним театром на 240 мест над крышами Берлина. Геринг был совершенно покорен и уже мечтал о праздненствах, которые он будет устраивать в этом парке. «Я прикажу украсить купол бенгальскими огнями и покажу моим гостям грандиозный фейерверк».

Не считая подземных помещений. геринговское сооружение имело бы объем в 580000 кубических метров. Кубатура только что законченной строительством Новой рейхсканцелярии была всего лишь 400000 метров. Тем не менее Гитлер не считал, что Геринг его переиграл. В своей речи от 2 августа 1938 г., весьма существенной для понимания его градостроительных идей, он Заявил, что в соответствии с генеральным планом развития Берлина, только что отстроенная Рейхсканцелярия будет им лично использоваться по назначению всего лет десять-двенадцать. Предусмотрено возведение новой, во много раз более грандиозной правительственной и личной резиденции. Внезапное и окончательное решение о новом строительстве на Фоссштрассе он принял после нашего осмотра ведомства Гесса. В здании Гесса он увидел лестничный холл, выдержанный в интенсивных красных тонах, и гораздо более сдержанную и простую отделку, чем излюбленную им и элитой рейха роскошь трансатлантических параходов. По возвращении в Рейхсканцелярию Гитлер возмущенно раскритиковал эстетическую бездарность своего заместителя: «Гесс абсолютно лишен чувства прекрасного. Я никогда не дам ему возможности строить что-то новое. Позднее он получит в свое распоряжение нынешнюю Рейхсканцелярию, и ему будет запрещено производить в ней даже самые незначительные переделки, потому что он в этом ровно ничего не смыслит». Такого рода критика, да еще об эстетической несостоятельности, нередко обрывала карьеру, и в случае с Рудольфом Гессом была воспринята всеми в подобном духе. Только самому Гессу Гитлер едва дал почувствовать свое неудовольствие. Лишь по сдержанному отношению придворного окружения Гесс мог заметить, что его акции значительно пошли вниз.

Как и на Юге, будущий городской центр начинался на Севере Центральным вокзалом. Взгляд устремлялся — поверх глади бассейна размером 1,1 км в длину и 350 м в ширину — на видневшиеся почти двухкилометровой перспективе центральный купол Дворца конгрессов. Этот водоем не должен был быть связан с загрязненной городскими нечистотами Шпрее. Как заядлый спортсмен-пловец я хотел иметь в этом водоеме чистую воду. Раздевалки, помещения для хранения лодок и взбегающие ступенями солярии должны были обрамлять в самом центре огромного города бассейн под открытым небом, что, вероятно, создавало бы своеобразный контраст к крупномасштабным зданиям, отражавшимся на его водной поверхности. Замысел, из которого родилось мое озеро был очень прост: болотистая почва была малопригодной для строительных целей.

На западной стороне озера должны были разместиться три крупных сооружения. В центре — новая берлинская ратуша, протяженностью почти в километр. Мы с Гитлером разошлись при отборе проектов. После многократных дискуссий я сумел своими аргументами преодолеть его сопротивление. По обеим сторонам ратуша композиционно усиливалась новым зданием Верховного командования военно-морского флота и новым Полицейским управлением Берлина. По восточному берегу озера, утопая в зелени, должно было возникнуть новое здание военной академии. Планы для всех этих построек были уже готовы.

Простор и масштабы улицы между двумя центральными железнодорожными вокзалами были призваны, вне всякого сомнения, продемонстрировать средствами архитектуры концентрацию политической, военной и экономической мощи Германии. В самом центре находился неограниченный правитель Рейха, и как наивысшее воплощение его всесилия в непосредственной близости от его резиденции было предусмотрено величественное сооружение с куполом. Оно и должно было стать архитектурной доминантой будущего Берлина. Высказывание Гитлера, что «Берлин должен приобрести облик, достойный своей великой новой миссии» (7) получило свое воплощение хотя бы на стадии плана.

Пять лет прожил я в мире грандиозного архитектурного творчества и не могу полностью порвать с моими представлениями, несмотря на все пороки и фанфаронство. Подчас, когда я спрашиваю себя о мотивах моей антипатии к Гитлеру, мне кажется, что наряду со всем тем ужасным, что он натворил или замышлял, вероятно, должно быть упомянуто и личное мое разочарование, вызванное его игрой в войны и катастрофы. Но я сознаю также, что все эти планы могли воплотиться в жизнь только в результате безрассудной игры властью.

Градостроительные проекты подобных масштабов, конечно, наводят на мысь о хронической мании величия, тем не менее было бы несправедливо, с легкостью списывать вообще весь план оси Север-Юг. Эта широкая улица, эти новые центральные железнодорожные вокзалы с подземными транспортными средствами по сегодняшним меркам не представляются такими уж циклопическими, как впрочем, и намеченные нами торговые предприятия, которые сегодня во всем мире перекрыты небоскребами-оффисами и комплексами министерских зданий. Если наши замыслы взрывали человеческие измерения, то связано это было скорее с их назойливостью, чем с их масштабами как таковыми. Здание с куполом, будущая Рейхсканцелярия Гитлера, роскошный дворец для Геринга, Мемориал солдатской славы и Триумфальная арка — эти сооружения я видел политическими глазами Гитлера, который однажды при осмотре города-макета взял меня за руку и с повлажневшими глазами доверительно произнес: «Ну, теперь-то Вы понимаете, почему так величествен наш замысел? Ведь это — столица Германской империи, если только здоровье меня не подведет…»

Гитлер особенно спешил с претворением в жизнь ядра своего градостроительного замысла, общей протяженностью в семь километров. После тщательных расчетов я пообещал ему весной 1939 г., что к 1950 г. все постройки будут возведены. Я, собственно, надеялся его этим сильно обрадовать, и поэтому я был несколько разочарован, когда он этот срок, предполагавший очень интенсивное строительство, принял к сведению всего лишь с удовольствием. Вероятно, он одновременно размышлял над своими военными планами, которые должны были сделать иллюзорными все мои расчеты.

По временам он, однако, настолько зацикливался на точном соблюдении сроков и, казалось, был совершенно не в состоянии дожидаться 1950 г., что это могло бы и производить впечатление лучшего из всех его обманных маневров, если градостроительные фантазии должны были в самом деле маскировать его агрессивные намерения. Частые замечания Гитлера о политическом значении его планов должны были бы настроить меня скептически, но подобные высказывания вообщем как-то уравновешивались той уверенностью, с которой он, как казалось, подходил к нормальному завершению в намеченные сроки моих берлинских строек. Я привык к тому, что иногда он делал какие-то странные, близкие к галлюцинациям замечания — позднее легче уловить нити, связывающие их друг с другом и с моими планами строительства.

Гитлер бдительно следил за тем, чтобы наши проекты не попадали в печать. Достоянием гласности становились только отдельные фрагменты, поскольку мы не могли работать при полном игнорировании общественности: подготовительными разработками и так было занято слишком много людей. Время от времени мы позволяли ей заглянуть в поданные в безобидной форме отдельные части плана и даже напечатали написанную мною с одобрения Гитлера статью о генеральной концепции развития столицы (8). Но когда кабаретист Вернер Финк позволил себе высмеять эти проекты, то (хотя могли быть и дополнительные причины) он был отправлен в концлагерь.

Наша осторожность проявлялась даже в мелочах. Когды мы подумывали, не снести ли башню берлинской ратуши, то мы организовали через статс-секретаря Карла Ханке «письмо» в одну из берлинских газет, чтобы прощупать общественное мнение. После разъяренных протестов населения я переменил свои намерения. При реализации наших планов мы вынуждены были вообще щадить чувства общественности. Так мы размышляли над тем, не разобрать ли и не перенести ли в парк Шарлоттенбургского замка столь симпатичный замок Монбижу, на месте которого планировалось построить здание музея (9). По подобным же причинам осталась на своем месте даже радиобашня и не была снесена колонна победы, мешавшая нам. Гитлер видел в нем монумент немецкой истории, который он, воспользовавшись случаем, для усиления впечатления приказал надстроить на одну секцию. Сохранился даже набросанный им эскиз; при этом он поиронизировал над скупостью прусского государства даже в часы триумфа, экономившего на высоте обелиска победы.

Общие расходы на строительство я оценил в четыре-шесть миллиардов рейхсмарок, что по нынешним ценам на строительные работы составляло бы от 16 до 24 миллиардов немецких марок. До 1950 г. должны были бы ежегодно осваиваться примерно 500 миллионов рейхсмарок — отнюдь не утопический рекорд в строительстве: ведь это была всего 1/25 часть общего объема строительной отрасли (10). Для очистки совести и самоуспокоения я произвел для сравнения еще один, хотя и довольно сомнительный расчет. Я вычислил в процентах долю от общей суммы налоговых поступлений прусского государства, которую потребовал на свои берлинские постройки король Фридрих Вильгельм 1, отец Фридриха Великого, известный своей скаредностью. Эта доля оказалась многократно большей, чем наши расходы, которые составляли всего три процента от 15700000000 марок налоговых поступлений рейха. Впрочем, эти подсчеты были сомнительными, так как невозможно сравнивать поступления от налогов того времени с их долей в наши дни.

Профессор Хетлаге, мой консультант по бюджетным вопросам, резюмировал наши идеи относительно финансирования в саркастическом замечании:"Город Берлин должен сообразовывать свои расходы с доходами, у нас же — прямо наоборот" (11). Эти ежегодно необходимые 500 миллионов должны были, по нашему общему с Гитлером мнению, быть раскиданы по возможно большему числу различных бюджетов. Каждое министерство, как и любое предприятие публичного права должно было упрятать приходящуюся на них долю в своих бюджетах среди своих нужд, как например, Рейхсбанк — для реконструкции берлинской железнодорожной сети или город Берлин — для дорожного строительства или подземки. Частные промышленные предприятия и вовсе несли сами свои расходы.

Когда мы в 1938 г. уже все до деталей утвердили, Гитлер заметил по поводу этого, как он полагал, хитрого обходного пути скрытого финансирования:"Если все разбросать таким образом, то и не бросается в глаза, сколько все вместе стоит. Только Здание конгрессов и Триумфальную арку мы будем финансировать напрямую. Мы призовем народ к пожертвованиям; кроме того министр финансов обязан ежегодно отпускать на это 60 миллионов. Что Вы не израсходуете немедленно, мы припрячем". В 1941 г. я собрал уже 218 миллионов марок (12); в 1943 г. по предложению министра финансов и с моего согласия наш счет, тем временем возросший до 320 млн марок, был просто и без шума, даже без информирования Гитлера, аннулирован.

Обеспокоенный расточительством общественных средств министр финансов фон Шверин-Крозинг все время спорил и возражал. Чтобы избавить меня от этих забот, Гитлер сравнил себя с баварским королем Людвигом П: «Если бы министр финансов только мог себе представить, каким источником средств станут мои строения через полсотни лет! Ведь как было с Людвигом П. Ведь его считали просто сумашедшим из-за его расходов на строительство замков. А сегодня? Многие иностранцы только ради них и отправляются в Верхнюю Баварию. Замки себя давно полностью окупили только из входных билетов. А что Вы думаете? Весь мир повалит в Берлин, чтобы посмотреть наши постройки. Стоит нам только сказать американцам, какова стоимость Большого здания конгрессов. Мы может быть прибавим и скажем, что его стоимость не миллиард, а полтора миллиарда марок! Вот тогда им захочется взглянуть: еще бы — самое дорогое сооружение в мире!»

Сидя за этими планами, он часто повторял: «Единственное мое желание, Шпеер, самому еще увидеть эти постройки. В 1950 г. мы устроим всемирную выставку. До сих пор все сооружения будут стоять пустыми и послужат как выставочные помещения. Мы пригласим весь мир!» Так говорил Гитлер, и нелегко было угадать его истинные мысли. Своей жене, которая должна была смириться с отсутствием всякой нормальной семейной жизни на ближайшие одиннадцать лет, я в качестве утешения пообещал кругосветное путешествие в 1950 г.

Расчет Гитлера распределить стоимость строительства на возможно большее количество плечей, и в самом деле, сработал. Расцветающий, богатый Берлин притягивал вследствие централизации администартивного аппарата все новых чиновников; с этим должны были считаться и промышленные фирмы, расширяя и перестраивая на широкую ногу свои центральные правления в Берлине. Для такого рода строительных замыслов до сих пор годилась как «витрина Берлина» только Унтер-ден-линден и несколько менее значительных улиц. Поэтому новая, шириной в 120 метров улица, привлекала уже хотя бы только тем, что там не предвиделись транспортные муки, типичные для старых центральных улиц; к тому же цены на строительные участки в этой, до сих пор все же относительно удаленной местности, были довольно невысоки. В самом начале своей деятельности я столкнулся с многочисленными прошениями об отводе строительных площадок, беспорядочно разбросанных по всему городу. Вскоре после того, как Гитлер стал канцлером, огромное новое здание Рейхсбанка выросло в одном совершенно ничем непримечательном квартале, да еще и с большим сносом жилья. Впрочем, в один прекрасный день Гиммлер за обедом у Гитлера выложил на стол чертеж этого здания и совершенно серьезно заговорил о том, что продольный и поперечный корпуса внутри прямоугольного блока образуют крест, что является ни чем иным, как замаскированным прославлением христианской веры католическим архитектором Вольфом. Гитлер достаточно разбирался в строительстве, чтобы развеселиться по этому поводу.

Уже через несколько месяцев после окончательного утверждения планов, даже еще до окончания работ по переносу железнодорожных путей, территория, отведенная под застройку первой очереди улицы протяженностью в 1200 метров оказалась розданной. Заявки на получение стройплощадок, которые могли бы быть предоставлены лишь через несколько лет, посыпались таким дождем, что была не только обеспечена застройка всей семикилометровой магистрали, но мы начали распределение участков и к югу от Южного вокзала. Лишь ценой огромных усилий нам удалось удержать д-ра Лея, руководителя Немецкого трудового фронта, с его огромными, составленными из трудовых взносов средствами, удержать от захвата для его собственных целей одной пятой части общей протяженности улицы. И все же он заполучил запроектированный блок длиной в триста метров, в котором он собирался открыть огромное увесилительное заведение.

Естественно, что среди мотивов разразившейся строительной лихорадки не последним было желание сооружением крупных объектов ублажить Гитлера. Поскольку расходы на сооружения такого рода должны были бы быть выше, чем на нормальных площадках, я посоветовал Гитлеру за все эти дополнительно вкладываемые миллионы награждать застройщиков, что он импульсивно и одобрил. «Почему бы даже и не ввести особый орден для тех, кто оказал услуги искусству? Награждать им мы будем очень редко и главным образом тех, кто финансировал строительство крупных сооружений. Орденами тут можно многого дабиться». Даже британский посол рассчитывал — и не без оснований — на успех у Гитлера, предложив в рамках нового генерального плана Берлина построить новое посольство, да и Муссолини проявлял исключительный интерес к этим планам (13).

