Профессор Гебхардт, группенфюрер СС и известнейший в европейском спортивном мире специалист по болезням коленного сустава (1), возглавлял больницу Красного Креста в Хоэнлихене, примерно в ста километрах к северу от Берлина, расположившуюся прямо в лесу на берегу озера. Не подозревая того, я попал в руки врача, бывшего одним из немногих личных друзей Гитлера, с которым он был на ты. Свыше двух месяцев провел я в несколько отстоящем от главного корпуса частном доме, в очень скромно обставленной больничной палате. Остальные помещения были заняты моими секретаршами, установлена прямая связь с министерством, так как я собирался выполнять свои служебные обязанности.
Заболевание министра в третьем Рейхе было связано с проблемами, не учитывать которые было нельзя. Уж слишком часто отстранение того или иного влиятельного лица Гитлер объяснял его нездоровьем. Поэтому в политических кругах сразу же настораживались, услышав о болезни кого-либо из близких сотрудников Гитлера. А так как я и в самом деле заболел, казалось разумным оставаться по возможности активным. Я просто и не мог выпустить свой аппарат из рук, потому что у меня, как и у Гитлера, не было подходящего заместителя. Несмотря на все старания моего окружения оградить мой покой, обсуждения, переговоры по телефону и диктовка распоряжений и прочих бумаг нередко заканчивалась к полуночи.
Так только-только прибыл я в больницу, как раздался возмущенный звонок от недавно назначенного нового управляющего отдела кадров Бора: в его служебном помещении стоит запертый на замок шкаф, который по распоряжению Дорша должен немедленно быть отправлен в главное управление «Организации Тодта». Я приказал, чтобы шкаф оставался стоять на своем месте. Через несколько дней, как докладывал мне теперь Бор, появился представитель берлинского руководства гау в сопровождении нескольких носильщиков с заданием забрать шкаф, поскольку он вместе с его содержимым является собственностью партии. Бор не знал, как выйти из положения. Только связавшись по телефону с одним из ближайших сотрудников Геббельса, Науманом, удалось эту операцию несколько отсрочить. Шкаф был опечатан партийными чиновниками, правда, всего лишь его дверца. Я тут же дал указание отвинтить заднюю стенку. Уже на следующий день Бор появился у меня с толстой стопой фотокопий. Это были досье на моих старых сотрудников, в большинстве своем самого негативного характера. Самым частым было обвинение во враждебном партии поведении, в ряде случаев «компромат» завершался требованием установления над подозреваемым наблюдения со стороны гестапо. Из этих же бумаг я узнал, что у партии в министерстве есть свое доверенное лицо — Ксавер Дорш. Сам факт ошарашил меня куда менее, чем выбор лица.
С осени я хотел повысить в должности одного из сотрудников, но он был не угоден клике, сформировавшейся в министерстве; у моего начальника отдела кадров постоянно находились всякого рода отговорки, пока я его сам не заставил написать соответствующее представление. Незадолго до моего заболевания я получил от Бормана очень недружелюбный, даже резкий отказ. И вот теперь мы среди бумаг этого секретного шкафа обнаружили проект этого письма, составленного по инициативе и под диктовку, как выяснилось, Дорша и бывшего начальника управления кадров Хааземана. Борман полностью заимствовал текст своего ответа мне отсюда. (2) Прямо с постели я связался по телефону с Геббельсом, в ведении которого, как гауляйтера Берлина, находились и партуполномоченные в министерствах. Без всяких колебаний он согласился с тем, чтобы отныне эти функции выполнял бы мой старый сотрудник Фрэнк: «Положение, и в самом деле, невозможное — идет какое-то параллельное управление. Все министры сейчас члены партии. И мы ему либо доверяем, либо он должен оставить свой пост!» Мне все же так и осталось навсегда неизвестным, кто же были доверенные лица гестапо в моем ведомстве.
Еще сложнее обстояло дело с моими усилиями удержать свои позиции во время болезни. Мне пришлось просить Клопфера, статс-секретаря Бормана, как-то приструнить партийные инстанции, прежде всего я ходатайствовал не чинить трудностей промышленникам. Сразу же после моего заболевания советник партаппарата гау Берлина по вопросам экономики стал забирать в свои руки функции, которые прямо затрагивали самую сердцевину моей работы. Я обратился с призывом к Функу и его сотруднику Олендорфу, недавно перешедшему к нему от Гиммлера, занять более открытую позицию к «самоответственности промышленности» и поддержать меня в конфликте с бормановским советником по вопросам экономики. Не преминул воспользоваться моим отсутствием и Заукель, чтобы в специальном «имперском призыве побудить производителей вооружений к полной самоотдаче». Столкнувшись с этими происками моих недоброжелателей, старавшихся повернуть против меня мое отсутствие, я обратился с письмом к Гитлеру, в котором изложил свою обеспокоенность и просил о помощи. Двадцать три машинописных страницы за четыре дня — несомненное свидетельство охватившей меня тревоги. Я пожаловался на притязания Заукеля, использовавшего бормановского советника по вопросам экономики, и просил подтвердить, что за мной сохраняются безусловные властные полномочия во всех вопросах и задачах в пределах моей компетенции. В сущности, мои требования повторяли именно то, чего я безуспешно пытался, к возмущению гауляйтеров, самыми энергичными словами добиться на заседании в Познани. Далее я писал, что планомерное руководство всем производством возможно только в том случае, если «на мне замыкаются самые разнообразные ведомства и инстанции, которые дают руководству предприятий советы и указания, делают выговоры, прибегают к наказаниям». (3)
Спустя четыре дня я снова писал Гитлеру, причем — с откровенностью, которая, собственно, уже не отвечала характеру наших отношений, я информировал его о министерской камарилье, которая за моей спиной саботирует отдаваемые мною распоряжения; меня вводят в заблуждение, определенный круг бывших сотрудников Тодта во главе с Доршем просто предает меня. Поэтому я вынужден заменить Дорша человеком, который пользовался бы моим доверием. (4)
Вне всякого сомнения, именно это мое письмо, в котором я ставил Гитлера в известность, без предварительного личного зондажа, о смещении одного из тех, кому он оказывал свое покровительство, было особенно не умно. Я нарушал неписанное правило режима, согласно которому всех вопросов кадровых перемен следовало касаться в разговоре с Гитлером, в особо подходящий момент и очень умело. А я напрямую выложил ему обвинения ответственному сотруднику в нарушении лояльности и недостойных личных качествах. А то, что я кроме всего прочего, направил копию письма и Борману, могло быть истолковано только как глупость или открытый вызов. Я отметал тем самым весь опыт изощренного тактика из гитлеровского окружения, прямо-таки пропитанного интриганством. В основе своей мой шаг, по-видимому, имел определенный протест, к которому меня привело мое изолированное положение.
Болезнь слишком отдалила меня от всесильного Олимпа власти Гитлера. На все мои инициативы, требования и жалобы он не реагировал ни негативно, ни позитивно — я обращался в пустоту, он просто не отвечал. Уже не могло быть и речи обо мне как министре-любимце или даже как о возможном его наследнике: нашептывания Бормана и несколько недель болезни исключили меня из его круга. Какую-то роль сыграла в этом и отмеченная многими особенность Гитлера просто списывать человека, который на продолжительное время исчезал из его поля зрения. Если исчезнувший возникал снова, то картина могла опять измениться. Во время болезни я вполне усвоил этот урок, меня огорчавший и по-человечески отдалявший от Гитлера. Я ни возмущался своим новым положением, ни отчаивался. Ослабленный болезнью, я чувствовал только усталость и подавленность.
Окольными путями до меня, наконец, дошло, что Гитлер не пожелал отказываться от Дорша, своего старого товарища по партии с 20-х годов. Как раз в эти недели он почти демонстративно отличил его несколькими очень доверительными по тону беседами и тем самым укрепил его позиции против меня. Геринг, Борман и Гиммлер уловили эти смещения акцентов и сумели использовать их, чтобы окончательно подорвать мой авторитет министра. Конечно, каждый по отдельности, каждый — по своим мотивам и, вероятно, без согласования друг с другом. О смещении Дорша нечего было теперь и думать.
Двадцать дней я с загипсованной ногой лежал неподвижно на спине, у меня было достаточно времени для погружения в обиды и разочарования. Когда мне впервые было позволено встать, через несколько часов у меня начались сильные боли в спине и грудной клетке, а кровавые отхаркивания указывали на эмболию легких. Профессор Гебхардт, однако, поставил диагноз ревматизма мышц, назначил мне растирание груди пчелиным ядом и прописал для приема внутрь сульфанамид, хинин и болеутоляющие. (5) Еще через два дня у меня был второй, очень острый приступ. Состояние мое становилось опасным, но Гебхардт настаивал на диагнозе мышечного ревматизма. Моя встревоженная жена вызвала д-ра Брандта, который той же ночью направил в Хоэнлихен берлинского университетского терапевта и сотрудника Зауэрбруха профессора Фридриха Коха. Брандт, личный врач Гитлера и «уполномоченный по вопросам здравоохранения и санитарии», возложил на Коха полную личную ответственность за мое лечение и запретил профессору Гебхардту принимать какие-либо медицинские решения. Профессору Коху была отведена одна из ближних комнат, и ему было вменено в обязанность не покидать меня ни днем, ни ночью. (6)
Трое суток состояние мое, как записал доктор Кох в своем отчете, было «определенно опасным. Сильно затрудненное дыхание, интенсивная синюшность, значительное учащение пульса, повышенная температура, мучительный кашель, доли и отхаркивания с кровью. Картина болезни дает повод для единственного диагноза — инфаркт». Врачи начали подготавливать мою жену к наихудшему исходу. В полном противоречии с врачебным заключением это пограничное состояние дало мне почти что эйфорическое ощущение счастья: небольшая комната вырастала в великолепный зал, простенький деревянный шкаф, уже три недели мозолвший мне глаза, становился настоящим произведением искусства — с богатой резьбой, инкрустацией из благородных сортов дерева; я чувствовал себя веселым и бодрым, как редко бывает в жизни.
Уже когда я выздоравливал, мой друг Роберт Франк пересказал мне один ночной, очень доверительный разговор с профессором Кохом. Рассказанное им было авантюрно: на пике угрожающего моего состояния Гебхардт потребовал от него проведения некоей процедуры, которая, по мнению терапевта, могла бы стоить мне жизни. Он, профессор Кох, поначалу просто не понял, чего от него хотят, а затем решительно воспротивился этой процедуре. Тогда Гебхардт дал задний ход и заявил, что он просто хотел его проверить.
Франк заклинал меня ничего не предпринимать, потому что профессор Кох не без оснований опасается оказаться в концентрационном лагере, да и у него самого наверняка возникнут серьезные проблемы с гестапо. Мне ничего не оставалось, как молчать, потому что даже Гитлеру я не мог довериться. Его реакцию легко можно было предвидеть: в припадке ярости он бы заявил, что все это немыслимо, тут же нажал бы кнопку звонка, вызвал Бормана и приказал бы арестовать клеветников Гиммлера.
Тогда мне эта история совсем не показалась сюжетом, заимствованным из бульварного романа, как это может показаться сегодня. И в партийных кругах Гиммлер имел репутацию жестокого, холодного и неумолимо последовательного человека. С ним никто не отваживался серьезно ссориться. А ведь случай-то был более чем удобный: я не перенес бы ни малейшего осложнения, так что и подозрений не могло возникнуть. Этот эпизод — прямо из легенды о схватках диадохов, он свидетельствовал, что позиции мои хотя и подорваны, но все еще кое для кого влиятельны и что за этой неудачей в ход будут пущены и другие интриги.
Уже только во время заключения в Шпандау Функ подробно рассказал мне об одном случае, о котором в 1944 г. он отважился только слегка намекнуть. Примерно осенью 1943 г. в штабе армии СС Зеппа Дитриха шла сильная попойка, в которой принимал участие и Хорст Вальтер, давний адъютант и приятель Функа, а в то время адъютант Дитриха. И вот в этом кругу руководства СС Гебхардт заявил, что, по мнению Гиммлера, Шпеер представляет собой опасность и ему нужно исчезнуть.
Мои старания по возможности добиться перевода из этой больницы, где мне стало совсем не по себе, стали очень настойчивыми, хотя мое самочувствие, вероятно, говорило против этого. 19 февраля я предпринял самые срочные шаги, чтобы подыскать себе новое пристанище. Гебхардт воспротивился, приведя ряд медицинских аргументов. Но и когда я в начале марта уже встал с постели, он продолжал возражать против моего перевода. И только дней через десять, когда во время налета американского 8-го воздушного флота сильно пострадало главное здание больницы, он заметил, что бомбардировка, вероятно, предназначалась мне. За ночь его мнение о моей транспортабельности полностью изменилось. 17 марта я смог, наконец, покинуть это унылое место.
Уже под самый конец войны я спрашивал Коха, что же такое тогда произошло. Но и на этот раз он ограничился только подтверждением того, что из-за моего лечения у него был тяжелый спор с Гебхардтом и что тот тогда дал ему понять, что он, Кох, не просто врач, а «политический врач». И добавил, что Гебхардт старался задержать меня по возможности дольше в своей клинике. (7)
23 февраля 1944 г. меня навестил Мильх. Американские 8-й и 15-й воздушные флоты сосредоточили свои налеты на авиационных предприятиях. В ближайшие месяцы выпуск самолетов мог, по его мнению, составить не более трети уровня от предыдущих месяцев. Мильх привез с собой письменное обоснование для образования по примеру т.н. Рурского штаба, весьма успешно занимавшегося восстановительными работами в Рурской области, «Истребительного штаба», чтобы совместными усилиями обоих министерств справиться с проблемами вооружений для авиации. Разумнее, наверное, было бы в этой ситуации дать уклончивый ответ. Но мне хотелось сделать все возможное, чтобы помочь в нужде ВВС, и я дал согласие. Нам обоим, Мильху и мне, было ясно, что создание такого штаба будет первым шагом к слиянию производства вооружений и самих министерств и для остававшегося последнего рода войск вермахта.
Лежа в постели, я первым делом позвонил Герингу, который отказался подписываться под нашей инициативой. Я не согласился с возражением Геринга, что тем самым я залезаю в сферу его компетенции. Я связался с Гитлером, которому идея понравилась, но который сразу же стал холоден и уклончив, как только я назвал возможную кандидатуру руководителя штаба — гауляйтера Ханке. «Я сделал большую ошибку, когда отдал Заукеля для руководства трудовыми ресурсами, — обосновывал он свою позицию. — По своему рангу гауляйтера он должен принимать только окончательные решения, а тут ему приходится вести долгие переговоры, идти на компромиссы. Никогда я не дам больше ни одного гауляйтера для подобных задач». Гитлер постепенно накалялся: «Пример Заукеля с точки зрения всех гауляйтеров наносит ущерб самому рангу. Эту задачу возьмет на себя Заур!» Гитлер резко оборвал разговор. Это было его второе вмешательство за краткий промежуток времени в мою кадровую политику. Голос Гитлера оставался в продолжение всего разговора холодным и нелюбезным. А может быть, он был расстроен чем-то другим. Но поскольку и Мильх отдавал предпочтение ставшему за время моей болезни еще более влиятельным Зауру, я без всякой предвзятости согласился с приказом Гитлера.
По многолетним наблюдениям я научился улавливать различие, делавшееся Гитлером в том случае, если его адъютант Шауб напоминал ему о дне рождения или заболевании кого-либо из многочисленных его знакомых. В одних случаях он коротко бросал: «Цветы и письмо». Это означало представление ему на подпись стандартного по тексту поздравления, выбор цветов отдавался на усмотрение адъютанта. Поощрением в этом варианте могло быть собственноручное добавление в несколько слов. В тех же случаях, которые казались особенно близкими его сердцу, он приказывал Шаубу принести лист специальной бумаги и ручку и сам писал несколько строчек, иногда давая указание, какие цветы должны быть посланы. Однажды и я попал в число особо отмеченных, наряду с оперными дивами и певцами. Поэтому, когда после нынешнего опасного для жизни кризиса я получил от него вазу с цветами и письмо со стандартным машинописным текстом, мне стало ясно, что хотя я и остаюсь одним из наиболее важных министров его правительства, но по неписаной табели о рангах я скатился на самую нижнюю ступеньку. Будучи больным, я придал этому большее эмоциональное значение, чем это было позволительно. Да ведь Гитлер все же раза два-три звонил, чтобы осведомиться о моем здоровье, причем вину за мою болезнь он сваливал на меня же: «И зачем это Вам понадобилось — кататься там, на севере, на лыжах? Я всегда говорил, что это чистое безумие — с длинными досками на ногах! Бросьте -ка их поскорее в огонб», — добавлял он всякий раз с натужной шуткой.
Терапевт профессор Кох считал, что высокогорный воздух Зальцбурга не полезен для моего легкого. В парке дворца Клессхайм, ныне доме для гостей Гитлера под Зальцбургом, князья церкви, архиепископы, построили совершенно очаровательный, богато изукрашенный павильон в форме трилистника, Клееблатт (архитектор Фишер фон Эрлах). 18 марта свежеотреставрированный миниатюрный замок был отведен для моего пребывания, поскольку в большом дворцовом помещении в эти дни остановился «имперский регент» Хорти, прибывший для переговоров. Через сутки эти переговоры привели к тому, что Гитлер ввел войска в Венгрию — его последнее вторжение в чужую страну. Уже в день моего прибытия ко мне во время перерыва в переговорах заглянул Гитлер.
Я не видел его два с половиной месяца и впервые за все годы нашего знакомства вдруг заметил его непропорционально широкий нос и сероватый цвет кожи, вообще мне лицо его показалось отталкивающим — первый симптом того, что я стал отдаляться от него и видеть его без всякого приукрашивания. Почти целый квартал я был вне его личного воздействия, весь в своих болезнях и переживаниях в связи с моим задвижением. Впервые за годы упоения и лихорадочной деятельности я мог поразмышлять о всем пути, проделанном мной вместе с этим человеком. Прежде достаточно было нескольких его слов, какого-то жеста, чтобы с меня слетала всякая усталость и пробуждалась новая энергия. Теперь же, несмотря на сердечность тона, я и после его ухода чувствовал себя утомленным и опустошенным. Единственное, о чем я мечтал — по возможности скорее оказаться вместе с женой и детьми в Меране, провести тем несколько недель, восстановить силы. Но я не знал только — для чего? Потому что цели у меня теперь не было.
Но тут, во время пятидневного пребывания в Клессхайме, во мне снова взыграло стремление к самоутверждению: я остро почувствовал, что с помощью наговоров и злопыхательства сделано все, чтобы меня окончательно сбросить со счетов. На следующий день меня с днем рождения по телефону поздравил Геринг. Я, несколько преувеличивая, сообщил ему о своем вполне приличном самочувствии, он заявил мне, отнюдь не с соболезнованием, а как-то особенно радостно: «Но послушайте, это же совсем не так! Профессор Гебхардт собщил мне вчера, что у Вас серьезная болезнь сердца. И без шансов на существенное улучшение, именно так он сказал. Может быть, Вы просто этого не знаете». Прощаясь, не пожалев хвалебных слов о всем мной сделанном, он недвусмысленно намекнул на мой предстоящий отход от дел. На это я ответил, что рентген и кардиографическое обследование не выявили заболевания (8). Геринг возразил: да Вас просто неверно информируют и проигнорировал мои объяснения. Конечно, Гебхардт ввел его в заблуждение.
Да и Гитлер с озабоченным видом заявил в узком кругу, где присутствовала моя жена: «Шпеера больше нет!» У него был разговор с Гебхардтом, отозвавшемся обо мне как о развалине.
Возможно, он в тот момент вспомнил наши общие архитектурные мечтания, которые мне уже из-за болезни сердца никогда не осуществить, возможно, подумал он и о безвременном уходе своего первого архитектора, профессора Трооста, — во всяком случае, он в тот же день снова навестил Клессхайм, чтобы преподнести мне огромный букет цветов, который нес за ним слуга — жест для него в высшей мере необычный. Еще через несколько часов по его поручению раздался звонок от Гиммлера, официально уведомившего меня, что по указанию Гитлера Гебхардт как группенфюрер СС берет на себя ответственность за мою безопасность, а как врач — за мое здоровье. Тем самым у меня был отнят мой терапевт, а для моей охраны прибыла группа СС, подчинявшаяся Гебхардту (9).
23 марта у меня снова появился Гитлер, как если бы почувствовал во время первого визита отчуждение от него, которое у меня наступило за время болезни. И на самом деле, несмотря на оказанные мне в эти дни знаки былого сердечного внимания, мое отношение к Гитлеру в чем-то изменилось. Я еще долго переживал, что только, по-видимому, это свидание пробудило в нем воспоминание о том, что когда-то я был ему близок, тогда как мои достижения и как архитектора, и как министра оказались малосущественными для преодоления многонедельного расставания. Естественно, я отдавал себе отчет в том, что человек, который так сильно перегружен, как Гитлер, неся на своих плечах огромное бремя, имеет право на то, чтобы не очень-то обращать внимание на сотрудников вне круга повседневного служебного общения. Но все его поведение предыдущих недель наглядно показало мне, как я немного значу в его свите, насколько он был далек от того, чтобы основывать свои решения на разумном и компетентном подходе. Возможно потому, что он почувствовал мою холодность, а возможно, и мне в утешение он пожаловался и на свое неважное самочувствие. Есть симптомы, что он довольно скоро может потерять зрение. Мою реплику, что профессор Брандт даст ему информацию о приличном состоянии моего сердца, он выслушал молча.
На высоком холме над Мераном расположен замок Гойан. Здесь я провел шесть самых лучших недель за все свое министерское время, единственные — вместе с семьей. Гебхардт снял квартиру далеко внизу, в долине, и почти не использовал предоставленные административные права для вмешательства в мои контакты с внешним миром и встречи.
В дни моего пребывания в Меране Геринг, переживавший прилив необычной активности, привлек моих обоих сотрудников, Дорша и Заура, к совещаниям у Гитлера. Со мной он не только не посоветовался, но даже и не поставил об этом в известность. Совершенно очевидно, что после многочисленных неудач последних лет он захотел воспользоваться удобным случаем, чтобы снова укрепить свои позиции второго, после Гитлера, человека. И в этих целях он приподнимал, разумеется, за мой счет, обоих моих сотрудников, которые как соперники представлялись ему совершенно безопасными. Кроме того, он распространил слух, что моя отставка — дело чуть ли не решенное, и как раз в эти же недели запросил отзыв гауляйтера Верхнедунайской гау Айгрубера об отношении партии к генеральному директору Мейндлю, с которым был связан дружескими узами. Свой запрос он обосновал своим намерением предложить Гитлеру кандидатуру Мейндля в качестве моего преемника (10). Но тотчас же заявил о своих амбициях и Лей, и без того перегруженный многочисленными постами Имперский оргляйтер партии: если Шпеер уйдет, то он — хотя его об этом никто не просил — взвалит на себя и эту работу: уж как-нибудь справится!
Борман и Гиммлер попытались тем временем скомпрометировать в глазах Гитлера всякого рода наветами моих остальных руководящих работников, начальников отделов. Только окольными путями (Гитлер не считал необходимым поставить меня в известность) до меня дошло известие, что по отношению к трем из них: Либелю, Вэгелю и Шиберу, Гитлер был настолько резок, что следует ожидать их скорого снятия. Видно было, что достаточно было нескольких недель, чтобы из памяти Гитлера улетучились воспоминания о днях в Клессхайме. Помимо Фромма, Цейтцлера, Гудериана, Мильха и Деница, только один министр экономики Функ из высшего руководящего круга Рейха оказался в числе тех, кто проявил ко мне за время моей болезни внимание.
Уже на протяжении нескольких месяцев Гитлер, ища спасения от бомбовых ударов, требовал перевода промышленных предприятий в пещеры и в подземные бетонированные цеха. Я ему на это возражал: бомбардировщики нельзя победить бетоном. Потому что, имей мы даже в нашем распоряжении не один год, все равно было бы невозможно разместить всю военную промышленность под землей или укрыть бетоном. А кроме того — и в этом наше счастье — противник наносит удары как бы по разветвленной дельте нашей промышленности вооружений, этой реки со многими притоками. Усиленным прикрытием этой дельты мы его только подтолкнем к еще более массированным бомбардировкам там, где промышленный поток стекает по узкому и глубокому руслу. Я имел в виду химию, угледобычу, энергоснабжение и многие другие отрасли, которые стали для меня сплошным ночным кошмаром. Совершенно бесспорно, что Англия и Америка были вполне в состоянии уже в тот момент, т.е. в начале 1944 г., в течение самого короткого времени полностью парализовать одну из этих опор всей индустрии и лишить всякого смысла дальнейшие усилия по прикрытию производства.
14 апреля Геринг овладел инициативой и пригласил Дорша к себе. Он, Геринг, многозначительно завел он речь, может себе представить только одну организацию, способную выполнить ответственное задание фюрера — строительство серий особо крупных бункеров. Дорш ответил, что возведение подобных сооружений на территории Рейха, собственно, не входит в задачи этой организации, ведущей строительство на оккупированных территориях. Но если есть необходимость, он может немедленно показать проект такого бункера, хотя и спроектированного для Франции. В тот же вечер Дорш был вызван к Гитлеру: «Я впредь буду лично следить за тем, чтобы отныне такие крупные объекты на территории Рейха строились бы только Вами». На следующий день Дорш смог предложить несколько подходящих для размещения подобных объектов мест, а также изложить свои организационные и технические соображения по обеспечению шести гигантских бункеров, каждый площадью в 100 тыс. кв. метров. В ноябре 1944 г. по заверениям Дорша они все будут готовы (11). Гитлер тут же издал одну из тех спонтанных директив, которых все так боялись. В соответствии с ней он подчинил Дорша непосредственно себе и присвоил этому строительству самую высокую степень приоритетности, так что Дорш получил право вмешиваться по своему усмотрению в абсолютно любую стройку. Нетрудно было предсказать, что эти шесть гигантских бункеров не могут быть построены за полгода, более того, что их никогда не удастся ввести в строй. Несложно было распознать правду, уж если ложь была настолько примитивна.
До сих пор Гитлер считал излишним извещать меня о всех предпринятых им шагах, которыми он быстро ликвидировал мои полномочия. Естественно, мое уязвленное самолюбие, пережитое оскорбление наложили свой отпечаток на письмо, которое я 19 апреля написал ему и в котором открыто выражал сомнения в правильности принятых решений. Это письмо открыло целый ряд писем и памятных записок, в которых под покровом выяснения деловых вопросов шел процесс становления самосознания, высвобождения способности самостоятельного мышления, долгие годы изуродованной, смятенной демонической волей Гитлера. Приниматься за строительство столь крупных сооружений в настоящее время, писал я в этом письме, — самообман, потому что «при всех усилиях едва ли возможно обеспечить даже самые примитивные предпосылки для размещения немецкого трудового населения, иностранной рабочей силы и одновременно — для восстановления наших военных предприятий. Для меня сегодня не вопрос выбора — приниматься ли за долгосрочные объекты…, напротив, я должен все время закрывать еще не законченные строительством заводы военного производства, чтобы сохранить минимально необходимые условия для поддержания немецкого производства вооружений».
Изложение различий в подходах я завершил упреком Гитлеру в том, что он ведет себя некорректно: «Еще в бытность мою Вашим строителем я всегда следовал принципу предоставления моим сотрудникам самостоятельности в их работе. Этот принцип, правда, приводил меня к тяжким разочарованиям, потому что не всякий выдерживает испытание известностью, и кое-кто, добившись… немалого признания, предал меня». Гитлер мог без труда понять, что я имел в виду Дорша. Не без некоторой назидательности я писал далее: «Но это никогда не заставит меня отойти от этого железного принципа. По моему мнению, это единственное, следуя чему, особенно на руководящих постах, можно править и созидать». Строительная отрасль и производство вооружений именно в данный момент представляют собой одно целое. Дорш мог бы и впредь нести ответственность за строительство на занятых территориях, в Германии же я хотел бы передать руководство в руки старого сотрудника Тодта Вилли Хенне. И оба они должны бы выполнять свои обязанности под общим руководством лояльного сотрудника Вальтера Бругмана (12). Гитлер отвел кандидатуру Бругмана, а через пять недель, 26 мая 1944 г., он погиб при довольно неясных обстоятельствах, как и мой предшественник Тодт, в авиационной катастрофе.
Мое письмо было передано Гитлеру накануне его дня рождения моим старым сотрудником Фрэнком. В письме содержалась просьба об отставке, если Гитлер не может согласиться с моим общим подходом. Как мне стало известно из в данном случае самого надежного источника — от старшей секретарши Гитлера Йоганны Вольф, Гитлер пришел в крайнее раздражение от моего письма и сказал: «Даже Шпееру полагается знать, что и для него существуют высшие государственные соображения».
В подобном духе он уже высказался шестью неделями ранее, когда я распорядился временно приостановить строительные работы на возводимых по его личному указанию бомбоубежищах для высокопоставленной публики, поскольку возникла острая необходимость расчистных работ после одного особо тяжелого воздушного налета. По всей видимости, у него сложилось впечатление, что я собираюсь по своему усмотрению истолковывать его указания, во всяком случае, его раздражение нашло свой выход именно в этом обвинении. В тот раз он уполномочил Бормана со всей категоричностью, несмотря на мою болезнь, указать мне, что «приказы фюрера обязательны к исполнению каждым немцем, они ни при каких обстоятельствах не могут быть отменены или приостановлены или задерживаться с исполнением». Тогда же Гитлер пригрозил, что в в противном случае «повинный в этом государственный служащий за противодействие приказу фюрера арестовывается полицией и направляется в концентрационный лагерь» (13).
Только-только я узнал, и снова окольными путями, о реакции Гитлера, как мне позвонил Геринг с Оберзальцберга. Ему известно о поданном мной прошении об отставке, и по высочайшему уполномочению он должен мне заявить, что только фюрер имеет исключительное право принимать решение, когда министру позволяется оставить службу. Напряженный разговор длился с полчаса, пока мы не пришли к компромиссному решению: «Вместо отставки продлевается мое лечение и, как министр, я незаметно исчезну из поля зрения». Геринг почти с восторгом согласился с такой формулировкой: «Отличный выход! Так и сделаем! И фюрер примет это!» Гитлер, всегда в щекотливых случаях старавшийся избегать конфронтации, не рискнул вызвать меня и сказать мне в лицо, что он после всего должен сделать соответствующие выводы и отправить меня в отпуск. По той же нерешительности он и через год, когда дошло до открытого разрыва, не попытался настоять на освобождении меня от моих обязанностей. Задним числом мне кажется, что, вероятно, была возможность подогреть неудовольствие Гитлера до такой степени, чтобы отставка стала неизбежной. Во всяком случае те, кто решил остаться в ближайшем окружении, делал это по своей воле.
Как бы ни расценивать мои мотивы, во всяком случае, мне импонировала идея от всего отойти. Предвестников окончания войны я мог почти ежедневно вживе видеть на голубом южном небе, когда на нахально низком полете появлялись бомбардировщики американского 15-го флота со своих итальянских баз; перелетев над Альпами, они направлялись бомбить немецкие промышленные объекты. Ни одного нашего истребителя, ни одного выстрела зенитной артиллерии. Эта картина абсолютной беззащитности была красноречивее любых известий. Если до сих пор удавалось как-то компенсировать потери в вооружениях, оставляемых при отступлении, то теперь, пессимистически размышлял я, при такой массированной войне с воздуха все скоро придет к своему концу. Что могло быть более благоразумным, чем воспользоваться предложенным Герингом шансом и перед лицом неумолимо надвигавшейся катастрофы незаметно исчезнуть с руководящей должности? Мысль покинуть свой пост, чтобы прекращением работы ускорить конец Гитлера и режима, у меня, при всех несогласиях, все же не возникала, и при подобной ситуации, скорее всего, не пришла бы мне в голову и сегодня.
Мои размышления о самоустранении были нарушены во второй половине 20 апреля появлением одного из наиболее близких мне сотрудников, Роланда. В мире промышленников уже прослышали о моем намерении уйти в отставку, и Роланд появился, чтобы отговорить меня от нее: «Вы не имеете права выдать промышленность, которая и по сей день идет за Вами, тем, кто придет Вам на смену. Можно себе представить, что это будут за типы! Для нашего будущего сейчас решающим является один пункт: как может после проигранной войны быть сохранена необходимая промышленная база. И для этого Вы должны оставаться на своем посту!» Насколько я помню, именно тогда перед моим внутренним взором впервые возникла картина «выжженной земли», когда Роланд заговорил об опасности того, что потерявшая от отчаяния голову правящая верхушка может приказать разрушать промышленный потенциал. Вот тогда, в тот день я впервые почувствовал, как во мне нарождается нечто, совершенно независимое от Гитлера, имеющее отношение исключительно к моей земле и моему народу: первое шевеление, еще очень расплывчатое и призрачное, ответственности.
Уже через несколько часов, после полуночи, у меня собрались фельдмаршал Мильх, Заур и д-р Фрэнк. Они всю вторую половину дня потратили на дорогу от Оберзальцберга. Мильх должен был передать мне устное послание Гитлера; он просил передать мне, что он меня очень высоко ценит и что его отношение ко мне остается неизменным. Это звучало почти как объяснение в любви. Впрочем, спустя 23 года Мильх сказал мне, что он очень просил Гитлера подбодрить меня несколькими добрыми словами. Еще несколькими неделями ранее меня они бы тронули, я был бы счастлив, воспринял бы их как награду. Теперь же моя реакция была: «Нет, довольно, я сыт этим. Я ничего не делаю больше об этом слышать!» (14) Мильх, Заур и Фрэнк наседали на меня. Хотя поведение Гитлера я считал пошлым и неискренним, мне все же не захотелось обрывать свою министерскую деятельность, особенно после того, как Роланд заставил меня почувствовать и еще один вид ответственности. Только после нескольких часов переговоров я уступил с условием, что Дорш снова возвращается под мое начало и что вообще восстанавливается прежнее положение. По вопросу об огромных бункерах, впрочем, я уже склонен был сдаться: это уже не имело значения. На следующий день Гитлер подписал заготовленный мной ночью документ, шедший навстречу этому требованию: Дорш будет под моим руководством строить бункеры, отнесенные к категории высшей срочности (15).
Через три дня, однако я понял, что поспешил со своим решением. Поэтому я решился снова писать Гитлеру. Я понял, что неизбежно попаду в крайне неблагоприятную ситуацию. А именно: поддержу я Дорша при строительстве бункеров материалами и рабочей силой, тогда я должен буду принимать на себя все неудовольствие имперских органов из-за срыва их программы. А если я не смогу выполнять требования Дорша, то между нами начнется бюрократически-бумажная перепалка и взаимные обвинения. Поэтому, как продолжал я в письме, было бы более последовательным «возложить на Дорша заодно и ответственность и за все прочие строительные объекты, интересы которых будут так или иначе ущемляться сооружением бункеров». Учитывая все эти обстоятельства, писал я в заключение, в современных условиях лучшим решением было бы отделение всей строительной отрасли от производства вооружения и военной продукции. Поэтому я предлагал присвоить Доршу звание «генерального инспектора по строительству» с непосредственным его подчинением Гитлеру. Любое же другое решение повлечет за собой осложнения, связанные с моим личным отношением к Доршу.
И тут я поставил точку, потому что пока писал, принял решение прервать свой отпуск и отправиться на Оберзальцберг к Гитлеру. Но тут опять возникли сложности. Гебхардт, ссылаясь на предоставленные ему Гитлером полномочия, сразу же засомневался относительно полезности для моего здоровья этой поездки. Профессор Кох же несколькими днями ранее заверил меня, что я безо всякого риска могу пользоваться самолетом (16). В конце концов, Гебхардт позвонил Гиммлеру, тот дал добро, но с условием, что перед разговором у Гитлера я посещу его.
Гиммлер говорил ясным языком, что в таких положениях воспринимается как облегчение. Отделение строительства от министерства вооружений и передача его Доршу уже давно решено на совещании у Гитлера, на котором присутствовал и Геринг. И он, Гиммлер, просил бы меня не создавать тут какие-либо трудности. Излагал он все это страшно надменно, но поскольку общее направление беседы соответствовало моим намерениям, то разговор протекал в полном согласии.
Едва я успел прибыть на Оберзальцберг, адъютант Гитлера предложил мне принять участие в общем чаепитии. Я же хотел иметь разговор с Гитлером по вопросам служебным. Непринужденная атмосфера за чаем могла бы, почти наверняка, как-то сгладить накопившиеся между нами трудности, а этого-то я и хотел избежать. Я отклонил приглашение. Гитлер понял смысл этого необычного жеста, и вскоре мне было назначено время для беседы в Бергхофе.
Гитлер приготовился к официальному приему — в форменной фуражке, с перчатками в руке он встретил меня у входа в Бергхоф и проводил как протокольного гостя в свою квартиру. Поскольку мне была неясна психологическая подоплека такого приема, на меня все это произвело сильное впечатление. С этого момента началась у меня особая, в высшей степени шизофреническая фаза отношения к нему. С одной стороны, он меня выделял, оказывал особые знаки внимания, к которым я не мог оставаться равнодушным, а с другой стороны, я медленно, но все отчетливее начинал осознавать все более роковую для немецкого народа суть его политики. И хотя прежние чары еще не совсем выдохлись, а Гитлер вновь проявил свой особый инстинкт в обращении с людьми, мне становилось все труднее сохранять по отношению к нему безусловную лояльность.
И не только в момент сердечного приветствия, но и в последующей беседе фронты каким-то странным образом поменялись местами: на этот раз он обхаживал меня. Мое предложение вывести строительную промышленность из-под моей компетенции и передать ее Доршу Гитлер отверг: «Я не сделаю этого ни в коем случае. Да у меня и нет человека, которому бы я мог доверить строительство. К несчастью, д-р Тодт погиб. Вы же знаете, господин Шпеер, что для меня значит строительная промышленность. Поймите же! Я заранее согласен со всеми мероприятиями, которые Вы сочтете необходимыми в строительстве». (17) Гитлер противоречил сам себе — ведь незадолго до этого, в присутствии Гиммлера и Геринга, он же сообщил о своем решении, что на этот участок назначается Дорш. Так легко, как это часто бывало и в прошлом, он перешагнул через свое же только что зафиксированное решение, а заодно — и через чувства Дорша. Полный произвол его решений ярко свидетельствовал о его глубочайшем презрении ко всем людям. Впрочем, я должен был также учитывать, что и эта перемена в его позиции вряд ли надолго. Поэтому я ответил Гитлеру, что решение должно быть рассчитано на длительную перспективу. «Я не могу позволить себе еще одну дискуссию по этому вопросу». Гитлер пообещал остаться твердым. «Мое решение окончательно. Я и не подумаю менять его». В заключение он назвал пустячными все обвинения против троих моих начальников отделов, расставание с которыми я уже считал неизбежным (18).
По окончании нашего разговора Гитлер снова проводил меня до гардероба, надел фуражку и взял в руки перчатки, собираясь проводить меня до выезда. Я был смущен такой официальностью и в неформальном тоне, принятом в узком кругу, сказал, что я обещал еще заглянуть к его адъютанту от люфтваффе Белову, на верхний этаж. Вечером, как в былые времена, я сидел у каминного огня, вместе с ним, Евой Браун и свитой. Медленно тянулся бессодержательный разговор, Борман предложил послушать пластинки. Поставили какую-то арию из вагнеровских опер, а вскоре перешли, ко нечно, к «Летучей мыши».
После всех переживаний, перегрузок и какой-то судорожной активности последнего времени я испытывал в тот вечер чувство удовлетворения: казалось, что все сложности и конфликтные узлы распутаны. Меня угнетала неуверенность последних недель. Я не могу работать без доверия ко мне и уважительного отношения к результатам моей работы. А сейчас я мог еще и считать себя победителем в борьбе за власть, которую мне навязали Геринг, Гиммлер и Борман. Сейчас они, бесспорно, испытывали разочарование: они-то полагали, что со мной все кончено. Может быть, рассуждал я тогда, Гитлер понял, что за игра ведется против меня и что его недостойно в нее втянули.
Когда я возвращался к анализу мотивов, которые неожиданно снова вернули меня в это общество, то должен был признаться, что, конечно, удержание завоеванных позиций было очень важным среди них. Если даже я всего был лишь в малой степени — на этот счет я, по-моему, никогда не заблуждался — причастен к власти Гитлера, то мне всегда хотелось, чтобы на меня пал отблеск его славы, блеска, величия. До 1942 г. мне все еще казалось, что моя позиция как архитектора позволяет мне сохранять собственное, независимое от Гитлера самосознание. Но затем меня подкупило и опьянило само обладание властью — производить назначения людей, принимать ответственные решения, ворочать по своему усмотрению миллиардными суммами. Внутренне уже почти примирившись с поражением, мне все же нелегко было отказаться от движущих стимулов, присущих всякому опьянению властью. Кроме того, отговорки и сомнения, которые пробудились во мне перед лицом последних событий, куда-то улетучились, когда я услышал обращенный ко мне призыв промышленности, да и ничего не утратившая в своем сильном гипнотическом воздействии личность Гитлера делала свое дело. Хотя наши отношения и дали трещину, а взаимное доверие было довольно относительным, и я чувствовал, что оно уже никогда не будет прежним. Но сейчас я был — и это самое главное — снова в кружке Гитлера, и я был доволен.
