Река Чир — это не Дон и тем более не Волга ни по ширине, ни по глубине. Но и она стала огненным валом, через который было трудно пробиться. Недавно ставший лейтенантом Александр Званцов долго всматривался в противоположный берег.
— Ну, что, старшина, перешагнем мы через этот ручеек? — обернулся командир взвода к Василию Федоровичу Сидоренко.
— Я-то и через наш Днепр перешагивал, товарищ лейтенант, а эта речушка для меня так — разминка… Но вот эта стервотина мешает! — глянул старшина на небо, где кружили два немецких самолета. — Видать, разведчики, они не дадут нам свободно совершить переправу… Я-то их повадки знаю наизусть!
— Придется искупаться, старшина, сегодня это наша доля… Другого пути нет и не будет…
Василий Федорович Сидоренко, призванный в армию из-под Днепродзержинска, сразу же был зачислен в музыкальный взвод, так как имел почти абсолютный слух и играл на большой дудке, как шутили солдаты, то есть на тубе, помимо этого он владел сильным голосом с красивым тембром, прекрасно пел украинские народные песни, особенно ему удавалась песня «Ой, пид вишнею…» Но однажды, когда фашисты уже оккупировали всю Украину, на ум ему пришла мысль: одной тубой, хотя она и большая, фашистов не остановишь. И он попросился в строевое подразделение. Не было такого гитлеровца во всей немецкой армии, кто мог бы спокойно и смело идти в штыковую против этого гиганта, который, например, сквозь призму утреннего тумана принимал поистине фантастические размеры.
— Дождаться бы ночи, — задумчиво произнес Сидоренко, — меньше крови было бы…
— До ночи, судя по обстановке, мы здесь не удержимся, Василий Федорович, они вот-вот предпримут новую атаку… Наша главная задача — сохранить личный состав взвода, а находясь здесь, все в землю ляжем…
112-я стрелковая дивизия, в которую входил взвод лейтенанта Званцова, уже несколько дней с тяжелыми боями, теряя своих бойцов и уничтожая солдат противника, под напором большого перевеса немцев в технике, особенно в танках, самоходных орудиях, бронетранспортерах, обороняясь и совершая контратаки, медленно пятилась назад.
Еще утром, собрав комсостав, командир дивизии полковник Сологуб уточнил силы и возможности своей боевой части и объяснил ситуацию, которая сложилась в результате мощного наступления немецких войск.
— Нам стала известна директива 41 гитлеровской ставки, — сказал полковник, разворачивая на столике перед собой небольшую карту. — В директиве поставлена задача перед фельдмаршалом Листом, командующим группой армий «А», и перед генерал-фельдмаршалом Боком, под руководством которого находится группа армий «Б», преодолеть наше сопротивление, быстро двигаться на восток по выжженной летним зноем донской степи и соединиться в районе Сталинграда.
— У них Лист и Бок, а у нас командармы Колпакчи и Гордов, — заметил один из командиров.
— У них две группы армий, — ответил ему полковник, — а у нас только две армии, 62-я и 61-я… Мы противостоим, кроме того, еще итальянской, венгерской и румынской армиям… Говорю это вам не для того, чтобы нагнать страх и посеять панику, а для того, чтобы понять, какая ответственность ложится на нас… Наша дивизия должна быстро переправиться через реку Чир и занять оборону, водная преграда не столь уж широкая, но все равно в данных условиях и небольшая речка нам помощница. …
Собравшимся было ясно, что 112-я дивизия находилась как раз на стыке названных Сологубом немецких армий и их союзников. И уже в полдень начался ожесточенный бой красноармейцев с фашистами, пытавшимися сорвать переправу дивизии через реку Чир.
Под непрерывной бомбежкой и артиллерийским обстрелом многие красноармейцы вплавь преодолевали водную преграду. Река не была широкой и очень глубокой, но вполне достаточной, чтобы для любого бойца превратиться в последнее пристанище. Не хватало лодок, плотов, а те, что имелись, попадали под интенсивные удары немецкой авиации, которая буквально висела над местом переправы, отчего река Чир кипела от взрывов бомб. Высокие фонтаны воды, дыма, щепок от разбитых плавсредств и разорванных в клочья человеческих тел густо поднимались над водой. Командир дивизии Сологуб, не обращая внимание на свист пуль, злобное шипение снарядов и постоянный гул «Юнкерсов» и «Мессершмиттов» над головой, ходил по самой кромке берега, руководил переправой частей, нередко помогал красноармейцам, благополучно переплывшим реку, подавая руку, выбраться из воды.
— Званцов! — вдруг услышал Александр слегка охрипший, но знакомый голос человека, протянувшего ему руку, Жив? Молодец! Выходи! — полковник знал в лицо почти всех командиров дивизии, особенно Званцова, которого совсем недавно поставил во главе взвода. — Каковы потери?…
— На том берегу, товарищ полковник, все живы были, — став по стойке «Смирно», отвечал Александр на вопрос комдива…
— Да вы выжмите обмундирование, лейтенант, — полковник по-отечески смотрел на промокшего насквозь командира.
Александр прежде всего снял сапоги, вылил из них воду, из-за которой ходить было трудно, тщательно выжал портянки. Гимнастерку и брюки снимать не стал.
— Это все на мне высохнет, — сказал он. — На том берегу, — продолжал он докладывать, — все в один голос уверяли меня, что умеют плавать сызмальства… Большая плотность огня, товарищ полковник, гитлеровцы из пулеметов и автоматов пули словно рожь сеют по воде…
— Не рожь, а смерть сеют, лейтенант! — Комдив с тревогой вглядывался в дым, который плотной пеленой висел над рекой, где еще барахтались, плывя, красноармейцы. — За тем нацисты и пришли сюда, чтобы сеять смерть… Но ничего, лейтенант, кто сеет ветер, пожнет бурю… Мы выстояли против 51-го армейского корпуса и 24-й танковой дивизии противника, не дали фашистам выйти во фланг и тыл основным силам нашей 62-й армии с юга… Вот что главное! — сказал полковник скорее самому себе, чем Званцову. — За нами Дон, а там Волга и Сталинград… Лейтенант, сразу же занимайте вдоль берега оборону, немцы непременно попытаются с ходу форсировать Чир, непозволительно давать им такую роскошь. — Полковник еще раз взглянул на мокрое обмундирование Званцова и сказал: — Обсушиваться будем потом…
И уже спустя несколько минут артиллерия дивизии вела интенсивный огонь по немецким войскам, направлявшимся бронированными колоннами к реке. «Как всегда, комдив наш не спит, — не без гордости подумал Александр, — какая, однако, оперативность!..» То ли это гремели орудийные расчеты дивизии, в чем Званцов несколько сомневался, видя, как тонули пушки во время переправы, то ли это поспешили на помощь артиллеристы других дивизий, в том числе 229-й, сдерживавшей врага вместе с 112-й, хотя для него это было теперь не самым важным, а то, что взвод его, почти весь сохранившийся, уже окапывался вдоль берега.
Еще дружнее заработали зенитки, небо покрылось рваными клочьями белого дыма — следами разорвавшихся снарядов на разных высотах. По всему Сталинградскому фронту именно зенитчики 112-й дивизии славились тем. что до последнего стояли на своих позициях, отражая налеты вражеской авиации на расположение дивизии. Такая какофония откровенно радовала сердца и души красноармейцев. Доволен был и Званцов.
— Как говорится, мы вышли сухими из воды! — Взводный подходил к каждому бойцу и задавал один и тот же вопрос: — Не задело? — Затем он склонился над щупленьким рядовым Ферапонтовым, который смотрел вверх на несколько скуластое лицо старшины Пидоренки и хитро усмехался.
— А что с ним станется, товарищ лейтенант! — возвышался своим ростом и над лейтенантом старшина. — Наш Ферапонтик, как угорь, из любых лап фашистов ускользнет.
— Когда плыл, не упустил винтовку в воду? — не то в шутку, не то всерьез вдруг задал вопрос лейтенант солдату…
— Не-а, — поднял Ферапонтов с травы винтовку, которая со штыком была намного выше его.
— Устал?… Вижу, устал… Главное, жив остался… Как тебя звать? — вдруг спросил Александр — фамилии своих подчиненных он помнил, а вот имена не всех.
— Сысой, товарищ лейтенант… Сысоем Кондратьевичем меня величают, — ответил солдат.
— О, величают! — глаза Званцова засветились огоньками и на губах появилась улыбка. — Правильно, каждого бойца надо именно величать!.. Каждый красноармеец взвода достоин этого прекрасного слова… Особенно после такой мясорубки!
— Да, это не переправа была, а кошмар, товарищ лейтенант, — почти двухметрового роста здоровяк Сидоренко на своих плечах переправлял раненых бойцов на противоположный берег реки. — Сколько жив буду, этот ад не выветрится из моей памяти…
— Не ад, старшина, а подвиг, — ответил ему промокший до нитки Званцов. — Нам в этом кошмаре удалось сохранить людей…
Взвод, неглубоко окопавшийся, ибо сильно зарываться не было сил, занял удобную позицию для отражения немцев, если они тут же вздумают плюхнуться в воду. Медсестра Верочка Дроздова, тоже промокшая насквозь, но ухитрившаяся в сумке каким-то чудом сохранить сухим бинт, мазала йодом и перевязывала небольшие раны у бойцов, а тяжело раненых отправляла в медсанбат. Но таких во взводе оказалось совсем немного. Легко раненые вообще отказывались покидать взвод, не представляя своего существования вне его пределов.
— А самих вас нигде не задело, товарищ лейтенант? — подошла она к Званцову, ее милая улыбка еще сильнее обозначила ямочки на щеках. — А то давайте перевяжу, — кокетливо встряхнула она белокурыми кудряшками, довольная тем, что взвод в такой круговерти не понес больших потерь и среди ран у красноармейцев было больше царапин.
— Спасибо, Верочка, — улыбнулся Александр, что очень обрадовало медсестру: обычно он, обращаясь к ней, говорил не иначе как «сержант Дроздова». Более того, взводный даже, несмотря на сложную ситуацию, попытался шутить: — Вашими гипократовыми молитвами — я неуязвим. …
Верочка понимала более-менее веселое настроение своего командира: взвод благополучно преодолел реку Чир и теперь на другом берегу готовился сдерживать натиск превосходящих сил противника.
В ходе боев красноармейцы все больше приобретали боевой опыт, глубже разбирались в повадках захватчиков.
— Самые трусливые в немецкой армии танкисты, — рассказывал своим бойцам Званцов. — Заметили, фашистские танки никогда не начинают атаку без поддержки пехоты и авиации… Стоит отсечь пехотинцев, как танкисты, по-моему, напрочь теряют самообладание, куда девается их смелость и быстрота действий.
Но и пехота больше пряталась за броней танков. Хорошо вооруженные автоматическим оружием, пехотинцы не жалели патронов и стреляли часто в пустую.
— Посылают пули за молоком в Дойчланд, — шутили наши красноармейцы.
А уж рукопашную, грудь на грудь, глаза в глаза, немцы просто не выдерживали.
Все это замечала и Верочка. Однако тяжелые пути отступления, ожесточенные оборонительные бои и контратаки, которыми славилась 112-я стрелковая дивизия, непрестанные налеты вражеской авиации, смерть знакомых и незнакомых красноармейцев не могли погасить в ее еще юном сердце огонек, который неожиданно вспыхнул в нем в ту минуту, когда она пришла во взвод после окончания специальных медицинских курсов и увидела лейтенанта Званцова.
Война застала Верочку в медицинском училище, и она, не задумываясь, как и большинство ее подруг, попросила отправить ее на фронт. И надо же было так случиться, что впервые в жизни, в чрезвычайно трудной военной обстановке к девушке пришла большая, настоящая любовь. Теперь на память ей часто приходили романтические пушкинские строки, заученные еще в школьные годы:
И в сердце дума зародилась;
Пора пришла, она влюбилась.
Так в землю падшее зерно
Весны огнем оживлено.
Давно ее воображенье.
Сгорая негой и тоской.
Алкало пищи роковой;
Давно сердечное томленье
Теснило ей младую грудь;
Душа ждала… кого-нибудь,
И дождалась… Открылись очи;
Она сказала: это он!
Эти волновавшие ее строки были записаны в заветном блокнотике, который Верочка всегда носила в своей полевой сумке, предназначенной для бинтов, йода и других медицинских вещей. Хранила эти стихи от чужих глаз, как свое первое любовное послание. И всем поведением своим она старалась не выдавать свои чувства к лейтенанту. Это было трепетное, неизъяснимо-прекрасное чувство, от которого, как весною снег, таяло в груди сердечко и душа наполнялась до краев надеждой и мечтой. К сожалению, любовь медсестры не получала должного ответа. Командир взвода был вежлив с ней, предупредителен, однако взаимоотношения между ними оставались в тесных рамках воинских обязанностей. И бойцам взвода сложно было понять, почему Званцов не отвечал на очевидный душевный призыв медсестры, этого юного, совершенного создания природы, от одного вида которого у многих бойцов и командиров начинала кружиться голова. Верочка искренне считала, что виною всему была война. Но она ни разу не слышала, как Александр во время даже короткого привала, видя во сне знакомые лица и шевеля губами, тихо, еле слышно произносил одно и то же имя: «Таня».
После одного ожесточенного боя Званцова вызвали в штаб полка.
— Принимай батальон капитана Улетова, — приказали ему.
— А… а… капитан?! — не понял Александр.
— Улетов погиб, разве ты не знаешь?… Есть приказ, коим ты назначен командиром батальона… Кроме того, ты отныне — старший лейтенант… Слушай, Званцов, почему полковник Сологуб так к тебе благоволит, а?
— А вы у него и спросите, стратеги! — отмахнулся новоиспеченный комбат, чувствуя себя несколько виноватым, что до сих пор не знал о гибели капитана Улетова, в батальон которого входил и его взвод.
Весть о его назначении быстро разнеслась в полку. Поэтому по возвращении в расположение батальона Званцова встретили радостно, а старшина Сидоренко потряс в воздухе солдатской фляжкой.
— В ней что-то булькотит, товарищ старший лейтенант, не грех и замочить такое событие!.
— Но только по чуть-чуть, — предостерег Званцов.
— По маленькой, по маленькой, чем поят лошадей, — тихо запел, засуетился старшина, открывая ножом консервную банку. — Вот и закусь! — понюхал содержимое банки. — Эх, вот у нас на Украине, когда появляется свеженина… какой запах, какой запах… От одного запаха сытым становишься.
По маленькой выпили, жевали не торопясь, обсуждали, в каком положении оказалась 61-я армия, куда входила и 112-я стрелковая дивизия.
— Против нас фон Паулюс со своей 6-й армией, — рассуждал старший лейтенант. — Да еще танки генерала Гота… 4-я танковая армия-это вам не хухры-мухры! Но ничего, собьем и с них спесь…
Каждая пядь земли в излучине Дона была полита солдатской кровью. Лишь в редких случаях, бойцам дивизии удавалось прожить день или два без боев. И если выпадал такой случай, они считали его большим праздником, днем без лишений и смертей. После изнурительного перехода по выжженной степи дивизия расположилась на краткий отдых на хуторе Логовском. День был на исходе, солнце скатывалось с небосклона вниз. Александру вдруг показалось, что он впервые видит такое чудное вечернее небо. По его светлой синеве медленно плыли редкие, уже потемневшие снизу без прямого попадания солнечного света, а сверху еще озаренные его яркими лучами, белоснежные клочки тучек. Низко у самого горизонта они превращались в желтые, затем оранжевые и, наконец, ярко-красные перья. Словно невидимый художник своей незримой кистью рисовал этот фантастический пейзаж. Рисовал и тут же изменял рисунок. При виде такой красоты душа наполнялась покоем и не хотелось думать о том, что идет война, что именно в эти минуты где-нибудь в тяжелом бою умирают люди: и красноармейцы, и немецкие солдаты. И Александр подумал, глядя на алеющий закат, о том, что вся эта невероятная красота принадлежит ему, именно ему, русскому человеку, наследнику пращуров-богатырей, ведь где-то здесь князь Игорь дрался с половцами, и теперь он, старший лейтенант, за этот закат, за эту землю поднял меч и, если потребуется, отдаст жизнь без колебания. А немцы? И среди них ведь, наверное, есть такие, которым нравится мирная степная вечерняя тишина, и небо такое же, как где-нибудь над Шпрее или Эльбой. Разве им не хватало того, своего неба, своего заката? Почему же они пришли в эти чужие им края и уничтожают себе подобных? Что ими движет? Дикий инстикт хищников из первобытности? Понятно, что простому, нормальному немцу не нужно было ни то, ни другое преступление, но фашистская идеология вытравила из него все доброе, истинно человеческое и превратила в убийцу, и он, не задумываясь, не соизмеряя свой поступок с совестью, переступил порог нравственности, что отличает человека от хищного зверя, порог, за которым кончается понятие добродетели и сострадания к ближнему. Нет, такая мораль не в природе русского человека, хотя возникшая на основе древнего и средневекового лицемерия и жестокости западная цивилизация и считает его варваром.
Со столь грустными мыслями Александр незаметно для себя добрел до небольшого дома, спрятавшегося в тенистом саду.
— О чем задумался, Званцов? — вдруг услышал он знакомый бархатный голос.
Под деревьями сада за вкопанным в землю столом, сбитым из грубо отесанных досок и предназначенным для посиделок на свежем воздухе, который был напоен ароматом ночной фиалки, сидели командиры. И среди них капитан Держаков, тоже комбат, мужчина средних лет, невысокого роста, худощавый, с дубленой степными ветрами, пылью и солнцем кожей лица. Над ним, как всегда, от нечего делать подтрунивали. На насмешливые замечания по поводу его низкорослости и худобы капитан, не долго думая, отвечал:
— Александр Васильевич Суворов тоже не был богатырского телосложения, но совершал богатырские дела… Генералиссимусом стал!.. Да что далеко ходить, — горячился уязвленный Держаков, — генерал Москаленко, командующий первой гвардейской армией, это вам не далекая история?… Армией, да еще какой, гвардейской!.. Так он с лица и вообще, как две капли, Суворов!.. А я что?… Мяса на костях много не нужно, на войне оно только мешает и для снайпера более удобная мишень… Мозг — вот что ценно! — говорил он и стучал обычно указательным пальцем правой руки по виску.
— Не проходи мимо! — не слушая уже неоднократные тирады Держакова по поводу его оптимального роста и упитанности, в условиях войны особенно, позвал Александра другой комбат, лейтенант Максимовский, а когда Званцов по-юношески перепрыгнул через прясло, огораживающее сад, разочарованно добавил: — Только прости, славянин, все, что было на столе, — оприходовано, — кивнул он на пустые бутылки, валявшиеся тут же на земле.
По лицам и голосам командиров было заметно, что они хорошо приложились к алюминиевым солдатским кружкам. Видимо, хозяева брошенного хутора, уходя в тыл вместе с такими же беженцами, как они, в спешке позабыли в погребе бутылки с вишневой настойкой, перебродившей в крепкий спиртной напиток.
— Так о чем задумался, старшой? — дохнул гарью в лицо Александра Держаков, закончивший свое выступление по поводу суворовской карьеры.
— А так, — пожал плечами Званцов, радуясь в душе, что не пришлось пить хмельное, не любил он без особой причины поднимать пьяные тосты, и сказал: — Размышлял обо всем и понемногу… Вот красивый был вечер, почему бы и не полюбоваться им!.. А еще, — вдруг серьезно промолвил он, — а еще до войны мы много долдонили про интернационализм… Даже Чапаев с экрана толковал о нем!.. А что же мы видим на практике? А? — Александр обвел глазами собравшихся коллег, лица которых слабо освещал язычок свечи, тоже добытой в пустой хате. — Что же мы видим на практике? Немецкий рабочий вешает русского рабочего, родного брата по классу, бауер — деревенского мужика, руки у которого еще пахнут навозом или зерном… Зверски пытают, вешают и с удовольствием фотографируются рядом с виселицей… Я столько раз видел подобные снимки у убитых фашистов!.. Где же тут пролетарская солидарность?… Германия — родина марксизма, а что вытворяет!.. Где интернационал?
— У кошки под хвостом, — нахмурился капитан, но тут же спохватился, оживился: — Хотя как же… вон летчик Рубен Ибаррури, испанец, за нашу землю погиб… Герой!
— А испанская голубая дивизия участвует вместе с гитлеровцами в блокаде Ленинграда, где мирные люди, детишки с голода мрут, как мухи, — парировал Александр. — Это как?
— Да вот так, уничтожать их… этих… голубых… Но ладно, хватит про это, фашист есть фашист, в какой бы он мундир ни рядился, где бы ни работал: в цехе или в поле, — перевел Держаков разговор на другую тему. — Мы вот тут спорим с Максимовским: сможет он завоевать твою медсестру Верочку или обожжется? Я говорю, что дело его — швах!.. Верочка — девка кровь с молоком, а ты, говорят, ей ноль внимания… Так почему же Максимовскому не использовать редкий шанс убить медведя? Парень он хоть куда, — капитан погладил лейтенанта по голове, — быстрый во всем, особенно когда от фрицев когти дерет, тут его и ветру не догнать!
Дружный хохот наполнил сад.
— Врешь, Держаков! — сам смеясь, не соглашался Максимовский с капитаном. — Мы вместе с тобой бегаем, грива в гриву… У тебя, поджарого, стометровки намного быстрее получаются, чем у меня… Спринтер!..
— Вот до Волги-матушки добежим и сиганем в нее, родную, в гости к персидской княжне. — И капитан вдруг запел: — «Красавица народная, как море, полноводная: широка, глубока…» — И тут же с грустью добавил: — Тут уж недалече осталось…
И все перестали смеяться.
— Если добежим, — серьезно заметил Александр. — Во-первых, не успеем, а, во-вторых, двести двадцать седьмой приказ не позволит… Как там — «паникеры и трусы должны истребляться на месте… Ну, вообще, без приказа высшего командования ни шагу назад!
— Опоздали они, — вздохнул Держаков, — у меня этот приказ с первого дня войны вот здесь, — он легко хлопнул ладонью по лбу, а затем приложил ее к сердцу…
— Побежишь, — рассуждал Максимовский, — две пули схлопочешь: в спину немецкую, в лоб — свою… Хоть круть, хоть верть, а в черепочке смерть…
— Где уж тут до Волги добежать, — тихо промолвил капитан, — под куст со страху присесть не успеешь… Ну, ладно, хватит нам нюни распускать, хорошо, что солдаты не слышат нас, а то за такое уныние к стенке поставили бы… Пора и вздремнуть, братцы, неизвестно, что завтра будет. … Баста — по домам!
В расположение батальона Александр вернулся, когда уже над степью висели густые сумерки и очень пахло чебрецом. Где-то совсем недалеко циркал сверчок, для которого не существовало никакой войны. «Счастливый», — подумал о нем Александр. Бойцы похрапывали, где кто нашел себе местечко. И под открытым небом им, уже привычным к походным условиям и к пучку сена вместо перины, было тепло и уютно. И ему старшина Сидоренко смастерил под деревом нечто вроде постели.
— Я подумал, что вы все равно в хату не пойдете спать, — сказал старшина.
— Да, там духота, — согласился Званцов.
Спать не давала мысль: что же будет завтра? Несмотря на огромные потери, к Сталинграду рвались части 6-й немецкой армии. Генерал Паулюс во что бы то ни стало старался выполнить указания своего фюрера — уже в августе выйти к Волге. Недалеко, совсем недалеко от хутора Логовского над горизонтом вспыхивали сполохи взрывов и в совершенно безоблачном небе гремел гром. Званцова волновало то, что в батальоне оставалось слишком мало бойцов. Да и вся 112-я стрелковая дивизия была похожа на выборочно вырубленный лес. Но тем не менее она не только успешно оборонялась, но и совершала не менее успешные контратаки, которые, естественно, выводили из строя немало красноармейцев. Всего в батальоне, если собрать всех боеспособных солдат, то даже две полные по штатному расписанию роты вряд ли наберется. На кратковременной передышке, думал Званцов, положив руку на переносицу, пытаясь прикрыть глаза, возможно, дадут хоть небольшое подкрепление. Но где его возьмешь? Там, где теперь зарницы боя облизывали ночное небо кровавыми языками, 66-я морская стрелковая дивизия насмерть стоит на подступах к Нижнее-Черской станице. Сколько останется в живых бойцов в тельняшках после ночного боя, сосчитать будет нетрудно.
Затем мысль Александра перекочевала в другую сторону: он вспомнил разговор своих коллег о Верочке и Максимовском. Действительно, он не раз видел их вместе, мило беседующих и улыбающихся друг другу, но не придавал этому никакого значения: мало ли кто с кем беседует в свободные от боя минуты, кто кому улыбается! Но, вполне возможно, решил Званцов, у них возникла любовь. Нет, нет, не было у него ревности личной, конечно, не хотелось лишь, чтобы Максимовский довел ее состояние до того, что ее по известной причине могли бы отправить в тыл или каким-то образом переманить в свой батальон. Хорошая медсестра всюду желанна, всюду необходима. К тому же Верочка, что ни говори, красивая девушка, «полюбить ее всякий не прочь» — вспомнил он слова из широко известной песни, хотя у медсестры и не было косы с алой лентой, и волосы у нее не были темные как ночь. Он часто ловил ее взгляд на себе, грустный, глубокий, проникавший в его душу. Но живая память о Татьяне непреодолимой стеной вставала между ним и медсестрой. Сам себе часто удивлялся Александр: в кого он таким однолюбом уродился?! Уж, конечно, не в отца Афанасия Фомича! Не однажды доводилось ему слышать от людей в Нагорном рассказы, как в молодости, но уже будучи женатым и имевшим сына Ивана и дочь Елену, Афанасий Фомич ранним утром, оставляя на скрипучем снегу следы лыковых лаптей, в расстегнутом нараспашку зипуне быстро шагал после горячо проведенной ночи от какой-нибудь вдовушки. Не прятался от чужих глаз, а, наоборот, любил открыто показывать, какой он есть мужчина! Мать Александра Анисья Никоновна, весьма терпеливая женщина, молча, скрепя сердце, сносила все обиды непутевого мужа. И характером Александр, как ему казалось, был весь в отца, но только невероятный однолюб. Когда сиюминутно бок о бок ходит смерть и ты сегодня жив, а завтра — Бог знает, почему бы не использовать любую возможность для удовлетворения своих сексуальных потребностей, как это делают, не стесняясь, другие, прикрываясь словами: «Война все спишет»? Но Званцов краснел при одной лишь подобной мысли: он видел тогда грустные глаза Тани и чувственный ураган угасал сам собой. Однако то, что Максимовский заигрывает с Верочкой и даже спорит с другими насчет победы над девушкой, очень не нравилось Александру. Он, ворочаясь на сухом пахнувшем разнотравьем пучке сена и слушая неугомонного сверчка, вспомнил школу и домашнее задание по литературе: выучить наизусть отрывок из комедии «Горе от ума» — «нельзя ли для прогулок найти подальше закоулок» и решил завтра же напомнить эти крылатые слова Грибоедова незадачливому ухажеру Максимовскому. Одно только мучило: не постесняется ли он сказать такое коллеге по оружию?
Наконец, убаюканный тишиной и сверчком, Александр заснул. И увидел вроде бы во сне тревогу, взметнувшую на ноги всю дивизию. Он открыл глаза, поднялся на локте и понял, что это вовсе не сон, а наяву дивизия была поднята по тревоге. Возле него стоял Сидоренко с оружием в руках.
— Приказано выступать, товарищ старший лейтенант, — доложил старшина.
— Куда?
— Пока еще толком не знаю… Объяснят!..
Оказывается, немцы прорвали оборону на участке 229-й стрелкововой дивизии и форсированным маршем выходили на стык 62-й и 64-й армий. Надо было срочно прикрыть образовавшуюся брешь. Поэтому 112-й дивизии было приказано занять рубеж от Старо-Максимовского хутора по реке Чир до ее устья и закрепиться на выгодных позициях. Переход был быстрым и тяжелым. Батальон Званцова сходу вступил в бой с фашистами у хутора Ново-Максимовский. Перестрелка длилась недолго: немцы отошли назад, слабо сопротивляясь.
— Понятно, без танков и авиации пехота разбегается, как тараканы, — заметил Александр и приказал бойцам окопаться недалеко от хутора. — Не могли гитлеровцы вот так убежать и не вернуться, это не в их обычае.
Солнце ярко светило, изливая на балки, овраги и степь потоки горячих лучей. Знойный ветерок обдавал теплом лица красноармейцев.
— Это надо же, товарищ старший лейтенант! — Сидоренко подошел к Александру, тревожно вглядываясь вдаль.
— Что такое, старшина?
— Буран!.. Я слыхал, что здесь бывает такое… Ветра нет и вдруг — откуда ни возьмись, как задует, поднимет пыль, забьет глаза, рот и нос… Похоже, что и теперь такое появилось, — и он показал рукой на степь.
Действительно, впереди поднималась туча серой пыли. Званцов долго смотрел в бинокль, веря и не веря словам старшины. Туча поднималась все выше, расползаясь вправо и влево, но вихря не было замечено. А что же это за буран без вихря?
— Э, нет, Василий Федорович, взгляни-ка сам, — подал Александр бинокль старшине.
Тот навел фокус в соответствии со своим зрением и крепко выругался.
— Танки, товарищ лейтенант!.. На нас прут, сволочи!..
— На нас! — подтвердил Званцов. — Излюбленный прием немецких генералов — делать клещи… Они прорвались здесь и теперь попытаются окружить нашу дивизию… Проспала разведка, не заметила главного прорыва, а может, и заметила, да поздно… Во всяком случае, старшина, нам первыми придется встречать этих непрошенных гостей…
И батальон стал готовиться к отражению противника. Вперед вышли красноармейцы с тяжелыми и длинными бронетанковыми ружьями, быстро окопались. Среди них в первой цепи оказался и рядовой Ферапонтов. Рядом с ним стояло несколько бутылок.
— Ты что, Сысой, на свадьбу собрался? — усмехнулся Сидоренко.
— Так точно, товарищ старшина, ох, и свадьба будет? — вглядывался Ферапонтов в приближающуюся пыль. — Кой-кому сильно достанется?…
— А где у тебя гранаты? — заглянул в окоп старшина.
— Есть и гранаты, товарищ старшина, но мне больше бутылочки нравятся. … А то взорвется или не взорвется… А тут завсегда — чик и танк вроде костра!.. Это наша тридцатьчетверка дизельным топливом питается, а немцы любят бензинчик, вот тут мы им пятачки и греем…
— Ты смотри, какой знаток! — удивился Сидоренко.
— А как же, мы такие, — поднял курносый нос еще больше кверху Ферапонтов, — научились…
В бинокль комбат уже различал среди поднятой пыли танки. Однако сосчитать, сколько их катилось по степи, было невозможно, мешала та же пыль, но Званцов хорошо различал машины.
— Т-II….Т-IV….Т-III… Весь набор их железяк…
— Много? — надел каску Сидоренко и примостился рядом с комбатом.
— Я насчитал тринадцать…
— Чертова дюжина…
— Но вряд ли это все… Плохо видно… Пока нас они еще не обнаружили. … Знают, что мы где-то здесь, но пока не видят…
Действительно, танкисты в черных комбинезонах находились в открытых верхних люках. Старшина в бинокль четко увидел на борту танка крест с белым окаймлением.
— Парад устроили гады! — скрипнул он зубами. — Но это вам не берлинская мостовая…
Когда танки приблизились, комбат дал приказ открыть огонь. Первыми начали стрельбу истребители стальных машин. Первым загорелся танк Т-III, уменьшил скорость, а затем остановился. Танкисты выскочили из машины и стали убегать назад. Но это им плохо удавалось. Здесь-то их и настигал шквальный огонь из стрелкового оружия. Едва заметный для немецких танкистов в смотровую щель Ферапронтов время от времени выползал из своего окопчика и бросал бутылки с зажигательной смесью на броню танков. Они моментально вспыхивали. Теперь уже пыль, перемешанная с огнем, бурно клубилась на позициях батальона. Это была рукопашная людей со стальными чудовищами, которые, достигнув окопа, крутились на нем, утюжили, смешивая землю с разорванными телами бойцов. Но и сами эти чудовища не оставались безнаказанными. Красноармейцы стряхивали с себя землю и подрывали их. Неравный бой продолжался несколько часов: гибли люди, как скирды сухих снопов, горели танки. Батальон оставался на своем месте и немцы вынуждены были отступить. Окружение дивизии не состоялось. И можно было двигаться дальше.
После боя от батальона не осталось и половины личного состава. Хоронили здесь же, в братской могиле. Лишь когда могилу закидали землей, обнаружили еще один труп — это оказался Сысой Ферапонтов. Он был маленький, намного меньше, чем когда был живой, почти ребенок. Старшина Сидоренко в изорванном обмундировании, черный от пыли и пота, глубоко нахмурив косматые брови, на своих могучих руках легко нес тело Ферапонтова, крепко, до крови прикусив нижнюю губу, чтобы не разрыдаться. Похоронили Сысоя Кондратьевича отдельно, вся степь стала его могилой, на которой еще темнели обгоревшие остовы семи немецких танков, подбитых лично им.
Достигнув намеченного рубежа, 112-я дивизия у Нижне-Чирской станицы вступила в ожесточенный бой с противником. Немцы не выдержали контратаки и, гонимые страхом, бежали назад. Грузовики, гужевой транспорт наезжали друг на друга, застревали, опрокидывались, загромождали дорогу. Между ними пробирались, топтались, протискивались, карабкались солдаты. Тот, кто спотыкался и падал наземь, уже не мог встать на ноги — его затаптывали, давили. Дикий хаос царил в отступавшей немецкой части.
— Не давайте им опомниться, — повторял полковник Сологуб, пытаясь закрепить успех дивизии.
Он и раньше всегда находился в авангарде своей части. Как у любого солдата, долго находившегося в боевой обстановке, и у него притупилось чувство опасности, но, с другой стороны, появление его на передовой вдохновляло красноармейцев, которые платили своего комдиву признательностью и безграничной любовью.
— Не давай… те… — полковник вдруг остановился, закинул назад голову, отчего фуражка его слетела на траву. — Не… не… — он обмяк и стал медленно валиться набок.
Солдаты подхватили своего командира, не давая ему упасть, затем подняли на руки, кровь горячим ручьем бежала по его виску, куда попала вражеская пуля. Комдив Сологуб погиб, что потрясло Званцова до глубины души. Он никак не мог поверить, что больше не будет с ними этого замечательного человека, сурового, но справедливого отца солдатам, беззаветно отважного воина.
С грустью хоронили после боя и комбата капитана Держакова, не состоявшегося Суворова. Перевязанный окровавленными бинтами и прикрытый по грудь плащ-накидкой, он со спокойным лицом лежал на краю наспех вырытой красноармейцами его батальона могилы, казалось, примирившийся со своей долей, с честью выполнивший свой личный приказ номер один: ни шагу назад!
Занятия в Нагорновской школе начались не с первого сентября, а лишь с середины октября. Никакой торжественности, никакого первого звонка, как и веселого детского праздника с цветами, улыбками и песнями не было, хотя своим присутствием староста и некоторые полицаи пытались поднять значимость этого факта, однако ничего не получилось. Просто Антонина Владимировна собрала десятка полтора детей разного возраста и повела в класс. Занятия по многим предметам вела она сама. Только на историю пригласила находящегося еще до войны на пенсии, учителя Петра Никаноровича Насонова, который на занятиях просил учеников рассказывать какие-нибудь занимательные истории из своей детской жизни или услышанные от кого-либо. И ребята с упоением рассказывали все истории, собранные ими, и небылицы, скорее, друг другу, поскольку очень толстый, седой, страдающий одышкой Петр Никанорович обычно клевал носом, тихо похрапывал, а если всхрапывал громко, тут же просыпался и говорил:
— Так, так, хорошо… Что еще?
