Прохоровское поле — старт грядущей победы


I


Через две недели после освобождения в Нагорном состоялось общее собрание колхозников. К этому времени над дверями правления появилось написанное большими корявыми буквами нечто вроде вывески: «Правление колхоза имени 13-го Октября». И в клубе навели порядок. Выбросили горы мусора, вставили в окна выбитые стекла, не из целых листов, а из кусков — целых-то в ту пору негде было достать! Отремонтировали кое-как сцену, доски положили хоть и старые, но еще крепкие, не опасно было поставить на них стол и стулья для президиума. Для почетного президиума во главе с товарищем Сталиным, который теперь в обязательном порядке избирался на всех собраниях, стулья не нужны были, а вот для районного начальства наспех сбили две скамейки. Нашелся кусок красного сукна, которым накрыли кривоногий стол; под короткую ножку подложили кирпич, чтобы стол не качался и вода из стаканов не выливалась на сукно, иначе собрание сорвется — колхозники никого не будут слушать, а смотреть, ухмыляться и спорить, выльется из стакана вода или нет.


На собрание приехали первый секретарь райкома партии Юрий Федорович Морозов и ставший, наконец, за неимением лучших кадров председателем райисполкома Пантелеймон Кондратьевич Жигалкин, который особенно сильно изменился за время нахождения в подполье: похудел, не стало той молодцеватой выправки, выделявшей его прежде среди власть имущих районного масштаба, сгорбился, но характером, настроением был все тот же — дай коня и в руку саблю, и он готов был снова лететь по степи с криком; «Даешь!» Неважно, что уже нет ни немцев, ни белых — главное лететь!

— После гибели жены, Лидии Серафимовны, я неумолимо теряю вес, — обычно отвечал он на замечания о своей худобе, напоминая вместе с тем, что жена его совершила героический поступок. — Даже я, близко знавший ее, не ожидал от нее такой отваги, хотя и знал, что и в годы гражданской моя Лидия не была последней…

Собрание началось сразу после обеда, пока на дворе было светло, ибо вечером клуб нечем было бы освещать: никаких керосинок не хватило бы.

— Коли Пентелька приехал, будет он нас в три колена чехвостить, — не без основания шутил Афанасий Фомич.

— Если б только чехвостить, мы с энтим обвыклись, — отвечали ему. — За зерном, небось, приехал, выгребет все до последнего зернышка!

— Он знает, как энто делать, еще с раскулачки…

Председатель колхоза Прокофий Дорофеевич Конюхов, встав из-за стола и ожидая, пока в клубе прекратят галдеть, с явной радостью смотрел на собравшихся, словно впервые видел их. Оккупация, подполье, поджог скирд пшеницы казались ему минувшим дурным сном, если бы не казнь Захара Денисовича Тишкова за пожар в поле. Гибель Захара была занозой в сердце Прокофия Дорофеевича: не чиркни он тогда спичкой, и Тишкова фашисты, возможно, не тронули бы. Жизнь бедного бывшего зека, как оказалось была на кончике самой обыкновенной спички. Но не поджигать хлеб председатель тогда не мог, это было решение подполья…

— Бабы, — обратился Конюхов к женщинам, стараясь громким голосом перебороть шум в клубе, — бабы, вы бы перестали семечки грызть, из-за вас ничего не слышно… Угомонитесь!

Говорил председатель немного: напомнил, что весна не за горами, а уже у ворот, на улицах в полдень лужи поблескивают, надо готовиться к полевым работам. Его слова елеем лились на души соскучившихся по мирным, хорошо знакомым делам хлеборобов, и они дружно в знак согласия кивали косматыми головами.

— Но пахать клин, — предупредил Прокофий Дорофеевич, — вам придется с помощью собственных коров, у кого они сохранились…

— А у кого не сохранились — бабами заменим! — под хохот в зале съязвил Сидор Неумывакин в рваной кошачьей шапке, зато в немецкой шинели, которую он подобрал в клубе, когда из него бежали последние гитлеровцы. По своим годам, но, главное, по косолапости он не был призван на войну.

— Правильно! — воскликнула, смеясь Анна. — Вот ты, Сид орка, первым и поставишь в плуг свою Феколку, она у тебя ядреная…

— Тьфу на тебя, Анютка! — рассердилась Фекла, жена Сидора, сидевшая рядом с мужем. — Какая ж я ядреная, вот, погляди, в девичью кофту уже влезла…

— Так то Сидор виноват, не дает тебе по ночам покоя! — поддержали Анну бабы.

