Воспоминания провинциального адвоката

Часть первая. Окончание университета и вступление в жизнь

16 сентября 1927 года

Сегодня мне исполнилось 70 лет. Предел нормальной жизни человека. Последующие годы – годы доживания, когда каждый час надо быть готовым… Скучаю, остался без занятий. Революция погубила остаток моей жизни, когда я мог пожать плоды многолетних трудов, когда мог красиво прожить, быть полезным обществу, в котором жил, и помочь вырастить моих внучат. Не суждено! Примирился и доживаю, стараясь не ныть, не нагонять тоски на дорогих близких. Задумал кое-что записать. Отнюдь не мемуары, а кой-какие воспоминания без плана и без претензии на литературное достоинство. Прочтут мои дети. Внуки не прочтут. Увы, они не знают русского языка и, видимо, перестанут быть русскими. Таковы условия их жизни, и это меня весьма огорчает. Почему мои дочери и их мужья не говорили с детьми по-русски – недоумеваю1. Пытаюсь обучить внука Дмитрия грамоте русской, но окружающая его жизнь убивает мои старания. А жаль. Он не познает красот русского языка. Он не прочтет Пушкина, Гоголя, Достоевского, Толстого, Чехова и многих других. Бессилен я изменить обучение внучат в русском духе, бессилен привить им любовь к России. Мой внук Андрей провел в России первые семь лет своей жизни, отлично владел языком, а в течение четырехлетнего проживания в Англии совершенно забыл русский говор. Причиняет мне это скорбь, а изменить ничего не могу. Проклятое бессилие!

Вспомнил 21 июня 1882 года. С дипломом об окончании Санкт-Петербургского университета я вышел на Васильевский остров2. Я уже не студент, а кандидат университета3, и мне стало страшно при мысли, где и как устроюсь, как сложится моя жизнь. У меня не было семьи, куда я мог отправиться, чтобы найти совет, приют, поддержку. Старушка-мать4, одиноко жившая в Харькове и добывавшая средства к жизни непосильным трудом, не могла ни в чем мне помочь. Она меня плохо понимала, не владела русским языком. Мы подолгу не видались, жалели друг друга, но она, мой младший брат5 и я не составляли «семьи». Мы жили врозь, и с юных лет брат и я пробивались собственным трудом. Наши старшие братья по отцу6 хорошо к нам относились, и учиться мы начали с их помощью. Но брат-врач, Аким Филиппович, участник в турецкой войне7, в молодые годы был парализован и хотя продолжал трудовую жизнь, но характер его стал мрачный, он не видел в жизни ничего отрадного. Жил он в Кишиневе, в городе мне чуждом, и этот брат ни в чем не мог быть мне полезным. Он сам нуждался в постоянном уходе, в поддержке и жил только благодаря энергии и любви его жены, женщины умной и деятельной8. Он дожил до глубокой старости.

Второй мой брат Эммануил в ту пору был без дела. Ему всегда, как говорится, не везло, и он жил помощью нашего старшего брата Иосифа Филипповича, человека большого ума и образования. Жизнь этого брата (самый старший в семье) была двоякая. Внешне блестящая. Он занимал на месте большое положение. Потомственный почетный гражданин9, почетный мировой судья10, губернский гласный земства11, гласный думы12, датский консул13, староста еврейской общины14 – всегда в местной жизни на виду, пользовался доверием и уважением населения. Одно время управлял Азовским банком15, затем учредил местный купеческий банк16 и в течение многих лет заведовал делами Российского транспортного и страхового общества17. В семье был несчастлив. Жена его18, строптивая, некультурная женщина, создала дома ад. Не думали, что она психически больна, но окончила она печально. Более года была в психиатрической лечебнице. Затем ее поместил у себя брат ее, врач в Одессе, где она в припадке безумия повесилась и подожглась, обманув бдительность смотревшей за ней сиделки. У Иосифа Филипповича было десять детей19, и на некоторых из них отозвались недуги матери. В доме этого брата я не мог найти приют и семью.

Будучи на третьем курсе, я полюбил молоденькую Соничку Лион и, пользуясь взаимностью, стал женихом. Семья Лион была большая20. Отец умер. Братья и сестры моей невесты не сочувствовали нашему браку по совершенно неизвестной мне причине. Соничка была младшею в семье, старшие сестры не были замужем. Старшие братья были женаты. Средств в семье не было. Отношение ко мне было таково: сестра Сонички Анна, познакомившись со мной, нашла нужным сказать:

– Я тоже, как и моя семья, против вашего брака на моей сестре.

Таким образом, семья моей невесты стала мне чужой. Не могу не упомянуть, что после моего брака все члены семьи Лион пользовались моим широким гостеприимством, а некоторые из них и материальною помощью. Мать моей Сонички, добрая старушка, отнеслась ко мне сердечно.

Итак, надо было строить не только свою личную жизнь, но и позаботиться о юной любимой девушке. (Историю моего жениховства и женитьбы изложу отдельно.) Из Петербурга решил поехать повидать мою невесту. Познакомились мы близко и полюбились в Вене, а спустя год Лионы переехали из Кишинева в Одессу. Соничка Лион – изящная, худенькая девица – встретила меня на одесском вокзале и ужаснулась, увидев своего жениха. В те годы ехали в Одессу четверо суток. Ехали третьим классом, лето жаркое, костюм и обувь затасканные – Аркашка из «Леса» Островского21. Остановился в дешевой меблирашке и явился в неполюбившую меня семью Лион. Кое-как привел в порядок мой туалет. Когда моя Соничка спросила: «А где твой багаж?», я гордо показал на плед, в котором лежало немного белья и другой костюм. Но, видимо, Фемида уже взяла меня под свое покровительство. Как-то будущая моя теща рассказала мне, как многие обидели (денежно) их семью, воспользовавшись смертью ее мужа, и указала на один случай явного хищения со стороны «доброго знакомого» Л. Я загорелся, взял доверенность, поехал в Кишинев, грозно налетел на Л., указал на оставшиеся письма и… мы закончили расчеты. Получил 7500 рублей для тещи, которая любезно дала мне гонорар – 500 рублей. Купил белье, платье, обувь, дорожный сундук, и еще осталась изрядная сумма, ибо я привез с собой 160 рублей. Настроение мое улучшилось: маленький капитал обеспечивал меня на первое время, а главное – отношение семьи Лион стало несколько теплее благодаря моему веселому характеру и общительности. Погостив месяц, я поехал в Ростов отбывать воинскую повинность22 и решить, где поселиться и к чему приспособиться. Брат Иосиф Филиппович принял меня любезно и посоветовал «послужить в суде». Ему казалось, что ничего другого не могу сделать. Он совершенно не предполагал, что я могу заняться адвокатурой. Меня тоже тянуло в суд на службу.

Явка по отбытию воинской повинности нанесла первый удар моему человеческому достоинству. По существовавшему закону, еврей должен был служить только в пехоте, быть нижним чином и даже не выслужить чин унтер-офицера23, обычно получаемый едва грамотными солдатами, более толковыми. Я этого не знал, не чувствовал своего еврейства до этого случая. Юдофобия еще не расцвела. У нас на юге совершенно ее не было, а среда, в которой прошли мои годы в Таганрогской гимназии и в Петербургском университете, никогда не давала мне знать, что я бесправен24. Таковы еще были конец [18]70‑х и начало [18]80‑х годов. Семьи моих старших братьев совершенно ассимилировались с русским населением, а с ними и мы, младшие, по языку, по нашему мировоззрению и даже внешностью отошли от еврейства. Мы были привязаны к еврейскому народу, к его истории невидимыми нитями, но считали себя русскими гражданами25. Мой дядя26 был служивым человеком в государственно-общественном учреждении. Мой отец хорошо знал русский язык, служил на сахарном заводе и дал сыновьям образование. Брат-врач27 получил потомственное дворянство28, старший брат29 – потомственное почетное гражданство. И вдруг я – не могу дослужиться до унтер-офицера, мне нельзя служить в артиллерии, куда думал обратиться. Я какой-то парий, могу унизить службу, мне не доверяют… Я твердо решил не служить, и, к счастью, на предварительном осмотре врач (Волкович – городской врач) нашел у меня растяжение вен на левой ноге, освобождающее от военной службы30. И я избег неприятностей.

Окружного суда в те годы не было в Ростове. Дела судебные вершились в Таганроге31. 16 августа 1882 года32 поехал в Таганрог с документами и готовым прошением о приеме меня на службу по судебному ведомству. С волнением вошел в суд. До того я никогда не был в суде. Пожилой швейцар, видя мою нерешительность, спросил, к кому имею потребность. Так и сказал: «К кому имеете потребность?» Объяснил ему. Он посоветовал обратиться к секретарю, Тихону Ивановичу Тихонову, и указал, куда пройти.

Робко я вошел в кабинет, где нашел молодого человека с открытым, здоровым, веселым лицом, который громким голосом спросил:

– Чем могу?

Рассказал ему. Он прелюбезно усадил меня, расспросил, откуда я и прочее.

– Ну что ж, валяйте в суд, чинодралом будете. Сейчас доложу! Председателя у нас пока нет, ожидаем нового. Заменяет товарищ председателя Дмитрий Петрович Война. На вид мужчина строгий, а душой предобрый.

Повел, доложил и ввел меня в большой кабинет, где за письменным столом сидел представительный человек. По существовавшей тогда моде, усы и подбородок бриты, золотые очки, большая красивая голова, густые, слегка вьющиеся волосы с проседью, движения уверенные, голос ясный.

Представился.

– Что угодно?

Объяснил.

– Документы в порядке?

– Кажется.

– Какое отделение предпочитаете?

– Не знаю.

Взял прошение, прочел и посмотрел диплом.

– Да-с! – посмотрев на меня, зычно произнес. – А значит, собственно, хотите служить?

Объяснил, что чувствую призвание к труду судьи. Вижу, что-то мнется мой грозный судья. Наконец, конфузливо говорит:

– Вы – еврей, и скажу вам, что не следует вам поступать на службу. Зачислить могу вас, но дальше кандидата не пойдете33.

– Почему? – взволнованно спрашиваю. – Есть же следователи и судьи-евреи?

– Да, – отвечает, – были. Но теперь получен нехороший, недостойный (так и сказал) циркуляр, чтобы впредь, до издания закона об ограничении прав евреев служить в государственных учреждениях, не зачислять евреев на службу «без объяснения причин». Я не должен был вам сказать об этом, но надеюсь, вы меня не выдадите. Отказать же вам без объяснения причин не могу. Не тужите, найдете другую работу.

Я откланялся и вышел, донельзя удрученный и возмущенный. Учиться двенадцать лет, пройти высшую школу и попасть в «парии» только потому, что я еврей, было безмерно тяжело, и особенно потому, что все это произошло для меня совершенно неожиданно. Я был унижен, мое человеческое достоинство было оскорблено, но помню, что не растерялся и даже мысленно скоро успокоился: оскорблен-де не лично, страдаю за какие-то неизвестные грехи народа, к которому принадлежу… В политике тогдашнего правительства я плохо разбирался. Что начал творить Александр III под руководством Победоносцева, не знал34

Хотел уходить из суда, но подумал, что неловко не попрощаться с секретарем. Зашел к нему. Посмотрел он на мое раскрасневшееся лицо, на громоздкие бумаги в руках и сообразил, что произошло неладное.

– Не приняты?

Ответил с деланой улыбкой.

– Почему?

– Не могу сказать – государственная тайна.

– Бумаги не в порядке? Покажите.

Развернул, прочел…

– Да, я слыхал, что евреи ограничиваются. Не допустили одного к экзамену на нотариуса35. Когда уезжаете? Куда вы теперь пойдете? – спрашивает.

Стал просить меня к себе пообедать и поболтать до вечернего поезда. Я пошел посмотреть хорошо знакомый мне город, а к двум часам возвратился в суд к новому приятелю и с ним отправился обедать. По дороге он рассказал о своем житье-бытье. Вся его жизнь происходит спокойно. Он решил остаться на службе, знал, что «умрет членом суда», но ни на что большее не посягает, ибо не имеет «нужных данных», чтобы сделать карьеру. Он из купеческой среды, обладает небольшими средствами и жизнью доволен. Пообедали, наговорились, он меня очень подбодрил, уверял, что я – прирожденный адвокат и прочее. За обедом выпили, перешли незаметно на «ты» – такова была тогдашняя жизнь – и расстались приятелями.

– Возьмешь дело – айда ко мне. Я тебе дам из архива законченные дела этого рода, и ты научишься, как разобраться и как вести дела.

Это предложение было мною использовано впоследствии.

Рассказал брату о неудаче со службой и сообщил о решении остаться в Ростове, ибо некуда податься, и заняться адвокатурой. Брат посоветовал обратиться к присяжному поверенному А. В. Самуильсону, которого я посетил. Жил он в хорошем особняке, уютно обставленном. Господин Самуильсон объяснил мне, что зачислит меня в помощники36 охотно, но что у него нет для меня работы, почему платить мне жалованье не может, и что другие присяжные поверенные тоже обходятся без помощников, которых в Ростове нет. Письмоводители делают все необходимое для подготовки дел, а в заседаниях выступают всегда сами присяжные поверенные. Но если я буду заменять его и других присяжных поверенных в защитах по делам уголовным «по назначению», то я смогу выработать во время сессий приличный гонорар, так как «казенные защиты» для всех адвокатов тяжкая повинность37. Он просил меня заходить к нему, обещал помогать советами и указаниями, и мы расстались.