Такая идиллия в школе продолжалась до той поры, пока вести уроки немецкого языка из уезда, то бишь из бывшего районного центра Красноконска, не прислали некую Эльзу, по годам престарелую деву, обладавшую скверным характером, с противным голосом, срывавшимся на фальцет, и крашенную от ногтей на пальцах рук до ногтей на пальцах ног. Дотошные ребятишки видели маникюр на ногах Эльзы, когда в один из теплых дней октября она пришла в класс без носков в босоножках. Вела она себя явно подозрительно, пыталась во все вникнуть, чем только мешала учебному процессу. «Не столько учительница, сколько подсадная утка, — решила Антонина Владимировна и установила с нею сугубо деловые отношения. — Не напрасно же наш староста ломит перед ней шапку…» Эльза так и этак подыскивала подходящий повод или причину, чтобы быть накоротке с уважаемой в селе учительницей, женой тоже уважаемого директора школы, но всегда наталкивалась на невидимую стену отчуждения. Да и школьники с первого дня появления в Нагорном невзлюбили ее, так как не любили изучать они и чужой язык — язык ненавистных оккупантов.
Все свободное от занятий время, чтобы как-то заглушить тоску и неприятное ощущение от своего положения, как-никак, она ведь учительница в школе, действующей с разрещения и, как не без гордости утверждал староста, при большой поддержке немецких властей, Антонина Владимировна проводила на небольшом пришкольном участке, где весной, еще до прихода в Нагорное гитлеровцев, учащиеся, осваивая на практике знания по биологии, посадили всякую всячину — от лука до зеленого горошка. Эльза с пренебрежением наблюдала из окна своей каморки, выделенной ей прямо здесь, в здании школы, как ее коллега возилась на грядках. «Колхозница, а не учительница, — с презрением думала Эльза. — А еще жена директора средней школы!» Затем она плюхалась на диванчик, ставила перед собой на столике зеркало и красила все, что можно было покрасить; губы, щеки, наводила синеву под глазами, выщипывала пинцетом брови, встряхивала копну густых волос — и так целыми часами сидела, грустя и негодуя: ни к чему был здесь ее марафет, где, кроме старосты Свирида Кузьмича да провонявших самогоном и едкой махоркой полицаев, и поговорить-то было не с кем!
Единственным человеком в Нагорном, с кем она отводила истосковавшуюся без мужского внимания душу, была Нюрка Казюкина. Но она часто уезжала из села вместе с эсэсовцем Эрлихом Эккертом и неизвестно где пропадала целыми неделями. Ее отец Демид Савельевич за голову хватался.
— Все, потерял я дочь, — сокрушался он и совал кулак под нос жене.
— Ну чего ты так разорался, Демидка, — успокаивала мужа жена. — А мне так все равно, с кем она теперя… Выросла девка, улетит из дому все равно, не удержишь…
Оставались еще в Нагорном мадьяры — охранники военнопленных. Но, увидев их сидящими на корточках вдоль глухой стены хаты, как пуговицы в ширинке, справлявшими нужду, одновременно курившими и отпускавшими в ее адрес на своем языке, естественно, не очень лестные словечки, она старалась не смотреть больше в их сторону, даже если это были офицеры. Иное дело — уездная управа! Там за нею галантно ухаживали, ей льстили, дарили цветы и духи, а по вечерам в небольшим местном клубе — танцы и шампанское! Немецкие офицеры щелкали перед ней каблуками и предлагали танцевать вальс. Все бы хорошо, но прислали из Германии нового переводчика, стопроцентного арийца, которому больше доверяли, чем ей, а ее отправили в глухомань вдалбливать в бестолковые головешки пацанов знания немецкого языка. Одно слово она повторяла по двадцать раз, а они корчили рожи и коверкали это слово кто как хотел. Подлецы специально так делали! Но скажи немцам — не поверят, просто посчитают русских тупыми — и все. К тому же что ей потом скажут нагорновцы? Да и только ли скажут!.. Оставалось ей лишь надеяться на чудо.
И однажды Эльзе показалось, что такое чудо происходит: из окна школы она вдруг увидела коменданта уезда — самого Людвига Ганса фон Ризендорфа, который в сопровождении старосты, двух незнакомых ей военных чинов и ненавистного ей нового переводчика Генриха Кранца, из-за которого она оказалась в Нагорном, направлялся к зданию школы. «Или проверяют, чем мы тут учим маленьких идиотов, или фон Ризендорф соскучился по мне», — подумала взволнованная Эльза с надеждой на перемену в своей жизни и, не предупредив Антонину Владимировну, которая сама не могла видеть столь неожиданную процессию, ибо окна класса, где она проводила занятия, выходили во внутренний двор школы, стала быстро прихорашиваться перед зеркалом. Нет, она еще хороша собой, не совсем увяла ягодка на земляничной поляне, она еще понадобится коменданту, он еще вспомнит, какие нежные ласки дарила она ему по ночам. Не зря, не зря фон Ризендорф приехал именно в Нагорное, имеются такие же школы, с такими же пустоголовыми мальчишками и в других селах. Соскучился без нее! А мог бы просто вызвать в уезд, она бы на крыльях полетела!
А ничего не подозревавшая Антонина Владимировна, как обычно, вела урок русской литературы. Она с упоением, забыв о войне, о всех невзгодах, выпавших на долю ее и всех нагорновцев, рассказывала о Лермонтове, его детстве, учебе, о первых его стихах, читала наизусть полюбившиеся ей строки. Ученики с любопытством слушали учительницу и даже не пялились на окна по своему обыкновению и не щипали друг друга.
— Михаил Юрьевич не участвовал в Отечественной войне 1812 года, — Антонина Владимировна медленно прохаживалась по чуть поскрипывающим половицам, одновременно следя за порядком среди учащихся, чтобы они не баловались, и думая о том, что половицы рассохлись и за минувшее лето их некому было ни заменить, ни отремонтировать. — Но большой поэтический дар, — не отклоняясь от темы, продолжала она, — позволил поэту написать удивительно-пронзительные и прекрасные строки об этой войне. И она, четко выговаривая каждое слово, стала читать начало известного стихотворения:
Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром,
Французу отдана.
Ведь были схватки боевые,
Да говорят, еще какие,
Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!
— Антонина Владимировна, — вдруг поднял руку веснущатый Сашок Беляев, — а правда, что немцы Москву взяли? А?
— Ты откуда это взял, Саша? — остановилась Антонина Владимировна возле ученика и коснулась рукой русой головки малыша. — Ты думай, что говоришь!
— Так кажут… и полицаи, и мадьяры…
— Болтать могут всякое, Сашенька, — тихо сказала учительница. — Мало ли что говорят! Да и кто говорит-то! Что на ум взбредет, то и ляпают… Полицаи — вот уж информбюро!.. А другое они и не могут говорить, на то они и полицаи… В прошлую зиму немцы пытались взять Москву…
— Но получили по сопатке! — быстро продолжил мысль Антонины Владимировны Гриша Воронков и все ребята тихо, но дружно рассмеялись.
— А что теперь немцы Москву взяли, я лично нигде не слыхала, — на губах учительницы тоже вспыхнула усмешка, но она ее тут же скрыла. — А если бы и взяли, то что? — вдруг серьезно задала она, скорее всего, себе вопрос. — Татаро-монголы разрушали Москву, поляки гадили в Кремлевских храмах, даже своего короля хотели на московский трон посадить, Наполеон пытался Кремль взорвать… Но всех их выгнали с позором, всем надавали по этой самой, как Гриша говорит… А наша Москва из руин опять возрождалась, как Феникс из пепла вставала…
Дети повеселели, лица их посветлели.
— Только я не знаю, что за птица такая… как ее… Фе… Фе… — почесал в затылке Воронков.
— Фекла! — и дети опять рассмеялись.
— Феникс, — сказала Антонина Владимировна, — это сказочная, фантастическая птица, которую уничтожали, сжигали, но она всякий раз восставала из пепла… Но теперь я под птицей Феникс, — Антонина Владимировна, подошла к двери, плотнее прикрыла ее, — подразумевала наш русский народ… Его нельзя победить!.. Вот что вы должны знать…
В этот момент в коридоре послышались тяжелые шаги. Дверь распахнулась и в класс вошел фон Ризендорф со своей свитой, позади всех плелась Эльза, которая старалась не стучать высокими и тонкими каблуками-шпильками новых туфель. Комендант молча, сквозь очки оглядел вставших за партами учеников, а затем уставился на Антонину Владимировну. Неловкое молчание продолжалось несколько секунд.
— Вас фюр айн, вельхер? — наконец спросил комендант, а переводчик повторил:
— Господин комендант фон Ризендорф спрашивает, это какой класс, фрау?
— Смешанный, — пояснила Антонина Владимировна, приходя в себя после такой неожиданности, бледное ее лицо начало слегка пламенеть. — Учеников мало, поэтому здесь третий, четвертый и пятый классы…
Генрих Кранц перевел ее ответ коменданту, тот, давая знать, что все понял, кивнул головой.
И снова неловкое молчание. В помещении слышно даже как бьется в стекло окна муха, собравшаяся залечь в зимнюю спячку между рам.
— Скажи, чем ты тут занимаешься? — прервал молчание Свирид Кузьмич нелепым вопросом и подобострастно взглянул на фон Ризендорфа. — Господин комендант ждут…
— Чем занимаюсь? — не то переспросила Антонина Владимировна, не то уточнила. — Веду урок, — она все еще заметно волновалась, — по расписанию у нас теперь литература…
Эльза, не дав раскрыть рот Кранцу, первая перевела то, что сказала учительница. Он опять кивнул лошадиной головой и сказал по-немецки:
— Фортзетцен…
— Продолжайте, — теперь уже перевел сказанное фон Ризендорфом Генрих Кранц, хмуро глядя на Эльзу.
— Господин комендант приказал вам продолжать урок, — не выдержала Эльза назло Кранцу, который стал явно нервничать.
Коменданту поставили стул, и он сел, ожидая продолжения урока. Мозг Антонины Владимировны работал лихорадочно, быстро и избирательно: о ком из писателей продолжать говорить? О Лермонтове и тем более о его «Бородино» — ни в коем случае! О Гейне? Нет, нет! И о Гейне нельзя, он хотя и немецкий поэт, но еврей по национальности… А евреев в фашистской Германии преследуют!.. Как здесь отреагирует на это фон Ризендорф? Гете? Гете!.. Вот немецкий, чисто арийский поэт без каких-либо претензий со стороны даже Геббельса…
— Итак, дети, — собрав волю в кулак, спокойно, подавляя в себе волнение, Антонина Владимировна, опять медленно, как всегда, пошла между партами. — Я вам уже говорила, но повторю… Иоганн Вольфанг Гете — великий немецкий писатель и поэт… Родился он в 1749 году, а умер в 1832… Самое большое и знаменитое его произведение — «Фауст», но подробно изучать в классе это грандиозное произведение мы не будем, времени не хватит, а дома я вам советую обязательно прочитать это замечательное произведение, которое составляет золотой фонд великой немецкой культуры… Спрашивать на оценку буду, — переводчик Кранц все это шепотом переводил фон Ризендорфу. — Но несколько строк из «Фауста», — продолжала Антонина Владимировна, — я вам прочту, чтобы вы поняли, какой прекрасный поэт Гете. — Учительница задумалась, как бы подыскивая, какие строки прочесть.
В тишине был слышен полушепот Эльзы, которая все же, опять назло Кранцу, придвинулась к коменданту и стала что-то говорить ему, показывая глазами на Антонину Владимировну. Тот слушал внимательно, не поворачивая головы в сторону учительницы. Но, как ни в чем не бывало, Антонина Владимировна стала читать наизусть отрывок из «Фауста»:
Я целый край создам, обширный, новый,
И пусть мильоны здесь людей живут,
Всю жизнь, ввиду опасности суровой,
Надеясь лишь на свой свободный труд!
Среди холмов и в плодоносном поле
Скотам и людям будет здесь приволье,
Рай зацветет среди моих полян,
И там, вдали, пусть яростно клокочет
Морская хлябь, пускай плотину точит,
Исправит мигом каждый в ней изъян.
Я предан этой мысли! Жизни годы
Прошли недаром, ясен предо мной
Конечный вывод мудрости земной,
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день идет за них на бой.
На последних словах голос Антонины Владимировны дрогнул, и она замолчала, ожидая реакции со стороны неожиданных проверяющих. Очарованные ученики не сводили глаз с учительницы. Фон Ризендорф резко встал со стула, сверкнул стеклами очков и по-немецки сказал:
— Приобщать детей варваров к ценностям мировой культуры необязательно, фрау… Научите их читать наши приказы и расписываться, что читали… Учите их послушанию и труду… Главное, что от них требуется, именно работать на великую Германию… Вот что нужно оккупационным властям!.. А преподавание литературы вообще из школьной программы изъять…
Эльза перехватила инициативу у Кранца и перевела тираду коменданта, бросив высокомерный взгляд из-под накрашенных ресниц на Антонину Владимировну. Староста мялся на месте, переступая с ноги на ногу и все еще не улавливая: хвалит ли комендант учительницу или порицает, хотя до его сознания дошло, что о литературе надо забыть. Фон Ризендорф направился было к двери, но вдруг остановился и повернулся к старосте.
— Староста, муж этой фрау коммунист, — он взглянул на Эльзу как на свидетельницу, которая, как поняла Антонина Владимировна, и сказала коменданту о принадлежности Константина Сергеевича к партии. — Почему вы разрешили работать ей в школе? — сурово спросил фон Ризендорф у Свирида Кузьмича.
Эльза перевела, а староста буквально облился потом со страха.
— Но сама-то она в большевиках не состояла, господин комендант, а как учителка она дюже толковая, — сбиваясь, оправдывался староста. — И еще она охотно согласилась работать здесь… Еще пенсионер Петр Никанорович Насонов, но он очень старый, спит на уроках… А других учителей в Нагорном не нашлось, разбежались…
Комендант, когда ему перевела опять же Эльза слова старосты, молча вышел из класса. Свирид Кузьмич на секунду задержался у раскрытой двери и, смахивая ладонью пот с лица, укоризненно покачал головой.
— Эх, Антонина Владимировна, подвели вы меня под монастырь… Что вам, Пушкина было мало, вспомнили какого-то Гетю!.. Эх, вы! — почти простонал он и ушел, спеша за гостями.
Только теперь Антонина Владимировна почувствовала, как тревожно бьется ее сердце и голова раскалывается от перенапряжения. Она бессильно опустилась на стул, положив руки на стол, и долго молчала, не зная, что еще сказать детям. Ее тревога передалась и им. Они повскакивали из-за парт и облепили окна, смотрели на удалявшегося коменданта, других немцев, спотыкавшегося позади них старосту и чопорно шагавшую Эльзу, которая замыкала всю процессию. Фон Ризендорф направился к лагерю военнопленных, решив лично проверить режим его охраны распустившимися, как он утверждал, от безделья нерадивыми мадьярами, которые могут только свой «Чардаш» отплясывать да объедаться кукурузной мамалыгой.
— Их и в бой опасно посылать — сразу же разбегутся, — с неприязнью говорил он сопровождавшим его военным чинам. — Так уже было! Вот и теперь под Сталинградом ни венгры, ни румыны не держат фронт… Я не говорю уж об итальянцах, те вообще только и могут, что драть горло… Нажили мы союзничков!.. Не завидую я командующему 6-й армией генерал-полковнику фон Паулюсу…
Эльза вернулась в свою каморку поздно вечером и находилась навеселе, в приподнятом настроении: она была уверена, что продолжает нравиться коменданту, который лишь по причине ранения временно сидел в этой дыре — Красноконске, а так он человек интеллигентный, культурный, высокого положения — и фон, и чин… Вот про чин она стеснялась спросить, офицер или генерал, ходил-то он всегда в гражданской одежде. Может быть, потому, что побаивался после гибели в ночной бомбежке высокопоставленного генерала надевать военный мундир. На прощанье комендант крепко пожал ей руку, а не вяло и не только пальцы, как это делал он всегда, когда был не в настроении, и даже нежно заглянул в ее глаза. Возможно, вполне возможно, фон Ризендорф опять возьмет ее в уездную управу переводчицей, и она не будет убивать время на зубрежку немецких слов с этими тупыми малолетними ослами, как она с презрением называла своих учеников.
Обмотки Павлу Александровичу на вещевом складе не дали, сказали: «Нету!» Кинули ему под ноги пару связанных веревочкой кирзовых сапог и мягкие фланелевые портянки: примеряй, дескать, и воюй в них. Получила полную амуницию и вся его группа. У каждого за спиной появился вещевой мешок для всяких надобностей, в том числе и для провианта, но которого по скудности военного положения не было, через плечо — скатка шинели из толстого грубого сукна. Шинель — настоящее солдатское чудо, летом в ней не жарко, потому что тонкая сатиновая подкладка, а зимой не холодно, потому что подкладка есть. На широком поясе — подсумок с патронами, гранаты про запас, фляжка с водой, на голове — каска, от которой, к удивлению Макухина, почему-то пули не отскакивали.
— Тогда зачем же такую тяжесть на голове таскать?
— Олух царя небесного! — удивился Коржиков. — О каску пуля — дзинь, чиркнет и улетит, куда ей захочется, а без каски пуля останется в твоей башке… Кто ж тогда нашу пушку возить будет?…
Под каской — пилотка с красной звездочкой, как и положено красноармейцу, в руках — винтовка, к тому же еще жара, от пыли и пота слипающиеся глаза, впалый, непрестанно жаждущий жратвы живот — вот и весь образ бойца Красной армии. Все это получил и Виктор, которого зачислили в полк рядовым, хоть он и имел среднее образование, но командирским навыкам не был обучен, посему пока даже и на ефрейтора не тянул. А Павлу Александровичу хотели всучить чин ефрейтора, но он категорически воспротивился.
— Нет, я не против любого воинского звания, хоть генерала, но не ефрейтора, — стоял он по стойке «Смирно!» перед майором Выходцевым. — За что ж меня наказывать, товарищ майор, равнять с Гитлером, он же ефрейтор?… На действительной я был сержантом…
— Но документов же никаких, — разводили руками в штабе.
По решению командира полка, который проникся к Осташенкову глубоким уважением, было восстановлено сержантское звание. Кроме того, ему оставили и сорокапятку.
— Вот за это особое спасибо, товарищи, — несказанно обрадовался Павел Александрович. — Я с нею так уже сдружился, чтоб вы знали, — не разлить водой!..
Ему же самому и разрешили сформировать орудийный расчет из числа людей, прибывших с ним. Все из его группы бывших мешочников хотели бы и дальше оставаться рядом, ведь столько пережито вместе.
— Расчет у пушки не резиновый, — сокрушался Павел Александрович — ему всех, с кем столько мытарился по военным дорогам, было жаль, ни с кем не хотелось расставаться, — однако, чтоб вы знали, всех к себе я не зачислю…
В результате некоторых бывших мешочников распределили по отделениям и взводам полка, иных пристраивали к орудийным расчетам, даже тех, кто не имел соответствующего ВУС, поскольку людей всюду не хватало, а практика к тому же показывала: в бою быстро приобретается навык. Некоторых отправили долечиваться от истощения, другим залатали дыры и царапины и сделали пехотинцами. Война предоставила всем свое место.
— Хотелось, чтобы у меня в расчете остались Григорий Коржиков, наводчик от Бога, чтоб вы знали, товарищ майор. Кирилл Макухин, у него на роду написано возить пушку и снаряды, водитель что надо, Виктор Званцов, он мне теперь как сын, пусть будет со мной рядом, а уж я научу его что и как… И еще, — почесал лоб Павел Александрович, — Чугунков…. физически силен, снаряды подавать научен…
В штабе удовлетворили просьбу Осташенкова.
— Александрович, мне сподручнее было бы в пехоте, — жалобно почти стонал Чугунков, уже зачисленный в орудийный расчет. — Там винтовка — и все хозяйство…
— Во-первых, рядовой Чугунков, я тебе уже не Александрович, чтоб ты знал, то есть я Александрович, но не обращайся ко мне так фамильярно, я теперь тебе товарищ сержант, — командным тоном сказал Осташенков, пытаясь быть строгим, но это у него плохо получалось. — И, во-вторых, что же ты до этого молчал?… И, в-третьих, сорокапятка, чтоб ты знал, та же пехота, но с плюсом… Она всегда рядом с пехотинцем, стволом к его плечу… Понял?… Ты стрелять хочешь? Стреляй! Хочешь идти в штыковую, пожалуйста, иди, коли фрица, но кто тебя защитит от танка? У тебя вдруг гранаты не оказалось!.. Сорокапятка есть! Я на действительной много об этом узнал, а теперь проверим на практике… И результаты уже налицо: вспомни те два бронетранспортера, как их Коржиков тогда… Это не танки, но машины все же адские… А ты — в пехоту!..
Надев форму красноармейцев, бывшие мешочники не сразу узнали друг друга.
— Ничего удивительного, — поправлял на голове пилотку Коржиков. — Напяль на пенек такую вот форму с иголочки, и тот за генерала сойдет, а мы тем более человеки… Вот теперь бы на побывку домой на денек-другой, а то и на недельку… Женихи!..
Вчера оборванные босяки, сегодня подтянутые, чисто выбритые бойцы. Какой-никакой, но всегда вовремя суп, на второе частенько каша, перепадают мясные консервы, чая — хоть залейся, кусок хлеба всегда есть — живи и набирай вес! Но полк Выходцева, отдохнув после изнурительных оборонительных боев во время отступления, пополнился свежими людскими силами и материальной частью и теперь выдвигался на передовую.
— Главное, ребята, не дрожать, — подбадривал свой расчет Осташенков. — нет худа без добра… И чтоб вы знали, на передовой, не каждый день, а перед атакой, дают по сто граммов для храбрости… Глотнешь и сам черт тебе нипочем!.. Макухин, готовь свое авто… Смотри, забуксуешь где — один вытаскивать будешь!.. У меня, чтоб ты знал… ну, вообще, ты меня понял…
Пальба началась неожиданно. Полк вступил в бой с разворота, не успев добраться до места дислокации. Оказывается, немцы отчаянным броском прорвали слабую оборону дивизии, куда входил полк Выходцева, и силами механизированной части попытались расширить плацдарм для дальнейшего наступления. Полк Выходцева вовремя оказался в нужном месте и сумел заткнуть эту дыру, отбросить фашистов на их прежние позиции.
Тогда-то Виктору и пришлось впервые принять участие в настоящем бою, хотя стрелять из немецкого автомата по гитлеровцам ему уже приходилось. Но это было совсем иное. Он подносил снаряды, загонял их в ствол, слышал команду Осташенкова: «Огонь!» Раздавался оглушительный выстрел и все повторялось. Виктор никого и ничего не видел, только снаряды в руках, тяжелые, поблескивающие медью на солнце патроны. Шли вперед пехотинцы и расчет перетягивал сорокапятку вместе с ними. Свистели пули, рвались снаряды, падали люди, кто с кровавой раной, кто с последним вздохом. Все это казалось Виктору кошмарным, нескончаемым сном. Ущипни себя, проснись и ничего этого не будет. Но это была явь, жестокая, беспощадная явь. Невероятная суматоха, в которой царит только смерть, и он, Виктор, рядовой Званцов, в ней маленькое, беспомощное существо, которое может повалить на землю крохотная пуля, разорвать в клочья снаряд, раздавить, лязгая гусеницами и отравляя воздух ядовитым дымом, тяжелый танк.
После короткого боя Павел Александрович осмотрел каждого из своего расчета: не ранен ли? Нет, грязные, пропахшие насквозь порохом и дымом, все живы-здоровы. Судьба на этот раз оказалась благосклонной к артиллеристам.
— Ну хоть что-нибудь мы угрохали? — вытирая лицо тряпицей, поинтересовался Чугунков, который тоже во время боя ничего не видел, кроме снарядов.
— Кажись, нет, — виновато ответил Коржиков. — Ни танка, ни бронетранспортера… А другие подбивали, я сам видел… Перехвалил меня сержант, наводчик я аховый…
— Не хнычь, Коржиков, всему свое время, — серьезно заметил Осташенков. — Сегодня нет, а завтра подобьем и мы… Удача, чтоб ты знал, приходит не всегда, когда хочется… Кстати, не обязательно танк, пехоту к земле прижать — тоже неплохо, думаешь, мы мало этих любителей баварского пива и сосисок перемешали с землей?… Пойди сосчитай!.. Так что не горюй, Коржиков, я тебя не перехвалил, а недохвалил, чтоб ты знал…
Командир полка майор Выходцев ходил по окопам, от пушки к пушке, поздравлял красноармейцев с первым после передышки успешным боем.
— Молодцы! — говорил он всем. — Фашисты рвались к тем, кто еще удерживает половину Воронежа… Наша 60-я армия вышибет их обязательно…. Кстати, у нас теперь новый командарм, генерал Иван Данилович Черняховский… Фантастика, а не генерал!
— А фронтом командует Николай Федорович Ватутин?
— Уже нет, — с грустью ответил майор. — Он теперь командует Юго-Западным фронтом… А у нас во главе Воронежского фронта Филипп Иванович Голиков, тоже отважный полководец…
Подошли дополнительные силы, преимущественно пехота, которая заняла прежние окопы, укрепив оборонительные точки. На этом рубеже установилось относительное спокойствие в том смысле, что немцы не пытались больше прорывать нашу оборону. Но южнее, об этом знал каждый красноармеец, фашисты выходили к Волге, где шли бои на подступах к Сталинграду, где решалась судьба не только Великой Отечественной, но, по существу, и всей Второй мировой войны. Здесь же по данным разведки некоторые немецкие части заменялись венгерскими, румынскими и итальянскими. Действовала здесь и дивизия «Галичина», сформированная из националистов Западной Украины, коих красноармейцы особенно ненавидели и в плен почти не брали.
Потянулись рутинные дни войны. То вспыхивала, то утихала артиллерийская дуэль. Над головами орудийного расчета Осташенкова, шурша или грозно воя, проносились снаряды, ухали где-то позади или в стороне от его расположения. Напряжение с каждым днем нарастало, все понимали, что на Воронежском фронте готовится крупное наступление, зависящее от положения дел под Сталинградом. На позиции полка Выходцева и других подразделений не раз приезжало начальство дивизии. В этих случаях Павел Александрович приказывал расчету начищать до блеска сорокапятку, самим стричься, бриться и вообще быть подтянутыми, собранными.
— Чтоб вы знали, — однажды начал он со своей известной всем фразы, — боевая готовность красноармейца состоит и из его опрятности… Если он сидит в окопе зачуханный, то и в атаке такой же размазня… Тем более, — повысил голос Осташенков, — что сегодня сообщили мне: нас посетит высокое начальство — командир дивизии генерал Лиховцев Андрей Петрович вкупе с политработниками, словом, отцы наши… Так что держитесь достойно. — Затем он помолчал и, вспомнив, добавил: — Haш Выходцев уже не майор, подполковник, чтоб вы знали… По праву заслужил повышение!..
Действительно, группа чинов во главе с командиром дивизии генералом Лиховцевым ходила по окопам полка, оценивала маскировку полевых пушек, вообще обстановку. По пути заглянула и в расчет сержанта Осташенкова. Павел Александрович, сосредоточенный, стоял впереди своих бойцов, докладывал комдиву по уставу. Подполковник Выходцев негромко говорил о чем-то генералу, тот, внимательно слушая, кивал головой, бросая короткие взгляды на сержанта, а потом крепко пожал ему руку.
— Я рад такому пополнению дивизии, — улыбнулся Лиховцев.
Что еще говорил комдив Павлу Александровичу, Виктор не слышал, все его внимание было сосредоточено на капитане, который, тоже светло улыбаясь, смотрел на сержанта. Затем он перевел взгляд на личный состав расчета, в том числе и на Виктора. То ли молодость артиллериста, то ли еще что-то заставило капитана дольше, чем на других, сосредоточить свое внимание именно на нем. Уж больно знакомое лицо! И Виктор не мог оторвать своего взгляда от капитана.
— Здравствуйте, товарищ капитан, — взволнованным, слегка дрожащим голосом произнес Виктор.
В ответ капитан кивнул ему головой и молча последовал за группой руководителей дивизии. Но в метрах десяти от расчета, он вдруг остановился, обернулся, несколько секунд смотрел на все еще стоящих в шеренге артиллеристов и решительно шагнул назад. Подойдя к Виктору он радостно воскликнул:
— Званцов?! Виктор?! Ты ли это?
— Так точно, товарищ капитан, это я, Константин Сергеевич…
— Виктор! — капитан обнял бойца и крепко, как родного сына, прижал к своей груди, на которой было несколько боевых наград.
Такое братание командира и рядового привлекло внимание начальства, и все, в том числе и командир дивизии, вернулись к расчету Осташенкова: любопытство присуще всем — и рядовым, и генералам.
— Товарищ генерал, это же мой ученик, — выпуская из объятий Виктора, обратился Константин Сергеевич к командиру дивизии. — Ученик той школы, где я был директором…
В группе загомонили, заулыбались: не каждый день на фронте может встретиться бывший директор школы со своим бывшим учеником. Некоторые подходили, дружески похлопывали Виктора по плечу. Лиховцев также, улыбаясь, еще раз пожал руку Виктору. На его груди в лучах выглянувшего из-за белого кучевого облака солнца заиграл отблесками целый ряд орденов и медалей. Позже Виктор узнал, что генерал был в Испании и уже там научился бить фашистов, что помогало ему теперь вести с ними успешную борьбу. И Званцов, волнуясь, краснел и был до крайности смущен столь глубоким к нему вниманием со стороны такого человека. И еще одно он понял: бывший директор Нагорновской школы Константин Сергеевич Забродин весьма уважаем в дивизии.
Начальство продолжало осматривать оборонительную линию полка, а капитан на минутку задержался в расчете.
— Мы еще встретимся, Званцов, и ты мне расскажешь, как сюда попал. … Добровольцем, что ли? — Константин Сергеевич с восхищением смотрел на Виктора, считая, что его ученики иначе и поступить не могли, в том числе и один из лучших в школе, Виктор Званцов.
— Можно сказать, что добровольцем, Константин Сергеевич, но и поневоле, — ответил за Виктора Павел Александрович, видя, что тот стоит в нерешительности, не зная, что и как сказать. — Мы знаем его по Нагорному, бывали там, товарищ капитан. — Но, заметив, что Забродин слабо понимает, в чем дело, разъяснил: — Мы, чтоб вы знали, в Нагорном квартировались, как раз в доме Званцовых, а за рекой в землю вгрызались, противотанковый ров копали…
— А-а, — мог только и произнести Константин Сергеевич.
— Антонина Владимировна ничего… держится, — преодолев волнение, раскрыл рот Виктор. — Когда я уходил из Нагорного, там все было в порядке… Староста заставлял ее работать в школе…
Константин Сергеевич посмотрел вслед своей группе, которая заметно удалилась, осматривая позицию полка, еще раз крепко пожал руку Виктора.
— Мы еще поговорим, и ты расскажешь обо всем… И про Антонину Владимировну, и почему «поневоле», и про этого… старосту… Кстати, кто он, я знаю его?
— Знаете! Свиридка Огрызков…
— Понятно, от такого можно ожидать всего… До свиданья, Званцов! — Капитан еще раз кивнул, улыбаясь, и пошел догонять дивизионное начальство.
Как учитель истории, член партии, Константин Сергеевич Забродин являлся инструктором политотдела дивизии. Боевое крещение он получил еще под Могилевом в 175-й армии генерала Романова. С боями отступал до Харькова, здесь его часть оказалась в окружении, но, умело маневрируя, вырвалась из кольца немецких войск, не потеряв своего знамени, не была расформирована, наоборот — укреплена людьми и техникой и вошла в состав 60-й армии, которая представляла основное боевое звено Воронежского фронта.
Александру приходилось часто сплевывать себе под ноги, но песок продолжал скрипеть на зубах. Жаль было людей, животных, особенно лошадей. Для перевозки большой части военной техники, другого имущества, раненых широко применялась конная тяга. Таким транспортом пользовались и немцы, но значительно в меньшей мере. Гитлеровцы владели большим парком грузовых автомобилей. Александр, выросший в деревне и считавший лошадей почти священными животными, очень переживал, видя, как лишенные качественного корма, овса, они буквально выбивались из сил, вытаскивая из песка повозки и пушки. Немало загнанных лошадей валялось вдоль дорог. Вороны и другие степные хищники, не пугаясь людей и выстрелов, кружились над ними. «Хорошо хоть погибших красноармейцев успеваем землей засыпать», — глядя на крикливые кровожадные полчища стервятников невесело подумал Александр и с досадой поморщился оттого, что в мыслях произнес слово «хорошо», которое никак не соответствовало всему виденному. С тревогой смотрел он на повозки с ранеными бойцами, с разным военным скарбом, зная, что гитлеровцы начали решительное наступление на волжскую твердыню — Сталинград. Как сдержать эту чудовищную лавину, эту западную орду двадцатого века, ворвавшуюся в пределы России по приказу новоявленного хана Батыя — Адольфа Гитлера?
Уже несколько дней бойцы 112-й стрелковой дивизии, которой командовал теперь полковник Ермолкин, сменивший погибшего полковника Сологуба, мерили испепеляющую восточными сухими ветрами, поднимавшими в воздух тучи горячего песка и забивавшими глазами, рот и уши, степь между Доном и Волгой, сдерживая вместе с другими частями Красной армии главные силы 6-й армии Паулюса и 4-й танковой армии Гота, нацеленные на Сталинград.
В штабе комсоставу дивизии объяснили:
— Ставка Гитлера разработала единый план по окружению войск Сталинградского и Юго-Восточного фронтов и овладению правым берегом Волги, чтобы взять Сталинград в клещи… Предстоят тяжелые бои.
— Будто они не были тяжелыми до этого, — рассказывал Званцов старшине Сидоренко о положении дел, возвратясь из штаба.
Через три дня красноармейцы батальона омыли в волжской воде руки и лица у поселка Лабошанка, что севернее Сталинграда.
— Какое сегодня число, Сидоренко, что-то я запутался? — Александр зачерпнул в пригоршни набегавшую на прибрежные камешки воду, плеснул ее на свое лицо, смывая с него пыль.
— Двадцать третьего августа, товарищ старший лейтенант, — ответил старшина, который уже успел умыться и теперь вытирался полотенцем.
С недавнего времени Сидоренко возглавил роту, командир которой погиб в результате очередной бомбежки. Других командиров не было, и комбат остановил свой выбор на старшине. Даже не будучи лейтенантом, он вполне подходил для этой должности по своим личным качествам, отваге, смекалке и, главное, по уважению со стороны бойцов.
Освежив влагой лицо и вдыхая прохладу, Александр невольно залюбовался широкой гладью реки. «Не знаю, — размышлял он, — прав Гоголь или нет, описывая Днепр, но если бы он видел Волгу в этом месте, то неизвестно, какую бы придумал гиперболу. Эту реку, действительно, не всякая птица перелетит… Не река, а сама история: вот сейчас появятся челны Степана Разина с его подвыпившей ватагой, вот он сам с персидской княжной на руках…»
— Товарищ старший лейтенант, товарищ старший лейтенант, — прервал вдруг лирическое настроение Званцова рядовой Агеев. — Немцы? Вона там! — показал он рукой на взгорок. — Близко!
Александр поднял руку, предупреждая, чтобы не шумели, побежал по рыжей колючей траве наверх взгорка, пригибаясь, и лежа приложил к глазам бинокль. И он увидел, как немецкие солдаты, оставив танки в метрах пятидесяти от берега, сбегали к реке, опускали руки в воду, смеясь, обрызгивали друг друга, и тоже рассматривали противоположный берег Волги.
