ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. МОЛОДОСТЬ. УНИВЕРСИТЕТ. МИРОВАЯ ВОЙНА

Из прошлого нашего рода

Если верно, что в основном семья, ее лицо и характер определяют судьбу своих сыновей и дочерей, то семейные традиции и традиции рода, прошлое дедов и прадедов оказывают большее или меньшее влияние на судьбу потомков. Когда задумываешься в конце жизни над своим прошлым и над прошлым ближайших и более отдаленных предков, то задаешь самому себе вопрос: в какой степени это прошлое оказало влияние на мою собственную жизнь?

Мне пришлось стать одним из последних, а, может быть, и последним представителем основной украинской (Роменской) линии рода Полетика, древнего рода малороссийского шляхетства (дворянства), связанного с историей Украины и России в течение трех столетий.

Род наш, повидимому, вышел из Польши и за время XVI-XVII столетий осел на левобережной Украине, где в XVIII и первой половине XIX веков Полетики владели большими поместьями на территории Полтавщины, Черниговщины и Харьковщины. Не занимая высоких государственных постов, представители нашего рода были связаны с политической и культурной жизнью России и Украины, отличаясь любовью к науке и литературе.

Впервые имя Полетика встречается в истории России и Украины в начале XVIII века. Во время Северной войны шведский король Карл XII, призванный гетманом Мазепой, двинулся осенью 1708 года на Украину.

Ставка короля расположилась у села Ромны (Полтавщина), одного из поместий нашего рода. И в этой ситуации глава семьи Павел Полетика и его старший сын перешли вместе с Мазепой на сторону шведов.

Согласно семейным преданиям Павел Полетика был одним из приближенных к Мазепе лиц, чуть ли не генеральным писарем (министром иностранных дел) Мазепы.

Полтавский бой 27 июня 1709 года развеял мечты и надежды Мазепы о создании самостоятельной Украины, не зависящей от России, Польши и Турции. После Полтавской битвы Павлу Полетике с сыном пришлось бежать вместе с королем и Мазепой. В августе 1709 года Мазепа умер, а Павел Полетика с сыном, опять-таки по семейным преданиям, стали личными телохранителями Карла XII. Вместе с ним они уехали в 1715 году в Швецию, где их след на два столетия был потерян.

Только в июле 1973 года, приехав в Иерусалим, я смог обратиться в исторический институт Упсальского университета (Швеция) с просьбой сообщить, имеются ли в шведской исторической науке какие-либо сведения о судьбе Павла Полетики и его потомков. Упсальский университет ответил, что таких сведений у него нет, но переслал мое письмо в Королевский исторический архив в Стокгольме. Из архива мне любезно сообщили, что о самом Павле Полетике и его сыне нет никаких данных, но что удалось обнаружить упоминание о Христиане Фок (Fock), родившейся, вероятно, после 1779 года, которая вышла замуж за майора Н.Полетику (N.N.Poletika). [Gustaf Elgenstiema. Svenska adelns attartavlor. Стокгольм,1927, т. 2 (таб.4).] Других сведений не было найдено.

Я ответил архиву, что фамилия Полетика не шведская, а чисто украинская, и что майор Н. Полетика, повидимому, был правнуком Павла Полетики.

Зато история украинской ветви нашего рода оказалась обильной и интересной и по материалам и по событиям.

Младший сын Павла Полетики Андрей Павлович остался в Ромнах, так как ребенку было не место в бранном походе (в 1708 году ему было около 8-10 лет).

Осенью 1709 года Александр Меньшиков взял штурмом и сжег Ромны и Батурин, перебив при этом немало жителей. Но Андрею Полетике удалось спастись, и он впоследствии стал главой украинской ветви нашего рода. У Андрея Павловича Полетики было три сына — Иван, Григорий и Андрей. Все они родились в Ромнах или в поместьях Полетики под Ромнами. Два сына — Иван и Григорий — и их дети сыграли заметную роль в истории русской и украинской науки и культуры XVIII и первой половине XIX веков.

Иван Андреевич Полетика (1722-1785) был первым русским и украинским ученым, получившим за границей ученую степень доктора наук. В 1754 году он защитил диссертацию на ученую степень доктора медицины в Лейденском университете и после защиты был избран профессором Кильской медицинской академии в Шлезвиг-Гольштейне, где правил великий князь Петр Федорович, наследник русского престола, впоследствии император России Петр III. В Киле Иван Полетика занимал кафедру в течение двух лет, а затем уехал в Россию. Умер он в скромной должности карантинного врача в местечке Василькове под Киевом в 1785 году.

Сыновья Ивана Полетики положили начало Петербургской ветви нашего рода и пошли по стопам отца.

Старший сын, Михаил Иванович, личный секретарь императрицы Марии Федоровны, вдовы императора Павла I, по отзывам современников «принадлежал к числу образованнейших людей своего времени и отличался умом, добротой и высокими нравственными качествами». Его философский трактат «О человеке», изданный в 1818 году в Германии в городе Галле, а в 1822 году на русском языке в Петербурге, получил лестную ценку историка Н.М.Карамзина.

Второй сын Ивана Полетики, Петр Иванович, избрал дипломатическую карьеру. Он служил в русских дипломатических миссиях в Стокгольме (1802), в Неаполе (1803-1804) и в Республике семи объединенных островов (Ионические острова) (1805), созданной в 1798 году по приказу императора Павла I адмиралом русского флота Федором Ушаковым. В 1806-1807 годах Петр Иванович Полетика был дипломатическим советником адмирала Сенявина, командовавшего русской эскадрой в Средиземном море. Затем П.И. Полетика был включен в миссию графа Палена, посланную в США.

Он был советником русского посольства в США (1809-1810), в Рио-де-Жанейро (1811), в Мадриде (1812). После нашествия Наполеона I на Россию П.И. Полетика был дипломатическим советником фельдмаршала Барклая де Толли (1814), советником посольства в Лондоне (1816), чрезвычайным посланником и полномочным министром России в США (1817-1822). Ему покровительствовали и его ценили видные русские дипломаты начала XIX столетия — граф С.Р.Воронцов и граф И.А. Каподистрия.

В 1821 году П.И. Полетика написал книгу о внешней и внутренней политике Соединенных Штатов, изданную в 1826 году на французском языке в Лондоне, а несколько позже — на английском языке в Соединенных Штатах. Отрывки из нее были опубликованы Александром Сергеевичем Пушкиным в «Литературной газете» в 1831 году (номера 45,46). П.И. Полетика, кроме того, оставил очень откровенные мемуары, часть которых, за период 1778-1805 годов, была опубликована в «Русском Архиве» (1885 год, т. 3).

Но не на дипломатическом поприще имя П.И. Полетики заслужило наибольшую память. Имя П.И. Полетики, «замечательного в обществах любезностью просвещенного ума своего», было связано с лучшими именами «золотого века» русской литературы.

Член знаменитого литературного общества «Арзамас» (взявший в память о своих странствованиях по Европе и Америке имя «Очарованный челн»), П.И. Полетика был другом Н.М.Карамзина, Д.П. Дашкова, «отца декабризма» Николая Тургенева и его брата Александра, князя П.А. Вяземского, К.Я. Батюшкова, И.И. Козлова, А.С. Пушкина и В.А. Жуковского.

«Я очень люблю Полетику», — записывал 2 июня 1834 года в своем дневнике А.С. Пушкин, не раз упоминавший имя Петра Ивановича в письмах и на страницах своего дневника.

Сын Михаила Ивановича Полетики, Александр Михайлович, был полковником лейб-гвардии кавалергардского полка, где служил Геккерен-Дантес, убийца А.С. Пушкина. Сам А.М. Полетика, человек мягкий и незлобивый (современники называли его «божьей коровкой»), был другом Пушкина, также не раз упоминавшего его имя в своей переписке. Жена Александра Михайловича — Идалия Полетика, незаконная дочь графа Григория Строганова, была любовницей Пушкина, а после разрыва с ним стала его злейшим врагом. Она немало содействовала ухаживанию Дантеса за женой поэта Н. Пушкиной, что, как известно, закончилось дуэлью А.С. Пушкина с Дантесом и трагической гибелью поэта.

Полковник А.М. Полетика был председателем (презусом) военного суда, назначенного Николаем I для разбора дела поручика лейб-гвардии гусарского полка M. Лермонтова, стрелявшегося 18 февраля 1840 года на дуэли с сыном французского посла в Петербурге Эрнестом де Барантом. Хотя по воинскому уставу за участие в дуэли полагалось разжалование в рядовые, Лермонтов, по докладу А.М.Полетики Николаю I, был переведен 13 апреля 1840 года в Кавказскую армию в Тенгинский пехотный полк в офицерском чине.

Младший сын Андрея Павловича и брат Ивана Андреевича Полетика, Григорий Андреевич Полетика (1723/25-1784), и его сын, Василий Григорьевич (1765-1845), сыграли крупную роль в развитии украинского национального самосознания. Согласно семейным преданиям, они были авторами известного трактата «История Руссов», изданного в 1846 году московским историком О.М.Бодянским. "История Руссов "(по цензурным соображениям) была приписана давным-давно скончавшемуся архиепискому Могилевскому и Белорусскому Георгию Конисскому, однако большинство украинских и русских историков XIX века — О.М. Бодянский, B. Горленко, А.М. Лазаревский, академик В.А. Иконников, академик Л.Н. Майков и другие, не говоря уже о преданиях нашей семьи, считают авторами «Истории Руссов» Григория Андреевича и Василия Григорьевича Полетика.

А.С. Пушкин, получивший в 1829 году копию рукописи «Истории Руссов» от украинского историка и этнографа профессора М.А. Максимовича (ее старательно переписывали в домах и украинского дворянства и разночинной украинской интеллигенции), опубликовал отрывки «Истории» в «Литературной газете» и в «Современнике».

"Ни одна книга, — писал бывший министр иностранных дел Украинской Рады Дмитро Дорошенко, — не имела в свое время такого влияния на развитие украинской национальной мысли, как «Кобзарь» Шевченко… и «История Руссов».

Современный историк украинского национального движения Александр Оглоблин не менее категоричен: «За сотни лет „История Руссов“ постепенно приобрела такое мощное и непобедимое влияние на украинскую политическую мысль, такой авторитет в делах украинского национального сознания, такую вдохновляющую силу в украинской государственной идеологии, как никакое другое аналогичное произведение. „Отреченная книга“ украинской исторической науки стала настольной книгой украинской политической мысли, учебником украинской национальной философии, программой национально-освободительной борьбы… (стр.5),…»История Руссов" как декларация прав украинского народа осталась вечной книгой Украины" (стр. 25).

Это слишком сильно сказано. Мне кажется, что вряд ли Григорий Андреевич и Василий Григорьевич Полетика были такими сторонниками независимости и отделения Украины от России, как можно заключить из слов г.г.Оглоблина и Д.Дорошенко.


Во второй половине XVIII века и в начале XIX Российская империя укрепилась. Мечты Мазепы о создании независимой Украины развеялись, и Григорий Андреевич и Василий Григорьевич Полетика были обычными «дворянскими просветителями», очень заботившимися об уравнении прав «малороссийского шляхетства» с правами русского дворянства, о расширении и увеличении дворянских прав и вольностей вообще, о национально-культурной и даже политической автономии Украины, но в рамках русского государства, согласно условиям Переяславского соглашения. В этом отношении роль Г.А. и В.Г. Полетика в истории развития украинского национального самосознания бесспорна.

Особенно следует отметить роль Григория Андреевича Полетики. Он был человеком резкого нрава и весьма самостоятельных суждений. Известно, что в 1757 году у него было столкновение с М.В. Ломоносовым. В 1767-68 годах Г.А. Полетика в качестве представителя малороссийского дворянства («Лубенского шляхетства») был назначен Екатериной II в комиссию по разработке нового уложения законов для Российской империи, согласно «Наказу», составленному самой Екатериной II. В этой комиссии ГЛ. Полетика выступал резко и самостоятельно.

Перу ГА. Полетики принадлежат переводы с греческого языка (из Аристотеля, Эпиктета, Ксенофонта) и словарь на шести языках (русском, греческом, латинском, французском, немецком и «английском»), изданные в Петербурге.

Вместе с тем Григорий Андреевич Полетика положил начало оскудению украинской ветви нашего рода. Он был сутягой, вечно судившимся с соседями за свои «земельные права». А так как он владел большими поместьями в Черниговском, Новгород-Северском, Харьковском и Курском (под Путивлем) наместничествах и 2684 крепостными крестьянами, то тяжбы были многочисленными и бесконечными. Он протратил на подъячих и стряпчих значительную часть своего состояния, чем как бы предвосхитил повесть Н.В. Гоголя «Как поссорились Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Умер он в возрасте 60-ти лет от простуды в Петербурге, куда приехал, чтобы «протолкнуть» в Сенате какое-то спорное дело.

Сын его, Василий Григорьевич (1765-1845), был более кроткого нрава. Любитель истории, он продолжал и закончил начатую отцом «Историю Руссов», для которой его отец, согласно данным О.М. Бодянского, получил от архиепископа Георгия Конисского бумаги и документы об отношениях между Московским государством, Украиной и Польшей в XVI-XVII веках. Выйдя в отставку с военной службы, В.Г. Полетика не раз наезжал в Петербург, где встречался со своими дядюшками Михаилом Ивановичем и Петром Ивановичем и двоюродным братом, кавалергардом АД. Полетикой. Повидимому, под влиянием Петра Ивановича, жившего несколько лет в Америке, он вставил в «Историю Руссов» те абзацы, в которых глухо излагались идеи американской «Декларации независимости» и французской «Декларации прав человека и гражданина» 1789 года. Умер он в 1845 году в своем имении Коровинцы, неподалеку от города Ромны.

Во второй половине XIX века род Полетика вступил в стадию оскудения. Из его представителей стоит выделить лишь две фигуры. Одна из них — Василий Аполлонович Полетика, племянник Михаила Ивановича и Петра Ивановича. О нем известно, что после окончания в 1838 году Горного корпуса он 20 лет был горным инженером на Алтае. В 1856 году В.А. Полетика купил вместе с Семенниковым небольшой литейный завод Томсона в Петербурге, за Невской заставой. Они превратили его в один из крупнейших частных заводов России — «Невский механический завод», производивший паровозы и корабельное оборудование (ныне Невский машиностроительный завод). В.А. Полетика был одним из первых защитников протекционизма в России. В 1864 году он издал в Петербурге курс лекций «О железной промышленности в России», прочитанных им публично, с 1875-76 годов был владельцем и редактором крупной петербургской газеты «Биржевые ведомости», переименованной в 1879 году в «Молву» (прекратила свое существование в 1881 году). Умер ВЛ. Полетика 18 сентября 1888 года. По оценке современников, он был «человек живой, увлекающийся, прекрасный и остроумный оратор».

Упомяну здесь и другую фигуру — моего дядю Николая Афанасьевича Полетику, внука Василия Григорьевича Полетики.

Украинская ветвь рода Полетика сохранила во второй половине XIX века лишь одно имение под Ромнами — в селе Талалаевка. Но дядя потерял и его. Летом 1877 года он дал убежище своему другу по гимназии Якову Васильевичу Стефановичу и его товарищу Льву Григорьевичу Дейчу, организаторам так называемого Чигиринского заговора. Дейч и Яков Стефанович составили фальшивую «Царскую» (или «Золотую») грамоту — «Высочайшую тайную грамоту», призывавшую крестьян от имени царя Александра II создавать тайные общества для восстания против дворян, чиновников и помещиков и раздела их земель. Дейч и Стефанович создали такое тайное общество в 1876 году в Чигиринском уезде. В 1877 году заговор был раскрыт; Дейч и Стефанович скрылись в имении моего дяди в селе Талалаевка. Здесь они были арестованы, а вместе с ними арестовали «за укрытие государственных преступников» и дядю. По приговору Киевского окружного суда дядя был отправлен в ссылку в Сибирь, где вскоре умер от туберкулеза. Имение было конфисковано и продано, и Роменская ветвь рода Полетика окончательно оскудела: остальные дети были малы и не могли защитить своих прав.


Детство

Я и мой брат-близнец Юрий родились 17 апреля 1896 года (по ст. стилю) в городе Конотопе. Нам было около 5 лет, когда мы стали жить у нашей бабушки, Марьи Львовны Бодилевской (урожденной Соколовской), вдовы городского врача в городе Конотопе. После смерти нашего отца (я его не помню), бабушка приютила маму и нас. Мы жили в просторном старом доме из восьми или девяти комнат на Соборной улице, второй дом от болота, пышно называемого рекой Езуч.

Жили мы довольно скудно, главным образом на средства бабушки. Своих детей у нее не было. Она очень любила нашу мать — «Милю», свою двоюродную племянницу. Бабушка любила и баловала нас, поражаясь иногда нашим не по годам быстрым умственным развитием, что сочеталось с физической инфантильностью. Мы были щуплыми проказливыми ребятами, которые быстро научились (к четырем-пяти годам) читать «по кубикам». Я был более спокойным по характеру мальчиком, Юра — более колючим, резким и шаловливым. Бабушка не раз называла Юру «сибирным», предсказав, когда ему было всего 7 лет, его судьбу: в 1937 году он был осужден по статье 58-10 УК («болтуны») на 5 лет ссылки в концлагерь. Он провел 8 лет на Колыме, добывал уголь в шахтах, прокладывал и мостил шоссе — так называемый «Млечный путь» от Колымы к золотым приискам, а после окончания своего срока служил сторожем на складе инструментов. Несколько раз он был на краю могилы, но все же выжил… В 1947 году он вернулся на родину в Конотоп, где умер в 1965 году.