Спустя два дня я снова отправился к Гитлеру, на этот раз с Доршем, чтобы представить его как руководителя строительной отрасли под моим кураторством. Реакция Гитлера была именно такой, как я ее себе представлял: «Я полностью предоставляю Вам, дорогой Шпеер, самому принять решение о распределении компетенций в Вашем министерстве. Это Ваше дело, кого и на какой участок Вы ставите. Естественно, я полностью согласен с Доршем, но общая ответственность за строительную промышленность остается на Вас». (19) Похоже, это была победа. Но победы — я это уже успел узнать — немного стоят. Уже завтра все могло повернуться иначе.
Подчеркнуто холодно я проинформировал Геринга о новой ситуации; я его даже объехал, решив назначить Дорша своим представителем по вопросам строительства в рамках четырехлетнего плана. Поскольку, как писал я не без скрытого сарказма, «я исхожу из того, что, зная доверие, питаемое Вами к господину министериаль-директору Доршу, Вы без всякого сомнения согласитесь с его кандидатурой». Геринг ответил кратко и раздраженно: «Со всем согласен. Уже подчинил Доршу весь строительный сектор люфтваффе». (20)
Гиммлер вообще никак не прореагировал. В подобных ситуациях он упободлялся рыбе, которую никак не ухватить. А у Бормана, впервые за два года моей министерской работы, ветерок подул в мою сторону. Он моментально понял, что я добился серьезного успеха и что все, очень старательно, на протяжении месяцев закрученные интриги лопнули. Он был не из того теста и не располагал все же такой властью, чтобы и далее при столь сильно изменившихся обстоятельствах лелеять свою злобу против меня. Досадуя на мое демонстративное отсутствие интереса к предмету разговора, он при первой же удобной возможности, по пути в чайный домик, заверил меня в своей абсолютной непричастности к организованной против меня травле. А возможно, он и не врал, хотя мне и трудно было поверить этому. Во всяком случае, он все же признал сам факт такой травли.
Вскоре после этого он пригласил меня и Ламмерса в свой оберзальцбургский дом, обстановка которого была поразительно лишена всякой индивидуальности. Безо всякого на то повода и даже как-то назойливо он организовал выпивку и после полуночи предложил Ламмерсу и мне перейти на дружеское «ты». На следующий день мне удалось это переиграть, а Ламмерс так и остался с этим «ты». Это, однако, не помешало Борману вскоре же безжалостно придраться к нему, тогда как на мое довольно бесцеремонное отношение к нему он отвечал со все большей сердечностью; во всяком случае, пока я оставался в фаворе у Гитлера.
В середине мая 1944 г. во время посещения гамбургских верфей гауляйтер Кауфман доверительно сообщил мне, что даже спустя более полугода раздражение в их среде от моего выступления перед гауляйтерами все еще не улеглось. Почти все гауляйтеры относятся ко мне негативно. Борман подпитывал это настроение. Кауфман предостерегал меня от опасности, которая грозит мне с этой стороны.
Я отнесся к этой информации достаточно серьезно, чтобы при следующей же встрече обратить на нее внимание Гитлера. В этот раз он одарил меня еще одним небольшим жестом внимания, пригласив меня в первый раз в свой отделанный деревянными панелями кабинет в бельэтаже Бергхофа. Здесь он обычно вел очень личные или очень доверительные разговоры. Тоном почти дружеским он посоветовал мне избегать всего, что могло бы восстановить гауляйтеров против меня. Вообще же я никогда не должен недооценивать власть гауляйтеров, потому что это может только омрачить мое будущее. Недостатки и особенности их характеров ему хорошо известны, многие из них простецкие рубаки, довольно грубоватые, но очень преданные. Их следует принимать такими, каковы они есть. Из разговора ясно следовало, что Гитлер отнюдь не собирается свое отношение ко мне ставить в зависимость от удовольствия или неудовольствия Бормана. Тем самым натиск Бормана на меня был сорван и на этом участке.
В тот момент, возможно, и у Гитлера в единый клубок сплелись весьма противоречивые чувства, когда он, поделившись своим намерением наградить Гиммлера высшим орденом Рейха, как бы искал моего понимания, что и я одновременно не удостаиваюсь такой же награды. Рейхсфюрер СС имеет совершенно исключительные заслуги, добавил он почти извиняющимся тоном (21). Я, пребывая в счастливом состоянии духа, ответил, что я скорее бы питал надежду после завершения войны быть награжденным в качестве архитектора не менее высоким орденом за заслуги перед искусством и наукой. Тем не менее, Гитлер казался несколько обеспокоенным, как я восприму отданное Гиммлеру предпочтение.
В тот день меня больше беспокоило, что Борман может подсунуть Гитлеру с соответствующими комментариями статью из анлийского «Обсервер» за 9 апреля 1944 г., в которой меня характеризовали как чужеродное тело в партидеологическом механизме. Чтобы упредить его, я дал Гитлеру с некоторыми юмористическими замечаниями перевод этой статьи. Гитлер, не спеша, надел очки, основательно уселся и принялся за чтение: «В известном смысле Шпеер для Германии сегодня важнее, чем Гитлер, Гиммлер, Геринг, Геббельс или даже чем генералы. Как-то так получилось, что все они стали работать на подхвате у этого человека, который, действительно, обеспечивает работу гигантского двигателя и выжимает из него максимум возможного. Его пример — чистый образец свершающейся революции менеджеров. Шпеер — не один из тех опереточно-живописных наци, которые всегда на виду. Вообще не ясно, есть ли у него какие-либо иные, чем самые расхожие, политические убеждения. Он спокойно мог бы присоединиться к любой другой партии, которая обеспечила бы ему работу и карьеру. Это ярко выраженный тип преуспевающего среднего человека — хорошо одет, вежлив, не продажен. По образу жизни его семьи (жена и шестеро детей) — типично средний класс. В гораздо меньшей степени, чем кто-либо другой из немецких руководителей, он напоминает о чем-то типично немецком или типично национал-социалистском. Он скорее всего служит воплощением того типа, который во все возрастающей мере начинает играть важную роль во всех воюющих странах, — чистого техника, не принадлежащего к какому-либо определенному классу, блестящий человек без знатного происхождения, у которого нет иной цели, кроме как пробиться, опираясь всецело на свои технические и организационные способности. Именно отсутствие психологического и духовного балласта и непринужденность, с которой он обращается с ужасной технической и организационной механикой нашей эпохи, позволяет в общем-то заурядному типу в наши дни продвинуться очень далеко. Это время принадлежит им. От гитлеров и гиммлеров мы можем избавиться, но шпееры, что бы в дальнейшем ни произошло с этим конкретным человеком, будут еще долго среди нас». Гитлер внимательно прочитал комментарий до конца, сложил листок вдвое и молча отдал его мне, но с каким-то почтением.
На протяжении последующих недель и месяцев мне, вопреки всему, все отчетливее сознавался разлад между Гитлером имной. И теперь он рос неудержимо. Нет ничего более трудного, чем восстановить авторитет, который однажды уж был поставлен на карту. Теперь, после того как я в первый раз оказал Гитлеру сопротивление, я стал самостоятелен в своих мыслях и поступках. На мою непокорность он, вместо того, чтобы прийти в раздражение, отреагировал почти беспомощно, а затем — и знаками особенного внимания. Он отказался от своей позиции, хотя уже определил ее раньше в присутствии Гиммлера, Геринга и Бормана. А то, что и я со своей стороны сделал уступку, не обесценивало открытия, что при решительном напоре можно и от Гитлера добиваться удовлетворения непростых намерений.
И все же этот новый опыт не принес мне ничего, кроме самых первых размышлений о принципиально сомнительном характере этой системы власти. Тогда меня, пожалуй, больше возмущало то, что господствующий слой нипочем не хотел разделить с народом те лишения, которых он от него требовал; что он бездумно распоряжался людьми и ценностями, погряз в интригах и тем самым выставлял напоказ свое моральное разложение. По-видимому, все это вместе и подталкивало меня к медленному ослаблению уз с этой системой. Еще очень колеблясь, я начинал прощаться, прощаться с моей предшествующей жизнью, ее заботами, привязанностями и с неумением думать, которое и было во всем повинно.
8 мая 1944 г. я вернулся в Берлин, чтобы снова приступить к исполнению своих служебных обязанностей. День 12 мая я не забуду никогда, потому что в этот день война с точки зрения техники была проиграна. (1) До этого момента производство военной техники примерно покрывало, несмотря на существенные потери, потребности вермахта. С налетом же в тот день 935 дневных бомбардировщиков 8-го американского воздушного флота на целый ряд предприятий по производству горючего в Центре и на Востоке Германии началась новая эпоха войны в воздухе. Она предвещала конец немецкой промышленности вооружений.
Со специалистами подвергшихся бомбардировке заводов «Лойна» мы с трудом пробирались через хаос изорванных и покареженных трубопроводов. Химическое производство оказалось очень уязвимым для бомбовых ударов. Даже самые оптимистические прогнозы не обещали возобновления производства раньше, чем через много недель. Наша суточная продукция горючего после этого налета упала с 5850 т до 4820 т. Правда, у нас еще были в резерве 574000 т авиационного бензина, т.е. примерно объем трехмесячного производства. На протяжении еще 19 месяцев они могли бы уравновешивать потери производственных мощностей.
После того, как я составил себе представление о последствиях этой бомбардировки, я полетел 19 мая 1944 г. на Обезальцберг, где принят Гитлером в присутствии Кейтеля. Я доложил о надвигающейся катастрофе: «Противник нанес нам удар по одному из наиболее уязвимых наших мест. Если и дальше дело пойдет так, то у нас скоро не останется производства горючих материалов, о котором стоило бы упоминать. Наша единственная надежда, что и у противника генеральный штаб ВВС умеет думать и планировать не лучше, чем наш собственный!» Кейтель, всегда старавшийся выслужиться перед Гитлером, попытался представить все как всего лишь неприятность средней руки, заявив, что он со своими резервами сумеет преодолеть трудности и закончил стандартным аргументом, пускавшимся в ход обычно Гитлером: «Да разве мало было трудностей, которые мы преодолели», и встав перед Гитлером во фронт, отчеканил: «Мы справимся и с этим, мой фюрер!»
Как показало, Гитлер не разделял оптимизма Кейтеля; он предложил провести совещание с участием Геринга, Кейтеля и Мильха, а также промышленников — Крауха, Пляйгера, Бютефиша, Э.Р. Фишера и начальником Управления планирования и сырьевых ресурсов (2). Геринг попытался отвести приглашение представителей промышленности по производству горючего: при обсуждении столь важных проблем нам не следует расширять круг участников. Но Гитлер уже назвал имена.
Еще через четыре дня мы собрались в неуютной передней Бергхофа, ожидая окончания какого-то совещания у Гитлера. Тогда как я просил представителей промышленнсоти нарисовать Гитлеру картину без прикрас, Геринг использовал последние минуты перед началом заседания для того, чтобы уговорить их не высказываться слишком песимистично. Очевидно, он опасался, что прежде всего на него обрушатся упреки Гитлера.
Мимо нас быстро прошли высшие офицеры, участники только что закончившегося заседания, и адъютант пригласил сразу же нас. Рукопожатие Гитлера было коротким и безразличным. Нам предложили занять мсета. Гитлер заявил, что он собрал присутствующих, чтобы составить себе представление о последствиях последнего налета. Затем он представил слово представителям промышленности. Каки следовало ожидать от людей трезвых и расчетливых, они все высказались в том духе, что при систематическом повторении налетов положение станет безнадежным. И хотя Гитлер поначалу попытался рассеять все пессимистические прогнозы репликами вроде «Вы с этим справитесь» или «Бывали у нас ситуации и посложнее». И хотя, естественно, Кейтель и Геринг моментально их подхватывали, стараясь превзойти Гитлера в своей демонстрации уверенности в будущем и ослабить впечатление от высказанных нами соображений, а Кейтель особенно подчеркивал наличие у него резервов. Но промышленники оказались из более твердого дерева, чем гитлеровское окружение — они непоколебимо настаивали на своих тревожных прогнозах, подкрепляя их конкретными данными и цифровыми выкладками. Неожиданно Гитлер стал их даже поощрять к совершенно трезвому анализу положения. Подумалось, что он захотел услышать, наконец, горькую правду, что он устал от всех преукрашиваний, наигранного оптимизма, лживого прислуживания. Результаты обсуждения он резюмировал сам: «С моей точки зрения, производство горючего, синтетического каучука и азота представляет собой особенно уязвимый пункт обеспечения боевых действий, поскольку необходимые для производства вооружений базовые материалы выпускпаются на слишком малом числе предприятий» (3). В этот момент Гитлер, выглядевший в начале совещания смурным и каким-то отсутствующим, производил впечатление собранного, трезвого, остро схватывающего суть человека — вот только несколькими месяцами позднее, когда катастрофа уже разразилась, он снова не пожелал смотреть правде в лицо. Геринг же, когда мы опять оказались в передней, начал нас упрекать в том, что мы, сверх всякой меры обременили Гитлера заботами и пессимистическим мусором.
Подали машины. Приглашенные на совещание отправились в ресторан «Берхтесгаденер хоф» перекусить. По случаю служебных вызовов Бергхоф служил только помещением для совещаний, и Гитлер не считал нужным принимать на себя обязанности хозяина дома. Едва участники совещания уехали, из всех комнат верхнего этажа появились члены узкого кружка. Гитлер зашел на минуточку к себе переодеться, а мы ожидали его на площадке лестницы. Он взял трость, шляпу и свой черный плащ-накидку: началась ежедневная прогулка к чайному домику. Там подали кофе, пирожные. В камине горел огонь, начались беспечные разговоры. Гитлер, отвлекшись от своих забот, с видимым удовольствием перенесся в этот гораздо более благоприятный мир: почти осязаемо чувствовалось, как он ему необходим. И в разговорах со мной он уже и не упоминал о нависшей над нами угрозе.
После шестнадцати дней лихорадочных восстановительных работ мы только что вышли на прежний уровень производства горючего, когда 28-29 мая 1944 г. на нас обрушилась вторая волна бомбардировок. На этот раз всего 400 бамбардировщикам 8-го американского воздушного флота удалось причинить нам еще более серьезные разрушения, чем почти вдвое большей армаде при первом налете. Одновременно, почти в эти же дни, 15 американский воздушный флот обрушил удары на важнейшие нефтеочистительные заводы нефтяных промыслах в Румынии, под Плоешти. Теперь уже наша продукция разом сократилась наполовину (4). Наши пессимистические высказывания на Оберзальцберге тем самым вполне подтвердились всего пятью днями позднее, а геринговские успокоительные заверения были в очередной раз опровергнуты. Из отдельных замечаний Гитлера в последовавшие дни позволяли сделать вывод, что престиж Геринга вновь упал до критической точки.
Не теряя времени, я постарался воспользоавться этим ослаблением позиций Геринга, причем— не только в сугубо деловых интересах. Опираясь на достижения в выпуске истребителей, мы имели все основания поставить перед Гитлером вопрос о полной передаче в мое министерство производство всех видов авиационного вооружения (5). Но еще больше меня подзуживало желание расквитаться с Герингом за его поведение во время моей болезни. 4 июня я написал Гитлеру, который все еще продолжал руководить войной с Оберзальцберга, своего рода прошение «повлиять на рейхсмаршала в том духе, чтобы он пригласил бы меня по собственной инициативе и сделал бы предложение включить производство всего авиационного вооружения в сферу деятельности моего министерства». Гитлер принял спокойно этот направленный против Геринга выпад. Напротив, он увидел в моем обращении к нему за посредничеством тактичное стремление пощадить гордость и авторитет Геринга. И весьма остро и определенно добавил: «Авиационное вооружение должно перейти в Ваше министерство, тут и спорить-то не о чем. Я незамедлительно приглашу рейхсмаршала к себе и сообщу мое решение, а Вы с ним обсудите детали передачи» (6).
Еще несколькими месяцами ранее Гитлер не осмелился бы высказать свое мнение прямо в лицо своему старому паладину. Еще в конце прошлого года Гитлер предпочел послать меня в отделенную Роминтенскую пустошь с тем, чтобы сообщить Герингу какую-то вполне третьестепенную неприятную вещь, суть которой я нынче уже и не помню. Но Геринг, вероятно, знал о чем зайдет речь, потому что он, вопреки обыкновению, встретил меня как почетного и желанного гостя. Приказал запречь экипаж для многочасовой прогулки по его обширному охотничьему угодию и не покрывал рта, так что под конец я уехал, не солоно хлебавши, ни словом не обмолвившись о возложенном на меня поручении. Правда, Гитлер обнаружил снисходительное понимание моего уклончивого поведения.
На этот же раз Геринг и не старался укрыться за банальной сердечностью приема. Наша беседа состоялась в его приватном кабинете на Оберзальцберге. Он уже был в курсе дела, Гитлер его проинформировал. Геринг резко отозвался о неустойчивости решений Гитлера. Еще две недели тому назад он намеревался отнять у меня строительную отрасль, все уже было решено, а потом, после краткой беседы со мной, Гитлер все переиграл обратно. И так все время. Фюрер, к сожалению, слишком часто оказывался человеком, меняющим свои решения. Но, естественно, если это желание фюрера, он, Геринг, передаст мне и авиационное вооружение. Но голос его звучал подавленно: понять все это, право же, трудно — ведь совсем недавно Гитлер сам считал, что диапазон моих задач и без того чрезмерно широк.
Хотя эту внезапную смену неблаговоления на благоволение и считал чрезвычайно симпотматичной и предчувствовал в ней большую опасность для своего собственного будущего, нужно признаться, что мне не казалось несправедливым, что на этот раз мы поменялись ролями. От демонстративного унижения Геринга я отказался. Вместо того, чтобы представить Гитлеру проект постановления, мы с Герингом договорились, что он сам оформит своим приказом переход авиационного вооружения в мое министерство (7).
Передача производства вооружения для авиации была вообщем-то незначительным интермеццо по сравнению с развитием событий в стране вследствие превосходства противника в воздухе. Значительная часть его авиации была занята поддержкой наземного вторжения, и все же после передышки продолжительностью всего в две недели новая серия налетов вывела из строя многие предприятия по производству горючего. 22 июня были уничтожены мощности для производства 9/10 авиационного бензина, суточный объем его производства снизился всего до 632 т. Когда интенсивность налетов несколько ослабла, мы еще раз повысили его уровень до 2307 т, что составляло ровно 40% прежнего объема. Но еще через четыре дня, 21 июля, с выпуском всего 120 т мы практически оказались на мели. 98% производства горючего для авиации остановилось.
Впрочем, противник дал нам все же возможность запустить часть производств химического гиганта «Лойна», благодаря чему мы к концу июля смогли поднять суточную выдачу горючего для авиации до 609 т. Теперь уже считалось успехом, если нам удавалось дать хотя бы десятую часть прежнего объема. Но повторявшиеся налеты настолько разладили систему трубопроводов на химических заводах, что не только прямые попадния, но и просто удары взрывной волны, проседание грунта повсюду вызывали нарушение герметичности монтажных систем. Ремонт их был практически невозможен. В августе мы дали 10%, в сентябре — 15%, в октябре опять — 10% наших прежних объемов. И только в ноябре 1944 г. мы, несколько неожиданно даже для самих себя, выдали 28% (633 т в сутки) (8). Причесанные отчеты различных органов вермахта, — записано в нашей учрежденческой хронике 22 июля 1944 г., — вызывают у министра опасения, что критическое положение в полном объеме руководством не осознается. Мая обеспокоенность продиктовала мне шестью днями позднее памятную записку Гитлеру о положении с горючим, которая в значительной своей части была почти идентична другой, более ранней, от 30 июня (9). В обеих отмечалось, что ожидаемые в июле и августе потери производственных мощностей с неизбежностью поведут к израсходованию основных резервов авиабензина и иных видов горючего и в результате возникнет непреодолимая пропасть, что может иметь «трагические последствия» (10).
Одновременно я предложил Гитлеру некоторые варианты, которые могли бы нам позволить избегнуть столь тяжких последствий или, по крайне мере, оттянуть их. В качестве важнейшего инструмента я испрашивал у Гитлера полномочий на тотальную мобилизацию на восстановительные работы всех наличных трудовых ресурсов. Я предложил предоставить Эдмунду Гайленбергу, очень крепкому руководителю отрасли боеприпасов, неограниченные возможности для ремонтных работ предприятий горючего, вплоть до реквизиции любых строительных материалов, свертывания других производств и переброски оттуда рабочей силы. Сначала Гитлер отклонил это; «Если я дам такие полномочия, то у нас сразу же сократится выпуск танков. Так не пойдет! Этого я не могу допустить ни в коем случае». Было видно, что он все еще не осознал серьезность положения, хотя мы уже и не раз и не два беседовали о надвигающейся угрозе. Танки, — пытался я объяснять снова и снова, — утрачивают всякий смысл, если мы не обеспечим их достаточным количеством горючего. Только после того, как я пообещал ему поддержание выпуска танков в прежних объемах, а Заур это обещание подкрепил, Гитлер поставил свою подпись. Через два месяца на восстановительных работах на заводах по производству синтетического топлива было занято 150 тысяч рабочих, в том числе — наиболее квалифицированных, остро необходимых в производстве вооружений. К концу осени мы мобилизовали уже 350 тысяч.
Диктуя стенографистке свою памятную записку, я возмущался некомпентентностью руководства. Передо мной лежали доклады моего планового отдела о ежесуточных потерях производственных мощностей, о недопроизводстве продукции и о предполагаемых сроках возобновления работы. Но последнее могло стать возможным при единственном условии, что удастся недопустить дальнейших вражеских налетов, или по крайней мере, резко их ограничить. Я прямо-таки умолял Гитлера в своей памятной записке от 28 июля 1944 г. «использовать существенно большую часть вновь производимых истребителей для прикрытия неба над Германией» (11). Неоднократно я заклинал Гитлера подумать, не является ли более целесообразным "обезопасить в первую голову прикрытием истребительной авиации заводов синтетического топлива с тем, чтобы в августе и сентябре стало возможным хотя бы частичное возобновление выпуска продукции, чем действовать прежними методами, зная наверняка, что в сентябре или октябре ВВС, как на фронте, так и в тылу будут парализовавны отсутствием горючего (12).
Я уже вторично ставил Гитлера перед этим выбором. После нашего тогдашнего совещания на Оберзальцберге в конце мая Гитлер принял план Галланда, согласно которому из произведенных сверх плана истребителей предполагалось создать особый воздушный флот для защиты немецкой территории. Со своей стороны Геринг на представительном совещании в Каринхалле торжественно пообещал — после того, как присутствующие представители нефтехимической промышленности еще раз описали ему безнадежность положения — ни при каких условиях не отправлять воздушный флот «Рейх» на фронт. Но после начала вторжения на Западе Гитлер и Геринг перебросили его во Францию. За несколько недель, без какого-либо видимого эффекта он там был выведен из строя. И вот теперь, в конце июля, Гитлером и Герингом снова были даны заверения, снова был сформировано соединение в 2000 истребителей для защиты рубежей отечества. В сентябре оно должно уже было быть введено в действие, и снова недомыслие обрекло эту оборонительную меру на неудачу.
В своем выступлении 1 декабря на одном из совещаний по вопросам вооружений я поделился следующими соображениями о последнем периоде: «Следует отдавать себе отчет в том, что те люди, которые в штабах противника разрабатывают налеты, исходя из соображений, нанесения урона нашему хозяйству, кое-что смыслят в немецкой экономике, что у них — в отличие от наших бомбардировок — умное планирование. Нам еще повезло, что противник только в последние полгода или три квартала начал действовать последовательно в духе этого планирования,… а до этого, если встать на его точку зрения, делал глупости». Произнося эти слова, я еще не знал, что уже 9 декабря 1942 г., т.е. двумя годами ранее, экспертное заключение американского «Экономик уорфоэр дивижн», гласило, что гораздо эффективнее «произвести максимальное разрушение в отдельных, действительно решающих, отраслях промышленности, чем незначительные _ во многих. В первом случае результаты взаимно кумулируются; следует с непреклонной решимостью придерживаться однажды принятого плана» (13). Замысел был верный, но исполнение его — посредственное.
В августе 1942 г. Гитлер на совещаниях с руководством военно-морского флота заявлял, что успешная десантная операция противника предполагает овладением им одним из крупных портов (14). Без этого противник, высадившийся на каком-либо ограниченном отрезке берега, будет не в состоянии создать необходимое транспортное обеспечение людей и техники, чтобы выстоять перед контрударами немецких вооруженных сил. При огромной протяженности французской, бельгийской и голландской береговой линии создание единой системы укреплений из близко друг от друга расположенных и друг друга поддерживающих бункеров намного превзошло бы возможности немецкой строительной индустрии. Кроме того, откуда было взять столько солдат, чтобы заполнить такую оборонительную систему. Поэтому было решено только вокруг самых крупных портов возвести колько бункеров, тогда как промежуточные отрезки побережья получали на значительном расстоянии друг от друга только наблюдательные бункера. 15 тысяч небольших бункеров должны были послужить солдатам укрытием во время артподготовки десантной операции. Гитлеру представлялось, что в момент самой высадки неприятеля немецкие солдаты вступят во встречный бой, тогда как слишком прикрытая позиция сковывает такие необходимые в бою достоинства как мужество и готовность к самопожертвованию. Эти оборонительные сооружения были спланированы лично Гитлером — вплоть до мельчайших деталей, даже отдельные разновидности бункеров он, обычно в ночные часы, рисовал сам. Это были эскизы, но очень точно выполненные. Без ложной скромности он утверждал, что его проекты самым идеальным образом учитывают все потребности фронтового солдата. Эти эскизы, почти без всяких изменений принимались генералами военно-инженерных войск и спускались вниз для исполнения.
За без малого два года торопливого строительства мы на эти цели израсходовали 13302000 кубометров бетона (15) стоимостью в 3,7 миллиардов марок, туда же ушли 1,2 млн тонн металла, оторванного от промышленности вооружений. И все эти гигантские расходы были опрокинуты всего за две недели после высадки неприятеля, благодаря одной — единственной гениальной технической идее. Как известно, десантные части прибуксовали свои собственные портовые сооружения. Построенные по очень точным чертежам они были смонтированы под Арроманшем и Омаха на открытом берегу с разгрузки точными эстакадами и прочим оборудованием, которые позволили обеспечить подвоз и разгрузку боеприпасов, техники, продовольствия и контингентов подкрепления (16). Это опрокинуло все оборонительные планы.
Роммель, назначенный Гитлером в конце 1943 г. на должность Инспектора обороны побережья. обнаружил больше здравой дальновидности. Незадолго до этого назначения он был вызван Гитлером в восточно-прусскую ставку. После продолжительной беседы Гитлер проводил фельдмаршала до отведенного ему бункера, где его уже поджидал я. Дискуссия получила новый импульс, когда Роммель без всяких экивоков заявил Гитлеру: «Мы должны сковать противника при первом же десанте. Бункеры вокруг портовых городов для этого мало пригодны. Только очень простые, но эффективные заграждения и препятствия по всему берегу могут настолько осложнить высадку, что наши контрмеры сработают». Роммель выражался определенно и четко,"Не удастся это, и тогда, несмотря на Атлантический вал, десантная операция проходит успешно. В Триполи и Тунисе в последнее время проводились такие массированные бомбардировки, что даже наши отборные части были совершенно деморализованы. Если Вы не в состоянии это пресечь, то тогда и все остальные мероприятия ничего не дадут, включая и заграждения". Роммель был вежлив, но держал всех на дистанции, он избегал, почти подчеркнуто, употребление обращения «мой фюрер». Он снискал себе у Гитлера репутацию настоящего специалиста, в особенности по отражению наступлений с Запада. Только поэтому он и воспринимал критические высказывания Роммеля спокойно. Последний аргумент— о массированных бомбардировках, он, кажется, ждал заранее: «Именно это я и хотел Вам, господин фельдмаршал, сегодня показать». Гитлер подвел нас к экспериментальному образцу покрытой сверху донизу тяжелой броней машине, на которой было смонтировано 88-миллиметровое зенитное орудие. Солдаты продемонстрировали подготовку к отражению атаки, систему, не допускающую отклонение ствола при выстреле. «Так сколько же таких орудий Вы сможете нам, господин Заур, поставить в ближайшие же месяцы?» Заур пообещал несколько сот штук. «Вот видите, при помощи таких вот бронированных противозенитных орудий вполне возможно не допустить концентрации неприятельских бомбовозов над нашими дивизиями». Роммелю, повидимому, надоело полемизировать со столь дилетантскими представлениями. Во всяком случае, он только пренебрежительно, чуть ли не сочувственно улыбнулся. Гитлер, заметив, что он не вызвал у собеседника того эффекта, на который рассчитывал, коротко попрощался и, расстроенный, направился со мной и Зауром к своему бункеру на следующее совещание. Об этом эпизоде он не обмолвился ни словом. Позднее, когда высадка десанта уже произошла, Зепп Дитрих дал мне очень наглядный отчет о деморализующем воздействиии ковровых бомбардировок на его элитную дивизию. Те из солдат, которые выжили, утратили психологическое равновесие, стали апатичными и их боеспособность, даже тех, кому удалось избежать ранений, была подавлена на несколько дней.
6-го июня часов около десяти утра я находился в Бергхофе, когда один из адъютантов Гитлера сообщали, что ранним утром начался десант. «Фюрера уже разбудили?» Он трицательно покачал головой: «Нет, новости докладываются ему только после завтрака». Поскольку в последние дни Гитлер все время говорил, что противник, скорее всего, начнет с отвлекающего наступления, чтобы оттянуть наши части от действительного места высадки, то никто и не хотел будить Гитлера, чтобы не наслушаться упреков в совершенно неверной оценке обстановки.
На состоявшейся несколькими часами позднее в гостиной Бергохофа «ситуации» Гитлер, казалось, только укрепился в своем предвзятом представлении, что противник стремится ввести его в заблуждение. «Вы еще помните? Среди вороха донесений, которые мы получили за последние дни, было одно, которое точно предсказывало место, день и час высадки десанта. Вот это-то и усиливает мое предположение, что сейчас речь еще не может идти о настоящем десанте». Эта информация, по словам Гитлера, была подброшена ему шпионской сетью противника, чтобы отвлечь его внимание от подлинного места операции и заставить его ввести в действие свои дивизии слишком рано и не на том месте. Так, введенный в заблуждение точным донесением, он отказался от своего прежнего и правильного представления, что побережье Нормандии может оказаться наиболее вероятным местом вторжения.
В предшествующие высадке недели Гитлер получил от конкурирующих разведывательных организаций СС, вермахта и МИДа противоречащие друг другу агентурные данные о ее времени и месте. Как и во многих иных областях, Гитлер и здесь взялся сам за труднейшую даже для специалистов работу — оценку достоверности поступившей информации, надежности ее источников, степени укорененности последних во вражеском стане. Он вовсю иронизировал над бездарностью различных служб, а в конце, распалясь, высказался вообще о бессмысленности разведывательных служб вообще: «Как Вы полагаете, сколько из этих проверенных агентов оплачиваются западными союзниками? Они снабжают нас заведомо ложной информацией. Я пока даже и не стану извещать Париж. Пока все это надо задержать. Это только будет нервировать наши штабы».
Только к полудню был решен самый насущный вопрос — выдвинуть находящийся во Франции резерв Вреховного командования вермахта против высадившегося англо-американского десанта. Гитлер оставил за собой право принимать решение о передвижении каждой дивизии. Очень неохотно уступил он требованию командующего западной группой войск фельдмаршала Рундштедта ввести эти дивизии в бой. Из-за этой потери времени две танковые дивизии уже не смогли воспользоваться ночью с 6 на 7 июня для броска вперед. Днем же их продвижение было сильно затруднено бомбардировщиками противника, и они понесли тяжелые потери людей и техники, прежде чем вступили в соприкосновение с противником. Этот для всего хода войны столь важный день прошел, как этого и можно было ожидать, отнюдь не в лихорадочной активности. В критических ситуациях Гитлер всегда старался сохранять спокойствие, и его штаб копировал эту сдержанность. Проявить нервозность или озабоченность — значило бы погрешить против установившегося здесь тона и стиля отношений.
На протяжении нескольких последующих дней Гитлер в своем, весьма примечательном, но и становящемся все более абсурдным недоверии, сохранял уверенность, что речь идет все же об отвлекающем десанте, проводимом с единственной целью вынудить его к невыгодной диспозиции в оборонительных операциях. По его мнению, настоящая высадка произойдет все же совсем в другом месте, совершенно не прикрытом войсками. Да и флотское руководство считало избранную союзниками местность неподходящей для крупномасштабного десанта. По временам он ожидал основного удара в районе Кале, как бы требуя от противника, чтобы тот подтвердил его правоту: еще в 1942 г. он приказал установить там под бетонным панцирем метровой толщины корабельные орудия главного калибра. Этим и объяснялось то, что он не ввел в бои на побережье Нормандии стоявшую под Кале 15-ю армию (17).
Было и еще одно соображение, укреплявшее Гитлера в ожидании наступления от Па-де-Кале. Здесь располагались 55 стартовых площадок для запуска ракетных снарядов по Лондону, число запусков которых могло бы достигать нескольких сотен в день. Гитлер предполагал, что настоящая высадка десанта должна произойти прежде всего в месте дислокации этих снарядов. Почему-то он никак не хотел согласиться, что союзники и из Нормандии очень скоро могли бы занять эту область Франции. Он прежде всего рассчитывал на то, что в тяжелых боях удастся сузить район развертывания десанта противника.
Гитлер, да и все мы ожидали, что этот новый вид оружия «фау-1» вызовет в стане противника ужас, хаос и общий паралич. Мы переоценили его действенность. Я, правда, принимая во внимание невысокую скорость полета этих ракетных снарядов, советовал Гитлеру запускать их только при низкой облачности (18). Но он с этим не считался. Когда 12 июня по отданному Гитлером в спешке приказу были катапультированы первые «фау-1», то из-за организационных неполадок на позицию были доставлены лишь десять ракет, и только пять из них достигли Лондона. Гитлер уже успел позабыть, что он сам порол горячку, и весь свой гнев обрушил теперь на конструкторов-разработчиков. Во время «ситуации» Геринг поспешил свалить всю вину на своего противника Мильха, а Гитлер уже был готов отдать приказ о снятии с производства этих, как он теперь полагал, совершенно неудачных ракет. Но когда начальник пресс-бюро ознакомил его с преувеличенными, сделанными в сенсационном духе сообщениями лондонской прессы о разрушительном эффекте «фау-1», настроение его резко изменилось. Теперь он уже настаивал на увеличении их производства. Тут выступил Геринг и заявил, что эти ракеты — крупное достижение его люфтваффе и что он лично всегда требовал их разработки и всемерно ей содействовал. О Мильхе, козле отпущения предыдущего дня, даже не вспомнили.
До начала высадки англичан и американцев Гитлер подчеркивал, что с первого же дня будет лично руководить операциями во Франции. Для этой цели Организация Тодт, истратив бесчисленные милллионы марок, многие сотни километров телефонного кабеля, прорву бетона и дорогостоящее прочее оборудование, построила две ставки. В те дни, теряя Францию, Гитлер оправдывал чудовищные расходы тем, что, по крайней мере, одна из этих ставок расположена точно на будущей западной границе Германии и может поэтому использоваться как часть всей оборонительной системы. 17 июня он посетил эту расположенную между Суассоном и Лаоном ставку, т.н. В-2, чтобы в тот же день возвратиться на Оберзальцберг. Он был недоволен: «У Роммеля сдали нервы, стал совсем пессимистом. Сегодня же добиться чего либо могут только оптимисты». После таких высказываний смещение Роммеля могло быть только делом времени. Так он высказывался, будучи еще убежденным в непреодолимости своих оборонительных рубежей, которые он выдвинул против десанта. В тот вечер он поделился со мной, что В-2 не очень-то надежна, так как расположена в зараженной партизанами Франции.
Почти одновременно с первыми крупными успехами операции вторжения, 22 июня 1944 г. началось наступление советских войск, которое скоро закончилось потерей двадцати пяти немецких дивизий. Теперь продвижение Красной Армии уже невозможно было сдерживать и летом. Даже в эти недели, когда рушились три наших фронта — на западе, востоке и в воздухе — Гитлер еще раз доказал, что у него железные нервы и поразительная выдержка. По-видимому, длительная борьба за власть со всеми ее ударами закалила его, как, например, Геббельса и других его соратников. Возможно также, что опыт того, так называемого «боевого времени» дал ему ценный урок, что непозволительно давать своим сотрудником почувствовать свою, даже малейшую озабоченность. Его окружение восхищалось его самообладанием в критические моменты. Этим он, несомненно, укреплял доверие к принимаемым им решениям. Совершенно очевидно, что он никогда не забывал, сколько глаз смотрят на него и какое деморализующее впечатление на окружающих произвела бы потеря им спокойствия даже на несколько минут. Это самообладание до конца было исключительным завоеванием его воли, выпестованной из самого себя — несмотря на возраст, болезни, эксперименты Морелля и все возрастающие перегрузки. Его воля представлялась мне временами такой же безудержной и природной, необработанной, как у шестилетнего ребенка, которую ничто не способно удержать и утомить. Хотя часто она в чем-то бывала даже смешна, но и внушала уважение.
Его феноменальная в обстановке постоянных поражений уверенность в победе нельзя в то же время объяснить только его энергией. В нашем заточении в Шпандау Функ доверительно сказал мне, что Гитлеру удавалось очень упорно и по видимости очень убедительно вводить врачей в заблуждение относительно состояния своего здоровья только потому, что он сам верил в свое вранье. Он добавил, что тот же принцип самогипноза лежал и в основе геббельсовской пропаганды. Несгибаемую выдержку Гитлера я могу объяснить только тем, что он сам себя убедил в своей окончательной победе. В известном смысле он сам себя заклинал. Он подолгу сидел перед зеркалом, в котором он видел не только себя, но и подтверждение своей ниспосланной ему божественным провидением миссии. Его религией был «счастливый случай», который ему представится. Его методом была аутосуггестивная самомобилизация. Чем сильнее обстоятельства загоняли его в тупик, с тем большей решительностью пртивопоставлял он им веру в свою исключительную судьбу. Конечно, он трезво использовал предоставляющиеся военные возможности, но он переводил их в сферу своего верования и даже в поражении усматривал скрытую от остальных, самим провидением созданное расположение светил, предвещающее будущий успех. Временами он был в состоянии видеть всю безнадежность положения, но оставался непоколебим в ожидании, что судьба в последний момент снова поднесет ему какой-то зигзаг удачи. Если в Гитлере и было нечто болезненное, так это его непоколебимая вера в свою звезду. Он был человеком веры. Но его вера была извращенно-эгоцентрической — поклонение самому себе.
Религиозная истовость Гитлера не могла не захватывать и его окружение. В каком-то уголке моего сознания прочно сидело понимание того, что все идет к концу. Но тем чаще, не без его влияния, я твердил, даже если и применительно всего лишь к моей ограниченной области, о «восстановлении положения». Эта вера странным образом жила своей жизнью, в отрыве от понимания неотвратимости поражения.
Когда 24 июня 1944 г., т.е. в самые критические дни трехкратной военной катастрофы, о которой уже была речь, я попытался на совещании по вопросам вооружений вдохнуть в присутствующих уверенность в завтрашний день, я потерпел весьма ощутимое фиаско. Когда сегодня я читаю текст той речи, я ужасаюсь моей почти гротескной лихости, с которой я старался уверять серьезных людей, что предельное напряжение всех сил еще может привести к успеху. В заключение своих соображений я выразил убежденность в том, что мы в нашей области справимся с надвинувшимся кризисом, что и в будущем году мы обеспечим такой же прирост продукции, как и в прошедшем. Меня куда-то несло в потоке речи; я говорил о надеждах, которые в свете действительного положения дел должны были казаться полетом фантазии. Правда, ближайшие месяцы, действительно, показали, что мы все еще можем наращивать производство вооружений. Но разве не был я достаточно реалистичным в целой серии памятных записок для Гитлера, в которых я определенно указывал на приближающийся конец? Одно было реальным сознанием, другое — верой. В полнейшем разрыве одного с другим выражалось какое-то особое помрачение разума, с ними встречало все ближайшее окружение Гитлера неотвратимо надвигающийся конец.
Только в самом последнем абзаце моей речи снова прорезалась мысль об ответственности, выходящей за рамки личной лояльности, к Гитлеру ли, к своим ли сотрудникам. Прозвучала она как заурядная ораторская завитушка, но я вкладывал в нее большее: «Мы исполняем свой долг, с тем, чтобы выжил наш немецкий народ». Это было именно то, что аудитория промышленников и хотела услышать. Сам я впервые публично присягнул более высокой ответственности, к которой во время своего визита в апреле взывал Роланд. Эта мысль постоянно во мне крепла. Мало помалу я начинал видеть в ней новую задачу, ради претворения которой еще стоило работать.
Было ясно, что убедить я капитанов промышленности не смог. Сразу после моей речи и в последующие дни работы конференции прозвучало немало голосов, полных безнадежности. Еще десять дней назад Гитлер согласился сам выступить перед промышленниками. Теперь мне казалось особенно важным, чтобы подавленные участники конференции испытали мобилизующую силу его речи.