— Кто ими командует, товарищ старший лейтенант? — щелкнул затвором винтовки рядовой Жигалко.
— Какая тебе разница? — раздраженно проворчал за комбата Агеев. — Обняться с ним хочешь, что ли: мол, приветствуем вас на берегу нашей матушки-реки, да?
— Я хотел бы пулей его поприветствовать, понял? — с недовольным выражением на уставшем лице ответил Жигалко. — Видишь, мутят нашу Волгу своими грязными мордами, сволочи! Как же так!..
— Командует немецкими войсками генерал-полковник Фридрих фон Паулюс, — не отрывая от глаз бинокль, объяснил бойцам Александр. — Поздороваться с ним нас не допустят… пока! — добавил он. — А там видно будет… Я думаю, захлебнутся они волжской водой… И мы им с удовольствием поможем!..
Комбат созвал командиров рот лейтенантов Свирского, Угарова, Степанкова и Сидоренко.
— Со штабом дивизии связи нет, — сказал Званцов, — поэтому и приказа ждать не приходится… Но он нам теперь и не нужен… Отступать нам некуда, сами видите — Волга!.. И фашисты в этом месте форсировать ее не станут — широко и глубоко… Они двинутся на юг, к городу, то есть прямо на нас: иного пути им просто-напросто нет… Поэтому слушайте мой приказ: окопаться и, если доведется, отстреливаясь, на животе отползать к городу… Не вставать и не бежать — отползать!
И батальон быстро зарылся в песок, замер в ожидании. Немцы не долго оставались на месте. Это был их небольшой передовой отряд. Заревели моторы и танки, а вслед за ними и несколько бронетранспортеров, как и предполагал старший лейтенант, двинулись вдоль берега на юг.
— К бою! — приказ Званцова, словно ветерок, пролетел по цепи окопавшихся красноармейцев, и особенно коротко: — Огонь!
Гитлеровцев плотным огнем батальон встретил с близкого расстояния. От неожиданности немцы, видимо, растерялись, остановились. Из бронетранспортеров стали выпрыгивать и прижиматься к ним автоматчики.
— Почему танки остановились? — недоумевал ротный Угаров. — У нас же ни одной пушки…
— Это мы знаем, Семен Игнатьевич, а фашисты — нет… Но то, что мы умеем хорошо пользоваться гранатами, для них не секрет… Мало ли их сгорело в степи!.. Еще бы бутылок с зажигательной смесью! К сожалению, у нас этого чудо-оружия не осталось… Но опять же об этом знаем только мы…
После интенсивной, но короткой перестрелки немцы свернули в сторону и ушли от реки в степь.
— Уходят, мерзавцы, — подполз к Званцову лейтенант Свирский. — Драпают!
— Не стали рисковать, в обход к городу пошли, — оценивал ситуацию Званцов. — Мы для них — цель второстепенная, город — вот их направление главного удара…
Южнее от расположения батальона над Волгой высоко в небо уперся огромный столб черного дыма. Там начиналась героическая трагедия города, там решалась, по существу, судьба страны.
Когда была налажена связь, батальон Званцова получил приказ штаба дивизии, немедленно войти в город. Сталинград раскинулся вдоль берега Волги длинной полосой. Фашисты пытались захватить северную его часть. Однако поселки Орловка, Спартаковка, Рынок оказались неприступными для немцев. Вместе с бойцами 62-й армии город здесь защищало все население. Не оставил здесь свои позиции и батальон Александра. И гитлеровцы получили от ворот поворот.
Однако положение оставалось крайне тяжелым. Сталинград, густо застроенный преимущественно деревянными домами, от первых же бомбежек буквально тонул в огне. Горели здания, дымились промышленные предприятия, а тушить было нечем — водопроводы разрушены, в колодцах воды не хватает. Обстановка еще больше усугубилась, когда 13 сентября немецкие войска приступили к непосредственному штурму города. Бои разгорелись на улицах и площадях, в садах и домах. Нередко случалось так, что в одной половине дома находились красноармейцы, в другой — фашисты.
112-я дивизия, наряду с другими воинскими частями, принявшая на себя одну из первых волн штурма, таяла на глазах. Званцов сам не видел, но позже узнал, как погиб в развалинах города лейтенант Максимовский: на его батальон немецкая авиация, имевшая превосходство в воздухе, обрушила десятки бомб. От взрыва одной из них и погиб лейтенант. Медсестра Верочка, сообщившая эту горькую новость, вытерла куском бинта влажные глаза. Она давно не плакала, но Максимовского ей стало очень жаль. Эта хрупкая девушка вытаскивала из-под огня раненых бойцов, закрывала глаза убитым. Ей удалось отправить в медсанбант рядового Агеева.
— Сестричка, я выживу, — стонал окровавленный Агеев, — хочу побывать дома… детишек увидеть… у меня их двое… обе девочки…
— Выживешь, Агейчик мой, обязательно выживешь, — утешала его Верочка. — В госпитале не таких выхаживают…
— Спасибо, Вера, спасибо… А комбату скажи… вот я… подвел…
— Ты не волнуйся, крепись, — склонилась над раненым медсестра.
Позже стало известно, что и медсанбат попал под обстрел и в огне никто не уцелел.
Званцов заметил одну особенность немецкой авиации. Иногда гитлеровские асы буквально преследовали скрывавшихся в развалинах одиноких бойцов, а иногда не бомбили даже небольшие части. Это происходило тогда, когда расстояние между красноармейцами и немецкими солдатами было минимальным, и летчики боялись попасть в своих. Поэтому Александр подводил свой батальон поближе к позициям противника и тогда можно было не опасаться налетов. Батальон долго удерживал три каменных дома. Красноармейцы слышали насмешливые крики фашистов:
— Русиш, завтра ты буль-буль Вольга…
— Сначала я тебя, гада, в твоей собственной крови утоплю, — громко отвечал им старшина Сидоренко и запевал своим красивым басом: — Есть на Волге утес, диким мохом порос…
Немцы в ярости открывали на его голос огонь, пули дробили кирпичи в стенах, крошки и пыль сыпались на головы бойцов. В рукопашном бою Сидоренко не было равных: он разбрасывал фашистских вояк по углам, как тряпки. И Званцов досадовал, что никак не мог добраться до штаба, чтобы написать соответствующую бумагу о присвоении командиру роты Василию Федоровичу Сидоренко воинского звания «лейтенант». «Вот остановим этих тевтонских псов-рыцарей, — думал он, — и я пойду в штаб…» Однако остановить противника было нелегко. Отстреливаясь из каждой зияющей дыры, образовавшейся в стенах в результате взрывов бомб и снарядов, бойцы батальона медленно, поливая кровью метр за метром, вытеснялись превосходящими силами гитлеровцев в сторону крутого берега Волги.
Ни Александр, ни оставшиеся в живых бойцы батальона не знали, что Гитлер поставил перед 6-й армией Паулюса очередной срок для взятия Сталинграда — 25 сентября, но на себе чувствовали ожесточенную бомбежку и обстрел из всех видов оружия. Старшина Сидоренко с несколькими бойцами своей роты встретил в небольшой полуразрушенной комнате дома целый взвод немецких солдат. Завязалась рукопашная схватка, ибо стрелять было невозможно — был риск попасть в своих, по этой же причине невозможно было и взрывать гранаты. Была настоящая резня, сверкали в руках лезвия кинжалов, слышались крики и стоны. Старшину, как свора бешенных собак, облепили солдаты в зеленой форме. После того, как кровавая сеча закончилась, Верочка с трудом вытащила из-под битого кирпича и щебенки тяжелое тело старшины. Он, не открывая глаз, глухо стонал от боли.
— Василий Федорович! — склонился над ним Званцов, — ты слышишь меня?
— Слышу, — тихо прошептал Сидоренко, было видно по его лицу, как трудно ему было даже шептать, — передай… — это слово он произнес четко, приоткрыл окровавленные губы, тут же смолк, и голова его опрокинулась набок. Верочка кинулась щупать пульс — его не было.
— Умер! — с ужасом крикнула она, зарыдав. — Василий Федорович, старшина!..
— Что просил передать перед смертью Сидоренко и кому, останется тайной, — сказал Званцов.
— Никакой тайны, — погладила Верочка своей маленькой рукой большую кисть руки Сидоренко, — у него жена и дети остались… Он просил им передать, что… что… — она опять стала вытирать рукавом гимнастерки набежавшие на глаза слезы.
Схоронили старшину в небольшом дворике, между домами. Благо земля здесь оказалась податливой, без камней, можно было без труда выкопать углубление.
— Потом его похоронят в братской могиле, — снял каску и склонил голову над невысоким холмиком свежей земли лейтенант Степанков и вдруг добавил: — Прощай, старшина, и не грусти, мы скоро встретимся…
— Не каркай! — рассердился лейтенант Угаров, но тут же смягчил гнев: — Об этом лучше не думай… Каждому свое на роду написано… Война нам самой судьбой уготована, так что…
Прислонившись к стене дома легко раненный в плечо Жигалко громко читал «Отче наш». В другой обстановке Александр наверняка пожурил бы солдата за публичное чтение молитвы. Воспитанному со школьной скамьи в духе, как тогда любили повторять вслед за Лениным, воинствующего атеизма, ему любая молитва резала слух. Но теперь Александру стало даже обидно, что он не запомнил ни единой строки из молитвы Господней, которую, провожая его в армию, читала мать Анисья Никоновна. Каракулями она даже написала эту молитву на листке бумаги и сунула ему в карман. Но вот где теперь этот листок, Александр не знал — сколько уже он сменил гимнастерок, в кармане одной из них листок матери, видимо, так и остался, о чем Званцов теперь откровенно пожалел.
— Прошу к столу! — вдруг услышал комбат голос лейтенанта Свирского, прыгнувшего из проема окна с фляжкой и плитками шоколада в руках. — Вернее, помянем Василия Федоровича, хороший был старшина… Я видел там, в комнате… Столько фрицев он уложил!.. Я начал считать и бросил…
— Не только старшину Сидоренко, помянем всех погибших, — согласился Званцов, принимая из рук Свирского фляжку. — Комдива полковника Сологуба, капитана Держакова, лейтенанта Максимовского, рядового Агеева и всех, всех… несть им числа…
Временами во время ожесточенных схваток один и тот же дом переходил из рук в руки красноармейцев и немецких солдат. И трудно было определить, где проходила огненная линия, разделявшая враждующие стороны. Иногда встречались бойцы других советских воинских частей. В одном из боев Званцову попался на глаза незнакомый капитан, раненный в обе руки. Он был весь в пыли и грязи.
— Наш? — неожиданно и не к месту спросил Александр.
— Ну а чей же! — удивился капитан.
— Я имею в виду нашу 112-ю дивизию?
— Нет, я из 13-й гвардейской стрелковой дивизии Героя Советского Союза генерал-майора Родимцева Александра Ильича… Слыхал о таком?
— Кто же Родимцева не знает!
— Стряхните с меня пыль, черт возьми… Я не раз «приземлялся» в воронки, прятался в развалинах, на меня пикировали «Юнкерсы», понимаете, на меня одного… Вот сволочи!
Верочка стряхнула с гимнастерки капитана пыль, бинтом вытерла лицо, перевязала раны.
— Теперь я до своих доберусь, — улыбнулся капитан, — а то подумают, что пропал без вести или еще что-нибудь… Меня завалило кирпичами… Пока выбрался, сами понимаете, без рук тяжело, смотрю, наши уже тю-тю… Попробуй в этом бедламе разберись, куда они направились…
— Теперь весь город — место боя, от берега Волги до Мамаева кургана, — вздохнул Званцов.
— Был и на Мамаевом, сказал капитан. — Вот где резня!.. Оттуда весь город, как на ладони… А над городом, будто мухи, немецкие и наши самолеты. Немецких, к сожалению, больше…
Подошел с перевязанным плечом рядовой Жигалко. Заложив указательный палец в правое ухо, долго тряс им. Вынул палец, прислушался.
— Или я оглох, или что? — обратился он к Званцову, выглядывавшему на пустынную и там-сям дымящуюся улицу.
— Ты не оглох, Жигалко, не оглох, — комбат и сам внимательно прислушивался.
Грозная тишина, наступившая внезапно, тревожила его. Неспроста фашисты отошли и затаились. Так уже не раз бывало. После затишья вспыхивал новый огневой шквал, возобновлялся новый натиск противника, рвущегося к крутому берегу Волги, под откосом которого находились основные силы защитников Сталинграда, штаб и командный пункт командующего 62-й армией Василия Ивановича Чуйкова.
— Может, нам сблизиться с немчурой, — плечом толкнул Александра капитан.
— Тебе только и сближаться, — горько усмехнулся Званцов. — Скажи еще, что в рукопашную пойдешь, — глянул он на забинтованные руки капитана.
— Да, угораздило, — вздохнул капитан, — хоть бы одну руку задело, а то сразу обе… Как назло!
— Кстати, что вы капитан, видно, а как фамилия? Моя — Званцов Александр Афанасьевич.
— Петров! Петров я, Петровых на Руси, если собрать, выйдет не одно ополчение… А звать меня Михаилом Васильевичем, может, не забудете…
В этот момент воздух наполнился нарастающим гулом моторов.
— Вот и вся разгадка тишины, — насторожился комбат, — готовится новый штурм, но сначала начнут обрабатывать авиацией… Поэтому их пехота и отошла, чтобы укрыться понадежнее… Сейчас начнется представление!
— Черт! Руки, руки! — почти кричал капитан Петров. — Остались зубы… и то оружие…
— Вам лучше в санбат, капитан, — посоветовал Званцов.
— А где он санбат, а где что, — пожал плечами Петров и скрылся в развалинах дома.
Но будут новые развалины, которые сокрушат под собой все живое. И комбат приказал бойцам скрытно, где надо, ползком на брюхе сблизиться с притаившимися за такими же развалинами немецкими солдатами.
— Пусть и они нам пока помогают, а после мы с ними обменяемся приветствиями…
Десятки самолетов с крестами на крыльях и фюзеляже появились над непокоренными кварталами города, сбрасывая на них сотни тонн огненно-стального груза. Пыль и дым окутали все: ни увидеть бойцов, ни докричаться до них. После воздушной атаки через улицу из всех щелей разбитых зданий вспыхнул бешеный огонь из пушек, гранатометов, огнеметов, и нескончаемый свинцовый ливень из пулеметов и автоматов обрушился на головы бойцов батальона. Званцов с трудом выбрался из-под развалин, но тут же вновь был засыпан камнями и пылью: рядом взорвался снаряд.
— Старший лейтенант! — падая, услышал он голос, несказанно далекий, но очень знакомый. «Ну что же это такое?! — подумал он. — Почему я падаю… так глубоко… и в такую темень… Сидоренко, почему света нет?»
Пришел в себя Званцов в полевом госпитале, сооруженном в высоком — откосе на берегу Волги. Стены помещения были обиты фанерными листами, между соединениями которых в момент взрывов снарядов и бомб, шурша, сыпался песок. Александр попытался пошевелиться, но тело не подчинялось его воле, лишь голову он смог повернуть набок. Рядом лежало много раненых красноармейцев. Заметив, что Званцов пошевелился, к нему подошел человек в белом халате, лица которого Александр никак не мог разглядеть. Это был врач. Он наклонился, внимательно посмотрел на Александра и спросил:
— Вы можете говорить?
— Да, — тихо протянул Александр, — могу… — И вдруг спросил: — Кто из батальона остался жив?
— Не знаю, голубчик, — развел руками врач. — Может, живы, а возможно, все погибли… Но вы не переживайте. Такая мясорубка?… Радуйтесь, что вы живы…
— Это несправедливо, — прошептал Александр.
— Что несправедливо? — еще ниже наклонился над ним врач.
— Мне к своим надо…
— Ну вот! — покачал головой врач. — А кто же Сталинград защищать будет?
Затем врач отошел и вернулся не один. С ним была Верочка. Раненая, в бинтах, но ходить могла. Это она, сама окровавленная, из груды камней и щебня вытащила комбата, но до берега добраться с ним не смогла, ей подсобили красноармейцы. Батальон Званцова весь остался под развалинами. Александр, открыв глаза, узнал Верочку, попытался улыбнуться ей, но не смог.
— Здесь оставаться небезопасно, сестра, подошел к Верочке врач, — его, — кивнул он на комбата, — срочно нужно переправить на тот берег, только там его еще можно попытаться спасти… Да и вам. голубушка, надо в госпиталь… Есть еще одна неповрежденная лодка, тяжелораненых отправим на ней… На плотах нельзя, грести некому — вот беда!
— Я с ним, — тихо, но решительно сказала Верочка, и врач не стал возражать, а, наоборот, поддержал:
— Хорошо, хорошо, — кивнул он, — я же сказал: вам тоже ведь надо туда… К тому же будете оказывать раненым помощь… Волга-то, она широкая, одним махом ее не одолеть…
Лодка оказалась небольшой. В нее уложили семерых раненых красноармейцев и Александра. Верочка умостилась рядом с ним, взяв его руку в свою и нежно гладила. Уже стемнело, можно было переправляться. Днем на переправу со свистом и шипением падали сотни бомб и снарядов врага. градом сыпались пули из пулеметов и автоматов. Но и в ночное время было небезопасно. Воду часто озаряли осветительные ракеты немцев, однако все же ночью оставался шанс благополучно переправиться на противоположный берег. Однорукий пожилой человек в военной форме, видимо боец, сел в конце лодки у мотора.
— Ничего, сестричка, — глухо сказал он Верочке, не беспокойся, я не первый раз переплываю туда и сюда, небось, и теперь Бог помилует, не даст нам утонуть…
Он здоровой рукой завел мотор, который сразу же заработал, пуская густые едкие клубы дыма. Лодка, покачиваясь на волне, медленно, как показалось Верочке, крадучись, двинулась вперед. Сначала ничего не было видно. Лодка плыла в темноте, лишь отблеск пожаров в городе освещал ее контуры и согнувшуюся фигуру бойца у мотора. Но вот вспыхнула осветительная ракета, и Верочка увидела, что справа и слева двигались плоты и еще какие-то лодки с людьми. Откуда-то с берега ударила пушка, затем другая. На водной глади вверх поднимались фонтаны воды и дымя Немцы стали обстреливать Волгу но всей ее ширине. Вдобавок к тому, над рекой появились самолеты. С обоих берегов по ним били зенитные орудия, целая стена трассирующих пуль пронизывала темный небосклон, отражаясь в воде.
— И каждую ночь вот так, — услышала Верочка голос сидящего у мотора человека. — Покоя не дают!..
Лодка двигалась не так быстро, как хотелось Верочке, А нельзя ли увеличить скорость? — спросила она. Нет, нельзя, — услышала она в ответ. — Идем на пределе…
В свете появившихся над рекой новых ракет медсестра лучше рассмотрела перевозчика, который что-то говорил, но что — она не сразу услышала. Лишь потом до нее стали долетать слова: «Святым Боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас и сохрани». И так несколько раз. Девушке уже самой захотелось повторить бесхитростные слова молитвы, но в этот момент совсем, совсем близко что-то с надрывом зашипело и заныло. Верочка увидела, как в испуге пригнулся к мотору перевозчик. Она инсктиктивно закрыла собой Александра, спасая его от чего-то приближающегося, неведомого и неотвратимо-страшного. Снаряд, выпущенный из ствола немецкой пушки, упал под левый борт лодки и взорвался. Огромный столб огня, дыма и щепок взметнулся к небу. Через несколько минут, когда дым рассеялся, на все еще неуспокоившихся волнах, освещенных висевшими над рекой осветительными ракетами, где была лодка, качались и дымились обугленные щепки и на воде догорали остатки масла и бензина, выплеснутого из разбитого мотора.
А другие плоты и лодки продолжали свои путь к спасению.
Сорок второй год был на исходе. Война достигла своего апогея, начинался ее перелом. В Нагорном люди жили без радио и газет, но и в этих условиях до них доходили слухи о событиях в Сталинграде. Заметно приуныли староста и полицаи, которые уже не так нахально размахивали плетками, сгоняя мужиков и баб на работу; Трудились нагорновцы, как и прежде, в колхозе. Поговаривали о каком-то хозяине, который должен был приехать из Германии, но никак не мог. А после краха гитлеровских планов на Волге приезд некоего хозяина и вовсе оставался неопределенным.
— Ну, что, Егор Иванович, готовишь лапти в дорогу, ох, как бежать придется? подтрунивал над Грихановым Митька. — Плети запасные, лыко, небось, заготовил?
— Пошел ты, знаешь, куда, — сердился полицай.
— На кудыкину гору али как? Не знаю, растолкуй мне, тупоумному, — морочил Митька голову Егору.
— Куда подальше, понял?
— Да не злись, господин полицай!.. Дай покурить, у тебя папиросы славные бывают…
— Папирос у меня сроду не бывало, а если и были бы, не дал бы, — нехотя отвечал Егор Иванович, — я хоть и полицай, а что я тебе или кому плохое делаю? Что я вас плеткой обхаживаю, — характер у Гриханова отходчивый, мягкий. — Вот сигара есть, — примирительно сказал он и полез в карман черной куртки с зеленоватым большим нелепым воротником и такими же обшлагами. — Гляди, какая длинная и кривая, как сабля… А внутри соломинка на всю длину, ишь что придумали мадьяры, а дали мне их немцы… Ну, этот… заготовитель ихний… Блюхер!..
— Не Блюхер, а Блюггер… Темнота!.. Вместо буквы «ха» — произноси «гэ», ясно?
— Пускай будет и «гэ», он и есть на букву «гэ», у людей всю живность поотнимал… Такой паскуда, ей-богу!.. В церкви склад сделал, так чего там только нет… И все наше, сграбастали — и туда!
— А староста брехал: откроем церковь, служба будет! Икону Тихвинской Божьей Матери выставим…
— Ну так не все от Свирида Кузьмича зависит, он такой же подневольный…. Немцы решили склад сделать и сделали… Так вот… На, возьми, — протянул он сигару Митьке, — у меня дома еще есть… пачка целая…Травись, коли хочешь, а я так их держу… Ежели хто попросит!.. Я вот лучше своей махрой позабавлюсь. — И он достал из кармана кисет, оторвал кусочек газеты, насыпал на него крупно нарезанную махорку, скатал ее в трубочку, послюнявил край газеты и цыгарка готова, сунул ее в рот, чиркнул спичкой, вдохнул: — Куда там ихние сигары до нашей цыгарки, до мозгов прошибает…
— Благодарствую, Егор Иванович, родина не забудет твоей щедрости, — беря сигару, ехидно улыбнулся Митька и, оглядываясь по сторонам, шепнул: — Это тебе зачтется, когда наши придут…
— Ты!.. Да как ты! — тоже испуганно стал оглядываться полицай.
— Слыхал, небось, как твоим хозяевам в Сталинграде накостыляли? — не унимался Митька, ему было интересно наблюдать за смятением полицая. — И что Москву немцы взяли — брехня!
— Откуда ты все знаешь, а? Какая сорока на хвосте тебе принесла все это? — полицай не то подозрительно, не то с какой — то грустной надеждой посмотрел на Митьку. — Откуда, а?
— Откуда, откуда, — почесал Митька голову выше виска, — партизаны просветили…
— Но ты брось мне такие шуточки шутить! — пуская дым через ноздри, махнул рукой Гриханов… — Никаких партизан у нас нет… Я сам по лесу шлялся — никого!.. Одни птички тинькают…
— В такую пору-то птички?… В нашем лесу, может, и нет, но балакают, есть такой партизанский отряд… Помнишь секретаря райкома партии?
— Это Морозова, что ли?
— Его, Юрия Федоровича. …Они руководит тем отрядом… Ну, такие слухи ходят!.. Видно, как все вы уши опустили, будто псы бродячие, увидев кого с палкой… Морозов вам надерет уши-то!.. А не он, так другие…
— Ладно, ладно, меня пужать не надо, — нахмурился полицай. — Только ты, Митька, об этом ни с кем не балакай, не все такие, как я, — выдадут, понял?
— Как не понять, Егор Иванович, — Митька закурил сигару, едкий дым, хотя и с незнакомым, но щекочащим ноздри ароматом перехватил ему дыхание. — Фу! Все-таки, скажу я, гадость! Так снаружи вроде и пахнет, а на дым наш самосад ядренее, как затянешься — сразу теплее становится, — он ласково, даже несколько с состраданием и сожалением поглядел на Гриханова. — Я с вами, Егор Иванович, как с родным, душу нараспашку!.. Как там Катька, что-то ее не видать?… Хотя что я спрашиваю: такое время — ни моей гармошки, ни Катиной песни… Одна скукота!
— Видел когда-нибудь летом грозовую тучу?… Так она мрачнее такой тучи, — вздохнул Гриханов. — Как Витька пропал, так и она — сплошная заковыка…
— Почему Витька пропал? — округлил глаза Митька. — Тоже ляпнешь, как в лужу… это самое… Не обязательно пропал!.. Где-нибудь с летчиком в подполье ушел… Слыхал такое слово: «подполье»? Его немцы, как черт ладана боятся… Может, Виктор даже в Нагорном, может, он даже в моей хате… к вылазке готовится, — рассмеялся Митька. — Я им по ночам на гармошке режу, а они пляшут до упаду… Смеются над вами, горе-сыщики!..
— Смешно дураку, что ухо на боку!.. Зубоскал ты, Митька, понял? — с досады махнул рукой полицай. — Гляди, дозубоскалишься!.. Подумают, что правду болтаешь — хватят веревкой за кадык и болтай ногами! — Гриханов сплюнул в сторону и пошел по своим делам.
Сталинградские события наложили отпечаток и на мадьяр, охранявших лагерь. Они стали более уважительнее относиться к нагорновцам. Некоторых из них начальство даже заподозрило в слишком мягком обращении с военнопленными. И, конечно, среди таких неблагонадежных оказался Ласло. Забежав вечером в ближайшую от лагеря хату, он стал греть у печки замершие руки.
— Продрог, Ласло? Садись к столу, угостим чем Бог послал, — обратились к нему гостеприимные хозяева.
— Нe-ет! — отрицательно покрутил он головой и откровенно прослезился. — На фронт… и меня… — Он достал из кармана носовой платок и стал им вытирать намокшие глаза. — Экзекуция! — произнес он с ужасом, имея в виду, что такое наказание придумали начальники для тех, кто стал проявлять мягкотелость.
— Бог даст, живым останешься, — утешали его.
— Я сдамся русским!..
Действительно, дня через два небольшую группу охранников отправили на фронт, дыхание котоpoгo уже все сильнее чувствовалось и Нагорном. Это был пасмурный день с тяжелыми, косматыми тучами, низко и бесконечно ползущими над землей. В пути они теряли легкие белые кружевные снежинки, на которых с севера летела на юг зима. Уже на следующее утро поле широко белело и мелко-мелко искрилось в лучах яркого, но почти не греющего солнца. Ударили морозы, загнав воробьев под камышовые стрехи хат, подули свирепые ветра, заставляя вскипать на дорогах порошу. Мерзли в бараке военнопленные, хлопали ладошами и топтали снег ногами охранники лагеря, которые тоже мерзли, хотя на ногах у них были сплетенные из жгутов соломы чуни. Изготовлять такую чудо-обувь оккупанты заставляли жителей Нагорного и соседних сел.
Нелегко пришлось и группе, которую отправили в окопы. Многих постигла тяжелая доля. Едва добравшись до передовой, группе пришлось тут же отступать. И уже в декабре Ласло и оставшиеся в живых его коллег я вернулись в свою часть. Жители Нагорного встретили Ласло с искренним удовлетворением, наварили ему побольше крумплей, так он называл картошку, отогревали чаем и даже поднесли для «сугреву» стопку первака, oт которого щеки у Ласло зарделись и язык стал спотыкаться.
— Я пушку так, — жестами показывал он, как воткнул свою винтовку стволом в сугроб и поднял обе руки, пытаясь сдаться русским. — Нo «Катюши» пух, пух, пух… Огонь!.. И я бежать, бежать, — жаловался Ласло.
— Ничего, жив остался и скажи спасибо судьбе, — широко перекрестилась сама и перекрестила Ласло Власьевна. — Ты добрый человечек и Господь тебя помиловал.
— А хочешь, предложил Митька, мы тебя спрячем, ни одна собака не найдет, а придут наши тебя даже в военнопленные не запишут… Мы расскажем им, кто ты такой А?
— О, нет, нет, — стал отмахиваться от такого предложения мадьяр обеими руками. — Немцы найдут и — шиссен! — вспомнил он немецкое слово «стрелять». — И вас всех шиссен… Нет, нет!..
И он по-прежнему нес службу охранника.
Все чаще и чаще в Нагорное заглядывали немцы. То раненых привозили. то уставших, измученных боями своих солдат на краткий отдых, размещали их по хатам, выгоняя, как правило, хозяев на мороз. Однако в хату Варвары Поречиной они не заглядывали. Ее облюбовал для проживания унтер-офицер Пауль Блюггер, один из заготовителей продовольствия для вермахта, короче говоря, занимавшийся открытым грабежом. Но и он выгнал вон из дома и Варьку и ее старую тетку Полину Трофимовну.
Мы же в сарае околеем, — жаловалась Варька, встретив на улице бывшего одноклассника Тихона. — Я-то еще как-нибудь выдержу, молодая, а тетя? Она зуб на зуб не попадает… И так круглые сутки, что делать, Тишка?
Тот беспомощно разводил руками, его семью тоже не однажды выгоняли из хаты.
— На все воля божья, Варварушка, — шепелявила тетка Полина Трофимовна.
Отец Варьки ушел на войну в первые же дни ее объявления и как в воду канул, ни одной весточки о себе не подал. Мобилизованные вместе с ним односельчане говорили, что он будто бы попал в окружение под Старой Русой, из которого мало кто вышел живым и здоровым; мать ее перед самой войной умерла от столбняка: на своем же дворе загнала в пятку ржавый гвоздь, кто-то посоветовал ей присыпать рану землей, что привело к заражению и кончине. И теперь Варька жила с теткой, сестрой матери, женщиной весьма набожной и очень переживающей за племянницу.
— Ты только побольше кутайся в тряпье, — советовала тетка племяннице, и личико-то, личико погуще вымазывай сапухой… Купанты приставагь не будут…
И Варька делала все так, как подсказывала Полина Трофимовна: совала руку в дымоход печки над загнеткой и вымазывала сапухой щеки, пока не становилась похожей на шахтера, тальке что поднявшегося наверх из забоя. И бродила она по двору, как тетка, опираясь на палочку, сгорбившись, в истрепанной пиши на голове, ни дать, ни взять — старушка. Словом, и она за время оккупации научилась, как и многие другие женщины и девушки, искусству маскировки.
Пауль Блюггер с нескрываемым презрением смотрел на эту грязную варварку. Он был хорошо упитанным на дармовых харчах, с большой совершенно лысой головой, крепко сидящей на толстой шее, сросшейся с широкими плечами, любившим не только плотно поесть, но и выпить шнапса. Осуществлять заготовку продовольствия для него было проще пареной репы: зайдя со своим неизменным то ли помощником, то ли денщиком Иоганном Шихом в какой-нибудь двор и увидев там поросенка, он, грозно вращая водянистого цвета глазами, произносил одно и то же слово:
— Дойчланд! — А если владелец животного не понимал, добавлял для ясности: — Германия!..
И с этой минуты поросенок становился собственностью Германии. Вдобавок Блюггер, выучивший знаменитое русское слово, требовал:
— Самогон!..
Если у кого таковой имелся, унтер-офицеру подносили бутылку с мутноватой жидкостью, которую он сначала внимательно изучал глазами, к чему подключался и Ших, затем заставлял глотнуть подателя этого напитка, а потом уж и сам пил в полной уверенности, что его не отравят. Таким образом, отобранные у местного населения продукты, Блюггер свозил в церковь, которая, несмотря нам все старания Свирида Кузьмича, не стала храмом, а превратилась в фашистский склад. Там заготовитель с немецкой педантичностью все переписывал, заносил в учетную книгу, готовил соответствующий отчет и подавал его по инстанции начальству.
Он часто заставлял или Полину Трофимовну, или Варьку, кто попадался на глаза, делать уборку в хате: подметать, вытирать окна, засаленный после пирушки стол, мыть посуду, собирать валявшиеся по полу пустые бутылки. Требовал, чтобы печь всегда была натоплена. Рубить дрова Варваре, по ее просьбе, всегда помогал Тихон, который жил на том же проулке, недалеко, в то время как хата Митьки находилась на другом конце села. Блюггер не раз подхваливал Тихона, а как-то раз так расщедрился, что даже дал ему немецкую марку.
Однажды после неудачной заготовительной вылазки по окрестным селам, сильно удрученный и по этой причине перебравший шнапса вместе с конфискованным самогоном, намного больше, чем мог выдержать его арийский организм, унтер-офицер, ввалившись в хату и споткнувшись о пустую бутылку, выкатившуюся из-под стола, заорал благим матом по-немецки, и этот его отчаянный крик услышали в сарае.
— Ой, Господи, Царю Небесный Иисусе Христе, сохрани и помилуй! — кутаясь в старый заплатанный полушубок, перекрестилась в испуге Полина Трофимовна. — Наш-то, наш как разоряется, никак кличет уборку делать в хате! — Ее знобило от холода, донимал приступ жара.
— Сиди, тетя, сиди, — Варька увидела, что тетка пытается подняться на ноги. — Я сама пойду приберу. — Она накинула на голову проеденную во многих местах молью шаль из грубой серой шерсти, которую нашла в углу чулана, надела на плечи видавшую виды стеганную куфайку, так в Нагорном называли телогрейку, и пошла через заснеженный двор в хату.
Пауль Блюггер, откинувшись спиной к стене, сидел за столом и недовольно бурчал, произнося неизвестные Варваре немецкие слова. Должно быть, как поняла она, ругался по поводу беспорядка в хате. Немец брезгливо посмотрел на ее испачканную рожицу. Варька, взяв веник, быстро смела на полу мусор, собрала и поставила в угол батарею пустых бутылок, нагибаясь и показывая Блюггеру круглый зад. Хмель и без того кружил голову унтер-офицера, а тут вдруг животные страсти его так накалились, что он вскочил с места как ужаленный — слишком давно имел он дело с женщинами и готов был броситься, как изголодавшийся бродячий пес на любой кусок брошенного мяса, даже на грязную старуху. Пошатываясь, немец сделал шаг к Варваре, ухватился за рукав куфайки, рванул на себя и, когда одежда слетела с плеч девушки, увидел молодую, стройную фигуру.
— О! Фрау!.. Ду блюмюнд! (Юный цветок.) О! — крикнул он, хватая Варьку за плечи. — Да хаст ду! — глаза его покраснели, как у быка-производителя, вышли из орбит и вспыхнули недобрым огнем. — Айф бейет! — Он схватил девушку и стал подталкивать ее к деревянной кровати, срывая с ее головы старую шаль. Шелковистые русые волосы Варьки, рассыпавшиеся по спине и плечам, еще больше раззадорили унтер-офицера… В его сильных руках она оказалась совершенно беззащитной. Он яростно срывал с девушки остатки тряпья, пока она не оказалась почти голой, повалил на постель и… изнасиловал — грубо, безжалостно…
Полина Трофимовна слышала отчаянный крик племянницы, понимая, что в хате происходит недоброе, проклинала себя, что не пошла сама убирать в доме, и неистово крестилась, обернувшись к темной иконе, висевшей на стене холодного сарая. Ничего другого, более действенного, для облегчения положения племянницы придумать она не могла.