Наши детские годы прошли тускло. Мама очень любила нас, но держала в строгости. Ежегодно летом, с мая по сентябрь, мы уезжали к дедушке — брату бабушки Павлу Львовичу Соколовскому. Он доживал свой век в селе Дептовка, в 25-ти километрах от Конотопа, в разоренном старом доме под соломенной крышей, с провалившимися, то здесь, то там скрипящими половицами и протекающей в дожди крышей. Ареной наших подвигов в деревне были обширный двор с огородом и заросший бурьяном, запущенный старый фруктовый сад: яблоки, груши, сливы, крыжовник, малина, смородина. Простая деревенская жизнь на лоне природы — мы бегали босиком все лето, — и простая пища укрепили наше здоровье.

Остальное время года мы жили в Конотопе у болота. Самое тяжелое воспоминание о временах детства оставил у меня наш сосед, дворянский недоросль Жорж Короткевич, натравливавший на нас ради шутки своих охотничьих собак. Мы были настолько напутаны, что и много лет спустя испытывали неприязнь к собакам. Сестры Жоржа, Олимпиада и Вера, очень славные женщины, были подругами матери. «Тетя Вера» подготовила нас к экзаменам в гимназию в 1905 году.

Между большим домом Короткевича у самого болота и домом бабушки стоял старенький деревянный флигель, который Короткевичи сдавали внаём семье Фейгиных. Это была небогатая еврейская семья, соблюдавшая Закон. Глава семьи был страховым агентом. Он часто заходил к нам, и мы тоже бывали гостями в их доме. Две дочки Фейгиных, Вера и Роза, были нашими сверстницами. Мы проводили целые дни с ними во дворе и на улице, играя в мяч, серсо, палочку-выручалочку и прочие детские игры. Зимой катались на салазках и играли в снежки. В семье Фейгиных, людей простых и добродушных, мы с братом впервые узнали вкус мацы и пристрастились к ней.

Другое воспоминание раннего детства — еврейская свадьба. В соседнем квартале, ближе к собору, была аптека. Владелец ее, старик Бройдо, выдавал свою дочь замуж и пригласил на свадьбу бабушку. Бабушка взяла нас, и я впервые увидел старинный еврейский свадебный обряд — невесту и жениха под хулой. Невеста и жених были влюблены друг в друга. Они смущались и конфузились от наплыва гостей, но свадьба протекла весело, красиво и трогательно. У меня на всю жизнь осталось теплое воспоминание о ней. Православную свадьбу я увидел значительно позже.

Накануне русско-японской войны Конотоп был типичным захолустьем с огромными непросыхающими лужами, где «тонули кони» и было очень мало мостовых. Две церкви, внушительная белокаменная тюрьма, казначейство и присутственные места, городская управа, земская управа, полиция — вот и все достопримечательные здания города. Украшением города были городская больница и городская библиотека с богатым фондом книг. Сам старый город состоял из двух коротких улиц с лавками и обширной базарной площадью, где стояли возы крестьян, привозивших овощи, крупу, муку и прочие незамысловатые продукты своего хозяйства. В городе было всего три-четыре мануфактурных и столько же галантерейных лавок, две-три гастрономических и столько же бакалейных лавок и пивоваренный завод. Окрестные помещики имели в городе свои дома. Большое шоссе соединяло город с вокзалом железной дороги Киев-Конотоп-Курск-Воронеж.

Просветительных учреждений в городе было немного: коммерческое училище, где было открыто только четыре младших класса, женская прогимназия (неполная), два ремесленных училища и несколько земских и церковно-приходских школ.

Население города, насчитывающее в начале столетия около 15 тысяч человек, в основном состояло из украинского мещанства, небольшого числа русских чиновников и 40 рабочих железнодорожных мастерских.

В Конотопе была большая еврейская община — около двух-трех тысяч человек, которая жила особняком. Основной массой их были владельцы небольших магазинов, приказчики, врачи, ремесленники-одиночки, рабочие и беднота, не знавшая в иной день, чем и как накормить свою семью. Община имела религиозную школу — хедер, где еврейских ребят обучали Закону, и синагогу, где собирались на молитву. Более зажиточные евреи отправляли окончивших хедер детей на учебу за границу.

Несмотря на враждебное отношение украинцев к евреям, в Конотопе еврейская община жила в относительном мире. Погромов не было ни в конце XIX, ни в начале XX веков. Мелкое антиеврейское хулиганство, особенно со стороны базарных мальчишек и школьников, было обычным явлением: считалось особым шиком ворваться в хедер или синагогу и дико заорать, чтобы нарушить урок или молитву. Драки между еврейскими и украинскими ребятами были часты, но еврейская молодежь умела постоять за себя.

Жизнь текла спокойно и неторопливо вплоть до русско-японской войны. С детства самой важной и наиболее повлиявшей на нашу дальнейшую жизнь чертой у нас была страсть к чтению. Когда мы с братом научились читать, книги оттеснили на задний план все детские игры. Бабушка не выписывала газет, но каждый год подписывалась на «Ниву» с приложениями. Велика заслуга издателя Адольфа Маркса в истории русской культуры! Ведь он дал небогатой русской интеллигенции собрание сочинений классиков, изданных хорошо и дешево. Мы с братом читали «Ниву» и приложения взахлеб, жадно дожидаясь очередного номера журнала. Мама в выборе чтения нас почти ничем не ограничивала. И до поступления в гимназию мы успели прочитать Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Тургенева, Гейне, Достоевского и Толстого. Многое мы, конечно, не поняли и понять не могли — всякий возраст, как известно, находит в книгах свое, наиболее понятное и любимое, — но представление о русской жизни XIX столетия у нас сложилось. Все это благодетельно сказалось на нашем развитии. Могу сказать, что первые понятия о том, что хорошо и что плохо, что честно и нечестно, справедливо и несправедливо, мы получили не только от матери и бабушки, но и от великих классиков русской литературы. «Нива» знакомила нас с наиболее крупными событиями русской и заграничной жизни. Пояснения матери, очень начитанной и умной женщины, весьма помогли нам в понимании событий.

Русско-японская война дала новый материал и новый интерес для разговоров и раздумий в нашей семье. Мы, дети, были потрясены неудачами русской армии и флота, негодовали по поводу коварного нападения японцев и надеялись, что в 1905 году, «когда Куропаткин, наконец, получит подкрепления», русские одержат верх. Бабушка и мама качали головой и говорили, что война принесет большие изменения в стране. Мы мечтали, что появится новый Суворов, который принесет победу. Однако поражения 1905 года — сдача Порт-Артура, Ляоян, Мукден и Цусима — наполнили наши души отчаянием и безнадежностью.

Зима и лето 1904-1905 годов были последним годом нашей детской вольницы. Мы готовились к экзаменам в гимназию. «Тетя Вера» Короткевич готовила нас по русскому языку и арифметике, мама и бабушка просвещали нас по Закону Божьему.

Много споров и сомнений вызвал вопрос о том, куда держать экзамен. В Конотопе в 1904-1905 годах мужской гимназии не было. Только что открывшееся Конотопское коммерческое училище было признано тупиком, из которого в будущем нет выхода ни в университет, ни в технические институты. Послать нас, девятилетних сорванцов, в Новгород-Северск или в Городню, где были гимназии, мама и бабушка не решались. Наконец после больших колебаний и сомнений бабушка решила переехать на жительство в Киев, снять там квартиру и жить вместе с нами. В это же время мама решила вторично выйти замуж и дать нам твердую мужскую руку, чтобы продолжать нас воспитывать в достаточной строгости. На семейном совете было решено, что мы будем держать экзамен в лучшую казенную гимназию в Киеве — Киевскую первую гимназию, основанную императором Александром I в 1811 году. Конкурсные вступительные экзамены туда считались трудными.

В начале августа 1905 года мама и бабушка повезли нас в Киев. Остановились мы в старенькой гостинице на Бессарабке. Через два дня мама отвела нас в Киевскую первую гимназию, большое желтое трехэтажное здание на Бибиковском бульваре, против Николаевского парка. Вместе с Фундуклеевской женской гимназией и огромным садом оно занимало целый квартал. Шум и гам голосов в гимназии были далеко слышны на улице, но они не испугали ни меня, ни брата. Мы и сами были горластыми.

Нас в классе встретили три-четыре десятка мальчишек примерно одного с нами возраста. Мы сели за парту. Вошел полный учитель в синем мундире и начал диктовать о мужике, который съел сначала один, а потом другой калач, но остался голоден. Тогда он съел хлеба и стал сыт.

Для нас диктант оказался легким. Но на следующий день мы узнали, что нам поставили по четверке — как оказалось, не за ошибки, а за кляксы и помарки. Зато в чтении отрывков из хрестоматии мы были на высоте. Сказалась наша любовь к чтению русских писателей-классиков. Свободный рассказ, развитый язык, понимание прочитанного — все это выделило нас из экзаменующихся, большинство которых, даже читая без ошибок тексты, читали их очень по-детски и запинаясь. Мы получили по пятерке и были особо отмечены экзаменаторами.

На следующий день был экзамен по арифметике — письменный и устный. Задача оказалась настолько легкой, что не успел экзаменатор закончить диктовать условие задачи и примеры, как я уже громко крикнул решение. «Зачем вы сказали», — раздраженно воскликнул математик, и мне было сделано первое в жизни предупреждение о том, что я могу быть изгнанным из гимназии, не поступив в нее. Устный счет прошел вполне благополучно.

На третий день батюшка спрашивал молитвы. Мы читали их хорошо, с пониманием смысла и с выражением.

В общем, на приемных экзаменах мы получили «пять», «пять» и «четыре» и были приняты одними из первых.

С великим торжеством мы вернулись в Конотоп. Мама и бабушка, не ждавшие столь блестящих успехов, были довольны, но хвалили нас крайне скупо и сдержанно, чтобы мы не зазнавались. Наша учительница «тетя Вера» ликовала. Мы с братом ничуть не страшились предстоящего учения. В гимназии мы видели, прежде всего, место будущих игр и развлечений в большой и веселой компании сверстников.

В конце августа мы вернулись в Киев. Бабушка сняла квартиру из трех комнат, в самом конце Бульварно-Кудрявской улицы, там, где она, спускаясь, входит в Галицкий, или, как тогда говорили. Еврейский базар. Мы могли видеть всю площадь базара прямо из наших окон.

Занятия в гимназии начались 1 сентября, но в городе было неспокойно. Бабушка подписалась на газету, и мы, возвращаясь из гимназии к часу дня, прежде всего хватались за газетные страницы. Это был богатейший источник сведений, более интересный и более обильный, чем «Нива». С тех пор газета стала неотъемлемой частью нашего быта.

Из газеты мы узнали, что война подходит к концу, идут переговоры о мире с Японией, что в России началось народное движение с требованием реформ и конституции. Что такое конституция, бабушка нам разъяснила, и мы с волнением следили за газетными сообщениями о событиях в Киеве и по всей стране. Всюду шли собрания студентов и рабочих с требованием реформ. В Киеве в начале сентября начались сходки студентов в Университете и в Политехническом институте. В конце сентября студенческие сходки переросли в столкновения с полицией и в беспорядки на улицах. В начале октября остановилось движение на железных дорогах и начались забастовки на заводах. 14 октября 1905 года в Киеве перестали выходить газеты и остановились трамваи. Постепенно прекратились работы на всех предприятиях и занятия в школах. Стали закрываться магазины.

Мы сидели дома, жадно ожидая известий, которые приносила прислуга и более храбрые соседи. Бабушка не выходила сама и боялась выпустить нас на улицу. В городе была слышна стрельба. Соседи приносили сообщения о стычках на улицах, о разгроме лавок и панике жителей.

В квартирах срочно запасали воду и продовольствие, какое только можно было достать. Но 17 октября магазины вдруг открылись и пошли трамваи, а на следующий день, 18 октября, в утренних листках телеграмм, выпускаемых Киевскими газетами, был напечатан царский манифест о даровании населению «основ гражданских свобод».

Бабушка, спустившаяся к Галицкому базару, принесла известие, что в городе идут манифестации, переходящие в драки между сторонниками Манифеста и «защитниками царя». Вечером у киевской городской Думы на Крещатике войска стреляли в толпу, а на Подоле, на Галицком базаре и на Лукьяновке начался еврейский погром, который постепенно охватил весь город.

Погромы продолжались несколько дней -до 21 октября. По словам бабушки, войска и полиция легко могли прекратить их, но не делали ничего. Они равнодушно смотрели, как погромщики, босяки и оборванцы громили еврейские квартиры и лавки, выбрасывали на улицу мебель, имущество, товары, уничтожая и портя менее ценные и раскрадывая более дорогие вещи. Полиция, особенно на Подоле, не только спокойно смотрела на погром и убийство евреев, но даже призывала погромщиков «бить жидов». Войска и казаки сохраняли нейтралитет, отвечая на мольбы евреев о защите, что «им это не приказано». Войска защищали и охраняли не избиваемых, а громил, деливших между собой имущество евреев.

Из окон нашей квартиры мы хорошо видели, как начался и шел погром на Галицком базаре. Базар в просторечьи назывался Еврейским из-за множества лавчонок и магазинов, принадлежавших евреям. Это был район еврейской бедноты. Магазины, выходившие на тротуары, которые окружали полукольцом Базарную площадь со стороны Бульварно-Кудрявской улицы, Бибиковского бульвара, Мариинско-Благовещенской и Жилянской улиц, были маленькими лавчонками, где редко можно было найти больше одного приказчика. На самой базарной площади был «толчок»:

здесь стояли палатки с навесами и открытые столы, где продавались рвань и барахло и всякая всячина, от гвоздей и замков и до пирожков с требухой. Это было небольшое богатство. Мы видели, как погромщики тащили одежду, материю, обувь, галантерею, ругаясь и вырывая добычу друг у друга. Толстенная баба с медным лицом, в очипке (чепец), тащила, задыхаясь, детскую кровать и модную широкополую шляпу с букетом цветов или перьев. Ободранный босяк, в новеньком черном сюртуке, деловито тащил несколько коробок с ботинками. Другой оборванец с лохматой бородой нес коробку с сорочками и стенные часы. Какие-то люди в поддевках (мелкие торговцы, приказчики или дворники?) торопливо разбирали выкинутые из разбитых лавок на площадь и на тротуары товары. Полиция участвовала в грабеже, забирая наиболее заманчивые «трофеи». Погромщики врывались в дома и вытаскивали оттуда не только имущество, но и избитых, окровавленных людей, от которых требовали прочесть молитву или показать царский портрет. В квартирах оставались трупы убитых.

Наш дом был осажден толпой, но дворники заперли ворота, а живший в одной из квартир священник поклялся на кресте, что «жидов и бунтовщиков против царя в этом доме нет». Перепуганная бабушка с трудом оттаскивала нас от окон. Мы сами были в ужасе от того, что видели, но не могли оторваться от окна.

Погром продолжался беспрепятственно 19 и 20 октября. Позже из газет, когда они начали выходить, мы узнали, что особенно пострадали Крещатик и Подол, где были наиболее богатые магазины. Крещатик был буквально завален выброшенными из магазинов товарами. На Подоле были сожжены ряды еврейских деревянных лавок. В Липках (на Печерске), в наиболее богатой и аристократической части Киева, были разгромлены особняки еврейских богачей — барона Гинзбурга, братьев Бродских и других.

Только к вечеру 20 октября войскам был отдан приказ принять решительные меры и прекратить погром. Мы видели из нашей квартиры, как войска на Галицком базаре стреляли в толпу громил, которая разбежалась, оставив за собой несколько убитых и раненых.

От нашей прислуги и молодежи из соседних квартир мы узнали, что по городу ходят страшные слухи, будто «тысячи жидов» собрались в нескольких верстах от Киева и хотят вырезать всех жителей Киева, что Голосеевский монастырь горит и все его монахи перерезаны, что пороховые склады под Киевом взорваны. В полицейские участки прибегали в панике полуодетые мужчины, женщины, дети и просили защитить их от мести евреев. Они кричали, что евреи уже начали резню христиан и тому подобное. Все эти слухи распускались, конечно с провокационными целями.

Погром, свидетелями которого мы оказались, произвел на нас гнетущее впечатление, оставил чувство отвращения, ужаса и вместе с тем злобы на собственное бессилие. Всю жизнь я не могу забыть этих кровавых сцен, этой трагедии ни в чем не повинного народа. Почти все еврейские лавки в Киеве были разгромлены и разграблены, много домов разбито и опустошено. Бродя по Киеву, можно было видеть дома без окон и дверей — остались только стены, полы и потолки. На улицах валялись остатки мебели, разбитой утвари и посуды. Прилегающие к Галицкому базару и Подольскому рынку улицы, сады и бульвары были усеяны пухом из перин и подушек. Сколько людей было убито и ранено — об этом газеты не писали.

Это было мое первое знакомство с «еврейским вопросом» в «истинно-русском» и «истинно-украинском» стиле. Бабушка, умная и добрая старушка, небогатая русская дворянка, была так потрясена сценами погрома, что всю зиму чувствовала себя плохо, болела и скоропостижно скончалась весной 1906 года от кровоизлияния в мозг. Мама, приехавшая из Конотопа, похоронила ее на Лукьяновском кладбище.