Через две недели я уже был помощником присяжного поверенного. Обзавелся фраком, портфелем и дверной дощечкой, нанял две комнаты за 15 рублей в месяц у вдовы Данцигер38. Усиленно изучал уставы судопроизводства39. Зашел в съезд мировых судей посмотреть и послушать, как вершатся дела, побывал у одного из мировых судей, который оказался вздорным, шумливым и злым. Как я сказал, окружного суда в Ростове не было, почему местная адвокатура лишена была возможности встречаться и общаться в суде. Поездки в Таганрог и торопливая необходимость освободиться к поезду, сделав в суде возможно больше необходимых справок по делам, не могли заменить общения адвокатов в своем суде. Захаживали присяжные поверенные в съезд редко. Всего в том году было в Ростове шесть присяжных поверенных, три частных поверенных40 при окружном суде, несколько мелких ходатаев по мировым учреждениям и четыре присяжных стряпчих41 Таганрогского коммерческого суда42. Я один помощник. В 1916 году было шестьдесят два присяжных поверенных, сто тридцать помощников и много частных поверенных при съезде43.

Я познакомился с присяжным поверенным Германом Акимовичем Фронштейном, который произвел на меня большое впечатление своею серьезностью, умением обстоятельно разъяснять всякого рода юридические премудрости, задушевностью и скромностью. Он имел заслуженное имя лучшего цивилиста среди ростово-таганрогских адвокатов и большую практику. Часто такое положение ставит адвоката на ходули, но Герман Акимович был очень скромен. Жена Г. А. Фронштейна44 была владелицей единственного большого книжного магазина и библиотеки для чтения45, куда я часто забегал почитать газеты и повидать Германа Акимовича, беседы с которым я очень ценил.

Моя первая защита

Звонок.

– Пришел человек до вас, – сообщила босая прислужница вдовы Данцигер, развешивая мокрое белье на стеклянной террасе, ведущей в мои апартаменты.

– Венгеров, – отрекомендовался пришедший. – Может, знаете, на новом базаре46 железная лавка, торгую старым железом и ломом. Меня мировой посадил в тюрьму, так я подал на съезд47 и хочу вас нанять на защиту.

Памятуя наставления Германа Акимовича, я ответил, что должен познакомиться с делом и тогда смогу сказать, приму ли защиту. Было утро, и мы пошли в съезд. Секретарь Е. О. Робук, впоследствии известный частный поверенный, принял меня любезно и дал прочесть дело. Судья признал Венгерова виновным в покупке краденого «в виде ремесла»48, почему приговорил к трехмесячному тюремному заключению. Отзыв Венгерова в съезд показался мне слабым, но принять защиту, не посоветовавшись с патроном или с Германом Акимовичем, не рискнул. Условился с Венгеровым, чтобы он пришел на следующий день. После обеда пошел к патрону49, которого дома не застал, и в волнении побежал к Герману Акимовичу. Выслушал он меня, мило улыбнулся и объяснил, что защиту взять можно и чтобы я постарался доказать, что нет данных для признания «ремесла», ибо Венгеров до сего хотя и привлекался, но не был осужден. Узнав, что защита через четыре дня, Герман Акимович сказал, что придет послушать. Я много волновался, три дня читал статьи устава, обдумывал речь, пытался написать речь, но ничего путного не получалось. Пробовал говорить перед зеркалом – выходило еще хуже. Трусил, был несчастен и одинок. К патрону не пошел, полагая, что после беседы с Германом Акимовичем о защите неловко беспокоить еще и патрона. С Венгеровым условился, получил 25 рублей. По делу он сообщил:

– Ну, купил старую поломанную железную кровать и казан. Так что ж, на них написано, что они краденые?..

Накануне «судного дня» спал плохо, встал рано, брился до остервенения, мучился с туго накрахмаленным воротником сорочки. Утешил меня фрак, недурно сшитый… Пошел в съезд, предупрежденный, что заседание открывается ровно в девять утра. Зашел к секретарю и спросил, должен ли я представиться председателю.

– Что ж, хорошо, пойду спрошу.

– Пожалуйте, – позвал меня секретарь.

В совещательной комнате сидели председатель, двое судей и товарищ прокурора. Председателя узнал по чрезвычайно представительной внешности и потому, что он сидел на видном месте за столом. Я отчеканил:

– Честь имею представиться вашему превосходительству.

Любезно протянув мне руку, он спросил:

– Иосиф Филиппович ваш родственник?

– Мой брат.

Поговорили немного. Я представился судьям и товарищу прокурора. Мне казалось, что судьи как-то критически меня оглядывали. Потом уже я понял, что мое «представление» в их глазах было «смешной выходкой».

– Мы сначала заслушаем дела арестантские, а потом ваше, – сказал председатель.

И я откланялся.

В десять пришел Герман Акимович, и я ему поведал, как представлялся. Он меня познакомил с составом съезда: председатель А. М. Баташев – местный богатый купец, человек неглупый, но взбалмошный, а судьи – прихвостни Баташева и на выборах совершенно зависимы от него, ибо предводитель дворянства Садомцев – ближайший друг Баташева, и оба они управляют городом и уездом, так как богаты и имеют связи в столице. Баташев получил образование.

– Ваше дело, – позвал пристав.

Сжалось сердце, но я не растерялся и чувствовал, что волнение не мешает мне слушать судебное следствие и что не теряю мысли.

– Что вы скажете в защиту? – обратился ко мне председатель.

К удивлению моему, я заговорил плавно, подавил волнение, но говорил совершенно не то, что приготовил. Судьи, никогда не слышавшие помощника, слушали внимательно. А когда я в речи сказал:

– Что же, собственно, купил Венгеров? Дамские кружева или предметы не своей торговли? Быть может, покупал ночью из-под полы, или вместо рублей уплатил копейки, или же продавец был известный вор? – председатель одобрительно улыбнулся, как мне показалось, и тут уж я залился, создав себе материал для защиты. Окончил, как мне казалось, трогательным призывом не карать Венгерова. Судьи ушли совещаться, а я не без робости подошел к Герману Акимовичу.

– По совести скажу вам, никогда не думал, чтобы вы могли в первый раз так хорошо и обстоятельно изложить все доводы защиты. Поздравляю вас и уверен, что съезд посчитается с вашей защитой.

Я был счастлив. Звонок. Снова сжалось сердце.

– По указу… приговор мирового судьи отменить, признав Хаима Венгерова по суду оправданным.

Я поклонился суду и будто совершенно спокойно ушел. Впоследствии узнал, что судьи настаивали на штрафе, но председатель сказал:

– Надо поддержать молодого адвоката, первая защита. Венгеров от нас не уйдет.

Начал практиковать. Появились дела в мировых учреждениях, которые недурно оплачивались. Город был богат, население зажиточное, и обычно я получал не менее 25 рублей за выход к мировому али в съезд. В конце октября была назначена сессия окружного суда. Недели за две до начала Герман Акимович вручил мне четыре ордера на защиты, так называемые «казенные».

– Для меня, – он сказал, – эта повинность – сущее наказание, и если вы меня избавите от нее, то буду вам признателен.

Герман Акимович предложил мне плату, но я отказался, и он настоял, чтобы я взял гонорар книгами. Дома у себя застал уже посылку Германа Акимовича с нужными юридическими книгами. Зашел к моему патрону, и он мне передал три ордера на защиты. Хотя я уже несколько привык выступать в мировых учреждениях, но защита по делам с присяжными меня взволновала50. Должен упомянуть, что мой патрон, как оказалось, совершенно не занимался адвокатурой, исключительно предавшись карточной игре. Изредка его приглашали по делам уголовным, но гражданских дел у него почти не было. Я убедился, что мои визиты его беспокоят, ибо не было общих интересов, и мы понемногу расставались51. В этот раз, когда он мне передал ордера, дал мне указания, как познакомиться с делами и прочее, предложив быть у него пред защитой.

Приехала канцелярия суда, и я занялся внимательным изучением дел. Все было для меня ново и интересно, хотя дела были маловажные. Кражи, нанесение тяжкой раны (в действительности в общей драке). Дела Германа Акимовича слушались в первый день сессии. Председательствовал прекрасный судья Мейер, который принял меня очень любезно и даже дал некоторые указания, необходимые для защиты.

Наступил первый боевой для меня день. Дела знал хорошо, но подготовить речи не мог. План был, а как выполню, что скажу, не знал и сильно волновался. Готовил отдельные фразы, думал, как начать защиту и чем закончить, но из всех этих попыток ничего толкового не выходило, и я впадал в отчаяние. Мне думалось, что вести дела уголовные не смогу и буду, как Герман Акимович, вести дела гражданские.

26 октября 1882 года впервые пришел на защиту в окружной суд (временное отделение) с присяжными52. Вся обстановка суда была торжественна. Все действия председателя были строго продуманы, объяснения ясны, заседание велось спокойно, соблюдая малейшие требования устава. Я чувствовал себя хорошо, был бодр, волнение приятное, дела знал, по содержанию не сложные и не требовали опыта в ведении судебного следствия. Выступления в мировых учреждениях, несомненно, дали некоторый опыт. К большому моему удивлению, мои четыре речи произнесены были плавно, с некоторым подъемом, и доводы в пользу оправдания, видимо, были убедительны, ибо по трем делам присяжные вынесли оправдательный вердикт, а по четвертому делу отвергли «вооруженную кражу», признали простую и дали снисхождение53. Мейер поздравил меня с успехом, похвалил мою «манеру вести защиту» и сказал:

– Относитесь всегда серьезно к великому труду адвоката, учитесь, следите за жизнью, читайте возможно больше юристов-философов, творцов науки права, и вы займете видное положение.

В течение первой сессии я освоился с судом, спокойно вел следствие, старался не задавать лишних, обременительных вопросов и считался с мировоззрением присяжных – большею частью скромных городских обывателей и крестьян. Вскоре получил письмо от моего приятеля, секретаря суда. Он сообщал о больших похвалах по моему адресу судей, бывших в заседании окружного суда в Ростове.

– Говорил я тебе, – писал он, – что ты прирожденный адвокат, а ты боялся, сомневался. Сообщи, по чьим ордерам выступаешь, и я постараюсь, чтобы ты получил интересные дела.

Приглашал к себе в гости. «Пока ты еще не корифей – приезжай» – так закончил приятное письмо свидетель моего первого горя.

Практика моя увеличивалась, и я начинал думать о женитьбе. Разлука с любимой девушкой54 удручала меня, а течение событий убедило, что нечего ожидать, ибо заработок неопределенный, но, по теории вероятия, прокормить себя и жену смогу. Моя будущая жена знала хорошо музыку (ученица Венской консерватории) и могла рассчитывать на уроки музыки.

Дела были, но в мировых. В конце ноября также была сессия. И Герман Акимович, и патрон дали ордера. Одно из дел представляло большой интерес. В публичном доме был убит и ограблен зажиточный азовский мещанин. Были преданы суду проститутка и слуга публичного дома, которого обычно именуют «вышибайло». Подсудимые показывали, что мещанин буйствовал, был пьян и что убит он был нечайно, когда его пытались усмирить. Покойный был большой силы человек, крупного сложения. Он вырвался из рук пытавшихся его связать, упал на мраморный умывальник и раскроил себе череп. У девицы нашли 200 рублей и кольцо убитого. Словом, типичное дело лупанария.

В те годы публичные дома помещались на окраинах городов, занимали определенную улицу «для удобства надзора за домами» местною властью. В большом Ростове с притоком приезжих по делам «домов терпимости» было десятка два-три. С увеличением населения город застраивался, и «эти дома» очутились в центре пригорода. Мирные обыватели, местное мещанство и их семьи, вынуждены были жить по соседству с разгулом и развратом. Но городское управление почему-то не считалось с этим, в сущности, вопиющим злом, и мне суждено было ударить в набат по этому поводу. Защищая проститутку, я наговорил много кислых слов по поводу этого узаконенного института55 и коснулся равнодушия «отцов города» к местонахождению «домов». Я не защищал, а обвинял: обвинял общество, отдельных посетителей домов, словом, кипятился и был, надо полагать, довольно смешон. Но моя аудитория была восхищена. Вызванный врач-эксперт дал заключение в пользу защиты, и подсудимых оправдали. Последствия этого процесса оказались совершенно неожиданными.

В первое воскресенье в местной газетке56 появился фельетон, посвященный моей речи и особенно той части, в которой я громил «отцов города». Последовала передовая статья по вопросу о необходимости переноса «домов» в другое место, и в статье приведены выдержки из моей речи. Обо мне заговорили, заинтересовались, и моя практика стала расти.

Городским головой в Ростове был популярный в России Андрей Матвеевич Байков, контрагент по эксплуатации Кавказских Минеральных Вод. А. М. Байков, правовед по образованию, аристократ, способный человек, ушел со службы из Министерства уделов57 и занялся разными торгово-промышленными делами. Ростов требовал дельного человека для ведения городского хозяйства, ибо город рос и становился крупным торговым центром. Богатое ростовское купечество знало Байкова и просило его пойти в головы, определив значительное по тому времени жалованье58. А. М. Байков имел большие связи в Петербурге, держал себя независимо, был интересен во всех отношениях.

Помню хорошо, что 18 декабря 1883 года получил приглашение А. М. Байкова пожаловать к нему 20 декабря по делу в городскую управу59. Пошел, показал приглашение брату Иосифу Филипповичу, который объяснил мне, что знакомство с Байковым весьма интересно, но не мог мне объяснить, зачем я понадобился Байкову. Между прочим, брат сказал:

– Все, что сделано до сего в Ростове, сделано по инициативе Андрея Матвеевича. История роста Ростова-на-Дону – история А. М. Байкова.