А Блюггер, удовлетворив свою похоть, резким движением руки показал убитой горем и стыдом девушке, чтобы она поднималась с постели, а когда она отошла в сторону, сдернул с кровати простыню с небольшим свежим кровавым пятнышком.
— О! — торжествовал он. — Ду юндфрау! Кейше! (Целомудренная.) — чмокнул он слюнявыми губами, натянул на себя штаны, подошел к столу и отрезал ножом-финкой от увесистого куска тонкую полоску сала. — Шмальц! — сунул он в руку Варьке эту полоску, повторяя: — Ду кейше?! Гартенербере!.. Их абрайзен!.. (Я сорвал клубничку.)
С горькими слезами Варька, опять набросав на себя тряпье, возвратилась в сарай, где дала волю слезам, сдерживая громкие рыдания и пряча лицо в ладони. Полина Трофимовна гладила ее голову и тоже безутешно плакала. На следующий день Варька попросила Тихона, пришедшего помочь ей с дровами, срочно поговорить. По ее испуганному выражению и покрасневшим от слез глазам Тихон сразу догадался, что произошло нечто неприятное.
— Что такое, почему ты как помятая? — поинтересовался Тихон.
— Тишенька, — губы девушки дрожали, слезы вновь затуманили глаза. — Тишенька, я пропала… Я вся в грязи… Немец, — она не договорила и потупила взор. — Фашист проклятый! — всхлипнула она.
Все было ясно без дальнейших объяснений. Тихон скрипнул зубами, сжал кулаки, на лице заходили желваки.
— Ты успокойся, успокойся, Варя, — стал он успокаивать девушку. — Я что-нибудь придумаю…
— Ну что ты можешь придумать!..
— Гада наказать надо!
— Не связывайся, убьет…
— Ну, это еще… бабка надвое сказала!
— Мите, Мите не рассказывай…
— О чем ты говоришь, Варя!
Вечером того же дня Тихон заглянул к Власьевне… Она сидела на лежанке, грелась. В печке весело потрескивали поленья.
— Что, Власьевна, холод берет богатого за живот? — начал весело Тихон, но в голосе его слышались нотки тревоги и грусти, что сразу же уловила хозяйка хаты.
— Ты чего? — насторожилась она, подозрительно рассматривая Тихона.
— А ничего! — продолжал он играть роль не зависимого ни от кого весельчака.
— Так уж и ничего, знаю я тебя, ирода! — усомнилась Власьевна в его ответе. — Больше всего ты саду моему вреда делал… Да Митька шалопай еще…
— Нет, верно, ничего, — Тихон взял короткий железный прут и помешал в печке, дрова загорелись еще сильнее, выплевывая на земляной пол время от времени искры от трещавших в огне поленьев. — Я правду кажу… Мне тех лекарств, какие ты бабам готовишь, не нужно, ко мне гитлеровцы не липнут, я даже от поноса ничего не прошу… И вообще, Власьевна, все эти настойки из травы на самогоне, я лучше бы внутрь применял…
— Ну, ты мне, ирод, зубы не заговаривай, у меня их уже нет… Говори, зачем пришел?
Тихон знал, да этого и сама Власьевна не скрывала, что после прихода оккупантов к ней зачастили бабы с болезнями, которых в Нагорном до войны отродясь не бывало. Цивилизованные европейские насильники владели большим набором таких экзотических болезней. Как женщины ни скрывались, как ни маскировались под немощных старушек, неприятностей у них все же хватало. Власьевна, умудренная опытом и знаниями народных лекарственных средств, была в Нагорном надежным целителем для всех.
— Я погреться пришел, — мялся Тихон. — Бреду так себе, куда паза глядят, вся наша гулидовка в тишине и сугробе нежится, и вдруг вижу из трубы дымок, ну я и…
— Бреши, бреши!..
Наконец Тихон достал из карманов две солдатские фляжки, наполненные крепким самогоном, открыл одну, понюхал.
— Зверь, а не первак! — подмигнул он Власьевне.
Потряс другую фляжку, чтобы был слышен плеск жидкости, затем сунул ее опять в карман.
— В этой самогон пусть останется чистым, как обычно, — похлопал он рукой по карману, — а в этой… А из этой, — поднял он вверх другую фляжку, — чтоб одного глотка хватило… Чтобы глотнул — и наповал!..
— Да ты что же удумал, ирод! — всплеснула руками Власьевна. — Страх-то какой!.. Тишка, враг ты этакий, не толкай меня на смертоубийство… Грех на душу никак не возьму… Нет, нет! — отмахнулась она от парня, как от назойливого слепня, но любопытство взяло верх, и она полушепотом поинтересовалась: — Кого извести-то решил, ирод?
— Ты не так поняла, старая, хочу, чтобы мой… ну, этот… скажем, товарищ… уснул бы быстро, крепко и надолго… Ради шутки поспорили мы… А ты что подумала?… Можешь заварить такое зелье или слабо?… Открою секрет, это мне край как нужно!.. Иначе меня засмеют! — Власьевна раскрыла было рот, чтобы спросить для кого нужен такой отвар, но Тихон решительно уселся за столом. — Не спрашивай, кого я хочу усыпить, не твоего ума дело… Не знаешь и тебе же легче… Не выйду из этой хаты, пока ты не сделаешь мне нужного зелья… Хоть убей меня!.. Бери ножик и режь!.. Все!
— Ирод! — сползла Власьевна с лежанки. — Угрелась было, простуженная спина ломит… — И пошлепала на кухню, обернулась, погрозила пальцем Тихону. — А ты сиди там… Может, я и догадываюсь, кого ты хочешь усыпить, но это не мое дело, я ничего не знаю и знать не хочу…
Спустя два дня, поздним метельным вечером, слегка охмелевший (главное, чтобы изо рта за версту несло самогоном и чесноком), с двумя фляжками в больших карманах, загодя пришитых с внутренней стороны полушубка, Тихон с оглядкой по сторонам, не желая, чтобы его видел кто, подошел к дому Поречиных и постучал в дверь. Окна хаты слабо освещались, значит, горели свечи или керосиновая лампа.
Унтер-офицер был дома один, опять очень расстроенный тем, что ни в Нагорном, ни в Подгорном, ни в других селах он за минувшую неделю ничего не добыл и не пополнил склад в церкви. Оскудели села, во дворах никакой живности, даже привычных криков петухов не услышишь, только еще гавкали по ночам от холода и голода собаки. А ведь отчет начальству о результатах заготовки писать придется все равно, но поверят ли, что брать в селах больше нечего, или припишут ему бездеятельность и мягкость в отношении с местным населением. В любом случае могут разозлиться и отправить его на фронт, чего Блюггер боялся пущет огня: многие его знакомые уже нашли свое последнее пристанище среди засугробленных русских равнин.
Эта невеселая мысль одолевала унтер-офицера, когда он вздрогнул от стука в дверь хаты. Рука его сама собой скользнула к кобуре на поясе и выхватила пистолет. Немного успокоился он, когда увидел на пороге хаты глупо улыбающегося Тихона. Он его знал как родственника хозяев, к тому же ловкого дровосека, словом, парня доброго и безобидного. Тихон ожидал настороженности немца, но не до такой степени, и, дурачась и притворяясь пьяным больше, чем был таковым на самом деле, он опять, улыбаясь от уха до уха, поднял вверх обе руки: сдаюсь, мол, на милость победителя!
— Ду, Тишка?! — твердо выговорил его имя Блюггер, произнеся по-немецки «ты».
— Их, их, Тишка, Тишка, — ответил Тихон с порога, тоже вместо «я» вставляя немецкое «их». — Гер… их майн… их фроинд… Я друг, значит!..
— Я, я! — почему-то вдруг почти воскликнул немец, хотя в душе понимал, зачем ему такой друг понадобился.
И он с удивлением, но уже без опаски наблюдал за подвыпившим непрошенным гостем. Блюггеру показалось, что молодой человек под хмельком просто зашел в хату, увидев в окне свет, — эти русские такие: когда выпьют, всегда собираются вместе, горланят и даже дерутся, чтобы закончить драку новой выпивкой. А может, этот парень просто по пьянке перепутал дома? У русских это тоже часто случается, хотя хорошо известно, что в ночное время местным жителям выходить на улицу запрещалось — за это следовало строгое наказание и за этим должны были следить полицаи. «Придется доложить в комендатуру уезда, что здешний староста плохо выполняет свои обязанности», — решил унтер-офицер.
— Вас браухен зи? — несколько оторопев, спросил немец, пытаясь понять, что хочет этот пьяный Тишка.
Сбиваясь и с трудом подыскивая необходимые немецкие слова, которые зубрил целый день, Тихон стал объяснять унтер-офицеру причину прихода к нему.
— Я знаю… их внесен… у кого имеется… ес гибт… швайн, свинья, — вошел в роль Тихон, — и даже не свинья, а боров… кайлер… гросс кай-лер… Большой боров. — И Тихон, поднимая руку, показал, какой высоты боров: — С теленка… кальб!..
— Швайн?! — оживился Блюггер. — Кайлер!..
— Я, я, — кивал головой Тихон. — Вильдшвайн… кабан… Сало — во!.. То есть шмальц…
— Во? — вскрикнул заготовитель. — Во! — И наконец вспомнил русское: — Где?
— Где, где… я покажу… зайден… Только… только… нур, — приложил палец к губам Тихон. — Нур… тихо… стил, стил… тихо… Их фюрхтен… боюсь… Меня могут убить… тотем! — на память ему пришло, как по-немецки звучит слово «убить», и он протянул руку ладонью вверх. — Только, — жалобно произнес Тихон, — пожалуйства… бите… дайте мне… дебен… немножко марок… Марок! — он щелкнул себя по шее, — на это самое… на шнапс!..
Блюггер вынул из кармана брюк кошелек, долго, повернувшись спиной к Тихону, рылся в нем, как это делают обычно жадные люди, наконец отсчитал несколько бумажек и подал их Тихону, который для убедительности сильно дрожащими руками, как и подобает человеку, зависимому от алкоголя, взял деньги, нежно погладил их другой ладонью, широко и радостно улыбаясь. — Данке шон!.. Теперь будет шнапс… самогон!..
— Самогон! — повторил унтер-офицер. — Гуд! Карашо! — затем быстро оделся и решительно приказал: — Ком!..
Но только они направились к двери, как в хату вошел весь в снегу Иоганн Ших, который с удивлением стал рассматривать Тихона. Блюггер по-своему что-то говорил Шиху, жестикулируя руками. Тот стал по стойке «Смирно!» и щелкнул каблуками сапог. Блюггер явно приказал ему идти вместе, что совсем не обрадовало Тихона, который подумал, что все может сорваться и что такой срыв грозит ему неминуемым расстрелом на месте.
— Ком, шнель! — торопил унтер-офицер. — Дизер во… где это? — на ходу спросил он Тихона.
— Ин дер нохе… близко, близко, — ответил Тихон.
На улице уже совсем стемнело, снег забивал глаза, мела поземка. Ших, прихватив винтовку, видимо, по приказу Блюггера, держал ее в руках на изготовке. Задними дворами все трое вышли на околицу села. Впереди далековато темнела хата и немцам показалось, что русский ведет их именно к этой хате. Вдруг Тихон остановился, отворачивая лицо от пурги, и дрожащим голосом простонал:
— Холодно… кальт, гер офицер! — Достал из кармана фляжку, отвинтил пробку и через горлышко сделал несколько глотков. — Самогон! — кратко произнес он и быстро спрятал фляжку в карман.
Ших первым протянул руку: давай, мол, и мне.
— Самогон, шнель, шнель! — тряс он Тихона за плечо.
Тот снова вынул, но уже другую фляжку, стараясь на ощупь не перепутать с первой, ибо перепутать — значит подписать себе смертный приговор, открыл крышку, сделал вид, что снова хочет сделать глоток, но Ших вырвал фляжку у него из рук и жадно сделал несколько глотков, у Шиха взял фляжку Блюггер и тоже стал пить. На сердце у Тихона отлегло.
— Карашо! — сказал унтер-офицер, роняя фляжку на снег. — Ком…
Они сделали всего лишь несколько шагов, ноги вязли в глубоком сугробе. Ших первым закачался и повалился в снег, тут же захрапел. Над ним склонился Блюггер. Склонился и больше не выпрямился, тоже упал рядом и крепко заснул. Тихон поднял отравленную сонным зельем фляжку. а с чистым самогоном кинул под нос Шиху и побежал к темневшим в снежной замети хатам. Пурга быстро заметала и уснувших немцев, и следы Тихона.
К полуночи метель разыгралась еще больше. В печных трубах, как в трубах органа, на все лады завывал ветер, белой колючей снежной полой хлестал по окнам. Ежились в не приспособленном для зимы бараке от собачьего холода военнопленные, мерзли мадьяры-охранники, чуть ли не «чардаш» отплясывали на снегу, обутые в широкие и глубокие соломенные чуни, изготовленные по приказу военных властей нагорновцами, хлопали в ладоши, пытаясь согреться, и ругали на чем свет стоит русскую проклятую зиму. У них на Дунае не бывает таких лютых морозов и таких холодных пронизывающих насквозь ветров.
А утро выдалось пушкинское: «мороз и солнце — день чудесный». Оно было на удивление тихим, солнечным и таким светлым от большого снега, что невозможно было смотреть широко открытыми глазами. Дворы и улицы представляли собой чистые, неисписанные страницы. Над трубами хат голубками поднимался бело-сизый дымок. Глядя из окон, никак нельзя было представить, что идет война и эту по-детски первозданную чистоту где-то окрашивает кровь раненых и убитых людей.
Тихону всю ночь было не до сна, все думал с тревогой: живы ли остались Блюггер и Ших? Если они выжили и вернулись в свое жилище, то жди страшной беды, можно собирать пожитки на тот свет. И он чуть свет вскочил на ноги, поглядывая на окна и двери: бежать, бежать!.. Но куда, да и как убежишь по снежной целине? Не разбежишься и далеко не уйдешь. Достанется самое мало — виселица, как летом деду Захару. И Тихон с ужасом представил, как его поведут по улице, поставят на табурет под перекладиной, накинут петлю на шею, выбьют из-под ног подставку и станет он висеть на веревке, раскачиваемый зимним ветром, замерший, окостеневший, дня три. Тихон осторожно скрипнул дверью, словно за нею уже стояли немецкие солдаты и палач потирал от удовольствия от предстоящей казни руки, и вышел на крыльцо. Вокруг никаких следов, за исключением многочисленных крестиков проголодавшихся за ночь кургузых ворон, которые тщетно искали на чистом снежном покрове хоть каких-нибудь съедобных крошек.
В саду, на опушенной снежной бахромой яблоне, сидела сорока и невесть о чем без умолку трещала. «Ну, будь что будет, — решил Тихон, — но я все-таки проучил насильника». — И вернулся в хату, притулив к еще теплым кирпичам большой русской печи ладони: грелся, может быть, в последний раз.
— Что-то нашего обидчика не слышно, — войдя со двора в сарай, где было очень холодно и пахло мышами и сеном, сказала Полина Трофимовна. — Небось, с перепоя все дрыхнет…
— Чтоб он сдох, вражина! — икнула Варька, ей не хотелось вылезать из-под одеял и старой одежды.
Через некоторое время снег на дворе заскрипел, появились два немца: Полина Трофимовна узнала их, они уже бывали прежде у их постояльца. Съежившись от холода и потирая уши и носы, пришедшие стали стучать в дверь хаты. Но им никто не отвечал. Тогда они постучали второй, третий, четвертый раз — глухо. Навалились плечами, поднатужились — дверь нехотя поддалась и распахнулась, словно зевая после долгой ночи. В хате унтер-офицера не оказалось. На столе сиротливо стояла бутылка с недопитым шнапсом, рядом жестяная открытая консервная банка и кусок шмальца, при виде которого у солдат разгорелись глаза. Не спрашивая у хозяев хаты, где Блюггер, они отрезали от куска по ломтику сала, разлили в стаканы недопитый шнапс, выпили и стали быстро закусывать, глотать, не дожевывая, сало и поглядывать на дверь: боялись, что унтер-офицер вдруг появится на пороге — и тогда не сдобровать! После вытерли губы висевшим на спинке стула полотенцем, позвали из сарая Полину Трофимовну и Варвару и спросили их на едва понятном русском языке, где постоялец.
— А Бог его знает, — ответила Полина Трофимовна, — с вечера в окнах хаты свет горел… А потом потух, мы думали, унтер спать лег: так всегда было…
— Но он всегда очень рано вставал, — включилась в разговор Варвара, — а нынче, — пожала она плечами, — куда он запропастился — не знаем…
Вскоре по всему селу начались поиски пропавших заготовителей. Немцы заглядывали в каждый дом, староста и полицаи обыскивали каждый угол, заглядывали под лавки и в подпечки, поднимались на чердаки, переворачивали сено в сараях, опускались в погреба.
— Ищите, ироды, — говорила Власьевна, которая тут же догадалась, где теперь находятся заготовители — в преисподней! И страшно боялась: а вдруг дознаются!
Лишь к полудню окоченевшие трупы унтер-офицера и его помощника обнаружили за околицей села. Немцы придирчиво осмотрели замерзших в сугробе, но никаких следов насильственной смерти не нашли. Зная пристрастие Блюггера и Шиха к спиртному, пришли к выводу, что они в пьяном состоянии вышли из дома, может быть, прогуляться, проветрить больные головы, в метель заблудились, попадали и замерзли. Случай был весьма скандальный, но раздувать его, доносить высокому начальству было опасно. Поэтому все спустили на тормозах: обычное дело — русская зима виновата, а ее, как известно, не накажешь. И заготовителей поскорее похоронили, послав в Германию печальную весть о героической гибели этих истинных рыцарей, достойных славной памяти Фридриха Барбароссы, который по пути за освобождение гроба Господня от мусульман утонул в реке по той же банальной причине — пьянство. Как свидетельствует история, Рыжебородый, то есть Барбаросса, являлся большим поклонником Вакха.
В тесноватой с низким потолком землянке тепло и уютно. Убаюкивающе потрескивают смолистые сосновые чурки в железной печке-буржуйке, глаза бойцов слипаются, и на ресницы, как в калейдоскопе, слетаются, быстро меняясь, сны; спать бы и спать, но сержант поднимает и приказывает выходить во двор.
— Чтоб вы знали… — начал со своего обычного выражения Павел Александрович, сбивая веником снег с тупоносых валенок, выданных ему, как и всему оружейному расчету, с наступлением морозов. — Нас скоро завалит сугробом, если мы не возьмем в руки лопаты… Пушку так замело, что случись в сей момент наступление или атака с целью разведки боем — не выкарабкаемся!
— Атаки не будет, — широко зевнул, прикрывая щербатый рот ладонью, Коржиков, помня наставление бабки, которая советовала ему еще ребенком крестить рот, когда зеваешь, чтобы дьявол не проник внутрь, но теперь креститься ему было неудобно — засмеют!
— Почему не будет?! — удивился старшина.
— Фрицев тоже замело… Тучи не выбирают, кому свалить свой помет на голову, а кому нет.
— Хватит разглагольствовать, Коржиков, — скорее весело, чем строго сказал Осташенков. — Работать ленишься, вот и вся твоя стратегия с тактикой… Выполняй приказ! Придумал же — помет! Лопаты у входа в нашу обитель ждут вас с нетерпением…
Кто-то надел шинель, кто-то телогрейку, кто-то шубу из белой овчины, глубоко напялив на голову ушанку, все еще продолжая зевать и тихо чертыхаться, чтобы не услышал сержант и не рассердился, — все покинули тепло и, поеживаясь от мороза и зябкого ветерка, принялись разгребать сугроб по сторонам.
Темно-серые тучи, одарившие ночь сильнейшим снегопадом, теперь ползли низко над землей, тяжело волочили до отказа набитое снегом брюхо, лишь изредка скупо рассыпая по земле похожие на искусственно сотканные манжетки легкие, как пушинки, снежинки, которые резвились на ветру, словно были рады, что вырвались на волю. Каждый из бойцов, орудуя лопатой, вспоминал мудрость старых людей, утверждавших: много снега — много хлеба! И на фронте для обороняющихся глубокий снег — своего рода помощник, ибо враг побоится застрять в сугробе. Для наступающих такой снег — лишняя помеха не только для людей, но особенно для техники. Человек пройдет всюду, а танк, который несравненно мощнее любого солдата, может оказаться хорошей неподвижной мишенью для прямой наводки артиллериста… Отрадно было думать о том, что и для немца такой снегопад — не подарок. Тем более, что солдаты вермахта имели на плечах только шинелишки, а на ногах ботинки. Ведь это воинство готовили скорее для победного парада, который намечался в Москве на Красной площади, а пришлось им, как сусликам, дрожать среди негостеприимных для врагов русских полей. Да если бы солдаты и были одеты во все теплое, как их генералы и высшее офицерство, все равно земля России была бы им мачехой.
Эти мысли долго одолевали Виктора. Решив согреться, он побольше брал на лопату снега и подальше бросал его. Наконец на лбу его заблестели капельки пота. Виктор шерстяной варежкой, присланной в одной из посылок жителями то ли Урала, то ли Сибири, вытер влажное лицо. Остановился, выпуская изо рта горячий пар и опираясь на черенок лопаты.
— Послушайте, что я сочинил, — обратился он к бойцам расчета, и когда все перестали грести снег и уставились на него, заговорил стихами:
Им наглый Гитлер дал приказ:
На Волгу выйти, взять Кавказ,
Но рухнули мечты пустые…
Ведь правда бьет не в бровь, а в глаз.
Россию били, и не раз,
А добивала всех — Россия!
Бегут псы-рыцари, задрав подол,
Болезнь медвежья — их со страху.
А мы в могилу им с размаху
Осиновый загоним кол!
Бойцы дружно захлопали в ладоши.
— Поэт!..
— Складно-то как получилось!..
— Молодец, Виктор! — хвалили бойцы Званцова.
— Вот видите, — улыбнулся довольный Виктор. — И я сорвал аплодисменты!..
— Ты здорово сказал про Россию, — серьезно заметил Павел Александрович. — Многие, действительно, чтоб вы знали, били ее, сердечную, бьют, бывало, ее какие-нибудь супостаты, пока она не разозлится, а разозлившись, поднимется во весь рост, покажет мускулы Ильи Муромца и любого, будь ты хоть соловьем-разбойником, — на лопатки! — Он хотел еще что-то сказать, но обернулся и вдруг радостно закричал: — Лейтенант! Товарищ лейтенант!.. Вот это радость!..
Бойцы побросали лопаты в сугроб, встречая лейтенанта Герасимова.
— Товарищ лейтенант!
— Андрей Петрович!..
— Выздоровели?
— Залатали раны?
— Небось, к нам прямо из госпиталя?
В новенькой военной форме с иголочки, худой и бледный, с чисто выбритыми впалыми щеками, веселый лейтенант обнимал каждого бойца и каждому говорил:
— Спасители вы мои!..
Затем он попытался обнять сразу всех, насколько хватало рук. Под дружный смех все закачались и гурьбой повалились в сугроб.
— Как вы нас нашли, товарищ лейтенант?! — подавая руку и помогая лейтенанту подняться, удивился Виктор.
— Вы — не иголка в стогу сена, — в глубоко посаженных глазах Герасимова светился огонек счастья. — И госпиталь нашей же 60-й армии… И я еще до выписки все время надоедал с просьбой отправить меня в полк майора Выходцева…
— Уже подполковника! — заметил Павел Александрович.
— Тем более! — воскликнул лейтенант. — Я доказывал начальству, что здесь осталась моя сорокапятка, память моих погибших подчиненных… Разлучать меня с нею никак нельзя!.. Ну мне и пошли навстречу…
— Значит, вы — наш новый комбат? — обрадовался Осташенков. — Прежний-то выбыл из строя…
— Похоже, что так, Павел Александрович!..
— А коли так, то прежде всего прошу к нашему шалашу, то есть в землянку. … Пока не отогреетесь — не отпустим, чтоб вы знали!.. Только не понимайте это как подхалимаж, поблажки в бою не попросим…
Полк Выходцева, по существу, находился на передовой и постоянно принимал участие в боях, пока еще местного значения. Конечно же, нес потери, поэтому в штабе полка были рады каждому новому человеку, особенно такому, как лейтенант Герасимов, который начал войну под Белостоком и имел за плечами большой боевой опыт. И неслучайно приказом он вновь был назначен командиром батареи, правда, совершенно новой, ибо от прежней осталась только одна пушка, и орудийный расчет тоже другой, хотя и хорошо ему знакомый.
С отступлением немецких войск из-под Сталинграда выравнивались передовые позиции Южного, Юго-Западного и Воронежского фронтов. Предполагалось крупное зимнее наступление. С этой целью намечалось окружить и разгромить основные силы 6-й венгерской армии в районе Острогожска, Алексеевки, Россоши. Было определено наиболее слабое место в обороне противника в районе Кантемировки. Необходимо было быстро освободить от фашистов участок железной дороги Лиски-Кантемировка, без овладения которым нельзя было осуществлять новые наступательные операции.
Руководящий состав 60-й армии всех уровней постоянно находился в расположении своих частей. Прибыл в полк Выходцева и Константин Сергеевич Забродин. Его здесь хорошо уже знали как работника политотдела дивизии. Он ходил по окопам, беседовал с бойцами, интересовался их состоянием духа, настроением перед предстоящими боями.
— Товарищ капитан, сколько же мы будем еще замерзать в окопах? — спрашивали бойцы Константина Сергеевича. — Руки и ноги затекли от безделья!..
— Скоро, скоро будем делать разминку, потерпите, — отвечал им в тон Забродин. — Еще согреемся!..
— Долго генералы наши чухаются…
— Ошибаетесь! Они без дела не сидят, разрабатывают предстоящую операцию…
— Кто?
— Ну как кто?… Командующий нашим Воронежским фронтом генерал Голиков, штаб фронта… Недавно здесь были Жуков и Василевский. Или вы думаете, что на лыжах кататься такие люди сюда приезжали?… Я же говорю: успеем согреться!..
Помимо своих служебных обязанностей, Константин Сергеевич наконец нашел возможность поговорить со своим бывшим учеником Званцовым. Его интересовала жизнь в Нагорном после прихода туда фашистов. Виктор, что знал, рассказывал своему учителю.
— Так Свирид Огрызков, говоришь, старостой подрядился у гитлеровцев? — переспросил капитан у Виктора и сам же объяснил поступок односельчанина. — Иного от этого субъекта ожидать было нечего… Обида затмила разум и совесть: у него отобрали ветряк, лошадей, землю… Конечно, крестьянину всего этого жаль, хоть обижайся на власть, на государственный строй, однако это не должно стать причиной предательства. В любых обстоятельствах Родина остается Родиной и ее нельзя предавать… Скажу тебе по секрету, даже Деникин отказался сотрудничать с фашистами, а уж ему есть за что обижаться на Советский Союз…
Недовольным остался Константин Сергеевич, узнав, что Антонина Владимировна согласилась на предложение того Огрызкова работать в школе.
— Зачем?! — воскликнул он. — Это же явное сотрудничество с оккупантами!..
— А на кого детишек бросить, Константин Сергеевич? — возразил Виктор. — Мы в Нагорном говорили и об этом… Антонина Владимировна будет учить нашу мелюзгу тому, чему учила и нас…
— Кто же ей позволит такую роскошь?
— Она найдет способ… Вы же ее знаете!.. Не волнуйтесь за нее…
— За всех, кто находится под немцем, волноваться приходится, — в голосе капитана прозвучали нотки тревоги. — Жду не дождусь наступления на нашем фронте… Наш командарм Иван Данилович Черняховский говорил, что скоро мы двинемся на запад… Да и ты, — вдруг сменил он тему беседы, — не терзай себя, что… Ну, словом, я имею в виду тот случай на дороге… Как я понимаю, Антон сам напросился на пулю, полицаю вышло по делам же его…
— Я не хотел, но так случилось…
— Случилось так, как должно было случиться… Это же надо!.. Мы этого негодяя чуть было в партию не приняли… Какой хамелеон!.. Да и мы хорошо выглядели были бы теперь, — саркастическая улыбка скривила его губы. — Не казнись из-за него и всегда помни: мерзавцем меньше — стране легче! Особенно в условиях такой мясорубки, когда ярко проявляется сущность каждого человека, сразу видно, кто чего стоит!.. Ты молодец, что спас жизнь летчику… Как его фамилия?
— Привалов Алексей Петрович…
— Жаль, что он все-таки погиб… Но погиб-то героем!.. И вот, кстати, Захар Денисович… Сколько он невинно пострадал, ему бы только в полицаи и подаваться — мстить! Но он, как ты сказал, отверг предательство! — Константин Сергеевич помолчал, внимательно глядя на своего ученика. — И еще, Виктор, ты имеешь аттестат зрелости, а ходишь в рядовых при такой нехватке, особенно младшего комсостава… Может, пойдешь ко мне работать в политаппарате, нам образованные люди нужны, ты грамотный?… Как смотришь на это?
Под ногами скрипел снег, лицо обдувал ветер. Виктор представил себя вне орудийного расчета, представил недоумевающий грустный, но в то же время сердитый взгляд Павла Александровича, скошенное недовольное лицо Коржикова, скривленный в презрительной усмешке рот Макухина, глухое ворчание Чугункова и отрицательно покрутил головой.
— Что? — в глазах капитана засветились добрые огоньки.
— Не могу, Константин Сергеевич, — тихо и несколько виновато произнес Виктор. — Как же я ребят брошу…
— Другого ответа я от тебя и не ожидал, — успокоил его капитан. — Извини, что завел этот ненужный разговор… Оставайся в расчете, не зря народная мудрость гласит: каждая сосна на своем месте красна…
— Мой отец часто повторял эту поговорку, — улыбнулся Виктор, вспомнив Афанасия Фомича.
— К тому же, — Константин Сергеевич кивнул головой и продолжил: — У тебя все еще впереди, лишь бы жив остался… Береги себя… Нет, что я говорю, — вдруг, остановившись, сказал капитан, — беречься — это прятать голову, не высовываться, и все равно ведь достанет… Война никого не щадит — солдат ты или генерал… И тем не менее необдуманно не рискуй…
Так они, беседуя, дошли до землянки, которую занимал расчет Осташенкова. Здесь их встретил уже новый командир батареи лейтенант Герасимов, который, как и подполковник Выходцев, должен был бы сопровождать политработника дивизии. Но подполковник, кратко побеседовав с Константином Сергеевичем, ушел по своим делам, а Герасимов не стал мешать беседе бывшего директора школы со своим учеником и ждал капитана у землянки.
— Может, заглянете на горячий чаек, товарищ капитан? — хотел открыть дверь землянки лейтенант, но Коржиков его опередил и первым ее распахнул.
— С морозца почему бы не побаловаться кипяточком, — согласился Константин Сергеевич и вошел в землянку, за ним последовали другие. — Хотя…
— Хотя что? Чай не нравится, товарищ капитан, или как? — быстро уловил намек Забродина сержант.
— Почему? Чай нравится! Но и… или… — засмеялся Константин Сергеевич.
— Так мы мигом! — обрадовался Павел Александрович. — Чтоб вы знали, мы на всякий случай имеем кое-что про запас… Коржиков, где эта посуда? Ну, та, что… Здесь вечно кружки не найдешь!..
— Все на месте! — ответил Коржиков.
— Подсуетись! — почти приказал сержант.
— Есть, товарищ сержант, — мягко ударил валенок о валенок Коржиков, достал откуда-то бутылку с водкой и стал разливать ее по солдатским кружкам.
— Константину Сергеевичу вроде штрафной, — покосился Осташенков на капитана.
— Нет, нет, никаких штрафных, всем поровну, как говорится, всем сестрам по серьгам, — возразил Забродин.
Землянка оживилась. От улыбок бойцов стало как-то и теплее, и светлее. Константин Сергеевич поднял стакан.
— Знаете, за что выпьем?
— Конечно, — за всех ответил лейтенант. — За победу!
— Верно, — согласился Забродин, — но это в стратегическом плане, а сегодня поднимем… — Хотел сказать «бокалы», но глянул на кружки и осекся: — Сегодня выпьем за разгром 6-й армии Паулюса под Сталинградом, за наших героев, что сложили свои головы на берегу Волги, сказав: за Волгой для нас земли нет!.. Сказали и сделали!..
— Хороший тост, товарищ капитан, — кивнул сержант. — За это нельзя не выпить…
Звякнули кружки, все молча выпили.
— Скоро и мы сдвинемся с места, засиделись, — сказал капитан, отстраняя рукой раскрытую банку консервов, поданную ему Коржиковым. — Спасибо, спасибо, вы закусывайте сами…
Бойцы, усевшись вокруг натопленной железной печки-буржуйки, принялись ковырять кто вилкой, кто ножом в консервных банках, закусывая. В это время на пороге землянки появился сержант Елагин. Увидев жующих, он сделал было шаг назад, но лейтенант остановил его.
— А вот и наш парторг, сержант Елагин Иван Федосеевич!.. Не уходи, сержант, места здесь всем хватит…
Елагин несмело присоединился к сидящим, присел на край самодельной скамеечки рядом с сержантом.
— Коржиков, сможешь еще капельку из бутылки вытрясти? — спросил сержант.
— Могу две, но последние, — с сожалением объявил тот и, вылив остаток спиртного в свою кружку, подал ее Елагину. — Товарищ капитан тост уже произнесли… Хороший тост, за Сталинград!..
— За Сталинград! — распрямил плечи Елагин и даже встал. — За такую победу большой грех не выпить!..
Лейтенант рассмеялся.
— Священник, как рассказывал мне мой отец, в Первую мировую он был на германском фронте, перед боем напутствовал солдат молитвой, осенял их крестом, а наш Елагин — словом атеиста, а иных даже самодельным партийным билетом.
— Самое святое, товарищ лейтенант, идя в бой, вступить в партию, а за партбилетом законного образца дело не станет, — Елагин опрокинул кружку в рот и крякнул от удовольствия.
Пока бойцы судачили о том, о сем, но прежде всего о разгроме фашистов на Волге, о пленении командующего 6-й немецкой армии фельдмаршала Паулюса, Константин Сергеевич при тусклом свете у маленького запушенного снаружи снегом окошка начал было что-то писать на листе бумаги, но поморщился, недовольный темнотой. Заметив это, Осташенков зажег и поднес к нему лампу, сделанную из гильзы снаряда среднего калибра.
— Спасибо, сержант, — кивнул капитан.
Исписанный лист он сложил вчетверо и положил в свою полевую сумку.
Затем собравшиеся дружно пили дымящийся, ароматный, настоянный на травах чай. Продолжали беседовать обо всем, но о точной дате предстоявшего наступления спросить у политработника дивизии стеснялись, не без основания ожидая, что он сам об этом скажет. Должен сказать!
— Если под Москвой фашисты впервые потерпели крупное поражение, как говорится, получили под дых, — поставил капитан недопитый чай в солдатской кружке на стол, — то от Сталинграда они ползут с перебитым хребтом…
— Ползут, но огрызаются, — встал сержант Елагин. — Надо им ноги перебить и без зубов оставить, тогда и огрызаться нечем будет…
— Для этого нужно серьезно готовиться и нам, и населению, которое еще томится в гитлеровском рабстве, — продолжал Константин Сергеевич. — Наша подготовка понятна, а как настроить население, придать ему уверенность? Есть разные способы — листовки, например… Наш политотдел как раз собирается печатать такие листовки с целью распространения их с помощью авиации среди населения оккупированных районов. … Кстати, что бы вы предложили, с какими словами обратились бы к тем, кто нас долго и терпеливо ждет?
Такой вопрос застал всех врасплох. Бойцы молчали, раздумывая. Слышно было, как тянули они губами кипяток и пили маленькими глотками.
