В самодельной коляске он подъехал к окну и увидел, что на улице повстречались две колонны. Воинским отрядом, направлявшимся в горы, командовал лейтенант; отрядом, который спускался в долину, — фельдфебель. Изнуренные солдаты с пепельно-серыми, усталыми от бессонных ночей лицами примостились на узкой обочине дороги. Их застывшие взгляды, казалось, не замечали ни лейтенанта, ни фельдфебеля, которые тоже не смотрели друг на друга, будто один другому не доверял ни на грош.
Хайнике подкатил коляску к окну. Ему хотелось дотянуться до оконного шпингалета. Он приложил немало усилий, но так и не смог открыть окно. Тогда он схватил трость, которой была застопорена коляска, и ударил ею по шпингалету. Каких усилий стоил ему этот взмах руки! Хайнике застонал и, откинув голову назад, почувствовал прилив крови к вспотевшим вискам.
С улицы доносился разговор лейтенанта с фельдфебелем.
— Фельдфебель, вы видели русских? — спросил лейтенант.
— Не приходилось.
— Они играют с нами в кошки-мышки! — продолжал лейтенант. — Причем русским понравилась эта игра. Мы в ней — мыши, а они, русские, — кошки.
— Сначала поймать, затем сожрать! — громко прорычал фельдфебель, будто лейтенант находился в километре от него.
Однако затем они стали разговаривать совсем тихо, и Хайнике не мог уже разобрать ни слова. Но ему сейчас уже было не до этого: до боли стало неудобно сидеть в коляске. Эту коляску он смастерил из старого шезлонга, одного колеса от детской коляски и двух велосипедных колес. В ней он передвигался по квартире, но коляска, конечно, не решала всего комплекса проблем, связанных с его болезнью. Как только он вылезал из нее и начинал ковылять по комнате (а после того как он целый день находился в коляске, ему было намного труднее передвигаться без нее), он невольно игнорировал все предписания врачей и подвергал свою жизнь серьезной опасности. Иногда ему в голову приходила мысль выйти на улицу и отправиться в город. Может, и образовался бы тогда какой-нибудь тромб, который начал бы бродить по артериям. Смотришь, и добрался бы до сердца или легких… Ну и что? Вспомнит ли кто о нем? Возможно, обмолвятся: «Вот и Хайнике не стало». Он знал, что ему суждено умереть в своей коляске, а до этого смотреть только на черепичные крыши своего Вальденберга. Он уже никогда не побывает ни в городском парке, ни на рыночной площади, не увидит больше плещущий фонтан…
Через окно Хайнике услышал голос фельдфебеля:
— Лейтенант, вы взяли неправильный курс. На юге русские наверняка расставили ловушки.
— Да, но ведь никто не знает этого точно.
Лейтенант затруднялся, какое принять решение. Он повернулся к своим солдатам, но те молча сидели на краю дороги.
— Желаю плутать и дальше! — проговорил фельдфебель и, отойдя на несколько шагов, крикнул лейтенанту с такой насмешкой, будто несколько лет специально берег ее для этой встречи: — Хайль Гитлер!
Лейтенанту стало не по себе. А фельдфебель, разразившись громовым смехом, направился к своим солдатам такой твердой и спокойной походкой, будто и не был с ними уже несколько недель в пути.
Настроение у его подчиненных было неплохое, и по ним не видно было, что это остатки разгромленного войска. Они быстро построились в колонну и сразу же запели: «Сидит под крышей воробей со своими птенцами…»
Лейтенанту же стоило немало труда поднять своих солдат. Конечно, они подчинялись, но делали это с большой неохотой. Беспорядочно плелись они по крутой дороге и наконец скрылись за домами на рыночной площади.
Некоторое время до Хайнике доносились звуки «воробьиной песни», а в ушах у него все еще звучали смех фельдфебеля и насмешливо произнесенное гитлеровское приветствие. Хайнике почувствовал горечь во рту и, широко открыв окно, сплюнул. Однако горечь не проходила. Злясь, он подкатил коляску к радиоприемнику.
Какие-то две станции транслировали музыку. Затем он «поймал» англичанина, который о чем-то взахлеб болтал. Хайнике внимательно прислушался. Когда же до него дошло, что он ни слова не понимает по-английски, то, скрипя зубами, выругался. Затем опять принялся шарить по шкале приемника, настраивая его на волну радиостанции «Берлинер Зендер».
Но Берлин упрямо молчал.
Берлин молчал и час спустя. Передавала лишь радиостанция «Радио Люксембург», которую захватили американцы. Какой-то комментатор минут десять болтал на немецком языке. Свое выступление, которое производило впечатление бессмысленного набора слов, он закончил патетически: «Первый день мира в Европе вселяет надежду. Союзники и русские оккупировали Германию, прикончив зверя в его же собственном логове!»
— Но ведь это же не так? — спросил себя Хайнике и удивленно посмотрел на приемник.
Хайнике еще раз переключил диапазон. Берлин молчал. Хайнике изнывал от нетерпения. Ему казалось, что он и чувствует себя лучше, чем в утренние часы. Он встал и, превозмогая боль, сделал несколько шагов. Ноги держали его. Передвигался он увереннее, чем ожидал. Головокружения, которое обычно появлялось у него после длительного лежания, не было. Минут десять стоял он у открытого окна и жадно вдыхал свежий воздух.
Со стороны долины донесся шум мотора. Хайнике прислушался. Он научился распознавать шумы, безошибочно определяя, что они значат. Не было ошибки и на сей раз: в гору на большой скорости неслась автомашина. Увидев ее, Хайнике отпрянул от окна и распластался на полу. Несколько секунд он лежал как под наркозом, затем быстро поднялся, дошел до двери, закрыл ее на задвижку и набросил щеколду. Теперь-то уж он знал точно, что радиокомментатор был неправ. «Звери» находились еще на свободе. По городу разъезжал еще не один черный лимузин. У его пассажиров было еще достаточно власти, чтобы не только вынести смертный приговор, но и привести его в исполнение.
Автомашина была где-то совсем рядом. Хайнике закрыл глаза. Вот она остановилась возле его дома. Из машины вышли трое мужчин. Поднялись по лестнице. Бесцеремонный стук и крики:
— Хайнике, открывай!
Но он не открыл. «Неужели они выломают дверь? Да что им стоит разнести дверь в щепки!»
— Выходи, Хайнике! — кричали они.
Но он так и не вышел…
Шум мотора становился все тише и наконец совсем пропал. Тяжело дыша, покрытый крупными каплями пота, Хайнике стоял посреди комнаты. С трудом добрался он до своей коляски. Руки его дрожали, перед глазами плыли круги.
Автомобиль давно уже был вне города, а Хайнике все еще никак не мог освободиться от страха. Он опасался, что автомобиль может в любую минуту вернуться и опять не проехать мимо его дома. У него уже был случай, который чуть не стоил ему жизни. Хайнике вздрогнул. Перед домом послышались чьи-то шаги. Но, кажется, мимо. Он тяжело вздохнул, достал оставшийся хлеб, отломил кусочек и начал медленно жевать. К сожалению, в доме из съестного больше ничего не было. Он сидел, закрыв лицо руками. У него было такое чувство, что в голове образовался вакуум. Он болезненно ощущал эту пустоту. Казалось, виски чем-то до боли сжимают.
На письменный стол упала тень от оконной рамы, похожая на крест. Дряблыми дрожащими руками Каддиг потянулся к ней, но так и не поймал. Крест стал расти прямо у него на глазах, а затем поднялся и предстал перед ним огромный и зловещий. Царившая вокруг тишина казалась хуже любого шума.
Подстрекаемый любопытством, он осторожно подошел к окну. Город будто замер в предполуденной тишине. Но это была лишь видимость. Вот откуда-то издали донесся лязг танковых гусениц. Вильямс Каддиг не знал, чьи танки ворвались в город — немецкие или русские. Да он и не мог бы сказать, какие для него лучше. Немцев, своих соотечественников, он боялся так же, как опасается охотник подстреленного хищника. К приходу же русских Каддиг тоже относился без особого энтузиазма, ибо не знал, что они с собой принесут.
Он опять сел за письменный стол. Тень от оконной рамы, похожая на крест, перекочевала со стола на кресло. Прежде чем нажать кнопку звонка, Каддиг подумал: «А кто будет распят на этом кресте?»
Секретарша вошла бесшумно. Сегодня ему противна была ее улыбка. Он читал в ней злорадство.
Она посмотрела на него, будто хотела спросить: «Ну что, Каддиг? Кончилось твое господство?»
— Да, доктор? — напомнила о себе Шарлотта Крушка.
Непочтительный тон, который сквозил в ее обращении к доктору, сложился в течение последнего года. Каддиг вспомнил, как вечером 20 июля 1944 года, когда стало ясно, что Гитлер остался жив и покушение на него не привело к смене власти, Крушка доверительно посоветовала ему: «Держите ухо востро, доктор!» И хотя Каддиг не знал тогда, как понимать ее предостережение, он тем не менее интуитивно воспринял его. Не долго думая, он настрочил верноподданнические письма, изобилующие как множеством пустых слов, так и стилистических погрешностей, и отослал их в имперскую канцелярию, канцелярию земельного правительства, а также в редакцию местной газеты. Так с помощью клочков бумаги ему удалось выскользнуть из сетей, расставленных коричневорубашечниками, хотя они не могли не знать, что он желает Гитлеру скорее смерти, чем здоровья. Что же касается покушения, то он действительно не имел к нему никакого отношения.
— Откройте, пожалуйста, окно, — попросил Каддиг, пытаясь сгладить дребезжание своего голоса.
Она была высокой и стройной, в ней было все, что должно быть в женщине. Никто, кроме Каддига, не знал, что она страшно ненавидит войну. Сейчас ей тридцать. В двадцать восемь она вышла замуж за Крушку, которого через месяц сбили. Она любила Крушку и его летную форму. Каддигу сейчас вдруг пришло на ум, что он должен спасти ее от русских. В газетах писали, что русские насилуют немецких женщин. Правда, он верил не всему, о чем писали в газетах.
Шарлотта Крушка стояла между окном и письменным столом.
— Да, доктор? — вновь прозвучал ее голос.
Каддиг нервно провел ладонью по лицу. Всю ночь его терзала мысль: «А что, если забраться на башню и вывесить белый флаг, чтобы дать знак русским войскам, что он без боя сдает главный город района и не желает его разрушения?» Но у него не хватило смелости решиться на это. Более того, вместо белого флага Каддиг безропотно поставил свою подпись под обращением коменданта майора фон Штреллера и бургомистра д-ра Рюсселя, в котором население города призывалось строить противотанковые заграждения и защищать город. Зачем и от кого?
Он взглянул на натертый мастикой паркет. Затем вдруг вскочил и быстро заходил взад и вперед, описывая круги вокруг тридцатилетней женщины, которую всего несколько минут назад собирался спасать от русских. Теперь он уже не думал о насилиях. Его мысль лихорадочно работала над тем, что можно предпринять сейчас, поскольку он не вывесил белого флага. Необходимо что-то сделать, что могло бы его спасти. Однако он ничего не мог придумать. Каддиг остановился и, втянув голову в плечи, засунул руки в карманы пиджака. Затем подошел к письменному столу, сел в кресло. Тень от оконной рамы исчезла.
— Я еще нужна вам, доктор?
— Соедините меня с канцелярией земельного правительства! — распорядился он.
— С Дрезденом?
— С Оберблументалем, — уточнил он непринужденно. — Они сидят теперь в Оберблументале. Сбежали туда, так как полагают…
Каддиг слышал, как вышла секретарша, прикрыв за собой обитую дерматином двойную дверь. Подняв глаза, он увидел, что в комнате вновь воцарилась тень. Сквозь открытое окно виднелось голубое небо, чувствовалось солнечное тепло. Но отменный солнечный день не принес Каддигу радостного настроения. Он, как ребенок, боялся оказаться в одиночестве. Мужеством он никогда не отличался. Он всегда приспосабливался. Что он мог предпринять один?
Скрежета танковых гусениц уже не было слышно. Неожиданно зазвонил телефон.
— Каддиг, — ответил он тихо.
— У аппарата правительственный советник Шрамм, — проговорила трубка.
— Господин правительственный советник, — начал Каддиг, отбросив верноподданнический тон, которого обычно придерживался при разговорах с начальством, — я жду от вас указаний относительно моих действий в сложившейся ситуации. Земельному правительству, очевидно, известно, что территория, где располагаются административные учреждения моего района, еще не занята противником. Сколько это продлится — неизвестно.
Несколько секунд в трубке слышалось лишь гудение, затем где-то далеко появился едва различимый незнакомый голос, и Каддиг испугался, что на этом телефонный разговор может прерваться, а он так и не получил ответа на поставленный вопрос.
— Алло, — проговорил он осторожно.
— Вы баран! — прокричал Шрамм. — Вы что, с луны свалились?
Доктор Каддиг почувствовал, как кровь хлынула ему в лицо, а по спине поползли мурашки. Его всего трясло от оскорбления. Он с удовольствием закончил бы разговор, но его приятно щекотало злорадное чувство: раздраженный тон Шрамма, его неуравновешенность свидетельствовали о том, что правительственному советнику скоро предстоит вкусить все ужасы нищенской жизни.