Если сам Гитлер о своих подлинных замыслах в области архитектуры хранил молчание, то уж о том, что становилось известным, говорилось и писалось вдоволь. В результате в архитектуре воцарилась высокая конъюктура. Если бы Гитлер увлекался коневодством, то можно с уверенностью сказать, что среди правящего слоя разразилась бы мания разведения породистых лошадей. А так возникло серийное производство всякого рода эскизов в «гитлеровском стиле». Хотя невозможно говорить о каком-то архитектурном стиле третьего рейха, а — только лишь о получившем предпочтение общем направлении, несущем отпечаток определенных, эклектичных элементов, но оно заполонило все. При этом Гитлер отнюдь не был доктринером. Он разбирался в том, что павильон для отдыха на автобане или сельский дом Гитлер — югенд не должны выглядеть как городские постройки. Ему также никогда не пришло в голову построить фабричное здание в парадном стиле; он по-настоящему мог загореться строительством промышленного объекта из стали и стекла. Но общественные сооружения в государстве. которое намеревается создать империю, должны, как он полагал, нести вполне определенный отпечаток.

Бесчисленные эскизы, появившиеся в других городах, были прямым продолжением берлинского проектирования. Отныне любой гауляйтер стремился увековечить себя в своем городе. Почти в каждом из этих проектов угадывался берлинский эскиз креста из пересекающихся осевых линий, даже сориентированных по сторонам света. Берлинский образец превратился в схему. На совещаниях по тем или иным планам Гитлер неустанно набрасывал собственные эскизы. Они были сделаны ловкой рукой, точны в перспективе: контуры, разрезы и общий вид — все им выдерживалось в масштабах. Лучше не мог бы сделать и профессиональный архитектор. Нередко в первой половине дня он показывал добротно выполненный эскиз, над которым он проработал всю ночь. Но большинство его рисунков в несколько штрихов возникли в ходе наших дискуссий.

До сих пор я храню все наброски, которые Гитлер сделал в моем присутствии, я надписывал на них дату и сюжет. Интересно, что из имеющихся у меня ста двадцати пяти эскизов добрая четверть посвящена его градостроительным замыслам в Линце, которые были ему ближе всего. Столь же часто среди его рисунков можно обнаружить эскизы театральных зданий. Однажды утром он ошеломил нас эскизом, начисто выполненным за одну ночь, изображавшим «колонну движения» для Мюнхена, которая в качестве городского символа обрекла бы знаменитые башни собора богородицы на убогое прозябание лилипутов.

Этот проект, как и берлинскую триумфальную арку, он рассматривал как свою личную собственность и поэтому не смущался вносить детальные улучшения в проекте своего мюнхенского архитектора Германа Гислера. Я и сегодня полагаю, что при этом речь шла о действительных улучшениях, которые выразительнее передавали переход от статики цоколя к динамике колонны, чем в замысле Гитлера, который, впрочем, тоже был самоучкой.

Гислер великолепно изображал несколько заикающегося рабочего вождя д-ра Лея. Гитлер был в таком восторге от этого, что снова и снова просил показать, как чета Лей посетила выставку макета генерального плана Мюнхена. Сначала Гитлер рассказывал, как вождь немецких рабочих, в элегантнейшем летнем костюме, в белых простроченных перчатках и шляпе из соломки, в сопровождении не менее претензиозно одетой супруги переступил порог мастерской и как он, Гислер, представлял ему генеральный план развития Мюнхена, пока Лей не прервал его:

— Вот тут я застрою весь блок. Что будет это строить? Несколько сотен миллионов? Да, это будем строить мы…

— А что Вы хотели бы здесь построить?

— Огромный дом моды… Вся мода создается мной! Эти занимается моя жена! Для этого нам нужно большое здание. Да, мы создаем. Моя жена и я, мы определяем направление немецкой моды… И… И… И девки нам тоже нужны. Много, полный дом, по-современному оборудованный. Мы все возьмем в свои руки, несколько миллионов на строительство — это не играет никакой роли.

Гитлер, уже к неудовольствию Гислера, заставлял его повторять эту сцену бесчетное количество раз и смеялся до слез над умонастроением своего распустившегося рабочего вождя.

Гитлер непрестанно и не одного меня подгонял в строительных хлопотах. Он постоянно занимался утверждением проектов форумов для столиц гау, он поощрял партийный руководящий слой активно выступать в роли инициаторов строительства парадных сооружений. При этом меня часто раздражало его стремление разжечь среди них беспощадную конкуренцию. Он верил, что только таким образом можно добиться высоких результатов. Он не хотел понимать, что наши возможности были небезграничны. На мое возражение, что скоро начнут срываться все сроки, так как гауляйторы израсходуют все находящиеся у них строительные материалы на собственные объекты, он никак не отреагировал.

На помощь Гитлеру пришел Гиммлер. Прослышав о надвигающемся дефиците кирпича и гранита, он предложил привлечь к их производству заключенных. Он предложил Гитлеру построить мощный кирпичный завод под Берлином, в Заксенхаузене, под руководством и в собственности СС. Гиммлера всегда интересовали разного рода рационализаторские идеи, так что очень скоро объявился некий изобретатель со своей оригинальной установкой по производству кирпича. Но поначалу обещанная продукция не пошла, так как изобретение не сработало.

Подобным же образом кончилось дело и со вторым обещанием, которое дал неутомимый охотник до новых проектов Гиммлер. С помощью заключенных в концлагерях он собирался наладить производство гранитных блоков для строек в Нюрнберге и Берлине. Он тотчас же организовал фирму с непритязательным названием и начал вырубать блоки. Как результат немыслимого дилетанства предприятия СС блоки оказывались со сколами и трещинами, и СС пришлось, наконец, признать, что они могут поставить только лишь небольшую часть обещанных гранитных плит. Остальную же продукцию забрала себе дорожно-строительная фирма д-ра Тодта. Гитлер. который возлагал большие надежды на обещания Гиммлера, все больше огорчался, пока в конце-концов не заметил саркастически, что уж лучше бы СС удовольствовалось изготовлением войлочных тапочек и пакетов, как это традиционно делалось в местах заключения.

Из большого числа запланированных строек я по желанию Гитлера должен был сам разработать проект площадки перед Большим дворцом конгрессов. Помимо этого я взял под свое кураторство стройку Геринга и Южного вокзала. Это было более, чем достаточно. Тем более, что я же должен был работать и над проектом форму для партийных съездов в Нюрнберге. Поскольку реализация этих проектов должна была растянуться примерно лет на десять, я мог после сдачи технического обоснования, обходиться небольшой мастерской с восьмью-десятью сотрудниками. Мое частное бюро располагалось на Линденалле в Вестенде, недалеко о площади А.Гитлера, бывшей площади рейхсканцлера. Однако, вплоть до позднего вечера я систематически занимался градостроительной работой на своем служебном месте у Парижской площади. Здесь я распределял самые ответственные заказы среди, по моему мнению, лучших архитекторов Германии. Пауль Бонатц, после целой серии эскизов мостов, получил свой первый надземный строительный объект (заказчик — Главное командование военно-морского флота), его талантливый проект был удостоен аплодисментов Гитлера. Бестельмайер получил работу над проектом новой ратуши, Вильгельм Крайс — над зданием Верховгного командования сухопутных сил, над Мемориалом солдатской славы и несколькими музеями; Петеру Беренсу, учителю Гропиуса и Миса ван дер Роэ, были по предложению концерна АЭГ, его традиционного заказчика, поручена работа над новым административным зданием фирмы на Великой улице. Само собой разумеется, что эта работа вызвала протест Розенберга и его блюстителей культуры, считавших недопустимым, что такой застрельщик архитектурного радикализма увековечивает себя на «улице фюрера». Однако Гитлер, высоко ценивший здание немецкого посольства в Петербурге, оставил все же этот заказ за ним.

Не раз приглашал я к участию в конкурсах и своего учителя Тессенова. Но он не хотел изменить своему скромному ремесленно-провинциальному стилю и упорно уклонялся от искуса крупномасштабного зодчества.

Для скульптурных произведений я приглашал чаще всего Йозефа Торака, работам которого генеральный директор музеев Берлина Вильгельм фон Боде посвятил целую книгу, также ученика Майоля Арно Брекера. В 1943 г. он от моего имени передал своему учителю предложение изваять скульптуру для памятника на месте Грюнвальдской битвы.

У историков сложилось мнение, что я в частной своей жизни держался несколько в стороне от партии (14); надо сказать, что крупные партийные функционеры сами сторонились меня; в их глазах я был посторонний выскочка. Меня мало заботили чувства руководителей гауляйторского или даже имперского ранга, ведь я пользовался доверием Гитлера. За исключением Карла Ханке, который меня «открыл», я ни с кем не сошелся ближе и никто из них не бывал у меня в доме. У меня был свой круг друзей из творческих людей, с которыми я сотрудничал, а также из их друзей. В Берлине я, насколько это вообще позволяло время, общался с Брекером и Крайсом, к которым частенько присоединялся пианист Вильгельм Кемпф. В Мюнхене я поддерживал дружеские связи с Йозефом Тораком и художником Германом Каспаром, которого поздними вечерами с трудом удавалось удерживать от громогласных изъявлений своих чувств к баварской монархии.

Близким для меня человеком остался мой первый заказчик д-р Роберт Франк, которому я еще в 1933 г., до работы на Гитлера и Геббельса, я перестраивал имение в Зигрене под Вильснаком. Всей семьей мы нередко проводили конец недели у него, в 130 км от Берлина. До 1933 г. Франк занимал пост генерального директора Прусских электростанций, но после прихода к власти НСДАП был с него отстранен и с тех пор жил уединенно как частное лицо. Подвергаясь притеснениям со стороны партии, он как мой друг был все же огражден от прямого преследования. В 1945 г. я доверил ему свою семью, когда я отправил ее подальше от эпицентра катастрофы, в Шлезвиг.

Вскоре после моего назначения на высокий пост я убедил Гитлера в том, что бы поскольку ревностные партейгеноссен уже все давно заняли прочное положение — я мог иметь в своем распоряжении членов партии невысокого уровня. Не колеблясь, Гитлер дал мне свободу в подборе кадров. Постепенно стали поговаривать, что в моей конторе можно найти надежное и спокойное пристанище, и к нам повалили архитекторы.

Как-то один из моих сотрудников попросил меня о рекомендации для вступления в партию. Мой ответ обошел в Генеральной инспекции по делам строительства все закоулки: «А зачем? Достаточно того, что в партии я сам». Мы хотя и относились к градостроительным планам Гитлера со всей серьезностью, но — не к бьющей на эффект помпезности гитлеровского Рейха, как все прочие. В последующие годы я почти не ходил на партийные собрания и почти не поддерживал контактов с партийными инстанциями, например, с руководством берлинского гау (и весьма халатно относился ко всякого рода порученным мне партийным должностям, хотя я мог бы без труда превратить их в позиции власти. Даже руководство Управлением «Эстетика труда» я из-за нехватки времени постепенно передал своему постоянному представителю. Этой сдержанности способствовало, впрочем, мои нелюбовь к публичным выступлениям.

В марте 1939 г. я в компании моих ближайших друзей (Вильгельм Крайс, Йозеф Торак, Герман Каспар, Арно Брекер, Роберт Франк, Карл Бранд с женами) предпринял путешествие по Сицилии и Южной Италии. К нам присоединилась по нашему приглашению и супруга министра пропаганды Магда Геббельс с паспортом на чужое имя.

В ближайшем окружении Гитлера не было недостатка в любовных приключениях, на которые он закрывал глаза. Так Борман нагло, наплевав на всех (что, впрочем не могло быть неожиданностью у столь безнравственной личности) пригласил в свой дом в Оберзальцберге одну киноактрису, где она провела несколько дней в кругу его семьи. Скандал удалось замять только благодаря непостижимой для меня мягкой терпимости фрау Борман.

Бесконечные любовные истории числились и за Геббельсом. Статс-секретарь его министерства Ханке, полу-забавляясь, полу-возмущаясь, рассказывал, как его шеф обычно шантажировал киноактрис. Чем-то гораздо большим, чем любовная интрижка, оказалась его связь с чешской кинозвездой Лидой Бааровой. Госпожа Геббельс отреклась тогда от своего мужа и потребовала от министра, чтобы он оставил ее и их детей. Ханке и я были всецело на ее стороне. Но Ханке еще более обострил семейный кризис, влюбившись в жену министра, на много лет старше его. Я пригласил ее в путешествие на юг, чтобы помочь ей в столь неловком положении. Ханке готов был последовать за нею, засыпал ее в поездке любовными письмами, но она решительно отклонила все.

Госпожа Геббельс оказалась в поездке любезной уравновешенной дамой. Вообще жены высокопоставленных лиц режима были не в пример их мужьям куда более устойчивы к искусу властью. Они не заносились в мир фантазий, наблюдали за иногда прямотаки гротескным взлетом своих мужей с некоторой внутренней настороженностью, не были в такой мере захвачены политическим вихрем, высоко и круто возносившим их мужей. Госпожа Борман оставалась скромной, даже несколько запуганной домохозяйкой, впрочем в равной мере слепо преданной своему мужу и партийной идеологии. Фрау Геринг, казалось, была способна и поиронизировать над болезненной склонностью своего мужа к пышности. В конце-концов, Ева Браун также доказала свое внутреннее превосходство; во всяком случае она никогда не использовала в личных целях власть, которая прямо просилась в руки.

Сицилия с руинами дорических храмов в Сегесте, Сиракузах, Селинунте и Агригенте очень обогатила и дополнила впечатления нашей первой поездки в Грецию. При осмотре храмов в Селинунте и в Агригенте я снова, и не без внутреннего удовлетворения, отметил, что и античность не была свободна от приступов гигантомании; греческое население колоний определенно отошло от столь высоко ценимых на родине принципов меры.

В сравнении с этими храмовыми сооружениями бледнели все известные нам образцы мавританско-норманского зодчества, за исключением великолепного охотничьего замка Фридриха П и Отогона в Кастель-дель-Монте. Пестум я воспринял как нечто вершинное. Помпейя же, напротив, показалась мне гораздо дальше отстоящей от чистых форм Пестума, чем наши постройки от мира дорийцев.

На обратном пути мы еще на несколько дней задержались в Риме. Фашистское правительство раскрыло псевдоним нашей знаменитой спутницы, и итальянский министр пропаганды Альфиери пригласил нас всех в оперу. Никто из нас был не в состоянии внятно объяснить, почему вторая дама Рейха одна разъезжает по заграницам и поэтому мы, как можно скорее, отправились домой.