— С какими словами! — первым нарушил молчание Коржиков и вытер рукавом телогрейки влажные губы. — Должно быть, с задушевными…
— Чтоб вы знали, — прекратил пить чай и отставил от себя кружку Осташенков, — в моей башке таких слов кот наплакал… Нет, я мог бы крепко загнуть по адресу фашистов, что я всегда и делаю, расчет не даст соврать, но, — пожал он плечами, — обратиться ко всему нашему народу — кишка тонка!..
— А что! — поднял голову Макухин. — Обложить матом гитлеровцев — вот и вся недолга… Они стоят того!.. И народ поймет!.. Как пить дать, поймет!
В землянке дружно рассмеялись.
— Один выброс листовок намечено произвести над нашим родным краем, — испытующим взглядом Константин Сергеевич посмотрел на Виктора. — Может быть, и в Нагорном их увидят и прочтут… Нагорное — это наше село, — пояснил капитан собравшимся.
— Тогда что думать! — вступил в беседу Чугунков, молчавший до сих пор. — Напишите: так, мол, и так, я, бывший директор вашей школы, а теперь товарищ капитан, сообщаю…
Из кружек стал выплескивался чай — так хохотали артиллеристы!
— Нет, подождите, в этом есть смысл, — вытирая кулаком глаза, на которые от смеха набежала слеза, заметил лейтенант Герасимов. — Одно дело листовка обычная — для всех и для каждого… Другое дело — листовка адресная… Подняли бы ее в вашем Нагорном и поняли бы: это весточка от того-то, значит, он жив, действует, фашистов бьет и нас скоро спасет от коричневой чумы…
— Ну, так же вот прямо не напишешь, — усомнился Константин Сергеевич. — Листовка — это же не личное дело кого бы то ни было…
— А у меня есть идея! — оживился Виктор. — Константин Сергеевич, какое стихотворение вы нам в школе чаще всего читали?
— Стихотворение? — задумался капитан. — Учитель обычно много стихотворений читает, особенно по литературе или по истории… Не помню… Пушкин, Лермонтов… Обычное дело!.. Много читал, всего не упомнишь…
— Нет, нет, вспоминайте! — стоял на своем Виктор. — С этого стихотворения вы всегда начинали первый урок по истории СССР… Кстати, с этого стихотворения я стал увлекаться поэзией…
— Да, да, он нынче такие стихи нам прочел! — не без гордости сообщил Коржиков. — Здорово получилось!.. Свои стихи!..
— Не то, не то, — отмахнулся Виктор, краснея. — Какой я поэт!.. Я говорю о русской, классической поэзии, более того, о нашей, воронежской!..
— Ты имеешь в виду Ивана Саввича Никитина? — встрепенулся Забродин. — Его «Русь»? Да, да… это было моим вступительным словом всегда на первом уроке… «Русь» — мое любимое произведение Никитина! — И он начал читать стихи наизусть:
Под большим шатром
Голубых небес
Вижу; даль степей
Зеленеется.
Затем последовали второе, третье, четвертое четверостишия. Лейтенант, весь орудийный расчет, сержант Елагин отставили кружки с недопитым чаем и заслушались незвонким, но мягким, приятным голосом капитана. Вспоминая знакомые строки, ему стал помогать Виктор:
Это ты, моя
Русь державная,
Моя родина
Православная…
— Вот только о православии… — попытался было вставить свое отрицательное отношение к религии парторг Елагин, но Коржиков, бесцеремонно нарушив субординацию и партийную этику, перебил сержанта: ему тоже задавали на дом отрывок из этого очень длинного, как ему тогда казалось, стихотворения, и он, гордо выпячивая грудь, включился в ряды чтецов:
У тебя ли нет
Про запас казны,
Для друзей стола,
Меча недругу?
— Да, да! — подскочил с места Павел Александрович. — Меча недругу!.. Именно меча, чтоб вы знали!..
И чтение стихов в три голоса продолжалось:
И в глухих степях
Под сугробами
Улеглися спать
Гости навеки!
— Слышите? — взволнованный Осташенков принялся шагать из угла в угол по тесной землянке. — Это же про наши степи, чтоб вы знали, и незваные гости — гитлеровцы, черт бы их побрал!..
Хоронили их
Вьюги снежные,
Бури севера
О них плакали…
— Конечно, мы плакать о мерзавцах не станем… Нет, не станем! — комментировал стихи Павел Александрович и грозил кулаком в маленькое забитое снегом оконце землянки. — Одна им дорога — носом в сугроб!.. Пусть знают…
Последние строки читал только Константин Сергеевич, и с такой эмоциональностью и проникновением, словно слушали его не взрослые, а русые, чернявые, рыженькие детишки из Нагорного, впервые севшие за пахнувшие краской парты:
Уж и есть за что,
Русь могучая,
Полюбить тебя,
Назвать матерью.
Стать за честь твою
Против недруга,
За тебя в нужде
Сложить голову.
Чтение закончились, наступила благостная тишина, которая длилась с минуту и была нарушена Коржиковым.
— Вы как хотите, — вдруг сказал он проникновенно, — а у меня по спине мурашки побежали…
— Кстати, чем не листовка? — заметил лейтенант Герасимов. — Отрывки из этого стихотворения задавали в школе, но тогда они не производили такого сильного впечатления…
— Это во-первых, — продолжил мысль лейтенанта Виктор. — А во-вторых, представьте себе, что листовка с этими стихами опустилась с неба прямо в Нагорном!.. А? Все, кто учился в нашей школе и помнит уроки Константина Сергеевича, а их все помнят, даю голову на отсечение, узнают, что это именно он, наш директор школы, выбросил листовки. И в-третьих, что понятно само собой, — он жив-здоров и бьет фашистов!.. Я уже теперь ясно вижу радость на лице Антонины Владимировны, жены Константина Сергеевича… Да и не только на ее лице!.. Правда, на лицах наших полицаев я вижу и другое… Это тоже понятно!
— А у тех рожи станут кривые, — усмехнулся Чугунков.
Прощаясь, Забродин подал Виктору сложенный листок бумаги, на котором что-то писал, находясь в землянке.
— Возьми, — сказал он, — когда понадобится, предъявишь… Даю заранее, ибо война…
Не читая, Виктор спрятал листок в карман. Он догадывался, что капитан дает ему рекомендацию в партию.
Утром следующего дня начальник политотдела дивизии полковник Реутов требовал от своих подчиненных:
— Где тексты листовок? Где? Вот-вот начнем наступать, а у нас ни строчки!.. Население-то оккупированных районов надо готовить…
Первым на стол начальника положил лист бумаги капитан Забродин. Полковник только взглянул на бумагу и тут же, округлив глаза, взглянул на Константина Сергеевича.
— Это что?
— Листовка, товарищ полковник.
— Не шутите, капитан! — полковник указательным пальцем небрежно отсунул лист бумаги на край стола. — Это не листовка!
— Никаких шуток с моей стороны, товарищ полковник…
— Как так?! — взял опять в руки лист Реутов. — Здесь же… только стихотворение, — стал бегло читать, наморщив лоб. — Н. С. Никитин, «Русь»… Ну да, поэт воронежский, знаю… Но только стихи — это не листовка!
— Позвольте, позвольте, Василий Назарович, — подошел к столу заместитель начальника политотдела майор Шуцкий, глянул одним глазом на содержание листа. — Действительно, только стишок… Даже не написано «Смерть немецким оккупантам»… Но мы же не пособие для школьников готовим, Константин Сергеевич!..
— «Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо», — процитировал капитан известную строку Маяковского. — Это одно, а другое — мы ведь Воронежский фронт, находимся на воронежской земле, листовку готовим для населения Воронежской области, стихи воронежского поэта… Все логично, Вениамин Федорович!..
— Какая логика, какая логика! — горячо возразил Шуцкий. — Каждая область страны имеет своего знаменитого поэта, что же мы… с помощью листовок будем печатать энциклопедию звезд поэзии?
— Кстати, вы сами где родились, товарищ майор, если, конечно, это не секрет? — вопросительно, с ехидцей в голосе спросил Забродин у заместителя начальника.
— Не секрет, — неохотно ответил тот. — Моя малая родина — Брянщина!..
— Вы — земляк Федора Ивановича Тютчева!
— Тютчев — дворянский трубадур! — повысил голос Шуцкий. — Буржуй недорезанный…
— Тютчев — великий русский поэт!
— «Люблю грозу в начале мая»! — с презрением в голосе прочитал майор. — В этом ли его величие? Повторяю: подпевала буржуазии! — Щеки у Шуцкого покраснели от напряжения, на скулах заходили желваки. — Сторонник царского режима… Подумаешь, «умом Россию не понять»! А чем же ее, толстозадую, понимать-донимать, аршином, что ли?… И вообще, товарищи, до чего мы дожили!.. О погонах заговорили!.. Хотят на наши плечи погоны прицепить!.. Да я их, этих золотопогонников, в гражданскую направо-налево… без сожаления!..
— Суворову погоны не помешали через Альпы перейти, Кутузову — изгнать из России Наполеона… Погоны — это же традиция русской армии, Вениамин Федорович! — отстаивал свое мнение Константин Сергеевич.
— Так то русской!.. А мы Красная армия!
— Товарищ Сталин в качестве наших боевых символов назвал имена великих полководцев прошлого и даже… князя… Да, да князя Александра Невского!..
— Он немцев бил, — отрезал Шуцкий. — Сегодня это актуально!..
— Он родину защищал от врагов, а немцы это или татаро-монголы — неважно…
— Вениамин Федорович, не спорьте с учителем истории, — улыбнулся полковник Реутов, бережно положил на стол лист со стихотворением и накрыл его ладонью, словно защищая от сильно возбужденного майора. — Будем считать Ивана Саввича Никитина автором одной из наших листовок, а его «Русь» — метким оружием… Так и напечатаем, каши маслом не испортишь…
— Разумеется, — ехидно усмехнулся Шуцкий, — если это масло не прогорклое…
Полковник даже несколько оторопел, что было заметно по его нахмуренным бровям и побледневшему лицу, ставшему особенно суровым. Он взял стихотворение, поднес поближе к своим несколько близоруким глазам и стал читать хрипловатым баском:
Уж и есть за что,
Русь могучая,
Полюбить тебя,
Назвать матерью.
— Ну? — глянул он на майора и, не дождавшись от него ответа, продолжал читать:
Стать за честь твою
Против недруга,
За тебя в нужде
Сложить голову!
— Вы это называете прогорклым маслом? — опять бросил он короткий взгляд на Шуцкого. — Печатать! — и в углу листа размашисто наложил свою резолюцию.
Майор, втянув голову в плечи, поспешно вышел из помещения.
Несколько дней подряд бушевала вьюга, обильно, как из мешка, сыпался снег, расстилая на полях и лугах для отбеливания широкие холсты, которые и так были белы до боли в глазах, особенно когда на короткие минуты сквозь тучи прорывались лучи солнца. Но, видимо, и ветер, выбившись из сил, устает и, сложив крылья, тихонько покачивается на опушенных снегом ветвях сада. Наконец на дворе все стихло, озябшие трубы перестали сиротливо завывать и будто дружно закурили, поднимая высокие столбы дыма к небу, которое чистой голубой чашей опрокинулось над утихомирившимся краем. Насидевшиеся на горячих кирпичах печки или лежанки в тесных стенах хат дети с криком и смехом высыпали на улицу. В шумных играх они забывали о войне, хотя и играли-то в войну, забрасывая друг друга снежками.
В кутерьме и гвалте они не сразу услышали далекий гул самолета. А когда услышали и подняли головы кверху, откуда, искрясь в лучах невысокого зимнего солнца, сыпалась на них мелкая густая изморозь, то почти в зените голубого купола увидели маленькую белую точку. Это летел советский самолет. На околице села, где пересекались две дороги, еще летом немцы оборудовали постоянный пост. Мадьяр, топтавшийся на снегу в больших соломенных чунях, тоже любовался чудом природы, даже подставлял руку в перчатке под сверкавшую невесомую изморозь и улыбался, а когда вслед за детьми, игравшими здесь же, взглянул на небо, то заметно взволновался и испуганно засуетился. Забормотал о чем-то на своем языке и замахал на детей обеими руками, дескать, не скапливайтесь, разбегайтесь, ибо сверху подумают, что это солдаты, и начнут бомбить.
А дети только смеялись, месили вокруг поста сугроб. Глазенки у них зоркие, не то что у взрослых, — хорошо видели самолет. Советская авиация все чаше и чаще стала появляться над оккупированной территорией, хотя ни в Нагорном, ни в ближайших селах еще не было заметно больших скоплений немецких войск или их союзников — венгерских, румынских и реже итальянских. Пацаны окружили постового и, крича наперебой, тыкали в небо пальцами: вон, вон летит наш бомбардировщик!
Напрасно боялся венгерский солдат, пытаясь разогнать мальчишек. Вместо бомб дети опять же первыми увидели высоко, на фоне голубого неба белых голубей, медленно раскачивавшихся и опускавшихся на засугробленную землю.
— Листовки!..
— Лови их! — кричали детишки.
И даже постовой успокоился: листовок он не боялся. Но эта весть встревожила старосту.
— Как листовки, откуда, кто посмел?! — сердился он и вместе с полицаями и любопытными односельчанами, прежде всего молодыми ребятами, бежал по улице Нагорного к месту неожиданного происшествия. Свирид Кузьмич и полицаи только что обсудили безрадостные перспективы: всем было ясно — отступление немцев неизбежно.
— Уж больно обожглись они в Сталинграде…
— Рассердилась Красная армия не на шутку, — чесал затылок Егор Иванович. — Разве можно было летом подумать о таком? А? Но не это меня беспокоит, Свирид Кузьмич, немцы начнут драпать по знакомой им дороге вплоть до их Берлина!.. А нам куда?
— К черту на кулички!..
— У меня семья! — сокрушался один из полицаев.
— У всех кто-то останется, — вздохнул Гриханов, думая о жене Аграфене Макаровне и дочери Екатерине.
— Придется уходить с немцами, — успокаивал староста. — Эти хоть не расстреляют…
— Нужны мы им!..
— Как пятая нога зайцу! Будем мешать драпать! — продолжали шуметь полицаи.
И вот после такой невеселой беседы — листовки! Они и вовсе усугубили настроение прислужников фашистов, и народ в селе сильно взбудоражили. А дети, беззаботно смеясь и подпрыгивая, бегали и старались поймать падающие на сугроб листочки. Много их относило легким дыханием морозного ветерка далеко в сторону. Но и тех, что опускались на околицу села, было предостаточно. Полицаи даже загляделись на белых голубей.
— Что стоите, ослы! — заорал на них староста.
— А что делать, — возразил Егор Иванович, — они же прямо с неба…
— Отнимите листовки у этих оборванцев, — показал он рукой на детей, — все, до единой!.. И сжечь их, сжечь!..
Второго окрика старосты полицаи не стали ждать: утопая в сугробе, скользя и падая, они кинулись догонять ребятишек, хватать за шиворот, драть за уши, отнимая листовки. Над околицей неслось густо и сердито:
— Мать-перемать!..
— Щенок, отдай листовку!..
— Он еще кусается!..
— Догоню — убью!..
— Не догонишь, вражина косолапая! — отвечали дети: для них это было вроде игры в догонялки и они веселились. А когда полицаи все же догоняли, сбивали с ног, дети вместе с ними падали в сугроб, который был глубоким и мягким, так что падать в него не было больно. Какой-нибудь мальчишка вскакивал быстрее, чем полицай, и дразнил, потрясая листовкой в руке:
— Ha-ко, выкуси!..
Полицаи, выплевывая снег и чертыхаясь, ползали на четвереньках и с трудом поднимались на ноги. Собравшиеся нагорновцы, как ни странно, вместе с постовым мадьяром громко смеялись и потешались над неуклюжими движениями полицаев. Жители тоже видели падающие им почти под ноги листовки, но сами подбирать их не смели.
— Зачем гусей дразнить!..
Разъяренный староста был рядом, да и полицаи так остервенело набрасывались на детей, что взрослому вообще не поздоровилось бы.
— Что рты разинули?! — кричал на односельчан староста. — А ну марш по хатам…
В руках старосты вскоре оказалась целая кипа бумаг. Он еще некоторое время смотрел на полицаев.
— Чтобы все до единой!.. Чтоб у меня на столе все были! — поеживаясь от холода, не попадая зуб на зуб не то с мороза, не то от возбуждения, да что греха таить, и от страха, он отправился в управу, то есть в здание бывшего сельсовета, над фронтоном которого теперь, словно опущенное ухо побитого пса, болтался фашистский флаг с изображением свастики в белом круге.
Кинув на стол листовки, Свирид Кузьмич взял одну и стал вертеть в руках. И так повернет он лист бумаги, и этак — не может понять: кроме строк столбиком ничего не видно.
— Дурота какая-то, — бурчал староста.
И полицаи, собравшись опять в управе с листовками в карманах и в руках, тоже пожимали плечами.
— А где тут про оккупантов?
— И про смерть немецким… тоже ничего такого…
— Стишок!..
Свирид Кузьмич отродясь стихов не читал, более того, он в голову никак не мог взять, почему взрослые люди пишут строчки короткими столбиками. Он помнил только несколько строчек, которые с великим трудом заучивал еще в первом классе его Оська:
Наша Таня громко плачет,
Уронила в речку мячик,
Тише, Танечка, не плачь,
Не утонет в речке мяч.
Последним из полицаев в управу, впустив впереди себя клубок морозного воздуха, шумно вошел крайне озадаченный Егор Иванович и потряс в воздухе отобранными у детишек листовками.
— Свирид Кузьмич, — подошел он к столу старосты и положил листовки, — они там… — кивнул он головой почему-то на окно, выходящее не на восток, а на запад, в котором была видна пустынная улица Нагорного. — Они там… — теперь он кивнул на окно, выходящае на восток, в котором была видна церковь, — издеваются над нами… Ей-богу! — И он показал листок, держа его за уголок, словно за ногу пойманного шкодливого зверька. — Тут же кроме стишка — ничего!.. Я эти самые стишки не раз видел. Книжки с ними и теперь в моей хате в углу валяются… Катька училась по этим книжкам!.. Зачем было их кидать с неба, когда они у нас и так в избытке? Зачем они нам сдались, а?
— Ты еще звягни мне, звягни! — погрозил полицаю кулаком староста. — Живешь без понятия. …А я вот покумекал и догадался: не зря они стишок энтот кинули, не зря! И мой вам приказ — собрать все до последнего листа и сжечь!.. Коли сбросили со стишком, стало быть на что-то намекают… Но вот на что?
— Намек ясен — немцы бегут!..
— И вам, мол, пора… То есть нам, — рассуждали полицаи.
Егор Иванович тупо уставился на листовки, сваленные на стол, и пожал плечами.
— Вот и ты точного намека не знаешь, — сказал ему староста, а затем поднял голову и обвел глазами всех: — Поэтому лучше их сжечь… Немцы в тонкостях разбираться не станут… И если мы все сожжем, как вредную для оккупационных властей бумагу, никаких придирок к нам не будет… Наоборот, похвалить могут!..
Егор Иванович продолжал недоумевать и дома. Вынув из кармана брюк спрятанную от старосты листовку, он развернул ее и сунул под нос Екатерине.
— Вот из-за нее я надавал по шее пацанам, а тут только стих такой, как у тебя в книжках. — Катя с негодованием отстранила руку отца, но листовку у него взяла, прочла и вдруг рассмеялась. — Ну чего, чего ржешь?! Смешно дураку, что ухо на боку! — рассердился полицай. — Я серьезно, а ты скалиться!..
— И я серьезно, батя, — перестала смеяться дочь, ибо стала догадываться, в чем тут дело. — Это стихотворение Никитина…
— Ну?
— Наш директор школы Константин Сергеевич всегда на первом уроке по истории читал эти стихи…
— Ну и что?
— А то, — Катя еще раз пробежала глазами по листовке. — Это я так думаю… Константин Сергеевич напомнил нам этим посланием, что скоро вернется домой с Красной армией… Ты что, не видишь, как немцы и мадьяры зашевелились? Уже пятки подмазывают… Их гонят, батя, в три шеи гонят! — Она взглянула на отца, печаль и боль отразились в ее больших красивых глазах. — Уезжал бы ты куда-нибудь от греха подальше…
— Да куцы же он поедет? — выглянула из кухни Аграфена Макаровна, которая поролась у печки, чутко прислушиваясь к разговору мужа и дочери.
— На кудыкину гору, мать, — сокрушенно произнес Егор Иванович.
— Ты с ума сошла, дочка! — взглянула на Екатерину Аграфена Макаровна. — Господи Царю Небесный Иисусе Христе, помилуй нас и сохрани, — широко перекрестилась она на святой угол хаты, где за слабо мерцавшей лампадкой темнели полузакрытые ризами лики святых.
— Христа тоже предал Иуда, — заметила Екатерина. — Таких никто и нигде не любит… Придут наши, батю сразу арестуют, а то еще не дай Бог… — голос у Кати дрогнул, глаза затуманились, она отвернулась к окну и стала смотреть на улицу.
Егор Иванович молча, ибо возразить дочери было нечего, потоптался на месте, озираясь то на жену, то на Екатерину. Ему стало душно. Он сбросил с плеч шинель полицая, кинул на лавку шапку и сел за стол, нервно стуча по нему пальцами.
— Спроси кого хочешь, — поднял он глаза на дочь, — я хоть на кого-нибудь замахнулся плеткой? За что же меня к стенке ставить? — вдруг пожаловался он не то дочери, не то самому себе. — Я летчика отказался в комендатуру вести, притворился, что рука сильно разболелась… А Виктор твой повел!.. Зря ты меня стращаешь, Катька, — вдруг он сменил тон и погрозил дочери пальцем здоровой руки. — Возгря зеленая, а туда же, приговор мне выносишь!.. Под суд меня, конечно, отдадут, — опять уронил он голову на грудь, — какой ни есть, а изменник я, но бежать не побегу, некуда, да и не хочу… Нехай заарестуют, судьи, думаю, за мою рану в руку скосят пару лет… Ведь ранен я был, когда нас ротный поднял из окопов и крикнул: «Вперед за товарища Сталина!» Вот за кого меня ранило!.. За товарища Сталина!.. А остальные годы отсижу…
Екатерина рассеянно слушала отца, он теперь часто произносил покаянные речи и с ним все было ясно: наказание придется нести и семье от позора не отмыться. Сегодня отец назвал имя Виктора, и мысли ее были теперь далеко от дома: где теперь Виктор и жив ли он? Что произошло с ним тогда по дороге в комендатуру, никто толком так и не узнал. Полицаи твердили, что он в отместку за смерть двоюродного брата стал преследовать летчика, стрелял в него, да по неопытности, скорее, не попал, а тот оказался изворотливее, тоже отстреливался и сразил парня. Только вот куда он спрятал его труп? Загадка! Не успели же волки разорвать его на части и растаскать по лесу! Причем летом! А Митька и Тихон в один голос уверяли ее, что Виктор, наоборот, помог Алексею освободиться и ушел с ним.
— Даю голову на отсеченье, что так и есть! — заявлял Тихон.
— Не мог Витька сдать летчика немцам, — доказывал Митька, — мы же его знаем: не мог он сделать подлость!..
— Тем более против такого человека, как летчик Привалов! — поддерживал мысль Митьки Тихон.
Но опять же, думала Екатерина, мог ли Виктор стрелять в Антона, в своего родственника, хотя они и не были уж так близки друг с другом? И сердце девушки разрывалось от боли, и она уже не слышала стенаний отца, который, по ее глубокому убеждению, нанес вред себе в первую очередь и семье, став полицаем, хотя и безвредным, как говорили о нем в селе.
Хитрые мальчишки не все листовки отдали полицаям. Они устроили соревнования кто больше поймает в воздухе листов бумаги и кто ловчее увернется от полицая и больше спрячет их за пазухой. И в результате вечером того же дня несколько листовок лежали на столе перед Антониной Владимировной. Она нежно, со слезами на глазах разглаживала их ладонью.
— Их пацаны спрятали от полицаев, — объяснял учительнице Тихон, который и принес листовки в школу. — В листовке только стихотворение Никитина, но суть ее все равно понятна…
— Да, да, Тихон, — радовалась Антонина Владимировна, — тут все ясно… Я не сомневаюсь… Хотя подписи Константина Сергеевича нет, но это он, я сердцем чувствую, он!.. Я немножко знаю, что он служит комиссаром, то есть политработником, в одной из воинских частей… Листовки как раз по его службе!.. Только он мог придумать такое… Иван Саввич Никитин, «Русь»! Любимое его стихотворение!.. И как это замечательно, Тихон!.. Тонкие листочки, но и они жгут руки полицаям, не дают покоя старосте, напоминают фашистам об их позорной гибели… В истории Руси не раз такое бывало: захватывали ее половцы, татаро-монголы, немецкие рыцари, французы пытались поработить ее, не дать ей выпрямиться, но она всегда вставала с колен и побеждала… Скоро, скоро и нынешние рыцари побегут отсюда несолоно хлебавши… Иначе нам жить-то не стоит!
— Уже бегут, Антонина Владимировна!..
Сгущались сумерки, и Тихон поспешил домой: ночью запрещалось ходить по улице. Пока немецких или мадьярских патрулей в Нагорном не было, но староста стращал односельчан, что скоро патрули появятся. Особенно Тихону было страшно после того, как он помог унтер-офицеру Блюггеру и его помощнику Шиху замерзнуть в снегу. И хорошо сделал он, что вовремя ушел от Антонины Владимировны. В школу из уезда вернулась Эльза. В тесной комнатушке она сердито расшвыряла по углам обувь, небрежно повесила на крючок белую шубенку, упала на кровать лицом на подушку и дала волю слезам, рыдая и вздрагивая всем телом. В таком положении ее и застала Антонина Владимировна.
— Это вы? — не поднимаясь с постели, недовольно спросила Эльза.
— О, да тут море слез! — полушутливо, полусерьезно заметила Антонина Владимировна.
— Вам-то хорошо, а мне-то… — не договорив, Эльза опять уткнулась носом в подушку и заплакала.
— Да что случилось, Эльза? — Антонине Владимировне стало искренне жаль эту, в сущности, заблудшую, несчастную женщину, и она присела на стул рядом с кроватью.
— Еще ничего не случилось, — икнула Эльза и вдруг подняла голову, по лицу ее вместе со слезами растекались румяна и другие краски для бровей, ресниц и губ. — Какая Эльза!.. Зовите меня Лизой… Меня мама так звала… — И она кулаком стала размазывать остатки марафета по щекам. — Еще ничего не случилось, но случится… В комендатуре уже готовы драпать… Фон Ризендорф разговаривать со мной не захотел, передал через этого свинтуса… переводчика Кранца, чтобы я возвращалась в эту конюшню, — ударила она кулачком по широкой кровати, — и ждала особых распоряжений… А какие могут быть распоряжения, да еще особые, когда они сами уже навострили лыжи, собрались бежать, как крысы с тонущего корабля, сволочи!.. И этот… эсэсовец гауптман Эрлих Эккерт-меккерт нос от меня отворотил, да и Нюрку он, говорят, прогнал… Как надоевшую собаку прогнал…
— Эх, Лиза, Лиза, — вздохнула Антонина Владимировна.
— Я молода, я жить хочу, Антонина Владимировна, — вновь захныкала Эльза. — Жизнь-то одна!.. И куца мне теперь деваться? — И вдруг она решительно встала с постели. — Не стану я ждать их распоряжений… Убегу! Убегу ко всем чертям!.. Все равно, где пропадать…
Утром Антонина Владимировна нашла комнату пустой, холодной. Эльза ушла, оставив открытой форточку. Было неясно, куда отправилась эта учительница иностранных языков. Вновь начала крутить виражи по высокому и прочному, как мост, снежному настилу метель. За обширным, огороженным двором школы сразу же начиналось поле, за которым темнела кромка леса. Вскоре метель закипела молоком, и в этом кипении, подумала Антонина Владимировна, уже никогда не найти следов ушедшей в неизвестность, пытавшейся обмануть судьбу Лизы-Эльзы.
В последние сутки января Константину Сергеевичу приходилось мало спать. Не было в дивизии такого подразделения, где бы он не побывал. Дивизия периодически участвовала в малозначительных боях, перестрелках. Шла проба мускулов 60-й советской и 2-й немецкой армий. Фашистам так и не удалось полностью овладеть Воронежем, а после их жестокого поражения на Волге подул ветер еще более грозных перемен. В декабре Верховный главнокомандующий И. В. Сталин приказал готовить операцию в полосе Воронежского фронта. На помощь командующему фронтом генерал-лейтенанту Голикову приезжали заместитель главнокомандующего Жуков и начальник Генерального штаба Красной армии Василевский, которыми была определена дата наступления — 13 января 1943 года. Однако боевые действия начались на два дня раньше.
Глубокие снега, бездорожье не смогли помешать советским войскам с боями продвигаться вперед, хотя и не так быстро, как хотелось бы командованию. Километр за километром, деревня за деревней, город за городом освобождались от немецко-фашистских захватчиков. Широкомасштабное изгнание гитлеровцев шло по всей линии фронта, растянувшейся на сотни километров.
В эти дни Константину Сергеевичу удалось еще раз встретиться с Виктором.
— Очень сожалею, — с огорчением в голосе сказал Забродин своему бывшему ученику, — сожалею, что нашу армию не отправили на южное крыло фронта… Там основные силы захватчиков расчленены в двух районах. … Догадываешься, в каких? — В глазах капитана Виктор увидел те самые огоньки, которые всегда светились у директора школы на уроках по истории в ожидании правильного ответа ученика.
И как не раз в школе, Виктор отрицательно покрутил головой.
— Не знаю, Константин Сергеевич, — откровенно признался он.
— Эх ты, двоечник! — толкнул капитан рукой в плечо Виктора. — Никакого у тебя стратегического мышления… Под Россошью и в районе Алексеевки… Там пятнадцать вражеских дивизий перестали вообще существовать, а шесть так истрепаны, что от них остались лишь жалкие ошметки… И это же рядом с нашим Нагорным!.. В селе, поди, по ночам видны сполохи взрывов и слышна канонада артиллерийских залпов…
— А куда же нас направят, если не секрет?
— В сторону Касторного… У нас прямой путь — на Курск!.. И ты в этот город, славный своими соловьями, можешь войти уже с погонами на плечах… 17 января вышел такой приказ… Традиции имеют большое значение: в них, как солнце в капле воды, сфокусированы наши победы над теми, кто покушался на Русь и на Россию вообще…
Воронежско-Касторненская операция также успешно развивалась. Под ударами 60-й и 40-й армий уже 29 января 2-я немецкая армия была окончательно разгромлена, расчленена на небольшие подразделения, которые, оказавшись в окружении, бродили как неприкаянные по бездорожью, увязая в сугробах. У небольшого населенного пункта под названием Веселое колонна автомашин с красноармейцами, в том числе и «виллис», на котором ехал и Константин Сергеевич, внезапно попала под интенсивный обстрел одного из таких блуждавших подразделений. Считалось, что местность здесь была свободна от немцев и никто не видел опасности. Однако случилось непредвиденное, как это часто бывает на войне: немцы долго месили глубокие снега, пытаясь пробиться к своим, только не зная, где они, и наткнулись на красноармейцев. Завязался бой. Бойцы выпрыгивали из кузовов автомашин, падали в сугроб, образуя оборону.
К лежавшему в снегу капитану подполз незнакомый ему солдат.
— Товарищ капитан, возьмите автомат… он немецкий, но это ничего. — Лицо солдата в густой снежной пыли трудно было рассмотреть. — Я сам у фрица этот автомат добыл… И патроны есть… полный боекомплект!..
— Спасибо, — принял автомат Константин Сергеевич, раздосадованный тем, что, кроме пистолета, не имел при себе другого более уважительного оружия. — Так ты что… это… фрица завалил? — спросил он, щелкнув затвором.
— То же, что и он сделал бы со мной, но я опередил его, товарищ капитан, ткнул носом в наш снег. — Не поворачивая головы, боец вел огонь по наседавшим гитлеровцам. — Жаль, конечно, может, и у него дети есть, как у меня… Но ведь я не просил его лезть в наш огород… Поэтому, товарищ капитан, что ж его жалеть, пусть его пожалеет Гитлер…
— Верно рассуждаешь! — Забродин хотел спросить, как зовут бойца, но времени не хватило.
Как и все бойцы, он бил и бил по зеленым фигурам фашистов, посылая короткие автоматные очереди, вынуждая цепочки немецких солдат прижиматься к земле и падать сраженными. Неожиданный бой продолжался не менее получаса. И казалось, все должно завершиться благополучно: на помощь красноармейцам прилетела авиация. Низко летевшие штурмовики, стремительно делая круг за кругом над головами гитлеровцев, сбрасывали на них тонны бомб. В этой обстановке противник остервенело сопротивлялся, четко понимая, что у него оставалось два пути: погибнуть или сдаться в плен. Некоторые из немецких солдат уже стали поднимать руки.
Но в этот момент прозвучала, возможно, теперь и не нужная команда: «В атаку!» Подчиняясь приказу, бойцы поднялись во весь рост и, не прекращая вести огонь, пошли вперед. В одном ряду с ними поднялся и пошел с немецким автоматом наперевес и Константин Сергеевич. Иначе поступить он не мог ни по уставу Красной армии, ни по партийности, ни по служебной обязанности как политработник, ни по обычной человеческой совести. Он уже много раз принимал непосредственное участие в боевых действиях дивизии, отступая до Воронежа и защищая его. И теперь, когда возникла необходимость, продиктованная ответственностью и долгом, он открыто пошел в атаку. Им овладело странное чувство, не испытанное прежде. Такие атаки вовсе не были похожи на те, о которых составляются сводки в штабе и политотделе дивизии. В них не всегда слышен замогильный свист пуль, разрывы снарядов и гранат, не падают на бегу сраженные люди, а просто значатся в списках как погибшие смертью храбрых за Родину, за Сталина, не раздаются ужасные стоны и крики раненых, которых не успевают выносить из-под огня санитары и медсестры.
Страха не было. Константин Сергеевич шел, увязая в снегу, подчиненный неведомой ему воле, которая вела кого к победе, а кого к смерти ради этой же самой победы. Он шел, стреляя из автомата, пока нечто острое и нестерпимо горячее не обожгло его грудь. Константин Сергеевич, хватая ртом морозный воздух, которого вдруг стало так ему не хватать, поднял в руке высоко автомат и, опускаясь сначала на колени, упал на бок. «Сейчас, сейчас я поднимусь и пойду, пойду», — казалось, говорил он сам себе и другим, уверяя, что с ним все в порядке. Но лицо его утонуло в сугробе и от еще теплого дыхания таял снег. И он еще услышал прозвучавшее где-то далеко, далеко о нем:
— Капитан упал, помогите ему!..
«Не надо, не надо, я сам, — будто говорил он кому-то, не шевеля губами. — Да что ж это такое!» А затем — темный бесконечный провал.
Если бы Константин Сергеевич пришел в себя через сутки или двое, то увидел бы чистую палату походного госпиталя, врачей и медсестер в белых халатах. Он увидел бы знакомые лица работников политотдела, приезжавших справляться о его здоровье, о том, как проходил процесс лечения и каковы перспективы его выздоровления. Но сознание не возвращалось к Константину Сергеевичу, хотя оно еще и теплилось где-то в сумрачной глубине рассудка. Медсестра, которой было поручено наблюдать за ранеными, в том числе и за капитаном, все время слышала от него одно и то же:
— Ну, поднимайте же, поднимайте… — еле слышно шептал Константин Сергеевич, и страдальческая тень набегала на его лицо.
