Чтение, если оно заслуживает этого названия, должно быть захватывающим, упоительным. Мы должны радоваться, увлекаться книгой до самозабвения и отрываться от нее с оживленной, калейдоскопической пляской образов в сознании, не способными ни спать, ни сосредоточиться на какой-то мысли. Если книга написана образно, выразительно, слова ее должны звучать у нас в ушах, как шум бурунов, а события, если в книге изложена какая-то история, повторяться перед мысленным взором тысячей красочных картин. Ради этого последнего удовольствия мы и читали так жадно, так горячо любили свои книги в ярком и беспокойном детстве. Красочность языка и мысль, характер и диалог представляли собой лишь препятствия, которые мы сметали, блаженно ища определенного рода событий, как свинья трюфели. Лично я любил, чтобы действие начиналось в старой придорожной гостинице, где «в конце 17.. года» несколько джентльменов в треугольных шляпах играли в кегли. Один мой друг предпочитал малабарское побережье в бурю, идущий против ветра корабль и хмурого человека геркулесовского сложения, расхаживающего по пляжу широкими шагами; вне всякого сомнения, он был пиратом. Мое воображение так далеко не простиралось и не рисовало таких широких полотен. Если я встречал на страницах книги разбойника, то бывал рад сверх всякой меры, против якобита тоже ничего не имел, но разбойник был моим любимым лакомством. Мне до сих пор чудится веселый перестук копыт по залитой лунным светом дороге, ночь и наступление утра по-прежнему связываются у меня с делами Джона Рэнна или Джерри Эбершоу; а слова «дилижанс», «большая северная дорога», «конюх» и «верховая лошадь» по сей день звучат у меня в ушах поэзией. В общем, все мы, каждый со своими особыми вкусами, читали в детстве не ради красот языка, персонажей или мыслей, а ради привлекательности жутких событий. Привлекали нас не просто кровопролития или неожиданности. Хотя и то и другое было приятно на своем месте, очарование заключалось совсем в другом. Мои родители читали романы вслух; и я до сих пор вспоминаю четыре отрывка, которые слышал, когда мне не было еще и десяти лет, с пылким, непреходящим удовольствием. Одним из них, как я узнал много лет спустя, было восхитительное начало «Что он с этим сделает», поэтому неудивительно, что я им восхитился. Остальные три до сих пор остаются неопознанными. Один был несколько туманным; речь там шла о темном, высоком доме среди ночи и о людях, стоящих на лестнице в свете, льющемся из открытой двери комнаты больного. В другом влюбленный ушел с бала и стал гулять в прохладном, росистом парке, откуда ему были видны освещенные окна и силуэты танцующих. Пожалуй, это впечатление было наиболее сентиментальным из всех, полученных мною в то время, потому что ребенок подчас бывает глух к сентиментальному. В последнем поэт после ожесточенного спора с женой пошел в бурную ночь к морскому берегу и стал свидетелем ужасов кораблекрушения. Как ни различны эти любимые с детства отрывки, у них есть общая черта — налет романтики.
Драма — это поэзия поведения, романтика — поэзия обстоятельств. Наслаждение жизнью бывает двух родов — активным и пассивным. То мы ощущаем себя владыками своей судьбы, то нас подхватывают обстоятельства, словно прибойная волна, и несут к невесть какому будущему. То мы довольны своим поведением, то лишь своим окружением. Трудно сказать, какой из этих родов удовольствия более впечатляющий, но последний определенно более постоянный. Говорят, поведение является основой жизни, но, по-моему, это преувеличение. И в жизни, и в литературе очень много не безнравственного, а находящегося вне границ нравственного, такого, что либо совершенно не имеет отношения к человеческой воле, либо находится с нею в простых, здоровых отношениях, где интерес обращен не на то, что человек решает сделать, а как он ухитряется это сделать, не на страстные метания и колебания совести, а на проблемы тела и практичного разума в откровенной авантюре, битве или дипломатии жизни. Создать пьесу на таком материале невозможно, поскольку серьезный театр существует исключительно на моральных проблемах и является вечным сеятелем нравственных начал. Но вполне возможно создать превосходные стихи или яркую, великолепную, жизнерадостную прозу.