— Тьфу на вас, — рассердилась Фекла.

— Ну, ладно, ладно, сцепились! — Председатель махнул здоровой рукой. — Смех смехом, а для использования коров на пахоте установим очередь…. Все ж таки они не волы, каждый день впрягать их нельзя, молоко потеряют… А что касается не только баб, то есть женщин, а всех нас, то будем тащить плуг и с помощью своего собственного пара… Вот так, товарищи, деваться нам некуда… А теперь… — Он обернулся к сидящим в президиуме. — Представлять вам Юрия Федоровича Морозова нет надобности, вы все его хорошо знаете…

В клубе нестройно зааплодировали.

— Спасибо, спасибо, — смутился, вставая из-за стола Морозов. — Не надо мне хлопать, я ведь вам не артист. — Затем он взглянул на Конюхова. — Хитер ваш председатель, ох, и хитер, сказал вам обычное, привычное, все знают, что надо делать весной… Америку не открыл, разве что насчет коров… Но на мою долю он оставил самое неприятное… А вопрос, товарищи, серьезный, и суть его вот в чем: при отступлении фашисты расщедрились — раздали вам ваше же зерно, по пяти пудов на душу, знай, мол, нашу доброту!.. Но в закромах колхоза теперь хоть шаром покати, одна пыль, даже мыши оттуда сбежали… А чем поля засевать? Нечем! А не посеем — без хлеба останемся… Как ни трудно, но благоразумнее сдать зерно в семенной фонд, это будет по-хозяйски…

— А что ж нам — зубы на полку? — послышалось из зала.

— Это кто сказал? — Жигалкин вскочил со стула. — Не забывай, что фашисты не без злого умысла раздали вам колхозное зерно! — Глаза его вспыхнули, в голосе послышался звон металла. — Разве не ясно, какую наяву цель преследовали оккупанты?… Вот мы, дескать, какие хорошие, а советская власть отберет у вас все до зернышка… Весна, сев — они все продумали, сволочи!.. Так что ж мы им подпевать будем, а?

В клубе глухо шумели, но открыто возражать никто не посмел: во-первых, опасно, во-вторых, привыкли к колхозным порядкам, как правление решило, так и будет. По его решению и до войны хлеб государству сдавали почти даром, да еще с песнями и плясками, а сами получали по сто граммов на трудодень. Кто выработал, скажем, сто трудодней, мог отхватить аж десять килограммов зерна. Поэтому больше оглядывались на приусадебный участок, он был основным кормильцем крестьянина. И, в-третьих, действительно, весна, сеять-то что-то надо, иначе поле бурьяном зарастет, а такое для нормального мужика, родившегося и выросшего на земле, — недопустимо, душа не примет.

В конце собрания Пантелеймон Жигалкин категорически потребовал: — Сегодня же к вечеру все зерно сдать! — И постучал указательным пальцем по столу. — Ставлю на голосование. Кто «за»? Кто «против»?

Несогласных не оказалось. И Афанасий Фомич первым во главе женской бригады, опять чертыхаясь и опять отбросив полушубок в сторону, долбил мерзлую землю в огороде, стараясь до темноты докопаться до мешков с зерном.

— А ты не ругайся, дядя Афанасий, — посоветовала Анна, мешок с зерном которой также находился в яме.

— Ничего ты не понимаешь, — сердито буркнул в ответ Званцов. — Я коли что делаю, то злюсь на это дело и тады у меня работа лучше спорится…

Этим же вечером в правлении колхоза долго горела керосиновая лампа, висевшая на крючке под потолком и оставлявшая на побеленном потолке место, вокруг которого образовался темный ореол из нагара. Подсчитывали количество сданного в кладовые зерно: люди не обманывали — сдавали хлеб до грамма. Затем спорили по поводу работы в школе Антонины Владимировны, которая по приглашению находилась здесь же, вытирала носовым платком вспотевшие от волнения и неизвестности ладони.