Невыразимо трудное состояние, давившее со всех сторон, не давало ему покоя. Он смутно видел себя, знакомых нагорновцев и незнакомых бойцов, стоявших густой толпой у церкви и пытавшихся в который уже раз поднять на колокольню медный колокол. Тот самый колокол, который он снимал с церкви. Именно тот, но почему-то ставший очень большим, тяжелым и совершенно новым, нестерпимо блестящим на невесть откуда появившемся свете. Константину Сергеевичу во что бы то ни стало нужно было поднять колокол наверх, но он каждый раз срывался и падал вниз. И это было так мучительно, так трудно…
— Что же вы! — корил он тех, кто помогал ему тянуть канаты, хотя четко их лиц не мог различать, все расплывалось в синем призрачном тумане, быстро менялось. — Смажьте дегтем веревки, тогда легче будет. — Но колокол снова и снова падал и опять слышалось горькое: — Эх, вы!..
Временами Константин Сергеевич затихал. Лежал спокойно, ровно дыша, и температура была невысокой, давление почти нормальным. И врачи надеялись на благополучный исход: капитан поправится, станет транспортабельным и его можно будет перевести в какой-нибудь стационарный госпиталь, где условия лечения, конечно же, лучше и где больше надежды на возвращение в строй. Но часы отстукивали какой-то промежуток времени, у него вновь поднималась температура, подскакивало до верхнего предела кровяное давление и он опять и опять сквозь почти не шевелившиеся губы цедил:
— Еще, еще раз… поднимайте, поднимайте… Ну что же вы!.. Он опять упал…
И осунувшееся лицо Константина Сергеевича мрачнело еще сильнее. Видно было, что ему очень больно, даже не от той боли, что разрывала ему грудь, а от того, что он никак не мог что-то поднять. Так продолжалось несколько томительных суток. Наконец капитан открыл глаза и явственно, четко спросил:
— А где же рядовой Званцов?… Почему его до сих пор нет?…
Спросил он только один раз. Врачи обрадовались: политработник идет на поправку. Через штаб дивизии попросили найти названного им рядового, надеясь, что встреча с ним каким-то образом положительно скажется на состоянии раненого и поможет ему быстрее оклематься.
Не только Виктор, но и весь орудийный расчет Осташенкова удивился, когда на их огневую точку пришел незнакомый старший лейтенант.
— Кто из вас Званцов? — вглядывался он в лица артиллеристов.
— Я, — неуверенно ответил Виктор и с недоумением посмотрел на офицера. — Рядовой Званцов — это я…
— Идите за мной… Только быстро!..
По траншее, низко пригибаясь, они ушли подальше от передовой линии. Там их ждал «виллис». Виктор сразу узнал его: именно в этой автомашине он часто видел Константина Сергеевича. Дорога к полевому госпиталю оказалась неблизкой. Ехали долго, пробираясь между скоплениями военной техники. Танки, самоходки, автомашины, гусеничные трактора с тяжелыми пушками медленно двигались к передовым позициям.
А в это время дежурная медсестра, утомленная от долгих бессонных ночей и тихонько дремавшая, по привычке открыла глаза и увидела необычно вытянутое лицо капитана. Она спешно пощупала его пульс — он не откликался на ее чуткие пальцы. На сигнал медсестры прибежал лечащий врач, который после тщательно осмотра констатировал кончину Константина Сергеевича.
— Он, наверно, поднял и успокоился, — грустно произнес врач, закрывая глаза капитану.
— А что он поднимал? — вытерла носовым платком слезы медсестра: ей было искренне жаль капитана, у койки которого она просидела столько времени, надеясь, что он откроет глаза и скажет: «Мне легче…»
— Что поднял? — переспросил врач. — А кто ж его знает, сестричка, — задумался он. — Разве мы мало что побросали! Причем побросали такого, что не даст нам не только спокойно жить, но и умереть… А впрочем, сестра, это к данному факту не относится, — спохватился врач. — Факт один-единственный: капитан Забродин скончался от смертельной раны в грудь… Я и так удивляюсь, что он долго жил после того, как пуля почти коснулась его сердца… Организм крепкий, человеку бы жить да жить!..
И как раз в эти трагические минуты Виктор подъезжал к госпиталю. Он вошел в палату и, к своему ужасу, увидел, как бывшего директора школы, любимого учителя, снимают с койки и укладывают на носилки.
— Я опоздал? — дрогнувшим голосом спросил Виктор, решительно шагнув к носилкам и отвернув край простыни с лица Константина Сергеевича. О том, что капитан Забродин тяжело ранен, ему сообщили еще по пути в госпиталь.
— Да, молодой человек, — пожал плечами врач. — Но он все равно так больше и не пришел в себя… Вы знали его?
— Константина Сергеевича?… Он учил меня в школе…
— А-а, — неопределенно произнес врач и ушел.
Виктор, не стесняясь медсестры, которая продолжала вытирать затуманенные слезами глаза, горько заплакал.
Уездный Красноконск доживал последние дни фашистской оккупации. Он был буквально переполнен солдатней. Звучала немецкая, венгерская, румынская и итальянская речь.
— Людей — как на ярмонке, все бегают, суетятся, кричат! — рассказывал об увиденном приехавший из уездного центра Егор Иванович.
— А если и тебя к ним присовокупить — налицо весь интернационал! — как всегда, с ехидцей подковыривал Митька полицая.
— Типун тебе на язык! — сердился Егор Иванович и громко чихал в тряпицу. — Я-то тут при чем?
— Ты при них, при них, — не унимался Митька. — Ох, и надерут тебе задницу наши, когда придут сюда!..
— Ну, ты мне брось! — грозил полицай. — Пока они надерут мне… эту самую, я тебя лично так отметелю, штаны кровавыми станут…
Но беззлобная ссора опять закончилась тем, что Митька попросил у Егора Ивановича папиросу, а тот помялся, помялся для порядка и, бурча, достал из кармана полицейской шинели с широкими зелеными, кстати, нелепыми, будто в насмешку над этими холуями, обшлагами и таким же воротником пачку папирос.
— На, дурнокрик!
С наступлением вечера жители сел, и прежде всего Красноконска, без особой нужды на улицы не выходили, ибо нередко слышали в свой адрес от оккупантов:
— Партизан!
Попробуй потом докажи, что о партизанах слыхом не слыхали. Патруль не вдавался в подобные подробности: расстреливал на месте и этими короткими щелчками из карабинов или пистолетов решал свои проблемы. У тех же, кто служил фашистам, имелся аусвайс — специальный пропуск.
С таким аусвайсом и отправился в Красноконск Свирид Кузьмич: он был вызван бургомистром Сидякиным Фролом Емельяновичем.
— Не я тебя вызывал, — встретил бургомистр Свирида Кузьмича, оглядывая его бегающими испуганными глазками из-под морщинистого лба. — Всех собирает комендант фон Ризендорф… Поспешим, опаздывать нельзя, он не любит!..
Староста приметил, что потемневшее и как-то состарившееся лицо бургомистра нервно дергалось, он все время покусывал нижнюю губу. По всему было видно, что мысли его были уже далеко от Красноконска, но бросить без разрешения свой пост он не решался, хотя твердо знал, что главная задача в сложившейся обстановке — вовремя смыться. Но раньше времени никак делать этого нельзя: немцы воспримут это как дезертирство и могут поставить к стенке. «Да не могут, — подумал он с содроганием и ужасом, и сердце его забилось, затрепыхалось в груди, как пойманная птичка в клетке, — а расстреляют тут же… Им это сделать — раз плюнуть!.. Где схватят, там тебе и суд, там тебе и наказание без проволочек…»
В приемной коменданта уезда уже толкалось немало разношерстного сброда. Группа немецких офицеров, среди которых находился и знакомый Свириду Кузьмичу эсэсовец гауптман Эккерт, которому, как и всем остальным гитлеровцам, не в новинку уже было бежать под ударами Красной армии. Офицеры с презрением посматривали в сторону старост и полицаев, тихо с насмешкой говоря о них, а предатели откровенно завидовали и этим офицерам, и вообще всем оккупантам — они-то могут драпать хоть до самой Германии, а шеи прислужников фашистам уже чувствовали удавку. Сюда уже доходили вести из освобожденных от немецких войск территорий, где местные жители сами ловили полицаев, старост, устраивали над ними свой собственный суд, и чаще всего без всякого сожаления вешали, так что для многих предателей наступало время отвечать за содеянное. Кому ж могла понравиться такая перспектива!
Фон Ризендорф неожиданно вышел из своего кабинета и вяло поднял правую руку. В ответ офицеры дружно щелкнули каблуками сапог и взметнули руки в фашистском приветствии, а полицаи и старосты, согнув шеи и опустив покорно головы, ухитрялись каким-то образом таращиться на коменданта. Глядя поверх голов собравшихся, ровный как столб, словно проглотил аршин, фон Ризендорф стал что-то говорить по-немецки, обращаясь то к офицерам, застывшим в почтении, то к переводчику. Офицеры внимательно слушали коменданта и, очевидно получив соответствующее распоряжение или вообще приказ, гуськом, кроме эсэсовца Эккерта, покинули приемную. Внезапно комендант остановил свой взгляд на Свириде Кузьмиче, которого он хорошо запомнил еще тогда, когда староста приводил к нему своего недоросля со странным русским именем Оська, а также когда приезжал в Нагорновскую школу с инспекторской целью. Фон Ризендорф кивнул старосте в знак особого приветствия и опять же по-немецки через переводчика Кранца поинтересовался, весь ли хлеб сдан германской армии.
— Никак нет, господин комендант, — облизнул пересохшие губы Свирид Кузьмич, — в кладовой еще много осталось зерна…
— Хлеб надо сжечь немедленно, — стараясь перестраховаться, показать, что он не бездельничал, а предупреждал, Эккерт сурово уставился на старосту, у которого от страха по спине побежали мурашки. — Почему не выполнен мой приказ?
Свирид Кузьмич почувствовал, как пол уходит из-под его ног. Он не слышал такого приказа от эсэсовца, но тем не менее именно его была вина в том, что немцы вовремя не смогли вывезти из Нагорного все зерно. Кранц негромко сообщил коменданту содержание реплики Эккерта. Фон Ризендорф недовольно поморщился, сверкнув очками на эсэсовца, а у старосты вдруг на неплохом русском языке спросил, по сколько выйдет зерна, если его раздать жителям Нагорного.
— Пудов этак по пять будет, господин комендант, — прикинул в уме староста, обрадованный тем, что гроза со стороны Эккерта, кажется, его миновала.
В ответ он услышал длинную тираду Ризендорфа. Смысл монолога немца сводился к тому, что нынешнее возможное отступление германских войск — явление временное. Немцы обязательно вернутся сюда, они не уступят большевикам плодородные черноземы, очень скоро дойдут не только до Волги, где также совершенно случайно 6-я армия вермахта потерпела поражение, а до самого Урала, где будет установлена граница тысячелетнего рейха. Поэтому хлеб нужно не сжигать, а раздать его местным жителям. Эккерт удивленными, немигающими, широко открытыми глазами смотрел на коменданта, ничего не понимая.
— Этим самым, — уловил недоумевающий взгляд эсэсовца фон Ризендорф, — эти самым… мы, как говорят русские, убиваем сразу двух зайцев, — показал он знание местного народного фольклора.
А план его сводился к тому, что, во-первых, местное население, получив зерно, ощутит на себе щедрость и заботу немецких властей; во-вторых, с приходом Красной армии большевики этот хлеб у крестьян обязательно отберут на нужды своей армии и на весенний сев в колхозах, которые они восстановят. И когда сюда вернутся доблестные германские войска, а вернутся они обязательно, об этом позаботится ставка вермахта во главе с фюрером, среди голодных крестьян станет больше лояльных к новому порядку в Европе, который установят победоносные немецкие войска.
С этими словами фон Ризендорф, круто повернувшись, ушел в свой кабинет. За ним последовал только переводчик Кранц. Стали расходиться и все присутствующие. Свирид Кузьмич, озадаченный речью коменданта, поспешил в Нагорное. Каурый конь, запряженный в легкие розвальни, похрапывая, кусая удила, а также выпуская клубы белого пара из ноздрей, бежал бодрой рысью навстречу нескончаемому потоку автомашин и солдатских колонн, испуганно разбегавшихся от дороги в поле, как только слышался гул самолета. Иногда они инстинктивно разбегались и при внезапном появлении своих «Юнкерсов» и «Мессершмиттов». Особенно доставали немцев вездесущие «Илы». Штурмовики, чаще всего в количестве семи, низко летели над землей, сбрасывая бомбы и поражая противника из пулеметов. Староста тоже сторонился наезженной дороги и не переставал удивляться, откуда у Красной армии взялось столько самолетов. Ведь когда отступала, она была голью перекатной, воздух сотрясали только кукурузники, а теперь от «черной смерти», как называли фашисты «Илы», спасу не было. Не раз немцы останавливали старосту, уж больно им нравился конь, да и шагать по глубокому снегу нелегко было. Но, увидев в руках старосты аусвайс, хлопали Свирида Кузьмича по плечу и отпускали с миром.
С нескрываемой радостью жители Нагорного встретили весть о раздаче им хлеба по пять пудов на каждого члена семьи, включая стариков и младенцев. Полицаи, выполняя соответствующее указание, вовсю трезвонили о невероятной щедрости немецких властей, расхваливали старосту, который, дескать, добился от оккупантов такого подарка.
— Что я подумал, мужики, — делал Свирид Кузьмич хорошую мину при плохой игре, — подойдут близко наши… — Сказав это, он опасливо оглянулся по сторонам и повторил: — Подойдут, думаю, наши… — На слове «наши» он сделал ударение. — Завяжется бой, неровен час угодит снаряд в склад — сгорит весь хлеб до последнего зернышка… Пришлось мне долго уговаривать кого следует в комендатуре, даже бургомистра Фрола Емельяновича подключил… Согласились!..
Иной раз староста лично помогал насыпать в мешки зерно пшеницы, втайне кляня нагорновцев, нутром своим ощущая, что, несмотря ни на что, они все равно ненавидят и презирают его. Наедине с Егором Даниловичем он отводил душу, раскрывал наболевшее.
— Я бы этим краснопузым дармоедам, задрипанным колхозникам, по пять зерен не дал бы, не то что по пять пудов, чтобы они им колом в горле стали, если бы не приказание этого… как его… фона! — Он искренне полагал, что имя коменданта уезда и есть Фон, а фамилия — Ризендорф.
— Зато, Свирид Кузьмич, ветряк ваш так замотает своими крыльями, а жернова так загудят! — пытался подбодрить старосту полицай. — Люди зерно молоть привезут… Увидишь!..
— Это коли еще привезут! — зло нахмурился Свирид. — Коли большевики возвратятся? Раскрывай рот шире, Егорка!.. Болтаться нам на крыле ветряка, вот что я тебе скажу, — предрек он свою дальнейшую судьбину.
Сказал и оторопел: впервые пришла ему в голову мысль о мельнице в качестве виселицы.
— А что твой Оська, пишет али нет? — не унимался полицай, не замечая, что такими вопросами он сыплет соль на рану своего начальника.
— А ни слуху, а ни духу, — угрюмо вздыхая, произнес староста. — Где теперя моя кровинушка, только Богу известно, да им тоже, немцам, но у них не спросишь.
— Да ты, Свирид Кузьмич, сильно не горюй, не бери близко к сердцу горькие мысли, они, как ржавчина, всю душу разъедят, — сжалился Гриханов. — Я чаю, сын твой где-нибудь в Германии прохлаждается с какой-нибудь немкой в обнимку и никакие красные ему не страшны. — А после некоторой паузы осторожно поинтересовался: — А что же с пленными, которые не вымерли, будет, а?
— А мне все равно, — пожал плечами староста. — Не хватало еще о них горевать…
— Ходят слухи, что всех их хотят, — он сделал характерный жест ладонью возле своей шеи. — А они все-таки люди, не скотина!.. Вот тебе и все равно!.. Распустили бы их напоследок… Нагорное большое, всех приютили, обогрели и накормили бы…
— То не мое и не твое дело, Егорка! — кивнул староста в сторону лагеря. — Я за них на колени не упаду, да и кто меня послухает… Ты сперва о себе подумай, покумекай, куца подаваться будешь, коли увидишь людей с красными звездами на лбу…
— А никуда я не тронусь, Свирид Кузьмич, нехай тут прямо и гробят, все одно гнить тут или где-нибудь…
— Оно так, — высморкался в сугроб староста. — Разотрут как возгрю…
Зерно быстро разошлось по мешкам. Кто на плечах, кто на санках — люди уносили и увозили хлеб из колхозной кладовой, дома находили укромные места, даже разгребая полуметровый снег в саду и на огородах, рыли ямы и прятали в них пшеницу. В домах не оставляли, особенно после того, как на окраине села от прямого попадания снаряда дотла сгорела хата. Люди еле спаслись, а все барахлишко пропало в пламени. Копать ямы в мерзлой земле было нелегко, женщинам вообще не под силу. Поэтому нагорновцы кооперировались: несколько семей объединялись, вместе готовили хранилища, куда и складывали мешки и чувалы, которые отмечали подписями, чтобы потом не перепутать. Люди понимали, что если, дай Бог, останутся живы после возможных боев в селе, то без хлеба до лета не дотянут при любой власти — помрут с голода. Поэтому зерно нужно было сохранить любой ценой.
Сбросив на снег старый полушубок, полы которого аж блестели от частого вытирания о них пальцев после того, как ими же в результате сморкания вытиралось под носом, Афанасий Фомич наконец закончил копать большую и глубокую яму. Ему помогали несколько женщин из соседних дворов, среди которых была и Анна. В доме Званцовых ее принимали как родную и всегда во всем оказывали посильную помощь. Быстро темнело, оставаться вне хаты было опасно, по селу уже несколько дней и ночей ходили военные патрули, преимущественно венгерские. Едва успели положить настил из бревен и досок и на него насыпать слой земли, перемешанной со снегом, как такой патруль в составе нескольких солдат нагрянул во двор Званцовых, услышав голоса людей за сараем.
— Партизан! — заорал офицер, выводя всю патрульную команду из-за утла сарая. — Партизан! Руки вверх! Хальт! — приказал он, смешивая русские и немецкие слова.
Женщины побросали лопаты, подняли руки и, оттесненные, прижались спинами к стене сарая. Афанасий Фомич тоже остался стоять с поднятыми руками посреди огорода, у ямы. Патрульные бряцнули оружием, щелкнули затворами. Смерть холодными глазами автоматов и карабинов глянула в лица задержанных.
— Влипли, как мухи в дерьмо, — спокойно, даже с некоторой усмешкой прошептала выдержанная по характеру Анна.
Женщины тихо загудели, принялись молиться, шептать кто «Отче наш», кто «Богородицу», кто даже «Символ веры», готовые отдать Богу душу. «Только бы Васька не видел, как меня убивают», — шептала сквозь слезы одна из женщин.
— Партизан! Где партизан? — топал ногой перед женщинами все тот же офицер, лица его в темноте не было хорошо видно, да и не до его лица было в тот момент перепуганным женщинам. — Партизан! Ферштейн? Прятали?…
— Бабы! — крикнул Афанасий Фомич, не опуская рук. — Бабы, мать-перемать!.. Скажите, что мы хлеб прятали…
Находчивее всех оказалась Анна. Не опуская рук, она громко произнесла слово, не раз слышанное ею от Ласло;
— Буза! — И повторила уже тише, обращаясь к офицеру. — Буза, по-вашему, господин офицер…
Мрачно молчавшие до сих пор солдаты оживились, забормотали меж собой по-мадьярски — были среди них и крестьяне, которые знали цену пшенице. И офицер не таким уже грозным голосом приказал по-немецки почти одновременно с переводом на русский язык:
— Грабен! Копать!..
Под дулами автоматов и карабинов женщины во главе с Афанасием Фомичем быстро разметали слой земли, стукнули лопатами о настил, подняли несколько досок, вытащили один мешок и еле развязали дрожащими пальцами узел. Анна набрала в пригоршни зерна. Солдаты включили фонарики и с видом завзятых хлеборобов стали рассматривать зерна, ощупывать их пальцами, даже пробовать на зуб, кивали головами, дескать, да, это хлеб, а не партизаны. Слово «буза», произнесенное Анной, стало спасением для всех. Патрульные снисходительно разрешили снова закидать землей яму, понимая, почему люди прячут, и ушли, приказав:
— Аусайнангребен!.. Разойтись… шиссен!..
— Фу ты, мать честная! — вытер вспотевший лоб Афанасий Фомич. — На волосок от смерти были… Я уж думал все, отпрыгался… Нет, Господь подумал, что мы ему еще не нужны… Отложил встречу с нами!
Ему принесли полушубок, накинули на плечи.
— А то простудишься…
— Ладно, бабы, живые остались и слава Богу, — сказал Афанасий Фомич. — А теперя по хатам, иначе новый патруль набредет, и если попадутся немцы — заказывай гробы… Слыхали — шиссен! Расстреляют, как пить дать!.. Мы для них так… мошкара, раздавят ногой и конец…
В комнатах сельсовета, теперь уже бывшей управы, гулял ветер. На столе и на полу валялись обрывки бумаг, в распахнутую настежь дверь с улицы проникал холод. По всему было видно, что из помещения спешно бежали его владельцы. Власть в Нагорном полностью перешла к военным, кстати, постоянно сменявшимся.
К концу января линия фронта настолько приблизилась к территории Красноконского района, что в Нагорном часто были слышны даже винтовочные выстрелы. Ночью над соседней Алексеевкой уже не пылало зарево, фашисты были выбиты из этого крупного железнодорожного узла. В этой обстановке в Нагорном засуетились мадьяры. Большая часть охранной команды уже выехала в сторону бывшего уездного центра. А вечером оставшиеся венгры и два немецких солдата, не оставлявших мотоцикл с коляской, выполняя приказ начальства, плохо одетых и почти босых военнопленных выгнали из барака, повели на большак. Но, уклоняясь от постоянных налетов советских штурмовиков, которые не давали покоя отступавшим и ночью, и внезапно возникшей перестрелки в Подгорном, свернули с пути и отправили колонну в три клуни, огромные колхозные сараи, — втиснули туда людей так, что им можно было только стоять, и заперли ворота на замки. Почти все охранники, сопровождавшие пленных при переводе, были немедленно направлены в Подгорное, где продолжалась перестрелка. По всей вероятности, советские разведчики, обогнув Нагорное, полагая, что там находится большое скопление фашистов, перешли Тихоструйку по льду, выдвинулись несколько вперед и заняли Подгорное, угрожая перерезать путь отступления разрозненным группам противника.
У клунь оставили двух немецких солдат, а из венгров жребий выпал на Ласло. Немцы откровенно игнорировали приказ венгерских офицеров и в Подгорное не отправились. Во-первых, их вовсе не тянуло туда, где слышалась частая пальба, во-вторых, они выполняли задание своего начальства по выводу военнопленных из лагеря, и в-третьих — им было недвусмысленно приказано в случае непредвиденных обстоятельств пленных уничтожить. И такие обстоятельства, по их мнению, сложились. Немцы заглушили двигатель мотоцикла, достали из багажника коляски две канистры с бензином, открыли крышки. В груди Ласло отчаянно заколотилось сердце: он с ужасом понял, какую роль уготовила ему судьба. Обычно на таком морозе он замерзал, особенно когда оставался без соломенных чунь на ногах. А тут от волнения и осознания того, что его хотят сделать палачом беззащитных людей, ему стало очень жарко. И Ласло молил Бога, чтобы его товарищи поскорее вернулись из Подгорного, но они не возвращались, хотя перестрелка там почти утихла. Возможно, они все там сложили головы. Значит, именно ему придется стать участником поджога сараев с людьми.
Кто же в Подгорном торжествовал победу — венгры или красноармейцы? Тревогу вызывало то, что оттуда пока никто не возвращался. А троим сопровождать столько пленных невозможно, более того, крайне опасно: если они разом плюнут, то все трое тут же утонут. Подождав еще несколько минут, немцы заторопились. Возможно, и им не совсем нравилось сжигать заживо людей, пусть и солдат вражеской армии, к которым фюрер учит относиться как к людям низшей расы, но приказ есть приказ, да и такое задание им привычное. И они с немецкой педантичностью принялись старательно обливать бензином ворота и стены сараев. Постройки были возведены еще в начале тридцатых годов, когда создавался колхоз имени «13 Октября», и были очень большими, не напрасно же назывались не сараями, а клунями. Бензина у немцев явно не хватило, но пожар все равно мог получиться большим и ярким. На Ласло немцы смотрели отчужденно и даже, как ему показалось, несколько враждебно. Один из солдат с насмешкой кинул ему коробок со спичками.
— Бреннен! — хихикнул он издевательски. — Ду бреннен!
А второй солдат стал заводить мотоцикл, отчаянно бил каблуком сапога по педали стартера.
«Сволочи, — подумал Ласло, — решили втравить меня в неприятную историю, а сами не хотят белые перчатки замарать!..» Он представил себе, как будут гореть беспомощные люди, и ему стало дурно, его чуть не вырвало. И, пошатнувшись, он прислонился к стене клуни, где глухо гудели, словно пчелы в улье, военнопленные.
— Ду ист швах! — бросил ему немец. — Манн мюс дебенен!..
«В слабости меня обвиняют, идиоты, — рассердился Ласло, — еще и заставляют привыкать жечь людей… Ну нет, негодяи!» Пока один немец складывал в багажник мотоцикла пустые канистры, Ласло в порыве эмоций размахнулся и с силой ударил прикладом карабина по голове немца, который кинул ему спички. Негромко охнув, солдат мешком повалился к ногам Ласло.
— Вас? — обернулся на шум другой немец, укладывавший канистры.
Отступать Ласло было уже некуда, и он выстрелил в немца, свалившегося лицом в коляску мотоцикла. Затем прикладом стал сбивать замки на одних воротах, на других, на третьих. И каждый раз кричал в темноту клунь:
— Хаты! Хаты! Бистро! Бистро!
Вторично приглашать военнопленных не было нужды. Они сразу сообразили, что происходит. Поэтому без особого шума, толкаясь и падая в снег, кинулись бежать в сторону села, которое находилось от клунь в полкилометре.
— Помогай, помогай моя! — просил Ласло, но многие пленные бежали мимо него с единственной мыслью, что остались живы. Однако двое или трое, в темноте Ласло не мог посчитать, да и не до того было, услышали его и помогли затащить в один из сараев трупы немецких солдат и мотоцикл. Ласло, ломая спички в окоченевших от холода и волнения пальцах, пытался добыть огонь. Наконец в его руке робко затрепетал язычок пламени, которое, упав на пролитый бензин, с гудением и треском быстро охватило все три клуни. Огромное зарево, рассеявшее тьму над Нагорным, было видно очень далеко. Пленных уже не было, а Ласло, отойдя на безопасное место — грандиозный пожар мог поджарить любого даже на порядочном расстоянии, — остался стоять там, где ему приказал стоять офицер. Он не знал, что делать и в какую сторону бежать.
Уже догорали три большие кучи обугленных бревен, а Ласло все стоял у этих чудовищных костров, не зная, как поступить дальше. Идти в Нагорное опасно: вдруг станут искать, наткнутся на пленных — не сдобровать, оставаться на месте тоже страшновато: нагрянут советские солдаты — расстреляют на месте, кто поверит, что именно он, рискуя жизнью, спас военнопленных? Пока он колебался, мучительно решая трудный вопрос, к пожару подъехали два легковых автомобиля: один с немецкими офицерами, другой — с венгерскими. Приехавшие увидели у догоравших сараев только одного Ласло: он, как показалось им, по-прежнему мужественно нес свою службу.
— А где наши солдаты? — спросил у Ласло немецкий офицер, озаряемый все еще вырывавшимися из кучи бревен языками племени.
— Они уехали, — не моргнув глазом, соврал Ласло. — Сели на мотоцикл и укатили, — взмахом руки указал он на большак, заполненный гудевшей техникой и людьми.
Офицер, поеживаясь от холода, заметно нервничал, по-своему ругался: ему было досадно, что солдаты ослушались и, не дождавшись его, скрылись, а также стыдно перед венграми за явную трусость своих вояк, в то время как их неказистый на вид подчиненный до конца оставался на посту. Зато торжествовал венгерский офицер. Он с подчеркнутой эмоциональностью перед немцами поблагодарил Ласло за верность солдатскому долгу и усадил на заднее сиденье автомобиля. В Нагорное ни немцы, ни венгры заезжать уже не рискнули: возможно, там уже находились русские, решили они, ибо в ночное время в такой запутанной ситуации трудно было разобраться, где чужие, а где свои.
В Красноконске видели, как в стороне, где находилось Нагорное, полыхало огромное зарево, но чем именно оно было вызвано, никто не знал. И неудивительно — кругом шли бои. В плохо освещенной керосинкой управе бургомистра царил настоящий вселенский хаос. Сидякин суматошно отшвыривал от себя исписанные листы бумаги, которые теперь валялись на столе, полу, подоконниках, в шкафах. Те листы, на которых значилась фамилия «Сидякин», Фрол Емельянович судорожно рвал и обрывки тут же сжигал в пепельнице. Своих следов он не хотел оставлять в райцентре.
Его охранная команда — Спиря вместе со Злобиным и Кабаневским — начала было выносить ящики с документами во двор, но увидев, что в их распоряжении будет небольшой грузовичок, крытый брезентовым тентом, полицаи оставили ящики у порога помещения.
— Фрол Емельянович, в кузове автомашины уже полно какого-то барахла и немецкой солдатни, ставить наши ящики негде, — доложил Спиря Сидякину.
— А, черт с ними, бросайте здесь, — не поднимая головы, распорядился тот, занятый уничтожением улик своего предательства.
— Поджечь все и нехай пылает, — предложил Злобенко. — Помнишь, Спиря, какой костерчик мы тогда развели в твоих Выселках? На всю степь! Искры аж до самого неба долетали!
— Сволочь ты, Злобенко, — проворчал Спиря и вздохнул. — Из-за этого пожара мне теперь на хуторе показаться нельзя… С матерью попрощаться не могу!
— Откуда я знал, что в чулане бутыль с бензином стоит!.. Я же не нарочно споткнулся…
— Растяпа!
Подбежал запыхавшийся Отто Хассе, толстый, неуклюжий потому, что под зеленой шинелью у него были теплые поддевки, а уши, чтобы не отмерзли, были закрыты большими черными наушниками. Офицер принялся ругать полицаев.
— Швайн ленивые! — кричал он. — До сих пор возитесь… Я всех вас… шиссен! Шнель, шнель!.. Герр комендант фон Ризендорф уезжает… Где бургомистр? Где этот идиот? — И пошел в здание, откуда тут же послышались громкие голоса.
— Устроил Сидякину разнос, — усмехнулся Спиря. — Как пауки в банке, друг друга кусают…
— Уйду я, — шепнул Кабаневский, — пошли они к такой матери!
— Куда уйдешь? — также прошептал Злобенко. — Им-то есть хоть куда бежать, а тебе?
— Свет велик, — махнул рукой Кабаневский.
— Беги! — съязвил Спиря. — Твоя петля уже на первом столбе болтается, осталось только сунуть в нее твой коробок с отравленными самогоном мозгами, шея хоть и тонкая у тебя, но выдержит — повисишь!
— Так уж… — усомнился Кабаневский.
— Беги, говорю, люди давно с нетерпением ждут тебя…
— А тебя, Спиря?
— Так я же не к ним пятки смазываю бежать, а от них этими пятками сверкать.
— Грыземся, как голодные собаки над дохлятиной, — нахмурился Злобенко.
Из управы вышел озабоченный Сидякин, с криком и руганью подгоняемый офицером.
— Лезьте в кузов, — приказал бургомистр полицаям. — Хватит прохлаждаться, все начальство уже выехало… А где Кабаневский?
Третьего полицая ни во дворе, ни в здании не оказалось. Спиря и Злобенко не заметили, когда и куда смылся их напарник, хотя помнили, что он собирался уходить.
— Он, должно быть, сбежал, Фрол Емельянович, — огляделся вокруг Спиря.
— Немедленно найти… задержать! — крикнул бургомистр.
— Унд шиссен… и расстрелять! — зло брызнул слюной Отто Хассе. — Изменник!
Спиря и Злобенко бросились на улицу, по которой непрерывным потоком в несколько рядов ехали и шли военные, какие-то гражданские, лязгали гусеницами танки. Затеряться в такой толпе было проще всего.
— Ищи-свищи! — встряхнул за спиной карабин Злобенко. — Пули на него не жалко!
— Да, ищи ветра в поле! — согласился Спиря и пообещал: — Если встречу, поверну ему морду на спину, чтобы он, кроме своей поганой задницы, ничего больше не видел!
Они возвратились в управу. Как раз в этот момент автомобиль трогался с места. В кабине рядом с низкорослым и худым водителем восседал толстый Отто Хассе. Фрол Емельянович уже находился в кузове и отчаянно махал руками полицаям:
— Скорей, скорей!..
Первым ухватился за борт и влез в кузов Спиря, потом он помог сделать то же самое Злобенко, крепко ухватив его за руку.
Спустя несколько минут Красноконск остался позади, потонув в ночной мгле и колючей февральской замети.
Всю ночь над заснеженным полем, над живой силой и техникой противника гудела советская ночная авиация, и тьму озаряли беспрерывные взрывы бомб. Вела огонь по отступавшим и дальняя артиллерия. Ее снаряды, то шурша, то завывая в воздухе, пронизывали морозную темень и ложились в намеченные координаты. Как и минувшим летом, нагорновцы пережидали часы опасности в погребах и подвалах.
С наступлением рассвета гул и грохот прекратились, вдруг наступила: необычная тишина, повалил густой снег, по низким окнам хат ударила белой полой метелица. И тем же утром на околицу села прямо из снежной кутерьмы выехали на лыжах в маскхалатах советские разведчики. Сначала в это явление никто даже не поверил — слишком уж фантастически выплывали из белой замети люди в белом, но когда вслед за ними на улице Нагорного загудела первая тридцатьчетверка и из люка показался и спрыгнул на снег чумазый улыбающийся танкист, а за ним последовали и другие, нагорновцы с неописуемой радостью окружили боевую машину, стали ласково гладить ее броню, душили в крепких объятиях танкистов.
— Ну, братцы, — смеялись довольные освободители, — нас фашисты не смогли накрыть, а вы, свои, хотите раздавить, а ведь нам и из других сел и деревень надо оккупантов выгонять!..
К полудню в Нагорном была восстановлена советская власть: на крыльце недолго бывшей управы стоял, будто и не уходил отсюда никуда, председатель сельсовета Василий Степанович Пискунов. Он был исхудавший, заросший больше обычного жесткой щетиной, но все тот же, простой и серьезный. В руках Василий Степанович держал кусок красной материи.
— Советская власть на месте! — с некоторой долей пафоса обратился он к собравшимся у сельсовета жителям Нагорного и Подгорного, поскольку оба эти села входили в один сельский совет. — Надо поднять красный флаг, чтобы все видели: фашистов больше нет и никогда не будет!.. Митька, — отыскал он глазами в толпе парня, — ты молодой, спрытный — помоги!..
Митька толкнул локтем в бок рядом стоявшего Тихона.
— Понял? Без Митьки и ни туды и ни сюды!.. Только Митька и способен поднять советскую власть на должную высоту!
— Ладно, не выпячивайся, я страсть как не люблю хвастунов! — шепнул Митьке Тихон. — Карабкайся на крышу да гляди осторожно, там склизко!..
— Ты меня не пужай, Тишка, не пужай!