– Значит, – сострил я, – ему город обязан прекрасным расположением публичных домов.

В назначенный час был в управе. Курьер доложил, и я был введен к громовержцу. Среднего роста, крепкого сложения, с умными большими серыми глазами и открытым лицом, А. М. Байков производил прекрасное впечатление, чему способствовало также его выдающееся положение и прирожденная любезность. Обыватели говорили: «На “ты” с великими мира сего, а удовлетворился должностью городского головы в стремлении создать большой торгово-промышленный центр».

Представился. Оглядел меня пытливо, видимо, остался доволен моею внешностью и любезно сказал:

– Не успели нас узнать, а уже выругали, хотя и по заслугам. Да, вопрос о публичных домах – вопрос больной. Товарищ председателя суда Мейер рассказал мне, как вы отчествовали городскую управу и думу, и, по его словам, вы хорошо познакомились с вопросом, почему предлагаю вам не отказать составить доклад, не только, конечно, о существующем положении, но осветить больной вопрос с возможным выходом, что и как надо сделать, как быть с собственниками недвижимых имений – содержателями «домов», установить, путем ли выкупа, или другого юридически законного института освободить «дома» и прочее. Ваш гонорар вы определите. С вашим братом Иосифом Филипповичем нахожусь в давнишней дружбе и буду рад, если и у вас окажется стремление к общественной деятельности. Я бы не хотел путем насилия выдворять дома и вмешивать администрацию.

Получив письмо на право «доступа в архив» и рекомендацию к полицмейстеру, откланялся. Занялся, обследовал вопрос, разработал довольно основательно право отчуждения и выкупа в связи с уничтожением «тупика», где расположены дома терпимости. Словом, сделал все нужное для доклада. Дал прочесть Герману Акимовичу и через две недели переслал Байкову при письме, в котором, между прочим, отказался от гонорара.

10 января 1884 года я поехал в Одессу жениться. 15 января поженились и 16 января уехали в Ростов. В Харькове остановились на сутки, чтобы заложить в банке приказчиков60 серебряные свадебные подарки родных жены. Набралось на 225 рублей. Приехали в Ростов и поселились в моих невзрачных комнатушках у вдовы Данцигер. Еврейская кухмистерская61 давала нам обед. Ясно, что я был труслив, боялся расширить жизнь, делать долги и рассчитывать на авось. Практика была, но мелкая. Все же мы начали с молодой женой подумывать о лучшей квартире, о собственной обстановке. Надо было непременно купить для жены рояль в рассрочку платежа. Прошел февраль, надвигалась весна. Надо было следовать клятве, надо было одевать молодую хорошенькую жену. Словом, забот было много.

3 марта (эти числа помню хорошо) я получил вновь приглашение к Байкову. Принял меня весьма любезно и сказал:

– Юрисконсультом городской управы состоит частный поверенный М. И. Макаров, человек с большими знаниями, служит давно. Человек он неприятный, мы не ладим, а в последнее время наши отношения совершенно испортились, и Макаров уходит из управы62. Для него эта служба не имеет значения, ему нужны гласные думы и близость к делам более серьезным. Предлагаю вам принять должность юрисконсульта, жалованье всего сто рублей в месяц и судебные издержки в вашу пользу. Говорят, этих издержек набирается в год не менее двух тысяч рублей.

Я оторопел от этого предложения и откровенно заявил, что не рискую занять такое положение, ибо мало знаю и могу на первой же консультации оскандалиться. Но Байков объяснил мне, что он и секретарь управы – юристы, хорошо знакомы с городскими делами, а мне нетрудно будет вести несложные дела по взысканиям и прочее, а время и желание знать научат. Он повел меня к секретарю Луковскому. Познакомились, поговорили о многом, и я по его настоянию тут же подал прошение о предоставлении мне службы. Взволнованный и счастливый побежал к жене. Положение мое изменялось основательно, но боязнь, что не справлюсь с делами, не покидала меня. Пошел к патрону и к Герману Акимовичу поделиться впечатлениями. Патрона не застал дома. Герман Акимович нашел, что я справлюсь с обычными городскими делами, а по более серьезным всегда приглашаются консультанты. Он поднес мне городовое положение63, рекомендовал изучить оное основательно и особенно почитать подлинные решения Сената64. Так началась моя деятельность в более серьезных делах и на виду у местного общества.

Как я лишился «адвокатской невинности»

Определенное жалованье в городской управе давало мне возможность подумать об устройстве квартиры и приобретении мебели, рояля. Но приходилось лезть в долги, а меня это пугало. Беспокойные мысли: а вдруг лишусь службы, не будет практики, чтобы оплатить содержание квартиры, прислуги, и я не знал, как быть. Тут-то и случился казус, нарушивший надолго мое хорошее настроение.

Ко мне на прием явились три лица. По наружному виду два еврея, а третий – тип мелкого чиновника. Внешность евреев была неприятная. Жирные, лоснящиеся физиономии, прически – так называемые кучерские. Заплывшие глазки, жирные пальцы, украшенные кольцами, платье зажиточных мещан. Не походили они ни на местных лавочников-евреев, ни на ремесленников. Третий отрекомендовался Завьяловым.

– К вам мы по серьезному делу с письмом от Николая Константиновича Попова, – и положил на стол объемистый пакет.

Н. К. Попов был в то время известным адвокатом в округе, жил в Таганроге. Содержание письма таково: «Не имею удовольствия доселе познакомиться с вами (следует льстивый отзыв о моей деятельности и радость о появлении молодежи…)». Затем он приглашает меня выступить с ним в Таганроге по делу супругов Гринберг65. «Дело, – пишет он, – выгодное, в чем убедитесь из прилагаемого производства». Предлагает мне 300 рублей за выход, 50 рублей за приезд на защиту и 25 рублей на проезд в Таганрог для составления прошения о вызове свидетелей и чтобы переговорить и познакомиться. А затем пишет: «…имеется в данном деле “но”, на мой взгляд, незначительное. Супруги Гринберг, вернее сказать, она, супруга, содержит в Таганроге известный публичный дом, именуемый издавна “домом графини Потоцкой66”. Полагаю, – писал Попов, – что мы, как и врачи, не вправе отказывать в помощи клиенту. Важно, чтобы само дело заслуживало защиты, а познакомившись с делом, вы увидите, что супруги Гринберг страдают, не совершив преступления. Их обвиняют в краже, явно придуманной».

Прочитав начало письма с удовлетворением, я к концу увял. Меня смутила защита таких людей, и я мысленно решил благодарить Попова за доверие, но не считал возможным защищать Гринбергов за плату. Я не разворачивал бумаг. Но мои посетители поняли по-своему мое молчание и колебание. Один из них хриплым голосом, акцентируя, сказал:

– Господин защитник, мы вас очень просим защищать Марию Павловну, как мы вас знаем, что вы защищали Дуньку Литовцевскую и вобче жилаем, чтобы вы были с господин Попов. Так он вам выдает, как говорил Завьялов, 300 рублей, то это не так, потому что мы желаем вас, мы, родные Марии Павловны, и даю вам еще 500 рублей, чтобы вы долго не думали, и кончайте.

А другой сродственничек с улыбочкой сказал, обращаясь как бы к первому:

– А мине вы забыли? Что я, чужой Марии Павловне и Григорию Климовичу или не могу приглашать господин защитник? Ну так для ровный счет накидываю ище 200 рублей, чтобы было тыща, потому если господин Попов берот 3000 рублей, то сам Бог велел дать вам не меньше 1000.

И, не ожидая моего ответа, компания вывалила 1075 рублей. В мозгу моем стали бороться два начала. Благородное говорит: «Не бери, гордо откажись, эти деньги добыты позорным способом». А неблагородное вразумительно нашептывало: «Не будь чудаком, на 1000 рублей оборудуешь многое тебе нужное, деньги большие, дело не твое, а Попова, который тебя и приглашает как помощника. Какими деньгами тебе платят – ты не можешь знать…» Отказаться от 1000 рублей (таких денег я и в руках не держал) у меня не хватило духа, но все же я не сразу пал и, взяв деньги, сказал:

– Даю вам записку в получении 1075 рублей, но так как с делом не знаком, то прошу вас быть у меня завтра, когда дам окончательный ответ. Если не приму дело, то возвращу деньги – так и напишу.

Твердо решив посовещаться с патроном и с Германом Акимовичем и поступить, как они скажут, успокоился, взял деньги, дал расписку и распрощался с компанией.

Пошел к патрону. Заспанный, хмурый патрон выслушал меня, сказал:

– Конечно, лучше защищать шкловского раввина67 или церковного старосту, но если Гринберги невиновны, то откуда вы заключаете, что они не имеют денег на защиту помимо дома терпимости? Если вы будете доискиваться, какими деньгами вам платит клиент, то зайдете в тупик и должны будете оставить практику. Большинство преступлений совершаются из корысти, и, по вашей теории, растратчик, привлекающийся за кражу, платит вам крадеными деньгами и т. д. Попов приглашает вас. Если защита приемлема, то гонорар – дело второстепенное.

Выслушал другие доводы в том же духе, в сущности, малоубедительные и не совсем относящиеся к исключительному положению Гринбергов.

Герман Акимович, познакомившись с несложным обвинением, сказал:

– Если вы будете защищать Гринберга, то все ваши сомнения отпадают, ибо он действительно не причастен к предполагаемой краже у Бебетина68 и привлечен без всякого основания только потому, что он – муж Марии Гринберг, живет с ней в одном доме, хотя совершенно отдельном от «публичного дома». Понимаю вашу «чистоплотность», но отказываться от защиты по такому поводу должно в случае несомненного вывода, что деньги на уплату гонорара добыты преступным путем. В данном деле кражи или растраты безусловно нет, и вас, видимо, смущает, что Гринберги вообще добывают деньги путем торговли «живым телом», но в обвинительный акт занесено, что Гринберг занимается торговлей лошадьми, почему допустимо, что 300 рублей, получаемые от него за защиту, добыты честным трудом. Пускаться в исследование, откуда взяли деньги родные Гринберг, дополнившие гонорар, бесцельно. Но если вам претит иметь дело с такого рода людьми, то откажитесь, ибо получаемый гонорар будет вас мучить.

Опять я остался с собственными мыслями и пришел к выводу, что начинающий адвокат должен быть материально обеспечен, дабы не кидаться от нужды на всякое дело. Внутренне сконфуженный, оставил деньги у себя и принял дело. Полученный мною «большой капитал» дал возможность поселиться в маленькой квартире, приобрести обстановку и зажить на новых основаниях «практикующего адвоката с будущим». Какая-то роковая случайность: первое дело, давшее мне некоторую известность, и первое дело, давшее большой гонорар, были получены из «домов терпимости». Моей молоденькой жене я не сказал, за какое дело получил много денег. Она совершенно не знала о существовании «веселых домов». Не хотел нарушить покой моей жены, а решил переварить самому создавшееся неприятное положение с предстоящей защитой.

Скотопромышленник Бебетин ежегодно приезжал в Таганрог на сентябрьскую скотную ярмарку и для других дел, связанных с торговлей скотом. Закончив свои торговые дела, Бебетин обычно являлся в публичный дом Гринберг «кутнуть». Отделив определенную сумму на «прокут», он остальные деньги заворачивал в платок и отдавал на сохранение «мамаше», как именовали Гринберг. В последний раз Бебетин дал на «прокут» 1000 рублей, а 8500 рублей на сохранение. Кутил Бебетин два дня. Пили, мотали деньги девицы, угощались «прихлебатели» Бебетина, музыка гремела – Бебетин веселился. Супруга Бебетина узнавала о дебошах мужа, но дома Бебетин жил скромно, как подобает зажиточному мещанину-полукупцу. В этот последний раз брат Бебетиной телеграфировал: «Вася закутил, беспременно приезжай, с ним большие деньги». Бебетина прикатила в Таганрог, с помощью брата разыскала дом Гринберг и рано утром грозно потребовала впустить их. Узнав, где пребывает веселившийся супруг, разъяренная супруга ворвалась в комнату, стащила спавшего громадного Бебетина с постели на пол и неистово вцепилась в него, нанося побои. Девица, разделявшая веселое похождение Бебетина, пыталась его защитить, но, как она мне показала: «Я кричу: “За что бьете?” – а она мне вдарила по морде и порвала кохту». Прибежала экономка, проснулись «барышни», оттащили жертву расправы жены. Бебетин с перепоя едва сообразил, где он находится и что произошло. Пришла Гринберг. «Где деньги? – завизжала Бебетина. – Ограбили, проклятущие, караул!» Гринберг позвала Бебетину и брата в отдельный дом, где, по словам Бебетиной, муж «поскуды» принес завернутые в платке 8500 рублей и еще дал 200 рублей. Бебетина потребовала еще денег, которые, по словам приказчика, должны были быть у хозяев, но Гринберги отказали. Забрав полупьяного мужа, Бебетина отправилась в полицейский участок, где заявила, что у ее мужа Гринберги украли более 300 рублей, и просила передать дело прокурору, если не возвратят денег. Пристав вызвал Марию Гринберг как хозяйку «заведения», и она, «чтобы не паскудиться с паршивой бабой», возвратила еще 800 рублей, которые пропил и прогулял ее муж. Бебетина ушла, но вскоре возвратилась и потребовала возвратить первое заявление и чтобы пристав объявил Гринберг об уплате еще 1000 рублей. Мария Гринберг была снова вызвана, но отказалась дать Бебетеной еще 1000 рублей, и дело о краже поступило к следователю.