Неподалеку от Бергхофа еще до войны по приказу Бормана была выстроена гостиница для бессчетных пилигримов к Оберзальцбергу, чтобы дать им возможность отдохнуть или даже провести ночь неподалеку от Гитлера. В кофейном зале гостиницы «Платтерхоф» 26 июня собрались примерно сто представителей промышленности вооружений. На совещании в Линце я уловил, что их неудовольствие направлено в том числе и против все большего распространения власти партийного аппарата на экономическую жизнь. И в самом деле, среди многих партфункционеров все прочнее утверждалась мысль о некоей разновидности государственного социализма. Налицо было стремление распределить между гау все находящиеся в собственности государства предприятия и подчинить их предприятиям, принадлежащим гау; кое-где эта тенденция сумела добиться уже первых успехов. В первую очередь речь шла о предприятиях, перебазированных в подземные помещения, сооружение и финансирование которых осуществлялось государством, а руководящий персонал, квалифицированные рабочие коллективы и оборудование поставлялись частными фирмами. После окончания войны над ними первыми нависала опасность попасть под контроль государства (20). Именно наша, обусловленная обстановкой войны система управления, да еще и оказавшаясся очень эффективной, могла бы стать основой государственно -социалистического экономического порядка; получалось так, что как раз наша промышленность, добивавшаяся все больших бостижений, давала в руки партийным вождям своего рода инструмент для подготовки ее собственной гибели.
Я попросил Гитлера учесть эту обеспокоенность в его выступлении. Он предложил мне наметить несколько ключевых мыслей. И я набросал их ему: дать сотрудникам предприятий, работающих по методу «самоответственности промышленности», заверения, что в надвигающиеся тяжелые времена им будет оказана помощь; далее — подчеркнуть, что их оградят от вмешательства местных партинстанций, а также, наконец, рашительно заверить в «неприкосновенности частной собственности на заводы, в том числе и в случаях их временного перебазирования как госпредприятий в подземные производственные помещения; свободная экономика после войны и принципиальное отклонение всяких проектов огосударствления промышленности».
Произнося речь, в которой Гитлер по смыслу придерживался моих заготовок, он производил какое-то заторможенное впечатление. Допускал оговорки, спотыкался, не заканчивал предложения, опускал логические переходы и местами просто путался. Все это свидетельствовало о предельном переутомлении. Как раз в эти дни обстановка на Западном фронте ухудшилась настолько, что падение первого крупного порта, Шербура, было уже предопределено. Этот успех западных союзников означал решение всех их проблем транспортных поставок, что в свою очередь должно было значительно повысить боеспособность армии вторжения.
Поначалу Гитлер отмел все идеологические предрассудки, «потому что имеет право на существование только одна догма, и смысл ее краток: правильно то, что само по себе полезно». Этим он подтвердил еще раз свой прагматический склад ума и, в сущности говоря, по точному смыслу слов, снова взял назад все гарантии, данные индустрии.
Гитлер дал простор своему пристрастию к историко-философским теориям, довольно смутным концепциям развития, путано заверял, «что творческая сила не только создает, но и созданное ею берет под свое управление. Это исходная точка того, что мы понимаем вообще под категорией частного капитала или частного имущества, или частной собственности. Поэтому это совсем не так, как думает коммунист, что будущее якобы принадлежит коммунистическому уравнительному идеалу, а как раз наоборот — чем дальше вперед будет развиваться человечество, тем все более дифференцированными будут индивидуальные достижения, а потому и распоряжение заработанным целесообразнее всего передать тем, кто свершает эти достижения… Единственной предпосылкой для любого действительно восходящего развития, да, для дальнейшего развития всего человечества» я усматриваю в «поощрении частной инициативы. Когда эта война завершится нашей победой, тогда частная инициатива германской экономики вступит в свою самую великую эпоху! Что тогда должно быть создано! Только не верьте, что я тогда открою несколько государственных проектных бюро или несколько государственных контор по экономике… И когда снова придет эпоха германской мирной экономики, тогда у меня не будет иного интереса, чем дать возможность работать величайшим гениям германской экономики… Я им очень благодарен, что они обеспечили выполнение военных задач. Примите как мою величайшую благодарность мое обещание, что в будущем моя признательность не ослабнет и что никто в немецком народе не сможет выступить и сказать, что я когда-либо нарушал мою программу. А это значит, что если я вам говорю, что после войны немецкая экономика вступит в эпоху своего величайшего расцвета, величайшего во все времена, то вы должны воспринимать это как обещание, которое в один прекрасный день сбудется».
На протяжении его негладкой и беспорядочной речи ему почти не хлопали. Мы были словно громом пораженные. Возможно, эта сдержанность аудитории подтолкнула его к тому, что он вдруг стал запугивать руководителей промышленности тем, что последует за проигранной войной: «Не может быть никаких иллюзий, что в случае проигрыша войны может выжить какая-то частная немецкая экономика. С уничтожением всего немецкого народа погибнет, что совершенно естественно, и немецкая экономика. И погибнет не только потому, что ее враги не делают сталкиваться с немецкой конкуренцией — это все же слишком поверхностный взгляд — а потому, что речь идет вообще о вещах принципиальных. Мы находимся в битве, в которой столкнулись два решающих мировоззрения: или откат человечества на несколько тысячелетий назад, в самое примитивное состояние, с массовым производством, которым управляет исключительно государство, или дальнейшее развитие человечества путем поощрения частной инициативы». Несколькими минутами позднее он снова вернулся к этой мысли: «Если бы война была проиграна, то вам, майне херрен, не придется заниматься переводом хозяйства на мирные рельсы. Тогда для каждого в отдельности взятого останется только продумать свой частный перевод отсюда в мир лучший: совершит ли он его сам, по доброй воле, или же он предпочтет быть повешенным, или захочет работать в Сибири — таковы вот размышления, которыми тогда придется заняться каждому в отдельности». Эти фразы Гитлер произнес почти издевательски, во всяком случае, в них слышался отзвук презрения к этим «трусливым бюргерским душонкам». И это не осталось незамеченным, и уже одно это разбило все мои надежды на то, что речь Гитлера даст новый импульс руководителям промышленности.
Может быть, раздраженный присутствием Бормана, может быть, будучи им предупрежден, Гитлер свою присягу свободной экономике в мирное время, чего я от него требовал и в чем я получил от него соответствующие заверения (21), произнес гораздо менее отчетливо, чем я надеялся. И все же некоторые фразы были весьма примечательны, чтобы их сохранить в архиве. Гитлер как-то сразу дал согласие на звукозапись этой речи и попросил меня подготовить предложения для отдельных поправок. Однако, Борман заблокировал это, хотя я Гитлеру как-то и напоминал о его обещании. Сейчас он ответил уклончиво и высказался в том духе, что еще нужно поработать над текстом (22).
По мере того, как положение ухудшалось, Гитлер становился все более нетерпимым и еще более неприступным для любого довода, который оспаривал принятые им решения. Его ожесточение имело самые серьезные последствия и в области военной техники, они грозили обесценить наше как раз самое ценное достижение из арсенала «чудо-оружий» — истребитель Ме 262, самый современный, с двумя реактивными двигателями, перешагнувший скорость в 800 км/час, с вертикальным набором высоты, какого не было ни у одного самолета противника.
Еще в 1941 г., будучи архитектором, при посещении авиазаводов Хейнкеля в Ростоке я услышал оглушительный рев одного из первых реактивных двигателей, установленного на испытательном стенде. Конструктор, профессор Хейнкель, усиленно настаивал на использовании этого революционного изобретения в самолетостроении (1). Во время конференции по вопросам вооружений, на испытательном аэродроме люфтваффе в Рехлине в сентябре 1943 г. Мильх протянул мне молча только что доставленную телеграмму. Это был приказ Гитлера о немедленном снятии с серийного производства истребителя Ме 262. Мы решили как-то обойти запрет. Но работы велись теперь уже по другой категории срочности — совсем не с той, которая была бы настоятельно нужна.
Примерно месяца через три, 7 января 1944 г. Мильху и мне было срочно приказано прибыть в ставку. Вырезка из английской газеты, сообщавшая о приближении успешных испытаний английских реактивных самолетов, все перевернула. Полный нетерпения, Гитлер потребовал, чтобы в самые краткие сроки было изготовлено максимально возможное количество самолетов такого типа. Поскольку же все подготовительные работы были тем временем подзаброшены, то мы смогли пообещать выпуск таких машин не ранее июля 1944 г. и в количестве не более шести десятков в месяц. С января 1945 г. их месячное производство должно было вырасти до 210 единиц (2).
Уже на этом совещании Гитлер дал понять, что подумывает о том, как бы этот истребитель использовать в качестве сверхскоростного бомбардировщика. Специалисты из ВВС были сражены. Правда, тогда они еще верили, что сумеют найти убедительные аргументы, чтобы в конце концов отговорить Гитлера от этой затеи. Но произошло прямо противоположное: упрямо Гитлер потребовал снятия всего бортового вооружения, чтобы увеличить бомбовый вес. Реактивным самолетам нет нужды обороняться, сказал он, благодаря своему превосходству в скорости они все равно не могут подвергнуться атаке истребителей неприятеля. Полный скепсиса в отношении нового изобретения, он распорядился, что для обеспечения щадящего фюзеляж и двигатели режима первое время следует совершать главным образом полеты по прямолинейным маршрутам и на большой высоте, а для снижения физических перегрузок на еще не до конца прошедшем испытания самолете согласиться со снижением скоростей (3).
Эффективность этих малых бомбардировщиков с бомбовым грузом всего около 500 кг и с весьма примитивными приборами наведения на цель оказалась до смешного ничтожной. В качестве же истребителя каждая из этих реактивных машин могла бы, благодаря своим скоростным качествам, сбивать по нескольку американских четырехмоторных бомбардировщиков, которые день за днем обрушивали на немецкие города тысячи тонн взрывчатки.
В конце июня 1944 г. Геринг и я снова предприняли — снова тщетно — попытку переубедить Гитлера. К этому времени летчики-истребители уже налетали немало часов на новых машинах и настаивали на их использовании против американских воздушных флотов. Гитлер ушел от ответа: летчики-истребители, рассуждал он, готовый бездумно пустить в ход любой аргумент, будут при быстром взлете или крутом маневре испытывать из-за скоростных свойств машины гораздо более сильные физические перегрузки, чем те, к которым они привыкли, и опять-таки из-за своих бешеных скоростей они будут в воздушном бою проигрывать истребителям противника, более медленным и вследствие этого более увертливым (4). То же, что новые истребители имеют более высокий потолок полета, чем самолеты сопровождения американских бомбардировщиков, и то, что высокие скорости позволяли бы им успешно атаковать тихоходные соединения американских бомбардировщиков, не имело для Гитлера, если уж у него сложилось иное мнение, ровно никакого значения. И чем больше пытались мы переубедить его, тем упрямее он становился и утешал нас дальними перспективами, когда он, естественно, разрешит использование части этих машин в качестве истребителей.
Самолеты, об использовании которых мы вели спор в июне, существовали тогда всего в нескольких проходивших испытания вариантах; тем не менее от приказа Гитлера зависело планирование военного производства на длительную перспективу, ведь именно с этим истребителем генеральные штабы родов войск связывали надежды на решительный поворот в войне в воздухе. Все, кому служебное положение хоть в какой-нибудь мере позволяло подступиться к этой проблеме, пытались переубедить Гитлера перед лицом нашего отчаянного положения в войне в воздухе. Йодль, Гудериан, Модель, Зепп Дитрих и, конечно, влиятельные генералы ВВС настойчиво сопротивлялись чисто дилетантскому решению Гитлера. Но результатом было только его усиливавшееся раздражение против них. Ему не без основания чудилось, что все эти попытки определенным образом ставят под вопрос его полководческую и техническую компетентность. Осенью 1944 г. он, наконец, избавился от этого спора и вызываемой им неуверенности способом весьма примечательным — он просто запретил всякое дальнейшее обсуждение этой темы.
Когда я сообщил по телефону генералу Крайпе, недавно назначенному начальником генерального штаба ВВС, что в своем докладе Гитлеру в середине сентября я собираюсь написать и по вопросу о реактивных самолетах, он мне настоятельно советовал не затрагивать эту тему даже намеками: одно упоминание о Ме 262 выведет его совершенно из себя и создаст новые трудности. К тому же Гитлер сразу же подумает, что моя инициатива подсказана им начальником генерального штаба люфтваффе. Пренебрегая этой просьбой, я все же тогде еще раз упрекнул Гитлера в том, что использование машины, сконструированной как истребитель, в качестве бомбардировщика бессмысленно и в условиях нынешнего военного положения просто ошибочно, что подобного мнения придерживаются не только летчики, но и армейские офицеры (5). Гитлер отмахнулся от моих упреков, и я — после стольких безуспешных усилий — счел за благо вернуться к узковедомственному мышлению. Ведь и впрямь вопросы боевого применения самолетов столь же мало касались меня, как и определение их типов, запускаемых в производство.
Реактивный самолет был не единственным новым, с превосходящими вооружение противника боевыми свойствами оружием, которое в 1944 г. должно было быть передано разработчиками для серийного производства. У нас были летающие управляемые снаряды, ракетоплан, обладавший еще более высокой скоростью, чем реактивный самолет, самонаводящаяся по тепловому излучению ракета против самолетов, морская торпеда, способная преследовать, ориентируясь по шуму моторов, военное судно, даже если бы оно удирало, постоянно меняя свой курс. Была завершена разработка ракеты «земля-воздух». Авиаконструктор Липпиш подготовил чертежи реактивного самолета, далеко обогнавшего тогдашний уровень самолетостроения, — летающего крыла.
Можно сказать, что мы прямо-таки испытывали трудности от обилия проектов и разработок. Концентрация на нескольких немногих типах вооружения позволила бы, конечно, многое довести до конца намного раньше. Недаром на одном из совещаний ответственной инстанции было решено не столько увлекаться впредь новыми идеями, а отобрать из наших уже реальных проектных заделов разумное и соответствующее нашим производственным возможностям количество типов и решительно продвигать их.
И ведь снова Гитлер оказался тем, кто, несмотря на все тактические ошибки союзников, сделал те шахматные ходы, которые помогли им в 1944 г. добиться успеха в воздушном наступлении. Он не только затормозил разработку реактивного истребителя и приказал превратить его в легкий бомбардировщик — он носился с идеей тяжелой ракеты, которая должна была принести Англии Возмездие. С конца июля 1943 г. по его приказу огромный производственный потенциал был переключен на создание ракеты, получившей название «фау-2», в 14 м длиной и весом в три тонны. Он требовал выпуска 900 таких ракет в месяц. Абсурдной была сама идея противопоставить бомбардировочной авиации образца 1944 г., которая на протяжении многих месяцев (в среднем по 4100 вылетов в месяц) сбрасывала с четырехмоторных бомбардировщиков ежедневно три тысячи тонн взрывчатки на Германию, ракетные залпы, которые могли бы доставлять в Англию 24 т взрывчатки, т.е. бомбовый груз налета всего шести «летающих крепостей» (6). И нарекать это Возмездием!
Это, по-видимому, была моя самая тяжелая ошибка за время руководства немецкой военной промышленностью — я не только согласился с этим решением Гитлера, но и одобрил его. И это — вместо того, чтобы сконцентрировать наши усилия на создании оборонительной ракеты «земля-воздух». Еще в 1942 г. под кодовым названием «Водопад» ее разработка продвинулась настолько далеко, что было уже почти возможно запускать ее в серию. Но для этого на ее доводке нужно было бы сосредоточить все таланты техников и ученых ракетного центра в Пенемюнде под руководством Вернера фон Брауна (7).
Имея длину в восемь метров, эта реактивная ракета была способна с высокой прицельной точностью поражать бомбардировщики противника на высоте до 15 километров и обрушивать на них 300 кг взрывчатки. Для нее не имели значения время суток, облачность, мороз или туман. Уж если мы смогли позднее осилить месячную программу производства 900 тяжелых наступательных ракет, то, вне всякого сомнения, смогли бы наладить ежемесячный выпуск нескольких тысяч этих небольших и более дешевых ракет. Я и сегодня полагаю, что ракеты в комбинации с реактивными истребителями могли бы с начала 1944 г. сорвать воздушное наступление западных союзников с воздуха на нашу промышленность. Вместо этого огромные средства были затрачены на разработку и производство ракет дальнего действия, которые, когда осенью 1944 г., наконец, дошло дело до их боевого применения, обнаружили себя как почти полная неудача. Наш самый дорогой проект оказался и самым бессмысленным. Предмет нашей гордости, какое-то время и мне особенно импонировавший вид вооружения обернулся всего лишь растратой сил и средств. Помимо всего прочего, он явился одной из причин того, что мы проиграли и оборонительную воздушную войну.
Еще с зимы 1939 г. у меня установились тесные связи с исследовательско-конструкторским центром в Пенемюнде, хотя на первых порах лишь в роли строительного подрядчика. Мне бывало приятно в этом кружке далеких от политики молодых научных работников и изобретателей, во главе которых стоял 27-летний Вернер фон Браун, человек целеустремленный и как-то по-особенному реалистически нацеленный в будущее. Было необычно уже одно то, что такому молодому, без многолетней проверки делом за плечами, коллективу дали возможность работать над проектом стоимостью во многие миллионы марок, тем более, что практическое осуществление лежало в далеком будущем. Под отеческим попечительством полковника Вальтера Дорнбергера эти молодые люди, избавленные от бюрократических препон, могли работать свободно, а иногда и развивать выглядевшие почти утопическими идеи.
Я был просто захвачен тем, что я увидел здесь еще в 1939 г. в виде первых набросков: это было как планирование чуда. Эти технари с их фантастическими картинами будущего, эти романтики с их расчетами производили на меня при каждом моем их посещении совершенно особое впечатление, и как-то незаметно для себя я почувствовал, что они мне сродни. Это чувство уже сразу прошло проверку делом, когда поздней осенью 1939 г. Гитлер вычеркнул этот проект вообще из всяких категорий срочности, тем самым автоматически отпадали кадровые возможности и поставки материалов. По доверительному соглашению с Управлением вооружений сухопутных сил я, не имея на то формального разрешения, продолжал тем не менее строить пенемюндские сооружения — непокорность, которую тогда, вероятно, я один мог себе позволить.
После моего назначения на министерский пост я, естественно, самым пристальным образом следил за этим крупным проектом. Гитлер же по-прежнему оставался крайне скептичен: он испытывал принципиальное недоверие ко всем новинкам, которые, как и в случае с реактивным самолетом или атомной бомбой, выходили за круг технических представлений поколения солдат Первой мировой войны и устремлялись в некий чужой мир.
13 июня 1942 г. со мной в Пенемюнде вылетели начальники управлений вооружений всех трех родов войск вермахта: фельдмаршал Мильх, генерал-адмирал Витцель и генерал-полковник Фромм, чтобы присутствовать при запуске первой дистанционно управляемой ракеты. В просеке соснового бора мы увидели установленный безо всяких поддерживающих конструкций, устремленный в небо снаряд высотой с четырехэтажный дом. В этом было что-то нереальное. Полковник Дорнбергер, Вернер фон Браун, весь штаб и мы с напряженным интересом ожидали результата. Мне было известно, какие надежды связывал с этим экспериментом молодой изобретатель. Для него и его коллектива эта разработка служила прежде всего не совершенствованию вооружений, а прорыву в мир техники будущего.
Легкий дымок говорил о том, что емкости горючего уже заправлены. В пусковую секунду, сначала как бы нехотя, а затем с нарастающим рокотом рвущего оковы гиганта ракета медленно отделилась от основания, на какую-то долю секунды, казалось, замерла на огненном столбе, чтобы затем с протяжным воем скрыться в низких облаках. Вернер фон Браун сиял во все лицо. Я же был просто потярсен этим техническим чудом — его точностью, опровержением на моих глазах привычного закона тяготения — без всякой механической тяги верикально в небо вознеслись тринадцать тонн груза! Специалисты принялись объяснять нам, на каком расстоянии сейчас должен находиться снаряд, когда через полторы минуты послышался стремительно нарастающий вой и ракета упала где-то неподалеку. Мы окаменели, взрыв ухнул примерно в километре от нас. Как мы узнали позднее, отказало управление. Но создатели ракеты были удовлетворены, потому что удалось разрешить самую сложную проблему — отрыв от земли. Гитлер же и впредь сохранял «сильнейшие сомнения» относительно самой возможности прицельного управления ракетой (8).
14 октября 1942 г. я мог доложить ему, что его сомнения рассеяны: вторая ракета успешно пролетела по намеченной траектории 190 км и с отклонением в четыре километра упала в заданном районе. Впервые продукт человеческого изобретательского духа на высоте чуть более ста километров провел бороздку по мировому пространству. Это казалось шагом навстречу самым смелым мечтам. Теперь уже и Гитлер проявил живой интерес, но по своему обыкновению сразу же резко завысил свои пожелания. Он потребовал, чтобы первый одновременный залп был бы дан «не менее чем пятью тысячами ракет» (9).
После успешного запуска я должен был начать подготовку к серийному производству ракет. 22 декабря 1942 г. я дал Гитлеру на подпись соответствующий приказ, хотя ракета еще отнюдь не была доведена до стадии ее постановки на поток (10). Я полагал, что могу взять на себя риск, поскольку по состоянию конструкторской работы и по обещаниям руководителей из Пенемюнде полная техническая документация должна была быть представлена до июля 1943 г.
Утром 7 июля 1943 г. я по поручению Гитлера пригласил Дорнбергера и фон Брауна в ставку. Гитлер хотел расспросить о подробностях «фау-2». Вместе с Гитлером, только что освободившимся после какого-то совещания, мы направились к кинопавильону, где сотрудники Вернера фон Брауна все подготовили для демонстрации проекта. После краткого вступления погасили свет и начался фильм, в котором Гитлер впервые увидел величественную картину взлетающей вертикально вверх и исчезающей в стратосфере ракеты. Без малейшей робости, с юношеским энтузиазмом Вернер фон Браун давал пояснения к своим чертежам и с того же часа, вне всякого сомнения, он окончательно покорил Гитлера. Дорнбергер продолжал еще рассказывать о каких-то организационных проблемах, а я предложил Гитлеру присвоить фон Брауну звание профессора. «Да, организуйте это сейчас же у Майснера, — оживленно согласился он. — Ради такого случая я сам подпишу диплом».
С пенемюндцами Гитлер распрощался необыкновенно сердечно. Он был под сильным впечатлением, более того — загорелся. Вернувшись в свой бункер, он упивался перспективами, которые открывались этим проектом: «А-4 — это решающая стратегическая акция. И какое бремя свалится с нашей родины, когда мы нанесем такой удар по англичанам! Это решающее в военном отношении оружие и относительно дешевое в производстве. Вы, Шпеер, должны всемерно содействовать А-4. Все, что потребуется, — рабочая сила, материалы — все должно им даваться немедленно. Я уже собирался подписывать программу по танкам. А теперь вот что — пройдитесь по тексту и уравняйте по категории срочности А-4 с производством танков». «Но, — заключил Гитлер, — на этом производстве мы можем использовать только немцев. Упаси нас Господь от утечки информации за границу!» (11)
Когда мы остались наедине, он переспросил: «Вы не ошиблись? Действительно, этому молодому человеку 28 лет? Я бы дал ему еще меньше». Он находил это просто поразительным, что такой юнец проложил путь технической идее, которая преобразит весь облик будущего. Развивая в последующие годы свой тезис о том, что в наш век люди тратят свои лучшие годы на совершенно бесполезные вещи, что в прежние эпохи Александр Великий в возрасте 23 лет разгромил великую империю, а Наполеон в тридцать одержал свои гениальные победы, то случалось, что он как бы между прочим упоминал и Вернера фон Брауна из Пенемюнде, сотворившего в столь же юные годы настоящее техническое чудо.
Осенью 1943 г. обнаружилось, однако, что наши ожидания были несколько поспешными. Окончательная техническая документация, вопреки обещаниям, не смогла быть выдана в июле. Не выполнили мы и свое обязательство начать в ближайшее же время серийное производство ракет. Выявились многочисленные просчеты. В особенности — при первых экспериментальных запусках с боеголовками. По непонятным причинам они взрывались преждевременно, при вхождении в атмосферу (12). Имеется еще ряд нерешенных вопросов — предостерегал я от чрезмерного оптимизма в речи 6 октября 1943 г. Так что «еще рановато говорить с уверенностью о боевом применении этого нового оружия». Следует также учесть, что различие между штучным изготовлением и поточным производством само по себе очень существенное, в данном случае особенно велико из-за особой сложности технического оснащения.
Прошел еще почти целый год: в начале сентября 1944 г. были выпущены первые ракеты по Англии. Не так, как в своих мечтах рисовал себе это Гитлер — не пять тысяч ракет единым залпом, а всего лишь двадцать пять, и тоже не залпом, а в течение десяти дней.
После того, как Гитлер воодушевился проектом «фау-2», Гиммлер также развил активность. Через полтора месяца он предложил Гитлеру обеспечить секретность этой, как представлялось, для исхода войны решающей программы наиболее простым способом: передачей всего производства в концлагеря. Это исключало бы всякий контакт с внешним миром — ведь не существует даже переписки. Одновременно он предложил свои услуги по отбору из числа заключенных рабочей силы любой квалификации. От немецкой промышленности потребуются только административные кадры и инженеры. Гитлер дал добро. У Заура и меня после этого не оставалось выбора. К тому же мы не могли выдвинуть другого, более убедительного решения (13).
В результате нам было предписано вместе с руководством СС разработать устав для совместного предприятия «Миттельверк». С большой неохотой прнялись мои сотрудники за это дело. Их опасения подтвердились очень скоро. Формально за нами оставалась ответственность за само производство. В спорных же случаях мы оказывались вынужденными подчиняться превосходящей силе руководства СС. Тем самым Гиммлер в известном смысле просунул ногу в створку двери, и мы сами помогли ее открыть.
Мое сотрудничество с Гиммлером сразу же после моего назначения на должность министра началось с диссонансов. Почти каждый из имперских министров, с личным и политическим весом которых Гиммлер должен был считаться, получал от него почетное звание СС. Лично мне он заготовил особенно высокое отличие — он пожелал дать мне звание оберстгруппенфюрера СС, соответствующее армейскому чину генерал-полковника и до тех пор почти не присваивавшееся. И хотя он объяснил мне, сколь высока оказанная мне честь, я в самых вежливых выражениях отклонил ее. Я сослался на то, что как сухопутные силы (14), так и СА, а равно и Национал-социалистский союз автомобилистов также оказали мне честь, предложив высокие почетные звания, но они были мной также отклонены. Чтобы смягчить свой отказ, я предложил возобновить свою активную деятельность в качетве рядового в мангеймской организации СС, не подозревая, впрочем, что я там до тех пор даже и не числился в списках.
Присвоениями высоких званий Гиммлер, само собой разумеется, стремился усилить свое влияние и в тех сферах, которые ему прямо не подчинялись. Подозрительность, с которой я к этому отнесся, оказалась вскоре более чем оправданной. Гиммлер и в самом деле немедленно приложил немало сил, чтобы включиться в вооружение армии, он охотно предлагал как рабсилу заключенных, а уже в 1942 г. показал зубки, чтобы шантажировать кое-кого из моих соотрудников. Насколько можно было понять, он собирался переоборудовать концлагеря в крупные современные производственные единицы, в первую очередь для выпуска военной продукции, которые бы находились в прямом подчинении СС. Фромм сразу же обратил мое внимание на те опасности, которые могло это решение повлечь за собой для упорядоченного обеспечения армии вооружением. И Гитлер, как вскоре выяснилось, был всецело на моей стороне. У нас уже был весьма печальный опыт сотрудничества с предприятиями СС еще до войны, когда они взялись за изготовление кирпича и обработки гронитных блоков. 21 сентября Гитлер положил конец спору: заключенные должны работать на заводах, находящихся в ведении промышленных организаций по производству вооружений. Гиммлеровскому экспансионизму, как казалось мне, были на первый раз поставлены пределы, по крайней мере, в моей сфере деятельнсти (15).
Директора заводов поначалу жаловались на физическое истощение поступавшей от СС рабочей силы, поэтому уже через несколько месяцев их, окончательно изможденных, приходилось отсылать назад в стационарные лагеря. А поскольку только обучение вновь прибывших занимало несколько недель, а мастеров-наставников было и совсем немного, то мы не могли позволить себе каждые несколько месяцев приниматься за обучение сначала. В результате наших жалоб СС существенно улучшил санитарное содержание и питание заключенных. Во время обходов по цехам различных предприятий я вскоре стал замечать, что лица заключенных повеселели и они уже не выглядели столь изголодавшимися (16).
Принцип самостоятельности в производстве армейского вооружения получил брешь после приказа Гитлера о создании зависимых от СС ракетных предприятий.
В одной из отдаленных долин Гарца еще до войны была оборудована для складирования наобходимых для военных целей химикалиев разветвленная система пещер. 10 декабря 1943 г. я осмотрел подземные пещеры, в которых предстояло наладить производство «фау-2». В едва просматривавшихся в длину помещениях заключенные устанавливали оборудование, прокладывали коммуникации. Ничего не выражающими глазами они смотрели куда-то сквозь меня и механически сдергивали с головы при нашем появлении арестантские картузы из синего тика.
Я не забуду никогда одного профессора французского Пастеровского института, дававшего в качестве свидетеля показания на Нюрнбергском процессе. Он работал на том «Миттельверке», который я осматривал в тот день. Сухо, без всякого волнения, описывал он нечеловеческие условия в этих нечеловеческих фабриках: его не вытравить из моей памяти, и до сих пор меня тревожит его обвинение без ненависти, а только печальное, надломленное и все еще удивляющееся мере человеческого падения.
Условия существования этих заключенных были, действительно, варварскими. Глубокая боль и чувство личной вины охватывают меня, как только я об этом вспоминаю. Как я узнал от надсмотрщиков после обхода предприятий, санитарные условия были отвратительными, широко распространялись заболевания; заключенные ютились здесь же, около своих рабочих мест, в сырых пещерах, и поэтому смертность среди заключенных была искллючительно высока (17). Уже в тот же день я выделил необходимые материалы для немедленной постройки лагерных бараков на соседнем пригорке. Кроме того, я настаивал перед руководством СС на немедленных мероприятиях по улучшению санитарных условий и на улучшении питания. Я действительно получил соответствующие обещания.
На самом деле до тех пор меня эти проблемы почти не интересовали. И полученные заверения от лагерного начальства не вспоминались мной целый месяц. И только после того, как 13 января 1944 г. д-р Пошман, врачебный инспектор всех предприятий, входивших в мое министерство, снова и в самых мрачных красках описал мне антисанитарные условия в «Миттельверке», я откомандировал туда одного из моих ответственных сотрудников (18).
Одновременно д-р Пошман принял ряд дополнительных медицинских мер. Начавшаяся через несколько дней моя собственная болезнь свела все эти начинания на нет. И все же вскоре после моего возвращения, 26 мая, д-р Пошман докладывал мне об использовании гражданских враачей во многих лагерях. Но сразу же возникли и проблемы. В тот же день я получил от Роберта Лея очень грубое письмо, в котором он заявлял, по чисто формальным причинам, протест против деятельности д-ра Пошмана: медицинское обслуживание в лагерях относится к его сфере деятельности. С возмущением он требовал от меня не только выразить д-ру Пошману строгий выговор, наказать его административно, но и навсегда запретить ему лезть не в свои дела. Я немедленно ответил, что не вижу ни малейшего повода для удовлетворения его требований, напротив, мы весьма заинтересованы в достаточном медицинском обслуживании заключенных (19). В тот же день я обсуждал с д-ром Пошманом дополнительные меры по улучшению медицинской помощи. Поскольку затеял я это все вместе с д-ром Брандтом и, поскольку, оставляя в стороне всякие гуманитарные соображения, наши доводы были просто разумны, возможная реакция Лея меня нисколько не беспокоила. Я был убежден, что Гитлер не только поставит на место партбюрократию, которой мы пренебрегли, но еще и поиздевается над ней.
О Лее я больше ничего не слыхивал. И даже Гиммлер не сумел добиться своего, когда он попробовал показать мне, что ему ничего не стоит по своему усмотрению наносить удары даже по очень влиятельным группам людей. 14 марта 1944 г. он приказал арестовать Вернера фон Брауна вместе с двумя другими его сотрудниками. Начальнику центрального управления было сообщено, что они нарушили одно из моих распоряжений, позволив себе отвлечься от военно-стратегически важных задач из-за каких-то проектов для мирных времен. Действительно, сам фон Браун и его компания часто без всякой опаски рассуждали о том, как в отдаленном будущем может быть сконструирована ракета для почтовой связи между Соединенными Штатами и Европой. Столь же дерзкие, сколь и наивные, они не расставались со своими мечтаниями и даже позволили какому-то иллюстрированному журналу опубликовать в высшей мере фантастические картинки будущего. Когда Гитлер посетил меня, еще только-только вставшего с кровати, в Клессхайме, и неожиданно любезно со мной обратился, я воспользовался случаем и заручился его обещанием выпустить арестованных. Но прошла еще целая неделя, прежде чем обещание было выполнено. И спустя шесть недель Гитлер все еще ворчал, как непросто оказалось ему добиться этого. Как записано в «Дневнике фюрера» от 13 мая 1944 г., Гитлер «по делу Б. обещал только», что «до тех пор, пока Б. остается для меня абсолютно необходимым сотрудником, он не подлежит никаким видам преследования, как бы ни были проблематичны вытекающие из этого следствия общего характера». Но Гиммлер все же добился своего — с тех пор даже самые уважаемые сотрудники ракетного центра не могли чувствовать себя в безопасности, угроза произвола нависла над ними. А ведь надо было иметь в виду, что я не всегда смогу прийти им на помощь и снова добиться скорого освобождения.
Гиммлер уже давно нацелился на создание собственного эсэсовского экономического концерна. Мне казалось, что Гитлеру этот проект не по вкусу, и я его поддерживал. Не здесь окренились мотивы странного поведения Гиммлера во время моей болезни? За месяцы моего отсутствия ему все же удалось окончателльно убедить Гитлера в том, что крупный хозяйственный концерн СС будет иметь ряд достоинств, и в начале июня 1944 г. Гитлер предложил мне поддержать СС в этом начинании, помочь создать экономическую империю, которая охватывала бы различные отрасли — от сырьевой и до обрабатывающей промышленности. Свое требование он обосновал довольно неуклюжим доводом, что СС должны быть достаточно сильны, чтобы, например, быть в состоянии выступить после его, Гитлера, ухода с политической сцены, против министра финансов, если тот вознамерится урезать финансирование СС.
То есть начиналось именно то, чего я так опасался, вступая в должность министра. Мне, правда, удалось добиться от Гитлера формулировки, что гиммлеровские производственные объекты «должны подлежать такому же контролю, как и все предприятия по выпуску вооружения и иной военной продукции» с тем, чтобы «не получилось так, что одна часть вооруженных сил пойдет своим путем, тогда как за два года я приложил немало труда на то, чтобы вооружение всех трех составных частей вермахта свести воедино» (20). Гитлер пообещал поддержать меня перед Гиммлером, но у меня по временам сохранялись сильные сомнения относительно степени этой поддержки. Гиммлер же, бесспорно, был проинформирован Гитлером о нашей с ним беседе, когда он вдруг пригласил меня в свой дом под Берхтесгаденом.
Хотя рейхсфюрер СС и выглядел по временам фантазером, полет мыслей которого Гитлер находил просто смешным, в то же время он был чрезвычайно здравомыслящий реалист, точно наметивший свои далеко идущие политические цели. Беседы он проводил в стиле доброжелательной, слегка, как казалось, вынужденной корректности, никогда сердечно — и всегда озабоченный тем, чтобы в качестве свидетеля обязательно бы присутствовал кто-нибудь из его штаба. У него был тогда крайне редко распространенный дар терпеливо выслушивать аргументы своего собеседника. В дискуссии он производил впечатление мелочное, педантичное; по-видимому, неторопливо обдумывал каждое свое слово. По-видимому, ему было безразлично, не производит ли он вследствие этого впечатление негибкой, а то и прямо ограниченной личности. Его бюро работало с точностью отлично смазанного механизма, в чем своеобразно отражалась его безликость. Во всяком случае, мне часто казалось, что в предельно деловом стиле его секретариата находил отражение его бесцветный характер. Его машинисток, молодых женщин, трудно было назвать хорошенькими, но они выглядели чрезвычайно усердными и добросовестными.
Гиммлер развернул на этот раз передо мной очень продуманную и масштабную концепцию. За время моей болезни СС сумело, несмотря на усилия Заура, присвоить себе венгерский Манфред-Вайс-концерн, солидное предприятие по производству вооружений. Вокруг этого ядра, как мне это теперь разъяснил Гиммлер, предполагается, методично и последовательно расширяя сферы, создать концерн. От меня он хотел бы получить рекомендацию на пост управляющего этим концерном. После недолгого размышления я назвал имя Пауля Пляйгера, который в рамках четырехлетнего плана возвел огромный металлургический комбинат, человека своенравного и энергичного. Благодаря своим многообразным связям в мире промышленности, он не очень-то позволил бы Гиммлеру безмерно и бездумно раздувать и чрезмерно усиливать новый концерн. Но Гиммлеру мой совет пришелся не по вкусу. Впоследствии он никогда не делился со мной своими планами на будущее.
Близкие сотрудники Гиммлера Поль, Юттнер и Бергер были, несмотря на их цепкую, неуступчивую манеру ведения переговоров, людьми весьма посредственного добродушия: они являли собой ту банальность, с которой можно смириться с первого же взгляда. Два же других сотрудника буквально замораживали окружающих, как и сам их шеф. Гейдрих и Каммлер были блондинами, голубоглазыми, с продолговатой формой головы, неизменно строго одетые и прекрасно воспитанные; оба были способны в любой момент к нетрадиционным решениям, которые оба умели с редкостной настойчивостью проводить в жизнь, преодолевая любые препятствия. Выдвижение Каммлера было весьма примечательным. Вопреки всем идеологическим безумствам Гиммлер при решении кадровых вопросов не придавал значения прежней партийной принадлежности сотрудников. Решающими для него были хватка, быстрая сообразительность и сверхисполнительность. В начале 1942 г. он назначил его, бывшего высокопоставленного чиновника министерства авиации, руководителем строительного управления СС, а летом 1943 г. сделал ответственным за производство ракет. В нашей совместной работе новый доверенный человек Гиммлера показал себя ни с чем не считающейся, холодной машиной, фанатиком в достижении поставленной цели, которую он умел тщательнейшим образом и не чураясь никаких средств просчитывать далеко вперед.
Гиммлер заваливал его заданиями, при всяком удобном случае брал его с собой к Гитлеру. Вскоре пошел слушок, что Гиммлер прилагает усилия сделать его моим преемником. Мне импонировала холодная деловитость Каммлера, который во многих случаях оказывался моим партнером, по предназначаемой ему роли — моим конкурентом, а по своему восхождению и стилю работы во многом — моим зеркальным отражением. Он также происходил из солидной буржуазной среды, получил высшее образование, обратил на себя внимание в строительной промышленности и сделал быструю карьеру в областях, далеких от своей непосредственной специальности.
В условиях войны результативность работы того или иного предприятия в решающей мере определялась контингентом его рабочей силы. Уже в самом начале 40-х г.г., а затем и во все ускоряющемся темпе СС в тайне приступил к строительству трудовых лагерей и заботился об их постоянном пополнении. Шибер, ответственный сотрудник моего министерства, обратил в своей записке от 7 мая 1944 г. мое внимание на усилия СС использования своей неограниченнойю власти над рабочей силой в рамках своей системы для общей экономической экспансии.
Все более широкое распространение получала практика изъятия из наших предприятий иностранной рабочей силы, когда рабочих арестовывали за незначительные проступки и отправляли в лагеря СС (22). Мои сотрудники подсчитали, что таким путем в начале 1944 г. у нас ежемесячно отнимали по 30-40 тыс. рабочих. Поэтому в начале июня 1944 г. я заявил Гитлеру, что «исчезновение 500 тыс. рабочих за один только год нетерпимо… Тем более, что значительную их часть составляет с немалыми трудами обученная рабочая сила». Их следовало бы «по возможности быстро вернуть на рабочие места по освоенной профессии». Гитлер пообещал на предстоящем совещании с Гиммлером и мной взять мою сторону (23), но Гиммлер, вопреки очевидности, прямо в глаза Гитлеру и мне начисто отрицал существование подобной практики.
Как я не раз имел возможность убедиться, заключенные испытывали страх перед все возрастающим экономическим экспансионизмом Гиммлера. Я вспоминаю посещение сталеплавильных заводов в Линце летом 1944 г. Заключенные там пользовались полной свободой передвижения на производственных участках. В просторных цехах они работали на основном оборудовании или в качестве вспомогательной силы у квалифицированных немецких рабочих, которые совершенно непринужденно общались с ними. Охранники были не из СС, а солдаты. Когда мы подошли к группе из примерно двух десятков русских, я спросил через переводчика, удовлетворены ли они оплатой труда. Очень выразительными жестами они выразили свое удовлетворение. Да и то, как они выглядели, свидетельстововало о том же. По сравнению с угасающими людьми в пещерах «Миттельверка» их прилично кормили, а когда, просто так, для разговора, я спросил, не хотели бы они вернуться в свои базовые лагеря, они сильно перепугались, на их лицах появился неприкрытый ужас.