И эти болтуны властвовали над ним в течение ряда лет, перед ними он вынужден был пресмыкаться! Оказавшись теперь в безвыходном положении, они буквально передрались меж собой…
Каддиг громко откашлялся и проговорил вежливо, но твердо:
— Создавшаяся обстановка требует от земельного правительства принятия решительных мер и четких действий. Сейчас нет центрального правительства, а поэтому земельное правительство должно… Вы, как адъютант гауляйтера…
— Не говорите чепухи! — пробурчал Шрамм, а затем заговорил громче: — Вы же знаете, что в данный момент вы являетесь, видимо, единственным ландратом в Германии, который еще сидит в своем кресле!
Каддиг, к которому вернулось самообладание, проговорил в ответ:
— Господин правительственный советник! — При этом он повысил голос, ибо ему в отличие от Шрамма нечего было страшиться грядущего. — Город еще не занят ни русскими, ни американскими войсками. Мы находимся на свободной территории!
Наступило молчание. Наконец Шрамм заговорил вновь:
— Не радуйтесь раньше времени. Русские никого не забудут. Подождите, настанет и ваш черед. От земельного правительства больше ничего не ждите. Оно полностью распалось. А потому вы для меня сейчас лицо неофициальное и вообще несуществующее. Да и я для вас больше не существую. Нет больше адъютанта гауляйтера и нет человека по фамилии Шрамм. Возможно, это будет Мюллер или еще кто-то. Так что в вопросах местного управления действуйте, доктор Каддиг, самостоятельно да придумайте на всякий случай и себе другое имя…
Итак, из попытки заполучить указание, на которое можно было бы потом сослаться, ничего не вышло. И Каддига это злило. Но у него в запасе оставалось еще несколько слов, которыми он хотел окончательно вывести Шрамма из равновесия. Он был очень сердит на Шрамма и сейчас ясно представлял его лицо: всегда высокомерно-надменное, с красноватым оттенком, теперь оно было мертвенно-бледным.
Не спеша Каддиг произнес:
— Не исключено, что вы окажетесь у нас в городе. Но поскольку вы не смогли мне помочь, я вам, к сожалению, тоже не смогу ничем помочь…
Только минуту спустя Каддиг заметил, что Шрамм прервал разговор. Телефонная трубка молчала, но это не обескуражило Каддига. Наоборот, он почувствовал вдруг необыкновенный прилив бодрости и оптимизма. В такие минуты нельзя себя распускать. Надо показать, на что ты способен. Каддиг вызвал секретаршу и продиктовал ей содержание телефонного разговора с правительственным советником Шраммом, радуясь тому, что теперь-то он может вершить свои дела так, как ему заблагорассудится.
Неожиданно он спросил ее:
— А что бы вы сказали, если б я предложил вам соединить наши сердца? Вы одиноки, я — тоже. А времена сейчас отнюдь не для одиноких людей. Теперь зависимость одного от другого во много раз больше, чем когда-либо в прошлом.
Шарлотта Крушка пожала плечами. Для нее, как видно, это не было неожиданностью.
— Вы против? — удивился Каддиг.
Она же подумала: «Ты ведь уже труп. Нет, нет, я не поддамся на эту провокацию. Он боится свершившегося, у меня же все впереди. Он и я? У одной у меня есть еще шансы, с ним же…»
Она повернулась и гордо вышла из комнаты. Вильямс Каддиг растерянно посмотрел ей вслед и сосредоточил свой пристальный взгляд на двери, которая уже давно закрылась. Неподвижно сидел он в кресле ландрата, сидел опустошенный и разбитый, сидел и чего-то ждал, хотя, в сущности, и сам не знал, чего именно ждет.
Ждал и человек, который вот уже пятнадцатый день тайком пробирался по стране, используя в качестве укрытия любую ложбинку и рощицу. За истекшие четырнадцать суток ему так и не удалось обрести хоть на одну ночь крышу над головой в каком-нибудь заброшенном домишке. Его одежда сейчас представляла весьма живописный вид. Пиджак он снял с огородного пугала, которое стояло среди поля еще с прошлой осени. Он оставил бы пугало и без шляпы, если б ее как следует не отделали птицы. Когда он в Баварии решил скрыться, на нем были элегантные полуботинки, но их хватило всего на два дня. Затем сутки он шел босиком. Сапоги, которые теперь были на нем, он снял с убитого солдата. Они были ему в самую пору, будто обувной фабрикант специально шил их на него.
Одиночество сводило его с ума. Иногда ему казалось, что он уже давно потерял голос. Он не решался, конечно, попробовать, сможет ли он закричать сейчас так же, как кричал в свое время на плацу в Орденсбурге. Зато на свои уши он мог положиться: они улавливали даже самый отдаленный собачий лай. В те минуты, когда силы совсем оставляли его, он уже был близок к тому, чтобы пойти в ближайшую деревню и заявить о себе американскому коменданту.
Такую встречу он основательно обдумал. Он заявил бы тогда: «Я Готфрид Готенбодт — руководитель одной из национал-социалистских организаций в Орденсбурге. Но я был всего лишь управляющим. Я ни в чем не повинен. Я только вел дело. Я очень хочу есть. Я сделаю для вас все, что потребуете, но только дайте, ради бога, что-нибудь поесть и отпустите меня к моей жене Лиссе».
Это был третий населенный пункт, который лежал на его пути за пятнадцатый день побега, но и здесь он не обнаруживал присутствия солдат. С ужасом он отметил, что стал очень неосторожен: подходил совсем близко к домам. Он был похож на загнанного зверя, который предчувствовал, что далеко ему уже не уйти.
Сейчас он лежал на опушке леса, что возвышался над городом, и смотрел на освещенные солнцем крыши домов. Внизу на своем клочке земли трудились крестьянин и его жена. Готенбодт снял пиджак и расстегнул ворот грязной рубахи. Мимо кто-то прошел, но Готенбодт настолько ослаб, что даже не прореагировал ка это. Им владело сейчас такое равнодушие, которое отличает обычно смертельно больных, в полном сознании ждущих своего конца.
Наконец Готфрид Готенбодт заметил лейтенанта, который шагал во главе колонны солдат. Готенбодт протер глаза. Действительно, это был лейтенант в немецкой военной форме. Солдаты тоже были в немецкой форме и с оружием.
Готфрид Готенбодт медленно поднял руку, чтобы обратить на себя внимание. И вот лейтенант стоял уже перед ним. Немного привстав, Готенбодт заморгал глазами, но так и не произнес ни слова: язык его настолько распух, что едва умещался во рту.
— Парень, да ты как призрак! — брезгливо произнес лейтенант.
— Воды, — простонал Готенбодт, — хотя бы глоток.
Лейтенант открыл фляжку и подал ему. В ней была крепкая сивуха. Она сильно обожгла больной язык, потекла в желудок. Готенбодт закрыл глаза. Ему показалось, будто его опустили в кипяток.
— Откуда это ты? — спросил лейтенант.
Готфрид Готенбодт неуверенно сделал неопределенное движение рукой, показывая направление от леса к долине.
— Солдат?
Готенбодт покачал головой и сразу же почувствовал, что этого недостаточно для убедительного ответа. Молниеносно в его голове созрела легенда, которую он и рассказал лейтенанту. Он выдал себя за военнообязанного, работавшего на военном заводе.
— Завод поставлял техническое оборудование для самолетов. Незадолго до прихода американцев завод остановился, и я отправился к своей жене Лиссе, которая жила в Вальденберге. — Готенбодт показал на залитые солнцем крыши домов. — Но вот совсем рядом с домом у меня иссякли силы. Какое счастье, — пролепетал он, и на его губах появилась едва заметная улыбка, — что по дороге шли вы, камрад лейтенант, со своими солдатами. Если б не эта случайность, я, возможно, умер бы с голоду, глядя на город.
— Вы военнослужащий? — переспросил лейтенант.
Один из солдат выкрикнул из-за плеча лейтенанта:
— Это же жирная свинья! Сразу видно. Я уверен, что это дивизионный казначей!
Лейтенант отрицательно покачал головой:
— Казначеи уже давно все дома. Это обыкновенный подлец и трусливая собака!
Готфрид Готенбодт слабым движением руки пытался отвести упреки в свой адрес.
— Мы из Вальденберга, — сказал лейтенант, — русские позабыли про этот город, американцы — тоже. Он никем не занят. В нем достаточно места для трусов. Я позволю вам войти в город, если мои люди такого же мнения. — При этом он повернулся к солдатам и предложил: — Если кто желает, может рассчитаться с предателем.
Готенбодт захныкал. На глазах у него появились слезы. Как в тумане, он видел, что солдаты пошли дальше. Впереди них шагал лейтенант, который даже не обернулся.
— Не убивайте меня, только не убивайте, — умолял Готенбодт. — Война ведь кончилась. Вы понимаете, что делаете?
В десяти шагах от него остановился солдат, который принял его за дивизионного казначея. У него было краснощекое, молодое лицо. Во рту не хватало двух верхних зубов. Это страшно искажало лицо солдата, особенно когда он смеялся, а смеялся он беззвучно, широко открытым ртом. Солдат вытащил пистолет. Готенбодт закрыл глаза. Он считал последние секунды своей жизни и с ужасом ждал выстрела.
Жалюзи были опущены. Сквозь них тонкими полосками просачивались в комнату солнечные лучи, освещая своеобразную игру едва заметных пылинок. Шрайтер сидел у окна в потертом кожаном кресле. Видна была лишь его лысина да широкие, потерявшие форму войлочные тапки, которые он носил и зимой и летом.
— Ты была в городе? — спросил он.
— Нет, — ответила Лисса Готенбодт.
— Тебе надо пройтись в город и посмотреть, что там творится. Сейчас такие дни — всего можно ожидать.
Над лысиной Шрайтера клубился голубой дымок. Сегодня он закурил раньше обычного. Его молчание, которое он лишь изредка прерывал, обращаясь с несколькими словами к дочери, красноречиво свидетельствовало о том, как угнетала его неопределенность.
— В городе такая тишина, — промолвил Шрайтер.
— Может, они забыли про нас. Наверное, случалось в истории так, что забывали про целый город.
Закурила и Лисса Готенбодт.
— Ты куришь?
— Гитлер больше не видит этого. Стало быть, немецкая фрау вновь может курить.
То, что она курила, его мало тревожило. Главное — туго было с табаком. Ведь там, где курят двое, часто возникают ссоры буквально из-за крох. А тут на него свалились и другие заботы, которых раньше он не знал. Где достать, например, овса для его четырех лошадей? Откуда взять дизельное топливо для двух грузовиков? Ведь теперь нет больше частей вермахта, где все это можно было достать за бутылку корна.
Так он подошел к главному, о чем не мог говорить спокойно.
— Ну если Гитлер больше не видит, что ты куришь, так муж-то твой узнает об этом. А то, что не любил фюрер, терпеть не мог и твой муж.
— Да, это так.
— Ведь в один прекрасный день он вернется…
— Да.
— Боюсь, как бы не было драки. Кого-кого, а Готенбодта они не оставят в покое, как и не простят тех, кто даст ему приют. Тревожные деньки начнутся для нас.
— Да.
Опершись на руки, Шрайтер поднялся со своего кожаного кресла и, широко расставив ноги, остановился перед дочерью. В углу его рта торчала сигара. Он посасывал ее и при этом даже чавкал. Сейчас он был похож на того Шрайтера-извозчика, который когда-то мечтал о силе и могуществе, не предполагая даже, что его мечтам суждено было осуществиться.
— Выгони ты этого Готенбодта, если он вернется, — посоветовал он тихо, но требовательно. — Мне он не нужен.
— Когда-то он тебе был нужен.
— Наплевать мне на это! — ответил Шрайтер. — Война кончилась. Никто теперь не конфискует автомашины для нужд войны. Прошли эти времена. Он помог мне сберечь две автомашины, но это еще не значит, что он застраховал у меня и свою жизнь.
Шрайтер чадил сигарой. В комнате стояли клубы дыма. Он с удовольствием открыл бы окно, но не делал этого и сидел с опущенными жалюзи, чтобы создать впечатление, будто дома никого нет. Он помахал рукой, пытаясь разогнать дым, но из этого ничего не вышло.
— Они схватят его сразу же, как только он появится в городе. Они не любят терять времени. И повесят его на первой же пригодной к использованию виселице, — сказала Лисса.
— А он ведь твой муж! — вставил озабоченно Шрайтер.
— Мой муж? — переспросила она.
Шрайтер не ответил. Помолчав, сказал:
— Посмотрим, как все обернется. Лошади, пожалуй, будут дороже золота, если все пойдет шиворот-навыворот.
— Если в Вальденберг придут русские…
— Ну и что из этого? Извозчиков-то они не тронут!
— Конечно, но только не Шрайтера, тестя нациста Готенбодта.
— Я подарю им лошадь, вот так! Они ее, допустим, не возьмут, эти русские, но отметят мою доброжелательность. Затем мы поможем им в перевозках. Ты будешь выдавать дутые счета.