Пока мы как в полусне странствовали в мире греческой истории Гитлер повелел оккупировать Чехословакию и присоеднить ее к Рейху. В Германии мы застали довольно подавленное настроение. Всеобщая неуверенность в ближайшем будущем переполняла нас. Странным образом и сегодня меня волнует мысль о том, каким точным предчувствием надвигающегося может обладать народ, не поддающийся влиянию официальной пропаганды.

Несколько успокаивающе, впрочем, подействовало то, как Гитлер возразил Геббельсу, когда последний во время обеда в Рейхсканцелярии отозвался о бывшем министре иностранных дел Константине фон Нейрате несколькими неделями ранее назначенном Имперским протектором Богемии и Моравии следующим образом: «Фон Нейрат известен как тихоня. А в протекторате нужна жесткая рука, обеспечивающая порядок. Этот господин не имеет ничего общего с нами, он совсем из другого мира». Гитлер поправил его: «Только фон Нейрат мог быть подходящей фигурой. В англо-саксонском мире у него репутация благородного человека. Его назначение будет иметь успокаивающее международную общественность воздействие, так как в нем просматривается мое желание не лишать чехов их народной самобытности».

Гитлер потребовал у меня отчета о моих впечатлениях об Италии. Там мне бросилось в глаза, что все стены, вплоть до маленьких деревень, были размалеваны воинственными пропагандистскими призывами. «Нам это ни к чему, — заметил Гитлер. — Если дойдет до войны, немецкий народ достаточно для этого закален. Для Италии, может, такой вид пропаганды и уместен. Только поможет ли это чему, вот вопрос». (15)

Гитлер уже не раз предлагал мне произнести вместо него речь при открытии ежегодной архитектурной выставки в Мюнхене. До сих пор мне всегда удавалось под тем или иным предлогом уклониться от этого. Весной 1938 г. дошло даже до своего рода торга: я заявил о готовности нарисовать эскизы для картинной галереи и стадиона в Линце, если мне не вменят в обязанность речь на выставке.

А тут как раз накануне 50-летия Гитлера открывалась для движения часть «оси Восток-Запад», и он согласился лично перерезать ленточку. Дебюта в качестве оратора было не избегнуть — и сразу же в присутствии главы государства, на весь мир. За обеденным столом Гитлер провозгласил: «Большое событие. Шпеер будет держать речь! Любопытно, что он скажет».

У Бранденбургских ворот, посредине магистрали, на специально возведенной трибуне возвышались почетные лица, я на их правом фланге; теснилась в отдалении, на тротуарах, за канатами густая толпа. Издалека доносилось, нарастало, как шквал, — по мере приближения машины с Гитлером — народное ликование, вылившееся в оглушительный рев. Машина остановилась прямо против меня. Гитлер вышел, пожал мне руку, ответив коротким поднятием руки на приветствия высокопоставленных лиц. Передвижные киносъемочные камеры начали съемки чуть не в упор, Гитлер в двух метрах от меня смотрел с ожиданием. Я набрал в легкие воздуха и затем произнес буквально следующее: «Мой фюрер, докладываю о завершении строительных работ „оси Восток-Запад“. Пусть дело говорит само за себя!» Тут возникла затяжная пауза, прежде чем Гитлер произнес несколько фраз. Затем я был приглашен в его автомобиль и вместе с ним объехал семикилометровую щпалеру берлинцев, чествовавших Гитлера по случаю его 50-летия. Это было, вероятно, одно из самых крупных массовых мероприятий министерства пропаганды. Но аплодисменты казались мне искренними.

Уже в Рейхсканцелярии, в ожидании обеда, Гитлер заметил вполне дружески: «Своими двумя предложениями Вы поставили меня в довольно неловкое положение. Я ожидал более длинной речи, я привык, пока говорят, обдумывать свой ответ. А Вы кончили, не начав, и я не знал, чем ответить. Но я Вам это прощаю: это была хорошая речь, одна из лучших, которые я когда-либо в своей жизни слышал». В последующие годы этот эпизод прочно вошел в его репертуар, и он часто рассказывал его.

В полночь собравшиеся за столом поздравили Гитлера. А когда я сказал, что по случаю этого дня в одном из соседних залов я выставил почти четырехметровый макет Триумфальной арки, он немедленно предложил гостям подняться и устремился вперед. Долно, заметно растроганный, обозревал он макет, в котором обрели материальный облик мечты его молодых лет. Глубоко взволнованный, он молча протянул мне руку, чтобы затем в эйфорических тонах высоко поднять значение этого произведения зодчества в будущей истории Рейха. На протяжении этой ночи он еще несколько раз подходил к своему макету. На пути туда и обратно мы каждый раз проходили мимо зала заседания, в котором в 1878 г. Бисмарк возглавлял Берлинский конгресс. Сейчас на длинных столах громоздились подарки ко дню рождения фюрера — по большей части огромное собрание китча, поднесенного его рейхс— и гаулейтарами: беломраморные обнаженные фигуры, излюбленные малоформатные бронзовые копии, что-нибудь вроде римского мальчика, вытаскивающего занозу из пальца, писанные маслом полотна, по уровню соответствующие выставкам в «Доме искусств». Некоторые подарки вызывали у Гитлера аплодисменты, над другими он потешался, а вобщем-то они едва отличались друг от друга.

Тем временем дела между Ханке и госпожой Геббельс продвинулись настолько, что, к ужасу всех посвященных, они задумали пожениться. Очень неравная пара: Ханке был молод и неопытен, она существенно старше, элегантная дама из общества. Ханке добивался у Гитлера разрешения на развод, но Гитлер по государственным соображениям отказывал. В самом начале Байройтского фестиваля 1939 г. Ханке как-то утром заявился в мой берлинский дом в полном отчаянии. Супруги Губбельс помирились, сообщил он, и вместе отбыли в Байройт. Я-то считал, что для Ханке это самый удачный выход. Но отчаявшегося влюбленного не утешить поздравлениями по такому поводу. Поэтому я пообещал ему разведать в Байройте, что же произошло, и тотчас же отбыл.

Семья Вагнеров пристроила к дому Ванфрида просторное крыло, в котором в эти дни остановился Гитлер и его адъютанты, тогда как приглашенные фюрером гости были размещены в частных квартирах. Между прочим здесь своих гостей Гитлер отбирал тщательнее, чем в Оберзальцберге, не говоря уж о Рейхсканцелярии. Не считая несущих службу адъютантов, он ограничивался приглашением нескольких знакомых с их женами, в отношении которых он мог быть уверенным, что они будут приятны семейству Вагнеров; в сущности, постоянными гостями были только д-р Дитрих, д-р Брандт и я.

В дни фестиваля Гитлер производил более раскованное впечатление, чем обычно. В семействе Вагнеров он определенно чувствовал себя уютно и избавленным от необходимости олицетворять собой власть, необходимости, подчиняться которой, он иногда считал себя обязанным даже при небольшом вечернем застолье в Рейхсканцелярии. Он был весел, по-отечески общался с детьми; по отношению к Винифру Вагнер держался по-дружески и предупредительно. Без его финансовой поддержки фестивали едва ли смогли бы продержаться. Каждый год Борман отсыпал из своих фондов сотни тысяч, чтобы фестивали достойно увенчивали очередной сезон немецкой оперы. Быть патроном этих фестивалей и другом семьи Вагнеров — возможно это было осуществление мечты, в которую Гитлер едва ли отваживался верить в дни своей молодости.

Геббельс с женой прибыли в Байройт в тот же день. что и я, и заняли квартиру в пристройке дома Ванфрида. Фрау Геббельс была, судя по всему, глубоко подавлена, она откровенно рассказала мне: «Ужасно, как мой муж запугивал меня. Я только собралась отдохнуть в Гаштайне, как он без всякого приглашения появился в отеле. Три дня он непрерывно уговаривал меня; больше я вынести не могла. Он шантажировал меня нашими детьми — он прикажет их у меня отнять. Что я могла поделать? Мы помирились только внешне. Альберт, это чудовищно! Мне пришлось дать ему слово никогда не встречаться более приватным образом с Карлом. Я так несчастна, но у меня нет выбора».

Что могло бы лучше всего соответствовать этой семейной трагедии, чем «Тристан и Изольда», которую мы, Гитлер, супруги Геббельс, госпожа Винифрид Вагнер и я, как раз слушали из большой центральной ложи. Госпожа Геббельс, справа от меня во время всего спектакля тихонечно плакала. В антрактах она сидела в углу одного из салонов, сломленная и всхлипывающая, в то время как Гитлер и Геббельс показывались через окно народу и старались не замечать неприятную ситуацию.

На следующее утро я раскрыл Гитлеру, которому поведение фрау Геббельс накануне осталось непонятным, подоплеку состоявшегося примирения. Как глава государства он, хотя и приветствовал такой поворот событий, но тотчас же, в моем присутствии вызвал Геббельса и немного — словно и сухо сообщил тому, что будет лучше, если он со своей супругой в этот же день покинет Байройт. Не дав возможности какого-либо возражения, даже не протянув руки, он попрощался с министром и после этого повернулся в мою сторону: «С женщинами Геббельс циник». Он и сам был циником, на другой манер, впрочем.

Глава 11 Земной шар

При осмотрах моих берлинских макетов Гитлера прямо-таки магнетически притягивал один участок плана: будущая центральная точка всей Империи, которая призвана будет на столетия вперед служить воплощением могущества, завоеванного в гитлеровскую эпоху. Как резиденция французских королей с градостроительной точки зрения охватывает Елисейские поля, так же должны были неизменно находиться в поле зрения с любого конца Великолепной улицы те сгрупированные вместе сооружения, которые Гитлер хотел бы как олицетворение своей политической деятельности иметь непосредственно около себя: Рейхсканцелярия для управления государством, Верховное командование вермахта для осуществления приказной власти над тремя родами войск, затем — по канцелярии для партии (Борман), для протокольного управления (Майсснер) и для личных нужд (Боулер). То, что на наших планшетах к архитектурному центру относилось также и здание Рейхстага, не должно было давать повода для мысли, что парламенту отводится сколь-либо важная роль в системе власти. Старое здание рейхстага просто случайно оказалось на этом месте.

Я было предложил Гитлеру снести вильгельмовский рейстаг, построенный Паулем Вало, но неожиданно встретил жесткое сопротивление: ему нравилось здание. Правда, Гитлер отводил его только для общественных целей. Относительно своих конечных намерений Гитлер был немногословен. Если в беседах со мной он высказывался без всякой оглядки, то это объясняется той доверительностью, которая почти всегда окрашивает взаимоотношения заказчика и архитектора.

«В старом помещении мы можем разместить читальные залы и комнаты для депутатов. Я не возражаю против размешения библиотеки в зале пленарных заседаний. 580 мест — он для нас слишком мал. А совсем рядом мы построим новое здание. Нужно предусмотреть в нем места для тысячи двухсот депутов!» (1). Это предполагало народонаселение примерно в 140 млн. и позволяло получить представление в масштабах, которыми он мыслил; причем отчасти он имел в виду естественный быстрый прирост немецкого населения, частично — включение других германских народов, но, конечно же, не население покоренных наций, за которыми он не признавал избирательных прав. Я предложил Гитлеру, не теряя времени, пересмотреть в сторону повышения норму представительства с тем, чтобы сохранить пленарный зал рейхстага. Но Гитлер не захотел трогать унаследованное от Веймарской республики число избирателей, приходящегося на одного депутата — 60 тыс. О своих соображениях он не распространялся. Он упорно настаивал на этом, как и на формальном сохранении устаревшей избирательной системы, с ее обязательными сроками, бюллетенями, урнами и тайной подачей голосов. В этих вопросах Гитлер вполне определенно хотел сохранить традицию, которая привела его к власти, хотя она и стала совершенно несущественной с тех пор, как он ввел однопартийную систему.

Постройки, которым предстояло обрамлять будущую Адольф Гитлер-плац, затмевались величественным Дворцом с куполом, который по объему должен был быть в пятьдесят раз больше, чем здание, запроектированное для народного представительстава. Как если бы Гитлер хотел тем самым наглядно в пропорциях продемонстрировать всю несущественность последнего.

Решение приступить к разработке строительной документации Дворца с куполом было принято им уже летом 1936 г. (2) В день его рождения, 20 апреля 1937 г. я представил ему общий план, чертежи, изображение поперечных сечений, первый макет. Он воодушевился, упрекнул только, что я снабдил планы надписью «Разработано по замыслу фюрера» — ведь архитектором выступаю я, и мой вклад в создание этого сооружения куда значительнее, чем его эскиз-замысел 1925 г. Но эта формула осталась, Гитлер, повидимому, с удовлетворением воспринял мой отказ предендовать на авторство. Затем были изготовлены макеты фрагментов, а в 1939 г. уже и очень детализированный макет всего дворца почти в три метра и макеты интерьеров. У них можно было вытащить дно и на уровне глаз прочувствовать будущее впечатление. Во время своих частых визитов Гитлер никогда не упускал случая подольше постоять у этих обоих макетов, впадая в своего рода мечтательный транс. Что полутора десятилетиями ранее представлялось ему и его соратникам полетом взвинченной фантазии, он мог теперь с триумфом предъявить всему миру: «Кто бы мог подумать тогда, что это будет когда-то построено!».

Величайшее из всех, ранее когда-либо задуманных зданий для собраний состояло из единственного помещения, способного вместить одновременно от 15 до 18 тысяч стоящих участников. По существу речь шла, несмотря на сдержанное отношение Гитлера к мистическим настроениям Гиммлера и Розенберга о культовом сооружении, которое в течение последующих столетий, в силу традиции и духовного почтения должно было преобрести примерно такое же значение, как собор святого Петра в Риме для католического христианства. Не будь этой культовой подоплеки, расходы на возведение и роскошь этого главного для Гитлера здания были бы бессмысленны и непонятны.

Круглый внутренний зал был по своему сечению трудновообразим — в 250 м. На высоте в 220 м можно было бы видеть завершение колоссального свода, начинавшего свой легкий параболический взлет на высоте 98 м от пола.

Прообразом для нас в известной мере служил римский пантеон. Берлинский купол должен был также сохранить в своей вершине круглое отверстие для света; уже только оно имело бы поперечник в 46 м и тем самым превосходило бы размеры всего купола пантеона (43 м) и собора Петра (44 м). Кубатура зала должна была бы быть в 17 раз больше объема собора Петра.