Я не стал задавать больше вопросов, да и к чему — их лица сказали, в сущности, все. Если бы сегодня я попытался бы воспроизвести мои тогдашние ощущения, если я, прожив целую жизнь, попробую разложить по полочкам, что же это было, то мне представляется это таким образом: отчаянный бег наперегонки со временем, безумная зацикленность на показателях продукции и процента брака намертво замуровали все соображения и чувства человечности. Один американский историк написал, что я любил машины больше, чем людей (24). И он не неправ: я сознаю, что вид страдающих людей мог влиять только на мои ощущения, но не на мое поведение. На уровне эмоций возникала сентиментальность, а в области же решений по-прежнему господствовал принцип целесообразности. На Нюрнбергском процессе пунктом обвинения против меня было использование заключенных на предприятиях вооружений. В соответствии с критериями определения судом тяжести преступления моя вина должна была быть еще больше, если бы мне, преодолевая сопротивление Гиммлера, удалось бы тогда увеличить численность заключенных, работавших на наших предприятиях, что несколько повышало их шансы на выживание. Парадоксально: я бы сегодня куда лучше себя чувствовал, если бы моя вина с этой точки зрения оказалась бы еще тяжелее. Но ни нюрнбергские критерии, ни арифметические прикидки, сколько еще человек, возможно, удалось бы спасти, не затрагивают самой сути того, что меня сегодня волнует. Потому что все это остается в пределах какого-то одного измерения. Гораздо сильнее меня гнетет то, что в лицах узников я не разглядел физиономию режима, существование которого я в те недели и месяцы с такой маниакальностью пытался еще продлить. За пределами системы я не увидел моральной позиции, которую мог бы занять. И я часто спрашиваю себя, кем же, собственно, был тот молодой человек, столь бесконечно от меня далекий, который тогда, двадцать пять лет назад, прошел мимо меня по цеху завода в Линце или спускался в штольни «Миттельверка».
Однажды, кажется, летом 1944 г., меня навестил мой приятель Карл Ханке, гауляйтер Нижней Силезии. В свое время он мне многое рассказал о польском и французском походах, о погибающих и страдающих от ран, о лишениях и муках — одним словом, показал себя человеком, способным к состраданию. В это же посещение он, усевшись в одном из обитых зеленоватой кожей кресел моего кабинета, был в смятении, говорил, спотыкаясь. Он просил меня никогда, ни при каких обстоятельствах, не принимать приглашения посетить концлагерь в гау Верхней Силезии. Он там увидел нечто такое, чего он не должен и не в состоянии описать.
Я ни о чем его не расспрашивал, я не задавал вопросов Гиммлеру, я не задавал вопросов Гитлеру, я не затрагивал эту тему в кругу моих друзей. Я не попытался сам установить истину — я не хотел знать, что там творится. Видимо, Ханке имел в виду Аусшвитц. В те секунды, когда он разговаривал со мной, на меня навалилась тяжкой реальностью вся ответственность. Именно об этих секундах думал я, когда на Нюрнбергском международном суде я признал, что в качестве одного из руководящих деятелей Рейха должен в рамках общей ответственности за все содеянное нести свою долю вины, потому что с тех самых секунд я морально стал неразрывно связан с этими преступлениями, потому что я из страха открыть для себя нечто, что потребовало бы от меня прийти к определенным выводам, на все закрыл глаза. Эта добровольная слепота перечеркивает все то доброе, что я, может быть, на последнем этапе войны должен был бы или хотел бы сделать. В сравнении с ней какие-то мои шаги в этом направлении превращаются ни во что, в нуль. Именно потому, что тогда я оказался ни на что не способным, заставляет меня и сегодня чувствовать себя лично ответственным за Аусшвитц.
Пролетая как-то над одним из разбомбленных заводов синтетического горючего, я обратил внимание на точность попаданий, с какой авиация противника осуществляла ковровые бомбардировки. И меня пронзила мысль, что при такой точности бомбометания западным заюзникам ничего не стоит за один день уничтожить все мосты через Рейн. Специалисты, которым я дал задание нанести в точных масштабах рейнские мосты на сделанные с воздуха фотографии местностей, подвергшихся особенно методичным бомбардировкам, подтвердили мои опасения. Я немедленно распорядился доставить к мостам соответствующие стальные конструкции на случай срочных ремонтных работ. Кроме того, я передал на заводы заказы на десять паромов и один понтонный мост (1).
29 мая 1944 г., спустя десять дней, я написал Йодлю обеспокоенное письмо: «Меня не покидает мучительная мысль, что все мосты через Рейн могут быть уничтожены в течение одного дня. По моим наблюдениям плотность сбрасывания бомб в последнее время такова, что это противнику вполне может удасться. Каким будет наше положение, если противник, сумеет разрушить транспортные пути, отрежет наши армейские соединения, находящиеся на занятых нами западных территориях и осуществит свою десантную операцию не по ту сторону Атлантического вала, а непосредственно на северо-немецком побережье? Такая высадка могла бы ему удасться, поскольку одна из ее предпосылок уже сегодня налицо — абсолютное превосходство в воздухе. Во всяком случае его потери были бы при таком варианте меньше, чем при лобовой атаке на Атлантический вал».
Собственно на немецкой земле у нас было ничтожно мало войск. Если бы в результате воздушно-десантной операции неприятелю удалось захватить аэропорты Гамбурга и Бремена, а затем сравнительно небольшими силами овладеть и портами этих городов, то, — продолжал развивать я свои тревожные мысли, — высаженные тогда уже с военных судов войска противника, не встречая серьезного сопротивления, могли бы в течение нескольких дней захватить Берлин и всю Германию, тогда как стоящие на Западе три армейские группировки были бы отрезаны Рейном, а фронтовые соединения на Востоке были бы скованы тяжелыми оборонительными боями, да и вообще оказались бы на слишком большом удалении, чтобы иметь возможность своевременно придти на помощь.
Мои опасения по своей авантюристичности были сродни иным идеям Гитлера. Если при следующей же встрече на Оберзальцберге Йодль иронически заметил, что я видимо, решил преумножить и без того безбрежную армию стратегов-любителей, то Гитлер отнесся к моей мысли со вниманием. В дневнике Йодля 5 июня 1944 г. сделана запись: "Внутри Германии предстоит создать костяк дивизионных структур, в которые при чрезвычайной ситуации можно было бы влить отпускников и выздоравливающих. Шпеер обещает ударным образом поставить вооружение. В отпусках обычно одновременно находятся 300 тысяч, т.е. 10-12 дивизий (2).
Ни Йодль, ни я не знали тогда, что подобная идея уже давно организационно подготовлена. С мая 1942 г. существовал разработанный до мельчайших деталей план под кодовым наименованием «Валькирия», предусматривающий в случае внутренних беспорядков или чрезвычайных ситуациях быструю концентрацию всех находящихся на территории Германии частей (3). Теперь интерес Гитлера к этому вопросу снова пробудился, и уже 7 июня 1944 г. на Оберзальцберге состоялось совещание, в котором наряду с Кейтелем и Фроммом принимал участие и полковник фон Штауфенберг.
Граф Штауфенберг был подобран генералом Шмундтом, шеф-адъютантом Гитлера, чтобы в качестве начальника штаба активизировать работу подуставшего Фромма. Как мне объяснил Шмундт, Штауфенберг пользовался репутацией одного из самых дельных и способных офицеров (4). Гитлер не раз советовал мне установить со Штауфенбергом тесное и доверительное сотрудничество. Штауфенберг, несмотря на свои тяжелые ранения сохранял какое-то особое обаяние юности; своеобразная поэтичность сочеталась в нем с отточенной четкостью. В этом виделось взаимодействие двух на первый взгляд взаимоисключающих начал в формировании его личности — поэтический круг вокруг Стефана Георга и Генеральный штаб. Мы бы с ним отлично сошлись и без поощрения к этому со стороны Шмундта. Уже после того события, которое неразрывно связано с его именем, я очень много и часто размышлял о нем и не находил более точных, чем у Гельдерлина, слов: «В высшей мере противоестественный, своенравный характер, если не понять тех обстоятельств, которые насильственно зачеканили его кроткий дух в столь строгую форму».
Совещание по мобилизационным в чрезвычайной ситуации вопросам были продолжены 6-го и 8-го июля. Вместе с Гитлером вокруг большого круглого стола в гостиной Бергхофа сидели Кейтель, Фромм и другие офицеры. Около меня занял мсето Штауфенберг со своим необыкновенно раздутым портфелем. Он давал пояснения по плану «Валькирия» Гитлер внимательно слушал его и в состоявшемся затем обмене мнениями согласился с ним по большинству пунктов. В конце совещания он принял решение, что в случае боевых действий на территории Рейха вся полнота исполнительной власти переходит к военачальникам, а за политическими инстанциями, т.е. прежде всего за гауляйтерами, в их функции рейхскомиссаров по обороне, сохранялись только консультативные функции. Командующие военными частями получали право, — как это и было записано в решении, — давать прямые, обязательные к исполнению указания государственным органам, коммунальной администрации, даже не запрашивая мнения гауляйтеров (5).
Было ли это дело случая или следование определенному плану, но только как раз в эти дни в Берхтесгадене собралось основное военное ядро заговорщиков. Теперь мне известно, что несколькими днями раньше они во главе со Штауфенбергом приняли, больше уже не откладывая, решение о покушении на Гитлера при помощи бомбы, хранившейся у генерал-майора Штифа. 8 июля у меня была встреча с генералом Фридрихом Ольбрихтом по вопросу о призыве в вермахт рабочих, имеющих бронь, сразу после разговора с Кейтелем, в котором наши мнения разошлись. Как это чаще всего и бывало, он начал с жалоб на то, какие проблемы возникают из-за разделенности вермахта на четыре структурные части. Он указал на некоторые несуразицы, устранение которых могло бы обеспечить приток в сухопутные силы не одну сотню тысяч молодых солдат из ВВС.
А еще на следующий день в ресторане «Берхтесгаденер хоф» я встретился с генерал-квартирмейстером Эдвардом Вагнером, генералом войск связи Эрихом Фельгибелем, генералом при начальнике Генерального штаба Фрицем Линдеманом, а также с начальником Организационного управления при верховном командовании сухопутных войск генерал-майором Штифом. Все они были участниками заговора, и ни одному из них не суждено было прожить еще несколько месяцев. Может быть, именно потому, что столь долго откладывавшееся решение о государственном перевороте было окончательно принято, они все производили беззаботное впечатление, как это нередко бывает, после сожжения за собой всех мостов. Хроника моего министерства зафиксировала безмерное мое удивление от их беззаботно лихих оценок отчаянного положения на фронтах: «По словам генерал-квартирмейстера трудности незначительны… Генералы оценивают неудачи на Восточном фронте всего лишь как досадный пустяк» (6).
Еще не далее, как недели за две до этого генерал Вагнер описывал положение в самых мрачных тонах и выдвигал дополнительные требования по вооружению, если дальнейшее отступление окажется неизбежным, которые были заведомо невыполнимыми и которые, как я сегодня думаю, могли иметь только один смысл — доказать Гитлеру, что поддержание необходимого уровня поставок вооружения вермахту вообще уже невозможно и что, поэтому, мы идем навстречу полной катастрофе. Я при этом не присутствовал, а мой сотрудник Заур отчитал, при поддержке Гитлера, генерал-квартирмейстера, который был по возрасту значительно старше его, как мальчишку. Я его разыскал здесь специально, чтобы засвидетельствовать мою неизменную симпатию к нему, но заметил, что тот неприятный эпизод его теперь уже ничуть не волновал.
Мы, не торопясь, порассуждали о неполадках в управлении войсками, вытекавших из недостатков в верховном командовании. Генерал Фельдгибель рассказал о бессмысленном расточительстве живой силы и материальных ценностей, возникавшем уже только вследствие одного того, что в каждом роде войск вермахта существует своя автономная система связи: ВВС и армия протянули свои кабели чуть ли не до Афин и Лапландии. Их объединение, если даже оставить в стороне вопросы экономии, обеспечило бы бесперебойную связь даже при самых чрезвычайных обстоятельствах. Гитлер же резко отвергал все предложения, шедшие в этом направлении. Я со своей стороны, также привел примеры того, какие преимущества принесло бы каждому из родов войск единое руководство всей политикой вооружения.
Хотя я с заговорщиками и прежде нередко вел весьма откровенные разговоры, я никогда ничего не подозревал об их планах. Лишь один-единственный раз я почувствовал, что что-то затевается — и то не из бесед с ними, а из одного высказывания Гиммлера. Как-то поздней осенью 1943 г. они о чем-то разговаривали с Гитлером на открытом воздухе возле ставки. Я задержался в непосредственной от них близости и стал, таким образом, невольным свидетелем следующего разговора: «Так, значит, мой фюрер, Вы согласны на мой разговор с „серым кардиналом“ и с тем, чтобы при этом я прикинулся бы, что я с ними заодно?» Гитлер утвердительно кивнул: «Существуют какие-то темные планы и, может быть, мне удастся таким образом разузнать о них поподробнее, если я, конечно, сумею войти к нему в доверие. И если до Вас, мой фюрер, что-то дойдет со стороны, то Вы знаете истинные мотивы моих действий». Гитлер жестом выразил свое согласие: «Разумеется, у меня к Вам полное доверие». У одного из адъютантов я потом поинтересовался, кому принадлежит кличка «серый кардинал» и услышал в ответ: «Это прусский министр финансов Попитц!»
Роли распределяет случай. Какое-то время он, казалось, колебался, куда меня направить 20-го июля — в оплот зоговорщиков на Бендлерштрассе или же в центр сопротивления ему, в личные апартаменты Геббельса.
17 июля Фромм через своего начальника штаба Штауфенберга пригласил меня на 20-е число на обед в служебное здание на Бендлерштрассе, с последующим совещанием. Но на первую половину дня у меня должно было состояться уже давно обещанное выступление перед членами Имперского правительства и представителями промышленных кругов о положении с производством вооружений, и я отклонил приглашение. Несмотря на отказ, Фромм поручил своему начальнику штаба в настоятельной форме повторить свое пиглашение: крайне необходимо, чтобы я пришел. Нетрудно было предвидеть, что утреннее мероприятие будет достаточно напряженным, чтобы после него обсуждать те же проблемы еще и с Фроммом, и я снова отказался.
Мой доклад начался примерно в 11 часов в парадном зале, построенном и расписанном еще Шинкелем, здания министерства пропаганды. Это была любезность со стороны Геббельса. Собралось человек двести — все находящиеся в Берлине министры, их статс-секретари и высокопоставленные чиновники, короче говоря — весь политический Берлин. Аудитория выслушала сначала мои призывы к напряжению всех сил родины и народа, которые я повторял из речи в речь и научился произносить их почти что автоматически, затем я, с графиками и таблицами, обрисовал положение дел в производстве вооружений.
Как раз в то самое время, когда я приблизился к концу своего доклада, а Геббельс на правах хозяина дома произнес несколько слов в заключение, в Растенбурге взорвалась бомба Штауфенберга. Будь путчисты половчее, они могли бы одновременно с покушением арестовать в этом зале практически все Имперское правительство вместе со всеми ведущими сотрудниками. И для этого, как гласит присказка, достаточно было бы одного лейтенанта и дюжины солдат. Ничего не подозревавший Геббельс пригласил Функа и меня в свой министерский рабочий кабинет. Мы, что в последнее время случалось часто, обсуждали все ту же проблему упущенных или еще имеющихся шансов мобилизации всех сил отечества, как вдруг заговорил небольшой динамик: «Господина министра срочно требует ставка. У телефона д-р Дитрих». Геббельс включился нажатием кнопки: «Соедините». И только после этого он подошел к письменному столу и взял трубку: «Д-р Дитрих? Да? Вас слушает Геббельс… Что? Покушение на фюрера? Только что?.. Вы говорите, фюрер жив? В шпееровском бараке? Известны ли подробности?.. Фюрер полагает, что это дело рук рабочих и „Организации Тодта“?» Дитрих был краток, разговор закончился. Операция «Валькирия», которую заговорщики как план мобилизации внутренних резервов не один месяц обсуждали совершенно открыто и в том числе с Гитлером, началась.
"Только этого еще не хватало — мелькнуло в моей голове, пока Геббельс передал нам услышанное, и повторил, что подозрение падает на рабочих из «Организации Тодт». Если это подозрение подтвердится — сверлила меня мысль — то это прямо должно будет ударить по мне, потому что Борман не упустит повод для новых интриг и нашептываний. Геббельс сразу же пришел в крайнее раздражение, когда я не смог сразу же дать ему справку о мерах проверки рабочих «Организации Тодт», отбираемых на работы в Растенбург. По его требованию я доложил, что каждый день несколько сотен рабочих пропускаются в зону N 1, где они заняты на работах по укреплению бункера Гитлера, что в настоящее время Гитлер в основном работает в павильоне, построенном для меня, поскольку только в нем хаватает места для многолюдных совещаний, и к тому же он просто пустует в мое отсутствие. При таких порядках, сокрушался он, неодобрительно качая головой по поводу всеобщего недомыслия, не составляло большого труда проникнуть на этот обнесенный лучшими заграждениями и лучше всего охраняемый участок в мире: «И какой тогда смысл имеют все меры охраны?» — бросал он свои вопросы, обращясь к некоему незримому провинившемуся.
Затем Геббельс быстро распрощался с нами — министерская рутина даже и при таких исключительных обстоятельствах требовала от нас обоих своего. К припозднившемуся в этот день обеду я застал уже поджидавшего меня полковника Энгеля, бывшего адъютанта Гитлера от армии, а нынче командира войсковой части. Меня интересовало его отношение к мысли, положенной в основу подготовленной мной памятной записки; я потребовал назначения «субдиктатора», т.е. лица, облеченного чрезвычайными полномочиями, который должен был бы, невзирая на чей бы то ни было престиж, устранить тройную и четверную, едва обозримую организационную структуру вермахта и который, наконец, заменил бы их четкими и эффективными структурами. Если этот, уже несколькими днями раньше законченный документ, по чистой случайности был датирован 20 июля, то в нем были использованы многие идеи, которые мы не раз обсуждали с военными участниками путча (7).
Мне как-то не пришла в голову самая естественная мысль позвонить по телефону в ставку, чтобы разузнать подробности. видимому, я исходил из того, что в обстановке переполоха, которого не могло не вызвать такое событие, мой звонок будет просто не к месту. Кроме того, меня угнетало подозрение, что террорист имеет какое-то отношение к моей строительной организации. После обеда, как это и было предусмотрено расписанием на этот день, я принял посланника Клодиуса из Министерства иностранных дел, который проинформировал меня об «обеспечении поставок румынской нефти». Мы еще не успели закончить нашу беседу, как позвонил Геббельс (8).
Его голос звучал совсем иначе, чем утром — возбуженно и резко: «Можете ли Вы немедленно прервать Вашу работу? Приезжайте ко мне! Срочно! Нет, по телефону я ничего Вам сказать не могу». Беседа была прервана, и около 17 часов я отправился к Геббельсу. Он принял меня в кабинете бельэтажа своей личной резиденции, расположенной к югу от Бранденбургских ворот. Он торопливо заговорил: «Только что получил сообщение из ставки, что военный путч пошел по всей стране. В такой ситуации я хател бы, чтобы Вы были со мной. Я всегда немного тороплюсь при принятии решений. Ваше спокойствие будет хорошим противовесом. Мы должны действовать осмотрительно».
Это известие взбудоражило меня ничуть не меньше, чем Геббельса. Мгновенно в моем сознании ожили все те разговоры, которые были у меня с Фроммом, Цейтцлером и Гудерианом, с Вагнером, Штифом, Фельгибелем, Ольбрихтом или Линдеманом. Оценки безнадежного положения на фронтах, успешной высадки американцев и англичан, превосходства Красной Армии и не в последнюю очередь надвигающегося банкротства с горючим моя память связала с нашей подчас горькой критикой дилетантизма Гитлера, с его нелепо-строптивыми решениями, постоянными оскорблениями старших офицеров, с беспрестанными понижениями в должностях и унижениями. Правда, мне не приходило в голову, что Штауфенберг, Ольбрихт, Штиф и люди вокруг них замышляют путч. Я скорее поверил бы, что на такое способен Гудериан с его холерическим темпераментом. Геббельс к моему появлению, как я позднее выяснил, уже был осведомлен о том, что подозрение падает на Штауфенберга. Однако, мне он этого не сказал. Умолчал он и том, что уже имел телефонный разговор с самим Гитлером (9).
Не зная всей этой подоплеки, я для себя пришел к определенным выводам: путч в нашем положении я считал поистине катастрофой. Увы, и тогда еще я не осознал его моральную основу. Геббельс мог вполне рассчитывать на мое содействие.
Окна кабинета Геббельса выходили на улицу. Уже через несколько минут после прибытия я увидел, как по направлению к Бранденбургским воротам направляются небольшими штурмовыми группами солдаты в шлемах, с полным вооружением, с автоматами, с гранами на поясе. Они начали устанавливать пулеметы, перекрыли всякое движение транспорта, а двое тяжеловооруженных подошли к стене парка дворца Геббельса и заняли пост у входной двери в стене. Я позвал Геббельса, он моментально все понял, бросился в спальню, взял из маленькой коробочки несколько таблеток и сунул их в карман пиджака: «Так, на всякий случай!» — бормотнул он. БЫло видно, что он взвинчен.
Мы послали адъютанта узнать, по чьим приказам действуют занявшие пост у ворот. Солдаты, не вступая в разговор, лишь коротко отрезали: «Никто отсюда не выйдет и никто не войдет».
Из телефонных переговоров, которые по всем возможным адресам вел Геббельс, вырисовывалась картина всеобщего смятения. Части потсдамского гарнизона были уже на пути в Берлин, стягивались войска из провинции. ПОчти рефлекторно отвергнув восстание, я испытывал странное чувство безучастного простого при сем присутствия стороннего наблюдателя, как если бы все это и лихорадочная нервозно-решительная суета Геббельса меня не касались. Временами положение казалось безнадежным, и Геббельс был в высшей степени встревожен. Только сам факт, что телефонная связь еще функционировала, а по радио еще не были переданы какие-либо прокламации повстанцев, Геббельс сделал вывод, что они еще медлят. На самом деле непостижимо, что заговорщики упустили момент отключить систему связи и использовать ее в своих целях, хотя еще за несколько недель до выступления все подробнейшим образом расписали в своем плане действий: арест Геббельса, захват центрального междугороднего узла связи, главного телеграфа, головной службы связи СС, центрального почтамта, всех основных передатчиков в окрестностях Берлина и Радиодома (10). Достаточно было всего нескольких солдат, чтобы без всякого сопротивления ворваться в резиденцию Геббельса и арестовать его. Кроме нескольких пистолетов, у нас ничего не было. Геббельс скорее всего при попытке ареста проглотил бы приготовленную таблетку цианистого калия. Тем самым был бы устранен наиболее способный противник восставших.
Можно только удивляться, что в эти критические часы Гиммлер, единственный, кто имел в своем распоряжении надежные формирования для разгрома путча, был вне досягаемости Геббельса. Было ясно, что он где-то укрылся, и Геббельса, чем больше он ломал голову, пытаясь понять причину такого поведения, охватывала нарастающая тревога. Он открыто выразил свое сомнение относительно рейхсфюрера СС и министра внутренних дел; то, что Геббельс, не таясь, заговорил о ненадежности такой фигуры, как Гиммлер, осталось в памяти как ярчайшее свидетельство всей неразберихи и неуверенности в те часы.
Питал ли Геббельс какие-то сомнения и относительно меня, коль скоро при одном из телефонных разговоров он попросил меня пройти в соседнюю комнату? Он довольно неприкрыто дал мне почувствовать свои подозрения. Впоследствии я пришел к предположению, что он, вероятно, полагал, что, вызвав меня к себе, наилучшим образом обезопасил себя от меня. Тес более, что первое же подозрение пало на Штауфенберга, а стало быть, почти автоматически и на Фромма. Мои дружеские отношения с Фроммом, конечно, не были тайной для Геббельса, который уже с давних пор в открытую именовал его «врагом партии».
И мои мысли крутились вокруг Фромма. Отправленный Геббельсом в соседнюю комнату, я тотчас же связался с коммутатором на Бендлерштрассе и потребовал соединить меня с Фроммом, потому что от него можно было скорее всего ожидать подробной информации. «С генерал-полковником Фроммом связи нет», — услышал я ответ. Я еще не знал, что в это время он уже был заперт в одной из комнат своего ведомства. «Тогда свяжите меня с его адъютантом». На это последовал ответ, что по этому номеру никто не отвечает. «Тогда попрошу генерала Ольбрихта». Он тотчас же оказался на связи. «Что за дела, господин генерал?» — задал я вопрос в принятом между нами шутливом тоне, чтобы смягчить тяжесть положения. — «Мне нужно работать, а меня у Геббельса блокировали солдаты». Ольбрихт извинился: «Прошу прощения, относительно Вас произошла ошибка. Немедленно все улажу». Он положил трубку, прежде чем я успел задать другие вопросы. Я поостерегся передавать Геббельсу свой разговор полностью: тон и содержание разговора с Ольбрихтом несли оттенок взаимопонимания, которое могло только укрепить Геббельса в его подозрениях.
В комнату, в которой я находился, вошел Шах, заместитель гауляйтера Берлина: некто Хаген, его знакомый, только что поручился за национал-социалистскую преданность майора Ремера, батальон которого взял в кольцо правительственный квартал. По получении этого известия Геббельс немедленно вызвал к себе Ремера. Тот обещал прибыть. Сразу же после этого Геббельс пригласил меня снова в свой кабинет. Теперь он преисполнился уверенности, что сумеет привлечь Ремера на свою сторону и попросил меня присутствовать при разговоре. Он сообщил также, что Гитлер поставлен в известность о предстоящей беседе. Он ожидает в ставке результатов и готов в любой момент лично переговорить с майором.
Появился майор Ремер. Геббельс, хотя и нервничал, был собран. Казалось, он уже был уверен, что судьба путча и его собственная судьба теперь уже решены. Через несколько минут, лишенных всякого внешнего драматизма, все осталось позади и мятеж проигран.
Прежде всего Геббельс напомнил майору о его присяге на верность фюреру. Ремер ответил заверением в своей верности Гитлеру и партии, но, добавил он, ведь Гитлер-то погиб. Поэтому теперь он должен исполнять приказы своего командира генерал-лейтенанта фон Хаазе. Тут Геббельс выложил на стол решающий, всесокрушительный аргумент: «Фюрер жив!» Заметив удивление, а затем и растерянность Ремера, он на одном дыхании продолжал: «Фюрер жив! Я разговаривал с ним несколько минут тому назад! Ничтожная кучка генералов-честолюбцев подняла военный мятеж! Какая низость! Величайшая подлость во всей истории!» Известие, что Гитлер жив, произвело на находившегося в затруднительном положении, сбитого с толку майора, исполнявшего приказ о блокировании правительственного квартала, просветляющее впечатление. Еще боясь поверить в такое счастье, Ремер с недоверием уставился на всех нас. Теперь, в самый кульминационный момент, Геббельс нашел нужные для Ремера слова об историческом часе, о невероятной исторической ответственности, легшей на его молодые плечи; судьба редко дает человеку столь великий шанс. От него теперь всецело зависит, использует или упустит он его. Кто в это мгновение видел Ремера, кто мог видеть, как на него подействовали эти слова, мог быть уверен — Геббельс уже победил. И, наконец, была брошена козырная карта: «Я буду сейчас разговаривать с фюрером и Вы тоже сможете сказать несколько слов. Ведь фбрер имеет право отдавать Вам приказы, которые отменяют приказы Вашего генерала, не так ли?» — заключил он с едва легкой иронией и тут же связался с Растенбургом.
Геббельс мог связываться со ставкой через особый канал коммутатора своего министерства. Через несколько секунд Гитлер был на проводе. После кратких замечаний по ситуации в целом Геббельс передал трубку майору. Гемер узнал голос уже похороненного им Гитлера И, с трубкой в руке, невольно вытянулся по стойке смирно. Слышно было только повторяющиеся с различной окраской слова «Конечно, мой фюрер… Конечно! Будет исполнено, мой фюрер!»
Затем трубку снова взял Геббельс, чтобы услышать от Гитлера содержание приказов: майору приказывалось вместо генерала Хаазе приступить к проведению всех необходимых военных акций и исполнять все указания Геббельса. Единственная остававшаяся в действии телефонная линия окончательно похоронила путч. Геббельс перешел в контрнаступление и приказал стянуть в сад перед своим домом всех солдат берлинского караульного батальона.
Восстание хотя уже и потерпело неудачу, но не было еще полностью подавлено, когда около семи часов вечера Геббельс распорядился передать по радио чрезвычайное сообщение о покушении на Гитлера, совершенное при помощи взрывного устройства, о том, что фюрер жив и уже пиступил к работе. Он снова успешно воспользовался одним из современных технических средств, которыми повстанцы пренебрегли со столь трагическими для них последствиями.
Но уверенность в победе оказалась преждевременной. Благополучный исход был вновь поставлен под сомнение, когда Геббельсу доложили, что к Фербеллинео-плац подошла танковая бригада, отказывающаяся подчиняться приказам Ремера. Она признает только приказы генерал-полковника Гудериана: «Кто ослушается, будет расстрелян», — было сказано по-военному кратко. Боевая мощь бригады была столь подавляюща, что от ее позиции зависели не только события ближайших часов.
Насколько в тот момент неясна была вся ситуация, видно из того, что поначалу никто не мог сказать наверняка, сохраняет ли эта танковая часть, которой Геббельсу просто нечего было противопоставить, верность правительству или перешла на сторону повстанцев. Геббельс и Ремер вполне допускали мысль, что Гудериан также причастен к путчу (11). Бригада подошла под командованием полковника Больбринкера. Поскольку я с ним был знаком, я тут же попробовал установить с ним контакт по телефону. Его ответ был успокаивающий: танки прибыли для подавления мятежников.
Тем временем примерно полторы сотни солдат берлинского караульного батальона, в большинстве своем немолодые мужчины, собрались в саду геббельсовского дома. Направляясь к ним, он сказал: «Если мне удастся и этих убедить, тогда игра за нами. Советую посмотреть, как я их сейчас возьму в оборот». Тем временем уже совсем стемнело, лишь скупое освещение через распахнутую дверь в окружавшей сад стене позволяло наблюдать за всей сценой. Уже с самых первых слов Геббельса солдаты слушали с напряженным вниманием его долгую, но в сущности, ничего не говорящую речь. Геббельс, и впрямь, выглядел очень уверенным в себе — ни дать, ни взять — герой дня. Именно потому, что его речь превращала затрепанные общие слова во что-то очень личное, ее воздействие было оглупляюще-завораживающим и возбуждающим одновременно. Я мог буквально по менявшемуся выражению лиц проследить ее эффект. Она покоряла стоявшие перед ним в полутьме шеренги не приказом и угрозой, но убежденностью.
Около одиннадцати в комнату, которую отвел мне Геббельс, пришел полковник Больбринкер: Фромм собирается прямо в здании на Бендлерштрассе провести суд чести над уже арестованными заговорщиками. Я сразу же понял, что такая процедура послужит для Фромма отягчающим обстоятельством. Кроме того, я действительно полагал, что судьбу мятежников должен решать сам Гитлер. Вскоре после полуночи я выехал туда, чтобы не допустить казни. Больбринкер и Ремер заняли места в моей машине. Посреди наглухо затемненного Берлина Бендлерштрассе была залита светом прожекторов — зрелище нереальное, призрачное. Она напоминала ярко освещенную софитами съемочную площадку в кинопавильоне. Благодаря длинным и четким теням на фасаде, здание выглядело необычно и выразительно.
На повороте на Бендлерштрассе офицер СС сделал мне знак остановиться у бортика тротуара Тиргартенштрассе. В густой тени деревьев стояли почти неразличимые шеф гестапо Кальтенбруннер и Скорцени, освободитель Муссолини, в окуржении своих подчиненных. Не только их облик, но и их поведение было каким-то схематичным. Никто не щелкал каблуками при приветствии, исчезда показная молодцеватость, все было приглушенным, и даже разговоры велись на пониженным тонах, как на траурной церемонии. Я объяснил Кальтенбруннеру, что прибыл с намерением воспрепятствовать организации Фроммом суда чести. Но Кальтенбруннер и Скорцени, от которых я готов был услышать слова ненависти и одновременно триумфа по поводу морального поражения их конкурента, сухопутных войск, чуть ли не в один голос заявили мне, что происшедшее — дело прежде всего самой армии: "Мы не хотим вмешиваться и тем более грубо влезать в это. Впрочем, суд чести, вероятно, уже свершился. Кальтенбруннер стал разъяснять мне наставительно: на подавление мятежа и к исполнению приговоров никакие части СС не привлекались. Он запретил своим людям вообще входить в здание на Бендлерштрассе. Любоек вмешательство СС неизбежно породило бы новые осложнения с армией и обострило бы уже существующую напряженность (12). Этим тактического характера соображениям, продиктованным сюиминутной ситуацией, простояла недолгая жизнь. Уже через несколько часов преследование причастных к заговору армейских офицеров было запущено органами СС на полную катушку.
Едва Кальтенбруннер закончил, как на фоне пронзительно ярко освещенной Бендлерштрассе возник величественный, отбрасывающий длинную тень, силуэт. Тяжелым шагом, в парадной форме к нам направлялся Фромм. Я поклонился Кальтенбруннеру и его свите и вышел из тени деревьев навстречу Фромму. «С путчем покончено, — начал он, с трудом сдерживая себя. — Мной направлены соответствующие приказы во все районные военные управления. На какое-то время меня лишили возможности осуществлять командование войсками резерва. Меня на самом деле заперли в одной из комнат. Мой начальник штаба! Мои ближайшие сотрудники!» Возмущение и смятение звучали в его становящимися все более громким голосе, когда он стал оправдывать расстрел своего штаба: «Как председатель суда, я считал своим долгом немедленно подвергнуть всех пичастных к путчу суду чести». С мукой в голосе он тихо добавил: «Генерала Ольбрихта, начальника моего штаба, и полковника фон Штауфенберга уже нет более в живых».
Фромм собирался немедленно связаться по телефону с Гитлером. Напрсно я его уговаривал зайти сначала ко мне в министерство, но он настоял на том, чтобы прежде предстать перед Геббельсом, хотя он так же хорошо, как и я, знал, что министр питал к нему враждебность и недоверие.
Тем временем в квартире Геббельса уже был арестован военный комендант Берлина генерал Хаазе. В моем присутствии Фромм вкратце изложил ход событий и попросил Геббельса связать его с Гитлером. Вместо ответа тот предложил Фромму пройти в соседнюю комнату и лишь зател стал связываться по телефону с Гитлером. Когда дали связь, он попросил и меня оставить его одного. Примерно минут через двадцать он выглянул из двери и распорядился поставить часового у комнаты, где находился Фромм.
Было уже далеко за полночь, когда у Геббельса появился до ех пор неуловимый Гиммлер. Хотя никто его ни о чем не спрашивал, он начал обстоятельно объяснять, почему он остался в стороне (13): испытанный способ подавления мятежа заключается в том, чтобы все время находиться дальше от его центра и принимать контрмеры извне. Это единственно грамотная тактика. Геббельс сделал вид, что согласен с этим. Он был в превосходном настроении и упивался возможностью своим подробным рассказом о происшедшем показать Гиммлеру, как он практически один обладел ситуацией. «Если бы они не были так неповоротливы! У них был большой шанс. Какие козыри! И какое ребячество! Уже если бы я взялся за это! Почему они не заняли Радиодом и не начали с него для распространения своей самой гнусной лжи? Тут у моих дверей они утснавливают пост. И в то же время со спокойной душой позволяют мне поддерживать телефонную связь с фюрером, все раскрутить! Они не отключили даже мой телефон! И еть столько козырей на руках… Что за приготовишки!» "Эти военные слишком положились, — продолжал он, — на выпестованный инстинкт послушания, в соответствии с которым всякий приказ должен неукоснительно выполняться любым нижестоящим офицером и рядовыми. Уже одно это обрекало путч на поражение. Они позабыли, — добавил он с удовлетворением, но без всякого пафоса, — что за последние годы национал-социалистское государство научило немцев мыслить политически: «Сегодня уже невозможно себе представить, чтобы они, как марионетки, подчинялись бы приказам какой-то генеральской клики». Внезапно он как бы споткнулся. Мое присутствие стало ему почему-то нежелательным, и он сказал: «Мне нужно обсудить несколько вопросов с рейхсфюрером, дорогой господин Шпеер. Спокойной Вам ночи».
На следующий день, 21 июля, наиболее важные министры были приглашены в ставку фюрера для принесения поздравлений. К моему приглашению было сделано добавление, что я должен прихватить с собой моих двух ответственных сторудников, Дорша и Заура. Выглядело это несколько странно, тем более, что остальные министры прибыли без своих заместителей. На приеме Гитлер подчеркнуто сердечно их обоих поприветствовал, тогда как мне лишь небрежно пожал руку. Да и окруженеи Гитлера было со мной необычно сдержанным. Стоило мне войти в комнату, как разговоры стихали, присутствующие только что не отворачивались или просто удалялись. Шауб, гражданский адъютант Гитлера, сказал мне многозначительно: «Теперь нам известно, кто стоял за спинами тех, кто покушался». С этими словами он удалился. Большего я ничего не мог разузнать. Заур и Дорш — но не я! — были даже приглашены на ночное чаепитие узкого круга. Все это вселяло в меня беспокойство.
Кейтель же, напротив, совершенно преодолел кризис, в котором он пребывал несколько недель из-за изменившегося к нему отношения лиц из ближайшего окружения Гитлера. Когда сразу же после взрыва бомбы он в клубах пыли поднялся с пола и увидел, что Гитлер стоит невредимый, он, как теперь охотно рассказывал Гитлер, бросился с криком "Мой фюрер, Вы живы! Вы живы! и бурно, вопреки весм принятым нормам поведения, обнял его. Было ясно, что после этого Гитлер не согласится на его смещение, тем более, что Кейтель казался ему наиболее подходящей фигурой для свершения возмездия над путчистами: «Кейтель сам чуть не погиб, он им не даст пощады», — заявил он.
На следующий день Гитлер был ко мне более благосклонен, и его окружение последовало его примеру. Под его председательством в чайном домике состоялось совещание, в котором наряду с Кейтелем, Гиммлером, Борманом и Геббельсом принял участие и я. Гитлер провел, хотя и без ссылки на меня, решение, которое я рекомендовал ему в памятной записке двумя неделями ранее, и назначил Геббельса «Имперским уполномоченным по тотальному напряжению всех сил» (14). Спасение придало ему большей решительности в притянии решений, за несколько минут было принято то, за что Геббельс и я боролись более года.
Под конец совещания Гитлер остановился на событиях последних дней: он испытывает триумф, так как, наконец-то, наступил большой перелом к лучшему. Мы пережили времена предательства, к командованию придут новые и более способные генералы. Теперь ему совершенно очевидно, что Сталин, организовав процесс над Тухачевским, сделал решающий шаг к повышению боеспособности своей армии. Ликвидируя Генеральный штаб, он открыл дорогу свежим силам, уже не связанным с царским временем. Обвинения на московским процессах 1937 г. он, Гитлер, всегда считал фальшивкой; теперь же, после 20-гоиюля он спрашивает себя, а не стояла ли за ними некая реальность. Хотя у него и нет прямых зацепок, он считает теперь предательское сотрудничество обоих генштабов уже не совсем исключенным.
Все с этим согласились. Особенно старался Геббельс. Он вылил ведро презрения и издевок на генералитет. Когда же я попытался внести какие-то смягчающие оговорки, он тотчас же наскочил на меня резко и неприязненно. Гитлер молча наблюдал за этим (15).
То, что начальник войск связи генерал Фельдгибель тоже оказался в числе заговорщиков, дало Гитлеру повод для бурного взрыва, в котором удовлетворение, ярость и торжество сливались с чувством удовлетворения своей дальновидностью: «Теперь мне понятно, почему все мои крупные замыслы в России были обречены на неудачу. Все было сплошным предательством! Без этих предателей мы были бы уже давно победителями! Этим я оправдан перед историей! Теперь необходимо выяснить, не имелся ли в его распоряжении прямой кабель в Швейцарию, по которому все мои стратегические планы шли к русским. Допрашивать его с применением любых средств!.. И снова, вы видите, я был прав. Кто соглашался со мной, когда я решительно возражал против создания единой структуры руководства вермахтом? Вермахт, сосредоточенный в одних руках, — это опасность! Вы все и сегодня еще полагаете, что создание по моему приказу возможно большего числа дивизий СС было чистой случайностью? Я знал, что я, несмотря на все сопротивление, делаю и приказываю… А генеральный инспектор бронетанковых войск все твердил: все делается-де для дальнейшего раздробления вооруженных сил».
Затем Гитлер снова пришел в ярость, заговорив об участниках путча: он их всех «истребит и выкорчует». На память ему приходили имена людей, когда-либо выражавших по какому-нибудь поводу несогласие с ним и он тут же зачислял их в круг заговорщиков: Шахт был саботажником курса на вооружение. К сожеланию, он был слишком снисходителен по отношению к нему. Гитлер тут же отдал приказ об аресте Шахта. «И Гесса мы повесим безо всякой пощады, так же, как и этих свиней, офицеров-предателей. Он положил всему этому начало, подал пример предательства».