— Я категорически против того, чтобы… как вас… да, Антонина Владимировна учила наших детей, — стоял на своем Жигалкин. — Подумать только, вы наяву работали учительницей в оккупации!.. Таким преподавателям не место в советской школе! — на впалых с наметившейся щетиной щеках Пантелеймона появился румянец гнева и непримиримости. — Моя жена, Лидия Серафимовна, знала, как поступить в подобных случаях, а вы, с позволения сказать, учительница наяву склонились перед фашистами… И учтите… — Он глянул на Морозова, Конюхова и председателя сельсовета Пискунова. — Ей не угрожали, сама вызвалась!.. Если б я тогда в Велико-Михайловке…

— Теперь не до воспоминаний, Пантелеймон Кондратьевич, — прервал его недовольный Морозов. — А что вы сами ответите на все эти обвинения, Антонина Владимировна? — Морозов повернул голову к учительнице.

— А что я могу сказать, Юрий Федорович? — Забродина пожала плечами. — Послушать Пантелеймона Кондратьевича, так… меня впору к стенке ставить… Да, пошла в школу, когда мне предложил староста, но я пошла бы и без его предложения, потому что не могла я нагорновскую детвору отдать таким, как Эльза, служившая гитлеровцам не за страх, а за… марки… Да и за другое, не мне вам объяснять… А вообще, хотя вы мне можете и не верить, на моих уроках занятия по всем предметам, особенно по истории и литературе, проходили по-советски… Подслушай фашисты хоть один мой урок, я не уверена, что сейчас разговаривала бы с вами…

— Не пойду же я в класс! — вмешался в разговор председатель колхоза. — Убей меня, но я не понимаю, в чем разница между арифметикой и алгеброй! Такими учителями, как Антонина Владимировна, не разбрасываются… А что работала при немцах, так работать можно по-разному… А можно было и в норе просидеть, а пользы как от козла молока…

— Ты на что это намекаешь? — Жигалкин дернул бровями.

— Я говорю, а не намекаю…

— Все верно, — не слушая перепалки Жигалкина и Конюхова, глубоко вздохнул председатель сельсовета. — Я знаю, чему и как учила Антонина Владимировна, ученики рассказывали и вообще… Если призывать свидетелей, то все Нагорное — свидетель!

— Поэтому, Антонина Владимировна, завтра же садите детей за парты, а то они совсем разбаловались. — Морозов поднял голову. — Будем считать, что занятия в школе даже в условиях фашистской оккупации продолжались в соответствии с программой, утвержденной наркоматом образования СССР… Все, Антонина Владимировна. — Морозов вдруг поднялся со своего места. — Я вместе с вами глубоко скорблю о гибели вашего мужа и прекрасного работника образования Константина Сергеевича Забродина… Вечная ему память… Помянем его минутой молчания.

Все встали.

— Спасибо, Юрий Федорович, и всем вам, — поклонилась растроганная Антонина Владимировна и вышла.

И все собрались уже расходиться. Но Конюхов задержал.

— Есть еще один весьма деликатный вопрос, — сказал он.

— Не загадки, а дело говори, — вставший было уходить Пискунов, недовольно морщась, вновь опустился на стул.

Председатель колхоза поднял лежавший на столе небольшой клочок бумаги.

— Заявление с просьбой принять в колхоз… Все бы ничего, заявление как заявление, только бы приветствовать, но написала его Екатерина Егоровна Гриханова, дочь единоличника, а затем и полицая…

— Ого! — оживился опустивший было плечи Жигалкин. — Куда она метит!.. Наяву наглость, между прочим… Это я отца ее, Гриханова Егорку, тогда… Словом, я категорически потребовал, чтобы его в шею выгнали из колхоза…

— Дети за отцов не отвечают! — взъерошился Конюхов. — Впервые это сказано не мной, а товарищем Сталиным… Мне сейчас в колхозе каждый физически здоровый человек нужен!.. Все мужики — старые люди, их поддерживать под руки надо, когда они выбираются на улицу, какая уж тут от них работа!.. А про женщин их возраста и сказать нечего, только квохтать и могут; вся надежда на молодых баб и девушек, да еще немного на подростков… А Екатерина-девушка работящая, добрая, я просил бы принять ее в колхоз… Вы посмотрите, мать ее ходит по селу, из двора во двор, собирает подписи в защиту мужа-полицая, мол, он никакого вреда людям не делал, простите, дескать, его, а дочь сказала: отца силком в полицаи никто не гнал, он виноват, так пусть сам за все и отвечает…

После недолгого спора решили: пусть Екатерина Гриханова наравне со всеми работает в колхозе и, как всем, пусть ей начисляют трудодни. Окончательно вопрос о ее приеме в сельхозартель пусть решает общее собрание колхозников. Как люди решат, так тому и быть.