Внутренняя отделка помещения задумывалась предельно скромной: вокруг центрального свободного круглого пространства (поперечное сечение в 140 м) взбегали трехступенчатые трибуны до высоты 30 м. Обрамление из ста прямоугольных колонн, высотой в 24 м еще имели вполне человеческие размеры, прерывалось напротив входа нишой размером в 15 м высотой и 28 м шириной, выложенной золотой мозаикой. На ее фоне, как единственное образно украшение, должен был возвышаться на 14-метровом мраморном цоколе имперский орел со свастикой в когтях, увитый дубовыми листьями. Этот символ высшей власти был одновременно венцом Великолепной улицы Гитлера и ее завершением. Где-то внизу под этой эмблемой должно было располагаться место фюрера нации, который оттуда бы возвещал народам будущей Империи свои послания. Я все старался по возможности приподнять это место архитектурными средствами. Но тут-то и давали себя знать издержки архитектуры, вырвавшейся из всяких масштабов: Гитлер исчезал в ней, растворялся до оптического нуля.

Снаружи купол напоминал бы зеленую гору высотой в 230 м, так как его должны были покрыть патинированные медные плиты. На вершине ее предполагался застекленный фонарь из максимально легкой металлоконструкции. На фонаре восседал на свастике орел.

Восприятие гигантской массы купола должно было облегчаться колоннадой у его основания (каждая колонна высотой в 20 м). Я надеялся, что рельефность этого венка из колонн придаст куполу все же охватываемые взором масштабы; конечно, тщетная надежда. Купол — гора покоился на кубическом блоке из светлого гранита, 315 м в длину и 74 м в высоту. Тонко проработанный фриз, четыре мощных с продольными бороздами башни — опоры по углам и вынесенный площади со стороны вперед входной тамбур с колоннами должны были еще выразительнее подчеркнуть величие мощного куба. (3). По обеим сторонам тамбура должны были быть воздвигнуты две скульптуры по 15 м высотой. Их аллегорический смысл был определен лично Гитлером: одна изображала Атласа, подпирающего своими плечами небосвод, другая — Теллуса, несущего земной шар. Небосвод и Земля предполагалось покрыть эмалью, а звезды и контуры континентов — золотом.

Внешний общий объем этого сооружения превышал 120 млн кубических метров (4). Вашингтонский Капитолий просто затерялся бы в таком объеме. Настоящая инфлация цифр и величин.

Но Дворец для собраний отнюдь не был безумным замыслом без шансом на осуществление. Наши планы не могли быть причислены к тем, тоже помпезным и превосходящим всякое воображение фантазиям, которыми развлекались, например, французские архитекторы Клод Никла Леду и Этьен Л.Булле, создавшие эскизы памятников, которые должны были изображать оплакивание империи Бурбонов и апофеоз революции и не помышлявшие о их воплощении. В своих замыслах они оперировали величинами, не уступавшими гитлеровским (5). Для нашего Дворца для собраний и для прочих построек, долженствовавших образовывать будущую площадь Адольфа Гитлера были еще до 1939 г. снесены бессчетные мешавшие старые постройки вокруг рейхстага, а также проведены геологические исследования стройплощадки, выполнены детально проработанные эскизы, построены макеты отдельных фрагментов в натуральную величину. Уже были истрачены миллионы на покупку гранита для облицовки фасада, причем не только в Германии, но и — несмотря на острый валютный дефицит — по распоряжению Гитлера также в Южной Швеции и Финляндии. Как и все остальные постройки Великолепной улицы, строительство Дворца для собраний должно было завершиться через одиннадцать лет, в 1950 г. Поскольку для Дворца планировались самые длительные сроки строительства, торжественная закладка первого камня намечена на 1940 г.

С точки зрения технической несоставляло проблемы возвести безопорное перекрытие над помещением в 250 м в поперечнике (6). Мостостроители 30— гг. без труда освоили возведение сходных, статически безупречных конструкций из стали и железобетона.

Ведущие немецкие специалисты рассчитали даже, что перекрываемое пространство могла бы иметь и более массивный купол. Я предпочел бы обойтись без стальных конструкций, но в данном случае Гитлер выразил сомнение: «Ведь может случиться, что в купол угодит авиационная бомба и повредит купол. Как Вы себе представляете восстановительные работы при угрозе обвала». Он был прав. Поэтому заказали конструкцию — скелет из стали, на которую должен был крепиться внутренний свод. Стены же, как и в Нюрнберге, предстояло построить очень толстые. Вместе с куполом это создавало чудовищное давление, которое должен был принять на себя исключительно мощный фундамент. Инженеры высказались за бетонную подушку объемом в три миллиона кубических метра. Для проверки наших расчетов о проседании основы на несколько сантиметров к берлинском песке под Берлином был построен экспериментальный блок (7). не считая рисунки и фотографии, сегодня это единственный свидетель грандиозного замысла.

Работая над проектом, я внимательно рассматривал собор Петра в Риме. Я был разочарован; его масштабы совершенно не соответствовали впечатлению на зрителя. Я понял важную вещь: даже уже при таких размерах впечатление не возрастет пропорционально масштабам строения. У меня возникло опасение, что и впечатление от нашего Дворца окажется ниже ожиданий Гитлера.

Слухи о проектируемом грандиозном сооружении дошли и до консультанта по ПВО в имперском министерстве авиации, министериального советника Книпфера. Именно от него исходили инструкции по всем новостройкам, которые — для снижения эффективности бомбовых налетов предлагалось по возможности рассредотачивать по всему городу. А тут, в самом центре города и Рейха возникало сооружение, возносившееся выше низкой облачности и представлявшее собой идеальный ориентир для бомбардировщиков противника, прямо-таки дорожный указатель к правительственным учреждениям на Севере и Юге от купола. Я доложил Гитлеру эти опасения, но он был настроен оптимистично. «Геринг заверил меня, что ни один вражеский самолет не прорвется в Германию. Мы не дадим помешать нашим планам».

Эта постройка с куполом, задуманная им вскоре после тюремного заключения и вынашивавшаяся им все последующие пятнадцать лет, была его идеей — фикс. Когда он уже после завершения разработки наших планов, узнал, что в Советском Союзе во славу Ленина в Москве также проектируют здание для конгрессов, высота которого будет свыше трехсот метров, он отреагировал чрезвычайно злобно. Его вывело из равновесия, что не он будет творцом высочайшего монументального произведения мира. На него действовала угнетающе сама невозможность разрушить намерения Сталина простым приказом. В конце концов он утешился тем, что его детище останется уникальным: «Что значит какой-то небоскреб: выше — ниже, больше — меньше. Купол — вот что отличает нашу постройку от всех остальных!» Уже после начала войны с Советским Союзом я как-то заметил, что мысль о строительстве в Москве дворца — конкурента расстроила его сильнее, чем он хотел тогда в этом признаться. «Теперь, — сказал он, — с той стройкой будет покончено навсегда».

С трех сторон Дворец с куполом окружался водной поверхностью, отражение его в которой должно было еще более усиливать впечатление. В связи с этим подумывали расширить русло Шпрее до размеров озера, правда, в этом случае пришлось бы под площадью сооружать два туннеля для водного транспорта. Четвертая, южная сторона Дворца господствовала над Великой площадью, будущей «Адольф Гитлер-плац». Здесь предполагалось проведение ежегодных демонстраций в день первого мая, до того проводившиеся на Темпельхофском поле (8).

Для проведения подобных массовых мероприятий министерство пропаганды разработало специальную организационную схему. В 1939 г. Карл Ханке рассказывал мне о четкой градации массовых мероприятий в зависимости от значения тех или иных политико-пропагандистских акций. Начиная от торжественной встречи школьниками какого-нибудь важного иностранного гостя и до массовой мобилизации миллионов рабочих — для каждого мероприятия своя схема. Статс-секретарь иронически говорил о «мобилизации ликования». Для того, чтобы заполнить площадь перед Дворцом с куполом наверняка потребовалось бы наивысшая ступень «мобилизации восторгов» — ведь она была рассчитана на миллион человек!

Площадь ограничивалась с одной стороны комплексом Верховного командования вермахта, а с другой — бюро Рейхсканцелярии, посредине же мы оставили пространство для свободного обзора купола с Великолепной улицы. Это был единственный разрыв в ансамбле зданий, окружавших огромную площадь.

К Дворцу для собраний вплотную примыкала самая важная и с психологической точки зрения самая интересная постройка — Дворец Гитлера. В данном случае без всякого преувеличения речь шла не о жилище или апартаментах канцлера, а о дворце. Как свидетельствуют сохранившиеся наброски, Гитлер начал им заниматься с ноября 1938 г. (9) Замышлявшийся новый дворец фюрера позволяет проследить, как мощно нарастала жажда самоутверждения: от использования канцелярской резиденции Бисмарка — до воведения дворца, превосходящего его по объему в 150 раз. Гитлеровский будущий дворец вполне мог потягаться с известным по легендам «Золотым домом» Нерона, занимавшим площадь свыше миллиона квадратных метров: в центре Берлина он, вместе с окружающим его парком, Дворец Гитлера должен был занять два миллиона квадратных метра. Из приемных покоев несколько анфилад залов вели в банкетный зал, где за стол могли бы одновременно сесть тысячи человек. Для приемов по особо торжественным случаям отводились восемь огромнейших залов. (10). Для театра на четыреста мест, в стиле барокко и рококо, как в княжеских замках, предусматривалось самое современное оборудование сцены.

Из своих приватных покоев Гитлер мог по системе переходов попасть в Дворец с куполом. По другую сторону располагался комплекс его рабочих помещений с залом-кабинетом в центре. По своим размерам он далеко превосходил зал для приемов американского президента (11). Гитлеру настолько нравился длинный коридор в только что отстроенной Рейхсканцелярии, предназначенный специально для прохода дипломатических представителей, что и для нового дворца он пожелал такого же решения. Я удвоил его протяженность вдвое — до полукилометра.

По сравнению со зданием Рейхсканцелярии, сооруженным в 1931 г, и о котором Гитлер отозвался презрительно как о конторе какого-нибудь мыловаренного предприятия, его претензии выросли в семьдесят раз (12). Такие вот масштабы принимала его гигантомания.

Посреди всей этой роскоши, в довольно скромной по размерам спальне Гитлер мог бы поставить и свое, покрытое светлым лаком, ложе. Как-то в разговоре со мной он заметил: «Терпеть не могу в спальне какую бы там ни было роскошь. Лучше всего я себя чувствую в своей обычной, скромной кровати».

В 1939 г., когда эти планы обретали зримые очертания, геббельсовская пропаганда все еще продолжала укреплять веру в ставшие нарицательными скромность и простоту фюрера. Дабы не поколебать этот образ, Гитлер почти никогда не посвящал в планы своего личного дворца и будущей Рейхсканцелярии. Однажды, когда мы в сильный снегопад отправились на прогулку он, обосновывая свои требования, сказал мне: "Видите ли, я бы лично вполне удовольствовался совсем простым небольшим домом в Берлине. У меня достаточно власти и уважения; мне вся эта пышность не нужна для их поддерживания. Но поверьте: те, кто придут мне на смену, будут очень нуждаться в такой пышной представительности. Многие из них будут в состоянии удержаться у власти только таким образом. Трудно даже представить себе, какую власть над миром обретает нищий духом, если он выступает в столь величественной обстановке. Такие помещения, с великим историческим прошлым возвысят даже малозначительного преемника до исторического уровня. Теперь Вы видите, почему мы все это должны возвести еще при моей жизни: чтобы я успел пожить в этих помещениях и чтобы мой дух придал бы им традицию. Достаточно, если я проживу в них года два.

Уже в своих выступлениях перед строителями Рейхсканцелярии в 1938 г. Гитлер развивал подобные мысли ( конечно, ничего не говоря о к тому времени уже довольно далеко продвинувшихся планах). Как фюрер и рейхсканцлер германской нации он не удаляется в старые дворцы; именно поэтому он отклонил предложение расположиться в дворце рейхспрезидента, как и не живет в доме бывшего оберст-гофмейстера. Однако и в этом смысле государство должно получить внешнюю представительность, ни в чем не уступающую иностранным королям или императорам (13).

В те времена Гитлер запрещал общую калькуляцию стоимости этих сооружений и мы послушано выдавали планы, даже не подсчитывая их кубату. И только сейчас, четверть века спустя я впервые произвел эти подсчеты. Из них видно:

1. Дворец с куполом 21 млн куб. м

2. Личный дворец фюрера 1,9 млн куб. м

3. Комплекс рабочих помещений, включая Рейхсканцелярию 1.2 млн куб. м

4. Относящиеся к п. 3 прочие канцелярии 0,2 млн куб. м

5. Верховное командование вермахта 0,6 млн куб. м

6. Новое здание рейхстага 0,35 млн куб. м

____________________

Итого: 25,25 млн куб. м

Хотя при грандиозных объемах относительно небольшого числа объектов стоимость кубического метра несколько бы и понизилась, общие расходы вырастали в трудно вообразимую сумму. Уже хотя бы потому, что эти огромные сооружения требовали мощных стен и, соответственно, глубоких фундаментов. Кроме того, для внешней отделки предусматривался дорогой гранит, для внутренней — мрамор. Двери, окна, потолки и прочее — из самых дорогостоящих материалов. Оценка расходов в пять миллиардов марок только на Адольф Гитлер-плац, скорее всего занижена (14).

Определенный поворот в массовых настроениях по всей Германии в 1939 г. проявился не только в том, что «мобилизация ликований» становилась необходимой и там, где двумя годами ранее Гитлер мог полагаться на стихийное изъявление чувств. К тому времени он сам начал отдаляться от обожавшего его народа. Чаще, чем прежде, он станосился раздражительным и грубым, если собравшаяся на Вильгельм-плац толпа требовала его появления. Еще два года назад он частенько шел к «историческому» балкону, а сейчас нередко набрасывался на своих адъютантов, когда они просили его выйти к народу: «Оставьте меня с этим в покое!»

Это как бы постороннее наблюдение имеет, тем не менее отношение к истории разработки Адольф Гитлер-план. Как-то Гитлер дал следующее указание:"Нельзя считать исключением, что в какой-то момент я буду вынужден прибегнуть к непопулярным мерам. Возможны волнения. К такому повороту событий следует быть готовым. Окна всех зданий на этой площади должны иметь тяжелые стальные, пуленепробиваемые жалюзи, двери — также из стали и мы должны быть в состоянии блокировать единственный подход к площади массивной железной решеткой. Центр Рейха должен быть готов к обороне, как крепость".

Это замечание выдало беспокойство, которое было ему ранее несвойственно. Оно снова проглянуло, когда обсуждался вопрос о размещении личной охраны, которая разрослась к этому времени до полностью моторизованного, оснащенного новейшим вооружением полка. Он переместил его расположение в непосредственную близость от южного конца большой оси. «А что Вы думаете, если дойдет до беспорядков!» И показывая на улицу в 120 м шириной: «Если они со своими бронированными машинами помчатся ко мне по всей ширине, ни один человек не устоит». Услышала ли армия об этом указании и захотела опередить СС, дал ли Гитлер сам прямой приказ, во всяком случае, по настоянию командования сухопутных сил и с одобрения Гитлера берлинскому полку охраны «Гроссдойчланд» был отведен участок для строительства казарм в еще большей близости к гитлеровскому центру руководства (15).