В жизни явления связаны между собой; между местами и событиями существует определенное соответствие. Вид приятной беседки вызывает желание посидеть там. Одно место предполагает работу, другое — праздность, третье — долгие прогулки ранним утром по росе. Ночь, струящаяся вода, освещенный город, рассвет, корабли, открытый океан вызывают в душе множество невнятных желаний и радостей. Что-то, мы чувствуем, должно произойти, и хотя не знаем, что именно, с нетерпением ждем. И многие счастливые часы жизни упускаем в этом тщетном служении духу данного места и времени. Вот таким образом молодые елочки и невысокие, уходящие в морскую глубь скалы особенно тревожат и восхищают меня. Что-то должно было происходить в таких местах, может быть, столетия назад с членами моего племени, будучи ребенком, я тщетно пытался выдумать для них подходящие игры и до сих пор пытаюсь, столь же тщетно, создать с ними подходящий сюжет. Некоторые места говорят внятно. Густые сады громко взывают об убийстве; старые дома требуют привидений; морские берега ждут кораблекрушений. Другие места как будто бы мирятся со своей судьбой, непостижимой и наводящей на размышления, «miching mallecho»[20]. Гостиница в Берфорд-бридже, с беседками, зеленым садом и тихой речкой с водоворотами, хотя она уже известна как место, где Китc написал некоторые строфы «Эндимиона», а Нельсон прощался со своей Эммой, кажется, все еще ждет возникновения подходящей легенды. В этих заросших плющом стенах, за старыми зелеными ставнями дожидается своего часа еще какая-то история. Старая «Хоуз Инн» в Куинз Ферри точно так же взывает к моему воображению. Стоит она в отдалении от города, возле причала, в своей особой атмосфере, полудеревенской-полуморской, перед ней болтается на волнах паром, и покачивается стоящий на якоре сторожевой корабль, позади — старый сад с высокими деревьями. Американцы уже разыскивают ее из-за Ловела и Олдбока, которые обедали здесь в начале «Антиквария». Но можете не говорить мне — это еще не все, существует какая-то история, еще не написанная или не завершенная, которая должна выразить значение этой гостиницы более полно. То же самое с именами и лицами; то же самое с событиями, которые сами по себе пусты, незначительны и однако же кажутся завязкой необычайно романтической истории, которую легкомысленный писатель оставляет нерассказанной. Сколько таких историй мы считали завершенными при их зарождении; скольких людей с выразительным взглядом встречали и ограничивались тривиальным знакомством; к скольким местам с ясным намеком «здесь тебя ждет твоя судьба» подходили — и лишь обедали там, потом покидали их! И в «Хоуз», и в Берфорде я жил в постоянном волнении, казалось, вот-вот произойдет что-то достойное этого места; но, хотя это чувство сопровождало меня вечером в постель, а наутро снова звало в нескончаемый поток удовольствия и напряженного ожидания, ни в том, ни в другом ничего достойного упоминания на мою долю не выпало. Либо час не настал, либо человек не пришел; но, думаю, когда-нибудь от Куинз Ферри отплывет судно с драгоценным грузом, а одной морозной ночью прискакавший с трагической вестью всадник постучит хлыстом в зеленые ставни берфордской гостиницы[21]. Таким образом, это одно из естественных стремлений, с которым любая развлекательная литература должна считаться. Тяга к знаниям, я чуть было не добавил «тяга к еде», коренится в человеке не глубже, чем эта потребность в увлекательных и захватывающих происшествиях. Самый скучный из шутов рассказывает себе или пытается рассказать другому историю, самый хилый ребенок прибегает в игре к выдумкам; и точно так же, как обладающий богатым воображением взрослый, вступая в игру, сразу же обогащает ее множеством восхитительных подробностей, одаренный писатель являет нам осуществление и прославление грез обычных людей. Истории его могут быть насыщены реалиями жизни, однако их подлинная цель — удовлетворять невнятные запросы читателя и следовать идеальным законам воображения. Надлежащее событие должно произойти в надлежащем месте; надлежащее событие должно последовать за ним; и в повествовании не только персонажи уместно говорят и естественно мыслят, но и все подробности гармонируют друг с другом, как ноты в музыке. Нити