Дорога. — "Ямы". — Свидание сродными. — Новый год. — Новое увлечение. — Приезд в Петербург. — Плавание. — Адмирал Кроун. — Стоянка в Ревеле. — Прогулки. — Кронштадт. — Смотр. — Прощанье с адмиралом Кроуном. — Окончание кампании
Усевшись в перекладную, рогоженную и дырявую кибитку, мы проехали заставу. Отвязанный колокольчик зазвенел, оглашая своими переливами снежную равнину, и как это был уже поздний вечер, то эти однообразные звуки невольно навевали на нас сон, перепутанный приятными мечтами. Мы были в старых шинелях, и как в щели кибитки проникал ветер и в то же время был сильный мороз, то, конечно, сон наш не был ни сладок, ни покоен, и мы очень обрадовались, когда ямщик погнал тройку и вдруг остановился у станции. На станции в освещенной и теплой комнате мы увидели нашего товарища мичмана Дейера, очень красивого и милого юношу, который на следующее лето был назначен в дальнее плавание, где и кончил свою молодую жизнь, убитый в Японии, которая тогда еще не была тем, чем она стала ныне. Помню, что когда он увидел нас прозябшими, то передал нам свой опыт выпить стакан или два пива перед тем, как сесть в кибитку; мы это сделали и действительно более половины станции не чувствовали холода.
В те времена по дороге между Петербургом и Москвой тянулись большие селения, называемые ямами, жители которых занимались извозом и гоньбою, помимо почтового сообщения. Это был их промысел, доставлявший им отличный заработок, так что все ямы были очень богаты. Они имели превосходных крепких лошадей и делали станции по 60 верст, передавая один другому до самого места. Езда их была чрезвычайно скорая, потому что они обыкновенно езжали большою крупною рысью, и как пробегали три станции вместо одной почтовой, то всегда почти доставляли на место раньше почтовых. Мы имели подорожную и потому ехали на почтовых, но как часто случалось на станциях ждать лошадей, то в таком случае мы брали вольных. Езда на вольных несколько тяжела по причине больших переездов, что при сильных морозах и не очень теплой одежде было не совсем удобно; почтовые же станции были небольшие, лошади превосходные и ямщики лихие. Когда тройка, бывало, проносилась во весь дух по селению, все окна приподнимались любопытными и выставлялись женские лица.
Когда мы приехали в Новгород и расположились пить чай, к нам зашел за прогонами ямщик высокого роста и весьма угрюмой наружности, так что мы с братом переглянулись. На этой станции большая часть дороги шла лесами. На половине дороги мы увидели, что из лесу с правой стороны вышли три человека и прямо подошли к нашей повозке, с которой наш ямщик соскочил, пустив лошадей шагом, а сам позади повозки пошел с ними. Не знаю, о чем они разговаривали, но мы, конечно, несколько оробели, быв уверены, что это разбойники. Вытащив из-под сиденья свои пистолеты, мы приготовились защищаться в случае нападения; но чтобы не подать вида, что мы боимся их, приказали ямщику ехать; он отвечал: "Пусть лошади вздохнут, ваше благородие, маленько!" Спустя еще несколько минут мы уже повелительным голосом закричали ему, чтобы он ехал. Тогда он сел на облучок, и в то же время с ним рядом поместился один из подошедших, другой прицепился сзади, а третий стал на отводы, и ямщик поехал хорошею рысью. Мы, конечно, все это время были в тревоге, держа пистолеты с взведенными курками. Наконец мы выехали из лесу, и перед нами лежал Волхов. Может быть, это была наша фантазия, что и вероятно, но мы подумали, что они хотят опустить нас в прорубь, когда справятся с нами. Приблизившись к мосту, мы с радостью увидели въезжавшую на мост большую повозку, которой лошади не могли взять по деревянному помосту, ведущему на мост. Мы также остановились, и наш ямщик, как и все мы, стали помогать лошадям. В то время его товарищи уже исчезли; когда они соскочили — мы не заметили. Нагнанный нами был гвардейского драгунского полка штабс-капитан Мельгунов. Теперь уже мы продолжали свой путь вместе с ним.