II


Около месяца уцелевшие военнопленные из бывшего лагеря отогревались и подкармливались, чем могли на ту пору, в Нагорном. В дом Поречиных на временный постой, обогрев и откорм определили по годам молодого, но на вид сильно истощавшего и оттого, казалось, пожилого бывшего пленного Сальмана Умранова.

— У него одна кожа да кости, — оглядывая постояльца, заметила Полина Трофимовна. — И наполнить эту кожу нам почти нечем…

Питались Поречины, как и все нагорновцы, быстро таявшим в погребе картофелем, а также остатками квашения и соления. Сальман дрожал всем своим существом. Полина Трофимовна буквально затолкала его на печь, на горячие кирпичи. Но и на них бедолага продолжал дрожать, не попадая зуб на зуб. И тогда все, что было в хате из старого тряпья: латаное-перелатанное одеяло, изношенный и брошенный в чулан полушубок, изъеденный молью стародавний зипун, другое барахло — все это навалили на дрожащего Сальмана. Варвара по глубокому снегу сходила в конец огорода, где летом пышно зеленели кусты малины, наломала тростинок, которые заварили в обычной воде, — получился вкусно пахнущий чай, и им стали отпаивать неожиданного постояльца. Примостившись коленями на трубку, так в Нагорном называли обычную лежанку, она из большой алюминиевой кружки поила обессилевшего Сальмана. Он часто кашлял и мелкими глотками втягивал в себя чудодейственный отвар. Лишь через двое суток Сальману, наконец, стало жарко, и он даже вспотел.

— Ну, и слава Богу, — перекрестилась Полина Трофимовна. — С потом вся хворь и выйдет, я только так свою простуду унимаю…

Сальман зашевелился, пытаясь выползти из-под горы наваленного на него барахла.

— Зачем? — изумилась врачевавшая его Полина Трофимовна.

— Не могу, — преодолевая стеснение, прошептал Сальман, — я почти ведро отвара выпил, теперь хоть веревкой перевязывай… Мне бы только на плечи что-нибудь накинуть, я бы на двор сбегал…

— Еще чего — на двор! — воскликнула женщина. — Варька, — позвала она племянницу, — там, кажись, на крыльце старое пустое ведро, принеси-ка… А ты, мил дружок, слезай и марш на кухню, не стесняйся, вынесем…

Варька, накинув на голову шаль, быстро выбежала из хаты и тут же возвратилась, пуская с улицы через порог клубы морозного воздуха и звеня о притолок пустым жестяным ведром. Забота о постояльце захватила тетку и племянницу полностью. Они думали и говорили только о нем. И делали все возможное, чтобы он поскорее оклемался и встал на ноги.

— Вместе с нами и ты, Сальмашка, будешь соблюдать пост, есть только скоромное, — шутила Полина Трофимовна. — У нас ни те говядинки, ни те свининки… Были куры, да окаянные немцы еще летом слопали, не подавились.

— А мне свининки и не надо, — ответил на шутку хозяйки Сальман, — я татарин, по вере мусульманин, а мусульмане свинину не едят… Аллах не разрешает, Бог наш, хотя сейчас я съел бы целого кабана!

— Хоть тут нам повезло, умный твой Бог, — рассмеялась Полина Трофимовна и украдкой взглянула на племянницу, которая никак не среагировала на шутку тетки.

— Забыли, что мы вообще существуем, — жаловался Сальман. — Ни обмундирования, ни продуктов не дают… Живи, как хочешь!.. Не в лагере, так здесь ноги с голодухи протянем…

— А ты не горюй, Сальманушка, — утешала его Полина Трофимовна, — не дали тебе валенки — забирайся на печь и лежи, бока грей, кирпичи, небось, не остыли, а охолодеют, так мы забор на дрова порубим… И Бог даст, с голоду не помрем, крошками питаться будем… Аллах твой заступится за тебя, вот увидишь…

Сальман был еще молодым. Вначале, когда, спасенный от мучительной смерти в пламени клуни мадьяром Ласло, прибился к Поречиным, он сильно покашливал, но забота, какое-никакое регулярное питание, спокойствие и радость оттого, что остался жив, а также молодой организм помогали ему справляться с истощением и простудой. Но главную роль сыграл заботливый уход за ним Полины Трофимовны, почувствовавшей к нему материнскую привязанность, и Варьки.