повествования время от времени переплетаются и создают в этой ткани картину; персонажи время от времени вступают в какие-то отношения друг с другом или с природой, что запечатлевает в памяти рассказ, словно иллюстрацию. Робинзон Крузо, отшатывающийся от следа ноги, Ахилл, отпугивающий криком троянцев, Одиссей, натягивающий тугой лук, Кристиан, бегущий, заткнув пальцами уши, — все это кульминационные моменты легенды, и каждый из них навсегда сохраняется в мысленном взоре. Другие подробности мы можем забыть; можем забыть слова, хоть они и прекрасны; комментарий автора, хотя, возможно, он оригинален и правдив; но эти эпохальные сцены, кладущие на повествование последний штрих достоверности, сразу же переполняют нас сочувственным удовольствием, мы принимаем их в сокровенные глубины души, и время не способно изгладить или ослабить эти впечатления. Таким образом, это и есть изобразительная сторона литературы; воплотить характер, мысль или чувство в действие или отношение, которое будет в высшей степени поразительным для мысленного взора. Это высшая и труднейшая задача писателя; и когда он справляется с ней, написанное восхищает в равной степени школьника и мудреца, по праву обретая достоинство эпоса. В сравнении с нею другие цели литературы, исключая чисто лирические и чисто философские, противны природе, легко достижимы и ничтожны по результатам. Одно дело писать о гостинице в Берфорде или описывать пейзаж; другое — схватить суть впечатления и прославить это место легендой. Одно дело показывать и подвергать тшательному анализу сложности жизни и человеческого духа; совсем другое — придать им плоть и кровь в рассказе об Аяксе или Гамлете. Первое — это литература, но второе — еще кое-что сверх этого, тоже являющееся искусством.
Нынешние англичане[22], не знаю почему, склонны взирать на происшествие несколько свысока и приберегать восхищение для позвякивания чайных ложечек и акцента викариев. Считается искусным писать роман совсем без сюжета или с очень скучным. Даже при самом слабом сюжете определенный интерес может быть вызван мастерством повествования; может пробудиться чувство человеческой близости; и среди самых незначительных событий сохраняется некая монотонная увлекательность, сравнимая с сюжетом и духом «Табакерки Сэнди». Кое у кого эта манера проявляется еще резче. В этой связи, естественно, вспоминается несравненный священник мистера Троллопа. Но даже мистер Троллоп не ограничивается всякими пустяками. Столкновения мистера Кроули с супругой священника, дурачество мистера Мелнетта в пустом банкетном зале являются типическими происшествиями, эпически замысленными, увлекательно воплощающими кризис. Если б Родон Кроули не нанес удара, «Ярмарка тщеславия» не была бы произведением искусства. Эта сцена является нервным центром повествования; и сила родонова кулака служит для читателя утешением и вознаграждением. Конец «Эсмонда» представляет собой еще большее отступление от обычных сфер автора; сцена в Каслвуде это чистый Дюма; крупный и хитрый английский вор совершает кражу у крупного, наглого французского вора; как всегда, крадет с восхитительным мастерством, и сломанная шпага завершает эту лучшую из его книг боевой, мужественной нотой. Но, пожалуй, ничто не способно ярче продемонстрировать необходимость происшествий, чем сравнение неувядаемой славы «Робинзона Крузо» с дискредитацией «Клариссы Гарлоу». «Кларисса» — книга гораздо более потрясающего смысла, созданная на широком полотне с несравненной смелостью и высоким мастерством. В ней есть ум, характер, сюжет, полные живости и проницательности диалоги, письма блистают подлинной человечностью; и если смерть героини несколько холодна и театральна, последние дни героя отзываются единственной нотой того, что мы называем байронизмом, в промежутке между елизаветинским веком и самим Байроном. И однако же незначительная история о потерпевшем кораблекрушение моряке, где нет и десятой доли тех достоинств стиля, тысячной доли той мудрости, где не исследуются тайны человеческой души, нет непреходящего интереса любовной истории, выдерживает одно издание за другим и читается с неослабевающим интересом, а «Кларисса» лежит непрочитанной на полках. Одному моему знакомому, кузнецу-валлийцу, не умевшему ни