Со смертью бабушки в нашей жизни началась новая глава. Бабушка завещала маме несколько тысяч рублей на наше образование. С этих пор мы с братом жили в Киеве на пансионе в семьях вдов офицеров (капитанов и штабс-капитанов), погибших в русско-японской войне. В Конотоп мы приезжали на летние каникулы, на Рождественские и Пасхальные праздники.

Наш отчим, имевший двух сыновей от первого брака, был добрый, справедливый и честный человек. Он любил нас, как родных детей, и мы звали его отцом. У них с мамой появились от второго брака ещё два сына, моложе нас на 7 и на 12 лет. Всего в нашей семье оказалось 6 мальчиков. Отец работал в Конотопской земской управе, мама занималась хозяйством и воспитывала детей. Семья была большой и дружной. Даже когда мы все выросли и разлетелись за тысячи верст от родного гнезда, каждый из нас поддерживал связь с отцом и матерью. Мы старались хоть раз в два-три года посетить родной дом. Родители наши умерли глубокими стариками вскоре после Второй мировой войны.


Гимназические годы

В Киевской первой гимназии, переименованной в 1911 году, в день своего столетия, в Императорскую Александровскую гимназию, я учился 9 лет — с сентября 1905 года по июль 1914 года.

Не буду подробно говорить о Киевской первой гимназии. Ее жизнь и нравы, ее порядки и традиции, ее учителя и ученики описаны достаточно красочно двумя другими ее учениками, имена которых хорошо известны как русскому, так и зарубежному читателям, — Михаилом Булгаковым и Константином Паустовским.

Я много читал о гимназиях царского времени, в том числе «Гимназисты» Гарина-Михайловского, «Гимназисты» С. Яблоновского, знал гимназический быт царской России по рассказам Чехова, Куприна, Бунина, но должен заметить, вслед за Паустовским и Булгаковым, что Киевская первая гимназия выгодно отличалась от звериных питомников с полицейско-казарменным бытом, которые изображены Гариным-Михайловским и Яблоновским. Киевская первая гимназия была консервативной, но не реакционной.

Во главе нашей гимназии, как и других казенных гимназий, стояли, как правило, монархисты (директор, инспектор), часть учителей тоже была монархически настроена. Но образование и, главное, воспитание в нашей гимназии, при соблюдении монархической внешности и форм, было либерально-оппозиционным, прогрессивным и свободомыслящим. Нас старались воспитать людьми. Уважение к человеческому достоинству выражалось даже в том, что к гимназистам приготовительного класса обращались на «вы», «ты» говорилось лишь в порядке близкого знакомства и дружеского расположения. Официальное обращение к нам было — «господа гимназисты».

Гимназия, которая воспитала столь свободомыслящих писателей и деятелей культуры и театра, как М. Булгаков, К. Паустовский, А. Ромашов, В.П. Кожич (режиссер ленинградского театра драмы имени А.С. Пушкина — бывшей Александринки), Саша Амханицкий, арестовавший в 1917 году редактора газеты «Киевлянин» В.В. Шульгина, и другие, не могла быть и не была реакционной. Нужно упомянуть, что выпуски Гимназии периода 1910-1917 годов почта целиком сгорели в пламени Первой мировой и гражданской войн. Из моего класса выпуска 1914 года, в котором было 32-33 ученика (второе отделение), к началу Второй мировой войны осталось в живых лишь четыре человека.

Состав учеников представлял пеструю картину: дети местных дворян, помещиков и чиновников, занимавших довольно крупные, но не самые высокие посты в киевской администрации и суде; дета разночинцев — большей частью адвокатов, врачей, учителей и др.

Первые отделения каждого класса гимназии были более аристократичными и сановными, во вторых отделениях было сравнительно больше разночинцев. Ежегодные бои между первыми и вторыми отделениями я наблюдал не раз, но по причине щуплости и хилости к ним не допускался.

По своему национальному составу учащиеся нашей гимназии были, в основном, русскими. Преподавание велось на русском языке. Попытки некоторых учеников говорить в гимназии на украинском языке быстро пресекались гимназическим начальством. Украинский язык был объявлен языком простонародья, а не интеллигенции.

Общее число учащихся в гимназии составляло, в среднем, около 700 человек. Число гимназистов-евреев не превышало 20 человек (трехпроцентная норма). В нашем классе из 35 гимназистов было пять поляков-католиков и три еврея.

И здесь я не могу не отметить одну парадоксальную особенность. Гимназия была консервативной, руководили ею завзятые монархисты-националисты во главе с директором Терещенко. Но травли евреев-гимназистов со стороны основной массы учащихся не было. И не потому, что все дворянские и сановные сынки хорошо относились к евреям — своим сотоварищам по классу, а потому, что Терещенко не допускал и пресекал самыми решительными мерами попытки такой травли. Монархист до мозга костей, он добился в 1911 году запрещения принимать евреев в Первую Киевскую гимназию. Но тех евреев, которых он принял в гимназию до 1911 года, он в обиду не давал. Они пользовались правами наравне с остальными. Я хорошо помню, что все три еврея из нашего класса в течение девяти лет учения в нашей гимназии не подвергались травле, по крайней мере открытой, ни со стороны преподавателей-монархистов, ни со стороны гимназистов. И Саша Амханицкий, и Саша Рабинерсон (он защитил почти одновременно со мной, в декабре 1940 года, в Ленинграде докторскую диссертацию по химии, а в 1941 году умер от голода во время блокады Ленинграда), и Коля Жолквер могли жить и учиться более или менее спокойно под державным крылом директора гимназии Терещенко. Попытка «дворянского сына» Столицы в октябре 1913 года, во время процесса Бейлиса, оскорбить Сашу Амханицкого закончилась, как будет показано дальше, удалением Столицы из гимназии. Его выходка была чрезвычайным происшествием, не отвечающим духу и традициям нашей гимназии.

Я был свидетелем и участником почти всех событий в жизни гимназии этих лет и знал почти всех учителей. Вместе с другими «кишатами» (приготовишками) мы с братом были захвачены в плен старшеклассниками и выпущены как живые снаряды-торпеды на толстого физика для того, чтобы он застрял в узкой входной двери. Я видел отца Симеона Трегубова, выскочившего в растерзанном виде из старшего класса, где на него напустили крысу, и слышал об его уходе из гимназии после того, как в том же классе гимназисты заставили его почтить вставанием память отлученного от церкви «еретика» Льва Николаевича Толстого. Я спасался с уроков математики и физики в класс ксендза Оленского. Я видел, как швейцар Василий тискал в вестибюле сербского короля Петра I, посетившего нашу гимназию: швейцар напяливал на короля полуспущенную шинель вместо того, чтобы снять ее. Наконец, мне и брату пришлось быть жертвами повторного «психологического опыта», проделанного впервые над латинистом Суббочем, когда весь класс встретил его, стоя на головах, а затем бессовестно убеждал Суббоча, что это ему только показалось и привиделось. В нашем классе решили повторить подобный «опыт» и в добавление подвесили меня и брата, как самых маленьких, за пояса на кусках двух рельсовых балок, торчащих из стены. Мы висели, как жуки на булавках, грациозно плавая в воздухе. Этот «опыт» обошелся мне и брату в три часа без обеда для каждого.

Учение в гимназии не очень увлекало нас. В первом и втором классах мы с братом фактически ничего не делали. В третьем классе началась латынь, и Суббоч заставил работать всех. Но совершенно захватывающими явились уроки нового учителя истории И.М. Щербакова, прозванного «Милочкой» за то, что он к каждому гимназисту обращался с этим эпитетом. «А вы опять, милочка, Александра Дюма начитались», — не раз упрекал меня Щербаков, хотя именно он сам рекомендовал нам читать исторические романы и в первую очередь Вальтера Скотта и Александра Дюма. История раскрылась предо мной с самой красочной и эмоциональной стороны. И каких только исторических романов я не перечитал с третьего по восьмой классы гимназии:

Вальтера Скотта, Дюма, Сенкевича, Крашевского, Солиаса, Волконского и многих других. Постепенно исторические романы получили более солидную основу в виде трехтомника исторических хроник крестовых походов, изданных профессором М.М. Стасюлевичем, «Книги для чтения по истории Средних Веков» под редакцией профессора П.Г. Виноградова, «Книги для чтения по истории Нового Времени», университетских курсов лекций профессора Н.М. Петрова и П.Я. Ардашева по всемирной истории, семитомника Н.И. Кареева по новой истории и так далее.

Начало серьезному чтению по русской истории было положено курсами лекций В.О. Ключевского и Ф.С. Платонова, работами С.М. Соловьева и К.Д. Валишевского и другими.

Так детское увлечение постепенно переросло в серьезные занятия, и когда я в 1914 году поступил в Киевский университет, то оказалось, что значительную часть обязательных для студентов курсов и монографий я успел прочесть ещё в гимназии.

История стала моей страстью, моим призванием и в будущем — моей профессией. Любопытно отметить, что в нашей гимназии никто из многочисленных учеников Щербакова, кроме меня, историком не стал. Возможно, что у меня сказались наследственные гены любви к истории и литературе, характерные для многих моих предков, писавших исторические книги и любивших литературу. Не помню, чтобы я хоть раз в своей жизни сожалел о своих занятиях историей.

В 1905-1906 годах у меня началось увлечение Наполеоновской легендой, которое продолжалось очень долго. Я прочел о Наполеоне I все, что имелось на русском языке и в гимназической библиотеке, и у друзей, и в библиотеке книжного магазина братьев Идзиковских на Крещатике, абонентами которой мы стали с 4 класса. Там же я регулярно читал петербургские и московские газеты и журналы, а «Киевскую мысль» читали у своих квартирохозяек.

В Наполеоновской легенде меня по молодости и незрелости привлекала наиболее зрительная и приключенческая часть — войны, походы, сражения. С детства у нас с братом накопилось немало коробок с оловянными солдатиками. Постепенно, по мере нашего роста, детские игры в солдатики стали превращаться в разбор крупнейших сражений Наполеона I.

Помню, как поражен был наш учитель литературы Лаврентий Федорович Батуев, когда, придя к нам в дом, чтобы справиться о нашем поведении, он увидел обеденный стол, заставленный оловянными солдатиками и разного рода укреплениями. «И это ученики седьмого класса! — в горестном изумлении воскликнул он. — И вам не стыдно заниматься такими детскими играми?» Я объяснил, что разыгрывается сражение при Аустерлице, показал карту и план сражения, объяснил ход военных операций на нашем столе. Батуев пробыл у нас полтора часа и ни словом не заикнулся потом в классе (его острого языка мы все боялись) о нашей игре в солдатики.

Чтение — усиленное, хотя и беспорядочное — дало мне и брату много. Хорошими учениками мы никогда не считались (мы числились во втором десятке), но в начитанности и в развитости превосходили лучших учеников — кандидатов в медалисты, за исключением Саши Амханицкого. Сашин кругозор был гораздо шире нашего, но он уступал нам в начитанности по истории.

Для многих гимназических учителей мы были настоящим наказаньем Божьим из-за бесконечных шалостей. Созревание ума не сопровождалось созреванием характера, и мы до восьмого класса продолжали быть Томами Сойерами. Несколько раз в неделю мы аккуратно оставлялись без обеда на один-два часа после окончания уроков за наши детские шалости. Друзья подшучивали: «Кто дежурит сегодня без обеда, Николай или Юрий, или оба вместе?»

После погрома 1905 года жизнь в Киеве постепенно вошла в обычную колею, но над евреями Киева страх перед погромом висел, как грозовая туча. Еврейское население было терроризировано погромом — первым в Киеве за сто лет. Богатые люди оправились от погрома и восстановили свои потери сравнительно быстро, но беднота была окончательно разорена. И хотя после 1905 года погромы в Киеве не повторялись, были погромы в Одессе, Орше и других городах, а в самом Киеве обстановка продолжала оставаться напряженной. Поэтому в 1906-1910 годах усилилась эмиграция киевских евреев.

Полная безнаказанность погромщиков развязала самые низменные инстинкты среди люмпен-пролетариата и преступного мира Киева. Хищники попробовали вкус крови и были готовы повторить погром при любом удобном случае. Погром 1905 года дал возможность мелким лавочникам Киева разорить еврейских конкурентов. Другим важным следствием его явилось временное, на короткий срок, обогащение погромщиков из преступного мира — неграмотных и невежественных босяков, оборванцев, воров и грабителей. Они не только приобрели вкус к массовым насилиям, но и осознали возможность легкой и безнаказанной наживы. Масса имущества перекочевала от законных владельцев в руки грабителей. Еврейским добром попользовались многие.

На процессе Бейлиса в октябре 1913 года выяснилось, что дни погрома были «золотыми днями» для неофициальной героини процесса Веры Чеберяк и шайки преступников, периодически собиравшихся в ее квартире, будущих убийц Андрея Ющинского: Сингаевского (брат Веры Чеберяк), Бориса Рудзинского (жених сестры Веры Чеберяк), Ивана Латышева и других. На одном из своих сборищ, незадолго до убийства Ющинского, члены шайки вспоминали время погромов 1905 года. У Чеберяк тогда был целый склад награбленных вещей. Она продавала по дешевке шелк, серебро и прочие вещи. У нее было такое громадное количество награбленных вещей, что она кусками шелковых отрезов топила печь. Как-то раз она даже спекла пироги на таких «дровах». Это произошло потому, что в Киев в 1907 году приехала сенатская ревизия, которая занялась розысками награбленных вещей.

Но «шелковый» период длился недолго, легкие деньги были пропиты и проедены. Настали более скудные дни, и пришлось вернуться к кражам и грабежам. Но эти опасные и рискованные операции давали по сравнению с погромом немного. Поэтому киевский преступный мир и городское отребье мечтали о новых погромах, как о самом легком и безопасном способе поправить свои дела. Этими настроениями умело пользовались и разжигали их идейные вдохновители погромов — черносотенные организации «Союз русского народа» и «Двуглавый орел», поощряемые правительством и верховной властью.

Жизнь нашей гимназии и наши личные судьбы переплелись с общественно-политическими событиями предвоенных лет. Гимназия была микромиром, в котором как в капле воды отражалась борьба монархистов-черносотенцев с либерально-демократическими кругами «за» и «против» конституции, за воплощение ее в жизнь. Эта борьба проявилась особенно остро в событиях смутных лет 1911-1913 годов — в деле Бейлиса и убийстве Столыпина, всколыхнувших всю Россию.

Для нашей гимназии своеобразной прелюдией к этим событиям явилось, как ни странно это звучит, празднование двухсотлетия Полтавской битвы.

27 июня 1909 года в Полтаве состоялись большие торжества в присутствии царя и его семьи. Николай II наградил потомков героев Полтавской битвы и украинских деятелей этих лет: князя Кочубея, графа Шереметьева и Павла Скоропадского, предок которого был избран гетманом в 1709 году, после перехода Мазепы на сторону Карла XII. Павел Скоропадский стал гетманом Украины во время оккупации ее германскими войсками в 1918 году.

В моей голове в эти дни настойчиво всплывали пушкинские строки:


Гремит анафема в соборах;

Мазепы лик терзает кат…

Король и гетман мчатся оба.


Возвращаясь из Полтавы, царь с семьей проехал 28-го июня через Киев. Вдоль царского маршрута на улицах были выстроены ученики гимназий, реальных и коммерческих училищ. Они составляли передний, самый близкий к середине улицы и к проезжавшим экипажам царской семьи ряд. За ними стояла вторая шеренга из войск, за войсками — третья шеренга из «вольной» публики вперемежку с полицией и охранниками. Из студентов к участию во встрече царя были допущены лишь наиболее известные монархисты из «Двуглавого орла» и «Союза русского народа». Власти боялись покушения на царя.

Стоя на Большой Владимирской улице, у Педагогического музея, мы видели, как ехала в колясках царская семья, и дружно кричали: «Ура!» Царевны кивали головой, а великовозрастные гимназисты ахали и хватались за сердце: «Ах, она взглянула на меня!» Впервые я увидел царя, и притом сравнительно близко, но разглядеть его как следует я не успел, так как царский кортеж двигался очень быстро.

Царский визит в Киев сыграл известную роль и в жизни нашей гимназии. Вскоре после посещения Киева царем распространились слухи, что он посетит нашу гимназию в 1911 году, когда будет праздноваться столетие со дня ее основания, и что наша гимназия будет преобразована в лицей, в который будут принимать только дворян. В 1911 году этот слух частично стал действительностью.

В 1911 году мы были уже старшеклассниками и в июне должны были перейти в шестой класс. К этому времени мы с братом совершенно свободно разбирались в петербургских, московских и киевских газетах, отлично знали, какие из них правые, а какие — либеральные. Мы очень любили «Киевскую мысль» за язвительные фельетоны Александра Яблоновского и не уважали националистическую правую газету «Киевлянин». Уменье разбираться в прессе очень помогло нам понять подоплеку «Дела Бейлиса».

1911 год начался в напряженной обстановке. В конце 1910 года в газетах появились сообщения, что на ближайшей сессии Третьей Государственной Думы будет поставлен на обсуждение проект закона об отмене ограничений для евреев и, прежде всего, об отмене «черты оседлости». Впервые Государственная Дума собралась заняться этим вопросом. Архиправые монархисты — Совет объединенного дворянства, самая влиятельная политическая организация в царской России, тесно связанная с «Союзом русского народа» и с черносотенными газетами «Русское знамя» и «Земщина», решила во что бы то ни стало сорвать принятие «еврейского закона» и защитить «истинно русских людей» от евреев.