Неосознанно я отразил это отдаление Гитлера от народа, Гитлера, полного решимости стрелять в собственный народ, в фасаде его дворца. Он должен был быть абсолютно глухим, только большие стальные въездные ворота и дверь на балкон, с которого он мог показываться толпе. И балкон этот должен был нависать над ней, на 14-метровой высоте, т.е. на уровне пятого этажа. Мне и сегодня кажется, что этот недвусмысленно всех от себя отвергающий фасад удачно передавал тогдашнее впечатление от фюрера, прочно обосновавшегося в эмпиреях самообожествления.

Пока я отбывал заключение этот проект с красноватыми мозаиками, колоннами, бронзовыми львами и позолоченными профилями оставался в моей памяти жизнерадостным, почти милым по характеру. Когда же после перерыва в двадцать один год я снова увидел цветные фотографии макета, то неволько вспомнил об постройках сатрапов в одном из фильмов Сесиля Б. де Мийя. Вместе с фантастическим я почувствовал жестокость этой архитектуры, очень точное выражение в ней тирании.

Еще до войны меня позабавила одна чернильница, которую архитектор Бринкман ( как и Троост, в прошлом специлизировавшийся на внутреннем оформлении трансантлантических пароходов) преподнес Гитлеру. Этот утилитарный предмет Бринкман превратил в нечто высокоторжественное — с обилием украшений, завитушек и ступеней, и посреди всего этого великолепия — одинокая, всеми покинутая «чернильница для главы государства»: крошечное чернильное озерцо. По-моему, до этого я не видывал ничего столь же противоествественного. Однако Гитлер, не отклонил как следовало бы ожидать, этот подарок, а напротив, нашел это бронзовое чернильное сооружение выше всех похвал. Не меньшего успеха добился Бринкман и с эскизом рабочего кресла для Гитлера, кресла прямо-таки геринговских пропорций, своего рода трон, увенчанный по верхему краю спинки двумя огромными позолоченными шишками. В обоих этих напыщенно-вычурных предметах я улавливал дурной тон парвеню. Этой склонности к пышности Гитлер начал потворствовать после 1937 г., поддерживая ее аплодисментами. Он как бы снова вернулся на венский Ринг, с восхищения которым он начал свое эстетическое развитие, и постепенно, но неуклонно все больше удалялся от уроков Трооста.

А вместе с ним и я сам, потому что мои работы того времени все менее были отмечены тем, что я считал «своим стилем». Отход от моих истоков проявлялся не только в помпезных сверх масштабах моих построек. В них уже ничего не оставалось от дорического начала, к которому я всегда тянулся; они превращались в «упадническое искусство». Богатство, неограниченные средства в моем распоряжении, а также и партийная идеология Гитлера столкнули меня к стилю, который опирался прежде всего на эстетику роскошных дворцов восточных деспотов.

К началу войны я выдвинул теорию, которую в 1941 г. за ужином в парижском «Максиме» изложил перед кружком французских и немецких деятелей искусства, среди которых были Кокто и Дкспио. Французская революция после позднего барокко, — рассуждал я, — сформулировала новое чувство стиля. Даже самая утилитарная мебель была выдержана в прекрасных пропорциях. Наиболее законченное выражение это новое нашло свое выражение в проектах Булле. За стилем реолюции последовал «директуар», который осваивал более богатые выразительные средства, но еще непринужденно и со вкусом. Стиль ампир означал поворот: можно проследить по годам, как еще классические формы глушились все новыми и новыми элементами, эффектными украшениями; в конце-концов «поздний ампир» достиг непревзойденных богатсв и пышности. В этом нашло свое завершение развитие стиля, которое столь многообещающе началось с Консульством, в этом отразился также и переход от революции к наполеоновской империи. В эволюции этого стилевого направления угадывается и сигнал к распаду, и возвещение конца наполеоновской эры. Здесь, на отрезке точно в два десятилетия, можно наблюдать то, что обычно происходит на протяжении столетий: например, движение от раннеантичных дорических построек до иссеченных барочных фасадов позднего эллинизма (как в Баальбеке). Или другой пример — романские постройки в начале средневековья и обесценивавшаяся поздняя готика в его конце.

Для последовательного развития этих идей я должен был идти дальше, а именно, что, как в позднем ампире, так и в моих разработках для Гитлера возвещается конец режима, что, стало быть, падение Гитлера до известной степени предвосхищается этими проектами. Но тогда я этого не видел. Точно также, как, вероятно, окружение Наполеона в избыточно пышных позднеампирских салонах видело всего лишь выражение величия и только последующие поколения смогли открыть в них предчувствие его краха, так и окружение Гитлера воспринимало бронзовое нагромождение вокруг чернильницы как достойную кулису для государственного гения, купол— гору — как символ гитлеровского могущества.

Последние постройки, над которыми мы работали в 1939 г., были, в самом деле, чистейшим неоампиром, родственным стилю 125-летней давности, перед самым концом Наполеона — те же перегруженность, пышность, страсть к позолоте и… тот же упадок. В этих постройках, не только в их стилистической трактовке, но и в их гигантомании обнаружились без прикрас намерения Гитлера.

В один из весенних дней 1939 г. он ткнул пальцем на имперского орла со свастикой в когтях, который должен был венчать на высоте в 290 м Дворец с куполом: «Это нужно изменить. Теперь тут орел должен быть не над свастикой, он должен победительно держать в когтях весь мир. Венцом этого величайшего творения зодчества в мире должен быть орел над земным шаром». На фотографиях макета, выполненных по моему заданию, еще и сегодня можно видеть смену гитлеровских помыслов.

Через несколько месяцев началась Вторая мировая война.

Глава 12 Начало скольжения вниз

Примерно в начале августа 1939 г. беззаботной компанией с Гитлером направлялись мы в чайный домик на скале Кельштайн. Длинная кавалькада машин взбиралась по извилистой дороге, пробитой по приказу Бормана в горе. Через высокий, отделанный бронзой портал мы вошли в одетый мрамором влажный холл, а затем — в лифт из отполированной до блеска меди.

Во время 50-метрового подъема Гитлер как-то вне всякой связи, словно продолжая какой-то внутренний монолог, сказал: «Вероятно вскоре произойдет нечто огромное. Даже если бы я и должен был послать туда Геринга. В крайнем случае я и сам мог бы поехать туда. Я ставлю все на эту карту». Этот намек повис в воздухе.

Ровно через три недели мы услышали, что германский министр иностранных дел ведет переговоры в Москве. Во время ужина Гитлеру передали записку. Он пробежал ее глазами, какое-то мгновение, краснея на глазах, он окаменел, затем ударил кулаком по столу так, что задрожали бокалы и воскликнул: «Я поймал их! Я их поймал!» Но через секунду он овладел собой, никто не отваживался задавать какие-либо вопросы, и трапеза пошла своей обычной чередой.

После нее Гитлер пригласил лиц из своего окружения к себе: «Мы заключаем пакт о ненападении с Россией. Вот, читайте. Телеграмма от Сталина». Она была адресована «Рейхсканцлеру Гитлеру» и кратко информировала о состоявшемся единении. Это был самый потрясающий, волнующий поворот событий, который я мог себе представить — телеграмма, дружественно соединявшая имена Гитлера и Сталина. Затем нам был показан фильм о параде Красной армии перед Сталиным с огромной массой войск. Гитлер выразил свое удовлетворение тем, что такой военный потенциал теперь нейтрализован и повернулся к своим военным адъютантам, собираясь, обсудить с ними качества вооружения и войск на Красной плошади. Дамы оставались попрежнему в своем обществе, но естественно тут же узнали новость от нас, которая вскоре была обнародована и по радио.

Вечером 23 августа после того, как Геббельс прокоментировал сенсационное известие на пресс-конференции, Гитлер попросил связать его с ним. Он хотел знать реакцию представителей зарубежной печати. С лихорадочно блестящими глазами Геббельс сообщил нам услышанное: "Сенсация не могла быть грандиознее. А когда снаружи долетел звон колоколов, представитель английской прессы произнес: «Это похоронный звон по британской империи». На эйфорически упоенного Гитлера это высказывание произвело самое сильное впечатление в этот вечер. Теперь он верил, что воззнесся над самой судьбой.

Ночью мы вместе с Гитлером стояли на террасе и восхищались редкостной игрой природы. Очень интенсивное полярное сияние (1) в течение целого часа заливало красным светом расположенный напротив, овеянный сказаниями Унтерсберг, тогда как над ним полыхало небо всеми цветами радуги. Невозможно было себе представить более эффектную постановку финала «Сумерек богов». Наши лица и руки казались неествественно красными. Внезапно Гитлер сказал одному из своих военных адъютантов:"Похоже на поток крови. На этот раз без применения силы не обойтись".

Еще несколькими неделями ранее центр интересов Гитлера заметно переместился в военную область. Часто в многочасовых беседах с одним из четырех своих военных адъютантов (полковник Рудольф Шмундт от руководства вермахта, капитан Герхард Энгель от сухопутных сил, капитан Николаус фон Белов от люфтваффе и капитан Карл-Йеско фон Путкаммер от военно-морского флота — Гитлер стремился добиться ясности в своих собственных планах. Молодые и не скованные казармой офицеры были, повидимому, к нему особенно приближены, тем более что он, все время искавший поддержки своих планов, находил ее среди них легче, чем в кругу скептических генералов, отвечавших за конкретные участки.

В те же дни, сразу же после обнародования германо-русского пакта, адъютанты, однако, были заменены политическими и военными ведущими лицами Рейха, включая Геринга, Геббельса, Кейтеля и Риббентропа. Геббельс первым заговорил открыто и с озабоченностью о вырисовывающейся военной опасности. Странным образом этот, в остальном столь радикальный пропагандист, считал риск очень серьезным и пытался рекомендовать окружению Гитлера мирную политическую линию, он позволял себе весьма несдержанные высказывания о Риббентропе, которого считал главным представителем партии войны. Мы, из частного окружения Гитлера, видели в нем, как и в Геринге, выступавшим также за поддержание мира, слабых людей, разложившихся в благоденствии власти, просто не желающих ставить на карту приобретенные привилегии.

Хотя именно в эти дни под откос была пущена реализация главного дела моей жизни, я полагал, что решение вопросов национального масштаба должны иметь приоритет над частными интересами. Мои сомнения перекрывались самоуверенностью, которую излучал в те дни Гитлер. Он казался мне героем античной легенды, который без колебаний, сознавая свою силу, пускается на самые рискованные приключения и с гордой независимостью преодолевает все преграды (3).

Собственно военная партия, кто бы помимо Гитлера и Риббентропа к ней ни принадлежал, оперировала следующей аргументацией:"Допустим, что сейчас мы, благодаря нашему быстрому перевооружению, имеем соотношение сил 4 к 1. Со времени оккупации Чехословакии противная сторона сильно вооружается. Но прежде, чем ее военное производство полностью развернется, пройдет полтора — два года. Только начиная с 1940 года она начнет ликвидировать наше солидное превосходство. И лишь когда она выйдет на наш количественный уровень нашей военной продукции, начнется постепенное ухудшение превосходства немецкого потенциала. Ибо, для того, чтобы сохранить его, нам пришлось бы учетверить объемы производства. Но это нам не по силам. Даже если противник выйдет на половину нашей продукции, общее соотношение постепенно будет меняться не в нашу пользу. К тому же именно сейчас у нас во всех родах войск поступает вооружение нового типа, тогда как у противной стороны — устаревшая техника" (4).

Соображения такого рода вряд ли подействовали на принятие Гитлером решений как главный аргумент, но они, несомненно, повлияли на выбор момента. Поначалу он говорил: «Я задержусь в Оберзальцберге возможно дольше, чтобы набраться энергии для надвигающихся тяжелых дней. Только когда дело дойдет до принятия роковых решений, я поеду в Берлин».

Но уже несколькими днями позднее колонна автомашин Гитлера двинулась по автобану в Мюнхен. Десять машин с большими, в целях безопасности, интервалами. Моя жена и я где-то в середине. Было прекрасное безоблачное воскресение уходящего лета. Население необычно тихо реагировало на проезд Гитлера. Почти никто не махал приветственно руками. И в Берлине, в окрестности Рейхсканцелярии было на редкость спокойно. Обычно же, как только над зданием поднимался личный штандарт Гитлера, извещавший о его прибытии, здание осаждалось людьми, приветствовавшими его при въезде и выезде.

От дальнейшего хода событий я, естественно, оказался исключенным; тем более, что в эти напряженные дни распорядок работы Гитлера существенно смешался. С переездом двора в Берлин все его время было занято сменявшими одно другим совещания. Совместные трапезы по большей части выпадали. Среди наблюдений, которые удержались в моей памяти, со всей свойственной ей прихотливостью, сохранилась четкая, в чем-то комическая картина: итальянский посол Бернардо Аттолико за несколько дней перед нападением на Польшу, хватая воздух на бегу, врывается в Рейхсканцелярию. Он примчался с известием, что Италия на первых порах не сможет выполнить своих союзнических обязательств. Дуче облек этот отказ в невыполнимые требования немедленных поставок такой массы военных и народнохозяйственных товаров, следствием которых могло быть только резкое ослабление вооруженных сил Германии. Гитлер высоко оценивал военный потенциал Италии, особенно ее военного флота, реорганизованного и располагавшего большим количеством подводных лодок; того же мнения он был и относительно итальянских ВВС. На какой-то момент Гитлеру показалось, что гибнет вся его стратегия, поскольку он исходил из того, что решимость Италии вступить в войну дополнительно припугнет западные державы. Заколебавшись, он на несколько дней отложил нападение на Польшу, о котором уже был отдан приказ.

Отрезвление тех дней уже вскоре сменилось, однако, новым эмоциональным подъемом и интуитивно Гитлер пришел к выводу, что даже и при выжидательном поведении Италии объявление войны Западом отнюдь не предрешено. Предложенная Муссолини дипломатическая инициатива была им отвергнута: он не позволит более удерживать себя от решительных действий. Войска, уже давно приведенные в боевую готовность нервничают, сезон благоприятной погоды быстро промелькнет, следует помнить и о том, что при затяжных дождях соединениям будет угрожать опасность завязнуть в польской грязи.

Произошел обмен дипломатическими нотами с Англией по поводу Польши. Гитлер выглядел переутомленным, когда в один из вечеров в зимнем саду канцлерской резиденции он в узком кругу с убежденностью заявил: «На этот раз мы не повторим ошибки 1914 года. Теперь все дело в том, чтобы свалить вину на сторону противника. В 1914 году это было сделано по-дилетантски. Сейчас все бумаги министерства иностранных дел просто никуда не годятся. Я сам пишу ноты лучше». При этом у него в руке была исписанная страница, возможно — проект ноты из министерства иностранных дел. Торопливо он попрощался, не приняв участия в ужине, и исчез в верхних помещениях. Впоследствии, в заключении я прочитал этот обмен нотами; при этом у меня не сложилось впечатления, что Гитлер преуспел в своих намерениях.