После таких шквалов ярости Гитлер обычно успокаивался. С облегчением, которое испытывает человек, только что переживший опасность, он стал рассказывать подробности покушения, затем снова свернул к рассуждениям о начавшемся перелосе в ходе войны, о победе, которая совсем уж близка. В эйфорическом упоении он в провале путча черпал новую уверенность в победе, и мы с легкостью снова заражались его оптимизмом.
Вскоре после 20-го июля строителями был сдан бункер, из-за строительства которого Гитлер тогда и задержался в моем павильоне. Если постройка вообще может подниматься до символа определенной ситуации, то это был именно такой случай: похожий на древнеегипетские пирамиды, он представлял собой, собственно, монолитную бетонную колоду — без окон, без прямой вентиляции; в поперечном своем сечении бетонная масса стен в несколько раз превышала полезную площадь. В этой гробнице он жил, работал и спал. Пятиметровой толщины стены, казалось, и в переносном смысле отрезали его от внешнего мира, заточали его в его безумстве.
Я воспользовался пребыванием в Растенбурге, чтобы нанести прощальный визит получившему отставку уже вечером 20-го июля начальнику Генерального штаба Цейтцлеру в его расположенно неподалеку ставке. Мне не удалось отделаться от Заура, и он увязался за мной. Наша беседа была прервана адъютантом Цейтцлера, подполковником Гюнтером Смендом, зашедшим доложиться. Несколькими неделями позднее он был казнен, Заур сразу учуял неладное: «Вы заметили, что во взгляде с которым они обменялись, промелькнула какая-то особая доверительность?» Я раздраженно ответил: «Нет». Чуть позже, когда мы с Цейтцлером остались одни, выяснилось, что Сменд только что вернулся из Берхтесгадена, гед он занимался разборкой и чисткой сейфа Генерального штаба. И то, что Цейтцлер сообщил об этом совершенно спокойно, укрепило мою уверенность в том, что заговорщики не посвящали его в свои планы. Передал ли Заур свое наблюдение Гитлеру, мне не известно.
Проведя три дня в ставке фюрера, ранним утром 24 июля я улетел в Берлин.
Доложили о прибытии шефа гестапо обергруппенфюрера СС Кальтенбруннера. Он никогда прежде не бывал у меня. Я принимал его лежа, потому что моя нога разболелась снова. За внешней сердечностью Кальтенбруннера, как и ночью 20-го июля, таилась какая-то угроза, он испытующе рассматривал меня. Он перешел прямо к делу: «В сейфена Бендлерштрассе мы обнаружили список правительства, составленный путчистами. Вам отведен в нем пост министра вооружений». Он задавал вопросы, было ли и что именно мне известно об этом уготованном мне назначении. Но в общем оставался корректным и, как всегда, вежливым. Может быть, оттого, что при сообщенном мне известии у меня было очень растерянное выражение лица, но только он склонен был поверить мне. Он довольно скоро отказался от дальнейших вопросов и вместо этого вынул из кармана документ — структура правительства после государственного переворота (16). По-видимому, документ этот вышел из-под руки офицера, потому что с особой тщательностью было разработано строение вермахта. Три его рода войск сводились под начало «Большого генерального штаба». В его же подчинении должен был находиться и командующий резервной армией, который одновременно становился и главным начальником по вопросам вооружения, а пониже, в его подчинении, в маленьком квадратике, среди многих иных, печатными буквами было выведено: «Вооружение — Шпеер». Какой-то скептик оставил карандашную пометку — «если возможно» и поставил знак вопроса. Этот неизвестный, а также то, что 20-го июля я не последовал приглашению на Бендлерштрассе, спасали положение. Примечательно, но Гитлер никогда не касался этого.
Конечно, я немало размышлял над тем, что бы я сделал в случае успеха переворота и что бы я ответил на предложение и далее исполнять свои служебные обязанности. Вероятно, на какой-то переходный период я согласился бы на это, но не без больших сомнений. Из всего, что мне сегодня известно о лицах и мотивах заговора, очевидно, что мое сотрудничество с ними очень скоро излечило бы меня от моей привязанности к Гитлеру и что я пошел бы за этими людьми. Однако уже чисто внешне сохранение мною поста в правительстве переворота было бы проблематичным с самого начала, да и по внутренним мотивам невозможным. Любая оценка природы режима с моральной точки зрения и то положение, которое я в нем занимал, неизбежно должны были бы привести к осознанию того, что в послегитлеровской Германии мое пребывание на руководящих постах было уже немыслимо.
Во второй половине того же дня мы, как и во всех министерствах, проводили в зале заседаний торжественный акт Верности. Все мероприятие длилось не более двадцати минут. Я произнес самую в моей жизни слабую и неуверенную речь. Я всегда старался по возможности избегать расхожих штампов, но в этот раз я превознес величие фюрера и веру в него в тонах самых патетических и впервые закончил возгласом «Зиг хайль!» Я прежде обходился без подобной византийской ритуальности, она не соответствовала моему температменту, моя интеллигентская природа отторгала ее. Но в этой ситуации я испытывал неуверенность, скомпроментированность, чувствовал, как меня затягивает в каките-то неведомые мне процессы.
Мои опасения небыли беспочвенными. Уже ходили слухи, что я арестован, а некоторые утвенждали, что уже и казнен — верный признак того, что в загнанном в подполье общественном мнении мое положение воспринималось как рискованное (17).
Тревоги отпали, а сомнения рассеялись, когда Борман предложил мне выступить 3-го августа на совещании гауляйтеров в Познани по вопросам вооружений. Собрание проходило еще всецело под впечатлением от 20-го июля. И хотя приглашение на него официально реабилитировало меня, я с первых же минут натолкнулся на ледяное неприятие. Я был одинок среди гауляйтеров. Красноречивее всего общее настроение выразилось в реплике Геббельса, окруженного толпой гау— и рейхсляйтеров: «Наконец-то мы знаем, с кем Шпеер» (18).
Как раз в июле 1944 г. наша отрасль достигла пика. Чтобы не дразнить партфюреров и осложнять еще более свое положение, я был на этот раз крайне осторожен в высказываниях общего характера. Вместо этого я обрушил на аудиторию шквал цифр, свидетельствовавших о проделанной работе и новых программах, осуществляемых по инициативе Гитлера. Подчеркнув, что к нам предъявляются требования дальнейшего наращивания выпуска продукции, я хотел показать, насколько я и мой аппарат незаменимы в настоящей ситуации. Мне несколько удалось растопить лед, когда я на многочисленных примерах показал, какие огромные неиспользуемые всякого рода резервы лежат на складах вермахта. Геббельс громко прокомментировал: «Вредительство! Вредительство!» В этой реплике отразилась возабладавшая после событий 20-го июля установка везде и во всем видеть предательство, заговоры, саботаж. Впрочем, моя информация и наших успехах, кажется, произвела на гауляйтеров впечатление.
Из Познани участники совещания направились в ставку фюрера, где на следующий день в кинозале перед ними выступил Гитлер. Хотя по критериям партийной иерархии я и не принадлежал к этому кругу (19), Гитлер специально пригласил меня. Я занял место в последнем ряду.
Гитлер говорил о выводах, которые вытекают из 20— го июля, снова объяснил свои неудачи предательством офицеров и оптимистично смотрел в будущее: теперь я обрел уверенность в победе, «как никогда еще в моей жизни» (20). Все дело в том, что до сих пор все его усилия срывались саботажниками, но теперь, когда клика предателей ликвидирована… Можно даже сказать, что, в конечном счете, путч стал самым благословенным событием для нашего будущего. Гитлер повторял почти дословно то, что он сразу после покушения рассказывал в узком кругу. Вопреки всякому смыслу я уже почти стал подпадать под магию этих самоупоенных слов, когда прозвучала фраза, которая, как удар, вырвала меня из пут самообмана: «Если и теперь в этой борьбе немецкий народ окажется побежденным, то значит, он был просто слаб. Это будет означать, что он не выдержал проверки историей, ему уготовано только одно — сойти с ее сцены» (21).
Удивительно, но вопреки своему обыкновению не выделять особенно кого-либо из сотрудников, Гитлер отметил мою работу и заслуги. Возможно, он знал или догадывался, что, учитывая неприязненное отношение ко мне гауляйтеров, было необходимо, ради успешной работы, меня реабилитировать. Тем самым он демонстративно подчеркнул, что его отношение ко мне не ухудшилось после 20-го июля.
Я использовал свои вновь укрепившиеся позиции, чтобы помочь знакомым и сотрудникам, затронутым волной преследования после 20-го июля (22). Заур же, наоборот, донес на двух офицеров Управления вооружений сухопутных сил, на генерала Шнайдера и полковника Фихтнера, которых Гитлер немедленно приказал арестовать. Заур передал Гитлеру всего одно высказывание Шнайдера, что Гитлер-де не разбирается в технических вопросах. Для ареста Фихтнера достаточным оказалось подозрения, что в начале войны он не оказал достаточной поддержки разработке танков нового типа, что и было истолковано как сознательное вредительство. Но показательно для неуверенности Гитлера в обоснованности обвинений было то, что в результате моего вмешательства он согласился с немедленным освобождением обоих офицеров (23), правда, с условием, что они не будут работать в том же управлении.
Для той нервозной обстановки, которую создал Гитлер своими разглагольствованиями о ненадежности офицерского корпуса весьма характерен эпизод, свидетелем которого я стал 18 августа в ставке. За три дня до того фельдмаршал Клюге, командующий Западным фронтом, направлялся в 7-ю армию, и с ним на несколько часов была утрачена связь, Известие, что фельдмаршал, сопровождаемый только своим адъютантом с рацией, находится по дороге к линии фронта, породило у Гитлера целую цепь подозрений, становившихся час от часу все более красочными; вскоре у Гитлера уже не было никаких сомнений в том, что Клюге со своим адъютантом направляется в какое-то заранее обусловленное место, где должны состояться переговоры с западными союзниками о капитуляции западной группы армий. Когда же выяснилось, что никаких переговоров не было, то Гитлер объяснил это исключительно тем, что только бомбежка сорвала продолжение поездки и тем самым — предательские намерения. Когда я прибыл в ставку, Гитлер уже успел сместить Клюге и приказать прибыть ему в ставку. Вскоре поступило сообщение, что в пути у фельдмаршала случился сердечный приступ, от которого он скончался. Ссылаясь на свое знаменитое шестое чувство, Гитлер потребовал медицинской экспертизы под надзором гестапо. Получив заключение, что смерть наступила в результате отравления, Гитлер ликовал: теперь он окончательно был убежден в предательских махинациях Клюге, хотя тот в предсмертном письме заверял фюрера в своей верности ему до смерти.
На большом столе для карт в бункере Гитлера я увидел протоколы допросов, проведенных Кальтенбруннером. Один из адъютантов Гитлера, с которым меня связывали приятельские отношения, дал их мне на две ночи. Я все еще испытывал тревогу. Многое, что до 20-го июля вероятно могло бы считаться справедливой критикой, воспринималось теперь как улика. Никто из допрошенных не назвал моего имени. В обиход путчистов попало только придуманное мною словечко «поддакивающий осел», придуманное мною для тех из окружения Гитлера, кто спешил со всем согласиться.
На этом же столе я увидел в эти дни стопку фотографий. Механически я взял одну в руки. Повешенный под потолком в тюремной одежде, штаны подвязаны широким платком из пестрой материи. Офицер СС из окружения Гитлера пояснил: «Вицлебен. Не угодно ли взглянуть и на прочих? Все казни отсняты». Вечером того же дня в кинозале показывали фильм о приведении казни в исполнение. Я не мог и не хотел видеть этого. Чтобы, однако, это не воспринималось как демонстрация, я сослался на переутомление. Я видел, как в зал направлялись младшие эсэсовские чины и гражданские, ни одного офицера вермахта я не заметил.
Когда в самом начале июля я предлагал Гитлеру вместо бессильной комиссии из трех человек облечь особыми полномочиями Геббельса для обеспечения «тотального напряжения всех сил», я не мог предвидеть, что уже через несколько недель существовавшее до сих пор между Геббельсом и мной равновесие резко изменится в ущерб мне, мое влияние резко уменьшится, поскольку моя репутация как кандидата в правительство заговорщиков оказалась подмоченной. Кроме того, партфюреры все настоятельнее пропагандировали тезис, что все предыдущие неудачи проистекают из недостаточно глубокого включения партии во все дела. Правильнее всего было бы, чтобы партия сама поставляла бы кадры генералитету. Гауляйтеры в открытую выражали сожаление, что в 1934 г. вермахт взял верх над СА; в стремлении Рема создать Народную армию они вдруг узрели упущенный шанс. (нужен комментарий — В.И.) Она бы сформировала офицерский корпус, воспитанный в национал-социалистском духе, отсутствием которого и объясняются все поражения последних лет. Партия сочла, что, наконец, настало время навести порядок в гражданском секторе и что она должна решительно и более энергично командовать государством и всеми нами.
Уже через неделю после совещания в Познани руководитель Главного комитета по оружию Тикс заявил мне, что «гауляйтеры, фюреры СА и иные партинстанции неожиданно, безо всяких согласований» пытаются непосредственно вмешиваться в дела предприятий. Еще через три недели Тикс докладывал мне, что вследствие вмешательства партии"возникло двойное подчинение". Отдельные звенья аппарата отрасли «отступают под натиском гауляйтеров, а произвол последних ведет к неразберихе, от которой вонь до самого неба» (1).
В своей честолюбивой активности гауляйтеры чувствовали поощряющую поддержку Геббельса, который вдруг стал воспринимать себя не столько министром, сколько партийным вождем; при поддержке Бормана и Кейтеля он готовил новый массовый призыв в вермахт. Следовало ожидать немалых потерь в производстве вооружений в результате произвольного в него вмешательства. 30 августа 1933 г. я заявил начальникам отделов о своем решении передать всю ответственность за производство гауляйтерам (2). Я решил капитулировать.
Я чувствовал себя обезоруженным, потому что и для меня — а для большинства прочих министров уже и с давних пор — стало почти невозможным докладывать о возникающих проблемах, в особенности, если это касалось партии, Гитлеру. Как только разговор принимал неприятный оборот, он сразу же уводил его в сторону. Больше смысла было излагать ему мои жалобы в письменной форме.
Мои жалобы были направлены против принявшего совершенно недопустимые размеры вмешательства партии. 20 сентября я написал Гитлеру подробное письмо, в котором откровенно изложил обвинения, предъявляемые мне со стороны партии, стремление ее аппарата вытеснить меня или каким-то образом переиграть, всякого рода подозрения и вздорные придирки.
20-го июля, писал я, «дало новую пищу для сомнений в надежности широкого круга сотрудников из мира промышленности». Партия по-прежнему придерживается мнения, что мое ближайшее окружение «реакционно, односторонне-экономически ориентировано и чуждо партии». Геббельс и Борман прямо заявили мне, что созданная мной система «самоответственности индустрии» и мое министерство слудет рассматривать как «сборище реакционных руководителей экономики» или даже просто как «враждебные партии элементы». «Я просто чувствую сеюя не в силах обеспечить себе и моим сотрудникам необходимые условия для успешного выполнения профессиональных задач, коль скоро к ним прилагаются партийно-политические мерки» (3).
Только при соблюдении двух условий, писал я далее, я могу согласиться на подключение партии к работе по производству вооружения. Непосредственно мне в вопросах вооружения должны подчиняться как гауляйтеры, так и уполномоченные по делам экономики (экономсоветники в гау) Бормана. «Необходима ясность во властных полномочиях и в распределении компетенции» (4). Кроме того, я потребовал, чтобы Гитлер занял четкую позицию в отношении самих принципов руководства отраслью: «Мы нуждаемся в определенном решении, будет ли впредь действовать система „самоответственности промышленности“, базирующаяся на доверии к руководителям предприятий, или промышленность должна перейти на какую-то иную систему. По моему мнению, должна сохраниться система ответственности руководителя предприятия за предприятие и она должны быть по возможности сильно приподнята». Не следует менять оправдавшую себя систему — так заканчивал я свое послание, еще раз повторив, что должно быть принято решение, которое «всем ясно показало бы, в каком направлении будет впредь осуществляться руководство хозяйством».
21 сентября я в ставке передал Гитлеру свое письмо, которое он, пробежав глазами, молча принял к сведению. Ничего не произнеся в ответ, он просто нажал на кнопку звонка и передал папку адъютанту с указанием доставить ее Борману. Одновременно он поручил своему секретарю совместно с также находившимся в ставке Геббельсом принять решение по содержанию письма. Это был чистый проигрыш. Было видно, что Гитлер устал вмешиваться в эти для него столь малопонятные распри.
Через несколько часов я был приглашен к Борману в его канцелярию, в нескольких шагах от гитлеровского бункера. Он был в нарукавниках, подтяжки плотно облегали его толстый живот. Геббельс был в приличном виде. Сославшись на директиву Гитлера от 25 июля, министр прямолинейно объявил мне, что отныне он будет неограниченно пользоваться предоставленным ему полномочием и отдавать мне приказы. Борман подтвердил: я поступаю в подчинение Геббельса. Помимо всего прочего, он не потерпит ни малейших попыток оказать влияние на Гитлера. Стычка становилась все более неприятной, Борман вел себя просто по-хамски, Геббельс выглядел угрожающе, вставляя время от времени циничные реплики. Идея, за которую я так ратовал, стала самым неожиданным образом, в связке Геббельс-Борман, действительностью.
Двумя днями позднее Гитлер, по-прежнему отмалчивающийся от моих письменных требований, проявил ко мне некоторое внимание и подписал заготовленное мною обращение к директорам предприятий, в котором, в сущности, содержалось то же, что и в моем письме. В нормальных условиях это было бы равносильно победе над Борманом и Геббельсом. Но к этому времени авторитет Гитлера в партии был уже не тот. Его наиближайшие паладины не обратили даже внимания на этот документ и по-прежнему встречали в штыки любую попытку ограничаить произвольное вмешательство в экономику. Это были первые ставшие очевидными симптомы разложения, которые уже поразили партаппарат и лояльность его первых лиц. В ближайшие же недели эти симптомы еще больше усиливались подспудно тлевшим и даже ожесточавшимся спором (5). Конечно, Гитлер был отчасти сам виноват в снижении своего авторитета. Он беспомощно качался между требованиями Геббельса дать побольше солдат и моими — создать условия для роста военной продукции; он соглашался то с одним, то сдругим, утвердительным кивком головы одобрял взаимоисключающие приказы — и так, пока бомбы и продвигающиеся армии противника не сделали совершенно излишними любые приказы, затем — наш спор, а под конец — и сам вопрос об авторитете Гитлера.
В равной мере теснимому в угол политическими происками и внешним врагом, мне казалось своего рода отдыхом любая возможность уехать из Берлина. Вскоре я стал все дольше задерживаться в своих поездках на фронт. Я не мог никоим образом сделать что-то полезное в военно-техническом плане, потому что те наблюдения, которые у меня накапливались, уже не могли быть реализованы практически. И все же я надеялся, что увиденное мною и услышанное от фронтовых командиров сможет в каких-то частностях повлиять на решения ставки.
Однако, если посмотреть в целом, мои устные и письменные отчеты не оказали сколь-либо заметного влияния. Просили меня, к примеру, многие фронтовые генералы, с которыми я беседовал, «освежить» их измотанные боями части, поставить вооружения и танки из нашей все еще очень значительной продукции. Гитлер же и Гиммлер, новый командующий резервной армией, отвергая все аргументы, полагали, что теснимые противником войска сломались морально и поэтому лучше как можно скорее создавать новые части, так называемые дивизии «народных гренадеров». А потрепанным дивизиям надо дать — и тут они употребляли очень характерное словечко — «истечь кровью».
Как эта система выглядела на практике, я увидел в конце сентября 1944 г. при посещении учебного подразделения танковой дивизии под Битбургом. Один закаленный в многолетних боях командир показал мне поле сражения, на котором несколькими днями ранее разыгралась трагедия недавно сформированной, неопытной танковой части. Плохо обученная, она еще только при выдвижении на передовой рубеж потеряла вследствие поломок и аварий десять из тридцати двух новеньких «пантер». Уцелевшие двадцать две машины, как мне на местности показал командир, были построены, опять-таки из-за отсутствия боевого опыта и должной выучки, в боевой порядок на открытом поле настолько неудачно, что противотанковая артиллерия американцев расстреляла их, как в учебно-показательных играх. «Это был первый бой только сформированной части. А сколько могли бы сделать с этими новенькими танками мои, не раз и не два обстрелянные ребята!» — с ожесточением закончил свой рассказ капитан. Я рассказал Гитлеру об этом эпизоде и в заключение заметил не без иронии, что у «новых формирований нередко налицо значительные минусы по сравнению с получившими подкрепление старыми частями» (6). Нона Гитлера этот пример не произвел ни малейшего впечатления. На одной из ближайших «ситуаций» он высказал свое, «старого пехотинца», суждение, что части только тогда дорожат своим оружием, когда его пополнение идет на самом невысоком уровне.
Во время других поездок на Западный фронт я узнал об отдельных попытках договариваться по конкретным вопросам с противником. Под Арнгеймом встретился мне кипящий от возмущения генерал войск СС Битрих. Накануне его 2-ой танковый полк нанес тяжелый урон английской авиадесантной дивизии. В ходе боев генерал достиг с англичанами соглашения, по которому англичанам разрешалось развернуть за нашей линией фронта полевой госпиталь. А затем английские и американские десантники были перестреляны партфункционерами. Битрих чувствовал себя обесчещенным. Резкие обвинения против партии были тем поразительнее, чем ими сыпал генерал СС.
Бывший адъютант Гитлера от сухопутных войск полковник Энгель, командовавший теперь 12-й пехотной дивизией под Дюреном, также заключил на свой страх и риск соглашение с противником о выносе раненых с поля боя в перерывах между боевыми действиями. Опыт показывал, что заводить в ставке разговор о подобных договоренностях неразумно: Гитлер рассматривал их как проявление «расхлябанности». Все мы часто слышали, как он издевательски отзывался о мнимой рыцарственности прусской офицерской традиции. В отличие от Западного фронта обоюдная ожесточенность и безнадежность войны на востоке только усиливала стойкость простого солдата, и естественные человеческие соображения там просто не могли проявиться.
На моей памяти Гитлер всего один-единственный раз, молча и крайне неохотно, примирился с соглашением с противником. Поздней осенью 1944 г. английский флот начисто заблокировал немецкие войска на греческих островах. Несмотря на абсолютное превосходство англичан, немецкие солдаты были переправлены на материк, временами — на расстоянии видимости кораблей неприятеля. За это немецкая сторона взяла на себя обязательство с помощью этих пополнений отражать натиск русских на Салоники до тех пор, пока они не будут взяты английскими войсками. Когда эта операция, затеянная по инициативе Йодля, была закончена, Гитлер заявил: «Это останется единственным сдучаем, больше мы себе ничего подобного не позволим».
В сентябре 1944 г. фронтовые генералы, промышленники и гауляйтеры западной части страны ожидали, что войска американцев и англичан, используя свое превосходство, отбросят наши, почти безоружные и измотанные части в крупной непрерывной наступательной операции (7). Никто уже не надеялся на то, что мы сможем задержать их, никто, сохранивший хоть капельку реального взгляда на положение дел, не верил уже в новое "чудо на Марне, но уже только в нашу пользу (нужен комментарий — В.И.).
В обязанности моего министерства входила подготовка к разрушению промышленных предприятий и сооружений всех видов, в том числе и на чужой территории, занятой нами. Гитлер еще при отступлении в Советском Союзе издал приказ о «выжженной земле», рассчитывая тем самым в известной мере обесценить любые успехи противника в отвоевывании пространства. Он без колебаний дал аналогичные приказы применительно к западным странам, как только англо-американская армия вторжения начала развивать первоначальный успех из района высадки в Нормандии. В первое время в основе этой разрушительной политики лежали трезвые оперативные соображения. Замысел состоял в том, чтобы всеми способами не дать противнику закрепиться, максимально затруднить ему снабжение и пополнение ресурсов за счет освобождаемой страны, а также — осложнить налаживание ремонтных служб, восстановление электро— и газоснабжения, а в более отдаленной перспективе — и развертывание производства вооружений. До тех пор, пока неопределенным оставалось время окончания войны, мне эти соображения представлялись резонными, но с того момента, когда полное поражение стало неминуемым, они теряли всякий смысл.
Перед лицом безнадежной ситуации было только естественно, что моя позиция заключалась в том, чтобы выйти из войны с по возможности наименьшими опустошениями, которые не легли бы неподъемным бременем на процесс восстановления. Я не был в плену тех тотально-апокалиптических настроений, которые все усиливались в приближенных к Гитлеру кругах. При этом мне удалось переиграть Гитлера, который все безогляднее и ожесточеннее увлекал всеи вся за собой в катастрофу, при помощи поразительно простого трюка — использованием его же собственных аргументов. Поскольку он всегда, в самых отчаянных ситуациях настаивал на том, что оставляемые территории вскоре будут отвоеваны у противника, мне всего-навсего требовалось со ссылкой на эти утверждения доказывать необходимость их промышленного потенциала для обеспечения производства вооружения — разумеется, после их возвращения под наш контроль.
Уже вскоре после начала англо-американского вторжения, 20-го июня, когда американские войска прорвали фронт и взяли в клещи Шербур, этот аргумент сработал и повлиял на решение Гитлера, что «несмотря на нынешние трудности на транспорте в прифронтовой полосе, речь никоим образом не может идти об отказе от находящегося на ней промышленного потенциала» (8). Это сразу же дало командующему Западным фронтом возможность оставить без внимания более ранний приказ Гитлера, согласно которому в случае успешной десантной операции противника более миллиона французов, занятых на предприятиях, связанных с военным производством, подлежали депортации в Германию (9).
Теперь Гитлер снова заговорил о необходимости тотальных разрушений французской промышленности. 19 августа, когда войска союзников находились еще к северо-западу от Парижа, мне все же удалось добиться его согласия на то, что попадающие в руки противника промышленные предприятия и электростанции должны быть выведены из строя, но не разрушены (10).
Однако, добиться от Гитлера общего принципиального решения по данному вопросу пока не удавалось, и мне приходилось по конкретным случаям всевремя пускать в ход уже ставший просто пошлым аргумент, что все отступления носят временный характер.
Когда в конце августа войска противника вплотную подошли к железнорудному бассейну между Лонгви и Бри, возникла в известном смысле новая ситуация, поскольку в 1940 г. лотарингская область была практически насильственно включена в Рейх, и мне впервые при исполнении приказа пришлось иметь дело с гауляйтером. Было очевидно, что убедить его в оставлении территории без разрушений не удастся, и я обратился непосредственно к Гитлеру и получил от него указание сохранить рудники и промышленные объекты, о чем и поставить в известность соответствующих гауляйтеров (11).
С середине сентября 1944 г. Рехлинг сообщил мне в Саарбрюккене, что французские рудники отошли к противнику в целости и сохранности. Но получилось так, что электростанция, от которой работали насосы этих рудников, осталась по нашу сторону линии фронта. Рехлинг осторожно зондировал, может ли он продолжить подачу энергии по еще неповрежденной линии элктропередач на насосную станцию рудников. Я дал свое согласие. Одобрил я и предложение командира какой-то воинской части снабжать электроэнергией оставленный нами Люттих, чтобы не оставить без нее госпитали и больницы — собственное городское энергоснабжение оказалось по другую сторону фронта.
Через несколько недель, с середины сентября, я оказался перед проблемой — что делать с немецкой промышленностью? Естественно, что руководители предприятий отнюдь не хотели разрушения своих заводов и фабрик. К моему изумлению, эту точку зрения поддержали некоторые гауляйтеры прифронтовой полосы. Настало какое-то странное время. В разговорах, полных двусмысленности, ловушек и обходных путей, прощупывались взгляды друг друга, заключались тайные договоренности, выскзав откровенно свою позицию, каждый становился заложником своего собеседника.
Чтобы обезопасить себя от Гитлера на тот случай, если до него дойдет информация о непроведении в немецкой прифронтовой полосе мероприятий по разрушению промышленности, я в отчете о поездке 10-14 сентября сообщал, что даже в непосредственной близости от фронта производство еще относительно прилично поддерживается. Стараясь преподнести ему свои предложения в удобоваримой форме, я пустился в рассуждение, что если, к примеру, в прифронтовом Ахене работает предприятие, дающее в месяц четыре миллиона патронов, то целесообразно до последней минуты продолжать, даже и под артобстрелом, производство для непосредственных нужд пехотно-стрелковых частей. Неразумно выводить из строя коксовые печи в Ахене, если они, располагая запасом угля, в состоянии, как и прежде, снабжать газом Кельн, да еще к тому же поставлять войскам ежедневно несколько тонн бензола. Неправильно было бы выводить из строя электростанции в непосредственной близости от фронта, поскольку от них зависит почтовая служба обширных регионов и в свою очередь телефонная система связи в армии. Одновременно, с ссылкой на прежние указания Гитлера, я направил всем гауляйтерам телеграммы о недопущении разрушений действующих промышлнных объектов (12).
Внезапно все мои усилия повисли в воздухе. По возвращении в Берлин из поездки в Саарбрюккен, остановившись в нашей гостинице для инженеров на Ванзее, я получил от начальника моего Центрального управления Либеля информацию, что в мое отсутствие поступили важные приказы Гитлера, адресованные всем министрам. В соответствии с ними принцип «выжженной земли» должен безоговорочно проводиться на территории Германии.
Мы, чтобы оградить себя от чужих ушей, расположились на лужайке нашей виллы в Ванзее. Был прекрасный день уходящего лета, мимо нас по озеру медленно скользили яхты. Ни одному немцу непозволительно, резюмировал Либель наивысшую волю, оставаться на занимаесых противником землях. А те, кто все же ослушается, пусть прозябают в пустыне среди руин стертой с лица земли цивилизации. Разрушению подлежат не только системы снабжения газом, водой, электроэнергией, телефонная связь, но и вообще все, что необходимо для поддержания жизни: списки на получение продовольственных карточек, документация учреждений регистрации актов гражданского состояния, адресные бюро, должны быть прекращены все банковские операции; уничтожены, далее, должны быть все запасы продовольствия, сожжены дворы сельских хозяев, забит скот. На уничтожение были обречены даже произведения искусства, выстоявшие в бомбежках памятники архитектуры — дворцы и замки, соборы и театры. По указанию Гитлера несколькими днями раньше, 7 сентября 1944 Г., в «Фелькишер беобахтер» появилась редакционная статья, которая этот взрыв вандализма облекла в следующие слова: «Ни один немецкий стебелек не должен стать пищей врага, ни один немецкий рот не должен откликнуться на его вопросы, ни одна немецкая рука не должна протянуться ему на помощь. Вторгнувшись, пусть он увидит: каждая тропинка разрушена, каждая дорога отсечена. Никто и ничто не выйдет ему навстречу — только смерть, руины и ненависть» (13).
Безуспешно пытался я в своем отчете о поездке возбудить в Гитлере чувство сострадания: «В окрестностях Ахена можно видеть составы с эвакуированными; несчастные пускаются в путь с малыми детьми и стариками, совсем как во Франции в 1940 г. Если эвакуация примет большие масштабы, то эти бедствия, несомненно, будут нарастать, что вынуждает к ограничениям при отдаче приказов к эвакуации». Гитлеру следовало бы, взывал я, «поехать на запад, чтобы самому на месте убедиться в тамошних условиях… Народ ждет этого». (14)
Но Гитлер не приехал. Едва только стало известно, что руководитель партийной организации Ахена Шмеер применил при оставлении города не все меры принуждения к эвакуации, как он лишил его всех постов, исключил из партии и отправил на фронт рядовым. Не имело ни малейшего смысла пытаться уговорить Гитлера отменить свои решения. Для самостоятельного же действия у меня не хватало авторитета власти. Погоняемый тревогой и озабоченностью, я продиктовал экспромтом телеграмму, текст которой Борман после утверждения его Гитлером, должен был направить гауляйтерам западных регионов. Мне хотелось, чтобы Гитлер сам себя бы опроверг: радикальные постановления последних дней мной не упоминались, я подталкивал его к сведению воедино отдельных решений в виде обобщающего распоряжения. Психологически мой текст опять-таки был рассчитан на настоящую или мнимую уверенность Гитлера в победу: если он не отойдет от своего приказа — пытался я подловить его — то тем самым он признает поражение в войне; тогда лишаются всякой основы призывы к тотальному сопротивлению. Телеграмма начиналась с простых слов: «Фюрер пришел к выводу, что он в состоянии в ближайшее время вернуть оставленную территорию. Поскольку для продолжения войны западные области имеют важное значение с точки зрения производства военной продукции и вооружений, все осуществляемые при отходе мероприятия должны ориентироваться на то, что промышленность данных областей могла бы в полном объеме возобновить свою работу… Промышленные установки должны приводиться в негодность в самый последний момент для „парализации“ производства на более длительный срок… Электростанции в горнодобывающих центрах следует сохранять для поддержания нормального водного режима в шахтах. При выходе насосов из строя и затоплении шахт возвращение последних к жизни потребует нескольких месяцев». Вскоре я позвонил в ставку, чтобы узнать, была ли телеграмма положена Гитлеру на стол. И она прошла! Всего с одним единственным изменением. Я приготовился к вычеркиваниям, а также к тому, что пункт о «парализации» объектов будет ужесточен. Практически Гитлер оставил текст без смысловых изменений, но отредактировав собственноручно, значительно приглушил свою веру в победу. Второе предложение теперь читалось так: «Освобождение части в данный момент потерянной территории отнюдь не исключено». Борман, направивший телеграмму гауляйтерам, снабдил ее обязывающим дополнением: «По поручению фюрера направляю Вам нижеследующую телеграмму господина Имперского министра Шпеера для неукоснительного и точного исполнения» (15). Даже Борман поддержал! Он, казалось, яснее представлял себе опустошительные последствия политики тотального разрушения в оставляемых областях.
В сущности, Гитлер просто пытался сохранить лицо, когда заявил об «освобождении части в данный момент потерянной территории». По крайней мере еще неделю назад он уже знал, что война, даже при стабилизации фронтов, закончится уже через несколько месяцев просто из-за нехватки сырья. Йодль тем временем дополнил мои вооруженческо-политические прогнозы военно-стратегическими соображениями и доложил, что армия оккупировала непомерно большие пространства; при этом он использовал образ змеи, заглотившей слишком большой кусок добычи и ставшей в результате малоподвижной. Поэтому он предложил отказаться от Финляндии, Северной Норвегии, Северной Италии и большей части Балкан с тем, чтобы за счет сокращения занимаемого нами пространства занять более выгодные оборонительные рубежи по рекам Тиссе и Саве, а также по южной гряде Альп. Он рассчитывал таким образом на высвобождение большого числа дивизий. Поначалу Гитлер ополчился на подразумевающуюся этим планом идею самоликвидации, но под конец он дал мне 20-го августа согласие (16) на проведение расчетов, какие будет иметь последствия прекращение поставок сырья из этих регионов в случае их оставления.
Но за три дня до окончания этой работы, 2-го сентября 1944 г., между Финляндией и Советским Союзом было подписано соглашение о прекращении огня, и немецким войскам было предложено покинуть страну до 15 сентября. По получении этих известий Йодль сразу же позвонил мне и поинтересовался результатами нашей экспертизы. Настроение Гитлера резко изменилось. От прежних размышлений о добровольном отводе войск не осталось и следа. Йодль же с еще большей настойчивостью требовал немедленной эвакуации наших армий из Лапландии еще в сезон благоприятной погоды: если ее вывод совпадет с рано начинающимися здесь снежными буранами, то неизбежна полная потеря техники. И снова, как год назад в споре об отступлении от марганцевых рудников в Южной России, Гитлер вытащил тот же аргумент: «Если мы лишимся поставок никеля из Северной Лапландии, то уже через несколько месяцев остановится все производство вооружений».
Но этот аргумент продержался недолго. Через три дня, 5 сентября, я отправил с курьером памятную записку Йодлю и Гитлеру: не потери финских никелевых рудников, доказывал я, а прекращение поставок хромовой руды из Турции решит исход войны в материально-техническом отношении. При теоретическом допущении, что производство техники и вооружения будет — что при налетах авиации противника; впрочем, было чистой гипотезой — поддерживаться в полном объеме, промышленность получит последнюю порцию хрома 1 июня 1945 г. «Принимая во внимание продолжительность складирования и производственного процесса в обрабатывающей промышленности выпуск зависимой от поставок хрома производства, т.е. всей промышленности вооружений, прекратится 1 января 1946 г.» (17).
Предугадать реакцию Гитлера в это время уже не представлялось возможным. Я внутренне приготовился к взрыву бессильной ярости, он же принял мою информацию спокойно, не сделал никаких выводов и, вопреки мнению Йодля, отложил вывод войск из Финляндии до середины октября. По-видимому, такие прогнозы при общем положении дел его уже не трогали. В обстановке развала фронтов на западе и востоке дата 1 января 1946 г. должна была даже Гитлеру казаться совершенно утопической.
В тот момент нам больше беспокойства доставляла нехватка горючего. В июле 1944 г. я писал Гитлеру, что начиная с сентября 1944 г. из-за дефицита горючего следовало бы прекратить всякие тактические передвижения войск. В конце сентября я писал Гитлеру: «Группа истребительной авиации, базирующаяся под Крефельдом и имеющая тридцать семь полноценных машин, при самых благоприятных метеоусловиях может через два дня по получении двадцати тонн горючего на третий совершить только один вылет до Ахена и только группой в двадцать самолетов». Когда я через несколько дней приземлился в своем самолете на аэродроме в Вернойхене, восточнее Берлина, то от командира летной учебной базы я услышал, что каждый слушатель имеет учебного летного времени всего один час в неделю — поставки горючего покрывали ничтожную часть потребности.
Да и сухопутные войска из-за нхватки горючего почти что утратили свою маневренность. В конце октября я докладывал Гитлеру о том, как я ехал ночью в 10 армию, дислоцированную южнее По. Там мне «повстречалась колонна из 150 грузовиков, каждый из которых тянули четыре быка; к каждому танку и тягачу было прицеплено по несколько грузовиков». В начале декабря я с озабоченностью докладывал, что «обучение водителей танков весьма посредственно», поскольку «не хватает очищенного спирта» (18). Насколько положение было тяжким, генерал-полковник Йодль, конечно, знал лучше меня. Чтобы обеспечить задуманную операцию в Арденнах 17,5 тыс. тонн горючего (прежде мы столько производили за два с половиной дня), он вынужден был распорядиться 10 ноября 1944 г. о прекращении его поставок другим группам войск (19).
Тем временем налеты не предприятия синтетического горючего косвенно стали сказываться на всей химической промышленности. Я вынужден был доложить Гитлеру, что «при заполнении наличных гильз приходится смешивать взрывчатые вещества с солью, переходя при этом все допустимые границы». И в самом деле, начиная с октября 1944 г., заряды на 20% состояли из каменной соли, что соответственно снижало их поражающую способность (20).
В этой отчаянной ситуации Гитлер проиграл свой последний военно-технический козырь. Было что-то гротескное в том, что как раз в эти месяцы мы все еще продолжали наращивать выпуск истребителей. В общей сложности на этой последней фазе войны мы за шесть месяцев поставили 12720 истребителей, а ведь войну мы начали, имея в своем распоряжении всего 661 истребитель (21). В конце июня Гитлер повторно дал согласие на проведение специального учебно-тренировочного сбора двух тысяч летчиков, поскольку все еще сохранялась надежда нанести серией концентрированных ударов крупный урон американскому воздушному флоту и принудить его к прекращению бомбовой войны с воздуха. Дело в том, что при налетах американских авиасоединений образовывался, считая оба конца, огромной протяженности, более тысячи километров, фланг.
Мы вместе с Адольфом Галландом, командующим истребительной авиацией, провели расчет, согласно которому получалось, что уничтожение одного бомбардировщика противника над территорией Германии обойдется нам потерей одного истребителя. Но при этом соотношение потерь в материально-техническом смысле выразятся в пропорции 1: 6, а летного состава — 1: 2. А так как не менее половины наших летчиков могли спастись при помощи парашюта, а экипажи противника попадали бы на немецкой территории в плен, то даже при его превосходстве в людских и материально-технических резервах, а также в возможностях подготовки летного состава, преимущества были определенно на нашей стороне (22).
Числа 10-го августа Галланд весьма в нервозном тоне предложил мне вместе с ним немедленно вылететь в ставку. Гитлер только что отдал столь характерный для него своей испульсивностью приказ направить воздушный флот «Рейх», формирование и укомплектование которого двумя тысячами истребителей как раз подходило к концу, на Западный фронт. В то же время весь наш опыт показывал, что там он будет перемолот в самые краткие сроки. Гитлер, конечно, догадывался, с какой целью мы пожаловали. Он понимал, что своим приказом он нарушает данное мне в июле месяце обещание прикрыть истребительной аиацией заводы по производству синтетического горючего. Он уклонился от открытого спора на «ситуации», назначив нам встречу после совещания наедине.