Шрайтер засмеялся. Лисса не поддержала его.
— А если придут американцы?
Шрайтер почесал лысину.
— Тогда мы пропали. Автомашины у них лучше, чем у нас, а на лошадей они и смотреть не станут.
Лисса сняла юбку, бросила кофту на спинку стула. Она могла бы найти себе и другого вместо Готенбодта. Белокурая, моложавая, она в свои двадцать восемь лет выглядела как восемнадцатилетняя. У Шрайтера иногда даже появлялось сомнение: он ли ее отец, он ли дал ей вместе с жизнью такую грудь, такие ноги. Он провел рукой по лысине, а затем запустил свои пальцы в густые волосы дочери, которые крупными локонами низко спускались с ее плеч. Ну, а если она не его дочь, тогда он все равно совершил выгодную сделку, когда женился на матери Лиссы. Вместо облучка он получил от своего тестя кожаное кресло, а по завещанию — дом и лошадей. А за все это воспитывал чужого отпрыска? Лисса, правда, была неплохой дочерью. Ну, а если он все же отец Лиссы, тогда он — настоящий мастер.
Лисса провела ладонью по яркому летнему платью, надевать которое, видимо, было еще рановато, не по сезону.
— Пойду в город, — сказала она. — Хочу посмотреть на мир.
В пестрых деревянных башмаках она со стуком прошла по комнате, спустилась по лестнице, пересекла двор и с беззаботным видом вышла на улицу, как будто это была обычная среда, когда она имела обыкновение ходить в кино.
Жена крестьянина вела лошадь под уздцы. Женщина прошла до полудня всего три борозды. Борозды, тянулись от изгороди загона, которым не пользовались уже несколько лет, до лощины. Ее ноги налились свинцом, и она предложила мужу передохнуть. Крестьянин, шагавший за плугом, стал ворчать:
— Если мы будем так ковыряться, зерна нам в этом году не видать.
— Как ковыряться? Разве не ты все время твердил: надо выждать, выждать?
— Откуда я мог знать, что война до нас не дойдет?
Крестьянка похлопала лошадь по холке и бросила взгляд на опушку леса, где вот уже в течение получаса сидел какой-то мужчина. У женщины глаз был наметан. Это нездешний человек: он не решался подойти к ним на поле. Может, он и был около их дома, но ушел не солоно хлебавши.
Крестьянин, заметив, за кем наблюдает его жена, заключил: «Много сейчас болтается таких!» — и начал торопить жену продолжать работу.
— С одной лошадью нам не справиться, — заметила жена.
— Должны справиться.
— У нас же всего одна лошадь. А если она ноги протянет?.. — продолжала размышлять вслух жена и вновь покосилась на опушку леса. Происходящее там заинтересовало ее. Из лощины поднимался взвод солдат. Если они не изменят своего маршрута, то пройдут по опушке леса как раз в том месте, где сидит незнакомец.
— Не протянет. Ведь она жирной-то никогда и не была, — пробурчал крестьянин в адрес лошади.
— От такой жизни не растолстеешь.
Они начали распахивать следующую борозду. Тем временем солдаты подошли к опушке леса, где сидел мужчина. Жена крестьянина видела, как солдаты остановились возле незнакомца. Опустив голову, она сказала:
— Выгон я пахать не буду.
— Мы должны его распахать, — настаивал крестьянин. — Кому нужна трава, если нет скота?
— У меня нет больше сил.
Крестьянин присел на камень и, подперев голову руками, заговорил равнодушным тоном, нисколько не интересуясь тем, слушает его жена или нет:
— Они разгромили все, что можно было разгромить. Может, они хотели доставить себе этим удовольствие, но они его не получили. Они только воображали, будто им это доставляет удовольствие. Мы, правда, не пострадали. Я не занимаюсь склеиванием того, что они поломали. Но я знаю, что мне делать. Чему я учился сам, чему меня учили другие, то я и делаю. Я пашу, сею, жну. Я жду дождя и солнца, весны и осени. Когда они приходят своевременно — хорошо. Из моего зерна будет хлеб, и я хочу, чтобы его ели в спокойной обстановке. Но рождается он в муках, ибо всякое начало трудно.
— По-моему, они оставили незнакомца, — заметила жена.
— Выгон в четыре моргана. Мы перепашем его.
Жена не ответила. Лошадь потянулась к траве. Теперь и крестьянин видел, что вдоль опушки леса шагали солдаты. Он сказал:
— Бесцельно бродят туда-сюда… Если б нам помогли еще двое, мы закончили бы намного быстрее.
— Выгон я пахать не буду.
Неожиданно раздался выстрел. Эхо подхватило его и унесло вдаль. Крестьянин поднес руку к глазам, чтобы лучше разглядеть, хотя солнце и не слепило. С минуту он молчал, ничем не выражая своих чувств, хотя ясно понял, что солдат, догонявший колонну, только что выстрелил в человека, который всего несколько минут назад, обессиленный, сидел на опушке леса. Молчала и женщина.
— Ну пошли, старуха, дальше! — произнес наконец крестьянин.
И они начали распахивать новую борозду, которая тянулась от изгороди выгона до лощины. Борозда получалась уже не такой прямой, как предыдущие.
— Они убили его, — проговорила женщина. — Почему?
— Если б я знал, что это последняя жертва, я поступил бы так же.
Жена ответила невпопад:
— Мы должны перепахать выгон самое большее за неделю, иначе теряется всякий смысл.
— Может, мне посмотреть, убили они его или нет?
После обеда, оставив свою коляску в углу комнаты, Хайнике начал осторожно передвигаться на прямых ногах по квартире. Получалось у него вроде бы неплохо, и он ругал себя за то, что редко практиковал подобные тренировки. Пройдя немного, он присел на стул возле стола. Больным он больше себя не чувствовал, теперь он испытывал лишь чувство одиночества.
Как бы он радовался сейчас приходу гостей! Ему было безразлично даже, кто пришел бы к нему. Однако он мало надеялся на это. Да и кто выходил в эти дни из дому без веских на то оснований? Не было таких причин и у доктора, что лечил его. Ведь он не мог дать ему иного совета, кроме как спокойно лежать, не напрягаться, не беспокоить свои ноги. Да доктор Феллер и был не из тех, кто стал бы без нужды подвергать себя опасности. При всех своих достоинствах он никогда не отважился бы пройтись сейчас по городу, подобно разведчику, с одной единственной целью — доставить своему пациенту Хайнике точную информацию.
Хайнике помнил каждое слово из сказанного однажды доктором Феллером. Тогда, в октябре 1944-го, несколько дней спустя после своего возвращения из тюрьмы (они привезли его тогда в Вальденберг на санитарной машине), Хайнике лежал на узком диванчике в состоянии полной апатии. В нем едва теплилась жизнь. Доктор Феллер сказал ему тогда:
— Мой дорогой Хайнике! Вы обязательно должны найти для себя какое-нибудь занятие. Как бы это пояснить вам? Представьте себе, скажем, водяную трубу, в которой образовалась пробка. Что будет в этом случае с водой?..
— Ничего, — ответил сначала Хайнике, а затем немного подумал и, чувствуя, как в нем загорелась искра надежды, добавил: — Избыточное давление, трубу разорвет.
— Может случиться и другое. Пробка может рассосаться.
Хайнике тихо заметил:
— Она может блуждать, чтобы вновь где-то застрять. Совсем же выйти она не сможет.
Смотря куда-то вдаль, Феллер сказала тогда:
— Абсолютно точно этого утверждать нельзя.
— Эти сволочи!.. — со злобой проговорил Хайнике, вцепившись руками в красное плюшевое покрывало.
Доктор кивнул головой. Это удивило Хайнике, он весь преобразился. Может, он нашел себе союзника?
— Вы еще придете, доктор?
Вместо ответа Феллер сказал:
— Не напрягайтесь, Хайнике! Лежите. Если вы встанете и будете бродить по квартире или тем более выйдете на улицу, в одной из ваших артерий образуется пробка, которая может дойти до легких. — При этом он сделал красноречивое движение рукой, которое означало, что под жизнью Хайнике будет подведена черта. А затем продолжал уже веселым тоном: — Но вы же ведь хотите дожить до того дня, который мы будем праздновать, как второй день рождения?..
Значит, доктор, как и Хайнике, тоже надеялся на приход этого дня? Или это была лишь своеобразная манера разговора с больным?..
Когда над долиной стали спускаться вечерние сумерки, в дверь кто-то тихо и нерешительно постучал. Хайнике показалось, что он даже слышит у замочной скважины чье-то учащенное дыхание. Он зажмурил глаза. Стук повторился, и теперь уже не так робко. Затем он услышал свое имя и замер. Хайнике лихорадочно соображал, чей бы мог быть это голос. Конечно, он был ему знаком, но он никак не мог вспомнить, чей это голос.
Хайнике поднялся и медленно направился к двери. Несколько мгновений он стоял как вкопанный. Кругом было тихо. Когда-то он хотел послушать абсолютную тишину. Сейчас она как раз наступила. У него заломило даже в висках от полного отсутствия всяких звуков. Он сильным рывком распахнул дверь и, широко расставив ноги, встал на пороге в полной решимости насколько хватит сил противостоять врагу.
— Друг, Жорж! — воскликнул Ентц.
Хайнике не мог произнести ни слова. Сделав рукой какое-то неопределенное движение, он едва устоял на ногах. Ентц подхватил его и подвел к стулу.
Хайнике сел, вытер заплаканное лицо и проговорил:
— Я боялся, что придут они, чтобы сделать то, чего им не удалось сделать со мной в течение двенадцати лет… Ну, что нового в городе?
— Да все по-старому, как вчера и позавчера. Все знают, что война закончилась, но никто еще не осознал этого до конца. У многих такой вид, будто ничего не произошло.
— А что с Красной Армией?
— Вот уже три дня, как она стоит в тридцати километрах от города. Однако не похоже, что она войдет в город. Американцы расположились на западе, как дома. Это они превратили Вальденберг в «остров».
— А как солдаты? — спросил Хайнике.
— Солдаты хотят домой. Гестаповцы еще орудуют. Они приставили к солдатам нескольких офицеров. Да и местные власти еще прежние.
Они немного помолчали. В комнате стало темнеть. На фоне узкой полоски голубого неба тонкими струйками вился дымок из печных труб. Дневная теплота сменялась прохладой ночи. Чистое небо и тонкие струйки дыма делали город особенно уютным.
— А я вот в своей коляске…
Ентц перебил его:
— Нужна твоя голова, а ног-то у нас будет достаточно. Ну да ладно. У нас нет времени, чтобы часами выражать тебе наше сочувствие. Итак, что ты решил?
Хайнике растерялся. Он не знал, как ответить на вопрос Ентца. День, которого он ждал несколько лет, наступил так неожиданно и необычно, что буквально застал его врасплох. Хайнике, откровенно говоря, надеялся, что, когда в город придут американцы или русские, они-то и скажут, что делать.
— Черт побери! — выругался с досады Хайнике. — Неужели я впустую коротал все это время?
— Комендант еще командует городом, — возбужденно заговорил Ентц. — Ему помогает полиция. У зверья еще достаточно сил, чтобы перегрызть нам глотку.
Ентц вскочил и начал быстро ходить по комнате. Его негодованию не было предела. Он стучал кулаками по столу, топал ногами, качал головой и все время ходил.
Наконец Хайнике сказал:
— Иди и собери ко мне всех товарищей, кто остался в городе. Ты хорошо знаешь их, знаешь их адреса. Скажем, на половину десятого…
— Ты думаешь — их много?
— Нет, — ответил Хайнике, — я знаю, что нас единицы.
— Итак, собираемся у тебя?
— Или ты думаешь забраться куда-нибудь в горы?
— А что?
— А как же я? Может, ты понесешь меня туда?.. Собирай товарищей на половину десятого ко мне!
Хайнике проглотил свои таблетки, горькие, как полынь. Хотя он и не верил в них, но тем не менее глотал. Глотал для того, чтобы хоть как-то бороться с болезнью, одолеть которую было уже невозможно. Он проглотил бы их сейчас все, чтобы только к половине десятого иметь больше сил и не ощущать боли, однако вспомнил совет доктора Феллера — экономно расходовать лекарство: кто знает, когда он сумеет еще его достать.
Стемнело. Улицы окутала ночная мгла. Окна домов были тщательно зашторены. Казалось, будто весь город хочет спрятаться в темноте ночи.
Ничто не предвещало, чтобы среда, приходящаяся на 9 мая, ознаменовалась чем-то необычным. Городские власти продолжали верховодить, как и прежде. Полицейские находились на своих постах. Железная дорога, как обычно, перевозила пассажиров до ближайших деревень и обратно. Булочнику, как случалось частенько и в прошлом, опять не удалось сбыть свою недельную продукцию, а у мясника не было мяса, хотя постоянно лежала ливерная колбаса, у которой был такой вид, будто в нее подсыпали опилок. Молочные магазины были закрыты.
