— Вы совсем не знаете румынского крестьянина, если так говорите! Или же знаете его по книгам да по речам ораторов, что еще хуже, потому что вы представляете его себе каким-то мучеником, а на самом деле наш мужик просто злобен, глуп и ленив.
Илие Рогожинару закончил, убежденно отдуваясь, большим пестрым платком вытер придававшую ему благообразный вид лысину и с досадой дернул себя за густые, свисающие усы, которые то и дело лезли ему в рот. Арендатор поместья Олена в уезде Долж Рогожинару весь заплыл жиром; у него большой живот, бычий затылок, круглая голова, карие, бегающие глаза, а лицо — веселое, жизнерадостное.
Окинув взглядом соседей по купе, он понял, что не убедил их, и стал отдуваться еще громче. Один из собеседников, кокетливо одетый Симон Модряну, начальник управления в министерстве внутренних дел, чуть откашлялся, чтобы прочистить горло, и поучительно заявил:
— Видите ли, сударь… уважаемый господин Рогожинару, бесспорно одно: мы все, все до одного, живем за счет тяжелого труда этого мужика, каким бы злобным, глупым и ленивым вы его ни считали!
Слова Модряну до того изумили арендатора, что он даже не нашел слов для возражения, а лишь снова вытащил платок и вытер лоб. В купе вошел контролер и весьма учтиво, как и подобает при обхождении с пассажирами первого класса, попросил предъявить билеты. Рогожинару посветлел, словно нежданно-негаданно увидел свое спасение.
— Значит, подъезжаем, начальник? Браво! Быстро примчались, ничего не скажешь…
— Только что проехали Китилу, — улыбнулся в ответ контролер, отбирая билеты у пассажиров.
Рогожинару порылся в большом, величиной с портфель, бумажнике, вытащил какой-то желтый листок и гордо протянул его контролеру:
— Держи, начальник… В наше тяжелое время каждый старается хоть на толику сэкономить. Не рухнут же небеса, если порядочный человек бесплатно прокатится в поезде.
Никто не улыбнулся, кроме контролера, который по-военному поднес пальцы к козырьку и вышел. Арендатор, засуетившись, бросился собирать багаж — многочисленные чемоданы, корзинки, свертки, пакеты, которые он рассовал по всему купе, благо у соседей вещей почти не было. Модряну еще раньше положил себе на колени свой чемоданчик из прекрасной кожи с вставленной на видном месте визитной карточкой. У высокого, с испуганным выражением лица, жандармского капитана, который вошел в вагон в Гэешти, не было ничего, кроме сабли и папки, а смуглый молодой человек, с коротко подстриженными на английский манер черными усиками, поставил свой небольшой саквояж на столик у окошка купе.
Поезд грохотал и ревел, извергая клубы дыма, как апокалипсический зверь. Модряну теперь жалел, что снизошел до разговора со столь вульгарным человеком. Капитан с любопытством и нескрываемым восхищением наблюдал за хлопотами Рогожинару, а молодой человек после ухода контролера не отводил глаз от окна, за которым вырисовывались очертания столицы. Вдоль колеи железной дороги то и дело возникали и тут же исчезали рекламы, установленные либо на специальных столбах, либо на глухих стенах редких домов. Железнодорожных путей становилось все больше, рельсы сближались, перекрещивались, переплетались. Колеса все чаще постукивали на стыках, уверенно переходя с одного пути на другой. Затем потянулись грязные окраины с немощеными улицами и обветшалыми замызганными домишками, резко диссонировавшие с величественными силуэтами далеких дворцов.
Заставив своим драгоценным скарбом все свободные сиденья и даже вытащив в коридор две корзины, для которых в купе уже не нашлось места, арендатор с трудом примостился в уголке около чемодана и, возобновив прерванный разговор, обратился на этот раз к молодому человеку, смотревшему в окошко.
— Вы, сударь мой, не сомневайтесь, с мужичьем дело обстоит точь-в-точь как я вам говорю… Можете мне поверить на слово, у меня огромный опыт во всех этих делах с крестьянами и сельским хозяйством. Мне через год шестьдесят стукнет, и сорок лет из них я прожил в деревне, загубил на этих дикарей. Начал я с самых низов, как положено, а когда мне исполнилось тридцать, то уже арендовал в уезде Телеорман именьице в пятьсот погонов{2} с лишком. С тех пор прошли через мои руки и поместья покрупнее, так что я крестьян знаю как облупленных, мало кто со мной может в этом потягаться. Я не говорю, как некоторые, что все крестьяне негодяи. Избави бог, я христианин, и за такие слова господь меня бы покарал. Но, положа руку на сердце, скажу лишь одно: не дай бог попросить помощи у мужика, потому что мужик набросит на тебя удавку, как раз когда тебе туго придется.
Заметив, что никто, даже капитан, его не слушает, а поезд между тем замедляет ход, Рогожинару снова вспомнил о багаже и совсем уж собрался выйти в коридор, чтобы быть поближе к выходу и наверняка захватить носильщика и пролетку. В дверях купе он, однако, задержался, решив попрощаться с соседями. В первую очередь он протянул руку Модряну, с которым ехал от самой Крайовы и считал, что наладил с ним отношения достаточно дружеские, чтобы можно было обратиться к нему за поддержкой, если придется проворачивать какое-нибудь дельце в министерстве внутренних дел. С молодым человеком, который сел в поезд в Костешти, Рогожинару беседовал меньше и даже не познакомился с ним, но все-таки решил, что на прощание следует узнать, с кем пришлось вместе ехать.
— Разрешите представиться, сударь, — развязно сказал он, — я Илие Рогожинару. Очень рад, что нам довелось путешествовать вместе, хотя мы и разошлись во мнениях.
Молодой человек слегка приподнялся, нехотя пожал протянутую руку и сухо ответил:
— Григоре Юга.
Арендатор вздрогнул, выпрямился и радостно воскликнул:
— Юга?.. Вы сказали Юга?.. А вы, часом, не сынок ли самого господина Мирона Юги из Амары?
— Совершенно верно! — улыбнулся собеседник, несколько удивленный бурным восторгом арендатора.
— Ну и чудеса!.. Так я же наслышан о вашем батюшке с самого раннего детства; а мы, должно быть, одного с ним возраста! Ведь лет двадцать пять тому назад я арендовал имение по соседству с вашим поместьем в Амаре. Как поживает господин Мирон? В добром здравии?.. Вот это настоящий человек, ничего не скажешь!.. — гордо добавил Рогожинару, проворно повернувшись к жандармскому капитану и Модряну. — Настоящий барин, не чета той шушере, что заполонила теперь все деревни и города! Ну, желаю вам всяческих благ! — приветливо обратился он к Юге. — Ба, мы уже приехали!.. Дай бог долгих лет жизни, сударь, вам и вашему батюшке, распрекрасный он человек!
Рогожинару еще раз энергично пожал руку Григоре Юге и, схватив какую-то корзиночку, по-видимому, самую ценную, выскочил в коридор, небрежно кинув на ходу капитану: «Привет, привет!» Модряну, с чемоданчиком в руках, неторопливо ждал, пока арендатор попрощается и даст ему возможность выйти из купе. Так как он с Югой официально не знакомился, то ограничился равнодушным поклоном и вышел следом за Рогожинару, который торчал уже в самых дверях вагона.
— Кто этот субъект, господин Рогожинару? Вижу, что знакомство с ним вас чрезвычайно обрадовало, — поинтересовался Модряну, придвинувшись вплотную к арендатору, так как пыхтение паровоза под куполом вокзала заглушало голоса.
— А как же, сударь! — с готовностью согласился Рогожинару, всем своим видом выражая даже большее восхищение, чем при разговоре с молодым Югой. — Ведь у них семь тысяч погонов первосортной земли в низовье Арджеша, недалеко от Телеорманского уезда!.. Семь тысяч, господин Модряну, понимаете, семь тысяч!.. И других таких рачительных хозяев не сыщете во всей Мунтении{3}. Старик скорее руку себе отрубит, чем сдаст в аренду хоть клочок земли. Где теперь встретишь такого?.. Ну, мы наконец приехали! Прощайте, сударь, надеюсь, еще повстречаемся в добром здравии! — закончил арендатор, распахнув дверь вагона, и закричал: — Эй, носильщик, носильщик!.. Сюда, парень!!! Сюда, сюда! Ты что, не слышишь? Оглох, что ли? Да куда глаза таращишь, разиня? Не видишь меня? Совсем ослеп?
Паровоз тяжело отдувался, словно выбившись из сил. Его шумные вздохи и голоса пассажиров и встречающих наполняли вокзал резким, слитным гулом, из которого выделялись взрывы смеха, веселые возгласы, звонкое чмоканье поцелуев и громче всего настойчивые крики тех, кто звал носильщиков. Пассажиры спешили к выходу, многие несли свои чемоданы сами, лишь за некоторыми следовали нагруженные носильщики. Все торопились, кое-кто бежал, словно за ним гнались.
Григоре Юга спокойно стоял в купе, ожидая, пока выйдут пассажиры, забившие коридор. Из окошка купе он увидел Модряну, который отмахивался от носильщиков, назойливо предлагавших свои услуги, высокого капитана, который растерянно оглядывался по сторонам, словно кого-то разыскивая, коренастого Рогожинару, переваливавшегося, как утка, вслед за человеком, навьюченным его чемоданами и узлами. При этом арендатор так громко и энергично поучал носильщика, что, казалось, голос его заглушает весь гул вокзала.
Когда суматоха несколько улеглась, Юга вышел из вагона, с трудом раздобыл пролетку и приказал отвезти себя домой, на улицу Арджинтарь. Экипаж загрохотал по широкой, грязной и шумной Каля Гривицей, по обеим сторонам которой впритык шли лавки и лавчонки. В дверях торчали продавцы и зазывалы, они рьяно уговаривали колеблющихся прохожих, пытаясь во что бы то ни стало затащить их внутрь. На этой же улице скучились десятки грязных, неудобных, но довольно дорогих гостиниц, постоялых дворов и харчевен, широко открытых для бесконечных потоков пассажиров, которые Северный вокзал денно и нощно вливал в столицу. На широких тротуарах суетилась по-восточному пестрая толпа: рабочие, служащие, крестьяне, жмущиеся стадом, как испуганные овцы, служанки в национальных венгерских нарядах, тщедушные солдаты, подозрительные девицы с ярко накрашенными лицами, строящие глазки всем встречным мужчинам, дурачащиеся, толкающие прохожих, ученики ремесленных училищ и гимназисты, болгары, продавцы прохладительных напитков с оловянными бубенцами на кувшинах, турки, торгующие тянучками и нугой…
Пока пролетка катилась по булыжной мостовой, Григоре Юга, как всегда, когда он возвращался из имения в Бухарест, с какой-то робостью рассматривал людской муравейник, кишащий на шумных улицах. После тихой жизни в поместье лихорадочная городская сутолока утомляла и удручала его, в особенности на первых порах, пока он к ней не привыкал.
На бульваре Колця, не доезжая до Арджинтари, одна из лошадей поскользнулась и упала. Извозчик разразился проклятиями и принялся стегать ее кнутом, но, увидев, что это не помогает, спрыгнул с козел и стал выпрягать… До дома оставалось не больше ста метров, поэтому Юга слез с пролетки, расплатился и пошел пешком.
Второй дом на улице Арджинтарь принадлежал ему, вернее, Надине, его жене. От монументальных ворот тянулась металлическая решетка с позолоченными остриями наконечников. Перед домом был разбит тщательно ухоженный сад с цветочными клумбами и дорожками, посыпанными гравием. Двухэтажный дом обращал внимание прохожих своим крикливым убранством, и в первую очередь лестницей красного мрамора, над которой нависала огромная раковина из блестящего стекла.
Войдя во двор, Григоре Юга увидел на лестничной площадке высокого, белокурого молодого человека, о чем-то говорившего со слугами.
Лакей, выряженный в нелепую ливрею (выдумка Надины), побежал навстречу хозяину и доложил, что незнакомец приехал из Трансильвании{4} и наведывается к ним уже не первый раз, разыскивая господина Гогу. Молодой человек спустился по ступенькам и направился к Юге, а как только лакей унес саквояж хозяина, снял шляпу и смущенно пробормотал:
— Разрешите представиться — Титу Херделя, поэт…
Григоре удивленно улыбнулся, и эта улыбка еще больше смутила гостя. Его твердый, высокий воротник был повязан голубым в белую крапинку бантом. Он переложил шляпу в левую руку, безуспешно пытаясь улыбнуться в ответ. После короткого молчания, показавшегося ему вечностью, Херделя собрался с духом, неуверенно надел шляпу, словно не зная, вежливо ли он поступает, и продолжал взволнованным голосом:
— Извините, сударь, за то, что застали меня здесь, у вас, но меня настоятельно приглашал сюда еще этим летом, то есть месяца два тому назад, господин депутат Гогу Ионеску, когда он находился на водах в Сынджеоерзе, в Трансильвании…
— В Трансильвании, вы говорите? — заинтересованно переспросил Григоре.
Приободрившийся собеседник поспешно подтвердил:
— Да, да, в Трансильвании… Я даже могу добавить, что мы с господином депутатом до некоторой степени в родстве, потому что, не знаю, известно ли вам это… моя сестра Лаура замужем за священником Джеордже Пинтя из Сэтмара, а сестра Джеордже — жена господина депутата Ионеску.
— Ах, вот оно что! — тепло воскликнул Юга и крепко пожал руку нового знакомого. — Очень приятно!.. Но раз так, то мы с вами тоже до какой-то степени в родстве, как вы изволили выразиться, ибо моя супруга — сестра Гогу Ионеску.
Титу Херделя, улыбаясь, кивнул головой. Все родственные отношения были ему хорошо известны. Он уже несколько раз заходил сюда в поисках Гогу Ионеску и разузнал у слуг все, даже с излишними подробностями.
Григоре понравилась скромная внешность молодого Хердели, и в особенности его застенчивость, которую тот тщетно пытался скрыть. Ведь и он сам был или, во всяком случае, считал себя таким же беззащитным, когда сталкивался с непредвиденными обстоятельствами. Он взял Титу под руку, как старого друга, и предложил:
— Раз уж мы встретились, зайдемте ко мне наверх, посидим, побеседуем.
Титу покраснел от удовольствия.
Они поднялись по ступенькам до площадки, над которой нависала раковина. Здесь Григоре задержался, чтобы сообщить новому знакомому, кому принадлежит дом, а главное, объяснить, что он не несет никакой ответственности за все безвкусные архитектурные украшения. Здание состояло, по существу, из двух совершенно изолированных строений, лишенных, однако, отдельных боковых входов и объединенных общим фасадом с одной парадной дверью. Тесть Григоре, построивший дом лет десять назад, пожелал во что бы то ни стало снабдить его монументальной лестницей из красного мрамора, увенчанной огромной раковиной, точь-в-точь как у Набоба, хотя дворец, — как называл старик свой новый дом, — был предназначен двум его отпрыскам, когда тем придет время вить свое гнездышко. А вот теперь Надина, жена Григоре, жалуется и обвиняет старика в том, что он выстроил дом таким образом нарочно, чтобы всем живущим удобнее было непрерывно шпионить друг за другом. Огромная дубовая дверь, покрытая железной вязью, на вид объединяла здание, но в действительности разделяла его: правая створка вела во владения Гогу Ионеску, а левая, широко распахнутая сейчас лакеем, — в покои Надины.
— Моя жена уже три месяца за границей, и весь дом пересыпан нафталином, — продолжал Юга, провожая своего гостя через холл на второй этаж, где Григоре временно устроили спальню, в которой он располагался всякий раз, когда приезжал в Бухарест в отсутствие Надины. — А кроме того, я становлюсь столичным жителем лишь на зиму, да и то с перебоями. Все остальное время провожу в деревне, не только потому, что это необходимо, но и потому, что там я себя чувствую лучше, чем где-либо. А вот моя жена ненавидит деревню в такой же мере, в какой я не переношу города. Присаживайтесь, прошу вас! Вы уж меня извините, но, пока мы беседуем, я приведу себя немного в порядок. Сейчас половина второго, а в три часа я должен встретиться с одним хлеботорговцем. Только-только успею зайти в ресторан перекусить.
Титу Херделя тут же обстоятельно рассказал, что вот уже почти месяц, как он приехал в столицу, питая большие надежды на помощь Гогу Ионеску. Тот посулил устроить его в редакцию газеты и таким образом дать ему возможность осуществить заветную мечту — посвятить себя литературе. Но в Бухаресте Титу ждало горькое разочарование — Гогу Ионеску укатил за границу. Хуже всего то, что время проходит, а он уже истратил более трети той скромной суммы, которую привез из дому. Теперь он боится, что в бесплодном ожидании проест и остальные деньги, так и не сумев нигде пристроиться и в конце концов окажется нищим на чужбине.
— Мне бы не хотелось разрушать ваши иллюзии, — заметил успевший привести себя в порядок Григоре, — но мой милейший шурин не совсем то лицо, на которое можно возлагать серьезные надежды. Он человек симпатичный и душевный, но несколько ленив и пассивен, вот если бы за него взялась жена, он, быть может, что-нибудь и предпринял. Лишь она одна обладает чудесным даром пробуждать его дремлющую энергию.
Херделя на какую-то долю секунды испугался, но тут же вновь воспрянул духом.
— Раз так, то у меня еще остается искорка надежды. Этим летом моя родственница отнеслась ко мне на редкость благосклонно.
— Надеюсь, что не слишком, — улыбнулся Юга. — Гогу ревнив, как турок, и способен выслать вас из страны, если ему покажется, что…
Необыкновенная красота Еуджении еще летом произвела на Титу огромное впечатление, и он лелеял мечту, что когда-нибудь она упадет к нему в объятия, покоренная его стихами. Но даже сама мысль использовать чувства любимой женщины ради достижения каких-либо материальных выгод показалась Титу до того постыдной, что он побледнел как полотно. Григоре заметил огорчение гостя и постарался его успокоить.
— Вы наивны, мой друг, и я очень боюсь, что здесь вам не удастся сделать карьеру. В наши дни для того, чтобы выдвинуться, необходимы бесцеремонность, цинизм, наглость. Люди совестливые и щепетильные неизбежно будут стерты с лица земли теми, кому подобные романтические сантименты неведомы даже понаслышке.
Собравшись уходить, Григоре взял портфель и прибавил уже совсем другим тоном:
— Вы обедали?
— Нет еще, — пробормотал удивленный Титу.
— Если ничего не имеете против, пообедаем вместе.
Хотя приглашение очень польстило Титу, он все же отказался под предлогом, что столуется в одном трансильванском семействе, а так как не предупредил хозяев, то они будут его ждать с обедом, и ему не хотелось бы… В действительности же его тревожило отнюдь не беспокойство, которое он мог бы причинить хозяевам, а просто он был плохо одет и ему стыдно было идти с Григоре Югой в фешенебельный ресторан. Праздничный костюм Титу теперь почти не носил, стараясь сберечь его до тех пор, пока не появится возможность заказать новый. Впрочем, Григоре пригласил гостя только из вежливости, так что не настаивал и поспешил добавить: — Понятно, понятно… Но все-таки мы обязательно должны еще повидаться. Знаете что?.. Поужинаем вечером вместе. Хорошо? До вечера вы успеете предупредить своих хозяев, да и я буду свободнее и спокойнее… Ну вот и хорошо! Встретимся в ресторане, у Енаке! Знаете, где это?.. На улице Академии. В восемь часов!.. Жду вас!
Титу Херделя помчался домой, как на крыльях. При виде его сияющей физиономии и сдвинутой набекрень шляпы прохожие оборачивались и провожали его взглядом, словно пьяного. Сердце молодого человека бешено колотилось. Он непрерывно бормотал:
— Наконец-то, слава богу!.. Какой чудесный человек! Сразу видно, настоящий барин… Наконец, кажется, бог смилостивился и пришел мне на помощь…
С улицы Романэ он вышел на Каля Викторией{5}, откуда свернул на улицу Верде, чтобы быстрее добраться до Бузешти. Там он снимал меблированную комнату, а столовался по соседству в семействе Гаврилаш.
Уроженец амарадского края в Трансильвании, Гаврилаш обосновался в Румынии лет десять назад и теперь служил в столичной полиции тайным агентом по проверке гостиниц. С отцом Титу, учителем Захарией Херделей, он дружил давно, еще со школьной скамьи. Когда в одно прекрасное утро Гаврилаш обнаружил в реестре лиц, проживающих в гостинице «Инглиш», фамилию Херделя и увидел, что ее обладатель совсем недавно приехал из Трансильвании, то сразу догадался, что это сын Захарии. Не колеблясь ни минуты, он поднялся в комнату Титу, разбудил его, пожелал успехов в столице и предложил свои дружеские услуги, выразив готовность помочь молодому человеку и даже взять его под свое покровительство, чтобы того не обобрали, как всех приезжающих в этот красивый, но страшно развращенный город. Господин Гаврилаш в тот же день подыскал для Титу хорошую и дешевую комнатку, рядом со своей квартирой, а вечером отвел его туда и устроил. Затем пригласил к себе поужинать и познакомиться с женой. В семействе Гаврилаша была и жиличка — ученица профессиональной школы Мариоара Рэдулеску, миловидная восемнадцатилетняя девушка, шаловливая и резвая, как белка. Из-за нее господин Гаврилаш не мог предложить Титу поселиться у него в доме. Госпожа Гаврилаш — маленькая, толстая, с красным, вечно лоснящимся лицом, считала, однако, что могла бы прекрасно приютить и господина Титу. Ведь в комнате жилички две кровати, так что молодые люди чудесно бы ужились, тем более что оба они такие скромные. Но господин Гаврилаш воспротивился, утверждая, что это выглядело бы неприличным и дало бы пищу для сплетен…
А через несколько дней Титу, который никак не мог привыкнуть к бухарестской кухне, договорился с госпожой Гаврилаш, что за скромную плату будет столоваться у нее. Теперь Титу приходил к Гаврилашам ежедневно, и как-то раз Мариоара призналась ему, что плохо подготовлена по румынскому языку и ей необходимо серьезно подзаняться с репетитором. Титу галантно предложил свои услуги, — разумеется, бесплатно, к великому удовлетворению госпожи Гаврилаш, которая любила Мариоару как родную дочь и очень хотела, чтобы та успешно сдала все экзамены. Первый урок состоялся в тот же вечер после ужина в комнате Титу, где было спокойно и никто не мешал. Урок затянулся за полночь. На второй день молодой человек объяснил встревоженной госпоже Гаврилаш, что девушку пришлось так долго задержать, потому что она действительно плохо подготовлена. Мариоара, в свою очередь, заявила, что лучших уроков ей никто никогда не давал и она будет очень рада, если Титу уделит ей побольше времени и как следует подготовит к экзаменам.
Титу застал хозяев уже за кофе.
— А мы уж решили оставить вас без обеда! — приветствовал его господин Гаврилаш, неторопливо попыхивая аккуратно скрученной сигаретой.
— Это Мариоара во всем виновата, господин Титу, — извинилась госпожа Гаврилаш, искоса поглядывая на лукаво улыбающуюся девушку. — Так и заладила — умирает, мол, с голоду и не желает больше ждать никого, даже самого принца…
Титу чувствовал себя до того счастливым, что не мог больше сдержаться. Он бросился к Мариоаре, сжал ее в объятиях и принялся горячо целовать в губы, глаза, щеки, пока не растрепал всю и вдобавок не перевернул ее чашку кофе на свежую скатерть, только недавно тщательно выстиранную и выутюженную хозяйкой.
— Ну, это уж ни на что не похоже! — рассердился господин Гаврилаш, убирая подальше от опасности свою собственную чашечку. Жена его в отчаянии ломала пальцы, не в силах произнести ни слова перед лицом разразившегося бедствия.
Но девушка казалась польщенной этим взрывом и приняла град поцелуев, воркуя, как горлица.
— Победа, господин Гаврилаш! — воскликнул в конце концов Титу, торжественно швырвув на кровать шляпу, и тут же выложил одним духом все — как он встретил Григоре Югу, о чем они беседовали, как он чуть было совсем не пропустил их обед и как на ужин его пригласили в ресторан Енаке.
Неловкость с перевернутой чашкой кофе и испорченной скатертью была тут же прощена и забыта. Когда-то господин Гаврилаш в течение нескольких лет служил чем-то вроде помощника управляющего поместьем в уезде Влашка, скопил там немного деньжат и с тех пор питал огромное уважение к помещичьим хозяйствам, расценивая их как единственные серьезные учреждения в Румынии. Всем остальным он был вечно недоволен, так как за три года работы в полиции не продвинулся в должности ни на одну ступеньку, хотя своим трудолюбием и знаниями с лихвой заслужил повышение. Вот что значит не иметь протекции, как другие сослуживцы!
— Если вам удастся хоть на годик-два пристроиться управляющим в его поместье, то большего счастья и не надо, сразу на ноги встанете! — задумчиво пробормотал господин Гаврилаш, бросив восхищенный и в то же время слегка завистливый взгляд на Титу, который уплетал за обе щеки трансильванское жаркое, специально для него подогретое.
Господин Гаврилаш был такой же низкорослый, как его жена, густые усы были слишком длинны для его роста, лоб всегда сморщен, а лицо — багровое, словно он выкрасил его для циркового представления.
Все принялись подробно обсуждать заманчивые перспективы, открывающиеся перед Титу. В разговор вмешалась госпожа Гаврилаш и поделилась своими скромными воспоминаниями об управляющем из Влашки. Одна лишь Мариоара молчала, изредка смешливо фыркала и обстреливала Титу шариками из хлебного мякиша, на что он, поглощенный серьезными вопросами, не обращал никакого внимания.
Постепенно, однако, энтузиазм, вызванный радужными проектами, пошел на убыль. Гаврилаш, привыкший после обеда часок подремать, начал зевать и наконец, отдуваясь, растянулся на кровати. Мариоара убежала в школу, хозяйка принялась за мытье посуды. Титу помчался домой, чтобы как следует подготовиться к ужину в ресторане.
Комната, которую снимал Херделя, находилась в соседнем доме. Покосившаяся деревянная калитка вела в длинный, грязный двор, забитый несметным количеством хибарок и каморок, которые все сдавались жильцам. Выходящая на улицу квартира из двух комнат, разделенных коридором, принадлежала Елене Александреску, еще привлекательной женщине лет сорока с небольшим, вдове офицера, которого она в своих воспоминаниях производила то в майоры, то в полковники, хотя скончался он в чине лейтенанта. Теперь она проживала в первой комнате вместе с Жаном Ионеску, молодым смазливым переписчиком из министерства внутренних дел. В коридоре стояли два сундука с книгами — библиотека врача Василе Попеску из Питешти, мужа Мими, дочери госпожи Александреску. Титу занимал заднюю комнату, вся обстановка которой состояла из железной кровати, умывальника, круглого стола, обветшалого шкафа и каких-то статуэток, торжественно нареченных «фамильными безделушками». Оба окошка выходили во двор, где жили — старый сапожник еврей Мендельсон с пятью детьми, старший из которых отбывал воинскую повинность в артиллерийской части и должен был вот-вот демобилизоваться, пирожник-болгарин, державший лавчонку по соседству, недавно овдовевший портной с четырьмя маленькими ребятами и чиновник на пенсии с молодой женой и жильцом-студентом…
Еще во дворе Титу услышал веселое щебетание госпожи Александреску и понял, что Жан, наверно, ушел на службу. Дверь в коридор была широко распахнута, и хозяйка, орудуя пуховкой и губной помадой, прихорашивалась перед зеркалом, напоминая старую, но все еще кокетливую голубку.
— Целую ручку, госпожа Александреску! — вежливо, как всегда, приветствовал ее Титу, достал из кармана ключ и сунул его в замочную скважину. Затем распахнул дверь и с порога швырнул шляпу на стол.
— Здравствуйте, здравствуйте, сударь!.. — приветливо ответила хозяйка, души не чаявшая в своем обходительном жильце. — Куда вы торопитесь? Заходите на минуточку, не бойтесь, я вас не съем, — добавила она голосом охрипшей сирены, продолжая раскрашивать лицо. — Я сейчас одна, Женикэ, бедняжка, ушел к себе в министерство… Да зайдите же, не бойтесь! Женикэ меня не ревнует, хотя буквально боготворит…
Тут она вспомнила, что постель измята, и кинулась ее оправлять, поясняя с горделивым удовлетворением: — Вы сами знаете, какие мужчины озорники… Уж до того настойчивы, что никак от них не отделаешься.
Титу смутился и, стремясь перевести разговор на другую тему, поспешил сообщить хозяйке, что вечером он, быть может, придет домой поздно, так как будет ужинать с одним знакомым в ресторане, у Енаке.
— Ах, у Енаке, как чудесно кормят у Енаке! — мечтательно вздохнула госпожа Александреску. — Я была там последний раз еще при жизни покойного супруга…
Затем она принялась превозносить до небес достоинства своего бедного мужа, безвременно усопшего во цвете лет, и тут же вытащила его фотографию, чтобы показать Титу, каким он был красивым мужчиной. Рассказала, что только благодаря сколоченному ей приданому удалось выдать замуж Мими, так как после всех пережитых несчастий и бед не было ни малейших шансов сбыть дочь с рук без приданого. Наконец, закончив размалевывать лицо, госпожа Александреску подробно поведала Титу, сколько упреков, ссор, чуть ли не скандалов пришлось вытерпеть Женикэ от его родителей. Они, правда, люди очень приличные, но в некоторых вопросах безнадежно старомодные: ни за что не хотели примириться с тем, что их сын сошелся с ней, и приложили все усилия, стараясь женить его на какой-то уродке, которую почему-то считали блестящей партией. Но Женикэ, когда надо, человек волевой и твердый, хотя в общем-то он на редкость ласковый и мягкий. Вот он и заявил старикам категорически, что скорее порвет всякие отношения со своей семьей, чем разлучится с любимой, которая не только «роскошная женщина», но вдобавок самозабвенно за ним ухаживает и любит его по-настоящему. Поняв это, родители должны были уступить, и теперь они с ними добрые, даже близкие друзья.
Кроме всего прочего, из-за Женикэ у нее крупные неприятности с зятем. Мими, конечно, ничего не имеет против счастья матери, она прекрасно знает, как много пришлось ее бедной мамочке выстрадать и принести жертв, так что та вправе хоть теперь пожить в свое удовольствие, вкусить радости жизни. Но ее зятек — настоящий деревенщина, с допотопными нравами и понятиями, и вот он заявил, что не переступит порога дома, пока Женикэ оттуда не уберется, потому что не желает иметь ничего общего с этим котом. «Подумать только: обозвать Женикэ котом… ведь он служит в министерстве…» Зять запретил даже Мими общаться с матерью, и теперь, когда ее любимая птичка приезжает в Бухарест, она вынуждена лишь украдкой встречаться со своей мамочкой, которая ее родила и вырастила.
— Ох, боже, боже, как дорого же приходится расплачиваться за ту малую толику счастья, что суждена человеку в жизни! — растроганно вздохнула в заключение госпожа Александреску.
Титу смутился, слушая эти интимные признания, и окончательно пришел в замешательство, когда узнал все печальные подробности. Он медленно поднялся, подыскивая нужные слова, чтобы хоть как-то облегчить горе хозяйки, но госпожа Александреску тут же сама воспрянула духом и принялась восторженно расхваливать свою дочь, ее красоту, ум, обаяние, обещая Титу, что обязательно познакомит его с Мими, и он сумеет убедиться, какое это очаровательное существо… Изнывая от безделья, госпожа Александреску готова была проболтать с молодым человеком до поздней ночи, как, впрочем, уже поступала не раз, но сегодня Титу сидел как на иголках. Ему не терпелось тщательно приготовиться к вечерней встрече, которая могла сыграть в его жизни решающую роль, и он ломал себе голову, не зная, как уйти, не обидев хозяйки. Неожиданно во дворе кто-то звонко выкрикнул его имя:
— Где здесь проживает господин Титу Херделя?
— Он в квартире, что выходит окнами на улицу, — тотчас же ответили несколько голосов.
— Это почта, — пояснила госпожа Александреску.
Титу выскочил в коридор навстречу почтальону. Первое письмо из дому с тех пор, как он переехал в Бухарест!.. Охваченный внезапным волнением, он торопливо попрощался с госпожой Александреску, вбежал к себе и разорвал конверт. Не отрываясь, прочел он все шесть мелко исписанных страниц, на которых госпожа Херделя, в присущем ей евангельском стиле, пересыпая повествование поучениями, изречениями и мудрыми советами «дорогому, заброшенному на чужбину сыночку», писала обо всем том, что произошло в их краях после его отъезда, начиная со смерти Иона Гланеташу{6} и кончая помолвкой сестренки Титу Гигицы с учителем Зэгряну.
«…Но венчание будет только после рождества Христова, чтобы успеть достойно подготовиться. Мы отдадим им дом в Припасе, дабы он больше не пустовал и принес им счастье, как принес когда-то нам… Очень будет нам отрадно, если ты, сынок, тоже приедешь на свадьбу, а то бедная девочка уже теперь плачет при одной мысли, что вдруг ты не сможешь приехать. Но для тебя главное — быстрее наладить свою жизнь. Постарайся пристроиться на хорошее место и, главное, не теряй надежды на всевышнего, ибо господь бог не оставляет милостью своей праведников и верующих. Ты, дорогой сынок, должен запастись терпением, ведь у вас там тоже не текут молочные реки, но человек должен не отчаиваться, а бороться со всеми трудностями, пока, с божьей помощью, не одолеет их и не станет на ноги… Скоро начнутся холода, зима не за горами, а я даже не знаю, есть ли у тебя теплая одежда. Ты не забывай об этом, и на первое же жалованье купи себе все, что нужно, а если там у вас вещи слишком дороги, пришли деньги сюда, и сошьем тебе все здесь. Ты же знаешь, как отменно и дешево работает Штрулович…»
В постскриптуме Гиги добавляла, что, если Титу не приедет на свадьбу, она ни за что не обвенчается, пусть старики делают с ней, что хотят. А на студенческий бал она обязательно пойдет, но еще не знает, в каком платье; хотела бы сшить новое, тем более что она помолвлена, а потому будет в центре внимания.
В другом постскриптуме старый Херделя напоминал сыну о его обещании прислать статью для «Трибуна Бистрицей», так как директор журнала до сих пор ждет репортажа о празднествах общества «Астра». Старик просил также высылать ему бухарестские газеты, чтобы местные господа увидели настоящую румынскую прессу, а когда там появятся его, Титу, сочинения, можно будет всем показать, чем он занимается в Румынии.
Титу перечел письмо несколько раз, словно хотел выучить его наизусть. Представив себе, как выглядит то, о чем ему писали, во всех подробностях, он почувствовал себя снова дома, в Трансильвании, в мире, в котором каждая мелочь, даже самая незначительная, находила в его сердце живой отклик. Поддавшись очарованию воспоминаний, охваченный щемящей тоской по дому, Титу чуть было не принялся тут же за ответ, будто только таким путем мог облегчить свое сердце. На столе лежали книги, привезенные еще из дому, тетради с заметками и набросками стихов, стояла чернильница с пером… Не хватало только писчей бумаги. Разыскивая подходящий листок, он вдруг вспомнил о Григоре Юге, вернулся к действительности и решил отложить ответ до тех пор, пока сможет сообщить родным какие-нибудь хорошие новости.
Кроме всего прочего, время подошло к шести, и ему пора было спешно готовиться к вечеру — привести в порядок всякие мелочи, кое-что пришить, навести блеск на ботинки и хорошенько почистить черный камвольный костюм, который он в Бухаресте почти не носил, так что мог смело надеть даже во дворец. Подумав, что воспитанный человек всегда бывает точен, Титу решил прийти в ресторан без опоздания. Лучше самому подождать несколько минут, чем заставлять себя ждать.
— Вы опоздали, дружище! — улыбнулся Григоре Юга, протягивая Титу руку. — По-видимому, вы уже успели стать настоящим бухарестцем… Присаживайтесь, присаживайтесь сюда, рядом со мной!.. А мы вас не дождались, очень уж проголодались…
Кельнер принял у Титу шляпу и пальто, пока тот колебался, не зная, что лучше — сказать ли правду или же оставить Югу в заблуждении, чтобы тот думал, будто он действительно задержался.
— Нет, я здесь давно, даже заглядывал в зал, — смущенно пробормотал он каким-то не своим голосом, — а затем прогуливался перед рестораном, все ждал вас… Никак не пойму, как это я вас пропустил, не заметил, когда вы прошли…
— Не извиняйтесь. Мы тоже опоздали на четверть часа! — дружески перебил его Григоре. — Мы, румыны, все одинаковы… Лучше познакомьтесь с моими друзьями! — закончил он и представил своих сотрапезников.
Адвокат Балоляну, хотя он был старше Юги всего на несколько лет, выглядел весьма солидно: у него была каштановая, коротко подстриженная бородка и начинающаяся лысина, тщательно скрытая зачесом. Его зеленовато-голубые глаза поблескивали умно и хитро. Он любил хорошо поесть и выпить, жаловался, что после выпивки у него пучит живот, но не мог удержаться, хотя врачи предупреждали его, что он предрасположен к тучности. Балоляну страстно увлекался политикой, и, когда его партия находилась у власти, избирался депутатом. Теперь он руководил политической организацией своей партии в уезде Яломица, где недавно приобрел поместье погонов в шестьсот. Немногочисленная, но солидная клиентура обеспечивала ему значительные доходы, и постепенно он завоевал славу прекрасного адвоката, хотя выступал в суде очень редко и даже относился к своим собратьям по профессии с некоторым пренебрежением, шутливо называя их «шавками». Однако во Дворце правосудия он пользовался определенным влиянием, так как его считали политическим деятелем, подающим большие надежды, и он многого добивался благодаря своим связям с сильными мира сего.
Второй собеседник — Константин Думеску, директор Румынского банка, сутулился, словно тяготясь своим высоким ростом, и производил впечатление человека молчаливого, замкнутого. Он носил золотые очки, был гладко выбрит, бледен, с белокуро-рыжеватыми волосами. Думеску был холостяк и большой приятель отца Григоре.
Оба приятеля Григоре встретили Титу без особого восторга, словно он нарушил дружескую обстановку за столом. По приглашению Юги молодой человек углубился в изучение меню, отчаянно конфузясь оттого, что названия блюд были ему совершенно незнакомы. Кроме того, было обидно и непонятно, как это он прозевал приход Григоре. А теперь тот может подумать, будто Титу не человек слова, хотя на самом деле, боясь опоздать, он пришел за полчаса до срока, но не посмел зайти в ресторан и занять столик.
После недолгого молчания Балоляну возобновил разговор, прерванный приходом молодого человека, и поучительно заявил:
— Так-то оно и есть, Григорицэ, как я тебе говорил… Крестьянский вопрос невозможно разрешить без жертв со стороны тех, в чьих руках находится земля. Это закон! Все остальное — второстепенные соображения, просто паллиативы, и ничего больше. Крестьяне хотят земли! Вот в чем суть! Только это им нужно, и только это их волнует.
— Ты меня извини, Александру, — сдержанно возразил Юга, хотя блеск в его глазах ясно показывал, что разговор задевает его за живое, — но ты ставишь вопрос таким образом, что он дает лишь пищу избирательной пропаганде или дешевой и опасной демагогии. Разжечь аппетиты очень легко. Труднее их удовлетворить. Ты хочешь убедить меня, помещика, подарить крестьянам землю, которую я испокон веков обрабатывал вместе с ними, когда ты сам в то же время покупаешь себе поместья и…
Несколько уязвленный адвокат тут же перебил его:
— Извини, пожалуйста! Поставим точки над i с самого начала! В первую очередь условимся, что, рассматривая этот вопрос, не будем касаться личностей. Я говорил, отвлекаясь от того факта, что ты случайно являешься крупным помещиком, а я, тоже случайно, занимаюсь политикой. Главное не это, а то, что мы оба хорошо знакомы с крестьянским вопросом, — и теоретически, и благодаря своему жизненному опыту, — и интересуемся им, как интересуются все мыслящие люди, ибо от его решения зависит наша судьба и будущее страны. Верно я говорю? Следовательно, у нас здесь спор чисто академический. Впрочем, я уверен, что, если бы появилась необходимость пойти на жертвы, твой отец и ты сам сделали бы это первыми.
— Ты глубоко ошибаешься, дружище! — горячо возразил Григоре. — Отец никогда бы не согласился расстаться с поместьем, с которым связано все его прошлое, все его горести и радости. Для него, впрочем, как и для крестьян, земля так же дорога, как жизнь. Да ты и сам прекрасно это знаешь, бывал у нас, и положение дел тебе известно. Но даже я, хоть и не считаю себя таким непреклонным, не намерен раздавать подарки, причем не крестьянам — они их не требуют, — а мелким городским демагогам, стремящимся заработать популярность с помощью теории, которую ответственные государственные деятели отвергают, а сами агитаторы даже не помышляют применять на практике.
— Ну и консерватор! — улыбнулся Балоляну, обращаясь к Думеску, и тут же повернулся к Юге: — Подожди, дружище! Так как только что ты затронул меня лично, я считаю необходимым точнее сформулировать свою точку зрения… Следовательно, ты действительно считаешь, что мое жалкое имение, добытое ценой честного и тяжелого десятилетнего труда — кстати, к твоему сведению, я еще до сих пор не расплатился с долгами, — мои несколько несчастных сотен погонов земли смогут разрешить крестьянский вопрос? И все-таки я здесь торжественно заявляю, что, хотя я человек небогатый, в случае необходимости я беспрекословно отдам стране свой клочок земли. Ты доволен? Я выразился ясно?
— Не удивительно, что ты готов предложить поместье государству, если ты сдал его в аренду, как только приобрел! — пренебрежительно возразил Юга.
Задетый, даже оскорбленный тем, что нашелся человек, да еще близкий друг, который хочет, чтобы он, известный адвокат и политический деятель, заживо похоронил себя в глухой провинции, Балоляну иронически усмехнулся:
— Ведь не потребуешь же ты от меня, мой милый, чтобы я расстался со своей специальностью, в которой кое-что смыслю, и занялся сельским хозяйством?
— Именно этого я от тебя и требую, если хочешь владеть землей! Кто владеет землей, должен ее обрабатывать и холить или же обязан от нее отказаться! Ты, мой дорогой, стянул свое поместье из-под самого носа крестьян, которые хотели его купить и поделить между собой. Ты просто пожаловал туда, отшвырнул их в сторону, а на третий день прислал арендатора выколачивать из поместья деньги для тебя и для себя. С одной стороны, вы не даете крестьянам купить землю, когда такая возможность представляется, а с другой стороны, предлагаете мне, который трудится наравне с крестьянами, отказаться от родного имения, вырвать и выбросить его просто так, за здорово живешь, как гнилой зуб!
— Видишь ли, Григорицэ, милый, — уже мягче возразил адвокат, — таких помещиков, как ты и твой отец, очень мало. Огромное, просто подавляющее большинство помещиков уже давным-давно потеряли всякую связь с землей. А мероприятие, которое проводится для всей страны, должно учитывать положение большинства, а не меньшинства.
— Так почему бы не принять в первую очередь мер против тех, кто пренебрегает своими поместьями? Почему вы обязательно хотите уничтожить целый социальный класс, быть может, самый лояльный, представляющий основное богатство страны? Ты, несомненно, прав: большинство помещиков нынче уклоняются от исполнения своего долга. Кое-кому не по душе жизнь в деревне, они считают зазорным обрабатывать землю, да и вообще работать, а предпочитают лишь выжимать большие доходы и пускать их на ветер. Их место в имении занял арендатор, который выколачивает деньги для барина, а еще больше для самого себя. Естественно, что в таком положении крестьянин страдает, стонет, мечется и угрожает — скрыто или явно. В то время как я, помещик, работая не покладая рук и экономя буквально на всем, с трудом получаю от своего поместья доход, достаточный для мало-мальски приличной жизни, мой сосед-арендатор выплачивает десятки тысяч золотых помещику, да и сам наживается. Откуда же эта разница? Из кармана арендатора или за счет обнищания крестьян? Разве я не прав, дядя Костикэ? — неожиданно обратился Юга к Думеску. — Скажите вы, прав я или нет?
Директор банка сидел, уткнув нос в тарелку, несколько смущенный тем, что его собеседники говорят так громко и привлекают внимание окружающих. Вопрос Юги застал его врасплох, так как он не слишком внимательно следил за разговором. Ему, привыкшему к точным цифрам и расчетам, споры за стаканом вина всегда претили, казались поверхностными, если не просто нелепыми. Серьезный вопрос невозможно разрешить между венским шницелем и яблочным пирогом. Такие разговоры могут лишь запутать дело. Но не успел Думеску ответить, как в их беседу бесцеремонно вмешался посторонний мужчина, сидевший за соседним столиком.
— Позвольте уж мне…
Все обернулись, удивленные вторжением в спор чужого человека.
— Разрешите представиться — Илие Рогожинару. Я имел счастье познакомиться с господином Югой сегодня в поезде.
Арендатор сидел за столиком один. Он пришел позже и невольно стал свидетелем спора. Не обращая внимания на общее недоумение, он придвинул свой стул ближе и продолжал, словно беседуя со старыми знакомыми:
— Я встреваю лишь потому, что господин Юга говорит, будто бы арендаторы такие-сякие… Дело не в том, что я сам арендатор, только думаю, что господин Юга ошибается, когда возводит напраслину на людей. Вы уж, барин, на меня не обижайтесь, если мы опять не сойдемся во мнениях. Арендатор никакой беды и напасти стране не приносит, как вы это говорите или как в газетах пишут. Чего нет, того нет! Чтобы выколотить деньги за аренду да и себе небольшой заработок обеспечить, арендатор вынужден трудиться втрое больше, чем помещик. На арендатора мужик работает не лучше и не дешевле, чем на барина, а скорее наоборот. Да я хоть господина Югу могу взять в свидетели — пусть он сам скажет по правде: разве в соседних с Амарой имениях, там, где хозяйничают арендаторы, крестьяне работают в худших условиях, чем в его поместье? Вот и выходит, что арендатору деваться некуда, и он вынужден сокращать расходы, лучше обрабатывать землю, распахивать пустоши, использовать машины, в общем — должен поднимать уровень сельского хозяйства! А разве это не идет всем на пользу? Конечно, среди арендаторов, так же как и среди помещиков, могут быть подлые люди, которые бессовестно притесняют крестьян и выжимают из них все соки, но будет неправильно и несправедливо осуждать их скопом, безо всяких скидок на обстоятельства! Нет, это не по справедливости.
Раздраженный беззастенчивым вмешательством арендатора, Григоре Юга резко возразил, презрительно подчеркивая каждое слово:
— Возможно, оно и так, почтеннейший, но если бы между помещиками и крестьянами не встали арендаторы, сегодня в Румынии не было бы никакого крестьянского вопроса! Появление арендаторов помешало естественному и нормальному переходу земли в руки крестьян. Те помещики, которым земля надоела, просто продали бы ее крестьянам, если бы не появились арендаторы и не продолжали обеспечивать владельцам поместий большой и верный доход, без малейшего труда и хлопот с их стороны.
— Может быть! — простодушно улыбаясь, согласился Рогожинару — Вполне может быть… Не спорю… Однако это при условии, что крестьянин и в самом деле трудолюбив и предприимчив. Но у меня в этом деле большой опыт, и я знаю одно: арендаторы появились именно потому, что румынский мужик — это тупой и равнодушный бездельник, который хочет получить все готовенькое от барина или, в последнее время, от государства… Вот так-то оно и есть, господа… Вы уж меня извините, если думаете по-иному, но я…
Балоляну безнадежно махнул рукой, не найдя слов, но Григоре, с трудом сдерживая негодование, резко перебил арендатора:
— Я еще в поезде слышал от вас то же самое, но не возразил вам тогда, ибо мне представляется чудовищным, что человек, который живет и богатеет за счет эксплуатации крестьян, способен так упорно утверждать, будто крестьяне — лентяи и бездельники. Даже если предположить, что ваше утверждение соответствует действительности, то ваш упрек, или, точнее, оскорбление, относится отнюдь не к крестьянину, а к тем, кто освободил его лишь формально, по существу оставив в цепях, как во времена рабства. Вместо того чтобы приобщить крестьянина к знаниям и воспитать его в духе гражданственности, его насильно продолжают держать во тьме невежества. Оказывается, нужен был не крестьянин-гражданин, а крестьянин-животное, рабочий скот. А теперь — верх издевательства! — его еще и оскорбляют, утверждая, что он ленив и злобен… Спросите-ка его, — продолжал Григоре, указывая на оцепеневшего от неожиданности Титу, — он лишь недавно приехал сюда из Трансильвании, спросите его, ленивы ли и тупы ли там крестьяне. И вы не должны еще забывать, что там румыны находятся под чужеземным игом! Но у трансильванского крестьянина нашлись настоящие руководители-наставники, которые его обучили, открыли глаза, развили разум и на своем примере показали ему, где правильный путь. Мы же здесь все только болтаем о крестьянах и довольствуемся тем, что переливаем из пустого в порожнее, но никогда не делаем для них что-либо бескорыстно, от чистого сердца!
Горячность Григоре вызвала у окружающих иронические улыбки, да и сам он понял всю неуместность своего пафоса и тут же умолк, еще более смущенный, чем Думеску, который начал проявлять явные признаки нетерпения. Хотя у Рогожинару ответ так и вертелся на языке, он предпочел не обострять спора и ограничился тем, что пробормотал что-то невнятное, уткнувшись в тарелку. Лишь Балоляну, обращаясь к друзьям, тихо заметил:
— Ты прав, дорогой Григорицэ, полностью прав! Несчастный крестьянин умеет только терпеть, так как ничему другому его не научили. А когда он уже не в силах терпеть и чувствует, что петля совсем затягивается, тогда, вполне понятно, он приходит в бешенство и готов все утопить в вихре огня и крови. В нашу эпоху западной цивилизации только в Румынии еще возможны восстания отчаявшихся крестьян, потому что только у нас крестьянин не может нигде найти справедливости. Кончится тем, что страшная катастрофа потрясет всю страну до самого основания.
Почувствовав, что спор зашел в тупик, Балоляну тут же направил разговор в другое русло. Он завел речь о довольно хорошем урожае, который, однако, из-за финансового кризиса не сулит земледельцам приличного дохода, а затем коснулся положения правительства, которое казалось ему довольно шатким. В глубине души он надеялся, что вскоре придет к власти его партия. Потом собеседники перешли к внешней политике и вскоре заговорили о румынах, проживающих в Трансильвании, и, естественно, обратили теперь внимание на Титу Херделю. При этом оживился и Думеску, ярый националист, денно и нощно мечтавший о завоевании Трансильвании. Григоре рассказал, что молодой Херделя хочет обосноваться в Румынии, и, так как речь шла о выходце из Трансильвании, Думеску тут же предложил Титу место в банке, сперва, конечно, скромное, но с видами на повышение. Юга поблагодарил от имени Титу, но отверг предложение, — что делать в банке поэту? Разве что получить заем без поручителя, без процентов и, главное, бессрочный. Титу смолчал, но отказу Григоре обрадовался. Ведь не для того же перебрался он по эту сторону Карпат, чтобы стать банковским служащим! «Для него было бы лучше пристроиться в какой-нибудь газете», — пояснил Юга. «Да, да, в газете», — подтвердил с воодушевлением Херделя. Тут же выяснилось, что Балоляну — близкий друг директора газеты «Универсул», для которого когда-то выиграл сомнительный процесс. Он пообещал рекомендовать туда молодого человека, пусть только Титу сам напомнит ему, если он забудет.
— А сейчас вы меня простите, — извинился адвокат, готовясь уйти. — Я сегодня оставил жену ужинать одну только ради тебя, Григорицэ. Целую вечность не виделись. Надеюсь, ты доставишь мне удовольствие и зайдешь в ближайшие дни поужинать с нами. Увидишься и с Меланией, мы все время вспоминаем тебя. Заходи, как к себе домой, когда вздумаешь, в любое время, даже не предупреждая заранее…
Когда подали счет, Григоре и Думеску долго препирались — каждый считал своим долгом заплатить за всех. Григоре добился своего лишь после того, как пригрозил никогда не простить обиды. У двери ресторана они распрощались, и Юга остался наедине с Титу. Но в ту же минуту около них появился Рогожинару с сигарой в зубах и древним зонтиком под мышкой.
— Эх, барин, барин, — по-отечески обратился он к Григоре. — Вы молоды и горячи, сейчас же на рожон лезете, но я стар и не обижаюсь так сразу. Не знаю, когда мы еще встретимся, но, дай бог, чтобы вам никогда не пришлось сказать: «А этот чертов Рогожинару оказался прав…» Спокойной ночи!
Григоре Юга мельком взглянул на арендатора, но ничего не ответил. Фамильярность Рогожинару его раздражала. Кроме того, он устал и был раздосадован — все надоело! Спор за столом совсем издергал его нервы. Сколько раз он давал себе слово не разговаривать больше на эту тему и все-таки то и дело опять ввязывался в перепалку.
Они дошли до Каля Викторией, не обменявшись ни словом. Тучи нависли над самыми крышами. Резкий, порывистый ветер, предвестник холодного дождя, вихрем кружил по улице, подымая пыль и швыряя ее под ноги редких прохожих. Григоре вновь вспомнил Рогожинару: «Да, тот чувствовал, что погода испортится, и прихватил с собой зонтик…»
Со стороны шоссе промчалась коляска, в которой беззаботно хохотали две женщины и мужчина.
Титу Херделя понимал, что Юге не хочется разговаривать, и, боясь его рассердить, осторожно молчал. Он мысленно подвел итоги вечера и пришел к выводу, что может быть доволен. Если удастся попасть в редакцию «Универсула», то он вправе будет считать себя хорошо и окончательно устроенным. Правда, газета пошловатая, но, по-видимому, солидная и широко распространенная. Конечно, приятнее бы поступить в редакцию «Адевэрула». Эта газета значительно симпатичнее, интеллектуальнее, тоньше и оппозиционнее. Но для начала неплох и «Универсул». Только бы адвокат не забыл переговорить с директором газеты. Завтра надо обязательно зайти к Балоляну и напомнить ему. Нет, в первую очередь нужно посоветоваться с Югой. Главное, не допустить ни малейшей оплошности, а то недолго обидеть Югу и потерять его расположение. Если уж повстречался такой прекрасный человек, то еще несколько дней ожидания не играют никакой роли…
Проходя по Пьяца Палатулуй{7}, Титу решил, что молчание все-таки затянулось. Раздумывая, о чем стоит завести разговор, он вспомнил, с каким интересом говорил Григоре о крестьянском вопросе, и, осторожно нащупывая почву, заметил:
— Просто уму непостижимо, как много у вас здесь говорят о крестьянах, все о крестьянах да о крестьянах. С кем ни заговоришь, только одно и слышишь: крестьянский вопрос, крестьянская проблема, поступим так, поступим эдак, сделаем то, сделаем се… Никак не пойму, к чему все эти разговоры? Даже у меня во дворе жильцы, как только соберутся вместе, сразу начинают толковать о крестьянах, и тогда уж их не остановишь… Особенно старается один сапожник, еврей, и еще больше — его сын, завзятый социалист. Когда бы мы ни встретились, он тут же принимается излагать мне всевозможные решения крестьянского вопроса и пророчествует, что если этот вопрос не будет разрешен, то грянет революция и в прах испепелит весь Бухарест.
Григоре вздрогнул, словно пробудившись от сна. Он как раз тщетно пытался найти ответ на тот же вопрос. Всматриваясь в грозные, клубившиеся над головой тучи, он тихо пробормотал:
— Быть может, это только поветрие, а быть может, застарелая боль, которая давит на наши сердца, обволакивает их душной мглою. Кто знает?
Григоре томился в постели без сна. Он просмотрел вечерние газеты, но в памяти ничего не осталось. Смутные, неотвязные мысли, воспоминания, огорчения, планы, надежды лишали его душевного покоя. Он уже несколько раз гасил лампу на ночном столике и вновь ее зажигал, то желая проверить какой-то чудодейственный расчет, то надеясь освежить в памяти одну из цен, то, наконец, чтобы лучше разглядеть какую-то подробность на огромной фотографии Надины, нежно и лукаво смотревшей на него со стены над кроватью. Почти обнаженная, лежала она на медвежьей шкуре, облокотясь на голову зверя. Ее небольшая грудь, казалось, застыла в сладострастной неге, теплые бедра призывно трепетали, а лицо улыбалось с девственной, но притворной невинностью. Эту фотографию, увеличенную почти в натуральную величину и вставленную в массивную раму, Надина подарила Григоре в день его рождения. Тогда — это было три года назад, на второй год после их свадьбы, — Григоре солгал Надине, сказав, что подарок его очень обрадовал, поблагодарил ее, но в душе был опечален и разочарован. Не признаваясь самому себе в этом, он хотел, чтобы нагота Надины принадлежала только ему одному, и никому другому. Возмущала мысль, что его жена, его великая любовь, могла предстать в таком виде перед чужим мужчиной, пусть даже фотографом.
Сейчас Григоре приехал в Бухарест в полной уверенности, что все пойдет как по маслу. Ему представлялось, что за два часа он быстро и просто уладит все дела — получит остаток долга за проданную и доставленную покупателю пшеницу, а затем в Румынском банке договорится с Думеску относительно векселя, срок уплаты которого наступал в понедельник. После завершения дел он намеревался задержаться в Бухаресте еще дня на два, на три, чтобы встретиться с друзьями и напомнить им о своем существовании. А затем уехать обратно в Амару с остатком денег, которых должно хватить на текущие расходы, пока не будет продана кукуруза. Григоре любил во всем педантичный порядок, единственное, к чему он приучился за те два года, что провел в Германии. План своих действий он разработал во всех подробностях еще дома. В кармане у него лежал вексель за подписью крупного оптового хлеботорговца. Григоре расценивал этот вексель, срок оплаты которого истекал на следующий день, как чистое золото. Подпись главы крупнейшей румынской хлебоэкспортной фирмы котировалась во всей Европе.
Однако на улице Бурсей, где Григоре предполагал выполнить первый пункт своей программы, судьба грубо перечеркнула четко продуманный план. Глава фирмы, старый армянин, высокий и сухопарый, пригласил Григоре в свой личный кабинет, угостил кофе и контрабандной гаванской сигарой, после чего доверительным тоном, но весьма настойчиво попросил отсрочки на месяц, на один только месяц. Григоре пытался возразить, что ему самому необходимо оплатить вексель, так что… Последовали подробные объяснения и доводы. Времена исключительно тяжелые. За последние недели цены на иностранных рынках катастрофически покатились вниз, просто рухнули. На чашу весов совершенно неожиданно легла конкуренция русских. Все рассчитывали, что у них будет недород, а вышло совсем по-иному, — они сняли богатейший урожай. Россия всегда преподносит сюрпризы. Его лично одна эта история, конечно, не застала бы врасплох. Он человек предусмотрительный и заблаговременно принял все меры предосторожности. Но его погубили железные дороги, которые не смогли своевременно обеспечить необходимые перевозки. Кроме того, расходы на корабли, которые простаивают и продолжают попусту простаивать в Брэиле из-за отсутствия грузов… Убытки так выросли, что равняются сейчас тридцати процентам стоимости товара. И в довершение всего дурацкий финансовый кризис, который обрушился на всех нежданно-негаданно, как гром с ясного неба, подорвал кредит и сковывает всякую инициативу.
Григоре слушал рассеянно. Ясно лишь одно — денег он не получит, все остальное болтовня. Пока собеседник разглагольствовал, он неотступно думал о том, что если, несмотря на все объяснения и заверения, он категорически отвергнет просьбу фирмы об отсрочке, то армянин сразу же выплатит долг, так как не может допустить, чтобы его вексель опротестовали, — это было бы равноценно краху фирмы. Но поступить так — значило порвать отношения с фирмой, с которой его отец ведет дела вот уже двадцать лет и которая часто шла ему навстречу в трудную минуту. Вправе ли он взять на себя ответственность за подобный отказ? А если он согласится на отсрочку, то как быть с долгом Румынскому банку? Да и домой невозможно вернуться с пустыми руками… В конечном счете он не отказал, но и не согласился, а лишь заявил, что даст ответ завтра по зрелом размышлении.
От хлеботорговца Григоре кинулся за советом и помощью прямо к Думеску, но не сумел его повидать, так как тот был на важном совещании. Пришлось оставить записку с приглашением на ужин. Правда, Григоре знал, что Думеску обсуждает серьезные вопросы только в своем кабинете, но надеялся, что за столом ему удастся хотя бы подготовить почву. С этой же целью он захватил с собой и Балоляну. Лишь теперь, когда было уже поздно, он понял, что весь план, представлявшийся ему весьма хитроумным, по сути дела, просто ребяческая глупость. Правильнее всего было бы подождать до следующего дня, поужинать с молодым трансильванцем и теперь спокойно спать, а не мучиться бессонницей.