Ожидание Гитлера, что после капитуляции в Мюнхене Запад снова проявит уступчивость было подкреплено секретной информацией, согласно которой некий офицер британского генерального штаба проанализировал потенциал польской армии и пришел к выводу, что сопротивление Польши будет быстро сломлено. С этим Гитлер связывал надежду, что генеральный штаб сделает все для того, чтобы отсоветовать своему правительству ввязываться в столь бесперспективную войну. Когда же 3-го сентября за ультиматумами западных держав все же последовало объявление войны, Гитлер, после короткого замешательства, утешал себя и нас мыслью, что Англия и Франция, очевидно, объявили войну только для видимости, чтобы не потерять лица перед всем миром. Он совершенно уверен, что, несмотря на объявление войны, до боевых действий дело не дойдет. Поэтому он приказал вермахту придерживаться оборонительной линии и, приняв это решение, мнил себя чрезвычайно умным и тонким.

За суматошностью последних дней августа последовало какое-то странное затишье. На некоторое время Гитлер вернулся к своему обычному дневному ритму, он даже вновь заинтересовался архитектурными делами. В своем кругу за столом он объяснял: «Мы хотя и находимся с Англией и Францией в состоянии войны, но если мы с нашей стороны уклонимся от активных боевых действий, то все уйдет в песок. И напротив, если мы пустим на дно какое-нибудь судно и будут многочисленные жертвы, то там усилится партия войны. Вы понятия не имеете, каковы эти демократы: они были бы рады как-нибудь выпутаться из этой истории. А Польшу они просто бросят в беде!» Даже когда немецкие подлодки оказались в выгодной позиции против военного французского корабля «Дюнкерк», Гитлер не дал разрешения на атаку. Британский налет на Вильгельмсхафен и гибель «Атении» ничего не оставили от его расчетов.

Ничему не наученный, он оставался при своем: Запад слишком жидок, слишком дрябл и упадочен для серьезной войны. Возможно, ему было очень неприятно признаться себе и своему ближайшему окружению в том, что он ошибся. У меня свежо воспоминание о том удивлении, с которым было встречено известие о вступлении Черчилля в качестве военно-морского министра в военный кабинет. Со злосчастным сообщением прессы в руке Геринг появился на пороге из апартаментов Гитлера, плюхнулся в ближайшее кресло и сказал устало: «Черчилль в кабинете. Это означает, что война действительно начинается. Теперь у нас с Англией война». Поэтому и некоторым иным наблюдениям можно было понять, что такое начало войны не соответствовало предположениям Гитлера. Временами он заметно терял так успокоительно действовавшую ауру непогрешимого фюрера.

Иллюзии и принятие желаемого за действительное связаны с нереалистическим складом ума и способом работы Гитлера. На деле он ничего не знал о своих противниках и отказывался пользоавться той информацией, которая была в его распоряжении. Он больше полагался на свои спонтанные озарения, как бы ни были они, взятые по отдельности, противоречивы. В соответствии со своей поговоркой, что всегда существуют две возможности, он хотел войны в этот как-будто бы самый благоприятный момент ив то же время не готовился к ней должным образом. Он видел в Англии, как он однажды выразился, (5) «Нашего врага номер один» и все же надеялся на мирное урегулирование" с ним.

Я не верю, чтобы Гитлер в те первые сентябрьские дни полностью отдавал себе отчет в том, что он непоправимо развязал мировую войну. Он просто хотел сделать еще один шаг вперед; он был готов, как и год назад, во время чехословацкого кризиса, рискнуть, но он только и готовил себя к риску, а не к собственно большой войне. Его программа перевооружения флота была намечена на более поздний срок, боевые корабли, как и первый авианосец еще только строились. Он знал, что эти суда смогли бы в полной мере показать противнику свои боевые свойства, действуя только в примерно равноценных по составу и силе соединениях. К тому же он также столь часто говорил о недооценке подводного оружия в первой мировой войне, что он вряд ли бы сознательно начал Вторую, не выставив сильный флот подлодок.

Но все тревоги, казалось, рассеялись в первые же дни сентября, когда польский поход принес немецким войскам ошеломительный успех. Вскоре к Гитлеру как будто бы вернулась его былая уверенность, а позднее, в самый разгар войны я неоднократно от него слышал, что польскому походу обязательно нужно было быть кровавым: «Вы что думаете, это было бы счастьем для армии, если бы мы заняли Польшу снова без борьбы, после того, как мы заполучили Австрию и Чехословакию без боя? Поверьте мне, этого не вынесет и самая лучшая армия. Победы без пролития крови деморализуют. Так что это было не просто счастье, что дело пошло по-другому, но мы должны были бы видеть тогда в бескровной победе и известную ущербность и поэтому я в любом случае нанес бы удар» (6).

Впрочем, не исключено, что подобными высказываниями он хотел замаскировать свой дипломатический просчет в августе 1939 г. Генерал-полковник Хайнрици рассказывал мне где-то в конце войны об одной давней речи Гитлера перед генералитетом, имевшей ту же направленность: «Он, Гитлер, — как я записал для памяти примечательное сообщение Хайнрици, — впервые со времен Карла Великого снова сосредоточил в одних руках неограниченную власть. И он не растратил ее понапрасну и сумеет употребить ее во благо Германии. Если же война не будет выиграна, значит Германия не выдержала противоборства и тогда она должна погибнуть и погибнет» (7).

Население воспринимало положение с самого начала войны гораздо серьезнее, чем Гитлер и его окружение. Из-за всеобщей нервозности в один из первых дней сентября в Берлине была объявлена ложная воздушная тревога. Вместе со многими берлинцами я отсиживался в общественном бомбоубежище. Они с испугом смотрели в будущее, настроение в помещении было подавленным (8).

Совсем иначе, чем при начале Первой мировой войны, полки не засыпали цветами. Улицы оставались пустыми. На Вильгельмплац не собирались толпы людей, которые вызывали бы Гитлера. Вполне в соответствии с общим распустившимся настроением Гитлер однажды ночью приказал запаковать его чемоданы и погрузить их в машину, чтобы выехать на Восток, на фронт. Три дня спустя после нападения на Польшу я был через одного из его адъютантов призван для прощания в Рейхсканцелярию и застал там, во временно затемненном жилом помещении Гитлера, взрывавшегося по пустякам. Подъехали машины, он коротко попрощался со своими остающимися придворными. Никто на улице не обратил внимания на это историческое событие — Гитлер уезжал на им же инсценированную войну. Конечно, Геббельс мог бы организовать ликование масс в любом объеме, но, видать, и ему было не до того и не по себе.

Даже во время мобилизации Гитлер не забыл своих деятелей искусств. В конце лета 1939 года адъютант Гитлера по сухопутным войскам затребовал из военных округов военно-учетные документы, разорвал их и выбросил. Таким весьма оригинальным способом они как бы перестали существовать для армейских столов учета. В списке, составленном Гитлером и Геббельсом, архитекторы и скульпторы занимали, впрочем, скромное место: основную массу освобожденных от воинской службы составляли певцы и актеры. Открытие, что для будущего очень важны молодые ученые, было сделано с моей помощью только в 1942 г.

Еще тогда, из Оберзальберга я отдал моему бывшему начальнику, а в то время секретарю моей приемной Вилли Нагелю распоряжение подготовить создание группы срочной технической помощи под моим руководством. Мы собирались наш хорошо сработавшийся аппарат строительных управлений использовать для восстановления мостов, расширения шоссейных дорог или для иных надобностей в районах боевых действий. Впрочем, наши представления были весьма смутными. Поначалу все ограничилось тем, что приготовили спальные мешки и палатки, да перекрасили мою БМВ в защитный цвет. В день объявления всеобщей мобилизации я отправился в Верховное командование сухопутных войск на Бендлерштрассе. Генерал-полковник Фромм, как это и следовало ожидать в прусско-немецком учреждении, сидел спокойно в своем кабинете, тогда как вся машина крутилась по плану. С охотой он принял мое предложение; мой автомобиль получил военный номер, а я сам — военное удостоверение личности. На этом, впрочем, на первый раз и закончилась моя воинская служба.

Гитлер сам без долгих разговоров запретил использовать меня во вспомогательных частях армии и потребовал от меня дальнейшей работы над его планами. Тогда я, по крайней мере, предоставил в распоряжение армии и ВВС рабочих и технические службы с моих строек в Берлине и Нюрнберге. Мы взяли на себя строительство экспериментального ракетного центра в Пенемюнде и срочные объекты авиапромышленности. Я проинформировал Гитлера о столь, на мой взгляд, само собой разумееющее использование наших возможностей. К своему изумлению, однако, я вскоре получил необычно резкое письмо от Бормана: как мне могло придти в голову подыскивать себе новые задачи, приказа на это не было дано. Гитлер поручил ему передать мне распоряжение о продолжении всех строек без всякого ограничения.

Этот приказ тоже показывает, насколько нереалистично и двусмысленно было мышление Гитлера: с одной стороны, он неоднократно рассуждал о том, что Германия бросила вызов судьбе и ведет борьбу не на жизнь, а на смерть, с другой же — он не хотел отказаться от своей грандиозной игрушки. Не учитывал он при этом и настроения людей, взиравших на возведение роскошных зданий с тем меньшим пониманием, что именно сейчас экспансионистские устремления Гитлера в первый раз начали требовать жертв. Хотя и я видел Гитлера в первый год войны значительно реже, но если он появлялся на несколько дней в Берлине или на несколько недель в Оберзальцберге, то всегда требовал планы строительства, настаивал на их дальнейшей разработке. Однако, с консервацией строек он, как я думаю, вскоре, молча примирился.

Примерно в начале октября германский посол в Москве граф фон Шуленберг сообщил Гитлеру, что Сталин лично проявил интерес к нашим стройкам. Серия фотографий наших макетов была выставлена в Кремле. Но наши самые масштабные объекты по указанию Гитлера остались в тайне, чтобы, как он выразился, «не навести Сталина на вкус». Шуленберг предложил мне слетать в Москву для пояснений к фотографиям. «Он может Вас там задержать», — заметил Гитлер полушутя и не разрешил поездку. Несколько позднее германский посланник Шнурр сообщил мне, что Сталину понравились мои проекты.

29 сентября из Москвы вернулся Риббентроп со второй московской встречи с германо-советским договором о границе и дружбе, которым закреплялся четвертый раздел Польши. За столом у Гитлера он рассказывал, что еще никогда не чувствовал себя так хорошо, как среди сотрудников Сталина: «Как если бы я находился среди старых партейгеноссен, мой фюрер!» Гитлер с каменным лицом промолчал на этот взрыв энтузиазма обычно столь сухого министра иностранных дел. Сталин казался, как рассказывал Риббентроп, довольным соглашением о границе, а после окончания переговоров собственноручно обвел карандашом на приграничной, теперь советской территории район, который он подарил Риббентропу под огромный охотничий заказник. Этот жест тут же вызвал реакцию Геринга, который не мог согласиться с тем, чтобы сталинская прибавка досталась лично министру иностранных дел и выразил мнение, что она должна отойти Рейху и, следовательно, ему, Имперскому егерьмайстеру. Из-за этого разгорелся яростный спор между обоими господами-охотниками, окончившийся для министра иностранных дел тяжелым огорчением, так как Геринг оказался более напористым и пробивным.

Глава 13 Сверхмера.

Еще во время разработки планов похода на Россию Гитлер уже был озабочен тем, с какими режиссерскими деталями будут в 1950 г., по завершении Великолепной улицы и большой Триумфальной арки, проводиться парады побед ( 1). Но пока он предавался мечтам о новых войнах, новых победах и торжествах, он потерпел самое тяжелое поражение в своем восхождении. Через три дня после беседы, в которой он изложил мне свои представления о будущем, я был вызван с моими проектами в Оберзальцберг. В холле я увидел двух адъютантов Гесса, Лейтгена и Пича, с бледными лицами. Они попросили меня пропустить их вперед, потому что они должны передать Гитлеру личное письмо Гесса. Как раз в этот момент из своих верхних помещений вышел Гитлер. Одного из адъютантов пригласили наверх. Пока я еще раз пролистывал свои эскизы, я вдруг услышал слитный, не разделяющийся на отдельные слова, почти животный вопль. Затем раздался рык: «Немедленно Бормана! Где Борман?» Борман должен срочно связаться с Герингом, Риббентропом, Геббельсом и Гиммлером. Всех личных гостей попросили удалиться в их комнаты на верхнем этаже. Прошло еще немало часов, прежде чем мы узнали, что произошло: заместитель Гитлера в разгар войны улетел во вражескую Англию.

Внешне Гитлер уже скоро обрел обычный тонус. Его только беспокоило, что Черчилль может воспользоваться случаем, чтобы представить союзникам Германии этот эпизод как зондаж возможностей мира: «Кто мне поверит, что Гесс полетел туда не от моего имени, что все это не шулерская игра за спиной моих союзников?» Это может даже изменить политику Японии, заметил он с беспокойством. От начальника технических служб люфтваффе, знаменитого военного летчика Эрнста Удета Гитлер приказал узнать, сможет ли долететь двухмоторный самолет Гесса до своей цели в Шотландии и какие метеорологические условия он там застанет. Вскоре Удет дал по телефону справку, что Гесс уже в силу только навигационных причин должен разбиться, вероятно, что при крепчайшем боковом ветре он пролетит мимо Англии в пустоту. Гитлер моментально воспрянул духом: «Если бы только он утонул в Северном море! Тогда считалось бы, что он просто бесследно исчез, и у нас было бы время для безобидного объяснения». Но через несколько часов им снова овладели сомнения и, чтобы в любом случае упредить англичан, он решился дать по радио извещение, что Гесс потерял рассудок. Оба же адъютанта были схвачены, как было принято поступать с гонцами, прибывшими с плохой вестью, при дворах деспотов.

В Бергхофе началась суета. Кроме Геринга, Геббельса и Риббентропа прибыл и Лей, а также гауляйтеры и другие партийные руководители. Лей в качестве ответственного за организационную работу в партии вознамерился прибрать к себе компетенции Гесса и предложил — с организационной точки зрения, несомненно правильное решение. Но тут Борман впервые всем показал, какое влияние он уже успел приобрести на Гитлера. Без труда он отразил эти поползновения и вышел из этой аферы неоспоримым победителем. Черчилль сказал тогда, что этот перелет раскрыл гниль внутри имперской державы. «$F Игра слов: держава по-немецки буквально „имперское яблоко“ — прим. переводчика» Вряд ли он мог предполагать, насколько эти слова были точными применительно к преемникам Гесса.