Таково, в общем, содержание дела. Обвинительный акт был вручен Гринбергам. В ближайший понедельник истекал семидневный срок для вызова свидетелей69, для чего я должен был поехать в воскресенье к Попову, чтобы составить совместно прошение и поговорить о защите. В субботу ко мне явился Завьялов, узнать, когда я поеду в Таганрог, и [сказать], что он за мной заедет, так как он тоже едет, ибо без него никто там дела не знает. И тут же пояснил, что всякие дела Гринбергов «по дому» и дела разные Гринбергов в Ростове ведет он.

– Я, видите ли, служил в полицейском управлении паспортистом, познакомился с Марьей Павловной. Дама она прекрасная, добрая, честная, а Григорий Климович – душа-человек. Они мне предложили заведовать у них паспортными и другими делами по дому. Скоро десять лет, как я с ними работаю и, слава создателю, живу безбедно, кормлю семью, сына в люди вывел и надеюсь обеспечить себе кусок хлеба на старость.

Чувство брезгливости к этому юрисконсульту уязвило меня самого. Завьялов – постоянный юрисконсульт публичного дома, а я – по особому делу… И вновь омрачилось довольство по поводу полученного большого гонорара. Сказал Завьялову, чтобы он не беспокоился, что сам приеду, а у господина Попова встретимся. Но на вокзале Завьялов, стоя у кассы в очереди, взял для меня билет во втором классе, а сам поехал в третьем.

С вокзала поехал к присяжному поверенному Попову. Прекрасный особняк с садом, хорошая приемная, где шумно встретил меня Николай Константинович – мужчина бравый, лет сорока, красивый, веселый, типичный русский интеллигент. Выше среднего роста, шатен, вьющиеся волосы, небольшая борода, умные серые глаза, чувственный рот, зычный голос, манера говорить с шуткой. Познакомились, обласкал, наговорил много любезностей…

– А что, Завьялов приехал с вами? Пойдемте в кабинет, там, должно быть, и Гришка. Познакомитесь с графом Потоцким. А графиня заболела.

Пошли в кабинет через гостиную. Комнаты прекрасно обставлены, уютненько приспособлены для хозяина-адвоката. В кабинете Завьялов и Гринберг. Гринберг – человек большого роста, отсутствие в лице признаков семита. Шевелюра с проседью, хорошо одет и, пока молчал, имел весьма приличный вид, но когда заговорил на плохом русском языке, кривя рот набок, то внешнее «приличие» исчезло.

Попов громко:

– Ваше сиятельство, рекомендую – ваш защитник, так как графиню я буду защищать. А с бордельным юрисконсультом, тайным советником Завьяловым вы уже знакомы.

Гринберг:

– Ей-богу, Николай Константинович, вам все смешки, а Мария Павловна и я страдаем и мучаемся. Что будет? Что будет?

Уселись и завели беседу о прошении, кого надо вызвать и прочее. Выяснилось, что Попов с делом еще не знаком, считает его пустяковым и уверен в оправдании.

– Ты, Гришка, – сказал Попов Гринбергу, – не тужи, а ежели и посидишь в тюрьме, то должен знать, что много великих людей там сидело.

– Ви о всем шутите, – ответил Гринберг, – только я человек маленький, и мне в тюрьме нечего делать, а вам большой конфуз будет, потому ви нам говорите – дело чепуха.

Надо было, по моему предложению, истребовать из участка первое прошение Бебетиной и вызвать писаря, составившего Бебетиной прошение. Решили, что я при участии Завьялова составлю прошение, которое дополнит и, если надобно, исправит Николай Константинович. Попов пригласил меня отобедать у него, а после обеда приедет Завьялов, и мы займемся. До обеда оставалось часа два, и я пошел к моему приятелю, секретарю суда. Рассказал и ему мои недоумения по делу Гринберг, и он также нашел, что дело ведет Попов и прочее. Доводы все те же.

За обедом у Попова познакомился с его красавицей женой Евгенией Антоновной – дама идейная, курсистка, рвалась к самостоятельной деятельности. Весело обедали, Попов много острил, поддержал и я компанию. После обеда я пошел в кабинет, а Николай Константинович пошел отдохнуть.

Вскоре пришел Завьялов, и мы засели за дело. Установили, кого надо вызвать в заседание суда и что необходимо истребовать представления полицейским приставом прошения Бебетиной. Но мы также выяснили необходимость расспросить подсудимую Гринберг о некоторых существенных обстоятельствах по делу. Завьялов поехал за ней, чтобы привезти ее. Пришел Николай Константинович, и я его познакомил с обстоятельствами дела. Стали ожидать и беседовать. Явился Завьялов с Гринбергом и объявил, что Мария Павловна (вся компания произносила это имя с особым уважением) больна, ехать не может и умоляет приехать к ней.

– Что ж, – сказал Попов, – поедем, Гриша угостит нас свеженькими девочками. Шучу!

Гринберги жили на другой улице, в отдельном доме, и лишь большие сады в задней своей части прилегали друг к другу, соединяя, когда нужно, общение через форточку.

Попов пошел к себе. Гринберг стал слезно просить меня поехать, так как я сказал Завьялову, что достаточно, если поедет Николай Константинович. Завьялов заметил, что Николай Константинович шутливо-небрежно относится к делу, что некоторые данные, быть может, важные для защиты, даст только Мария Павловна, если ей указать, что нужно выяснить, и что он надеется больше на меня. Гринберг насильно вложил в мой карман 100 рублей, и когда Николай Константинович возвратился в кабинет, то Гринберг стал просить меня поехать, ибо у жены его температура повышена и она не может выехать. Николай Константинович, оказывается, велел запрячь свой экипаж, а Завьялов и Гринберг предложили поехать вперед и ожидать нас. Я сказал Николаю Константиновичу, что вряд ли нам удобно ехать к мадам, но он (Попов) категорически заявил, что раз клиентка действительно больна и ее необходимо видеть, то мы обязаны к ней поехать. Надо было поехать, хотя визит был не из приятных. Покатили. Николай Константинович острил и сам зычно хохотал. Рядом с домом Гринбергов жил судебный следователь Логинов, производивший следствие, приятель Попова, и Попов серьезно сказал:

– Составим прошение, пошлем за Логиновым и устроим веселую вечеринку.

Приехали. Особняк обычный в той части города70. Вошли в гостиную, а в следующей комнате лежала Мария Павловна, куда нас проводили. Мария Павловна – женщина сорока пяти лет, очень сохранившаяся, представительная, красивая – лежала на диване и, несмотря на нездоровье, была тщательно одета и причесана. Нельзя было и подумать, что эта дама – торговка живым товаром и что сама она выросла у матери в доме терпимости в Харькове и продолжила семейную71 деятельность по выходе замуж самостоятельно в филиальном отделении в Таганроге. За наружность и за манеру держаться гордо, с достоинством ее и прозвали «графиней Потоцкой». По-русски Мария Павловна говорила хорошо, привыкла, видимо, общаться с людьми и поддерживать разговор. Николай Константинович забалагурил по поводу дела. Мария Павловна сказала ему внушительно:

– Жаль, что не вы вместо меня сядете в тюрьму, если меня присудят.

Беседа по делу дала новый материал для защиты, и через час я и Завьялов составили прошение в суд. К нам наведывался Попов, давал свои указания, и прошение было готово. Тут для меня, малоопытного, возник вопрос по поводу Завьялова, которого мы просили вызвать в качестве свидетеля, а он совещался с нами, давал указания и прочее. Но Николай Константинович пояснил:

– Мы Завьялову не давали указаний, мы его не подговаривали, а он нам сообщил данные по делу, и такие отношения к свидетелю не нарушают адвокатской этики!

Когда я хотел откланяться, Мария Павловна запротестовала:

– Как же без чаю! Не брезгуйте нами, очень прошу в столовую, хоть я больна, но посижу с вами.

Попов:

– Пойду пить чай и винца выпью, если Дашенька подаст.

Мария Павловна, обращаясь ко мне, сказала:

– Знаю Николая Константиновича лет двадцать, когда он еще студентом был в Харькове, и всегда все ему было смешно, и жизнь для него шутка. Для меня мое дело – большое горе, и, если меня осудят, я не выдержу, погибну….

Гринберг:

– Я тибе прошу, не рви мне сердце. Надеюсь на Бога, что Он не накажет нас. Ми же ничего не сделали худое.

Смотрел на этих людей, на их искреннее горе и уязвленное самолюбие. Они считали себя людьми приличными, далекими от преступления, и было ясно, что занятие свое они причисляют к отрасли торговой деятельности, дорожат «своей фирмой» и общественным мнением.

– У меня, – сказала Мария Павловна, – бывают хорошие люди, доверяют мне на хранение ценные документы и деньги, и никогда не пропала у меня чужая нитка. И вдруг я – воровка, украла 1000 рублей. Разве я думала, что может разыграться такая беда!

И слезы безудержно полились из красивых глаз. Успокоил ее, сказав, что Николай Константинович – адвокат с большим именем, уверен в оправдании, почему не следует преждевременно тревожиться.

Пошли в столовую, где уже выпивали Николай Константинович, Гринберг, Завьялов и прислуживала миловидная бойкая молодая женщина. Это и была экономка дома Дашенька. Николай Константинович, указывая на Дашеньку, сказал:

– Влюблен я в эту стервушу, но не встречаю взаимности.

Дашенька кокетливо:

– Да вы женатый, как же я могу вас полюбить?

– В том-то и дело, – пояснил Николай Константинович, – что, если полюбишь холостого, а он тебе изменит и женится на другой, – страдать будешь. А я не изменю, потому что не могу жениться. Тебе спокойно будет. А обещала полюбить, когда я тебя защищал, и обманула.

И Николай Константинович рассказал мне, что Дашенька два года тому назад стреляла в чиновника местного казначейства, с которым сожительствовала.

– Да-с, дама с темпераментом, опасная, – закончил Николай Константинович, – а не отстояла Бебетина, когда супруга накладывала ему.

Мне стало ясно, почему Николай Константинович особенно близок к «сему дому». Я скоро откланялся, так как до отхода поезда оставалось немного времени, и в экипаже Николая Константиновича поехал на вокзал. Подремывая в дороге, перебирал события дня, и вновь чувство грусти охватило меня. Из-за денег полез в грязь, и приходится не только защищать Гринбергов, но [и] интимно знакомиться с подонками, слушать пошлые шутки Николая Константиновича в «этом обществе». Не хватило у меня характера не ехать к Гринбергам, отказаться…

Через два месяца слушалось дело. Мое первое выступление в Таганроге.

Пришел в суд. Около подъезда стояли щегольские выезды, в коридоре суда толпилась странная публика: содержатели других «домов», девицы, прикосновенные лица к «домам», словом, «общество». Собрались местные адвокаты посмотреть на «графов Потоцких» и на девочек. В зале суда было шумно. Большие портреты царей Александра I, II и III придавали залу большую торжественность. Небольшой зал был красиво и уютно отделан.

Началось дело. Присяжные заседатели – все местные, таганрогские, крестьян не было. Опросили подсудимых, прочли обвинительный акт и ввели свидетелей. Бебетин – громадный, нескладный, сильно сконфуженный, лицо потное, потерял от волнения голос, шипит. Супружница Бебетина – длинное тощее существо, крепко сжатые губы, злючие глаза, одета в черное. Братец ее, на вид бойкий мещанин, лицо бесцветное, разглядывает все окружающее с любопытством. Дашенька в хорошо сшитом платье, кокетливо причесанная (тогда мещанки, жены, дочери мелких купцов, прислуга не носили шляпок, а накрывали голову платками, косынками, кружевами) стреляла глазками, улыбалась, нашла, должно быть, многих знакомых в зале. Свидетельницы – девицы тоже нарядно одетые, держали себя скромно, подавленные обстановкой суда, видом судей в мундирах и в судейских цепях. Завьялов в праздничном одеянии и еще какие-то личности. Председательствовал только назначенный товарищ председателя Егоров Н. М.72 – молодой аристократ, воспитан как сирота тетками, почему далек от «домов терпимости» и прочего.

Опросили свидетелей, привели к присяге, исключив Бебетиных73. Начался допрос. Несчастный Бебетин, совершенно сконфуженный, едва отвечал на вопросы, ничего не помнил путем, но твердил, что «не хватило денег». Супружница скрипучим голосом рассказала, как «заманили» ее выпившего мужа в западню и обокрали:

– Спужались она, и ейный муж отдал 800, а подсчитали выручку и расходы по делу, то видно, что украли еще 1000 рублей.

По мере допроса первых свидетелей обвинение расшатывалось. Бебетины не могли в точности указать, сколько денег было при Бебетине. Явилась Дашенька и развязно начала свое показание:

– Приезжает Бебетин на взводе.

Председатель:

– На чем он приехал?

Член суда Кандейкин, видимо, поясняет председательствующему, и он, несколько конфузливо:

– Продолжайте!

– Входит в залу, – продолжает Дашенька, – и говорит мне: «Зови мамашу».

Председатель:

– Чью мамашу?

Снова Кандейкин поясняет, нагнувшись к председательскому уху. Сконфуженно председатель машет рукой:

– Продолжайте, продолжайте же.

Дашенька:

– Пока побежали за мамашей, за Марьей Павловной, значит, Бебетин кричит мне: «Гони девок в зал, туды твою мать».

– Позвольте! – завопил председатель. – Прошу так не выражаться! Не забывайте, что вы в суде, что вы – женщина!