У колодца-журавля Полина Трофимовна только про своего Сальмашку и вела разговоры.

— Что сами едим, то и он. Ничего, поправляется малый…

— А ты, Трофимовна, каждое утро шею ниточкой ему меряй, увидишь, насколько за сутки потолстеет, — смеялись бабы. — Мы своих постояльцев так проверяем…

Все село было в заботах о бывших военнопленных. Шло как бы негласное соревнование, какой двор быстрее поставит на ноги своего подопечного. Помимо стремления отличиться, было желание и поскорее освободиться от неожиданных нахлебников, ведь окрепших здоровьем тут же отправят в армию.

— И будешь ты опять воевать, Сальманка, — веселая Варька налила в кружки свой фирменный чай с ароматом малины. — Только смотри, в плен немцам больше не попадайся…

Сальман с удовольствием тянул губами кипяток. Он посветлел лицом, на щеках появились розоватые пятнышки.

— Теперь я всегда буду хранить одну пулю про запас, — задумчиво сказал он.

— Почему одну? — не смогла сразу догадаться девушка.

— Для себя хватит одной… Лучше ухлопать себя, чем снова оказаться в лагере военнопленных… В тот раз я не знал, опыта не имел… Нас наши командиры, как стадо баранов, гоняли с места на место, я почти не стрелял, а если и палил, то неизвестно куда и в кого… Я же говорю, не было опыта и у командиров, не умели воевать, вот что я скажу… Думаю, нынче научились… Нужда заставила…

Они часто, когда быстро и крепко засыпала Полина Трофимовна, засиживались вечерами, беседовали, вспоминали каждый свое, преимущественно детство, школу.

— Я учился плохо, русский язык почти не знал, — сознался Сальман, — по два года в каждом классе сидел…

— А я аттестат зрелости имею, хочешь, покажу? — Варька пошарила рукой за образом Святого Николая Угодника, где во время оккупации прятала все документы и особенно аттестат зрелости. — Боялась, что немцы расстреляют за то, что имею аттестат… Глупая!.. Прятала за образом, думала, что сюда немчура не полезет… Говорю же, глупая была, да и теперь не умнее… А они гады, что немцы, что мадьяры, — загадочно подытожила она и подала аттестат Сальману.

— Хорошо иметь такой документ, — гладил он ладонью лист. — Только использовать его надо по назначению…

— Это как? — поинтересовалась Варька, сделав вид, что не поняла, на что намекает Сальман.

— Как, как — дальше учиться надо… Вот как!..

— Мне Антонина Владимировна, учительница, жена директора нашей школы, то же самое советует… Я и сама хотела бы куда-нибудь поступить, всегда хотела учительницей стать, как Антонина Владимировна… Но куда из деревни поедешь? Из нужды не вырваться… Особенно для меня дорога каменной стеной перегорожена…

— Почему особенно для тебя? — не понял Сальман. — Ты что — рыжая? — усмехнулся и ласково добавил: — Красивая, однако!..

— Да ну тебя, скажешь еще! — покраснела Варька и краем глаза взглянула на небольшое овальное зеркало, висевшее на стене.

Приезжали работники райвоенкомата, интересовались, как набирают вес и крепнут духом бывшие узники лагеря. Остались довольны и пообещали на днях поставить всех на армейское довольствие, но сказано это было скорее для успокоения нагорновцев: у военкомата таких возможностей просто-напросто не имелось. Но тем не менее близилось время расставания. Где-то этому были рады, а в семье Поречиных грустили. Сердце Полины Трофимовны прикипело к постояльцу, как к родному сыну, которого она никогда не имела, о котором всегда мечтала, а про Варьку и говорить было нечего, она не могла даже представить себе, как это вдруг в их хате не станет Сальмана?