Попрощавшись с Титу Херделей, Григоре вошел в свою комнату, сразу же встретился глазами со взглядом Надины с портрета и разозлился. Вспомнил, что из-за нее (раньше он бы сказал «из-за любви к ней») он взял ссуду в Румынском банке, как раз накануне ее сюрприза с подарком. Тогда он думал, что ее решительный отказ задержаться в усадьбе более чем на двадцать четыре часа объясняется лишь отвращением к «уродливой и лишенной элементарных удобств лачуге», как она называла старинный дедовский особняк в Амаре. Чтобы задобрить жену, Григоре решил воздвигнуть новую усадьбу, настоящий замок, достойный ее красоты. Правда, отец был очень огорчен тем, что особняк, в котором увидели свет и провели свою жизнь четыре поколения их предков, уже не удовлетворяет Григоре. План сына он расценивал как начало разорения. Строительство было начато и доведено до конца лишь благодаря ссуде, выданной Румынским банком. Надина высоко оценила любезность мужа, провела в Амаре две недели, устроила новоселье, а затем соскучилась и возвратилась в Бухарест. Никто не вправе требовать от нее, чтобы она заживо похоронила себя даже в роскошном склепе. Фотография, точная копия этой, что висит здесь над кроватью, но в простой деревенской раме, соответствующей обстановке, осталась в Амаре скрашивать одиночество Григоре. А кроме того, остался и долг Румынскому банку, которому за три года он не выплатил еще и половины денег.
С Надиной Мирон Юга познакомился в то время, когда Григоре находился в Берлине. Ее отец Тудор Ионеску еще раньше купил у Теофила, брата Мирона, два поместья — Бабароагу и Леспезь, по соседству с Амарой. Новый помещик сразу же после подписания купчей заехал к Мирону Юге и учтиво попросил у него совета, как лучше хозяйничать на приобретенной земле. В действительности же визит был простым предлогом для знакомства. Тудору Ионеску и в голову не приходило утруждать себя обработкой своих поместий. Еще до того, как окончательно оформить покупку, он подыскал арендатора и сговорился о сумме, которую тот будет ему выплачивать.
Позже Мирон Юга узнал, что Ионеску — разбогатевший выскочка, приехавший в Бухарест сравнительно недавно и купивший там несколько доходных домов. С тех пор как были проданы поместья, прошло уже лет двадцать. А несколько лет тому назад, как-то на пасху, сосед снова навестил Югу, на этот раз вместе с сыном и дочерью — Гогу и Надиной. Между братом и сестрой была большая разница в возрасте — Гогу перевалило за сорок, а Надине еще не исполнилось и двадцати. Тудор Ионеску рассказал Мирону Юге, что был женат три раза, Гогу — плод первого брака, а Надина — третьего. Так как он сменил сейчас арендатора, то привез обоих, чтобы показать им поместья, тем более что вскоре они перейдут в их владение. Бабароага будет принадлежать Надине, а Леспезь — Гогу. Как только они обзаведутся семьями, он отдаст им поместья и по одному дому в Бухаресте. Все остальное тоже будет принадлежать детям — каждому достанется его доля, но лишь после смерти отца. «Долго ждать им не придется, мне ведь уже перевалило за семьдесят, — пояснил Ионеску, спокойно улыбаясь. — Не хочется только умирать, пока дети не совьют своего гнездышка». Особенно тревожил старика Гогу. Слишком уж часто отказывался тот жениться и теперь превратился в старого холостяка. О судьбе Надины беспокоиться, конечно, нечего — такая в девушках не засидится, от женихов отбоя не будет. Мирон Юга взглянул внимательнее на девушку и подтвердил, что так оно и есть. В следующие три месяца, пока Григоре еще жил в Германии, старый Юга часто возвращался мыслями к Надине, будущей хозяйке поместья Бабароага… Распыление дедовских земель глубоко его огорчало, и он с радостью бы их скупил, но Теофил требовал тогда наличных денег. Ну что ж, если ему не удастся осуществить свою мечту и объединить родовые земли семьи Юги, то на смертном одре он завещает это Григоре…
Тогда Григоре было двадцать четыре года. Он поехал в Германию, чтобы специализироваться в вопросах сельского хозяйства, хотя в Бухаресте закончил юридический факультет, правда, не намереваясь заниматься адвокатской практикой, а лишь желая получить высшее образование. Поехал он на три года, но через год умерла мать, и отец попросил его вернуться домой, плюнув на всю эту ненужную науку. С неимоверным трудом удалось сыну выпросить позволение провести в Германии еще год.
Из-за границы Григоре привез уйму смелых планов и бесспорных решений самых сложных проблем. Старик внимательно выслушал его, ни разу не вспылив, как опасался Григоре. Он, по-видимому, считал, что подобные великодушные порывы свойственны молодости и мальчик опомнится, как только столкнется вплотную с трудностями жизни. Вместо того чтобы опровергать «теории» сына, он как-то заметил Григоре, что был бы рад, если бы тому понравилась дочь Тудора Ионеску. Григоре сразу же понял, что именно обрадовало бы отца, и заявил, что в выборе спутницы жизни он не может руководствоваться утопиями, ибо прошлое не возвращается, как бы мы этого ни хотели.
— Ты только посмотри на девушку, а утопии я возьму на себя, — иронически усмехнулся отец.
Когда Григоре увидел Надину, он действительно забыл обо всем на свете и с тех пор мог думать только о ней. Месяц, предшествовавший свадьбе, и последующие три, когда они путешествовали по Греции, Италии и Испании, принесли ему величайшее счастье. Тогда Надина действительно была его женой, принадлежала ему, и только ему. Он мечтал, чтобы так было всегда: чтобы в ее душе и мыслях не существовал никто, кроме него. Григоре терзала ревность, тем более мучительная, что он стыдился в ней признаться. Он пытался соблазнить Надину жизнью в поместье отнюдь не ради того, чтобы она привязалась к земле, а лишь стремясь уберечь молодую жену от соблазнов большого города. Его любовь выдержала четыре года терзаний, пока он не смирился с утратой своих сокровенных надежд. Он даже согласился, чтобы его Надина вновь поехала за границу, на этот раз одна! А за те три месяца, что прошли со дня ее отъезда, он получил от нее ровно три письма, и во всех трех она только и делала, что просила денег…
Ночник отбрасывал неподвижные тени, с которых Григоре не сводил глаз, словно с застывших воспоминаний. Изредка он искоса поглядывал на жену, которая улыбалась из рамы, весьма довольная своей собственной персоной.
— Который может быть час?.. Два!.. — горестно вздохнул он. — В девять утра у меня встреча с Думеску, а я не сплю и мечтаю о Надине! Ну и идиот же я, господи боже!
На второй день Григоре удалось до обеда благополучно закончить все дела (Думеску оказался, как всегда, очень любезным — учел вексель хлеботорговца и вычел в счет погашения долга не больше, чем ему предложил сам Григоре). Затем Юга зашел к своему лучшему другу Виктору Пределяну и остался там обедать. В семье Пределяну он чувствовал себя как дома.
Сейчас он радовался тому, что избавился от забот, которые прошлой ночью приняли в его воображении катастрофические размеры. Бессонница мучительна не только тем, что сокращает часы отдыха, но главным образом тем, что порождает мрачные мысли, опутывающие жертву сетью липких щупалец. Вспомнив сейчас, в сердечной обстановке дома Пределяну, как его мучили ночью кошмары, Григоре улыбнулся про себя, но довольно печально. Он знал за собой эту слабость — вечно колебаться и терзать свою душу, — слабость, мешавшую ему действовать в жизни уверенно, как его отец или хотя бы Пределяну.
Лишь около пяти, возвращаясь домой, он вспомнил, что приглашал к себе на три часа молодого трансильванца. Где его сейчас разыскать? Григоре стало совестно, что он обидел человека, который, быть может, проникся к нему доверием. Он приказал слугам, если Титу снова появится, обязательно задержать юношу до возвращения хозяина или, по крайней мере, узнать его адрес.
Потом он зашел к своей тете Мариуке, вдове генерала Константинеску. Та ни за что бы не простила племяннику, если бы узнала, что он в Бухаресте и даже не навестил ее. Мариука Константинеску, женщина необычайно добрая, гостеприимная и веселая, была в курсе любовных и офицерских сплетен всей Румынии. В студенческие годы Григоре жил у нее, а старый Юга и теперь останавливался у сестры, когда приезжал в Бухарест. Так как Григоре отказался от ужина, тетушка заставила его дать честное слово, что утром он зайдет к ней позавтракать, они будут одни, и она ему расскажет целую кучу весьма важных новостей.
На следующий день, в воскресенье, Григоре встал позже. Он торопливо собрался и уже у калитки встретился с Титу Херделей, который после тревожной ночи пришел, чтобы снова попытать счастья. Они условились встретиться сразу же после обеда и так и сделали, к великому сожалению тети Мариуки, которая не успела выложить племяннику и четвертой части того, что считала необходимым рассказать. Чтобы загладить свою вину за вчерашнюю забывчивость, Григоре просидел с Титу до самого вечера, пригласил его на второй день пообедать в семье Пределяну (он условился с ними об этом, когда возвращался от тети), заверил, что зайдет к Балоляну и выяснит, предпринял ли тот что-либо в редакции «Универсула», а самое главное — предложил Титу погостить у него в имении недели две-три, сколько тот сам пожелает, пока не наладятся его дела в Бухаресте, чтобы не проживать здесь попусту деньги…
Только оказавшись в гостях у Пределяну, Титу поверил, что все это ему не снится и обещания Григоре не слова, брошенные на ветер.
Еще до обеда, но главным образом после того, как все поднялись из-за стола, Виктор Пределяну стал показывать гостю наиболее ценные сокровища своей библиотеки, считая, что поэта должны заинтересовать редкие издания, старинные румынские книги и всевозможные древние грамоты и документы. Восторг Титу доставил хозяину огромное удовольствие, его так и подмывало поставить нового знакомого в пример Григоре, которого эти богатства оставляли равнодушным.
Пределяну считал себя горожанином, хотя владел большим поместьем, которое он очень любил. Своим имением Делга, включающим три деревни в уезде Долж, он деятельно управлял, осуществляя именно то, о чем Григоре только мечтал, но из-за отца не мог применить на практике. Впрочем, и отец Виктора когда-то оказывал такое же сопротивление. В Крайове, где он родился, жил и умер, старый Пределяну считался одним из самых богатых людей. Его скупость стала притчей во языцех. Лишь после смерти отца Виктор получил возможность нанять специалиста-управляющего, начал применять машины, позволившие сократить число рабочих рук, и принялся наконец за более современную эксплуатацию унаследованного поместья. Он тоже проводил в имении немало времени, а в страдные месяцы посева или жатвы неделями не выезжал оттуда. С крестьянами он вел себя корректно и в их дела по возможности не вмешивался. Работали они на него на тех же условиях, что и на соседних помещиков, не худших и не лучших. Пределяну даже продал им несколько сот погонов земли, стремясь в дальнейшем не вести никаких дел с мужиками, а отнюдь не потому, что нуждался в деньгах, так как был одним из немногих помещиков, не имевших никаких долгов. Он частенько повторял, что будет поистине доволен лишь тогда, когда отделается от крестьян, а крестьяне от него.
Мать Виктора жила и по сей день в Крайове вместе с его сестрой Еленой, вышедшей замуж за преподавателя гимназии, молодого человека приятной внешности, умного и очень бедного. Она влюбилась в него давно, но обвенчалась лишь после смерти отца, ибо тот ни за что не согласился бы отдать свое имущество бедняку. Впрочем, Виктору, когда он женился, также пришлось преодолеть сопротивление старика, которому очень хотелось выбрать для сына «подходящую», по его разумению, партию — то есть невесту с приданым, по крайней мере равным состоянию жениха. Однако Текла, будущая жена Виктора, могла похвалиться лишь своей родовитостью и красотой, но отнюдь не богатством. Она была дочерью председателя Кассационного суда в городе Крайова Николае Постельнику, отпрыска разорившейся, но весьма старинной боярской семьи.
Виктор унаследовал от отца и его хозяйственную сметку, и его скупость, что, однако, не мешало ему гордиться даже больше, чем земледельческими опытами, своей библиотекой и коллекцией картин, собранной в течение нескольких последних лет ценой больших, иногда неоправданных трат.
— Да пощади ты его, Виктор, совсем закабалил гостя! — воскликнул Григоре, беседовавший с госпожой Пределяну и ее сестрой.
— К счастью, я замечаю, что господин Херделя, в отличие от некоторых, не слишком соскучился среди этих чудесных книг! — иронически возразил Пределяну.
— То есть в отличие от меня! — воскликнул Григоре, кивнув головой. — Действительно, я предпочитаю другие чудеса, особенно в вашем доме…
Титу попытался протестовать, но очень робко, боясь допустить какой-нибудь промах. По той же причине он робел и во время обеда, так что госпоже Пределяну пришлось прийти ему на помощь и ободрить ласковой улыбкой.
Стройная, ласковая, женственная Текла Пределяну, казалось, одним своим присутствием освещала все вокруг — столько безмятежного покоя и доброты излучало все ее существо. Ее зеленовато-голубые глаза сохранили девичью чистоту. Хотя она была замужем уже девять лет, но все еще выглядела юной, скромной девушкой, а ее детей — Мирчу и Иоану, здоровых и озорных, можно было легко принять за братишку и сестренку самой Теклы, если бы в ее взгляде не светились так явственно материнская гордость и любовь.
Л. Ребряну
«Восстание»
— Если вы намекаете на нас, спасибо за комплимент, — о фамильярным кокетством отозвалась сестра госпожи Пределяну, — но мы его не принимаем, потому что…
— В таком случае беру его обратно и преподношу одной лишь Текле, которая, конечно, его не отвергнет! — перебил девушку Григоре.
— Вы правы, я принимаю все, даже комплименты! — согласилась госпожа Пределяну.
Резвой и миловидной Ольге Постельнику было двадцать лет. Веселая улыбка, всегда игравшая на ее губах, живой блеск черных глаз, затемненных густыми ресницами, маленький носик, нежные и по-детски округлые щеки, — все это делало Ольгу общей любимицей, которую баловали все — и родные и знакомые. Чуть миниатюрнее Теклы, Ольга двигалась с кошачьей гибкостью, бросавшейся в глаза, особенно когда она танцевала. А больше всего на свете она увлекалась танцами и мечтала стать танцовщицей.
— Разве ты не видишь, Текла, — с детским упрямством не сдавалась Ольга, — что это с его стороны лишь предлог, чтобы снова заговорить с Виктором о крестьянском вопросе?
Все рассмеялись. Действительно, за столом Григоре говорил только о поместьях, арендаторах, крестьянах и тех условиях, на которых они работают. Хотя никто ему не противоречил, он говорил все горячее и горячее. Сейчас Текла взмолилась, заклиная его не возобновлять больше этот разговор. Даже Титу решился попросить Югу оставить хоть на время в покое вечный вопрос, преследующий его как наваждение денно и нощно.
— То, что их это не интересует, мне понятно, — смирился наконец Григоре, — я им уже надоел своими разговорами, но вы-то ведь человек в наших краях новый.
— Я предпочел бы сам все изучить на месте! — ответил Титу, используя подвернувшийся повод, чтобы получить новое подтверждение того, что Григоре приглашает его к себе.
— Этого вам, уж конечно, не миновать! — воскликнул Григоре и тут же объяснил остальным: — Я забираю Титу с собой в Амару, чтобы не так скучно было, и не отпущу, пока он не станет докой в крестьянском вопросе.
Пределяну тщательно поставил на место свои сокровища и лишь после этого сказал, что они тоже собираются недели на две в Делгу.
— Заодно оставим там Ольгуцу, — закончил он, — а то она совсем забудет нашу родную Крайову.
— И не надейся, что я буду торчать в Крайове, как раз когда в Бухаресте начинается театральный сезон, — возмутилась девушка.
Последние два года, с тех пор как она стала барышней на выданье, Ольга проводила больше времени в Бухаресте, чем дома. Виктор задался целью выдать ее замуж за человека, который пришелся бы ему по нраву. Немного самовлюбленный, он считал, что будущий муж Ольги обязательно должен быть похож на него, и потому то и дело повторял, стараясь убедить девушку: «Если хочешь быть счастливой, то терпеливо жди, пока я не скажу тебе: вот этот!» Виктор Пределяну, брюнет, с тонкими усиками, смотрел на окружающий мир чуть выпуклыми глазами, в которых угадывалось больше доброты, чем ума.
Затем зашла речь о Надине, но хозяева спросили о ней скорее из учтивости — Надина не питала к семейству Пределяну никакой симпатии, бывала у них раз в год, и то по настоянию Григоре. Впрочем, они относились к ней с такой же прохладцей. Надина про себя обзывала Теклу ханжой, не понимающей светской жизни, а Текла, в свою очередь, считала Надину чуть ли не авантюристкой. Ей было известно многое из того, что говорили о жене Григоре, а кроме того, она понимала, что многое ей еще неизвестно, но узнать это не стремилась. Из всех членов семьи Пределяну одна лишь Ольга втайне восхищалась Надиной, да и то больше тем, как та изумительно танцует и никогда не упускает возможности потанцевать.
Григоре ответил, что видится с Надиной чуть ли не реже, чем с Ольгуцей, и разговаривают они в основном о делах. Надина распоряжается своим имуществом самостоятельно, причем так умело, что у нее сплошные убытки, которые он вынужден покрывать и этим доказывать ей свою любовь. Он надеется, что в ближайшие дни она вернется из-за границы, так как начинается зимний сезон и Надина ни за что на свете не захочет его пропустить. Все это Григоре говорил в шутливом тоне, в котором все-таки проскальзывали нотки горечи, но вдруг голос у него изменился, и он выдохнул с мучительной болью, словно у него разрывалось сердце:
— Как я вам завидую, мои дорогие… Ваш дом — это очаг радости! Я ведь человек сентиментальный и именно о таком семейном очаге мечтал всю жизнь. Мой идеал — такая женщина, как вы, Текла! В глубине души я… Ты только не обижайся, Виктор!..
— Наоборот, я польщен! — улыбнулся Пределяну. — Или, точнее говоря, Текла польщена, а так как она моя жена и мы оба составляем одно целое…
Текла лишь улыбнулась, а Григоре горячо продолжал:
— Именно так: мой идеал — это вы, с вашей улыбкой, вашей добротой, вашими малышами… Да как же тебе не завидовать, Виктор? Тем более когда я оглядываюсь на свою жизнь…
Заметив, что Григоре всерьез расстроился, Виктор попытался обратить все в шутку:
— Зачем же ты поспешил, Григорицэ? Кто в этом виноват? Подождал бы немного, и я бы тебе нашел жену получше Теклы. Вот ее, например!
Ольга покраснела до ушей, но все-таки заставила себя рассмеяться, пытаясь скрыть замешательство. Григоре пристально посмотрел на нее и ответил:
— Твоя правда… Кто бы мог подумать, что озорная шалунья, с которой я познакомился лет пять назад, превратится в такую очаровательную девушку? Теперь я могу лишь тщетно сожалеть об упущенных возможностях.
— Не торопитесь со своими сожалениями, милостивый государь! — запротестовала, справившись с собой, Ольга. — Для начала вы должны выяснить, согласилась ли бы я выйти за вас замуж! Ну, а раз зашла речь о моей персоне, то могу сразу же вам заявить: моим мужем сможет быть только человек веселый и элегантный, но главное, он должен быть прекрасным танцором. А не таким угрюмым нелюдимом, как вы! Так и знайте!
— Браво! — воскликнул Виктор. — Наконец ты себя разоблачила, барышня! Значит, мечтаешь о танцоре? Может быть, хочешь, чтобы мы тебе предоставили артиста оперетты? А?
Григоре не сводил с девушки глаз, словно шутливый разговор пробудил в его душе смутные видения и мечты, угасшие еще до того, как они приняли отчетливые очертания. Ольга казалась ому дополнением Теклы. Она обладала всеми достоинствами сестры, но выраженными еще ярче, а в ее глазах за лукавыми искорками словно трепетала чувствительная душа. Он покачал головой, будто отбрасывая призрачные мечты, и тихо вздохнул:
— Слишком поздно…
— А, господин Титу!.. Угадайте, какой я вам приготовила сюрприз! — с таинственным видом приветствовала своего жильца госпожа Александреску, остановив его в коридоре. — Не угадали?.. А ну, пожалуйте сюда!
Титу только что распрощался с Григоре, с которым вместе обедал у Пределяну. Не удивительно, что он был в своем лучшем костюме, щеголеватый, как жених. Госпожа Александреску ввела его в свою комнату, где на него вскинула удивленный взгляд хорошенькая миниатюрная блондинка.
— Пожалуйста! — воскликнула госпожа Александреску, победоносно указывая на гостью.
Титу церемонно поцеловал руку незнакомке:
— Счастлив познакомиться с вами, госпожа Мими!
— Как это вы ее сразу узнали? — поразилась хозяйка.
— По красоте и еще по кое-каким признакам! — ответил Титу.
Мими рассмеялась. Ей польстила галантность молодого человека.
— Мне мама сказала, что вы поэт. А теперь я сама убедилась в этом! — проворковала гостья и в один голос с матерью потребовала, чтобы он объяснил свои слова.
Титу сознался, что, перебирая как-то книги, которые лежали в ящиках в коридоре, он наткнулся на незнакомый роман и принялся его читать. Госпожа Александреску разрешила ему пользоваться книгами зятя с одним условием — класть все на место в том же порядке. На нескольких страницах он нашел сделанную карандашом надпись: «Ты меня любишь, птенчик дорогой?» Он понял, что Мими задавала этот вопрос своему будущему мужу. Думая о почерке и содержании надписи, Титу попытался представить себе внешность Мими и увидел ее в своем воображении именно такой, какой она оказалась в жизни. А так как в книге он не нашел ответа на столь нежный вопрос, то взял на себя смелость сам ответить: «Я тебя очень люблю, дорогой птенчик!»
— Ой, как мило! Это правда? — воскликнула приятно удивленная Мими. — А я ничего, ну ничегошеньки не помню!
— Но вам, господин Титу, необходимо знать, — вмешалась госпожа Александреску, — что мой зять страшно ревнив, так что не вздумайте ухаживать за Мими. Он на все способен…
— Да брось ты, мамочка, не клевещи на Василе, а то наш гость еще подумает, что мой муж просто грубиян.
Титу горячо запротестовал, заверяя, что это ему и в голову не пришло бы, хотя не удивительно, если муж такой очаровательной женщины готов ради нее даже на преступление. Затем он узнал, что мужа Мими перевели в Бухарест на очень хорошую должность врача при городской управе, сейчас они приехали, чтобы подыскать квартиру, так как недели через две ему надо будет приступить к новой работе, и Мими пробудет здесь несколько дней, пока не найдет что-нибудь подходящее…
— Я вам уже говорила, господин Титу, что мой зять — человек достойный, — снова вмешалась госпожа Александреску. — Жаль только, что он ужасный бирюк… Вот сейчас привел сюда Мими, но зашел только на секунду, поздоровался и был таков… А знаете, почему? Я им рассказала, — обратилась она к дочери, — как Василе обижает меня из-за бедного Женикэ…
Мими перевела разговор на другую тему. Титу поддержал ее и предложил свои услуги на тот случай, если понадобится сопровождать Мими в поисках квартиры. Правда, он тут же добавил, что, к сожалению, как раз на днях уезжает погостить в имение одного из своих друзей…
Если до сегодняшнего дня Титу не знал, как быстрее удрать от хозяйки, то на этот раз ему совсем не хотелось уходить. Уж очень хорошенькой и соблазнительной показалась ему Мими.
«Глупостями увлекаюсь, вместо того чтобы заняться своими делами, — вздохнул он, возвратясь к себе. — Она, конечно, славненькая, но теперь мне не до того, нечего тратить время на подобные похождения».
Титу пока точно не знал, когда поедет к Григоре Юге. Тот сказал — дня через два-три. Следовательно, нужно быть готовым в любую минуту. В его комнатке было холодно и темно. Шел седьмой час. В первую очередь необходимо переодеться, чтобы не изнашивать попусту свой лучший костюм. Великое дело быть хорошо одетым. Чувствуешь себя совсем иначе, более уверенным в своих силах. Все-таки ему здорово повезло, что он был в новом костюме, когда знакомился с дочерью хозяйки. Снова думает о Мими! Хватит! Титу вспомнил, что подошва на правом ботинке чуть отстала. Делать сейчас все равно нечего, в комнате холодно, самое лучшее, пока ботинок совсем не прохудился, отнести его к сапожнику…
Не надев шляпы, Титу пошел в глубь двора к сапожнику Мендельсону. В коридоре он услышал щебет Мими. Значит, еще не ушла. Сапожника Титу знал хорошо, впрочем, как и всех остальных соседей, которые, будучи людьми бедными, составляли что-то вроде одной большой, шумной и сварливой семьи. Мендельсон занимал две выходящие во двор комнатушки. Окно было только в одной, вторая освещалась входной дверью. Вся мастерская ютилась в углу, за дверью. Здесь, скрючившись на трехногой табуретке, Мендельсон весь день стучал молотком, шил и ворчал, советовался с женой или поучал мальчишку-подмастерья, если не было клиента, с которым можно было отвести душу. Хотя Мендельсону перевалило за пятьдесят, в его черных густых, вечно всклокоченных волосах и бороде не появилось еще ни одной седой нити. Он хвастал, что выучился ремеслу у самого Раппопорта, и от всей души мечтал получить когда-нибудь заказ на новую пару обуви. Пока же довольствовался мелкой починкой, лишь бы заработать на кусок хлеба. Когда Титу зашел, старик энергично колотил молотком по дамской туфле.
— Подождите, пожалуйста, минутку, господин Херделя, — приветствовал его сапожник, не прерывая работы. — Закончу только каблук для госпожи Тэнэсеску, а то она вечером собирается в театр, а господин Тэнэсеску ждет… Садитесь!.. Мишу, где ты там? Подай стул господину Херделе!
Титу поздоровался за руку с сыном сапожника Мишу и господином Тэнэсеску. Усаживаясь, он заметил в самом темном углу комнатки незнакомого солдата.
После некоторой паузы господин Тэнэсеску, по-видимому продолжая прерванную беседу, заговорил своим старческим голосом:
— Раз уж зашла речь о справедливости, господин Мишу, то следует начать с самого начала, как это положено. Установите справедливость по отношению к крестьянам, пожалуйста, я ничего не имею против, но в первую очередь не разрешайте издеваться над теми, кто всю жизнь верой и правдой служил государству, не обкрадывал его, не жульничал, не занимался махинациями, а на старости лет оказался нищим.
Тэнэсеску вышел на пенсию год тому назад, но женат был на женщине моложе его на целых двадцать пять лет. Так как Мишу ничего не ответил, старик гневно продолжал:
— Раз я на вас трудился всю жизнь и вы меня выжали как лимон, то уж не заставляйте унижаться на старости лет. Неприлично это и несправедливо.
Мендельсон, рьяный социалист, которого полицейские не раз арестовывали и избивали в своих застенках, ответил, не поднимая глаз от работы:
— Справедливость ничего не стоит и потому в коммерции не ценится!
— Если уж вы, господин Тэнэсеску, жалуетесь на несправедливость, — укоризненно воскликнул вдруг Мишу, — то подумайте, каково положение в деревне, куда не пробивается даже луч надежды!
Но отставной чиновник рассердился еще пуще:
— Да отстаньте вы от меня с вашими мужиками! У мужиков, слава богу, все есть — и еда, и одежда, и свободное время для отдыха! Не морочьте вы нам все время голову крестьянами, мы-то прекрасно знаем, как они живут в деревне! Позаботьтесь хоть чуточку о нас, горожанах, ведь это мы мучаемся по-настоящему, и один господь бог знает, как нам тяжело!
Тэнэсеску не мог себе простить, что служил честно и не разбогател, как другие, чтобы теперь жить беззаботно. Он продолжал ворчать, пока сапожник не подал ему починенную и начищенную до зеркального блеска туфлю.
— Этот старичок не способен рассуждать беспристрастно; кроме пенсии, его ничто не интересует, — иронически заметил Мишу, после того как Тэнэсеску ушел. — Впрочем, давно известно, что чиновники — и те, что служат, и те, что на пенсии, — являются главной опорой нашей буржуазии. Потому-то они и считают, что государство должно заботиться только о них и что им положено все на свете… А как расцениваете положение вы, господин Херделя?
Но Титу чувствовал себя сейчас счастливым, и спорить ему ничуть не хотелось. Все-таки ответить было нужно.
— Я мало знаком со здешним положением и не могу дать ему правильной оценки, но знаю, что несправедливость существует всюду и в самых различных областях. Там — в одном отношении, здесь — в другом…
— Но в иных краях люди борются против несправедливости, волнуются, шумят, мы же расцениваем существующее положение как вполне естественное! Вот в чем наше несчастье!..
— Иногда борьба бесполезна! — убежденно пробормотал Титу.
— Ну, это уж хуже всего! Именно такое безропотное смирение! — воскликнул Мишу. — Я-то думал, что вы, трансильванцы, более упорны в борьбе за справедливость!
Керосиновая лампа, свисающая с потолка, освещала лишь столик с деревянными гвоздями, колодками и сапожным инструментом, оставляя комнату в полутьме, в которой люди вырисовывались неясными тенями. Мишу, стройный, худой, вскочил на ноги и энергично жестикулировал, словно воюя с мраком. Титу часто беседовал с Мишу и его отцом и понимал, что их бунтарские порывы вызваны нищетой. Он даже одобрял их, хотя сам, по складу своего характера, не любил говорить о своих горестях вслух, а лишь терзался про себя. Кроме того, Титу знал от Гаврилаша, что Мендельсон на плохом счету в сигуранце{8}, и предпочитал не поддакивать ему во избежание неприятностей.
— А ты, Мишу, уймись, не забывай, что ты сейчас военный и тебе ничего не стоит сломать себе шею! — вдруг заметил старик, словно напуганный гневной вспышкой сына.
— Что ж с того, что военный? Разве из-за этого я не имею права честно высказывать свое мнение? Все равно через десять дней я избавлюсь от армии, но и до тех пор мне нечего стесняться господина Хердели. Ведь он такой же пролетарий, как мы!
— Еще какой пролетарий! — полушутливо поддержал его Титу. — До того пролетарий, что попросту слоняюсь без дела и лишь тешусь надеждой когда-нибудь устроиться на работу.
Воцарилось неловкое молчание, пока Мишу снова не заговорил, но теперь уже спокойнее:
— Хоть оставим за собой право жаловаться друг другу, а то… Ты как думаешь, Петре? — спросил он военного, который неподвижно, словно каменный, сидел на лежанке в самом темном углу комнаты.
Захваченный вопросом врасплох, тот встрепенулся, будто намереваясь вскочить, но тут же опомнился и уселся еще плотнее. Низким, странным, словно у выходца с того света, голосом он коротко ответил:
— Может, и так…
Титу удивленно повернулся к нему. В полумраке комнаты он с трудом различил костлявое, смуглое лицо, на котором сверкали глаза. Большие узловатые руки были неловко сжаты, словно военный боялся ненароком раздавить лежащую на коленях фуражку.
— Мой товарищ, — пояснил Мишу. — Мы начинали служить на одной батарее и остались друзьями. Замечательный парень. Дослужился до капрала, вот и нашивка! Капрал Петре Петре! Весь полк его знает.
— Петре Петре, — повторил Титу, подумав: «Какое странное имя!» Не желая выглядеть гордецом, он тут же обратился к капралу: — Вы, кажется, не из Бухареста?
— Нет, нет! — быстро и решительно ответил капрал, словно открещиваясь от чего-то постыдного. — Я деревенский, из уезда Арджеш.
— Это другое дело!.. Я так и думал.
Еще не освоившись как следует с географией Румынии, Титу попытался воскресить в памяти карту, чтобы лучше себе представить, где именно находится уезд Арджеш. Он неуверенно спросил:
— Где-то недалеко от Питешти?
— Да, вблизи Питешти! — подтвердил, оживившись, капрал. — Волость Амара. Садитесь в Бухаресте на поезд и едете до Костешти, в Костешти надо сделать пересадку на Рошиори и сойти на полустанке Бурдя, а оттуда уж рукой подать до Амары.
Титу вспомнил, что Григоре Юга тоже говорил ему об Амаре. А вдруг этот Петре Петре из какого-нибудь села, что на землях Юги? Он чуть было не спросил артиллериста, слыхал ли тот о помещике Григоре Юге, но постеснялся, боясь, как бы Мендельсон не подумал, что он хочет похвастаться знакомством с важными господами.
— Рады, что избавились от армии? — спросил он, лишь бы что-то сказать.
— Мне и в полку неплохо было, жалиться грех, — медленно и серьезно ответил Петре Петре. — Только оно, конечно, дома лучше, потому как мы деревенские… — стал он пояснять, но смешался и умолк.
— Правильно! — поспешил ему на выручку Титу. — Каждого тянет к своему дому, к своей землице… А у вас какое хозяйство? Есть земля?
— Нет, земли своей у нас нет, а очень она нам нужна! — горячо ответил капрал. — Здесь все говорят, что, может, господа смилуются и…
— Слышите, господин Херделя? — насмешливо воскликнул Мишу. — Как вам это нравится? На господ надеется! Ждет, пока смилостивятся над ним бояре.
Петре Петре удивленно взглянул на товарища, не понимая, почему тот на него накинулся, и спокойно возразил:
— А на кого ж нам надеяться, коли не на господ?.. От кого еще помощи ждать? Неужто от тех, у кого ничего нет? Тот, у кого ничего нет, легко раздает, ему терять нечего…
— Ну и будете ждать до второго пришествия! — пренебрежительно фыркнул Мишу.
— Подождем, что поделаешь! — пробормотал Петре, опуская глаза на фуражку, которую он безжалостно комкал на коленях.
Уходя, Титу попрощался со всеми за руку. У Петре Петре рука была тяжелая, жесткая и влажная, как земля.
На хмуром, одиноко стоящем полустанке Бурдя на линии Костешть — Рошиорь поджидала желтая, всем хорошо здесь известная бричка из Амары. Как только поезд остановился, крестьянский парнишка кинулся к вагону, в дверях которого показался Григоре Юга, схватил чемоданы и понес их к бричке. Старый словоохотливый кучер Иким натянул вожжи, сдерживая горячих коней, нетерпеливо грызших удила и бивших копытами о землю.
— Добро пожаловать, барин!
— Благодарю, Иким! — ответил Григоре, усаживаясь в бричку рядом с Титу. — Здесь все в порядке?
— В порядке, барин. Все здоровы.
— Ну ладно, трогай.
Громкое причмокивание, и кони рванули с места так резво, что паренек, сидевший на козлах рядом с кучером, чуть не упал. Отъехав несколько метров от полустанка, бричка свернула на проселочную дорогу, ведущую полями к селу Куртянка. Прямо перед ними, в свинцовой дали, село вырисовывалось, точно огромный муравейник, заросший чертополохом. Вокруг, без конца и края, простиралось рыжее жнивье — молчаливое, ровное. Лишь кое-где стаи ворон испещряли лик земли черными веснушками. Небо, затянутое осенними тучами, тяжело нависало, словно уходя за линию горизонта. Редкая шеренга деревьев окаймляла уездное шоссе, связывающее Костешть и Рошиорь.
Когда бричка въехала в Куртянку, Григоре неожиданно обратился к Титу:
— Здесь резиденция Попеску Чокоя{9}. От самого полустанка все по его земле едем. Несколько лет назад он был простым арендатором. Видите, как сумел изловчиться, если ему удалось выжить отсюда старого хозяина и самому водвориться в его доме. А может, тот заслужил такую участь. Я его ни разу не видел в поместье…
Все село состояло из нескольких жалких лачуг, разбросанных вокруг барской усадьбы — бесформенного здания с прямоугольной башней, выкрашенной в кроваво-красный цвет. К усадьбе лепились многочисленные хозяйственные пристройки. Дорога на Амару пересекала уездное шоссе и вела мимо усадьбы к долине Телеормана. Крутой берег обрывался вниз пятидесятиметровой скалой. Плодородная долина реки, шириной более чем в километр, ровная, как стол, казалась бесконечной лентой, покрытой полосками огородов. Сама река не была видна.
— Останови, Иким! — крикнул Григоре, перед тем как бричка начала спускаться, и чуть смущенно пояснил Титу: — Хочу показать вам наши земли — и те, что нам принадлежали раньше, и те, что еще остались. Отсюда все они видны, как на карте…
По ту сторону долины Телеормана, растянувшейся у их ног, земля горбилась, как сутулая спина великана.
— Река Телеорман — граница наших земель с этой стороны, — начал Григоре, приподымаясь и указывая рукой на змеящуюся долину. — От села Ионешть, которое виднеется вон там, далеко слева, и до самого низа, направо, до того места, где в Телеорман впадает речушка Валя-Кыйнелуй, наша межа по ту сторону. Вся земля между двумя этими реками когда-то принадлежала семье Юги. Теперь у нас не осталось и половины. Впрочем, имение было довольно крупное — более двадцати тысяч погонов. Видите село за рекой, на дороге, как раз перед нами?.. Это Бабароага. А дальше, за Бабароагой другое село — Глигану-Ноу… там, где блестит новый церковный купол, вон там повыше, среди деревьев… Так вот, те земли, что слева от дороги, первыми отошли от нашей вотчины. Какой-то прадед отдал их в приданое дочери. Теперь это поместье называется Влэдуца, так как усадьба находится в селе Влэдуца. Владеет им некий Стэною, который даже не живет в Румынии: все время проводит в Италии, кажется, он дипломат. Поместье арендует отставной полковник Штефэнеску, человек вполне порядочный. У него три взрослые дочери, девицы на выданье, которых ему никак не удается пристроить, хотя они хорошенькие и небольшое приданое он за ними дает. Остальная земля сохранялась за нами целиком до самой смерти дедушки, когда ее поделили между отцом и его братом Теофилом, а уж тот постепенно распродал ее всю, без остатка. Когда-то, собственно говоря, еще не так давно, вся эта земля просто называлась поместье Амара или поместье Юги. Теперь же поместье Амара занимает только самый конец полосы, ее нижнюю часть, я вам потом покажу. Направо от Бабароаги — поместье жены, две с половиной тысячи погонов. Оно простирается до самой дороги, что виднеется там, пониже, между Гэужанью и Бырлогу. А за владениями Надины, по направлению к Валя-Кыйнелуй и вниз до деревни Леспезь, уже имение Леспезь моего шурина Гогу Ионеску, того самого, которого вы разыскивали. Оба поместья арендует грек Платамону, еще с тех пор, как они принадлежали моему тестю. Платамону человек трудолюбивый и умелый да и аренду вносит вовремя и полностью. И сам наживается на глазах. Несмотря на это, или именно поэтому, его здесь не очень-то жалуют. Но это его не смущает, и он продолжает заниматься своим делом… Так! Дальше, между Амарой и Валя-Кыйнелуй, за Леспезью, лежит поместье Вайдеей, около двух тысяч погонов земли. Принадлежит оно бухарестскому банку, но уже много лет поместье арендует Козма Буруянэ, человек вполне порядочный, родом из Молдовы, бог весть какими судьбами попавший в наши края. Он только и делает, что бегает, потеет, суетится, мечется, и все без толку, — никогда не знает, где раздобыть денег для очередного взноса. Мой отец относится к нему очень хорошо и расхваливает на все лады, верно, потому, что Буруянэ всегда остается внакладе… Остальная земля, между обеими речками, принадлежит нам, за исключением участка, погонов в четыреста, вокруг деревни Извору, у самого слияния рек. Этот участок входит в поместье семьи Гика. Раз уж вся земля здесь так искромсана, то и мы принялись кромсать то, что еще осталось за нами, и разным участкам даны разные названия: поместье Руджиноаса, поместье Амара, поместье Бырлогу. Назвали каждое по имени ближайшего села. Я вам все объясню нагляднее, когда приедем в Леспезь. Эта деревня как раз на гребне, и оттуда видно до Извору, а иногда даже до уезда Телеорман, граница которого в нескольких километрах за Извору. Трогай, Иким! Поедешь через Глигану и остановишься ненадолго наверху, в Леспези.
Но не успели лошади тронуться, как Григоре воскликнул:
— Стой! Придержи еще минуту!.. Воспользуюсь случаем и расскажу о наших соседях по эту сторону. Возможно, вы с ними встретитесь, когда будете жить у нас, и вам надо знать, с кем придется иметь дело… О полковнике Штефэнеску я вам уже говорил, так что посмотрим, кто живет справа. В селе Гэужани нет помещичьей усадьбы, а вот в соседнем селе — Хумеле — маленькое, но прекрасно ухоженное поместье генерала Дадарлата из Питешти. И усадьба у него как бонбоньерка. Дальше, рядом с шоссе, на том холме, где виднеется село и барская усадьба, — поместье Гоя, тоже небольшое, всего несколько сот погонов. Оно принадлежит доброму другу моего отца Ионицэ Ротомпану, родовитому боярину, энергичному, любящему свою землю. Его дочь замужем за чиновником судебного ведомства в Рошиори. У села Ороделу, напротив Извору, на этом берегу речки, поместье Пертикарь. Там красивый замок и парк, который стоит посетить. Если выкроим свободное время, мы заглянем туда и я вам их покажу. Поместье, разумеется, сдано в аренду, но замок и парк оставлены за владельцами земли, и они довольно часто приезжают сюда повеселиться. Наконец, владения семьи Матея Гики тянутся от Извору до уезда Телеорман. Управляющий поместьем за четыре года купил себе небольшое именье вблизи Бухареста, а хозяевам достаются одни убытки. В Извору тоже славная и удобная усадьба, в которой хозяева живут с самой ранней весны до поздней осени. Но мы не поддерживаем с ними отношений, даже не знаю почему, так уж повелось… Ну, я кончил!.. Трогай, Иким!
Григоре говорил оживленно, с явным удовольствием. По всему было видно, что тема эта ему по душе. Титу молча смотрел и слушал.
Лошади пустились спокойной рысью по дороге, повторявшей изгибы скалистого берега.
— У нас все реки такие, — поспешил объяснить Григоре, заметив недоумение своего спутника, который никак не мог найти даже следа воды. — Почти весь год их легко перейти вброд, иногда они даже совсем высыхают, но если уж взбесятся, а это случается весной, то заполняют русло от берега до берега, точно Дунай. Но такие страсти бывают редко. Поэтому, сами видите, нам даже мостик не нужен. Повыше, у Ионешти, на уездном шоссе когда-то построили мост, но несколько лет назад он провалился, с тех пор его никто не чинит, и все переходят вброд. Вторая речка — Валя-Кыйнелуй — хоть и поменьше, но злей. Она никогда не пересыхает и каждый год приносит много бед.
Бричка миновала долину и по прямой, как стрела, дороге въехала в Бабароагу, убогое село, состоящее из двух пересекающихся улиц, окаймленных грязными лачугами. Во дворах мельтешила многочисленная детвора, копошились куры, утки, изредка попадался навстречу плюгавый мужичишка. Поодаль, на невысоком холме, высилась деревянная церковь, похожая на поломанную игрушку. Титу хотел было что-то спросить, но Григоре опередил его:
— Раньше здесь были только землянки да хижины для батраков. Деревня возникла как-то сама собой и потому так неказиста…
Когда они выехали из Бабароаги, Григоре продолжал:
— Вы обратили внимание на пересечение дорог посреди деревни? Влево дорога ведет к Ионешти, а затем к Костешти, а вправо, через поместье Надины, к нашей деревне Бырлогу. Там нам принадлежит лишь большой, нескладный дом на околице, прозванный крестьянами усадьбой, хотя он служит просто амбаром. Арендатор живет в Глигану, а моя жена, когда она приезжала сюда раза два-три еще до свадьбы, останавливалась в усадьбе своего брата в Леспези, та хотя бы выглядит поприличнее.
С четверть часа лошади бежали рысью между поместьями Влэдуца слева и Бабароага справа. Пейзаж был довольно однообразный. То же нагое, лысое поле, разворошенное бороздами; стебельки озимой пшеницы казались здесь хрупкими зелеными пушинками на озябшем теле.
— Тут живет Платамону, арендатор поместий Надины и Гогу, — заметил Григоре, когда они въехали в село Глигану, и указал влево на большой, окруженный забором двор, в середине которого за увядшими кронами деревьев виднелись белые здания с черепичными крышами.
Из широко распахнутых ворот как раз выходил сухощавый, подтянутый, энергичный мужчина с загорелым лицом. На нем была старая шляпа, кожаная куртка и сапоги с высокими, мягкими голенищами. Услышав бубенцы и увидев бричку из Амары, он остановился на мостках перед воротами и поздоровался с церемонной уважительностью:
— Здравия желаю, господин Григорицэ!.. Рад, что благополучно вернулись.
Юга сдержанно ответил, слегка приподняв шляпу.
— Арендатор? — шепотом поинтересовался Титу, указывая взглядом на человека, стоящего на мостках.
Григоре утвердительно кивнул головой, но ответил, лишь когда они отъехали:
— Мне он не очень симпатичен, хотя не сделал ничего плохого. — Тут же он продолжал другим тоном: — Вот сейчас доедем до другого перекрестка, у самой околицы села. Если ехать прямо, то дорога приведет к поместью моего шурина Гогу Ионеску, а дальше, через Валя-Кыйнелуй, можно добраться до Глигану-де-Сус или, еще дальше, в деревню Речу, что на шоссе Питешти — Фиербинць, где расположено прекрасное поместье нашего теперешнего префекта Боереску. А дорога слева идет от села Шэрбэнешти, границы имения Гогу. Но мы теперь свернем вправо к Леспези и Амаре. Имение Надины простирается до этого шоссе, по которому мы едем, а налево все еще земля Гогу…
Приблизительно на полпути между Глигану и Леспезью кучер, как ему было приказано, остановил лошадей. Отсюда поле полого опускалось до стыка обеих долин. Видимость стала лучше, словно воздух очистился, просветлел. Внизу, к югу, открылась полоса чистого неба.
— Сейчас я вам покажу остальные поместья, — продолжал Григоре свои объяснения. — Слева виднеется Валя-Кыйнелуй. Около деревни Леспезь, той, что перед нами, кончается поместье Гогу и начинается Вайдеей. А от Леспези вы видите, как бежит дальше шоссе, по которому мы приедем в Амару, во-он то село побольше и покрасивей. Проведите мысленно прямую линию, продолжающую шоссе на Валя-Кыйнелуй, и это как раз будет граница поместья Вайдеей. Все, что направо от этой линии, принадлежит нам, до долины реки Телеорман, которую мы раньше проехали… Тоже справа, но здесь, совсем рядом, маленькое, как гнездышко, село, — это Бырлогу. До самой дороги от Леспези к Бырлогу тянется поместье Надины, а дальше ее земля доходит до реки Телеорман. Как видите, мы объехали кругом почти все поместье жены… Между Бырлогу и Амарой, значительно ниже, виднеется еще одно село — Руджиноаса, оно как раз в центре наших владений. Там у нас главные хозяйственные постройки и самый ценный инвентарь. На линии горизонта даже отсюда видна деревня Извору. Красное пятно — крыша усадьбы семьи Гика. Тот лес, что влево от Извору, принадлежит нам, он занимает погонов триста. Только это нам и удалось сохранить. Еще сто лет назад Амара стояла на самой опушке леса, который покрывал всю эту местность… Влево, у Валя-Кыйнелуй, виднеется и село Вайдеей. Оттуда белая лента дороги ведет к Мозэчени. Поближе, но по ту сторону речки, очень хорошо видно село Кантакузу. Это поместье — в нем более чем три тысячи погонов, — говорят, принадлежало когда-то семье Кантакузино, а сейчас им владеет капитан Лаке Грэдинару из Питешти… Впрочем, здесь со всех сторон одни только барские поместья. Вон там Бута, дальше Неграши, затем Зидуриле, потом Думбрэвени…
В Леспези Григоре показал гостю усадьбу шурина, выглядевшую довольно ухоженной. Тот изредка наезжал сюда, уступая настояниям жены, которой после столичных развлечений хотелось иногда для разнообразия пожить в деревне.
Наконец приехали в Амару. Село было большое, но такое же нищее, с такими же крытыми соломой лачугами и дворами, заросшими сорняком. Но Григоре с нескрываемой гордостью обратил внимание Титу на каменную церковь с позолоченным куполом, воздвигнутую его дедом, и на новую школу, построенную отцом. В глубине улочки, ведущей влево, он показал усадьбу поместья Вайдеей. Здесь обитает сейчас арендатор Козма Буруянэ, а раньше, до раздробления имения, жили батраки.
— Останови, Иким, мы тут сойдем, пусть гость получше увидит наши владения. А ты поезжай дальше! — неожиданно воскликнул Григоре и вместе с Титу соскочил с брички.
Направо начинался деревянный забор на кирпичном основании, с квадратными столбиками. За забором ряд старых тополей охранял, словно шеренга гвардейцев, усадьбу Юги. Через распахнутые ворота виден был двор, дома для приказчиков, батраков и слуг, а также конюшни, птичники, амбары, кладовые. Дальше, шагах в ста, открывался главный вход в барскую усадьбу. Высокие, широкие ворота были увенчаны тремя каменными арками, соединенными наверху голубятней.
Войдя во двор, Григоре с легкой грустью сказал Титу:
— Сейчас вы увидите, на что способна любовь!
В конце аллеи молодых елочек новая усадьба радовала глаз, точно улыбка прекрасной женщины. Титу уже знал, что Юга построил эту усадьбу лишь ради Надины. Белое здание с гостеприимной, вместительной верандой, светлыми окнами и четырьмя стройными, как копья, башенками заросло плющом, зеленая листва которого местами доходила до окон верхнего этажа. Поближе к дому аллея расширялась и опоясывала большую клумбу в форме сердца, пламенеющую алыми цветами.
— На эту причуду с цветущим сердцем вы не обращайте внимания, — улыбнулся Григоре, заметив, что Титу внимательно рассматривает клумбу. — Это плод воображения злосчастного влюбленного, а вкусы влюбленных сами знаете каковы. Сохранил же я эту клумбу и продолжаю за ней ухаживать, так как все еще пытаюсь убедить самого себя, что не отказался от любви, — закончил он, невесело усмехаясь, и добавил другим тоном: — Думаю, нам стоит обойти здесь все не торопясь, вы все рассмотрите и полностью освоитесь. Я вам не надоел своими объяснениями? Обещаю, что это в первый и последний раз.
Новая усадьба возвышалась посреди парка, предмета постоянного внимания и забот Григоре. Он привез и высадил ели, которые, впрочем, не очень хорошо прижились в этом равнинном краю. Тропинки, посыпанные мелким гравием, вились вокруг беседок, цветочных клумб, старательно подобранных куп деревьев и подстригаемых каждую неделю полянок. За опоясывающей парк живой изгородью была натянута проволочная сетка, отделявшая его от двора, откуда в парк могли проникнуть куры. Только голуби прогуливались по аллеям и перед усадьбой, но как-то робко, не то что на заднем дворе, где они чувствовали себя вольготно среди бесчисленной домашней птицы.
Григоре и Титу свернули направо. В ста шагах позади нового здания находилась старая, приземистая усадьба. Казалось, она наполовину вросла в землю. Открытая терраса на столбах украшала фасад примитивным портиком. Старый Юга продолжал жить в доме, в котором родился, а так как он почти не выезжал из поместья, этот дом казался оживленнее нового.
— Это наше царство! — заметил Григоре, когда они вновь очутились перед новой усадьбой, где их уже ждал слуга, выгрузивший из брички вещи.
Титу давно занимал вопрос, который он никак не осмеливался задать. Но сейчас, поняв, что Григоре больше ничего рассказывать не будет, он, не в силах больше сдерживаться, выпалил этот мучивший его вопрос:
— Вы мне показали очень много барских поместий, поместья и снова поместья, большие и красивые. Но где же земли крестьян?
Григоре вздрогнул. Он не ожидал сейчас этого вопроса, хотя по дороге, когда знакомил Титу с окрестностями, сам невольно задавал его себе и даже удивлялся, почему Титу молчит. Но он тут же взял себя в руки и ответил:
— Вот именно, в этом вся суть крестьянского вопроса — именно в земле!.. Земля!.. У крестьян ее нет, и даже та, что у них была, тоже распылилась… Но это уже другая тема!
Титу Херделя ничего не понял, но не стал настаивать. Он почувствовал, что растравил старую рану.
— Добро пожаловать, молодой человек. И, прошу вас, чувствуйте себя как дома! — перебил Мирон Юга сына, представлявшего ему гостя, а заодно и Титу, приготовившего еще в поезде высокопарное приветствие.
Облаченный в длинный, похожий на кафтан, домашний халат, старый Юга крепко пожал руку Херделе и пристально посмотрел ему прямо в глаза, словно желая оценить гостя с первого взгляда. Его черные, проницательные глаза, казалось, проникали в душу и читали мысли. Отец был выше и представительнее сына, у него была внешность волевого человека, привыкшего приказывать и беспрекословно подчинять себе окружающих. Лицо старого Юги украшали густые, тронутые сединой усы, а металлический, энергичный, но вместе с тем теплый голос сразу покорял слушателя. Худощавые сильные руки, казалось, могли бы легко совладать с ручками плуга, несмотря на благородство формы и изящество пальцев.
Мирон Юга указал гостю на стул рядом с собой, затем вопросительно посмотрел на сына. Григоре понял, что отцу не терпится узнать, чего он добился в Бухаресте. Он рассказал о своих мытарствах, подчеркнув, что лишь благодаря необыкновенной любезности Думеску ему удалось привезти домой больше денег, чем он надеялся.
— Значит, снова Думеску помог! — довольно пробормотал Мирон. — Только старые друзья и приходят на выручку в тяжелую минуту… Но ты правильно сделал, что не приставил армянину нож к горлу. Очень правильно.
Он еще некоторое время не сводил глаз с Григоре, потом опять повернулся к Титу, на которого внешность старика и его манеры произвели до того сильное впечатление, что он совсем оробел. Мирон Юга расспросил гостя о родителях и близких, затем осведомился, как, когда и зачем он перешел Карпаты. Узнав, что молодой человек пишет стихи и хочет сотрудничать в газетах, Юга пренебрежительно махнул рукой, неприятно удивив этим и Титу и Григоре. Чтобы задобрить старика, Титу принялся рассказывать о венграх, о страданиях и бедствиях румын и других подобных вещах, всегда безотказно действовавших на собеседников. Мирон Юга выслушал его внимательно, но затем заявил:
— Именно потому, что простому люду в ваших краях приходится так много терпеть от властей, его наставники не должны его покидать. Я уважаю трансильванцев, перебравшихся сюда, к нам, но еще больше уважаю тех, кто остался на месте, чтобы там бороться с опасностями, принять на себя удар угнетателей и тем самым защитить свой народ. Народ без руководителей осужден влачить животное существование, а это не жизнь. Пастырь, бросающий свое стадо, хуже того, который плохо его сторожит, ибо с пастухом, хорошим или даже плохим, стадо все-таки не гибнет…
Григоре почувствовал себя очень неудобно, тем более что Титу от огорчения даже изменился в лице; перебив отца, он запротестовал:
— Как ты можешь, отец, укорять нашего гостя за то, что свободолюбие побудило его перейти к нам сюда, где у него, во всяком случае, больше возможностей проявить свой талант? Ты забываешь, что румынский народ, часть которого томится под чужеземным господством, обязан сохранить хотя бы свое духовное единство, а это единство могут поддержать одни лишь поэты и писатели!
— Совершенно справедливо, — согласился Мирон Юга. — Но если все поэты и писатели, как ты говоришь, переберутся в Бухарест, что станет с простыми людьми, оставшимися по ту сторону границы? Единство, разумеется, необходимо! Но поэты должны бороться за единство не ради самих себя, а ради души всего народа. Там, на месте, сами испытывая страдания и муки своих сограждан, певцы будут петь искреннее, чем здесь, где патриотизмом только кичатся да щеголяют.
— Нет, нет, отец, ты глубоко заблуждаешься! — горячо возразил Григоре. — Духовное единство достигается в первую очередь благодаря единому языку. А если наши писатели замкнутся в своих провинциях, то неизбежно появятся все более заметные различия и в языке, так что в конечном счете мы перестанем понимать друг друга.
Но старик продолжал так же твердо и непреклонно:
— Мы существуем уже тысячу или две тысячи лет, пережили времена потруднее нынешних и все-таки сохранили свой язык и здесь и в Трансильвании. Наши книги, сколько бы их ни было, хороши они или плохи, читаются и, несомненно, впредь будут читаться по обе стороны разделивших нас границ. И писатели выполняли, как могли, свой долг каждый в своем краю. А дезертирства я не приемлю ни под каким видом и ни по какой причине. Завтра, когда пробьет час освобождения Трансильвании, нужны будут руководители, вышедшие из местного населения, там выросшие и способные взять на себя управление краем.
Разговор затянулся, ни один из спорщиков не хотел поступиться своими убеждениями. Титу слушал с робкой, заискивающей улыбкой, готовый согласиться одновременно с обоими; после каждой очередной реплики он внутренне даже признавал правоту каждого в отдельности. На его счастье, слуга доложил о приходе арендатора поместья Вайдеей, вызванного Мироном Югой.
Арендатору Козме Буруянэ было лет тридцать пять. У него было семь детей и хорошенькая жена, обещавшая еще больше умножить число отпрысков. Он долго служил управляющим поместьем в уезде Телеорман, пока четыре года назад ему не посчастливилось арендовать у Аграрного банка именье Вайдеей, причем на условиях более льготных, чем сложившиеся в этом краю. За много лет до этого, когда он служил в поместье Стэтеску, его жестоко избили крестьяне за то, что он обсчитывал их при взимании десятины. С тех пор Буруянэ смертельно боялся крестьян.
— Что я вам говорил, барин! — жалобно начал он, опускаясь на стул с такой кислой миной, словно глотнул уксуса. — Слыхали, какая у меня беда? Да что я спрашиваю, откуда вам было услышать, я сам только что узнал… Ограбили меня, сударь! Сегодня ночью выкрали из нового амбара по меньшей мере полвагона кукурузы!.. Сторожа ничего не видели, работники понятия ни о чем не имеют, словом, никто не знает, кто виноват! А ведь воры, наверно, орудовали всю ночь, и не один человек, а целая банда… И только на прошлой неделе я с ними рассчитался честь по чести, выдал им сполна все, что положено. Вы-то знаете, что я никого не обижу, а вот не везет мне, и все!
Слушая жалобы арендатора, Мирон Юга нахмурился, помрачнел, в отличие от Григоре, на лице которого проступила явная насмешка. Старик сочувствовал Буруянэ, понесшему значительный убыток, но еще больше встревожил его этот случай сам по себе. Пусть даже Козма преувеличил размеры кражи, плохо уже то, что крестьяне сумели сколотить шайку и похитить много зерна. Когда крадет один, это еще куда ни шло — поймаешь вора или не поймаешь, существенного значения не имеет. Единичный случай. Но совсем другое дело, когда люди объединяются, чтобы грабить сообща.
— Вот плоды пустопорожней болтовни, которой вы задурили мужикам голову! — многозначительно заявил Мирон, обращаясь главным образом к сыну. — Все шло хорошо, пока крестьянин знал, что с помещиком он должен жить в мире и согласии, — другого выхода у него нет. Но как только вы им забили голову вашими благоглупостями, они стали безобразничать. И это лишь начало! Я вас уверяю, что скоро пойдут дела и почище.
— Не стоит преувеличивать, отец, — чуть иронически возразил Григоре. — Крестьяне крали и раньше, причем и у многих других. Что ж тут такого? Ведь крадут испокон веку. Стоит ли делать такие страшные выводы из заурядного случая?
Мирон Юга даже не счел нужным ответить сыну. Софизмы Григоре были ему хорошо известны. Тот для всего находил объяснения и извинения. Старик несколько раз задумчиво прошелся по комнате, потом резко остановился и отчеканил:
— Пришли мне старосту и начальника жандармского участка. Пусть хоть из-под земли выкопают, но найдут воров! А уж потом мы поговорим… Но и сторожа у тебя, видно, ребята не промах, ничего не скажешь! С них-то и надо начать, взять их в оборот, пока не выложат, кто воровал! Именно так! Готов биться об заклад, что они все прекрасно знают, а скорее всего и сами в шайке.
— Сохрани бог, барин, — умоляюще вскинулся арендатор и испуганно перекрестился, — ведь они в отместку пустят мне красного петуха и совсем изничтожат. Я все стараюсь с ними поосторожнее да помягче, и то мне туго приходится. А если я с них построже спрошу, так даже подумать страшно, что будет. Упаси бог и пречистая дева! Я вам просто поплакался, как отцу, потому всегда находил у вас помощь и защиту, а делать ничего не надо…
— Ну нет, я этого так не оставлю, — мрачно пробормотал Юга. — Дело исключительно важное.
Остальные молчали. Григоре решил больше не вмешиваться, поняв, что отец будет стоять на своем, а Титу, которого расстроили недавние пререкания, даже не следил за спором.
Мирон Юга вызвал Буруянэ по другому делу, но сейчас все его мысли были заняты только кражей, и через несколько минут он снова заговорил о том же, ни на кого не глядя, словно разговаривая сам с собой:
— Уже не впервые здесь нагло крадут. Этой осенью было пять случаев. А два раза украли даже у нас, правда, мелочи, но факт остается фактом.
Он помолчал, мысленно что-то прикинул и наконец, будто придя к окончательному выводу, строго заявил:
— Зло необходимо вырывать с корнем. И делать это надо быстро, энергично, пока болезнь не запущена, — толку будет больше, чем от самых жестоких, но запоздалых репрессий.
Козма Буруянэ, напуганный оборотом дела, — ведь он просто хотел пожаловаться старому барину на свое невезение, — попытался разрядить обстановку.