С наступлением темноты улицы будто вымерли. Лишь прохладный ветерок разгуливал по крышам, скользил, подобно скрипичному смычку, по телеграфным проводам, пытался ласково заигрывать с незакрытой форточкой и с флюгерами на крышах.
Тишина настораживала. Этому способствовали и затемненные окна, за которыми горел свет да щелкали переключатели диапазонов радиоприемников. Через два часа свет погас. На это никто не обратил внимания, ибо ограничения в подаче электроэнергии были в годы войны явлением обычным. Люди перешептывались меж собой, беседовали. Одни плакали, другие смеялись. В одном из госпиталей, где лежали триста пятьдесят четыре раненых солдата, штабной врач помогал появиться на свет ребенку. В эту ночь здесь умерли двое солдат. Семерых оперировали. В одном из особняков секретарша районного правления нацистской партии глотала с целью самоубийства снотворные таблетки, а ее шеф в это время тайком укладывал свой чемодан. Лисса Готенбодт возилась перед зеркалом с новой прической, а отец ее распивал самогон. В парке на одной из скамеек летнего театра шестнадцатилетняя девица прощалась с парнем греком, который принудительно был вывезен на работу в Германию, а теперь ранним утром следующего дня уезжал в Салоники.
Полутемный кабинет бургомистра освещали желто-медным светом четыре свечи, вставленные в массивный кованый подсвечник в форме свастики. В кабинете сидели двое — комендант города майор фон Штреллер и бургомистр Вальденберга д-р Рюссель.
Разговор у них пока что не клеился: не хватало той чопорности, которая в прошлом придавала их беседам видимость значимости и остроты. Фон Штреллер и Рюссель прощупывали сейчас друг друга, в чем раньше у них не было нужды, прощупывали осторожно, стремясь выявить друг у друга как можно больше слабых мест. У каждого из них в голове крутились, по сути, одни и те же мысли, но кто высказывал их раньше, тот оказывался в проигрыше. И хотя оба они находились на тонущем корабле, они не спешили захватить места в спасательной шлюпке, которая доставила бы их на берег. Вездеход Штреллера в полной готовности стоял возле ратуши. Он был до отказа заправлен и загружен необходимым провиантом. Еще два месяца назад был продуман до мельчайших подробностей и план побега д-ра Рюсселя. А сейчас они сидели потому, что не знали, как удрать с «острова» Вальденберг.
— Дорогой доктор, — сказал наконец майор фон Штреллер, — я сделал все, что в моих силах. В городе возведены укрепления, подчиненное мне войско находится в постоянной готовности. Но я опасаюсь разлагающих явлений, которые могут решить исход боя, если ему вообще суждено состояться. Верховное командование капитулировало, и солдаты знают об этом. Я по закону тоже должен присоединиться к капитуляции и поэтому передаю судьбу города в ваши руки.
Доктор Рюссель заходил взад-вперед по комнате. Заложив руки за спину, он нервно теребил пальцами. Дойдя до окна, на мгновение останавливался, а затем делал резкий поворот. Казалось, будто он специально на мгновение останавливался у окна, чтобы ухватиться за какую-нибудь мысль.
Расхаживая при свете свечей, он парировал:
— Господин майор, я ничего не понимаю в военных делах. Я всю жизнь был против применения силы. Но я знаю, что мы потеряем город лишь тогда, когда его сдадим. Вы сдаете Вальденберг, причем сдаете без причины!
— При благоприятных обстоятельствах я могу удерживать город только два часа, — произнес фон Штреллер тоном, явно рассчитанным на сочувствие.
— От внешних врагов? Русских или американцев?
— От русских, — подтвердил фон Штреллер. — От американцев — дольше: ведь они будут наступать не сразу, сначала наверняка превратят город в груды развалин.
Рюссель, как бы защищаясь, поднял руки.
— Рассудок подсказывает нам, — фон Штреллер встал, потянулся и продолжал патетически, — спасать материальные и духовные ценности города!
Доктор Рюссель был явно неудовлетворен. Сердитый и угрюмый, он зашагал мимо простоватого майора с еще более надменным видом. Рюссель обдумывал одну идейку, которую хотел теперь (раньше это казалось ему просто нелепым) осуществить с помощью фон Штреллера.
Рюссель говорил медленно, делая большие паузы, во время которых он останавливался и пристально смотрел на фон Штреллера:
— Рассудок подсказывает нам и другое — спасать себя! Защищать город! Защищать его от внутреннего врага! Вы меня понимаете? А с этим врагом вы можете вести борьбу в течение недель. У вас же есть войско! Надеть на солдата вместо робы серого цвета робу зеленую, синюю или, если хотите, желтую — дело получаса. Вы получите подкрепление! Что вам нужно еще? Полномочия?
Майор фон Штреллер вроде бы кивнул головой. Доктор Рюссель решил, что у майора и до него были подобные мысли.
— Мой дорогой доктор, я не хочу лезть в петлю в самый последний момент, — заметил фон Штреллер.
Рюссель сел, расстроенный и озабоченный. Свет от свечей четко разделял комнату на светлую и темную половины. Майор фон Штреллер оказался в тени, Рюссель — на освещенной половине.
— Я хотел бы позаимствовать у вас, — заискивающе проговорил фон Штреллер, — гражданский костюм.
— Что такое? — переспросил Рюссель, сделав вид, будто не понял.
— Я хотел бы переодеться. Из серой робы переодеться в робу темно-синего цвета, из одной шкуры вылезти, а в другую влезть.
— К сожалению, ничем не могу вам помочь! — отчеканил Рюссель.
Не попрощавшись, майор фон Штреллер твердой походкой направился к выходу.
Доктор Рюссель подождал, пока Штреллер спустился по лестнице. Лицо его стало бледным, осунулось. Он машинально потянулся к телефону и набрал номер ландрата д-ра Каддига.
— Я хотел бы проинформировать вас, — доложил он, — что майор фон Штреллер сбежал. В городе спокойствие и порядок. Какие у вас будут указания, господин ландрат?
— Действуйте самостоятельно, сообразуясь с обстановкой, — посоветовал Каддиг.
Рюссель уселся поудобнее, положив ноги на стоявший рядом стул, и погасил свечи. Вскоре он задремал, однако то и дело просыпался от каждого незначительного шороха на улице. Утром он чувствовал себя окончательно разбитым.
Вечером 9 мая десять тысяч солдат разгромленной немецкой армии, опасаясь натолкнуться на части советских и американских войск, еще бродили небольшими группами под Вальденбергом, абсолютно не понимая, как это война может считаться законченной, если оккупировали еще не всю территорию рейха. Вечером 9 мая Альфонс Херфурт, совершавший во главе двадцати солдат-танкистов марш из Богемии, вышел к подножию Хеннеберга, вступив на территорию Германии.
Позади остался высокогорный лесной массив, по которому они шли несколько часов. Слева и справа от дороги рос густой сосняк высотой в два человеческих роста. Сосняк никто никогда не вырубал, и в его густом лапнике свободно могли укрыться двадцать солдат.
Херфурт остановился и поднял руку:
— Я чувствую запах дыма. — Он развернул карту, всмотрелся в нее, и его глаза засветились хитрой улыбкой. — Слушайте-ка, люди! Рядом с нами дома! Мы имеем возможность вновь забраться под крышу. Как, не против?
Вопрос был излишним: конечно, всем хотелось этого. Кроме того, если уж Херфурт вбил себе в голову переспать в постели, то так это и будет. Солдаты разделились на четыре группы и скрылись в зарослях высокого сосняка.
Херфурт пошел по лесной тропинке один. Шел медленно, осторожно. В начале просеки, притаившись за редким кустарником ежевики, он начал всматриваться в дома, из печных труб которых вился дымок. Херфурт прищелкнул языком, поднялся во весь рост и направился к дому в центре села. Он шел лисьей походкой, наблюдая за окнами дома. Никого.
— Э-ге! — подал он голос.
Через некоторое время открылось окно. В нем показалась женщина. У нее было молодое лицо, начинающие седеть волосы. Одна прядь волос упала на лоб.
Херфурт приказал:
— Спуститесь вниз и откройте нам!
Женщина в окне как бы замерла.
— Ну? — произнес Херфурт тоном, который мало чем отличался от угрозы.
Когда женщина закрыла окно, Херфурт повернулся и пробежал глазами по опушке леса. Он остался доволен: солдат не было видно, хотя он знал, что все они следят за ним. Стоило Херфурту поднять руку вверх, как они начали вылезать из своих укрытий.
Женщина стояла уже в дверях дома. Глядя на нее, нельзя было сказать, что она испугалась. Руки она держала за спиной, голову немного наклонила вперед. Это была симпатичная женщина, выглядевшая намного моложе своих лет.
— Откуда это вы? — спросила она.
— Прямо с войны, — ответил, ухмыляясь, Херфурт. — Как звать-то?
— Шернер.
Херфурт скорчил гримасу:
— Так звали нашего последнего генерала. Он вам не сродни?
— Нет.
— А по имени как?
— Элизабет, — ответила с улыбкой женщина.
Он отстранил ее от двери и вошел в дом. Пройдя коридор, стены которого были выложены мозаичными плитками, Херфурт оказался перед второй дверью, ведущей в просторную кухню. Там стояли огромная плита и оттертые добела стол со скамейкой. Кухня казалась темной. В ней было всего одно окно, из которого просматривалась просека. Херфурт сел. Солдаты топтались у входа в дом. Херфурт подал им знак рукой, и они отошли в сторону. В кухню он позволил войти лишь женщине.
— Садись, Бетти, — проговорил он покровительственным тоном.
Она не села.
— Мы остановимся здесь. На одну ночь, может, пробудем еще и день. Ты приготовишь нам что-нибудь поесть! — распорядился Херфурт и, повернувшись к солдатам, скомандовал: — Через сорок минут строиться на жратву!
Он сидел на скамейке, потягивался и поглядывал на огонек старинной керосиновой лампы. Женщина стояла и, облокотившись на плиту, разглядывала его.
— Что это стало с вами? — с удивлением спросила она.
Херфурт промолчал. Он лишь часто заморгал глазами. У него был нюх, как у собаки-ищейки. Херфурт мог безошибочно определить, можно доверять человеку или нет. В присутствии же женщины им овладевало такое чувство, будто он попадает в ловушку. Вот и сейчас он не мог сказать, нравится ему эта женщина или нет. В ней привлекательность сочеталась с личным достоинством. А он терпеть не мог людей самолюбивых, хотя и умел восторгаться красотой. Он сидел не двигаясь, и только частое моргание глаз выдавало его нервное возбуждение.
— Бандитами вы стали, — ответила сама себе женщина.
Херфурта передернуло. Элизабет Шернер резко повернулась к плите и пододвинула кастрюлю ближе к огню. На плиту плеснулась вода, зашипела. В этот момент Херфурт вскочил. Его шагов не было слышно. Он умел подкрадываться к человеку и бесшумно устранять его. Элизабет Шернер почувствовала за спиной его дыхание. Херфурт схватил ее за руку и резко вывернул. Затем с молниеносной быстротой схватил другой рукой за подбородок и откинул ей голову назад. Женщина задыхалась, глаза ее, казалось, вот-вот вылезут из орбит. Она даже не успела закричать. Да и кто бы помог ей? Херфурт выпустил ее из своих рук и резко ударил по лицу.
— Это за бандитов, — пояснил он.
Так же бесшумно, как он оказался возле нее, Херфурт вновь сел за стол, сделав вид будто ничего не произошло. Элизабет Шернер убрала со лба прядь волос. Ее тошнило. Болел правый глаз. На подбородке она все еще ощущала вмятины от его пальцев. Все в ней буквально кипело от злости, но женщина сумела взять себя в руки. Ей было горько сознавать свою беспомощность.
— Русские здесь были? — спросил Херфурт.
Она покачала головой.
— Ты живешь одна?
— С отцом.
— Где он?
— В Вальденберге.
— Когда вернется?
— Скоро.
Херфурт открыл кухонное окно и крикнул: «Таллер, ко мне!»
Через несколько минут в комнату вошел солдат. Он бесцеремонно уселся рядом с Херфуртом за стол, подперев руками голову.
— Ты сходишь в Вальденберг, — обратился Херфурт к нему, — и отыщешь там фургонщика Шрайтера. Вернее, его дочь, если она еще жива. Она замужем за матерым нацистом, у нее красивое имя — Лисса. Ты передашь ей, что я вновь здесь. Если она обрадуется, возьмешь у нее пару костюмов, чтобы мы смогли в них переодеться. Если же она сделает вид, будто забыла меня, можешь поступать с ней, как захочешь. Может, разузнаешь, почему в городе нет русских. И обязательно разведай, чем занимаются оставшиеся в городе «герои».
Таллер положил на стол свой автомат и патроны.
— Я возьму только пистолет, — сказал он.
Херфурт около получаса сидел с закрытыми глазами, затем встал и, учуяв запах сельдерея, подошел ради любопытства к плите.
— Картофельный суп, — пояснила Элизабет Шернер.
— А в хлеву свинья хрюкает?
— Да.