И вскоре Митька по длинной, гибкой, раскачивающейся лестнице взобрался на фронтон здания сельсовета и укрепил там древко. На студеном ветру, словно крыло восставшей из пепла оккупации сказочной птицы, весело зашелестел красный флаг. И собравшимся показалось: все, что еще вчера было в Нагорном — немцы, мадьяры, военнопленные, убитые и повешенные, есть не что иное, как долгий и страшный сон. В помещении сельсовета невесть откуда взялся довоенный портрет Сталина с трубкой в руке, который тут же приладили на стену.
— Но я здесь ненадолго, — наполовину с грустью, наполовину с радостью в голосе поведал людям Василий Степанович. — Ухожу на фронт… Все-таки я добился своего: крепость с меня сняли… А то как-то неловко прятаться за спинами женщин и стариков…
Полицаев из Нагорного словно ветром сдуло, как ненужный мусор. Только один Егор Иванович, гладко выбритый перед зеркалом, которое держала перед ним Екатерина, горестно вздыхая, в почти добела выстиранной и наглаженной гимнастерке, слегка выпивший самогона для храбрости, сидел за столом, ожидая, когда за ним придут. И ждать пришлось совсем недолго. Вскоре в Нагорное приехала крытая грузовая автомашина с двумя незнакомыми хмурыми людьми в военном, вероятно, чекистами, как по привычке называли тогда работников государственной безопасности. Они прошли по двору и без стука открыли дверь в хату. Егор Иванович встал им навстречу. На столе, кроме недокуренной, но еще слабо дымящейся цыгарки и нескольких окурков, лежали карабин, пистолет и плетка.
— Гражданин Гриханов, — шагнул к нему один из чекистов, — вы арестованы…
— Слушаюсь, — по-военному ответил Егор Иванович.
— Сдать имеющееся у вас оружие…
— Вот оно — и карабин и все такое, — кивком головы показал он на стол. — Из карабина и пистолета я так ни разу и не выстрелил, гляньте в стволы, в них еще заводская смазка… Плеткой махал… иногда… Ну, ежели кто по пьянке… Но никого отродясь не ударил, спросите любого в Нагорном…
— Разберемся, — глухо проворчал один из чекистов. — Теперь вы все смирные овечки. — И вдруг в его голосе зазвучал металл: — Да только шкура у вас волчья!.. Собирайтесь!
Громко заревела Аграфена Макаровна.
— Егорушка, головушка твоя горькая…
— Не реви, мать, я сам виноват, меня черт попутал, — Егор Иванович хотел набросить на плечи полицейскую шинель, но вдруг отбросил ее в сторону. — Тьфу! Дайте мне какую-нибудь старую куфайку… Прощевайте, Аграфена Макаровна, и ты, дочь Екатерина Егоровна, Бог даст, свидимся, а не даст — такая моя судьбинушка…
Гриханова увели, толкнули в будку автомобиля и тяжело звякнули запором на двери. Екатерина поддерживала, обняв за плечи, и успокаивала мать.
— Ладно, ладно, мама, не плачь…
У самой глаза были сухие и взгляд серьезный: она, как и отец, знала, чем все закончится.
Староста всю ночь метался по хате: то хватал солдатский вещмешок с харчами, то опять бросал его на лавку — никак не мог решить, бежать ему из Нагорного или остаться и ждать, что будет.
— А что будет? — размышлял он вслух. — Балакают, в соседних селах мужичье без суда и следствия старост и полицаев вешает… Вот вам! — показал он кому-то в окно кукиш. — Я вам не кобель приблудный, не повесите!
И он решил все же скрыться. Но где? Еще позавчера в Красноконске он просил эсэсовца Эккерта найти ему местечко в автомобиле, все же как-никак вместе утверждали новый порядок в Нагорном, но Эрлих грубо толкнул его в грудь и староста упал на грязный снег.
— Не мешайся, швайн, — зло взглянул тогда на Свирида Кузьмича Эккерт.
Теперь ноги сами привели фашистского прихвостня к ветряку, все еще сиротливо стоявшему с опушенными крыльями и неподвижными жерновами. Решив попрощаться, староста поднялся по крутой скрипучей лесенке наверх, с трудом открыл с мороза не поддававшийся замок и забрался внутрь мельницы. Там он, не зная, что делать дальше, просидел, не попадая зуб на зуб от холода и страха, остаток ночи и полдня. Его никто не потревожил, людям было не до ветряка. Наконец осмелев, Свирид Кузьмич приоткрыл дверь мельницы: отсюда, с высоты, хорошо были видны все хаты села в белых снежных шапках — ветряк стоял на самом высоком месте, чтобы со всех четырех сторон ловить ветра. Рядом, внизу, тоже под белым саваном, кладбище — только черные кресты торчали из сугроба, дальше церковь, так и не открытая им для службы, хотя он не раз давал слово односельчанам открыть ее и выставить там икону Тихвинской Божьей Матери, которую хранил у себя. Но немцы заняли храм под склад. Рядом с церковью бывший кооперативный магазин, возле которого прежде собирался люд: сколько там перепито водки, сколько там было ссор и драк, всяких разговоров, смеха, песен! Левее — школа. А это что такое? Над одной из крыш трепетал красный флаг!.. «Это над моей управой, — с ужасом определил староста. — Большевики, ни дна им ни покрышки, возвратились…»
Свирид Кузьмич прикрыл дверь и опять оказался внутри ветряка. Рядом с жерновами с незапамятных дней лежал обрывок веревки. Староста поднял его, и руки сами собой сделали петлю, в которую он машинально сунул голову. Старые люди говорили, что когда человек задумает самоубийство, то сам дьявол помогает ему в этом. Свирид Кузьмич вышел на крылечко, с него до крыла ветряка можно рукой дотянуться. Староста накинул конец веревки на деревянное крепление крыла, замотал его покрепче, и неведомая сила толкнула предателя родины вниз.
«Господи, прими душу мою!» — хотел было крикнуть Свирид Кузьмич так, чтобы его услышали и на небе, и на земле, а пуще всего в Нагорном, но получился только невнятный хрип. Петля крепко сдавила горло и что-то больно хрустнуло в спине…
Лишь на следующее утро люди обнаружили висящий на крыле ветряка окоченевший труп старосты.
— Так-то оно лучше, — решили нагорновцы, — не надо думать, как с ним поступить…
Расправа местного населения с предателями была короткой: в петлю или в прорубь головой без всякого суда и следствия, чего и боялись Спиря и Злобенко, блуждая на автомобиле по засугробленным дорогам. На пятые сутки беглецы как-то незаметно оказались не только в морозном плену снежных заносов, но и на очищенной от оккупантов территории.
С наступлением сумерек совершенно обессиленный автомобиль остановился на околице неизвестной деревни. Темными глазами-окнами на него уставилась низкая в пышной белой шапке крайняя хата. Первым из кузова выпрыгнул Спиря и руганью заставил вылезти из машины Злобенко, который окоченел от холода и боялся пошевельнуться. Кряхтя и не попадая зуб на зуб, опустился на землю и Сидякин. Водитель и Отто Хассе уже топтались на снегу и усиленно хлопали, чтобы согреться, ладошками в шерстяных варежках, отнятых у каких-то старушек.
— Как звать этот… дорф… деревню, иди спроси, — приказал офицер Спире как наиболее живому, сноровистому полицаю.
— Спрошу, спрошу, — ответил тот, затем быстро достал из кармана пистолет и тут же уложил сначала не успевшего даже моргнуть Отто Хассе, а затем водителя. После этого нацелился на бургомистра.
— Я же свой, зачем, Спиридон! — в страхе закричал Сидякин и закрыл лицо руками.
— А затем, что ты, во-первых, сволочь, а во-вторых, надо и мне спасать свою шкуру, — откровенно признался Спиря и выстрелил в голову бургомистра.
— Спиря! — в ужасе прохрипел Злобенко. — А вдруг в деревне еще немцы? — Нас повесят! — И действительно, недалеко раздались голоса людей — видимо они услышали выстрелы. — Слышишь?
— Слышу… Наш родной мат! Это не фашисты… Иди сюда, — резко потребовал он, отчего у Злобенко душа ушла в пятки.
— Стрелять будешь? — плачущим голосом спросил полицай.
— Давай руки, говорю, ну! — Спиря достал из кармана припрятанный заранее обрывок веревки и туго связал им руки напарнику.
— Зачем, Спиря?
— А вот послушай зачем… Я уничтожил двух фашистов… Ну, вообще, немцев, среди них один даже офицер, казнил предателя, то есть бургомистра, тебя, полицая, схватил живым… Понял?
— Не-ет.
— Если сюда бегут мужики, правда, откуда им здесь взяться, тебя не сразу же расстреляют или повесят, а сначала допрашивать станут и все такое… А я на свободе, стало быть, я тебя выручу и мы вместе улизнем… Только ты про меня никому ни слова, я неожиданно напал на вас, из пистолета укокошил… Ну, их ты можешь называть по именам, как положено: откуда они и кто такие, тут правда нужна, чтобы не подкопались… А я выдам себя за одиночку-мстителя, мою деревню… в другой области, далеко отсюда, гитлеровцы дотла сожгли… При таком раскладе, — кивнул он на трупы немцев и бургомистра, — мне поверят…
— Но не лучше ли нам теперь же убежать?
— Куда? Ночь! Где мы — неизвестно! Нас тут же поймают, и если попадемся местным жителям — болтаться нам в петлях…
Все вышло, как и предполагал Спиря. Их окружили красноармейцы в белых маскхалатах, под которыми Спиря разглядел на шапках красные звездочки с серпом и молотом. Сбивчиво, разыгрывая взволнованность и необычность ситуации, Спиря изложил военным свою версию ситуации, и его не тронули, наоборот, похвалили чуть ли не за подвиг: как же, один троих врагов уничтожил, а четвертому руки скрутил веревкой. Злобенко коротко допросили, он чистосердечно признался, что его заставили насильно служить в полиции Красноконска под началом убитого бургомистра Сидякина и немецкого офицера Отто Хассе, и даже с нескрываемым восхищением рассказал, как на них внезапно налетел партизан, убил троих, а его, Злобенко, взял в плен. Полицая отвели в другую хату, чтобы завтра передать кому следует.
— Почему завтра, — заметил рядовой Дьяков, — я видел в селе лейтенанта госбезопасности… Ну, мне сказали так!.. Он с нашей частью сюда приехал…
— И то верно, — сказал старший лейтенант Санько. — Дьяков, найди сейчас же лейтенанта, а то вдруг уедет из села… Пусть он нынче же допросит полицая, а там хоть на распыл пустит — на одного негодяя воздух чище станет…
Ночная тьма заполонила улицу. В хате трепетал язычок пламени керосинки, неярко освещая углы. Окна завесили разным тряпьем, маскируясь от немецких самолетов, которые время от времени ныли в ночном небе, выискивая огонек на земле, чтобы сбросить на него бомбы.
— Садись, герой! — предложил Санько Спире место за столом. — Кстати, как звать-то? Я — Санько Андрей Егорович, старший лейтенант, как видишь.
— Спиридон Уразьев, — скромно представился Спиря. — Я пока гражданский, если возьмете в свои боевые ряды, охотно стану военным!
— Ты скажи! — удивился Санько. — Люблю таких, не то что иные — убегают из армии, дезертиры!
Появился кипяток, разлили по жестяным кружкам нечто вроде чая, небольшой кусок сахара раскромсали на более мелкие и стали, дуя и причмокивая, наслаждаться чудодейственным напитком. За небольшим столом теснились несколько военных и среди них — Спиря, вполне довольный, что план его удался, только бы выдержал и не проболтался Злобенко, хотя вряд ли станет он откровенничать, понимая, что этим самым сожжет мосты к своему спасению.
В сенцах скрипнула дверь, прозвучали глухие голоса, а потом стало слышно, как кто-то веником чистит снег с обуви.
— Ладно, лейтенант, входите, снег сам растает в тепле, — весело позвал гостя старший лейтенант Санько. — У нас, как у Василия Ивановича Чапаева, мы пьем чай, садитесь и вы чай пить с нами…
— Спасибо, спасибо, старшой, — скороговоркой ответил вошедший, — не откажусь…
Рядовой Дьяков остался стоять у двери с карабином в руках. Очень знакомый голос лейтенанта удивил и встревожил Спирю. И он напрягся. Где он слыхал этот голос? Кто он, этот лейтенант госбезопасности? Среди охранников тюрьмы и других мест содержания заключенных он такого голоса вроде бы не встречал. Все рассчитал Спиря, все предусмотрел, но судьбу не обманешь, она-то и приготовила ему неожиданную встречу с Валерием Деминым. Санько поставил перед Деминым кружку с кипятком.
— Вот только сахарку чуть-чуть, лейтенант, — виновато улыбнулся он.
— Ничего, — Валерий взял кружку и, подув на кипяток, обвел глазами сидящих за столом военных и человека в гражданской одежде. Все военные были ему незнакомы, он недавно прибыл в часть по особому заданию. Но вот гражданский… Цепкая зрительная память насторожила Валерия, и мозг его стал лихорадочно высвечивать в памяти лица, с которыми ему приходилось встречаться в жизни.
— А вот герой, товарищ Уразьев, — кивнул Санько кивнул в сторону Спири. — Прошу любить и жаловать… Расправился с немцами, поймал полицая, и мы подумали; он вас, этот полицай, заинтересует, потому и позвали, несмотря на то, что поздновато…
— Спасибо, — тихо ответил Демин.
Услышав фамилию Уразьев, он вздрогнул и рука сама скользнула к кобуре с пистолетом. Однако Валерий сдержал себя, оружия не достал.
— Спиридон! — поднял голову лейтенант. — Спиря! Уразьев!
Спиря, казалось, этого только и ждал.
— О, Валера! — воскликнул он, и от неожиданности в груди его что-то больно отозвалось. — Демин!.. Сосед мой по хутору, — обратился он к Санько.
— Ну и ну! — удивился старший лейтенант. — Вот так оказия!
— По хутору Выселки, — уточнил Валерий и после небольшой паузы обратился к Спире: — Ну, рассказывай…
— Да что рассказывать, лейтенант, по такому случаю нужна бутылка… Дьяков, подумай, — многозначительно взглянул на рядового старший лейтенант.
— Не спешите, старшой…
— Ну что вы, лейтенант, у меня Дьяков такой… Из-под земли достанет!
— Потом, потом, — сердито отмахнулся Демин, не сводя глаз с Уразьева. — Ну?
— Что рассказывать, сам все знаешь, — уклонился Спиря от разговора.
— Ну, про то, как ты из тюрьмы бежал?
У Санько и собравшихся в хате вытянулись лица — дружное и веселое чаепитие принимало совсем неожиданный поворот.
— Я… сбежал?! — всплеснул руками Спиря. — Это тюрьма от меня сбежала… врассыпную!.. Как только немцы подошли к городу, все разбежались. … Не мог же я в камере дожидаться фрицев! Но в тюрьму я — хоть сию минуту, срок свой досижу по закону, о чем даже прошу…
— В штрафной батальон не хочешь? — язвительно спросил Санько.
— Хоть сегодня, хоть сейчас, хоть сию минуту!..
— Так говоришь, все разбежались? — Валерий внимательно смотрел прямо в глаза Спири, тот не отворачивался, не моргал, хотел казаться спокойным, равнодушным.
— Моментально, как только…
— И конвоир Потапов… разбежался?
— Ка… какой Потапов? — вдруг изменился в лице Спиря.
— А тот, которого ты убил, чтобы сбежать… При эвакуации заключенных.
— Не знаю никакого Потапова… Все это че… чепуха!
— И подожженный мой дом на хуторе — тоже чепуха?
— Это не я… это Злобенко….он! — стал было оправдываться Спиря, но вдруг прикусил язык, поняв, что проговорился: а вдруг приведут Злобенко и тогда… Спиря попытался подняться.
— Сидеть! — стукнул по столу кулаком Демин. — Сидеть, Уразьев! Фашистский прихвостень!
У Спири помутилось в глазах, он понял — это конец.
— А-а-а, сволочь, всю жизнь ты меня! — яростно, во все горло закричал он, вскакивая с места и выхватывая из кармана пистолет. — Убью!
Сидящие рядом за столом шарахнулись в стороны. Однако выстрелить Спиря не успел. Стоявший у двери Дьяков быстро поднял карабин в боевое положение и в мгновенье ока нажал на спусковой крючок… Спиря охнул, выронил из рук пистолет и свалился головой на край стола.
— Ты зря, — обернулся Валерий к Дьякову.
— Так он вас бы, — оправдывал свой поступок красноармеец.
— Мне бы его допросить… Ну, ладно, спасибо тебе, Дьяков, ты правильно сделал… Этой мрази нет места на земле.
— Убрать его к черту! Вон его из хаты! — приказал Санько. — Такой вечер испортил гад!
На допросе Злобенко признался во всем, и его приговорили к высшей мере наказания.
Кроме газет и слухов, других источников информации в Нагорном не было. Из них люди узнавали самые последние новости.
— Дали наши фашистам на Волге и в хвост, и в гриву! — Митька показывал «Правду» собравшимся вокруг него мужикам и ребятам. — Самого Паулюса… Ну, самого главного генерала, в плен взяли… Немцы по Берлину пять дней и ночей с черными флагами ходили, горевали, стало быть… Это у них трауром называется.
Мой Санька в сторону Сталинграда был, — вздохнул Афанасий Фомич. — перед самыми немцами треугольник присылал, там и намекал об пом… Жив ли сынок. Бог его знает! — В Нагорное похоронка на Александра Званцова еще не приходила.
— А какие нынче солдаты! — восхищался Митька. — Такие… бодрые, уверенные, не сравнить с теми, которые тогда, помните, летом драпали. — погоны, звездочки…
— Так в старой армии было. — словно бы обрадовался Афанасий Фомич. — и я на плечах носил погоны… А как же!
— Это традиции русской армии, дядя Афанасий, — вставил свое Тихон и глубокомысленно добавил: — Без традиций никак!.. Погоны — это внешняя атрибутика, главное — традиция, то есть бить врагов и гнать их в три шеи с нашей земли.
Из газет в селе узнали, что после Сталинграда Красная Армия изгнала фашистов с Северного Кавказа, а соединения Воронежского и Юго-Западного фронтов осуществили успешное наступление на Верхнем Дону и уже к исходу января 15-й танковый корпус 3-й танковой армии генерал-лейтенанта Рыбалко и 305-я стрелковая дивизия 4-й армии генерал-майора Москаленко завершили окружение 2-й венгерской армии, 8-го итальянского альпийского и 24-го немецкого танкового корпусов, а также войсковой группы «Кремер» — всего тринадцать дивизий в районе Алексеевки, с окраины которой в бинокль хорошо можно было увидеть Нагорное с церковью, похожей на плывущего по белой равнине белого лебедя.
К сожалению для Виктора, мечтавшего побывать в родных местах, а кто из солдат тогда не мечтал о такой счастливой случайности, 60-я армия генерала Черняховского вела бои в районе Касторного, находящегося далековато от Красноконска. «В самоволку отсюда не побежишь», — подумал Виктор и вспомнил брата Александра, которому удалось побывать в Нагорном, когда его войсковая часть располагалась недалеко.
Небольшая деревенька, каких множество в центральной России, буквально утопала в глубоких сугробах, которые все выше и выше наметала колючая поземка, свивавшая на дорогах спирали, похожие на далекие галактики, и зло кидалась в лицо путника, слепила глаза. В деревушку накануне вошел стрелковый полк подполковника Выходцева, в составе которого была и батарея старшего лейтенанта Герасимова. Поскольку в деревне хат с побеленными стенами, подслеповатыми окнами и пышными снежными шапками на крышах было маловато, то в каждую хату, согреваясь от холода, набивалось по десятку и более красноармейцев. Осташенков как заядлый квартирмейстер, проворный и предусмотрительный, постарался занять для своего расчета местечко поближе к печке с лежанкой, которую хозяева топили с утра до позднего вечера. Можно было отогреться, просушить портянки и даже сладко вздремнуть, несмотря на то, что в низкой, тесной хате, стоял такой густой солдатский дух, что мог любого не надевшего на всякий случай противогаз свалить с ног. Павел Александрович занял почетное место на лежанке, с удовольствием на теплых кирпичах грел свои кости и радикулит.
Услышав от парторга Елагина радостную весть об окружении и ликвидации большой группировки немцев и их союзников в районе Алексеевки, Виктор не находил себе места.
— Слыхали, Павел Александрович, что творится в районе Алексеевки? — вполголоса спросил Виктор, громко не мог: хотя и очень хотелось, он боялся нарушить сон крайне уставших однополчан.
— Где это?
— Близко! Почти рядом!
— Это хорошо, чтоб ты знал, — зевнул в ответ Осташенков, у которого уже так слиплись глаза, что он не мог поднять веки. — И что?
— Как — что?! — с удивлением и даже с обидой произнес Виктор. — Алексеевка это же… — но услышав, что сержант бесцеремонно захрапел. Званцов умолк, раздосадованный.
— Рассказывай, что Алексевка? — Коржиков лежал тоже с закрытыми глазами и, как казалось Виктору, крепко спал. Однако он все слышал и теперь задал вопрос, чему Званцов искренне обрадовался: ему так хотелось с кем-нибудь поделиться радостью и сожалением — радостью потому, что с территории его родного края изгнали оккупантов, да к тому же еще и надавали им по первое число, а с сожалением потому, что 60-я армия нс принимала в этом участия и вела наступление в другом направлении.
Эх, Коржиков! Жаль, что в моей фляжке только вода. — Виктор перевернулся на другой бок лицом к товарищу. — За это стоило бы выпить по стопке… А мне вообще полагается по этому случаю напиться до чертиков…
— Это с какой стати?
— А с такой: от Алексеевки, а не Алексевки, как ты мурлычешь спросонья, наше село… Нагорное в пятнадцати верстах… С крыльца моей хаты Алексеевка видна как на ладони… Жаль, Коржиков, что мы идем севернее, хотя бы это был Новый Оскол, а не Старый, я мог бы домой забежать, вот как! — В голосе Виктора прозвучали нотки разочарования. — Не повезло, — вздохнул он.
— Верно, не повезло, — кивнул Коржиков, не открывая глаз. — Стопку не грех было бы опрокинуть… Жа-аль! — широко зевнул он.
С минуту Виктор молчал. Коржикова клонило ко сну. Он стал шумно сопеть.
— Алексеевка, Коржиков, город, прямо скажу, небольшой, — прервал молчание Виктор, и Коржиков перестал сопеть, прислушиваясь. — Но место это, поверь мне, славное!.. И знаешь почему?
— Не-а.
— Про Алексеевку даже Ленин писал… Не помню, в какой книжке, врать не стану, но писал… Так Константин Сергеевич нам рассказывал, ты его знаешь, ну, тот капитан из политотдела…
— Ну, если Ленин, то конечно. — И Коржиков опять принялся сопеть.
— Про маслобойни писал Владимир Ильич… Кстати, Коржиков, в старые времена… еще царские!..
— А на кой они мне сдались… царские, — опять зевнул Коржиков, но тут же спросил: — Ну, и что?
— Алексеевка принадлежала графу Шереметьеву, вельможе по тем временам… Так вот его крепостной Болдырев первый в мире стал из подсолнухов гнать…
— Самогон?! — оживился Коржиков, даже поднял голову, опершись на локоть.
— Какой самогон! Кому что, а курице просо! Масло, Коржиков, постное масло! Не знаю, как там было, то ли случайно наступил этот крепостной на семечко, то ли сел на него и… вдруг потекло масло… Это неважно, главное, что наша Алексеевка стала родиной подсолнечного масла! Подсолнухи привезли аж из Южной Америки как декоративный цветок, желтые лепестки и все такое… А из России подсолнух пошел гулять по миру, как русский великан!.. Ты хоть раз пробовал масло Алексеевского производства?
— А на что оно мне сдалось… Алексеевское…
— Оно, как мед, тянется. Отрежешь кусок хлеба, польешь маслом, чуточку посолишь — ешь не хочу!
— Слушай, брось ты, у меня живот и без тебя к позвонку прилип… И спать даже не могу, закрою глаза и вдруг копаю, копаю какую-то землю… К чему это, а?
— Ты же сколько окопов выкопал, вот они и лезут в твою башку.
— Может быть, а еще… — Коржиков, не договорив фразы, уронил голову и, кажется, уснул.
А Званцову сон никак не шел. Взбудораженный военной сводкой, он вспомнил Нагорное, мать, отца, Катю, ребят… «Теперь смогу домой черкнуть: так, мол, и так, простите за долгое молчание, — с облегчением подумал Виктор. — Теперь можно… Опишу все, что случилось тогда по дороге в комендатуру, как я случайно убил своего двоюродного брата Антона — жаль его, хотя он и был полицаем и не хотел отпустить Алексея Привалова… Словом, напишу обо всем. — Но потом червь сомнения зашевелился в его душе. — А поверят ли в Нагорном? Может, если жив останусь, вернусь домой, то лично расскажу, как было… Так будет вернее… А если позову кого-нибудь из нашего расчета, например, Павла Александровича или Коржикова, ну, кто из них сможет, они подтвердят, что летчик храбро бился с немцами и погиб… вот у какой деревни… не знаю… Не успел названия спросить…»
Вместе с тихо шуршащей поземкой по заснеженной улице деревни неторопливо плыл ранний зимний вечер. Солнце тоже, казалось, мерзло, низко прижималось к горизонту и оттуда руками-лучами на окна приземистых хат развесило алые занавески. А солдатам в тесных хатах было тепло и уютно. Ничто не предвещало опасности. Но война, на то и война, что в любое время может преподнести любые сюрпризы и неожиданности.
Небольшая группа немецких солдат, блуждая по первозданным сугробам на полях и не представляя, что уже давно находится в тылу Красной армии, набрела на незнакомую деревушку, буквально набитую отдыхающими красноармейцами. Немцы очень обрадовались, еще издали почуяв запах дыма, поднимавшегося над трубами хат, что означало для них хотя бы короткий отдых и обогрев.
Поворочавшись с боку на бок, Виктор сел и огляделся вокруг. В темноте смутно белели стены, бойцы безмятежно спали и дружно храпели каждый на свой лад: кто взахлеб, кто мурлыкал, словно мартовский кот, кто откровенно хрюкал, а кто и завывал. Выходила смешная какофония. Слушая эту музыку спящих, Виктор усмехнулся, надел шинель, плотнее застегнулся и двинулся к двери.
— Ты куда, Званцов? — вдруг, не открывая глаз и не поднимая головы, спросил чуткий Осташенков, который, очевидно, со дня рождения все видел и слышал даже когда крепко спал.
— Я так, товарищ сержант…
— Знаю, что не за деньги!
— Выйду на минутку, — не оборачиваясь, тихо ответил Виктор, осторожно перешагивая через ноги и руки распростертых на полу однополчан.
— Только ненадолго: без отдыха, чтоб ты знал, много не навоюешь. — Павел Александрович всхрапнул и подложил вместо подушки под голову ладонь.
Зимние сумерки сгущаются быстро, даже как-то внезапно. Не успеет солнце скрыться за горизонт, как тьма охватывает землю и все, что на ней имеется. Было бы очень темно, как в позднюю дождливую осень с низко ползущими темными, бесконечными тучами, но теперь от снега улица села была призрачно-светлой. Четко виднелись ближайшие хаты, дворы, заборы с белой окаемкой снега. Взглянув на небо, Виктор удивился, как ребенок, словно увидел его впервые, особенно такое — с множеством ярких звезд. Звезды роились и подмигивали ему. Задрав голову вверх, Виктор посетовал на то, что в школе в свое время он по собственному невежеству и лени пренебрежительно отнесся к астрономии, считая ее предметом необязательным. Древние египтяне, вавилоняне и греки давным-давно разобрали небо на созвездия, дав им чудные, непонятные простому человеку названия. Но кое-что Виктор все-таки взял в голову, хотя большую часть знаний о небесных светилах забыл и оставил в школьной парте. Полярную звезду он знал хорошо. Ковш, почему-то названный Большой Медведицей, он тоже мог отыскать на небе. Вон и голубая Вега бренчит на струнах созвездия Лиры. Дальше красавец зимнего неба — Орион, упирающийся ногами в хребет Большого Пса, обладающего самой яркой звездой — Сириусом. А где-то есть созвездия, называемые по-русски; красная девица несет на коромыслах воду. «Может, это?» — подумал Виктор, отыскав в сонмище звезд три — одна яркая посредине, а по бокам на одинаковом расстоянии две поменьше и потускнее. Астрономы называют их созвездием Лебедь. И Виктору показалось, что звезды стали подмигивать ему, нашептывать что-то таинственное… Он прислушался: нет, это скрипел снег… Далеко, но это скрипит снег под ногами! Под множеством ног!.. Виктор встряхнул головой, прогнал дрему — что за наваждение?! Скрип снега усиливался, идущие по нему приближались. Хата, из которой он только что вышел, стояла несколько на отшибе, по существу, на околице деревни. Виктор вышел за угол, поглядел в поле: в призрачной дали темнели колыхавшиеся силуэты людей. Их было много!.. Охранная команда, что ли, выставленная в дозор? Но почему так много? Новая часть? Но как она поместится в уже переполненных хатах? Кто ее сюда направил? И вдруг тревога пронзила его, заставила учащенно биться сердце… Немцы?! Вбежав в хату, Виктор схватил винтовку и громко, с фальцетом от волнения, крикнул:
— Немцы!
Он первым выскочил снова во двор. Сорокапятка стояла у двора, устало уткнувшись стволом в сугроб под плетнем. Ухватился за лафет. Нет, не успеть развернуть пушку и начать стрельбу. И Званцов с силой нажал на спусковой крючок винтовки. В морозной тишине выстрел прозвучал звонким эхом. Деревня проснулась, всколыхнулась, повергнув в изумление, прежде всего, немцев. Они тоже, подходя к деревне, не ожидали встретить советских солдат и мечтали лишь об одном — о тепле и отдыхе. Но внезапный раскатистый выстрел преподнес им неприятный сюрприз. Сложилась ситуация, когда фашисты не могли отступить назад, да и некуда им было отступать, разве что снова возвратиться в схваченное морозом поле; а бойцы полка Выходцева не могли оставаться в хатах. Они выскакивали на улицы деревни, полураздетые, в валенках и сапогах на босую ногу.
Густая перестрелка превратилась в рукопашную схватку. В сумраке тускло поблескивали штыки — плоские немецкие и граненые советские. Впервые Виктору приходилось вонзать длинный острый штык в бок, грудь, шею нарывавшихся на него незваных гостей. Он слышал их крики, эти ужасные замогильные крики, вылетавшие из уст самой смерти. «Что делать, что делать? — слыша эти страшные крики и стоны, подумал Виктор и сам же ответил: — Но если не я их, то они меня…» Это была кровавя резня, несколько похожая на те схватки, что происходили в древние и средние века, когда еще не существовало огнестрельного оружия. В таких схватках побеждал сильный, ловкий и смелый человек. Все эти качества давала Виктору его молодость, помноженная на отчаянное желание во что бы то ни стало выстоять, выжить. Жители деревни, прятавшиеся в погребах, вырытых обычно за хатами в огородах, по топоту ног слышали, как над ними сходились люди врукопашную, втягивали головы в плечи от жуткого вскрика пронзенного штыком человека. Так продолжалось несколько долгих и мучительных минут. Красноармейцев было большинство, и именно их граненый штык, а точнее штык Осташенкова, прервал дыхание последнего немецкого солдата, волею бесноватого фюрера приведшего его в чужую страну, радушную для гостей и доброжелателей и непримиримо-суровую для врага. Немец охнул, упал на снег, окрасив его тут же застывавшей на морозе кровью, а Павел Александрович выдернул штык из его тела и резко воткнул в сугроб.
— Фу, ты, мать честная, чтоб вы знали, — произнес он глухо, все еще объятый тревогой и дрожью. — Откуда ты взялся на мой грех… и сам на штык напоролся, чтоб ты знал…
Сержант осмотрелся в темноте. По улице еще бегали люди, но это уже были свои, которые, как и он, невероятно возбужденные, все еще не могли прийти в себя. Павел Александрович чувствовал, как у него мелко дрожат, не попадая друг на друга, зубы, хотя, казалось, он и не замерз, наоборот, жарко было. Снаряд, выпущенный им наконец из пушки, улетел и разорвался далеко в поле. Артиллерист не видел обычно, как от взрыва гибнут люди, а тут сегодня Осташенков сам лично, своими руками отнял жизнь не у одного человека. Вот он, один из них, лежал, бездыханный, у его ног на снегу… Молодой или уже в годах, он не видел, но то, что противоестественно убивать себе подобных, Павел Александрович отчетливо понимал. Законы войны бескомпромиссны, и их должен исполнять каждый буква в букву неукоснительно, в противном случае конец один — гибель. Подчинялся этим законам и Коржиков. И он впервые шел в штыковую, видя перед собой так близко, так ощутимо фашиста с надвинутой таким образом на лоб каской с небольшой свастикой на боку, что хорошо виден был только упрямый подбородок, да направленный на него, Коржикова, ствол винтовки, да лезвие короткого штыка, на котором отсвечивались искорками ночные звезды. Коржиков упруго нагнулся вперед, но нанести удар врагу не успел: прямо перед собой он увидел ослепляющую вспышку, внезапно озарившую его суровое лицо, сдвинутые на переносице брови, сжатые губы. Выстрел буквально оглушил его, и Коржиков почувствовал резкую боль в груди, там, где только что отчаянно трепетало сердце, и, теряя сознание, повалился на снег. Он не увидел, как в спину выстрелившего в него немца вонзили длинный штык и чужой солдат, крича и извиваясь на штыке, тоже упал в сугроб, судорожно хватая руками и ртом колючий снег. «Осташенков в обиду меня не даст», — короткая, словно молния, последняя мысль промелькнула в мозгу Коржикова, и он затих. К нему подбежал Чугунков, пощупал пульс и крикнул:
— Носилки!.. В нем еще теплится жизнь…
В одной из самых просторных хат деревни оборудовали временный лазарет, куда и сносили раненых, где им оказывали срочную помощь. Туда же принесли и истекавшего кровью Коржикова. Наскоро перебинтованный, с бледным, осунувшимся лицом, лежал он прямо на земляном полу, на подосланной солдатской шинели, когда, несмотря на запреты медперсонала, к нему прорвался потрясенный до глубины души Павел Александрович, а вслед за ним и все еще находящийся в прострации Званцов. Полковой военврач попытался было не пускать их к тяжелораненому, но сделать это не смог и только махнул рукой.
— Не очень тревожьте его, — попросил он, а потом добавил: — А впрочем, ему уже все равно. — И, уходя, скрипнул дверью.
— Как это все равно! — негромко и с обидой в голосе воскликнул Осташенков и склонился над Коржиковым. — Гриша!.. Гриша, ты слышишь меня?… Это я, Павел Александрович… Гриша!.. Ты не молчи, это не по-дружески молчать, чтоб ты знал… И Званцов рядом стоит, тоже переживает… Скажи хоть одно словечко, ну, хватит тебе пугать меня и… Званцова. Коржиков, ты обещал мне дотянуть нашу сорокапятку до Берлина? Обещал! Весь наш расчет свидетель… Как же я без тебя воевать-то буду, а? Нам без тебя, чтоб ты знал, трудно будет… Ведь мы вместе столько земли перелопатили!.. Не притворяйся, Коржиков, это не по-товарищески, чтоб ты знал…
Вернувшийся в избу врач молча, но решительно отстранил Осташенкова от Коржикова, для убедительности еще раз пощупал пульс на шее пальцами правой руки, кивнул куда-то в сторону и закрыл глаза солдату.
— Хоронить будем в братской могиле, ее уже копают. — Он блеснул очками на Павла Александровича. — Да, сержант, ничего не поделаешь, брат… Жаль, конечно, вашего артиллериста, но кого не жаль! — пожал он плечами.