— Очень уж изменились крестьяне, барин. Умными стали, даже чересчур умными. Впрочем, в нынешние времена все стали больно умными, потому-то жизнь и идет все хуже и хуже. А мужик, раз уж он поумнел, требует одного — земли и еще раз земли, и знать не хочет, возможно это или нет! Требует, и дело с концом!
Решив, что страсти чуть улеглись, Титу воспользовался подходящей минутой и мягко заметил:
— Крестьяне повсюду одинаковы. У нас, в Трансильвании, они тоже из кожи вон лезут, чтобы заполучить землю. Им всегда мало. Но ведь это неплохо. Пока они будут так страстно любить землю, никто не сможет ее у них отнять…
Мирон Юга посмотрел на него так пристально и насмешливо, что молодой человек осекся и сконфуженно опустил глаза, хотя и не понял, чем он вызвал столь явное недовольство.
Стараясь сделать приятное барину, арендатор поспешил возразить:
— У вас там совсем иное положение, господин… — Козма не разобрал фамилии Титу и пробормотал что-то нечленораздельное. — В Трансильвании землю надо отобрать у чужеземцев, которые отнимали ее у вас сотни лет, а здесь-то ведь земля боярская, она переходит из поколения в поколение, от дедов и прадедов, и именно бояре ее сохранили и защитили от всех напастей и бед…
— Не беспокойтесь, скоро и у нас тут будет точно так, как по ту сторону Карпат! — презрительно вмешался Григоре. — Уже сегодня больше половины барских поместий находится в руках всяких пришлых чужаков, которым любовь к земле и не снилась. Что будет завтра — одному богу известно, но, сдается мне, стране пошло бы только на пользу, если бы поместья перешли в руки крестьян, так как чужакам труднее будет отобрать у них землю, чем у нас. Этому помешает хотя бы то, что крестьян так много.
Старик посмотрел на сына столь же насмешливо, как только что на Титу, но снова промолчал. Ему представлялось очевидным, что Григоре городит несусветную чушь, и он только диву давался, как такой неглупый человек сам этого не понимает.
Буруянэ, однако, почувствовал себя лично задетым и негодующе возразил, сохраняя, однако, тот же льстивый тон:
— Грех так говорить, господин Григорицэ, ей-богу, грех! Вы, может, шутите, а ведь это обязательно сбудется, вот вам крест! У крестьян одно на уме — завладеть барскими поместьями, и увидите, точно так оно и произойдет! Разве вы не замечали, что, где бы ни продавалось поместье, крестьяне тут же набрасываются, покупают его и делят между собой? Вот даже у нас, я все собирался вам сказать, барин, ходят слухи, что крестьяне ладят купить поместье барыни Надины.
Мирон Юга быстро поднял голову и удивленно спросил:
— Как так купить?.. Чтобы купить поместье, оно должно сперва продаваться.
— Они говорят, что продается.
— Слышишь, Григорицэ? — невесело усмехнулся старик.
— Слышу, — пожал плечами Григоре.
— Мне кажется, — многозначительно продолжал арендатор, — что этот слух распустил Платамону. Я случайно слыхал, будто грек тоже зарится на это поместье, вот мужики и решили — зачем поместье отдавать греку, лучше мы его себе заберем…
— Откуда взялись такие слухи, Григорицэ? — раздраженно спросил Мирон Юга. — Вокруг поместья твоей жены рыщут покупатели, а ты знать ничего не знаешь! Все-таки, видно, какое-то основание у людей есть, не сошли же все с ума!
— Ваша правда, барин, — вновь вмешался Буруянэ. — Говорят, то есть это крестьяне говорят, будто сама барыня предупредила Платамону, что не продлит ему больше срока аренды, сколько бы он ей ни заплатил, хоть вдвое больше, чем теперь, так как твердо решила продать поместье и избавиться от всей этой мороки с арендой, мужиками и всем прочим… Вот какие дела, барин.
Старого Югу эта новость взволновала еще больше, чем история с кражей кукурузы. Он попытался выведать у арендатора что-нибудь еще. Но Буруянэ не знал никаких подробностей. Юга глубоко задумался и замолчал. Слуга позвал всех к ужину. Буруянэ встал, собираясь уйти, и недоуменно спросил:
— Вы меня вызывали, барин, хотели что-то сказать, а я вас совсем заговорил своими бедами, вы уж меня простите, пожалуйста…
Мирон попытался вспомнить, для чего он вызывал Буруянэ, но не сумел, и это еще больше его рассердило. Тогда он решил найти хоть какой-нибудь вежливый предлог, чтобы спровадить арендатора, но ничего не придумал и мрачно пробормотал, не глядя ему в глаза:
— Ладно, поговорим в другой раз, теперь ты меня и так достаточно расстроил… Ступай с богом!
Титу Херделя почувствовал себя действительно хорошо лишь после ужина, когда остался один в отведенной ему комнате.
Провожая гостя, Григоре уговаривал его не принимать близко к сердцу слова отца. Старик всегда очень своенравен в суждениях и поступках, но душа у него чудесная… Сейчас Титу готов был этому поверить, но за столом он сидел как на иголках и кусок не лез ему в горло, потому что Мирон Юга был мрачнее тучи, в его сторону даже не смотрел, а сына непрерывно донимал всевозможными мелкими придирками.
Комната, отведенная Титу, находилась на втором этаже нового здания. Одно окошко выходило во двор усадьбы, второе — в парк. Проводив гостя, Григоре вернулся к отцу, в старую усадьбу, где они ужинали. Впрочем, он почти все время проводил здесь, а в новом здании ночевал, лишь когда наезжали гости, чтобы им не было скучно в пустом доме… Сейчас он показал Титу и кокетливую угловую спальню, в которой царила фотография Надины.
Титу прошелся несколько раз по комнате, подумал, что Григоре, возможно, вернется, чтобы еще поболтать, но вспомнил, что тот пожелал ему доброй ночи, и, стало быть, он может свободно располагать собою до завтрашнего утра. В печке убаюкивающе гудел огонь. Было еще не поздно, но Титу решил, что лучше всего сразу же лечь и как следует отдохнуть.
На другой день он встал раньше, чем обычно в Бухаресте, но, разумеется, значительно позднее хозяев. До обеда он бесцельно слонялся по усадьбе. Григоре был занят — проверял какие-то расчеты с бухгалтером поместья Исбэшеску, и Титу чувствовал себя неприкаянным, не зная, куда себя деть. Приказчик Леонте Бумбу, высокий, худощавый и расторопный, с энергичными повадками сержанта сверхсрочной службы, походил с ним по двору, показал конюшню и большой запертый сарай, переоборудованный под гараж для автомобиля Надины, — машина стоит там, когда барыня сюда приезжает. Но по всему было видно, что у Бумбу есть другие дела, поважнее, как, впрочем, и у всех остальных обитателей усадьбы. Титу подумал было, что разумнее побродить по деревне, чем околачиваться во дворе и всем мешать, но тут же испугался, не покажется ли это бестактным его хозяевам.
За обедом Григоре, извинившись, сам предложил ему свободно располагать собой: сегодня он по уши занят хозяйственными хлопотами, а с завтрашнего дня будет полностью в распоряжении гостя.
Выйдя после обеда из дому, Титу встретил в аллее стройную босоногую девушку, чьи черные глаза, озорная улыбка и кокетливо повязанный голубой платочек сразу рассеяли его скуку.
— Постой, милая, — остановил он ее. — Ты здешняя, в барском доме работаешь?
— Всего несколько дней, — ответила девушка. — Меня сюда тетушка Профира привела, та, что стряпает для старого барина. Она уж давно меня зовет — приходи, мол, подсоби, а то очень ей трудно и с другими девчатами она не ладит.
— Как тебя зовут?
— Мариоара, — ответила девушка и после короткого колебания добавила: — дочь Ирины, вдовы Влада Чунгу. Отец мой помер четыре года назад, а мамка — сестра тетушки Профиры.
— Вот и прекрасно, Мариоара, — покровительственно перебил ее Титу. — Ну, раз ты такая милая девушка, скажи мне, есть ли у вас в деревне учитель?
— Как же, барин! Неужто нет? А уж ласковый какой да молодой! Он из нашего села родом, женатый, и родители его здесь, они все вместе живут…
— А далеко он живет?
— Не так уж далеко. Как выйдете на улицу, свернете налево, а там пройдете чуток и увидите дом с цветами в окошке. Там он и живет.
— Спасибо, красавица, дай бог нам скоро поплясать на твоей свадьбе! — поблагодарил Титу и галантно ущипнул девушку за щечку.
— Дай бог! — откликнулась Мариоара, слегка покраснев.
Мимолетный разговор улучшил настроение Титу. Он свернул влево по деревенской улице. Ночью прошел изрядный дождь, но солнце уже подсушило землю. Титу решил в первую очередь нанести визит учителю; так подобает — ведь он сам сын сельского учителя. На стене третьего от усадьбы дома, крытого красным железом, между окнами красовалась вывеска из жести. Жандармский участок. Затем он оказался на улочке, ведущей к селу Вайдеей; отсюда Григоре показывал ему стоявшую в отдалении усадьбу Козмы Буруянэ.
На самом углу он увидел корчму с широким навесом и плотно утрамбованной площадкой для танцев. Толстый, здоровенный корчмарь в крестьянской одежде и сдвинутой на затылок шляпе, стоя на пороге настежь распахнутой двери, торговался с двумя крестьянами. Увидев Титу, корчмарь вежливо поклонился… Дальше, тоже по правой стороне, через несколько домов, начинался большой двор примэрии, левее расположилась школа, а за примерией — церковь. Подойдя к церкви, Титу остановился: не прозевал ли он дом учителя? Какой-то мальчонка указал ему пальцем: надо было пройти еще чуть дальше.
Учительский дом ничем не отличался от остальных. Разве только двор был почище, а в окошках улыбалась кроваво-красная герань. Титу открыл калитку, но хромой, взъерошенный пес кинулся на него с таким яростным лаем, словно готов был разорвать на куски. С галереи, увитой диким виноградом, на помощь гостю поспешила проворная молодуха, отогнавшая пса.
— Простите, здесь живет господин учитель? — неуверенно спросил Титу.
— Здесь, здесь, заходите, пожалуйста!.. Да вы не беспокойтесь, он не кусается, не обращайте внимания на этого дурака. Брешет да шумит, чтобы показать, что не даром хлеб ест! — добавила женщина, заметив, что гость боязливо косится на пса, который никак не мог утихомириться и все еще недоверчиво и хрипло лаял.
На галерее появился мужчина лет тридцати, с маленькими подкрученными усиками, худощавым лицом и черными, странно горящими глазами. На нем была крестьянская вышитая рубаха навыпуск и черная жилетка.
— Я учитель!
Титу Херделя церемонно представился и коротко объяснил, как попал в Амару. Они вошли в дом. Учитель познакомил гостя со своей женой — той самой молодухой, которая уняла пса. Неуклюжая застенчивость делала ее еще милее. Крестьянская одежда хозяев вызвала недоумение Титу. У себя в Трансильвании он привык, и считал это правильным, что учитель, представляющий в селе интеллигенцию, должен быть одет по-городскому, чтобы и своим внешним видом поддерживать престиж школы в глазах простого люда.
— У вас и власти, верно, заботятся об авторитете преподавателей, а у нас… — безнадежно махнул рукой учитель.
Флорика, его жена, принесла варенье.
— Зачем вы беспокоитесь, сударыня, не стоит! — запротестовал Херделя, однако с удовольствием попробовал угощенье.
Хозяйка, покраснев, извинилась, улыбнулась и вышла.
После некоторого колебания учитель счел своим долгом предупредить гостя, что господа из барской усадьбы не проявят восторга, когда узнают об этом его визите. Особенно будет недоволен сам барин, который категорически запретил учителю даже заходить в усадьбу после того, как он однажды посмел вступиться за крестьян и попросил барина хоть немного облегчить условия найма на работу.
Херделя испугался не на шутку и, пока учитель говорил, думал только об одном: не допустил ли он большой ошибки, когда зашел к человеку, которого Юга невзлюбил, пусть даже и несправедливо. Он успокоился, лишь услышав, что речь идет о старике, который и к нему самому отнесся довольно нелюбезно.
Заговорив еще более открыто, учитель объяснил Титу, что крестьяне хотят земли, так как не могут существовать на те крохи, что швыряют им господа из своих излишков. Даже подрядившись на самых благоприятных условиях, крестьяне обязаны отдавать помещику половину плодов своего труда. Работая не больше, чем сейчас, но на собственной земле, они жили бы вдвое лучше. По существу, три четверти тяжелого труда бедняков идет на то, чтобы помещики могли вести роскошную жизнь. Рабам в былые времена и то жилось легче, ибо в награду за рабский труд их кормили, одевали, содержали, а сегодня крестьяне, работая до изнеможения, маются хуже рабов, не могут обеспечить себе даже нищенское пропитание и, чтобы не умереть с голоду, вынуждены побираться, влезать в долговую кабалу…
Учитель, Ион Драгош, говорил, опираясь на свой собственный жизненный опыт, потому что и сам был из крестьян. Учителем он стал благодаря случаю. В детстве ходил в школу прилежно и с большой охотой, и тогдашний учитель упросил Мирона Югу помочь мальчику поступить в учительскую семинарию и выхлопотать ему казенную стипендию. Юга действительно поговорил с кем надо, и мальчик его не подвел — он оказался блестящим учеником и получил диплом с отличием. Как раз в тот год скончался старый учитель, и Мирон Юга пристроил на освободившееся место Драгоша, считая, что тот окажется хорошим наставником для крестьян. Так выразился тогда старый барин, так полагал и начинающий учитель. Впоследствии барин пожалел, что устроил Драгоша в свое село, а учитель пришел к убеждению, что его назначили сюда, рассчитывая, что он будет благодарным и послушным слугою. А совсем недавно Мирон Юга потребовал у школьного инспектора подыскать другого учителя, с которым он сможет найти общий язык и который не будет подстрекать крестьян, как это делает Ион Драгош. Правда, инспектор хорошо знает и ценит Драгоша и не хочет приносить его в жертву. Поэтому он колеблется и пытается выиграть время, надеясь, что старый барин сменит гнев на милость. Но Мирон Юга не такой человек, он не передумает и, как только поймет, что инспектор просто тянет, обратится непосредственно к своему другу министру или поручит своему близкому родственнику, депутату Гогу Ионеску, вышвырнуть обоих — и учителя и инспектора.
Жена, бедняжка, да и остальные домашние даже не подозревают, какая над ними нависла угроза. Он переживает все про себя и ждет, что будет дальше. Живет Драгош в отцовском доме, вместе со стариками родителями и братом, лишь в прошлом году вернувшимся из армии. Половину родительской земли они отдали в приданое старшей сестре, она вышла замуж за крестьянина. Сам Драгош женился на полюбившейся ему девушке, бесприданнице. Не будь его предельно скромного жалованья, они бы все просто нищенствовали. А завтра-послезавтра может и ребенок на свет появиться, хотя они женаты уже два года и пока бог не смилостивился, несмотря на их желание.
— Но разве не существует закона, который бы… — возмущенно перебил его Титу.
— Законы существуют, только чтобы притеснять нас, малых и сирых, — печально возразил Драгош. — Для нашего закабаления…
Голос и весь облик учителя красноречиво свидетельствовали об его полной искренности. Слушая его, Титу недоумевал, как можно мириться с таким диким положением. Даже если предположить, что Драгош преувеличивает, как все, кому приходится тяжко, все равно его переживания ужасны. Титу решил непременно поговорить с Григоре Югой, чтобы тот предотвратил столь вопиющую несправедливость.
— Наберитесь терпения, господин учитель! — подбодрил он его. — Справедливость должна восторжествовать.
— Возможно, но до тех пор мы погибнем, — с горечью возразил Драгош. — Мы уже сотни лет ждем эту справедливость, а она все не приходит. Быть может, ее и вовсе нет на свете. Просто сказка для бедных людей.
Староста Ион Правилэ вбежал в помещение жандармского участка. В средней комнате находилась канцелярия участка, в той, что выходила на улицу, жил начальник с женой, а задняя комната, та, что побольше, предназначалась для жандармов.
— Ну, господин шеф, посмотрим, как мы на этот раз вывернемся! — воскликнул староста с озабоченным видом.
Унтер-офицер Сильвестру Боянджиу, чуть вздремнувши после обеда, совсем недавно встал и прошел в канцелярию. Опухший и хмурый после сна, он сладко зевал, как раз когда ворвался староста, и чуть было не обругал его за то, что тот «так налетает на честных людей». Кроме того, Правилэ назвал его «господин шеф», что, как считал Боянджиу, принижает его авторитет многоопытного заслуженного унтера. Но, увидев испуганное лицо старосты, Боянджиу, в свою очередь, всполошился, стряхнул с себя сонное оцепенение и поспешно спросил:
— Что там стряслось, мил человек?
— Беда, просто несчастье, — простонал Правилэ, у которого душа совсем ушла в пятки, когда он увидел испуг жандармского начальника.
Староста — человек среднего роста, с маленькими хитрыми глазками и морщинистой, словно выдубленной кожей лица — примчался сюда прямиком из усадьбы. В ушах его до сих пор звучал повелительный голос старого барина: «Ты, староста, доставь мне воров, откуда хочешь, а не то сам за все ответишь!» Правилэ никогда еще не видел Мирона Югу в таком гневе и был даже рад, когда тот выгнал его вон.
— А барин-то прав, — заявил жандарм, уразумев наконец, о чем идет речь. — Ничего не поделаешь, коли прав, так уж прав! Сколько раз я тебе говорил, что тут все сплошь разбойники? Теперь ты и сам убедился…
Говоря это, Боянджиу, статный, усатый здоровяк, пытался, по существу, унять собственный страх. Ведь во всей этой истории старосте горя мало! Умоет руки — его дело сторона! Для таких дел в деревне и существуют жандармы!.. Всего несколько месяцев назад, когда сюда приезжал с инспекцией начальник жандармской роты, Мирон Юга пригласил его к себе в усадьбу на обед и там нажаловался, что жандармы слабоваты, начальник их — размазня и потому, мол, в последнее время мужики совсем распустились. Понятно, что после этого разговора капитан учинил унтеру свирепый разнос, обругал его последними словами и предупредил, что зашлет куда-нибудь в глушь Добруджи, если тот еще посмеет навлечь на себя недовольство самого господина Юги, который и т. д. и т. п. И вот не успел Боянджиу немного прийти в себя и успокоиться, как нежданно-негаданно свалилась на голову новая напасть.
— Ну, коли на то пошло, то я такое проведу следствие, — прошипел он, — что эти бандитские села и на том свете меня помнить будут!
Совещались они долго. Ясно было одно — воров надо искать в селах Амара, Вайдеей и Леспезь. В первую очередь подозрение падает, конечно, на сторожей арендатора Козмы Буруянэ, и унтер послал жандарма с приказом немедля доставить их в участок. Затем староста и унтер перебрали поименно всех подозрительных из этих трех сел, останавливаясь на одних, вычеркивая других, вновь возвращаясь к некоторым именам. В конце концов Сильвестру Боянджиу составил список человек в тридцать, но решил еще раз внимательно его продумать после того, как допросит сторожей…
Жандарм ввел в канцелярию трех крестьян. Унтер отвесил авансом каждому из них по четыре увесистые затрещины и лишь потом грозно спросил:
— Сейчас же признавайтесь, кто украл кукурузу арендатора?
— Скажите, ребята, скорее скажите, чтобы вам не переломали понапрасну кости, — жалостливым голосом, по-отечески вмешался староста. — Воров надо разыскать хоть на дне морском, а не то всем худо будет. Вы должны их знать, если только сами не приложили к этому делу руку…
Якоб Митруцою, самый старый из сторожей, сутулый, с желтым землистым лицом, на котором отпечатались следы пальцев Боянджиу, стал клясться, что в ту злосчастную ночь он не дежурил, а спал дома с детьми, это могут засвидетельствовать соседи и все село. Два других сторожа пояснили, что арендатор приказал им охранять амбары с пшеницей, те, что во дворе усадьбы, о новом же амбаре даже речи не было. Они все-таки поглядывали и в ту сторону, но ничего не видели и не слышали. К тому же новый амбар стоит на отшибе, далеко от усадьбы. Когда его строили, старики даже говорили барину, что не дело это ставить амбар в таком отдалении…
Слова сторожей вызвали только насмешки и новые увесистые тумаки. Все, мол, разбойники так защищаются, — уверяют, будто ничего не знают, ничего не видали и не слыхали. Но как же может ничего не почуять сторож, который получает большие деньги за охрану хозяйского добра, когда у него из-под носа тащат вагон кукурузы?..
Иримие Попа, статный мужик, посмелее других, при этих словах не сдержался и горячо возразил:
— Да откуда же вагон, господин унтер? Напраслину возводите! Ну, может, утащили мешка два-три, не больше… Сам господин Буруянэ не скажет по-иному, вот вам крест, господин унтер! Два-три мешка, это еще куда ни шло, но откуда целый вагон?
Боянджиу ткнул Иримие кулаком в зубы.
— Мало того, что крадешь, ты еще и врать будешь! — заорал он. — Да как же ты смеешь говорить мне такое?..
Слова мужика встревожили унтера. Он кликнул жандарма и приказал ему хорошенько избить задержанных, так, чтоб им впредь неповадно было запираться. Лишь после этого он отпустил их, предупредив, что, если на следующий день поутру они не приведут в примэрию воров, он с них шкуру спустит.
— Что ж это получается, староста? — спросил Боянджиу, когда остался наедине с Правилэ. — Старый барин говорил тебе о вагоне кукурузы, а арендатор требует разыскать всего три мешка?
— А я почем знаю? — пожал плечами староста.
Чтобы успешно вести следствие, надо было в первую очередь выяснить именно это. Ведь одно дело — искать вагон кукурузы, и совсем другое — несколько мешков. Поэтому решили, что староста тотчас же отправится на место происшествия и точно установит, сколько было украдено кукурузы и при каких обстоятельствах.
— Только ты уж займись этим делом как следует, Ионицэ! — напутствовал старосту унтер. — А не то и тебе солоно придется, я ни на что не посмотрю.
Титу Херделя слушал жалобы учителя, и ему стало стыдно, он словно почувствовал себя виноватым в том, что приехал в гости к человеку, притесняющему крестьян. Только когда Драгош изредка поминал добрым словом Григоре Югу, Титу с облегчением думал, что, по существу, он гость Григоре. Стремясь как-то выразить свою солидарность с учителем и обездоленным людом, к которому он причислял и себя, Титу растроганно, по-братски пожал руку новому знакомому и попросил проводить его к сельскому священнику, чтобы познакомиться со вторым духовным пастырем деревни.
Когда они уже собрались выходить, два тощих бычка втащили во двор телегу. Худая старуха торопливо закрыла ворота, высокий, плечистый парень принялся распрягать волов, а у колодца крутил ворот старик, доставая воду для скотины.
— Вот все мое семейство! — указал на них Драгош, после того как Титу попрощался на галерее с хозяйкой.
Херделя сошел и поздоровался за руку со стариками и парнем, который оказался выше учителя и шире его в плечах. Когда они выходили со двора, парень сказал брату:
— Неплохо бы тебе зайти в примэрию, а то жандармы снова собираются ни за что ни про что избивать невинных людей. Сторожей арендатора Козмы они уже избили.
— Не встревай ты в это дело, Ионел! — испуганно возразила жена Драгоша. — У нас и без того забот хватает, о них и думай, не то господа опять скажут, что ты заступаешься за крестьян, и снова начнут тебя притеснять…
— Ладно, ладно, оставьте-ка вы меня сейчас в покое! — резко и даже почти высокомерно ответил учитель, тем более что старики поспешили дать ему тот же совет.
По дороге Драгош находил хорошие слова почти для каждого встречного. Херделя привык в родной деревне поддерживать дружеские отношения с крестьянами, но сейчас ему показалось, что учитель ведет себя нарочито, стремясь показать, как близко к сердцу принимает он судьбу всех односельчан.
Их остановила какая-то бедная женщина и попросила у Драгоша совета, как быть, как жить дальше, потому что до того ей тошно от всех бед и напастей, что она просто не знает, как еще не бросилась вниз головой в колодец. Учитель стал ее расспрашивать, и она подробно рассказала, что еще прошлой зимой ее муж погиб в лесу и с тех пор она мыкается, бьется, как рыба об лед, одна-одинешенька, пытаясь прокормить целую ораву детишек мал мала меньше. А еще в тот же злой час погиб не только муж, но и один из их волов, денег на покупку другого у нее не было, вот и пришлось чуть ли не даром продать оставшегося. Тогда еще старый барин ее вызвал, утешил и посулил заплатить за погибшего вола да и сирот не оставить без помощи. Только все эти посулы так и остались посулами. Сколько раз с тех пор ходила она на барскую усадьбу, пыталась напомнить о себе, только к господам ее не пустили. А приказчик, как увидел, что не может отделаться от ее слез и жалоб, объявил ей, что барин сдержал свое слово и велел бухгалтеру Исбэшеску возместить ей убытки, но покойник, пусть земля ему будет пухом, уж очень много задолжал помещику, так что деньги за вола даже не покрывают долга. А раз волов у нее не осталось, то ей и земли не хотели выделить, еле упросила, за вспашку ей также пришлось платить, но денег не было, и она опять набрала в долг, у кого могла, и вот теперь зима только начинается, а у нее осталось совсем немного кукурузы и больше ничего, ей бы хоть до крещения дотянуть, детей-то у нее много, да еще долги надо платить, а кроме того…
— Ничего, наберитесь терпения, теперь вам уж недолго осталось мучиться, скоро вернется из армии ваш старший, он все уладит, — попытался утешить ее Драгош.
— Ох, вернул бы его господь бог поскорее! — еще горестнее всхлипнула женщина. — Только вижу я, другие-то парни уже вернулись, а Петре никак не отпускают, не возвращается он и не возвращается, а я тут вся извелась одна-одинешенька, без всякой помощи, лью слезы и не знаю, чем же я согрешила, почему господь бог так жестоко меня карает…
— Приедет он, не волнуйтесь! — заверил учитель. — Завтра-послезавтра нагрянет домой!
Но женщина продолжала рыдать, объясняя сквозь слезы, что она все время так плачет, не в силах сдержаться с тех самых пор, как поразило ее несчастье, и нет у нее ни минуты покоя, даже по ночам места себе не находит.
— Хороший человек был ее муж, очень хороший, — сказал Титу учитель, когда они распрощались с женщиной. — Жаль, что погиб. Ее счастье, что старший сын весь в отца, даже еще лучше будет.
Они дошли до примэрии, к которой только что подъехала знакомая Драгошу бричка. Со двора как раз выходил арендатор Платамону вместе со своим сыном Аристиде, студентом бухарестского университета, франтовато одетым, смазливым юношей, с тонкими чертами лица и мясистыми влажными губами.
Широко улыбаясь, Платамону направился с протянутой рукой к Драгошу и рассказал, что приехал кое о чем попросить старосту, но попал не вовремя, — староста занят серьезным следствием, и никто не знает, где он теперь.
— Если вам надо нанять на работу женщин, то правильно сделали, что захватили с собой сына, он в этом деле дока, — полушутя, полусерьезно заметил учитель, указывая на подошедшего Аристиде.
Арендатор громко и самодовольно усмехнулся:
— Молод он, кровь горячая! Пусть балуется лучше со здешними бабами, чем с городскими, те еще бог знает какой хворью наградить могут. Правда, и в деревне теперь нельзя быть уверенным…
Все рассмеялись. Платамону заявил, что восхищен знакомством с Титу Херделей, напомнил, что видел, как тот приехал вместе с Григоре Югой, и пригласил зайти к нему домой познакомиться с семьей и подружиться с Аристиде. Он чудесный малый. Впрочем, в ближайшие дни Платамону и сам заглянет в барскую усадьбу; молодая барыня Надина известила его письмом, что возвращается из-за границы и обязательно посетит свое поместье.
Как только они отошли, Драгош угрюмо пробормотал:
— Нет в селе такой девушки или молодухи, к которой бы не приставал этот кобель! Отец измывается над мужиками, а сынок — над женщинами!
Перед корчмой толпился народ — люди возбужденно галдели и размахивали руками. Приход Драгоша и Хердели немного успокоил страсти. В центре толпы стояли сторожа Козмы Буруянэ и староста. Сторожа громко жаловались, доказывая свою невиновность, а Правилэ убеждал толпу, что воров необходимо найти во что бы то ни стало.
— Слыхали, что случилось, господин Драгош? — закричал он, обращаясь к учителю, собиравшемуся пройти мимо.
Херделе и Драгошу пришлось остановиться. Люди окружили их и снова выслушали старосту, которого то и дело перебивали сторожа, ободренные всеобщей поддержкой. Так как Драгош не спешил взять его сторону, Правилэ обратился к Титу, надеясь, что тот признает его правоту.
— Так ведь я, люди добрые, человек тут чужой, только вчера в ваше село приехал, — ответил Херделя, слегка смущаясь любопытных взглядов, которые словно ощупывали его со всех сторон. — Мне неизвестны обстоятельства дела, не знаю, какой нанесен убыток да и был ли он вообще…
— Не было никакого убытка!.. — закричал вдруг старый сторож. — Посудите вы сами, коли…
— Ты, Якоб, помолчи, не мешай им говорить, — строго перебил сторожа староста.
— Как я уже сказал, не знаю, что именно у вас стряслось, — продолжал Титу, — но одно я хорошо знаю — не так страшен черт, как его малюют.
Несколько человек рассмеялись, и кто-то заметил:
— Так оно и есть… незачем бедных людей зазря обижать, грех это!
Воспользовавшись тем, что спор разгорелся еще жарче, Драгош и Херделя пошли дальше и свернули в улочку, ведущую к селу Вайдеей, туда, где почти напротив усадьбы Козмы Буруянэ в крепком доме, окруженном множеством пристроек и большим огородом, жил священник Никодим Гранчя.
Когда они подошли к дому, священник энергично помогал разгружать воз с тыквами. Был он в камилавке и засаленной кофейного цвета рясе, подвернутой выше колен. Его длинная седая борода почернела от пыли и грязи. Держался священник еще бодро, хотя ему перевалило за семьдесят и он уже лет двадцать как вдовел. Только зрение у него ослабело. Вот и сейчас он не сразу узнал Драгоша и весело обратился к нему лишь после того, как услыхал его голос.
— Ну и напугал ты меля, Ионикэ, я-то тебя не признал!.. Совсем плохи глаза стали!.. В церкви даже буквы не различаю. Всю службу веду на память. Старость, ничего не поделаешь!
Л. Ребряну
«Восстание»
Говоря это, старик то и дело недоуменно поглядывал на Титу, а когда учитель познакомил их, ласково заговорил с ним:
— Дай тебе бог здоровья, сынок! Ты уж прости, что застал меня в столь непотребном виде, но здесь у нас священники — люди простые и неученые, живем мы, как наши отцы и деды жили. Вот сын у меня зато зело ученый, семинарию в Бухаресте кончил и такой славный стал священник, что сам митрополит его отметил. Голос у него преотличный, может, от меня унаследовал, я-то пел совсем недурно да и сейчас при случае в грязь лицом не ударю, вот и Ионикэ может подтвердить. Один я знаю, как мне обидно и горько, что нет сына около меня, но что поделаешь, коли барин Мирон никак не смилостивится и не переведет его сюда…
Сыну священника пришлось взять приход, впрочем совсем неплохой, где-то в уезде Горж, так как Мирон Юга, неизвестно почему, не пожелал допустить его в Амару. Это бесконечно удручало старика, и он ни о чем другом не мог говорить со своими гостями. Он позвал их в дом, угостил вареньем и познакомил со своей старшей дочерью Никулиной, женщиной лет сорока, женой состоятельного мужика Филипа Илиоасы. Потчуя гостей, Никулина то и дело извинялась за беспорядок в комнате и за то, что гости застали ее босиком. Она рассказала, что у нее шестеро детей и самый старший учится в пятом классе гимназии, в городе Питешти. Они пока живут все вместе в доме священника и ждут, когда господь смилостивится, смягчит сердце барина и поставит Антона на место старого Никодима… Ведь у Филипа свое хозяйство, полученное от родителей, и живет он с тестем только ради того, чтобы не оставлять его в одиночестве на старости лет.
— Видите? — спросил Драгош, когда они оказались на улице, за калиткой, куда их проводило все семейство священника. — Всюду и везде власть Юги. В его руках вся наша жизнь, а возможно, и смерть…
— Это особый случай, — ответил Херделя. — И так не будет длиться вечно. Завтра-послезавтра старый Юга скончается, а молодой…
— Нет, нет, вы ошибаетесь! Это отнюдь не особый случай! — запальчиво возразил учитель. — Так всюду, по всей стране! Барин или его ставленник арендатор — полновластный хозяин деревни. Его воля — закон, он всесилен! А чтобы вы не сомневались в моей беспристрастности и в том, что я в здравом уме, могу добавить, что Мирон Юга порядочнее большинства других помещиков. Он никого не обманывает и не стремится содрать с крестьян семь шкур, он даже делает добро, когда может и считает нужным. Я уж не говорю о его щедрости по отношению к церкви, к школе и ко всем прочим общественным делам. Зато он не разрешает никому даже пикнуть, считает, что он всегда прав и что он — всеобщий благодетель… Стало быть, мы имеем дело не с исключительным случаем, у нас не хуже, чем в других местах, а, может, даже лучше. И все-таки, как вы сами видите, мы просто рабы! Виной тому не Мирон Юга, а положение, в каком мы находимся. И это положение не изменится оттого, что один человек уйдет со сцены. Его преемник, какими бы хорошими и благородными ни были его намерения, все равно будет делать то же самое, он просто будет вынужден и впредь действовать в рамках той же системы. Настоящие перемены произойдут лишь тогда, когда помещиков не станет и земля будет принадлежать тем, кто на ней работает.
Уловив в голосе учителя скрытую угрозу, Титу примирительно заметил:
— Но подобные изменения невозможно осуществить в два счета.
— Конечно, нет! — еще мрачнее буркнул Драгош. — Для этого весь мир должен перевернуться, но этого не хочет никто, и я в том числе… Одна надежда на чудо…
— Чудо! — отозвался Титу. — В наши дни только люди могут вершить чудеса.
— Люди, но не рабы! — уточнил учитель, и глаза его сурово сверкнули.
На следующий день, едва забрезжил рассвет, староста Правилэ уже был во дворе арендатора. Сторож Замфир Келару, щуплый, с землистым лицом, вертелся вокруг нового амбара, как волк, которому не терпится пробраться в надежно запертую овчарню. Староста придирчиво все осмотрел, потрогал, проверил и, не найдя ни малейшего следа взлома, вдруг сердито воскликнул:
— Как же пробрались внутрь воры?
— А нам откуда знать? — горестно вздохнул сторож. — Пусть барин сам покажет, вот он как раз идет сюда.
Предупрежденный сторожами еще с вечера, Козма Буруянэ, ежась от холода, — все вокруг заволокло густой изморосью, — пришел на место происшествия, чтобы лично присутствовать при том, как староста будет выяснять обстоятельства дела. Правилэ встретил его почтительным упреком:
— Ну и заварили же вы кашу, сударь! Сказали бы лучше нам и не вмешивали в такое дело барина. Сами знаете, как он лют во гневе и как всем нам тогда туго приходится…
Арендатор попытался сперва обратить все в шутку, но очень расстроился, когда узнал о грозном приказе, который Мирон Юга отдал старосте. Подумать только, сколько хлопот и неприятностей может вызвать неосторожно брошенное слово! Буруянэ готов был сейчас откусить себе язык в наказание за собственную болтовню. Теперь крестьяне возненавидят его еще больше, ему совсем житья не будет. Но кто мог подумать, что Юга поднимет шум из-за какой-то чепухи? Он тут же посоветовал старосте не торопиться и приостановить следствие, а он, мол, заявит в контору поместья, что у него нет никаких претензий и потому можно оставить людей в покое.
Довольный Правилэ зашагал обратно в деревню. По дороге, однако, он подумал, что отказ арендатора от жалобы дела не меняет. Если Мирон Юга не отменит лично своего приказа, он, староста, не имеет права прекратить следствие, а то старый барин, упаси бог, еще пуще разгневается и обрушит весь свой гнев на его голову. Тем временем Козма Буруянэ сообразил, что причинит сам себе кучу неприятностей, если откажется от жалобы, и решил пока молчать как рыба.
Унтеру Боянджиу приснился ночью сон, который жена истолковала не к добру, и потому он был настроен воинственнее, чем накануне. Сейчас он поджидал в примэрии старосту с результатами расследования на месте преступления. Пока же он распорядился, чтобы к нему привели пятнадцать взятых на заметку крестьян из Вайдеей и десять из Амары. Последних уже доставили, и он собирался их немедленно допросить. Боянджиу намеревался провернуть все дело в самой примэрии, так как в глубине здания была довольно вместительная комната, в которую можно было посадить большое число арестованных. В жандармском участке он располагал лишь крохотной комнатушкой, где едва умещались три человека.
Тяжело отдуваясь, раскрасневшись, весь в поту, пришел староста. Проходя мимо корчмы, он решил чуть согреться и хватил несколько стопок цуйки. Боянджиу решительно заявил ему, что не намерен марать свой послужной список из-за каких-то подлых мужиков и не изменит решения оттого, что арендатор пошел на попятный. Капризы господина Буруянэ его не интересуют. Он военный и выполняет свой долг. Взгляд Боянджиу был так грозен, что Правилэ струхнул, будто тоже попал под подозрение.
Секретарь примэрии Кирицэ Думитреску — юноша, одетый по-городскому, но с деревенской кокетливостью, в несвежей сорочке без манжет, однако с целлулоидным воротничком, тщательно вычищенным резинкой, по слухам, когда-то учился в первом классе гимназии, а затем устроился на должность секретаря по протекции кухарки Юги, которая доводилась ему родной теткой по отцу. Сейчас он старался поавантажнее повязать на шее зеленый галстук, не обращая ни малейшего внимания на происходящее вокруг и думая лишь о дочери арендатора Платамону, с которой ему вчера удалось перекинуться несколькими словами и даже обменяться улыбками.
— Господин Думитреску, очень вас прошу, помогите мне составить протоколы допросов! — крикнул Боянджиу, отвернувшись от старосты. — Я буду диктовать, а вы пишите, так следствие быстрее пойдет.
— Да у меня и так уйма дел! — запротестовал секретарь. — Поглядите сами, что меня ждет, — добавил он, указывая головой на груду бумаг, так как руки его все еще были заняты непокорным галстуком.
— Вы все-таки окажите мне эту услугу, я ведь в долгу не останусь! — продолжал настаивать Боянджиу с ноткой дружеской укоризны в голосе.
— Раз так, откладываю все в сторону и — к вашим услугам! — согласился молодой человек, приходя в хорошее настроение оттого, что сумел, как надо, повязать галстук, и с восхищением рассматривая свою физиономию в зеркальце, пристроенном к чернильнице. — Можете приступать к делу, я готов! — продолжал он, приводя в порядок прическу, так чтобы одна прядь кокетливо свисала на лоб.
Десятерых крестьян из Амары ввели со двора в переднюю канцелярии, а охранявший их жандарм остался у наружной двери. Боянджиу вырос на пороге, вперил в них угрожающий взгляд и, помолчав с минуту, мрачно спросил:
— Признавайся сразу, кто украл у барина кукурузу!
— Не виноваты мы, господин унтер, — послышались робкие голоса.
— Так, значит, добром признаться не хотите? — продолжал Боянджиу с кислой улыбкой. — Ладно! Поговорим по-другому!.. А ну, подойди сюда вот ты, да, ты… Как тебя звать?
— Меня-то, господин унтер?.. Орбишор Леонте! — ответил крестьянин, входя вслед за Боянджиу в канцелярию.
В течение нескольких минут оттуда доносились только глухие удары кулаков, хлесткие пощечины, тяжелое, прерывистое дыхание унтера, его крики: «Признавайся, скотина!.. Значит, не хочешь признаваться?» — и отчаянные, все более жалобные вопли крестьянина: «Не бейте меня, господин унтер!.. Простите, господин унтер!.. Пощадите!.. Ничего я не знаю! Я ни в чем не виноват, господин унтер!..» Оставшиеся в коридоре крестьяне ошеломленно переглядывались, бросая испуганные взгляды на неподвижно застывшего у дверей жандарма. Лишь некоторое время спустя Серафим Могош, пожилой крестьянин с седыми висками и мудрым взглядом, отец пятерых детей, обратился к остальным:
— Слышь, братцы, признайтесь лучше сами, кто украл, не то забьют нас всех до смерти, безо всякой вины.
Люди наперебой принялись клятвенно его заверять, что знать ничего не знают. Дверь канцелярии распахнулась, и оттуда, шатаясь, как пьяный, вышел Леонте Орбишор. Лицо его осунулось, по усам и подбородку стекали струйки крови. Унтер подтолкнул его в спину и заорал:
— Жандарм, посади его в холодную и держи там, пока опять не подойдет его черед!
Поджидая возвращения жандарма из глубины двора, Боянджиу, немного сбавив тон, обратился к задержанным:
— Признавайся, кто украл! Признавайся подобру-поздорову, не то я всю душу из вас выколочу!
Крестьяне продолжали в отчаянии отрицать свою вину, и тогда унтер, снова распалившись, гаркнул, обращаясь к Могошу:
— А ну, давай сюда ты, который построптивей!.. Заходи ко мне!
— Можете меня хоть убить, господин унтер, потому как моя жизнь в ваших руках, но коли не крал, как же я скажу, что украл?
Боянджиу резко ткнул Могоша в зубы, втащил за шиворот в комнату и захлопнул за собой дверь. Опять из канцелярии донеслись глухие удары, звонкие пощечины, тяжелые вздохи, крики боли, жалобные стоны…
Следствие длилось часа два, и как раз к концу его два жандарма привели пятнадцать крестьян из Вайдеей. Допрошенных переводили в холодную, и они теперь утирались там от крови, ощупывая разбитые лица. Но унтер до того устал, что, разделавшись с последним мужиком из Амары, решил передохнуть и набраться сил. Этой передышкой воспользовался староста, который тут же сбегал в корчму Бусуйока и подкрепился цуйкой. По пути туда и обратно он не преминул по-отечески упрекнуть крестьян, ожидавших во дворе своей очереди:
— Что ж вы, люди добрые, молчите, почему не признаетесь? Чего упираетесь, словно черт в вас вселился?
Боянджиу даже во время передышки не сидел без дела — подписал протоколы допросов и проверил список других подозрительных, которых намеревался допросить после обеда…
Кроме пятнадцати мужиков, приведенных жандармом, во дворе топталась еще кучка крестьян, частью из Амары, частью из Вайдеей. Они пришли добровольно, чтобы засвидетельствовать, даже присягнув, если нужно, на святом кресте, что никто из задержанных — ни те, кого уже избили, ни те, кто еще ждал своей очереди, — ни в чем не виноват и в ту злополучную ночь не выходил из дому. Рядом жались перепуганные, плачущие женщины, каждая с узелком съестного под мышкой для своего бедолаги мужа, чтобы тому хоть от голода не маяться, коли жандармы не отпустят мужиков.
Когда допрос возобновился и крестьян ввели в сени, унтер, к своему удивлению, увидел, что во дворе осталось еще немало народу. Он встал на пороге и спросил:
— А вам чего надо?
Пантелимон Вэдува, краснощекий парень, призванный в армию, которому через неделю надо было явиться в полк в Питешти, поспешно ответил:
— Мы, господин унтер, пришли засвидетельствовать, что нет за ними никакой вины, не крали они кукурузы у барина!..
— Вот оно как! — протянул Боянджиу, шагнув к парню. — А ну, подойди сюда, Пантелимон, ведь ты теперь уже солдатом числишься! Значит, бунтовать вздумал, мать твою в печенку и селезенку, Пантелимон!
Молниеносным движением Боянджиу сгреб парня за шиворот и принялся бить его кулаком куда попало — по голове и по лицу. Все пустились наутек, испуганно и глупо хихикая, так как на первых порах им показались смешными слова, брошенные унтером парню, и то, как он его сграбастал. Пантелимону удалось вырваться из рук Боянджиу, и он побежал за остальными с такой же глупой и недоумевающей ухмылкой на вспухшем от ударов лице. Перестал он смеяться, лишь когда, вытирая лицо, почувствовал острую боль в челюсти и сплюнул кровавый сгусток. По-видимому, под градом ударов он прикусил себе язык.
Несмотря на свой гнев, унтер, увидев, что крестьяне смеются, заорал почти весело:
— Стой, Пантелимон!.. Зачем удираешь, Пантелимон?
Но он тут же опомнился, еще больше помрачнел и снова пошел «выполнять свой долг». Задержанные крестьяне, которых, как овец, втолкнули в сени, услышав во дворе смех, тоже заулыбались, надеясь задобрить начальство. Но Боянджиу показалось, что они над ним насмехаются, и он тут же отбил у них всякую охоту веселиться, набросившись на них с кулаками.
— Значит, бунтовать вздумали, лодыри вонючие! — негодующе пробурчал он. — Выходит, вы не только воры, но еще и наглецы в придачу!..
Спустя несколько секунд, отведя душу, он гордо раскорячился на пороге канцелярии и, указав на одного из крестьян, гаркнул:
— Эй, ты!.. Вон ты, ты!.. Ну двигайся, не кобенься, хамло!
В тот же день с самого утра Григоре Юга решил показать Титу поместье и в особенности хозяйственные постройки, сосредоточенные в Руджиноасе, новой деревне домов на тридцать, построенной Мироном Югой для крестьян, чтобы иметь их всегда под рукой.
Пошли они, разумеется, пешком. От Амары до Руджиноасы было полчаса ходу. Титу восхищался вслух обилием скота, лошадей, птиц, вместительными амбарами на высоких сваях, огромными стогами сена и соломы, грудами кукурузных початков, множеством работников, но восхищался он всем этим больше для вида, чтобы доставить удовольствие Григоре, который и в самом деле радовался от души.
От Руджиноасы они спустились почти до Извору. Проселочная дорога, оставлявшая слева поместье Амару и справа — Руджиноасу, пересекала плоское, пустынное, однообразное поле, черневшее под серым, осенним небом. Лишь на горизонте золотилась бронзовая опушка леса Амары, а правее виднелась красная крыша особняка Гики в Извору.
Оттуда они возвратились в Руджиноасу, где у Григоре были дела. Затем пошли другой дорогой к Бырлогу, потом по тропинке, ведущей напрямик через поле, вернулись в Амару.
Титу, по существу, интересовали не столько новые места и хозяйство, сколько возможность наконец спокойно поговорить с Григоре. До сих пор он не осмеливался да и не находил подходящего случая, чтобы хоть спросить, договорился ли Балоляну относительно его устройства в редакцию «Универсула». Теперь же Григоре сам, не дожидаясь вопросов, сказал, что Балоляну замолвил за Титу словечко кому надо и получил заверенье в том, что его просьбу выполнят, но он, Григоре, не удовлетворился этим и заставил его дать честное слово, что к возвращению Титу в Бухарест все будет окончательно улажено. Пока же пусть гость не думает о столице и газетах, а отдыхает в свое удовольствие.
Титу горячо поблагодарил Григоре и заодно рассказал, что побывал вчера в деревне и познакомился с учителем Драгошем и отцом Никодимом. Григоре похвалил учителя за трудолюбие и усердие и добавил, что отец тоже высоко ценит его, хотя считает чуточку демагогом, что в какой-то степени соответствует действительности.
— Мне он показался очень искренним, но несколько экзальтированным, — заметил Херделя.
— Именно искренность и экзальтированность делают малокультурных людей опасными! — возразил Юга. — У Драгоша искаженное представление о действительности, он считает, что все его постоянно преследуют. Подобные люди зачастую становятся невольными виновниками многих несчастий…
В Амару они вернулись к полудню, но не успели войти в дом, как к ним торопливо подошел бледный и очень взволнованный Драгош. Он поздоровался и сказал прерывающимся голосом:
— Я шел к господину Мирону Юге, хотя рискую быть выставленным за дверь, но я обязан попытаться сделать даже невозможное, чтобы прекратить то, что… Но раз мне повезло и я встретил вас, господин Григоре, прошу меня выслушать…
Драгош рассказал, что жандармы истязают десятки крестьян, что жены и старики родители задержанных прибежали к нему и к отцу Никодиму, умоляя спасти несчастных. Он же, хотя сердце его от жалости обливается кровью, ничего пока не предпринимал, надеясь, что унтер скоро устанет. Но теперь по всему видно, что допрос только начинается и после обеда будут покалечены и другие…
— И все это из-за нескольких мешков кукурузы! — закончил дрожащим голосом Драгош. — Люди готовы сложиться и возместить арендатору убытки. Я тоже внесу свою долю, мы все внесем, лишь бы…
— Хотите пойти со мной в примэрию? — спросил Григоре Титу.
Они пошли. На улице перед примэрией и во дворе стояла толпа, в большинстве женщины.
В канцелярии староста, унтер и секретарь как раз совещались относительно послеобеденного допроса. Думая, что молодой барин пришел по поручению отца проверить, как идет дознание, Правилэ низко поклонился, испуганно пробормотав «целую руку», и тут же принялся жаловаться, что со вчерашнего вечера трудится не покладая рук вместе с начальником жандармского участка, совсем из сил выбился, но все напрасно, никто не сознается. Боянджиу, застывший по стойке смирно, доложил, в свою очередь, что он все-таки выведет виновных на чистую воду, но для этого ему необходимо еще некоторое время, так как мужиков много, а допрашивает их он один.
Григоре посоветовал ему временно прекратить допрос, чтобы не будоражить попусту деревню, и направить следствие по другому руслу. В первую очередь пусть выяснят точно, сколько кукурузы украдено и как это было совершено, и уж потом, на основании этих данных, постараются решить, кто мог быть вором. На это староста доложил, что он не обнаружил ни малейших следов взлома, а арендатор не предъявляет больше никаких претензий.
— Раз нет следов, то, может быть, не было и кражи? — спросил Григоре.
— Кабы господин Буруянэ не сказал, что его обокрали, я бы ни за что не заподозрил кражу, — искренне признался староста и даже покраснел.
— Вор никогда не сознается добром, коли не застукать его на месте преступления! — непреклонно заявил Боянджиу.
После ухода Григоре староста и унтер посоветовались, как быть. Григоре они уважали, но Мирона боялись. Пожалуй, лучше всего Правилэ доложить после обеда старому барину о том, что уже сделано, и заодно сообщить о распоряжении Григоре. Тогда их никто ни в чем не попрекнет.
Услышав о вмешательстве сына, Мирон Юга чуть вздрогнул, но отменять его распоряжение не стал. При этом он добавил, что следствие все равно прекращать нельзя и воров необходимо найти во что бы то ни стало.
Вечером, после ужина, старый Юга сказал:
— Мне нужно поговорить с тобой, Григорицэ!..
Титу Херделя, поняв, что он лишний, сразу же поднялся:
— Прошу меня извинить… Я, видимо, сегодня слишком много ходил и очень устал…
— Раз так, то спокойной ночи! — благосклонно отозвался Мирон.
Как только Херделя вышел, Григоре стал упрекать отца за то, что он вновь обидел его друга, что он не считается… Но старик, махнув рукой, прервал сына:
— Оставим эту чепуху!.. Гораздо серьезнее то, что ты подрываешь мой авторитет перед посторонними и отменяешь мои приказы. Вот это действительно очень серьезно!.. И непозволительно, дорогой мой!.. Пока я держусь на ногах, хозяин здесь я! Ты прекрасно знаешь, что я от этого не отступлюсь… Когда меня не станет, будешь поступать, как найдешь нужным. Но до тех пор прошу тебя этого не делать. Настоятельно прошу!
Голос Мирона был столь непреклонен, что Григоре внезапно почувствовал себя несмышленым ребенком, смиренно и боязливо выслушивающим упреки отца. И он ответил точь-в-точь как в детстве:
— Да, папа. — Лишь помолчав, он добавил таким же детским, неуверенным тоном: — Я думал, что предугадал твое желание, когда попытался приостановить избиение невинных людей.
— Нет! — коротко и твердо бросил старик, словно прихлопнул печатью окончательный приговор.
Через несколько дней староста Правилэ пришел тайком к Григоре Юге и сообщил ему, что воров найти не удалось по той простой причине, что никакой кражи не было. Вдвоем с унтером они еще раз внимательно осмотрели злополучный амбар, допросили с пристрастием еще нескольких самых подозрительных крестьян, но все безрезультатно. После этого он пошел к Козме Буруянэ, и тот признался, что действительно поторопился с жалобой, так как теперь и ему сдается, что кражи не было; он собирается повиниться старому барину, да боится, что тот ему этого не простит.
— А теперь я пришел доложить вам, — продолжал староста, — потому как вы помягче будете. Замолвите словечко перед отцом, чтоб он тоже знал, почему мы не выполнили его приказ, хоть сами хотели да и обязаны…
В тот же день Григоре сообщил новость отцу, и тот выслушал его весьма хладнокровно, ничем не выказывая своего удивления или негодования. Однако в глубине души он злился на Буруянэ. Старика особенно раздражало то, что он, хотя бы косвенно, должен был признать свою ошибку перед собственным сыном.
— Ты правильно сделал, что рассказал мне это! — спокойно заметил он и тут же тише добавил, словно разговаривая сам с собой: — Подумать только, что за человек оказался этот арендатор. Ну, ничего, я… — Он не закончил фразы, по-видимому, не желая выдавать своих мыслей, и перевел разговор на другую тему.
В сердце Мирона Юги засело занозой известие о том, что Надина намеревается продать свое поместье. Хотя сам он не унижался до расспросов, сведения о продаже поступали к нему в последние дни из самых разных источников и под самыми разнообразными соусами. Даже Григоре дня два назад сказал, что Надина как будто говорила что-то похожее, но он не придал тогда ее словам никакого значения, считая, что она просто хотела лишний раз подчеркнуть свое пренебрежение ко всему, связанному с имением. Старый Юга решил воспользоваться случаем и полушутливо осведомился:
— Наверно, так же правдивы и слухи о продаже поместья Бабароаги?
Хотя неожиданный вопрос и удивил Григоре, он равнодушно пожал плечами:
— Не знаю. Возможно. На мой взгляд, пусть продает, если хочет. Это поместье — приданое Надины, и она управляет им, как находит нужным…
— Но ты прекрасно знаешь, что без твоего согласия Надина не имеет права ничего продавать! — возразил Мирон, смотря сыну прямо в глаза.
— Моим согласием она заранее заручилась. Раз уж Надина предпочла сдавать свою землю в аренду вместо того, чтобы…
— Следовательно, она заручилась твоим согласием? — повторил старик, не сводя с сына глаз.
— Конечно! Она может продать свою землю, когда ей будет угодно! — твердо ответил Григоре, не опуская взгляда.
— Независимо от того, кому? — продолжал допытываться Мирон. — Даже если крестьянам?
— Если она продаст крестьянам, я буду рад! — коротко и сухо усмехнулся Григоре. — Чем иметь соседом Платамону или другого такого же субъекта, пусть это лучше будут крестьяне, которым действительно нужна земля. По крайней мере, они отчасти утолят свой голод и оставят нас в покое.
Словно давно ожидая такого ответа, старик сразу же возразил спокойным, но укоризненным тоном, который, как он знал, сильнее всего действовал на Григоре:
— Вот что, милый, я все больше убеждаюсь, что, как это ни грустно, демагогия совсем лишила тебя здравого смысла, и я со страхом думаю, что станет с нашим хозяйством после моей смерти. Я невольно то и дело вспоминаю покойного Теофила, мир его праху, и очень боюсь, как бы и ты не пошел по его стопам, не пустил бы по ветру наше имущество.
— Тебе нечего волноваться, отец! — твердо возразил Григоре, сознавая свою правоту. — Уверяю тебя, что люблю нашу землю не меньше, чем ты, но эта любовь не может меня ослепить, и я вижу, что и крестьяне имеют право на жизнь.
— Другими словами, я не люблю своих крестьян и не даю им возможности жить? — рассердился Мирон. — Значит, я, деля с ними все, чем владею, денно и нощно о них заботясь, не люблю их, а любите их вы, те, кто забивает им головы пустыми обещаниями и громкими словами? Знаешь, Григоре, я тебя считал человеком более серьезным! — в сердцах воскликнул он, помолчал и продолжал чуть спокойнее: — Для ведения хозяйства необходим опыт, и этот опыт говорит, что поместье, граничащее с крестьянскими землями, обречено на верную гибель. Это неумолимый закон! Хотел бы я посмотреть, как ты наймешь крестьян на работу после того, как в их руки перейдут две тысячи пятьсот гектаров земли поместья Бабароаги! Они над тобой просто смеяться будут! Они уже теперь… (Мирон хотел сказать «воры», но вспомнил о случае с Буруянэ и сдержался) хороши, а тогда сперва будут издеваться над тобой, а потом просто изобьют. Толпе необходимы хозяин и узда, не то начнется анархия!
Григоре слушал отца, не пытаясь возражать. Он давно знал его мнение и понимал, что никто не сможет переубедить старика. Но Мирон довел свою мысль до конца:
— То обстоятельство, что без твоего согласия Надине не обойтись, может послужить нам хорошим оборонительным оружием. Ты согласишься только в том случае, если продажа ее земли не будет ничем угрожать твоему собственному поместью. Это вполне естественно… Но, по существу, обезопасить себя можно лишь при одном условии: если ты постараешься сам купить поместье Бабароагу.
Григоре улыбнулся, до того нелепой показалась ему эта идея, и иронически ответил:
— Надина способна будет передумать, если узнает, что это я намереваюсь купить поместье. Она мечтает оторвать меня от сельской жизни и ни за что не захочет еще крепче привязать нас к этим краям… Однако почему бы, отец, тебе самому не купить эту землю, раз она тебе так приглянулась?
Мирон удивленно встрепенулся, словно услышал что-то совершенно для себя новое, но почти тотчас задумчиво добавил:
— А ведь ты, пожалуй, прав, Григоре! В конце концов…
В это последнее воскресенье октября погода обещала быть хорошей, и корчмарь Кристя Бусуйок заблаговременно нанял цыган-музыкантов, чтобы после полудня молодежь поплясала хору, а вечером старики потешились бы за стаканом вина. В прошлые годы в конце октября бывало холодно, мокрый снег, грязь, теперь же на по-летнему безоблачном небе ласково лучилось желтое солнце, мягко освещая печальную землю.
Танцы начинались обычно на площадке перед корчмой, но вскоре захватывали и улицу, где стояли рядком девушки и молодухи, глазея на танцующих. Когда изредка по улице проезжала повозка, танцоры и зрители, толкаясь, отступали на площадку к корчме, и визг испуганных женщин заглушал затейливое пиликанье музыкантов.
Теперь все плясали прямо на шоссе, и круг танцующих легко колыхался под восхищенными взглядами молодиц и девушек. Оба музыканта (платил за музыку сам корчмарь и наводил экономию, утверждая, что никакой разницы нет, будет ли музыкантов двое или трое, лишь бы играли хорошо и, главное, без остановки) приплясывали почище танцующих, то и дело переходя с места на место и подбадривая друг друга. Сапоги парней тяжело топотали по подсохшей улице, а девушки плыли легко, словно лани, чуть касаясь земли.
На лавках вдоль стен корчмы сидели старики, а возле них, как всегда по воскресеньям, стояли мужчины и толковали о своих делах. У крестьян из поместий, принадлежавших когда-то Юге, давно вошло в привычку по праздникам встречаться и судачить о своем житье-бытье именно в этой корчме, в Амаре. Так повелось издавна, и сюда сходились мужики из Леспези и из Вайдеей, из Бырлогу, Глигану и Бабароаги, не говоря уж о жителях Руджиноасы, которые чувствовали себя в Амаре, как дома.
Серафим Могош, пожилой крестьянин с седыми висками и мудрыми глазами, рассказывал о том, как его истязали жандармы. При этом он смотрел, однако, не на окружающих, а куда-то вдаль, словно жалуясь какому-то справедливому судье. За его руку держался мальчонка и весело вертелся во все стороны, словно белый мотылек, порхающий вокруг старого дерева. Хотя то, что рассказывал Серафим, было всем досконально известно, так как весть о допросе сразу же разнеслась по окрестным селам да и сейчас среди слушателей стояли трое избитых крестьян, все смотрели Серафиму в рот, как будто слышали эту необыкновенную историю впервые в жизни или получали горестное удовольствие, заново бередя души. Игнат Черчел, крестьянин помоложе Могоша, хотя и выглядевший старше, смотрел на рассказчика глазами приблудного пса, качал головой, вздыхал и то и дело перебивал его одними и теми же словами:
— Так что ж нам делать, люди добрые, что же делать?
Эти восклицания, независимо от воли Черчела, звучали до того нелепо, жалостно и униженно-покорно, что все остальные лишь презрительно на него поглядывали, а Тоадер Стрымбу, безземельный вдовец с тремя детьми, наконец не выдержал.
— Что делать, что делать? — яростно крикнул он, но тут же сам испугался своего возмущения и быстро пробормотал, глотая слова: — Бог его знает, что нам делать…
Впрочем, Игната Черчела года четыре тому назад тоже избил жандармский унтер, предшественник Боянджиу, обвинив в краже каких-то вещей с барского двора, и избил так жестоко, что Игнат хворал потом недели две и остался покалеченным на всю жизнь.