Херфурт схватил кастрюлю с кипящим супом и запустил ее в кухонную дверь. Дверь резко открылась, и кастрюля срикошетила в мозаичную стену коридора. Херфурт выбежал из дому и, свистнув солдатам, крикнул:
— Эта нахальная баба готовит нам пустую похлебку с сельдереем, а у нее в хлеву свинья!
Элизабет Шернер бросилась в ноги солдатам:
— Только не трогайте поросеночка. Это — единственное, что у нас осталось. Пожалуйста, прошу вас, не убивайте поросенка!
Солдаты оттолкнули женщину. Она упала без чувств. Буквально в нескольких сантиметрах от ее лица в готовности к действию маячили носки сапог Херфурта. Услышав два выстрела, Элизабет подумала, что это конец. Ей казалось, будто она проваливается в какую-то темную бездну.
Около девяти часов вечера ночная мгла, поглощая звуки, плотно окутала улицы города. Только горы, устремившиеся в далекое небо, освещались множеством ярких звезд. Дул свежий ветерок. Пахло истлевшей листвой, землей, наступившей весной. Георг Хайнике стоял у открытого окна и смотрел в темноту ночи. Он стоял, широко расставив ноги, опершись руками о подоконник, чуть наклонившись вперед.
Когда-то он точно так же стоял у окна. Это было в один из погожих мартовских дней 1933-го. Если б тогда кто со стороны мог наблюдать за ним, никто ни за что не заметил бы его волнения. А Георг в то время буквально негодовал от сознания того, что не может предпринять ничего другого, кроме как стоять у окна и смотреть на улицу. В ту ночь он прозаседал с товарищами почти до утра. Они приняли тогда решение уйти в подполье. А он, Хайнике, добился разрешения остаться в городе. Он был неколебим в своем решении и твердо убежден в том, что сможет и один противостоять фашистам. Его товарищи не могли с ним согласиться. На рассвете очередного дня на границе с Богемией его товарищей арестовала полиция. Хайнике быстро сообщили об этом, и у него было достаточно времени, чтобы скрыться. Но им овладела упрямая мысль: ведь по закону они не имеют права… ну а если и схватят, им все равно не удастся его сломить.
Под вечер они пришли за ним. Сначала они как-то странно посматривали на него с улицы, видимо опасаясь; как бы он не выпрыгнул из окна. Он попрощался с женой и, не дожидаясь приглашения, направился к выходу. Никто не осмелился до него даже дотронуться.
Когда через два года он вернулся, то остался таким же непреклонным. Не торопясь стал налаживать связи.
Потом умерла жена. На другой же день после похорон к нему пожаловал шеф криминальной полиции Вальденберга. Сначала он выразил свое соболезнование, а затем выпалил одним махом:
— У меня имеется информация, что вы частенько занимаетесь у себя на квартире двойной игрой. Я хорошо разбираюсь в этой игре. Может, вам подыскать для этого другое место?
В сентябре сорок третьего его арестовали вновь. Шел мелкий дождь. Это был один из мрачных дней в его жизни…
Сейчас Хайнике думал о том, как долго он сможет еще простоять у окна. Усталости он не чувствовал. И болей тоже. Это был первый вечер за многие недели, когда он чувствовал себя спокойно и уравновешенно. Сейчас он не просто ждал, а ждал, хорошо зная, кого ждет и что ждет не напрасно.
Стрелки часов показывали назначенное время, через несколько минут раздался стук в дверь. Георг не заметил, чтобы кто-то прошел по улице, не слышал, чтобы скрипела дверь. А она скрипит всегда, когда ее открывают.
Официальная встреча началась не так торжественно, как он предполагал. Ентц вошел, осмотрелся, покачал головой, закрыл окно и уселся на узкий диван.
— Никто не приходил? — поинтересовался он.
Хайнике провел рукой по подбородку, будто хотел проверить, чисто ли он выбрит. Георг подумал, что сейчас как раз самый удобный момент сообщить Ентцу о своем решении возглавить восстание. Но как раз в этот момент в комнату ввалился Раубольд, задев ногой стул. С ходу он уселся на стул, который затрещал, достал из кармана пистолет и положил его на стол.
— Вот мы и собрались! Давно мы ждали этого момента, — сказал Раубольд.
Он не сомневался, что без применения силы не обойтись. Раубольд пришел к такому выводу раньше Хайнике и Ентца. Они удивлялись хилому Раубольду, по виду которого нельзя было сказать, что он полон энергии и готов взвалить на свои плечи непосильное для другого бремя.
— Спрячь пистолет, — сказал Хайнике, — мы не на стрельбище.
Раубольд полез в другой карман и достал оттуда еще один пистолет.
— Это тебе, Жорж.
Хайнике вспомнил то утро. Тогда их пронесло. Может, они хотели взять сначала другого, на кого они были больше обозлены. У них наверняка есть список, где они замусоленным чернильным карандашом вычеркивают фамилии тех, с кем уже расправились. Они могли еще зайти к нему. Он им был знаком, они уже дважды забирали его, в третий раз могут обойтись и без ареста. Бешенство, которое охватывало его в предчувствии встречи с ними, было сильнее чувства неприязни к пистолету, лежавшему на столе.
Хайнике встал. Сейчас он стоял на ногах уже не так твердо, как несколько минут назад. Боль нарастала. Руки дрожали. Он схватил пистолет. Несколько мгновений пристально разглядывал его, затем опустил глаза и положил пистолет, но не в карман, а за шторку на подоконник. Друзья молча наблюдали за ним. Они ждали, что он скажет.
— Многие думают, — начал Хайнике, — что нас уже нет в живых. Они нас заживо похоронили. А вот мы сидим здесь в этом доме живее, чем когда-либо. Никто не думает, что у нас есть еще силы, а мы…
— Любой заговор начинается с этого, — вставил Раубольд, ухмыльнувшись себе под нос и сделав вид, будто они собираются отколоть такое, над чем будет потешаться весь город.
— Мы не заговорщики! — прогремел громовой голос Хайнике, Так он гремел на митингах двенадцать лет назад.
Однако неугомонный Раубольд тихо продолжал:
— Черт в аду будет мне весьма благодарен, если я пополню его компанию нашими вальденбергскими земными чертями — майором фон Штреллером и господином бургомистром. И пусть меня не упрекают, что сегодня ночью я был так неразговорчив и бесцеремонен. Сопротивление господ… — Раубольд заговорил громче и, схватив свой пистолет, начал постукивать им по столу. — Ведь они наверняка окажут сопротивление, ибо живые они, конечно, черту не нужны…
Их глаза горели лихорадочным блеском, лица от волнения были бледными. Пламя свечей колебалось, и на стенах плясали искаженные тени. Движения говоривших были резкими, в голосе слышался надрыв.
— Я беру руководство восстанием на себя! — сказал Хайнике.
Раубольд заерзал на месте. Хайнике подождал несколько секунд: он подумал, что Раубольд хочет что-то сказать. Однако тот молчал, и Хайнике продолжал спокойным, деловым тоном:
— Этой ночью необходимо вооружить членов партии и надежных рабочих.
— А зачем нам восстание? — спросил вдруг Раубольд.
— Необходимо, чтобы народные массы взяли власть в свои руки сначала в городе, а затем на всей незанятой территории. Однако прежде надо выяснить, как велик этот островок, на котором мы оказались. Ты, Раубольд, возьмешь на себя создание дисциплинированных, вооруженных отрядов.
Раубольд сразу еще больше осунулся, на лице резко обозначились морщины. Он подумал: «Так я себе и представлял. Нам надо сначала спросить, как поступить. Теперь нам дают лайковые перчатки, чтобы гладить ими нацистов. Ведь фашистское зверье не спрашивало же нас, как поступать с нами. Им было дозволено все. Если б у них было больше времени, из нас никто бы не уцелел. Теперь мы поменялись ролями, и у нас тоже мало времени…»
— Причем никого и пальцем не трогать! — добавил Хайнике. Наступило молчание. Хайнике воспринял это как согласие с его мнением и продолжал: — Первым антифашистским бургомистром города Вальденберг партия назначает товарища Герберта Ентца. Соответствующие органы выдадут Ентцу предписание для занятия этого поста и смещения с него доктора Рюсселя.
В это мгновение раздались выстрелы. Хайнике отдернул занавеску и высунулся из окна. Прорезав ночную мглу, в небо над горами взвилась осветительная ракета и затем медленно стала опускаться на землю. И опять все стихло. Хайнике прислушался, но никакого шума на улице не было слышно.
— Мы должны учитывать и то, — сказал Хайнике, — что найдутся сумасшедшие, которые попытаются помешать нам. Они могут использовать тех, кто еще не знает, с чего начать новую жизнь. Для некоторых из таких будет достаточно и слова, а для других…
Раубольд вновь засуетился.
— Что такое? — спросил его Хайнике.
— Я хотел бы наконец знать, с чего же нам начинать?
— С вооружения рабочих. На рассвете мы выступим.
Это была их программа-минимум. Своей минимальностью она исключала всякие недомолвки. Их было трое, и они хорошо знали, в чем их слабость. Втроем они хотели овладеть крепостью, которую сооружали двенадцать лет. Только твердая убежденность и вера в правоту справедливого дела вселяли в них уверенность в победе. Знали они и то, что их небольшая вооруженная группа — это далеко не армия, а только в лучшем случае сигнал к созданию таковой. Смутное время не позволяло распознавать даже попутчиков. Они забаррикадировались в своих домах, предоставив улицу солдатам и черным автомобилям, пассажиры которых еще творили беззаконие. Многих лучших членов партии давно уже не было в живых.
Раубольд и Ентц вышли от Хайнике. За дверью Раубольд сказал:
— Он болен. Как бы с ним чего не случилось.
Ентц, пожав плечами, ответил:
— Он как скала, подорвать которую можно лишь по частям. Да и в этом случае все равно что-то останется.
Хайнике слышал, как Ентц и Раубольд спустились вниз. Размеренные шаги Раубольда сразу можно было отличить от семенящей походки Ентца. Хайнике представил себе, как они расстались у замка, после чего Ентц направился в нижнюю часть города, а Раубольд — в предгорье. Они долго бродили по улицам, стуча в темноте в закрытые двери домов.
Размышляя о том, удастся ли им добиться успеха, Хайнике вдруг почувствовал своеобразное покалывание в ногах. Это было зловещее предупреждение о начале приступа. Он забрался в коляску и стал медленно кататься туда-сюда по квартире. Ему было приятно положить ноги на опору, которую он пристроил в коляске. Однако боль резко усиливалась. Она разливалась от большой берцовой кости до бедра, угрожая полностью парализовать его. Ко всему этому добавились головные боли, от которых он был вне себя. Хайнике проглотил несколько таблеток. Ничего не помогло. Забарабанил пальцами по подлокотникам коляски. И от этого стало не лучше. У него было такое ощущение, будто кто-то сразу всадил ему в ноги, руки и голову по меньшей мере дюжину иголок. Он выбрался из коляски и, дрожа всем телом, ухватился за верхний край печки. Сделав несколько неуверенных шагов, он выпрямился, как бы проверяя, может ли сгибаться его спина. Его голову, казалось, жгли раскаленным железом. Но он стоял и улыбался. Хотя и стонал. Так ему было легче. Но это было секундное облегчение. Так искусный игрок, видя, что проигрывает, прибегает к своему самому излюбленному трюку. Хайнике вспомнил о небольшой площади Руммельплац. Ежегодно в престольные праздники она зазывала жителей Вальденберга игрой шарманщиков и ароматом жареного миндаля. Ему мерещилось, будто он стоит в железной клетке, которую медленно крутит какой-то то и дело приседающий мужчина. Хайнике тоже согнул ноги в коленях. Затем выпрямил. Было глупо то, что он делал. Однако ощущение, будто он находится во вращающейся клетке, не проходило. Он стал делать приседания медленнее. И вдруг ему померещилось, будто из глубины площади показалось чертово колесо.
За час до полуночи Раубольд поднял с постели каменотеса Мартина Грегора. Грегор появился заспанный и неприветливый. В ночной рубашке, в стоптанных тапочках, он остановился на пороге, преграждая гостю путь в дом.
— Почему ты пришел ко мне? — в лоб спросил он. — Пойди сначала к другим, а уж потом заглянешь ко мне. Почему я должен поверить тебе первый?
— Я же знаю тебя! — ответил Раубольд. — Да к тому же ты ненавидишь нацистов, как чуму.
— Это так. Я ненавижу их. Но ненавижу по другим причинам, чем вы.
— А разве причина играет здесь какую-то роль?
Появилась жена Грегора и сразу же распорядилась:
— Впусти его. Я скажу ему то, что думаю.
Она принадлежала к категории тех женщин, которые не терпят возражений. Если уж она что вобьет себе в голову, так тому и быть. Грегор знал это и никогда ей не противоречил. За все годы совместной жизни она приучила его к повиновению. Она могла быстро выпроводить Раубольда. Грегор, однако, не хотел этого, ибо Раубольд немного нравился ему, да к тому же он одобрял его намерения. Война могла бы уже давно кончиться! И действительно: пока нацисты разгуливают на свободе, войну нельзя считать завершенной.