Дашенька обиженно:

– Я вовсе не выражаюсь, и я не женщина, а девушка.

– Если вы девица, то тем более обязаны говорить и показывать прилично, – пояснил молодой председатель.

Недоумение вызвал счет за съеденное и выпитое Бебетиным и компанией во время кутежа.

– 159 бутылочек лимонаду? – удивился товарищ прокурора.

– А что же? – пояснила Дашенька. – Один Прохорыч выпил за две ночи и день не менее 75 бутылочек. Время жаркое было, ну, они в ведро наложат лед и в ведро выльют бутылок 30 лимонаду, и выпивает себе.

– А кто это, Прохорыч?

– Да дежурный наш всегдашний, городовой, человек огромадного роста.

В счет записаны 80 порций котлет, 40 бутылок водки и все остальное в таких же пропорциях. Улыбались присяжные, посмеивалась публика. В зале становилось весело. Бебетин неистово потел, супружница смотрела зверем. Пришла девица, проводившая время с Бебетиным:

– Что я знаю? Я с ими занималась (пальцем в Бебетина), и они кутили крепко. Все пили, музыка играла, барышни наши угощались, танцевали, а на утро приходит она (пальцем в Бебетину) и сейчас начинает лошматить своего мужа. Тут я спужалась крепко и кричу ей: «За что бьете?», а она меня как вдарит раз-другой по морде и кохту порвала.

И девица, вспомнив обиду и «кохту», заплакала. Явился свидетель – угрюмый, невзрачного вида молодой еврей, в дымчатом пенсне, одет с претензией на шик.

– Что вам известно по делу?

– В заведении Марьи Павловны я – тапор.

– То есть как? Кто вы? – недоуменно спрашивает председатель.

– Я у них на рояли танцы играю, – пояснил «тапор».

Величествен был Завьялов:

– Марья Павловна украла! Кто же может этому поверить! Да она ежегодно раздает на дела благотворительности тысячу рублей. Ей-богу! Ну, скажем, спектакль в театре в пользу детских приютов имени императрицы74 или там чего другого. Приходит околоточный – и без разговору на 100 рублей билетов даст. А подписки всякие, то на одно, то на другое – меньше сотни не дает.

Товарищ прокурора:

– Да вы почему все это знаете?

– Больше десяти лет при них состою по делам административным.

Хохот в зале. Звонок председателя, призыв к тишине. Прошли показания нескольких девиц. Показания бесцветные, но девицы не произвели впечатление «загнанных жертв». Все они «бывалые», прошли школу «пансионов без древних языков»75 и стойко защищали Марию Павловну. Одна закончила показание так:

– Живу скоро четыре года у Марии Павловны и этого самого Бебетина каждый год вижу. Такой же пьяный, скандальный, ругательный, и никогда у него копейки не пропало. И вдруг на тебе! Нажрал, напил, а мадам его захотела нажить и, чтобы не платить за фортеля мужа, придумала кражу. У нас часто скандалисты бывают: напьют, наедят, а потом кричат: «Кошелек стащили!» Ну, накостыляют ему шею и выгонют. А мадам Бебетина лучше придумала!

Закончили судебное следствие чтением заявления Бебетиной в полицейский участок. В заявлении сказано, что она требует 800 рублей, которые удержала Гринберг будто по счетам. По этому поводу Бебетина объяснила, что она неграмотная и в участке «что хотели, то писали», потому и пристав за «них», «кричал на меня и грозился, када я второй раз пришла искать наши деньги».

Перед речами перерыв. Оригинальная аудитория высыпала в коридор суда. Вертелась Дашенька, судейская молодежь обхаживала девиц. Веселились.

Попов ко мне:

– Не стоит больших речей произносить. Приговор оправдательный несомненен. Так как первым сидит Гришка, то, пожалуйста, говорите вы первым, а я дополню.

Речи. Товарищ прокурора запальчиво обрушился на обвиняемых, и не столько по поводу содеянного, а главным образом за «занятие». Он сыпал оскорбления, а председатель молчал. Попов записывал отдельные выражения обвинения.

– Не надо подбирать улики, – вопил обвинитель. – Если на этих торговцев живым товаром имеется лишь указание, то их надо без всякого снисхождения обвинить, ибо спаивать, развратить, обокрасть, ограбить – это их ремесло.

Мне нетрудно было ослабить впечатление речи обвинителя, и, как говорили слушавшие адвокаты, «от запальчивости товарища прокурора ваша (моя) речь много выиграла». Не буду приводить речь. Я был молод, горяч. Материал благодарный, в пользу Гринберга сказал все, что нужно было. Попов произнес прекрасную речь. Присяжные улыбались, когда Попов вышучивал «ужасы товарища прокурора», и казалось, что оправдание обеспечено. Последнее слово Гринберга произвело сильное впечатление, несмотря на «ломаный русский язык».

– Господин прокурор, – сказал Гринберг, – хочет уверять вам, что я могу обокрасть, ограбить, так что выходит, что меня надо уничтожать. Он очень ошибается. Я вот кто!

И Гринберг, расстегнув сюртук, показал на своем жилете целый иконостас медалей и Георгиевский крест. Зал притих.

– Я – тот самый Герш Гринберг, который при взятии Плевны76 первый вошел на редут N. И я получил Георгия. Я был два раза контужен, лишился пальца на левой руке и остался в строю. Я унтер-офицер, верный слуга царю и Отечеству. И этот молодой человек (указывает на товарища прокурора) не может меня сконфузить. А что я женился на Марии Павловне, то я счастливый человик. Она честная, хорошая женщина и никого никогда не обидела. Я прячу мои отличия, потому что люди злые и могут меня оскорбить и оскорбить мои отличия, так я не сдержусь, и может быть несчастье. Я не вор, в дела дома моей жены не касаюсь, у меня свое дело, и для меня 1000 рублей не соблазняют. Бебетин наел, напил, накутил и не хотел платить, и еще заработать. Если надо обвинять, то сажайте меня в тюрьму, но не Марию Павловну.

Вот приблизительно его речь.

Мария Павловна не могла от волнения ничего толком сказать, а лишь выкрикивала: «Я не воровка».

Пред постановкой судом вопросов на разрешение присяжных я просил сделать перерыв, чтобы обсудить с подсудимыми некоторое предполагаемое ходатайство со стороны защиты. Попов удивился. Оставшись одни, я сказал, что не уверен в оправдании и что необходимо просить о постановке вопроса по признакам о растрате, ибо в действительности доверенные на сохранение деньги могут быть присвоены и растрачены, но не украдены77. Какое может быть «тайное похищение чужого имущества», когда это имущество находится у обвиняемого и передано ему потерпевшим? Привел и еще доводы. Суд, конечно, откажет в постановке вопроса, ибо ни в речах, ни на следствии об этом не говорили, и у нас будет бесспорный кассационный повод78. Разъяснил подсудимым, в чем дело. Попов только возразил:

– Ну, охота осложнять дело? Оправдание обеспечено.

Но я настоял. Так и сделали. Товарищ прокурора дал заключение об отказе в постановке вопроса, и суд отказал. Последовало небольшое заключение товарища председателя, и присяжные удалились в совещательную.

Через полчаса вышли. На вопрос о виновности Григория Гринберга ответили «Нет, не виновен», а Марию Павловну признали виновной в краже на сумму менее 300 рублей и заслуживающей снисхождения: три месяца тюрьмы. Истерика, глубокий обморок, вопль девиц в зале, сконфуженный Попов и полная уверенность всех сведущих лиц, что Сенат отменит приговор и прекратит данное производство. Этим заключением успокаивали Марию Павловну.

Я уехал, не видев больше Гринбергов. Дня через три ко мне явились Завьялов и молодой человек, отрекомендовавшийся мужем сестры Марии Павловны Гросманом79. Завьялов передал мне письмо Попова, в котором он пишет: «Убедительно прошу вас избавить меня от дела Гринбергов и довести его до конца. Я помогу вам, если понадобится, в составлении кассационной жалобы, но, черт их дери, надоели, оплакивают Марию Павловну, точно предстоит казнь, считают меня виновником обвинения, потому что считал дело пустым и несерьезно защищал», и т. д.

Содержание письма Завьялов определенно знал, а молодой человек спросил, что теперь делать. Объяснил, что необходимо прочесть протокол суда и получить приговор. Если окажется необходимым, то сделать замечания на протокол и составить жалобу. Завьялов спросил о вознаграждении, и я, набравшись смелости, определил за поездку в суд и составление жалобы 350 рублей, которые тут же вручил мне Гросман. А за 300 рублей я в то время должен был провести не менее пятнадцати80 дел у мировых.

Недели через две после подачи жалобы вновь явились ко мне Завьялов и Гросман и сообщили, что, по словам Николая Константиновича, в Сенате такого рода несложные дела слушаются скоро, и он считает полезным, чтобы в Сенате выступил петербургский адвокат, о чем он кому-то написал (фамилию не помню). Я чистосердечно заявил, что в Сенате дел не вел, порядка не знаю, и надо сделать так, как указывает Николай Константинович. Вскоре пришли ко мне те же визитеры, но уже обеспокоенные. Николай Константинович, оказалось, получил телеграмму, что его знакомый поверенный серьезно болен, что дело будет слушаться через восемь дней и чтобы выслали доверенность на имя помощника заболевшего адвоката и 500 рублей гонорара. Но Гринберги не доверяли неизвестному адвокату, а Николай Константинович советовал, чтобы Завьялов или Гросман поехали и сами приискали поверенного.

– Поэтому, – добавил Завьялов, – решили просить вас поехать в Петербург и пригласить защитника.

Гросман добавил, что и он поедет, если нужно. Новый соблазн получить еще большие для меня деньги побудил согласиться. Условились: проезд по второму классу, 500 рублей и 25 рублей суточных. Получив доверенность с правом передоверия, взял производство, предложив, чтобы и Гросман поехал, так как не знаю и не смогу решить, какой гонорар надо будет дать поверенным в Сенате, хотя Попов пояснил: наибольшее – 1000 рублей знаменитому и до 500 обыкновенному. Через два дня покатили. Гросман, человек деликатный, не приставал ко мне в дороге. Ехал он днем в третьем классе, а ночью во втором. Герман Акимович назвал мне известных адвокатов, и я начал с Хартулари.

Представился, дал копию жалобы. Прочел:

– Жалоба бесспорная, Сенат отменит, выступить, если настаиваете, могу.

Я – робко:

– В деле есть маленькое «но». Подсудимая – содержательница публичного дома (в кассационной жалобе об этом не упоминалось).

– Да-да, так-так, – задумчиво и с легкой улыбкой сказал Хартулари. – Как будто неудобно. Если бы дело серьезное, приговор тяжелый, поводы спорные, ну, тогда еще, пожалуй, можно бы выступить, а при данных условиях не могу.

Откланялся сконфуженно. Пошел к Миронову. Та же прелюдия и мое оповещение:

– Нет, нет, не пойду, а ну их к дьяволу. Газетчики заклюют. А отчего бы вам самому не выступить? Вы уже оскоромились и валяйте до конца. Дело вздорное. Сенат похерит приговор и предпишет произвести следствие по признакам растраты.

Откланялся. Вечером пошел к Карабчевскому. Миронов – мужчинище, с длинной бородой, мордастый мужик. Карабчевский – красавец, Аполлон! Любезно принял, прочел:

– И по такому пустяку приехали? Чего испугались?

Пояснил, что послан присяжным поверенным Поповым, который считает необходимым поддержать жалобу, и доложил мое «но»…

Карабчевский, точно обидевшись:

– Ну, зачем я выступлю? Нет, не пойду.

Откланялся. Был у меня товарищ по университету З. Л. Раппапорт, тоже помощник. Пошел к нему, рассказал мои похождения. А он:

– Если бы вы сказали, что даете 1000 рублей, то пошли бы, а то думали, рублей 200 – не стоит пачкаться. А вы пойдите в Сенат и загляните в дело, может быть, проект решения известен. Обратитесь там к чиновнику К. Он вам даст нужные сведения за 25 рублей. Скажете, что вы мой товарищ.

Гросману я рассказал об отказе адвокатов и что завтра еще буду кой у кого. Гросман передал мне 1000 рублей для поверенного, и мы условились вечером на другой день увидеться.

Забыл упомянуть, что в Петербурге жил мой брат, Михаил Филиппович, тоже юрист, но его не было в городе, к моему горю, ибо он, как петербуржец, мог быть мне полезным.

Вечером пошел в оперу. Из партера взглянул на галерею, где еще недавно восседал и наслаждался. Шла «Русалка»81. Когда открылась сцена, то я был поражен обстановкой и красотой всего увиденного. Оказалось, что, сидя на галерее, я получал смутное впечатление об опере, которую слушал несколько раз до того. Ужинал я у Палкина (известный тогда ресторан)82, а не за 25 копеек в кухмистерской, и в скверную гостиницу, где остановился, поехал на извозчике.

В одиннадцать утра не без трепета вошел в Сенат и бродил не менее получаса, пока нашел нужного чиновника. Объяснил ему, в чем моя просьба, и он пригласил меня быть в Сенате не ранее трех часов дня, ибо до этого времени не сможет дать мне дело. Пошел бродить по знакомой Морской и по Невскому, пообедал, как подобает адвокату, приехавшему в Сенат и получившему 25 рублей суточных. В три часа меня уже поджидал чиновник, вызвал в коридор, прошли в приемную, и там он мне дал дело, в котором указал на вложенный проект определения Сената.