Чтобы загладить следы яростной вспышки Тоадера, Леонте Орбишор — коротышка с тоненьким голосом и подвижным лицом — примиряюще заметил:
— Я тоже натерпелся вместе с Серафимом и всеми остальными, но, с другой стороны, как же быть? Что же властям делать, коли грабеж случился? Как же допустить, чтобы воры крали чужой труд?
— И то правда!.. Красть, конечно, не след!.. — одобрительно закивали несколько человек.
По толпе прошла легкая зыбь, словно неожиданно у всех свалился камень с сердца. Но именно тогда вечно хмурый Трифон Гужу пробормотал, скорее про себя, но так, что все услышали его угрюмый, какой-то сверлящий голос:
— Так ведь труд-то все одно наш!
Все посмотрели на Трифона, словно он раскрыл какую-то тайну или выразил всеобщую заветную мысль. Но никто ничего не сказал, и даже Трифон, имевший привычку повторять свои слова, когда считал, что сказал нечто важное, замолчал и опустил голову на грудь.
После короткого молчания, во время которого слышались лишь игра музыкантов и гиканье танцующих, все заговорили разом, каждый о своем. Будто испугавшись самих себя, люди перевели взгляд на хору, лишь бы не смотреть друг на друга. Их голоса переплетались, сливаясь в бесконечном вздохе.
Хора колыхалась широким кругом, извивалась змеей, ласково охватывала то женщин, стоявших по обочинам шоссе, то мужчин, сгрудившихся перед корчмой. Радость танцоров взметалась выкриками частушек, выплескивалась в затейливые завитки перепляса. Зрители толпились, тоже поддаваясь этому ликованию, будто стремясь слиться в одно существо — беззаботное и счастливое.
Больше всех веселился Пантелимон Вэдува, и все его понимали, так как через несколько дней ему надо было уходить в армию, а там, кто знает, когда ему еще удастся повеселиться. Он тоже так думал, хотя хвастался, что намерен дослужиться до капрала, как Петре, который должен был вернуться домой как раз к его уходу в армию. Но про себя парень с ужасом думал о неизведанной солдатской жизни. Пантелимон толковал со многими, уже отслужившими срок, подробно их расспрашивал; все они с гордостью вспоминали о солдатчине, говорили, что штука это хорошая, но очень трудная.
Еще тяжелее было ему из-за Домники, семнадцатилетней рыженькой и пухлой девчонки, которая плясала рядом с ним и льнула к его руке, как побег плюща. Горечью жгла парня мысль о том, что придется расстаться с милой и не видеть ее бог знает сколько времени. Пантелимон хотел обвенчаться с Домникой до того, как уйти в солдаты. Другие парни так и поступали. Но этому воспротивились родители и его и девушки. Его старики надеялись, что на военной службе он позабудет дочь Наку и потом подберет себе другую невесту, под стать своему состоянию. А родители девушки, главным образом мать, смертельно боялись, как бы с Пантелимоном не стряслась в солдатчине какая беда, как было, к примеру, с бедным Флорей Бутуком, — восемнадцати лет от роду тот повенчался с Ангелиной, дочерью Нистора Мученику, прижил с ней трех детей, а потом погиб где-то в полку, оставив Ангелину несчастной вдовой. Еще хорошо, что родители Флори из доли сына кое-что выделили Ангелине на детей, так что у нее теперь хоть свой угол есть, не на улице мыкается. А у Домники, может, и детей сразу не будет, так что, если напасть какая случится, останется она ни бабой, ни девкой, только на то и пригодной, чтобы услаждать мужиков, охочих до женского пола.
Но Пантелимон прислушивался скорее к сердцу, чем к разуму, и не строил никаких расчетов. Он думал лишь о том, что уедет и не увидит больше лукавых карих глаз Домники, в которых, как ему казалось, скрывались все тайны мира, не увидит ее жарких губ, сулящих ему столько радости. Потому-то был Пантелимон сейчас таким веселым и в то же время несчастным, потому так отчаянно гикал, выкрикивал частушки и плясал, чтобы Домника видела его, слышала и хорошо запомнила, что нет на деревне парня краше и лучше, чтобы не забывала его и не полюбила другого. Домника понимала, что Пантелимон старается ради нее, гордилась этим, стискивала парню руку, изредка прижималась к нему и оглядывалась, словно говоря всем о своем непреклонном решении ждать нареченного.
Верховодил парнями Николае Драгош, брат учителя, настоящий богатырь, — высокий, плечистый, с черными, как вороново крыло, усиками, на редкость умный и трудолюбивый. Чтобы стать настоящим хозяином и одним из самых уважаемых на селе людей, ему не хватало только хорошей жены. Впрочем, слева от него плясала Гергина, дочь Кирилэ Пэуна, так что и в этом отношении Николае не дал маху. Гергина была красавица и единственная дочь у родителей. У Кирилэ здесь, в Амаре, дом, хозяйство и несколько полосок земли, но вот уже год, как он перебрался в Глигану приказчиком к арендатору Платамону и получал там приличное жалованье. Свое хозяйство он взвалил на отца, который, хотя ему уж давно перевалило за семьдесят, был еще крепок и орудовал мотыгой ловчее молодого парня.
Лист зеленый, лист дурмана,
Для веселья еще рано! —
визгливо и неумело выкрикнул безусый парнишка и закрыл глаза, как молодой петушок. Цыган, наигрывавший на скрипке, не стерпел и тут же насмешливо отпарировал:
Лист зеленый мирабели,
Жизнь отрада и веселье,
Коль не пьет Илие зелья!..
Смех прокатился по хоре и по толпе зрителей. Хохотал и высмеянный парнишка — Илие Кырлан{10}. Почувствовав всеобщую поддержку, цыган крикнул парню:
— Ты уж лучше помолчи, а не то я пройдусь и насчет твоей фамилии.
Все снова захохотали. Но хора продолжала струиться дальше цепью разгоряченных тел, словно ни на мгновение не останавливалась с тех пор, как началась, и не намеревалась никогда остановиться.
В глубине корчмы, за длинным столом сидели человек двенадцать самых видных и уважаемых людей на селе. Они беседовали уже давно, но никак не могли ни о чем столковаться, хотя подхлестывали свою решимость и разум все новыми и новыми стопками цуйки, которые уважительно и с готовностью подавал им Бусуйок, знавший, что столь достойные люди при расчете его не обманут.
Впрочем, и Бусуйок принимал участие в разговоре, как только улучал свободную минутку. Ведь речь шла о земле, а он, как любой крестьянин, тоже лишь о земле и мечтал; даже корчмой занялся от нужды, надеясь собрать деньжат, прикупить несколько погонов хорошей земли и окончательно стать на ноги. Собрал сегодня сюда народ на совет бывший староста Лука Талабэ, мужик саженного роста. Пока люди раздумывали и колебались. Каждый опасался, как бы господа не рассердились, если узнают, что мужики задумали купить поместье барыни Надины, и не перестали бы в отместку сдавать им издолу землю, не обрекли на голодную смерть. Лупу Кирицою, самый старый из собравшихся, со свисающими на плечи сивыми, точно теребленная конопля, космами и водянистыми голубыми глазами, спросил озабоченным голосом:
— Все бы это распрекрасно, люди добрые, но как нам быть, коли барыня вдруг возьмет да и скажет: «Не могу я вам продать поместье, потому как нет у вас таких денег, а мне все деньги на бочку подавай!»
Лука Талабэ, человек толковый, с еще молодым, энергичным лицом, тут же перебил старика:
— Подожди, дед Лупу, не падай духом! Если так рассуждать, то мы ни в жисть земли не купим. Такую кучу денег мы никогда не соберем, чтобы держать их в кошельке за поясом и выложить на стол, когда господа потребуют. Ты человек старый, вот и скажи — разве так делается?.. Если кто продать хочет, то дает рассрочку, идет на уступки, не приставляет нож к горлу, как ты говоришь, дедушка.
К их столу подошел корчмарь с бутылкой для Матея Дулману, молчаливого, хмурого мужика из Леспези, и сразу же горячо взял сторону Луки:
— Ежели дело за этим станет, можно одолжиться в банке, небось господа из банка придут нам на выручку, коли попросим их как следует. Покупать-то будем не что-нибудь — поместье, деньги верные, землю всегда можно снова продать…
— Правильно он говорит! — еще увереннее продолжал Лука. — И в банке сможем деньги достать, а главное, потом работать будем как следует, люди добрые, ведь на себя работать станем. Пока сложимся, дадим кто сколько может, все мы, которые здесь, да и другие помогут, и внесем задаток, а уж потом лицом в грязь не ударим, расплатимся сполна!
Марин Стан, худой, костлявый, с острым птичьим профилем, слегка охмелевший после нескольких стопок цуйки, вдруг яростно крикнул с конца стола, где он примостился:
— Главное — заполучить землю, а уж потом и господь бог у нас ее не отнимет!
Его торопливо поддержали:
— Верно! Обратно землю не отдадим! Это уж точно!..
Кристя Бусуйок метнул презрительный взгляд на Марина и тут же ему возразил:
— Не думайте только, что барин дурак и отдаст вам поместье просто так, за здорово живешь, пока не уверится, что получит свои деньги. И не надейтесь его обмануть, а потом сказать: денег-то у нас нет, но землю обратно не отдадим, потому наша она, хоть мы за нее и не заплатили… Эх, Марин, Марин, много тебе еще придется цуйки выпить, пока перехитришь старого барина!
— Да кому ж придет в голову брать землю задаром! — укоризненно заметил Лука Талабэ. — Только Марин так думает, но это цуйка в нем говорит.
Все одобрительно закивали, и только Марин Стан удивленно озирался, словно не понимая, почему люди рассердились, хотя он просто сказал громко то, что, по его разумению, думали все.
Лупу Кирицою, которого, видно, одолевали сомнения, укоризненно обратился к Луке:
— Эх, Лука, я тебя всегда считал человеком разумным, не пустобрехом, как же ты не видишь, что мы все здесь прикидываем, торгуемся, рядимся, а сами и не знаем толком, продается барское поместье или нет?
— Ты, дед, может, и не знаешь, — резко ответил Лука Талабэ, — но я-то хорошо знаю, что поместье продается. Узнал я это от Кирилэ Пэуна, а уж он правая рука арендатора Платамону из Глигану. Понятно, дед? Так вот, Платамону сказал Кирилэ, вот так, как я говорю сейчас тебе: на будущий год мужики будут у меня работать на новых условиях, потому как до тех пор, с божьей помощью, я куплю поместье барыни! Так арендатор и сказал… Вот ты, дед Лупу, старше нас всех, должен помнить, — разве не ходили такие же слухи, когда продавал свое поместье брат барина Мирона?
— Да, тогда тоже много было толков! — согласился старик. — Всего и не упомнишь! Только не забывайте, люди добрые, что господа не хотят продавать землю крестьянам, потому как, ежели будет у нас своя земля, кто станет работать на господской?
После слов старика наступило тяжелое молчание. С улицы отчетливо слышался топот танцоров, пиликанье скрипок, лихое гиканье Пантелимона Вэдувы. Потом корчмарь громко крикнул из-за прилавка своему подручному — рослому, глуповатому парню, нанятому на воскресенье.
— Эй ты, оглох, что ли? Пол-литра вина для Серафима Могоша, слышишь! На, неси быстрее, чертова размазня!
Резкий голос Бусуйока стряхнул с людей оцепенение, и Лука, будто вновь обретя дар речи, заговорил громче и решительнее:
— Всегда мы медлили, потому и не могли выбраться из нищеты… Опасались, как бы не дать промашки, как бы не прогневать господ! Вот и дошли до того, что другие выхватили у нас землю из-под носа. Ты, дедушка, не бойся, людей для работы господа всегда найдут, были б у них только поместья. Люди ведь плодятся да множатся, а земля не растет, не растягивается, как резина.
— К чему столько пустой болтовни, люди добрые!.. — вдруг воскликнул Василе Зидару, который до сих пор не раскрывал рта, потому что слишком много в нем накипело и остальные все равно не дали бы ему высказаться до конца. Зато сейчас он отвел душу, перекричав всех. — Пойдемте к старому барину, попросим его честь честью, как положено, и поместье будет наше!
Матей Дулману опорожнил стопку, вытер тыльной частью руки темно-рыжие усы и убежденно добавил:
— Он же наш отец и благодетель, не оставит нас без помощи…
Лука Талабэ намеревался сам предложить это, для того и собрал сегодня людей на совет. Но сейчас, услышав собственную мысль из уст другого, он запнулся, словно конь, напрягший все свои силы, чтобы сдвинуть с места телегу, но едва не ткнувшийся в землю, так как телега оказалась пустой. Он почесал затылок и предупредил:
— Погодите чуток, братцы, к барину так просто, как на мельницу, не пойдешь, надо хорошенько обмозговать, чего нам просить. А то будем молчать, как дураки, барин лишь разозлится да обругает нас, вот и получится, что попусту весь разговор затеяли, только хуже будет, себе же напортим.
Теперь Лука совсем сбил крестьян с толку. Ими овладел страх, оказавшийся сильнее, чем стремление получить землю. Разговор угас. Тщетно пытался Лука снова его оживить, то и дело повторяя: «Да постойте, братцы, прикинем все и решим, как быть!» Люди говорили вразнобой, каждый о своем. Только один Марин Стан сохранил весь свой пыл и изредка хрипло выкрикивал, ни к кому не обращаясь:
— Кто землю пашет? Мы! Стало быть, земля наша!
Корчмарь, поняв, что разговор зашел в тупик, взялся муштровать своего подручного. За столиком, у самой двери, молодой, робкого вида, жандарм сидел за стаканом вина с Антоном Наку, изредка перебрасываясь с ним словцом и с завистью поглядывая на плясавшую молодежь. Бусуйок, человек осторожный, искоса следил за жандармом. Он опасался, что тот вовсе не интересуется хорой, а подслушивает, о чем говорят крестьяне, так что о разговоре станет известно на барской усадьбе, и тогда Бусуйоку не миновать неприятностей. Когда Марин снова принялся жаловаться и кричать, что у него мало земли, корчмарь подскочил к жандарму и, широко улыбаясь, спросил, не желает ли тот поплясать в хоре. Жандарм покраснел — его так и подмывало пуститься в пляс, но страх перед унтером останавливал его. Он ответил, вздыхая, что не охотник до танцев, и благосклонно разрешил угостить себя еще одной стопкой. Обеспечив себе расположение жандарма, Бусуйок подошел к крестьянам, сидевшим за столом.
— Вижу я, что вы здесь переливаете из пустого в порожнее и ни до чего стоящего никак не додумаетесь. А Марин только и знает, что хнычет, плачется и не хочет понять своим куриным умом, что дельный хозяин не причитает, как баба, а берется за работу и…
— Тебе-то легко других укорять, — злобно перебил его Марин Стан, — земля у тебя есть, торговля идет, господа привечают, — вот над тобой и не каплет!
— Это ты так думаешь, что не каплет! — окрысился корчмарь. — Большая мне радость тебе прислуживать, пока ты не упьешься до бесчувствия. Пусть бы лучше мне прислуживали! Но ты, Марин, пьяница и бездельник, и я только дивлюсь, как эти люди тебя терпят, дозволяют тебе позорить их своими глупостями!
— А я что, на твои деньги пью?
— Пил бы, кабы я дал, только не видать тебе их…
— Да перестаньте вы ругаться, братцы, только этого нам не хватало! — прикрикнул на них Лука Талабэ, вскакивая с лавки. — Пойдемте-ка лучше прямо сейчас к барину. Будь что будет!
Крестьяне поднялись, словно его энергия передалась и им, сметая все колебания. Корчмарь быстро окинул всех взглядом, убедился, что они расплатились, и спокойно сказал:
— С богом! Только не спускайте там глаз с Марина, как бы он не ляпнул чего несуразного, не в себе он.
Марин Стан рассмеялся. Его злость прошла.
— Дяденька Петре вернулся! — крикнул какой-то мальчишка.
Его услышала женщина, повернула голову, увидала Петре и повторила:
— Петре вернулся!
Парень шел по улице, сдвинув на затылок шляпу, с сундучком на плече. Его лицо казалось еще более смуглым, чем обычно, а глаза светились радостью.
Все повернулись к приближающемуся с широкой улыбкой Петре. Пантелимон Вэдува и вслед за ним другие парни оторвались от хоры и побежали навстречу. Пляска прервалась, и все, галдя, смеясь и перебивая друг друга, столпились вокруг вернувшегося капрала.
Музыканты, выполняя свой долг, поиграли еще немного, но вскоре перестали и смешались с толпой.
Петре не успевал отвечать на вопросы. В селе его любили, — он был парень добрый, тихий и отзывчивый. Пантелимон забрал у него сундучок, чтобы донести до дому, и шел рядом с Петре, не давая оттереть себя в сторону и непрерывно повторяя, пока тот его не услышал:
— Ты вернулся, Петрикэ, а я не сегодня-завтра в армию ухожу.
— Ничего, тебе тоже бог поможет! — утешил его Петре, ласково взглянув на парня.
Перекидываясь словом то с одним, то с другим, Петре подошел к самой корчме. Крестьяне продолжали жадно расспрашивать его о городских новостях. Даже Бусуйок, человек весьма любопытный, на время оставил прилавок, надеясь что-нибудь разузнать. Петре говорил больше о службе в армии, но Игнат Черчел перебил его жалобным голосом:
— А господа там, в Бухаресте, что думают делать с нами, с беднотой?
— Ну, с господами всегда можно поладить, ежели ты послушный и покорный, — ответил Петре.
Ответ пришелся Игнату не по душе, но он одобрительно закивал головой.
— Человек, пока хватает силенок, все терпит и терпит, ничего другого ему не остается, разве что уйти куда глаза глядят! — с горечью отозвался Серафим Могош.
Игнат протиснулся ближе и, понизив голос, будто опасаясь, что его услышат остальные, спросил:
— А насчет земли ты ничего не узнал, Петре? Здесь у нас слух прошел, будто король хочет раздать поместья мужикам, а господа противятся!
— И Марин Вылку из Извору то же самое говорит. Он это слышал от своего сынка, который в Александрии на попа учится! — убежденно подтвердил Леонте Орбишор, вытягивая вперед шею.
— Болтать-то все горазды, — сердито буркнул Тоадер Стрымбу, — но делать ничего не делается. Вот давеча побывал я на суде в Питешти, так люди там клялись, что до весны все мы должны получить землю, король так велел. Даже осерчали и обругали меня за то, что я им не поверил.
Под разгоревшимися взглядами крестьян Петре пробормотал:
— Очень может быть… В Бухаресте люди о чем только не говорят! Одни — одно скажут, другие — иное. Бояре и сами не знают, как лучше сделать, чтобы угодить народу. Потому-то они все советуются, прикидывают, да никак, видно, пока не столкуются…
— Ясное дело, не легко отдавать из своего кармана, когда от бога слишком много досталось! — проворчал Игнат.
— Пусть только король прикажет, а потом уж не бойся, люди своего не упустят, заберут, что им положено, хотят этого бояре или нет! — запальчиво крикнул Тоадер Стрымбу со злобным огоньком в глазах.
— Конечно, ежели король тебя послушает, в точности так и будет, — насмешливо хмыкнул Бусуйок, — но дело-то в том, что король среди бояр живет и не станет он с ними ругаться ради тебя, Тодерикэ!
Кое-кто рассмеялся, а Леонте Орбишор твердил свое:
— Эх, кабы дошел наш голос до самого короля…
В эту минуту сквозь толпу, окружившую Петре, с громким плачем протолкалась его мать.
— Петрикэ, Петрикэ, сыночек родимый! Хороший ты мой! Привел тебя господь бог как раз ко времени, когда у меня не жизнь, а горе сплошное! Ох, радость-то какая! Значит, помогли тебе всевышний и пречистая дева… — всхлипывая, причитала старуха, лаская и целуя сына.
Петре обнял ее за плечи, мягко утешая:
— Успокойся, мать, успокойся, будет тебе плакать!
Состарившаяся до времени Смаранда утерла кончиком платка слезы и на миг счастливо улыбнулась. Тут же она снова расплакалась, не в силах даже толком расспросить сына, как он добрался до дому. Может быть, пришлось ему тащиться со станции пешком и он голоден? Но Петре ее успокоил: он совсем не устал, потому что на полустанке Бурдя, где он сошел с поезда, ему повезло: он повстречал Штефана Оанцэ, а тот довез его на повозке до Леспези, так что он приехал как настоящий барин.
— А теперь пойдем-ка, мать, домой, мы уж и так слишком долго здесь замешкались, — сказал Петре и попрощался со всеми.
Пантелимон пошел его проводить, не выпуская из рук сундучка. Дом Петре находился пониже барской усадьбы, почти у самой околицы, на дороге, ведущей к Руджиноасе. Как только они отошли от корчмы, Петре спросил:
— А где же Мариоара, мама? Что-то я ее не приметил среди девок.
Смаранда рассказала сыну, что Мариоару ее тетка Профира, стряпуха, пристроила на барскую усадьбу. Жалованье там большое, а работа — легкая. Со стороны корчмы снова послышалась музыка, танцы, видно, возобновились, и Пантелимон тут же подумал, что из-за Петре он забыл о Домнике.
На лавочке возле калитки жандармского участка унтер Боянджиу беседовал со сборщиком податей Константином Бырзотеску, долговязым, костлявым и лысоватым. Петре снял шляпу и поздоровался коротко, по-военному:
— Здравия желаю, господин унтер!
— Вернулся, Петре? — дружелюбно отозвался Боянджиу.
Петре подошел ближе и уважительно доложил, что в награду за хорошее поведение и за то, что у него не было никаких взысканий, господин капитан отпустил его домой на несколько дней раньше. Унтер задал ему еще какие-то вопросы, повздыхал по Бухаресту, где кутил раза два, когда был холостяком, и прикрикнул на Пантелимона:
— Вот и ты, малый, веди себя, как Петре, да не смей бунтовать!
Усмехнувшись, он пригрозил парню пальцем и пожал Петре руку:
— В час добрый!
— Ну, сказывайте, люди добрые, какая у вас нужда! — обратился Мирон Юга к крестьянам, которые встретили его, почтительно сняв шапки и повторяя «целую руку».
Люди в нерешительности переглянулись, подталкивая друг друга. Потом Лука Талабэ громко сказал Лупу Кирицою:
— Начни ты, дед Лупу, ты самый старший да и говорить лучше нас умеешь.
— Только покороче, старик, а то прохладно и я легко одет! — через минуту нетерпеливо перебил Юга старого Лупу, который повел речь издалека, от Адама.
Осмелевший Лука вмешался в разговор, выпалив напрямик:
— Ваша правда, барин! Болтовня — одно разорение… Мы хотим купить поместье молодой барыни и обработать, кто сколько в силах будет поднять. Вот и пришли к вам просить помощи, вы уж смилуйтесь…
— Ведь вы наш отец и кормилец! — веско и спокойно добавил Матей Дулману, как бы в полной уверенности, что его слова окончательно убедят барина.
— Иначе ведь жить нам совсем невмоготу, барин, до того мы обнищали! — вставил и Василе Зидару неожиданно для себя кротким и мягким голосом.
Их было двенадцать, и каждый счел своим долгом бросить на чашу весов словечко или хотя бы вздох.
Мирон Юга смотрел на крестьян удивленно, словно увидел их впервые в жизни или услышал от них какие-то непонятные речи на чужом языке. Лишь спустя некоторое время, торопливо моргнув, он спросил:
— Какое поместье? — Но тут же спохватился и добавил: — То есть да… знаю… Понятно…
Говоря, что он понял, Мирон Юга почувствовал, как в душу проникает острая горечь. Его гордость глубоко уязвило то обстоятельство, что именно мужики, работающие на землях семьи Юги, набрались наглости и намереваются разодрать в клочья то самое поместье, которое кормило их дедов и прадедов. Будь его воля, он приказал бы слугам сдать этих наглецов в руки жандармов, чтобы те намяли им бока и выбили из головы дерзкие мысли. Но Юга сдержался и холодно процедил:
— Ко мне вы пришли напрасно — я никакого поместья не продаю.
Крестьяне растерялись, и только один Марин Стан нашелся:
— Так ведь молодая барыня без вашего дозволения и пальцем не шевельнет, из вашей воли нипочем не выйдет!
— Мы-то знаем, что вы наш хозяин, от вас милости ждем! поддержал его приободрившийся Лука Талабэ.
Мирон Юга презрительно улыбнулся:
— Так… так… Только на сей раз вам лучше с ней потолковать. Я даже не знал, что она хочет продать поместье… От вас сейчас только услышал!
Думая, что барин шутит, крестьяне заулыбались, но он продолжал так же сухо:
— Впрочем, она должна приехать с минуты на минуту. Вчера вечером сообщила нам телеграммой, что прибудет сегодня на автомобиле… Мы ее ждем.
— По всему видать, барин, — печально пробормотал Лупу Кирицою, — что вы не желаете продать нам землю и потому отсылаете к молодой барыне. А она-то нас совсем не знает, да и мы ее не знаем… Я говорил это мужикам еще до того, как сюда идти, да только они мне не поверили. Вот теперь поймут, что к чему.
Юга рассердился именно потому, что старик прочел его мысли, и накинулся на него:
— Голова у тебя седая, Лупу, а ум воробьиный!.. Как же вы хотите, чтобы я вам продал поместье, которое мне не принадлежит?
Пытаясь задобрить барина, Лука Талабэ смиренно зачастил:
— Вы уж на нас, барин, не гневайтесь и простите, мы люди темные, порядков не знаем. Пойдем мы и к молодой барыне, когда ее господь бог сюда приведет, ей тоже поклонимся и просить ее станем, а то не по справедливости будет, коли кто чужой заберет землю, на которой мы сами да наши деды и прадеды всегда трудились. Мы-то ведь вовсе обнищали, дышать нечем, земли не хватает…
— Земли никогда не хватает! — мрачно заметил Мирон Юга и, помолчав, спросил: — А как же вы до сих пор обходились?
— Мучились мы, барин, и терпели! — воскликнул Марин Стан. — Мучились и все пуще нищали из-за того, что нет у нас земли.
— Земли, земли! — проворчал Юга. — В старину мужики на барскую землю не зарились, а жили лучше.
— Другие тогда были времена, барин! — ввернул Василе Зидару.
— Мы тогда рабами были! — вновь воскликнул Марин Стан. — Верните нас снова в рабство, может, оно для нас лучше окажется!
— Да нет, просто привыкли вы попрошайничать! — повысил голос Юга, раздраженный настойчивостью крестьян.
— А что мы еще можем? Просить да просить, — униженно вздохнул Лупу Кирицою. — Только на то и надеемся, что снизойдете вы к нашим просьбам.
Заметив голодный блеск, пробившийся в обычно покорных взглядах крестьян, Юга впервые почувствовал, что эти люди, в преданности которых он всегда был уверен, в глубине души враждебны ему. Он пожалел, что принял их и позволил им так распуститься. Однако, сознавая, что резкостью ошибку уже не исправить, он хмуро пробормотал:
— Ну, хватит вам трепать языком, больно разговорились! Всякий стыд и приличие потеряли…
Холодным, медленным взглядом он окинул каждого в отдельности и ясно прочел на всех лицах одно и то же страстное желание. Их горящие взгляды жгли его. В напряженной тишине вдруг раздался резкий крик: «Да стой смирно, скотина, будь ты неладна!» Какой-то работник поил коров здесь же, на заднем дворе усадьбы; куры копошились в земле, выискивая зерна. Одна из них назойливо раскудахталась.
— Значит, вот оно как! — уже спокойнее сказал Мирон, словно окрик работника вывел его из оцепенения. — Потолкуйте с молодой барыней, коли не образумитесь, она хозяйка поместья. Впрочем, я теперь подумываю, не лучше ли мне самому купить это поместье.
— Ох, горе наше! Коли так, мы попусту стараемся! — испуганно воскликнул Лука Талабэ.
— Почему же? — возразил Юга. — Честная борьба. Вы хотите землю, и я тоже хочу! И будет справедливо, если поместье куплю я. Оно всегда наше было, его не оторвешь от моих земель. Ты, Лупу, должен помнить, ты ведь работал у нас в молодости, когда еще батюшка был жив… Так будет честнее, ребята! Чтобы барин у вас покупал, а не вы у барина!
Один из крестьян попытался еще что-то сказать, но Юга потерял терпение:
— Хватит, уходите. Я кончил! Все равно вы человеческого языка не понимаете!
Крестьяне пробормотали «целую руку» и поплелись к воротам. Уходя, Лупу Кирицою сказал громко, так, чтобы барин услышал:
— А ведь барин-то прав, раньше поместье одно было от Извору до Шербэнешти… Я хорошо помню, раньше…
Его перебил Матей Дулману, с глухой ненавистью выдохнув сквозь зубы:
— Никак не набьет себе брюхо, все ему мало, чтоб его черви поганые сожрали.
Мирон Юга окаменел и так и остался стоять столбом, глядя мужикам вслед, не слыша ничего — ни кудахтанья кур, ни мычанья коровы, жалобно зовущей теленка. В голове его стучала одна-единственная мысль: «Землю и еще раз землю, только это они и знают, мерзавцы!»
Повернувшись, Юга увидел в калитке усадьбы сына и Титу Херделю. Воспользовавшись хорошей погодой, они ходили прогуляться по полю.
— Что ты здесь делаешь, отец? — спросил Григоре. — Надина еще не приехала?
— Нет, Надина не приехала, но вот покупатели на ее поместье уже пожаловали!
— Как ты сказал? — удивился сын. — А кто именно?
Мирон Юга посмотрел на него и, отвернувшись, коротко пояснил:
— Мужики!
— Да слазь ты оттуда, чертов проказник, калитку порушишь! — сердито, как всегда, крикнула бабка Иоана сынишке Василе Зидару, который взобрался на калитку и раскачивался на ней, распевая что есть мочи.
Иоана задавала корм поросенку в глубине двора, где у нее был огород. «Ешь, сыночек, ешь, милый», — приговаривала она, поддерживая чугунок с пойлом. Но поросенок вдруг отвернул рыльце от варева из отрубей и принялся выискивать объедки во втором, почти пустом чугунке. Бабка рассердилась: «Ты что, с ума свихнулась аль заболела, глупая свинья?.. Жри отсюда, чтоб тебя собаки задрали!» Поросенок погрузил рыло почти до глаз в жирное варево, и этим воспользовался белый, с большими черными подпалинами пес. Он отважился подкрасться к пустому чугунку, чтобы посмотреть, не осталось ли там чего-нибудь и для него. Бабка Иоана прогнала пса: «Убирайся, проклятущий, не лезь мордой куда не положено!» Пес, послушно виляя хвостом, отошел в сторону, жадно посматривая то на свинью, то на хозяйку, то на шестимесячного щенка неизвестной породы, который, как игривый ребенок, весело прыгал и изредка тявкал за бабкиной спиной.
Бабка Иоана, убедившись, что поросенок не столько ест, сколько расплескивает пойло, отобрала у него чугунок, бормоча: «Видать, ты уж наелся, неслух, теперь тебе побаловаться охота, а я гнись в три погибели, все жилки на ногах дрожат!» В ответ поросенок довольно хрюкнул и принялся разыскивать на земле кусочек послаще. Не найдя ничего, он попытался побежать за хозяйкой, но веревка, которой он был привязан к колышку, удержала его на месте. Собаки не отставали от бабки Иоаны, и она, дойдя до двери, поставила чугунки у порога. «Нате, жрите тоже, будьте вы неладны!» Пес метнулся к пустому чугунку, понял, что ошибся, оскалился на щенка, сделавшего лучший выбор, и, так как тот не отошел подобру-поздорову, схватил его за загривок и как следует оттрепал, чтобы научить уму-разуму. Лишь затем он принялся жадно уплетать варево, не обращая внимания ни на жалобный визг щенка, ни на ворчание бабки: «Никак не помиритесь, треклятые!»
Мальчишка продолжал как ни в чем не бывало раскачиваться на калитке, будто не слышал окрика бабки Иоаны.
— Ты что же, проказник окаянный, не слышишь, что я тебе говорю? Сорвешь калитку с петель! — разъярилась еще пуще бабка. — Убирайся-ка лучше домой, дай хоть чуть передохнуть, а то все лето ели меня поедом, ты и тот второй, оглашенный! Что у тебя, родителей нет? Чего слоняешься по улице да по чужим дворам?
Мальчишка и не подумал бы уйти, но тут раздался другой голос:
— Нику, ступай домой к мамке!.. Слышишь, Никушор?.. Нечего там торчать, слушать, как она тебя клянет!
Василе Зидару жил через дорогу. Его жена, бабища гренадерского роста, была до того зла на язык, что ей никто не смел перечить. Их белобрысый, пухлый сынок только ее боялся и слушался. Все остальные домашние баловали мальчишку и терпеливо сносили его шалости. У Зидару сперва родились подряд три дочери и ни одного сына, а Нику появился на свет после того, как все дочери уже вышли замуж. Матери даже стыдно было, что господь покарал ее, заставил на старости лет рожать и выхаживать малыша.
Пока Нику слезал с калитки и переходил дорогу, бабка Иоана взяла два кувшина и поплелась к колодцу в конце улицы, рядом с жандармским участком. Собаки весело затрусили за ней, старательно обнюхивая все ворота и канавы, словно что-то там потеряли. Нику вошел было в отцовский двор, но не вытерпел, схватил самодельный кнутик и стрелой кинулся за бабкой. Тут же он вспомнил, что у них тоже есть собака, и метнулся обратно. У Зидару была белая хромая сука (ее как-то ночью подстрелили жандармы), до того злая, что днем ее держали только на привязи, опасаясь, как бы она не искусала прохожих. Нику еще не успел развязать веревку, как бабка Иоана вернулась с полными кувшинами. Мальчик пошел за ней во двор, упрашивая:
— Бабушка, можно мне поиграть с твоими собаками и с нашей?.. Можно? Ну, бабушка!
Бабка не ответила. Нику привык играть у нее во дворе, так как до недавнего времени у старухи жил внук, пятилетний Костика, смуглый, как цыганенок, самый отчаянный озорник во всей деревне. Оставшись один, Нику коротал время, играя с собаками, курами или кошкой. Бабка Иоана его бранила и прогоняла, правда, скорее для виду, потому что любила детей и радовалась, когда в ее халупе появлялась живая душа.
Здесь, по соседству с задним двором барского особняка, старуха жила недавно — всего год. Бабке Иоане принадлежал красивый просторный дом на другой улице, за усадьбой арендатора Козмы Буруянэ. Там прожила она всю жизнь с мужем Ионицэ Крэчуном, который умер лет десять назад. Овдовев, бабка не опустила руки, так как и при жизни Ионицэ хозяйство лежало на ней. Муж любил выпить и, чтобы иметь возможность жить в свое удовольствие, всегда старался заполучить какую-нибудь должность — был то старостой, то стражником, то бог знает кем, но неизменно получал жалованье и пропивал его в корчмах. Иоана сама вырастила детей и вывела их в люди. Сын стал секретарем суда в Бухаресте, двух дочерей она выдала замуж за священников, а младшую — Флорику — за парня из их же села, Павла Тунсу. Бабка надеялась, что Флорика и Павел будут ей поддержкой на старости лет, и приняла их к себе в дом. Сын все время звал ее в Бухарест, просил поселиться у него, не маяться больше, отдохнуть после стольких лет тяжелой работы. Но ей не хотелось покидать родные места, где она родилась и состарилась. Бабке перевалило за шестьдесят, и хоть спина ее начала уже горбиться, она еще была полна сил. Крепкая, здоровая, она, не в пример другим старухам, ее однолеткам, хорошо питалась, за столом всегда выпивала рюмочку цуйки, выращивала свинью и домашнюю птицу, имела вдосталь кукурузы.
Когда после семи лет обид и свар бабка Иоана поняла, что с Флорикой ей не ужиться, она решила махнуть на нее рукой и завести себе новое хозяйство. Лучше уж нищета, чем непрерывные ссоры и пререкания, которые камнем ложатся на душу. Еще хорошо, что она не успела раздать детям все имущество и на всякий случай сохранила за собой несколько клочков земли. Так вот и вышло, что в прошлом году они полюбовно разделились. Зять помог ей даже больше, чем дочь. Бабке Иоане принадлежал участок, выходивший на улицу, рядом с барской усадьбой, и она приспособила себе под жилье старый амбар, который перевезли сюда на двенадцати волах. Своими руками она обмазала его глиной изнутри и снаружи и старательно побелила. Наняла человека, который подлатал крышу, поставил печь с куцей трубой, пристроил курятник и закуток для свиньи. Кто-то из соседей подарил ей две ненужные оконные рамы. Три глазка были даже застеклены, остальные она затянула бумагой, полученной от священника. Флорика, когда увидела, как устроилась мать, рассердилась на нее — мать, мол, выставила ее на позор перед всем селом. Но старуха ответила ей горестно:
— Что ж поделаешь, милая, натерпелась я от вас, хватит…
Спустя некоторое время они помирились, и ранней весной Флорика сплавила к бабушке своего старшего сынка Костикэ, чтобы старухе не было так тоскливо, а заодно чтоб и самой избавиться от лишнего рта. Мальчишка озорничал у бабушки все лето и осень, приводил с собой целую ватагу других проказников и перевернул лачугу вверх дном. Несмотря на это, бабка не отправляла внука домой, желая доказать, что и теперь дети больше нуждаются в ней, чем она в них.
Бабка Иоана никогда не была словоохотливой, то и дело хмурилась, но сердце у нее было мягкое, как воск. Чаще всего она ворчала себе что-то под нос или разговаривала со скотиной, которая понимала и слушалась ее лучше, чем люди. Если где-нибудь по соседству назревала ссора, она обычно отмалчивалась, бурча: «Будь оно все неладно!»
— Бабушка Иоана, пес за петухом гоняется! — крикнул Нику, собравшийся было запрячь пса в пару к хромой собаке, чтобы поиграть с ними в лошадки.
— Убирайся, шавка, оставь петуха в покое! — пробормотала бабка, даже не взглянув в ту сторону.
Она спешила приготовить корм курам, которые, пробродив где-то целый день, сейчас, в сумерках, потянулись домой.
Вскоре она, как всегда по вечерам, уселась на пороге с большой миской на коленях и принялась скликать птицу:
— Цып-цып-цып, курочки, цыпляточки, бегите, бегите к мамке!..
Куры и цыплята сбегались со всех сторон, как послушные дети, суетясь и налетая друг на друга у ног бабки. Она их пересчитала. Не хватало двух старых кур и петуха. Старуха высыпала всю миску, отогнала собак, чтобы те не объели кур, и пошла со двора, продолжая призывно кричать:
— Цып-цып-цып, курочки, цыпляточки, бегите, бегите к мамке!..
Только она открыла калитку, как услышала издалека оглушительный грохот и какое-то грозное гудение. На другой стороне улицы она увидела своих кур, купающихся в пыли, и рядом с ними петуха.
Бабка испуганно закричала:
— Цып-цып-цып…
Автомобиль приближался на большой скорости, но птицы не обращали на него ни малейшего внимания. Испугавшись, что машина вот-вот на них наедет, бабка ринулась к ним, чтобы спасти их от верной гибели, но добралась лишь до середины улицы. Чуть не наехав на старуху, водитель резко повернул, и автомобиль пролетел совсем рядом с ней, едва не свалившись при этом в канаву. В машине закричали женщины, и тут же раздался голос жены Василе Зидару:
— Нику, где ты? Смотри, машина задавит!
Бабка Иоана застыла на месте. Обе курицы убегали, испуганно кудахча, но петух, бросившийся на их защиту, остался лежать бездыханным. Старуха подхватила его за крыло и потащила домой, бормоча себе под нос:
— Будь оно все неладно!
Сделав крутой разворот, машина резко затормозила у самой лестницы. Услышав треск выхлопов и кваканье клаксона, Григоре вышел на ступеньки вместе с Титу. Водитель выключил мотор, выскочил и бросился открывать господам дверцы. Укутанные до ушей в шубы и пледы, в защитных повязках и очках, господа напоминали полярных исследователей.
Гогу Ионеску, сидевший рядом с шофером, первым сбросил с себя все, что было на него надето, и ступил на землю. Видно было, что он раздражен и устал с дороги. Пожав руку Григоре, он угрюмо заявил:
— Рад тебя видеть, дорогой, но только знай, что в подобные авантюры вы меня больше не втравите. С меня хватит, сыт по горло!
— А что случилось, Гогу, чем ты так расстроен? — недоуменно посмотрел на него Григоре.
— Если твоя жена жаждет сильных ощущений, пусть поищет себе других компаньонов, а меня уж увольте, — ворчливо пояснил Гогу, срывая с глаз очки.
— Гогу, ты смешон! — раздался веселый женский голос. — Ты просто боишься ездить в автомобиле!.. Стыд и срам!
Все рассмеялись, и это совсем вывело Гогу из себя:
— Правильно. Я по своему темпераменту не склонен к авантюрам и отнюдь не мечтаю из любви к автомобильному спорту сломать себе шею!
Но раздражение Гогу лишь веселило его спутников, которые тем временем успели снять защитные повязки и очки. Все трое еще сидели на заднем сиденье машины: Надина справа, Еуджения слева, а между ними Рауль Брумару. Наконец Надина поднялась:
— Все это пустяки, — сказала она, — но вот только что из-за бабки чуть не случилось несчастья! Не будь Рудольф таким хладнокровным, произошло бы одно из двух — либо она попала бы под колеса, либо мы перевернулись бы в канаву… Браво, Рудольф!
Шофер признательно улыбнулся, а Надина кинулась в объятия мужа, восклицая с подобающей случаю нежностью:
— Григ, маленький, как я по тебе соскучилась!
Григоре поцеловал жену в щеку, смущенный ее словами и главным образом тоном, каким она их произнесла. Лишь сейчас он узнал Брумару и в ту же секунду перевел взгляд на красные цветы, высаженные в форме цветущего сердца перед гнездышком Надины. Он протянул Брумару руку, вяло пробормотав:
— Ах, это ты?.. Я не узнал тебя в такой экипировке.
— Я его тоже прихватила, за компанию! — поспешно вмешалась Надина. — Ты ничего не имеешь против?
— Что ты, что ты? На…
Он чуть не сказал «наоборот», но осекся, обошел машину, поцеловал руку Еуджении и помог ей выйти. Несколько слуг, выбежавших, чтобы поднести вещи, растерянно топтались вокруг, не зная, за что взяться. Надина заметила их и приказала шоферу:
— Вы приглядите, Рудольф, чтобы не затерялись вещи барыни Женни!
Титу Херделя стоял в стороне, очень сконфуженный тем, что никто не обращает на него никакого внимания. Но Григоре тут же спохватился, вспомнил о нем и поспешил загладить свою ошибку.
— Разрешите!.. Я совсем про него забыл, значит, будет богат!.. Познакомьтесь с моим другом и гостем Титу Херделей!..
Молодой человек поклонился, скромно улыбаясь. Надина мельком взглянула на него и протянула руку. Титу не удалось разглядеть ее как следует, но он успел заметить, что она очень красива.
Еуджения ласково улыбнулась гостю:
— Какой приятный сюрприз!
— Впрочем, вы, наверно, знакомы, ведь вы уже встречались! — обратился Григоре к Гогу, заметив, что тот смотрит на Титу, будто видит его впервые. — Это Женнин родственник, тот, что пишет стихи.
— Ну конечно, мы знакомы! — заверил Гогу, подойдя к молодому человеку. — Разумеется. Как вы поживаете?
Он все еще не мог припомнить юношу, но не хотел в этом признаться. Боялся, как бы не подумали, что у него плохая память, и не сочли бы, что он уже стареет. Замешательство Гогу полоснуло Титу прямо по сердцу. Он вспомнил, как летом Гогу, настойчиво приглашая его к себе в поместье, заверял, что Титу сможет жить у него, сколько захочет, и целыми днями писать стихи. Они обменялись несколькими словами, и Гогу снова повернулся к Григоре.
— Вот что, дорогой, мы сейчас к вам не зайдем, а поедем прямо в Леспезь. Я заранее распорядился, чтобы дом протопили и приготовили обед… Ох, страшно подумать, что туда мы тоже должны добираться на машине!
Григоре запротестовал, уверяя, что им необходимо хоть немного передохнуть, не говоря уж о том, что нельзя огорчать старика отца.
— Видно, машина совсем тебя растрясла, если ты намерен поступить так по-хамски! — насмешливо заметила Надина и тут же твердо прибавила: — Пошли в дом!.. Женни, милая, пойдем, прошу тебя!.. Рауль!
В холле горели лампы, было тепло, и для гостей уже поставили блюдца с вареньем. Вскоре появился и старый Юга, который ласково обнял Надину.
— Наконец ты в наших руках, очаровательная и ветреная шалунья!
Польщенная Надина поцеловала свекра.
— Наш папочка самый чудный и любимый, — нежно проворковала она.
Гогу воспользовался случаем, чтобы снова пожаловаться на дорожные злоключения. У них было три прокола и два раза отказывал двигатель. Они задавили несметное множество гусей, уток, кур и одного поросенка. Чуть не переехали нескольких человек и чудом не столкнулись с какими-то телегами. И все это Надина называет удовольствием. Но больше всех виноват, конечно, Григоре, который разрешил ей купить машину, хотя во всей стране не более двух-трех дюжин сумасбродов обзавелись этими опасными чудовищами. Разве не грешно тратить целое состояние сперва на покупку машины, а потом на то, чтобы выплачивать профессорское жалованье жулику немцу, который эту машину водит? Не лучше ли спокойно путешествовать поездом, как все разумные люди?
Л. Ребряну
«Восстание»
— Mais voyons, Гогу, si c’est sérieux tu es plus que ridicule![1] — возразила Надина. — Я полагаю, что могу позволить себе небольшое удовольствие. Вы-то позволяете себе немало. Завтра-послезавтра, когда у каждого цирюльника будет собственный автомобиль, он перестанет меня интересовать. Но сегодня солидный и элегантный «бенц» приносит мне сильные ощущения.
— Спасибо, я от таких сильных ощущений отказываюсь! — завопил Гогу, воздевая руки. Все засмеялись.
Через несколько минут Гогу и Еуджения стали прощаться. Еуджения пригласила Титу в гости, заранее извинившись за то, что в Леспези не так все благоустроено.
— Вы нам доставите большую радость, — добавила она с ласковой улыбкой. — Только не откладывайте, мы здесь пробудем всего несколько дней.
— Я завтра же зайду к вам, — пробормотал осчастливленный Титу.
— Вот и прекрасно… Не так ли, Гогу? — обратилась Еуджения к мужу.
— Ну разумеется! — поддержал ее Гогу. — Твое слово закон.
После их ухода Надина, обращаясь главным образом к свекру, стала рассказывать о своей заграничной поездке. Вдруг она спохватилась и попросила Григоре:
— Родненький мой, позаботься, пожалуйста, о Рауле, распорядись, чтобы ему приготовили удобную комнату. Прошу тебя, дорогой! Ведь он наш гость!
Григоре проводил Брумару, а Титу, боясь оказаться в холле лишним, пошел вместе с ними. Он присмотрелся к Надине, и теперь она казалась ему еще прекраснее, но красота ее была какая-то пугающая, грозная.
Оставшись наедине с Надиной, Мирон Юга посмотрел на невестку долгим, испытующим взглядом, и она, почувствовав это, удивленно спросила:
— Вы хотите мне что-то сказать, папочка?
— Да, — серьезно подтвердил старик. — Я узнал, что ты хочешь продать поместье Бабароагу. Это правда?
— Ах, вот о чем речь, — как-то разочарованно протянула Надина. — А вас это интересует?
— Сама понимаешь, очень интересует, — ответил Мирон. — Я бы, может быть, его купил.
— Хорошо, мы поговорим об этом! — улыбнулась Надина. — Хотя мне не по душе вести дела с родственниками, но для любимого папочки я готова сделать исключение. Хотите получить от меня задаток? Пожалуйста.
Она расцеловала его в обе щеки. Старик взял в руки ее голову и пристально посмотрел в ускользающие глаза:
— Это очень серьезно, Надина!
— Несомненно! — согласилась она с той же равнодушной улыбкой.
Мирона ответ не удовлетворил. По-видимому, она сочла его предложение шуткой. Возможно, конечно, что продажа поместья не представляется ей серьезной сделкой, но, быть может, она просто уклоняется от ответа… Старик ушел к себе, чтобы дать невестке отдохнуть после утомительной дороги. Когда Григоре вернулся, Надина была одна. Она сидела в кресле с закрытыми глазами и, казалось, дремала.
— Зачем ты привезла сюда этого субъекта? — укоризненно спросил он, заметив, что жена не спит.
— Какого субъекта? — удивилась она и тут же иронически рассмеялась: — Рауля? Ой-ой!.. Ты снова ревнуешь, Григ? Никак не вылечишься от этой противной болезни?
Она встала и широко раскинула руки, словно призывая Григоре в свои объятия. Ее стройное тело трепетало, источая соблазнительную истому. В ласковом взоре, обращенном к Григоре, плясали неугомонные искры. Тонко очерченные губы певуче прошептали:
— Глупыш ты, глупыш… Ты меня больше не любишь?
Григоре вдохнул ее аромат, попытался сопротивляться, но почувствовал, что сдается. Молнией мелькнула горькая мысль, что она над ним насмехается. Но затем все мысли слились в одно властное, всепоглощающее желание. Не опуская широко раскинутых рук, Надина подошла к мужу вплотную и прильнула к нему. Григоре уже не видел ничего, кроме ее глаз, губ, груди. Он грубо обнял жену и, покрывая жадными поцелуями, бросил в кресло.
Надина тем же певучим голосом шепнула ему на ухо:
— Нет, не здесь… Здесь не хочу… — и выскользнула из объятий Григоре. Взяла его за руку, и он пошел за ней, как верный пес.
На второй день, сразу после завтрака, Титу Херделя ушел к себе, чтобы подготовиться к посещению усадьбы в Леспези. Всю ночь он строил всевозможные планы, но утром отбросил их как бесполезные. От Гогу Ионеску ждать нечего, раз он его даже не узнал.
Титу запомнил еще со дня приезда, что село Леспезь где-то совсем недалеко. Приблизительно такое же расстояние разделяло его родное село Припас от Жидовицы, куда он ходил по два-три раза в день. На всякий случай он хотел спросить приказчика, но во дворе усадьбы встретил парня, который показался ему знакомым. Парень, улыбаясь, снял шляпу.
— А ты что здесь делаешь, господин капрал? — удивился Титу, вспомнив, что встречал Петре у сапожника Мендельсона.
— Да вот вернулся вчера домой и явился теперь на барскую усадьбу, — ответил Петре.
Титу пожал ему руку, и Петре, сказав, что делать ему все равно нечего, охотно вызвался проводить его в Леспезь. На усадьбу он зашел под тем предлогом, что хочет, мол, узнать, выплатят ли их семье обещанное старым барином возмещение за прошлогодний несчастный случай в лесу. На самом деле ему просто хотелось повидаться с Мариоарой. Однако из-за приезда гостей, а главное Надины, в усадьбе царила несусветная суматоха, прислуга металась как угорелая, и ему удалось обменяться с нареченной лишь несколькими словами. Но Петре был доволен и этим. Кроме того, он попался на глаза старому барину, который похвалил его за примерное поведение в армии.
По дороге, толкуя о всякой всячине, Петре отвел душу, пожаловавшись Херделе, что тоже хотел бы зажить своим домом, бедная Мариоара совсем извелась — целых два года ждет его, но он до сих пор не знает, сумеет ли справить свадьбу этой зимой; ведь для свадьбы нужна куча денег, а денег нет ни у него, ни у девушки. Титу невольно вспомнил, что в его родном селе Ион Гланеташу так же жаловался ему на бедность. Чтобы не молчать, он попытался утешить парня ничего не значащими словами.
— А может, господа смилостивятся и дадут нам землю? Ходят такие слухи, — вздохнул Петре, вопросительно глядя на Херделю, словно цепляясь за соломинку.
— Как так господа дадут? — удивился Титу. — Даром, что ли? Поделят с вами свои поместья?
— Так ведь у них земли слишком много, а у нас ее совсем нет, — ответил парень. — Я и в Бухаресте слыхал от господ, что надо разделить поместья между крестьянами, потому как не по справедливости это, когда земли нет как раз у тех, кто на ней работает.
Титу покачал головой:
— Хорошо, если бы вышло по-твоему, только, по правде говоря, мне не верится. Никто своим состоянием добровольно с другим не делится. Ты бы вот поделился, скажи по совести?
— Так-то оно так, ничего не скажешь… — подавленно пробормотал Петре. — Только без земли нам конец, нет у нас больше мочи терпеть.
Некоторое время они шагали молча, но вскоре Петре, которого, видимо, мучила все та же мысль, воскликнул:
— Но коли они не захотят по-хорошему, кто их заставит?.. У нас никакой силы нет…
Титу, увидев, как удручен его спутник, пожалел, что разрушил его надежды, но как утешить парня, не знал. К счастью, они дошли до Леспези, и он заговорил о другом:
— Это совсем близко… Не успеешь выйти, как уже на месте!
Вдруг из какой-то калитки навстречу им торопливо, но в то же время с важным видом, вышел человек с непокрытой головой, длинными спутанными космами, каштановой реденькой бородкой и большими черными, горящими глазами. Он был бос, в просторной серой сермяге, доходившей до колен. Через плечо, на палке, у него висела полосатая сума. Он тут же обратился к Титу, будто давно его поджидал, и заговорил, чеканя слова:
— Не проходи безучастно, барин, ибо приближается день Страшного суда, и тогда ты пожалеешь, что не прислушался к гласу небесному. Трубы справедливости грянули, а люди, заложив уши свои грязью и мерзостью греховной, их не слышат. Прискачут на белых конях всадники с мечами огненными, а люди дивиться будут и не уразумеют, что всемогущий господь бог прислал их, дабы покарать мир, погрязший в грехах и скверне!
Титу застыл на месте, ошеломленный этим потоком слов и в особенности внешностью незнакомца.
— Ладно, ладно, дядюшка Антон, — вмешался Петре, — хватит, у них нет времени слушать твои выдумки.
— Это не выдумки, Петре, — возразил человек. — Только неразумные не сподобятся понять слово божье, ибо я не от себя говорю, не по своему разумению, а выполняю повеление сил небесных, которым ведомо все, что есть и чего нет.
— Ладно, ладно, дай тебе бог здоровья! — отмахнулся от него Петре и зашагал дальше.
Чуть отойдя, он пояснил Херделе, что убогий Антон был когда-то монахом, потом свихнулся, бежал из монастыря и вот уже много лет как несет всякую чушь и околесицу, а крестьяне его подкармливают.
Старое здание усадьбы в Леспези выглядело скромно, но гостеприимно. В обширном дворе, окруженном хозяйственными постройками, одиноко стоял кабриолет, в который была запряжена черная лошадь. В кабриолете сидел сын арендатора Платамону, с которым Титу познакомился, когда ходил по селу с учителем Драгошем. Юноша сообщил, что он здесь вместе с отцом, приехавшим по делам к Гогу Ионеску, владельцу поместья. Только он не захотел идти в дом, потому что деловые разговоры нагоняют на него скуку. Тем временем Петре попросил служанку доложить хозяевам, что к ним пожаловал гость из Амары. Девушка сразу же вернулась и пригласила Титу в комнаты. Еуджения приняла его ласково:
— Это вы?.. Очень, очень рада!
Ее радость была неподдельной. Еуджении было двадцать пять лет, она вышла замуж четыре года назад. Гогу Ионеску любил жену так же горячо, как в первые дни, и беспрекословно выполнял все ее желания, но он был почти в два раза старше Еуджении. Она не позволяла себе даже думать о других мужчинах, считая, что обязана быть мужу не только верной, но и бесконечно благодарной за его безграничную преданность. И все-таки порой ею овладевала странная тоска, которую не могли рассеять никакие светские удовольствия. Надина всегда над ней подшучивала и никак не могла взять в толк, как это такая красавица может быть счастлива с Гогу, который в последнее время даже стал красить волосы, лишь бы выглядеть моложе. Сама же Еуджения, хоть и усвоила повадки и манеры общества, в котором сейчас вращалась, в душе осталась дочерью сельского священника Пинти из Лекинци. Поэтому приход Титу будто возвратил ее на несколько минут в родной дом. Они поболтали о сестре Титу — Лауре и ее муже, брате Еуджении, — Джеордже, вспомнили Сынджеорз и множество людей и событий, связанных с родной Трансильванией. Затем, вернувшись к действительности, Еуджения грустно улыбнулась:
— Не понимаю, почему Гогу так долго задерживается со своим арендатором… Скажу ему, что вы пришли!
Она приоткрыла дверь. Из соседней комнаты сразу же раздался голос Гогу:
— Иду, иду, душенька… — Он вошел, еще в дверях заметил Титу и укоризненно продолжал: — Почему же ты мне ничего не сказала, птенчик мой? Я давно закончил расчеты с арендатором, и мы там болтали о политике!..
Гогу выглядел моложе, чем накануне, и был в прекрасном настроении. Он горячо пожал руку гостю, тут же попросил Платамону еще посидеть, пожурил его за какой-то обсчет и сказал, что, хотя тот заслуживает пожизненного заключения, он все-таки предлагает ему выпить чашечку черного кофе. Арендатор от души рассмеялся, но от кофе отказался, сославшись на то, что занят — у него еще дела в деревне. Кроме того, он обязан явиться к молодой барыне Надине, своей помещице. Титу он предложил подвезти его обратно в Амару.
— В таком случае задержитесь еще в деревне, — весело перебил его Гогу. — И не смейте соблазнять моих гостей своей таратайкой. Впрочем, уверяю вас, что Надина ничуть не жаждет любоваться вашей физиономией, она прекрасно знает, как вы ее обсчитываете.
Гогу проводил Платамону и сразу же возвратился, удовлетворенно потирая руки.
— Ну, теперь послушаем, что расскажет наш поэт!
Он подробно расспросил Титу о том, когда тот переехал в Румынию, чем он здесь занимается, как устроился. Выслушав рассказ гостя, Гогу возмутился, попросил извинить его и воскликнул:
— Что ж это такое — трансильванский поэт не находит себе в Румынии пристанища? Безобразие!.. Бедный юноша!..
Горячее сочувствие хозяев растрогало Титу, тем более что под конец Гогу патетически заявил:
— Прежде всего я прошу вас не расстраиваться. А во-вторых, заверяю вас, что лично приму все необходимые меры, чтобы поэт, принадлежащий к нашей семье, чувствовал себя в Румынии как у себя дома!.. Не так ли, душенька?.. — повернулся он к жене.
— Конечно! — прощебетала Еуджения. — Мы непременно должны что-нибудь для него сделать.
Когда Платамону вернулся за Титу, Гогу нашел новый предлог, чтобы поддеть арендатора:
— За то, что вы похищаете нашего гостя, я потребую с вас более высокую арендную плату. А госпоже Надине передайте, что завтра мы приедем к ним обедать и я ее надоумлю тоже потребовать с вас больше денег. Вот так-то, Эфиальт!
Платамону погонял лошадь, болтая с Титу Херделей и с сыном, но мысли его были далеко. Он не хотел показать даже своему ненаглядному Аристиде, которого любил больше жизни, сколько волнений причиняет ему теперешняя поездка в Амару. От результатов поездки зависело все будущее семьи Платамону. Арендатор любил землю и не только из-за тех доходов, которые она приносит, когда ее трудолюбиво и разумно обрабатывают, а главным образом потому, что она дает своему владельцу ощущение устойчивости. Платамону казалось, что быть помещиком — это верх счастья, и он мечтал об этом с тех пор, как стал арендатором. Теперь наконец его мечта была близка к осуществлению. Поместья прекраснее, чем Бабароага, он и представить себе не мог. Лишь бы сойтись в цене. Надина, как он знал, всегда нуждалась в деньгах. Платамону частенько приходилось выплачивать ей аренду вперед. Владеть поместьем не доставляет ей никакой радости, наоборот — она считает это тяжелой обузой. Сама спрашивала его весной, не смог ли бы он подыскать ей серьезного покупателя, и добавила, что они обстоятельно обсудят это осенью; тогда он скромно ответил, что желающие, вероятно, найдутся, если она не запросит слишком высокую цену, так как в последнее время денег ни у кого нет, а земля не приносит таких доходов, как прежде. Он, конечно, намекнул, что сам был бы не прочь купить поместье, и Надина поняла намек.
Платамону был грек, но уроженец Румынии. По-гречески он знал лишь с десяток слов, а любовь к Элладе проявил тем, что дал своим детям эллинские имена: сына назвал Аристиде, а дочь — Еленой. Подданство у него было румынское, и Платамону лелеял надежду, что его сын займется политикой и станет депутатом. Поэтому он, не считаясь с расходами, давал сыну возможность изучать в университете право и выполнял все его прихоти. Но Аристиде не унаследовал трудолюбия отца — книгам предпочитал пирушки и женщин. Уже три года он числился студентом, но еще не сдал ни одного экзамена под тем предлогом, что ему необходимо хорошо подготовиться.
— Здравия желаю, сударь! — зычно приветствовал арендатора Бусуйок с порога корчмы.
Платамону не замедлил откликнуться веселой шуткой. Он умел толковать по душам с крестьянами, и они к нему относились теплее, чем к соседним помещикам. Попав в беду, люди обращались в первую очередь к Платамону, так как он не задирал носа, всегда их внимательно выслушивал и привечал, по крайней мере, ласковым словом.