Я начал с того, что в очень осторожной форме выразил сомнение в целесообразности приказа, а затем, подавляя все свое волнение, спокойно охарактеризовал катастрофическое положение с вооружением и техникой, привел соответствующие цифры и обрисовал последствия, которые будет иметь продолжение бомбардировок. Уже на этой стадии доклада Гитлер начал нервничать и, хотя он и слушал молча, по выражению его лица, суетливым движениям рук, покусыанию ногтей, я видел его нарастающие несогласие и напряженность. Когда же я подошел к концу и подумал, что все же смог его убедить в том, что каждый имеющийся в нашем распоряжении истребитель должен использоваться над территорией Рейха для подавления неприятельских бомбардировщиков, Гитлер сорвался. Лицо его налилось кровью, глаза безжизненно остекленели. Совершенно вне себя он заорал: «Решения оперативного масштаба — это мое дело! Соблаговолите заниматься Вашими проблемами вооружения! Остальное — не Ваше дело!» Не исключено, что он и согласился бы с моими доводами, если бы это был разговор тет-а-тет. Присутствие Галланда делало пересмотр приказа для него невозможным.
Он резко оборвал беседу и не допустил еще некоторых дополнительных доводов: «Я не могу больше терять с Вами время». Обескураженные, мы с Галландом отправились в мой служебный павильончик.
На следующий день, не солоно хлебавши, мы уже собирались лететь назад в Берлин, когда появился Шауб и сообщил, что мы должны еще раз переговорить с Гитлером. При нашем появлении он сразу ж взорвался еще более несдержанно, чем накануне. Слова вылетали еще быстрее и сбивчивее: «Я вообще не собираюсь больше выпускать самолеты! Истребительная авиация как особое формирование тотчас же распускается! Прекратить производство самолетов! Немедленно, понятно? Вы ведь все жалуетесь на нехватку квалифицированной рабочей силы? Так немедленно же перебросить ее на производство зенитной артиллерии. Всех рабочих туда! Материалы — тоже! Это мой приказ! Немедленно вызвать сюда Заура! Составить программу производства зенитных орудий! Сообщите об этом Зауру. Программу удесятирения их производства… Мы переключим на него сотни тысяч рабочих. Я каждый день читаю материалы зарубежной прессы, и они пишут, как страшна наша зенитная артиллерия. Именно ее они побаиваются, а не наших истребителей». Едва Галланд открыл рот, чтобы возразить. что показатель поражения самолетов противника истребителями над территорией Германии выше, чем зениток, но успел сказать только несколько слов, как его оборвали. Снова было резко сказано, что мы свободны, в сущности, нас попросту вышвырнули.
В чайном домике я выпил вермута из всегда стоявшей там наготове для подобных случаев бутылки; мой желудок взбунтовался против только что пережитой сцены. Галланд, обычно уравновешенный и сдержанный, выглядел впервые за все время нашего знакомства подавленным. В его голову не укладывалось, что из-за трусости перед противником подлежит роспуску подчиненная ему истребительная авиация. В отличие от него мне куда как были знакомы подобные срывы Гитлера, и я знал, что очень часто осторожными маневрами можно было добиться исправления принятых им решений. Я успокаивал Галанда: на предприятиях, изготовляющих истребители, невозможно наладить производство орудийных стволов. Узкое место у нас — совсем не в недостаточном числе зениток, а в снарядах для них, в первую очередь в нехватке взрывчатых веществ.
Заур, разделявший мои опасения, что Гитлер выдвинет невыполнимые требования, доложил ему на следующий день, что увеличение выпуска зенитных орудий зависит от парка специального технологического оборудования для сверления длинных стволов.
Вскоре мне вместе с Зауром пришлось снова прибыть в ставку, чтобы обсудить в деталях отданный Гитлером тем временем письменный приказ. После долгого перетягивания каната он умерил свое первоначальное требование увеличить производство зениток в пять раз до роста в два с половиной раза. На это он дал нам время до декабря 1945 г. и, кроме того, потребовал удвоить производство снарядов для зениток (23). В относительном спокойствии мы смогли обсудить двадцать ввосемь пунктов повестки совещания. Но как только я снова обратил его внимание, что при данных условиях истребительная авиация должна использоваться только над нашей территорией, Гитлер снова сердито оборвал меня и повторил свой приказ о свертывании производства истребителей в пользу наращивания выпуска зенитных орудий. На этом он закрыл совещание.
Это был первый приказ Гитлера, которому не последовали ни я, ни Заур. Я поступал на свой страх и риск, когда на следующий же день на заседании штаба, ведающего вопросами производства вооружений, заявил, что «в любом случае выпуск истребителей должен поддерживаться на максимальном уровне». Еще через три дня я пригласил представителей авиационных предприятий и в присутствии Галланда подчеркнул значение стоящей перед ними задачи: «Именно резким рывком ответить на нависшую над родиной опасность полного подавления военной промышленности» (24). Постепенно Гитлер поостыл и неожиданно и беззвучно даже включил выпуск истребителей, хотя и по урезанной программе, в высшую категорию срочности. Буря пронеслась.
По мере того, как мы вынуждены были свертывать производство, а новые разработки и ввобще приостановить, Гитлер начал все настойчивее и целеустремленнее возбуждать среди генералитета и политических руководящих кругов надежды на будущее новое оружие, которое якобы и должно решить исход войны. Нередко все время своих поездок в различные дивизии меня с заговорщической улыбкой спрашивали, когда же поступит новое чудо-оружие. Эти иллюзии были мнекрайне неприятны: придет день, и разочарование неизбежно. Поэтому в середине сентября, когда уже «фау-2» вступили в действие, я написал Гитлеру следующее:"В армии широкое распространение получила вера в поступление на вооружение в самое же ближайшее будущее нового вида оружия, которое решит исход войны в нашу пользу. Ожидают, что мы его применим уже в считанные дни. Этинастроения вполне серьезно разделяют и старшие офицеры. Возникает вопрос: правильно ли в такое трудное для нас время пробуждать надежды, которые в столь сжатые сроки не могут быть оправданны и которые сменятся разочарованием, могущим неблагоприятно сказаться на боевом духе. А когда и население со дня на день ожидает «чудо-оружия» и даже сомневается, отдаем ли мы себе отчет в том, что на часах уже без пяти минут двенадцать и спрашивает, не безответственно ли со стороны руководства еще оттягивать использование этого, уже находящегося на складах, оружия, то возникает вопрос, насколько уместна пропаганда такого рода" (25).
В одной из бесед наедине Гитлер хотя и признал, что я прав, но — как мне вскоре же пришлось услышать — он отнюдь не отказался от обещаний нового «чудо-оружия». Поэтому 2-го ноября я писал Геббельсу: «Мне представляется нецелесообразным вселять в общественность надежды, при том6 что на обозримое время нельзя с определенностью гарантировать их исполнение… Поэтому позволяю себе просить Вас принять меры к тому, чтобы впредь в ежедневной печати и в специальных изданиях избегать всякого рода намеков на еще только предстоящие достижения нашей промышленности вооружений».
После этого Геббельс действительно пресек всякую информацию о новом виде оружия. Но странное дело — слухи стали только еще сильнее. Лишь на Нюрнбергском процессе я узнал от Фриче, одного из ближайших сотрудников министра пропаганды, что Геббельс создал специальную группу для распространения этих слухов. Они далеко предвосхищали будущее развитие. Мы часто проводили по вечерам в своем кругу нечто вроде конференций по перспективным вопросам развития военной техники и рисовали себе самые смелые картины. Обсуждались при этом возможности и эффект применения и атомной бомбы. Нередко в этих заседаниях принимали участие и близко стоящие к Геббельсу журналисты, присутствовали они и на неофициальных вечерних посиделках (26).
Слухи падали на благоприятную почву — время было напряженное, и все охотно предавались упованиям. И напротив, газеты уже давно утратили всякое доверие. В отличие от них в последние месяцы войны, при том что масса людей отчаявшихся все увеличивалась, успехом пользовались астрологические издания. А так как они во многих отношениях были зависимы от министерства пропаганды, то — как мне рассказал об этом Фриче — они и были использованы как средство воздействия на общественное мнение. Ловко скроенные гороскопы вели речь о долинах, которые надо пересечь, оракульствовали о предстоящих внезапных поворотах, изощрялись во всякого рода обнадеживающих намеках. Место для режима, и впрямь, оставалось только в астрологической газетенке.
Вся промышленность вооружений и боеприпасов, объединенная с весны 1944 г. под руководством моего министерства, начала уже с конца осени снова дробиться. Не только потому, что производство тяжелых ракет, рассматривавшееся как приоритетное и решающее, отошло к СС; существеннее было то, что некоторым гауляйтерам удалось добиться передачи под их ответственность производства вооружения в их административных округах. Гитлер одобрил подобную инициативу. Так он дал согласие Заукелю, добивавшемуся разрешения на строительство в его гау Тюрингии крупного подземного завода для серийного выпуска одномоторного реактивного истребителя, окрещенного Гитлером «народным». Но мы все равно уже вступили в начальную стадию экономической агонии, так что это раздробление ничему уже не могло повредить.
Одновременно с этой тенденцией возникали вдруг — что было показательно для нарастающего общего смятения — надежды на то, что мы и с примитивным вооружением добьемся успехов и тем самым сможем выравнять наше отчаянное военно-техническое положение. Техническая эффективность оружия должна-де отступить на второй план по сравнению с мужеством отдельно взятого человека. В апреле 1944 г. Дениц поручил вице-адмиралу Хайе, человеку, богатому идеями, возглавить производство одноместных подлодок и некоторых других боевых судов. Но пока удалось выйти на значительные количественные показатели, наступил уже август, высадка союзников уже стала фактом и было уже вообще слишком поздно для подобных планов. Гиммлер в свою очередь задумал создать подразделение смертников, которые на самолетах-ракетах сбивали бы бомбардировщики противника прямым тараном. Еще одним примитивным оружием являлись так называемые «фаустпатроны», маленькие ракеты, выстреливаемые с рук, которые должны были заменить недостающие противотанковые пушки.
Поздней осенью 1944 г. Гитлер лично вмешался в производство противогазов и назначил особого уполномоченного, непосредственно ему подчиненного. Самым срочным порядком была разработана программа с целью защитить все население от угрозы применения отравляющих газов. Хотя в соответствии с приказом Гитлера об утроении производства противогазов от октября 1944 г. удалось изготовить 2,3 млн противогазов, для решения проблемы защиты городского населения от отравляющих газов требовались многие месяцы. Поэтому партийные издания охотно давали советы по применению простейших средств самозащиты — например, по использованию бумаги в качестве фильтров.
Гитлер говорил в то время об угрозе газовых атак противника на немецкие города (1), но д-р Карл Брандт, с которым у меня сложились дружеские отношения, не исключал того, что эти лихорадочные приготовления связаны с применением газов с нашей стороны. В числе наших «чудо-вооружений» появился отравляющий газ «табун», от него не могли защитить фильтры всех известных тогда противогазов и даже минимальный прямой контакт с его осадками оказывался смертельным.
Роберт лей, химик по профессии, после какого-то совещания в Зонтхофене, пригласил меня на обратную дорогу в свой вагон-салон. Как это было у него заведено, мы проводили время за крепкими напитками. Его и обычно-то спотыкающаяся манера речи выдавала на этот раз особое волнение: «У нас есть теперь этот новый газ. Фюрер должен это сделать. Он должен применить его. Теперь же должен! Момент крайний! И Вы тоже должны объяснить ему, что самое время!» Я молчал. По-видимому, Лей уже имел беседу с Геббельсом, поскольку тот сделал соответствующий запрос у коллег из химической промышленности относительно этого газа и его поражающих свойств. От также склонял Гитлера к введению этого нового газа в дело. Прежде Гитлер всегда отвергал развязывание войны с применением газов, но сейчас на одной из «ситуаций» в ставке он дал понять, что на востоке газы смогли бы приостановить продвижение советских войск. Он предавался смутным надеждам на то, что Запад примирится с их использованием на востоке: ведь английское и американское правительства на данной стадии войны заинтересованы в том, чтобы наступление русских захлебнулось. Но так как никто из присутствующих не поддержал его, он уже никогда более к этой теме не возвращался.
Было очевидно, что генералитет страшился непредсказуемых последствий. Я сам писал 11 октября 1944 г. Кейтелю, что из-за развала в химической промышленности запасы исходных для «табуна» веществ циана и метанола исчерпаны (2). Поэтому с 1 ноября его производство приостанавливается, а — иприта сокращается до одной четверти производственных мощностей. Кейтель, правда, заручился приказом Гитлера ни в коем случае не снижать производство отравляющих газов. Но теперь такие распоряжения не имели уже ничего общего с действительностью. Не ответив в верха, я стал самостоятельно распределять поставки основной химической продукции.
11 ноября мне пришлось в дополнение к моим бесчисленным запискам о сокращении производства горючего добавить еще одно тревожное донесение: уже более полутора месяцев как Рурский индустриальный район отрезан от остальной территории из-за сильнейших сбоев на транспорте. «Принимая во внимание общую экономическую структуру Рейха, самоочевидно, — писал я Гитлеру, — что отпадение рейнско-вестфальского промышленного региона подорвет немецкую экономику в целом и в перспективе сделает невозможным успешное продолжение войны. С важнейших оборонных заводов сообщают, что они непосредственно находятся под угрозой остановки. Возможности избежать ее при данных обстоятельствах нет».
Поскольку уголь больше нельзя было транспортировать в остальные регионы Рейха, продолжал я, запасы имперских железных дорог быстро тают, существует угроза остановки газовых заводов, заводы по производству растительного масла и маргарина накануне закрытия, даже снабжение больниц коксом стало неудовлетворительным 4 «».
Все действительно шло к концу. Появились первые признаки анархии. Эшелоны с углем уже не достигали своих мест назначения, а задерживались и реквизировались гауляйтерами для собственных нужд. В Берлине здания не отапливались, газ и электричество подавались только в определенные часы. Из рейхсканцелярии пришла возмущенная жалоба на то, что наше Имперское управление по углю отказалось в полном объеме выполнить обязательства по фондам на остаток зимнего периода.
В связи с таким положением мы более были не в состоянии реализовывать наши программы, а лишь пытались производить комплектующие части. Если бы запасы иссякли, это означало бы конец оборонного производства. При этом я, как, вероятно, и противник, разрабатывавший свою воздушную стратегию, недооценивал то, что на заводах скопились большие запасы деталей и узлов 5 «». Тщательная проверка показала, что, правда, лишь в течение нескольких месяцев, можно по-прежнему рассчитывать на значительный объем производства вооружений. Гитлер воспринял факт последней «Чрезвычайной и дополнительной программы», как мы ее назвали, со спокойствием, производившим зловещее впечатление. Он не проронил ни слова о последствиях, хотя на этот счет не было никаких сомнений.
Примерно в это время Гитлер на оперативном совещании заявил в присутствии всех генералов: «Нам повезло, что нашими вооружениями занимается гений. Это Заур. Уж он-то преодолеет действительно все трудности». Генерал Томале заметил Гитлеру: «Мой фюрер, министр Шпеер здесь». «Да, я знаю, — ответил он коротко, недовольный тем, что его перебили. — Но Заур — тот гений, который справится с положением». Как ни странно, я принял этот умышленный афронт без волнения, почти безучастно: я начал прощаться.
12 октября 1944 г., когда положение на Западном фронте вновь укрепилось и снова можно было говорить о фронте, а не о беспомощно убегающих людях, Гитлер после оперативного совещания отвел меня в стороны, взял с меня слово молчать и затем объявил мне, что он собирается провести на западе большое наступление, объединив для этого все имеющиеся силы: "Для этого Вы должны сформировать из строителей-немцев строительный отряд, имеющий в своем распоряжении достаточно транспортных средств, чтобы, даже в том случае, если прекратится работа железнодорожного транспорта, быть в состоянии строить различные мостовые сооружения. При этом придерживайтесь организационных форм, уже зарекомендовавших себя в западной кампании 1940 г. 6 «». Я обратил внимание Гитлера на то, что мы едва ли располагаем достаточным количеством грузовиков для выполнения такого задания. «В этом случае все остальное следует отодвинуть в сторону», -энергично решил он. «Совершенно безразлично, каковы будут последствия. Это будет мощный удар, который должен принести успех».
Примерно в конце ноября Гитлер еще раз заявил, что он все ставит не это наступление. Поскольку он был убежден в его успехе, он беспечно добавил, что это его последняя попытка. «Если она провалится, я не вижу иной возможности благополучного завершения войны… Но мы прорвемся», — добавил он и немедленно пустился во все более далекие от реальности фантазии: «Единственный прорыв на Западном фронте! Вы увидите! Это приведет к краху и панике у американцев. Мы осуществим прорыв в центре и овладеем Антверпеном. Так они лишатся своего порта снабжения. И огромный котел образуется вокруг всей английской армии, будут сотни тысяч пленных. Как когда-то в России!»
Когда я в это же время встретился с Альбертом Феглером для того, чтобы обсудить ставшее из-за налетов авиации просто отчаянным положение в Руре, он напрямик спросил меня:"Когда это, наконец, кончится?" Я намекнул ему, что Гитлер хочет сконцентрировать все силы для осуществления последней попытки. Феглер упорно продолжал: «Но он же понимает, что после этого нужно кончать? Мы теряем слишком много техники. Как возможно ее воспроизводство, если разрушения в промышленности будут продолжаться в тех же размерах хотя бы еще несколько месяцев?» «Я думаю, — возразил я, — что Гитлер таким образом разыгрывает свою последнюю карту и что он это знает». Феглер скептически посмотрел на меня: «Конечно, это его последняя карта, если наше производство разваливается на всех участках. Он будет проводить эту акцию на востоке, чтобы получить там передышку». Я уклонился от ответа. «Конечно, это будет на Восточном фронте, — решил Феглер. — Ни один человек не может пойти на такое безумство, чтобы обнажить Восточный фронт, чтобы сдержать наступление противника на западе».
Генерал-полковник Гудериан, начальник Генерального штаба сухопутных войск, на оперативных совещаниях с ноября постоянно обращал внимание Гитлера на непосредственную угрозу Верхней Силезии вследствие концентрации войск на Восточном фронте. Конечно, он делал это с целью добиться переброски на Восточный театр военных действий собранных для наступления на западе дивизий, чтобы избежать там катастрофы. На Нюрнбергском процессе некоторые из подсудимых, впрочем, пытались оправдать продолжение войны зимой 1944/45 г.г. при помощи такого аргумента, что Гитлер продолжал военные действия только для того, чтобы спасти жизнь беженцам с востока и сдать русским в плен как можно меньше немецких солдат. ОДнако решения, которые он принимал в это время, свидетельствуют как раз об обратном.
Моя точка зрения заключалась в том, что необходимо как можно эффектнее разыграть «последнюю карту Гитлера». Поэтому я договорился с командующим группы войск Б, фельдмаршалом Моделем, что во время наступления я буду оказывать ему импровизированную помощь в поставке вооружений. 16 декабря, в день наступления, я поселился в маленьком охотничьем домике под Бонном. Уже когда я ночью ехал на запад в моторном вагоне Имперской железной дороги, я видел, что восточнее Рейна сортировочные станции забиты эшелонами; техника, предназначенная для наступления, застряла там из-за налетов авиации.
Ставка Моделя находилась на дне узкой, поросшей лесом расщелины в Эйфеле, в большом охотничьем доме богатого промышленника. Как и Генштаб сухопутных войск, Модель не стал строить бункеры, чтобы заранее за несколько месяцев не привлекать к этому месту внимание разведки противника. У Моделя было хорошее настроение, потому что внезапность удалась, фронт был прорван, его войска быстро продвигались вперед. Погода нам благоприятствовала, она была как раз такой, какую «заказал» Гитлер перед наступление: «Погода должна быть плохой, иначе акция не будет иметь успеха».
Как фронтовой экскурсант, я старался как можно ближе продвинуться к линии фронта. Рвущиеся вперед войска были в хорошем расположении духа, потому что низкая облачность исключала любые действия авиации. Но уже на второй день начался хаос на дорогах, автомобили продвигались по главной дороге в три колонны метр за метром. Для того, чтобы пройти 3 — 4 километра, моему автомобилю, зажатому между грузовиками с боеприпасами, нужен был в среднем один час. Я боялся, что погода разгуляется.
Модель объяснял, с чем связана неразбериха: например, недостаточная дисциплинированность вновь созданных формирований или хаос в тылу. Но, как всегда, общая картина показывала, что армия утратила свои когда-то знаменитые организационные качества. Это безусловно было одним из результатов того, что ею три года руководил Гитлер.
Первой целью моего трудного путешествия был взорванный мост на северном крыле 6 танковой армии СС. Чтобы принести какую-то пользу, я обещал Моделю выяснить, каким образом его можно восстановить в кратчайший срок. Солдаты скептически оценили мое внезапное появление. Мой адъютант узнал у одного из них, что они думают о его причине: «Он получил по шапке от фюрера за то, что мост еще не готов. Теперь у него приказ, самому расхлебывать эту кашу». Восстановление, действительно, тянулось крайне медленно. Потому что строительные отряды «Организации Тодт», со всей тщательностью сформированные нами, из-за непроходимых пробок на дорогах застряли вместе с большей частью саперной техники восточнее Рейна. Таким образом, скорый конец был обусловлен уже недостатком необходимого мостостроительного оборудования.
Недостатки в снабжении ГСМ также сказались на успехе операций. Танковые соединения начали наступление с незначительными резервами горючего. Гитлер легкомысленно рассчитывал на то, что танковые соединения потом воспользуются захваченным у американцев трофейным горючим. Когда наступление грозило захлебнуться, я помог Моделю, связавшись по телефону с находившейся наподалеку Рурской областью и на скорую руку организовав формирование и отправку на фронт поездов циятерн с бензольных заводов.
Метариально-техническое снабжение развалилось, когда через несколько дней рассеялся туман и в безоблачном небе появилось множество истребителей и бомбардировщиков противника. Даже для быстрого легкового автомобиля поездка днем стала проблематичной; часто мы были рады, когда могли спрятаться в какой-нибудь небольшой роще. Снабжение теперь пришлось осуществлять только по ночам, наощупь пробираясь от дерева к дереву 7 «». 23 декабря, за день до сочельника, Модель объявил мне, что наступление окончательно провалилось; однако, Гитлер приказал продолжать его.
До конца декабря я находился в районе наступления, посещал различные дивизии, подвергался обстрелу штурмовиков и артиллерии, видел ужасающие последствия налета немецкой авиации на пулеметную огневую позицию. На этом участке местности лежали, скошенные смертью, сотни солдат. На следующий вечер я посетил Зеппа Дитриха, бывшего фельдфебеля старой немецкой армии, а теперь командующего танковой армией СС, в его ставке недалеко от бельгийского пограничного города Уффализа. Один из немногих соратников Гитлера со времен создания партии, теперь и он при своей простоте отдалился от него. Разговор вскоре перешел на последние приказы: Гитлер во все более рещкой форме требовал «любой ценой» взять окруженную Бастонь. Он не желал понять, ворчал Зепп Дитрих, что отборные войска СС не могли без труда смять американцев. Гитлера было невозможно убедить в том, что они стойкие, равные немцам, соперники. "Кроме того, — говорил он, — мы не получаем боеприпасов. Транспортные коммуникации прерваны из-за налетов авиации. Как бы для того, чтобы продемонстрировать наше бессилие, это ночное совещание прервала атака с бреющего полета больших четырехмоторных бомбардировщиков. Вой и разрывы авиабомб, вспыхивающие красные и желтые облака, рев моторов и ничего в ответ, я буквально лишился рассудка при виде этой картины военной беспомощности, выглядевшей как гротеск на фоне ошибочных оценок Гитлера.
Дождавшись темноты, чтобы обезопасить себя от преследования вражеских штурмовиков, я с Позером выехал 31 декабря в 4 часа утра, чтобы лишь на следующий день около двух часов ночи прибыть в ставку Гитлера. Нам все время приходилось искать укрытие от истребителей; для того, чтобы преодолеть 340 километров, нам пришлось, останавливаясь лишь ненадолго, ехать 22 часа.
Западная ставка Гитлера, откуда он руководил наступлением в Арденнах, находилась на окраине уединенной луговой долины, в двух километрах к северо-западу от Цигенберга под Бад Наугеймом. Укрытые в лесу, замаскированные под бункеры, имели защиту в виде таких же массивных потолков и стен, как и все места пребывания Гитлера.
Трижды с момента назначения меня министром я пытался лично поздравить с Новым годом, и каждый раз мое намерение не удавалось. В 1943 г. из-за обледенения самолета, в 1944 г. из-за неполадок с двигателем при полете от побережья Северного Ледовитого океана, когда я возвращался с фронта.
Два часа Нового, 1945 года, уже прошли, когда я, наконец, преодолев многочисленные препоны, прибыл в личные бункер Гитлера. Я не опоздал: адъютанты, врачи, секретарши, Борман — все они, за исключением генералов из ставки фюрера, собрались с шампанским вокруг Гитлера. В ставшей благодаря воздействию алкоголя непринужденной, но одновременно подавленной атмосфере Гитлер единственный, хотя и он-то как раз и не прибегал к стимулирующим напиткам, казался нетрезвым и впавшим в хроническую эйфорию.
Хотя начало нового года не внесло улучшения в отчаянную обстановку, сложившуюся к исходу года, казалось, все испытывали облегчение оттого, что, по крайней мере, по календарю все можно начать сначала. Гитлер делал оптимистический прогноз на 1945 год. Он говорил, что самую низкую точку скоро удастся преодолеть, в итоге мы победим. Общество приняло это молча. Только Борман восторженно соглашался с Гитлером. Спустя два часа, в течение которых Гитлер излучал свой оптимизм, его компания, в том числе и я, почувствовала, что, несмотря на весь скепсис, ее охватывает растущая беззаботность: он по-прежнему обладал своими магическими свойствами. Потому что с точки зрения разума поверить в это было уже невозможно. Уже сама мысль о том, что Гитлер, проведя параллель с положением Фридриха Великого в конце Семилетней войны, фактически признал, что потерпел военное поражение 8 «», должна была отрезвить нас. Но никому из нас эта мысль не пришла в голову.
Через три дня, на большом совещании с Кейтелем, Борманом и Геббельсом, нереальные надежды еще более оживились. Тотальная мобилизация должна была вызвать поворот. Геббельс обрушился на меня с нападками, когда я воспротивился и заявил, что это в такой мере затронуло бы остальные программы, что было бы равнозначно полному краху целых групп производства 9 «». Не веря своим ушам, Геббельс возмущенно посмотрел на меня. Затем он торжественно воскликнул, обернувшись к Гитлеру: «В таком случае, Вас, господин Шпеер, осудит история, за то, что нам не хватит нескольких сот тысяч солдат, чтобы выиграть войну! Почему Вы, наконец, не скажете „да“?! Подумайте! Ваша вина!» Мы замерли на некоторое время в нерешительности, сбитые с толку, затем Гитлер принял решение в пользу Геббельса и тем самым за победу в войне.
За этим совещанием последовало обсуждение состояния дел в оборонной промышленности, в котором в качестве гостей Гитлера смогли принять участие также Геббельс и его госсекретарь Науман. Как уже давно повелось, Гитлер обошел меня во время дискуссии, не интересовался моим мнением, а обращался исключительно к Зауру. Я скорее играл роль бессловесного слушателя. Геббельс сказал мне после заседания, что он был удивлен и огорчен тем, как безучастно я позволял Зауру оттеснить меня в сторону. Наступление в Арденнах означало конец войны. То, что последовало за этим, было лишь оттягиванием при помощи боспорядочного и бессильного сопротивления оккупации страны.
Не я один избегал столкновений. В ставке воцарилось общее равнодушие, которое нельзя было объяснить лишь летаргией, сверхнагрузками и психическим воздействием Гитлера. Вместо яростных столкновений, напряженности прошедших лет и месяцев между многочисленными враждебными друг другу интересами, группами, кликами, боровшимися за благоволение Гитлера и спихивавшими друг на друга ответственность за все учащавшиеся поражения, теперь здесь царила тихая незаинтересованность, уже возвещавшая конец. Например, когда в эти дни Зауру удалось заменить Гиммлера, бывшего «начальником вооружения сухопутных сил» генералом Буле 10 «», этот шаг, означавший частичное отстранение Гиммлера от власти, едва был замечен. Собственно, уже не было настоящей рабочей обстановки, события не оставляли впечатления, потому что понимание неотвратимости конца заслоняло собой решительно все.
Поездка на фронт три недели продержала вдали от Берлина. Это было признаком того, что не было больше возможности управлять из столицы. Общий хаос все больше затруднял централизованное управление организацией вооружения, и он же одновременно лишал его всякого содержания.
12 января на востоке началось предсказанное Гудерианом крупное наступление советских войск, наша оборона развалилась на широком фронте. И даже свыше 2000 современных немецких танков, находтвшихся на западе, к этому моменту уже не смогли бы служить противовесом преимуществу советских войск.
Несколько дней спустя мы в так называемой «посольской комнате» Рейхсканцелярии, увешанном гобеленами помещении перед рабочим залом Гитлера, ожидали начала совещания по текущему моменту. Когда прибыл запоздавший из-за визита к японскому послу Ошиме Гудериан, слуга в простой черно-белой форме СС открыл дверь в рабочий зал Гитлера. По толстому ковру ручной работы мы прошли к столу для карт, стоявшему у окон. Огромная столешница, сделанная в Австрии из цельного куска мрамора, была розового цвета с желтовато-белыми прожилками. Мы встали в ряд спиной к окну, Гитлер сидел напротив нас.
Немецкая армия в Курляндии была безнадежно отрезана. Гудериан попытался убедить Гитлера в том, что нужно сдать эту позицию и эвакуировать армию по Балтийскому морю. Гитлер возражал, как и всегда, когда речь шла о том, чтобы дать согласие на отступление. Гудериан не уступал, Гитлер упорствовал, тон разговора повышался и, наконец, Гудериан возразил Гитлеру с совершенно непривычной для этого круга прямотой. Может быть, под воздействием спиртного, выпитого у Ошимы, он утратил всякую скованность. Со сверкающими глазами и буквально встопорщенными усами, он стоял против Гитлера, который также встал по другую сторону мраморного стола: «Это просто наш долг — спасти этих людей! У нас еще есть время эвакуировать их!» — с вызовом кричал Гудериан. Рассерженный и крайне раздраженный, Гитлер возражал ему: «Они будут сражаться там! Мы не можем отдать эти области!» Гудериан проявил упорство: «Но это бесполезно!» — возмущенно возразил он. «Так бессмысленно пожертвовать людьми. Уже давно пора! Мы немедленно должны погрузить этих солдат на корабли!»
Случилось то, что всем казалось невозможным. Гитлера явно напугало это яростное наступление. Строго говоря, он не мог примириться с такой потерей престижа, причиной которой был прежде всего тон Гудериана. Однако. к моему удивлению, он сослался на обстоятельства военного времени, утверждал, что отступление к портам вызвало бы всеобщую дезорганизацию и привело бы к большим потерям, чем при продолжении обороны. Гудериан еще раз энергично указал на то, что тактика отступления разработана в деталях и оно вполне возможно. Но решение осталось за Гитлером.
Были ли это симптомы распада авторитета? За Гитлером по-прежнему осталось последнее слово, никто в возмущении не покинул зал, никто не заявил, что больше не может брать на себя ответственность. Поэтому престиж Гитлера в итоге не пострадал, хотя мы просто окаменели на несколько минут, став свидетелями такого нарушения придворного этикета. Цейтцлер возразил более сдержанно, в его возражениях все еще присутствовали пиетет и лояльность. Но впервые дело дошло до конфронтации в присутствии всех, можно было физически почувствовать, как далеки они друг от друга. Разверзлись миры. Гитлер, правда, сохранил свое лицо. Это было очень много. И все же одновременно это было очень мало.
В связи с быстрым продвижением советских войск мне показалось целесообразным еще раз посетить силезский промышленный район, чтобы проверить, не аннулировали ли нижестоящие инстанции мои распоряжения, касающиеся сохранения промышленности. Когда я встретился 21 января 1945 г. в Оппельне с вновь назначенным командующим группой армий фельдмаршалом Шернером, он сообщил мне, что от нее осталось одно название: танки и тяжелое оружие были уничтожены в проигранном сражении. Никто не знал, как далеко продвинулись советские войска в направлении Оппельна, во всяком случае, офицеры ставки эвакуировались, в нашей гостинице осталось лишь несколько человек, решивших переночевать здесь.
В моей комнате висела гравюра Кете Кольвиц «Карманьола»: орущая толпа с искаженными от ненависти лицами танцует вокруг гильотины, только немного в стороне, на земле сидит на корточках плачущая женщина. В атмосфере отчаяния, характерной для конца войны, я почувствовал, что и мной овладевает растущее беспокойство. В беспокойном полусне мне являлись чудовищные персонажи гравюры. Страх перед собственным ужасным исходом, который днем заслоняла и приглушала работа, вновь ожил с небывалой силой. Восстанет ли народ, охваченный гневом и разочарованием, против своих бывших вождей и уничтожит их, как на этой картине? В узком кругу, среди друзей и знакомых, иногда велись разговоры о своем мрачном будущем. Мильх обычно уверял, что противник устроит скорый суд над высшим руководством Третьего рейха. Лично я разделял его мнение.
Из подавленного состояния, вызванного этой ночью, меня вывел телефонный звонок полковника фон Белова, осуществлявшего связь с Гитлером. Я уже 16 января срочно указал Гитлеру на то, что после того, как Рурская область была отрезана от остальной части Рейха, утрата Верхней Силезии неизбежно повлекла бы за собой развал всей экономики. В телеграмме я еще раз обратил внимание Гитлера на важность Верхней Силезии и просил выделить группе армий Шернере «по меньшей мере от 30 до 50 % всей военной продукции января» 11 «».
Я хотел таким образом одновременно поддержать Гудериана, все еще требовавшего, чтобы Гитлер прекратил попытки наступления на западе и желавшего использовать на Восточном фронте те немногие еще имевшиеся в распоряжении танки. Одновременно я указал на то, что «русские беспечно подвозят технику и боеприпасы сомкнутыми, при теперешней снежной погоде видными издалека колоннами. В виду того, что немецкие истребители на западе почти уже не способны принести ощутимое облегчение, может быть, было бы полезно сконцентрировать и применить это все еще высоко ценящееся здесь оружие». И вот, Белов сообщил мне, что Гитлер с саркастическим смехом назвал мое замечание метким, однако не предпринял никаких практических шагов. Считал ли Гитлер Запад главным противником? Испытывал ли он солидарность или даже симпатию к режиму Сталина? Я вспомнил его некоторые замечания, которые могли быть истолкованы в этом смысле и которые могли объяснить мотивы его поведения в эти дни.
На следующий день я попытался продолжить свое путешествие в Каттовице, в центр Силезского промышленного района, но не смог добраться туда. На одном из поворотов я столкнулся в гололед с тяжелым грузовиком, моя грудная клетка разнесла вдребезги рулевое колесо, даже погнула рулевую колонку и вот уже я сидел, хватая ртом воздух, на ступеньках деревенской гостиницы, бледный и растерянный: «У Вас вид министра после проигранной войны», — заметил Позер. Автомобиль не мог ехать дальше, санитарная машина отвезла меня назад; мне пришлось отказаться от дальнейшей поздки. Когда я вновь встал на ноги, я по крайней мере смог по телефону выяснить у моих сотрудников в Каттовице, что соблюдаются все достигнутые нами договоренности.
На обратном пути в Берлин Ханке, гауляйтер в Бреслау, провел меня по старому зданию оберпрезидиума, когда-то построенному Шинкелем и лишь недавно отремонтированному. «Никогда это не достанется русским! — воскликнул он патетически. — Лучше я это сожгу!» Я возражал, но Ханке упорствовал. Ему не было дела до всего Бреслау, если бы город попал в руки неприятеля. Но под конец мне удалось убедить его, по крайней мере, в том, что это здание имеет художественную и историческую ценность и отговорить его от совершения этого акта вандализма 12 «». Вернувшись в Берлин, я положил перед Гитлером бессчетное число фотографий, запечатлевших лишения беженцев, которые я велел сделать во время моей поездки. Я питал слабую надежду, что вид спасающихся бегством — женщин, детей, стариков, в сильный мороз устремляющихся навстречу своей несчастной судьбе, сможет тронуть Гитлера. Я думал, что, может быть, удастся уговорить его замедлить свободное продвижение русских, по крайней мере уменьшив контингент на западе. Однако, когда я положил перед Гитлером эти фотографии, он энергично отодвинул их в сторону. Нельзя было понять, то ли они его больше не интересуют, то ли слишком сильно взволновали.
24 января 1945 г. Гудериан посетил министра иностранных дел фон Риббентропа. Он разъяснил ему военное положение и затем коротко заявил, что война проиграна. Фон Риббентроп боязливо уклонялся от всякого проявления своей позиции и попытался выкрутиться из этой истории, немедленно с выражением удивления проинформировав Гитлера о том, что начальник Генерального штаба имеет собственное мнение о ходе войны. Гитлер возбужденно объявил через два часа на совещании по текущему моменту, что впредь он будет со всей строгостью карать за пораженческие высказывания такого рода. Каждому из своих сотрудников он предоставляет лишь право обращаться непосредственно к нему: «Я самым решительным образом запрещаю делать обобщения и выводы! Это мое дело! С тем, кто в будущем будет утверждать в разговорах с другими, что война проиграна, будут обращаться как с изменником Родины, со всеми последствиями для него самого и его семьи. Я буду действовать решительно, не взирая на чины и положение!»
Никто не осмелился произнести ни слова. Мы выслушали молча, так же молча покинули помещение. С этих пор на совещаниях часто стал появляться еще один гость. Он держался совсем в тени, но само его присутствие производило эффект: это был шеф гестапо Эрнст Кальтенбруннер.
В связи с угрозами Гитлера и его все большей непредсказуемостью я через три дня, 27 января 1945 г., разослал тремстам важнейшим промышленникам, входившим в мою организацию, отчет по итогам нашей деятельности за прошедшие три года. Я также пригласил к себе тех, с кем я начинал свою работу в качестве архитектора и попросил их собрать и поместить в надежное место фотографии наших первых проектов. У меня было мало времени, а также не было намерений посвящать их в свои заботы и переживания. Но они поняли: я прощался с прошлым.
30 января 1945 г. я через своего офицера связи фон Белова передал Гитлеру памятную записку. Так случилось, что на ней стояла дата 12-летней годовщины прихода к власти. Я доложил ему по существу вопроса, что в области экономики и вооружений война закончена и при таком положении вопросы питания, отопления жилых домов и энергоснабжения обладают приоритетом по отношению к танкам, самолетным двигателям и боеприпасам.
Чтобы опровергнуть далекие от реальности представления Гитлера о возможностях оборонной промышленности в 1945 г., я приложил к памятной записке прогноз производства танков, оружия и боеприпасов на ближайшие три месяца. Из памятной записки можно было сделать вывод: «После потери Верхней Силезии немецкая оборонная промышленность более не будет в состоянии хотя бы в какой-то степени… покрыть потребности фронта в боеприпасах, оружии и танках. В этом случае станет также невозможным компенсировать превосходство противника в технике за счет личной храбрости наших солдат». В прошлом Гитлер вновь и вновь утверждал, что с того момента, как немецкий солдат начнет сражаться на немецкой земле, защищать свою Родину, его чудеса героизма уравновесят нашу слабость. На это я хотел дать ответ в своей памятной записке.
После того, как Гитлер получил мою памятную записку, он стал игнорировать меня и не замечать моего присутствия на совещаниях по текущему моменту. Только 5 февраля он вызвал меня к себе. Он распорядился, чтобы вместе со мной явился и Заур. После всего, что этому предшествовало, я настроился на ндружественный прием и коллизии. Но уже то, что он принял нас в интимной обстановке своего домашнего кабинета, означало, что он не собирается принимать меры, которыми он угрожал. Он не заставил нас с Зауром стоять, как обычно делал, когда хотел дать почувствовать свое неудовольствие, а очень приветливо предложил нам обитые плюшем кресла. Затем он обратился к Зауру, его голос звучал сдавленно. Казалось, он стеснялся, я чувствовал, что он смущен и пытается просто не замечать мою строптивость и вести разговор о повседневных проблемах производства вооружений. Подчеркнуто спокойно он обсуждал возможности ближайших месяцев, при этом Заур постарался представить дело в выигрышном ракурсе и смягчить удручающее впечатление от памятной записки. Его оптимизм казался не совсем безосновательным. Во всяком случае, в последние годы мои прогнозы нередко оказывались ошибочными, потому что противник упускал шансы, которые я клал в основу своих расчетов.
Я сидел унылый, не принимая участия в этом диалоге. Лишь под конец Гитлер обернулся ко мне: «Хотя Вы и можете письменно выражать мне Ваше суждение о положении в оборонной промышленности, но я запрещаю Вам делиться этим с кем бы то ни было еще. Я также не разрешаю Вам давать кому-либо копию этой памятной записки. Что же касается Вашего последнего абзаца, — здесь его голос стал пронзительным и холодным, — такие вещи не смейте писать даже мне. Вы могли бы не трудиться делать такие заключения. Предоставьте мне делать выводы из положения в производстве вооружений». Все это он произнес без малейших признаков волнения, совсем тихо, слегка присвистывая сквозь зубы. Это выглядело не только значительно определеннее, но и намного опаснее, чем взрыв гнева, после которого он легко мог отойти на следующий день. Но это было, как я совершенно ясно почувствовал, последнее слово Гитлера. Он простился с нами. Он был суше со мной, сердечнее с Зауром.