9 февраля 1911 года в Государственной Думе началось обсуждение закона об отмене ограничений для евреев, и в тот же день в Петербурге открылся очередной седьмой съезд объединенного дворянства.

Курский помещик, дворянин Н.Е. Марков 2-й, самый правый депутат Государственной Думы, упрекавший Александра II в «преждевременном» и «ненужном» освобождении крестьян от крепостной зависимости, открыл поход против евреев в своих речах в Думе и на съезде объединенного дворянства.

«Вы уже знакомы, — заявил Н.Е. Марков 9 февраля в Государственной Думе, — с моей точкой зрения на иудейскую расу, как на расу человеконенавистническую, расу преступную… иудеи подвергались ограничениям не в силу каких-либо дурных свойств остальных народов и, в том числе, русского народа, они подвергались всяческим стеснениям и ограничениям в силу того, что все государства мира, все народы мира защищались от натиска на них преступной иудейской расы, на их благосостояние, на самую душу этих народов… иудейская сила — сила чрезвычайная, сила почти нечеловеческая. Это сила, с которой отдельные люди не в состоянии бороться. С этой ужасной силой, которой я необычайно боюсь, с этой адской силой бороться под силу только государству… необходимо запретить администраторам в каких бы то ни было случаях допускать евреев жить вне черты еврейской оседлости».

"С евреями в России надо покончить, — потребовал Марков два дня спустя на дворянском съезде… — Евреев надо загнать в черту оседлости — это первый акт, а когда это будет выполнено, приступить ко второму — к изгнанию евреев вовсе из России… вот тот минимум требований, который дворянство должно предложить вниманию правительства…

Мы боремся, — говорил Марков, — и все государства мира борются с социализмом, а социализм — это не что иное, как порождение зловредного иудея Маркса… нас ждет вторая революция… уже слышны новые раскаты грома. Высшие учебные заведения — это первый авангард, затем пойдут рабочие, затем, может быть, крестьяне".

В «Земщине» (от 13 февраля 1911 года, № 559) Марков утверждал, что постановка в Государственной Думе вопроса о еврейском равноправии в тот момент, когда в Петербурге собралось большинство представителей дворянства, является «наглым вызовом русскому дворянству на последнюю борьбу».

К открытию дворянского съезда была переведена на русский язык старая антисемитская брошюра католического ксендза Пранайтиса, впервые изданная на латинском языке в 1891 году и доказывавшая наличие у евреев ритуальных убийств". На эту брошюру Пранайтиса ссылались Марков и Шмаков в своих выступлениях на дворянском съезде, обвиняя евреев в совершении ритуальных убийств. Брошюра Пранайтиса была роздана всем членам съезда, который в особом постановлении выразил благодарность отцу Пранайтису за «полезные и опытные указания».

Грозные речи Маркова и других вождей черносотенной реакции учащаяся молодежь в 1911 году не приняла всерьез. К Маркову, Дубровину, Пуришкевичу и прочим зубрам российского дворянства и черной сотни огромное большинство молодежи в те годы относились как к паяцам, кувыркающимся на политической арене. Архиправые газеты «Русское знамя», «Земщина» и тому подобные считались сборниками полупристойных анекдотов и выражений, своего рода позорищем и посмешищем, лакомой пищей для сатирических журналов. «Еврейская опасность» не считалась в кругах большинства молодежи и, в частности, в нашей среде, опасностью. Монархистов у нас в классе и вообще в нашей гимназии было не так много, и антисемитским речам Маркова и ему подобным мало кто верил.

Но 11 февраля 1911 года Совет министров постановил ввести процентную норму для евреев, сдающих экстернами экзамены в профессиональных школах. 10 марта Николай II утвердил это решение. Этот указ взволновал наших гимназистов-евреев. Они-то и разъяснили нам, что экстернов-неевреев в профессиональных школах не бывает и что введение процентной нормы для экстернов-евреев фактически запрещает евреям сдавать экзамены в качестве экстернов в эти школы вообще.

В марте 1911 года Столыпин, минуя Государственную Думу, провел в чрезвычайном порядке закон о введении земских учреждений в Западном крае («на Киевщине»). Статья 6 закона не допускала участия евреев в выборах в земские учреждения. Евреи не могли быть избраны в члены земских учреждений. 14 марта закон был опубликован в газетах, и «Русское знамя» немедленно разъяснило, что этот закон принят в защиту населения Западного края от евреев.

В этой обстановке 21 и 22 марта в киевских газетах появились первые сообщения о том, что в одной из пещер в Лукьяновских оврагах обнаружен труп мальчика двенадцати-тринадцати лет, исколотого какими-то колющими орудиями, с несколькими десятками ран на теле. Вскоре было установлено, что это труп ученика Софийской духовной школы Андрея Ющинского.

В конце марта — начале апреля правые газеты начали писать о том, что убийство Ющинского носит ритуальный характер: евреи убили христианского мальчика, чтобы выточить из него кровь для мацы, что отрока Андрюшу нужно причислить к лику святых, как «умученного жидами».

24 марта Ющинского похоронили на Лукьяновском кладбище. В середине апреля в Киеве распространились слухи о том, что готовится погром, а 17 апреля киевская организация «Союз русского народа» устроила у могилы Ющинского демонстрацию-панихиду и водрузила намогильный крест с надписью: "Отроку Андрею Ющинскому от тяжких мук погибшему в ночь с 12 на 13 марта 1911 года. Киевский «Союз русского народа». На панихиде члены «Союза» и «Двуглавого орла» раздавали присутствующим гектографированные прокламации с призывом «бить жидов». В распространении прокламаций приняла энергичное участие и Вера Чеберяк. Она принесла несколько прокламаций домой и раздавала их соседям.

В конце апреля приехала моя мама, чтобы повидаться с нами и заказать панихиду на могиле бабушки по случаю пятилетия со дня ее кончины. После панихиды мы повели маму на другой конец Лукьяновского кладбища к могиле Ющинского. На могиле, среди венков я нашел прокламацию: «Православные христиане! Мальчик Андрей Ющинский замучен жидами. Поэтому бейте жидов! Не прощайте кровь православного мальчика!» Тяжелое чувство охватило нас, когда мы возвращались с кладбища. Пред моими глазами предстали жертвы октябрьского погрома 1905 года.

29 апреля монархические газеты опубликовали текст запроса правительству, подписанного всеми вождями правых — Пуришкевичем, Марковым, Замысловским и другими (всего 37 подписей): что намерено сделать министерство внутренних дел и министерство юстиции «для полного прекращения секты иудеев, употребляющей для некоторых религиозных обрядов христианскую кровь, и для обнаружения тех членов этой секты, которыми и убит малолетний Ющинский»?

4-9 мая в «Земщине» появилась серия статей депутата Государственной Думы Замысловского о ритуальных убийствах у евреев. Ритуальные убийства? У нас, в Киеве? Было от чего взволноваться киевской молодежи!

Оглядываясь сейчас назад и вспоминая прошлое, я могу сказать, что в нашем классе и вообще по всей гимназии мало кто верил в правдивость этих статей. Но все же бесконечные сообщения правых газет со все новыми и новыми подробностями об убийстве Ющинского вызвали в кругах киевской молодежи известную сенсацию. Подумать только, ритуальное убийство! Как это может быть в XX веке, когда Блерио уже перелетел через Ла-Манш, а вскоре в самом Киеве, на ипподроме, будет показан полет на настоящем аэроплане? Тогда, и в апреле и мае 1911 года, все эти газетные сообщения о ритуальном убийстве Андрюши Ющинского были для нас лишь полемикой правых и левых газет, борьбой монархистов и националистов с оппозиционной либеральной и демократической интеллигенцией.

А самой учащейся молодежи было не до того. В апреле мы готовились к переходным экзаменам в следующий класс, в мае сдавали экзамены, и это для нас было важнее всего. В июне занятия прекратились и все разъехались на летние каникулы.

Однако в июне и июле произошли первые достаточно серьезные события: 9 июня была арестована Вера Чеберяк, 13 июня она была освобождена, а 22 июня была арестована вторично. Но в тот же день, 22 июня, был арестован Мендель Бейлис, приказчик кирпичного завода Зайцева. 3 августа ему было предъявлено обвинение в убийстве Андрюши Ющинского. 7 августа Вера Чеберяк была вторично, и на этот раз окончательно, выпущена из тюрьмы.

Все это красноречиво свидетельствовало о том, что власти в угоду реакционному дворянству решили объявить убийство Ющинского ритуальным убийством, приписать его Бейлису и создать громкий процесс против всего еврейства вообще.

Перед летними каникулами нам в гимназии сообщили, что в сентябре 1911 года царь снова приедет в Киев для того, чтобы присутствовать на открытии памятника Александру II по случаю пятидесятилетия освобождения крестьян от крепостной зависимости. Мы надеялись, что Николай II, возможно, посетит нашу гимназию по случаю столетия со дня ее основания.

Мы вернулись в Киев к началу учебного года, в конце августа. В городе все были заняты приездом царя. В гимназии готовились к посещению царя. Слухи о преобразовании гимназии в дворянский лицей, куда будет закрыт доступ разночинцам и евреям, широко циркулировали по Киеву, и дворянские отпрыски ходили с гордо поднятой головой.

1 сентября около 7-ми часов вечера я вышел прогуляться. Город был празднично разукрашен транспарантами и флагами. Я поднялся вверх по Тарасовской улице (на которой я тогда жил) и вышел не спеша к университету, а оттуда по Большой Владимирской к Оперному театру. Начинало темнеть и постепенно стали зажигаться фонари; теплая киевская осень звала прогуляться подольше. Оперный театр был окружен нарядами солдат и полиции. В опере шел торжественный спектакль в присутствии царской семьи, и вдруг, когда я был почти у самого театра, я услышал револьверные выстрелы, раздавшиеся в театре. Мгновенная тишина, затем крик, а за ним русский национальный гимн «Боже, царя храни». В здании театра захлопали двери, на улицу выбежали люди, пронзительно зазвучали свистки городовых, откуда-то появилась карета Скорой помощи. У театра собиралась толпа. Как мне ни хотелось узнать, что же произошло, я поспешил домой, ибо гимназистам без специального разрешения было запрещено появляться на улицах после восьми часов вечера.

Нетрудно было понять, что в театре произошло покушение: в кого-то стреляли, но в кого? Услышав гимн, я понял, что царь жив.

На следующий день я узнал из газет, что стреляли в председателя Совета министров Петра Аркадьевича Столыпина и что он тяжело ранен. Газеты сообщали подробности покушения: вчера в театре в антракте к Столыпину подошел молодой человек во фраке и выпустил в него в упор две пули из револьвера. Убийцей оказался бывший ученик нашей гимназии, сын крупного киевского домовладельца Дмитрий Григорьевич Богров.

Вскоре распространились слухи, что Богров получил пропуск в театр от самого начальника Киевского охранного отделения полковника Кулябко, то есть он был надежным человеком в глазах полиции, а ещё точнее — агентом-провокатором, выдавшим полиции несколько революционеров, и что убийство Столыпина он задумал и совершил, чтобы оправдаться в глазах анархистов-революционеров, в чьей организации он состоял. До сих пор точных доказательств этого нет. Но как бы там ни было, Богров на глазах царя застрелил Столыпина, скончавшегося от ран 5 сентября. 7 сентября Богров был повешен и перед казнью, опять-таки согласно слухам этих дней, цинично заявил: «Мне все равно, съем ли я ещё в своей жизни две тысячи котлет или не съем».

Выстрелы Богрова разбили вдребезги тщеславные надежды директора гимназии о преобразовании ее в дворянский лицей. Что же это за гимназия, которая претендует на такую честь, а воспитывает таких террористов, как Богров!.. Но все же царь посетил нашу гимназию через два дня после покушения. Я стоял в первой шеренге малорослых гимназистов на лестнице в вестибюле и смог на этот раз хорошо разглядеть царя. Царь был сумрачен и неуверенно оглядывался по сторонам. Наш толстый запыхавшийся директор грузно опустился на колени и поцеловал руку своего государя. Однако столетний юбилей нашей гимназии был безнадежно испорчен. Гимназия получила название «Императорской Александровской», гимназистам на поясные пряжки и на гербы на фуражках вместо цифры I поставили букву А с короной над ней, прием евреев в гимназию отныне был прекращен, но дворянским лицеем наша гимназия не стала.

Киевские антисемиты пытались использовать выстрел Богрова для дальнейшей травли евреев. В городе стали говорить, что Богров «выкрещенный еврей» и что «жиды погубили верного слугу царя». 4 сентября члены Киевского «Союза русского народа» вышли на улицу с портретами царя и царицы и с пением гимна и патриотических песен направились на Софийскую площадь к памятнику Богдану Хмельницкому. Над Киевом нависла угроза нового еврейского погрома. Евреи покидали город, в страхе заперлись в своих квартирах. Но погрома на этот раз не произошло. Уже после революции 1917 года стало известно, что полковник Кулябко 6 сентября телеграфировал Департаменту полиции в Петербург: «В связи с убийством Ющинского и покушением на жизнь премьер-министра статс-секретаря Столыпина с 6 сентября в Киеве ожидается еврейский погром».

Однако в Петербурге, повидимому, решили, что такие события в Киеве чуть ли не в дни посещения города царем могут породить опасные мысли, будто погром разрешен царем. А 8 сентября «Русское знамя» писало:

«Убитый премьер был единственным ни за какие деньги не соглашавшимся прикрыть дело Ющинского. Расследование дела Ющинского наносит убийственный удар всемирному жиду… Одно раскрытие дела Ющинского для мирового жида-убийцы, жида-фанатика, жида-кровопийцы — опаснее и гибельнее двадцати киевских погромов».

После отъезда царя внимание киевлян было в гораздо большей степени, чем раньше, сосредоточено на деле Бейлиса. Стало ясно, что правительство собирается организовать большой процесс с целью доказать существование у евреев ритуальных убийств. В этом процессе Менделю Бейлису отводилась отнюдь не главная роль, хотя «Черная сотня» избрала его своей мишенью. На скамью подсудимых правительство намеревалось посадить весь еврейский народ!

10 октября квартира Бейлиса, находившаяся под одной крышей с конюшней кирпичного завода Зайцева, была подожжена и сгорела. К счастью, никто не пострадал, семья Бейлиса отделалась только испугом.

7 ноября правые внесли в Государственную Думу второй запрос об убийстве Ющинского. Объясняя Думе срочность запроса, депутат Замысловский угрожал организацией погрома: «Русское простонародье Западного края, — заявил он, — глубоко уверено, что Ющинский замучен жидами, мое глубокое убеждение такое же… русское простонародье в конце концов может извериться во всем и может сказать, что единственное средство против засилья евреев — народная с ними расправа».

23 ноября Марков уверял Государственную Думу:

«Пятнадцать губерний, пятнадцать русских губерний находятся на прокормлении жидовского племени; теперь злоумышляют и остальную Россию отдать в рабство иудейского кагала… и это, господа, терпится русской властью, русской администрацией, русской полицией. Вы, левые, конечно, проданы, каждый из вас — какому-нибудь жиду, хотя и не за дорогую цену».

В конце 1911 года правительство приступило к подготовке процесса Бейлиса всерьез. Шел подбор свидетелей и экспертов, готовых показать на суде все, что суд потребует.

С другой стороны, либерально-демократическая общественность поднялась на защиту Бейлиса. Наиболее знаменитые адвокаты того времени — 0.0. Грузенберг, В.А. Маклаков, Н.М. Карабчевский, А.С. Зарудный (специалист по ритуальным обрядам) и Д.Н. Григорович-Барский (киевский адвокат, знаток киевских условий) — согласились выступить на суде защитниками Бейлиса.

30 января 1912 года Бейлису, находившемуся в тюрьме, была вручена копия обвинительного заключения, и впервые к нему был допущен защитник. Однако, процесс, назначенный к слушанию на 17 мая 1912 года, был перенесен на осень 1912 года, до окончания выборов в IV Государственную Думу по Киевской губернии.

А 30-31 мая 1912 года сотрудник «Киевской мысли» С.И. Бразуль-Бружковский опубликовал в этой газете статью, где на основе частного расследования, которое он проводил вместе с бывшим начальником сыскной полиции Киева Красовским, доказывалось, что убийство Ющинского было совершено членами воровской шайки в квартире Веры Чеберяк и при ее участии. Грабители боялись того, что Ющинский донесет на них в полицию, и поспешили избавиться от него.

Статья С.И. Бразуль-Бружковского прозвучала на всю Россию. Но она только подстрекнула правительство приложить все усилия для осуждения Бейлиса и «еврейского всемирного кагала».

Разоблачения Бразуль-Бружковского были настолько серьезны и обоснованы, что Киевская Судебная Палата была вынуждена 21 июня направить дело Бейлиса на доследование.

3 июля Вера Чеберяк и ее дружки подали прокурору Киевского окружного суда жалобу с просьбой привлечь к суду за клевету в печати сотрудника газеты «Киевская мысль» Бразуль-Бружковского и сотрудника газеты «Киевлянин» М. И. Трифонова, Киевская окружная прокуратура немедленно удовлетворила жалобу Чеберяк и привлекла указанных ею лиц к суду, отложив сам суд на неопределенное время. Авторы статей были оправданы после позорного провала процесса Бейлиса.