В окружении Гитлера с тех пор имя Гесса почти не упоминалось. Только Борман еще долго возился с этим делом. Он тщательно копался в жизни своего предшественника, с особо придирчивой подлостью преследовал его жену. Ева Браун пробовала, хотя и безуспешно, заступиться за нее перед Гитлером, а впоследствии оказывала ей некоторую поддержку за его спиной. Через несколько недель от своего врача, профессора Каоуля я услышал, что отец Гесса лежит при смерти. Я послал ему букет цветов, правда, анонимно.

По моим тогдашним представлениям Гесса к этому шагу отчаяния подтолкнуло честолюбие Бормана. Гесс, тоже очень честолюбивый, видел, что постепенно его от Гитлер оттирают. Так, например, Гитлер говорил мне в 1940 г. после какого-то многочасового совещания с Гессом: «Когда я разговариваю с Герингом, то для меня это все равно, что железистая ванна. Я себя чувствую свежим. У рейхсмаршала захватывающая манера подачи вопросов. С Гессом же каждый разговор превращается в невыносимую муку. Он приходит всегда с неприятными вещами и не отстает». Возможно, Гесс своим перелетом попытался, после нескольких лет пребывания в тени, снова добиться всеобщего внимания и успеха. У него не было необходимых качеств для того, чтобы самоутвердиться в болоте интриг и борьбы за власть. Он был слишком для этого чувствителен, слишком открыт, слишком подвижен и нередко соглашался со всеми группировками по мере их возникновения. Как человеческий тип он вполне соответствовал большинству высших партийных руководителей, немногим из которых удавалось сохранить почву реальностей под ногами.

Гитлер связывал измену Гесса с разлагающим влиянием профессора Хаусхофера. Спустя четверть века Гесс со всей серьезностью уверял меня в тюрьме Шпандау, что идея надземных сил была ему ниспослана во сне. Он отнюдь не собирался выступить оппонентом Гитлера или хотя бы просто поставить его в трудное положение. «Мы гарантируем Англии ее мировую империю, а она за это дает нам свободу рук в Европе,»— таково было содержание послания, с которым он прибыл в Англию. Это была одна из дежурных формулировок Гитлера до, а иногда и во время войны.

Как я понимаю, Гитлер никогда не оправился от «нарушения верности» своим заместителем. Даже после покушения 20 июля 1944 г. он еще некоторое время в своих фантастических анализах ситуации среди своих мирных условий упоминал выдачу «предателя». Его следует повесить. Гесс, когда я ему позднее об этом рассказывал, заметил: "Он бы помирился со мной. Наверняка! А не полагаете ли Вы, что в 1945 г., когда приближался конец, он по временам думал: «А ведь Гесс-то был прав»?

Гитлер потребовал, чтобы во время войны не только форсировалось со всей настойчивостью возведение берлинских построек. Он кроме того, под влиянием своих гауляйтеров прямо-таки в инфляционных масштабах расширил круг городов, подлежащих коренной реконструкции. Поначалу это были только Берлин, Нюрнберг, Мюнхен и Линц, теперь же своими личными указами он объявил еще двадцать семь городов, — в том числе Ганновер, Аугсбург, Бремен и Веймар — так называемыми «городами перестройки» ( 2). Ни меня, ни кого-либо еще при этом никогда не спрашивали о целесообразности подобных решений. Я просто получал копию очередного указа, подписанного Гитлером после того или иного совещания. По моим тогдашним оценкам, как я писал об этом 26 ноября 1940 г. Борману, общая стоимость этих планов, и прежде всего замыслов партийных инстанций в «городах перестройки», должна была бы составить сумму в 22-25 миллиардов марок.

Мне казалось, что все эти заявки ставят под угрозу сроки моих строительных объектов. Сначала я попытался особым распоряжением Гитлера прибрать все эти градостроительные планы под свой контроль. Когда же это было сорвано Борманом, я после долгой болезни, которая дала мне возможность поразмышлять над многими проблемами, заявил 17 января 1940 г. Гитлеру, что будет лучше, если я сосредоточусь на доверенном мне строительстве в Берлине и Нюрнберге. Гитлер моментально согласился: «Вы правы. Было бы жалко, если бы Вы растворились в общей текучке. В крайнем случае разрешаю Вам от моего имени заявить, что я, фюрер, не желаю вашего подключения к этим планам с тем, чтобы Вас не слишком отвлекали от собственно художественных задач» ( 3).

Я очень широко воспользовался этим и уже в ближайшие же дни сложил с себя все партийные должности. Возможно, — если я сегодня верно оцениваю комплекс моих тогдашних мотивов, — мое решение было направлено и против Бормана, который с самого начала относился ко мне холодно. Впрочем, я чувствовал себя неуязвимым, поскольку Гитлер часто отзывался обо мне как о человеке незаменимом.

Бывало, я подставлялся, и Борман, конечно, к своему глубокому удовлетворению, давал мне из своей партийной штаб-квартиры резкие выговоры. Как, например, в случае, когда я согласовал с руководством евангелической и католической церквей вопрос о возведении храмов в наших новых берлинских районах ( 4). Он в резкой форме запретил отведение стройплощадок церквям.

После того, как 25 июня 1939 г. своим указом «об обеспечении необратимости победы» Гитлер распорядился о немедленном возобновлении работ на берлинских и нюрнбергских стройках, я спустя несколько дней поставил рейхсминистра д-ра Ламмерса в известность, что «я не намерен на основе указа фюрера еще во время войны снова приступить к практической реконструкции Берлина». Однако, Гитлер не согласился с таким толкованием и приказал продолжать строительные работы, даже если общественное мнение и было в основном негативным. Под его давлением было решено, что несмотря на военное время, берлинские и нюрнбергские объекты должны быть готовы к ранее установленным срокам, т.е. самое позднее в 1950 г. Под его нажимом я подготовил «Срочную программу фюрера» и Геринг сообщил мне затем, в середине апреля 1941 г., что ежегодная потребность в 84 млн т металлоконструкций будет обеспечена. Для маскировки от общественности эта программа шла под названием «Военная программа работ по развитию водных путей и рейхсбана Берлина». 18 апреля я обсуждал с Гитлером увязанные с этой программой сроки сдачи Дворца для собраний, зданий Верховного командования вермахта, Рейхсканцелярии, дворца фюрера — короче, средоточия его власти вокруг Адольф Гитлер-плац, к возможно более скорому завершению всего этого ансамбля он, несмотря на войну, сохранял пламенный интерес. Одновременно было основан трест для производства этих работ, в который были сведены семь наиболее мощных немецких строительных фирм.

Несмотря на предстоящий поход на Советский Союз, Гитлер с присущим ему упрямством продолжал лично отбирать полотна для художественной галереи в Линце. Он разослала своих торговцев предметами искусства в оккупированные области, чтобы обшарить там рынок живописи и развязал таким образом «картинную войну» между своими торговцами и людьми Геринга. Война эта начала быстро принимать все более острые формы, пока Гитлер не поставил своего маршала на место, чем и была отныне установлена строгая субординация и среди торговцев антиквариатом.

Большие, переплетенные в кожу каталоги прибыли в 1941 г. в Оберзальцберг; в них — сотни фотографий с полотен, которые Гитлер лично распределял между галереями Линца, Кенигсберга, Бреслау и других городов на Востоке. На Нюрнбергском процессе я снова увидел эти коричневые тома как улики обвинения; картины по большей части были изъяты парижским ведомством Розенберга из еврейского имущества. Гитлер пощадил знаменитые государственные художественные собрания Франции. Впрочем, действовал так он не без корыстного расчета, потому что он не раз подчеркивал, что по мирному договору лучшие произведения должны будут быть переданы Германии в счет репараций. Свою власть для личных целей Гитлер в данном случае не использовал. Из картин, купленных или конфискованных в оккупированных странах он ни одной не оставил у себя.

Для Геринга же хороши были любые средства, чтобы как раз во время войны пополнить свою художественную коллекцию. Теперь уже в три-четыре этажа в холлах и иных помещениях Каринхалле висели ценнейшие полотна. Когда же на стенах не осталось свободного места, он использовал для размещения картин потолок вестибюля. Даже на внутренней стороне полога над своим роскошным ложем он приказал укрепить изображение обнаженной женской фигуры в натуральную величину, изображавшей Европу.

Он и сам не чурался торговлей картинами. На верхнем этаже его обиталища стены большого холла были сплошь увешаны живописью. Они поступили из собственности одного известного голландского торговца антиквариатом, который вынужден был уступить Герингу свою коллекцию по смехотворной цене. Эти картины, как он сам рассказывал со смехом, он во много раз дороже продает гауляйтерам, требуя при этом еще наценку за честь приобретения картины в «знаменитой коллекции Геринга».

Однажды, примерно в 1943 г. с французской стороны обратили мое внимание на то, что Геринг нажимает на правительство Виши, требуя одну из жемчужин Лувра в обмен на несколько полотен из своего собрания.

Ссылаясь на позицию Гитлера, что государственная коллекция Лувра неприкосновенна, я заявил французскому представителю, что он не обязан поддаваться этому давлению и что в крайнем случае он может обратиться ко мне. Геринг отступился. С незамутненной совестью он мне несколько позднее продемонстрировал в Каринхалле знаменитый штерцингский алтарь, который ему подарил зимой 1940 г. Муссолини после достижения соглашения по Южному Тиролю. Гитлер и сам подчас возмущался методами, которые «второй человек» пускал в ход при пополнении своей коллекции ценнейшими художественными произведениями, но не отваживался привлечь Геринга к ответу.

Уже ближе к концу войны Геринг — что бывало редко — пригласил моего друга Брекера и меня на обед в Каринхалле. Еда была не слишком обильной; на меня произвело неприятное впечатление, когда к завершению трапезы нам подали обычный коньяк, а Герингу слуга весьма торжественно наполнил бокал из старой, покрытой пылью бутылки. «Этот специально только для меня», — сказал он нам, своим гостям, и поведал, в каком из французских замков был конфискован этот редкостный клад. Затем, пребывая в радушном настроении, он показал нам, какие сокровища были упрятаны в подвалы Каринхалля. В том числе — ценнейшие античные экспонаты из Неаполитанского музея, прихваченные при эвакуации в конце 1943 г. С все той же гордостью хозяина он приказал отпереть шкафы, чтобы дать нам полюбоваться его запасом французского мыла и парфюмерии, которых должно было хватить на годы вперед. И в заключение осмотра он велел принести его коллекцию бриллиантов и драгоценных камней, которая на взгляд стоила многие сотни тысяч марок.

Закупки Гитлером картин прекратились, после того как он произвел руководителя Дрезденской галереи д-ра Ханса Поссе в своего уполномоченного для развертывания художественной галереи в Линце. До этого Гитлер сам выбирал экспонаты по аукционным каталогам. В данном случае он пал жертвой своего принципа в любом деле организовывать конкурентную борьбу между двумя-тремя лицами. Независимо друг от друга он дал одновременно разрешение торговаться на аукционах без ограничения своему фотографу Хофману и еще одному антиквару. Они бойко продолжали торговаться и набавлять еще и тогда, когда все другие покупатели уже отпадали. Так дело и шло, пока берлинский аукционер анс Ланге однажды не обратил на это мое внимание.

Вскоре после нового назначения Поссе Гитлер продемонстрировал ему свои прежние приобретения, в том числе и собрание картин Грютцнера. В бомбоубежище, где он хранил свои сокровища, были принесены кресла для Поссе, Гитлера и меня. Обслуга из СС выносила к нам картину за картиной. К своим любимым полотнам Гитлер давал беглые хвалебные комментарии. Но Поссе не поддавался ни этим оценкам Гитлера, ни его покоряющей любезности. Компетентно и неподкупно он отверг многие из дорогих покупок: «Едва ли приемлемо» или «Не отвечает уровню галереи, как она мне представляется». Как это обычно и бывало, если Гитлер имел дело с действительным экспертом, он и на этот раз принял критику без возражений. А ведь Поссе не принял большинство картин столь любимой Гитлером мюнхенской школы.

В середине ноября 1940 г. в Берлин прибыл Молотов. Гитлер посмеялся в кругу своего обычного застольного кружка над пренебрежительным сообщением своего врача д-ра Карла Брандта, что сопровождавшие советского Председателя совета народных комиссаров и наркома иностранных дел лица попросили из страха перед инфекцией все тарелки и обеденные приборы тщательно прокипятить.

В жилом покое фюрера в Бергофе, в Оберзальцберге, стоял огромный глобус. Несколькими месяцами позднее я увидел на нем пометки этих неблагоприятно проходивших переговоров. Со значительным выражением лица один из адъютантов от вермахта указал на небольшую, проведенную карандашом линию — с Севера на Юг по Уралу. Она была проведена Гитлером в качестве будущей границы разграничения сфер влияния с Японией. 21 июня 1941 г., накануне нападения на Советский Союз, Гитлер пригласил меня в свое берлинское жилье и приказал проиграть для меня несколько тактов из «Прелюдий» Листа. «В ближайшее время Вы будете часто это слышать, это — наши победные фанфары, позывные для русского похода. Как Вам они нравятся? ( 5 )… Уж гранита и мрамора мы оттуда получим, сколько потребуется.»

Теперь уже Гитлер не скрывал своей мании величия; то, что уже давно проглядывало в его строительных прожектах, должно было теперь быть закреплено войной, или как он выражался, «кровью». Аристотель писал в своей «Политике»: «Истина в том, что величайшие несправедливости исходят от тех, кто стремится к сверхмере, а не от тех, кого нужда давит.»

К 50-летию Риббентропа в 1943 г. группа близких сотрудников поднесла ему великолепную, украшенную полудрагоценными камнями шкатулку, в которой они собрали фотокопии всех заключенных министром иностранных дел договоров и соглашений. «Мы оказались в затруднительном положении, — рассказывал за ужином посол Хевел, связной Риббентропа при Гитлере, — при заполнении шкатулки. Оказалось, что почти нет договоров, которые бы мы тем временем не нарушили.» Гитлер смеялся до слез.

И опять, как в начале войны, меня угнетала мысль, что теперь, в самой решающей стадии мировой войны, любой ценой следовало продолжать осуществление столь масштабных градостроительных замыслов. 30 июля, 1941, т.е. пока еще развивалось стремительное продвижение немецких войск в России, я предложил д-ру Тодту, «генеральному уполномоченному по делам германского строительства», законсервировать все строительные объекты, не являющиеся абсолютно необходимыми с военной точки зрения ( 6). Тодт высказался в том духе, что при нынешнем благоприятном ходе операций этот вопрос может быть отложен на несколько недель. И он был отложен, поскольку мои ходатайства перед Гитлером оставались напрасными. Он не давал согласия на какое бы то ни было сокращение и столь же скупо делился с военной промышленностью рабочей силой и материалами со своих личных строек, как это бывало уже, когда затрагивались объекты его особого пристрастия — автобаны, партийные сооружения и берлинские проекты.