Помнится, что в Москве мы остановились на Гороховом поле в доме графа Разумовского, у одного из уполномоченных по делам графа, с которым я был знаком через И.М.Ф. и который бывал часто у матушки в Ершове. Пробыв здесь очень короткое время, мы выехали из Москвы и без особенных приключений проехали всю дорогу; только за несколько станций с нами случилось очень неприятное происшествие, не столько неприятное для нас, сколько для бедного ямщика. На одном переезде ямщик вздумал сократить путь, причем нужно было переезжать небольшую речку. При наступившей оттепели, лед в речке был уже довольно тонок, но русское авось заставило его попробовать счастье. Только что въехали мы на середину речки, как лошадь провалилась; легкие сани опустились очень мало, и мы успели выскочить на лед, который нас сдержал, но уже лошади погрузились по шею и не могли двигаться. Несчастный молодой парень, погруженный по пояс в зимнюю воду, с воплем отчаяния стал отпрягать лошадей; но руки у него окоченели, и он не мог ничего сделать. Его плач и вопль раздирали сердце. Мы с братом с большою опасностью перебрались по трещавшему под ногами льду и отправились в ближайшую деревню за помощью. Хотя это было около полночи, но разбуженные крестьяне немедленно отправились с досками и веревками и кой-как спасли лошадей и ямщика. Бедняк с плачем и воем отправился на печь, и если впоследствии не схватил горячки, то разве только благодаря своей русской железной натуре. В Ершово мы и в этот раз приехали ночью. Двери уже были заперты, но когда мы постучались и назвали себя, то человек наш Петр, спавший в прихожей, засуетился и, прежде нежели отворить нам дверь и зажечь свечку, побежал в девичью, чтобы разбудить матушку и сестер. Они вскочили с постелей в кофточках и в темноте, ощупью, начались наши восторженные объятия; когда же подали свечи, то объятия и поцелуи нежной счастливой семьи возобновились с новою силою. Да, подобных минут счастия немного приходится на долю людей. Часто, конечно, случаются свидания, разлуки, объятия и лобызания, но не очень часто в сжатых объятиях бьется сердце с такою нежною любовью, с какою оно билось во всех нас, особенно сердце нежнейшей матери, обнимавшей своих двух сыновей, тогда еще бывших ее отрадой, опорой, гордостью, от которых она ожидала долгого и долгого счастия и утешения! Но, увы! ее ожидания не должны были исполниться.
Когда в Васильевке узнали о нашем приезде, то тотчас же прислан был нарочный с письмом, в котором поздравляли матушку и сестер с нашим приездом и в то же время звали всех нас приехать погостить к ним. В эту нашу поездку случилась помолвка Надежды Васильевны, той самой, которая была предметом моей первой юношеской любви. Она была обручена с отставным гвардейским офицером М., служившим в Варшаве, в волынском полку, и вышедшим в отставку вследствие какой-то грубой выходки со стороны Великого Князя Константина Павловича.
Это был человек очень умный, образованный и очень приятный, с которым впоследствии мы сошлись дружески. По случаю этого сватовства в Васильвке были беспрестанно гости, беспрерывные удовольствия и танцы почти каждый вечер и особенно на новый 1825 год. Теперь, конечно, уже не было той счастливой случайности, которая доставила мне в первый мой отпуск столько счастливых восторженных минут. Конечно, я, впрочем, и тогда, при всем увлечении, сознавал, что юноше в 17 лет только и может быть доступна одна восторженная, бескорыстная и идеальная любовь, которой все упоение состоит в том, чтобы любоваться милым предметом, услаждаться звуками его голоса, очарованием чудных черных глаз, грацией движений и невыразимою прелестью симпатично-дружеского общения — и только. Следовательно, когда первая моя любовь теперь перешла в область приятных воспоминаний и сердечных пожеланий предмету первого моего увлечения всевозможного счастия, позволительно было увлечься снова, что и случилось. Тут была очень юная и прелестная блондинка, ее двоюродная сестра, Е.А.Н., которая была поистине очаровательна и теперь должна была занять всецело мое сердце, не терпевшее пустоты. Поэтому при теперешних танцах я очень много танцевал с нею и особенно котильон, танец наиболее благоприятный для влюбленного. Я должен сознаться, что уже был действительно влюблен. В свое оправдание скажу, что я почти не мог не влюбиться, потому что ее прелестные черты лица, голубые, как небо, глаза, чудные каштановые кудри, благовонными волнами падавшие по плечам, — все это было неотразимо увлекательно. Может быть, эта любовь могла бы остаться надолго, навсегда, так как уже четыре года прибавились к моим прежним годам и так как я мечтал, что, может быть, какое-нибудь симпатическое чувство задело бы и ее юное и прекрасное сердце, но, увы! среди упоения счастия, когда пробила полночь, раздались поздравления с новым годом, с новым счастием, зазвенели бокалы с шампанским, раздались поцелуи родных, друзей, целование прелестных ручек, — новый этот год был год роковой, для многих сокрушивший не только мечты о счастии, но и самое счастье повергший во прах!