30 января я уже разослал через Позера шесть экземпляров памятной записки в шесть отделов Генерального штаба сухопутных войск. Для того, чтобы формально выполнить приказ Гитлера, я затребовал их назад. Гудериану и другим Гитлер заявил, что он, не читая, положил записку в сейф.
Я немедленно начал готовить новую записку. Для того, чтобы заставить Заура, в принципе разделявшего мои взгляды на положение в оборонной промышленности, принять на себя определенные обязательства, я договорился с руководителями важнейших главков, что на этот раз памятную записку должен будет составить и подписать Заур. Характерным для моего тогдашнего положения было то, что я тайно перенес встречу в Бернау, где Шталю, возглавлявшему наше производство боеприпасов, принадлежал завод. Каждый из участников этого заседания пообещал уговорить Заура в письменной форме повторить мое объявление банкротства.
Заур изворачивался, как угорь. Он не позволил вырвать у себя письменное заявление, но под конец согласился на следующем совещании с Гитлером подтвердить мои пессимистические прогнозы. Но следующее совещание у Гитлера прошло как обычно. Едва я сделал доклад, как Заур уже попытьался сгладить тяжкое впечатление. Он рассказал о недавнем обсуждении с Мессершмиттом и тут же вынул из своей папки первые эскизы проекта четырехмоторного реактивного бомбардировщика. Хотя для производства самолета с радиусом действия до Нью-Йорка и в нормальных условиях потребовались бы годы, Гитлер и Заур упивались тем, какое сильное психологическое воздействие произведет бомбардировка улиц-каньонов, рассекающих скалы-небоскребы.
В феврале и марте 1945 г. Гитлер, правда, иногда намекал, что он по различным каналам устанавливает контакты с противником, но не вдавался в детали. В действительности же у меня складывалось впечатление, что он скорее стремился создать обстановку крайней и не оставляющей надежду непримиримости. Во время Ялтинской конференции я слышал, как он давал указания референту по печати Лоренцу. Недовольный реакцией немецких газет, он трбовал более жесткого, агрессивного тона. «Этих поджигателей войны, находящихся в Ялте, следует оскорбить, подвергнуть таким оскорблениям и нападкам, чтобы у них вообще не осталось возможности обратиться к немецкому народу. Обращения нельзя допустить ни в коем случае. Этой банде только бы отделить немецкий народ от его руководства. Я всегда говорил: о капитуляции не может быть и речи!» Он помедлил: «История не повторяется!» В своем последнем обращении по радио Гитлер подхватил этот тезис и «раз и навсегда заверил этих иных государственных деятелей, что любая попытка воздействия насоциалистическую Германию при помощи фраз из лексикона Вильсона рассчитана на наивность, незнакомую сегодняшней Германии». От обязанности бескомпромиссной защиты интересов своего народа, продолжал он, его может освободить только тот, кто ниспослал ему это предназначение. Он имел в виду Всевышнего, которого он снова и снова упоминал в этой речи 13 «».
По мере приближения конца своего владычества Гитлер, проведший годы побед среди генералитета, снова стал отдавать заметное предпочтение узкому кружку тех товарищей по партии, с которыми он когда-то начал свою карьеру. Вечер за вечером он по нескольку часов просиживал с Геббельсом, Леем и Борманом. Никто не смел входить, было неизвестно, о чем они говорили, вспоминали ли начало или говорили о конце и что за ним последует. Напрасно я тогда ожидал услышать от кого-нибудь из них хотя бы одно слово сострадания о судьбе побежденного народа. Сами они хватались за любую соломинку, жадно старались уловить самые слабые признаки поворота и при этом совершенно не были готовы позаботиться о судьбе целого народа в той же мере, как позаботились о собственной судьбе. «Мы оставим американцам, англичанам и русским пустыню», — так нередко кончалось их обсуждение положения. Гитлер был согласен с этим, хотя он и не высказывался так радикально, как Геббельс, Борман и Лей. И действительно, несколько недель спустя выяснилось, что Гитлер был настроен радикальнее, чем все они. Пока другие говорили, он скрывал свои настроения, делая вид, что озабочен судьбой своего государства, а затем отдавал приказы об уничтожении основ существования народа.
Когда на совещании по текущему моменту в начале февраля мы увидели на картах катастрофическую картину бесчисленных прорывов и котлов, я отвел Деница в сторону: «Что-то все же должно случиться». Он ответил с заметной поспешностью: «Я уполномочен представлять здесь только ВМС. Все остальное — не мое дело. Фюрер, вероятно, знает, что делает».
Характерно, что люди, каждый день собиравшиеся у стола с оперативными картами, за которым сидел обессиленный, но упрямый Гитлер, никогда не решались на совместный шаг. Конечно, Геринг уже давно морально деградировал и у него все сильнее сдавали нервы. Но одновременно он со дня начала войны был одним из немногих, не строивших иллюзий и реально представлявших себе, куда ведет эта война, развязанная Гитлером. Если бы Геринг, бывший вторым человеком в государстве, вместе с Кейтелем, Йодлем, Деницем, Гудерианом и мной в ультимативной форме потребовал, чтобы Гитлер посвятил нас в свои планы завершения войны, Гитлеру пришлось бы объясниться. Не только потому, что Гитлер всегда боялся конфликтов такого рода. Теперь он менее чем когда-либо мог позволить себе отказаться от фиктивного единодушия в руководстве.
Примерно в середине февраля я как-то вечером посетил Геринга в Каринхалле. Взглянув на оперативную карту, я обнаружил, что он стянул к своей охотничьей резиденции воздушно-десантную дивизию. Он давно уже стал козлом отпущения за все неудачи люфтваффе, на оперативных совещаниях Гитлер в присутствии всех офицеров обрушивал на него особенно резкие и оскорбительные нападки. Еще худшие сцены, вероятно, разыгрывались, когда он оставался с Герингом с глазу на глаз. Часто, ожидая в приемной, я слышал, как Гитлер громко осыпал его упреками.
В этот вечер в Каринхалле я в первый и последний раз ощутил душевную близость с Герингом. Геринг велел подать к камину старый лафит из подвалов Ротшильда и приказал слуге больше не беспокоить нас. Я открыто выражал свое разочарование Гитлером, Геринг столь же открыто отвечал, что понимает меня и что с ним часто все же легче, чем ему, потому что я примкнул к Гитлеру значительно позже и поэтому мне легче покинуть его. Его связывают с Гитлером гораздо более тесные узы, долгие годы общих перещиваний и забот, по его словам, прочно связали их друг с другом — ему больше не вырваться. Через несколько дней Гитлер перебросил располагавшуюся вокруг Каринхалле воздушно-десантную дивизию на фронт далеко к югу от Берлина.
В это время один из руководителей СС намекнул мне, что Гиммлер готовит решающие шаги. В феврале 1945 г. рейхсфюрер СС принял командование группой армий Висла, но он так же как и его предшественники мало мог сделать, чтобы сдержать наступление русских. Гитлер осыпал резкими упреками и его. Так, несколько недель командования действующей армией уничтожили остатки его престижа.
Тем не менее Гиммлера по-прежнему все боялись, и я почувствовал себя неуютно, когда омй адъютант однажды сообщил мне, что Гиммлер записался на вечер на прием, это был, кстати, единственный раз, когда он пришел ко мне. Мое беспокойство еще более возросло, когда новый начальник нашего центрального управления Хупфауэр, с которым я несколько раз был откровенен, сообщил мне, что к нему в тот же час прибудет шеф гестапо Кальтенбруннер.
Прежде чем Гиммлер вошел, мой адъютант прошептал мне: «Он один». В моем кабинете не было стекол; мы их больше не вставляли, потому что они все равно вылетали при бомбардировках через несколько дней. На столе стояла жалкая свеча, потому что подача электричества прекратилась. Закутавшись в пальто, мы сидели друг против друга. Гиммлер говорил о сторостепенных вещах, справлялся о ничего не значащих деталях, перешел к положению на фронте и под конец пустился в размышления: «Когда спускаешься с горы, всегда достигаешь ее подножья, и когда его достигнешь, тогда, господин Шпеер, путь опять ведет в гору». Поскольку я не поддержал, но и не возразил против этой примитивной философии и вообще отвечал односложно, он вскоре откланялся. Пока он не покинул мой кабинет, оставался приветливым, но непроницаемым. Мне так и не удалось узнать, что он хотел от меня и почему Кальтенбруннер одновременно появился у Хупфауэра. Может быть, они были наслышаны о моем критическом настроении и искали контакт со мной, а может быть, они хотели только прощупать нас.
14 февраля я направил письмо министру финансов, в котором предложил изъять в пользу Рейха прирост собственности в руках физических лиц с 1933 г., что составляло значительную величину. Эта мера должна была способствовать стабилизации марки, покупательная способность которой с трудом поддерживалась при помощи принудительных мер. С их отменой она неизбежно должна была нарушиться. Когда министр финансов, граф Шверин-Кродичк, стал обсуждать с Геббельсом мою инициативу, он столкнулся с говорящим о многом сопротивлением. Министр, по интересам которого эта мера била особенно ощутимо, привел массу аргументов против.
Еще более бесперспективной была другая идея, показывающая мне сегодня, какими романтическими и одновременнно фантастическими иллюзиями был полон мой тогдашний внутренний мир. В конце января я очень осторожно прозондировал мнение Вернера Наумана, госсекретаря в министерстве пропаганды, касающееся бесперспективности положения. Случай свел нас в бомбоубежище министерства. Предполагая, что по крайней мере Геббельс в состоянии понять все и сделать выводы, я в расплывчатых выражениях обрисовал ему идею великого подведения итога: я представлял себе, что правительство, партия и высшее военное руководство совершат совместный шаг. Все они во главе с Гитлером должны были торжественно объявить, что готовы добровольно сдаться неприятелю, если в ответ на это будут гарантированы приемлемые условия дальнейшего существования немецкого народа. Исторические реминисценции, воспоминания о Наполеоне, который после поражения под Ватерлоо сдался англичанам, сыграли свою роль в возникновении этой идеи с сюжетом, как будто взятым из какой-то оперы. Вагнеровщина с самопожертвованием и избавлением — хорошо, что до этого не дошло дело.
Среди моих сотрудников, работавших в промышленности, в человеческом плане мне особенно близок был д-р Люшен, руководитель немецкой электропромышленности, член правления и руководитель отдела разработок концерна Сименса. Ему было семьдесят лет, я охотно прислушивался к его мнению, и он, хотя и считал, что для немецкого народа наступают тяжелые времена, несомневался в его возрождении.
В начале февраля Люшен посетил меня в моей квартирке в доме, расположенном за моим министерством на Паризерплац. Он вынул из кармана листок и подал его мне со словами: «Знаете, какую фразу из „Майн Кампф“ Гитлера сейчас чаще всего цитируют на улице?» «Дипломатия должна заботиться о том, чтобы народ не героически погибал, а сохранял свою дееспособность. Любой ведущий к этому путь в таком случае целесообразен, не пойти им означает преступное пренебрежение своими обязанностями». Он нашел еще одну подходящую цитату, продолжал Люшен, и передал ее мне: «Государственный авторитет не может быть самоцелью, потому что в этом случае любая тирания на земле была бы неприкосновенной и священной. Если правительство использует свою власть на то, чтобы вести народ к гибели, в таком случае бунт каждого представителя такого народа не только правомерен, но и является его долгом». 14 «»
Люшен молча простился, оставив меня одного с листом бумаги. Я в смятении ходил по комнате. Гитлер сам высказал то, к чему я стремился в последние месяцы. Оставалось только сделать вывод: Гитлер, даже в соизмерении с его политической программой, сознательно предавал свой народ, который принес себя в жертву его целям и которому он был обязан всем; во всяком случае большим, чем я был обязан Гитлеру.
Этой ночью я принял решение устранить Гитлера. Конечно, я недалеко продвинулся в осуществлении этого замысла и вся моя подготовка имела налет какой-то балаганности. Но одновременно она служит доказательством тому, каков был характер режима и как менялся характер его действующих лиц. Меня до сих пор пробирает дрожь при мысли, куда он меня завел, меня, предел мечтаний которого был — стать архитектором Гитлера. Мы по-прежнему сидели временами друг против друга, иногда просматривали старые строительные планы, и в то же время я соображал, как раздобыть токсичный газ, чтобы убрать человека, вопреки всем распрям все еще любившего меня и прощавшего мне больше, чем любому другому. Я годами жил в среде, где человеческая жизнь не значила ничего; казалось, что меня ничто не касается. Теперь я заметил, что эти уроки не прошли бесследно. Я не только увяз в дебрях обмана, интриг, подлости и готовности убивать, но сам стал частью этого противоестественного мира. Двенадцать лет я, в принципе, бездумно прожил среди убийц и вот теперь, когда режим агонизировал, я собирался получить именно у Гитлера благословение на убийство.
Геринг издевался надо мной на Нюрнбергском процессе, называл меня вторым Брутом. Некоторые из подсудимых также упрекали меня: «Вы нарушили присягу, данную фюреру». Но эти ссылки на присягу не имели никакого веса и были ничем иным, как попыткой уйти от обязанности мыслить самостоятельно. А ведь никто и ничто иное, как сам Гитлер лишил их этого псевдоаргумента, как это он проделал со мной в феврале 1945 г.
Во время прогулок в парке Рейхсканцелярии я заметил вентиляционную шахту бункера Гитлера. В небольшом кустарнике заподлицо с грунтом помещалось ее входное отверстие, слегка покрытое ржавчиной. Всасываемый воздух проходил через фильтр. Но, как и все фильтры, он был неэффективен против нашего токсического газа Табун.
Так получилось, что я близко сошелся с руководителем нашего производства боеприпасов, Дитером Шталем. Ему пришлось давать объяснения в гестапо по поводу своих пораженческих высказываний и предстоящем конце войны. Он попросил моего содействия, чтобы избежать суда. Поскольку я хорошо знал бранденбургского гауляйтера Штюрца, дело удалось уладить. Примерно в середине февраля, через несколько дней после визита Люшена, я во время массированного авианалета оказался вместе со Шталем в одной кабине нашего берлинского бомбоубежища. Ситуация располагала к откровенности. Мы разговаривали в помещении с голыми бетонными стенами, стальной дверью и простыми стульями о положении дел в Рейхсканцелярии и о катастрофичности вырабатываемой там политики. Шталь внезапно вцепился мне в руку: «Все кончится ужасно, ужасно».
Я осторожно спросил его о новом токсичном газе и может ли он достать его. Хотя вопрос был крайне необычным, Шталь с готовностью стал его обсуждать. Внезапно стала возникать пауза и я сказал: «Это единственное средство покончить с войной. Я попытаюсь пустить газ в бункер Рейхсканцелярии». Несмотря на доверительность наших отношений, я в первый момент сам испугался своей дерзости. Но он не был ни ошеломлен, ни взволнован, а спокойно и деловито пообещал в ближайшие дни поискать каналы, по которым можно было бы подобраться к газу.
Через несколько дней Шталь сообщил мне, что он связался с начальником отдела боеприпасов в отделе артиллерийско-технического снабжения сухопутных войск, майором Сойкой. Может быть, удастся переделать для экспериментов с отравляющими веществами ружейные гранаты, производившиеся на заводе Шталя. Фактически, любому сотруднику среднего ранга, работавшему на заводе, где производились ОВ, токсичный газ «табун» был доступнее, чем министру вооружений или руководителю главного комитета по производству боеприпасов. Кроме того, в ходе наших бесед выяснилось, что «табун» приобретает свои свойства только в результате взрыва. Из-за этого его использование становилось невозможным, потому что взрыв разрушил бы тонкостенные воздухоотводы. Тем временем уже, кажется, наступил март. Я продолжал работать над осуществлением своего намерения, потому что оно казалось мне единственным средством, позволявшим убрать не только Гитлера, но и одновременно собравшихся ночью на беседу Бормана, Геббельса и Лея.
Шталь считал, что он сможет раздобыть мне один з обычных газов. Со времен строительства Рейхсканцелярии я был знаком с главным техником Рейхсканцелярии Хеншелем. Я внушил ему, что воздушные фильтры слишком долго были в эксплуатации и нуждаются в замене, потому что Гитлер уже как-то даловался в моем присутствии на плохой воздух в бункере. Слишком быстро, быстрее, чем я мог действовать, Хеншель разобрал воздухоочистительную систему, так что помещения бункера остались без защиты.
Но даже если бы мы уже достали газ, эти дни все равно ничего не принесли бы нам. Потому что когда я в это время под благовидным предлогом стал осматривать вентиляционную шахту, я обнаружил, что картина изменилась. На крышах всего комплекса находились вооруженные часовые-эсэсовцы, были установлены прожектора, а там, где только что на уровне земли располагалось отверстие шахты, было выстроено что-то вроде 3 — 4-метрового камина, закрывающего доступ к вентиляционному отверстию. В этот момент у меня возникло подозрение, что мой план раскрыт. Но на самом деле вмешался случай. Гитлер, который во время первой мировой войны на какое-то время ослеп, отравившись газом, распорядился построить этот камин, потому что токсичный газ тяжелее воздуха.
В принципе, я почувствовал облегчение оттого, что мой план провалился. Еще три — четыре недели меня преследовал страх, что кто-нибудь раскроет наш заговор, при этом я вбил себе в голову, что по мне видно, что я затевал. Все же после 20 июля 1944 г. нужно было считаться с риском, что поплатится и семья, моя жена и прежде всего наши шестеро детей.
Таким образом стал невозможен не только этот план сама идея покушения исчезла из моей головы так же быстро, как и появилась. С этого времени я видел свою задачу уже не в том, чтобы устранить Гитлера, а в том, чтобы срывать его разрушительные приказы. Это тоже принесло мне облегчение, потому что тут присутствовало все: привязанность, бунт, лояльность, возмущение. Независимо от всякого страха, я никогда бы не смог выступить против Гитлера с пистолетом в руке. Когда мы оставались наедине, его суггестивное воздействие на меня было до самого последнего дня слишком сильным.
Полное смешение моих представлений выразилось в том, что я, несмотря на все понимание аморальности своего поведения, не мог подавить чувства сожаления по поводу неотвратимого конца и краха его существования, выстроенного на его мессианском сознании. По отношению к нему я теперь испытывал смесь отвращения, сочувствия и восхищения.
Кроме того, я боялся. Когда в середине марта я снова решил предстать перед Гитлером с памятной запиской, вновь касавшейся запретной темы проигранной войны, я собирался передать ее вместе с сопроводительным письмом личного характера. Нервным почерком, зеленым карандашом, которым делал пометки только министр, начал я сочинять его. Случаю было угодно, чтобы я писал его на обороте листа бумаги, на котором моя секретарша выписала цитату из «Майн Кампф» для предназначенной для Гитлера большой записки. Я все еще хотел напомнить ему его собственный призыв к бунту в проигранной войне.
«Я должен был написать прилагаемую записку, — начал я, — это мой долг рейхсминистра вооружений и военной промышленности по отношению к Вам и немецкому народу». Здесь я помедлил и перставил слова. При помощи этой поправки я поставил немецкий народ перед Гитлером и продолжал: «Я знаю, что это письмо не может не иметь тяжелых последствий для меня лично».
На этом сохранившийся черновик обрывается. И в это предложение я внес изменения. Я все возложил на Гитлера. Изменение было незначительным: «… может повлечь тяжелые последствия для меня для лично».
Работа на этой последней стадии войны отвлекала и успокаивала меня. Моему сотруднику Зауру я предоставил позаботиться о том, чтобы военное производство продолжалось до конца. 1 «» Я сам, напротив, как можно теснее сошелся с представителями промышленности, чтобы обсудить с ними самые неотложные проблемы снабжения и переход к послевоенной экономике.
План Моргентау давал Гитлеру и партии желанную возможность продемонстрировать населению, что в случае поражения окончательно и бесповоротно будет решена его собственная судьба. Широкие круги действительно поверили этой угрозе. У нас же, напротив, давно уже были иные представления о дальнейшем развитии. Потому что цели, аналогичные тем, что преследовал план Моргентау, только в более резкой и решительной форме, ставили Гитлер и близкие ему политики, когда речь шла об оккупированных областях. Опыт, однако, показал, что в Чехословакии и Польше, в Норвегии и Франции промышленность продолжала развиваться и вопреки намерениям Германии, потому что в конце концов заинтересованность в ее активизации для своих нужд была сильнее, чем бредовые идеи оголтелых идеологов. Но если начинать оживлять промышленность, становится необходимым поддерживать основные условия функционирования экономики, кормить людей, одевать их, платить зарплату.
Во всяком случае, таким путем шло развитие на оккупированных территориях. Единственным необходимым условием было, по нашему мнению, сохранить в относительной целости и невредимости производственный механизм. Моя деятельность в конце войны, особенно после того, как я отказался от плана покушения, была направлена исключительно на то, чтобы, отказавшись от идеологических и националистических предубеждений, вопреки всем трудностям, спасти основы промышленности. Нельзя сказать, что я не встречал на этом пути сопротивления, и это заводило меня все дальше по пути лжи, обмана и шизофрении, на который я ступил. В январе 1945 г. Гитлер протянул мне на оперативном совещании обзор зарубежной печати: «Я же приказал уничтожить во Франции все! Как же получается, что французская промышленность уже через несколько месяцев приближается к довоенному уровню производства?» Он возмущенно посмотрел на меня. «Может быть, это пропаганда», — спокойно ответил я. Гитлер с пониманием относился к лживым пропагандистским сообщениям и вопрос был закрыт.
В феврале 1945 г. я еще раз слетал в венгерский нефтяной район, пока еще находившийся в наших руках силезский угольный бассейн, в Чехословакию и в Данциг. Мне повсюду удалось убедить местных сотрудников министерства поддержать наш курс и найти понимание у генералов. При этом в Венгрии на Балатоне я стал свидетелем сосредоточения и развертывания нескольких дивизий СС, силами которых Гитлер собирался начать широкомасштабное наступление. План этой операции держался в строжайшем секрете. Тем большим гротеском выглядело то, что знаки отличия на формах солдат и офицеров этих соединений выдавали их принадлежность к военной элите. Однако еще большим гротеском, чем это открытое развертывание перед внезапным наступлением, была идея Гитлера, что он силами нескольких танковых дивизий сможет свергнуть только что установленную Советскую власть на Балканах. По его мнению, народам юго-восточной Европы уже через несколько месяцев надоест советское господство. Всего несколько успехов в начале операции, говорил он в атмосфере отчаяния, характерной для этих недель, все перевернут. Обязательно начнется народное восстание против Советского Союза, и население станет поддерживать нас против общего врага, пока не будет достигнута победа. Это было что-то фантастическое.
Прибыв затем в Данциг, я оказался в ставке Гиммлера, главнокомандующего группой армий Висла. Он устроил ее в оборудованном со всеми удобствами спецпоезде. Я случайно стал свидетелем того, как он, разговаривая по телефону с генералом Вайсом, давал стереотипный ответ на все его доводы о необходимости оставить позицию, на которой сражение уже было проиграно: «Я дал Вам приказ. Вы отвечаете за это головой. Я привлеку Вас к персональной ответственности, есл позиция будет потеряна».
Но когда я на следующий день посетил генерала Вайса в Прейсиги-Штаргарде, оказалось, что позиция была ночью сдана. На Вайса угрозы Гиммлера явно не произвели никакого впечатления: «Я не буду бросать свои войска на реализацию неосуществимых требований, приносящих большие потери. Я делаю только то, что возможно». Угрозы Гитлера и Гиммлера начали терять свое действие. Во время этой поездки я также велел министерсткому фотографу сделать фотографии бесконечного потока беженцев, в немой панике двигавшихся на запад. Гитлер вновь отказался посмотреть снимки. Не раздраженно, скорее — в отчаянии — он сдвинул их, лежащих на большом столе для карт, в сторону.
Во время моей поездки в Верхнюю Силезию я познакомился с генерал-полковником Хайнричи, оказавшимся разумным человеком. Мне суждено было еще раз встретить его и сотрудничать с ним на доверительной основе в последние недели войны. Тогда, в середине февраля, мы решили, что путевое хозяйство, которое вскоре должно было понадобиться для переброски угля на юго-восток, не должно быть разрушено. Мы вместе посетили шахту под Рыбником. Советские войска, несмотря на непосредственную длизость фронта, не мешали работе предприятия. Казалось, противник тоже уважает нашу политику непричинения разрушений. Польские рабочие приспособились к изменившемуся положению, они не снижали производительность труда, в известном смысле в благодарность за наше обязательство сохранить им их завод, если они не прибегнут к саботажу.
В начале марта я выехал в Рурскую область для обсуждения мер, которые необходимо было принять, поскольку близился конец, а затем все нужно было начинать сначала. Промышленников беспокоили прежде всего транспортные коммуникации: если шахты и сталелитейные заводы уцелеют, но все мосты будут разрушены, то цикл уголь-сталь-прокат будет нарушен. В этой связи я в тот же день поехал к фельдмаршалу Моделю. 2 «» Он раздраженно рассказал мне, что Гитлер только что приказал ему, силами конкретно названных дивизий атаковать противника на его фланге под Ремагеном и отбить у него мост. В бессильном отчаянии он сказал: «Эти дивизии из-за потерь в технике утратили всякую боеспособность, их степень боеспособности ниже, чем у роты! Они там в ставке опять ни о чем не имеют представления!.. А ответственность за неудачу, конечно, потом возложат на меня!» Недовольство приказами Гитлера сделало Моделя готовым выслушать мои предложения. Он заверил меня, что во время боев в Рурской области будет избегать наносить разрушения жизненно важным мостам и особенно сооружениям Имперской железной дороги.
Чтобы в будущем ограничить роковые разрушения мостов, я договорился с генерла-полковником Гудерианом 3 «», что он издаст принципиальное распоряжение о «Мероприятиях по разрушениям в собственной стране», которое должно было запретить уничтожение всех объектов, без которых невозможно снабжение немецкого населения. Абсолютно необходимые разрушения следовало свести к минимуму, при этом масштабы взрывных работ по возможности должны сводиться к минимуму. Гудериан уже хотел под свою ответственность издать такое распоряжение для восточного театра военных действий; когда он попытался получить подпись генерал-полковника Йодля, которому подчинялся западный театр военных действий, тот направил его к Кейтелю. Однако Кейтель забрал у него проект и заявил, что обсудит его с Гитлером. Результат можно было предвидеть: на следующем оперативном совещании Гитлер подтвердил уже существующие, строгие меры по уничтожению объектов и одновременно выразил свое возмущение предложением Гудериана.
В середине марта я в памятной записке вновь открыто высказал свое мнение о необходимых на данной стадии мерах. Эта бумага, как я понимал, нарушала все введенные им в последние месяцы табу. Тем не менее, за несколько дней до этого я созвал в Бернау моих сотрудников из промышленности и объявил им, что готов пожертвовать собой и своей головой для того, чтобы в случае дальнейшего ухудшения положения на фронтах ни в коем случае не допустить разрушения заводов. Одновременно я циркулярным письмом еще раз обязал своих сотрудников в принципе не допускать уничтожения объектов. 4 «»
Чтобы побудить Гитлера вообще прочитать памятную записку, первые страницы как обычно начинались с отчета о добыче угля. Однако уже на второй странице военное производство стало последним в списке после отраслей, удовлетворяющих гражданские потребности: производство продуктов питания, снабжение населения, газ, электричество 5 «». Непосредственно за этим в записке говорилось, что «со всей уверенностью можно ожидать окончательный крах немецкой экономики» через два — четыре месяца, после этого «войну будет уже невозможно продолжать и военными средствами». Обращаясь лично к Гитлеру, я далее писал: «Никто не имеет права на позицию, согласно которой судьба немецкого народа зависела бы от его собственной судьбы». Благороднейшей обязанностью руководства в эти последние недели войны должна стать помощь народу там, где это только возможно". Я заключал записку словами: «У нас нет права производить разрушения, могущие затронуть основы жизни народа». До сих пор я противодействовал разрушительным планам Гитлера при помощи неискреннего оптимизма в духе официальной линии, говоря, что нельзя разрушать заводы, чтобы иметь возможность быстро восстановить производство после того, как будет отбит неприятель. Против такого аргумента Гитлер едва мог находить возражения. Теперь же, напроттив, я впервые объявил, что нужно сохранить основы народного хозяйства, даже «если вернуть его не представляется возможным… Никак не может быть смыслом военных действий на своей территории разрушение стольких мостов, что при ограниченных средствах послевоенного периода понадобились бы годы для восстановления этой транспортной сети… Ее разрушение означает лишение немецкого народа всех условий дальнейшего существования». 6 «»
На этот раз я опасался передать Гитлеру записку без предварительной подготовки. Он был непредсказуем и вполне можно было ожидать какого-нибудь срыва. Поэтому я дал разработку, содержащую 24 страницы, полковнику фон Белову, моему офицеру связи в ставке фюрера, поручив ему доложить в подходящий момент. Затем я обратился к Юлиусу Шаубу, личному адъютанту Гитлера, с просьбой испросить для меня у Гитлера по случаю моего предстоящего 40-летия его фотографию с дарственной надписью. Я был единственным из близких сотрудников Гитлера, за 12 лет ни разу не просившим об этом. Теперь, когда близилось к концу его господство и наше личное знакомство, я хотел дать ему понять, что, хотя я и оказываю ему сопротивление и в докладной записке совершенно открыто констатирую его крах, я тем не менее по-прежнему являюсь его поклонником и хотел бы получить в награду его фото с посвящением. Тем не менее я чувствовал себя неуверенно и принял меры, чтобы непосредственно после вручения записки стать недосягаемым для него. Той же самой ночью я намеревался вылететь в Кенигсберг, которому угрожала Советская Армия. Поводом служило обычное совещание с моими сотрудниками о предотвращении ненужных разрушений. Одновременно мне хотелось проститься с ним.
Так я направился вечером 18 марта на оперативное совещание, чтобы сбыть с рук свою бумагу. С некоторых пор совещания проходили не в роскошном рабочем зале Гитлера, проект которого я сделал семь лет тому назад. Гитлер окончательно перенес оперативные совещания в маленький кабинет в подземный бункер. С меланхолической горечью он заметил мне: «Ах, видите, господин Шпеер, Ваша прекрасная архитектура не подходит больше даже для оперативных совещаний».
Темой оперативного совещания 18 марта была оборона Саарской области, плотно окруженной армией Паттона. Как уже один раз, когда речь шла о русских марганцевых рудниках, Гитлер внезапно обратился ко мне, ища поддержки: «Скажите сами этим господам, что означает для Вас потеря саарского угля!» У меня спонтанно вырвалось: «Это бы только еще ускорило крах». Ошарашенно и смущенно мы уставились друг на друга. Для меня это было такой же неожиданностью, как и для Гитлера. После тягостного молчания Гитлер сменил тему.
В тот же самый день главнокомандующий вооруженными силами запада фельдмаршал Кессельринг сообщил, что население крайне мешает отражению наступления американских войск. Учащаются случаи, когда оно не пускает собственные войска в деревни. Офицеров умоляют не разрушать поселки в ходе боевых действий. Во многих случаях войска уступали отчаянным требованиям. Ни минуты не подумав о последствиях, Гитлер обратился к Кейтелю с приказом составить приказ главнокомандующему вооруженными силами запада и гауляйтерам о принудительной эвакуации всего населения. Кейтель тут же старательно уселся за стол в углу, чтобы сформулировать приказ.
Один из присутствовавших генералов стал убеждать Гитлера, что невозможно осуществить эвакуацию сотен тысяч. Ведь не было уже больше поездов, давно уже не работал транспорт. Гитлера это не тронуло. «Тогда пусть маршируют пешком!» — возразил он. Это тоже невозможно организовать, возразил генерал, для этого необходимо продовольствие, поток людей следует направить через малонаселенные местности, у населения также не было необходимой обуви. Он не закончил. На Гитлера это не произвело впечатления и он отвернулся.
Кейтель набросал черновик приказа и зачитал его Гитлеру, который его одобрил. Он распорядился: "Присутствие населения в угрожаемой боевой зоне так же затруднительно для действующей армии, как и для самого населения. Поэтому фюрер приказывает следующее: к западу от Рейна и в Саарском Пфальце немедленно очистить от всего населения территории за районом боевых действий… Общее направление отхода — юго-восток и южнее линии Санкт — Вендель — Кайзерслаутерн — Людвигсхафен. Конкретное осуществление возлагается на группу войск 2 во взаимодействии с гауляйтерами. Гауляйтерам направляется аналогичная директива через начальника партийной канцелярии. Начальник штаба Верховного главнокомандования вооруженных сил Кейтель, генерал-фельдмаршал 17 «».
Никто не возразил, когда Гитлер в заключение сказал: «С населением мы больше не можем считаться». Вместе с офицером связи Бормана Цандером я покинул помещение; Цандер был в отчаянии: «Но так же нельзя! Это же приведет к катастрофе! Ничего не подготовлено!» Повинуясь порыву, я объявил, что не полечу в Кенигсберг и уже сегодня ночью выеду на запад.
Совещание закончилось, дело было за полночь и наступил день моего сорокалетия. Я попросил Гитлера еще на два слова. Он вызвал слугу: «Принесите фотографию, которую я надписал» и вручил с сердечными поздравлениями красный сафьяновый футляр с золотым тиснением в виде символов верховной власти, в котором обычно помещалась предназначенная для подарка фотография в серебряной рамке. При этом Гитлер сказал: «Мне в последнее время бывает трудно написать своей рукой даже несколько слов. Вы знаете, как она дрожит. Часто я едва могу поставить свою подпись. То, что я там написал, получилось очень неразборчиво». После этого я открыл футляр, чтобы прочитать дарственную надпись. Ее действительно еле-еле можно было прочесть, но содержание ее было необыкновенно сердечным и сочетало благодарность за мой труд с заверениями в вечной дружбе. Мне было тяжело, потому что в ответ я мог вручить только памятную записку, в которой бесстрастно констатировал провал дела его жизни.
Гитлер принял ее, не сказав ни слова. Чтобы как-то преодолеть возникшую неловкость, я проинформировал его о том, что уже этой ночью хотел бы выехать на запад. Затем я простился. Еще пока я вызывал по телефону из бункера машину с шофером, меня вновь вызвали к Гитлеру: «Я подумал, что будет лучше, если Вы возьмете мою машину и Вас повезет мой шофер Кемпка». Я стал отказываться под разными предлогами. Наконец, Гитлер согласился, чтобы я воспользовался своей машиной, но вести ее должен был все-таки Кемпка. Мне было как-то не по себе, потому что тепло, с которым Гитлер вручал мне свою фотографию, почти заворожившее меня, уже исчезло. Он отпустил меня, явно находясь в плохом настроении. Я уже был у дверей, когда он, чтобы не дать мне возможности ответить, сказал: «На этот раз Вы получите письменный ответ на Вашу записку!» Ледяным тоном он добавил после короткой паузы: «Когда проигрывают войну, погибает и народ. Нет необходимости обращать внимание на основы дальнейшего самого примитивного существования немецкого народа. Напротив, лучше как раз разрушить эти вещи. Потому что народ проявил себя как слабейший и будущее принадлежит исключительно сильнейшему восточному народу. Все, что останется после этой борьбы, все равно неполноценны, потому что хорошие погибли» 8 «».
Я почувствовал облегчение, оказавшись на свежем воздухе за рулем своего автомобиля. Рядом со мной сидел шофер Гитлера, а на заднем сиденьи — мой офицер связи в Генштабе, подполковник фон Позер. Я быстро договорился с Кемпкой, что мы будем сменять друг друга за рулем. Тем временем на часах была уже половина второго ночи и, если мы собирались проехать 500 километров по автобану до ставки главнокомандующего вооруженными силами запада, находившейся под Наугеймом еще до рассвета, то есть до появления штурмовиков, нужно было торопиться. Приемник был настроен на волну для наших ночных истребителей, на коленях лежала карта с квадратной сеткой: «Ночные истребители в квадрате… множество „москитов“ в квадрате… ночные истребители в квадрате…», — так мы следили за направлением налетов противника. Если к нам приближалось какое-нибудь соединение, приходилось включать стояночный свет и медленно двигаться вдоль обочины. Однако как только наш квадрат очищался от пртивника, мы на полную мощность включали большие цейсовские фары, две противотуманные фары, а также поисковую фару и с ревущим двигателем неслись по автобану. Утро застало нас еще в пути, но низкая облачность парализовала действия авиации противника. В ставке 9 «» я сначала прилег поспать на несколько часов.
К полудню я встретился с Кессельрингом, но наш разговор оказался безрезультатным. Он вел себя совершенно по-солдатски и не был расположен обсуждать приказы Гитлера. Напротив, неожиданно я встретил понимание у представителя партии в его штабе. Мы прохаживались взад и вперед по террасе замка, когда он заверил меня, что в будущем по возможности не станет давать хода информации о поведении населения, которая могла бы спровоцировать нежелательную реакцию Гитлера.
В о время скромного обеда Кессельринг только поднял тост за мое 40-летие, как внезапно, издавая громкий пронзительный звук, на замок налетело соединение вражеских истребителей и в тот же момент по окнам ударили первые пулеметные очереди. Все бросились на пол. И только тогда зазвучала сирена воздушной тревоги. Одновременно в непосредственной близости упали первые тяжелые бомбы. В то время как то справа, то слева от нас ухали взрывы, мы сквозь дым и крипичную пыль устремились в бункеры.
По-видимому, командный пункт западной обороны был целью налета. Бомбы продолжали падать без перерыва. Бункер дрожал, но прямого попадания не было. Когда налет закончился, мы продолжили обсуждение, теперь уже вместе с саарским промышленником Германом Рехлингом. В ходе беседы Кессельринг открыл более чем семидесятилетнему господину, что в ближайшие дни мы потеряем Саар. Рехлинг сдержанно, почти равнодушно воспринял известие о предстоящей потере своей родины и своих заводов: «Один раз мы уже теряли Саар и вернули его. Несмотря на свой возраст, я еще буду свидетелем того, как он снова станет нашим».
Нашей следующей целью был Гейдельберг, куда к этому времени было переведено руководство военной промышленностью юго-западной Германии. Я хотел воспользоваться случаем и хоть ненадолго навестить своих родителей в день своего рождения. Днем ехать по автобану было невозможно из-за штурмовиков; поскольку я с юности знал прилегающие дороги, мы с Рехлингом в теплую солнечную погоду поехали через Оденвальд. Впервые мы говорили совершенно открыто; Рехлинг, ранее почитатель Гитлера, не скрывал своего мнения относительно бессмысленного фанатизма, с каким продолжалась война. Уже было поздно, когда мы прибыли в Гейдельберг. Известия из Саара были благоприятными: подготовительные работы к уничтожению объектов почти не были начаты. Поскольку в распоряжении оставалось всего несколько дней, даже приказ Гитлера больше не мог наделать бед.
Во время долгой поездки по забитым отступающими дорогам усталые и измотанные солдаты щедро осыпали нас руганью. Лишь после полуночи мы прибыли в ставку армии, в находившуюся в небольшом городке среди виноградников Пфальца. Генерал СС Хауссер имел более разумные представления о том, как следует толковать бессмысленные приказы, чем его главнокомандующий. Приказ об эвакуации Хауссер считал неосуществимым, разрушение мостов безответственным. Через пять месяцев меня в качестве пленного везли на грузовике из Версаля через Саар и Пфальц; как железнодорожные пути, так и дорожные мосты в значительной мере не пострадали.
Гауляйтер Пфальца и Саарской области Штер без обиняков заявил, что не будет следовать полученному приказу об эвакуации. Состоялся странный диалог между гауляйтером и министром: «Если Вы не проведете эвакуацию и фюрер привлечет Вас за это к ответственности, можете сослаться на то, что я сказал Вам, что приказ более не действителен». — «Нет, это очень любезно, но я возьму ответственность на себя». Я настаивал: «Но я с радостью подставлю свою голову». Штер покачал головой: «Но я сделаю это. Я хочу взять это на себя». Это был единственный пункт, по которому мы не могли договориться.
Нашей следующей целью была ставка фельдмаршала Моделя, находившаяся в 200 километрах в Вестервальде. На рассвете снова появились американские штурмовики. Поэтому мы свернули с основной дороги и в объезд наконец добрались до маленькой мирной деревушки. Ничто не говорило о том, что здесь находится командный пункт группы армий. Не было видно ни одного офицера, ни солдата, ни автомобиля, ни связного-мотоциклиста, всякие передвижения на автомобилях в дневное время были запрещены.
В деревенской гостинице я немедленно продолжил с Моделем наш зигбургский разговор и сохранении железнодорожных путей в Рурской области. Мы еще не завершили его, когда офицер принес телеграмму. «Это касается Вас», — сказал Модель смущенно и одновременно в замешательстве. Я почувствовал недоброе.
Это был «письменный ответ» Гитлера на мою памятную записку. По всем пунктам он предписывал обратное тому, что я потребовал 18 марта. «Все военные, транспортные, промышленные объекты, объекты связи и снабжения, а также материальные ценности на территории Рейха» в соответствии с ним подлежали уничтожению. Это был смертный приговор немецкому народу, принцип «выжженной земли» в наиболее резкой форме. Меня самого эта директива лишала полномочий, все мои приказы, направленные на сохранение промышленности, однозначно дезавуировались. Осуществление мер по уничтожению объектов теперь возлагалось на гауляйтеров 10 «».