– Бывает, – сказал он, – что сенаторы меняют проект решения, но не по такому делу, когда не будет и возражений.

– Так вы думаете, – спросил я, – что не за чем выступать поверенному?

– Ну конечно не надо. Приходите, послушаете, объявят, если пристав доложит, что присутствует сторона.

Вручил ему 50 рублей на радости. Он дал мне свой адрес и предложил всегда у него справляться, если понадобиться. По проекту Сената приговор отменяли и дело направляли к предварительному следствию по признанию растраты.

Решил Гросману не говорить, ибо он мог об этом телеграфировать и предать гласности, что я узнал заблаговременно решение.

Прождав Гросмана до восьми вечера, я отправился в театр. Утром явился Гросман с сильно помятой физиономией. Извинился, что не пришел вчера – закутил у знакомых и опоздал. Сказал ему, что все благополучно и чтобы он пришел в Сенат часов в двенадцать, когда ему сообщу результат.

– Что же вы, нашли-таки знаменитость?

– Да уж узнаете.

В одиннадцать утра я пришел в Сенат. Зал заседания пустой, посидел, походил и вновь зашел в зал. Подошел ко мне чиновник и спросил, по делу ли я. Сказал, что не выступаю по делу, которое защищал, но хочу выслушать или узнать решение Сената.

– Приходите к четырем часам, не раньше.

Прослушав два доклада и забыв о Гросмане, я ушел, а он, оказалось, просидел в передней, ходил по коридору до двух дня и пошел ко мне в гостиницу. Я же пошел купить жене подарок и кое-что для себя, пообедал и к четырем был в Сенате, выслушал решение и помчался в гостиницу, где застал бледного Гросмана. Объявил ему решение и сказал, что никого не пригласил. Составили телеграмму Гринбергам. Я предложил Гросману взять данные им мне 1000 рублей для поверенного, но он взял только 500 рублей, сказав, что «500 вы заработали, потому что эти деньги надо было бы отдать другому адвокату». Новое для меня богатство, и все «оттуда».

Покатил домой маленьким богачом. Через несколько дней явился Гринберг с Завьяловым, объяснил им положение дела. А они все ахали:

– Боже мой, если бы не поставили вопрос и послушались Попова…

Решили они так: к Попову более не обратятся, а со мной условятся, когда получат повестку и выяснится положение дела. Я им предложил поставить в известность Попова.

Прошло несколько месяцев, мои дела быстро улучшались, и я стал забывать Гринбергов. Раза два заходил Завьялов узнать, как объяснить «молчание». На что я ответил:

– Не трогают вас – значит, хорошо. Буду в Таганроге и, если что-нибудь узнаю, – сообщу.

В одну из поездок в суд просматривал объявления, вывешиваемые в суде, увидел фамилию Гринберг и прочел о прекращении производства по жалобе Бебетина. Пошел к секретарю, и он дал мне производство. Оказалось, что жена Бебетина умерла. Вызванный к судебному следователю по обвинению Гринберг в растрате Бебетин объяснил, что он не имеет чем подтвердить обвинение, что он не заплатил за съеденное, выпитое и за кутеж вообще и не думает, чтобы Мария Гринберг утаила его деньги. Показал в первом деле, что не хватало денег по расчету покойной жены. Следователь дело прекратил, и суд утвердил это постановление.

Сообщил Гринбергам радостную весть. Приехала ко мне сама Мария Павловна с мужем и Завьяловым. Благодарные слезы:

– Сам Бог послал вас нам. Сколько мы вам должны за ваши хлопоты? Мы, извините, не можем поверить, что это само сделалось.

На стол Григорий Гринберг положил 500 рублей, а она – «На память вам» – увесистый серебряный подстаканник.

Проходили годы83. Я не вел бракоразводных, увечных и конкурсных дел84. Имя у меня было безупречное. Меня избрали членом Совета85. И не преувеличиваю, я всегда краснел и чувство досады не оставляло меня, когда вспоминал о Гринбергах. Да, молодой начинающий адвокат должен быть обеспеченным и под добрым руководством действительного патрона.

Как я стал женихом

В Петербургском университете на третьем курсе не было переходных экзаменов, что давало возможность воспользоваться свободным временем. Практических занятий в те годы не было, и прохождение курса сводилось к слушанию некоторых интересных лекций, а менее интересные прочитывались дома. В августе 1880 года я стал искать работу86. Предпочитал найти урок, а не заняться вновь изданием лекций, чем был занят на втором курсе87. Обходил знакомых, справлялся в нашем землячестве и прочее. Среди знакомых студентов был у меня приятель Масловский из очень зажиточной и аристократической семьи. От него получил телеграмму, городскую, непременно быть у него вечером. Пришел и узнал, что некий Кобылянский, пожилой богатый человек, ищет секретаря, который поехал бы с ним на шесть месяцев в Вену, и Масловский предложил мне это занятие, так как получить отпуск в университете тогда было легко. Что придется делать и каковы условия, он не знал. Получив рекомендацию на руки, отправился к господину Кобылянскому. Очень богатый дом на Моховой. Пришлось долго ожидать, так как я не предупредил, что буду. Познакомились, поговорили довольно долго и обстоятельно. Видимо, господин Кобылянский хотел узнать, смогу ли выполнять предполагаемую работу и что я из себя представляю. Экзамен я выдержал, тогда же был приглашен к чаю, и господин Кобылянский объяснил мне, что он в течение ряда лет написал исследование о земельном вопросе в связи с освобождением крестьян, что эту его работу надо привести в порядок и приготовить к печати. Труд немалый. Заниматься будем вместе по утрам два часа, а затем после обеда. Вечером я буду приводить в порядок материал и переписывать начисто. Машинок тогда не было. Он полагал, что в течение шести месяцев мы успеем все сделать. Четыре месяца мы будем жить в Вене, месяц в Мариенбаде88 и месяц в Швейцарии. Условия таковы: проезд по второму классу, все расходы в дороге и 150 рублей в месяц. Он пояснил, что жизнь в Вене значительно дешевле, чем в Петербурге, а в Мариенбаде и в Швейцарии буду получать по 200 рублей в месяц. Сидел я у него долго. Не отпускал, много беседовали о литературе того времени. Живы были и творили Толстой, Тургенев, Достоевский, Лесков и еще, и еще. Я просил дать мне денек-другой обдуматься, а он пригласил меня в ближайшее воскресенье позавтракать с ним у Кюба89, когда и дам ему ответ. Выехать надо было в конце сентября, чтобы с 1 октября начать работу.

Побеседовал по этому поводу кой с кем, обсудил, подсчитал гонорар и нашел, что предложение чрезвычайно для меня выгодное: поживу за границей, увижу свет, работа, в сущности, пустая, запасусь лекциями и пройду третий курс вне университета. Привезу в Россию не менее 600 рублей, чем совершенно обеспечу свою жизнь на четвертом курсе, когда придется много заниматься и приготовить диссертацию. Решил принять предложение. В воскресенье привел в порядок мой незатейливый костюм (формы в те годы не было) и пошел в аристократический ресторан, где нашел господина Кобылянского. Встретились дружелюбно, и я шутя представился ему:

– Секретарь Андрея Николаевича Кобылянского.

Он выразил по этому поводу удовольствие, прибавив:

– А я боялся, что найду секретаря в лице худосочного и угреватого молодого человека, хмурого и нелюдимого, а судьба моя позаботилась дать мне желанного.

Роскошный завтрак, какого до сего не ел, приятная непринужденная беседа с умным, образованным пожилым человеком доставили мне удовольствие. Я оживился, много болтал, знакомил его с университетом и жизнью студенчества. Годы уже были тревожные, началась реакция. Поговорили и по этому поводу. Разошлись тепло, и он просил быть у него во вторник «для оформления наших отношений» и ввиду моего желания уехать из Петербурга раньше. Я решил навестить моего брата, врача Акима Филипповича, жившего в Кишиневе, которого любил и очень хотел видеть. Кишинев относительно по дороге за границу, и я смогу месяц пожить у брата.

Во вторник отправился к Кобылянскому в назначенный час. Господин Кобылянский вручил мне письмо на мое имя, предложил прочесть. К моему недоумению, в письме были изложены условия моей поездки.

– А зачем мне сей документ? – спросил я Кобылянского.

– Едем надолго, – ответил он, – человек я нездоровый, могу окочуриться внезапно и вас оставить за границей в тяжелом материальном положении. А по содержанию сего письма мой душеприказчик или наследники уплатят вам полностью вознаграждение.

Сообщил ему о плане выехать раньше и быть в Вене в конце сентября, чтобы устроиться к 1 октября. Одобрил и выдал мне на проезд по 10 рублей в сутки во время поездки и за полмесяца жалованье. Рекомендовал ничего не покупать в России, не брать с собой лишнего имущества, ибо в Вене все прекрасно и стоит не больше половины русских цен. Он много смеялся, когда я ему описал богатство моего туалета и когда показал ему квитанцию ломбарда о закладе пальто за 8 рублей 50 копеек и серебряных часов за 3 рубля. Условились увидеться до моего отъезда, чтобы сговориться о встрече в Вене.

Получить заграничный паспорт было весьма просто. Заручился нужными лекциями по предметам (тогда печатных курсов почти не было), кой-какими книгами и в двадцатых числах августа пошел к Кобылянскому откланяться. Он мне сказал, что в Вене живет ежегодно и подолгу, что там у него близкие, интимные друзья, указал свою квартиру, где его найду. Узнал от него, что он старый холостяк, слушал лекции в молодости по философии в Венском университете, служил в Министерстве уделов, а теперь пока «не у дел» несколько лет. Тепло распрощались, и я уехал в Кишинев как подобает, по третьему классу, из чего и из суточных получилась хорошая экономия.

Встретили меня брат и его жена чрезвычайно радушно. Брат, как врач, был участником турецкой войны90. Был он под Плевной и на Шипке91, перенес много тяжелого, и служба его закончилась нервным ударом, правая рука и правая нога остались парализованными. Получил он отличия: Владимира, медаль за Шипку, благодарность наследника, возведен в потомственное дворянство, и дали ему пенсию пожизненную. Брат приспособился писать левой рукой, специализировался по детским болезням, имел практику. Жена окружила его большим вниманием и уходом и всецело занялась воспитанием своих детей – дочь Ольга и сын Федор. Должен сказать, что жена брата, Августа Александровна, была энергичная, умная, с хорошим образованием женщина. В Кишиневе она выросла, ее знали, имела много знакомых и пользовалась расположением просвещенного местного общества.

Через несколько дней после моего приезда к нам пришел студент-медик Гольденштейн, двоюродный брат Августы Александровны. Молодой человек был болезненного вида: цвет лица – нечищеный сапог, глаза бесцветные, красные, воспаленные веки, узкогрудый, небольшого роста. Тихо вошел, тихо сел и тихо заговорил. Оказался остроумным, неглупым, но злым в своих суждениях о людях. Августа Александровна стала над ним подтрунивать и объяснила его желчность влюбленностью без взаимности. Я узнал, что одна из интереснейших местных барышень, Соничка Лион, обладающая многими качествами и достоинствами, покорила сердце Гольденштейна, но его ухаживания безрезультатны: «Соничка не для него». Гольденштейн отшучивался. В противоположность Гольденштейну я был весьма недурен собой, здоровый, хорошего роста, жизнерадостный, шумливый и неглуп. Августа Александровна, обращаясь ко мне, стала подзадоривать:

– Вот, – сказала она. – Знаю, что пользуешься успехом у барышень. Победи-ка Соничку Лион, тогда и я признаю, что ты неотразим. Невеста очаровательная, хотя еще очень молоденькая. Из лучшей семьи, хорошо воспитана, знает языки, музыкантша, учится в Венской консерватории. Поедешь в Вену, будет у тебя интересное знакомство. Постарайся познакомиться.

Молодежи, учащейся в Кишиневе, было много, но кроме Гольденштейна я еще никого не знал. В доме, где жила семья Лион, флигель занимала вдова Блейхман. Августа Александровна многозначительно мне сказала:

– Если тебе покажут в городском саду Соничку Лион, то, пожалуйста, познакомься. Скажи, что ты брат моего мужа, и передай от моего имени, чтобы она не отказала сообщить госпоже Блейхман, что на ее имя получены деньги и чтобы она за ними пришла.

На следующий день я отправился к городской сад, где собиралась обычно молодежь «на музыку». Встретил Гольденштейна, и пошли рассматривать публику, знакомую ему, как кишиневцу. Уселись на садовую скамью, подошли знакомые Гольденштейну студенты, образовался говорливый кружок. Появились барышни, и среди них тоненькая юная девица с большими темно-карими близорукими глазами. Прекрасные волосы цвета темной меди красиво обрамляли милую головку. Это и была Соничка Лион. Все были знакомы друг с другом, кроме меня. Подошла, и я в шуточной форме передал поручение Августы Александровны. Познакомились. Молодежь мне понравилась. Много болтали, шутили и условились пойти компанией в ближайшее воскресенье в виноградный сад близ города.

Августа Александровна передала мне, что я произвел хорошее впечатление на новых моих знакомых, и продолжала подзадоривать по поводу хорошенькой Лион. Воскресная прогулка удалась на славу. Мне пришлось прочесть несколько стихотворений Некрасова, бывшего тогда в большой моде у молодежи, но тут же я доказывал величие Пушкина, истинного гениального поэта, и прочел его стихи. Соничка Лион, романтичная и вдумчивая, признала, что Пушкин неизмеримо выше Некрасова и что оба поэта не подлежат сравнению. Завязался горячий спор. По обыкновению горячо говорили, друг друга не слушали, спорящие остались при своих мнениях, но время провели «умно и не без пользы». Узнал, что Соничка Лион скоро уезжает в Вену. А когда я сказал, что в октябре увидимся там, то улыбнулась, полагая, что шучу. Еще увиделись раза два-три. Прошел мой отпуск, и, распрощавшись с новыми знакомыми (Соничка Лион уже уехала), я поехал в новые для меня страны.