Брат был моложе меня тремя годами, а потому и предметом его была избрана очаровательная младшая дочь Василия Александровича; но ей тогда едва еще было 15 лет. Итак, эта зима, как нарочно, была для нас тем счастливее и радостнее, чем большему удару она была таинственной предвестницей.
После праздников мы уехали домой и ожидали утверждения Государя, чтоб отправиться в Америку, как я уже упоминал прежде; но вот получается бумага из нашей канцелярии, в которой читаем отказ на наше прошение под тем предлогом, что об офицерах Гвардейского экипажа нельзя представлять Государю Императору. Это известие было для нас роковым, но нечего было делать, как покориться. Мечты об океане, о возможности приобресть что-нибудь для себя и матери разлетелись, осталась одна действительность очень неутешительная, действительность, от которой мы и хотели бежать в объятия океана, чтоб не видеть всего того, что возмущало и раздражало; но тут какая-то неодолимая сила влекла нас именно туда, в ту пучину, которая должна была поглотить нас.
Кто имел нежную, добродетельную, любимую и любящую беспредельно мать, милых, юных, нежных, также беспредельно любимых и любящих сестер, кто попадал в этот очаровательный круг счастья и радостей после многих лет разлуки, тот знает, с какою неумолимою быстротою летят эти часы, дни, месяцы, унося в этой быстроте все то, что сердце желало бы сохранить вечно! Не есть ли и это указание на то, что земная наша жизнь только по законам вещества временна, а назначение нашей внутренней жизни, наших желаний счастья, нашей любви — вечно! Поэтому-то и предел или конец наших сердечных радостей и наслаждений наступил так быстро, что эти четыре месяца отпуска уже казались каким-то мгновением, каким-то приятным сновидением. Те же драгоценные, жемчужные слезы стали заблаговременно скатываться по грустному лицу чудной матери и милых сестер, те же приготовления к отъезду и наконец те же сани, в которые мы бросились спартански, удерживая свои слезы, и те же лошади, умчавшие нас, но теперь уже не с тем, чтобы седоки их когда-нибудь снова вернулись в этот родной приют, чудною любовью согретый и освещенный.
По возвращении в Петербург жизнь наша снова потекла своим обычным течением. Во Франции Людовик XVIII умер, на престол взошел его брат герцог Ангулемский, тот самый, который командовал французским корпусом, поработившим Испанию. Это был недолго царствовавший Карл X, о котором французы сказали и все мы, либералы, повторяли каламбур: "Louis mourut et Charles disparut" ("Луи умер и Шарль скрылся"(фр.)). После нашего плавания в Испанию, где мы видели подвижников испанской свободы, где сошлись с свободолюбивыми англичанами, где слушали марш Риего и с восторгом поднимались бокалы в его память, мы, конечно, сделались еще большими энтузиастами свободы. С поступлением в нашу 2-ю дивизию командиром Великого Князя Михаила Павловича шагистика стала принимать еще большие размеры, что еще больше раздражало нас всех.
Весною 1825 года наш экипаж был назначен на флагманский корабль "Сысой Великий" в эскадре адмирала Кроуна. Адмирал был очень хорошо расположен к нашим офицерам, и каждый день двое или трое из нас были приглашаемы к его обеду. Обеды эти были всегда очень одушевлены живыми разговорами и тостами, которые всегда предлагал сам адмирал. Первым тостом был добрый путь, затем присутствующие и отсутствующие "други", как он выражался; затем здоровье глаз, пленивших нас; здоровье того, кто любит кого, и прочее. Во всех этих здоровьях портвейн играл главную роль. К концу обеда графины были пусты и часто подавались следующие, особенно когда обед был более оживлен. Это был чудный, милый, добрейший адмирал, истинный моряк во всех своих суставах с ног до головы. Несмотря на свои 70 лет, ему ничего не значило взбежать на салинг, на самую верхнюю часть мачты, когда нужно ему было обозреть горизонт или какие-нибудь суда, и тогда за ним на горденке (тонкая веревка) поднималась труба. Он был очень пылок и сильно горячился, когда что-нибудь не так делалось в маневрах. Однажды, во время сильной бури, матросы несколько замялись, когда скомандовано было по марсам для уборки парусов; он страшно разгорячился и первого попавшегося ему на глаза офицера послал на марс показать пример команде, которая после, конечно, была наказана сугубым, повторенным много раз ученьем, над парусами. Офицер этот был мой брат. После многих недель плавания, эволюции и маневров, с артиллерийскими ученьями и примерными сражениями, при одном из которых одному несчастному канониру оторвало банником обе руки, адмирал подал сигнал рандеву Ревель. Вся эскадра отправилась в Ревель и стала на якорь в линию. Он располагал пробыть здесь для отдыха недели две.