Доследование дела Бейлиса тянулось около года. С судом не спешили. В октябре 1912 года состоялись выборы в IV Государственную Думу, которые прошли в Киеве в обстановке разнузданной антисемитской агитации и призывов к погромам. Вспыхнувшая в это время Первая Балканская война против Турции вызвала широкую волну славянской солидарности и шовинизма и известное поправение в либеральных кругах. Патриотические статьи в защиту славян в Киевских газетах, в особенности в «Киевлянине», сбор пожертвований на подарки раненым и так далее — все это шло под идейным влиянием профессора славяноведения Киевского университета Т.С. Флоринского, ярого националиста и шовиниста. Его сын «Микочка» учился в нашем классе, в первом отделении. Студент Голубев, завсегдатай дома Флоринских, в газете своей организации «Двуглавый Орел» высказывал крайние шовинистические взгляды.

Победы Балканских союзников над Турцией вызвали всеобщее ликование. Монархисты торжествовали.

Эти события заслонили собой дело Бейлиса, и подготовка к процессу шла очень медленно. Только 24 мая 1913 года Киевская Судебная Палата утвердила окончательное, обвинительное заключение против Бейлиса. Начало процесса было назначено на 25 сентября 1913 года.

В конце августа 1913 года, после двух с половиной месяцев летних каникул, которые мы провели дома, в Конотопе, я вместе с братом вернулся в Киев. Мы уже перешли в восьмой класс и в следующем году должны были окончить гимназию — держать экзамены на аттестат зрелости.

Как всегда, осенний Киев был особенно красив. Золото каштанов, осыпающиеся листья, спокойствие теплых вечеров. Но в городе, как и в дни приезда царя в 1911 году, было неспокойно. Чувствовалось какое-то особое возбуждение, ожидание крупных событий. На улицах чаще, чем обычно, встречались городовые и усиленные казачьи патрули. Гостиницы были переполнены. Киев на время оказался в фокусе не только всероссийского, но всемирного интереса. «Весь мир смотрит на Киев». В этом были единодушны и власти, и правительственная черносотенная печать, и оппозиционные газеты. Все подчеркивали мировую значимость дела Бейлиса.

В Киев стекались люди самых различных положений и состояний: и наиболее видные представители реакции, и черной сотни — «Союза русского народа» и родственных ему организаций, и представители либеральной и демократической оппозиции. Приехал, несмотря на болезнь, писатель В.Г. Короленко. Вместе с защитником Бейлиса О.О.Грузенбергом в Киев приехал и дядя моей будущей жены, известный петербургский адвокат, специалист по вопросам права жительства для евреев Л.М. Айзенберг. Он помогал 0.0. Грузенбергу в подготовке материалов для защиты. В Киеве собрались сотни корреспондентов российских и иностранных газет и журналов.

Крайние правые организации — «Совет объединенного дворянства» и черносотенный «Союз русского народа» — разжигали антисемитизм и требовали от правительства довести процесс Бейлиса до конца. «Правительство, — писало „Русское знамя“, — обязано признать евреев народом столь же опасным для жизни человечества, сколь опасны волки, скорпионы, гадюки, пауки ядовитые и прочая тварь, подлежащая истреблению за свое хищничество к людям, и уничтожение которых поощряется законом… жидов надо поставить искусственно в такие условия, чтобы они постепенно вымирали. Вот в чем состоит нынешняя обязанность правительства и лучших людей страны». («Русское знамя», 1913, №117).

Либеральная и демократическая печать считала дело Бейлиса «вызовом Европе», всероссийским «срамом»;

нервное напряжение в дни процесса Бейлиса было гораздо выше и сильнее, чем в октябрьские дни 1905 года с их Манифестом и погромом в Киеве, чем в дни убийства Столыпина. Дело Бейлиса было самым значительным событием 1913 года, которое произвело потрясающее впечатление также и на весь мир.

Власти посредством штрафов, арестов, судебными преследованиями пытались держать печать в ежовых рукавицах строгой цензуры. Как нам рассказывал Тарновский-сын, в редакции «Киевской мысли» собирались вести учет всех репрессий, налагаемых властями на печать за критические статьи и заметки о деле Бейлиса. Что стало с этим списком, не знаю, но в ежегоднике газеты «Речь» за 1914 год была опубликована итоговая сводка этих репрессий: всего по делу Бейлиса на печать было наложено 102 взыскания, в том числе арестовано 6 редакторов газет, 8 редакторов — привлечено к суду, в 36 случаях были конфискованы номера газет, 3 газеты были закрыты, на печать было наложено 43 штрафа на общую сумму 12 850 рублей.

Под особо ревностную защиту была взята Вера Чеберяк и ее шайка. Тарновский со смехом показывал нам номер киевской газеты «Последние новости», в котором ее редакция оповещала своих читателей, что печатание сообщений о Вере Чеберяк прекращается из-за штрафов за них, но, так как извещение о штрафе было получено, когда страница газеты уже печаталась, на месте фельетона было оставлено белое место.

Редакция «Киевской мысли» вела стенограммы процесса. Сразу после окончания процесса появился трехтомный отчет о нем.

25 сентября был пасмурный, дождливый день, но улицы Киева с раннего утра были переполнены народом. Особенно много людей собралось на улицах, прилегающих к Лукьяновской тюрьме, где содержался Мендель Бейлис, и на Большой Владимирской улице, где находилось здание Киевского окружного суда, в котором должен был идти суд над Бейлисом. Повсюду видны были усиленные наряды полиции, отряды казаков и пикеты солдат. В толпе выделялись члены «Союза русского народа» и других черносотенных организаций, носившие соответствующие повязки на рукавах. На мостовых и тротуарах, в окнах квартир и даже на крышах домов толпилось множество народа.

В этот день в 2 часа 30 минут дня началось первое заседание Киевского окружного суда. Бейлиса привезли в здание суда в черной бронированной тюремной карете под охраной нескольких сот казаков. Черносотенцы распускали слухи о том, что евреи решили убить Бейлиса, чтобы избежать процесса… В действительности же казаки охраняли Бейлиса от возможных покушений черносотенцев. На всем пути следования кареты евреи, находившиеся на улице, поднимали к небу руки и плакали…

Я не буду излагать ход судебного процесса. Об этом написаны сотни книг. К тому же я не присутствовал на самом процессе и о том, что происходило на суде, узнавал из газет.

Суд тянулся больше месяца — с 25 сентября по 28 октября, и весь этот месяц Киев жил процессом. Хотя сборища народа на улицах с течением времени поредели, но на Большой Владимирской, у Педагогического музея, как раз против здания суда, всегда было много людей на тротуаре, большей частью со свежими газетами в руках. Середина улицы была очищена для проезда экипажей и трамвая, а на другой стороне, на тротуаре у здания суда, останавливаться не разрешалось. Если кто-либо пытался задержаться у суда, немедленно перед ним возникала фигура в штатском и вежливо, но настойчиво предлагала: «Проходите, проходите, не задерживайтесь!»

Наш гимназический сад с левой стороны примыкал к Педагогическому музею. Мы часами дежурили у решетки и жадно вслушивались в споры толпы. Это был настоящий народный клуб, стихийно возникший, вечно меняющийся, таявший в часы дождя и снова густевший, когда показывалось солнце.

Антисемиты ждали, что во время процесса будут сделаны сенсационные разоблачения о чудовищных ритуальных убийствах, принятых у евреев, и о кровососе Бейлисе. Но их ожидания не оправдались. Когда газеты напечатали часть обвинительного заключения о преступных деяниях Бейлиса, все были поражены убожеством обвинения и полным отсутствием улик и доказательств. И если в первые два дня было ещё немало лиц, веривших в виновность Бейлиса — «ведь правительство не будет создавать такой процесс зря!» — то уже на третий день сторонники невиновности Бейлиса оказались в огромном большинстве. Стали слышаться возгласы: «По таким уликам можно судить любого, кто проходил мимо завода Зайцева!» «Эти улики что дырка в бублике!»

Особый интерес вызывал вопрос о «страшных хасидах и цадиках», якобы помогавших Бейлису умертвить Ющинского. Но после допроса на суде родственников Зайцева — Ландау и Эттингера, вызванных защитниками Бейлиса из-за границы, версия о ритуальном убийстве Ющинского позорно провалилась.

29 сентября перед судом выступил в качестве свидетеля студент Голубев. Этот антисемит-фанатик был вдохновителем процесса. Ведь это он указал на Бейлиса как на ритуального убийцу. Но после первых же слов на суде он упал в обморок. Показания Голубева на следующий день дали обильную пищу для насмешек над ним. Публика издевалась над тем, что Голубев в поисках вдохновения провел в одиночку целую ночь в апреле 1911 года в пещере, где был найден труп Ющинского. Когда же выяснилось поразительное невежество Голубева, который признался, что впервые услышал о существовании секты цадиков и хасидов, употребляющих христианскую кровь… от одной помещицы, а с термином «хасиды» познакомился в учебнике географии, то это окончательно скомпрометировало его.

Еще большей сенсацией явилось сообщение бывшего начальника Киевской сыскной полиции Красовского о том, что Ющинский знал о преступной деятельности шайки Веры Чеберяк и даже должен был принять участие в намечавшемся ограблении Софийского собора. Грабители убили его, опасаясь того, что он донесет на них в полицию…

Мы, старшеклассники-гимназисты, были целиком поглощены процессом. Занятия были заброшены, даже мало осталось любителей гонять мяч в гимназическом саду. Шли бесконечные жаркие споры между сторонниками и противниками Бейлиса. И самые равнодушные и ленивые из нас читали газеты от корки до корки. Мы с жадностью прислушивались к тому, что говорилось о процессе в толпе. Другим надежным источником неофициальных сведений был наш товарищ Тарновский. Он от своего отца знал все, что происходило в зале суда и не попадало в печать. Он щедро делился своей информацией с нами.

Я помню, какую бурю в классе вызвала гнусная фальшивка — «экспертиза ксендза Пранайтиса», который доказывал существование ритуальных убийств у евреев. Вдохновленный ею, один из учеников класса, Столица, оскорбил нашего товарища и друга Сашу Амханицкого, бросив ему публично, что евреи пьют кровь христианских детей. Оскорбление было нанесено с наглым высокомерием. Столица всегда, при всяком удобном и" неудобном случае, подчеркивал, что он столбовой дворянин, что имя его занесено в «Бархатную книгу» дворянских родов, так что в классе его насмешливо прозвали «жантийом (дворянин) Столица». Этот упитанный «крупитчатый» дворянский недоросль, чьи телеса выпирали из мундира, ни умом, ни талантами не отличался. Лицо его не было отмечено печатью мысли. Саша же был одним из лучших и любимых учеников в классе. Поэтому выходка Столицы возмутила всех. До сих пор у нас в классе не оскорблялись национальные чувства евреев. Класс решил судить Столицу своим судом. Было решено, что каждый гимназист даст ему пощечину. Столицу поставили у печки, гимназисты по очереди держали его за руки, чтобы он не вырвался, а остальные по очереди отпускали ему полновесную пощечину. К сожалению, мой черед не настал. В разгар экзекуции в класс вбежал Саша и закрыл Столицу своим телом. Наказание пришлось прекратить.

Но этим дело не кончилось. Через несколько дней мы узнали, что Столица-отец ходил к директору гимназии и жаловался, что его сына избили. Но реакция директора Терещенко была неожиданной. Он заявил, что, несмотря на то, что он не любит евреев и добился запрещения принимать их впредь в Императорскую Александровскую гимназию, он не допустит травли евреев, которые уже учатся в гимназии, и предложил Столице-отцу перевести сына в другое учебное заведение.

Даже в таких кругах, которые по своему положению считались надежными защитниками царского режима, дело Бейлиса вызвало резкое осуждение. Я помню, как горячо осуждался этот процесс в семье, где я жил с братом на пансионе в течение последних четырех лет моего пребывания в гимназии. Моя хозяйка — вдова подполковника, убитого во время русско-японской войны, ее взрослые дочери и сыновья, один из которых был юнкером пехотного военного училища, открыто издевались над версией о ритуальном убийстве, не верили в виновность Бейлиса и считали убийцей Веру Чеберяк. В течение многих лет я часто бывал в доме моего друга по гимназии Бориса Бенара. Его отец, путейский генерал, занимал видный пост в дирекции Юго-Западных железных дорог, мама была настоящей светской дамой. В этой семье также осуждали процесс Бейлиса, не верили в существование ритуальных убийств и считали суд позором для России.

Тем временем процесс продвигался к концу. Решения присяжных ждали, затаив дыхание, не только в Киеве и России, но и во всем мире. И вот 28 октября присяжные заседатели после совещания, которое длилось всего 1 час 20 минут, вынесли оправдательный приговор Бейлису, хотя, как рассказывал нам Тарновский, в отобранном судом составе присяжных было по меньшей мере 5 членов «Союза русского народа» и «Двуглавого орла».

Присутствовавшие в зале суда после оглашения приговора ликовали, люди пожимали друг другу руки, целовались, плакали от радости, кричали поздравления Бейлису. Жандармы и судебные пристава с трудом сдерживали людей, желавших поздравить Бейлиса. А ведь в зале суда находились известные и влиятельные лица, занимавшие видное положение в обществе.

Подобные сцены я сам видел на улицах. «Слава Богу, что с этим позором покончено!» — подобные восклицания раздавались со всех сторон. Черносотенцев можно было сразу узнать по хмурым и злобным лицам.

По улице, на которой после освобождения поселился Бейлис, невозможно было проехать. Два квартала по обе стороны дома были забиты людьми — евреями и неевреями, приходившими поздравить Бейлиса. Газеты печатали поздравительные телеграммы Бейлису от интеллигенции Царского села, от евреев — депутатов Государственной Думы, от студентов Московского и Петербургского университетов и так далее. А мы, гимназисты, поздравили с оправданием Бейлиса евреев — наших товарищей по классу.

После окончания процесса Бейлиса жизнь в Киеве вошла в нормальную колею. Улеглись страсти и в гимназии. Мы вспомнили о том, что мы выпускники и что весной должны получить аттестат зрелости. Нам предстояли серьезные и трудные выпускные экзамены.

Я никогда не блистал особенными успехами, и отметки мои были довольно скромными. В старших классах я зачастую предпочитал урокам прогулки по живописным окрестностям Киева или с упоением гонял мяч, попав в юношескую футбольную команду при политехническом институте. Единственным моим ученическим увлечением была муза Клио: по истории, начиная с 4-го класса, я всегда получал «пятерки». Выпускные экзамены всегда проходили в торжественной обстановке, в актовом зале. В экзаменационной комиссии, кроме учителей, участвовал представитель учебного округа, часто присутствовал директор. Учителя и гимназисты были в парадных мундирах. Все это наводило страх и повергало в трепет даже самых знающих и храбрых.

По математике письменной и устной я получил тройку, за русское сочинение — четверку, по латыни — четверку.

Наиболее памятен мне экзамен по латыни. Для подготовки к нему нам было дано два дня. Что я делал и как готовился в эти дни, право, не помню, вернее, ничего не делал и никак не готовился. Экзамен начался, как обычно, в 9 часов утра. Учеников вызывали в алфавитном порядке. Я прошел в гимназический сад, снял мундир и в компании со своими товарищами, чьи фамилии приходились на последние буквы алфавита, занялся игрой в футбол. В два часа дня я ушел домой обедать и вернулся в гимназию около четырех часов. Экзамен продолжался без перерыва, но моя очередь была ещё далеко. Я снова с азартом принялся за футбол, на этот раз с приятелями, чьи фамилии приходились на начало алфавита и которые успели сдать экзамен в первой половине дня. Они ждали результатов, так как Комиссия оглашала оценки после окончания экзамена. В 7 часов вечера стало темнеть, и игру в футбол пришлось прекратить. Сбегав домой поужинать, я снова вернулся. И здесь поздно вечером, вернее, ночью, я познакомился с В.Ф. Асмусом, с которым встретился осенью в университете. Асмус кончил реальное училище и хотел поступить на историко-филологический факультет университета. Но в реальном училище латынь не изучали, и ему нужно было сдавать этот предмет экстерном за весь гимназический курс. Естественно, что он очень волновался. О строгости Суббоча ходили легенды. Я старался, как мог, успокоить своего нового приятеля. Наконец в полночь меня вызвали на экзамен. Асмус как экстерн экзаменовался последним, около трех часов утра. Потом состоялось оглашение отметок; сонные, но радостные мы возвращались домой, когда уже ярко светило солнце…

А через два дня я с удовольствием прочитал в «Киевской мысли» язвительный фельетон Александра Яблоновского о «мучительстве» и «тиранстве» на экзамене по латинскому языку в нашей гимназии. «Киевская мысль» за этот фельетон была оштрафована губернатором не то на 500, не то на 1000 рублей. Но для «Киевской мысли» штрафы за статьи Яблоновского были привычным делом и издателей газеты не пугали:

номера с фельетонами Яблоновского печатались увеличенным тиражом. Полученный доход намного превышал губернаторские штрафы. За номера газет с фельетонами Яблоновского читатели иногда платили по 3 рубля!

Наконец настал желанный день. На торжественном заседании педагогического совета нам вручили аттестаты зрелости. Мы стояли на пороге новой, самостоятельной жизни, и неизвестность пугала…


Начало мировой войны

В конце июня мы вернулись в Конотоп. Читали, катались на велосипедах, купались, помогали отцу и матери по хозяйству. В нашем дворе был небольшой садик и огород, где сажали картошку, лук, морковь, редиску и пр. Здесь хозяйничал отец, и мы, сыновья, помогали ему как умели и как могли.