Последствия трудно было бы себе представить, на неопределенное время без электричества, газа, чистой воды; без угля, без транспорта. Все железнодорожные пути, каналы, шлюзы, доки, корабли, паровозы уничтожены. Даже если где-либо промышленные объекты и уцелели бы, они ничего не могли производить из-за недостатка электричества, газа и воды; никаких запасов, никакой телефонной связи, короче говоря, отброшенная к временам Средневековья страна.
По изменившемуся поведению фельдмаршала Моделя было видно, что мое положение изменилось. Он продолжил разговор со мной, уже явно держась на расстоянии, теперь уже он очевидно уклонялся от дальнейшего обсуждения того, что собственно было предметом нашей беседы, спасения рурской промышленности 11 «». Растерянный и усталый, я заснул в каком-то крестьянском доме. Через несколько часов я решил пройтись по полям и оказался на пригорке. В легкой дымке внизу мирно раскинулась под солнцем деревня. Мне видна была местность вдали за холмами Зауэрланда. Как может быть, думал я, чтобы человек хотел превратить эту страну в пустыню! Я улегся в папоротники. Все казалось нереальным. От земли исходил пряный дух, показались первые зеленые ростки. Когда я пустился в обратный путь, солнце заходило. Решение было принято. Необходимо было предотвратить исполнение приказа. Я отменил назначенные на вечер встречи в Рурской области; лучше было сначала выяснить обстановку в Берлине.
Автомобиль вывели из кустов, несмотря на активность вражеской авиации я уже ночью, включив ближний свет, выехал на восток. Я просматривал свои записи, пока Кемпка сидел за рулем. Многие из них касались обсуждаемого в последние два дня. Не зная, на что решиться, я пробежал эти страницы. Потом я начал незаметно рвать их и выбрасывать клочки в окно. Когда мы ненадолго остановились, мой взгляд упал на подножку автомобиля. Прижатые сильным встречным ветром, в ее угол набились предательские обрывки бумаги. Я потихоньку сбросил их в канаву.
Усталость делает человека равнодушным. Поэтому я совершенно не был взволнован, когда 21 марта 1945 года после обеда встретил Гитлера в Рейхсканцелярии. Он кратко осведомился о том, как съездили, но был немногословен и не вспоминал о «письменном ответе». Мне показалось ненужным говорить с ним об этом. Кемпку он расспрашивал свыше часа, меня на эту беседу не пригласили.
Вопреки принципиальному распоряжению Гитлера, я в тот же вечер передал Гудериану копию моей памятной записки. Кейтель, напротив, в ужасе отшатнулся от нее, как будто это было опасное взрывчатое вещество. Напрасно я пытался выяснить, что сопровождало появление приказа Гитлера. Как и в тот раз, когда мое имя оказалось в списке будущего правительства, составленного участниками заговора 20 июля, ко мне стали относиться холодно. По всей видимости, окружение Гитлера считало, что я окончательно впал в немилость. И действительно, я уже не мог оказывать влияния на ход дел в важнейшей области моей деятельности, спасения подчиненной мне промышленности.
Два решения Гитлера послужили мне в эти дни доказательством того, что он решил быть совершенно беспощадным. В сводке вермахта от 18 марта 1945 г. я прочитал, что приведен в исполнение смертный приговор, вынесенный четырем офицерам, по вине которых якобы не был вовремя взорван мост через Рейн под Ремагеном; Модель только что сказал мне, что они были совершенно невиновны. «Ремагенский страх»: как его назвали, до конца войны сковал волю многих ответственных лиц.
В тот же день мне намекнули, что Гитлер приказал казнить генерал-полковника Фромма. Уже за две недели до этого министр юстиции Тирак за ужином с полным безразличием небрежно рассказал, пока меняли тарелки: «Фромму тоже скоро не сносить головы!» Мои попытки изменить этим вечером настроение Тирака оказались бесполезными, они не произвели на него ни малейшего впечатления. После этого я через несколько дней направил ему официальное письмо на пяти страницах, в котором опровергал большую часть известных мне обвинений против Фромма и предлагал себя в качестве свидетеля защиты народному суду.
Это было, пожалуй, единственное в своем роде ходатайство рейхсминистра. Уже через три дня, 6 марта 1945 г. Тирак прислал мне резкий по форме ответ, в котором говорилось, что для дачи мной показаний народному суду требуется согласие Гитлера. «Фюрер только что передал мне, — продолжал Тирак, — что он ни в коем случае не сделает для Вас исключения в связи с делом Фромма. В этой связи я не буду приобщать к делу Ваше заявление» 1 «». Приведение в исполнение смертного приговора показало мне, насколько серьезно мое положение. Я был в шоке: когда Гитлер 22 марта пригласил меня на одно из своих совещаний по вопросам вооружений, я опять послал вместо себя Заура. Его записи свидетельствовали о том, что оба они легкомысленно игнорировали действительность. Хотя военное производство давно уже развалилось, они занимались проектами так, как будто в их распоряжении был еще весь 1945 год. Так, они не только обсуждали совершенно нереальное производство нелегированной стали, но и констатировали, что армии следует поставить «максимальное количество» 88-миллиметровых противотанковых пушек, а также увеличить производство 210-миллиметровых минометов; они упивались разработками совершенно новых видов оружия: нового специального ружья для десантников, конечно, с «самой высокой скорострельностью» или нового миномета сверхбольшого калибра 305 мм. В этом протоколе был также зафиксирован приказ Гитлера, чтобы ему через несколько недель представили пять типов танков. Сверх того, он хотел, чтобы разобрались с действием известного уже в древности «греческого огня» и чтобы наш реактивный самолет Ме 262 как можно скорее был переделан в истребитель. Он невольно подтвердил тем самым, какую тактическую ошибку он совершил полтора года тому назад, когда из-за своей косности не последовал совету экспертов 2 «».
21 марта я вернулся в Берлин. Через три дня рано утром мне передали сообщение, что английские войска к северу от Рурской области, не встречая сопротивления, на широком фронте перешли Рейн. Наши войска, как мне сообщил Модель, были бессильны. Еще в сентябре 1944 г. высочайшая производительность нашей военной промышленности позволила в короткий срок создать из безоружных армий оборонительный фронт. Теперь такие возможности отпадали: территория Германии постепенно переходила к противнику.
Я снова сел за руль своего автомобиля, чтобы вновь отправиться в Рурскую область, сохранение которой было ключевым вопросом послевоенного развития. В Вестфалии, когда мы уже почти были на месте, нам пришлось остановиться из-за поврежденной покрышки. Неузнанный в сумерках, я на каком-то подворье вел разговор с крестьянами. Неожиданно для меня оказалось, что вколачиваемая в последние годы вера в Гитлера не исчезла даже в этой ситуации: он, Гитлер, считали они, не может проиграть войну, «у фюрера есть еще что-то в резерве, что он разыграет в последний момент. Тогда наступит великий поворот. То. что он позволяет врагам так далеко забраться на нашу территорию, это же только западня!» Даже в правительстве присутствовала эта наивная вера в преднамеренно придерживаемое чудесное оружие, которое в самый последний момент уничтожит беззаботно продвинувшегося вглубь страны противника. Функ, например, в эти дни спросил меня: «Но у нас же есть особое оружие, не так ли? Оружие, которое изменит все на 180 градусов?»
Той же ночью начались переговоры с д-ром Роландом, начальником Рурского штаба и его важнейшими сотрудниками. То, что они рассказали, ужасало. Три гауляйтера Рурской области были полны решимости выполнить приказ Гитлера об уничтожении объектов. Хернер, один из наших технических сотрудников, к несчастью, одновременно руководивший техническим управлением партии, по приказу гауляйтеров составит план работ по уничтожению. Сожалея, но привыкнув повиноваться, он разъяснил мне детали своей технически грамотной концепкии, которая на необозримое время должна была отключить промышленность Рура: даже угольные шахты предполагалось затопить и, разрушив подъемные механизмы, на многие годы вперед сделать невозможным их восстановление. Затопив баржи с цементом, предполагалось блокировать порты отгрузки Рура и одновременно с ними водные пути. Уже на следующий день гауляйтеры собирались начать взрывные работы, потому что войска противника быстро продвигались в северной части Рурской области. У них, однако, было так мало транспортных средств, что они полностью зависели от помощи моей военной организации. Взрывчатые вещества, детонаторы и бикфордовы шнуры они надеялись найти в достаточном количестве в шахтах.
Роланд безотлагательно вызвал около двадцати надежных представителей угольных шахт в замок Тиссена Ландсберг, где помещалась резиденция штаба Рурской области. После короткого обсуждения, как будто речь шла о чем-то само собой разумеющемся, сообща решили бросить взрывчатые вещества, детонаторы и шнуры в «долото» шахт и таким образом сделать их непригодными для использования. Один из коллег получил задание вывести за пределы Рурской области все имеющиеся в нашем распоряжении грузовики, снабдив их горючим лишь в небольшом количестве. В случае необзодимости автомобили и горючее следовало предоставить в распоряжение действующей армии, таким образом, окончательно выведя их из гражданского подчинения. Наконец, я пообещал Роланду и его сотрудникам для охраны электростанций и других важных промышленных объектов от отрядов подрывников, подчиненных гауляйтерам пятьдесят автоматов из производственных остатков. В руках решительно настроенных мужчин, защищающих свой завод, они в то время представляли собой значительную силу, потому что полиции и партийным функционерам незадолго до этого пришлось сдать свое личное оружие армии. В этой связи сы даже вели речь об открытом бунте.
Гауляйтеры Флориан, Гофман и Шлесман собрались в гостинице «Блеберхоф» под Лангенбергом. Наперекор всем запретам Гитлера я на следующий день предпринял еще одну попытку уговорить их. Начался горячий спор с гауляйтером Дюссельдорфа Флорианом. Смысл его аргументов был таков: если война проиграна, то не из-за ошибок фюрера или партии, а по вине немецкого народа. После катастрофы такого рода в любом случае останутся в живых только убогие создания. В отличие от Флориана, Гофмана и Шлесмана в конечном счете удалось переубедить. Но приказы фюрера нужно исполнять, сказали они, и никто с них ответственность не снимет. Они не знали, что делать, тем более, что Борман тем временем довел до них новый приказ Гитлера, еще более ужесточавший директиву об уничтожении жизненных основ народа 3 «». Гитлер еще раз приказывал «очистить все области, которые мы в настоящее время не в состоянии удержать и которые предположительно будут оккупированы противником». Чтобы разом отвести все контраргументы, дальше шло: «Фюрер располагает достаточной информацией о том, с какими огромными трудностями связана реализация этого требования. Требование фюрера основано на очень точных, выверенных расчетах. Необходимость эвакуации не подлежит обсуждению».
Эвакуировать в соответствии с приказом миллионы людей из областей к востоку от Рейна и Рурской области, из таких центров, как Мангейм и Франкфурт, можно было только в малонаселенные области, прежде всего, в Тюрингию или пойму Эльбы. В местность без санитарных сооружений, без жилья и продовольствия должен был хлынуть поток плохо одетых и голодных горожан. Голод, эпидемии и нищета были неизбежны.
Собравшиеся гауляйтеры единодушно решили, что партия больше не в состоянии проводить в жизнь эти приказы. Только Флориан неожиданно для всех зачитал текст полного энтузиазма воззвания к партийным функционерам Дюссельдорфа, которое он хотел издать в виде плаката: «Все уцелевшие здания города при приближении врага следовало поджигать, всех жителей эвакуировать. Противник должен был войти в сожженный, безлюдный город» 4 «».
Два других гауляйтера заколебались. Они согласились с моей трактовкой приказа фюрера, в соответствии с которым производство в Рурской области по-прежнему имеет важное оборонное значение, к тому же таким образом мы можем как раз непосредственно снабжать боеприпасами войска, ведущие бои за Рур. Разрушение электростанций, которое должно было начаться на следующий день, таким образом было отложено, действие приказа о разрушении парализовано.
Я тут же посетил фельдмаршала Моделя в его ставке. Он проявил готовность по возможности вести бои вне промышленной зоны, свести таким образом разрушения к минимуму и не отдавать приказ о разрушении объектов промышленности 5 «». В остальном он обещал действовать в тесном контакте с д-ром Роландом и его сотрудниками.
Через Моделя я узнал, что американские войска уже продвигаются в направлении Франкфурта, точно определить линию фронта более невозможно, а ставку Кессельринга уже этой ночью перебазируют далеко на восток. Примерно в три часа ночи мы прибыли в старую ставку Кессельринга под Наугеймом; из разговора с его начальником штаба генералом Вестфалем выяснилось, что он тоже намерен дать более мягкое толкование приказу о разрушениях. Поскольку даже начальник штаба главнокомандующего вооруженными силами запада не мог ответить на вопрос, как далеко противник продвинулся за ночь, мы поехали в объезд через Шпессарт и Оденвальд в Гейдельберг. Наш путь пролегал через маленький городок Лор. Наши войска уже ущли, специфическая атмосфера ожидания царила на вымерших улицах и площадях. На перекрестке одиноко стоял солдат с двумя противотанковыми ружьями. Он с удивлением посмотрел на меня. «Что же Вы ждете здесь?» — спросил его я. «Американцев», — ответил он. «А что Вы будете делать, когда придут американцы?» Он не раздумывал долго: «Тогда я успею вовремя смыться!» Здесь, как и везде, у меня складывалось впечатление, что война закончена.
В Гейдельберге в Баденско-вюртембергском штабе вооружений уже были готовы приказы гауляйтера Бадена, Вагнера, собиравшегося разрушить насосную станцию и газовый завод моего родного города, как и других городов Бадена. Для того, чтобы не допустить этого, мы нашли потрясающе простое решение: мы надлежащим образом оформили их, но опустили конверты в почтовый ящик города, который скоро должен был занять противник.
Американцы уже взяли находившийся в двадцати километрах Мангейм и теперь медленно продвигались к Гейдельбергу. После ночного совещания с обербургомистром Гейдельберга д-ром Найнхаусом я попросил знакомого мне уже по Саару генерала СС хаусера сослужить последнюю службу моему родному городу, объявив его городом-госпиталем и сдав его без боя. В ранней предрассветной дымке я простился с родителями. В последние часы, что мы были вместе, они были невероятно спокойны и собраны, как и весь страдающий народ. Когда я отъезжал, они вдвоем стояли у дверей дома; отец еще раз подбежал к машине и, пожав мне в последний раз руку, не сказав ни слова, заглянул мне в глаза. Мы чувствовали, что больше не увидимся.
Отступающие войска без оружия и боевой техники заняли дорогу на Вюрцбург. Дикий кабан выскочил в утренних сумерках из леса, солдаты с шумом гоняли его. В Вюрцбурге я посетил гауляйтера Хельмута, пригласившего меня к хорошему завтраку. Пока мы налегали на деревенскую колбасу и яйца, гауляйтер объявил, как если бы это совершенно само собой разумелось, что он во исполнение директивы Гитлера отдал приказ о разрушении швейнфуртских шарикоподшипниковых заводов; представители заводов и партийных инстанций уже ожидали его указаний в соседнем помещении. План был хорошо продуман: предполагалось поджечь закалочные ванны специальных станков, это, как показывал опыт авианалетов, превратит станки в негодный металлолом. Его сначала невозможно было убедить, что разрушения такого рода бессмысленны. Он спросил меня, когда же фюрер применит чудесное оружие, которое решил исход войны. У него есть информация, полученная через Бормана и Геббельса из ставки фюрера, согласно которой его вот-вот должны пустить в ход. Как уже было не раз, мне пришлось объяснить и ему, что чудесное оружие не существует. Я знал, что гауляйтер принадлежит к группе «разумных» и поэтому предложил ему не проводить в жизнь приказ Гитлера об уничтожении объектов. Я продолжал, что в свете такого положения бессмысленно, уничтожая промышленные объекты и мосты, лишать народ абсолютно необходимых основ жизни.
Я упомянул о сосредоточении немецких войск к востоку от Швейнфурта, которые стягивались туда с целью нанести контрудар и вернуть центр нашей военной промышленности; при этом я даже не лгал, потому что высшее руководство действительно планировало вскоре начать контратаку. Старый надежный аргумент, что Гитлер не сможет продолжать свою войну без подшипников, наконец, возымел свое действие. Удалось ли убедить гауляйтера или нет, он не был готов принять на себя историческую вину, свести на нет все виды на победу, уничтожив швейнфуртские заводы.
После Вюрцбурга погода прояснилась. Лишь изредка нам встречались небольшие соединения, пешим ходом, без тяжелого оружия двигавшиеся навстречу противнику. Это были учебные отряды, спешно сколоченные для последнего наступления. Жители деревень копали в садах ямы, там они прятали фамильное серебро и другие ценности. Повсюду нас ждал одинаково сердечный прием сельского населения. Однако прятаться от штурмовиков между домами было нежелательно, потому что это означало подвергать опасности дом. «Господин министр, Вы не отъедете чуток подальше, к соседям?» — слышалось из окон.
Именно потому что население, отчаявшись, было настроено мирно, а также потому, что нигде не было видно хорошо вооруженных войсковых соединений, все во мне восставало против уничтожения встречавшихся мне многочисленных мостов еще в большей степени, чем в Берлине за письменным столом.
Затем мне стали попадаться в городах и деревнях Тюрингии бесцельно слоняющиеся по улицам одетые форму члены военизированных отрядов НСДАП, главным образом СА. Заукель объявил «чрезвычайный призыв», в основном состоявший из пожилых мужчин и мальчиков 16 лет. Они должны были сражаться с противником в рядах народного ополчения, но уже никто не мог дать им оружия. Заукель через несколько дней бросил страстный призыв к борьбе до последней капли крови и уехал в автомобиле на юг Германии.
Поздно вечером, 27 марта, я прибыл в Берлин. Здесь обнаружил, что положение изменилось.
Дело в том, что Гитлер тем временем приказал передать группенфюреру СС Каммлеру, отвечавшему за ракетное оружие, также разработку и производство всех современных самолетов. Это не только вновь лишило меня компетенции в вопросах авиационного вооружения. Дав Каммлеру право использовать в своих целях сотрудников моего министерства, Гитлер создал просто навозможное положение как с точки зрения протокола, так и организации. Кроме того, он прямо приказал, чтобы Геринг и я завизировали приказ, отдававший нас в распоряжение Каммлера. Я без возражений поставил свою визу. Хотя был в бешенстве от такого унижения и чувствовал себя обиженным, я в этот день не присутствовал на оперативном совещании. Почти одновременно Позер сообщил мне, что Гитлер удалил Гудериана; правда, официально ему предоставили отпуск по состоянию здоровья, но каждый, знакомый с подводными течениями в ставке, знал, что он уже не вернется. С его уходом я потерял одного из немногих военных, окружавших Гитлера, не только поддерживавших, но и постоянно воодушевлявших меня.
В довершение всего моя секретарша принесла мне инструкцию начальника общевойсковой разведки по осуществлению приказа Гитлера об уничтожении всех материальных ценностей. Она в точности следовала намерениям Гитлера и предписывала уничтожение всех средств связи не только вермахта, но и имперской почты, имперской железной дороги, имперского управления водных путей, полиции и районных электростанций. Посредством «подрывных работ, поджога или механического разрушения» должны были быть приведены в «состояние полной негодности» все центральные телефонные и телеграфные станции и усилители, а также коммутаторы кабелей дальней связи, мачты радиостанций, антенны, принимающие и передающие устройства. Даже временное восстановление связи в оккупированных противником областях должно было стать невозможным, потому что по этому приказу полному уничтожению подлежали склады запчастей, кабеля и проводов, но и схемы разводки кабеля и инструкции по эксплуатации приборов 6 «». Генерал Альбрехт Праун, впрочем, дал мне понять, что он своей властью смягчит эту радикальную директиву.
Кроме того, я получил конфиденциальное сообщение, что вооружение будет вверено Зауру, но под началом Гиммлера, которого прочат в генерал-инспекторы военного производство 7 «». Оно, по крайней мере, указывало на то, что Гитлер хотел снять меня. Вскоре после этого мне позвонил Шауб, резко и отчужденно приказавший мне явиться вечером к Гитлеру.
Я чувствовал себя неловко, когда меня вели в глубоко зарытый в землю кабинет Гитлера. Он был один, принял меня очень холодно, не подал мне руки, едва ответил на мое приветствие и тихо, но жестко тут же заговорил по существу дела: «Борман передал мне отчет о Вашем совещании с гауляйтерами Рурской области. Вы призывали их не выполнять мои приказы и объявили, что война проиграна. Вы ясно представляете себе, что за этим должно последовать?»
Как если бы он вспомнил о чем-то далеком, пока он говорил, его резкий тон изменился, напряженность уменьшилась, и он, почти как нормальный человек добавил: «Если бы Вы не были моим архитектором, я бы принял меры, необходимые в данном случае». Частично из явного упрямства, частично от усталости я ответил скорее импульсивно, чем мужественно: «Примите меры, которые считаете нужными и не считайтесь с тем, кто я такой».
Гитлер, по-видимому, растерялся, наступила небольшая пауза. Приветливо, но, как мне показалось, хорошо все рассчитав, он продолжал: «Вы переутомлены и больны. Поэтому я решил немедленно отправить Вас в отпуск. Другой человек будет руководить Вашим министерством в Ваше отсутствие». — «Нет, я здоров, — отвечал я решительно. — Я не пойду в отпуск. Если Вы больше не хотите, чтобы я был министром, отстраните меня от должности». В тот же миг я вспомнил, что Гитлер отклонил это решение уже год тому назад. Гитлер ответил решительно и безапелляционно: «Я не желаю увольнять Вас. Но я настаиваю, чтобы Вы немедленно ушли в отпуск по болезни». Я упорствовал: «Я не могу, оставаясь министром, нести ответственность, в то время как кто-то другой будет действовать от моего имени». И уже несколько примирительным тоном, почти умоляюще добавил: «Я не могу, мой фюрер». Это обращение прозвучало в первый раз, Гитлер не дрогнул: «У Вас нет другого выбора! Я не могу отстранить Вас!» И как будто тоже проявляя слабость, добавил: «Из соображений внутренней и внешней политики я не могу отказаться от Вас». Я, взбодрившись, ответил: «Я не могу уйти в отпуск. Пока я занимаю эту должность, я буду руководить министерством. Я не болен!»
Последовала продолжительная пауза. Гитлер сел, я без приглашения сделал то же самое. Уже не так натянуто Гитлер продолжал: «Если Вы, Шпеер, убеждены, что война не проиграна, можете продолжать исполнять свои обязанности». Из моих памятных записок и, уж конечно, из отчета Бормана, ему был известен мой взгляд на положение дел и то, какие выводы я из этого сделал. Очевидно, он хотел, вырвав у меня это заветное слово, на все времена лишить меня возможности раскрывать другим глаза на истинное положение вещей. «Вы знаете, что я не могу быть в этом убежденным. Война проиграна», — ответил я честно, но не упрямо. Гитлер перешел к воспоминаниям, рассказал о тяжелых положениях, в которые он попадал в своей жизни, положения, когда, казалось, все было потеряно, но он все же выходил из них благодаря упорству, энергии и фанатизму. Бесконечно долго, как мне казалось, он предавался воспоминаниям о годах борьбы, в качестве примеров он приводил зиму 1941/42 г.г., грозящую катастрофу на транспорте, даже мои успехи в области вооружений. Я все это уже много раз слышал от него, знал эти монологи почти наизусть и, если бы он прервался, мог бы продолжить их почти слово в слово. Он почти не изменил голос, но, может быть, именно в ненавязчивом и все же завораживающем тоне и состояло его усмиряющее воздействие. Мною владело то же самое чувство, что и несколько лет тому назад в кафе, когда я не мог уйти от его гипнотического взгляда.
Поскольку я не произнес ни слова, а лишь в упор смотрел на него, он неожиданно снизил свои требования: «Если бы Вы поверили, что войну еще можно выиграть, если бы Вы, по крайней мере, поверили, тогда все было бы хорошо». Гитлер уже заметно перешел на почти просительный тон, и на мгновение я подумал, что он в своей слабости еще больше способен подчинять других своей воле, чем когда он принимал напыщенный вид.
При других обстоятельствах я, наверное, тоже бы смягчился и уступил. Однако на этот раз мысль о его разрушительных планах оградила меня от его дара убеждать людей. Взволнованно и от того несколько повысив голос, я ответил ему: «Я не могу, при всем желании не могу. И, наконец, я не хочу уподобиться тем свиньям из Вашего окружения, которые говорят Вам, что верят в победу, не веря в нее».
Гитлер не отреагировал. Какое-то время он неподвижно смотрел перед собой, а потом снова заговорил о том, что ему довелось пережить в «годы его борьбы» и вновь, как часто случалось в эти недели, вспомнил неожиданное спасение Фридриха Великого. «Нужно, — добавил он, — верить, что все изменится к лучшему. Надеетесь ли Вы еще на успешное продолжение войны или Ваша вера подорвана?» Гитлер еще раз снизил свое требование до формального, обязывающего меня заявления: «Если бы Вы, по крайней мере, могли поверить, что мы не проиграли! Вы же должны в это поверить!.. Тогда я уже был бы удовлетворен». Я не дал ему ответа 8 «».
Наступила долгая мучительная пауза. Наконец, Гитлер рывком поднялся и заявил неожиданно опять недружелюбно и с прежней резкостью: «У Вас 24 часа времени! Можете обдумать Ваш ответ! Завтра Вы скажете мне, надеетесь ли Вы, что войну еще можно выиграть». Он отпустил меня, не подав мне руки.
Как бы для иллюстрации того, что должно было произойти в Германии по воле Гитлера, я получил непосредственно после этой беседы телеграмму начальника транспортной службы, датированную 29 марта 1945 г.: «Цель состоит в создании „транспортной пустыни“ в оставляемых нами областях… Недостаток материалов для проведения подрывных работ делает необходимым проявление изобретательности для использования всех возможностей с целью произвести разрушения трудноустранимого характера». Сюда относились, специально перечисленные в директиве, любые мосты, железнодорожные пути, централизационные посты, все технические сооружения на сортировочных станциях, депо, а также шлюзы и судоподъемники на всех наших маршрутах. Одновременно должны быть полностью уничтожены все локомотивы, пассажирские и товарные вагоны, все торговые суда и баржи. Затопив их, предполагалось создать мощные запруды на реках и каналах. Следовало использовать любые боеприпасы, прибегать к поджогу или подвергать важные детали механическому разрушению. Только специалист может определить, какая беда обрушилась бы на Германию, если бы был осуществлен этот тщательно разработанный приказ. Эта директива также показывала, с какой педантичностью претворяли в жизнь каждый общий приказ Гитлера.
Оказавшись в своем маленьком временном жилище во флигеле министерства, я довольно устало повалился на постель, мысли мои были в беспорядке и я думал о том, как мне ответить на 24-часовой ультиматум Гитлера. Наконец, я поднялся и принялся формулировать письмо. Вначале я шарахался от попытки убедить Гитлера, пойти ему навстречу к неотвратимой реальности. Но затем я продолжал со всей резкой прямотой: «Ознакомившись с Вашим приказом о тотальных разрушениях (от 19 марта 1945 г.) и вскоре после этого с жестким приказом об эвакуации, я усмотрел в этом первые шаги к реализации этих намерений». В этом месте я дал ответ на его заданный в ультимативной форме вопрос: «Но я не могу более верить в успех нашего благого дела, если мы в эти решающие месяцы одновременно станем методично разрушать основы жизни нашего народа. Это такая большая несправедливость по отношению к нашему народу, что судьба больше не сможет быть благосклонной к нам… Поэтому я прошу Вас не совершать этот шаг, когда дело идет о самом народе. Если Вы сможете решиться на это в какой бы то ни было форме, мне вновь удалось бы обрести веру и мужество для того, чтобы продолжать работать с максимальной энергией. От нас уже не зависит, — отвечал я Гитлеру на его ультиматум, — какой будет наша судьба. Только провидение способно еще изменить наше будущее к лучшему. Наш вклад в это может состоять только в твердой позиции и непоколебимой вере в вечное будущее нашего народа».
Я завершил свое письмо не принятой в таких личных посланиях фразой: «Хайль, мой фюрер». Мои последние слова были адресованы тому, кто оставался теперь уже единственной нашей надждой: «Боже, храни Германию» 9 «». Перечитав это письмо, я решил, что оно написано слабо. Может быть, Гитлер усмотрел в нем мятежный дух, который вынудил бы его принять ко мне меры. Потому что когда я попросил одну из его секретарш перепечатать это получившееся неразборчивым предназначенное ему лично и поэтому написанное от руки письмо на специальной пишущей машинке с крупным шрифтом, она вскоре позвонила мне: «Фюрер запретил мне принимать у Вас письма. Он хочет видеть Вас здесь и услышать Ваш ответ от Вас лично». Вскоре мне было приказано немедленно явиться к Гитлеру.
Около полуночи я поехал по совершенно разрушенной Вльгельмштрассе с находившейся в нескольких сотнях метров Рейхсканцелярии, не зная, что мне делать — или что сказать. 24 часа прошли, а ответа просто не было. Я решил, что буду отвечать по обстоятельствам. Гитлер стоял передо мной, неуверенный в себе, почти робкий, и коротко спросил: «Ну?» Я на мгновение смешался, но затем, словно для того, чтобы что-нибудь сказать, не раздумывая и не вкладывая в это какого-либо смысла, изрек: «Мой фюрер, я безоговорочно с Вами».
Гитлер ничего не ответил, но мой ответ растрогал его. Помедлив немного, он протянул мне руку, чего не сделал, приветствуя меня, его глаза, как это теперь случалось часто, наполнились слезами: «Тогда все хорошо», — сказал он. Было ясно видно, какое облегчение он почувствовал. Я тоже на мгновение был потрясен его неожиданно теплой реакцией. Мы вновь испытали что-то вроде прежнего чувства, связавшего нас. «Если я безоговорочно с Вами, — тут же заговорил я, чтобы воспользоваться ситуацией, — тогда Вы должны поручить осуществление Вашего приказа мне, а не гауляйтерам». Он поручил мне составить бумагу, которую он собирался немедленно подписать, но, когда мы начали ее обсуждать, он продолжал настаивать на разрушении промышленных объектов и мостов. Так я распрощался с ним. Уже был час ночи.
В соседнем помещении в Рейхсканцелярии я сформулировал «Директиву по осуществлению» приказа Гитлера о тотальных разрушениях от 19 марта 1945 г. Чтобы избежать дискуссий, я сначала даже не предпринял попытки отменить его. Я задержался только на двух моментах: «Осуществление приказа возлагается исключительно на инстанции и органы, находящиеся в подчинении рейхсминистра вооружений и военного производства. Инструкции по осуществлению с моего согласия издает рейхсминистр вооружений и военной промышленности. Он имеет право давать специальные указания рейхскомиссарам по вопросам обороны». 10 «». Таким образом, я снова оказался в обойме. Далее я добился от Гитлера формулировки, позволявшей, если речь шла о разрушении промышленных объектов, «достичь той же цели путем их парализации». Я, по-видимому, успокоил его, включив оговорку, что, по его указанию, буду отдавать приказ о полном разрушении наиболее важных заводов. Такое указание ни разу не поступило.
Гитлер поставил подпись карандашом, почти без обсуждения, сделав несколько поправок дрожащей рукой. О том, что он оставался на высоте положения, свидетельствовала поправка в первой фразе этой бумаги. Я сформулировал ее как можно более обще и хотел только зафиксировать, что эти мероприятия по тотальному разрушению преследуют исключительно цель «не допустить усиления боеспособности противника» вследствие использования им мощностей наших объектов и предприятий. Устало сидя за столом для карт в помещении, где проводились оперативные совещания, он собственноручно ограничил это замечание промышленными объектами.
Я думаю, Гитлеру было ясно, что теперь часть его намерений не будет осуществлена. В результате последовавшего за этим разговора мне удалось сойтись с ним на том, что «выжженная земля не имеет смысла для такого небольшого района, как Германия. Она может достигать своей цели лишь на больших пространствах, например, в России». Достигнутые по этому поводу соглашения я зафиксировал в протоколе.
Как и в большинстве случаев, Гитлер двурушничал: в тот же самый вечер он приказал главнокомандующим «довести до фантастической активности борьбу с оживившимся противником. При этом в данный момент интересы населения не могут играть никакой роли». 11 «»
Уже через час я собрал всех имевшихся в моем распоряжении связных-мотоциклистов, автомобили, вестовых, задействовал типографию и телетайп, чтобы использовать свою вновь обретенную власть для того, чтобы остановить уже начавшиеся разрушения. Уже в четыре часа утра я рассылал свои инструкции по осуществлению приказа, даже не получив визу Гитлера, как это было условлено. Без стеснения я вернул законную силу всем своим директивам о сохранности промышленных объектов, электростанций, газовых заводов и насосных станций, а также предприятий пищевой промышленности, которые Гитлер объявил недействительными 19 марта. Для тотальных разрушений в промышленности я предусматривал специальные постановления, так и не последовавшие. Не получив от Гитлера полномочий, я тем не менее в тот же день распорядился, что, поскольку строительные отряды «Организации Тодт» «подвергаются опасности окружения противником», необходимо отправить от 10 до 12 эшелонов с продовольствием в районы, находящиеся в непосредственной близости от окруженной со всех сторон Рурской области. С генералом Винтером из оперативного штаба вермахта я договорился о директиве, имевшей целью остановить мероприятия по подрыву мостов, которому, однако, воспротивился Кейтель; с обергруппенфюрером СС Франком, в ведении которого находились склады обмундирования и продовольствия вермахта, я договорился о раздаче запасов гражданскому населению. Мальцахер, мой представитель в Чехословакии и Польше, должен был не допустить уничтожения мостов в Верхней Силезии. 12 «».
На следующий день я встретился в Ольденбурге с Зейсс-Инквартом, генеральным комиссаром Нидерландов. По пути туда я во время одной из остановок впервые потренировался в стрельбе из пистолета. Неожиданно для меня сразу после неизбежных вводных фраз Зейсс-Инкварт тут же согласился открыть путь противнику. Он не хотел разрушений в Голландии, хотел предотвратить планируемое Гитлером затопление больших площадей. В таком же согласии я расстался с гауляйтером Гамбурга Кауфманом, к которому я заехал на обратном пути из Ольденбурга.
По возвращении 3 апреля я, кроме того, немедленно запретил подрыв шлюзов, плотин, запруд и мостов через каналы 13 «». На поступавшие все чаще срочные телеграммы с запросами о специальных приказах, касающихся уничтожения промышленных объектов, я неизменно отвечал распоряжением ограничиться парализацией их деятельности 14«».
Во всяком случае, принимая такие решения, я мог рассчитывать на поддержку. Мой политический представитель д-р Хупфауэр заключил союз с госсекретарями важнейших министерств для осуществления саботажа политики Гитлера. В его круг входил, кроме того, представитель Бормана Клопфер. Мы выбили у Бормана почву из-под ног, его приказы в известном смысле уходили в пустоту. На этом последнем этапе существования Третьего рейха он, возможно, управлял Гитлером, но вне бункера царили иные законы. Даже шеф службы безопасности СС Олендорф, находясь в плену, уверял меня, что ему регулярно докладывали о моих шагах, но он никогда не давал этим бумагам хода.
И действительно, в апреле 1945 г. мне казалось, что я, сотрудничая с госсекретарями, мог сделать в своей области больше, чем Гитлер, Геббельс и Борман вместе взятые. Среди военных у меня сложились хорошие отношения с новым начальником Генерального штаба Кребсом, потому что он был из штаба Моделя; но и Йодль, Буле и Праун, под началом которого находились войска связи, проявляли все большее понимание сложившегося положения.
Я сознавал, что если бы Гитлеру стали известны мои действия, на этот раз он уж обязательно сделал бы выводы. Я должен был исходить из того, что на этот раз он принял бы меры. В эти месяцы нечестной игры я следовал простому принципу: я держался как можно ближе к Гитлеру. Любое отдаление давало повод для подозрений, в то же время наоборот, только находясь в непосредственной близости, можно было вовремя понять, что находишься под подозрением и устранить его. Я не собирался совершать самоубийственные поступки, в ста километрах от Берлина находился простой охотничий домик, который в случае опасности послужил бы мне временным прибежищем, кроме того, Роланд был готов укрыть меня в одной из многочисленных охотничьих хижин князей Фюрстенбергов.
На оперативных совещаниях в начале апреля Гитлер все еще вел речь об оперативных контрударах, об ударах в открытый фланг западного противника, взявшего Кассель и совершавшего большие дневные переходы по направлению к Айзенаху. Гитлер продолжал посылать свои дивизии то к одному населенному пункту, то к другому; это была кошмарная и чудовищная игра в войну, потому что когда я, например, в день своего возвращения из поездки на фронт увидел на карте маневры наших войск, я мог только констатировать, что в тех местах, где я только что побывал, их не было видно, а если я кого-то и видел, то лишь солдат без тяжелого оружия, вооруженных одними автоматами.
Я теперь ежедневно проводил оперативное совещание, к которому мой офицер связи в Генштабе доставлял самую свежую информацию. Это, между прочим, противоречило приказу Гитлера, запрещавшего давать информацию о военном положении невоенным службам. С большой точностью Позер каждый день сообщал, какой район будет занят противником в ближайшие 24 часа. Эти полные здравого смысла сообщения не имели ничего общего с туманными докладами на оперативном совещании, звучавшими в бункере Рейхсканцелярии. Там не говорили об эвакуации и отступлениях. Мне тогда казалось, что Генштаб, возглавляемый Кребсом, окончательно отказался от мысли давать Гитлеру объективную информацию и вместо этого как бы играл в войну. Когда вопреки оценке ситуации накануне вечером уже на следующее утро сдавались города и местности, Гитлер оставался совершенно спокойным. Теперь уже он не кричал на своих сотрудников, как всего несколько недель тому назад. Он выглядел усталым и отчаявшимся.
В один из первыхдней апреля Гитлер вызвал к себе главнокомандующего западными войсками Кессельринга. Случайно я присутствовал при этом странном разговоре. Кессельринг пытался объяснить Гитлеру безвыходность ситуации. Но уже после нескольких фраз Гитлер захватил инициативу и стал поучать его, как бы он сам, нанеся силами нескольких сотен танков удар во фланг, уничтожил бы нацеленный на Айхенах американский клин, вызвал бы колоссальную панику и таким образом изгнал бы из Германии западного противника. Гитлер пускался в долгие рассуждения о пресловутой неспособности американских солдат переносить поражения, хотя уже наступление в Арденнах должно было бы убедить его в обратном. Тогда я сердился на фельдмаршала Кессельринга, когда он после недолгого сопротивления согласился с этими фантазиями и отнесся к планам Гитлера с притворной серьезностью. Но все равно не имело смысла волноваться по поводу сражений, которые уже не могли состояться.
На одном из последовавших за этим совещаний Гитлер вновь вернулся к своей идее флангового удара. Как можно суше я вставил: «Если все будет разрушено, для меня не будет никакого толку в возвращении этих областей. Я ничего не смогу там производить». Гитлер промолчал. «Так быстро я не смогу восстановить мосты». Гитлер, явно находясь в эйфории, ответил: «Успокойтесь, господин Шпеер, столько мостов, как я приказал, не разрушили». Также находясь в хорошем настроении, почти шутя, я ответил, что несколько курьезно радоваться невыполнению приказа. Неожиданно для меня Гитлер согласился ознакомиться с подготовленной мною директивой.
Когда я показал проект Кейтелю, он на какое-то время вышел из себя: «Почему опять изменения?! У нас же есть директива о разрушениях. Не взрывая мосты, нельзя вести войну». Наконец он согласился с моим проектом с небольшими поправками, и Гитлер поставил свою подпись по тем, что сооружения транспорта и связи следует только «отключать», а мосты сохранять в целости до последней возможности. Я еще раз заставил Гитлера, за три недели до его кончины, подтвердить: «При проведении всех мероприятий по разрушению и эвакуации необходимо учитывать,… что после возвращения потерянных областей последние должны быть пригодны для возобновления немецкого производства». 15«». Он, однако, вычеркнул синим карандашом придаточное предложение, в котором говорилось о том, что разрушения следует оттягивать, даже если существует опасность, что «при быстром продвижении противника… неразрушенный мост окажется в руках противника».
Начальник службы связи генерал Праун в тот же день отменил свое распоряжение от 27 марта 1945 г. и все приказы о произведении разрушений и даже дал негласное указание сохранить на складах запасы, поскольку после войны они могли понадобиться для восстановления связи. Отданный Гитлером приказ об уничтожении средств связи все равно не имел смысла, считал он, поскольку противник имел собственный кабель и радиостанции. Мне неизвестно, отменил ли начальник транспорта свою директиву о создании транспортной пустыни. Во всяком случае, Кейтель отказался положить новую директиву Гитлера в основу конкретных инструкций.
Кейтель был прав, когда упрекнул меня в том, что новый приказ Гитлера от 7 апреля внес путаницу. Только за 19 дней между 18 марта и 7 апреля 1945 г. по этому вопросу было отдано 12 противоречащих друг другу приказов. Но хаос приказов помог уменьшить хаос в жизни.