В середине сентября 1941 г., когда вторжение в Россию уже заметно отставало от высокомерных прогнозов, по приказу Гитлера были существенно расширены наши договоры о поставках гранита из Швеции, Норвегии и Финляндии для моих берлинских и нюрнбергских объектов. Ведущим норвежским, финским, итальянским, бельгийским, шведским и голландским фирмам были розданы заказы на тридцать миллионов рейхсмарок (7). Для доставки грандиозных объемов гранита в Берлин и Нюрнберг мы учредили 4 июня 1941 г. свой собственный транспортный флот и собственные верфи в Висмаре и Берлине для строительства тысячи барж с грузоподъемностью по 500 т.

Мое предложение приостановить гражданское строительство оставалось даже тогда без внимания, когда в России уже начала вырисовываться зимняя катастрофа 1941 г. 29 ноября Гитлер заявил мне напрямик: «Еще в ходе этой войны я начну возведение зданий. Я не допущу, чтобы война помешала мне осуществить мои планы» (8).

Гитлер не просто настаивал на выполнении планов. После первых успехов в России он еще и увеличил число трофейных танков, которые предстояло выставить на гранитных постаментах и которые должны были служить дополнительным художественным средством убранства улиц, придавая им высокогероическое звучание. 20 августа 1941 г. я по поручению Гитлера сообщил немало изумившемуся адмиралу Лорей, опекуну берлинского цейгхауса, что между Южным вокзалом и Триумфальной аркой («Стройобъект Т») намечается установить около тридцати тяжелых орудий. "Гитлер собирается также разместить их, — продолжал я, — и в некоторых точках Великой улицы и Южной оси. Так что общая потребность в экспонатах тяжелого вооружения достигает двух сотен. А у входа в наиболее важные общественные здания должны быть выставлены танки особенно тяжелых типов.

Представления Гитлера о государственно-правовой конструкции его "Германского Рейха немецкой нации, хотя в общем, и представлялись довольно расплывчатыми, но в одном пункте была полная ясность: в непосредственной близости от норвежского города Дронтхайм должна, учитывая благоприятное стратегическое местоположение, была возникнуть самая крупная база военно-морских сил; помимо верфей доков и прочего предстояло построить город на 250 тыс. немецкого населения и включить его в Рейх. 1 мая 1941 г. я получил от вице-адмирала Фукса из Верховного командования военно-морских сил необходимые исходные данные о размерах площади под крупную государственную верфь. 21 июня гросс-адмирал Редер и я сделали Гитлеру в помещении Рейхсканцелярии соответствующий доклад. В итоге Гитлер определил общие контуры города. Даже год спустя, 13 мая 1942 г. он во время одного из совещаний по вопросам вооружений вернулся к проекту этой базы (9). На специальных картах он внимательно подобрал наилучшее расположение для дока и приказал при помощи взрывов построить в огромной гранитной горе подземную базу для подводных лодок. В целом Гитлер исходил из того, что Сен-Назер и Лориан во Франции, а также британские острова в силу своего исключительно благоприятного географического положения должны войти в систему баз военно-морского флота. По совершенному произволу он распоряжался базами, правами, интересами других. Его концепция мирового господства поистине не знала границ.

В этой же связи находилась и его идея основать в занятых нами областях Советского Союза немецкие города. 24 ноября 1941 г., т.е. уже во время зимней катастрофы, гауляйтер Майер, заместитель рейхсминистра по делам оккупированных восточных территорий Альфреда Розенберга, сделал мне предложение возглавить отдел «градостроительство» и разработать планы изолированных городов со всем необходимым для оккупационных гарнизонов и гражданского населения. Мне в конце января 1942 г. все же удалось отказаться от предложения, потому что у меня были опасения, что разработка градостроительных планов в одном единственном ведомстве поведет к обезличенной унификации будущих городов и поэтому предложил доверить эту задачу каждому крупному немецкому городу ( 10).

С того времени как я в начале войны взял на себя стройки армии и ВВС наша организация значительно выросла. По масштабам, которыми мне пришлось оперировать несколькими месяцами позднее, 26 тыс. строительных рабочих, занятых на наших военных объектах, в конце 1941 г. были, конечно, величиной незначительной. Но тогда я очень гордился своим скромным вкладом в общее дело. Это и успокаивало мою совесть — я работал не только над планами Гитлера для мирных времен. Наиболее важной была «Программа Ю-88», которая должна была обеспечить расширение производства нового двухмоторного пикирующего бомбардировщика. Три крупных завода каждый больше, чем «Фольксваген», были построены в Брюнне, Граце и Вене, впервые в нашей практике — из сборного железобетона и всего за восемь месяцев. Но уже с конца 1941 г. наша работа осложнялась нехваткой горючего. Даже для нашей, особой срочности, программы снабжение горючим было в сентябре 1941 г. сокращено до трети, а с 1 января 1942 г. — даже до одной шестой потребности (11). Типичный пример того, как Гитлер, предпринимая поход на Россию, зарвался по сравнению с нашими возможностями. Попутно мне были поручены работы по устранению последствий бомбардировок в Берлине и строительство бомбоубежищ. Тем самым я, еще не зная этого, уже готовился к моей будущей деятельности на посту министра по делам вооружения. И не только в том смысле, что я на низовом уровне разглядел те узкие места, из-за которых произвольно менялись программы и пересматривались категории срочности производства, но и получил представление о механизме власти и взаимных претензиях внутри руководства.

Так как-то я принимал участие в одном заседании у Геринга, во время которого генерал Томас выразил неудовольствие завышенными экономическими требованиями руководства. Геринг буквально наорал на заслуженного генерала: «Да каким образом это Вас вообще касается? Я делая это, я! Или, может быть Вы, а не я, являетесь уполномоченным за четырехлетку? Вам вообще надлежит помалкивать, потому что решение всех этих вопросов фюрер всецело доверил мне.» При решении такого рода вопросов генерал Томас никак не мог рассчитывать на поддержку своего шефа генерал-полковника Кейтеля, поскольку Кейтель и сам бывал рад, если его миновали такие наскоки Геринга. Хорошо продуманный экономический план Управления по делам экономики в Верховном командовании вермахта из-за таких вот вещей и не выполнялся. Но и Геринг, как я тогда уже это понял, ничего не предпринимал. А если он все же что-то и делал, то привносил совершенную неразбериху, так как он никогда не утруждал себя вниканием в проблемы и его решения были по большей части чисто импульсивны.

Несколько месяцев спустя, 27 июня 1941 г., я в качестве уполномоченного по строительству промышленных объектов для производства вооружений участвовал в совещании между Мильхом и Тодтом. Гитлер уже был уверен, что русские полностью разгромлены и поэтому дал распоряжение срочно форсировать развитие авиапромышленности для следующей своей акции, покорения Англии ( 12). Мильх настаивал — и это был его долг — на соблюдении установленной Гитлером приоритетности, что приводило д-ра Тодта ввиду военного положения в отчаяние. Ведь и у него было задание — срочно нарастить производство вооружений для сухопутных войск, но у него не было специального указания Гитлера, которое давало бы его заданию зеленый свет. Под конец совещания Тодт так признал свое бессилие: «Лучше всего, господин фельдмаршал, если Вы меня возьмете в Ваше министерство в качестве сотрудника.»

Осенью 1941 г. я отправился в Дессау, на предприятия Юнкерс, чтобы скоординировать с генеральным директором Коппенбергом планы строительства и производства. В конце переговоров он провел меня в закрытое помещение и показал мне графическое изображение, сопоставлявшее выпуск бомбардировщиков в ближайшие годы американцами и нами. Я спросил его, что думает наше руководство относительно столь удручающих цифр. «Да в том-то и дело, что они не хотят им верить», — ответил он. Не владея собой, он расплакался. Вскоре после этого Коппенберг был смещен с поста директора заводов Юнкерс. Геринг же, главнокомандующий люфтваффе, ведущего тяжелые бои, нашел предостаточно времени 23 июня, на второй день нападения на Советский Союз, чтобы в полной униформе осмотреть выставленный в Трептов-парке макет в натуральную величину своего рейхсмаршальского ведомства.

Моя последняя за последующую четверть века командировка по делам искусства привела меня в Лиссабон, где 8 ноября открывалась выставка «Новое немецкое зодчество». Сначала предполагалось, что мы полетим на личном самолете Гитлера, когда же выяснилось, что в Лиссабон захотели отправиться и такие пьянчуги из гитлеровского окружения как адъютант Шауб и фотограф Хофман, то я постарался отделаться от такой компании и попросил разрешения Гитлера ехать на своей машине. Я повидал такие старые города как Бургос, Сеговия, Толедо, Саламанка и осмотрел Эскориал, сооружение по масштабам сопоставимое разве что только с дворцом Гитлера, но с совершенно иным, духовным предназначением: Филипп II окружил ядро своего дворца монастырем. Какой контраст к архитектурным идеям Гитлера: здесь — исключительная экономность выразительных средств и чистота, прекрасные внутренние помещения, неповторимо сдержанные по формам, там — раздутая диспропорциональность парадности. Вне всякого сомнения, это почти тоскующее творение архитектора Хуана де Эррере ( 1530 — 1597 ), куда больше соответствовало нашему невеселому положению, чем триумфальное программное искусство Гитлера. В эти часы одинокого созерцания в моей голове впервые забрезжило, что я со своими архитектурными идеалами встал на ложный путь.

Из-за этой поездки я не смог навестить некоторых парижских знакомых — Вламинка, Дерэна, Деспио (13), которые по моему приглашению осмотрели макеты нашего берлинского градостроительства. По-видимому, они приняли наши планы и сооружения к сведению молча: во всяком случае, наша учрежденческая летопись не упоминает ни единого слова об их впечатлениях. Я познакомился с ними во время своих поездок в Париж и неоднократно оказывал им поддержку заказами своего ведомства. Курьез заключался в том, что у них было больше свободы, чем у их немецких коллег. Когда я уже во время войны как-то посетил парижский Осенний салон, то увидел стены, увешанные полотнами, которые в Германии были бы заклеймлены как вырожденческие. Гитлер тоже слышал об этой выставке. Его реакция была столь же поразительной, сколь и логичной: «Да разве нам нужен духовно здоровый французский народ? Да пусть себе вырождается! Тем лучше для нас.»

Пока я находился в Лиссабоне, на восточном театре военных действий разразилась настоящая транспортная катастрофа. Немецкая войсковая организация не справлялась с русской зимой. К тому же советские войска основательно разрушали при отступлении все локомотивные депо, водокачки и другие технические сооружения своих железных дорог. В опьянении летних и осенних успехов, когда казалось, что «русский медведь уже убит», никто всерьез не озаботился восстановлением этих служб. Гитлер тоже не понял, что для того, чтобы справиться с трудностями русской зимы, следовало бы своевременно предпринять транспортно-технические меры.

Я услышал об этих трудностях от руководящих чиновников Рейхсбана, от генералов сухопутных войск и ВВС. Сразу же я предложил Гитлеру использовать 30 тыс. из подчиненным мне 65 тыс. строительных рабочих под руководством инженеров для восстановления путевого хозяйства. Непостижимо, но факт: лишь после двухнедельного промедления, 27 декабря 1941 г. Гитлер согласился, отдав соответствующее распоряжение. Вместо того, чтобы еще в начале ноября самому настаивать на подобном решении, он, исполненный решимости не капитулировать перед действительностью, несмотря на катастрофу, все еще требовал, чтобы его триумфальные сооружения были сданы к намеченным срокам.

В тот же день я встретился с д-ром Тодтом в его скромном доме на Хинтерзее под Берхтесгаденом. В качестве поля деятельности мне была отведена вся Украина. Технические службы и рабочие все еще беззаботно продолжавшихся строительством автобанов брали на себя Центр и Север России. Тодт только что вернулся из инспекционной поездки по восточному театру военных действий. Он видел замерзшие на путях санитарные поезда, с насмерть замерзшими ранеными, видел беды частей в отрезанных от всего мира снегами маленьких деревнях и городках, почувствовал недовольство и отчаяние среди немецких солдат. Подавленно и пессимистично звучал его вывод: мы не только физически не способны переносить такие нагрузки, но и духовно погибнем в России. "Это борьба, — продолжал он, — в которой превосходство за примитивными людьми, которые способны вынести все, даже злую игру природы. Мы слишком чувствительны и потому обречены. В конечном счете победителями будут русские и японцы. Гитлер также, еще в мирное время и, очевидно, под влиянием Шпенглера, развивал схожие идеи, говоря о биологическом превосходстве «сибиряков и русских». Когда же начался поход на Восток, он отбросил свой аргумент в сторону, поскольку он противоречил его намерениям.

Несокрушимая тяга Гитлера к строительству, его эйфорическая приверженность своим увлечениям вызвали у его обезъянничавших палладинов волну похожих прожектов и соблазнили их в большинстве своем к стилю жизни победителей. Здесь, в решающем пункте, как я это обнаружил уже тогда, система Гитлера показала свою несостоятельность по сравнению с демократическими режимами. Коль скоро отсутствовала публичная критика этих безобразий, то никто и не требовал вмешательства. 29 марта 1945 г. в своем последнем письме Гитлеру я напоминал ему об отрицательном опыте: «Тяжело было у меня на сердце, когда в победные дни 1940 г. я увидел, что мы в широком руководящем кругу утрачиваем внутренний стержень. Это было время, когда мы должны были бы выдержать пробу перед провидением, пробу на достоинство и внутреннюю скромность.»

Эти строчки подтверждают, даже если они и были написаны пять лет спустя, что я уже тогда видел ошибки, страдал от безобразий, критически относился ко многому, что я терзался сомнениями и скепсисом; правда, все это переживалось под определенным углом зрения: я боялся, что Гитлер и его руководство могут проиграть победу.

В середине 1941 г. Геринг осматривал наш город-макет, установленный на Паризер-плац. Покровительственно он сделал весьма необычное замечание: «Я сказал фюреру, что после него я считаю Вас величайшим человеком, какой только есть у Германии.» Но тут же он, второй человек в иерархии счел необходимым одновременно и несколько ослабить эти слова: «В моих глазах Вы вообще самый великий архитектор. Я хотел бы так сказать: как высоко я ставлю фюрера по его политическим и полководческим способностям, так же высоко я ценю Вас в Вашем зодческом творчестве.»

После девяти лет работы в качестве архитектора Гитлера я занял вызывавшее восхищение и неуязвимое положение. Последующие три года указали мне совсем иные задачи, которые по временам и впрямь делали меня самым важным человеком вслед за Гитлером.

Загрузка...