Все это очень пригодилось нам в ближайшие и более поздние полуголодные и голодные годы. Спустя много лет, летом 1942 г. в Елабуге на Каме, куда была эвакуирована часть преподавателей и лабораторий Ленинградского Университета, профессора и доценты были поражены тем, как лихо профессор Н.П. Полетика ведет прополку картошки и прочих овощей. Он даже умел косить сено и пилить сосны!

Во время нашего отдыха в Конотопе мы узнали из газет об убийстве в городе Сараево (в провинции Босния, входившей в это время в территорию Австро-Венгрии) наследника австрийского престола эрцгерцога Франца-Фердинанда и его жены. Через 2-3 дня стало известно, что покушение было организовано и выполнено сербской националистической молодежью, нашими сверстниками в возрасте 18-19 лет. Имена исполнителей покушения — гимназистов Принципа и Грабеча и типографского ученика Габриновича — появились на страницах газет всего мира и прочно вошли в мировую историю.

Никто из нас не думал, что это убийство будет использовано Австро-Венгрией и Германией как повод для развязывания мировой войны. Нам казалось, что дело кончится серией дипломатических нот по адресу Сербии, которые будут выстрелом в пустоту и, самое большое, заставят Сербию приструнить свою националистическую молодежь. И первые три недели июля, казалось, подтвердили эту оценку. Мы внимательно читали газеты, но в Вене и в Берлине все было спокойно, и германский император даже уехал на летний отдых на своей яхте в Норвежские шхеры!

Нас гораздо больше интересовало другое — подача прошений о приеме в Киевский Университет. О Петербурге и Москве никто из нас не думал. Это были далекие и чуждые нам города. Киев был ближе, в Киеве мы жили и учились 9 лет. Естественно, что для нас он стал почти родным городом. А в научном отношении профессура Киевского Университета пользовалась доброй славой. К тому же печально знаменитая «чистка» Московского Университета в начале 1911 года, когда правительство убрало или заставило уйти из Московского Университета его лучшие научные силы — около 150 профессоров и доцентов — сильно уменьшила обаяние самого старого в России Университета.

Поэтому первые 3 недели июля прошли в подготовке документов для посылки их в Киевский Университет. Я подал свои документы, как собирался с 4-5 класса гимназии, на историческое отделение историко-филологического факультета, а Юрий — на математический факультет. Его решение оказалось крупнейшей ошибкой, повернувшей в худшую сторону всю его дальнейшую жизнь. Математик он был слабый. А для учения на математическом факультете требовались и определенная склонность к математике, и определенные математические способности. Но у Юрия не было ни того, ни другого, а учиться усидчиво он не любил. Решение пойти на математический факультет он принял «в пику» нашему учителю математики в гимназии, Крымову, отрицавшему у брата способности к математике. Дело закончилось провалом: Юрий с трудом сдал экзамены за 1 курс математического факультета, но предметы второго курса оказались ему не по силам. Согласно закону 1915 года он, как студент 2 курса, подлежал призыву в школу прапорщиков. Поэтому зимой 1915 г. он подал прошение в Киевское пехотное военное училище, из которого был выпущен прапорщиком в армию в 1916 г.

Я советовал Юрию пойти вместе со мной на исторический факультет, но работа учителя гимназии его не прельщала, а определенные литературные способности обнаружились у него позже, лишь после окончания мировой войны.

Австрийский ультиматум Сербии, о котором мы узнали 24 июля из газет, явился для российского обывателя, и в том числе и для нас, ударом грома. В воздухе запахло войной, ибо для всех было ясно, что Австро-Венгрия не могла решиться на такой ультиматум, не заручившись предварительно согласием и одобрением Германии, и что австро-германский союз намерен использовать Сараевское убийство в качестве повода для войны с Россией, если последняя поддержит Сербию, и с Францией и Англией, если они поддержат Россию. Так и произошло.

Мы с захватывающим волнением читали газеты, единственный для нас источник сведений. 1 августа на видных местах в Конотопе были расклеены афиши о всеобщей мобилизации запасных и назначен первый день явки на мобилизацию — 2 августа.

Напряжение в городе, в каждой семье достигло крайнего предела. Было трудно найти семью, где мобилизации не подлежали 1, 2, а то и 3 человека. Наша семья оказалась редким исключением, так как отец вышел из призывного возраста, а мы, сыновья, не доросли до него. И в городе, и в деревнях стоял стон и плач матерей, жен, сестер. Происходили раздирающие душу сцены. Полевые работы, уборка хлеба были заброшены. Правительство, учитывая опыт частичных мобилизации в годы русско-японской войны, закрыло государственные винные лавки (так наз. «казенки» или «монопольки») и опечатало запасы водки и вина во всех частных магазинах. Продажа водки и вина была запрещена.

В целом мобилизация в Конотопе и уезде прошла сравнительно трезво и спокойно, без еврейских погромов и беспорядков среди крестьянства и рабочих. Произошли беспорядки лишь в немногих селах, где толпа призывников разбила «монопольки» и напилась, но эти случаи были исключением, а не правилом, так как в предвоенные годы из-за дешевизны водки производством самогона ни в городе, ни в деревне не занимались.

В середине августа 1914 г. мы получили из Киевского Университета извещения о том, что мы зачислены в число студентов, и отправились в Киев. Первые дни прошли в беготне по магазинам, в поисках квартиры, в получении студенческого билета и «зачеток». Комнату нашли на Жилянской улице, недалеко от вокзала за 15 рублей в месяц, с отоплением, освещением и скудной мебелью. Кроме того родители ассигновали нам по 25 руб. в месяц «на жизнь».

Из наших гимназических товарищей встретили лишь Сашу Амханицкого. Мы обнялись и расцеловались. Саша был в подавленном настроении. Он сказал, что его не приняли в число «действительных студентов» университета (он собирался на юридический факультет), так как у него была лишь серебряная медаль, а трехпроцентная норма была заполнена «золотомедалистами». Самый способный и самый образованный ученик нашего выпуска мог стать лишь экстерном не то Психоневрологического Института, не то Университета Шанявского.

Наш разговор коснулся прежде всего событий на фронте: положение воюющих против немцев было очень тяжелым. Я сказал Саше, что ошеломлен внезапностью и стремительностью событий, что я как будущий историк захвачен и потрясен ими. Я хочу изучить процесс возникновения войны и ее подготовку и выяснить ее виновников. «Конечно, главный виновник — немцы во главе с Вильгельмом, — заявил я. — Они на нас напали, так как мы не могли отдать сербов на растерзание австрийцам». «Вот видишь, сама жизнь дает тебе тему в руки, — ответил Саша. — Когда кончишь университет, займись историей этой войны. Но помни, что написать всю правду будет невозможно: многие факты и документы будут ещё долго сохраняться в тайне».

Этот разговор фактически был началом моего пути в исторической науке и как бы определил мою будущую специальность — историка Первой мировой войны.

Мы с трепетом следили за ходом военных действий. Киев был глубоким тылом армий Юго-Западного фронта, но после разгрома австро-венгерских войск в Великой Галицийской битве (конец сентября) жизнь в городе протекала почти нормально. Война была мало заметна — о ней говорило лишь обилие солдат и офицеров в походной форме на улицах, повозки с ранеными, появление «беженцев» из прифронтовой полосы и приграничных районов, в особенности евреев, выселенных в принудительном порядке. Но в остальном Киев в первые месяцы войны жил почти той же жизнью, что и в довоенное время. Даже поражение армии Самсонова не вызвало опасений и тревог. Занятия в школах и высших учебных заведениях шли нормально, перебоев с продуктами не было. Урожай 1914 г., несмотря на мобилизацию нескольких миллионов мужчин в армию, кое-как сняли, а прекращение вывоза хлеба за границу (около 650-750 млн. пудов) даже создало запас зерна в стране. Магазины были полны товаров; обувь, одежда, мануфактура продавались по обычным ценам. Военная цензура «выправляла» отчеты военных корреспондентов, но раненые и беженцы рассказывали об огромных потерях наших войск. Только поздней осенью 1914 года появились первые «подпольные» слухи об огромных потерях солдат и офицеров на фронте, о бездарности русского командования, о решительном превосходстве врага в технике и вооружении, о недостатке у нас техники и вооружения — винтовок и патронов, пушек и снарядов. Солдаты и офицеры, приезжавшие с фронта, рассказывали своим родным, что армии пришлось приостановить военные действия из-за нехватки оружия и снарядов. Но настроение в войсках и в тылу было бодрое, и в выигрыш войны верило огромное большинство населения. И хотя корреспонденции с фронта становились более туманными и менее славословящими, в тылу и, в частности в Киеве, ещё не было беспокойства и тревоги, и наш первый учебный год в университете прошел спокойно.

В 1914 г. Киевский Университет по составу своих студентов представлял настоящий Вавилон: русские, украинцы «вообще» и «щирые» украинцы (у них была своя форма — национальный украинский костюм или по меньшей мере вышитая украинским узором сорочка), поляки в сплюснутых блином студенческих фуражках, «истинно-русские» немцы, грузины и другие кавказские народности (на Кавказе тогда ещё не было своего университета), большей частью в бурках и папахах, а иногда и с кинжалами на боку.

В 1914 г. студенты не призывались в армию, и университетская жизнь протекала почти как в прежние годы.

Занятия в университете начались в середине сентября.

Посещение лекций было необязательным. Лекции посещали либо тогда, когда они были интересными (доц. Зеньковский), либо тогда, когда у профессора не было своего учебника и его требования было невозможно уяснить, не посещая его лекций. Но здесь могли быть и осечки. Так, например, проф. Гиляров издал собственный учебник по истории философии, и лекции его посещались поэтому довольно скудно: «Зачем ходить на лекции, ведь то, что скажет Гиляров на лекции, можно найти в его учебнике?» Повидимому, это мнение студентов дошло до Гилярова, ибо в один прекрасный день 34 студента составили очередь для сдачи курса «Введение в философию» и встретились с неприятной неожиданностью: Гиляров, принимая студентов по одиночке, задавал каждому один и тот же вопрос:

«Какой философ видел сон во сне?» и, не получив правильного ответа, любезно предлагал придти для сдачи экзамена ещё раз. Наконец тридцать третий по счету студент вспомнил фразу Гилярова на лекции: Фихте рассматривал окружающую действительность как сон, а отражение действительности в сознании человека — как сон во сне. На вопрос Гилярова студент выпалил «Фихте», получил высшую оценку («весьма удовлетворительно») и, выходя из аудитории, шепнул и тридцать четвертому, последнему в очереди студенту: «Фихте». Тот тоже получил «весьма удовлетворительно» и скромно удалился.

Подобный экзамен поставил бы на дыбы любого декана или ректора любого вуза в советские времена, вызвал бы вмешательство профкома, комсомола и парткома и мог стоить работы в вузе преподавателю, если последний не имел крупного научного имени, ибо с тридцатых годов у начальства сложилось прочное мнение: в плохих отметках, а следовательно в плохих знаниях, виноваты не студенты, а их преподаватели.

Ректор каждого вуза и декан каждого факультета были кровно заинтересованы в том, чтобы по количеству «неудовлетворительных» отметок его вуз или его факультет на общегородском вузовском соревновании не стоял на последнем месте.

Огромный интерес у студентов историков вызывали лекции проф. М.В. Довнар-Запольского. Их старались не пропускать, ибо он читал свой курс весьма своеобразно. Так, например, излагая тему «Колонизация северо-восточной России и начало возвышения Москвы», он почти не касался «ткани жизни прошлых времен», т.е. фактической стороны этого вопроса. Из 2 часов лекции на это тратилось 15-20 минут, а остальное время было посвящено историографии излагаемого вопроса:

Н.М. Карамзин объяснял это явление так-то, С.М. Соловьев — так-то, В.О. Ключевский, С.Ф. Платонов, Н.А. Рожков и др. объясняли каждый данное явление по-своему. «Довнар», как мы его любовно величали в своей среде, объяснял, что он считает в оценке каждого историка правильным или ошибочным и почему именно, и добавлял: «А я объясняю этот процесс так-то по следующим причинам…» и т.д.

Перед студентами раскрывались лаборатория к в известной мере приемы научного анализа исторических событий, зарождение новых точек зрения и отрицание и отмирание старых, господствовавших ранее в исторической науке. Понятно, что интерес студентов к лекциям Довнара был огромен и у него аудитория — обычно самая большая в университете, — была битком набита студентами не только нашего, но и других факультетов.

Первый год учебы в университете оказался для меня нетрудным. Лекции Довнар-Запольского и Зеньковского я посещал усердно, стараясь не пропустить ни одной. Лекции проф. Гилярова («Введение в философию») и проф. Сонни («Гораций») посещал далеко не все. Зато лекции доц. Дложевского (он разбирал и комментировал трагедию Эврипида «Ипполит») пришлось посещать без пропусков из-за недостаточного знания греческого языка. Оно не позволяло ни мне, ни другим студентам, окончившим «полуклассическую гимназию» (где греческий язык не преподавался) успешно вести запись лекций. В конце концов мы «кооперировались»: я, например, записывал только перевод текста, а В.Ф. Асмус — только слова, кто-то третий (кажется Н.Н.Комов, будущий участник экспедиции «Челюскина») — только грамматический разбор текста трагедии. После каждой лекции Дложевского мы составляли из своих записей полный текст лекции и переписывали его в 3 экземплярах для себя. «Ученые греки», окончившие Вторую Киевскую классическую гимназию (где греческий язык преподавался с 3 класса), А. Волкович (самый талантливый из нас, впоследствии безвременно погибший по доносу) и С.С. Мокульский (впоследствии доктор филологических наук, специалист по французской и итальянской литературе и театру XVII-XVIII вв.), просматривали наш труд и выправляли его. В результате на экзаменах весной 1915 г. все мы «малоученые» или «полуученые греки» получили высшую оценку.

Я успешно перешел на 2 курс, сдав все предметы с высшей оценкой («весьма удовлетворительно»). И к концу первого года в университете среди студентов первого курса нашего факультета создалось мнение, что наша группа «двинется в профессуру»: В.Ф. Асмус — по философии, С. Мокульский — по романской филологии, А. Волкович — по истории древней Греции, Н.Н. Комов и я — по истории России.

Так кончился первый год моей учебы в университете: следующий учебный год университет провел в Саратове и вернулся в Киев лишь осенью 1916 г. Эти годы уже не были нормальными учебными годами, а с 1917 года начинается закат старого университета.


Война и «еврейский вопрос»

Если поначалу война ощущалась в глубоком тылу почти исключительно со стороны числа людских потерь (убитые, раненые и пропавшие без вести), то совсем иной она была для жителей прифронтовой полосы. Население Польши и Литвы тяжело страдало от вторжения немцев и немецких бесчинств, от военных действий, разрушений городов и сел и от пожаров. Но положение евреев в Царстве Польском, Литве и в других районах Прибалтики, а также прифронтовой полосы Украины было ещё тяжелее, так как ко всем ужасам войны и зверствам германских войск прибавились мучительства, гонения и зверства со стороны военных и гражданских властей русского царизма.

В первые два года войны обстановка для евреев была особенно болезненной и мучительной. Я знал о положении еврейства и об отношении его к войне от евреев-беженцев из прифронтовой полосы и от евреев, с которыми был дружен.

Мы дружили с семьей Зороховичей, с которыми я и Юрий познакомились летом 1913 г. Это была богатая семья, владевшая в селе Дубовязовке, в 18 км от Конотопа, большим имением в несколько сот десятин (га), просторным барским домом и 2 заводами — сахарным и винокуренным. Младшие Зороховичи — наши сверстники, дочери Маруся и Ирен и сын Альфред, стали нашими близкими друзьями. Наша дружба ещё более укрепилась в годы Мировой и Гражданской войн и прервалась (но не прекратилась) лишь после моего переезда в Петроград в 1923 году.

В первые дни войны Зороховичи были полны надежд. Они верили, что разгром Германии приведет к коренному перевороту во внутренней политике России. В России утвердится парламентаризм, и Государственная Дума ограничит произвол самодержавия. Союз России с передовыми странами Запада — Англией и Францией — совершит коренной переворот в отношении русского царизма к евреям. Евреи дали несколько сот тысяч бойцов в армию. Неужели же правительство России не уравняет евреев в правах с другими народами России — русскими, украинцами, грузинами и т.д.? Война уничтожит черту оседлости; не будет больше ни процентной нормы в средних и высших учебных заведениях, ни «процессов Бейлиса». Но евреям, а огромное большинство их сейчас живет в пределах черты оседлости, на территории театра войны или в прифронтовой полосе, придется немало пострадать от военных действий германской армии: сожженные дома, смерть и разорение тысяч еврейских семей, голод, нищета, эпидемии — вот что сулит евреям война, и этого избежать нельзя. Но нужно с верой и надеждой смотреть на лучшее будущее, которое настанет после победы над Германией.

Саша Амханицкий, с которым я постоянно встречался в 1914-1915 гг., оценивал ситуацию гораздо реалистичнее и суровее, чем молодые Зороховичи. "Мы ведь пасынки России, и притом нелюбимые, — говорил мне Саша. — Нас призывают служить Родине, которая не признает нас своими сынами и держит за решеткой черты оседлости. Любой иностранец может жить в любом уголке России и пользоваться почти всеми правами русских подданных. А какие у нас, евреев, права? Право платить налоги и право отбывать воинскую повинность?