Чтобы не разгневать господ, Платамону остановился на заднем дворе, а не подъехал к парадному входу барской усадьбы. Сперва он намеревался захватить с собой и Аристиде, считая, что в присутствии смазливого мужчины всякая молодая женщина стремится лишь к тому, чтобы казаться очаровательной. Но в последнюю секунду арендатор передумал: кто знает, как обернется дело, а если все пойдет прахом, мальчику незачем это видеть.
После первых же слов Платамону стало ясно, что он правильно поступил, оставив Аристиде во дворе. Надина была в комнате не одна, а с мужем и Раулем Брумару и встретила арендатора с любезностью, не предвещающей ничего хорошего.
— А мы как раз о вас говорили… Легки на помине!
Арендатор состроил подобие улыбки и поцеловал Надине руку. Мужчины встали, заявив, что не хотят мешать деловому разговору. Надина пригласила Платамону сесть в кресло, которое перед тем занимал Рауль, — оно стояло рядом с камином, где лениво потрескивали два огромных чурбака. Сама она устроилась во втором кресле и ласково заворковала:
— Вот так… Теперь мы можем поговорить спокойно.
Весь этот церемониал был Платамону прекрасно известен. Чрезмерная любезность свидетельствовала лишь о том, что Надине позарез нужны деньги. Он попытался предотвратить опасность и принялся говорить об урожае, который… Но Надина тут же, смеясь, перебила его:
— Знаю, знаю… Урожай всегда гораздо хуже самых пессимистических предположений либо из-за дождей, либо из-за засухи, и, кроме того, за него почти ничего нельзя выручить, так как денег ни у кого нет. Лучше я вам расскажу кое-что поинтереснее!
Надина рассказала, что три месяца, проведенные за границей, обошлись чрезмерно дорого и ей даже пришлось обратиться за помощью к мужу, хоть это и очень неприятно. Григоре так мил, что никогда не вмешивается в ее денежные дела, поэтому и ей не хочется ничего у него просить, тем более что за границу она поехала в какой-то степени против его воли. Платамону позволил себе заметить, что он лично немедленно откликнулся на ее письмо и выслал за несколько месяцев до срока сумму, которую можно было выручить лишь осенью, и он один знает, чего ему стоило раздобыть такие огромные деньги в столь тяжелые времена. Его жалобы Надина пропустила мимо ушей, лишь кокетливо поблагодарила и тут же заявила, что вернулась домой буквально без гроша, и даже больше того — еще задолжала Гогу. Сейчас, хотя ей совершенно необходим отдых после стольких утомительных хлопот, она приехала сюда, в поместье, лишь для того, чтобы договориться с Платамону — он должен срочно внести ей авансом очередной взнос или хотя бы значительную часть этого взноса, чтобы она могла уладить изрядно надоевшие ей материальные затруднения.
Арендатор тяжело вздохнул. Значит, речь идет вовсе не о покупке имения, а о том, чтобы досрочно внести арендную плату. Повезло, называется! А с какими надеждами ждал он нынешнюю осень! Он печально ответил, что всегда стремился выполнять все требования барыни и ради этого шел на любые жертвы. Но на этот раз обстоятельства сложились, к несчастью, совсем уж неблагоприятно. Он работал не покладая рук, но ничего не добился. Теперь над ним нависла угроза лишиться даже того маленького капитала, благодаря которому он арендовал поместье. Госпожа требует арендную плату досрочно, а он не сумел еще выручить даже прошлый взнос. Он готов сейчас же, с карандашом в руках, доказать, что как бы он ни старался, при нынешнем уровне цен невозможно покрыть даже три четверти арендной платы, не говоря уж о минимальном заработке для него лично, который он все-таки заслужил своим нечеловеческим трудом…
Надина на миг сбросила маску очаровательной любезности, но тут же взяла себя в руки и улыбнулась: арендаторов много, главное — это поместье. Платамону подтвердил, — да, арендаторов действительно много, но вопрос в том, что они собой представляют. А кроме того, любой человек, мало-мальски разбирающийся в этом деле, не сможет предложить барыне и половины той арендной платы, которую он, Платамону, выплачивает ей по старой памяти. Правда, кое-где арендная плата чуть выросла. Но там крестьян так эксплуатируют, что доводят до отчаяния, и еще неизвестно, не приведет ли это к самым печальным последствиям. Крестьяне поумнели, сами хотят земли и не намерены безропотно переносить обманы и издевательства. Даже здесь, где они подряжаются на работу на хороших условиях и их не обсчитывают ни на грош, они волнуются, ропщут, чего-то требуют. А уж что происходит там, одному богу известно…
Надине скоро надоела болтовня арендатора. Платамону заметил это и оборвал себя на полуслове. Наступило продолжительное молчание. Надина пытливо смотрела на собеседника, словно пытаясь разгадать, что скрывается за красноречием арендатора, сидевшего теперь перед ней с покорным, почти униженным, но, главное, непроницаемым лицом.
— Значит, так! — вдруг воскликнула чуть раздраженно хозяйка, сделав такой жест, будто решила положить конец разговору.
Платамону подумал, что перегнул палку и что, наверное, пора пойти на попятный. Он знал, что Надина чрезвычайно самолюбива и впрямь способна подыскать себе другого арендатора. Это уж превзошло бы самые худшие его опасения, — вместо того чтобы купить поместье, он бы совсем его лишился.
Как раз в эту минуту в комнату вошел Григоре и сказал жене, что пришли какие-то крестьяне. Они просят барыню их принять и выслушать, так как они тоже хотят купить поместье. Надина удивленно поднялась:
— Но мы с господином Платамону даже не говорили об этом.
Она явно была в замешательстве, тем более что Григоре продолжал настаивать, чтобы она приняла ходоков. Крестьяне что-то подозревают, и если не получат ответа от нее лично, то будут считать, что их несправедливо обошли. Но Надина с крестьянами никогда не общалась и не желала общаться, считая их злобными дикарями. После короткого колебания она уступила, пожав плечами.
— Хорошо, раз ты считаешь это необходимым, Григ… Только как бы они здесь не наследили или не наполнили весь дом бог знает каким благоуханием!
Действительно, резкий запах чеснока ворвался в комнату, как только в нее вошли крестьяне во главе с Лукой Талабэ.
— Не робейте, — подбодрил их Григоре, — выложите барыне все, что у вас на душе.
Незадолго до этого корчмарь Кристя Бусуйок дал знать крестьянам, что арендатор поехал на барскую усадьбу, чтобы окончательно сторговать поместье Бабароагу. После вчерашнего разговора со старым барином крестьяне потолковали еще между собой и решили не отступаться, а пойти к самой барыне. Но сейчас они растерялись, тем более что столкнулись лицом к лицу с арендатором. Лишь спустя некоторое время Луке Талабэ удалось побороть робость, и он заговорил, уставившись в глаза Надине:
— Вы уж, барыня, не гневайтесь на нас, на нашу смелость, только слыхали мы, что… вы желаете продать поместье… вот мы и пораскинули мозгами и так и этак, да подумали, что зачем вам его продавать кому чужому, мы ведь всегда на этой земле работали, вот нам бы его и купить…
Разговор с Платамону, резкий запах чеснока, косноязычный лепет Талабэ — все это вызвало раздражение Надины. В действительности она и не собиралась продавать Бабароагу. Этой весной она, правда, говорила арендатору, что была бы не прочь избавиться от поместья, но, по существу, ничего не решила твердо и сказала это лишь для поддержания разговора, так как Платамону все не уходил и она не могла грубо указать ему на дверь после того, как он отсчитал ей крупную сумму денег. А оказалось, что из-за случайно брошенных слов заварилась каша. Вчера нежданно-негаданно завел разговор свекор, сегодня — крестьяне. Сейчас она поняла, почему только что Платамону жаловался на слишком высокую арендную плату, и, взглянув на него, не смогла скрыть иронической улыбки. Он все еще сидел в кресле, на лице его застыло удивленное выражение, которым он пытался замаскировать свою тревогу, а в голове стучало: «Повезло, называется!»
Решив наконец, что крестьяне выговорились, Надина их перебила, заявив, что пока не намеревается продавать поместье и довольна Платамону, который честно платит ей и не обижает народ. Ходоки поспешили согласиться, опасаясь разгневать арендатора.
— Что правда, то правда, с господином Платамону мы завсегда в согласии жили, грех иное говорить.
— Если уж я решу продавать поместье, — продолжала Надина, — то обязательно выслушаю и вас, не забуду. Но сейчас не надо верить слухам; эти слухи распространяют либо заинтересованные лица, либо те, у кого совесть нечиста.
Платамону судорожно сглотнул слюну, хотя никто на него не смотрел — ни Надина, ни крестьяне.
Когда мужики ушли, арендатор угодливо спросил:
— Как же вы со мной решили, барыня?
— Я подумаю и посмотрю, что можно сделать, — равнодушно ответила Надина.
Платамону почудилось, что земля уходит у него из-под ног. Он попытался настаивать, уточнить, когда ему зайти еще раз, но Надина не ответила ничего определенного — она не знает, сколько времени тут задержится.
— Вы рассердились на меня, барыня? — воскликнул в отчаянии арендатор.
— Что вы, что вы, — возразила Надина, протягивая ему руку. — Вы ведь ничего плохого мне не сделали. Почему же?
Спускаясь по лестнице, Платамону горестно бормотал про себя:
— Ну и влип же я, ничего не скажешь! Отличился!
Во вторник, во второй половине дня, начался мелкий холодный дождь и заладил надолго, по-осеннему. Гогу Ионеску с Еудженией приехали в гости в Амару. Обед прошел весело, а к концу все заговорили о планах возвращения в Бухарест. Гогу необходимо быть в столице к четвергу. Нельзя опоздать даже на час. Он ведь депутат, недели через две начнется сессия палаты депутатов, и ему надо предварительно встретиться со своими политическими единомышленниками. Гогу предложил Титу поехать с ним, но Григоре энергично запротестовал: он не разрешит похитить гостя. Ему хотелось отправить Титу в Бухарест вместе с Надиной, чтобы та не ехала одна с Раулем Брумару.
Перед тем как усесться за стол, Григоре отозвал Гогу и Титу в сторону, чтобы поговорить о делах Титу. Узнав о посулах Балоляну, Гогу рассердился. Неужели Григоре думает, что Балоляну окажет какую-либо помощь, если лично в этом не заинтересован? По-видимому, Григоре плохо его знает, хоть они и друзья. Балоляну будет водить их за нос, пока им не осточертеет и они сами не отступятся.
Григоре промямлил какие-то возражения: мол, как бы то ни было, нельзя же оставлять Титу на произвол судьбы и, следовательно…
— Так вот я тебя заверяю, что наш юный друг будет пристроен в первые же сутки после моего возвращения в Бухарест! — воскликнул с пафосом Гогу. — Даю честное слово! А я не Балоляну!
— Несомненно, если ты намереваешься всерьез заняться этим… — согласился Григоре. — Только Гогу, милый, ты ведь тоже иногда забываешь о своих обещаниях…
— Ну, не бойся! — рассмеялся Гогу. — Я знаю, когда можно забывать о своих обещаниях и когда нет!
— Вам повезло, — шепнул Григоре Титу, когда они на секунду остались вдвоем. — По-видимому, вам очень покровительствует Еуджения, если Гогу проявляет такую энергию!
Титу не произнес ни слова, а лишь с восторгом слушал. «Так оно и есть, я родился в рубашке», — в упоении думал он. Он ел с большим аппетитом, а когда речь зашла о трансильванских дойнах{11}, спел одну из них — «Длинна дорога до Клужа», чем вызвал настоящую овацию. Его похвалил даже Мирон Юга, а Надина, всегда пренебрежительно фыркавшая при звуках румынской музыки, заставила его обещать, что в Бухаресте он ей споет все дойны, какие знает…
Когда Гогу и Еуджения поехали к себе, дождь все еще лил. Надина, увидев с порога, как резкий ветер крутит и относит в сторону водяные нити, вздрогнула:
— Мне кажется, я буду в Бухаресте раньше их.
Мирон Юга довольно потер руки.
— Не расстраивайся, девочка, этот дождь — сущая благодать для осенних посевов. Он стоит многих миллионов, очень многих!
— Быть может, оно и так, дорогой папа, но я не люблю дождь даже в городе. Ну а в деревне я его просто не выношу.
С тех пор как приехала Надина, Григоре преобразился. Лишь после того, как он вновь сжал ее в объятиях, он понял, что без нее его жизнь была бы разбита. Он простил ей все прегрешения, обвиняя в них самого себя. Такая женщина, как Надина, не только имеет право, она просто обязана вести блестящую жизнь, быть предметом всеобщего поклонения, а не прозябать в тени, как хотел он в своем мелком эгоизме. Ее вполне естественное сопротивление он счел отсутствием истинной привязанности… Он обвинял жену в кокетстве, словно в преступлении, не понимая, что у нее это лишь вполне оправданное стремление блистать. Он не оценил того, что, постоянно предлагая ему нечто новое, всегда представая перед ним в ином обличье, она с успехом играет две роли сразу — любовницы и жены. А он не разрешал ей даже самые невинные капризы, упрекая за то, что ей нравится танцевать или путешествовать!
Впрочем, и сейчас ему необходимо непрерывно следить за собой, держать себя в руках. Присутствие в доме Рауля Брумару продолжало раздражать Григоре, хотя бедняга изо всех сил старался быть полезным: рассказывал анекдоты, то и дело неудачно каламбурил, интересовался животноводством, покорно, как мученик, выслушивал сельскохозяйственные теории Григоре, играл в карты с Мироном Югой, перешел на «ты» с Титу, так как заметил, что Григоре относится к тому с большой теплотой, и старался развлечь шутками из французских журналов Надину, когда видел, что ей здесь смертельно надоело. Несмотря на это, Григоре не спускал с Рауля глаз и украдкой следил за каждым его движением, хотя сам себе признавался, что хватает через край. Он ловил себя на том, что относится с подозрением к Надине даже в самые интимные минуты. То ему казалось, что ее поцелуй неискренен, то, что она каким-то странным тоном произносит слова любви… Григоре не мог отделаться от страха, что она насмехается над его чувствами.
Разгоревшаяся снова любовь побуждала и его ускорить свой отъезд в Бухарест. Для завершения всех дел в деревне ему нужно было не больше недели: Григоре попытался уговорить Надину отложить свой отъезд и дождаться его.
— Я просто умру, если вынуждена буду провести еще целую неделю в этой омерзительной грязи! — улыбаясь, возразила она. — Почему ты не можешь хоть раз в жизни отказаться ради меня от этих столь важных дел? Поедем вместе!
Григоре пообещал, что до воскресенья он все закончит, но Надину больше удерживать не стал: он не хочет, чтобы она себя плохо чувствовала, а мечтает лишь о том, чтобы она всегда была весела и счастлива.
Решили, что Надина поедет в четверг. Но в четверг был такой ливень, что отъезд отложили на пятницу. Григоре подумал, что, быть может, дождь был для Надины лишь предлогом, чтобы задержаться еще на одну ночь, и эта мысль его несказанно обрадовала.
В пятницу с утра погода обещала быть хорошей. Дождь прекратился ночью, но грязь и лужи были чуть не до колен. Автомобиль подъехал к главной лестнице, обогнув клумбу в форме сердца, на которой красные осенние цветы улыбались ласке солнца, внезапно выглянувшего из-за пелены туч. Надина несколько раз поцеловала Григоре, уселась в машину и, посмотрев на цветы, нежно сказала ему:
— Это твое сердце, Григ.
Среди слуг, толпившихся рядом, чтобы помочь при отъезде, Титу заметил Петре. Тот частенько околачивался теперь на усадьбе не только из-за Мариоары, но и в надежде тоже пристроиться здесь на работу. Титу, попрощавшись с Мироном Югой и растроганно поблагодарив Григоре, подал руку и Петре.
— Ну, желаю тебе здоровья и всяких благ!
— Дай вам бог счастья, сударь! — горячо ответил парень.
Услышав незнакомый голос, Надина повернула голову. Ее любопытный взгляд встретился на миг с блестящими глазами Петре.
Машина медленно двинулась по аллее, посыпанной гравием. Григоре без шляпы шагал рядом с машиной, а Надина, устроившись между Титу и Раулем, посылала ему воздушные поцелуи и махала рукой в перчатке. У ворот Григоре окликнул шофера, попросил на минуту остановиться и подошел к дверце машины.
— Прошу меня извинить, но мне необходимо сказать Надине два слова на ухо.
Он перегнулся в машину, взял обеими руками голову жены, поцеловал мочку уха и шепнул:
— Люблю тебя!
Надина проворковала, смеясь и запрокинув голову:
— Mais tu es fou, petit chéri![2]
Автомобиль рванулся, как бегун. Григоре долго смотрел ему вслед, но видел лишь маленькую ручку, трепетавшую, точно белая горлинка, над головами.
Машина стремительно удалялась, разбрызгивая поперек улицы фонтаны мутной воды, расшвыривая комки грязи. До слуха Григоре долетел сердитый голос:
— Будь оно все неладно!
Бабка Иоана, шедшая по обочине дороги, оказалась заляпанной с ног до головы и сейчас отряхивала одежду, сердито бормоча себе что-то под нос.
По склону поднималась Ангелина, дочь Нистора Мученику, держа одного ребенка на руках и ведя за руку другого — лет четырех. Мальчонка, босой, как и мать, еле ковылял, путаясь в подоле длинной, волочащейся по грязи рубашки, и непрерывно хныкал:
— Мамка, есть хочу!
Измученная женщина унимала его:
— Да молчи ты, сынок, молчи, родимый!
Машина исчезла, унося белую, как горлинка, руку. Григоре вздрогнул, будто пробудившись ото сна. Сейчас он слышал лишь хныканье ребенка, уговоры матери и ворчанье бабки:
— Будь оно все неладно!
Титу Херделя целых два дня только и делал, что рассказывал, как он провел время в поместье Юги. Сперва у него выпытывала все подробности госпожа Александреску, его хозяйка, которая, когда не говорила о Женикэ или о Мими, старалась любой ценой разнюхать побольше о чужой жизни, чтобы потом было о чем посплетничать. Целый вечер Титу делился впечатлениями с семьей Гаврилаш, а сын сапожника Мендельсона, теперь уже в штатском, специально зашел к Титу, чтобы узнать у него о страданиях крестьян. Кипя негодованием, он объяснил Титу, что социальные беззакония доведут народ до отчаяния и, если народ будет вынужден сам добиваться справедливости, все обветшалое здание нынешнего общества рухнет в огне и крови.
Титу охотно разглагольствовал и хвастал, но все-таки старался не терять чувство меры. Он не осмеливался слишком заноситься, так как еще не знал, увенчается ли оказанный ему любезный прием какими-либо ощутимыми результатами. С особым восторгом говорил он о Надине. Она казалась ему самым восхитительным существом на свете, и он давал собеседникам понять, что и она к нему благоволит, хотя в действительности Надина почти не обращала на него внимания и даже по дороге, в автомобиле, обменялась с Титу лишь несколькими словами, болтая все время по-французски с Раулем Брумару.
Наконец в воскресенье, в первой половине дня, Титу отправился на улицу Арджинтарь к Гогу Ионеску. Правда, тот твердо обещал в течение первых же суток найти для него подходящую службу, но не мешало под предлогом обязательного визита вежливости напомнить о себе еще разок.
— Все сделано! — торжествующе приветствовал его депутат. — Завтра вы должны явиться на службу в редакцию газеты «Драпелул». Зайдите там к господину Деличану, — не забудьте его фамилию, он директор газеты, — и скажите, что вы от меня. Жалованье, правда, не очень большое, но со временем мы постараемся это исправить.
Титу оцепенел от изумления и радости и лишь с трудом сумел пролепетать несколько слов благодарности и восхищения. Гогу очень любил, когда им восхищались. Как только появилась Еуджения, он с мельчайшими подробностями изложил ей все перипетии операции, так как, для того чтобы преподнести сюрприз, еще ничего ей не говорил. Итак, он с самого начала подумал, что ему, маститому депутату, не к лицу идти на поклон в газеты «Адевэрул» или «Универсул», рискуя получить отказ, коль скоро в его распоряжении газета своей же политической партии. Деличану, директор газеты, — его личный друг и коллега по палате депутатов. И он пошел к Деличану. Тот, человек весьма обязательный и тонкий, сразу же согласился, но попросил Гогу самого уточнить подробности с администратором газеты. Однако у администратора Гогу наткнулся на холодный прием. Администратор, толстый еврей в золотых очках, засыпая его цифрами, принялся жалобно доказывать, что у редакции огромные расходы, что газета совсем не раскупается, хотя издается она блестяще. Всему виной то, что нынешние читатели не способны прочувствовать красоту стиля и оценить полемический задор, а интересуются только преступлениями и скандалами, так что…
— После целого часа бесплодных разговоров я вышел из себя! — гордо продолжал Гогу. — Я встал, сунул руки в карманы и категорически заявил: «Знать ничего не желаю! Мое требование должно быть выполнено, иначе…» Этих слов оказалось достаточно, и он тут же сдался: «Хорошо, господин Ионеску, раз вы ставите вопрос так, я не могу вам отказать!»
Гогу не стал, однако, признаваться своим восхищенным слушателям в том, что, сунув руку в карман, он вытащил оттуда бумажник и уплатил сумму, равную шестимесячному жалованью своего протеже. Эта сумма была тут же внесена в бухгалтерские реестры газеты как взнос господина депутата Гогу Ионеску.
Еуджения обняла мужа и горячо поблагодарила, полностью вознаградив его этим за труды. Затем оба пожелали молодому журналисту больших успехов и пригласили зайти к ним как-нибудь пообедать, после того как он освоится со своей новой службой.
— Вы уж там и про меня тисните статейку! — полушутя, полусерьезно шепнул ему Гогу, провожая до двери.
Титу не терпелось в первую очередь познакомиться с «Драпелулом». Он никогда еще не видел этой газеты и даже не слыхал о ней. Обойдя с десяток газетных киосков, он наконец купил номер, тут же развернул и, просмотрев, пришел к выводу, что газета идиотская, пустая, бесцветная, как речь в парламенте. На миг им овладело разочарование. Он мечтал совсем о другом. Но что теперь делать? Для начала и это неплохо!..
Возвратясь домой, Титу принялся обстоятельно изучать газету от названия до фамилии ответственного поручителя. Как раз когда он пытался одолеть бесконечный опус, подписанный каким-то сенатором, в дверь постучал Жан:
— Зайдите, дорогой, на минутку к нам, познакомьтесь с моей сестренкой Танцей, а то Ленуца так вас расписала, словно святые мощи в Кафедральном соборе.
Желая всячески задобрить семью Жана, госпожа Александреску старалась найти Танце жениха, так как старики родители очень тревожились за судьбу дочери, у которой, кроме красоты, не было никакого приданого. Сейчас госпожа Александреску нацелилась на Титу и превозносила его до небес, — рассказывала, что он на редкость аккуратно вносит квартирную плату, ведет себя достойно, вращается только среди высокопоставленных лиц, а кроме всего прочего, он журналист, так что завтра-послезавтра станет депутатом, как Костел Петреску, который учился с ее покойным мужем в военном училище.
— Поглядите только, господин Титу, какой к нам залетел ангелочек! — просюсюкала госпожа Александреску.
Танца, высокая, стройная девушка с зелеными, влажными и призывно поблескивающими глазами, покраснела. Титу слегка смутился. Госпожа Александреску с удовольствием отметила это и через несколько минут дипломатично заявила:
— Ну, теперь нам пора, мы собираемся в город. Я только хотела, чтобы вы с ней познакомились, увидели, как она хороша. Ничего, не расстраивайтесь. Обещаю вам, что как-нибудь после обеда мы захватим и вас к ним в гости, а там вы сможете даже ухаживать за Танцей, если пожелаете.
Титу снова принялся за опус сенатора, но между скучными строчками все время поблескивали зеленые глаза Танцы и проскальзывала ее улыбка, как неожиданный, но тем более заманчивый соблазн.
На второй день он пошел в редакцию. Мальчишка-посыльный провел его к секретарю. В просторной комнате, за большим письменным столом, сидел небритый хмурый человек в очках и огромными ножницами что-то вырезал из пачки лежащих перед ним газет. Мельком взглянув на Титу, он продолжал энергично орудовать ножницами. Закончив, освободил свой стол, смахнув на пол обрезки газет. Узнав, что Херделя ищет Деличану, он скучающим голосом пояснил:
— Директор бывает здесь только случайно, так что вам мудрено будет его застать. Но если ваш вопрос касается газеты, то можете обратиться к главному редактору, который должен вот-вот появиться, или сказать мне.
Титу сообщил, кто он, и секретарь недовольно хмыкнул:
— Вот оно что… Мы все размножаемся! У нас сейчас больше сотрудников, чем читателей, и все-таки без помощи ножниц газета не выходила бы. Как получать жалованье, все вперед проталкиваются, а когда нужно что-нибудь написать, никого не допросишься. Но в конце концов дирекции виднее. Я давно снял с себя ответственность…
Все-таки, чтобы проверить слова Титу, он черкнул несколько слов на клочке бумаги и отправил посыльного к администратору. Ответ не заставил себя ждать, и секретарь продолжал:
— Все в порядке! Вы приняты. Прекрасно! Быть может, вы и писать захотите? А?
Постепенно настроение у него исправилось. В сущности, Рошу — так звали секретаря — был добрым человеком, но считал себя лучшим в Румынии секретарем редакции, а так как не все разделяли его мнение, чувствовал себя незаслуженно обойденным. Ему надоело, что он вынужден трудиться, как вол, в безвестной газетенке, в то время как другие, которые и в подметки ему не годятся, наживаются и делают карьеру в редакциях известных газет с большими тиражами.
Херделе, как уроженцу Трансильвании, секретарь поручил отбирать из немецкой и венгерской печати сообщения о проживающих там румынах и о Румынии. Тут же он сунул Титу огромную кипу газет, к которым никто еще не притрагивался, так как в редакции из иностранных языков знали только французский. Титу может их взять домой и внимательно просмотреть. Слишком длинные статьи писать не к чему. Короткие, волнующие заметки — вот что нужно боевой газете. К несчастью, «Драпелул»… Конечно, было бы прекрасно, если бы Титу хоть раз в неделю писал передовицу. Пусть попробует! Секретарю просто осточертели тупоумные политиканы с их словоизвержением. Но в то же время не следует забывать, что «Драпелул» правительственный официоз и, следовательно, необходимо соблюдать осторожность, тем более что, кроме нынешнего шефа партии, существует целая тьма претендентов на его место, тайных оппозиционеров, которые ждут не дождутся малейшего промаха с его стороны, чтобы выступить против официального руководства.
— Вот так-то, мой милый! — дружески закончил секретарь. — Пока привыкнете к нашему ремеслу, можете работать дома, но только по утрам обязательно приходите сюда, вы можете понадобиться!
Титу вернулся домой, заперся в своей комнате и энергично принялся за работу. Он был уверен, что теперь перед ним открыты все дороги. Главное — оказаться на высоте и не падать духом. Дома никого не было. Госпожа Александреску вместе с Жаном ушла к его родителям играть в карты. В квартире стояла полная тишина, и лишь изредка со двора, густо населенного жильцами, доносился чей-то крик или ругань. К вечеру, как раз когда он кончил писать, в коридоре послышались шаги. Титу подумал, что это его ученица, Мариоара, и обрадовался. После стольких часов работы появление молодой женщины, пусть даже Мариоары, было бы очень приятно. Он бросился к двери.
— Разве мамочки нет дома? — весьма естественным тоном удивилась Мими.
— Нет, ее нет… — в замешательстве пробормотал Титу, — но вы войдите, сударыня… Я сейчас…
Миниатюрная, белокурая гостья улыбнулась и быстро согласилась:
— Ну раз я все равно пришла, посмотрю гнездышко поэта.
Титу возликовал, бросился целовать ей ручку и стал умолять задержаться хоть на несколько минут, чтобы он успел насладиться ее видом — ведь с тех пор, как они познакомились, он не может ее забыть.
Мими спокойно перебила его, словно не расслышала или просто заранее знала все, что он скажет:
— В этой комнате я жила до свадьбы, когда приезжала из пансиона домой на каникулы. Тогда мамочка ее не сдавала… А какие чудесные сны снились мне на этой кроватке!
Ободренный Титу принялся уговаривать гостью снять пальто, непрерывно повторяя:
— Я прошу, я вас очень прошу… Ведь я не кусаюсь… ей-богу, не кусаюсь!..
Мими расхохоталась:
— Конечно, я бы вам все равно не позволила… оставлять следы.
Потом, чтобы умерить его пыл, она сентиментально добавила:
— Вы мне симпатичны, но…
Титу совсем потерял голову, схватил ее в объятия и закрыл рот жадным поцелуем, стараясь подвести к кровати. Мими в ответ что-то довольно лепетала, но легко выскользнула из его объятий, шепнув ему:
— Как вы себя нехорошо ведете! Хотите, чтобы я пожалела о том, что зашла?.. Теперь нельзя, поверьте мне, нельзя. В другой раз. Наберитесь терпения!
Прислонившись спиной к двери, она поправила шляпку на золотистых волосах и, чтобы избежать нового нападения, взялась за дверную ручку.
— Будьте умненьким и послушным, понятно?.. А сейчас я убегаю. Я зашла только на минутку повидать мамочку… До скорой встречи, торопыга!
Она ушла, многообещающе улыбаясь.
Светский сезон сулил быть веселее и разнообразнее, чем когда-либо, и Надина лихорадочно готовилась к нему. На один только ноябрь намечались открытие парламента, концерт Падеревского, гастроли Элеоноры Дузе и Фероди. Молодая женщина привезла туалеты из Парижа, но сейчас с ужасом убедилась, что совсем не подготовлена, просто раздета перед лицом всех этих светских событий, настоятельно требующих ее присутствия.
Григоре задержался в поместье еще на несколько дней. Ему не удалось отделаться от отца, пока они не закончили все расчеты, но зато он мог ни о чем больше не думать до февраля. В конечном счете его это вполне устраивало, ибо он решил провести всю зиму в столице вместе с Надиной.
— Давно пора! — одобрила она его решение.
Надина тут же поручила ему забронировать лучшую ложу на все предстоящие спектакли, прибавив, что будет считать себя обесчещенной, если пропустит хотя бы один из них. Григоре сбился с ног, выполняя ее поручения. Надина даже пожалела его:
— Если тебе неприятна эта беготня, пошлем Рауля. Он очень ловок в такого рода делах.
Григоре запротестовал, уверяя, что ее поручения ничуть не тяготят его, хоть это было и не так. На самом деле он стремился как-то незаметно отдалить Рауля от Надины. Не из ревности, уверял он себя, а просто потому, что Рауль слишком глуп. Вновь пробудившаяся любовь Григоре была выше ревности. Но он понял: для того чтобы удержать Надину, ему надо по ее примеру быть одновременно и мужем и любовником.
Надина была слишком поглощена водоворотом своих светских обязанностей и не замечала стараний Григоре. Впрочем, она бы не заметила их и при других обстоятельствах, потому что считала вполне естественным и даже обязательным жить окруженной всеобщей любовью. Она с детства привыкла, чтобы к ней так относились все, начиная с собственного отца, который ее боготворил и даже теперь, когда ее видел, чувствовал особый прилив сил. Она же, в сущности, не любила никого, кроме самой себя, и никогда и ни в чем себе не отказывала. При этом удовлетворение всех ее прихотей не доставляло ей особой радости — стремление окружающих угодить ей она воспринимала как нечто вполне естественное, как дань ее красоте. Она изменяла Григоре не потому, что не могла противиться страстному порыву, подобно тому, как курила вовсе не для того, чтобы одурманиться табаком. Надина считала себя обязанной делать все возможное и невозможное, чтобы возвышаться над другими женщинами, подобно божественной статуе. Часто сбросив одежду, она подолгу разглядывала себя в зеркало, поражаясь и восхищаясь совершенством своего тела. По утрам она расхаживала в своих комнатах обнаженной, чтобы беспрепятственно любоваться собой.
Рауль Брумару был для нее лишь капризом, необходимым элегантной женщине, как собачонка или талисман. Он, как и многие другие, уже давно вздыхал по Надине. В конце концов она с ним сошлась, но не по любви, а просто так. В обществе Рауля ценили за остроумие, и он достойно выглядел в ее свите. С ним Надина обходилась еще бесцеремоннее, чем с Григоре. По отношению к мужу она сохраняла, хотя бы теоретически, какое-то уважение. В обращении же с Раулем она не считала нужным проявлять ни малейшего такта. Да он и не претендовал на это, а довольствовался объедками пиршества. В основном он был ее партнером на танцах, и эту роль выполнял превосходно.
Григоре испытывал инстинктивное отвращение к таким мужчинам, как Брумару. Он их презирал и искренне считал, что Надина себя компрометирует, терпя подобных поклонников. Но он винил и самого себя в том, что не смог помешать этому сближению, причем помешать одной лишь своей любовью, не прибегая к сценам, которые только ожесточили бы ее и побудили к еще большему своеволию. Если бы он сумел понять жену с самого начала, то не лишился бы четырех лет счастья и не допустил бы, чтобы между ними возникла такая пропасть, через которую он теперь вынужден наводить новые мостки.
Осознав все это, Григоре тут же, естественно, принял великодушное решение исправить свои былые ошибки. Надину надо оградить от соблазнов, но не устраняя их с ее пути, а идя навстречу всем ее капризам. Для начала Григоре предложил Надине взять на себя ее материальные затруднения, да еще объяснил это самым лестным для нее образом:
— Я хочу, чтобы моя жена была самой блистательной.
Надине просто не верилось. Она уже привыкла к тому, что обычно Григоре в деликатной форме, но приводя весьма обоснованные доводы, пытается удержать ее от слишком дорогостоящей светской жизни. Сейчас, несмотря на свое удивление, она лишь равнодушно заметила:
— Очень мило с твоей стороны, и я весьма тебе благодарна, но боюсь, тебя испугает сумма.
— Если дело касается тебя, никакая сумма не может меня испугать! — возразил Григоре, глядя на нее с покорным обожанием.
Они тут же занялись вопросами, которыми никогда не занимались за все годы совместной жизни: принялись подробно обсуждать туалеты Надины. Она разложила перед мужем последние номера журналов мод и стала посвящать его в тонкости раскроя, материалов и приклада, а он отнесся ко всему этому с таким вниманием, словно речь шла о жизненно важных проблемах. Эти разговоры и обсуждения продолжались и в следующие дни, и вскоре Надина с удивлением обнаружила, что Григоре обладает в области женских нарядов исключительно тонким вкусом и оригинальными идеями. Она даже сказала ему:
— А я думала, что ты увлекаешься только сельским хозяйством. Теперь вижу, что я ошибалась.
— Ты мое истинное увлечение со дня нашей встречи, — улыбнулся Григоре. — Наверно, я сам ошибался, когда думал по-иному.
Недели через две после их возвращения в Бухарест их снова посетил Платамону. Надина не сразу согласилась его принять. Коль скоро Григоре сам предложил ей помощь, у нее уже не было нужды прибегать к услугам арендатора, тем более что Гогу не торопил ее с возвратом денег, которые она ему задолжала за границей.
Платамону начал с того, что объяснил, почему он приехал в столицу: сыну надо уладить свои дела в университете, и он решил проводить его, надеясь заодно рассеять тучи прискорбных разногласий, возникших между ним и Надиной. Дела сына устроились быстро, и Аристиде возвращается домой, где сможет лучше готовиться к экзаменам, которые твердо намеревается сдать после рождества. Таким образом, у него, Платамону, осталось свободное время, он, правда, забегался, но все-таки сколотил половину суммы весеннего взноса за аренду и принес барыне, чтобы доказать, что ради нее он способен совершить даже невозможное. Он просит лишь о небольшой милости и уверен, что, принимая во внимание его преданность, ему не откажут. Естественно, речь снова идет о поместье Бабароаге. Недавно барыня сама сказала ему, что не предполагает продавать поместье. Однако, так как слухи не затихают (от крестьян он узнал, будто эту землю намеревается приобрести старый барин), он, Платамону, тоже осмеливается напомнить о своем желании купить поместье. Поэтому он просит барыню, чтобы, принимая аванс за аренду будущего года, она считала бы эту сумму задатком за имение, если, конечно, его предложение окажется наиболее выгодным и будет принято. Для барыни это ни к чему не обязывающая формальность, но для него, Платамону, — некоторое, хоть и туманное, обеспечение, ценное главным образом как доказательство ее доверия и признания его давних услуг.
Надина не перебивала Платамону. Для нее важно было лишь то, что он принес деньги. Еще от отца она усвоила, что от денег никогда не следует отказываться. Что же касается милости, которую Платамону у нее просит, то она, по существу, беспредметна, так как Надина даже не помышляет о продаже Бабароаги. Продавать поместье было бы еще скучнее, чем сдавать его в аренду. Ведь всевозможные нудные разговоры начались сразу, как только был пущен слух, будто она предполагает продать землю.
— И чего это вам всем взбрело в голову торговать моим поместьем? — спросила Надина. — Все знают, что я его продаю, приходят ко мне с разными предложениями, одна я ничего не знаю. А вам не кажется, что я тоже должна хоть что-то знать?.. Так вот, сударь мой, так как вы все-таки благоразумнее других, я вам категорически заявляю: я ничего не продаю и не собираюсь продавать! Поняли? Это окончательно и бесповоротно!
— Раз так, то моя незначительная просьба тем более не имеет для вас никакого значения!.. — подобострастно настаивал Платамону, подумав про себя, что у женщин ничего не бывает окончательным и бесповоротным — вчера она хотела продать землю, сегодня передумала, а завтра может снова вернуться к старой мысли.
— Пожалуй… — равнодушно согласилась Надина. — Хорошо. Как хотите. Только я сочла необходимым предупредить вас, чтобы вы потом не говорили, будто…
О сделке с арендатором она позже рассказала Григоре. Ей не хотелось скрывать от него подобные вещи, тем более что она получила значительную сумму и сможет брать у мужа меньше денег. Григоре, как всегда, повторил ей, что она полновластная хозяйка своих доходов и он не намерен вмешиваться в ее дела. Но, по его мнению, Надина не должна была давать Платамону даже платонического обещания. Зачем ей связывать себе руки?
Надина тут же пожалела, что рассказала все мужу. Все-таки Григоре ужасный педант. Он заметил ее недовольство и поспешил добавить:
— Возможно, я преувеличиваю… Главное, чтобы ты, Надина, не расстраивалась!.. Будь всегда веселой! Твоя улыбка — это моя жизнь.
— Эй, Кирилэ, ты читать умеешь? Нет? Жаль!.. А ну поди сюда, я тебе что-то покажу!
Говоря это, Платамону вытащил из туго набитого бумажника белый листок бумаги и победоносно помахал им перед глазами приказчика. Они находились в конторе поместья — маленькой комнатке, в которой стояли лишь сосновый стол и несколько табуреток.
— Видишь этот клочок бумаги, Кирилэ? Посмотри на него хорошенько. Как следует посмотри! — ликующе воскликнул арендатор. — Так вот! Это Бабароага! Вот так! Можешь рассказать это всем, чтобы люди не били понапрасну ноги и не ходили на барскую усадьбу.
— Дай вам бог владеть ей на здоровье! — уважительно пожелал Кирилэ.
— Дай бог, дай бог, — поблагодарил Платамону. — Я, Кирилэ, работал не покладая рук всю жизнь и вправе иметь на старости лет кусок земли. Ты сам видишь, что я и по ночам не знаю покоя, бегаю, из кожи вон лезу, не гнушаюсь сам подставить плечо вместе с вами, не чета другим господам-белоручкам, которые потягивают кофеек на веранде да живут на готовеньком. И все-таки я, видно, мешаю мужикам, и они стараются оттереть меня в сторону. А разве это справедливо, Кирилэ? Скажи сам, ты ведь человек разумный!
— Так ведь мужики не против вас поднялись, барин! — запротестовал приказчик. — Только что ж им делать — у них тоже нет земли, вот они и смотрят, как бы им для себя откупить поместье.
— Да пусть откупают, разве я против, — согласился Платамону, старательно складывая и пряча бумажку. — Пусть покупают, Кирилэ! Но зачем же они зарятся как раз на мое поместье?
Платамону давно ждал возможности отвести душу. Обращение крестьян к Надине он расценил как попытку конкурировать с ним и, следовательно, как проявление самой черной неблагодарности. На расписку, полученную от Надины, он не возлагал слишком больших надежд и пока решил использовать ее только для укрепления своего авторитета в глазах крестьян. Это утешение было ему необходимо в какой-то степени и из-за Аристиде. То, что сын предпочел вернуться домой вместо того, чтобы весело проводить время в Бухаресте, очень встревожило Платамону, и тревога его усугублялась оттого, что он не мог поделиться ею ни с кем, даже с собственной супругой, женщиной слабохарактерной и безвольной. Платамону опасался, что Аристиде завел роман с мужичкой и может испортить себе все будущее или натворить бог весть что. Аристиде никогда ничего не рассказывал отцу о своих амурных делах, а тот не хотел его расспрашивать, опасаясь чем-нибудь оскорбить. Но сердце Платамону тревожно ныло.
Кирилэ Пэуну сейчас не терпелось рассказать мужикам новость, услышанную от хозяина. Однако в будни он не мог отлучаться из Глигану. Только в воскресенье ему удалось выкроить свободный час и наведаться домой в Амару, чтобы заняться там своими делами и заодно излить душу. Он остановил телегу перед корчмой Бусуйока, где всегда после обедни собирались мужики, сам вылез, а жену и дочь отправил домой. На улице несколько горемык, укрываясь под стрехой корчмы, толковали, вздыхая, о своих бедах. Кирилэ поздоровался с ними и вошел внутрь. Там Лука Талабэ пререкался со старостой. Их молча слушали другие крестьяне, скучившиеся вокруг спорщиков. Заметив Кирилэ, Лука весело воскликнул, словно тот пришел к нему на помощь:
— Вот хорошо, что бог тебя привел, Кирилэ!.. Ты-то уж беспременно должен знать!..
Корчмарь воспользовался случаем, чтобы встряхнуть посетителей:
— Что же вы все на ногах стоите, люди добрые, только проходу мешаете? Присаживайтесь к столу, не укусит он, да и денег я с вас не потребую! Вот так!.. Ну, садитесь, садитесь поудобнее, братцы! Садись ты первым, господин староста, за тобой и другие потянутся.
Наконец ему удалось всех усадить и подать выпивку.
Мужики толковали о Бабароаге, и громче всех шумел староста — Ион Правилэ, доказывая, что будет несправедливо, коли те, кто побогаче, отхватят еще земли, а бедняки так и останутся ни с чем.
— Вот так он меня изводит уж битый час! — кинул в сердцах Лука, обращаясь к Кирилэ.
— Так ведь староста прав, — вмешался Трифон Гужу. — Нехорошо ты поступаешь, дядюшка Лука! Нет, нехорошо!.. Ежели вы стараетесь скупить всю землю, как же после этого король сможет раздать ее мужикам?
Мужики одобрительно загудели, и Лука поспешил ему возразить:
— Кто это тебе сказал, что король раздаст мужикам землю?
— Весь народ это знает, только вы не хотите слушать! — укоризненно ответил Трифон.
— Должен он поделить, иначе житья нам больше не будет! — поддержал его чей-то густой и глухой голос, словно донесшийся из-под земли.
Лука Талабэ понял, что большинство настроено против него, и продолжал другим тоном:
— Хорошо, кабы вышло по-вашему, братцы, но только опасаюсь я, что мы-то останемся лишь при словах, а землей другие будут пользоваться!.. Что ж это, Трифон, выходит? Разве я для себя стараюсь, а не для всех?.. Я, слава богу, худо-бедно, но на черный день откладываю… Только думаю — почему ж это другие должны завладеть землей, которую мы обрабатываем? Почему мы не можем все сообща сложиться и откупить ее? Ведь поделю-то я ее не с одним Марином Станом, а со всеми честными людьми, которые работать хотят. И с тобой, Игнат, и с тобой, Трифон, и со всеми, кто пожелает, только бы помог нам господь бог заполучить поместье… Что, разве я неверно говорю, люди добрые?
Увещевал он их еще долго. Староста лишь насмешливо улыбался, обиженный тем, что крестьяне действовали от него тайком. Кирилэ Пэуну было почему-то стыдно. Его так и подмывало перебить Луку, но он не осмеливался разрушить его надежды. Однако когда Лука стал рассказывать, что Платамону из-за Бабароаги даже ездил в Бухарест, он счел, что наступила подходящая минута, и пробормотал:
— Да, был он там и, кажись, не попусту съездил.
Лука сразу осекся. Бусуйок подошел к столу, чтобы лучше слышать.
— Так что ж ты молчал, пока мы торговались да ссорились, коли у арендатора и документ уже в кармане? — рассердился Правилэ, когда Кирилэ рассказал обо всем, что узнал от Платамону.
Люди вокруг недовольно ворчали, и староста, забыв о своей обиде, озабоченно вздохнул:
— Так…
Лука Талабэ, который все еще не мог прийти в себя от изумления, невольно встал и процедил сквозь зубы:
— Ну уж нет, мы не позволим так над нами измываться!
Другие, кто помягче, кто твердо, его поддержали.
— Нет, не позволим!..
Столица весело смеялась в убранстве трехцветных флагов, развевавшихся на зданиях государственных учреждений. Каля Викторией посыпали тончайшим серым песком. Толпа залила тротуары. Желтое солнце равнодушно выглядывало из-за туч. Королевский кортеж медленно двигался к Кафедральному собору. Эскадроны почетного эскорта цокали копытами по булыжной мостовой. Во главе процессии ехал, стоя в пролетке, префект полиции в сдвинутом на затылок цилиндре; весь в сверкающих позументах и галунах, он, будто избалованный капельмейстер, горделиво размахивал руками и изредка оглядывался на шествие.
Палата депутатов глухо жужжала, как пчелиный улей перед роением. Трибуны для публики, заполненные нарядными дамами, казались клумбами пестрых цветов. Бриллианты сверкали, как утренние капли росы на бархатистых лепестках. Даже дипломатические ложи были расцвечены яркими мундирами военных атташе, рядом с которыми угрюмо чернели фраки иностранных послов.
В зале блестели белоснежные манишки, лысины, ордена. Сотни избранников народа пожимали друг другу руки. Перед председательской ложей бурлил настоящий водоворот фраков. Представители нации то и дело поднимали глаза к трибуне гостей, выискивая своих друзей или же посылая воздушные поцелуи сияющей в цветнике даме.
— Вот и Гогу! — взволнованно шепнула Еуджения улыбающейся Надине.
Гогу Ионеску весело подавал им снизу какие-то никому не понятные знаки, на которые Надина, предполагая, что он спрашивает, довольна ли она местами, отвечала, беззвучно шевеля губами:
— Очень хорошо. Мерси! Прекрасно! Ты оказался на высоте!
Гогу исчез среди фраков, но через несколько секунд снова вынырнул под руку с Раулем Брумару, который усердно кланялся и что-то говорил, но что именно, разобрать было невозможно.
— А этот как попал в зал заседаний? — спросил Григоре, наклонившись из-за спины Еуджении.
— Что ж тут такого? — удивленно переспросила Надина. — Он ничего не пропускает. А кроме того, у него столько связей, что перед ним открыты все двери.
Вдруг в зале все засуетились. Новые и новые фрачные пары протискивались через боковые двери. С правой стороны торжественно вплывали архиереи, сияя своими расшитыми одеяниями, с левой — генералы в парадных, затканных сверкающим шитьем мундирах. На возвышении выстраивались в ряд важные господа. Около одной из дверей кто-то испуганно крикнул:
— Его величество король!
На мгновение воцарилась напряженная тишина, которая тут же взорвалась шквалом рукоплесканий; они прекратились только тогда, когда король взял из рук главы правительства лист бумаги, вынул очки, не торопясь вздел их на нос и начал читать:
— Господа сенаторы! Господа депутаты!
Почти после каждой фразы раздавались аплодисменты, то тише, то снова громче, вынуждая короля останавливаться и поглядывать поверх очков на мозаику лиц, обращенных к нему тысячью взглядов, сливавшихся, точно тысячи лучей, в фокусе волшебной линзы.
— …моя постоянная забота о процветании трудолюбивого крестьянства, мощной и здоровой основы государства, от которой зависит будущее нации.
К гулу рукоплесканий присоединился теперь и пересохший от волнения голос Григоре:
— Браво! Браво!
Надина чуть повернула голову и с укоризной посмотрела на мужа.
Чтение королевского послания окончилось, овация проводила короля до выхода, и все потянулись из зала.
— Очень милый спектакль! — прощебетала Надина. — Правда? А король какой душка!
На улице — элегантные экипажи, шумные автомобили, улыбки, рукопожатия. Военный оркестр почетного караула грянул бравурный марш…
Собака отчаянно лаяла. Дождь лил как из ведра.
— Да выдь ты за дверь, человече, погляди, как бы сука не тяпнула кого, а то бед потом не оберешься!
Игнат Черчел, ворча, поднялся с лавки. Как только он открыл дверь в сени, поросенок, который скребся там, пытаясь войти, метнулся ему в ноги и ворвался в комнату.
— А, черт с ним! — пробормотал Игнат, подошел к входной двери и крикнул: — Да цыц ты, шавка, будь ты проклята со всем своим отродьем!
По двору, шлепая по грязи и защищаясь раскрытым зонтиком от бешеных наскоков собаки, к дому шел сборщик налогов Бырзотеску, а за ним месил грязь один из деревенских стражников.
— Что ж ты, Игнат, поджидаешь, чтобы я сам к тебе пожаловал, да еще в такую непогоду гоняешь? Не жалеешь ты моих трудов, а?
Ошеломленный хозяин сперва ничего не ответил, а лишь снова прикрикнул на собаку:
— Цыц, шавка! Не понимаешь, видать, по-хорошему! — И тут же, смягчив голос, он обратился к Бырзотеску: — Да чего уж нам, горемычным, ждать! Только держит нас нищета в своих когтях, дохнуть не дает… А иначе бы я беспременно пришел, как не прийти… Ведь я-то хорошо знаю, где примэрия, да и ноги, слава богу, еще ходят.
Бырзотеску добрался наконец до двери, закрыл зонтик и, тщательно стряхивая с него воду, заметил:
— Как платить подати — нищета вас заела, а так в корчме днюете и ночуете! Я-то вас, мужиков, хорошо знаю, Игнат! Меня вокруг пальца не обведете! На вас я здесь трачу свою жизнь и здоровье!
— Какая там корчма? — запротестовал Игнат. — Я и не упомню, когда хоть каплю цуйки в рот брал, да кто теперь и помышляет о выпивке, коли…
— Ну ладно, хватит лясы точить! Я к тебе не для болтовни пришел! — перебил его Бырзотеску и вошел в дом.
Жена Игната застыла у печи, прижимая к себе четверых детей, словно наседка, смертельно напуганная коршуном. Поросенок, довольно похрюкивая, удивленно задрал пятачок… Сборщик налогов остановился посреди комнаты, внимательно осматривая все вокруг. Худой и долговязый, он касался головой потолочины. Оглядевшись, он взял у стражника реестр, что-то там записал и вырвал страницу.
— Так вот, Игнат, — заявил он строго, — я сейчас опишу твоего поросенка, потому что ничего более ценного, вижу, у тебя нет. Понятно? Пока я его не забираю, так и быть, не говори, что я злой человек. Но не надейся, что буду ждать тебя больше недели, меня начальники тоже не ждут. И приходить сюда больше не буду, незачем мне портить обувку в лужах и грязи, вы-то мне другую не купите, даже если мне босиком шлепать придется… Значит, так, Игнат, приходи поскорей с деньгами, а не то распрощаешься с поросенком.
— Ой, беда какая, — горестно запричитала женщина, — не отбирайте у нас свинки, барин, не оставляйте детишек голодными!.. Больше ничего у нас нет, последний кусок от себя отрываем, чтобы поросенка выкормить, а другую скотину где нам держать, ни кормов нету, ни кукурузы…
Не обратив на женщину ни малейшего внимания, будто ее и не было, Бырзотеску повернулся и вышел, низко согнувшись, чтобы не удариться головой о притолоку. Игнат удрученно проводил его, как положено, до самой калитки, машинально повторяя просящим, плаксивым голосом:
— Так как же нам быть, господин сборщик, как же нам быть?
Аристиде Платамону послал служанку за Гергиной, дочерью приказчика. Она-то сумеет хорошо, по складке выгладить его брюки, в отличие от других дур, которые не умеют даже утюг накалить как следует.
Аристиде сидел дома один. У отца была какая-то тяжба в трибунале в Костешти, и он выставил свидетелем Кирилэ Пэуна. Они еще с утра уехали на бричке, захватив с собой госпожу Платамону и жену Кирилэ. Отец предложил и Аристиде проехаться с ними, но тот отказался. Он лучше воспользуется одиночеством и серьезно позанимается. Сестра его уже неделю как уехала поразвлечься к друзьям в Питешти.
Гергина робко вошла вслед за служанкой в комнату молодого хозяина.
— Вот какое дело, девочка, ты у нас умная и проворная, сможешь оказать мне услугу… — встретил ее Аристиде, объясняя, зачем позвал. Утюг уже разогрелся, а на столе лежали брюки и мокрая тряпка. Неумеху служанку он прогнал с глаз долой.
— Я попробую, барчук, — прошептала Гергина, напуганная головомойкой, которую Аристиде устроил чуть раньше служанке. — Только не знаю, справлюсь ли…
Она тут же принялась за утюжку. Аристиде стоял рядом, не сводя с нее глаз. Ее гибкая фигура склонилась над утюгом. Красный платок, завязанный на затылке, тесно облегал голову, оставляя открытой пухлую шею. Под тонкой, расстегнутой блузкой вырисовывалась округлая грудь, с нежными, как бутоны, сосками. Аристиде, не сводя с нее взгляда, наклонился и прикоснулся губами к шее девушки. Гергина вздрогнула и вскинула на него смертельно испуганные глаза.
— Как ты думаешь, почему я тебя позвал, Гергина? — прошептал Аристиде, забирая у нее из рук утюг и ставя его на подставку. — Ради этого? — продолжал он, пренебрежительно указывая на утюг. — Такую красавицу?
Гергина отступила к двери, глядя на него все с таким же страхом. Аристиде схватил ее за руку.
— Ты боишься меня?.. Скажи правду?.. Как же так?.. Ведь я ради тебя не остался в Бухаресте, только ради тебя…
Девушка снова попыталась добраться до двери, но Аристиде быстро повернул ключ в замке и обнял ее за талию, продолжая шептать тем же горячим, жадным голосом:
— Почему ты не хочешь улыбнуться, Гергина?.. Почему ты так на меня смотришь? Я не хочу, не хочу, чтобы ты так смотрела! — бормотал он, покрывая поцелуями ее губы, глаза, щеки.
— За что ты издеваешься надо мной, барчук? — пролепетала Гергина и, почувствовав, что он тащит ее в угол, к дивану, жалобно заплакала. — Не хочу!.. Не хочу!.. Я стану кричать!.. Не хочу!
— Не будь дурой, Гергина!.. Не глупи, не… — задыхаясь, бормотал Аристиде, алчно кусая ее губы.
Занавес опустился под гул рукоплесканий. Свет внезапно хлынул в зрительный зал, раскаленный от жары и запаха множества человеческих тел. Несколько минут зрители все еще вызывали актеров, потом успокоились и взялись за бинокли. Надина восседала в своей ложе, как идол, благосклонно принимающий поклонение верующих. Она равнодушно скользила взглядом по партеру, изредка обмениваясь приветствиями то с одной, то с другой ложей. После первого беглого осмотра она негромко сказала Григоре:
— Видел? Даже семья Пределяну явилась в полном составе. И как этот скряга согласился на такие расходы?
— А мы даже не наведались к ним, — с сожалением заметил Григоре. — Я не знал, что они вернулись из поместья.
Артисты снова вышли на сцену, чтобы раскланяться. Ложи застонали от восторга.
— Изумительно… Какой великий актер!.. Восхитительно играет!.. Я видела эту пьесу и в Париже! Да, да, тоже с его участием!..
Григоре воспользовался суматохой антракта и прошел в ложу Пределяну. После первых же слов Текла удивленно заметила:
— А вы очень изменились! Совсем другим человеком стали!
— Разве заметно? — улыбнулся Григоре. — Мне немного стыдно, но я… влюблен по уши!
Ольга посмотрела на него, шаловливо улыбаясь. Текла взглянула на ложу Надины, где сейчас толпилось множество поклонников, и задумчиво пробормотала:
— И впрямь, она словно стала еще красивее, еще прелестней…
Григоре признательно поцеловал ей руку.
Когда погас свет и вновь взвился занавес, Надина шепотом спросила:
— Куда мы пойдем после спектакля, Григ?
Позднее, в минуту высшего накала драмы, разыгравшейся на сцене, она кокетливо продолжала:
— Рауль разыскал новый ночной ресторан, абсолютно парижский, мало кто о нем знает; там бывает лучшее общество. Я его отправила зарезервировать нам столик, а к концу спектакля он заедет сюда и проводит нас. Я хорошо сделала? Поедут и Гогу с женой.
— Все, что ты делаешь, хорошо! — шепнул Григоре, украдкой погладив ее обнаженную руку, лежавшую на спинке кресла.
Маленький ночной ресторан на уединенной улочке. Внешне все выглядит весьма скромно, но внутри ослепительный свет, изысканная роскошь, теплый уют, французы-кельнеры и несколько сенсационных эстрадных номеров. Владелец ресторана, отпрыск родовитой боярской семьи, растранжирил в Париже огромное состояние и на жалкие его остатки недавно открыл этот ресторан, чтобы найти себе какое-то занятие. Посетителей он встречает лично, торжественно и церемонно, как владетельный вельможа, принимающий своих гостей, приглашенных на светский раут для избранных. Рауль Брумару, конечно, приятель хозяина и остроумно представляет всех друг другу. Надина восхищенно улыбается и непрерывно повторяет:
— Ah, oui, c’est vraiment très chic, très parisien![3]
Маленький зал заполнен мужчинами во фраках и декольтированными дамами. Кельнеры скользят, как тени, удерживая в равновесии нагруженные серебряные подносы. На квадратной сцене темпераментная испанская танцовщица, под аккомпанемент специального оркестра испанских же гитаристов, танцует, подчеркивая каждое движение резким вибрирующим треском кастаньет. Когда она убегает со сцены, оркестр исполняет еще несколько севильских и мадридских мелодий, затем тоже исчезает, уступая место пианисту, сонно и небрежно играющему какие-то прелюдии и, по существу, готовящему выход французскому шансонье, смазливому, элегантному и заметно избалованному. Компетентная публика встречает шансонье неистовой овацией. Певец галантно раскланивается во все стороны, свет гаснет, и остается лишь несколько синих лампочек — цвет романса грез. Затем следуют другие песенки, каждая со своим освещением. Кельнер подает певцу гитару, оставленную одним из испанцев на крышке рояля, зажигает розовый свет, баловень публики подходит к Надине и трепетно поет ей куплеты безответной любви.
Воздух насыщен дымом, испарениями густых вин. Глаза блестят. На утомленных лицах дрожат блики яркого света. Языки заплетаются…
В экипаже укутанная в меха Надина довольно говорит:
— Как хорошо, что Бухарест становится цивилизованным городом, а то здесь все сводилось к жареным колбаскам, цыганам-музыкантам и грубому хамству. Не так ли, Григ, милый?
— Конечно, так.
— А шансонье очень забавный! — добавляет она после небольшой паузы. — Ты заметил, что он пел только для меня?
Григоре чувствует лишь одно — Надина рядом с ним, счастливая, теплая. Он отвечает страстным, покорным голосом:
— Ты самая красивая!
— Это ты, Петрикэ?
— Я, я! Открывай, мать, быстрее!
Петре вошел. В доме темно. Лишь огонь в печи отбрасывает багровый круг света.
— А ты, видать, еще не спишь? — удивился Петре.
— Когда же мне спать? Пока ребят накормила, пока они улеглись, вот и время прошло, — ответила мать, хлопоча у печи. — Только и ты, родной мой, больно уж припозднился, а мне, одному богу ведомо, до чего трудно приходится. Не знаю, как последние куски поделить, чтоб и тебя не обидеть, и малых накормить.
Петре, вздыхая, уселся на лавку:
— Так ведь я, мать, тоже не на гулянье был, не на пирушке.
Смаранда поставила перед сыном тарелку с едой. Некоторое время в комнате слышалось лишь торопливое прихлебывание и чавканье. На другой лавке, на лежанке и на печи тяжело сопели сквозь сон дети. Немного утолив голод, но все еще продолжая есть, Петре рассказал матери, что и сегодня ему не удалось довести до конца свои дела со старым барином. Приказчик мутит воду, юлит, говорит, что барин, коли обещает, то обязательно сдержит слово, что заплатить за быка он велел еще той зимой, но о том, чтобы простить долг, ничего не говорил.
— Вот так он и меня за нос водил, месяц за месяцем, а уж скоро год сравняется, как помер твой бедный отец, — со слезами пробормотала Смаранда.