Едва Раубольд успел усесться, как жена Грегора начала трещать:
— Мартина Грегора оставьте в покое! С него хватит и былых схваток с ними. Они уже забирали и избивали его однажды, избивали совершенно противозаконно. Они чуть было не выбили ему глаз! И это только за то, что он одному из них заткнул глотку. Они трещали тогда об окончательной победе. Но ведь прав-то был Грегор! Ничего у них не вышло с победой. Победа за нами! И ведь только за то, что он высказал одному из них свое мнение, они поломали ему кости. «Урок за необдуманное слово!» — пояснили они тогда ему. И это только за то, что он одному из них…
— Итак, вы не с нами? — попытался уточнить Раубольд.
Грегор молчал, рассматривая свои мозолистые большие руки, похожие на совки. С каким удовольствием он прошелся бы сейчас по пухлому рылу тех, кто приказывал тогда избивать его! И Раубольд был бы ему в этом неплохим компаньоном. Правда, он не отличался таким же ростом, как Грегор, но у них было нечто общее: оба не любили долго размышлять. Если нужно было что-то сделать, они сразу же приступали к делу. Ему с Раубольдом заполучить бы в руки дубинки да куда-нибудь выпроводить на время жену, чтобы она не верещала над ухом, и тогда порядок в Вальденберге был бы обеспечен. Грегору очень захотелось побродить в эту ночь с Раубольдом.
— Господь бог повелевает… — начала было жена Грегора.
— Речь идет о создании антифашистского фронта, — прервал ее Раубольд.
Жена Грегора так и застыла с открытым ртом и поднятыми руками.
— Не знаю, — неуверенно проговорил Грегор, все еще не решив, что ему предпринять: то ли склониться на сторону Раубольда, то ли согласиться с мнением жены.
Раубольд направился к выходу. Около двери он обернулся и увидел печальное лицо Мартина Грегора. Стоя со свечой в руке, Грегор переминался с ноги на ногу, будто затаптывал в землю неугодные ему мысли.
Среди ночи послышался приглушенный шум мотора. Раубольд притаился у двери какого-то дома. Мимо проехала колонна машин с погашенными фарами. Он насчитал семь военных грузовиков. В голове Раубольда мелькнула дерзкая мысль; от имени антифашистских властей остановить колонну, разоружить солдат и конфисковать машины. От такой мысли его даже пот прошиб. А между тем машины уже скрылись.
Подойдя к дому доктора Феллера, Раубольд подергал старомодный звонок и позвал:
— Доктор! Загляните-ка к Хайнике! Мне кажется, он хочет почаще видеть вас в эти дни.
— Завтра утром зайду, — ответил Феллер через окно.
Не прошло и десяти минут, как Раубольд ушел от Мартина Грегора, а каменотес уже облачался в куртку и брюки, в которые наспех заправил длинную ночную рубашку. Его жена сначала сделала удивленный вид, но потом засуетилась. Она достаточно хорошо знала мужа: если он на что-то решился, его уже невозможно было разубедить. Иногда ему требовалось несколько ночей, чтобы решиться на какой-нибудь пустяк. Любая новая мысль порождала у него массу проблем, для решения которых требовалось немало усилий. Он был тяжел на подъем. Даже походка его была какой-то замедленной. Казалось, его неторопливость в движениях предопределялась медлительностью мышления. Но если уж он на что-то решился…
— Я думаю, — произнес он медленно, будто ему приходилось каждое слово ловить где-то вдали, — мне нужно что-то предпринять. Я сижу вроде бы на куче камней. Стоит только пошевелиться, как все камни придут в движение.
Жена Грегора приоткрыла рот, склонила голову набок. Она казалась сейчас старше своих лет, нерешительной и несчастной.
Каменотес засунул свои здоровенные ручищи в карманы брюк и спокойно произнес:
— Они свирепствуют сейчас против тех, кто им был особенно неугоден.
Жена Грегора знала, что он имел в виду нацистов. Правда, в тридцать четвертом году после долгих лет голодания он получил у них работу. Но она знала и то, что муж не сказал им за это спасибо, чему она больше всего удивлялась и чего не могла понять.
— А ведь их только тронь, они сразу же запрячут меня! Но сломить меня у них не хватит сил. Нет, нет! Они сейчас вне себя от ярости, что проиграли войну со мной. Охваченные страхом, они хотели бы прикончить меня. Они боятся, что я расскажу о том, как они тогда обращались со мной. И это только за то, что я заткнул одному из них глотку! Но я ведь был прав!..
Жена Грегора не спеша заплетала волосы и смотрела на него широко раскрытыми глазами. Таких речей Мартин Грегор в своей жизни еще ни разу не произносил. И она понимала, что не имела права его перебивать. Ему надо было дать возможность высказаться. Она кивнула головой как бы в знак согласия, но Грегор этого не заметил.
— Что хотят коммунисты, я могу судить по Раубольду. Ну а мне-то что, если от города ничего не останется? Лишь бы самому выжить! Я никогда ни в кого не стрелял, так почему же теперь мне нужно погибать? У меня два пути. Какой из них выбрать?..
Жена Грегора не могла понять, куда он клонит. Она хорошо знала, что муж ждет от нее ответа, ибо просто так он никогда вопросов не задавал. Она перестала заплетать волосы и, прикусив губу, задумалась. Однако это длилось недолго. Она вся как-то расслабилась, ее плечи поникли. Прикрыв лицо руками, женщина зевнула. Затем начала молиться. Причем она ни слова не произносила вслух, лишь беззвучно шептала губами.
— Хватит болтать! — тихо заметил Мартин Грегор.
— А я вообще ничего не говорю, — возразила она.
— Но я же вижу, что ты что-то бормочешь.
— Господи, как ты можешь так говорить?
— Я пошел к Пляйшу, — сказал Грегор.
В ее глазах блеснули слезы. Она быстро подошла к нему, обняла. Прижавшись заплаканным лицом к его шее, громко всхлипнула. Казалось, она не выпустит его из своих объятий.
Грегор сердито отстранил жену и, не говоря ни слова, вышел на улицу. О жене он не беспокоился. На вид простодушная и набожная, она умела выбраться из любой сети, какой бы частой она ни была. В начале войны она повсюду болтала, что Гитлер — безбожник, а позже даже называла его чертом. И никто ей ничего не сделал. Возможно, все считали жену Грегора сумасшедшей, хотя она и не была таковой. Просто она говорила то, что думала. А ведь, действительно, кто, кроме сумасшедших, мог решиться в те времена на такое?
Слабый свет из окна дома священника ровным прямоугольником отражался в ночной мгле. Грегора не удивило, что священник не спал в эту ночь. Под покровом ночи как-то легче вызревали решения, каждое из которых ждало своего часа. Мог ли священник спать в это время? Не только не мог, но и не должен был.
Мартин Грегор бросил в окно крошечный камешек. Вскоре послышались торопливые шаги. Нетрудно было определить, что священник шел в сапогах или ботинках. Может, он ждал кого? Послышался скрип двери.
Пляйш был в свитере, на ногах — ботинки. Он походил скорее на туриста, чем на священника.
— Извините, всего на минутку! — проговорил Грегор.
Пляйш шел позади, освещая Грегору путь керосиновой лампой. Сейчас его шагов почти не было слышно. Вскоре они оказались в рабочем кабинете. Священник усадил неуклюжего, тучного каменотеса в старое, но удобное кресло, а сам не спеша сел за стол. Он ничего не спрашивал, не разводил руками. Он хорошо понимал, что Грегор пришел к нему не из-за пустяка, и был готов выслушать все, что угодно. У него было достаточно опыта, чтобы разыграть, если понадобится, и гнев, и сострадание, и радость.
Грегор сидел, нервно теребя пальцами. Тишина угнетала его. Он уже сожалел, что пришел сюда. Его раздражали какие-то неприятные запахи в этой комнате и остатки сигарного дыма, скопившегося под потолком. У него было такое чувство, будто он что-то не так сделал. С трудом Грегор выдавил из себя:
— Люди вооружаются!
Пляйш подошел к окну и плотнее задернул шторку. Комната стала как-то меньше, уютнее. Священник любил помечтать в такой обстановке. Здесь к нему приходили в голову самые светлые мысли. И сейчас, размечтавшись, он, казалось, совсем забыл о присутствии Грегора.
— Господин священник, коммунисты… — начал было каменотес.
— Их уже нет в живых, — перебил его Пляйш. — Ну, а те, что остались, только наполовину красные.
— К Раубольду это не относится, — возразил Грегор.
— Еще к кому? — спросил Пляйш.
Мартин Грегор промолчал. Пляйш принялся ходить по комнате взад и вперед. Он опустил голову и глубоко задумался, будто никак не мог найти подходящего слова, которое ему нужно было вставить в свою проповедь. Его тяжелые шаги раздавались по всему дому, скрипели половицы. От его хождения мигала лампа, прикрытая бумажным, кое-где обгоревшим абажуром.
Мартин Грегор сказал уже спокойно:
— Готовится восстание. — Грегору показалось, однако, будто вовсе и не он произнес эти слова, да и голос был какой-то чужой.
Пляйш остановился.
— Восстание мертвецов! — со злобой изрек он и, резко повернувшись, потянулся к телефонной трубке.
Грегор вскочил как ужаленный и схватил священника за руку с такой силой, которую он обычно применял в своей нелегкой профессии каменотеса.
— Этого вы не посмеете сделать! — решительно заявил Мартин Грегор. — Я не предатель. Я хотел только попросить вас укрыть меня хотя бы на ночь. Я не хочу, чтоб меня убили нацисты или кто-то другой. Я ничего общего не имею ни с теми, ни с другими. У вас меня никто не будет искать. Вы же всегда были как против нацистов, так и против коммунистов?!
— Садитесь, Грегор!
Грегор послушался, однако у него было такое ощущение, будто ему за шиворот вылили ушат холодной воды. А Пляйш все же позвонил.
— Господин ландрат! — сообщил он. — Я располагаю точной информацией, что в городе вооружают людей. Прошу вас принять меры по обеспечению нашей безопасности.
Грегор слышал голос Каддига и видел, как бледнело лицо Пляйша.
— Господин ландрат, я требую!..
Затем Пляйш опустил голову, сжал губы. Он скрежетал от злости зубами, нервно барабанил пальцами по крышке письменного стола.
— Как изволите, господин ландрат! — промолвил он и поклонился. Грегору показалось это глупым.
— Пойдемте, Грегор! — сказал Пляйш после минутного раздумья и, набросив на плечи куртку, направился из комнаты, спустился по лестнице и вышел на улицу.
— Я прошу вас, разрешите мне остаться в вашей квартире. Здесь я буду в безопасности! — взмолился Грегор, уже начав сердиться на самого себя.
— В безопасности? — переспросил, смеясь, Пляйш.
Было еще не поздно уйти, но Грегор плелся за Пляйшем по улицам ночного города и лелеял еще какую-то надежду, что священник сможет где-то его укрыть. Грегора все больше терзала мысль: «А правильно ли я поступил?..»
Раубольд поднял с земли камешек величиною с ноготь большого пальца и бросил его в окно квартиры Гибеля. Угодил как раз в стекло. Стекло разбилось, однако по-прежнему было тихо. Через несколько секунд окно распахнулось.
— А стекла бить совсем не обязательно! Кто там?
— Это я, Раубольд. Открой!
Сверху сказали еще что-то, но Раубольд не понял что. Чертыхаясь, Раубольд сделал десяток шагов, сделал их сначала медленно, а затем уже стал ускорять шаг, чтобы успеть постучать в другие двери или разбить еще у кого-нибудь оконное стекло, как вдруг открылась входная дверь и мужской голос спросил:
— Что случилось?
— Поговорить надо, Музольт, — пояснил Раубольд.
— Среди ночи?
Раубольд вошел в прихожую и остановился в нерешительности. Музольт на какое-то мгновение задумался, а затем пригласил Раубольда в комнату.
— Только тихо, моя старуха спит, — предупредил он шепотом, однако сам начал с грохотом отодвигать стулья, шнырять по комнате из угла в угол, разыскивая свою железную коробку, в которой хранил табак для трубки. Наконец он нашел ее, небрежно набил трубку табаком и закурил.
— Ну, выкладывай. Что молчишь?
— Так вот, — начал Раубольд, — у фашистов песенка спета. Однако сволочи задают еще тон в городе и делают вид, будто ничего не произошло. И это в то время, когда многие наши товарищи еще томятся в концлагерях или лежат в сырой земле. Я ищу друзей. Нам надо ударить. Коричневорубашечиикам нет места в городе!
Музольт прикрыл большим пальцем дымящуюся трубку и затянулся. Густое облако дыма на мгновение окутало его удивленное лицо. Когда дым рассеялся, Раубольд увидел, что Музольт улыбается, будто услышанное вовсе и не было для него новостью.
— Из-за этого ты и бьешь у меня стекла?
— Ты нужен нам! — пояснил Раубольд.
Музольт приложил указательный палец к губам.
— Моя старуха! — тихо произнес он и громко добавил: — Я с вами! Тебе незачем держать здесь длинные речи. Говори, что я должен делать.