Вена в те годы была особенно прелестна. Весьма оживленный город. Берлин и Германия были мало посещаемы иностранцами. Венский университет, венские профессора привлекали в те годы иностранцев. Редкий по сцене драматический театр, опера, оперетта со Штраусом, веселая уличная жизнь увлекали многочисленных иностранцев.

Устроился я прекрасно, за гроши, и стал поджидать патрона. Но не забывал Соничку Лион и по имевшемуся у меня адресу (Oberhilfestrasse) пошел разыскивать. Встреча была теплая. Соничка была уверена, что я шутил, говоря «до встречи в Вене». В Вене Соничка Лион жила в семье Вертзон – русских эмигрантов, совершенно онемеченных. Девица Вертзон, Берта, крупная шатенка, выросла в убеждении, что она потрясающе красива, бесконечно талантлива, и все домашние, друзья и знакомые поддерживали это убеждение. У Вертзон обычно жили на полном пансионе консерваторки, две или три. В том году жила и Соничка, которая также прониклась восхищением к Берте. Когда я появился в доме Вертзон, то никто из домашних не сомневался, что влюблюсь в Берту – ибо «это было так естественно». Сжалась как-то Соничка.

Я стал бывать в доме Вертзон частым гостем, засиживался до поздней ночи. Трамваи прекращали движение в одиннадцать вечера. В те годы в десять вечера запирались ворота и парадные в домах. Приходящие обязаны были платить sper-gelt92, 10 крейцеров, почему к десяти часам оканчивались спектакли и все солидное население спешило домой, чтобы не платить штрафа. Опоздав на трамвай, я пер пешком не менее четырех верст к себе, рвал неистово обувь, а раз попал под сильный дождь и погубил шляпу и пальто. Но я был доволен… Незаметно влюбился в Соничку, а она совсем притихла, щурила близорукие глаза и шла… за мной. Как случилось, что я ей сказал о моей любви? Почему осмелел и сделал предложение? Не мог и не могу объяснить толком. Захватило всего, рассуждать не мог… А было о чем подумать. Студент, учиться еще почти два года, средств никаких ни у меня, ни у Сонички. Чем буду заниматься – не ведал. Когда смогу жениться – не знал. По какому праву связал юную девушку словом и по каким основаниям я связал свою неизвестную судьбу с Соничкой – не понимал. Любил и ничего другого сказать не мог. Удержаться был не в силах и даже посоветоваться не с кем было. Курьезно, что в любви объяснялся в присутствии немца-учителя и маленького Вертзона. Высказал все и ушел тотчас. Мой патрон думал, что я нездоров, переутомился работой, и предложил мне отдохнуть. Через два дня получил от Сонички письмо. Она, оказалось, разделяла мои чувства и с первой встречи полюбила меня… Я стал женихом и с того дня должен был думать о предстоящей жизни, готовиться к важному, неведомому мне положению семьянина, а может быть, и отца семейства. И с того дня стал ближе присматриваться к жизни, усваивать определенные взгляды на жизнь и готовиться к борьбе для любимого существа с неизвестными для меня в то время условиями жизни. И страшно, и радостно думалось о будущем! Не успел погулять на свободе, но твердо помню, что не жалел об этом, и в голову не приходило, чтобы жизнь иначе складывалась. Не хотел упустить свое счастье… И не ошибся! Моя жена оказалась любящей семьянинкой, вся отдалась заботе обо мне и детях. Мы прожили в большом покое, любви и довольстве до революции, а в беженстве моя жена бесконечно оберегала мое здоровье и мой покой.

Моя семья. Перебирая события моей семейной жизни, должен без преувеличения сказать, что такого мирного сожительства, полного взаимного уважения, дружбы и любви, я не видел среди множества семейств, которых встречал на протяжении сорока шести – сорока семи лет. Мы никогда не ссорились, никогда не сказали друг другу оскорбительного слова. Не было случая, чтобы мы из‑за обиды или по какому-либо другому поводу не говорили друг с другом вследствие озлобления хотя бы несколько минут. Наши дети в этом свидетели. Нас всегда удивляло, как после взаимных, зачастую тяжких обид супруги мирятся, забывают обиды и продолжают свою обычную жизнь. Не могу даже сказать, по чьему характеру из нас так сложилась наша жизнь. Мы не занимались пустяками, когда строили жизнь. Видимо, уступали друг другу, не проявляя бессмысленного, зачастую встречающегося упорства: «Я так хочу». А разумная любовь подсказывала, какими должны быть отношения в семье. Я был неизменно предупредителен к жене, заботлив и нежен. Моя жена всецело отдала свою жизнь детям и мне, и у нас не было повода быть недовольными когда бы то ни было друг другом. Счастливы мы были и здоровьем. Софья Ефремовна никогда не хворала, не знала поездок для лечения в курорты, сама выкормила троих детей (Алечку не могла кормить из‑за случайного нарыва на груди). Роды проходили на редкость спокойно и скоро. Рожала обычно утром, часов в семь-восемь утра. К одиннадцати-двенадцати уже пищит новый человечек. Софья Ефремовна блаженно улыбается и беспокоится – пил ли я чай, завтракал ли хорошо и не очень ли волновался? Теперь мне 71 год и восемь с половиной месяцев. Софье Ефремовне 64 года. Я нахварываю, стареем. К несчастью, революция нарушила нашу жизнь, разорила, забросила на чужбину, но Софья Ефремовна осталась все так же безгранично любящей, заботливой женой и матерью. Счастлива, что видит детей, не думает о потерянных удобствах жизни и совершенно примирилась с неизбежным «настоящим». В любви и дружбе проживем положенное…

Наши дети, выросшие в большой нашей любви, неизменно к нам заботливы, внимательны и проявляют много любви – точно хотят рассчитаться чувствами, вознаградить нас. Особенно ласковы Ольга и Женя (Оляша и Женявочка), печально сложилась до сего судьба Алечки, а Юра еще растет и дурит93.

Внучата у нас славные. Андрюша94 – умница, славный, «чистый мальчик», хорошего направления, правдивый, любит учиться, пытлив. Смешной эгоистик! Он полагает, что бравый муж не должен быть нежным, не должен признавать родство, ибо любовью к маме совершенно исчерпываются все его чувства. Но вдруг вся его теория лопается, и он ласкается, как котенок, и делится «своими задушевными мыслями» со мной. Недостаток средств лишает возможности дать Андрюше лучшую обстановку и предоставить ему возможность учиться всему по его влечению. Но я уверен в том, что он преодолеет обстоятельства, осилит многое и выйдет просвещенным работником. Когда-то мечтал я о том, как обставлю этого особенно мне дорогого внука… Мариночка95 – жизнерадостная, умная, здоровая девочка. Несмотря на свои десять лет, она прекрасно разбирается во многих жизненных вопросах и в окружающей обстановке. Так же способна, как и Андрюша, прилежна, любит учиться, всегда с книжкой, ласковая, веселая, шумливая. Идеал хорошей девочки! Грущу, что живу вдали от них и лишен общества умных и славных детей.

Митя96 – бесконечно добрый мальчик, внимательный к семье, рад быть полезным, помочь. Насчет учения слабоват и однажды со вздохом поверил мне свою тайну: «А знаешь, дед, я учиться не люблю». Ему нужна бы иная обстановка. Ему нужна хорошая школа, и он требует большой уход, пока окрепнет и проникнется ученьем. Всего этого он лишен. Глупые иностранки, малокультурные, неизвестно почему ставшие наставниками детей, мудрят над ним. Наблюдаю этих дур восемь лет и вижу, что они стремятся сделать Митю и очаровательную Анночку97 похожими «на себя», ибо они сами считают себя «совершенными». По природе Митя неглуп, но тупые англичанки задержали его развитие, и он в десять лет еще бебешка98. Главное обучение шло на предмет, как должен держаться джентльмен, как надо держать ложку и прочие благоглупости… Меня беспокоит жизнь Митеньки, а я бессилен что-либо изменить. Если еще года два способ его учения не изменится, начнутся «неприятности», и мальчик не приспособится к труду. Анночка – очаровательное существо, хорошенькая, здоровенькая, веселая, наблюдательная, умница, всегда старается найти объяснения событию, останавливающему ее внимание, добросовестно учится. Нормальное прекрасное дитя. Клопику всего семь лет, а рассуждает на своем русском вполне обоснованно и умно. Ум у нее здоровый, и глупые англичанки не притупили его. У нее точно два мира. Она слушается очередной «мисс», исполняет их требования, а внутренне переживает все по-своему. Пытлива и находит толковое объяснение по каждому доступному ей вопросу. С Митенькой и Анночкой я очень дружен, со мной они исключительно нежны. Анночка подолгу сидит на моих коленях. «Это мой диван», – говорит она. Митенька любит мои обычные с ними шутки. Мы много шалим, смеемся, шутим к ужасу иностранных дур, которые считают, что я порчу детей… Да, детей надо готовить к новой жизни. Им придется зарабатывать, создавать самим уклад жизни, ничего для них родители не смогут сделать, как в старинку делалось, почему надо им дать знания, подготовить к жизненной борьбе, узнать, к чему дети способны, научить их трудиться и полюбить труд, чтобы они могли завоевать себе жизнь.

1917–1921 год

В 1917 году мне исполнилось шестьдесят лет. Задолго до 1917 года я решил к этому времени прекратить занятия адвокатурой. Мечтал перейти к занятиям судьи, заняться общественной деятельностью, но, как еврей, мог только мечтать. Я был утомлен. Большая суетная работа в течение тридцати пяти лет изрядно меня потрепала, интерес к «ведению дел», к защитам иссякал, а трепаться из‑за денег было бессмысленно, ибо средства у меня были хорошие, дети выросли, дочери вышли замуж, сын окончил университет и мог заняться адвокатурой.

Условия провинциальной работы тяжелы. Я состоял юрисконсультом:

1. Азовско-Донского и Ростовского купеческого банка. Банки давали много исковых дел по векселям и другое.

2. Фирмы Генрих Ланц, продававшей земледельческие машины99. В Ростове была главная контора, и все дела по искам, по договорам предъявлялись в Ростове. Иные годы я предъявлял до двухсот исков. Правда, дела были несложные, большею частью бесспорные, но были и спорные, с которыми было много возни. Моя деятельность ограничивалась передачей исполнительных листов.

3. Ростово-Нахичеванского трамвая100. Крайне беспокойные «увечные дела». Пьяный, дикий народ пытался садиться на ходу трамвая, перебегали и переезжали пути, соскакивали на ходу. Вагоновожатые соответствовали населению, и редкий день обходился без «случаев». Дел было много. Вели их истцы зачастую нечистоплотно: ложные свидетели, преувеличенные убытки и прочее101.

4. Русское общество вывозной торговли102 давало много работы. Скупка, доставка и вывоз за границу больших грузов зерна на собственной флотилии вызывали много исков. Были дела об авариях.

5. Бильярдные фабрики Гоца (Ростов и Петербург под фирмой Фрейберг). Они давали на прокат бильярды с принадлежностями на всю Россию, продавали в рассрочку, и сотни исков проводились ежегодно.

6. Большая писчебумажная фабрика Панченко103.

7. Пятнадцать лет вел все городские дела как юрисконсульт Ростовской городской управы.

8. Сулинский завод, железоделательный104.

Эти юрисконсульства образовали целый департамент дел с отдельными деловыми книгами, отчетностью и прочее. Если к сему прибавить изрядную частную практику по делам гражданским и мою любимую уголовную, то нетрудно себе представить, как я был задерган.

До 1904 года в Ростове не было суда, и два-три раза в неделю приходилось ездить в Таганрог. Вставал в семь утра, мчался на вокзал, полтора часа в пути, в Таганроге до пяти вечера, дома в семь, наскоро обед, прием клиентов, подготовка на завтра. На защиты ездил в Екатеринодар, Ставрополь, Армавир, Владикавказ, Мариуполь, Бердянск почти ежемесячно. Так проходили годы. Неудивительно, что я не посещал клубов, не играл в карты, не ходил в гости. Отдыхал летом за границей и в Кисловодске, куда ездил на Рождество и на Пасху.

Подорвал мое здоровье еврейский погром 1905 года, когда сожгли мой дом, разграбили и уничтожили все в нем находящееся105. Я лишился не только ценного большого имущества, но погибли любимые вещи, с которыми сжился, с которыми соединились воспоминания всей относительно долгой жизни. В один день моя большая семья и я остались только в том, что было на нас. Но особенно тяжелы были последствия, когда пришлось восстановить погибшие деловые документы и производства. Нападение на дом произошло вечером в мое отсутствие. Из дома увезли грабители кассу, которую нашли в степи разбитою. Там, кроме ценностей, лежали всякие договоры и прочее, и два домашних завещания, переданных мне для утверждения. Суды широко шли мне навстречу в ходатайствах «восстановления», но труд был тяжелый, и в связи с моим тогдашним настроением после пережитого погрома расстроилось здоровье. Мучительно работал 1906 год. Семью отправил в Брюссель, сам поселился в превосходном особняке приятеля, у которого сбежала жена. Мне было уютно, а главное, без труда имел кабинет, машинку и вообще расположился с большими удобствами. Должен отметить, что никогда до 1906 года и после этого года я не получил такого большого годового дохода. Дела и гонорары сыпались, точно судьба хотела вознаградить меня за большие материальные потери и возможно утешить. Я стал восстанавливать дом, ибо стены были целы, не погибли канализация и водопровод. Работа шла быстро, и осенью 1906 года жена и детки нашли свой прежний угол. С какой-то страстною настойчивостью я старался сделать в доме все так, как было, и во многом мне это удалось.