— Ну, я этого так не оставлю, можешь не сомневаться! — твердо сказал Петре. — Это наше право, и я не уступлю. Мы ведь не милостыню просим — отец-то на них работал, пока бог его не прибрал…
Он вычерпал последние ложки похлебки и надолго замолчал, не сводя глаз с красных языков пламени, лениво гудевшего в печи. Затем добавил помягче:
— Терпишь, терпишь и вздыхаешь, пока не станет невмоготу, а уж тогда…
Вновь помолчал и чуть спустя задумчиво добавил:
— Вот мужики наши тоже умом раскидывают и все советуются, как им быть, что делать. Потому-то я и задержался…
Петре осекся, словно что-то вспомнив, и спросил:
— А почему, мать, лампу не зажигаешь? Неужто весь керосин вышел?
— Да нет, чуток еще есть, только я подумала, что хватит с нас и света от печи…
Петре покачал головой, соглашаясь:
— Твоя правда, печь тоже светит, коли нет другого огня! Пламя затрещало, дрова разгорались. Лицо Петре озарилось красным светом. Его тень заплясала по стене, и стена будто закачалась.
Титу Херделя подробно написал домой, как он жил в ожидании места и как он теперь, можно сказать, с божьей помощью, прекрасно устроился. В письме он не только хвалил самого себя, но и всячески расхваливал «Драпелул», расписывая ее как газету весьма значительную и влиятельную. Зная, что отец большой любитель прессы, он отправил ему увесистую пачку разных изданий, не преминув обвести красным карандашом в «Драпелуле» все материалы, написанные им лично, и, в частности, две передовые статьи, где он отважно воевал с самим графом Аппоньи{12}. Титу не забыл, конечно, вовсю расхвалить Григоре Югу (жена которого — истинное чудо красоты и элегантности, так что все барышни Амарадии и окрестностей тут же умерли бы от восхищения и зависти, если б ее увидели), а также рассказал, как он провел время в их загородном замке, похожем на замок графов в Бекляне, и как возвратился в Бухарест в автомобиле, покрыв расстояние, приблизительно равное расстоянию между Бистрицей и Клужем. Он передал отцу дружеский привет от Гаврилаша, который относится к Титу, как к родному сыну, и просил кланяться всем знакомым, в том числе и священнику Белчугу, — ведь в конечном счете тот отнесся к нему очень хорошо, так что мелкие недоразумения прошлого пора забыть. Далее Титу писал, что ждет приезда священника в Румынию, как тот обещал еще в те дни, когда хлопотал о строительстве новой церкви в Припасе. Белчуг — человек вдовый и состоятельный, может смело приехать и не пожалеет о расходах, так как Бухарест даже красивее Будапешта, не говоря уж о том, что здесь сердце румынской нации. Заодно Титу торжественно поздравил Гиги с помолвкой и пожелал ей всяких благ, а Зэгряну написал, что он прекрасный малый. Ему очень жаль, что он не сможет приехать на свадьбу, но теперь у него уйма срочных дел, а к тому же и с деньгами у него пока не густо.
Титу, конечно, ничего не упомянул о своих любовных похождениях, хотя прекрасно знал, что Гиги они бы чрезвычайно заинтересовали. Ему не хотелось, чтобы в Амарадии узнали, что он и в Бухаресте ведет себя легкомысленно, но за последние недели, с тех пор как отпали заботы о хлебе насущном, именно эти похождения занимали его больше всего.
Мими сдержала слово и пришла в свою девичью комнатку как-то после обеда, когда знала, что матери не будет дома. Она разделась сама и сразу же нырнула в старую кроватку. С тех пор она каждый раз, приходя к нему, тут же раздевалась, сбрасывая с себя даже сорочку, и оставалась в чем мать родила. Налюбовавшись своей наготой в большом зеркале с рамой орехового дерева, стоявшем здесь тоже со времен ее девичьей жизни, Мими быстренько пряталась в кроватке, в которой когда-то предавалась мечтам.
Первое время Титу встречал ее, волнуясь и гордясь тем, что покорил столь восхитительную женщину. Вскоре, однако, он понял, что не является единственным гордым счастливцем, что ему перепадают лишь объедки и все это любовное приключение объясняется лишь случайным капризом Мими, захотевшей вкусить любви поэта. Впрочем, Мими не постеснялась ясно ему заявить, что он не вправе предъявлять ей никаких претензий и надоедать своей ревностью, потому что ей достаточно осточертели упреки мужа. Титу, разумеется, примирился с создавшимся положением, подумав, что в конце концов она дает ему, что может, и незачем ему отказываться от красивой, вдобавок не требующей расходов женщины.
Но потом появились и неизбежные, правда пока еще незначительные, осложнения. Его ученица Мариоара, по-видимому, о чем-то догадавшись, стала его укорять, заявляя, что если он не любит ее по-настоящему, то должен честно в этом признаться, а не издеваться над ней, точно над уличной девкой, изменяя ей с кем попало. В заключение она прямо пригрозила пожаловаться на него госпоже Гаврилаш. Чтобы успокоить девушку, Титу пришлось целый вечер ее убеждать и клясться, что он любит лишь ее одну.
А в один прекрасный день за него взялась госпожа Александреску и принялась ему выговаривать так жалобно, будто ее покинул Женикэ:
— Господин Херделя, я вас от души прошу, умоляю, будьте благоразумны, не губите бедную Мими! Девочка, наверно, любит вас, я сразу заметила, как вы ей симпатичны, но вы должны быть осторожнее и оберегать ее, а то Василе узнает, и тогда не миновать беды… Я ничего не говорю и ни в чем вас не обвиняю, ведь страсть все сметает на своем пути, да и не удивительно, что бедняжке Мими надоел этот грубиян и бирюк, но…
Титу покорно выслушал сетования хозяйки и только к концу разговора попытался робко возразить, скорее стремясь показать, какой он рыцарь, чем надеясь на то, что ему поверят. Если же он действительно чувствовал себя неловко перед госпожой Александреску, то это было скорее из-за Танцы, за которой он стал в последнее время весьма энергично ухаживать. Госпожа Александреску представила его родителям девушки и вовсю расхвалила. С тех пор Титу зачастил в район вокзала, в домик господина Александру Ионеску, начальника одной из канцелярий министерства финансов. Танца стала его прекрасной и истинной любовью. Благодаря ей в нем вновь ожило поэтическое вдохновение. Каждый вечер, закончив с обязательной писаниной для «Драпелула», утопая в клубах табачного дыма, он прославлял в стихах это божественное создание. Танца отвечала ему теми же чувствами. Несмотря на свою робость, она призналась ему, что не может без него жить. Если она не видела Титу хотя бы два-три дня, то выдумывала всевозможные предлоги, чтобы навестить Ленуцу, наперсницу своей любви, и та, конечно, сейчас же приглашала Титу.
Все эти увлечения не мешали ему справляться с работой в редакции, напротив, даже помогали. Каждое утро Титу добросовестно являлся в «Драпелул» с очередной рукописью. Там он неизменно заставал одного Рошу, который вечно торчал за своим письменным столом, словно никогда и не уходил. К обеду появлялись репортеры и другие сотрудники, вечно куда-то спешащие, суетливые, недовольные. Все они шумно разглагольствовали, спорили, но писать и не думали, так что Херделя был, по существу, единственным помощником Рошу, который частенько ему говорил:
— Ты, малыш, выдвинешься, так и знай! Ты мне поверь, дружок, я не болтаю чепухи, как эти барчуки, которые забегают сюда на секунду, бахвалятся, лгут напропалую и даже строчки не способны написать как следует! Ты, малыш, далеко пойдешь, потому что тебе нравится работа и ты от нее не отлыниваешь. Это уж точно!.. У тебя есть все необходимое для хорошего журналиста — талант и трудолюбие. Правда, может случиться, что ты плюнешь на это ремесло. Ты человек порядочный, а для журналистики это только помеха. Но все равно, ты своего добьешься, за что бы ты ни взялся!
Титу, в свою очередь, считал себя обязанным докладывать Рошу всякий раз, когда обедал у Гогу Ионеску, бывал в гостях у Григоре Юги или когда происходило еще что-нибудь подобное, представляющее, как ему казалось, интерес не только для него лично. Но секретарь редакции не одобрял этих визитов Титу, расценивая их как проявление карьеризма, и безапелляционно заявлял, что настоящий журналист должен вращаться только в своем кругу и не лезть к знатным господам, чтобы не усыпить свою совесть. Журналист всегда должен быть готов протестовать и обличать; это тем более необходимо в такой стране, как Румыния, где беззаконие — единственный, постоянно действующий закон.
— Ты только хорошенько открой глаза, малыш, и посмотри вокруг. Ты прокатился по деревням в автомобиле и гостил в барских особняках, но не приложил ухо к земле, чтобы уловить голоса, которые не пробиваются наружу. Из автомобиля ничего не видно и не слышно. И на тротуарах Бухареста тоже ничего не увидишь и не услышишь. Вся наша видимая роскошь и цивилизация фальшивы и искусственны. Действительность, молодой человек, совсем иная. Мы вывозим за границу десятки тысяч вагонов зерна, а несколько миллионов наших крестьян не имеют достаточно кукурузы, чтобы каждый день варить себе мамалыгу! Понимаешь, что это значит? Ослепительное освещение Бухареста не больше чем самообман. Мы не смотрим по ту сторону этого освещения, так как знаем, что там бездонная пропасть и достаточно только увидеть ее, чтобы содрогнуться. Наша действительность — это не роскошь и блеск, не автомобили, не помещичьи усадьбы! Нет, малыш! Все это — лишь тонкая оболочка, которая прикрывает вулкан боли и страдания. Эта оболочка завтра-послезавтра прорвется, и тогда…
Но Титу уже привык к пророчествам о неминуемой катастрофе. Как только речь заходила о положении в стране и о страданиях крестьян, каждый считал своим долгом не только прослезиться, но и предсказать самые грозные и неминуемые беды. Наверно, так всегда было и будет. Горожане, знающие деревенскую жизнь лишь по увеселительным поездкам на лоно природы, полны сочувствия к вечно недовольным и готовым взбунтоваться крестьянам именно потому, что твердо уверены: румынские крестьяне не способны восстать по-настоящему.
— Ты бы не хотел, Григ, чтобы мы провели рождество у себя в деревне? — весело спросила Надина незадолго до праздников.
Григоре ответил лишь признательным взглядом. Предложение жены он истолковал как проявление деликатного внимания к себе. Ничего не могло бы порадовать его больше, чем это доказательство душевной близости. Таким образом, их любовь скрепляется полным взаимопониманием. Физическая страсть становится наконец прочной, ибо ее питает неиссякаемый источник духовной близости. Если бы он с самого начала относился к Надине так, как сейчас, они бы не причинили друг другу столько горя! Настоящую цену счастья познаешь лишь после того, как тебя очищает несчастье.
О подробностях они столковались легко. Григоре довольствовался тем, что запоминал малейшие желания Надины, чтобы все их затем выполнить. Первый пункт предусматривал, что рождество они проведут в Амаре, но Новый год встретят обязательно в Бухаресте. Принято. Во-вторых — рождество надо отметить весело и шумно, пригласить побольше гостей и лучших музыкантов. Конечно, и это принято. На рождество надо созвать всех соседей по поместью, разумеется, тех, кто поприличнее. Об этом позаботится Мирон Юга, которого решение детей, несомненно, обрадует. Григоре специально напишет отцу и попросит его пригласить из Питешти уездного префекта, так что на их веселом празднестве будет представлено даже правительство. Надина улыбнулась, мысль о присутствии префекта показалась ей забавной… Затем Григоре спросил:
— А из Бухареста захватим кого-нибудь или лучше не стоит?
— А как же? — удивилась Надина. — Если у нас там будут только помещики и арендаторы, включая даже префекта, мы от скуки на стену полезем. Правда, приедут Гогу и Еуджения, у которых гостит семья ее брата. Он, кажется, преподаватель или что-то в этом роде в Джурджу{13}. Само собой разумеется, они приедут вместе со своими гостями. Затем надо прихватить с собой нескольких остроумных молодых людей, чтобы было с кем поболтать. Хотя бы двоих-троих.
Когда Надина произнесла имя Рауля Брумару, она заметила или ей это почудилось, что по лицу Григоре пробежала едва уловимая тень. Она тут же поспешно добавила:
— Если тебе не хочется, Григ, не надо! Я просто подумала о Рауле, потому что он всегда веселый и…
— Нет, нет! Почему же? Пожалуйста… пусть будет и бедняга Рауль! — согласился Григоре с пренебрежительным сочувствием.
— А может быть, пригласим и того молодого человека, я забыла, как его зовут, из Трансильвании? — продолжала Надина. — Он нам споет трансильванские колядки…
Рождество приходилось на четверг. Надина решила, что они выедут в Амару во вторник после обеда, чтобы как следует выспаться и отдохнуть к рождественскому вечеру. На Северном вокзале столицы их поджидал один только Рауль. Остальные светские кавалеры в последнюю минуту уклонились, принеся извинения. Лишь за станцией Китила появился веселый и сияющий Титу Херделя. Он тут же сочинил, будто примчался к самому отходу поезда и устроился в другом купе. В действительности же он пришел на вокзал за целых полчаса до отправления и занял удобное место в вагоне третьего класса, так как билет надо было оплачивать из собственного кармана, а ему не хотелось транжирить деньги.
Его объяснения и извинения внимательно выслушал один лишь Григоре. Надина была полностью поглощена какой-то пикантной историей из журнала «Vie parisienne»[4], которую пересказывал ей Рауль Брумару, так что она лишь улыбнулась Титу и, протянув левую руку, равнодушно осведомилась:
— Как поживаете, mon cher?[5]
Титу потолковал немного с Григоре о политике, узнал, что Гогу Ионеску уже три дня как в Леспези, и обрадовался предстоящей там встрече с Александру Пинтя, с которым он познакомился еще в Сынджеорзе. Затем он под благовидным предлогом ушел в свой вагон, опасаясь, как бы контролер не наткнулся на него и не поднял на смех за то, что он расположился в первом классе, хотя у него билет третьего.
Снег, выпавший в Бухаресте, показался им сущим пустяком по сравнению с сугробами в Амаре. В Костешти их ждали сани. Надина радостно встрепенулась. Как только они приехали в усадьбу, она распорядилась, чтобы назавтра заложили сани для прогулки по окрестностям.
На второй день Григоре встал пораньше, чтобы все подготовить для задуманной Надиной прогулки. Однако его ожидал неприятный сюрприз. Накануне вечером старый, надежный кучер Иким, как всегда, выпряг кобыл из барских саней, напоил их и отвел в конюшню, чтобы привязать к яслям. Но пугливая гнедая вдруг поднялась на дыбы, заколотила копытами и так зашибла бедного старика, что его вынесли из конюшни на попоне. Ясно, что сегодня он не сможет править санями, а другие конюхи не смеют даже близко подойти к норовистым кобылам. Григоре эта история очень раздосадовала. Он, конечно, жалел Икима, но главным образом расстроился из-за Надины, так как знал, что она обожает быструю езду и будет очень недовольна, если ей придется довольствоваться обычными упряжными лошадьми. К счастью, приказчик Бумбу подсказал, что можно позвать Петре, сына Смаранды. Тот служил капралом в артиллерии, а там, уж конечно, обуздывал всяких коней, так что шутя справится и с господскими лошадьми. Петре тут же вызвали.
Выехали они, однако, лишь к полудню. Надина уселась рядом с Титу, а Рауля посадила во вторые сани вместе с Григоре, который в мыслях благодарно поцеловал ее за это. Сани Надины помчались по кружному пути, указанному Григоре, — Руджиноаса, Бабароага, Глигану, Леспезь, а оттуда — домой. Укутанные в огромные, похожие на средневековые пелерины, бурки, укрытые плотными меховыми полостями, они не опасались мороза, державшегося уже целую неделю. Как только выехали из Амары, белое поле раскинулось перед ними, будто бесконечная горностаевая мантия, сверкающая в лучах холодного солнца. Шоссе прорезало равнину блестящей, прямой чертой, по которой стремительно скользили сани. Петре стоял, чуть наклонившись вперед, и лишь изредка подгонял лошадей, резко щелкая языком. В серой сермяге и черной овечьей шапке, сбитой на ухо, он казался еще выше и сильнее, чем обычно.
Надина была в восторге и болтала без умолку. То она заговаривала с Титу, то невнятно что-то выкрикивала, то принималась напевать веселую песенку, то подгоняла кучера:
— Давай, давай, парень, не бойся!
— А я, барыня, не боюсь, будьте уверены! — не поворачивая головы, отвечал Петре с чуть насмешливой ухмылкой.
Сумасшедшая гонка длилась уж около часа. Они пролетели Руджиноасу, Бырлогу, Бабароагу и Глигану. Мчась к Леспези, издали увидели на шоссе огромную стаю в несколько сот ворон, черневших, будто клякса на колоссальном листе белой бумаги. Голодные и нахальные птицы взмыли вверх, шумно хлопая крыльями и оглушительно каркая, лишь когда сани едва не наехали на них. Передняя лошадь в страхе метнулась вправо, словно спасаясь от смертельной опасности. В ту же секунду Петре вытянул ее кнутом по брюху. Удар еще больше напугал кобылу, и она ринулась в бешеном галопе прямо вперед по гладкому шоссе, заразив своим страхом и пристяжную.
— Что ты делаешь?.. Что делаешь? — в ужасе закричала Надина, вцепившись в Титу, — Они нас убьют!.. На помощь! Спасите!..
Лошади, дико храпя и прядая ушами, бешено мчались вперед, колотя копытами по выпуклому передку саней. Но тут же раздался уверенный голос Петре:
— Не пугайтесь, барыня, ничего не бойтесь, коли вы со мной!
Суровый и непривычный для Надины голос парня сразу же рассеял ее страхи. Сейчас она расслышала и слова Титу, который тоже не потерял присутствия духа:
— Ничего не случилось, сударыня, успокойтесь, все в порядке!
Надина попыталась улыбнуться, словно устыдясь своего испуга. Петре, слегка откинувшись назад, стоял как каменный, натягивая поводья, и спокойно, но повелительно повторял:
— Тише!.. Тише!..
Надина смотрела на него, и ей казалось, что она воочию видит, как, точно стальные рычаги, напрягаются у него мышцы рук, как растут его силы по мере того, как он тверже упирается ногами в сани. Теперь она совсем успокоилась, а пока доехали до Амары, даже развеселилась. Выходя из саней, она щебетала, смеясь над приключением:
— Я испугалась, как глупенькая… Хорошо, что у нас оказался такой прекрасный кучер!
Петре повернул к ней раскрасневшееся от укусов мороза лицо с покрытыми изморозью усиками и маленькими, сверлящими глазами, в которых теперь плясали веселые искорки.
— Так кобылы-то норовистые, барыня. Ведь эти барские кобылы ничего не делают, только отдыхают, наедаются до отвалу и не работают. Как им не озоровать? — пояснил он и победоносно сплюнул в сторону выбившихся из сил лошадей.
— Браво, Петре, браво! — воскликнул Титу, которому наконец удалось освободиться от шуб и полостей. Он тоже спрыгнул с саней и покровительственно похлопал парня по плечу.
За столом Надина рассказала о происшествии, приукрасив его новыми подробностями, которые Титу галантно подтвердил. Красочные детали все умножались и умножались, случившееся превратилось в настоящее приключение, а Надина — в героиню, которая не ленилась повторять свой рассказ всем приглашенным, начавшим съезжаться к вечеру. Волнение слушателей льстило ее самолюбию, она смеялась и отважно заявляла, что обожает сильные ощущения и только рада тому, что взглянула смерти в глаза.
— Ты меня чуть не, потерял, Григ, милый… Тебе было бы жалко?.. — нежно спросила она мужа.
— Я считаю, что ты должна быть благоразумнее в своих развлечениях, как бы они тебя ни прельщали! — ответил он, погладив ее по голове, как неразумного ребенка.
— Благоразумное развлечение — уже не развлечение, — кокетливо возразила Надина.
Мирон Юга принимал гостей с подкупающим радушием. Из соседей он не пригласил Платамону, хотя Григоре считал, что это следовало бы сделать, так как тот арендует поместья Надины и Гогу Ионеску. Старик не пригласил и Козму Буруянэ, которому не мог простить лживую историю с кражей зерна, несмотря на то, что арендатор, пытаясь его задобрить, выдал по мешку кукурузы крестьянам, избитым ни за что ни про что во время следствия.
К семи вечера последними пожаловали прямо из Питешти префект Андрей Боереску и генерал Дадарлат, оба с женами. Отсюда они намеревались поехать на праздники в свои поместья, один в Рочу, а второй в Хумеле. Префект был маленький, розовощекий старичок, приблизительно одного возраста с Мироном Югой, жизнерадостный и бодрый. Когда-то он изучал медицину, и на стене его дома в Питешти до сих пор висела табличка с указанием специальности владельца, но врачебной практикой он никогда не занимался, так как испытывал физическое отвращение ко всякой боли и страданию. Его жена во всем на него походила, как родная сестра, — и внешностью и характером. А генерал Дадарлат, хотя сердце у него было мягкое, как сливочное масло, выглядел страшным разбойником, в особенности из-за огромных черных, нафабренных усов, лихо закрученных вверх и плохо гармонировавших с седой редеющей шевелюрой. Генеральша — крупная и высокая женщина под стать мужу, была значительно моложе его и еще довольно кокетлива.
В большом холле стало тесновато. Префект, помня свое высокое положение, сперва сохранял важный вид, но быстро от него отказался, чтобы поесть в свое удовольствие. Узнав, что Титу столичный журналист, сотрудник правительственной газеты, он отвел его в угол, подробно расспросил о политическом положении и заодно постарался убедить в том, что у них в уезде дела идут превосходно, а сам он, префект, не только популярен, но и окружен любовью народа.
В центре всеобщего внимания все еще находилось утреннее происшествие Надины, тем более что о подобных приключениях все присутствующие могли рассуждать со знанием дела. Даже Ионицэ Ротомпан, человек нелюдимый и угрюмый, одиноко проживавший в своем поместье Гоя с тех пор, как выдал дочь замуж, задал Надине несколько вопросов и покровительственно покачал головой. Полковник в отставке Штефэнеску, арендатор поместья Влэдуца, привез с собой трех хорошеньких дочерей, в надежде на то, что Надина, с ее связями в высшем свете, прибыла из Бухареста в сопровождении нескольких серьезных молодых людей. Надина любезно встретила девушек, обласкала их и велела Раулю за ними ухаживать. Ее приказ он выполнял добросовестно и лишь изредка осмеливался тайком бросать на Надину исполненный отчаяния взгляд. Капитан Лаке Грэдинару, считавший себя неотразимым, так как, вооруженный лишь своей шпажонкой, он сумел завоевать поместье Кантакузу, занимавшее более трех тысяч погонов земли, в придачу к довольно некрасивой и глуповатой жене, рьяно звякал шпорами, увиваясь вокруг Надины, и подчеркивал свои старания выразительными вздохами и возведением очей горе. Чтобы отделаться от него, Надине пришлось на некоторое время отойти в сторонку с Титу.
— Ну и кретин же этот капитан! — фыркнула она недовольно.
Титу считал себя в какой-то степени приятелем и сообщником молодой женщины. Сейчас, когда он остался с нею наедине, она показалась ему еще прекраснее с ее глубоким декольте, обнаженными руками и странным сиянием загадочного лица. С трудом сдерживая восторг, он тихо шепнул:
— А мне сегодняшнее происшествие принесло только радость: вы так пылко обвили руками мою шею, будто…
— Что вы, а я даже и не заметила, — улыбнулась Надина. — Вы, конечно, понимаете, что это случилось неумышленно…
— К сожалению! — вздохнул Титу.
Когда гости уселись за стол, под окнами со двора раздалось пение колядки. Все слушали с удовольствием. Последовали еще две коляды. Хор девушек и парней был образован учителем Драгошем, решившим устроить сюрприз старому барину, и тому это действительно доставило удовольствие. Он приказал хорошенько всех накормить, а Драгоша поздравил и пригласил к столу.
Обильно приправленный винами ужин затянулся за полночь. Гостей развлекал цыганский оркестр знаменитого Фэникэ из Питешти, и, конечно, не обошлось без неизбежного тоста префекта, которого поддержал старый полковник в отставке Штефэнеску, посчитавший своим долгом добавить несколько галантных комплиментов Надине и остальным дамам… Затем Надина пожелала танцевать, и многие ее поддержали, но стол не стали трогать. Стеклянные двери, ведущие в холл, раздвинули до стен, музыканты перешли на середину зала, и, таким образом, оказались удовлетворены все, — и те, кто остался за столом, и танцоры, получившие возможность плясать в свое удовольствие в холле.
Надине удалось уговорить даже Мирона Югу пройтись с ней в старинном вальсе. Но главную роль в танцах играл Рауль Брумару, который в угоду Надине танцевал по очереди со всеми дамами. Отказалась одна лишь жена префекта, которая вежливо извинилась и пояснила, что она уже не в том возрасте, когда прилично танцевать. Гогу Ионеску, несмотря на то что ему было почти пятьдесят лет, составлял Раулю серьезную конкуренцию. Правда, он чаще всего танцевал с Еудженией, и только ради нее. Титу тоже старался не отставать, главным образом ради удовольствия танцевать с Надиной, которой он не преминул шепнуть, прижимая ее к себе во время вальса-бостона:
— Судьба хочет вознаградить меня за утреннее происшествие…
— Не идите по стопам капитана… — равнодушно проронила Надина.
Титу сник, словно попал под холодный душ. Ему стало стыдно за свою бестактность, и он отошел к столу, скромно усевшись рядом с учителем Драгошем. Оттуда он некоторое время следил за Надиной, которая танцевала теперь с Брумару.
— Ты хотя бы заметила, какие я приношу жертвы? — спросил Рауль, когда они очутились в уединенном уголке.
Вместо ответа Надина, не поднимая глаз, прильнула к нему всем телом.
— Я в отчаянии… Не могу больше!.. Почему ты меня так мучишь? — продолжал Рауль, прижимая ее к себе и скользя рукой по ее спине.
— Имей терпение! — прошептала Надина. — И не обнимай меня так, а то заметят…
— Ты мне твердо обещала, Нада, не так ли? — настаивал он. — Я буду тебя ждать, Нада, ты слышишь?.. Ты придешь? Придешь? Умоляю тебя, Нада, умоляю…
— Да, да… тише… замолчи!.. — шепнула Надина, нервно стискивая левой рукой его плечо, так как в эту секунду около них раздался громкий голос капитана и боевое звяканье шпор:
— Сударыня, пожалейте и нас, тех, кто…
Надина оставила Брумару и скользнула в объятия капитана, щебеча:
— Капитан прав… Ты, Рауль, подожди. Награда — в конце!..
Очарованный капитан увлек Надину в победоносном, бурном вихре.
Титу увидел, что Брумару стоит один посередине холла, не сводя глаз с удаляющейся пары. Он удовлетворенно улыбнулся, подумав, что Рауль получил такой же щелчок, как он, и с восхищением пробормотал:
— Великолепная женщина.
Гости, сидевшие рядом с ним за столом, оживленно беседовали. Префект Боереску, заговорив о политике правительства, стал всячески ее расхваливать, вызвав этим резкие возражения полковника Штефэнеску, который заявил во всеуслышание, что «страну ждет неминуемая катастрофа, если и дальше будут терпеть эту анархию!». Сам он не занимается политикой, и ему совершенно безразлично, какая партия у власти, но он требует, чтобы правительство было энергичным, твердо знало бы, чего хочет, и поддерживало порядок и дисциплину, иначе все погибнет.
— Оставьте, полковник, вам всюду чудится анархия, потому что вы в оппозиции, — свысока возразил префект. — И разве два года назад вы не голосовали за них?.. А что это означает?..
— Я, господин префект, голосую так, как мне подсказывает совесть честного гражданина! — горячо воскликнул полковник. — Я не вступаю ни в одну партию, ни в их, ни в вашу, именно для того, чтобы сохранить за собой свободу разумного выбора!
— Да не нервничайте, полковник, понапрасну! — примирительно продолжал Боереску. — Я не виню вас за то, что вы голосовали, как сочли нужным, но не могу допустить, чтобы нас несправедливо поносили. Вот так! — твердо закончил он и, не дав полковнику опомниться, словно повинуясь счастливому вдохновению, неожиданно обратился к молчавшему до тех пор учителю Драгошу: — Вот вы, сударь… как вас зовут, я запамятовал вашу фамилию… вы, вы, господин преподаватель!
— Драгош! — уточнил учитель.
— Да, да, Драгош… Вот скажите вы, вы ведь живете среди крестьян, да и сами из крестьянской семьи, но только говорите прямо, без малейшего опасения: здесь у вас царит мир и порядок или положение таково, каким его описывает полковник? Прошу вас, скажите!
Учитель чуть поколебался, но тут же ответил, смотря прямо в глаза префекту:
— У нас тут мир и порядок, но очень уж большая бедность.
— Да, конечно… бедность, — чуть нахмурился префект, — но бедность не в компетенции правительства. Она зависит от обстоятельств и от самих людей. А правительство обязано лишь сохранять справедливое равновесие!
Несомненно так, — продолжал взволнованно и будто оправдываясь Драгош, — но, видите ли, дело в том, что сейчас еще только рождество, а у подавляющего большинства крестьян уже не осталось кукурузы. Просто ужасно! Подумайте, на что проживут эти несчастные до будущей осени! Они ведь попросту вынуждены будут просить милостыню. Ведь вот даже сегодня, — вспомнить страшно, что здесь у господина Юги было… Десятки баб и мужиков пришли вымаливать кукурузу, одну только кукурузу, и ради нее готовы были пойти в любую кабалу. А ведь повсюду так, если не хуже…
Полковник Штефэнеску, почувствовав поддержку, перебил Драгоша и снова обратился к префекту:
— Стало быть, дело обстоит именно так, как я утверждал, дорогой префект! Именно так! Людям не на что жить, и они ропщут, возмущаются, угрожают. Разве это не настоящая анархия, господа?.. И еще не забывайте, что нынешний год был совсем неплохим, все у нас уродилось. А вы только подумайте, что случится, если, но дай бог, нас постигнет засуха или другое несчастье. Уверен, что мужики без долгих разговоров набросятся на амбары помещиков или начнется что-нибудь еще похуже!
Боереску был в замешательстве, особенно его пугал Титу Херделя, который мог раззвонить в Бухаресте обо всем, что услышал в уезде, и представить его, Боереску, как никудышного префекта. Он мучительно выискивал веские возражения, но ему, как назло, ничего не приходило на ум, и это раздражало его еще больше. В разговор вмешался Мирон Юга.
— Все это плоды разнузданной демагогии, которую разводят в городах, — заметил он веско. — Там корень зла, оттуда подогревают дух недовольства среди крестьян и распространяют призывы к беспорядкам и смуте. Уж если люди, которых считают серьезными, заявляют, что крестьяне не могут жить, так как у них нет земли, как же вы хотите, чтобы крестьяне не требовали этой самой земли и добросовестно работали по найму? Вот в чем беда!
— Вы, сударь, высказали именно то, что у меня на сердце! — воскликнул полковник. — Мужика силком из корчмы не вытащишь, он все с себя пропивает, а потом жалуется, что ему не на что жить!..
— Это правда, у нас много пьяниц, но… — попытался было возразить Драгош.
Полковник не дал ему договорить и продолжал:
— Все они, сударь, упрямые и жадные! Вот потому-то и необходима железная рука, чтобы держать их в узде, а не то…
Теперь его уже насмешливо перебил префект, словно найдя наконец долгожданный ответ:
— Значит, полковник, вы хотите, чтобы правительство приводило мужиков в чувство, нянчилось с ними! Так бы и сказали! Чего ходить вокруг да около!.. Видите, господин Херделя, какие у нашего полковника претензии к правительству? Обязательно напишите об этом в «Драпелул», чтобы и высшее начальство уразумело, чего требуют от нас, его представителей на местах!
Титу Херделя понимающе улыбнулся, а префект ему подмигнул.
Госпожа Пинтя собралась уходить, и к ней тут же присоединилась жена префекта. Григоре и Мирон Юга тщетно пытались их удержать. Друг за другом поднялись и остальные гости, напуганные тем, что засиделись почти до четырех утра. Но госпожа Пинтя никак не могла решить, что ей делать с ее тремя детьми. Она уложила их сразу же после ужина, и теперь они крепко спали. Будить жаль и, кроме того, просто боязно везти их, разгоряченных, на санях по такому морозу, — как бы не заболели. Все гости наперебой давали ей советы, пока Григоре не предложил, чтобы супруги Пинтя остались ночевать, а обратно в Леспезь, где они собирались погостить еще несколько дней, поехали бы завтра. В их распоряжении хорошая комната, рядом с той, где спят сейчас дети, возле спальни Надины, так что они будут чувствовать себя как дома…
Гости постепенно разъехались, Мирон Юга ушел в свою старую усадьбу, остальные поднялись на второй этаж. Они еще несколько минут поболтали в холле, затем разошлись. Супруги Пинтя, перед тем как лечь, тихонько заглянули в комнату, где спали дети. Отправились к себе Титу Херделя и Брумару, чьи комнаты были рядом, над главным входом, по другую сторону веранды, застекленной синими стеклами. Сквозь окна лил лунный свет, и Титу, остановившись на миг посреди холла, повернулся к Надине и Григоре и томно, как положено поэту, промолвил:
— Божественная ночь!
Надина открыла дверь своей спальни. В бледном свете лампады виднелась широкая белая теплая постель, над которой висел ее портрет. Григоре тихо спросил:
— Ты довольна, любимая?
— Я чудесно провела время, чудесно… — пробормотала Надина, запнулась и, будто с трудом преодолевая изнеможение, добавила: — Но теперь я до того устала, что…
Григоре не сводил с нее глаз. Решив, что она совсем выбилась из сил, он пожалел ее и мягко шепнул:
— Ты слишком много танцевала… Но это не страшно. Главное, что ты довольна… Я тебя сейчас оставлю, ненаглядная! Спокойной ночи!
Он сжал Надину в объятиях и поцеловал ее пылающие губы.
Мягко выскользнув из его рук, Надина улыбнулась:
— Как ты мил, Григ, что не настаиваешь. Спокойной ночи, дорогой!
Григоре задержался на секунду перед закрытой дверью. Снизу раздавались приглушенные голоса и шаги — слуги на скорую руку наводили порядок перед тем, как уйти спать. Он погасил свисавшую с потолка лампу. Тьму рассеивали теперь лишь голубые лунные лучи. Он хорошо знал дорогу через маленький, узкий коридор к своей спальне, окно которой выходило на старый дом.
Григоре разделся и бросился в постель. Сон не приходил. Сердце было полно какой-то неуемной радостью. Он давно уже так страстно не желал Надину. И все-таки ушел к себе один. Конечно, если бы он настаивал… Но так лучше! Иначе какая разница между его любовью и любовью неотесанного мужлана, который стремится любой ценой удовлетворить свою похоть.
Мысли Григоре мчались, переплетаясь и догоняя друг друга; в голове возникали и тут же рушились какие-то планы, просыпались надежды… Уже прошло больше часа, как он лежал, а сон все не шел… Наверное, в комнате слишком жарко. Григоре встал, накинул халат и закурил. Надо проветриться. Темень стала теперь еще гуще. Лунные лучи беспомощно трепетали в холле. Продвигаясь на ощупь, он добрался до веранды, где стояли несколько столиков и кресел. Нащупав кресло, Григоре опустился в него так же тихо, как и пришел, будто опасаясь нарушить чей-то сон. Он сидел спиной к стене, которая отделяла его от любимой. Спереди, чуть искоса, сквозь синие стекла на него таращился огромный, испуганный и любопытный диск луны. Царившая тут прохлада и тишина, более полная, чем в спальне, успокоили его, уняли сердцебиение. Григоре откинул голову на спинку кресла, закрыл глаза и, улыбаясь, подумал: «Забавно будет, если я здесь усну!» Изредка он затягивался сигаретой, и тогда ее красный огонек вспыхивал ярче.
Вдруг ему показалось, что где-то еле слышно открылась и так же бесшумно закрылась дверь. Мгновение он напряженно вслушивался и тут же, не в силах сдержать нетерпение, резко вскочил на ноги. Кресло с глухим стуком ударилось о стену. Григоре взглянул сперва налево в сторону спальни Надины, потом направо. В темноте у стены между дверями комнат Хердели и Брумару как будто мерцала чья-то серая тень. Григоре в недоумении подошел ближе. Какая-то женщина, раскинув руки, приникла к стене. Он схватил ее за голое плечо и сразу же узнал:
— Ах, это ты… А я думал, служанка…
Плечо было мягкое, холодное, чуть влажное. Он отдернул руку, словно дотронулся до змеи. Охваченный отвращением, проскрежетал:
— Шлюха!
И, резко повернувшись, быстро зашагал сквозь густой мрак в конец коридора, как будто волна холода угрожала сковать льдом его сердце…
На другой день Рауль Брумару встал чуть ли не первым и, разодетый с иголочки, счастливый, сразу же спустился вниз, весело напевая модную арию, производившую фурор в Париже. Внизу его ждал Григоре.
— А, Григ?.. Ты меня опередил, дорогой… Я думал, что буду первым!.. — воскликнул Брумару, бросаясь к нему с протянутой рукою.
Не подавая руки, Григоре сухо ответил:
— Ты немедленно уедешь в Бухарест!.. Сани у подъезда. Брумару побледнел, пролепетал что-то невнятное, попытался изобразить удивление. Но Григоре лишь добавил:
— В твоем распоряжении четверть часа. Поторапливайся! Через четверть часа Рауль был одет для дороги. Петре, все еще заменявший Икима, взмахнул кнутом. Когда они отъехали, Григоре крикнул с лестничной площадки:
— Смотри поосторожней с кобылами, Петре!
Днем все жалели о неожиданном отъезде Брумару, сущего кладезя хорошего настроения. Однако его отсутствие не нарушило общего веселья. Госпоже Пинтя даже пришлось энергично вразумлять мужа, который заговорился с Мироном Югой и Титу:
— Александру, милый, мы должны тотчас же ехать, а то застрянем здесь и на вторую ночь.
Надина, надумав подышать чистым воздухом и размяться, поехала провожать их до Леспези. Вернулась она домой поздно, когда уже надо было садиться к столу.
Еще заранее было условлено, что второй день рождества все проведут у Гогу. Дома останется один лишь старый Юга, не изменявший своей привычке проводить все праздники дома. Но на этот раз Григоре заявил, что тоже не сможет побывать у Гогу, ибо ему необходимо поехать в Питешти по чрезвычайно важному и неотложному делу.
Титу обрадовался, что с Надиной поедет он один, хотя она, казалось, была чем-то расстроена и не в духе. В Леспези, где их задержали на ужин, она пожаловалась, что Григоре то и дело заставляет ее страдать, не считаясь с ее чувствительностью. К вечеру она чуть развеселилась, а на обратном пути была снова необыкновенно мила и весела, что-то все время щебетала, смеялась над шутками Титу, даже остановила сани, чтобы полюбоваться луной, и слегка осипшим от мороза голосом мурлыкала французские песенки.
Надина действительно оказалась в трудном положении и не знала, как себя вести. Григоре, незаметно для всех остальных, перестал с ней разговаривать и даже не потребовал от нее никаких объяснений. Она предполагала, что он поехал в Бухарест вслед за Брумару, чтобы вызвать того на дуэль. Но после дуэли должен неизбежно последовать развод. Если же дуэли не будет, то, быть может, Григоре нашел иной, менее романтичный, выход. Потому-то она и завела у Гогу разговор о своей семейной жизни, чтобы подготовить почву для всяких неожиданностей…
На третий день рождества группа крестьян поджидала ее во дворе усадьбы, когда она возвращалась с прогулки пешком. Надина покраснела и разнервничалась. Среди ожидающих был и Петре, которого мужики захватили с собой, надеясь, что барыня выслушает его доброжелательнее, чем других, так как он катал ее в санях. Но парень не успел и трех слов сказать, как Надина резко оборвала его:
— Что вы себе позволяете? Теперь вы мне проходу не даете? Разве я вам не говорила, что ничего не продаю? Что вам еще нужно? Оставьте меня в покое! Я приехала сюда, чтобы спокойно отдохнуть, а не для… — Она не договорила и, только поднявшись по лестнице, гневно воскликнула: — С такой наглостью я в жизни не встречалась!
Титу шел за ней, испуганно качая головой. Он не предполагал, что Надина способна на такую вспышку.
Крестьяне застыли на месте, недоуменно переглядываясь. Лишь спустя некоторое время Марин Стан, поправляя шапку, шутливо заметил:
— Отчаянная баба!
Но Петре мрачно проворчал:
— Так, барыня, не пойдет, мы с тобой еще поговорим!
После обеда Титу навестил Драгоша, и там снова зашел разговор о нищете и горестях крестьян.
Тем временем Мирон Юга обстоятельно беседовал с Надиной, и, конечно, тоже о Бабароаге.
Наконец, на четвертый день, в воскресенье, в сумерки, вернулся домой Григоре. По-видимому, поездка оказалась удачной, так как он был очень весел. Он извинился за свое длительное отсутствие, а перед ужином сказал Надине, что хотел бы с ней поговорить. Почувствовав в его голосе и взгляде грусть, Надина спросила, чарующе улыбаясь:
— Поднимемся ко мне наверх?
— Нет, нет! — запротестовал Григоре, сразу замкнувшись, будто ему грозила опасность.
Они прошли в маленькую гостиную, и там Григоре заявил ей просто и спокойно:
— Я все решил окончательно и бесповоротно.
Завтра же, в понедельник, во второй половине дня, чтобы успеть уложить вещи, Надина уедет в Бухарест скорым поездом. Там, не откладывая, она сразу же обратится к адвокату и подаст бумаги на развод. Необходимый предлог Григоре ей предоставил — он покинул домашний очаг. Последние дни он, конечно, провел не в Питешти, где ему нечего было делать в праздники, а в Бухаресте, и там перевез все свои вещи к тете Мариуке, вдове генерала Константинеску. Он пошел на это во избежание скандала, хотя ему и было очень тяжко. Сейчас он ставит лишь одно условие: чтобы Надина не мешкала с разводом. В противном случае он не гарантирует, что останется до конца пассивным. Чтобы ей не пришлось ехать до Бухареста одной, ее проводит Титу Херделя. Григоре заблаговременно купил билеты в Костешти, так что они просто сядут в поезд.
Надина сперва смотрела на него с интересом, потом выслушала все спокойно, с легкой иронической улыбкой в уголках губ.
— Хорошо! — согласилась она, когда Григоре кончил, и вышла вместе с ним из гостиной.
За ужином она объявила, что ей в деревне наскучило и завтра она возвращается в Бухарест. Мирон тщетно пытался удержать сноху. Она, однако, готова оставить здесь Григоре, если господин Херделя согласен проводить ее в столицу. Естественно, что господин Херделя согласился с восторгом, радуясь тому, что поедет вместе с ней и, кроме того, сэкономит на дорожных расходах.
Попрощались в холле. На дворе был лютый мороз. Укутанная в меха, Надина естественным жестом протянула мужу руку в перчатке:
— До свидания, Григ!
— Прощай, — чуть слышно шепнул тот, еле дотрагиваясь до перчатки, словно чего-то опасаясь.
Старый Мирон проводил Надину до выхода. Сквозь открытую дверь в дом хлынула волна живительного морозного воздуха.
— Какая хорошенькая и славная женщина! — пробормотал старик, потирая руки. — Очень жаль, что ты отпустил ее так быстро.
Узнав о разводе, Мирон долго не мог прийти в себя от изумления. Это невозможно! Сущее сумасшествие! Объяснения Григоре ни в чем его не убедили, тем более что тот не раскрыл ему истинную причину. Старик отказывался согласиться с решением сына еще и потому, что боялся, хотя и не признавался в этом, что из-за развода ему могут не оказать предпочтения при продаже Бабароаги.
— Надеюсь, Надина окажется умнее тебя и не потребует развода! — заявил он.
— Тем хуже для нее, — заметил Григоре.
Жестокий мороз, ударивший за четыре недели до рождества, все еще лютовал. Деревня утонула в снежных сугробах. Люди вынуждены были топить печи сутки напролет. Мирон Юга сжалился над крестьянами и разрешил им бесплатно собирать в его лесу сушняк и упавшие ветки. Но зима затянулась, а сушняка в господском лесу оказалось немного. Кое-кто из мужиков стал валить на топку плетни, другие рубили деревья в своих садах.
В первое воскресенье после рождества крестьян созвали в при-мэрию. Староста Правилэ пришел раньше всех, но не захотел никому сообщать полученные им распоряжения, спокойно поджидая, пока соберется весь народ. Заговорил он лишь после того, как люди тесно набились не только в канцелярию, но и в сени. Его голос слегка дрожал, так как по дороге в примэрию он, для поднятия духа, опрокинул у Бусуйока четвертинку цуйки. Сперва он объявил, что сам он человек добрый и относится ко всем мягкосердечно, истинно по-христиански, покрывая множество проступков своих подопечных. Тут же он пожаловался, что Амара вот-вот превратится в настоящее разбойничье гнездо, так как начиная с рождества каждой ночью совершаются новые кражи. А уж арендатора Козму Буруянэ грабят так бессовестно, что он, того и гляди, останется без семенной кукурузы.
— Из-за него нас жандармы избивали осенью! — буркнул Серафим Могош, но так, чтобы все его услышали.
Староста признал, что так оно и было, но тут же напомнил, что зато арендатор вознаградил всех избитых крестьян, хотя и не был обязан это делать. В ответ из сеней раздался громкий голос Леонте Орбишора:
— А мы все одно так и остались битыми, господин староста!
Несмотря на теперешние кражи, Козма Буруянэ больше не жалуется, не хочет, чтобы об этом узнал старый барин и мужики снова попали в беду. Но уже с неделю как злоумышленники подбираются к усадьбе Мирона Юги. И если бы обкрадывали только господ, это бы еще куда ни шло, ведь мужики считают, что у барина и стащить малость не грех, все одно крестьянским трудом нажито. Но ведь начали красть уже и у самих мужиков, у одного курицу стянули, у другого — кукурузу… Вот, к примеру, вся деревня знает, что у отца Никодима три дня назад украли двух заколотых на рождество кабанчиков. Здесь его зять Филип Илиоаса, пусть сам скажет, правда ли это!.. Староста сделал паузу, чтобы дать Филипу возможность высказаться, но пока этот тугодум медленно собирался с мыслями, переступал с ноги на ногу и откашливался, укоризненно покачивая головой и готовясь сурово пристыдить преступников, осмелившихся обокрасть духовное лицо, послышался голос Игната Черчела, который довольно недвусмысленно брякнул:
— Оно конечно, крадут у тех, у кого есть что украсть. А у меня-то что могут стащить? Нищету?
В канцелярии и в сенях раздались смешки. Староста рассердился:
— Ты брось шутки шутить, Игнат, не для того я вас созвал.
— Так это не шутка, господин староста, — ответил крестьянин, но уже своим обычным смиренным голосом. — Ведь кабанка-то у меня за подать забрали, кукурузы у нас не осталось, дров тоже нет, и дети день-деньской вопят от голода и холода…
— Нет больше мочи, люди добрые! — неожиданно закричал Леонте Орбишор, словно почувствовав поддержку. — До конца зимы никак не протянем! Либо помрем, либо…
— Так оно и есть! — поддакнули ему хриплые голоса в сенях. — Все помрем!..
Над шумной сумятицей взвился пронзительный голос:
— Вот вам крест, у меня целых три дня маковой росинки во рту не было. Уж и не знаю, как еще ноги носят!
Пытаясь восстановить свой авторитет, староста яростно заорал:
— Хватит! Тише! Да замолчите вы! — Убедившись, что шум поутих, он продолжал уже мягче: — Нищета-то, конечно, есть, сами видим, да и голод у нас нешуточный. Но только что ж это выходит, по-вашему? Коли голоден, то завтра просто за глотку меня схватишь, так, что ли? Разве можно?
— Так-то оно так! — ответил тот же пронзительный голос, и нельзя было понять, согласен он со старостой или нет.
Голос принадлежал Мелинте Херувиму, долговязому, худющему мужику, с мертвенно-бледным лицом тифозного и черными, горящими от безнадежного отчаяния глазами. Дома у него было трое детей и еще с осени болевшая жена, которая не поправлялась, но и не умирала.
Староста расценил восклицание Херувиму как одобрение своих слов и заявил, что с сегодняшнего дня он умывает руки и будет сообщать о всех беззакониях жандармам, пусть они сами разыскивают виновных и наводят в деревне порядок.
— Так ведь и жандармы не для того поставлены, чтобы над людьми измываться и мучить их ни за что ни про что, — проворчал Серафим Могош, у которого будто засела в сердце заноза.
— И мужики должны честь соблюдать, вести себя порядочно! — энергично возразил ему староста и тут же снова обратился к собравшимся: — Это все, что я хотел вам сказать! Теперь ваш черед, говорите вы, что у вас на душе, что думаете делать. Только уж потом не жалуйтесь, что я злой человек и вас не предупредил!
Люди загалдели наперебой, каждый о своем. Петре Петре, который стоял рядом с Николае Драгошем, гаркнул гулко, как в казарме:
— Да погодите вы, люди добрые! Давайте по одному, скажите, кто что хочет, а то мы никогда не столкуемся по-человечески!
Первым заговорил Лука Талабэ, но, даже не упомянув о заботах старосты, он сразу же повел речь о Бабароаге, судьба которой не давала ему покоя. Ведь зима-то, какой бы она ни была тяжелой, скоро пройдет, завтра-послезавтра весна нагрянет, и надо будет приниматься за работу.
— Что же делать станем? Вот так стоять сложа руки и глядеть, как Платамону отбирает у нас поместье?.. Барыне-то что? Она нас за нос водит, да еще ругает, когда мы свое право требуем. Ну, а коли это так, коли мы сиднем сидим и палец о палец не ударяем, то нечего на бедность жалиться, все равно не одолеть нам нищеты!
Петре рассказал новость, которая еще больше запутала дело, — барыня Надина разводится с молодым барином. Он узнал это от Мариоары, племянницы барской стряпухи. Так что теперь неизвестно, когда барыня приедет сюда и удастся ли с ней переговорить.
Новость всех ошарашила, языки еще пуще развязались. Поднялся дикий галдеж, как в корчме. Посыпались попреки, один язвительнее другого. Трифон Гужу, глядевший еще мрачнее, чем обычно, бросил старосте прямо в лицо, что до недавнего времени тот не соглашался с Лукой, а сегодня вот по-другому поворачивает, видно, учуял легкую наживу. Староста побагровел, принялся орать и оправдываться, но его перекричал из сеней Тоадер Стрымбу:
— Чем против бедняков воевать, лучше пошли бы всем миром к самым большим господам и попросили их, чтобы они разделили поместье между мужиками, ежели молодой барыне оно больше ни к чему и она от него отказывается!
— Вот это дело! Его правда! — громогласно поддержал Тоадера Леонте Орбишор. — Мудрые слова.
Всеобщий гул перекрыл пронзительный голос Трифона Гужу:
— Мы за свою правду дойдем до самого короля!
Староста, накричавшись, отвел душу и теперь продолжал спокойнее, даже чуть насмешливо:
— Эх, мужики, мужики, ну чего вы глупости городите? Ведь, кажись, умные люди, не хуже других! Где это слыхано, чтобы барин выбросил свое поместье, словно мусор какой? Взять, к примеру, того же Трифона, который так лихо здесь распинается, — он ведь крошки мамалыги тебе не отдаст, если даже будет она у него, а хочет, чтобы другие подарили ему целое поместье: «Пожалуйста, мол, Трифон, бери его, паши себе на здоровье!..» Я человек немолодой, но такого чуда в жизни не видывал. Да не только я, никто не видывал: ни Лука — он был старостой до меня, — ни Филип, ни дед Драгош, ни дед Лупу, хоть он самый старый из нас… Все они хозяева справные, но о таких чудесах и слыхом никогда не слыхали!
— Да уж известно — сытый ничего не слышит, а кто гол как сокол, тот ко всему прислушивается, все на что-то надеется! — горестно посетовал Игнат Черчел. — Ведь иначе или помрем мы, или бог знает на что пойдем.
— А вот это уж плохо, Игнат. Очень плохо! — снова распалился староста. — Стоящий мужик не ждет сложа руки, чтобы другие ему подсобили, а сам подставит плечо и вытащит воз, что свалился в канаву.
— Работать мы работаем, да так, что света белого не видим, только все попусту! — горестно пробормотал Мелинте Херувиму.
— Так и положено, Мелинте, мы должны работать, потому как мы честные люди, а не разбойники! — веско подхватил Правилэ и тут же добавил другим тоном: — Но вижу, я вам одно толкую, а вы совсем о другом тут разболтались. Ну, что было, то было, только знайте, что впредь я покрывать никого не стану, а передам дело жандармам!
— Все равно — одна у нас жизнь, а не сто! — огрызнулся Серафим Могош.
Хотя Могош возразил, не повышая голоса, его ответ до того рассердил старосту, что он заорал во всю глотку:
— Ну раз так, то убирайтесь отсюда! С вами говорить по-хорошему — что бисер перед свиньями метать!
Люди вышли не торопясь и тут же остановились, столпившись во дворе и на улице, переговариваясь и советуясь.
— Ясное дело, им это ни к чему, не станут они к нашим бедам прислушиваться! — выкрикнул Игнат Черчел, стоявший в одной из самых шумных групп.
— А то как же! — поддержал его Тоадер Стрымбу. — Ведь ежели власти поделят поместье, то отдадут землю безземельным и беднякам, а богатеи останутся внакладе.
— Потому-то они и спешат заграбастать поместье, чтобы власти не успели раздать его нам! — гневно пояснил Трифон Гужу. — Но ничего, мы тоже не будем сидеть сложа руки…
Петре ушел с братом учителя и несколькими стариками. Ему не терпелось снова завести разговор о молодом барине, чтобы рассказать крестьянам, как тот его обласкал. Совсем недавно, когда Петре, отвезя барыню на станцию, вернулся из Костешти, Григоре внимательно выслушал его жалобы, тут же вызвал приказчика Леонте Бумбу и велел вычеркнуть из реестра всю задолженность, что числилась за отцом Петре, а самому Петре, не откладывая, оплатить стоимость волов, и даже двух, а не только того, которого зашибло в лесу.
Снова заговорили о разводе господ, и Петре поспешил сообщить те немногие подробности, которые он узнал от своей Мариоары, тут же добавив:
— Барыня-то сварливая и вспыльчивая, такая упрямая, что упаси боже, а молодой барин до того справедливый да сердечный, будто и не барин вовсе. Я и в гробу не забуду ту милость, что он мне оказал…
Титу узнал о предстоящем разводе в поезде от Надины. Он не до конца ей поверил и полностью убедился в том, что это правда, лишь спустя дней десять, когда поговорил с Григоре.
— И все-таки она очаровательная женщина! — с сожалением воскликнул он.
— Слишком очаровательная! — усмехнулся Григоре.
Однако, несмотря на свою симпатию к Григоре и восхищение Надиной, Титу был слишком занят своими делами, чтобы вникать в чужие неприятности. Правда, он довольно часто встречался с Григоре, заходил к нему домой, иногда они вместе обедали или ужинали. Изредка он встречал и Надину, — на спектаклях или когда его приглашали к Гогу Ионеску. Однако его все больше и больше затягивал водоворот журналистской жизни. Ссылаясь на кипение политических событий, Рошу наваливал на Титу все новые и новые обязанности. Стремясь поднять авторитет газеты, ее тщеславный секретарь вводил новые рубрики, а так как других послушных и исполнительных сотрудников у него не было, он сваливал все на Титу, который ревностно и безропотно тянул за всех. Таким образом, он единолично вел несколько рубрик — рубрику любопытной смеси, рубрику откликов на политическую и светскую жизнь, а главное — всю театральную хронику. Эту последнюю обязанность Титу выполнял с удовольствием, так как любил театр и получил теперь возможность часто и бесплатно посещать спектакли.
Почти сразу же по возвращении из Амары ему преподнесла сюрприз госпожа Александреску, его болтливая и любвеобильная хозяйка. Она принялась было расспрашивать его, как он провел время в деревне, но, не дослушав до конца, так что Титу даже обиделся, перебила его и с явным удовольствием сообщила:
— А пока вас не было, сюда то и дело заходила Танца и только о вас со мной и говорила… Какая это девушка, господин Херделя, какая девушка!.. Вы даже представить себе не можете. Одна лишь моя Мими была такой же скромной, красивой, умненькой!
Потом она попросила его рассказывать дальше, но через две минуты вновь перебила, кокетливо грозя пальцем и бросая на него сообщнические взгляды:
— Ну и хитрец же вы, ну и плут! Сдается мне, вы нацеливаетесь на нашу Танцу! Да, у вас губа не дура. Таких чудесных девушек поискать надо: красивая, из хорошей семьи, образованная… Ничего не скажешь. Но и вы ей под стать — интересный юноша, жалованье у вас хорошее, большое будущее… Лучшей пары и не сыскать, дал бы только бог, чтобы все вышло по-моему!
В течение получаса ошеломленному Титу пришлось выслушать оглушительный поток объяснений, комбинаций, планов, советов, предложений. В конце концов он испугался. Он любил Танцу, но ему даже в голову не приходило жениться на ней — в его нынешнем положении это выглядело бы в лучшем случае нелепо.
Танца действительно забегала к госпоже Александреску почти каждый день после обеда, и Титу чувствовал, что запутывается все больше и больше. Он уже видел свое единственное спасение в том, чтобы неожиданно съехать с квартиры, так, чтобы затерялись его следы. Но как-то раз, когда он болтал с Танцей у госпожи Александреску и хозяйка уже выискивала предлог, чтобы оставить их наедине, так как зеленые глаза Танцы давно ее об этом умоляли, вдруг раздался робкий стук в дверь, и, не дожидаясь ответа, в комнату вошла Мариоара.
— Извините, пожалуйста, — пролепетала она, несколько смущенная присутствием Танцы, так как госпожи Александреску она давно не стеснялась. — Я пришла на урок, но у вас дверь заперта, и…
— Ключ в дверях, Мариоара, милая! — воскликнул, покраснев, Титу и вскочил, чтобы проводить ее.
— В дверях? А я не заметила… Так я пойду к вам… Извините! — кивнула девушка и вышла, послав Титу легкую улыбку.
Как только дверь за ней притворилась, побледневшая Танца встала и собралась уходить. Напрасны были пространные объяснения госпожи Александреску. Танца считала себя бессовестно обманутой: почему ей ничего не сказали об этом «заморыше», который приходит в комнату Титу, как к себе домой? Потом она поплакала и немного успокоилась, но остаться не захотела, ушла мрачная и печальная, с видом мученицы.
— Видите, что вы наделали? — тут же упрекнула Титу госпожа Александреску. — Я давно боялась, что вы когда-нибудь попадетесь с вашими уроками, но вы никак не унимаетесь и не хотите набраться терпения… Ну а теперь что вы будете делать? Надо вам вести себя с Танцей поделикатнее, очень уж у нее сердечко чувствительное и нежное.
Титу ушел к себе, и там ему устроила сцену Мариоара, однако ее он задобрил быстро.
Вечером, подводя итоги минувшего дня, Титу рассудил, что все к лучшему. Непредвиденный случай разрешил мучавший его вопрос. Танца рассердилась, значит, на всей этой истории поставлена точка. Действительно, на второй день девушка не пришла. Не пришла она и на третий. Все кончилось.
Была одна из первых суббот февраля. Титу предстояло написать для газеты важную статью. Указания он получил непосредственно от Деличану и потому задался целью сотворить что-то действительно выдающееся и доказать директору, какого ценного сотрудника тот приобрел в его лице. Поэтому он обрадовался, когда госпожа Александреску сообщила, что уходит с Жаном к его родителям и вернется поздно, так что пусть уж он приглядит за домом, а если будет выходить — тщательно запрет за собой дверь, а ключ спрячет в условном месте.
Титу снял костюм, набросил на себя старый, потрепанный халат, надел разношенные шлепанцы, приготовил сигареты и погрузился в работу. В комнате было тепло. В чугунной печурке гудел огонь, он легко исписал несколько страниц, словно под чью-то диктовку. Мысли нанизывались одна на другую, как бусинки на нитку. Табачный дым окутал его голову ватным облачком, а окурки, разбросанные по всему полу, будто отмечали отточиями паузы его журналистского вдохновения. К пяти часам, когда начало смеркаться, Титу не хватало только эффектной концовки. Чтобы подогреть себя, он перечел всю статью, громко произнося то одну, то другую фразу, казавшуюся ему наиболее звонкой и удачной.
«Браво, — подумал он в заключение. — Безупречно. Если уж эта статья не произведет сенсации, то…»
Но эффектная концовка никак не приходила на ум. Неотрывно думая только об этом, Титу поднялся, взял с тумбочки лампу и поднес ее к столу, собираясь зажечь. Погруженный в свои мысли, он осторожно снял абажур, затем стекло и стал осматриваться в поисках спичек. Вдруг ему показалось, что в дверь робко постучали. Он успел только обернуться, как дверь приоткрылась.
— Танца? — изумленно воскликнул Титу и тут же устыдился своего тона.
Танца застыла на пороге, не сводя с него широко раскрытых глаз, словно попала в незнакомый дом.
— Ох, извини меня, Танцика! — пришел в себя Титу. — Я в таком виде!.. Все время работал, собирался зажечь свет и… — не закончил он и направился к девушке.