В Ревеле мы надеялись насладиться всеми возможными удовольствиями. В это же время в Ревеле на водах была княгиня Екатерина Федоровна Долгорукая, мать князя Василия Васильевича, с дочерьми, молодыми девочками, Марьей и Варварой Васильевнами; впоследствии старшая М.В. была супругой А.К. Нарышкина, а вторая — князя Владимира Андреевича Долгорукова, московского генерал-губернатора. При них была мадам Parisot, их воспитательница, о которой я уже упоминал. С ними также была жившая тогда у княгини Е.М. Apг. очень милая, умная девица, с прекрасными черными глазами, очень хорошенькая, так что это милое и столь близкое нам, почти родственное общество сулило нам много приятного. Сестры наши уже были у матушки в Ершове, а княгиня за границей.
В Ревеле, на берегу моря, был устроен вокзал, где каждый вечер собиралось большое общество и где офицеры эскадры танцевали почти каждый вечер под звуки рояля и арфы. Другой музыки не было, да и едва ли обыкновенная инструментальная музыка могла бы заменить очаровательные звуки рояля с арфой. Во время нашей стоянки на рейде Ревеля случилась страшная буря, так что все корабли спустили свои рангоуты (верхние части мачт) и на нашем корабле даже сломало бурей фог-стеньгу. По этому случаю я на катере послан был на берег для приведения запасной, которую отпустили мне из порта. Эта буря не обошлась без бедствий, но около Ревеля о больших несчастиях не было слышно.
Буря все же не мешала офицерам каждый день съезжать на берег и, навеселившись и натанцевавшись вдоволь, ночью возвращаться на корабль. Эти возвращения наши по бурному морю, конечно, не были безопасны, но моряки об этих опасностях думают меньше всего. Однажды ночью, во время такого возвращения, попутные нам порывы были так сильны, что для избежания заливания шлюпки с кормы врывавшимися волнами был спущен парус. С нами возвращался наш старший доктор Гольсшузен, который хотя и был морским доктором, но все же не был пропитан морем до костей, как моряки, уже посвятившие себя этой службе. Он нас крепко смешил движениями своей робости, хотя и было чему пугаться не моряку. Приводя в полветра, когда нужно было пристать к борту, катер наш черпнул бортом, но тотчас же отданы шкоты (веревка, растягивающая парус), и опасность миновала.
В это время в вокзале мы часто виделись с бывшими здесь на водах: поэтом князем П.А. Вяземским, Пущиным, командующим гвардейским пионерным эскадроном, и офицером Измайловского полка А.П. Башуцким, сыном петербургского коменданта. Мы доставляли себе, кроме вокзала и танцев, и другие удовольствия; ездили верхом по прелестным окрестностям Ревеля, часто гуляли в прелестном Екатеринтале. Но, к сожалению, удовольствия наши скоро должны были прерваться. Пушечный неожиданно раздавшийся выстрел и поднятый сигнал приглашал всех бывших на берегу с эскадры возвратиться на корабли. Прислано было Высочайшее повеление немедленно сняться с якоря и идти в Кронштадт для Высочайшего смотра. На другой день мы снялись с якоря. Но прежде этого повеления адмирал давал бал ревельскому обществу, которое было довольно многочисленно. Со шканц были сняты пушки и все было убрано с большим вкусом, так что шканцы представляли просторный зал. Наш адмирал танцевал экосез, тогда общий танец, неутомимо, всегда, конечно, в первой паре, и выделывал всевозможные тогдашние па. Плавание в Кронштадт продолжалось недолго, но было очень приятно прибавлением к нашему обществу трех петербургских пассажиров: князя Вяземского, Пущина и Башуцкого. Знаменитый поэт был очарователен как собеседник; приятный, остроумный, веселый, он оживлял наши вахты и нашу кают-компанию; говорил нам много своих стихов, между которыми были и очень либеральные, согласно нашему вообще всеобщему тогдашнему настроению. После смотра мы опять ушли в море, но уже не заходили никуда и осенью возвратились в Кронштадт, втянулись в гавань и отправились в Петербург. Но прежде нашего отправления офицеры корабля давали обед адмиралу, где было выпито много шампанского, было произнесено множество тостов и восторженных оваций доброму адмиралу.
Могло ли кому прийти в голову тогда, что эти самые его офицеры будут привезены на этот же самый корабль, к этому же милому их адмиралу, и привезены в тюремном судне для исполнения им самим над ними приговора!