Лишь к концу 1907 года я закончил восстановление сгоревших дел, но сюрпризы по этому поводу получал еще долго. То мужик явится: «А как мое дело?» То письменно кто-либо просит сообщить, в каком положении его дело. Летом 1907 года я поехал в Берлин полечиться от перенесенного. Профессор Боас нашел, что я сильно переутомлен, нервы расшатаны донельзя, но организм здоровый, и посоветовал пожить в Швейцарии, пользоваться гидропатией и отдыхать. По его совету поехал в Энгельберг – на редкость прекрасное место, около снеговых гор, полчаса ходьбы до снега в июле. Я окреп, хорошо отдохнул, подкормился, выспался и возвратился для продолжения работы. Но все же 1905 год подорвал мой организм.

Так я работал еще двенадцать лет, когда решил поселиться в Кисловодске, где у меня были друзья и знакомые, так как более двадцати лет я имел там владение и считался местным жителем. Кисловодчане считали меня своим адвокатом и во время моих наездов со мной совещались по делам, а городское (маленькое) управление оказало мне честь приглашением на консультации по делам особо важным. Городок небольшой, Управление Вод (особый хозяин) забрало все доходные статьи, и городок влачил печальное существование. Мы боролись, писали, жаловались, отстаивая интересы города, на территории которого был нарзан, парки, курзал106 и прочее. Но наши противники, Управление Вод и Владикавказская железная дорога107, имели большое влияние в «сферах», и мы добивались малых успехов. Часто горожане просили меня пойти в гласные. Они не знали, что я бесправен, как еврей108. Но я ссылался на то, что нельзя быть гласным Кисловодска, живя в Ростове, но обещал отдаться городскому делу, «когда выйду в отставку».

Налетели события 1917 года. Временное правительство расширило права населения на участие в городском самоуправлении, а евреи получили полноправие109. Мои мечты начали сбываться. Меня выбрали гласным, и новая дума предложила мне баллотироваться в городские головы, но на совещании с моими друзьями (инженер Семенов, Нагорский, Тугаринов и другие) решили, чтобы я баллотировался в председатели думы, пока мы отвоюем у Владикавказской дороги и у Управления Вод захваченные земли, нарзан и прочие ценности и угодья, принадлежащие городу. Наша цель была создать курорт по образцу европейскому, и к этой цели мы направили все свои усилия.

Но в это время события в Петербурге и в Москве уже заставили многих крупных людей бежать к нам и в Кисловодск110. Стало тяжело жить, ибо город не был приспособлен принять столько людей. Большевиков в силе не было. Мы, конечно, не предполагали, что Россия идет к гибели, а думали, что смена власти поведет к временным затруднениям, в числе коих было отсутствие денег в местных маленьких отделениях крупных банков. Отделения Азовско-Донского, Азиатского111 и других банков обслуживали летом публику и никаких торгово-банковых операций не производили. Случайно образовавшееся большое население в Кисловодске, имея на руках крупные банковские аккредитивы, переводы, текущие и другие счета, не могли получить рубля. Кассы были пусты. Положение стало критическим. Собралась дума. Я пригласил в думу живших в Кисловодске господ Нобеля, Давыдова, Ясного и других на совещание. Мы решили выпустить городские деньги, для чего под председательством господина Нобеля образовалась особая финансовая комиссия, которая занялась печатанием своеобразных ценностей112. К этому предприятию присоединился директор Государственного банка в Пятигорске, с которым мы выработали условия выпуска денег с возможными гарантиями.

В это время мы уже были оторваны от Москвы и Петербурга, но большевицкое нашествие нас еще не коснулось. Финансовая наша комиссия решила, что я стану во главе местного Азовско-Донского банка, где главным образом сосредоточилась наша деятельность по снабжению населения деньгами. Осуществили мы это следующим образом. Все отпечатанные деньги сдавались в отделение Государственного банка. Города Кисловодск и Пятигорск от имени городских управлений выдавали Государственному банку соответствующие вкладные листы и получали на эту сумму деньги для местных банков. Расчет был правильный. Если бы страна успокоилась, то банки, за счет коих мы выдали по их обязательствам городские деньги, выкупили бы эти обязательства и города Кисловодск и Пятигорск получили бы большую прибыль. Наши деньги вначале не принимались на базарах, но потом пошли в ход, и временно острая нужда в деньгах прекратилась. Я управлял банком, не имея доверенности, не зная, существует ли правление банка, но исхода другого не было. Открыли мы и кооператив для закупки хлеба и прочего. И это дело наладили. В кооперативе вначале председателем был господин Давыдов, а потом я.

Так мы перебивались, не думая, что идем к гибели, ибо не знали в точности, как развертывались события в России, и жили надеждой, что жизнь наладится. Кисловодское городское управление сделало все возможное, чтобы население кое-как пережило тяжелое время, хотя случайно наехавшая масса из столиц и из других городов не могла рассчитывать, что маленький городок сможет прокормить ее продолжительное время при создавшихся условиях.

Следующие события сыграли роль в нашей местной жизни и едва ли не погубили меня.

В 1917 году в Кисловодск приехали на поправку несколько человек, возвращенных с каторги и ссылки, – политические. Среди приехавших были известные партийные деятели, осужденные в 1907–1910 году: Булле, Фигатнер, Вознесенский, Андреев и еще трое, фамилии забыл. Мы узнали, что приехавшие нуждаются в средствах к жизни, плохо одеты, а двое нуждаются в серьезном лечении. Общественный духовный подъем был тогда большой, и забота о приехавших «борцах за свободу» считалась нашей священной обязанностью.

Как председатель думы, имея много знакомых, я тотчас собрал приличную сумму денег, пригласил «каторжан», высказал им много сантиментов, одел, обул, устроил, запретив думать о завтрашнем дне, пока совершенно не отдохнут и не оправятся от пережитых страданий. Мы были растроганы, жали друг другу руки, и будущие, как оказалось, ярые большевики обогревались нами. Вскоре я устроил Булле на службу. Фигатнер оказался племянником моего приятеля-клиента, а вновь прибывший Коган рассказал компании, как я помог его жене и детям в Ростове, когда он был арестован. Словом, с этой компанией у нас установились добрые отношения. Все они после захвата власти большевиками на Кавказе заняли главенствующие места. Все они были или стали большевиками.

В конце 1918 года в Пятигорске и в Кисловодске уже была организована Чека113, и первым председателем был назначен некий Ге (псевдоним114, мелкий журналист петербургских газет). По его словам, он бывал у Шаляпина, встречал там моего брата115, а обо мне имел наилучшую аттестацию от Булле и Фигатнера. Булле уже был председателем Кавказского совнаркома и просил Ге относиться ко мне бережно и предупредительно, называя меня «милым стариком». Чека начинала злобствовать, но я, имея доступ к Ге, а впоследствии к Кравцу и Атарбекову (пятигорский116), спасал людей. Между прочим, был задержан Крашенинников, старший председатель палаты. Его жена и генеральша Юнакова прибежали ко мне, и я поехал к Булле. Крашенинникова считали злостным врагом. Он осудил многих и послал на каторгу Булле (по делу латышской организации). Но мне все же удалось уговорить Булле «не мстить», и он сказал мне:

– Выпускаю этого негодяя, но пусть убирается отсюда, второй раз не уговорите помиловать его.

Освобожденный Крашенинников был у меня, благодарил, и я его уговаривал уехать из Кисловодска. Он медлил, а после покушения Каплан на Ленина был объявлен террор117. Крашенинникова арестовали в Пятигорске, и он был убит в числе ста двадцати пяти человек.

Итак, я имел доступ в Чеку и всячески облегчал участь некоторых попавших «в подвал». В 1919 году дума наша еще существовала, хотя большевицкая власть овладела краем118. Жизнь становилась все тяжелее, но первые большевики еще не так злобствовали.

Помню одно заседание думской комиссии, в которой участвовали господин Нобель и Фигатнер. Нобель весьма вежливо спросил Фигатнера:

– А ваше сословие признает кооперативы?..

На Кавказе начали действовать партизанские отряды. Во главе партизанов стояли Шкуро и Покровский.

14 марта 1919 года в три часа ночи меня разбудили и вручили письмо, в котором представитель местного совдепа119 писал: «Уходим временно. Просим оберечь наших больных и приютить детей. Надеемся на ваше доброе отношение к людям и на невмешательство в политику».

Город остался без власти. Я собрал срочно думу. Кое-что сделали для соблюдения порядка в городе и чтобы снабдить жителей молоком, хлебом и прочим. Наступило тягостное ожидание. Как развернутся события и оправдаются ли наши надежды освободиться от большевиков?

В два часа дня в Кисловодск вошли «волки» Шкуро, а сам он прискакал из Ессентуков в пять вечера120. Вскоре ко мне явился вестовой с приглашением явиться к генералу. Он меня любезно принял, как председателя думы, и мы обсудили текущие события. Шкуро мне сказал, что он ждет подкрепление, просил дать провиант, но видно было, что его вступление в Кисловодск должно считать слепым удачным набегом, а не победой. На другой день начались аресты оставшихся большевиков. Задержали нескольких сомнительных преступников-бандитов, и на следующий день должен был состояться важный суд. Шкуро просил собрать городскую думу в четыре часа дня. Но в два часа стало ясно, что Шкуро уходит. Спешно свертывались «волки». Масса приезжих устремились за уходящим войском. Началась суматоха, спасение имущества, добывание перевалочных средств и прочее.

Городская дума не прекращала занятий, заседала, ибо массу вопросов приходилось тут же разрешать. В это время нам дали знать, что начальник разведки Шкуро уводит с собой задержанных большевиков. Дума была уверена, что если большевиков уведут (их было человек десять-четырнадцать), то нас перережут возвратившиеся большевицкие банды и пострадают многие ни в чем не повинные «буржуи». Почему выбрали депутацию, шесть человек со мной, дабы уговорить Шкуро отпустить арестованных, чем избавить городское население от резни. Шкуро вошел в наше положение, дал записку к начальнику, но последний заявил, что записка подложная, велел вывести из подвала арестованных и отправить за войском. Побежали вновь к Шкуро, в суете едва его нашли, передали ему распоряжение начальника. Он разразился матерщиной и послал офицера распорядиться. Освободили двоих девок, четырех бандитов в матросках и каких-то латышей.

Ушел Шкуро, и город вновь остался без власти.

Я не мог уйти за войском. Моя семья: жена, дочь, двое ее крошек и муж121. Помимо этого, я не считал себя вправе оставить город, как гласный и председатель.

Провели бессонную ночь. Дума распорядилась, чтобы все дома были освещены, чтобы мужчины, кое-как вооруженные, были у домов и на улице, ибо мы опасались нападения городской сволочи из Пятигорска и Ессентуков. К вечеру второго дня стали входить большевики, и явилось «начальство». Думскую деятельность и особенно мою окружили легендами о том, как мы спасали больных большевиков в лазарете и как отстаивали от расстрела «многих», причем десяток арестованных обратился в сотни, а наша мольба Шкуро передавалась как «борьба», и что будто гласный Нагорский схватил за узду лошадь Шкуро, а я кричал: «Не выпустим!» Ничего подобного не было, конечно, а эти слухи поползли и к белым, и к красным. Новые возвратившиеся большевики все же благодарили думу за доброе отношение к «товарищам». Но все-таки убили четырех местных жителей «за доносы», которых в действительности не было.

По привычке адвоката я всеми силами старался спасать людей из подвалов Чека, и часто мне это удавалось. Повторяю: настоящих злодеев-большевиков у нас еще не было, а свои «малые мерзавцы» со мной еще считались. Сын моих друзей, Василий Асмолов, был взят в подвал заложником. Пережил я большое волнение, пока вызволил его.

Эти освобождения, мои доступы в Чека, какое-то исключительное мое положение доходили в лагерь белых, где пресловутый граф Коновницын и другие черносотенцы122 стали рассказывать обычные небылицы. Черная компания жила на Кавказе в месте, занятом добровольцами.

У меня спасался помощник наместника Кавказа тайный советник Петерсон, числившийся моим секретарем в кооперативе. Я оберегал старика Остроградского, бывшего инспектора кавалерии, и так как он был без денег, то я дал ему чек кооператива на Государственный банк. Председатель Чеки Ге проведал каким-то образом об этом и пришел ко мне «с просьбой помочь ему».

– Я, – сказал он, – не хочу пользоваться моим положением и не платить за квартиру в «Гранд-отеле», а свободных денег у меня нет (таково еще было положение у нас). Знаю, что вы помогли генералу Остроградскому. Учтите и мне вексель Патканьяна Цатура и дайте мне чек на Государственный банк.

Эта просьба, равносильная «угрозе с последствием» для многих несчастных, заставила меня дать ему чек на 5500 рублей, которым он рассчитался за квартиру в гостинице. Я чувствовал, что лезу в историю, но в то время нельзя было «рассуждать», и я продолжал эту мою внешне двойственную деятельность.

Загрузка...