— Может, что-нибудь на вокзале. Ведь ты же сортировщик?..
— Паровозы водить я не могу, а вот очистить вокзал от нацистов — с этим справлюсь.
Раубольд хотел было сразу же встать и идти дальше, но не мог тронуться с места. Ему приятно было сидеть у Музольта. Он с удовольствием пробыл бы у него до самого утра. «Если б все были такими, как ты, — хотелось сказать ему, — тогда мне не нужно было бы таскаться по городу, стучать в окна, объяснять, просить, призывать. Наоборот, они сами нашли бы нас и пришли бы к нам». Однако Раубольд сидел молча. Музольт положил трубку на стол и задумался.
Он вспомнил тот день, когда отец привел его в бригаду рабочих-путейцев, которые меняли железнодорожные шпалы. У него не было желания с ними работать. Маленький, щуплый, предстал он тогда перед бригадиром, который бросил в его адрес: «Ему, как и всем нам, не хватает на завтрак четверти сосиски». Однако Музольта тогда это не тревожило. Его в то время интересовало лишь одно: почему это рабочие-путейцы берут гравий не лопатами, а вилами? И ему захотелось делать то же самое. А вот к тому, кто стоял впереди с сигнальным рожком и только и делал, что следил за приближающимися поездами, он отнесся почему-то с пренебрежением. Позже Музольт сдружился с одним обходчиком, которому при сортировке вагонов оторвало руку и которому даже не пытались выплатить пенсию, поскольку считалось, что если рабочему-сортировщику зачем-то понадобилось просовывать руку меж буферами вагонов, так в этом он повинен сам. Музольт тогда хорошо понял, что любую потерю нельзя возместить полностью.
— Сейчас бригадира, — продолжал вспоминать Музольт, — уже давно нет в живых. Сначала, когда коричневорубашечники начали за ним охотиться, он бежал во Францию, однако в сорок первом они его все же схватили. Я не собирался всю свою жизнь заниматься латанием железнодорожного полотна, а хотел стать сортировщиком. И я ушел из бригады рабочих-путейцев, сказав на прощание: «Посмотрим, что прочнее: моя рука или буфер!» И пошел в сортировщики.
— Ты всегда учился тому, чего сам не знал, — заключил Раубольд.
Музольт опустил голову. Он был убежден, что справится с тем, на что так быстро решился. Помолчав, он сказал:
— Ты дашь мне потом одного, с которым я смог бы…
Раубольд взял со стола трубку, выбил ее, прочистил спичкой забитое отверстие в головке, заново набил трубку табаком и закурил.
— Музольт, — начал он, — мы против нацистов, это ясно. И ты знаешь это не хуже меня. Важнее понять, за что мы! Ты борешься за антифашистский строй, который мы хотим создать.
— Я боролся и за бригадира! А что это дало?
Раубольд не знал всей истории с бригадиром и потому ответил не сразу. Подумав, он сказал:
— Наверняка что-то дало. Мы порой просто не замечаем этого. Вот смотри: постучав в третью дверь, я подумал: «Ничего не выйдет у нас с восстанием!» А думать так, Музольт, нельзя! И я пошел дальше, стуча то в одну, то в другую дверь…
— И разбил мне оконное стекло. Что я скажу теперь моей старухе? Как объясню ей все это?
— Придумаешь что-нибудь, Музольт.
И они оба рассмеялись, а затем вновь продолжали беседу, будто времени у них было для этого более чем достаточно.
Между тем Таллер добрался до Вальденберга. Пробирался он осторожно, будто находился в занятой врагом крепости, постоянно опасаясь, что его могут схватить и повесить на первой же перекладине. Вальденберг стал теперь для Таллера вражеской территорией, хотя и жили в нем его соотечественники. Впервые в своей жизни Таллер не чувствовал себя спокойно в военной форме. В этом проклятом Вальденберге уже перестали действовать законы войны, других же законов Таллер не знал.
Почва явно уходила у него из-под ног. Конечно, он мог бы еще отыскать тех, на кого можно было бы положиться. Но ведь порой он и сам уже был близок к тому, чтобы постучать в какую-нибудь дверь и попросить о помощи. Вот и сейчас он несколько минут стоял на краю тротуара, не решаясь перейти улицу. К тому же как назло на небе ярко горели звезды, а слабый ветерок, разгуливающий по улицам, едва ли придавал смелости. Но вот наконец Таллер медленно и нерешительно вышел из тени, но тут же вновь скрылся во мраке дверной ниши.
Мимо прошла колонна солдат. Были слышны их голоса, обрывки разговора, но это ничего не могло дать Таллеру. Он уже хотел было идти дальше, как показались еще трое. Они шли, скрипя сапогами, тяжело дыша. Эти — из полевой жандармерии. Может, они спешили с кем-то расправиться?
Иногда у Таллера появлялась мысль не возвращаться к Херфурту. Ведь с ним добром не кончить! Кому всегда везет, того рано или поздно обязательно постигнет и горе. А эта история с какой-то Лиссой, по сути, уже положила начало концу…
Таллер продолжал пробираться по улицам Вальденберга. Царившую кругом тишину нарушали лишь его шаги. В темноте он разглядел приоткрытые ворота из светлых досок. Дверь в конюшню тоже была приоткрыта. Оттуда доносился храп лошадей. Слышались звон цепей, шуршание соломы. Таллер заглянул в дверь. На него приятно пахнуло теплом. Притаившись у двери, Таллер увидел согнутую спину женщины. На какое-то мгновение он совершенно забыл, зачем он пришел сюда. Казалось, за его спиной рухнуло все, что раньше считалось построенным на века. Перед ним вдруг открылся новый, чудесный и в то же время такой простой мир, имеющий свои, по-особому сложенные будни со свойственными только им восходом солнца, дневным зноем и вечерней прохладой. И Таллер был уже не в форме и мог теперь пойти куда угодно, куда бы только захотел. Таллер понимал, что строить этот мир придется совершенно по-иному, строить лучше и к тому же не легче, чем когда-либо.
Женщина подняла голову. Таллер насторожился. Он понимал, что если эта женщина сейчас его выпроводит, то от его плана побега ничего не останется.
Увидев Таллера, Лисса Готенбодт вскрикнула.
Таллер одним прыжком оказался возле женщины и с силой прикрыл ей ладонью рот. Лисса попыталась сопротивляться, но силы были неравные. Наконец Таллер выпустил ее из своих рук.
— Ни слова, — потребовал он, — иначе…
Она кивнула.
— Пеняйте на себя, если закричите, — предупредил Таллер. — Я ищу фургонщика Шрайтера. Вернее, его дочь.
— Что вам от меня надо?
Таллер протер глаза. Проклятые потемки! Он не мог скрыть своего удивления.
— Вот это да! — произнес он нараспев. — Вас-то мне и надо.
— Зачем это я вам? — переспросила Лисса Готенбодт. В ее голосе послышалась насмешка.
— Сегодня…
— Что вы хотите от меня? Говорите же! Я не люблю окольных путей. Сейчас не до смеха.
— Херфурт, унтер-офицер Херфурт послал меня…
— Альфонс! — громко воскликнула Лисса Готенбодт и звонко рассмеялась.
Таллер оглянулся. Дверь конюшни была открыта. Что там во дворе? Неужели он попал на самые задворки? А может, пока он болтает здесь с этой бабой, во дворе ружья заряжают? Он попятился к двери. Во дворе было тихо. Таллер выглянул наружу. Никого не видно. А ожидать можно всего и в этом городишке! В этом забытом богом горном районе хотя и не было войны, тем не менее никак не мог наступить ее конец.
— Подойди-ка сюда! — распорядился Таллер. — Я все знаю о тебе. Херфурт достаточно подробно рассказывал мне о тебе. Я знал, как ты выглядишь, и обязательно нашел бы тебя. Херфурт говорил, что ты — одна из тех, кто самого черта может зажарить. Чертова баба, да и только! «Вот с такой грудью!» — говорил Херфурт… — И Таллер показал руками, хотя в темноте ничего не было видно. — «Вот с такой гривой, из-за которой даже не видно лица!» Черт возьми, неужели в хлеве нет света?
— К сожалению, нет, — ответила Лисса Готенбодт.
Таллер замолчал. Он все еще не знал, можно ли ей доверять или нет.
— Ну и что? — спросила Лисса.
— Мы расположились в домах, что в долине, у подножия горы.
Лисса Готенбодт закрыла глаза. Она четко представила себе просеку, по обеим сторонам которой росли высокие ели, увидела выкрашенные в коричневый цвет деревянные каркасы фахверковых домов с их крутыми, крытыми серой черепицей крышами, которым не страшен был ни один снегопад, и на нее повеяло запахом леса и травы, на которой она валялась с Альфонсом Херфуртом под сенью густых ветвей. На лице его тогда была белая гипсовая повязка, которая доходила ему до плеч. Взгляд его задумчивых глаз блуждал где-то в далеком небе. Время от времени в них вспыхивал едва заметный огонек. А Готфрид Готенбодт? Он находился от нее не так далеко, как Херфурт, хотя его и отделяли от нее целых два горных массива — Фихтельбергские горы и Баварский лес с их ущельями и вершинами да малочисленными дорогами, ведущими прямо в Вальденберг. Нет, нет, Готфрид не был от нее слишком уж далеко, но, подобно далекой звезде на небосклоне, он был едва заметен среди всех этих больших и малых фюреров и в то же время казался гигантом в своей части в Зонтхофене. Там под его началом постоянно шла подготовка все новых и новых вояк, от которых не требовалось ничего другого, кроме умения стрелять, орать и в довершение всего верить в то, во что никто больше не верил. Каждый, кто выходил из стен этого заведения, удостаивался звания офицера национал-социалиста и проклятия огромного числа солдат. Но ведь и унтер-офицер Херфурт тоже сыпал проклятиями! Он проклинал доктора, который удалил ему в вальденбергском лазарете из плеча осколок от бомбы и при этом радостно воскликнул: «А тебе, парень, чертовски повезло! У тебя же все кости целы!» Позже Херфурт проклинал ревнивую медсестру, которая мешала ему целоваться с санитаркой Лиссой. А когда ему удавалось часа на два вырваться из стен лазарета, он проклинал Готенбодта, который отбил у него Лиссу. Сейчас она боялась повторения тех дней, когда Готенбодт приказывал ей являться в Зонтхофен. Иногда он и сам внезапно жаловал к ней. Его привозили обычно на большом грузовике. Готенбодт любил власть, силу, был недоверчив. Когда он, бывая у них, болтал с ее отцом о разных гешефтах, он был еще терпим. Иногда после таких дебатов он появлялся в ее комнате пьяным. В те минуты она испытывала к нему отвращение и в то же время боялась его. Она вспоминала тогда Херфурта. Просто так. У нее в голове и мысли не было, что их взаимоотношения могут во что-то вылиться. А иногда, опасаясь, что о ее связях с Херфуртом могут узнать, она, замирая от страха, желала Готенбодту смерти. И вот однажды Готенбодт застал их вместе. В палате Херфурта, в лазарете. Застал совершенно неожиданно. Вел он себя при этом абсолютно спокойно. Сделал только кивок головой в сторону двери. Для Лиссы это было равносильно шоку, она не смогла даже оправдываться. Готенбодт никогда больше не вспоминал об этом. Только раньше срока уехал к себе в Баварию. А через три недели бывший врач вальденбергского лазарета оперировал уже под артиллерийским обстрелом тысячу километров восточнее. И все же Херфурт перехитрил Готенбодта. С его слов ему выписали в лазарете документы для направления в часть, которая уже несколько месяцев не существовала. А Готенбодт продолжал надрывать свои голосовые связки в Зонтхофене, изливая свою злость на молодых призывников — будущих офицеров, которые все еще верили в то, во что уже давно верить было нельзя. Лисса сначала боялась, что он может ей все же отомстить (об изощренности его методов она хорошо знала), однако постепенно чувство страха сменилось у нее убеждением: за зло платят тем же. Весной сорок четвертого она сказала как-то Готенбодту, хотя у нее и не было никаких фактов: «Ты крутишь с другими!» Покраснев и испугавшись, он действительно сознался. Лисса торжествовала. Однако преждевременно. Готенбодт был еще достаточно силен. Он пригрозил Лиссе, что навсегда заткнет ей рот, если она устроит ему скандал. И она струсила, примолкла, хотя и грезила Херфуртом, которого с лета сорок третьего действительно любила. Писем она ни от кого не получала — ни от Херфурта, ни от Готенбодта. Окунувшись с головой в работу, она выписывала счета и спорила с извозчиками. В лазарете оперировали другие молодые врачи, за больными ухаживали другие санитарки.
— Ну, зайдем в дом! — распорядился Таллер. — Мне нужно поспать и поесть! Этой ночью я не думаю возвращаться.
Без малейшей надежды на успех священник Зигфрид Пляйш брел по улицам города. За ним тяжелой походкой неотступно следовал каменотес. Тому казалось, что вроде бы сам бог послал ему Пляйша. Конечно, в лучшие времена можно было бы иметь и иного сподвижника, но скудность в мужчинах в те дни лишала его возможности выбора.