Всеобщая мобилизация и война, — продолжал Саша, — раскололи душу каждого еврея на две части. Одна из них помнит ещё о погромах 1905-1906 гг., о деле Бейлиса, которое оскорбило и унизило все еврейство. Другая часть, и это сейчас главный порыв души у нас, хочет защищать Россию, которую мы считаем своим отечеством, несмотря на притеснения и мучительства со стороны царских властей. К тому же Германия непосредственно угрожает еврейскому населению России между Неманом и Днепром, где евреи живут сотни лет. Немцы несут огонь и меч нашим братьям в черте оседлости! Как нам не защищать их? Но наш долг защищать не только наш народ в черте оседлости, но и всю Россию, которая вместе с Англией и Францией ведет освободительную войну в защиту малых народов против германского милитаризма. Немцы хотят захватить Бельгию и северо-восток Франции и поработить славянские народы на Балканах. Россия обещала в воззвании Верховного Главнокомандующего восстановить Польшу, которую полтора столетия тому назад разделили между собой Россия, Пруссия и Австрия. Поэтому война может привести к коренному повороту во внутренней политике и по отношению к евреям. Нельзя держать в унижении и рабстве шестимиллионный еврейский народ, давший фронту сотни тысяч бойцов. Погромщикам в России из-за ее союза с Англией и Францией будет невозможно сохранить после войны тот режим угнетения и рабства для евреев, который существовал до сих пор.

Сейчас в этой страшной и может быть последней войне евреи Европы оказались разбитыми — не по своей воле — на два лагеря: евреи в армиях стран Антанты режут и истребляют своих братьев в армиях Германии и Австро-Венгрии и наоборот. Погромы и антисемитизм существуют и в Германии и в Австро-Венгрии, правда, не в таком массовом количестве, как в России, и немцы убеждают своих евреев отомстить России за еврейские погромы и за дело Бейлиса? Сейчас евреи в армиях всех воюющих стран сражаются не столько за свои интересы — интересы еврейского народа, а за интересы Антанты и Австро-Германского Союза, то есть и за интересы стран, своих угнетателей".

Далее Саша сказал, что с фронта идут плохие вести:

военные и гражданские власти в черте оседлости продолжают и сейчас ту же политику погромов и издевательств над евреями, какая была до войны.

Действительно, главнокомандующий великий князь Николай Николаевич и его начальник штаба генерал Янушкевич с первых дней войны предоставили командующим армиями право выселять из тыла своей армии, то есть из приграничной полосы, всех «подозрительных», которые могут, по мнению командующих армиями, оказать содействие и помощь австро-германским войскам (прежде всего шпионажем). Этот приказ позволил генералам, сплошь монархистам, зачислить в «подозрительные» все еврейское население в черте оседлости. Командующие армиями и фронтами, сделавшие у Николая II карьеру не благодаря своим военным талантам и способностям, а в силу верности престолу, любви к царю и высокой степени антисемитизма (типичный пример — генерал Ренненкампф, командующий Первой армией в Восточной Пруссии), широко использовали свое право высылки «подозрительных», применив его почти исключительно к евреям. Немецкие и австрийские помещики и владельцы предприятий в прифронтовой полосе (Эстония, Латвия, Царство Польское, Волынь и Подолия), дружески принимавшие немецкие войска, и польские помещики, приветствовавшие вторжение созданных в Австро-Венгрии «польских легионов» Пилсудского в район Люблин-Холм, распускали слухи о шпионаже евреев в пользу немцев, (для того, чтобы их грехи пали на головы евреев).

Уже в первые недели войны евреи были выселены из пограничных местечек Радомской, Ломжинской и Люблинской губерний. Выселяемым давали на сборы не больше 24 часов, а иногда всего два-три часа. Поход Макензена в октябре-ноябре 1914 г. на Варшаву, спасенную подоспевшими в последнюю минуту сибирскими корпусами, привел к изгнанию всего еврейства из местечек, расположенных вдоль путей наступления и отступления германских войск (Гродзиск, Скер-Невице, Сохачев). Выселение происходило целыми общинами. К началу зимы 1914 года чуть ли не половина еврейского населения в этих районах была насильственно изгнана из своих городов и жилищ и направлена, иногда под конвоем, в тыл. Старики, женщины и дети тянулись десятки верст пешком по дождю и снегу в глубокий тыл. Выход евреев за восточные пределы черты оседлости не разрешался.

Евреи, выселенные из Польши и южных губерний Царства Польского, добрались до местечек под Киевом, в Фастов, Смелу, Белую Церковь. Они рассказывали о бесчеловечном обращении с ними русских властей, о жутких сценах, происходивших при выселении, о погромах, чинимых воинскими частями. Особенно усердствовали казаки. Они грабили и поджигали еврейские дома, расстреливали евреев по всякому поводу и без повода, брали заложников от еврейских общин и т.д. Еврейское население было разорено и умирало от голода, холода и болезней.

Юдофобская и погромная агитация поляков и военных властей была организована правительственными кругами. Царское правительство не собиралось идти на какие-либо уступки и льготы евреям: хотя бы отменить черту оседлости или разрешить евреям, выселенным из прифронтовой полосы, поселиться временно вне черты оседлости. Министр просвещения Кассо непримиримо стоял на страже «трехпроцентной нормы». Словом, для евреев не было и не предвиделось никаких послаблений в режиме.

Волна антисемитизма в армии и в тылу в силу действий военных властей захлестнули в 1914-1915 гг. Россию. Я сам слышал, как кадровые офицеры в Киеве в сентябре 1914 г. открыто хвастались: расправимся сначала с немцами, а затем и с жидами-предателями.

Напрасно Леонид Андреев в газете «Утро России» (22 ноября 1914 года) призывал снять с России клеймо варварства — прекратить юдофобскую агитацию и облегчить положение евреев. Напрасно «Лига борьбы с антисемитизмом», учрежденная Максимом Горьким, Леонидом Андреевым и Федором Сологубом, в которую вошли передовые представители русской интеллигенции, протестовала против гонений на евреев.

Отношение к евреям военных и гражданских властей — и в прифронтовой полосе, и в тылу — было таково, что уже в первые три месяца войны волна патриотизма у евреев сменилась отчаянием. Евреи поняли, что режим бесправия и гнета не исчезнет, а будет сохранен царским правительством и после войны, если союзники — Англия и Франция — не выступят в защиту евреев России.

Мне довелось говорить с евреями из прифронтовой полосы, поселенными в местечках под Киевом. Они признавались, что враги — германские и австрийские войска — ведут себя лучше по отношению к евреям, чем защитники — русская армия. Они рассказывали об издевательствах над евреями Галиции известного националиста-руссификатора графа Бобринского, назначенного генерал-губернатором Галиции, оккупированной русскими войсками. Основные удары Бобринского были направлены против униатов, которых насильственно обращали в православие, и против евреев. Поляки в Галиции обвиняли евреев в ориентации на центральные державы и во враждебности к русской армии, и монархическая военщина, веря полякам, свирепствовала.

Галицийские евреи были австрийскими под данными. В Австро-Венгрии они пользовались почти всеми правами австрийских подданных. Они знали о еврейских погромах в России и не могли ликовать и восторгаться приходом апостолов погрома в страну, где они жили столетиями. К тому же Бобринский обещал уравнять евреев Галиции в правах, то есть фактически в бесправии, с русскими евреями черты оседлости, когда Галицийская Русь будет окончательно присоединена к Российской империи. Еврейские общины в Галиции были в ужасе от подобной перспективы.

Принудив к сдаче Перемышль в марте 1915 года, русская армия одержала последний крупный успех, завершился первый и самый тяжелый для Антанты год войны. Но так как ещё в первые месяцы войны обнаружилась недостаточная подготовленность России к войне, кампания 1915 г. превратилась почти в катастрофу.

22 апреля 1915 года армия Макензена прорвала русский фронт в Галиции, и русская армия, истратившая в боях 1914 года все запасы снарядов и патронов, не имевшая ни винтовок, ни пушек, начала отступление.

Отступая в глубь страны для спасения армии, русское командование к сентябрю 1915 г. потеряло почти всю завоеванную Галицию, Царство Польское, западную часть Литвы, Курляндии и Белоруссии. Угроза Киеву стала настолько осязательной, что правительство летом 1915 г. решило эвакуировать Киевский Университет в Саратов. Отступление армии сопровождалось эвакуацией населения, промышленных и торговых предприятий, скота и т.д. Из Галиции вывезли, главным образом, военные учреждения, склады, подвижной состав Галицийских ж.-д. (12 000 вагонов), для чего на приграничных железных дорогах были построены более узкие пути. При эвакуации областей Российской империи вывозилось не только огромное количество военного имущества, но эвакуировали и целые густонаселенные промышленные районы и крупные города (Варшава, Лодзь, Вильно) с их фабриками и заводами, мастерскими, административными учреждениями, лазаретами и многими тысячами жителей. Спешная погрузка и отправка казенного и частного имущества расстроила правильную работу железных дорог в тылу. Движение составов было затруднено, так как число поездов значительно превышало пропускную способность коммуникаций. На узловых станциях возникли пробки почти в десятки верст длиной. Все это затрудняло вывоз раненых, переброску войск на угрожаемые участки фронта, снабжение фронта снаряжением и продовольствием.

Так было положено начало расстройству железнодорожного транспорта, которое ярко выявилось в 1916 г.

Эвакуация беженцев была самой тяжелой и непоправимой ошибкой русского Верховного командования. Перевозка огромного количества насильственно изгоняемых беженцев была железнодорожному транспорту не по силам. Только часть беженцев сумела попасть в поезда. Беженцы забили железные дороги, ведущие в тыл.

Основная масса беженцев, не попавшая в поезда, двинулась в тыл по шоссейным и грунтовым дорогам на телегах и даже пешком. Это было ужасное зрелище. Беженцы — голодные, измученные, оборванные, больные — медленно тянулись по дорогам, хороня у дороги на обочинах детей и стариков, не выдержавших трудностей пути. Трупы лошадей вдоль дорог отступления были другой приметой. Двигаясь к местам назначения, беженцы сеяли панику и деморализовали тыл, разносили болезни. Однако шоссейных и грунтовых дорог в конце концов тоже не хватило. В ряде районов беженцы шли сплошной стеной, вытаптывали хлеб, портили луга и леса, оставляя за собой пустыню. Не только ближние, но и глубокие тылы русской армии были опустошены, разорены, лишены последних запасов.

Русское Верховное командование в лице великого князя Николая Николаевича пыталось, Повидимому, повторить «пример 1812 года» и превратить в пустыню оставленные неприятелю земли. Но опустошение губерний запада России, изгнание их населения в глубь страны привели к деморализации населения внутренних губерний, дезорганизации транспорта и хозяйства, к росту недовольства и недоверия к власти в стране, которые в 1917 г. вылились в революцию.

Отступление армии сопровождалось массовым принудительным выселением евреев из оставляемых районов. В апреле-мае 1915 г. были выселены евреи из прифронтовых районов Ковенской, Курляндской (курляндские немцы, с ликованием встречавшие немецкие войска, были оставлены в Курляндии!), Сувалкской и Гродненской губерний. В числе этих беженцев было около 200 000 стариков, женщин и детей. Часть их была посажена в товарные вагоны и вагоны для скота, и их везли, поистине, как скот, не выпуская из вагонов на станциях. Плач детей, рыдания и стоны матерей, молитвенные песнопения стариков стояли в воздухе. Вначале евреев вывозили в глубокий тыл в левобережную Украину и в восточные районы Белоруссии, но в августе 1915 г. все же пришлось временно отменить черту оседлости и «беженцы-евреи» были на время войны допущены во внутренние великорусские губернии. Мне пришлось видеть некоторых из этих беженцев осенью и зимой 1915 г. в Саратове, и их рассказы об «эвакуации» нельзя было слушать без негодования и боли.

Выселение евреев было принудительным и массовым. 3 мая 1915 г. ев реи с женами и детьми были изгнаны из всей Курляндии. Евреям в Миттаве был дан на выезд срок в одни сутки. 5 мая евреев изгнали из Ковно и Поневежа. В этот день из Ковенской губернии и города Ковно были выселены несколько десятков тысяч евреев. Выселение сопровождалось грабежами и насилиями. «Беженцы-евреи», как их официально называли в газетах, рассказывали, что Литва была разграблена ещё до прихода немецких войск. Армия, отступая, гнала перед собой массы измученных и разоренных евреев. Еврейские лавки в эвакуируемых районах были захвачены поляками и литовцами. Заложникам — раввинам и именитым членам еврейских общин — угрожали расстрелом или виселицей, если еврейское население, оставшееся вопреки приказам об эвакуации в эвакуируемых городах и местечках, дружелюбно встретит немецкие войска.

Военное командование хотело приписать евреям свою вину за поражение русской армии в результате своей неспособности и своих ошибок. В июле 1915 г. военные власти запретили все еврейские газеты и журналы, издававшиеся в Польше и Литве под тем предлогом, что предатели-евреи в цитатах из Библии, печатаемых в еврейских газетах, передают сообщения немецким войскам.

Военная газета «Наш Вестник», издававшаяся штабом Северо-Западного фронта, обвинила евреев местечка Кужи близ Шавли в измене: они якобы спрятали немцев в погребах своих домов, и потому отступающие русские войска подверглись обстрелу от спрятанных немцев и понесли большие потери. Это сообщение Штаба Северо-Западного фронта было повторено в «Правительственном Вестнике» (Петроград) и расклеено как сенсационное сообщение на улицах.

Но это сообщение было чистейшей выдумкой, так как еврейское население было эвакуировано из Кужи задолго до прохода через Кужи отступающих русских войск.

Отступление из Литвы было самой страшной трагедией по сравнению с отступлением на других участках фронта. Сотни тысяч солдат и повозок забили шоссейные и проселочные дороги, сгоняя с них беженцев различных национальностей — литовцев, поляков, латышей, евреев. От погромов и насилий пострадало все население Литвы, но еврейское — пострадало больше всех. В августе и сентябре 1915 г. были организованы отступающими воинскими частями погромы евреев в Виленской, Витебской и Минской губерниях: здесь были разграблены и разрушены многие местечки, сожжены и разрушены сотни домов, убиты и искалечены старики и дети, изнасилованы женщины и девушки. Особенно пострадали Сморгонь, Постава, Крево, Глубокое, Докшица, Лемешкевичи. Солдаты и казаки под предлогом поисков спрятанных евреями немцев врывались в дома, грабили, ломали вещи, насиловали женщин. Евреи бежали в леса. В местечке Плотцы группа солдат-евреев с оружием в руках выбила казаков из старинной синагоги, где те разбили ковчег, порвали свитки Торы и изнасиловали женщин. В Сморгони больной старик Соболь был застрелен на глазах детей казачьим офицером. В Минске казаки согнали в лес женщин и девушек и изнасиловали их.

Германская пропаганда широко использовала эту обстановку озверения и одичания. Немцы разбрасывали в Польше и Литве прокламации с призывом: «Евреи, вспомните дело Бейлиса! Вспомните Кишинев и другие погромы!»

В июне 1915 года я сдал экзамены весенней сессии и вернулся в Конотоп. Здесь я получил свою первую работу в качестве репетитора, взявшись подготовить к поступлению в гимназию мальчугана девяти лет, сына управляющего крупной помещичьей экономией под Бахмачем. Затем я несколько дней гостил в Дубовязовке, где снова встретился с Зороховичами. Они были в ужасе от событий «на еврейском фронте». На победу России в войне они уже не надеялись, но верили в то, что Англия и Франция окажут помощь России вооружением и восстановят мощь и боеспособность русской армии.

У Зороховичей мне довелось встретиться с человеком, имя которого вошло в историю. На веранду дома Зороховичей, где мы, молодежь, сидели, поднялся полный и жизнерадостный мужчина средних лет в хорошо сшитом, но небрежно одетом костюме. Он весело и непринужденно болтал с нами, хотя мы были чуть ли не вдвое моложе его. Когда он ушел, Ирен Зорохович, лукаво улыбаясь, спросила меня:

— А знаете ли вы, кто это был?

— Нет, — ответил я, — но судя по разговору, это очень интересный человек, много видевший и переживший.

— ещё бы, ведь это Митька Рубинштейн.

— Как,тот?

— Да, тот самый!

О том, кто такой Митька Рубинштейн, уже достаточно много говорилось в газетах: банкир, спекулянт, друг «святого старца» Григория Распутина, тайного советника царя и царицы. Мои друзья сказали, что Рубинштейн объезжает район сахарных заводов на севере Украины и присматривает парочку заводов для себя. Он предвидит обесценение рубля, а денег у него больше чем нужно. Но старики Зороховичи по тем же причинам отказались продать свое имение и заводы, и Рубинштейн на другой день уехал искать счастья дальше.

В начале сентября я снова вернулся в Киев, чтобы отправиться в Саратов вместе с университетом. Юрий остался в Киеве сдать экзамен по высшей алгебре, не сданный весною. В Киеве я встретил Сашу Амханицкого. Он был мрачно настроен и рассказывал о гонениях на евреев во время летнего отступления русской армии.

«В такой обстановке окончательное поражение неминуемо, — сказал он. — Мы не можем держаться долго. Урожай этого года кое-как собрали, но дороговизна растет, рубль падает, тыл расстроен. Железные дороги с трудом снабжают армию и большие города. Если не будет решительных перемен, если царь не создаст правительство, которому поверит и народ, и общество, и Государственная Дума, то перелома не будет и дело кончится плохо. Поражение вызовет революцию».