читать, ни писать, было двадцать пять лет, когда он услышал на кухне фермы прочитанную вслух главу из «Робинзона». До того времени он сидел довольным, погруженным в свое невежество, но покинул ферму другим человеком. Оказалось, существуют грезы, великолепные грезы, написанные, отпечатанные и переплетенные, их можно купить и читать в свое удовольствие. В тот день кузнец засел за стол, с трудом выучился читать по-валлийски и вернулся, чтобы одолжить книгу. Она куда-то задевалась, и кузнец смог найти издание лишь на английском языке. Он снова засел, научился читать на нем и в конце концов с полным восторгом прочитал «Робинзона». Прямо-таки история подвига во имя любви. Воспламенился бы он тем же рыцарским пылом, если б услышал письмо из «Клариссы»? Не уверен. Однако «Кларисса» обладает всеми достоинствами, какие можно найти в прозе, за единственным исключением — картинной или рисующей картины романтики. А интерес к «Робинзону» у подавляющего большинства читателей обусловлен обаянием подробностей. В лучших произведениях литературы драматический и изобразительный, моральный и романтический интерес повышается и понижается по некоторому общему естественному закону. Ситуация оживляется страстью, страсть воплощается в ситуации. Ничто не существует само по себе, все неразрывно связано. Это высокое искусство; высшее из возможных не только в литературе, но и во всех прочих его видах, так как объединяет громадное множество и разнообразие элементов правды и удовольствия. Таковы эпосы и те немногие произведения прозы, что обладают эпической ценностью. Но поскольку из подражательных литературных школ происшествия и романтика безжалостно изгнаны, она может обходиться без характеров и драмы или подчинять их себе. Например, есть книга, более любимая большинством читателей, чем Шекспир, она чарует в детстве и восхищает в старости — я имею в виду «Тысячу и одну ночь», — где тщетно искать интеллектуальный или моральный интерес. Ни единое человеческое лицо, ни единый голос не приветствуют нас в этой безжизненной толпе царей и джиннов, волшебников и нищих. Нас увлекает приключение в чистом виде, и этого достаточно вполне. Дюма в некоторых романах, пожалуй, из современных писателей ближе всех к этим арабским авторам. Первые страницы «Монте-Кристо» вплоть до обнаружения сокровищ представляют собой безупречное повествование; читать об этих волнующих происшествиях без трепета невозможно; и однако же Фариа безликая фигура, а Эдмон Дантес едва ли не просто имя. Дальнейшее представляет собой затянутую оплошность, мрачную, кровавую, неестественную и бестолковую, но, что касается первых глав, вряд ли существует другая книга, где можно дышать столь же чистым воздухом романтики. Разумеется, он разрежен, как на высокой горе, но свеж, прозрачен и в меру пронизан солнцем. Недавно я смотрел с завистью, как пожилая и очень умная дама взялась за чтение «Монте-Кристо» во второй или третий раз. Вот книги, которые сильно воздействуют на читателя, которые можно перечитывать в любом возрасте и где персонажи не больше чем марионетки. Видно, как их подталкивает крепкий кулак кукловода, что они приводятся в действие пружинами, ни для кого не секрет, лица у них деревянные, животы набиты отрубями; и все-таки мы с восторгом принимаем участие в их приключениях. Примеры можно продолжить. Последний разговор между Люси и Ричардом Феверилом — чистая драма; более того, это сильнейшая после Шекспира сцена в английской литературе. А вот их первая встреча у реки — чистая романтика; с характерами она никак не связана; она могла бы произойти между любыми парнем и девушкой и быть не менее очаровательной. Однако, думаю, вряд ли кто предпочтет первый отрывок второму. Таким образом, в книге могут быть две главные, каждая в своем роде, сцены: в одной человеческая страсть, бездна, взывающая к бездне, будет говорить своим подлинным языком; в другой — согласованные, подобно музыкальным инструментам, обстоятельства создадут незначительное, но желанное происшествие, в котором нам приятно вообразить себя; и мы, невзирая на критиков, можем заколебаться, какой отдать предпочтение. Одна может требовать больше души — я не говорю, что требует, но другая во всяком случае столь же отчетливо сохраняется в памяти.