А Пляйш утешал себя мыслью, что в любой момент может отшить каменотеса. Однако он считал, что каменотес не из тех, кто будет болтать о вещах, в которых ничего не смыслит. Грегора, правда, не обуревали какие-то там идеи, но зато это был человек редчайшей кротости, в котором удачно сочетались добродетель и злость и у которого никогда и в помыслах не было причинять боль другому. Пляйш шел быстро, тяжело дыша. Такого же темпа он придерживался и на подъемах. На три шага — вдох, на три — выдох. Учащенно билось сердце. Пляйш хорошо представлял себе, что может произойти в городе завтра. Как ему хотелось не допустить этого! Но пока он был один, и это угнетало его. И он изо всех сил пытался убедить себя, что у него будут друзья и единомышленники. Ведь в тяжелые времена единомышленники всегда находят друг друга!..
Пляйш и Грегор шли друг за другом, не разговаривая, лишь время от времени посматривая на звездное небо, будто именно оттуда ждали ответа на все волнующие их вопросы. У них было достаточно времени, чтобы еще раз обо всем поразмыслить. И как не схожи были их походки, так и мысли их шли вразрез.
Мартин Грегор: «Конечно, священник умный. Это факт. Но значит ли это, что он хороший? Конечно, он читает книги. Но что в них написано? Я тоже читаю газеты. А может, в них вранье? Священник молится. А что он делает еще?»
Зигфрид Пляйш: «Еще неизвестно, чем кончится вся эта история, в которую меня впутывают».
Мартин Грегор: «Он несется, будто что украл. Тот, кто как попало кладет кирпичи, не построит дом».
Зигфрид Пляйш: «Грегор — мой главный свидетель. Мне они предлагают подумать. А Грегор может говорить им все, что угодно. Вот так-то. Они охотнее будут слушать «глупца».
Мартин Грегор: «И угораздило же меня пойти с ним!»
Пляйш и Грегор дошли до шинка «Золотой медведь». Священник остановился, тяжело дыша.
— Это не здесь было, — спросил Пляйш, — когда вы одному из них заткнули глотку?
— Да, здесь.
— Ну да ладно, пошли дальше, — предложил Пляйш.
Каждая минута промедления, бесспорно, работала на противников отживающего режима. И Пляйш хорошо понимал это. Однако больше всего на свете он как раз боялся встречи с теми, кого преследовали эти двенадцать лет. Ведь для них он ровным счетом ничего не сделал: не прочитал ни одной молитвы, даже эзоповским языком ни разу не осудил их врагов в своих проповедях. А ведь его долг как раз в том и состоял, чтобы вселять утешение в души отчаявшихся и оказывать помощь попавшим в беду. Он же ничего подобного не сделал. Возможно, они завтра придут к нему и спросят: «Где же вы были, господин священник, когда мы нуждались в вас? Как вы выполняли свой христианский долг? Отвечайте, господин священник!» Ответа на эти вопросы у него не было, но он надеялся заполучить его. Для этого Пляйш и торопился осуществить до рассвета идею, которая неожиданно родилась у него в голове, когда к нему пришел Грегор. Это и будет его ответом.
Для этой цели ему необходим был человек, которого хорошо бы знали в Вальденберге. Этот человек должен быть завсегдатаем как в пивных, так и в домах мелких фабрикантов, которые производили бронебойные фаустпатроны, боеголовки для торпед, взрыватели для гранат и бомб и в качестве дополнения к своим виллам приобретали еще и загородные дачи. А в это же самое время владельцы вальденбергских хлебопекарен не знали, где достать муки. Этот человек должен многое знать. Таким человеком был Шрайтер.
Пляйш и Грегор свернули в переулок и пересекли его. Около одного из домов Пляйш замедлил шаг. У ворот фургонщика Шрайтера они остановились.
— Сейчас мы зайдем к одному человеку, который еще не знает, что он — мой друг.
Священник Зигфрид Пляйш и каменотес Мартин Грегор вошли в гостиную Шрайтера. Пляйш ожидал увидеть здесь беспомощных, отчаявшихся людей: ведь Шрайтер по-прежнему оставался тестем Готенбодта. Когда же Пляйш вошел, то едва заметил Шрайтера: скорчившись, хозяин дремал в полупьяном состоянии в кресле. У остальных присутствующих был тоже полусонный и полупьяный вид. Эта картина могла стать завтра характерной для всего города, если не помешают какие-то события. А тому, кого Пляйш выбрал себе в союзники, было сейчас все нипочем. Конечно, через несколько дней он протрезвеет, но полностью вряд ли избавится от всего этого угара. Да к тому же, видимо, и поздно, ибо все, что могло произойти, уже свершилось.
Таллер на ощупь сделал несколько шагов назад и прислонился к стене, на которой висела картина с изображением умирающего солдата. Картина была написана маслом каким-то местным художником, у которого, несомненно, был талант. Прислонившись к стене, Таллер сунул руку в карман и сразу же почувствовал металл пистолета. Вспомнил почему-то о дурацкой картине, висящей над головой.
Пляйш проговорил с усмешкой:
— Не надо меня бояться. Я — священник.
Лисса Готенбодт сказала:
— Вы давно не были у нас, господин священник. Мы всегда были рады вам.
Шрайтер заворочался, открыл глаза, сладко зевнул, посмотрел по сторонам и, увидев Пляйша, Грегора и Таллера, попытался вспомнить, находились ли они здесь раньше, когда он только принимался за бутылку. Хмель у него прошел, но, когда Шрайтер встал, его еще водило из стороны в сторону.
— А, патер!
Пляйш почувствовал антипатию к себе со стороны мужчин, да и Лисса говорила так скорее из-за приличия, чем из-за уважения к нему. Пляйш хорошо видел их лица. Озаряемые свечами, они то светлели, то вновь становились темными. Причем в тени их лица казались не столь обезображенными страхом.
— Господа, — начал священник, — война идет к концу. Нам терять нечего… — И в таком духе Пляйш продолжал дальше, подчеркивая, что в трудную минуту все должны сплотиться, стоять друг за друга. Говорил он с пафосом и тем громовым голосом, который, подобно громыханию по мостовой пивной бочки, потрясал церковную кафедру и заставлял верующих думать только о молитве и покорности, грозно предостерегая отступников и побуждая к действию равнодушных.
— Я располагаю точной информацией, — продолжал он, — что нашу судьбу будут завтра решать люди, под властью которых мы не в состоянии будем жить. Я думал, что коммунисты уничтожены. Да и вы так думали! — Он посмотрел по сторонам, стараясь поймать чей-то взгляд, но ему это не удалось. — Не отрицайте, вы верили в это! Однако те, кого мы считали мертвецами, готовят восстание! Они вооружаются! Они ничему не научились. Они хотят кровопролития, чтобы утвердить свое господство.
Таллер подумал: «Вот плетет». Лисса Готенбодт нахмурилась, хотя этого никто и не заметил.
Шрайтер закурил сигару. Попыхивая ею, он искоса поглядывал своими маленькими глазками на священника, затягивался и пускал большие клубы дыма.
Каменотес Мартин Грегор стоял у двери. Он не сел, хотя Лисса и предложила ему стул. Его руки висели как плети. Никто и не предполагал, что он лишь ждал случая, чтобы удрать из этой прокуренной комнаты.
Шрайтер, кряхтя, спросил:
— Как вы думаете, господин священник, что мы должны делать?
— Достопочтенные жители города должны сами распоряжаться своей судьбой. Право на самоопределение — это вид демократии, и этим правом, как я себе представляю, мы должны воспользоваться.
Таллер засмеялся. Пляйш нарочито громко повторил, повернувшись к Таллеру:
— Да, да, это вид демократии!
Шрайтер стряхнул с сигары пепел и задумался. Есть ли какая выгода связываться с этим Пляйшем? Лошадь? Бензин? Или грузовик? А может, несколько грузовиков за счет вермахта? Не исключено. Демократия ему, конечно, нравилась. Демократия разжигала пустые споры в городском парламенте. Демократия также давала право подать жалобу на оскорбителя в суд. Приговоры, конечно, иногда выносились, но гораздо чаще дела прекращались по причине своей незначительности. Шрайтер вспомнил случай из истории подобной скандальной демократии. Это началось в тридцать первом году и продолжалось целых два года: дебатировали о том, куда проложить за счет городской казны водопровод — к одному из переулков или на конюшню. Нацисты, захватив власть, сразу решили эту задачу… Так принесет ли ему все это выгоду?..
Таллер размышлял: «Главное — не допустить прихода в город русских. Правда, пока нет признаков, что они войдут в него. Но и американцы не должны болтаться по улицам Вальденберга».
— Я думаю, — вслух произнес Таллер, — что для защиты демократии вам необходим вооруженный отряд.
— Никаких солдат! — мгновенно парировал священник Пляйш. — Никто не должен нас упрекнуть в том, что мы продолжаем войну, хотя иметь отряд было бы и не так плохо. Нет, нет, никаких солдат! Ни в коем случае!
Таллер пожал плечами и про себя подумал: «Только не в этой халупе решать подобные вопросы. Стоит мне рассказать обо всем этом Херфурту, как он сразу же прикажет…»
— Что я должен делать? — спросил Шрайтер.
— Наш бургомистр — член нацистской партии, но он не скомпрометировал себя. Я попрошу его взять на себя руководство местным полицейским отрядом. Этот отряд будет действовать в соответствии с нашими указаниями. А вы, Шрайтер, потолкуйте с людьми, кому, на ваш взгляд, можно доверять, и попросите их держать связь с нами. Но только спокойно, без паники!
— А что я буду иметь от этого? — спросил Шрайтер.
— Ничего.
Шрайтер опустил голову.
— А меня оставьте, я пас, — раздался от двери из полумрака голос каменотеса Мартина Грегора.
Пляйш только сейчас вспомнил, что в комнате есть и посторонние. Священник явно испугался. Ведь то, о чем он говорил, не было предназначено для посторонних ушей, и в особенности для каменотеса. Пляйш вплотную подошел к Грегору, долго и пристально сверлил его взглядом, как бы убеждаясь еще раз в том, что это было сказано действительно не для каменотеса, а затем сказал:
— Вы останетесь!
Грегор, сделав пол-оборота, схватился за дверную ручку, но Пляйш преградил ему путь.
— Сначала вы предали их, — сказал Пляйш, кивнув головой в сторону окна, — а теперь хотите выдать нас? Не выйдет! Вы останетесь здесь!
И Пляйш крепко схватил Грегора за руку. Каменотес не знал, что и предпринять. Он понимал опасность своего положения, но не хотел вырываться силой: ведь перед ним был не нацист, а священник.
Качаясь, к Грегору подошел Шрайтер. Глаза его налились кровью, верхняя губа обнажала уродливые зубы. Резко оттолкнув священника, он схватил Грегора и вытащил его на середину комнаты. Напрягаясь и кряхтя, он потряс Грегора и прокричал:
— Кучер Шрайтер был когда-то дрянью, но ты еще дряннее!
И Шрайтер дважды ударил Грегора по лицу. Каменотес попятился и плюхнулся в кресло, в котором только что сидел Шрайтер.
Мартин Грегор был ошеломлен. Это над ним, каменотесом, который не один год жарился на солнце и мок под дождем, которого даже работа не в состоянии была согнуть, сейчас издевались, как над мальчишкой. Мартин провел рукой по лицу. Перед глазами маячила какая-то тень. Царивший кругом полумрак время от времени разрезал язычок пламени свечи. С каким удовольствием прошелся бы Мартин дубинкой вдоль спины священника, не сдержавшего своего слова, а заодно и Шрайтера, этого выскочки из кучеров. Мартин осмотрелся в полутьме, медленно поднялся из кресла, потянулся, засунул руки в карманы брюк.
Неуверенной и какой-то беспомощной походкой, будто после длительной болезни, он направился к двери. Его никто не остановил. Закрыв за собой дверь, Мартин Грегор прислушался. Его не преследовали. Грегор тяжело вздохнул, посмотрел на свои мозолистые руки. Его охватила злость, что этими кулаками он не прошелся по физиономии Шрайтера. Затем он медленно спустился по лестнице и вышел во двор. Оказавшись на улице, вдохнул свежий воздух и припустился бежать. Он мчался по городу как угорелый, безошибочно ориентируясь в лабиринте улиц, выбирая самый кратчайший путь. Наконец добрался до дому, постучал в дверь. Вошел в комнату и, ни слова не говоря жене, обессиленный, опустился на узкий диванчик и закрыл глаза.
Он слышал, как жена бубнила себе что-то под нос. И хотя она говорила очень тихо, он отчетливо разобрал каждое слово молитвы. «Учитесь делать людям добро! Поступайте по справедливости, помогайте бедным, защищайте сирот, будьте на стороне вдовцов и вдов. Только в этом утешение — учит нас господь. Тогда и ваш грех, будь он страшнее всего на свете, не станет таким страшным. Повинуясь господу богу, вы будете пользоваться всеми благами жизни. А если станете противиться и не повиноваться, то вас неминуемо настигнет карающий меч, ибо все это во власти божьей».