Но Танца остановила его инстинктивным жестом и, спустя несколько секунд, спросила шепотом:
— Ты кого-ннбудь ждал?
Титу не успел ответить, а она, странно улыбаясь, задала новый вопрос:
— И меня не ждал?
Титу отрицательно покачал головой.
— А я все-таки пришла, — тихо продолжала девушка, все так же странно глядя на него.
Закутанная в зимнюю шубку с лисьим воротником, в бархатной, низко надвинутой шапочке, девушка как будто излучала легкое сияние в комнате, где уже сгущались сумерки.
— Ты принесла радость в мою хмурую каморку!
Титу произнес эти слова с романтической дрожью в голосе, как-то театрально и неискренне, хотя в душе действительно обрадовался. Танца услышала только голос его сердца и признательно подошла ближе, протянув ему руки.
— Не буду тебе мешать… Мне достаточно быть около тебя и смотреть, как ты пишешь…
— Во всяком случае… — начал было Титу дрогнувшим голосом, но тут же осекся.
Близость девушки так взволновала его, что он не мог закончить фразу. Он взял ее руки в свои и прижал их к сердцу. Затем, не говоря ни слова, стянул с девушки шубку, пока сама она снимала шапочку.
Темнота медленно заполняла комнату. Вещи теряли свои четкие очертания, становились расплывчатыми, сливались. Лишь окошко, выходящее во двор, светлело неяркой белизною, а за ним вихрем мельтешили сверкающие снежинки, похожие на рой белых мотыльков, метавшихся в лихорадочных поисках убежища от холода и тьмы.
— Куда мы сядем? — спросил Титу, обнимая девушку за талию. — Видишь, тут у меня негде даже сесть рядом…
Лицо Танцы освещала улыбка — чистая и счастливая. Сейчас ей все казалось прекрасным. Не отвечая, она присела на край постели, глядя на Титу, который подбросил в печурку два полена и повернул ключ в замке… Лишь после того, как он взял ее голову в свои руки и поцеловал в губы горячее, чем обычно, девушка вздрогнула и прошептала с неуверенной укоризной:
— Зачем ты запер дверь?
Вопрос повис в воздухе, пропитанном табачным дымом. Титу мягко опустился на колени у ног девушки и зарылся лицом в подол платья, обнимая и лаская ее. Танцу встревожило то, что Титу не ответил на ее вопрос, и она нервно перебирала пальцами его волосы. Ее глаза рассеянно следили за пляской снежинок в окошке, она думала лишь о том, что дверь заперта и ей надо тотчас же уйти. Но губы Танцы машинально шептали:
— Титу, дорогой, сиди смирно, я прошу тебя… очень прошу… Будь послушным… слушайся меня… Ты мне обещаешь?.. Обещай мне!
Титу резко вскочил, точно пробудившись от сна, и воскликнул:
— Клянусь тебе!.. Клянусь!..
Он сел рядом с девушкой на край постели. Сейчас клятва показалась обоим какой-то преувеличенной. Она словно развеяла овладевшие ими чары. Почувствовав неловкость, Танца принялась объяснять, почему она пришла. Она не собиралась приходить сегодня. К чему это, если он не любит ее по-настоящему, от всего сердца. Но когда они увидела, что Ленуца и Женикэ пришли к ним в гости и просидят долго, она сообразила, что Титу, наверно, остался в доме один, и подумала, что он даже не понимает, как сильно она его любит, и потому недостаточно ценит ее любовь… Зачем же сидеть и слушать давно известные сплетни старых баб, когда ей так хочется с ним поговорить? А поскольку она давно обещала навестить одну из своих подруг, то быстро вышла и…
Все это она рассказала, не глядя на Титу, который слушал ее, не разбирая слов, и лишь прижимал девушку к себе крепче и крепче, все яснее слышал биение ее сердца и чувствовал, как по ее телу изредка пробегает дрожь. Вдруг Танца умолкла, словно чего-то испугавшись, и вскочила, пробормотав:
— Но сейчас я должна уйти… Прошу тебя, отпусти меня, Титу, дорогой… Куда ты дел мое пальто?
Титу оторопел. Ему причинила боль одна мысль, что он снова останется один, наедине с незаконченной статьей, в поисках эффектной концовки. Теперь главным для него была Танца, а все остальное не имело никакого значения. Ничто на свете не могло сейчас заменить ему то очарование, которое она внесла в его прокуренную комнатку. В эти минуты весь смысл и вся мудрость жизни сводились для него к зеленому теплу ее глаз, к ласковому тихому голосу, роняющему таинственные слова, к горячему, пугливо вздрагивающему телу. Охваченный отчаянием при мысли, что она вот-вот уйдет и он может ее потерять, Титу загородил Танце дорогу, крепко ее обнял и, заглядывая в глаза, хриплым голосом возразил:
— Нельзя, нельзя так уходить…
Ему тотчас стало стыдно собственных слов, но девушка, словно прислушиваясь к своему сердцу, ответила ему лишь удивленной улыбкой. Рука Титу замешкалась на ее тонкой, белой блузке, застегнутой спереди несколькими кнопками. Танца с той же удивленной улыбкой помогла ему расстегнуть блузку, укоризненно шепча, словно в каком-то забытьи:
— Оставь блузку, Титу… Нет, нет, не надо… прошу тебя… я должна уйти…
Титу пересохшим от волнения голосом тоже что-то говорил, не сознавая, что именно. Их слова сливались в радостное журчание.
Затем Танца неподвижно стояла в одной лишь коротенькой, выше колен, рубашонке, тесно прилегавшей к телу, как бесполезная защита. Ее скрещенные руки пытались спрятать грудь, чьи маленькие нежные соски казались единственной поддержкой соскальзывающей рубашке.
— Мне холодно… — чуть слышно прошептала девушка.
Титу поднял ее на руки, как сонного ребенка, уложил в кровать и укутал. Она так и осталась неподвижно лежать лицом вверх, пристально глядя в глаза Титу, который все поправлял одеяло. Вдруг Танца почувствовала, что он лежит рядом с нею. Его холодные руки гладили ее упругую грудь, скользили по горячему животу. Она снова начала в полузабытьи шептать: «Нет, нет, нет», — но затем повернулась к нему и обеими руками обхватила его за шею. Почувствовала чужое колено…
Позже, когда она опомнилась, Титу уже снова сидел на краю постели и целовал ее лицо, по которому катились слезы.
— Ты жалеешь, Танца? — послышался его голос. — Я не хочу, чтобы ты жалела!
Она широко открыла глаза, блеснувшие в темноте комнаты, отрицательно покачала головой и с какой-то новой лаской в голосе ответила лишь одним словом «нет». После короткого раздумья она спросила:
— Ты меня еще любишь?
Титу ответил градом поцелуев, но она остановила его новым вопросом:
— Сейчас ты веришь, что я тебя люблю?
— Я никогда в этом не сомневался. Это ты усомнилась в моей любви.
— Значит, я не должна сомневаться?
— Нет! — воскликнул Титу, вновь закрывая ей рот страстным поцелуем.
Оставшись один, Титу опустил шторы и зажег лампу. Желтый, подслеповатый свет возвратил его к действительности. В комнате еще ощущался аромат тела девушки, дурманящий и таинственный, как будто еще слышались ее слова, стоны… Только сейчас он понял, что их любовь приняла новый, чреватый серьезными последствиями оборот. И это как раз теперь, когда он только-только начал становиться на ноги! Он, конечно, любит Танцу, но вправе ли он испортить девушке жизнь, связав ее судьбу со своей, столь необеспеченной? Разве сможет он содержать жену, если и сам еще не знает, на что будет жить?.. И Титу тут же выискал для себя оправдание: он ведь сопротивлялся, Танца пришла к нему сама, да и не всякая любовь, какой бы пылкой она ни была, обязательно должна увенчаться браком. Ведь в других случаях… Но тут же он сам устыдился своих оправданий и оборвал себя: «Какой же ты подлец, Титу! Как тебе только не стыдно!»
Григоре Юга не мог больше оставаться в поместье. Его терзало не только одиночество, но и настойчивые уговоры отца не разрушать семью из-за вполне естественных, а главное, преходящих недоразумений. Рассказать отцу всю правду он не мог, было стыдно и противно. Он считал себя униженным тем, что за пять лет совместной жизни не сумел внушить жене хотя бы самое элементарное уважение, раз она оказалась способна изменять ему в их собственном доме. Кроме того, он не был уверен в своей непреклонности. Нередко он ловил себя на том, что выискивает для Надины извинения, и боялся, что любовь его еще не умерла, что она лишь ждет повода, чтобы все забыть и продолжать жизнь по-старому. Григоре сам себя презирал и опасался собственной слабости. В сутолоке Бухареста он хотя бы не будет одинок.
Он переехал к тете Мариуке, в ту комнату, где провел студенческие годы. Комната была заботливо убрана. Увидев, что она пришлась племяннику по вкусу, тетя удовлетворенно заметила:
— Тебе здесь нравится, Григорицэ?.. Я сама все устроила. Хочу, чтобы ты чувствовал себя как дома, не испытывал ни в чем недостатка, не жалел, что…
Она замолчала. Тетя Мариука знала, что для Григоре не секрет ее всегдашняя неприязнь к Надине, и сейчас она не хотела даже упоминать о ней. Но Григоре неожиданно ответил:
— Что касается сожалений, тетя милая, то можешь fie беспокоиться!
Григоре условился о встрече с Гогу Ионеску, и на следующий день они увиделись в клубе. Гогу был потрясен. Он ничего не понимал. Когда Надина сказала ему об их решении развестись, он пришел в ужас. Да как это возможно? Он считал, что они живут в самом полном и нежном согласии. Конечно, он не вправе вмешиваться или давать какие-либо советы в таком деликатном вопросе, но… Он любит Григорицэ, как брата, и не изменит своего отношения к нему, независимо от их родственных связей. Несомненно, Надина — натура сложная, и с ней, вероятно, не легко. Хотя он придерживается правила не вмешиваться в личные дела других, даже родственников, все-таки он ей много раз говорил, что она слишком кокетлива и злоупотребляет терпимостью своего мужа…
Под конец он обещал узнать у Надины от имени Григоре, возбудила ли она официально дело о разводе и в каком оно положении. Гогу, конечно, прекрасно понимает, что раз Григоре покинул супружеский очаг, значит, у него есть тысяча причин не вести переговоры непосредственно с нею.
На следующий день они встретились снова, и Гогу сообщил со всеми подробностями, что Надина, как только вернулась в Бухарест, то есть дней десять назад, пригласила к себе адвоката Олимпа Ставрата и попросила его немедленно возбудить дело о разводе. Скорее всего, документы уже переданы в суд. Григоре поблагодарил, попросил передать его благодарность Надине и заверить ее, что он тоже примет все меры для ускорения дела, так как они оба заинтересованы в том, чтобы быстрее покончить с формальностями и вновь обрести свободу.
Из клуба Григоре пошел к Балоляну. Тот еще ничего не знал. Удивился. Выразил сожаление. Мелания присоединилась к мужу. Они не отпускали Григоре — он обязательно должен остаться у них обедать, теперь у него нет никаких предлогов для отказа!.. Григоре заблаговременно заковал себя в броню, стараясь защититься от любых соболезнований. Перед тем как перейти из своего роскошного рабочего кабинета в столовую, Балоляну принял официальный вид.
— Значит, ваше решение серьезно и окончательно, Григоре?
— Разве в таких вопросах можно шутить, Александру?
— В таком случае я тоже займусь этим делом и заверяю тебя, что развод будет оформлен в кратчайший срок! — веско заявил адвокат и через секунду жизнерадостно, как всегда, добавил: — Благодаря моему скромному таланту в суде я всегда на коне!
— Надеюсь только, что на сей раз ты будешь действовать быстрее, чем в случае с моим трансильванским другом, если ты о нем помнишь, — шутливо упрекнул его Григоре.
Балоляну на мгновение опешил, но тут же воскликнул с дружелюбным негодованием:
— Почему же ты, Григорицэ, только сегодня напоминаешь мне об этом молодом человеке? Я даже фамилию его забыл!.. Мы ведь как будто условились, чтобы он зашел ко мне и… Так почему же этот юноша до сих пор не появляется?
— Ладно, теперь можешь о нем не беспокоиться, я его пристроил в редакцию «Драпелула»…
— Ага! Значит, вы его уже завербовали для своей партии! — расхохотался Балоляну. — А нас же обвиняете в сектантстве!
На всякий случай Григоре несколько раз сам заходил с Балоляну в суд. Лишь убедившись в том, что первые формальности уже выполнены, он немного успокоился и счел себя вправе пойти к Пределяну. У него в ушах еще звучал собственный голос, выспренне провозглашающий: «Я влюблен», — и он стыдился этого воспоминания… О Надине он рассказал одному лишь Пределяну, без свидетелей. Виктор, по-видимому, был удивлен, но расспрашивать ни о чем не стал. За столом и после обеда Текла не упомянула о Надине ни единым словом, как, впрочем, и ее сестра — Ольга Постельнику, хотя Григоре заметил, что та несколько раз посмотрела на него с едва скрытым любопытством. Беседовали они о всякой всячине, только о политике не говорили. Особенно подробно болтали о всевозможных балах, спектаклях, приемах и других развлечениях, занимавших тогда все светское общество Бухареста. Пределяну даже заметил, правда, скорее, чтобы подтрунить над свояченицей:
— Нынешний сезон словно специально для Ольгуцы — всюду только танцы да танцы…
— Эти развлечения помогают людям забыть о своих неприятностях и страхах, — сказала Текла.
— Верно, но не знаю, заметили ли вы, что все нынешние танцы начали приобретать до того эротический и чувственный характер, что иногда просто стыдно смотреть на танцующих, — серьезно добавил Виктор.
— Ты уж прямо скажи, моралист, что вообще терпеть не можешь танцы и потому приписываешь им всевозможные пороки! — горячо возразила Ольга, защищая свое увлечение.
Л. Ребряну
«Восстание»
Григоре не стал вмешиваться в разгоревшийся спор, опасаясь, как бы речь не зашла о Надине. Однако разговор постепенно переключился на самое крупное событие сезона — бал, намеченный на девятнадцатое февраля в помещении Национального театра по инициативе благотворительного общества «Оболул{14}». Должна присутствовать королевская семья и весь высший свет. Все билеты уже резервированы, несмотря на баснословные цены. Поговаривают даже о возможном повторении бала, чтобы удовлетворить хотя бы наиболее высокопоставленных лиц. В программу вечера включено что-то вроде ревю, написанное тремя родовитыми, но весьма остроумными авторами. Роли будут исполнять великосветские дамы и барышни. Ольга собиралась выступить с танцем и теперь пребывала в творческом трансе.
Когда тетя Мариука узнала, что дело о разводе наконец возбуждено, она отказалась от недавней сдержанности и выложила племяннику все, что знала о Надине, но не рассказывала до сих пор, чтобы его не расстраивать и не дать ему повода подумать, будто она хочет разрушить его семейную жизнь. Она предупреждала его сразу, как только узнала, что он собирается жениться на Надине, правда, предупреждала весьма деликатно, ибо в подобных случаях отговаривать трудно. Какой Надина будет женой, понятно было еще до замужества. Никто, конечно, не возражает — девушке сам бог велел резвиться, кокетничать, флиртовать, но меру надо знать. Все порядочные люди возмущались сумасбродными выходками Надины, вечно окруженной целой свитой поклонников. Но хуже всего то, что она не унялась и после свадьбы. Пользуясь слепой любовью мужа, она не постеснялась завести себе любовника в первый же год семейной жизни, если не в первый месяц. Затем последовала вереница других. Только она, тетя Мариука, знает точно о пяти любовниках Надины. Последний из них — Рауль Брумару, с которым она провела за границей прошлое лето, неизвестно на чьи деньги, так как одни говорят, что Брумару пробавляется случайными доходами в игорных клубах, другие же утверждают, что он богат и Надина проматывает его состояние.
Григоре попытался остановить эту лавину разоблачений. Раз уж он решился на развод, ему совершенно безразлично, как поступает и, главное, как поступала раньше Надина. Уважая собственные чувства, он хочет вспоминать лишь о том, что не вызывает краску стыда. Быть может, подобный взгляд на жизнь выглядит глупо, но он… Однако все его попытки оказались тщетными, — тетя Мариука не успокоилась, пока не описала ему подробно и остальных четырех кавалеров, пользовавшихся благосклонностью Надины. Мало того, каждый день она приносила все новые, свежие подробности, полученные от доброжелательных подруг, и излагала их Григоре, доведя его до того, что он старался теперь ее избегать и даже подумывал о переезде в гостиницу, где смог бы вновь обрести душевный покой.
К счастью, в последние дни января в Бухарест приехал Мирон Юга. Тетя Мариука попыталась преподнести ему последние новости о Надине, но Мирон удивленно воззрился на нее и чуть погодя сурово перебил:
— Немедленно прекрати эти сплетни, Мариука. Тебе, вдове румынского генерала, не пристало пересказывать все глупости, которые, конечно же, болтают о красивой женщине… Но ты в точности похожа на мою покойную жену, прости господи ее прегрешения, недаром вы были родными сестрами. Считаете, что все жены должны лишь топтаться у плиты либо вязать теплые носки своим мужьям. Теперь иные времена, Мариука, милая.
— Но ведь Григорицэ с ней разводится! — растерянно возразила госпожа Константинеску.
Старого Югу она боялась, прекрасно зная, как он резок и вспыльчив — в отличие от ее покойного мужа-генерала, человека мягкого и покладистого, всегда плясавшего под ее дудку.
— А ты не верь Григорицэ, он же просто ребенок! — веско заявил старик, не разрешая сыну вставить ни слова. — Кто тебе сказал, что прошение о разводе равносильно разводу? Так вот, милая Мариука, — пока официальное решение не принято, все сводится к простой размолвке между супругами.
Мирон Юга приехал в Бухарест, так и не сговорившись с крестьянами в Амаре об условиях их найма на работу на очередной год. Впрочем, теперь это было бы сложнее, чем раньше, так как крестьяне хотели изменить старые условия. Но Мирона Югу занимало сейчас лишь одно — поместье Бабароага, и он стремился купить его во что бы то ни стало, пусть даже ценой жертв. Развод Григоре представлялся ему главным препятствием, которое надо было устранить в первую очередь.
Прежде чем идти к Надине, он решил предварительно поговорить с Думеску, а затем, после того как он узнает цену и условия оплаты, уточнить все по существу. Григоре, который должен был встретиться с Балоляну, проводил отца до самого банка. По дороге старик то и дело рассматривал бесчисленные афиши, призывающие публику на всевозможные празднества и развлечения.
— Да, здесь люди живут весело! — презрительно пробормотал Мирон. — Куда ни глянь, всюду только призывы к веселью и разврату. Им-то горя мало! Мы трудимся, чтобы они могли кутить.
Когда Константин Думеску увидел Мирона Югу, он просиял и обнял его с пылом, неожиданным для этого молчаливого и замкнутого человека. Потом поправил на носу золотые очки, что было верным признаком глубокого волнения; его обычно холодные глаза радостно смеялись. После первых сердечных вопросов и ответов Мирон сказал:
— Ты, дорогой Костикэ, наверное, занят, и я не собираюсь тебе мешать. В ближайшие дни мы встретимся и потолкуем по душам. А сейчас я займу у тебя не больше двух-трех минут. Дело вот в чем…
И он изложил суть интересующего его вопроса. Думеску слушал очень внимательно, но Юга заметил, что лицо его становится все более мрачным. Выслушав до конца, он ответил:
— Так вот, дорогой Мирон, мы слишком старые друзья, чтобы я колебался и не ответил тебе сразу же ясно и четко…
Ясный и четкий ответ Думеску сводился к категорическому отказу. Правда, он тут же подсластил его всяческими пояснениями. Теперь совершенно неподходящее время для покупки земли. У Мирона земли и так хватает. Были бы только здоровье и силы, чтобы всю ее обработать. Думеску отказывает ему в его же интересах. Если бы он не относился к Мирону так хорошо, то, конечно, одолжил бы ему любую сумму, так как банк всегда сможет получить ее обратно, продав имение Юги с аукциона. Но он, Думеску, предпочитает расстроить Мирона сегодня, чем разорить завтра. Поступая так, он лишь выполняет свой дружеский долг.
— Кроме того, Мирон, твои планы меня просто поражают. Ты что, витаешь в облаках? Ничего не видишь и не слышишь? Не чувствуешь, как грозно назревают события, как все трещит и разваливается?.. Завтра-послезавтра может произойти экспроприация всех крупных поместий, и что ты тогда сделаешь со своими долговыми обязательствами? Идея экспроприации распространяется все настойчивее и настойчивее. Я не даю ей никакой оценки, а просто констатирую факт. Параллельно нарастает брожение среди крестьян… Нет, нет, ты не относись к этому пренебрежительно. У тебя в поместье, может быть, и тихо, но крестьянские волнения — это реальность. Возможно, они-то и привели к мысли о необходимости экспроприации. Я точно не знаю. Кроме того, я не утверждаю, что опасность угрожает нам непосредственно сегодня-завтра. И этого я не знаю. Но она существует! И в такие дни нечего и думать о покупке новых поместий. Пока положение не прояснится, ценность земли весьма сомнительна. Так что… Ты не обращай внимания на вечно разгульную жизнь Бухареста. Это лишь симптом болезни. Эпидемия балов, танцев и пирушек всегда либо предвещает несчастье, либо по контрасту его подчеркивает. Чрезмерно сверкающий фасад обязательно скрывает за собой что-то гнилое. Солидная фирма никогда не нуждается в показном лоске и мишуре, не старается ослепить фасадом. Я лично не занимаюсь политикой и даже не интересуюсь ссорами политиканов. Но здесь, в банке, пульс жизни ощущается весьма отчетливо. А пульс нашей жизни слишком уж скачет. Наш организм лихорадит, Мирон. Мы должны соблюдать осторожность, пока не подыщем необходимое лекарство.
Однако доводы Думеску отнюдь не убедили Мирона Югу, напротив, глубоко обидели, хотя он и постарался не выдать своей обиды. Они расстались, условившись вернуться к этому разговору позднее, так как пока все свелось только к предварительному ознакомлению с делом… В глубине души Юга был уверен, что в конце концов Думеску уступит.
«Бедный Костикэ! — подумал, уходя, старик. — Хороший малый, только ограниченный, и таким он был всю жизнь, но все-таки он мне дорог!»
Его раздражение прошло скорее, чем он думал. Собственно говоря, ему и не следовало обращаться к Думеску, пока он не поладит с Надиной, так как это самое трудное. Деньги уж где-нибудь в Румынии он раздобудет, лишь бы найти им применение.
Надина, предупрежденная заранее, ждала его. Выглядела она прелестно и приняла старика, как всегда, радушно, словно ничего не произошло с тех пор, как они расстались в Амаре месяц назад.
— Я бы пригласила вас отобедать со мной, папа, только не знаю, можно ли?.. — сказала она с невинной и вопросительной улыбкой, вводя гостя в свою любимую гостиную.
— Конечно, Надина, я с удовольствием останусь, с большим удовольствием! — галантно согласился Мирон Юга.
Об обоих интересовавших его вопросах старик заговорил сразу же, еще до обеда. Начал он с того, что предложил ей помириться с Григоре, добавив, однако, что сын не уполномочил его на эти переговоры, но что он обязуется уговорить того во что бы то ни стало, если, конечно, она на это согласится. Надина отказала с улыбкой, но твердо. Ведь инициативу проявила не она, а Григоре. Она была не прочь продолжать совместную жизнь, хотя во многих отношениях у нее были причины для недовольства. Но теперь их семейные раздоры получили широкую огласку. Всему свету известно, что они разводятся. Если они передумают, то станут просто посмешищем. Кроме того, сегодня каждый из них еще может устроить свою дальнейшую жизнь, а завтра это будет значительно труднее. Мирон попытался ее переубедить, но Надина перебила его:
— Мне льстит ваша настойчивость, милый папа… Это доказательство любви, которое меня очень волнует и трогает. Но я вас прошу, — и она молитвенно сложила руки, — просто умоляю, дайте мне высшее доказательство вашей любви и… поговорим о чем-нибудь другом.
— Если твое решение действительно окончательно и бесповоротно, то о другом деле нечего и говорить… — обескураженно пробормотал старик и, помолчав, прибавил: — Со своей снохой я мог бы вести переговоры о продаже Бабароаги, но с бывшей женой моего сына это совершенно исключается.
Надина рассмеялась, обнажив жемчужные зубки.
— О, вы ошибаетесь, дорогой папа!
Как раз наоборот. О продаже поместья по-настоящему можно говорить именно только с бывшей снохой. Она еще твердо не решила продавать имение и, конечно, не продала бы его, если б осталась с Григоре. Но теперь она продаст Бабароагу, как только получит возможность действовать самостоятельно. Ей было бы просто неприятно иметь какие-либо дела хотя бы по соседству с владениями Григоре. Она была бы рада избавиться от Бабароаги пораньше, но до оформления развода ничего не может предпринять, так как для этого потребовалось бы разрешение мужа. Она надеется, что все формальности по разводу будут закончены в течение месяца, самое большее — двух. Вот тогда она приедет в Леспезь, в усадьбу Гогу, и не вернется оттуда, пока не продаст земли.
— Да ты настоящая купчиха! — улыбнулся Мирон. — Твердый орешек, ничего не скажешь!
Он улыбнулся, но на душе у него было скверно. Все его попытки вырвать более определенное обещание ни к чему не привели. Хитрая и ловкая Надина проскальзывала меж пальцев, как ртуть… Казалось даже, что он добился большего в Амаре, когда впервые упомянул о своем намерении. Ведь тогда она обещала оказать ему предпочтение. Что ни говори, а развод только затруднил ему задачу. Но именно поэтому он не отступит. Преград и трудностей он не боится.
На всякий случай он прощупал почву еще в двух банках, где у него тоже были друзья. Они не отказали ему наотрез (еще подумаем, посоветуемся, поговорим), но привели те же соображения, что и Думеску, причем почти в одинаковых выражениях, будто заранее сговорились. Затем Мирон Юга неофициально, как-то за обедом, возобновил разговор с Думеску, но добился лишь весьма неопределенного обещания. Думеску слишком хорошо к нему относился, чтобы и дальше настаивать на своем отказе. В действительности же оба надеялись, что в конце концов поставят на своем: Думеску полагал, что уговорит Югу отказаться от покупки, Юга же считал, что Думеску все-таки поможет ему приобрести поместье.
Григоре знал о бурной деятельности отца, и по его виду, да и по отдельным словам, которые изредка вырывались у старика, понимал, что тот недоволен результатами. Еще в первый день приезда Мирон сказал, что хочет навестить Пределяну, и через неделю они отправились к нему вместе.
Мирон Юга относился к семье Пределяну с большой симпатией. «Порядочные, хорошие люди», — повторял он всегда, думая в первую очередь об отце Виктора, с которым был когда-то знаком. К досаде Ольги Постельнику, для которой сейчас не было на свете ничего интереснее, чем бал общества «Оболул», за столом весь вечер, из уважения к Мирону, говорили только о сельском хозяйстве. Соображения Думеску хотя и не убедили Мирона, произвели на него самое тягостное впечатление, он всюду искал доводы, чтобы их опровергнуть, и, не находя их, очень расстраивался. Пределяну тоже считал, что среди крестьян, несомненно, происходит какое-то брожение, хотя, конечно, не такое сильное, как болтают в Бухаресте. По вполне достоверным сведениям, которые он получил от своего управляющего, даже у него в поместье, в Делге, крестьяне требуют новых, более выгодных для себя условий найма на работу. Он разговаривал со многими помещиками и арендаторами из Молдовы, людьми вполне достойными и уравновешенными, хорошо знающими мужиков, и они все в один голос утверждали, что там положение намного тревожнее. Стало быть, недовольство крестьян — явление всеобщее, одни и те же причины обусловили одинаковые последствия во всей стране. Объяснение этому найти не сложно, объяснений приводят даже слишком много, но все они малоубедительны. Что верно для одной области, не всегда подходит для остальных областей, а недовольство — повсеместно.
— Так получается только потому, что мы не хотим смотреть правде в глаза, Виктор, — вдруг с горячностью вмешался Григоре, который до тех пор молчал, стараясь не противоречить отцу. — Из-за навязанных крестьянам условий найма они всюду работают себе в убыток. С каждым годом они все глубже увязают в долгах, сумма которых все растет, так что выплатить ее они уже не в состоянии. У нас, к примеру, за большинством крестьян такая огромная задолженность, что, даже работая весь будущий год, они не только ничего не получат за свой труд, но даже не сумеют расплатиться с долгами, останутся и дальше в кабале. Нечего удивляться, что крестьяне негодуют и ропщут, коль скоро перед ними лишь подобная перспектива. Это вполне понятно и естественно!
Мирон Юга выслушал, иронически улыбаясь, доводы сына и, не удостоив их ни малейшего внимания, обратился к Пределяну:
— Крестьяне живут не очень хорошо именно из-за того, что помещикам приходится туго, да и все сельское хозяйство нашей страны ведется из рук вон плохо! Мы уже переживали трудные годы, когда поместья не приносили ничего или почти ничего, и все-таки крестьяне тогда не бунтовали, а занимались своим делом, терпели и страдали вместе с нами! На сей раз, слава богу, прошедший год был почти нормальным. Хорошие хозяева вели хозяйство экономно, кое-что поднакопили и теперь обеспечены, а бездельники и пьяницы, конечно, остались ни с чем. Так было испокон веку! Как я могу согласиться, что крестьяне в Амаре бедствуют, если они из кожи лезут вон, стараясь купить поместье Надины и отбить его у других покупателей?.. Нет, мои милые, что бы вы мне ни говорили, беда в ином! Беда в слабости правительства, которое терпимо относится к оголтелой демагогии всяких ничтожных пустомель, изображающих себя защитниками крестьян. Схватило бы правительство за шиворот всех этих барчуков, которых внезапно обуяла подозрительная любовь к несчастным землепашцам, и бросило бы их в тюрьмы, крестьянские волнения сразу бы прекратились.
— Оппозиция, конечно, пользуется беспомощностью правительства, занятого своими всегдашними мелкими распрями, — согласился Пределяну. — Но немалая доля вины ложится и на плечи самой оппозиции, которая занимается столь нелояльной агитацией.
— Нелояльной — это не то слово, сударь! — негодующе воскликнул Мирон. — Преступной! Нет ничего преступнее, чем подстрекать низменные инстинкты алчной толпы! А оппозиция именно так поступает! Чтобы посеять вражду между нами и крестьянами, она обещает мужикам раздать им наше имущество! Этим преступникам нет никакого дела до того, что тем самым они обрекают страну на гибель. Для них интересов страны просто не существует, все сводится только к интересам собственной партии. Они хозяева городов, которые эксплуатируют нас, как хотят. Но этого им мало! Нас они не сумели закабалить ни своими банками, ни кредитами, ни промышленностью. Одни только мы еще оказываем им сопротивление. А так как они не смогли сломить нас иными путями, то и выдают себя за защитников крестьян от помещиков, хотя они никогда не выходили за городские ворота, опасаясь забрызгать грязью свои штиблеты. Они хотят раздать крестьянам нашу землю, но даже не помышляют поделиться с кем-нибудь доходами от своих фабрик и банков. По существу же, целясь в нас, они хотят обезглавить крестьян, так как крестьянское стадо, оставшись без пастырей, попадет в их лапы, и они смогут разделаться с ним, как им заблагорассудится… Все это вызывает лишь возмущение и гнев, тем более что мы, осужденные на смерть, заняты только борьбой за власть, интригами, перетасовками в правительстве и другой чепухой!..
Стремясь разрядить напряженную обстановку, вызванную филиппикой отца, Григоре с улыбкой заметил:
— Я себе даже не представлял, отец, что ты так горячо интересуешься политикой.
— Преступление — это не политика, Григорицэ! — немного мягче ответил Мирон, почувствовав, что слишком увлекся для светской беседы за столом. — Преступление — это преступление! То, что они делают, не политика, а преступление!
— Вы правы, они и впрямь действуют без малейшего зазрения совести, — согласился Пределяну, стремясь унять разгоревшиеся страсти. — Они способны даже вызвать в Румынии революцию, если это будет выгодно их партии.
Благодаря вмешательству госпожи Пределяну разговор перешел на менее острые темы, и, к радости Ольги, скоро собеседники коснулись великого события — бала общества «Оболул». Чуть погодя Мирон Юга счел необходимым высказать свое недовольство и по этому поводу:
— Не спорю, быть может, «Оболул» действительно ставит перед собой благородные цели. Но, в общем, в Бухаресте слишком уж злоупотребляют роскошью и увеселениями. Создается впечатление какой-то гигантской разнузданной оргии. Не знаю, как это сочетается со страхом перед возможными крестьянскими беспорядками. Не мешало бы соблюдать больше благопристойности. Правительство должно обуздать вакханалию. Несознательными могут быть рядовые граждане, но отнюдь не правительство. Что бы сказали крестьяне, увидев этот чудовищный разгул в Бухаресте? У них не хватает мамалыги, а господа с жиру бесятся!
Почувствовав неуместность своего резкого тона, Мирон тут же дружелюбно рассмеялся, так что его слова не прозвучали упреком. Остаток вечера он был так мил, что Ольга, которую его холодная чопорность сперва напугала, отважилась даже пригласить его на бал, чтобы он посмотрел, как она будет танцевать.
— Очень сожалею, милая барышня, — улыбаясь, ответил Мирон, — что не смогу полюбоваться вами. Меня ожидает в деревне другой спектакль, менее приятный, но не терпящий отлагательства. Но я оставлю вместо себя Григорицэ, пусть он аплодирует вам и за меня!
Григоре, конечно, пошел на долгожданный бал, на котором присутствовало все высшее общество Бухареста. В зале Национального театра еще никогда не собиралась столь элегантная и изысканная публика. Даже на нумерованных местах галерки сидели знатные господа. Дамы из руководящего комитета общества «Оболул», суетливо перебегая с места на место, успевали шепнуть счастливыми голосами своим лучшим друзьям:
— Этот вечер будет вписан золотыми буквами в анналы Румынии.
Перед началом Григоре Юга, случайно повернув голову, увидел в кресле за собой Титу Херделю.
— О, рад вас видеть! Какими судьбами вы здесь, среди праздных господ? — радостно приветствовал он его. — Поговорим в антракте!
Титу пришел на бал по долгу службы — чтобы написать заметку для театральной хроники. Он надел свой черный костюм, но все-таки сперва смутился, увидев вокруг столько фраков. Приободрился он лишь после того, как убедился, что его собратья по перу одеты не лучше его, а некоторые из них пришли даже в повседневных костюмах, тем самым словно подчеркивая, что они здесь не развлекаются, а работают.
Сенсацией вечера оказалась Надина, исполнившая последнюю парижскую новинку — «танец апашей». Ее партнером был Рауль Брумару. Танцевали они так блестяще и темпераментно, что, уступая бурной овации фешенебельного общества, им пришлось бисировать свой номер. Титу, однако, не очень восторгался. «Госпожа Надина», как он называл ее сейчас, действительно красива и танцует прекрасно, но лучше бы она исполняла не такой разнузданный танец, а что-нибудь более соответствующее ее положению. Пока Надина металась по сцене с Раулем, Титу с любопытством наблюдал за Григоре. Тот смотрел спокойно, как посторонний зритель…
Гораздо больше Титу пришлась по душе хорошенькая девушка, исполнявшая сюиту румынских танцев. Фамилии ее он не знал, так как поостерегся купить программу, опасаясь, как бы распорядительницы, важные дамы, не заломили с него бог знает какую сумму в пользу благотворительного общества.
В антракте Титу и Григоре отошли покурить в уголок вестибюля. Титу был восхищен и, словно подозревая, что Григоре не разделяет его восторгов, старался его убедить в правоте студентов, протестовавших против пустых развлекательных представлений на иностранных языках — вот ведь высший свет смог поставить очень приятный и в то же время вполне румынский спектакль. В своем газетном отчете он намеревается, чтобы яснее подчеркнуть свою мысль, выделить девушку, выступавшую с румынскими танцами, и очень сожалеет, что не знает ее фамилии.
— Как же это вы, мой милый, — с шутливой укоризной заметил Григоре, — не узнали Ольгу Постельнику, свояченицу Пределяну?
Как раз в эту минуту к ним подошел Виктор Пределяну, и Григоре не преминул выдать Титу:
— Полюбуйся на него. Не узнал Ольги… Не знает фамилии исполнительницы, которая понравилась ему больше всех и которую он намеревается расхвалить в газете.
— Ольгуца будет счастлива, господин Херделя!.. Это не страшно, что вы ее не узнали. Просто вы должны навещать нас почаще, чтобы больше не забывать! — сказал Виктор Пределяну, пожимая им руки.
Они разобрали по косточкам всех участников концерта, старательно обходя, однако, имена Надины и Брумару. Одних энергично критиковали, других безудержно хвалили, как вдруг на них налетел Гогу Ионеску, взмокший от восторга, сияющий и охрипший. Он неистово набросился на них с тем же вопросом, с каким набрасывался на всех остальных:
— Ну, что вы скажете о Надине и Рауле? Изумительны, не правда ли?.. Потрясающе талантливы! А какой успех… Стены дрожали… такие были овации, что даже люстра закачалась!..
Заметив на лицах собеседников явное замешательство, Гогу понял, что допустил бестактность, и попытался тут же ее исправить. Запнувшись на миг, он продолжал с тем же воодушевлением:
— А что вы скажете о нынешнем необыкновенном сезоне?.. Потрясающе, не так ли?.. Я за всю свою жизнь не помню столько балов и пиршеств, сколько этой зимой. И подумать только, что я вынужден всюду бывать, так как Надина…
Он снова запнулся. Опять напомнил о Надине! Новая бестактность. Сплошное невезение! Все его воодушевление сразу испарилось, и Гогу глубоко вздохнул, вытирая вспотевший лоб:
— Честно говоря, меня все это утомляет… Все точно с ума посходили!
Ион Правилэ не мог открыто присоединиться к крестьянам, задумавшим купить Бабароагу: боялся, как бы старый барин не узнал об этом. А тогда ему несдобровать, — барин не только прогонит его с должности старосты, но так начнет притеснять, что совсем житья не станет. Конечно, барин человек добрый и милосердный, но только ежели не выходишь из его воли. До сих пор Правилэ извлек немало пользы из того, что был покорным и преданным. И все-таки сейчас он не в силах был сидеть сложа руки. Сердце не давало! Очень уж пригодился бы ему хороший кусок земли. Другой такой случай, как нынешний, не скоро подвернется.
Как только он узнал, что Мирон Юга поехал в Бухарест, наверно, ради поместья молодой барыни, Правилэ позвал к себе Луку Талабэ, и они решили, что несколько мужиков должны тоже поехать в столицу и попытаться там уговорить Надину. Если же они от нее ничего не добьются, то пожалуются высшим властям; ведь в других краях крестьянам пошли навстречу, подсобили им, дали возможность купить поместья и поделить между собой. Как-то раз, когда старостой был Лука, из министерства пришел даже специальный приказ. Там было сказано, что крестьянам надо советовать объединяться для покупки имений и что власти будут оказывать им поддержку. Хорошо бы, конечно, если бы в Бухарест поехало побольше людей и господа собственными глазами увидели бы, что земли требует весь народ, да вот расходы на дорогу большие, а денег взять неоткуда, мужики и так бедствуют. Староста, несмотря на свою всем известную скупость, даже вызвался самолично оплатить дорожные расходы за Петре, сына Смаранды, — тот совсем бедняк, но в Бухаресте будет им очень полезен, так как провел там три года, отбывая солдатчину.
Как только Мирон Юга вернулся в Амару, семеро ходоков пошли на железнодорожную станцию Бурдя и там сели на поезд. В Бухарест они приехали утром, но на улицу Арджинтарь добрались только к полудню. Их встретила на лестнице какая-то барышня в белом передничке и заявила им, что барыня только-только собирается вставать, так как допоздна веселилась. Пусть они подождут здесь, на улице, пока она их не позовет. Крестьяне терпеливо принялись ждать на улице. Других дел у них не было — только для этого они и приехали… Прошло довольно много времени, пока не вышла другая барышня. Она позвала их в дом и проследила, чтобы они хорошенько вытерли ноги. Барыня была в отличном настроении, говорила с ними ласково, позволила всем высказаться, но под конец ясно дала понять, что продаст поместье тому, кто предложит больше и выплатит все деньги сразу.
— Да ведь мы, барыня, — отважился возразить Петре, — потратились, ехали так далеко, оттого что надеялись на ваше доброе сердце, думали, пожалеете вы нас, войдете в наше положение, а вы…
Надина посмотрела на него с удивлением. Она узнала кучера, который недавно мчал ее на санях, и долго не сводила с него глаз, рассчитывая, что он оробеет. Но Петре выдержал ее взгляд спокойно, словно говоря, что перед бабой он не робеет, будь она даже барыней.
— А вы что же думаете, ради ваших прекрасных глаз я пущу на ветер свое состояние? — пренебрежительно спросила Надина. — Нет, милейший, нет, люди добрые! Я продаю имение, чтобы получить за него деньги, и не намерена раздать его другим, как милостыню. Подаяниями и благотворительностью пусть занимается государство, если оно этого желает!..
Ходоки остановились на углу улицы и долго обсуждали, как им быть дальше, пока холод не пробрал их до костей. Лишь тогда потащились они сквозь крепнувшую вьюгу к Гура Мошилор{15}, где старый знакомый Петре еще по Костешти держал постоялый двор, в котором можно было заночевать по дешевке. Там они перекусили из своих припасов и снова допоздна толковали в комнатенке рядом с кухней, куда их поместил на ночь хозяин. На второй день, как только рассвело, они направились прямо в министерство государственных имуществ. Здесь пришлось долго ждать во дворе.
— Публике вход разрешен только после одиннадцати! — крикнул им через решетчатую дверь какой-то барин с черной бородой.
Здесь же топтались и крестьяне из других краев, с теми же бедами и горестями, такие же взволнованные и оробевшие. Как только двери распахнулись, все, толкаясь, бросились внутрь. Коренастый, сердитый швейцар с длинной до пояса бородой остановил их.
— Потише, потише, не напирайте! Здесь вам не театр!.. Что надо, кого ищете?
Ходоки принялись уважительно рассказывать ему о своих мытарствах. Польщенный швейцар смягчился, но до конца не дослушал.
— Господин министр еще не пожаловал… Может, приедет попозже… Вы здесь обождите, обогрейтесь чуток…
Они прождали еще час, и затем швейцар объявил, что господин министр сегодня совсем не пожалует. Будет завтра. Ходоки поплелись обратно на постоялый двор и снова толковали, прикидывали до поздней ночи.
На второй день им повезло. Швейцар послал их наверх — господин министр приехал. Они долго блуждали по коридорам и наконец добрались до какой-то душной канцелярии, где толпилось много народа. Здесь их довольно дружелюбно встретил молодой, напудренный и улыбающийся господин:
— А вам что надобно, братцы? Что вас привело к нам? Откуда вы? Из Арджешского уезда, значит… Так, так…
Лупу Кирицою принялся рассказывать обо всем с мельчайшими подробностями… Напудренный господин слушал его терпеливо, но как только понял, о чем идет речь, сразу же перебил:
— А, значит, по вопросу о продаже поместья… Понял. Подождите минуту!..
Он нажал на кнопку, набросал две строчки на листке бумаги и вручил его посыльному, сказав:
— Вот что, братцы. Господин министр очень занят и никак не сможет потолковать с вами… Но я вас направлю к другому сановнику, тот уполномочен господином министром рассматривать и разрешать подобные вопросы, так что он рассудит по справедливости и поможет вам. Так-то, братцы… Посыльный, проводи их к господину генеральному директору!
Ходоки потянулись за посыльным по бесконечным коридорам, пока не предстали перед лысым, хмурым стариком, который выслушал всю их историю от начала до конца. Лишь после этого он укоризненно спросил:
— Так что же вы хотите — купить поместье барыни или насильно отобрать у нее?
— Да ведь мы… — попытался возразить Лука Талабэ.
— Теперь помолчи! — оборвал его генеральный директор. — Вы уже достаточно наговорили. Я вас выслушал… Министерство не вправе и не уполномочено вмешиваться в деловые переговоры между лицами, продающими земельные участки, и лицами, желающими купить таковые, за исключением определенных случаев, предусмотренных законом, который к вашему делу не имеет отношения. А вы привыкли всюду совать свои лживые, необоснованные жалобы, вместо того чтобы по-честному прийти к согласию со своими господами и вести себя как порядочные люди. Теперь вам еще взбрело в голову требовать, чтобы вам отдали господские поместья за смехотворную цену, чуть ли не даром. Совсем обнаглели!.. Уймитесь, мужики, беритесь за ум, слушайтесь господ и работайте! Главное для вас — быть трудолюбивыми и не идти за смутьянами! Вы — опора нашей страны, на вас зиждется…
Из всего этого потока слов Лука Талабэ понял только одно: Бабароаги им не видать, все их хлопоты и расходы оказались напрасными. Поняв это, он не смог удержаться и громко воскликнул:
— Так, барин, почему же другие отбирают нашу землю?..
Он не успел закончить. Генеральный директор побагровел, словно ему выплеснули в лицо и на лысину полную чернильницу красных чернил, вскочил и заорал:
— Молчать, нахал! Замолчи сейчас же, не то отправлю в полицию, там тебе, мерзавцу, все ребра пересчитают!.. Я целый час говорю, трачу время, стараюсь их научить уму-разуму, объяснить, что к чему, а он и держаться пристойно не желает!.. Вы пошли по плохому пути, — уже спокойнее продолжал чиновник. — Не довольствуетесь тем, что дал вам бог, заритесь на чужое имущество! Опомнитесь! Возвращайтесь домой и честно трудитесь, труд составляет богатство нашей любимой родины! А если уж серьезно надумали купить поместье барыни, то попросите по-хорошему ее и остальных господ! Добрым словом многого добьешься, понятно?
Ходоки смотрели, не мигая, ему в рот, где сверкали золотые зубы. Хриплый голос директора напутствовал их до самой двери. Они долго бродили по коридорам, пока снова не очутились в приемной министра. Когда крестьяне выбрались из кабинета лысого старика, Лука посоветовал не отступать, а еще раз попытаться дойти до самого министра. Сейчас они еще не успели осмотреться в приемной, как на них налетел испуганный посыльный.
— В сторону, пропустите, пропустите, господин министр уходит!
Дверь кабинета министра распахнулась. В сопровождении знакомого ходокам молодого человека на пороге появился грузный барин в шубе, ботах и котиковой шапке, надвинутой на уши. На его желтом, одутловатом лице была написана скука. Заметив мужиков, министр подумал, что не мешает показать окружающей публике, что он человек не высокомерный и озабочен судьбой землепашцев, находящихся в ведении его министерства. Задержавшись на секунду, он устало спросил:
— А вам чего надо, братцы? Что вас сюда привело?
Молодой человек торопливо шепнул что-то министру на ухо, и тот прошел дальше, удовлетворенно добавив:
— Ах, так… так… Значит, уже побывали там!.. Вот и прекрасно! Директор вам все разъяснил. Вы его слушайте, он знает все ваши заботы и беды, знает, как вам помочь…
С этими словами он, не торопясь, стал спускаться по мраморным ступеням. Ходоки неподвижно стояли с шапками в руках. Остальные посетители быстро рассеялись.
— Пойдем и мы, тут, видать, больше делать нечего, — пробормотал Петре.
— Пойдем! — вздохнул Лука Талабэ, поглубже натягивая шапку.
Они пошли прямо на вокзал, надеясь попасть сразу на поезд либо переждать там ночь, потому что денег у них осталось только на билеты. На этот раз им повезло. Когда поезд тронулся, ходоки дружно перекрестились.
В вагоне было тепло. Пассажиров набилось много, в большинстве своем — крестьяне из уездов Яломицы, Мусчела, Телеормана и более дальних. В тепле языки развязались. Но ходоки из Амары мрачно сбились в углу, переживая свою обиду, и лишь изредка перебрасывались двумя-тремя словами. Один только Лупу Кирицою все жаловался, что они выбросили на ветер столько денег. Лука горестно согласился. Постепенно, словно пробуждаясь ото сна, они начали вспоминать пережитое, заново все взвешивать, оценивать, и каждый считал своим долгом что-то сказать, поправить другого или просто вздохнуть, добавив, что все могло бы повернуться по-иному, если бы им хоть малость повезло. В их невеселый разговор вскоре вмешались и попутчики, одни просто из любопытства, другие потому, что уже слыхали о подобных историях или сами пережили нечто похожее.
— Я-то говорил народу с самого начала, что господа не желают продавать земли мужикам, но они меня не послушали, вот я и пошел у людей на поводу! — жаловался старый Лупу, словно хотел доказать всем присутствующим, что он человек рассудительный, не напрасно дожил до седых волос.
— Вот слушаю я вас, люди добрые, и диву даюсь: как же вы раньше того не знали, что всем хорошо известно! — вмешался красивый, статный мужик, опрятно одетый, с голубыми, очень добрыми глазами. — И в наших краях мужики тоже хотели купить поместья у бояр, только ничего у них не вышло, каждый раз другие господа встревали. Не хотят они, чтобы поместья попали в руки мужиков, боятся, что на их земле тогда некому будет работать. Год тому назад мы тоже, как вы, ходили, хлопотали, повсюду таскались, и тоже ничего не добились.
— А вы-то из каких мест будете? — спросил Лука Талабэ.
— Из-под Фокшани, коль слыхали, — ответил их спутник. — Далеко отсюда.
— Слыхали, как же! — похвалился Марин Стан. — Я бывал в тех краях, когда в армии служил, на маневрах… Стало быть, и у вас мужикам тяжко приходится?
— Тяжко! — вздохнул незнакомец, покачав головой. — Верно, даже тяжелее, чем здесь, хоть беги куда глаза глядят. Думаешь, я от хорошей жизни повсюду скитаюсь с торбой на плече, иконами торгую? Горе одно! Ни отцы, ни деды мои никогда этим не промышляли. А только куда податься, коли надрываемся в поле с женой и с детьми от весны до самой зимы, а на пропитание все одно не хватает? Вот и перебиваюсь я этими иконами, пока, даст бог, и мы получим землю! У нас мужики надеются, что не сегодня-завтра король начнет раздавать поместья. Много лет уж об этом толкуют.
— Толковать толкуют, что правда, то правда, — поддакнул из своего угла низкорослый мужичок с красным, вспотевшим лицом.
— И у нас люди о том же говорят, — заметил Лупу Кирицою, поглядывая на мужичка, что сидел в углу, — только не верится мне, что бояре позволят это королю. Они не дураки, а в их руках — вся сила.
— Вот, вот, и я хотел то же самое сказать! — поддержал его торговец иконами. — Король сам ничего не сделает, коли никто ему не поможет, а господа противиться будут. Слыхали? Будто у москалей их царь сам начал раздавать мужикам господские поместья. А ведь как у них получилось в том году? Поднялись москали, стар и млад, взялись за топоры и такой раздули пожар, что молва по всему миру пошла. Правда, многие из них головы положили, потому как бояре тоже не сидели сложа руки и наслали на мужиков кавалерию да пушки, чтобы, значит, их усмирить. Но ихний царь, как увидел, сколько крови людской льется и народ гибнет, пожалел их всех и дал строгий приказ: «А ну-ка уймитесь, честные бояре, и вы, мужики, рассужу я вас по справедливости и помирю вас!» Ну, все его, конечно, послушались, унялись и разошлись по своим домам. А после этого принялся царь отрезать наделы от господских поместий и раздавать мужикам, чтобы не бедствовали они больше…
В вагоне наступило тягостное молчание, и только желтоватые огоньки свечей дрожали, отбрасывая во все стороны странные, пляшущие тени. Кое-кто из крестьян вздохнул. Петре, который до сих пор не открывал рта, выпалил, сверкнув глазами:
— Так и у нас ничего не выйдет, пока за топоры не возьмемся!..
Он осекся, как будто слова вырвались прямо из сердца, помимо его воли. Мужики их расслышали, но никто не повернул к нему головы. Один лишь Лупу Кирицою отозвался негромко:
— Помолчи, Петрикэ, помолчи уж!
Снова воцарилось молчание. Чугунные колеса глухо громыхали, как отзвук далекого колокола. В мраке окон извивались космы дыма, расцвеченные тысячами сверкающих искр. В спертом воздухе вагона, среди слабого мерцания свечей и пляски теней, казалось, еще звучал, как испуганное эхо, голос старика:
— Помолчи, Петрикэ, помолчи уж!
Платамону с удивлением заметил, что его приказчик и ближайший помощник Кирилэ Пэун ходит подавленный, будто с ним случилось какое-то несчастье.
— Что с тобой, Кирилэ, что за беда у тебя стряслась?
Кирилэ злобно посмотрел на арендатора и мрачно ответил:
— Чего уж там спрашивать, барин, сами лучше меня знаете, поди, это ваш сын…
— Да что тебе сделал мой сын, Кирилэ? — еще больше удивился арендатор, охваченный дурным предчувствием.
— За то, что он сделал, пусть господь бог его покарает, коли люди не смогут! — угрюмо буркнул Кирилэ. — Надругался он над нами, опозорил перед всем селом. Никогда я такого не ждал, всегда служил вам верой и правдой.
Платамону растерялся. С тех пор как Кирилэ с дочерью работали на усадьбе, он все время опасался, как бы Аристиде не стал приставать к девушке. Он его даже предупреждал, и вот — все равно не помогло. Теперь он не знал, как утешить Кирилэ, и все уладить. Сперва подумал, что неплохо бы свести дело к шутке, и, похлопав приказчика по плечу, дружелюбно заметил:
— Ладно, Кирилэ, будь разумным человеком, с молодыми всякое бывает, и ничего, мир от этого пока не рухнул. Мы еще подумаем, поглядим, что к чему…
— Нет, барин! — не принял шутливого тона Кирилэ, почувствовавший себя еще более оскорбленным. — Вам-то что, можете рассуждать спокойно, а нам с девкой как быть? Как ее замуж выдадим — брюхатой или с мальцом в подоле, на смех людям?
— Ты, Кирилэ, говори да не заговаривайся! — неуверенно перебил его Платамону, не зная, что сказать.
— Ладно, барин, пусть так! — продолжал Кирилэ. — Бог-то сверху все видит, он нас и рассудит… Только вы ищите себе другого человека, а мне дайте расчет, я на вас работать больше не стану. Советовали мне люди не соваться в пекло, да я их не послушал. Пусть бог вас накажет, а уж мы с вами рассчитаемся в другой раз.
Платамону испугали горечь и отчаянная смелость, прозвучавшие в голосе обычно покорного Кирилэ.
Он тут же помчался к сыну, который вернулся из Бухареста, где проторчал целый месяц, но не сдал ни одного экзамена, и сейчас снова прохлаждался дома.
— Что ты наделал, сынок? — крикнул он, но вид у него был куда более испуганный, чем только что, когда он разговаривал с крестьянином. — Не оставил в покое даже дочку Кирилэ, и теперь…
— Да не делай ты из этого трагедии, папочка! — снисходительно усмехнулся Аристиде. — Гергина девушка смазливая. Не мог же я волочиться за какой-нибудь деревенской образиной!
— Так-то так, однако… — попытался возразить Платамону таким же испуганным голосом, но в душе чуть успокоившись при виде безмятежной уверенности сына.
— Знаю, знаю! — снова перебил его Аристиде. — Мне Гергина уже давно все сказала, наплакалась. Я ее долго учил, что надо сделать, даже деньги предлагал, ведь не так много и нужно, но она сама не захотела… Кто же виноват в том, что теперь все узнают и она станет посмешищем? Послушай она меня, никто, даже ее собственная мать бы не узнала, и все было бы хорошо… Теперь, конечно, ничего не поделаешь, придется тебе попозже что-то предпринять, возможно, даже немного раскошелиться, чтобы унять Кирилэ и Гергину. Ты уж сам сообрази, под каким соусом это лучше сделать, ты ведь человек умный и умеешь ладить с крестьянами!
— Это уж конечно! — согласился Платамону, окончательно успокаиваясь. — Не стоит раздувать историю. Правда, лучше бы не доводить до этого… Ну да ладно!
Кирилэ Пэун не находил себе места от обиды и боли. Когда жена рассказала ему, что стряслось с дочерью, он избил обеих. Потом пожалел об этом, подумав, что сам во всем виноват — позарился на больший заработок и нанялся на службу к арендатору, хотя был наслышан о норове его сынка.
Он чувствовал настоятельную потребность хоть как-то отвести душу, особенно когда вернулся из поместья в Амару. Ведь завтра-послезавтра узнает все село. Как он после такого позора покажется людям на глаза? Кирилэ пошел к священнику Никодиму, рассказал ему все, долго жаловался и попросил совета. Священник и сам был расстроен и угнетен своими невзгодами. Он уже давно плохо видел, а теперь ему стал изменять слух. Уразумев наконец, в чем дело, он перекрестился и громко позвал дочь:
— Послушай только, Никулина, что за беда стряслась у несчастного Кирилэ.
Никулина возмутилась, принялась клясть арендатора и его сынка и, в свою очередь, позвала мужа:
— Слышишь, Филип, какое безобразие учинил над дочерью Кирилэ молодой Платамону, студент!..
Филип внимательно выслушал, с осуждением покачал головой и медленно, размеренно спросил:
— Так что ж ты думаешь делать, Кирилэ?
— Потому я и пришел к батюшке, чтобы он меня надоумил, как быть, а то я просто и не знаю, на каком я свете, — пробормотал Кирилэ, не поднимая глаз.
— Гм! — только хмыкнул в ответ Филип и, помолчав, еще раз хмыкнул столь же многозначительно.
Кирилэ Пэун так и ушел, не получив никакого совета, но на душе у него немного полегчало, верно оттого, что он поделился своим горем с другими людьми и послушал, как они ругают арендатора. Ближе к вечеру он пошел к учителю Драгошу. О беде Гергины там уже знали, как, впрочем, знали во всем селе. Весть о проделке Аристиде, дошла даже до Мирона Юги и так глубоко его поразила, что он заявил в присутствии Исбэшеску и приказчика Бомбу:
— Вот какими гадостями они занимаются, а мы еще удивляемся, что крестьяне ропщут и бунтуют.
В доме учителя, в ожидании возможного прихода Кирилэ, разгорелся ожесточенный спор. Николае, брат учителя, узнал о беде Гергины от Петре Петре, которого случайно встретил на улице. Николае так и кипел от негодования и ярости. Он уже давно собирался жениться на Гергине и говорил всем, что другой такой девушки нигде не найти.
— Видишь, как хорошо, что ты не поторопился! — сказала ему Флорика.
— А я думаю, как раз наоборот, если бы ты не откладывал и женился сразу, как полюбил, этот кобель не посмел бы надругаться над бедной девушкой! — сочувственно заметил Драгош.
Николае злобно выругался и попросил брата как-нибудь помочь Кирилэ, чтобы такое издевательство не осталось безнаказанным.
— Ну уж нет! — горячо вскинулась Флорика. — Ты, Ионел, послушай меня и не встревай. Сам знаешь — когда ты поступал по-моему, все выходило как нельзя лучше, а когда не слушал, одни беды на нас валились! Пусть каждый сам о себе думает, не ты же советовал Кирилэ наняться к Платамону, он сам, по своей воле пошел. Сам запутался, пусть сам и выпутывается…
Кирилэ Пэун пришел, как раз когда они, чуть поостыв, заговорили о другом, а Флорика зажигала лампу. Все слушали его очень внимательно, но как только он кончил, Флорика, опасаясь за мужа, сухо заметила:
— Да, плохи твои дела, дядюшка Кирилэ! Надо было тебе с самого начала поостеречься, ты ведь знал заранее, что за гусь сынок арендатора!
— Хуже некуда, сам вижу! — подтвердил Кирилэ, печально посмотрев на нее. — Кабы человек знал заранее, что ему грозит, то поостерегся бы, а так…
— Пожадничал ты и нанялся к арендатору, а Гергина теперь расплачивается, — укоризненно проговорил Николае.
— Да не ругайся хоть ты, парень, меня и так бог наказал! — горестно отмахнулся Кирилэ. — Я-то ведь знал, что у тебя с Гергиной любовь, потому и не стерег ее так строго, на тебя надеялся!
— Я так этого все равно не оставлю, переломаю ему ноги! — скрипнув зубами, выдавил Николае и выскочил из дома, не в силах больше слушать эти разговоры.
Кирилэ Пэун просидел у учителя до самого ужина и ушел, немного успокоившись. Каждое доброе слово было для него настоящим бальзамом.
Теперь он рассказывал о беде Гергины всем, кого только встречал. Староста посоветовал ему набраться терпения — авось все образуется. Лука Талабэ сказал несколько сочувственных слов и тут же принялся подробно расспрашивать о Платамону: не знает ли Кирилэ, какую цену тот предложил за Бабароагу и сколько потребовала барыня.
Один лишь Трифон Гужу, когда Кирилэ все ему рассказал, хмуро ответил:
— Так-то оно так, дядюшка Кирилэ, только у тебя хоть амбар хлебом набит, а мне-то что делать, коли у меня полон дом детишек, а уже с самого крещения ни зернышка кукурузы не осталось?