К тому же подлинное романтическое искусство творит романтику изо всего. Оно воспаряет к высшим представлениям об идеале; оно не отказывается и от самого приземленного реализма. «Робинзон Крузо» и романтичен, и реалистичен; оба свойства присущи роману в полной мере, и ни одно не страдает. Для романтики не важно, с кем случаются происшествия. Выбирать темы, связанные с борьбой и опасностью, бандитами, пиратами, войной и убийством, — значит затрагивать громкие имена и в случае неудачи удвоить позор. Приезд Гайдна и Консуэло на виллу Кэнона — происшествие совершенно незначительное; однако можно прочесть с начала до конца дюжину бурных историй и не получить столь свежего и волнующего впечатления приключения. Если память не изменяет мне, того валлийского кузнеца очаровал эпизод с Робинзоном на разбившемся корабле. Тут нет ничего удивительного. Каждая вещь, которую находит потерпевший кораблекрушение, представляет собой «вечную радость» для читателя. Без них герою не обойтись, и одно лишь перечисление этих вещей волнует кровь. Недавно я обнаружил проблеск этого интереса в одной новой книге, «Возлюбленной моряка» мистера Кларка Рассела. Вся история брига «Утренняя звезда» глубоко прочувствована и живо написана, но одежда, книги и деньги проливают бальзам на душу читателя. Мы здесь имеем дело со старым, традиционным поиском сокровищ. Правда, и о нем можно написать бесцветно. Мало кто не стонал от избытка вещей, доставшихся «Швейцарской семье Робинзонов», этой скучной семейке. Они находили предмет за предметом, животное за животным, от дойной коровы до пушек, целую уйму всякой всячины, но подбор произведен без должного вкуса, и этот перечень богатств оставляет воображение холодным. То же самое можно сказать относительно ящика с вещами в «Таинственном острове» Жюля Верна: в нем не было ни вкуса, ни очарования, он словно бы появился из магазина. Но двести семьдесят восемь австралийских соверенов на борту «Утренней звезды» свалились на меня, будто долгожданный сюрприз; это открытие озарило все перспективы и главной, и побочных сюжетных линий, словно поразительный жизненный случай, и я так радовался, как только может радоваться читатель.
Рассматривая эту особенность романтики, нужно помнить о своеобразии нашего отношения к любому искусству. Ни одно искусство не создает иллюзии; в театре мы ни на миг не забываем, что мы в театре, читая книгу, мы колеблемся между двумя состояниями, то лишь аплодируем мастерству писателя, то снисходим до активного участия в вымышленном действии вместе с персонажами. Последнее является наивысшим достижением романтического повествования: сцена, где читатель отождествляет себя с героем, превосходна. И удовольствие, которое мы черпаем от знакомства с персонажами, сомнительное; мы следим, одобряем, улыбаемся несуразностям, проникаемся внезапной приязнью к смелости, страданию или добродетели. Однако персонажи остаются самими собой, они не мы; чем ярче они выписаны, тем дальше от нас отстоят, тем более властно отталкивают нас назад, на свое читательское место. Я не могу отождествлять себя с Родоном Кроули или Эженом де Растиньяком, поскольку у меня с ними нет ни общих страхов, ни общих надежд. Из безучастия нас выводит происшествие, а не персонаж. Происходит нечто, чего мы желали себе; какое-то положение дел, с которым мы долго носились в фантазиях, осуществляется в книге с надлежащими и увлекательными подробностями. Тогда мы забываем о персонажах, отстраняем героя, тогда мы погружаемся в повествование собственной персоной и купаемся в небывалых впечатлениях, тогда и только тогда мы говорим, что читали романтическую книгу. В своих грезах мы воображаем не только приятное; существуют положения, в которых мы склонны размышлять даже о собственной смерти, состояния, когда нам кажется, что было бы приятно оказаться обманутыми, ранеными или оклеветанными. Поэтому и возможно написать книгу даже трагического содержания, где каждое происшествие, подробность или превратность судьбы будут приятны читателю. Литература для взрослого — то же, что игра для ребенка, в ней он меняет атмосферу и образ своей жизни; и когда эта игра настолько совпадает с его фантазией, что он может войти в нее всей душой, когда она доставляет ему удовольствие каждым своим поворотом, когда он любит вспоминать ее и живет этими воспоминаниями, литература называется романтической.