— Ну, как же так, товарищ врач, — не веря в то, что Коржикова уже нет, упорствовал Осташенков, — может, он еще жив, какой-нибудь укол ему, и он очухается… Коржиков живучий, чтоб вы знали. … Я с ним столько прошагал!..
— К сожалению, сержант, я не Бог, воскрешать не умею…
Свежий холм над братской могилой темнел среди белого снежного настила, когда рано утром полк Выходцева снова двинулся в путь, чтобы снова вступить в бой за каждую пядь многострадальной русской земли.
Особенно ожесточенные схватки с противником происходили под Старым Осколом. В восьми километрах от города у небольшого разъезда батарея старшего лейтенанта Герасимова огнем встретила колонну немецкой бронетехники и пехотинцев, рвавшуюся к городу. Разгорелся жаркий бой. Февральская метель била в лицо, но молодой глаз Виктора метко брал в прицел вражеские бронетранспортеры.
— Огонь! — делал отмашку рукой Осташенков. — Званцов! Огонь!..
В каске, все время сваливавшейся на бок, Чугунков вовремя подавал патроны, каждый раз приседая после взрыва снаряда или гранаты.
— После взрыва приседать поздно, — глядя в прицел и не поворачивая головы, объяснял Чугункову Виктор. — Учись улавливать снаряд в полете…
— А как? — В голосе Чугункова звучала растерянность.
— Как, как!.. Снаряд в полете или шипит, как змея, или воет, как шакал. … Слышал, как воют шакалы?
— Heт.
— И я тоже.
— Если б его видеть, этот летящий снаряд! — разочарованно вздыхал Чугунков.
— Но как гранату на тебя кидают, видишь?
— Иной раз вижу…
— Опережай! Не давай ее бросать фрицу, стреляй в него… Он замахнулся на тебя гранатой, а ты нажми на спусковой крючок, — вмешался в разговор Макухин, который помогал Чугункову подавать патроны.
— Званцов, почему медлишь? — сердился Осташенков, поднимая брови и морща лоб: для него секунды казались вечностью. — Огонь!..
— Пока прицелюсь, товарищ сержант, — оправдывался после выстрела Виктор. — Я чтоб наверняка…
— Огонь! не дослушав Виктора, вновь скомандовал Павел Александрович и, видя, что снаряд угодил в бронетранспортер, крикнул охрипшим голосом: Молодец, Званцов! Так его, мать-перемать, чтоб он знал!..
В вязком глубоком сугробе бойцы с трудом перетаскивали с места на место сорокапятку, продвигаясь метр за метром вперед под непрерывной свинцовой пургой. Помощь артиллеристам оказывали пехотинцы, выкатывая пушку па новую позицию. От разъезда фашисты были отброшены. Но батарея продолжала участвовать в уличных боях старинного города. 5 февраля 1943 года Старый Оскол был освобожден. Отсюда прямая дорога вела на Белгород.
— Я этот Старый Оскол, как старую рану, никогда не забуду, — с горечью говорил после боя старший лейтенант Герасимов. — Сколько моих ребят пало!.. Но и гитлеровцы получили под завязку, в штабе подсчитали до трехсот солдат в серо-зеленых шинелях убитыми, есть раненые, много попало в плен… А по-моему, не триста убитых, а намного больше, да и пусть будет больше, нс жалко — чужие!
— Товарищ старший лейтенант, вы как Суворов! — улыбнулся Виктор.
— Это почему?… Меня, Герасимова, старшего лейтенанта доблестной Красной армии сравнивать с каким-то там генералиссимусом Суворовым! громко рассмеялся старший лейтенант, а потом, поддавшись любопытству, всерьез спросил: — Званцов, а все-таки к чему ты это завел? Интересно!
После штурма Измаила или Очакова… Забыл!.. Ио не в этом суть… Когда крепость была взята русскими войсками, у Суворова спросили, сколько же noгибло турок, он ответил: пишите побольше, все равно они не наши, не жалко… Так что почему именно триста? Давайте запишем целую тысячу!..
— Ты, Званцов, сколько классов имеешь? — вдруг спросил комбат Виктора, разглядывая его так, словно увидел впервые.
— Ношу в кармане все десять, товарищ старший лейтенант…
— Это верно, — подтвердил Осташенков. — У него не голова, а дом советов!.. Только мы все недоучки… Да когда мне, например, было учиться!.. Жизнь заставляла работать, чтоб вы знали… А Званцов наводчиком сорокапятки и родился, какой глаз!.. Бронетранспортер в дребезги разнес…
— Непорядок, — размышлял комбат. — Нам грамотные командиры позарез нужны, да и командиров орудийных расчетов не хватает… А ты с аттестатом зрелости — в наводчиках? Я же говорю, непорядок!..
А война катилась дальше на запад. В результате Воронежско-Касторненской операции в окружении оказались десять немецких и венгерских дивизий. Путь вперед был расчищен, и на западе уже маячила Курская дуга.
Перед тем как в Нагорное из метельной кутерьмы выплыли на лыжах и в белых маскхалатах советские разведчики, всю ночь в селе и вокруг него шел бой. Особенно сильно гремела канонада в поле между селом и лесом, где под глубоким снегом скрывалось основное шоссе, а рядом вдоль него были проторены колесами, гусеницами, конскими копытами, солдатскими сапогами параллельные дороги и дорожки, по которым, казалось, без конца уныло тянулись немецкие, венгерские, румынские и итальянские воинские части. Над ними, вгоняя их в переполох и сея панику, целый день и с вечера до полуночи кружились «Илы». До подхода к заданному району штурмовики летели своеобразной шеренгой, скорее похожей на ребро журавлиного клина, но, приближаясь к цели, перестраивались в ровную цепочку и таким образом гуськом делали круг за кругом, высыпая на технику и живую силу противника сотни бомб, а также обстреливая сверху из малокалиберных пушек и пулеметов. В перерывах между налетами авиации работала артиллерия, в том числе и дальнебойная: над крышами хат села с шуршанием и замогильным завыванием проносились тяжелые снаряды и разрывались где-то там, в поле, сотрясая землю, особенно сильно, когда она промерзшая, и воздух, отчего в окнах домов звенели стекла. Лишь после полуночи канонада стихла.
На улицах села и в поле вновь, как часто бывает в эту пору года, начала хозяйничать февральская метель. Она била жесткой полою по окнам, вила спирали на дорогах и во дворах, в поле заметала следы кровавой бойни, первозданно белым саваном закрывала глаза убитым. Утром вместе с метелью в Нагорном появились и разведчики, за которыми последовали танки и пехотинцы. Метель к этому времени натешилась в своем буйстве и, уставшая, улеглась отдохнуть высокими сугробами под стенами хат, сараев, под заборами, между деревьями в садах и оврагах.
Митька мало спал в эту тревожную ночь, поздно проснулся. Протер кулаками глаза, подошел к окну, горячо подышал на стекла и в оттаявшее отверстие, как в подзорную трубу, поглядел одним глазом на улицу.
— О! — воскликнул он, почесывая спину чуть ниже плеч. — Красотища! Где ты, Пушкин, воскресни и опиши это утро!
Посветлевшие облака стали редеть, и сквозь них ярко брызнуло солнце, ощупывая горячими лучами, словно гигантскими пальцами, каждую хату, каждый двор и в поле свежий, только что наметенный снег, который, быстро поддающийся теплу, стал слезиться и таять, открывая на белом полотне поля ужасающую картину человеческой трагедии. «Апофеоз войны» — опять назвал бы ее, будь очевидцем, художник Верещагин. Но теперь эта картина была создана рукой высшего Мастера — самой судьбой. То там, то сям из-под тонкого снежного слоя стали показываться то лоб, то нос, то губы, то подбородок, то рука, то нога убитых людей. А живые, оторопев, смотрели на эту справедливость, с одной стороны, и безумие, с другой. Справедливость — они получили то, зачем сюда шли, а безумие — поддались демагогии преступников.
Все взрослое население Нагорного было поднято на ноги и направлено на подбор и захоронение трупов незваных гостей. Убитых свозили в одну огромную яму, которую кое у кого поворачивался язык называть могилой. Каждый нагорновец воспринимал эту работу по-своему, соответственно характеру и психологии. Многие женщины, видя столько убитых людей, хотя и недругов, не стесняясь вытирали слезы: чужаки, но все же люди, созданные по образу и подобию Бога! Тем более переживали они потому, что среди павших солдат противника большинство было итальянцев, этих веселых, безобидных в отличие от чопорных, надменных немцев или шкодливых мадьяр и румын.
— Знали бы древние римляне, где и как закончат свой бесславный поход потомки их великой империи, — рассуждал Тихон, рассматривая знаки отличия на мундире погибшего итальянца. — Вот свалим мы их в одну яму, заровняем — и концы в воду, а родные будут ждать и искать их всю жизнь… Смотрите, он так замерз, что стал кочерыжкой… Ради чего?…
— Бедняжка! — склонилась над трупом Анна. — По всему видать, еще молодой… Может, документы его сохранились? Поищи, Тихон…
Тихон обшарил карманы убитого, однако ничего не нашел, лишь небольшой листок бумаги, на котором среди расплывшегося от влаги текста слабо выделялось одно слово «Гуго».
— Какой-то Гуго, что ли, — с трудом разбирался в иностранных словах Тихон.
— Так, может, это мой Гуго! — воскликнула Анна, и голос ее дрогнул. — Гуга, Гуга!.. Господи!.. Да он ли это?
— В Италии Гугов, как у нас Иванов!.. А ты уж — мой, мой! — недовольно пробурчал Тихон.
— Да и не очень он похож на моего Гугу. — Анна еще ниже склонилась над трупом итальянца.
— Как он может быть похож на кого? — К ним подошел Митька. — Человек убит, да еще и замерз… Мы на морозе и живые так посинеем, что родная мама не узнает… Так что успокойся, Аня.
— Не знаю, не знаю. — Девушка вытирала слезы.
Минувшим летом, когда итальянская часть несколько дней стояла в Нагорном, молодой солдат Гуго Умберто проникся к ней симпатией и даже стал ухаживать, надеясь на взаимность. Черноволосый, кудрявый паренек, втиснутый в солдатский мундир, воспринимал свое участие в совершенно чуждой Италии войне, как некое забавное путешествие в неведомую страну, где всегда, даже летом, есть снег и повсюду водятся медведи, которых зачем-то уничтожают безжалостные большевики с большими красными звездами на лбу. И жителей этой страны Гуго ожидал встретить в звериных шкурах и чуть не прыгающих с одного дерева на другое. Фашистская пропаганда, безмерно издевавшаяся над марксизмом, на деле же приняла его учение о том, что идеи становятся материальной силой, когда они овладевают массами. И Гуго стал одной миллионной частицей этой массы с изрядно промытыми мозгами набекрень. Каково же было его удивление, как и всех однополчан, когда, вступив на землю России, он увидел таких же простых, добродушных, как и сами итальянцы, людей, ни видом, ни повадками не отличавшихся от европейцев. А что касается женщин, то этот любитель макарон готов был биться об заклад, что столько таких красивых, особенно блондинок, он в своей Тоскане не встречал. И Гуго сначала от нечего делать стал волочиться за Анной, а после так увлекся, что обещал жениться на ней немедленно, но только, чтобы она ждала до полной победы над большевиками.
«Смешной и наивный мальчик!» — вспоминала теперь о нем Анна, укладывая на самодельные санки окоченевший на морозе труп солдата. И в минуты короткого отдыха она все рассказывала о нем.
— Если б вы знали, как он ко мне ластился! — собравшиеся вокруг Анны женщины и девушки, к которым примкнули Митька и Тихон, главные в похоронной команде, с недоверчивыми улыбками слушали ее. — Не верите? — обвела она всех обидчивым взглядом. — Не верьте, мне все равно… Но он беллой меня называл!.. Наверно, белочкой по-ихнему… И часто шептал мне… Ой, как это, Господи!.. Аморе!.. Аморе!.. Так я и не могла понять, кто я для него была — белка или амора?
— Амора, стало быть, Морка, как нашу нагорновскую Матрену зовут, — подсказала Пашка.
— Да ну тебя — Морка!.. Какая ж я Матрена? — обиделась Анна. — На Морку глядеть страшно, ее только среди огорода пугалом ставить!..
— А случайно сеньориной он тебя на величал? — не без ехидства спросил Тихон.
— Врать не буду, навроде бы говорил и так, но мне это было как-то все равно… Зато он часто ласково так шептал: ун бел пеццо ду рогаццо!.. А что это такое, я спросить стеснялась…
— А что тут неясного, — теперь уже с усмешкой попытался объяснить Митька, — рогаццо — это же как дважды два, ты вроде того… рогатая!
Собравшиеся дружно рассмеялись.
— Тьфу на тебя, звягаешь, как дурак, буровишь что попадя, — рассердилась Анна, ощупывая пальцами свой лоб. — Где же у меня роги, вражина ты этакий! Вот поглядишь, они вырастут у тебя, когда возьмешь в бабы какую-нибудь стерву… Она тебе их наставит, сколько хочешь!.. А Гуго обо мне плохо не думал, я могу даже побожиться, что не думал… Бедненький он, — грустно запричитала она. — Ну, зачем он сюда приезжал? Чтобы вот так в снегах…
— Не по своей воле, Анюта, он к нам забрел, — стал утешать ее Тихон. — Послал его сюда, как его… Ну, у нас Сталин, а у них…
— Мусалин! — обрадовалась Анна, что вспомнила. — Гута мне про него все торочил… И звать-то его так… стыдно даже произнести… Бандит, вот!..
— Во-первых, не Мусалин, а Муссолини, — тоном знатока стал объяснять Митька. — И, во-вторых, не Бандит, а Бенитто, тьма ты непроглядная… Пусть они Муссолини спасибо скажут, — кивком головы Митька показал на поле вчерашнего боя. — Что их жалеть, гладиаторов, коли они сами нос сунули в чужую дверь, вот его и прищемили…
— А мне их все равно жалко, Митя, — горестно вздохнула Анна. — Люди они, люди!.. И у каждого мать!.. Их ждут дома…
— Ждут, но не дождутся, — с оттенком циничности заметил Митька, а потом вдруг, став в позу артиста на сцене, прочел строки Пушкина:
Так высылайте к нам, витии,
Своих озлобленных сынов,
Есть место им в полях России
Среди не чуждых им гробов.
— А я этого Гугу похороню. Отдельно и… и не отговаривайте меня, — твердо заявила Анна. — Нехай меня хоть распнут на кресте!
Ей никто не мешал.
Хоронили убитых почти три дня. Могилы с трупами оккупантов сравнивали с землей. Бушевавшая до самого марта метель тут же засыпала их снегом. Никто не думал тогда хотя бы о каком-нибудь обозначении мест захоронения, ведь закапывали врагов. Не думали и о том времени, когда закончится война и вражду между государствами сменят добрососедские отношения. И еще долго придется Италии разыскивать своих без вести пропавших сынов, навеки упокоившихся в снегах России. Будет искать, но не найдет.
В 1943 году рожденным в 25-м исполнилось восемнадцать лет. Казалось, еще подростки, вчера только оторванные от материнской груди, уходили на фронт. Проводы последовали сразу же после завершения похорон вражеских солдат, в условиях, когда еще сильнее обострились чувства страха у родителей за детей. Призывались не только ребята с двадцать пятого года, но и все, кто по каким-либо причинам не побывал на фронте или побывал на нем и сумел здоровым вырваться из-за колючей проволоки немецкого плена.
Наконец-то Митька достал из шкафа свою двухрядку и развернул уже слипавшиеся без долгой игры меха. Полились затрагивающие душу родные мелодии, зазвучали веселые, задорные переборы, разрывая скорбью сердца матерей и девушек. Услышав гармонь на улице, пустила скупую слезу Власьевна.
— Ироды вы! — промычала она, готовя из трав очередное лекарственное снадобье.
Рано утром, осторожно стуча в дверь и не поднимая глаз, явилась такая гостья, о какой Власьевна не думала и не гадала: пришла Нюрка со слезами, размазанными по густо раскрашенным щекам, бухнула на колени и стала просить помощи.
— Власьевна, только ты можешь отвести от меня беду…
— Нюрка! А казали, ты со своими немцами укатила?! — удивилась Власьевна, разглядывая беличью шубку на Нюрке, подарок эсэсовца гауптмана Эккерта.
— Кому я нужна, окромя матери с отцом, — всхлипнула Нюрка.
— А энтому… эскесовцу твоему, что у черном пинжаке и с наганом на боку по селу важничал… Все лето катал тебя на моциклете, обхаживал!.. Помнишь, на лугу тады, при тебе, он ни за что ни про что деда Фильку на тот свет отправил?…
— Помню, — завыла Нюрка. — Дед Филька мне до сих пор по ночам снится…
— Посадил бы тебя эскесовец в эту самую… люльку… и повез бы у свою Германию от греха подальше…
— Куды, Власьевна!.. В какую Германию! Ждали меня там! Некуда мне деться… Тут моя жизня кончится, если не вылечусь, нырну головой в прорубь, утоплюся…
— Я чаю, наградили тебя германцы, ироды… И в прорубь сигать не надо. Серединку пачкать заразой не стоит, зачем же ее, чистую, так поганить, — сказала Власьевна с обидой в голосе за речку. — Ладно, не кажи, что у тебя там… Догадываюсь… Жила-то, небось, с кем попало!..
— Я по ошибке на тот грузовик залезла… Власьевна, голубушка, век не забуду — помоги вылечиться, — ныла Нюрка.
— А что ж ты тады думала, коли вождалась с купантами?… Ладно уж, есть у меня травы такие, насушила летом… Помогала бабам, не одну ж тебя изнасильничали… Отлегло им… Глядишь, и тебе помогу… Да ты поднимись с коленок-то. чай не у церкви перед попом исповедуешься. — И Власьевна широким жестом перекрестилась. — А теперя ступай домой, да чтобы меньше видели… Сразу смекнут: коли от меня, то заболела… А ты с немцами воловодилась, сразу поймут, какая болезня тебя одолевает. …
Нюрка встала с колен, низко поклонилась Власьевне и вышла из хаты, споткнувшись о порог. Ей не хотелось рассказывать старухе, как ее в самые последние минуты бегства из Красноконска буквально отшвырнул от себя злой Эккерт, как она, боясь возвращаться в Нагорное, пыталась вместе с Эльзой уехать с отступающими. Эльза сумела выкрутиться из трудного положения, она была умнее Нюрки, более похожа на интеллигентку и, главное, умела бойко говорить по-немецки. Ее подобрали какие-то незнакомые офицеры, втиснули между собой на заднем сидении легкового автомобиля и увезли. Эльза лишь кивнула на прощанье униженной и разочарованной подруге по позорному поведению.
Отчаявшись, Нюрка поспешила к колонне техники, где подвыпившие немецкие солдаты со смехом и облапыванием подсадили ее в крытый тентом грузовик, где она провела бурную ночь, а с рассветом ее, измученную и разбитую, вышвырнули из кузова, как ненужный, отработанный материал. И она, скрываясь от людских глаз, пришла домой.
— Здрасьте вам! — ехидно и зло воскликнул Демид Савельевич, встречая непутевую дочь. — Приперлась, стерва! — И глазами стал искать что-нибудь поувесистее, чтобы перетянуть спину Нюрке, но ничего не нашел в ту минуту, кроме метлы из нарезанных прутьев. Однако ударить не успел.
Защитила дочь от неминуемой порки мать, Алена Никитична.
— Демидка! — крикнула она и встала между Нюркой и мужем. — Пожалеть дитя надо, она же и твоя кровинка… А хочешь бить, сперва бей меня?
Оторопевший Демид Савельевич крепко выругался, бросил метлу, сплюнул на пол и вышел из хаты, хлопнув дверью так, что она чуть ли не соскочила с петель. Матери Нюрка и поведала о том, что с нею творится неладное.
— Они же в машине всякие были…
— Дура ты, дура! — тихо, чтобы не слышал муж, простонала Алена Никитична и посоветовала дочери немедленно обратиться к Власьевне. — Она поворчит, поворчит, но отойдет… А ты похитрее будь, пусти, коли нужно, слезу, на коленки упади, мозолей не натрешь… Горе-то какое, Господи!.. Только бы Демидка не узнал… Ты-с! — приложила она к губам палец, испуганно поглядела на дверь и краем завески, как называли в Нагорном фартуки, вытерла замутившиеся слезой впалые глаза.
Очень не хотелось Власьевне помогать Нюрке, которую в селе осуждали все за ее связь с немцами, но куда денешься: не помочь — плохо, человек ведь, заблудшая овца, но человек, да и сердце-то не камень, отзывчивое на чужое горе, хотя горе это пришло к девке по ее же дурости и распутству.
Иное дело было с Варькой. Ей Власьевна сначала горячо взялась помочь избавиться от семени насильника Блюггера.
— Нечего нам оставлять в Нагорном иродово племя, — сказала она тогда сгоряча, готовясь прервать беременность на ранней стадии.
— Только ты, Власьевна, никому, особенно Митьке ни словечка, — попросила Варька.
— Энтому охальнику? А чего мне про нехорошее болтать-то! — смутилась Власьевна. — Эти углы хаты столько всякого слыхали, что на весь Божий свет хватило бы рассказывать. — Она вдруг смолкла, взявшись рукой за подбородок. — И все же мы большой грех затеяли, Варя. — Старуха покачала головой. — Дите, что теперя в твоей утробе, не только твое, но и Богово… Убьешь ребенка, а тады как жить-то?… Будет он тебе являться и плакать: мама, что ж ты со мною сделала! — Варька переменилась в лице, по щекам ударила красная метель, девушка опустила плечи: слова Власьевны пронзили ее сердце. — Но ты как знаешь, — стала успокаивать ее Власьевна. — Можешь настой принять… Я это так вот… по старости рассудила… Ты уж не гневайся на меня…
— За что ж мне гневаться, Власьевна! — дрогнувшим голосом ответила Варька. — Спасибо за все…
И ушла, тихо прикрыв за собою дверь, а Власьевна все стояла и думала: «За что «за все»: за снадобье или за слова мои?»
В довоенные времена призывники, прежде чем уходить из села, устраивали накануне ночью набеги на погреба, чердаки и сараи соседей, часто и на свои собственные, в поисках напитка и закуски. Нагорновцы знали о таких проделках новобранцев и на это время подальше прятали спиртное и продукты, в обычное же время здесь не знали замков и ключей. А этой ночью, если у кого что и пропало б, в сельсовет не побежали б, участковому милиционеру не пожаловались, в суд бумагу не настрочили — таков, мол, обычай, такова традиция велась издавна. На этот раз ночь прошла без налетов. Прежде всего, брать у соседей было нечего: все повыметали оккупанты. Только еще розданное старостой зерно хранилось больше всего в ямах. А если бы и не хранилось, то сухие зерна жевать все равно не станешь. У жителей вся надежда была на это зерно, иначе до нового урожая не дотянуть. А тут еще бывших военнопленных, спасенных мадьяром Ласло, отогревать и откармливать приходилось. Истощенные и беспомощные, они сидели по хатам в ожидании, когда же хоть кто-нибудь из властей обратит на них внимание.
Потоптавшись у клуба, в котором фашисты перед бегством из Нагорного устроили ночлежку, набросав на пол соломы и заполнив помещение специфическим запахом немецкого солдата, а уходя, повыбивали окна, впустили двадцатипятиградусный мороз, Митька свернул меха гармошки. Ему не ладилось играть — и настроение не то, и сиверка скрючивала пальцы. И он побрел к дому Пашки Савощенковой, а после собирался заглянуть к Варьке Поречиной, на которую злился за то, что не пришла к клубу, ведь наверняка же слышала его переборы.
Крепко застегнув полушубок на все петли и крючки и накинув на голову теплую серую шаль, Пашка вышла из дома, надеясь встретить хоть кого-нибудь из одноклассников. Она поняла всем сердцем, всей душой, что выпускной вечер после окончания школы не был прощанием. Прощание начинается теперь, когда ее сверстники уходят на фронт, а вернутся ли — неизвестно. Она и сама побежала бы в военкомат, ей тоже не терпелось было поквитаться с гитлеровцами, но ей, конечно же, откажут, в армию не возьмут, хотя она мечтала пойти добровольцем на войну. Боялась Пашка одного: что не заглянет к ней этим вечером Тихон, которого она тайно любила и хотела бы хоть одним глазком увидеть напоследок. Эти чувства сводили ее с ума. Но увидела она одного лишь Митьку.
— Ну, Паша, я ухожу, — мелко стуча от холода зубами, однако весело сказал Митька. — Пришло и наше время…
— Знаю, Митя, — пригорюнилась Пашка и повторила, вздыхая: — Знаю… Весь наш класс уйдет… Вернетесь ли?
— Обязательно! — бодро воскликнул он и добавил: — Кто живой останется…
— Дай-то Бог!
— А ты как? — неожиданно спросил Митька.
— Я? Нормально… А ты чего к Варваре не идешь? — после минутного раздумья спросила она.
— Да зайду как-нибудь, — неохотно ответил Митька.
Он знал, какую злую шутку сыграла с нею судьба. Знал, как ее обидчика, Георга Блюггера, наказал находчивый Тихон, когда он заманил заготовителя и его помощника на околицу Нагорного и, по существу, заморозил, и какова была роль Власьевны в этом опасном деле, ведь ошибись они — их, по меньшей мере, немедленно расстреляли бы…
— Ты уходишь, Митя, ты знать должен. — Пашка наклонилась к нему, словно боясь, что ее услышат, и прошептала: — Варька твоя… она тяжелая стала… И выкидывать не будет, сама мне сказала, сперва хотела, а потом сказала: «Нет! Это же моя кровь!..»
— Что ты говоришь?!
— Ага… Только ты про это никому — ни словечка!..
— Могла бы и не предупреждать… Я что — трепло?… Ладно, Паша, ты береги себя… А Тишке, этому географу, всыплю как следует: почему не идет к тебе? Как бы ни был занят, а попрощаться по-людски надо… Я к Варьке пойду, разве она виновата в случившемся?… Она же не Нюрка! Видели, как эта услада эсэсовца украдкой в хату свою входила, вернулась, стало быть, за ненадобностью фашистам!.. Ну, держи нос по ветру, Паша, честное слово, ты замечательный друг, хоть и девка! Держись — помни нас, все путем будет…
— Обязательно будет! — Пашка помахала ему рукой, не сказав, что и ей неожиданно пришла повестка явиться в военкомат, куда просто так не вызывают: значит, понадобилась! И даже матери она пока ничего не говорила, боясь, что та очень расстроится.
От Пашки, скользя стоптанными ботинками на снегу, Митька направился к дому Поречиных. В хате горел свет. Оббив на крыльце снег веником, сняв варежку и взяв ее в зубы, Митька голым кулаком постучал в дверь. На его стук никто не ответил, и он решил войти без спроса. Дверь оказалась не заперта. Щелкнув деревянной щеколдой, Митька плечом открыл жалобно скрипнувшую от мороза дверь и вошел в сенцы, а затем перешагнул порог горницы. В лицо ему пахнуло приятным теплом и ароматом мятной травы. За столом у окна сидела раскрасневшаяся Варька, а напротив нее, тоже разгоряченные, млели Тихон и бывший военнопленный Сальман. Они пили из больших глиняных кружек дымящийся чай, о чем-то увлеченно разговаривали и не услышали стука в дверь.
— Опять чай без меня гоняете! — с притворной обидой воскликнул Митька, снял с плеча гармонь и поставил ее на лавку.
— О, пострел везде успел, — усмехнулся Тихон и подмигнул Варваре. — А ты бедовала, что он где-то заблудился.
Варька спохватилась, легко поднялась, не забыв глянуть на себя в круглое зеркало, висевшее на стене, и помогла Митьке раздеться.
— Мороз, как на зло, под тридцать, — сказал Митька, потирая руки.
— Митя, садись, — кивнула Варька на лавку и вдруг позвала: — Тетя! Там осталась еще капелька? Митя пришел…
— Сейчас, не латоши, — услышали ребята голос Полины Трофимовны из кухни. А затем появилась она сама с начатой бутылкой мутноватого самогона в одной руке и с краюшкой хлеба в другой. — Придвигайтесь ближе к столу, ребята. — У тетки заблестели глаза, на ресницах появились слезы.
— А казала — капелька! — Тихон взял бутылку, повертел ее над своей головой и стал разливать содержимое в стаканы. — Полина Трофимовна, без вас это в горло не полезет…
Она отнекивалась для вида, а потом тоже взяла стакан.
— За вас, детки. — Полина Трофимовна вытерла уголком платка влажное лицо. — Хоть и болит сердце, но как не пригубить за вас…
Звякнули стаканы, ребята и Сальман, выпив самогон, стали жевать хлеб и хрустеть луком.
— Хороший в прошлом году лук уродился. — Тихон взял в руку головку лука. — Во — больше моего кулака!..
— Слава Богу, — согласилась Варькина тетка.
Митька сурово покосился на Тихона.
— Ты нам про лук брось, агроном, — сказал он.
— А что? — не понял Тихон.
— К Пашке чего не идешь, а?
— А! К однокласснице?! — скорее сделал вид, что удивился Тихон и почесал в затылке. — Я….я ей напишу… Как только до места доедем, сразу напишу, честное слово…
— Все-таки сходи, а то отлуплю, — весело пригрозил Митька, — ведь она ждет тебя… Не обижай!.. А еще герой! — намекнул Митька на расправу с Блюггером. В тайне он переживал, что именно Тихон, а не он отомстил за Варвару немцам, поэтому считал себя ущербным.
— Какой там герой, Митя, я дрожал, как овечий хвост. — Тихон слегка покраснел, а затем поднял голову. — Я очень хотел отомстить негодяю! — А потом добавил: — Власьевна помогла, чтоб я без нее… Вот она героиня!
— Думаешь, он из-за тебя геройствовал? — моргнул одним глазом Митька девушке.
— А из-за кого же?! — сделала удивленные глаза Варька.
— Он услышал, что на том свете героям льготы дают в виде бесплатного билета в рай!
— Ладно, трепло! — Тихон тоже рассмеялся. — Шутка твоя, конечно, чепуховая. — Он поднял бутылку, прикинул на глаз, сколько в ней осталось содержимого, и равномерно разлил его в стаканы. — Нет, серьезно, я напишу Паше, а теперь не могу видеть ее слезы… Ну, за капут Гитлеру! — И он первым выпил свою долю самогона.
— За капут! — только и смог сказать Сальман. В компании одноклассников он чувствовал себя посторонним, хотел даже выйти на улицу, но Полина Трофимовна запротестовала.
— Ну, куцы ты попрешься, там такой мороз, а ты еще еле на ногах держишься, сиди! — приказала она, и Сальман остался за столом.
Митька последним поднял свой стакан, но пить ему совсем не хотелось, хотя на улице он и думал отогреться чем-нибудь горячительным… Вообще он не относился к разряду любителей спиртного, хотя его, веселого гармониста, часто приглашали на свадьбы, именины и другие праздники, где подвыпившие хозяева лезли к нему со стаканами, требуя выпить именно с ними. Однако отрицательное отношение к водке и вину было заложено в генах его родителей. И курить, как следует, так и не научился, хотя дымил для солидности, особенно когда выпрашивал у полицая Егора Ивановича немецкую папиросу. И среди друзей, слюнявя во рту длинную мадьярскую сигару с соломинкой внутри или папиросу, он глубоко не затягивался. Нагорновскую же цигарку с махоркой, свернутую из газеты, не переносил на дух.
— Мить, а ты сыграй что-нибудь напоследок, а? — с грустинкой, но ласково попросила Варька. — Неизвестно, когда еще придется услышать твою игру…
Он взял в руки гармонь, уселся на лавке поудобнее и заиграл. Пальцы его быстро бегали по белым и черным кнопкам, и Тихону оставалось только удивляться, как это они не ошибаются, попадают подушечками на нужную им кнопку, будто у пальцев друга были глаза. Сам-то Митька не глядел на клавиатуру, а не сводил с Варьки загадочного взгляда. По хате полились знакомые до боли в сердце, до истомы в душе мелодии русских песен. Им было тесно в хате, и они через закрытые окна прорвались на улицу. И прохожие, услышав гармонь, останавливались у хаты, несмотря на мороз, прислушивались, радовались: жизнь продолжалась. В дни оккупации они стали уже забывать звуки Митькиной гармошки. Иные, самые любопытные, подходили к окнам, дышали на стекло, варежками очищали его от мороза. Другие без спроса (в Нагорном по обычаю просить разрешения, чтобы войти в хату, считалось чем-то даже неприличным, дверь была гостеприимно открыта для каждого односельчанина в любое время) переступали порог — ведь в хате так хорошо, так душевно пела гармонь. В горницу набилось много народу, и уже можно было не топить печку и не греть лежанку — жарко становилось и так.
Расходились, когда в окна хаты уставились своими темными глазами сумерки. Всякого рода осветительные приборы и даже свечи зажигать было нельзя: в небе по ночам нудно ныли, высматривая в темноте жертву, немецкие охотники. Время от времени, не увидев никакой цели внизу, они сбрасывали бомбы куда попало и мерзлая земля сильно дрожала от взрывов, пугая людей; иной раз от сильнейшего взрыва настежь распахивались двери в хатах и даже вылетали на снег, жалобно дребезжа и звеня, из оконных рам шибки.
— Я ждать тебя буду, — провожая на крыльце Митьку, шепнула Варька скорее для приличия, чувствуя под сердцем ребенка, для Митьки совершенно чужого. — Только ты обязательно возвращайся, дай слово!..
Митька крепко обнял девушку и при всех поцеловал в пылающие чувственным огнем губы, хотя тоже страдал от осознания того, что Варвара стала тяжелой и виноват в этом фашист.
Утром все пригодное для фронта мужское население Нагорного собралось у сельсовета. Ночью мороз еще крепчал, но днем мартовский снег под лучами солнца начал подтаивать и местами синели небольшие, схваченные по краям тонким ледком лужицы. Ледок звонко хрустел и крошился под ногами. Проводы проходили грустно: возвратятся ли, особенно восемнадцатилетние ребята, домой, увидят ли их родные и близкие? Провожать уходящих собралось почти все село. Здесь же толкалась, одетая в старый полушубок и укутанная в толстую серую шаль, Власьевна. Ребята дружно помахали ей руками.
— Теперя, Власьевна, спи спокойно, сад некому будет трусить, — пытался пошутить Афанасий Фомич.
— А где он, энтот сад? — всхлипнула старушка и варежкой вытерла набежавшую на щеку слезу. — Хрицы весь вишняк вырубили. — Она искренне жалела уходящих на войну ребят и вслед им ласково повторяла; — Ироды вы этакие!..
Ни Митька, ни Тихон так и не узнали, что уже на второй день после их ухода в армию Пашка была в военкомате. Военком, несколько угрюмый и уже немолодых лет человек, долго и, казалось, не то с сожалением, не то с завистью смотрел на девушку, словно изучая ее изнутри.
— В школе вашим любимым предметом была физика? — наконец прервал он тягостное молчание, и под его пальцами зашуршали листы бумаг, которые лежали на столе.
— Да! — Пашка, удивилась скорее, не вопросу, а тому, откуда этот совсем незнакомый ей человек знает про ее учебу в Нагорновской школе и увлечение физикой и математикой…
— Это хорошо, — почти с радостью в голосе произнес военком и стал что-то писать на листе бумаги из школьной тетради в клеточку. — Это хорошо…
Таким образом, Прасковья Савощенкова попала на краткие курсы, где готовили разведчиков, подрывников и радистов. Пашка охотно изучала искусство радиосвязи, без особого труда осваивала премудрость азбуки Морзе.