— Твоя правда, Трифон! — согласился Кирилэ. — У каждого свои невзгоды.
— Когда брюхо набито, то и беда полегче кажется! — буркнул Гужу.
Кирилэ рассказал о своем несчастье даже Пантелимону Вэдуве, приехавшему на два дня в отпуск из полка. Военная форма очень шла Пантелимону. В казарме он старался вести себя примерно, опасаясь, как бы его не наказали и не лишили отпусков. Его мучил страх, что, пока он в армии, Домника его забудет и выйдет замуж за другого.
Петре Петре тоже еще не женился. Он давно уже приглядел себе невесту — дочку Ирины Мариоару, которая прислуживала в усадьбе Мирона Юги, но из-за бедности все откладывал свадьбу. Теперь, узнав о беде Гергины, Петре решил больше не тянуть и обстоятельно обсудил все с матерью, которую намерение сына очень обрадовало. Она и до того не раз советовала ему жениться, и, послушай ее Петре, он уже давно бы зажил собственным домом. Смаранда на второй день пошла сговариваться с матерью Мариоары, а потом и с ее теткой Профирой.
Как раз когда они сговаривались да рядились, Петре повстречал Кирилэ, и тот тоже рассказал ему о том, какие муки он принимает из-за арендатора. Петре выслушал и процедил сквозь стиснутые зубы:
— Я, дядюшка Кирилэ, не простил бы ему этого ни в жисть, хоть бы меня потом убили!
— Твоя правда, Петрикэ, твоя! — униженно согласился Кирилэ.
К Титу Херделе неожиданно нагрянул в редакцию священник Белчуг из Припаса. Он был хорошо одет, в новом пальто и новой рясе, с аккуратно подстриженной бородкой, опрятный и нарядный, как жених. Таким Титу никогда его не видел.
— Я получил субсидию за шесть месяцев и приехал, а то призовет меня всевышний к себе и помру, так и не повидав родной страны! — сказал Белчуг с робкой, но в то же время радостной улыбкой. — Приехал сегодня утром и из гостиницы — прямо к тебе, чтобы не блуждать яко слепец по городу, пока я тут ничего не знаю.
Отец Титу, стремясь возвысить своего отпрыска в глазах священника, сказал ему, что сына легче всего найти в редакции газеты «Драпелул». Титу представил Белчуга секретарю редакции, а потом вышел с гостем, чтобы пройтись по центру города и спокойно побеседовать. Священник должен был ему рассказать о всех новостях Амарадии, крупных и мелких, а главное — о свадьбе Гиги, о которой мать кое-что написала, но не так подробно, как Титу хотелось.
Затем Титу стал показывать священнику Бухарест. В первую очередь он повел его к памятнику Михая Храброго{16}, где Белчуг благоговейно осенил себя крестным знамением и даже, по совету Титу, оторвал от венка, бог знает с каких пор висевшего на решетчатой ограде, увядший листик, чтобы сохранить его как драгоценную реликвию и показать дома. Они заглянули в несколько церквей и музеев, побывали в больших магазинах. В палате депутатов и в сенате им не повезло, — они попали на обыденные, скучные заседания и не услышали ни одной важной речи, но Белчугу все равно там понравилось, как ему нравилось все, что он видел и слышал, словно и не могло быть иначе, раз он совершил такое далекое путешествие и потратил столько денег. А Национальный театр, после того как они побывали там вместе два раза, священник до того полюбил, что стал ходить туда почти каждый вечер.
Через неделю он уже не нуждался в Титу и сказал, что не хочет больше отнимать у него свободное время. Белчуг разыскал в Бухаресте нескольких старых знакомых, в том числе почтового служащего и аптекаря, бывших своих соучеников по школе в Амарадии. Познакомился он, разумеется, и с семьей Гаврилаш и раза три даже обедал у них, восхищаясь кулинарными способностями пухленькой госпожи Гаврилаш и нахваливая Титу за то, что он так удачно устроился столоваться.
Хотя вначале Титу было очень приятно проводить время со священником из родного села, но он тоже вздохнул с облегчением, когда смог наконец оставить гостя одного. Прогулки потребовали от Титу некоторых расходов — ему несколько раз пришлось обедать с Белчугом в ресторане, а тому даже в голову не приходило угостить Титу. Наоборот, он сам бывал рад-радешенек, когда за него платили. Мало того, Титу в какой-то степени запустил и свою работу в газете, и Рошу упрекнул его в том, что он идет по стопам остальных своих собратьев.
Через несколько дней после приезда священника Титу попал в очень неприятную историю и боялся, как бы Белчуг не узнал о ней и не раззвонил по всей Амарадии.
Танца приходила к Титу все чаще, конечно, в отсутствие госпожи Александреску. Он просил ее быть осторожнее, но она отвечала, что любит его, а потому никого и ничего не боится. Титу чувствовал себя виноватым, но не смел проявить настойчивость и объяснить Танце, что ее могут увидеть соседи по двору или госпожа Александреску, и тогда они оба станут посмешищем.
Опасения Титу вскоре оправдались. Даже его ученица Мариоара Рэдулеску, по-видимому, что-то заподозрила и стала за ним следить. К счастью, придя как-то обедать, Титу обнаружил, что Мариоара исчезла. Госпожа Гаврилаш с возмущением рассказала ему, что выгнала жиличку, так как застала ее врасплох на улице, где та болтала и целовалась с каким-то пожилым мужчиной, «почти ровесником господина Гаврилаша». Она горько жаловалась, что Мариоара, которую она баловала и чуть ли не на руках носила, совсем как собственную дочь, оказалась распутницей. Правда, она уже давно заметила, что та заглядывается на молодых людей, но считала, что это вполне естественно — ведь девушка не собирается в монахини. Но уж если она бесстыдно связывается на улице со стариками, значит, разврат у нее в крови.
— Не знаю, как она вела себя с вами, господин Херделя, — печально закончила госпожа Гаврилаш, — но вы не сердитесь, что я ее выгнала. Таких распутниц теперь хоть отбавляй.
Через несколько дней, попрощавшись в сумерках с Белчугом, Титу помчался домой, чтобы встретить Танцу, которая еще накануне предупредила его, что придет, так как Жан и госпожа Александреску вновь засидятся допоздна за покером у ее родителей. После двух упоительных часов Титу зажег свечу, чтобы Танца могла быстро одеться и не опоздать домой. Но Танце совсем не хотелось оставлять теплую постель. Она потягивалась, мурлыкала, ластилась, как белый, избалованный котенок. Любуясь ею, Титу вообще не дал бы ей уйти, но ради нее же сдерживал свою страсть, опасаясь, как бы ее не стали ругать дома. Но Танца, словно стараясь его раззадорить, все хохотала и повторяла:
— Покажи, как ты меня любишь, Титу, родной!
— Ну зачем ты меня дразнишь и заставляешь терять голову? — пробормотал Титу. — Ты же прекрасно знаешь, что я только ради тебя, ради твоих интересов стараюсь себя сдержать. Будь моя воля, я бы не отпустил тебя до утра!
— Раз так, то я и не уйду до завтра! — воскликнула Танца, опустилась на спину и натянула одеяло, чтобы лучше укутаться. — Задуй свечу и…
Титу кинулся ее обнимать, но девушка стала отбиваться.
— Нет!.. Нет!.. Оставь меня!.. Я пошутила, милый…
— Теперь уж все! — пылко шепнул Титу. — Никуда ты не уйдешь.
Раздавшийся в эту секунду негромкий стук в дверь застал их врасплох, и оба застыли в объятии. На несколько мгновений воцарилась тишина. Танца, широко раскрыв от испуга глаза, натянула одеяло до самого подбородка, а Титу подкрался на цыпочках к двери, знаками показывая Танце, чтоб она не двигалась, и хрипло спросил:
— Кто там?
— Я… я… Да вы не беспокойтесь! Разрешите войти… только на секунду… — ответил чей-то голос из коридора.
От волнения Титу не узнал его. Танца в отчаянии замотала головой и шепнула оторопело уставившемуся на нее Титу:
— Это Жан…
Титу еще больше растерялся и снова спросил:
— Это вы, господин Жан?.. Что случилось?
— Ничего… ничего… Только я вас очень прошу впустить меня на минутку! — продолжал тот настойчиво.
Титу испуганно и вопросительно посмотрел на Танцу, которая, неожиданно решившись, шепнула ему: «Спрячь мою одежду», — и с головой нырнула под одеяло.
Титу лихорадочно собрал одежду, раскиданную по стульям, рубашку, валявшуюся на полу рядом с постелью, и спрятал все за шкаф, негромко приговаривая, чтобы как-нибудь объяснить задержку:
— Да… да… сейчас открою, только надо… вот сейчас… я лежал в постели…
Он повернул ключ, и Жан, улыбаясь, вошел в комнату.
— Извините, что я ворвался к вам так бесцеремонно, но… А вы разве один?
— Конечно. Кому ж еще здесь быть? — запинаясь, ответил Титу.
— Мне послышались голоса, потому я и постучал. Я пришел кое-что взять из комнаты Ленуцы и…
Жан говорил без умолку, заинтригованно и подозрительно оглядываясь вокруг. Собственно говоря, он пришел без ведома госпожи Александреску, которую оставил у своих родителей за увлекательной партией в карты. Ушел он под предлогом, что у него разболелась голова и он хочет побыть на воздухе, вместо того чтобы глотать порошки… Уже больше месяца назад его представили единственной дочери вице-директора его министерства, хорошенькой девушке с приданым. Барышня как будто прониклась к нему симпатией, и он при третьей встрече намекнул ей, что у него самые серьезные намерения. Для него это было бы блестящей партией, так как вице-директор, один из столпов министерства, несомненно, оказал бы ему протекцию по службе. Заручившись согласием девушки, Жан, в глубокой тайне от Танцы, которая могла бы проговориться Ленуце, открылся обрадованным донельзя родителям. Чтобы избежать скандала, он решил постепенно и украдкой перетащить домой все свои вещи, которые держал у госпожи Александреску, а затем, в один прекрасный день прислать вместо себя отца, чтобы тот объяснил ей, в чем дело, и убедил оставить Жана в покое…
На этот раз он тоже забежал, намереваясь кое-что прихватить. В темной комнате он не нашел спичек, а свои оставил Ленуце, чтобы она положила, на счастье, спичечный коробок на деньги, предназначенные для игры. Продвигаясь ощупью по коридору к выходу, он услышал голоса в комнате квартиранта. На миг он заколебался: возможно, тот с женщиной, удобно ли его беспокоить? Потом подумал, что глупо возвращаться ни с чем только из-за того, что у него нет спичек. А теперь оказалось, что Титу один! Непрерывно болтая, Жан шарил глазами по комнате, пока не заметил на столе, рядом со свечой, фетровую дамскую шляпку, похожую на пятно тени. Он подмигнул Титу и лукаво воскликнул:
— Ну и повеса же вы, ну и повеса!
Захваченный врасплох Титу рассердился:
— Я вас прошу… Вам не кажется, что это уж слишком? Я встал, открыл вам, и довольно. Скажите, что вам угодно, и…
Но Жан уже не мог побороть своего любопытства: куда могла исчезнуть женщина? Он ответил, продолжая обшаривать глазами все углы комнаты:
— Спичку.
Титу сел на край постели и, указывая на коробок, лежащий на ночном столике, угрюмо буркнул:
— Пожалуйста! И…
— Спасибо, моншер, вы уж не обижайтесь за то, что… Ухожу… ухожу…
Жан подошел к ночному столику, протянул руку за спичками и только тогда заметил, что под одеялом кто-то лежит. Он взял спички и весело сказал:
— Значит, вот где она!.. Ну и ну!.. А мне бы и в голову не пришло… Ладно, не буду вам больше мешать! Да не смотрите вы на меня так сердито, я ведь не болтун, можете спокойно продолжать…
Направляясь к двери, Жан галантно добавил:
— Извините меня, мадемуазель, за беспокойство!
Он громко рассмеялся, открыл дверь, но на пороге, подмигнув, спросил Титу:
— Вы мне только скажите, повеса, она — хорошенькая?
Нервное напряжение Титу дошло до предела, но он все еще колебался, не зная, дать ли волю гневу или стерпеть. Как раз в это мгновение он сказал себе, что, собственно говоря, нужно было схватить Жана за шиворот и выставить вон и что он уже допустил большую ошибку, открыв ему и впустив в комнату. Желая быстрее от него избавиться, Титу презрительно отвернулся и ничего не ответил. Жан снова подошел к нему:
— Ну, почему вы сердитесь, моншер? Я ведь не съел эту… — Он не договорил, любопытство окончательно взяло верх, он молниеносным движением приподнял одеяло, наполовину раскрыв Танцу, и лишь тогда галантно закончил: — Эту прелестную барышню!
Однако он тут же узнал сестру, и любопытная улыбка, расплывшаяся на его лице, превратилась в кислую гримасу. Придя в себя, он укоризненно продолжал:
— Ах, так вот кто эта прелестная барышня! Очень мило с твоей стороны, ничего не скажешь! Как тебе только не стыдно! Позор!
Титу вскочил, не зная, что делать. Он понимал, что нужно вмешаться, и в то же время сознавал, что его вмешательство отдает дешевым романтизмом, совершенно не подходящим к обстоятельствам.
— Я вас попрошу, сударь…
— Она моя сестра, и я вправе надрать ей уши, — заявил Жан с важностью, тоже показавшейся Титу совершенно неуместной.
— Вот что, Женикэ, — хладнокровно возразила Танца, — ты прекрасно знаешь, что я не разрешу тебе читать мне мораль! Ни сейчас, ни когда-либо еще! Это тебе должно быть известно раз и навсегда! Так что ты уж лучше занимайся своей… Ленуцей, а нас оставь в покое!
Ее хладнокровие и твердость привели Жана в замешательство, он растерялся, промямлил что-то невнятное, положил спички обратно на тумбочку и наконец заявил, тщетно пытаясь придать своему голосу повелительный оттенок:
— Ладно, об этом мы поговорим позже… А сейчас немедленно одевайся и марш домой. Немедленно! Я не тронусь с места, пока ты не уйдешь!
— Я уйду, когда найду нужным, — презрительно отрезала Танца, — ты прекрасно знаешь, что твои приказы не производят на меня никакого впечатления, абсолютно никакого!
— Значит, так? Ты еще смеешь мне прекословить! — закричал Жан, найдя удобный предлог, чтобы с достоинством удалиться. — Хорошо! Оставайся и продолжай оргию! Но можешь быть уверена, что ты за это ответишь!
Титу, совсем растерявшись, закрыл за ним дверь. Танца, пытаясь улыбнуться, заметила:
— Этот идиот оставил дверь открытой и выстудил всю комнату.
Все-таки она быстро оделась. Титу очень хотелось сказать ей какие-то подбадривающие или хотя бы ласковые слова, но он боялся показаться смешным. Танца, наоборот была совершенно спокойна, словно ничего не случилось. Титу оставалось лишь удивляться ее выдержке, так как он был уверен, что Жан обязательно устроит скандал. Он просто не подозревал, — Танца ничего ему не сказала, — что ее спокойствие имеет под собой твердую почву: мать уже успела ей рассказать о плане Женикэ бросить Ленуцу. Когда Женикэ узнает, что его тайна известна ей, он не посмеет выдать сестру, опасаясь, как бы она, в свою очередь, не выдала его.
— Ты меня любишь, дорогой? — спросила на прощание Танца, прильнув к Титу.
— Бесконечно, моя прекрасная любовь, — с дрожью в голосе ответил он.
В течение двух дней Титу терзался страхом, ожидая с минуты на минуту страшного взрыва. Жана он больше не встречал, от Танцы не было никаких вестей, а госпожа Александреску как ни в чем не бывало щебетала о своих любовных делах.
Титу уж думал, что, по-видимому, все обошлось, когда на третий день, после полудня, госпожа Александреску позвала его к себе в комнату. Она была дома одна и чем-то опечалена.
— Что же это вы, господин Херделя, наделали?.. Женикэ рассказал мне все, он не захотел расстраивать своих бедных родителей. Как же так? Разве можно злоупотреблять доверием невинного ангелочка? Такого я от вас не ожидала, клянусь! Я думала, трансильванцы люди скромные, сдержанные, а на поверку что вышло?.. Ведь я ввела вас в их дом с самыми лучшими намерениями, а не для того, чтобы вы насмеялись над невинной девушкой. Ну а теперь как вы намерены поступить? Ведь если узнает старик, а он исключительно щепетилен в вопросах семейной чести, он может пустить в ход револьвер.
Титу прекрасно понимал, какого именно ответа ждет его хозяйка, но пойти на это не мог. Он сказал, что, разумеется, любит Танцу, что их любовь — не временное увлечение, но затем принялся плести что-то невразумительное о неустроенности и зыбкости своего положения и о видах на будущее, когда можно будет закрепить их любовь… Однако скоро он заметил, что испугался напрасно, — госпожа Александреску ни на чем не настаивала. Все ее мысли были заняты Жаном, и только Жаном! А Жан категорически запретил ей принимать у себя Танцу, пока Титу у нее на квартире. Из-за Жана госпожа Александреску просто попросила Титу подыскать себе другую комнату, благо месяц кончался. Впрочем, она бы ему отказала и независимо от последнего происшествия, так как его комната, возможно, понадобится Мими. Она не хотела ему говорить, даже Жану не рассказывала, что на днях муж Мими застал ту врасплох, как раз когда она выходила из квартиры одного из своих старых поклонников, и теперь они обсуждают условия развода. Василе не простит Мими, он твердо решил выгнать ее из дому, если она сама не уйдет по доброй воле.
Через два дня Титу нашел себе за ту же цену лучшую комнату на улице Импримерии, гораздо ближе к редакции и к центру. Супруги Гаврилаш, которые в последнее время повздорили с другими жильцами и уже с месяц как надумали переехать, задерживаясь только из-за Хердели, тоже подыскали себе подходящую квартиру на той же улице. Когда Титу показал священнику Белчугу свою новую комнату, тот одобрительно заметил:
— Очень хорошо, что ты вырвался оттуда, мой дорогой поэт! Мне очень не понравилась та старая госпожа, размалеванная, как актерка. Все-то она распевала, глазами по сторонам зыркала и вертелась так, будто готова была любому броситься на шею. Таких женщин надо остерегаться, они наверное весьма опасные…
— Как нам быть, барин, с мужиками, не хотят они подряжаться на старых условиях, да еще угрожают мне! — жаловался Козма Буруянэ Мирону Юге. — Не думал я вас беспокоить этим делом, но очень уж опасный оборот оно принимает. Мужики словно с ума посходили, или другое что на них нашло, только совсем они озверели… Я их никогда такими не видел.
Мирон Юга наконец простил Козме неприглядную историю, которую тот затеял осенью с кукурузой. Сейчас он жалел арендатора, но все-таки не мог сдержаться, чтобы не заметить:
— Ты только поосторожнее, а то, может, тебе снова это все мерещится, как тогда с кражей.
— За ту оплошность я с лихвой поплатился, — покорно вздохнул Козма. — Каждую ночь, начиная с самого рождества, меня обкрадывают, да я уж не смел ничего вам говорить и все терпел. Но сейчас подозрение стало слишком серьезным.
Потом он рассказал Юге, что крестьяне между собой сговорились, — если даже подрядятся работать на помещиков, в поле все равно не выходить, пока им не уступят поместье Бабароагу, которое барыне без надобности и она собирается продать его другим помещикам. Они, мужики, не хотят дальше жить без земли, они на ней трудятся, проливают пот и кровь, и земля должна принадлежать им. Ведь так считает сам король и даже многие бояре, но только те, что стоят сейчас у власти, противятся и принуждают крестьян дальше мучиться. Все это рассказали Буруянэ верные люди, так что можно не сомневаться.
— Вот вам плоды демагогии, если все действительно так, как ты говоришь! — буркнул старик. — Меня только удивляет, что я ничего не слыхал обо всех этих делах.
— Так вам, барин, они не смеют ничего сказать! — объяснил Буруянэ. — Боятся, да и стыдно им.
Юга не очень торопился подряжать людей на этот год, так как намеревался внести в условия найма кое-какие изменения, которые он считал выгодными и для себя и для них. Впрочем, часть крестьян подрядилась к нему еще осенью, так что он был уверен, что перебоев в работе не будет… Все-таки он вызвал тут же приказчика Леонте Бумбу, который признался, что мужики говорили с ним о каком-то пересмотре условий и даже кое-кто из тех, кто подрядился осенью, сейчас заявляет, что не выйдет на работу, если все останется по-старому. Мирон Юга недоуменно уставился на приказчика, и тот испуганно добавил, что мужики так болтают перед каждой весной, шумят, ерепенятся, а потом, не найдя иного выхода, соглашаются и берутся за работу.
— Не то говоришь, Леонте, уж слишком ты легко к этому делу относишься! — озабоченно возразил Буруянэ. — Правда, и в прошлые годы люди ворчали, но такого, как в нынешнем, еще никогда не бывало. Я-то ведь тоже знаю мужиков, с ними всегда жил и живу…
— Так времени-то у нас впереди еще много, — неуверенно заметил Бумбу, — даже снег еще не весь сошел с полей.
Мирон Юга постарался ничем не выдать своего беспокойства, хотя то, что он услышал, не на шутку его встревожило. Трусливый арендатор плачется, как всегда, и, конечно, преувеличивает опасность. Но принять некоторые меры предосторожности, во всяком случае, не мешает. Он велел приказчику приступить с завтрашнего дня к заключению подрядов с мужиками и за неделю с этим покончить. От задуманных изменений он отказался. Раз мужики озлоблены, они могут расценить их как невыгодные для себя.
На третий день Леонте Бумбу известил барина, что ни один из крестьян еще не подрядился на работу и все хотят просить более выгодных условий, так при старых они больше жить не могут.
В тот же день, после полудня, к Мирону Юге пришел учитель Драгош. С рождества он уже побывал у него два раза по школьным делам. Старик принял его тогда вполне благосклонно, памятуя о приятном сюрпризе с колядками; он даже упрекнул себя за то, что раньше судил об учителе слишком строго, руководствуясь какими-то, возможно, поверхностными впечатлениями, хотя учитель, по всей видимости, — человек разумный и серьезный. Несмотря на то что сейчас Мирон из-за сообщения приказчика был не в духе и ему никого не хотелось видеть, он подумал, что от этой встречи может быть толк, — учитель способен благотворно повлиять на мысли и настроения крестьян, помочь восстановлению спокойствия и порядка. Он попросил Драгоша сесть, угостил вареньем, осведомился о школьных делах… Тот был чуть бледен. На его лице было написано глубокое волнение, руки дрожали.
— Я вас заговорил и даже не спросил, по какому делу вы пожаловали, — дружелюбно заметил Мирон. — Пожалуйста, говорите, а потом и я с вами кое о чем потолкую.
Учитель, еще больше побледнев, нервно барабанил пальцами по коленям.
После первых же своих слов он увидел, что Мирон Юга нахмурился. Но это не испугало Драгоша, а, наоборот, раззадорило и побудило продолжать тверже и спокойнее.
— А собственно говоря, вам-то что нужно? — внезапно перебил его старик.
Но окрик не сбил Драгоша с толку, и он объяснил, что ему лично ничего не надо, но он осмелился прийти и изложить беды крестьян лишь потому, что все они слишком возбуждены из-за голода и страшной нищеты. Крестьяне по-прежнему считают Мирона Югу отцом родным и надеются, что он облегчит их судьбу. Существующие условия найма невыносимо тяжелы. Большинство крестьян всю зиму буквально голодали. Ценой сравнительно небольшой жертвы можно было бы облегчить им всем жизнь…
— Вы от чьего имени говорите? — снова перебил его Юга.
— От имени крестьян, господин Юга! — просто ответил Драгош.
— Они поручили вам передать их требования?
— Нет, мне никто ничего не поручал, господин Юга, но они мне жаловались, и я счел себя обязанным…
— Раз так, то прекратите! — строго приказал старик. — Я не нуждаюсь в посредниках, чтобы узнать, что нужно моим крестьянам. Посредники вроде вас — сущее несчастье для крестьян. Вместо того чтобы просвещать народ, вы отравляете его душу и раздуваете малейшее недовольство, стараясь любой ценой завоевать популярность… Да, так оно и есть. Первое впечатление меня никогда не обманывает. Я вас правильно раскусил и оценил после того, как допустил ошибку и назначил учителем в мою деревню, где вы мутите воду и портите жизнь бедным людям.
— Прошу мне поверить, господин Юга, я… — попытался защититься учитель, и угодливая улыбка против воли появилась на его лице.
Старика раздражало частое обращение «господин Юга», которое казалось ему недостаточно уважительным, и он перебил Драгоша еще резче:
— Хватит! Я не разговариваю с непрошеными посредниками!
— Совесть велела мне выполнить свой долг, и я его выполнил! — пробормотал обескураженный Драгош. — Вы, конечно, примете то решение, какое сочтете нужным… Но вы говорили, что хотели мне что-то сообщить…
— Нет! — категорически отрезал Юга. — С вами мне больше не о чем разговаривать. С вами должны бы беседовать другие! — так же резко заключил он и повернулся к учителю спиной.
Драгош бесшумно вышел.
Направляясь в барскую усадьбу, он очень волновался — сердце бешено колотилось, горло и нёбо пересохли. Все, что он намеревался сказать Мирону Юге, Драгош заранее тщательно обдумал. Собственные доводы казались ему предельно ясными, логичными и убедительными. Его не могут не понять и не согласиться с ним. Положение сложилось чрезвычайно тяжелое, и оно чревато столь же чрезвычайными и опасными последствиями. Он это чувствовал, видел, слышал. Держать все это про себя, скрывать было бы просто нелояльным по отношению к человеку, который одним своим жестом мог бы развеять удушливые миазмы, отравляющие воздух, и восстановить обстановку терпимости и доверия впредь до более полного разрешения наболевших вопросов.
И вот теперь Драгош уходил разочарованный, злясь на себя, но отнюдь не на Мирона Югу. Он проклинал свою неспособность вразумительно изложить то, что было абсолютно ясно ему самому. Все те слова, что кровоточили в его сердце, высказанные вслух, становились холодными, мелкими, никчемными, и не удивительно, что они не встретили понимания у Мирона Юги.
Драгош шел по улице с той же застывшей на губах угодливой улыбкой. Он осторожно шагал по обочине дороги, опираясь на зонтик, как на трость, и старательно обходя грязь и лужи. Со двора бабки Иоаны вдруг раздался голос юродивого Антона:
— Господин Никэ!.. Подожди меня!.. Не убегай!.. Стой!
С наступлением зимы Антон нашел себе убежище у бабки Иоаны, которая ругала его, но не прогоняла. Драгош, не останавливаясь, прошел дальше, но Антон догнал его.
— Почему убегаешь, господин Никэ! — горячо закричал он. — Потому что побывал у старого барина? Не стыдись и не жалей, ибо близится день великого суда и возмездия, а кто сидел сложа руки, тот и будет в ответе! Как прискачут всадники на белых конях да принесут великую весть, ты поднимешься и возопишь…
— Цып-цып-цып, мои птички, сюда, птички, сюда! — послышался голос бабки Иоаны.
Юродивый сразу же замолчал, повернулся на зов и покорно пробормотал:
— Иду, бабка Иоана, иду…
Ион Драгош еще некоторое время слышал шлепанье его босых ног по грязи и бабкин голос:
— Птички, птиченьки, цып, цып, сюда…
Спустя несколько дней после переезда на новую квартиру, придя утром в редакцию, Титу Херделя застал Рошу более хмурым, чем обычно.
— Теперь ты видишь, что я был прав, малыш? — спросил он с насмешливой улыбкой. — Что ты сейчас скажешь?
Титу сперва не понял, о чем говорит секретарь редакции, потому что тот всегда и во всем искал и находил подтверждение своей правоты. Поэтому он лишь неопределенно улыбнулся в ответ. Но Рошу не унимался:
— Надеюсь, ты прочел утренние газеты? Но в газетах — одни цветочки. Министерство внутренних дел пропускает только самые безобидные телеграммы. А в действительности в стране творится такое, что…
Рошу не закончил, жестом дав понять всю меру своей патриотической озабоченности. Увидев, однако, что Херделя продолжает недоуменно молчать, секретарь таинственно продолжал:
— Танец смерти начался! А наши господа совсем теряют голову. Посмотрим, как будет выворачиваться наш любезный Деличану, я давно его предупреждал…
Лишь после новых многозначительных намеков Титу понял, что Рошу говорит о крестьянских беспорядках, начавшихся где-то в Молдове. В последние дни об этом сообщали мелкие заметки и краткие телеграммы почти во всех газетах, но никто не придавал им такого значения, как Рошу. В городе, правда, ходили разные слухи, но их передавали скорее с удовлетворением, чем с опаской. Титу попытался успокоить Рошу, приводя ему тот же довод, который был на устах у всех, а именно, что беспорядки сводятся лишь к тому, что крестьяне в Молдове легонько проучили арендаторов-евреев, слишком уж безжалостно их обиравших.
— Ну, небольшая беда, коли кое-кому выдерут пейсы! — рассмеялся Титу. — Только так мужики и смогут от них отделаться, а то слишком уж эти евреи расплодились!
Рошу подскочил как ужаленный.
— Браво, малыш! Именно это я и хотел от тебя услышать. Это как раз тот образ мыслей, который ведет страну к гибели, то хулиганское мышление, которое взваливает на евреев вину за все наши беды… Ладно, я бы согласился на все, даже на варварское отношение к евреям, но только если ты мне дашь гарантию, что этой ценой можно будет избежать приближающейся катастрофы! Но можешь ли ты гарантировать, что дальше пейсов дело не пойдет? Ты твердо уверен в том, что завтра-послезавтра мужики не возьмутся выдирать бороды у православных бояр и арендаторов?
Титу только сейчас вспомнил, что Рошу еврей, и пожалел, что своей плоской шуткой нечаянно обидел его. Стремясь загладить свою вину, он принялся поддакивать всем тирадам Рошу, выражая свое одобрение бесчисленными «конечно» и «несомненно». Секретарь же старался ему доказать, что все революции начинаются именно так — с незначительных беспорядков, на которые не обращают внимания или не придают им никакого значения. Но это грозное предостережение. Если срочно принять нужные меры, то бесчинства можно локализовать и свести на нет. В противном случае пожар грозит разгореться, захватить целую провинцию, страну, материк.
Л. Ребряну
«Восстание»
— А что ж теперь происходит, дружище? Все считают, что события в Молдове — это лишь беспорядки, направленные против евреев. И, как ты сам только что говорил, не большая беда, если нескольких жидов как следует поколотят. Пусть поколотят. В конце концов это предохранительный клапан. Поколотив евреев, мужики отведут душу и забудут об остальных — боярах-помещиках и арендаторах, которые хоть и не евреи, но эксплуатируют их так же безжалостно, если не хуже. Только ты не думай, малыш, что это пустая болтовня. Последи внимательно за газетами. Повсюду, — где исподтишка, а где явно, — одобряют, оправдывают и даже благословляют жестокие преступления восставших крестьян, и все это, конечно, делается под негласным лозунгом «долой жидов!». Тут же заявляют, что дело это священное, и справедливое, ибо крестьяне борются за свои священные права. И все-таки вместо того, чтобы искать честные решения, способные хоть мало-мальски облегчить страшную нищету крестьян, все заняты тем, что подливают масло в пылающий огонь. Я еще могу понять оппозицию, на то она и оппозиция. Чтобы захватить в руки власть, она готова на все, рада воспользоваться даже национальной катастрофой… Но хоть правительство должно быть разумнее! Черта с два! Оно поступает еще хуже оппозиции, ибо ничего не предпринимает. Либо потеряло голову, либо просто не отдает себе отчета в создавшемся положении. Во всяком случае, пожар разгорается, и никто не принимает мер для защиты порядка. Вот почему я тебе говорю, что положение очень тяжелое — мы катимся в пропасть!
Рошу то и дело снимал очки, тщательно их протирал, снова надевал и продолжал ораторствовать еще горячее, стараясь во что бы то ни стало убедить Титу в своей правоте, будто от этого зависело всеобщее спасение. Титу же в глубине души был уверен, что пламенное красноречие секретаря вызвано главным образом невольно допущенной им бестактностью, и потому считал своим долгом покорно все выслушивать, хотя сдерживался с трудом, так как в кармане у него лежало еще не прочитанное письмо Танцы, которое он взял у швейцара. На его счастье, в редакцию прибежал Антимиу, толстый, вспотевший репортер в засаленной шубе, сдвинутой на затылок шапке под котик и с таким многозначительным выражением лица, словно он был хранителем важнейших государственных тайн. Не удостоив Титу даже взглядом, он подошел к столу Рошу и, отдуваясь, плюхнулся на стул.
— Знаешь, дружище, эта история с беспорядками принимает совсем плохой оборот… На вторую половину дня созван кабинет министров. Будет решаться вопрос о мобилизации солдат-резервистов!
Рошу победоносно повернулся к Титу.
— Что я тебе говорил, дорогой?.. Слышишь?.. Мобилизуют запасников!
Увидев, что репортер собирается писать соответствующую заметку, Рошу горестным тоном остановил его:
— Ты сообщи только о том, что назначено заседание кабинета министров. Все остальное «Драпелул» опубликовать не может. Такова уж наша горькая доля. Даже если удается раздобыть сенсационную новость, все равно мы не вправе ее поместить и только истекаем слюной от зависти, глядя, как ее сообщает «Адевэрул»…
Через несколько минут из директорского кабинета появился Деличану, свежевыбритый, стройный, элегантный. Но сейчас он не улыбался, как всегда, и казался постаревшим.
— Пиши, Рошу, ты порасторопнее! — распорядился директор. — Я тебе продиктую сообщение, по сути дела — официальное коммюнике… Готов? Пиши: «В связи с провокационной информацией, появляющейся в последние дни в определенных газетах, нам сообщают из авторитетных источников, что по всей стране царит полный порядок и спокойствие и, следовательно, у общественного мнения нет никаких причин для тревоги. Мелкие, чисто локальные инциденты вызваны злоумышленной агитацией. Впрочем, правительство полно твердой решимости, используя все законные средства, поддерживать порядок против всякого, кто на него посягнет». Так!.. Прочти, что ты написал!
Рошу прочел. Директор одобрил.
— Правильно!.. Поместишь это сообщение над всей политической информацией, на двух колонках, двенадцать альдин!
Деличану собрался уходить, но секретарь спросил:
— А о мобилизации резервистов сообщим что-нибудь? Я как раз узнал эту новость…
— Ни в коем случае! — перебил Деличану. — Оставь только коммюнике. Кроме того, мобилизация еще под вопросом. Неизвестно, что решит кабинет министров…
Титу воспользовался удобным случаем и отошел к другому столу, подальше, чтобы спокойно прочесть письмо. Танца только теперь узнала, что он перебрался на другую квартиру. Жан ничего не рассказал родителям, но шпионит за ней и угрожает устроить скандал, если она еще хоть раз заглянет к госпоже Александреску. Танца должна многое рассказать Титу, тоскует о нем и ждет встречи. Пусть он оставит у швейцара, в конверте, новый адрес, и она обязательно придет к нему…
Титу спрятал письмо и написал свой адрес на клочке бумаги, не указывая фамилии. Он тоже скучал по девушке, по ее нежному и ласковому взгляду. Напрасно радовался он, когда переехал от госпожи Александреску, думая, что порвал с прошлым. Танца жила в его сердце, и он не мог вырвать ее оттуда, хотя считал, что ему необходимо с ней расстаться. Разлука с возлюбленной мучила его и в то же время вдохновляла, и он каждый вечер изливал свою тоску в пламенных стихах. Правда, он их не отшлифовывал и писал не для публикации, а для собственного утешения.
После ухода Деличану и репортера Рошу возобновил свои обличения, но сейчас, когда он получил официальное коммюнике, опровергающее ужасную действительность, они приобрели саркастический оттенок. Титу делал вид, что внимательно слушает, но слова Рошу входили у него в одно ухо и выходили в другое. Он неотступно думал о Танце и сперва решил приписать к адресу и определенный час, чтобы она знала, когда он будет ее ждать. Но вдруг она именно тогда не сможет прийти? Вместо указания часа он приписал: «Я люблю тебя».
Выйдя из редакции, Титу облегченно вздохнул: наконец-то он не будет больше слышать о крестьянских беспорядках! Ему представлялось, что эти беспорядки — лишь новый вариант вечной темы здешних разговоров — крестьянского вопроса. Ведь в Румынии так уж принято — непрерывно болтать о самых серьезных вопросах, но ничего не предпринимать. Болтая, люди тешатся мыслью, будто тем самым они выполняют свой долг.
Главное для них — слова, а не дела. Тем более что на словах можно проповедовать все, что угодно.
За обедом Гаврилаш тоже занимал Титу разговорами о беспорядках. В полиции стали известны совсем неприятные новости: будто какой-то городок буквально опустошен восставшими крестьянами; ходят слухи и о мобилизации армии…
После обеда Титу встретился с Белчугом. Тот был заметно озабочен.
— Сдается мне, что я приехал на родину не ко времени! Все говорят о печальных событиях, не знаю только, насколько это достоверно. Мне шепнул швейцар в гостинице, что из Молдовы приехали какие-то евреи и рассказывают разные ужасы…
— Здесь люди привыкли болтать, батюшка! — возразил Титу, хотя его уверенность тоже несколько поколебалась. — Любят делать из мухи слона. Что-то, по-видимому, происходит, я этого не отрицаю, но слухи, несомненно, сильно преувеличены…
— А я думаю, может, мне лучше подобру-поздорову убраться домой, не то застанет меня здесь революция или даже война! Не дай бог, могут еще закрыть границу или приостановить поезда.
— Что вы, что вы, это уж ребячество! — запротестовал Титу, но сердце его испуганно екнуло. — Как вы можете думать, батюшка, что страна брошена на произвол судьбы? Да не волнуйтесь, не прислушивайтесь ко всяким глупостям и выдумкам!
На второй день в «Драпелул» пришел Григоре Юга. Он не встречался с Титу уже недели две и теперь заглянул, чтобы узнать, какова доля правды в сумятице противоречивых слухов и толков, наводнивших столицу. В клубе все события окрашивались в зависимости от политической принадлежности рассказчика. Даже те люди, о которых было известно, что они близки к министрам, либо ничего толком не знали, либо нарочно скрывали правду. В Амаре Григоре не был с рождества из-за хлопот по разводу и других своих дел. Однако, если действительно существует какая-то опасность, он должен быть в поместье, рядом с отцом.
— Думаю, что газетам известна правда, хотя пишут они только ложь, — невесело улыбнулся Григоре. — Пределяну убеждает меня спокойно заниматься своими делами, так как правительство, мол, не допустит распространения беспорядков по всей стране. Но другие утверждают, что правительство просто не в состоянии привести в повиновение возбужденные массы…
Титу не мог сказать ничего точно или хотя бы даже приблизительно достоверно, а просто повторять слухи, ходившие по городу, ему не хотелось. Поэтому он познакомил Григоре с Рошу, и тот, весьма польщенный, сперва превознес до небес Титу, а затем почти торжественно заявил:
— Действительность, сударь, куда мрачнее, чем предполагают. Беспорядки неудержимо разрастаются с каждым днем, с каждым часом, и неизвестно, удастся ли еще что-либо предпринять, чтобы приостановить их. Вот до чего мы докатились! К счастью, еще не пролилась кровь, еще нет человеческих жертв, но никто не знает, что может принести завтрашний день.
Далее Рошу подробно рассказал, что произошло в отдельных деревнях и городах, какие где были грабежи и погромы, и закончил, как заправский оратор, разглагольствующий с трибуны палаты депутатов:
— Страна всколыхнулась, сударь мой! Вся страна!
Встревоженный пророческим тоном секретаря редакции, Григоре решил на следующее же утро выехать в Амару и пригласил с собой Титу, обещая, что они там пробудут не больше двух-трех дней, а если придется задержаться, то он непременно отправит Титу обратно в Бухарест. Херделе эта идея очень понравилась, и он вопросительно посмотрел на Рошу.
— Можешь ехать, малыш! — покровительственно ответил тот. — Поезжай. Тебе я, уж во всяком случае, не откажу. Можешь даже написать интересный репортаж для нашей газеты. Это будет настоящей сенсацией! Хотя нет, не выйдет… Ваше поместье ведь в уезде Арджеш… а там, насколько мне известно, пока спокойно. Однако в такие смутные времена всюду в деревнях необходимо соблюдать осторожность. Так что ты, малыш, поберегись, как бы крестьяне тебя не пристукнули!
— Я же не помещик! — рассмеялся Титу.
— Не смейся, дружище! — не согласился Рошу. — Разве злополучные евреи, над которыми сейчас измываются, помещики?
Считаю своим долгом предупредить тебя, моя милая, что сейчас ехать в именье рискованно, — заявил с непривычной для него серьезностью Гогу Ионеску. — Разумеется, если ты не согласна, я не могу тебя задерживать насильно, и при всех обстоятельствах наша усадьба в Леспези всегда в твоем распоряжении. Думаю, однако, что ты должна еще раз все хорошенько взвесить…
— Я все взвесила, — иронически перебила его Надина, — и не нашла ни одной серьезной причины, которая могла бы меня задержать. Напротив, у меня все основания не откладывать продажу имения, а продать его я смогу, только если поеду туда сама. Иначе все будут стараться меня обсчитать, а этого я не могу допустить ни в коем случае, именно потому, что я женщина и люди надеются обвести меня вокруг пальца. Впрочем, я поеду не одна: возьму с собой своего адвоката.
— По крайней мере, повремени немного, пока не выяснится, что там происходит.
— Я же не завтра еду! — шутливо успокоила его Надина. — День отъезда я еще не назначила. Подожду, пока подсохнет земля и дорога станет получше… Но, кроме всего прочего, не понимаю, почему на тебя напал такой страх, ведь в наших краях все спокойно.
— Да не занимайся ты теперь своим поместьем! — воскликнул Гогу. — Оно у тебя сдано в аренду, пусть арендатор и улаживает дела с крестьянами.
— Ты серьезно думаешь, что крестьяне воюют с женщинами? Чепуха!
— Хорошо, не буду больше настаивать, а то мои уговоры только разжигают твое упрямство!.. — сдался Гогу. — Но я советовался с отцом. Он тоже считает твое намерение чистейшим безумием… Я уж не говорю о Женни, которая так тебя любит. Не так ли, моя дорогая?
Глаза Еуджении налились слезами. Она попыталась что-то сказать, но не смогла и заплакала. Гогу испугался:
— Что с тобой, любимая, что случилось, душенька? Разве можно так?
— Это ты, Гогу, во всем виноват, на всех страх нагоняешь! — возмутилась Надина. — Прости меня, Женни, милая, умоляю тебя. Если б я знала, что вы так встревожитесь, я вообще не стала бы говорить вам о своей поездке…
Еуджения и Гогу обедали в тот день у Надины. С тех пор как она разошлась с мужем, они почти всегда обедали вместе — то супруги Ионеску у Надины, то она у них.
— Разреши мне сказать тебе, Надина, что это просто безумие, самое настоящее безумие, — взвился наконец Гогу, выведенный из себя упрямством сестры.
— А меня это соблазняет именно потому, что это безумие! — воскликнула Надина, и глаза ее загорелись.
Надина и впрямь заупрямилась потому, что все советовали ей отказаться от своего намерения. Первым это сделал адвокат Олимп Ставрат, представлявший ее интересы на бракоразводном процессе, лощеный старичок с тщательно ухоженной бородкой. Он немного приударял за своей клиенткой, красноречиво вздыхал и возводил очи горе, выражая непреодолимую страсть. Когда Надина предложила ему сопровождать ее в деревню, Ставрат счел себя обязанным обратить ее внимание на опасность такой поездки. Однако одного иронического взгляда Надины оказалось достаточно, чтобы заставить адвоката изменить свое мнение:
— Я тревожусь не за себя, а только за вас, сударыня. Что до меня, то я готов сопровождать вас хоть на край света! — выразительно вздохнул он. — Быть может, вы наконец заметите, что и в груди адвоката бьется сердце…
Рауль Брумару отказался категорически:
— Что тебе взбрело на ум, Надина? Ехать сейчас в деревню?.. Ты что, смеешься надо мной? Ну уж нет! Ни в коем случае! Предпочитаю спокойно сидеть в Бухаресте!
Даже шофер Рудольф осмелился неодобрительно заметить, что подобная экскурсия теперь опасна.
То, что поездка в поместье могла превратиться в приключение, только еще больше раззадорило Надину. В сущности, у нее не было никаких серьезных причин торопиться, она вполне могла бы подождать. Правда, развод был уже разрешен, однако до выполнения всех формальностей должно было пройти еще около двух недель, а она и не думала окончательно продавать поместье, пока не сможет сделать это от своего имени. Но Надина считала, что необходимо заранее решить, кому именно она продаст землю, и уточнить подробности так, чтобы в тот самый день, когда будет завершено оформление развода, подписать и документ о продаже поместья, окончательно порвав все свои связи с деревней.
— Почему ты, Гогу, непременно хочешь, чтобы моя последняя поездка в поместье была банальной? — усмехнулась Надина. — Мне претит банальность!
В субботу утром, как раз когда Драгош рассказывал в четвертом классе о владычестве фанариотов{17}, в школу пришел жандарм и тихо сказал учителю, что господин унтер приглашает его в жандармский участок, так как должен ему кое-что сообщить.
Учитель ответил спокойно, будто давно этого ждал:
— Хорошо, сейчас приду… — Увидев, однако, что жандарм стоит неподвижно, он добавил: — Ты хочешь, чтобы мы пошли вместе?.. Еще лучше!
Он осмотрелся. Никак не мог вспомнить, куда положил шляпу. Наконец увидел, что она на столе, но сперва взял пальто и опять спросил жандарма:
— Детей отпустить домой или?..
Жандарм пожал плечами — он, мол, ничего не знает.
— Впрочем, зачем же отпускать? — продолжал Драгош. — Бумбу Штефан, выйди на кафедру! Последи за порядком и записывай на доске всех непослушных и тех, кто шумел! Понял?.. А вы, дети, сидите смирно, я скоро вернусь!
Говоря это, Драгош смотрел на жандарма, стараясь прочесть хоть что-нибудь на его физиономии, но лицо жандарма ничего не выражало. Выйдя на улицу, учитель сказал уже тверже:
— Мне нужно на минуту зайти домой, не то жена бог весть что подумает.
Флорика пришла в ужас, увидев мужа в сопровождении жандарма, и разрыдалась, проклиная все на свете. Старуха мать заплакала вслед за ней.
— Да замолчите вы, не оплакивайте меня, я еще не умер! — прикрикнул Драгош, раздраженный их причитаниями. — Замолчите, я ведь даже не знаю, зачем меня вызывают.
— Одевайся, свекор, побыстрее и пойди с ним, не сиди, как пень! — крикнула Флорика.
Старик заспешил, словно пробудившись ото сна. Учитель хотел что-то сказать родным, ради этого он и зашел домой вместе с жандармом. Поняв, что задерживаться больше нельзя, он растерянно пробормотал:
— Если уж так случится, что не вернусь, то… Впрочем, нет, я лучше все скажу отцу, он ведь пойдет со мной… Ну а теперь пошли!
Он подумал, что надо бы поцеловать жену, хотя бы ее, но сдержался, опасаясь, как бы это не оказалось плохим предзнаменованием либо не испугало ее еще больше. Выходя, он тихо произнес:
— Ну, доброго здоровья всем!
Перед жандармским участком стояла двуконная повозка Лупу Кирицою. У учителя екнуло сердце, и он спросил:
— Куда собрался, дед Лупу?
— Не знаю, господин учитель! — с готовностью ответил старик. — Мне велели явиться с повозкой и сеном для лошаденок, вот я и прибыл.
Унтер Боянджиу поджидал Драгоша во дворе и встретил его со вздохом облегчения, будто боялся, что тот не придет. Они, как всегда, пожали друг другу руки и вошли в канцелярию.
— Что случилось, господин унтер? Из-за чего вы меня оторвали от уроков? — удивленно, словно ничего не подозревая, спросил Драгош, хотя в глубине души не сомневался, что это последствие гнева Мирона Юги.
Боянджиу неопределенно развел руками, давая понять, что он тут ни при чем. Затем он сообщил учителю, что получил телеграфный приказ срочно отправить его в Питешти и доставить лично к господину префекту.
— А в чем дело, господин унтер? — почти торжественно спросил Драгош.
— Я получил приказ, господин Драгош, и обязан его выполнить! — ответил Боянджиу. — Я, конечно, сожалею, но…
— Вас я ни в чем не виню! — сказал Драгош. — Просто думал, вы знаете, в чем дело, хотя, в сущности, это ничего бы не изменило… Когда я должен ехать?
— Как можно скорее! Так мне приказано! — ответил унтер. — Но если хотите кое-что прихватить из дому, можно задержаться еще на часок, не больше, потому что до Питешти путь не близкий, а клячи деда Лупу…
— Очень хорошо… — перебил его учитель, стараясь сохранить достойный вид и победить охватившее его волнение. — Слышишь, отец, какой получен приказ?.. Так вот, пойди сейчас быстренько в школу и распусти детей по домам, а то я их оставил там одних. Потом скажи Флорике, чтобы она принесла мне что-нибудь на дорогу, пусть сама решит что, да, главное, поскорей, пусть не тратит время попусту и не задерживает господина унтера.
Боянджиу предложил учителю стул, и они принялись разговаривать о всяких пустяках. В канцелярию на минуту заглянула и жена Боянджиу, осведомилась у Драгоша, как поживает Флорика. Затем, минут через тридцать, прибежал Николае, брат учителя, который узнал обо всем от посторонних. Потеряв голову от испуга и гнева, он крикнул, что пойдет к старому барину Мирону и на коленях будет его просить. Боянджиу рассердился: нечего доставлять ему неприятности, не то он тоже заговорит по-иному… Пришла и Флорика с едой и сменой белья.
— Теперь, господин Драгош, вы готовы? — спросил унтер. — Можете отправляться? — Не дожидаясь ответа, он распахнул дверь в комнату жандармов и приказал: — Богза!.. Давай!.. Поехали!
На пороге вытянулся, щелкнув каблуками, вооруженный жандарм.
Во дворе и на улице собралось человек тридцать крестьян. Весть о том, что учителя арестовали, мигом разнеслась по селу. Увидев собравшихся, Боянджиу нахмурился, опасаясь осложнений. Но все-таки сдержался и стал мягко увещевать крестьян:
— У вас что, других дел нет, люди добрые? Пропустите!.. Собрались и глазеете, будто на представление какое!
Марин Стан, считая, что он с унтером в более приятельских отношениях, подошел к нему и принялся доверительно его упрашивать:
— Господин начальник, будьте так добры… Жаль господина учителя, ей-богу, жаль… Вы, ежели захотите, то сможете.
— Ты, Марин, занимайся своими делами и не выводи меня из терпения! — буркнул Боянджиу.
Увидев, что и другие крестьяне настаивают, унтер заторопил Драгоша, который прощался с Флорикой.
— Давайте, господин учитель, давайте!.. И еще я вас очень прошу, будьте в дороге поосторожнее, как бы чего не случилось, а то, если что не так, жандарму приказано стрелять!
— Да вы не беспокойтесь! — улыбнулся Драгош и попрощался с крестьянами, окружившими повозку. — До скорого свидания, люди добрые.
— С богом, с богом! — ответили из толпы.
Лошади тронулись. Драгош больше не оглядывался. Винтовка жандарма предостерегающе покачивалась рядом с ним. Флорина, с мокрым от слез лицом, поплелась посередине улицы за быстро удаляющейся повозкой. Боянджиу облегченно вздохнул, радуясь, что одной заботой стало меньше, и терпеливо пояснил крестьянам, толпившимся возле участка:
— Что ж вы думаете, я это делаю по своему разумению?.. Коли получен сверху приказ, я обязан его исполнить, на то я солдат, а солдат и пикнуть не смеет.
— Оно конечно! — согласился кто-то.
Но люди все еще не расходились, а топтались на дороге, о чем-то толкуя, расспрашивая, советуясь. Вдруг Николае Драгош горестно воскликнул:
— Что ж вы стоите и судачите, как бабы, вместо того чтобы пойти к старому барину и попросить его не обижать ни за что ни про что бедного Никэ… Или вам все равно, что это из-за вас на него барин осерчал…
Крестьяне слушали, кое-кто поддакивал, но большинство молчало. Кто-то пробормотал: «Можем и пойти, не убьет же он нас», — другой буркнул густым басом: «Барину больше делать нечего, только вас слушать», — третий громко спросил Николае Драгоша: «А чего ты сам не идешь, только других подбиваешь?»
— Разве я сказал, что не пойду? — рассвирепел парень. — Думаете, боюсь барина, как вы?
Крестьяне все подходили и подходили. Волнение нарастало. К толпе мужчин, разлившейся по улице от самого жандармского участка до дома бабки Иоаны, примешались женщины и дети. Галдя и препираясь, люди незаметно дошли до усадьбы Мирона Юги. Лука Талабэ завел было речь о том, что в других краях люди не допускают такого над собой измывательства, но тут раздался резкий голос Трифона Гужу:
— Зайдем внутрь, люди добрые, что мы только ругаемся да кудахчем, как бабы!
Все вошли во двор. Стая голубей поднялась в воздух, а куры испуганно разбежались. Двор наполнился людьми. Приказчик Леонте Бумбу с непокрытой головой вышел во двор.
— Что это вы сюда пожаловали всем селом? — удивленно спросил он.
Несколько человек ответили хором. Приказчик почесал в затылке.
— Так барин рассердится…
— Пусть себе, мы и сами сердитые! — взвился над толпой чей-то озлобленный голос.
В эту минуту во двор случайно заглянул Мирон Юга. Наступление весны словно возвратило ему молодость.
— Зачем пришли, мужики? Бумбу, что им здесь нужно?
Марин Стан начал излагать общую просьбу, другие ему поддакивали, пока Юга не понял, в чем дело.
— Ага, значит, арестовали его?.. Отлично сделали… Теперь, думаю, вы тоже возьметесь за ум!
Несколько человек дерзко закричали, требуя освободить учителя. Мирон рассердился:
— Напрасно глотки дерете! Удивляюсь, что вы еще не знаете меня как следует, ведь сколько лет вместе живем. Я-то считал вас порядочными людьми, но вижу, что ошибся. Теперь вот лезете сюда всем скопом, а подрядиться на работу никак не удосужитесь.
— Так не можем мы, барин, работать по-старому, нет уже больше мочи! — крикнул Тоадер Стрымбу. — У меня детишки с голоду мрут, хоть я работал, как вол…
— Значит, не можете? — переспросил Мирон Юга. — Очень хорошо! Сидите дома, бездельничайте и хнычьте!.. А тот, кто трудолюбив и скромен, тот может прожить честным трудом…
— Так ведь никто из нас не сидит без дела, барин, работаем не покладая рук, но вы тоже должны нам помочь!
— Торговаться я ни с кем не собираюсь, а тем более — упрашивать! — сурово отрезал Мирон. — Главное — иметь землю, рабочие руки всегда найдутся! Если не желаете работать, привезем крестьян из Трансильвании!
— Нет уж, барин, чужаки пусть сюда не суются, эти земли мы всегда сами обрабатывали, а не чужаки! — крикнул Трифон Гужу.
— Ты что ж, голодранец, думаешь, я у тебя разрешения спрашивать буду? — возмутился Мирон Юга. — До какой наглости дошли!.. Хватит, разговор окончен! Убирайтесь, чтоб духу вашего здесь не было!
— Нехорошо так, барин! — твердо заявил Лука Талабэ. Ох, нехорошо!
Мирон Юга не двинулся с места, пока двор не опустел, и лишь потом брезгливо приказал:
— Запри ворота, Бумбу!
На следующий день, в воскресенье, когда народ выходил из церкви, разнеслась весть, что совсем недавно по селу проскакали два всадника на белых конях с королевским указом. В ожидании новостей люди толпились перед корчмой, на площадке, где всегда плясали хору. Многие придумывали самые невероятные подробности. Игнат Черчел, как бездомный пес, переходил от одной группы к другой, задавая всюду один и тот же вопрос:
— А может, это указ о земле, люди добрые?
Староста, Ион Правилэ, послушал, послушал и насмешливо крикнул:
— Небось эти конники вам во сне померещились!
Никто не засмеялся, а какой-то старик укоризненно заметил:
— Зря насмехаешься, господин староста, над этим не след насмешки строить! Не может быть такого, чтоб беззаконие всегда одолевало, должен пробить и час справедливости.
— Так ведь справедливость, дед, верхом не прискачет! — уже другим голосом пояснил Правилэ.
— Придет как сможет, и слава богу, что идет! — пробормотал старик.
Леонте Орбишор сообщил, что всадников будто бы видела Ангелина, дочь Нистора Мученику. Так ему сказали, он уж не помнит, кто именно. Лупу Кирицою высказал предположение, что так и должно быть, потому что и он много чего наслушался вчера в Питешти, когда отвозил туда учителя.
Спустя некоторое время Василе Зидару привел с собой Ангелину — пусть, мол, сама расскажет, как и что. Но оробевшая женщина никак не решалась говорить перед всем народом, с жадным нетерпением уставившимся на нее.
— Ох, горюшко, я ведь детей-то дома одних оставила…
Староста попытался было допросить ее со всей строгостью.
Ангелина еще пуще испугалась и принялась оправдываться, говоря, что всадников, верно, видели и другие, потому как они не прятались, да и незачем было им это делать.
— Да расскажи ты, баба, все честь честью, никто тебя не съест, — мягко подбодрил ее Игнат. — Мы тоже хотим знать королевский указ, чтобы, часом, не ошибиться.
Ангелина наконец собралась с духом.
— Пошла я с мальцом, за руку вела его, к свекрови, взять у нее в долг чуток кукурузы… а когда мы проходили мимо церкви, как раз колокола зазвонили. Я еще крестом себя осенила, стыдно мне стало, ведь из-за всех забот да бед даже в церкви недосуг побывать. Не успела как следует перекреститься, как увидела — скачут по улице два конника на белых конях, даже подивилась. Ехали они сверху, верно, из Леспези. Отошла я на обочину, а один из них меня окликнул: «Куда идешь, баба?» — «Да тут, недалеко, к свекрови», — отвечаю. А второй говорит: «Вижу я, что у тебя горе, но ты больше не кручинься, потому что мы привезли благую весть. Нас прислал король возвестить людям, что с нынешнего дня все барские поместья стали вашими, и пусть мужики сразу же возьмут да поделят их по справедливости, бояр-помещиков и арендаторов прогонят, а их усадьбы, дворы и дома с пристройками сожгут, чтобы те обратно не возвращались. Поняла, баба?.. Только чтоб люди не мешкали! Это повеление самого короля, а кто королевскому указу не повинуется, понесет страшную кару!» Вот как мне сказали те конники, а я им ответила: «Поняла я, но…» — «Раз поняла, ладно! Будь здорова!» — «И вам дай бог помощи!» Они поскакали под гору, а я повернулась, посмотрела им вслед, а потом пошла своей дорогой и рассказала свекру, что говорили конники, и он тоже подивился…
Люди слушали молча, один только Игнат Черчел пробормотал, покачивая головой:
— Великое чудо!
У Ангелины еще выведали, что оба всадника были одеты в белое и поскакали они не то в Руджиноасу, не то в Вайдеей. Лишь после этого староста отпустил ее домой к детям.
Позднее пришел Антон Наку, который был по делам в Руджиноасе, и рассказал, что тоже повстречался по дороге с белыми всадниками и они ему сказали то же самое — пусть, дескать, мужики безотлагательно поделят между собой барскую землю, а кто противиться будет, пусть того не щадят, потому как бояре тоже мужиков не щадили.
Несмотря на приближение весны, погода была хмурая, небо свинцовое. Люди ежились, дрожали, но не расходились. К полудню Матей Дулману и еще несколько человек пришли из Леспези в сказали, что и в том селе побывали всадники. Иримие Попа, сторож арендатора Козмы Буруянэ, вернулся из Вайдеей и рассказал, что и там народ диву дается, не понимает, что это за всадники, которые велят мужикам сейчас же распахивать господскую землю…
— Да ясно, что это такое, Иримие! — откликнулся Леонте Орбишор. — Настал и наш черед!
— А вы не помните, с каких пор я вам втолковываю, что король решил раздать мужикам барские поместья? — гордо заявил Игнат Черчел. — Вы еще не хотели мне верить. Вот теперь и выходит, что я был прав!
Староста помалкивал. Он зашел в корчму, согрелся стопкой цуйки, а через несколько минут улизнул домой, не желая, чтобы все эти глупости городили в его присутствии. Петре Петре возбужденно напомнил Луке Талабэ, сколько они мыкались по Бухаресту из-за поместья барыни.
— И хорошо, что не ввязались мы в это дело! — заключил он.
— Эх, не торопись ты, парень, еще ничего не кончилось. Хорошо бы разделить барские поместья вот так просто, как мы тут болтаем, да не легко это.
Резкий, скрипучий голос Трифона Гужу оборвал колебания крестьян:
— Так что делать будем, люди добрые? Болтать языком, как на посиделках, или?..
— Правильно, надо решать, что делать! — раздались другие осмелевшие голоса. — Словами и советами мы уже сыты!
— А как же! — резко, будто ножом, отрезал Мелинте Херувиму. — Пусть теперь господа покормятся пустыми словами, с нас хватит!..