Вальтер Скотт определенно является самым выдающимся романтиком. «Дева озера» не имеет бесспорных оснований называться поэмой, кроме присущих ей увлекательности и приятности повествования. Подобную историю человек в превосходном здравии и расположении духа мог бы выдумать для себя, гуляя в таких местах, как те, в которых происходит ее действие. Потому в этих небрежных стихах таится некое загадочное очарование, подобное невидимой кукушке, оглашающей кукованием горы; потому даже после того, как мы отложим книгу, пейзаж и приключения остаются в памяти новым, свежим обретением, вполне достойным этого прекрасного названия, «Дева озера», или внятного романтического начала — одного из самых живых и поэтических в литературе — «Олень под вечер жажду утолил». Те же достоинства и недостатки украшают и портят его романы. В «Пирате» — дурно написанной, нескладной книге — Кливленд выброшен морем на оглашаемый прибоем берег Данросснесса, он бродит среди простодушных островитян, у него ладони в крови, он пытается говорить с туземцами по-испански, поет серенады под окном своей шотландской возлюбленной. Эта книга создана в лучшей манере романтического вымысла. Слова его песни «По пальмовым рощам», исполняемой в такой обстановке таким любовником, заключают в себе, как в скорлупе ореха, тот выразительный контраст, на котором основано повествование. В «Гае Мэннеринге» точно так же каждое происшествие радует воображение, и сцена, когда Гарри Бертрам высаживается на берег в Элленгауэне, представляет собой образцовый пример романтического метода.
«Я забыл слова, — говорит Бертрам, — но мотив хорошо помню и теперь, хоть не могу понять, почему он именно здесь так отчетливо вспоминается мне». Достает из кармана флажолет и начинает наигрывать простенькую мелодию. Видимо, мелодия вызывает соответствующую ассоциацию у девушки… Она сразу же запела:
«По хребту ль, где темен Уорохский бор,
По долине ль, где вьется Ди,
По волне ль морской у подножья гор
Так тоскует сердце в груди?[23]
— Ей-богу же, это та самая баллада! — вскричал Бертрам».
По поводу этой цитаты нужно сделать два замечания. Во-первых, как образец современного отношения к романтике эта превосходная деталь с флажолетом и старой песней избрана мисс Бреддон по ошибке. Ее представления о повествовании, как и миссис Тоджерс о деревянной ноге, слишком странны, чтобы их комментировать. Что до моего личного впечатления, появление Мег на дороге перед старым мистером Бертрамом, развалины Дернклю, сцена с флажолетом и та, где Домини узнает Гарри, представляют собой четыре громкие ноты, продолжающие звучать в памяти после того, как книга закрыта. Второе замечание более любопытное. Читатель заметит пропуск в приведенной мною цитате. Вот как она звучит в оригинале: «У девушки, которая полоскала белье у источника, расположенного на половине спуска и некогда питавшего замок водой». Человека, сдавшего подобную рукопись, уволили б из штата ежедневной газеты. Скотт забыл подготовить читателя к присутствию «девушки», забыл упомянуть об источнике и его отношении к развалинам, и теперь лицом к лицу с этой оплошностью, вместо того чтобы исправить ее, втискивает все это задом наперед в одну неуклюжую фразу. Это не только плохой язык или стиль, это еще и отвратительное повествование.
Контраст, разумеется, удивительный, и он бросает яркий свет на тему данного очерка. Перед нами человек с блестящими творческими способностями, касающийся с безупречной уверенностью и очарованием романтических коллизий своей книги; и мы находим его совершенно беспечным, чуть ли не бездарным в технических вопросах стиля, и не только зачастую слабым, но и невразумительным в диалогах. В создании характеров второстепенных персонажей, особенно шотландцев, он тонок, глубок и правдив; однако банальные стертые черты его многочисленных героев утомили уже два поколения читателей. Временами его персонажи говорят нечто совершенно неуместное в подлинно героическом тоне; однако на следующей странице устало мелют корявым языком невразумительный вздор. Человек, способный постичь и воссоздать характер Элспет из Крэгбернфута так, как Скотт, обладал блестящим талантом не только романтика, но и трагика. Как же в таком случае он мог так часто обманывать нас скучным косноязычным пустословием?
Мне кажется, объяснение нужно искать в самой сути его изумительных достоинств. Как его книги являются игрой для читателей, так были игрой и для самого Скотта. Он с восторгом создавал в воображении эту романтику, но вряд ли обладал необходимым терпением, чтобы ее описывать. Был великим фантазером, зрителем увлекательных, прекрасных и веселых видений, но вряд ли великим художником; вряд ли, в строгом смысле, художником вообще. Он доставлял себе удовольствие и потому доставляет его нам. Удовольствия своего искусства Скотт вкусил полной мерой, но его трудов, бессонных ночей, огорчений никто меньше его не испытывал. Великий романтик — и ленивый ребенок.