Я не верил в такую «крайность», но Саша, знавший от своих друзей, призванных в армию, о настроениях солдат на фронте, рисовал жуткие картины распада фронта и тыла.

В середине сентября наш университет — профессура и студенты — уехали в Саратов. Нам дали 2 или 3 поезда. Библиотека, лаборатории и оборудование остались в Киеве. Базой наших занятий стал организованный накануне войны (1912 г.) Саратовский университет.

Новый учебный год в Саратове я начал хорошо. Нас, студентов, поселили в здании Саратовской консерватории, построив в аудиториях нары. Жизнь была шумная, неустроенная и неуютная. Студенты ходили группами по городу в поисках комнат на частных квартирах. И тут мне повезло. В одном из домов на Московской улице, недалеко от университета, хозяин, добродушный, с рыжинкой человек, предложил мне следующую сделку: он поселит меня в комнатке, которая служила конторой в его квартире, и будет кормить меня, а за это я буду репетировать его детей — сына и двух дочек в возрасте 10-12 лет, учащихся приготовительного первого и второго классов гимназии… Я с радостью согласился. Работы было всего 2-3 часа в день, но она почти полностью освобождала моих родителей от расходов на мою жизнь в Саратове. Мне удалось выполнить совет мамы, данный год тому назад.

Мой «хозяин» А.П. Фармаковский оказался купцом. Он был представителем украинского металлургического синдиката «Кровля» в Поволжье. И сам он, и его жена относились ко мне как к родному сыну. Я чувствовал себя в их радушной семье как дома, и мои ученики не вылезали из моей комнаты, так как им было со мной интересно. Отметки их быстро улучшились, и мои хозяева были довольны.

Саратов был глубоким тылом. Продукты дорожали, жить становилось все труднее. Но в обеспеченной купеческой семье я не чувствовал этих трудностей. Германское наступление к октябрю 1915 г. было остановлено и фронт стабилизовался. О войне и тяжелых потерях говорило обилие лазаретов и раненых, солдат и офицеров в походных шинелях на улицах, военное обучение призывников, которое велось на улицах и площадях Саратова. Призывниками была уже не только зеленая молодежь, но и «старики» 30-35 лет и даже старше, обросшие бородами. Это были ратники ополчения 1 и 2 разряда, кормильцы семей. Они не всегда — особенно призывники из национальных районов Поволжья и Урала (чуваши, мордва, татары, башкиры и т.д.) — могли разобраться в командах на русском языке. Я сам видел бородатых, степенных крестьян, маршировавших на площадях Саратова под команду фельдфебеля или унтера: «сено — солома, сено — солома». «Сено» означало «направо», «солома» — «налево». И действительно, к сапогу на правой ноге был прикреплен клок сена, к сапогу на левой ноге — клок соломы. Это существенно облегчало понимание команды. Ружей было немного, да и те — старинные берданки. Штыковому бою учили на деревянных ружьях.

Мы, приезжие студенты, бродили компаниями, осматривая Саратов, ездили на пароходиках через Волгу в село Покровское (ныне Энгельс) на восточном берегу Волги смотреть верблюдов, приходивших в караванах из Средней Азии.

В Покровске Екатерина II полтораста лет тому назад организовала колонию немецких поселенцев. Саратовские старожилы, в том числе мой хозяин, рассказывали о немцах Поволжья любопытные истории, которые на фоне бесправия и угнетения евреев очень ярко подчеркивали привилегированное положение немцев в России.

Оказалось, что, прожив полтора столетия в России, немцы Поволжья остались чужеродными для России телом. Они жили своей обособленной от русского населения жизнью. Царских чиновников и русских судов они не признавали и к ним не обращались. Немец, подавший на другого немца жалобу в русский суд, попадал в положение изгоя или прокаженного: никто из немцев с ним дела не имел и даже не разговаривал. Исправник и полиция были куплены взятками. Жизнь немецкого села в Поволжье управлялась в неофициальном порядке тремя лицами: пастором, старостой (альтманом) и учителем. Решения этой тройки были безусловными и обязательными. Браки немецкой молодежи с русскими юношами и девушками были редким исключением. Немецкая молодежь училась в местных немецких школах и училищах, а получать высшее образование ездила в Германию. Мужчины знали русский язык и говорили по-русски, но женская половина немецкого населения русского языка не знала и говорила только по-немецки. От воинской повинности в России немцы старались откупиться всякими правдами и неправдами. «Истинно-германские» и «национально-сознательные» немцы ездили отбывать воинскую повинность… в Германию. Словом, это был форпост германизма и германского культуртрегерства в Поволжье, сохранивший в течение 150 лет свою национальность и самобытность.

Учебный год в Саратове протекал менее напряженно, чем в Киеве. Лекций было немного. Профессора и доценты, приезжая из Киева, читали свои курсы в ускоренном порядке и уезжали обратно в Киев. Количество студентов на лекциях было не велико: часть студентов 1 и 2 курсов "была уже призвана в школы прапорщиков и военные училища, часть была занята работой или поисками работы. Главный упор в учебе делался на подготовку и сдачу экзаменов, то есть на работу в библиотеке и дома, на изучение учебников и монографий. Научно-исследовательская работа на семинарах и в кружках отошла на второй план. Экзамены можно было сдавать досрочно, не дожидаясь того, когда чтение курса будет закончено.

Несмотря на войну, культурная жизнь в Саратове шла своим ходом. Студенты охотно посещали драматический театр, где выделялся известный артист Слонов. Р.Ф. Асмус, страстный любитель поэзии и музыки, открывший мне на первом курсе очарование стихов Бальмонта, Брюсова, Андрея Белого, Александра Блока, таскал меня на вечера поэзии. В Саратове мне привелось слышать приезжавших туда Бальмонта, Игоря Северянина, Федора Сологуба. Последний читал стихи с изумительной простотой, беря слушателей за душу, и его чтение я помню и до сих пор. Блок настолько захватил меня, что много лет я мог продолжить наизусть с любой строчки почти каждое из трех томов стихотворений Блока. С музыкой было хуже. К серьезной музыке я просто не был подготовлен и понимал ее слабо, но вместе с Асмусом побывал на концертах Глазунова, Гречанинова, Лядова и Рахманинова.

В октябре-ноябре 1915 года я очень успешно сдал экзамены по трем предметам, но в середине декабря неожиданно свалился, схватив сразу и дифтерит и скарлатину. Мой хозяин свез меня почти в бессознательном состоянии в больницу. Больница осталась в моей памяти как самое позорное воспоминание моей жизни: это была детская больница, а я, слава Богу, был студентом уже второго курса.

Моя болезнь оказалась тяжелой и опасной, я стоял на пороге смерти, и врачи вызвали телеграммой в Саратов мою мать, чтобы дать ей возможность проститься со мной. Мама ехала в Саратов, думая, что ей придется хоронить меня, но, придя к больнице, расположенной за городом, увидела меня в окно: я перенес уже кризис и был на пути к выздоровлению. Мне пришлось провести Рождество и Новый год в больнице. К своим хозяевам я вернулся лишь в феврале 1916г.

Весна 1916 года (мой четвертый семестр) прошла в усиленной учебе. Я много читал и работал и сдал на высшую оценку экзамены почти по всем предметам второго, третьего и даже четвертого курсов. До государственных экзаменов мне оставалось всего лишь два курсовых экзамена, в том числе трудная, но очень интересная «История Византии» у проф. Ю. Кулаковского. Декан нашего факультета проф. А.М. Лобода ахнул, просмотрев мою зачетку: «В истории факультета такого ещё не было!» — воскликнул он.

Мои успехи были отмечены факультетом: сначала меня освободили от платы за нравоучение, затем дали 100 рублей "а покупку книг и, наконец, по возвращении университета в Киев мне дали стипендию в размере 300 рублей в год, учрежденную одним черниговским помещиком в память умершего сына для студентов — уроженцев Черниговской губернии.


Война продолжается

Летом 1916 года войне не виделось конца. Под Верденом шли тяжелые бои и французский фронт в этом секторе колебался и трещал. Наступление Брусилова было крупным успехом: значительная часть Галиции снова попала под управление царских руссификаторов. Но англо-французское наступление летом и осенью 1916 года дало проблеск надежды: оно показало, что Англия и Франция, мобилизовавшие свою промышленность на нужды войны, получили перевес в артиллерии и снарядах над Германией. На английском фронте появились первые танки. Но настроение общества и народных масс вызывало тревогу: дух страны был надломлен, мало кто уже верил в победу. Население открыто говорило — и это я слышал в 1916 г. ив Саратове, и в Конотопе, и в Киеве — о том, что у Ставки нет заранее подготовленных планов военных операций, что генералы действуют вразброд, что Верховное командование не может и не умеет организовать крупную военную операцию, что высшие посты в армии заняты бездарными и случайными людьми, что командиры не берегут кровь солдат и не проявляют заботы о них. Армия потеряла доверие к своим вождям. В народных массах доверие к правительству было окончательно подорвано.

Потрясение, пережитое страной в результате эвакуации летом 1915 г. западных губерний России, вызвало раздражение и недовольство народных масс в тылу. В связи с этим военное командование (в августе 1915 г. Николай II заменил великого князя Николая Николаевича) и правительство искали «козла отпущения», на которого можно было бы взвалить вину за неудачи, ошибки и преступную неспособность военных властей, за разруху в тылу и все более растущий недостаток продовольствия, обуви, одежды. Такими «козлами отпущения» были объявлены евреи.

Преследования и гонения против евреев ещё более усилились. В январе 1916 г. на Волыни были повешены десятки евреев, обвиненных в сочувствии немцам. Такие же вести шли и с других участков фронта. По приказу командующего Северным фронтом генерала Рузского евреи на этом фронте были изгнаны из учреждений Городского и Земского Союзов. Примеру Рузского последовали и другие командующие фронтами. Но к этим, ставшим уже обычными ужасам войны «на еврейском фронте», в 1916 г., в связи с ростом дороговизны и недостатком многих продуктов и предметов широкого потребления, были добавлены новые.

В январе 1916г. Департамент Полиции в секретном циркуляре, разосланном по всем губерниям, обвинял евреев в «истреблении» запасов продовольствия для усиления дороговизны и роста революционных настроений в стране., «Разве хлеб и мясо находятся в руках у евреев?» — комментировал насмешливо этот секретный циркуляр, ставший ему известным, мой хозяин АЛ. Фармаковский. Но в этом циркуляре власти недвусмысленно подстрекали население к резне евреев как виновников дороговизны и всех постигших Россию бед. Черносотенные газеты открыто обвиняли евреев в создании недостатка продуктов. 20 января 1916 г. в связи с этим циркуляром были произведены облавы «на спекулянтов и евреев» на биржах Петрограда, Москвы и в других больших городах. Губернаторы усиленно штрафовали мелких лавочников-евреев за дороговизну, и реакционные газеты не менее усиленно печатали сообщения об этих мерах. 7 мая 1916 г. в Красноярске, тогда небольшом сибирском городке, был организован еврейский погром; население разбило и разграбило продовольственные лавки. «Сколько же там, в Красноярске, евреев? — иронически спрашивал мой хозяин. — Раз-два и обчелся».

Потеря западных губерний России и эвакуация из них миллионов жителей, разорение и нищета беженцев, расстройство транспорта уже в конце 1915 г. — начале 1916 года создали недостаток продуктов в городах. Нефти и керосина не хватало. Электрические станции работали с перебоями. Лампы в квартирах жителей стали заменяться «коптилками». Обувь и одежда стали исчезать с прилавков магазинов. Цены на все выросли в 2-3 раза. Для населения настали полуголод и нищета. Очереди за хлебом, мясом, маслом, сахаром раздражали народные массы. В городах начались разгромы булочных и продовольственных лавок.

В больших городах «нехлебной полосы» — в Петрограде и Москве — дороговизна и недостаток продуктов (хлеб, мясо, жиры) были особенно заметны. В меньшей степени они были заметны весной 1916 г. в таком «хлебном» городе Поволжья как Саратов. Когда я в июне 1916 г. вернулся из Саратова в Конотоп, то даже в этом маленьком городишке северной Украины (хлебного и свеклосахарного района) жителям приходилось стоять в очередях у булочных за хлебом и тем более за булкой, за фунтом сахара или мяса и бутылкой растительного масла («олии») у бакалейных лавок. Цены на масло, молоко, овощи на базаре резко поднялись. Родители решили перейти к «натуральному хозяйству»: они взяли в аренду у соседа за городом полдесятины земли под огород и с нашей помощью посадили картошку, фасоль, лук, капусту и прочие овощи в таком количестве, которое обеспечило семье полную независимость от базара. Лето 1916 г. я провел в Конотопе, занимаясь работой в огороде, а осенью увез с собой в Киев мешок картошки, почти полпуда пшена и гречневой крупы, два фунта свиного сала и бутылку постного масла — часть моего «заработка» на этом огороде. В отношении зерна и крупы нам помогли родные отца, крестьяне села Дептовки, которым родители отдали велосипед (у нас их было четыре), мануфактуру, ношеную, но ещё годную для носки в деревне одежду. Такой товарообмен продолжался в течение четырех лет до 1921 г., пока все наши велосипеды не перекочевали в Дептовку. Но зато семья была обеспечена продуктами и каждый сын, уезжая на учебу в Киев, вез с собой муку, крупу и продукты нашего огорода.

В это лето Юрий учился в Киевском Военном училище и по окончании его был направлен в запасный полк в Нижний Новгород, а оттуда на румынский фронт. Как студент III курса университета я не подлежал призыву в школу прапорщиков, но, считая своим долгом принять участие в обороне страны, подал летом 1916г. заявление воинскому начальнику о своем желании пойти добровольцем в армию на фронт. Но медицинское освидетельствование признало меня негодным к несению военной службы по слабости зрения (сильная близорукость) и хилости телосложения: мне было 20 лет, а выглядел я как четырнадцатилетний мальчишка. Мне дали «белый билет».

В Киев я вернулся в сентябре 1916 года. Этот старый, красивый и чистый город нельзя было узнать: засоренные мусором улицы, переполненные вагоны трамваев (число «больных» вагонов все время росло и чинить их становилось все труднее и труднее), тусклое освещение улиц, особенно на окраинах, очереди у лавок и булочных и дороговизна. Мне скоро пришлось убедиться в том, что моей стипендии в 25 рублей в месяц (зимой 1914-1915 гг. этой суммы было бы вполне достаточно на мою жизнь) теперь хватает всего на две недели, даже при наличии привезенных мною из Конотопа продуктов. На уроки и репетиторство рассчитывать не приходилось. Поэтому с осени 1916 г. в Киеве, как и в других больших городах, стали возникать трудовые студенческие артели. Они занимались пилкой дров, разгрузкой вагонов на товарной станции и барж на днепровских пристанях.

Студенческая артель, в которую попал я, занималась пилкой дров. Кроме денег мы получали столько дров, сколько каждый мог унести на своей спине. Мой сводный брат Володя (19 лет), студент естественного факультета университета, работал кондуктором, а затем вагоновожатым киевского трамвая до призыва в школу прапорщиков в 1917 году.

В общем жизнь становилась все трудней и бедней. Настоящего голода ещё не было, но определенное недоедание было, особенно у бедняков и рабочего люда. Лазареты были переполнены ранеными. Солдаты были раздражены большими потерями на фронте и дезорганизацией жизни и недостатком продуктов в тылу. В «выражениях» по адресу командования и гражданских властей солдаты не стеснялись, и свежеиспеченные.прапорщики, недавние студенты, молчаливо «не замечали» эту брань, но их верность престолу была сомнительной.

В обстановке все растущей разрухи учиться было трудно. Занятия в университете шли в необычно опустевших аудиториях. Почти все студенты 1 и 2 курсов, кроме признанных негодными по здоровью, были призваны в армию. «Старики» с 3 и 4 курсов тоже поредели. Студенты, жившие вдали от Киева (кавказцы), остались дома и не приехали в Киев. Лекции посещались мало, но в здании университета было всегда людно: университет стал центром не только учебной, но и «деловой» жизни, своеобразной биржей труда, где можно было включиться в какую-нибудь студенческую артель по распилке дров или разгрузке вагонов.

Мое положение было сравнительно легким, так как почти все курсовые экзамены у меня были сданы, и я посещал лишь практические занятия и семинары, занимаясь либо в своей комнате, либо в библиотеке университета. Конечно, мне как «хорошему» студенту хотелось попробовать свои силы в настоящей научно-исследовательской работе. Но тема конкурсной студенческой работы на золотую или серебряную медаль, объявленная в этом году, — «Воронежский край по писцовым книгам XVI-XVII столетия» — не нашла желающих заниматься ею.

В обстановке все растущей разрухи и надвигающегося голода какой студент мог ехать за 600 верст в Воронеж для работы в местных архивах? Поэтому по совету доцента Т.Г. Курца, защитившего в Саратове магистерскую диссертацию, я занялся изучением истории украинского крестьянства в XVIII — начале XIX веков: социально-политической организацией Левобережной и Правобережной Украины и положением помещичьих и государственных крестьян до люстрационно-инвентарной реформы Бибикова с расчетом сделать основным ядром своего исследования люстрационно-инвентарную реформу Бибикова в Юго-Западном крае. Эта тема, разработанная впоследствии в 30-40 годы в монументальной монографии академика СССР Н.М. Дружинина, в 1916-1917 гг. была ещё совершенно нетронутой. Я с охотой взялся в январе 1917 года за работу над этой темой, но февральская революция 1917 года прервала ее.

Загрузка...