Теперь на печи чаще спала Полина Трофимовна, грела на горячих кирпичах свои пожилые, ноющие на непогоду суставы. Сальман вытягивал ноги на теплой лежанке, и они свисали над загнеткой. Варька никому не уступал места на деревянной кровати. Но с каждым днем она становилась все угрюмее, все чаще лазила в погреб, вылавливала в мутном рассоле оставшиеся соленые огурцы, жевала их, иногда грызла мел, тяжело вздыхала и наедине молилась на святой угол, где висели в рамах и потемневших окладах лики святых. Полина Трофимовна возилась у печи, гремела то загнеткой, то рогачами, когда к ней подошла племянница.

— Не могу, — прошептала Варька, бледное лицо ее осунулось, на глазах заблестели набежавшие слезы. — Не могу, — повторила она, видя, как тетка дрожащими руками отставила в угол рогач. — Нехай будет выкидыш. … иначе, — всхлипнула она и закрыла лицо ладонями.

— Еще чего придумала! — Полина Трофимовна стала судорожно вытирать руки о фартук. — Ты с ума сошла, девка! — прошептала она, боясь, что их разговор подслушает шлепавший тапочками с досады от непредсказуемости своего будущего по земляному полу хаты Сальман. — Энто же какой грех — дитя в утробе загубить! Вечно в аду будешь мучиться, Варя…

— Буду… — Племянница упрямо сжала губы. — В аду, так в аду, я уже и так в нем, но не хочу, чтобы немец родился… Ненавижу их! — надрывающимся голосом, который в любое мгновение мог сорваться на громкое рыдание, зло процедила Варька. — Рожу, а его фашистом станут дразнить… Как мне тады жить и как ему?

— А мне и все равно, немец он или кто, твое дате и мой сродственник, кровушка у нас у всех нечужая, а твой дедушка и мой отец — один и тот же человек, вот как, — горячо, но по-прежнему негромко сказала Полина Трофимовна. — Да и кто знать-то будет, от кого у тебя ребенок, вон сколько наших солдат в селе перебывало… А твое дело молодое…

— Так знают же Тихон и Митька, — уже совсем тихо всплакнула Варька. — Тихон за меня этого… свинью Блюггера заморозил, а Митька… так прознал, и Пашке я сама рассказала…

— Ну, и дура же ты! — всплеснула руками тетка. — Ума у тебя нет, — рассердилась она, для чего взяла в руки кочергу и опять швырнула ее в угол. — Но ничего, ребята на войну ушли, Прасковья тоже, а вернутся ли… Дай-то Бог, чтобы возвратились живы и невредимы… Господи, Сыне Божий Иисусе Христе, помилуй их и сохрани им жизню, — перекрестилась Полина Трофимовна. — Они мужики, а не болтливые бабы на завалинке — сплетни разводить не станут… А губить дате не смей, разве он виноват в чем-то? А коли это будет девочка? — вдруг повеселела тетка. — Кто девку фашистом обзывать станет?

— Уехать бы мне из Нагорного, — стала размышлять Варька. — Хоть бы годка на три, пока ребенок не подрос бы, да и ты пока на ногах… Иначе к кому мне головушку приклонить?

— Уехать, а куцы? Да и кто тебя отпустит, в сельсовете такой справки не дадут, а без бумаги поедешь — поймают и в тюрьму посадят. …И за аборт нынче судят, — встрепенулась Полина Трофимовна и вновь перекрестилась. — Господа, помилуй!..

До самого вечера Варька была в расстроенном состоянии. Когда ставила на стол нехитрый ужин, уронила на пол деревянную ложку, подняла ее и вытерла чистым полотенцем с вышитыми на нем разноцветными крестиками и петушками. Сальман нагнулся, пытаясь первым поднять ложку, но Варька опередила его. Руки их коснулись друг друга, отчего девушка вздрогнула, а Сальман внимательно и молча посмотрел на ее лицо, вспыхнувшее слабым румянцем.

Старинные ходики, висевшие на стене, по словам Полины Трофимовны, еще до большевиков, как понял Сальман, до революции, скрипнув цепочкой с гирей, похожей на елочную шишку, ударили один раз, возвестив час ночи. На печи, пригревшись на теплых кирпичах, безмятежно не похрапывала, а как-то урчала носом Полина Трофимовна, видя только ей знакомые сны. Сальман, скорчившись, как он признавался, в три погибели, безнадежно пытался уснуть, на тоже еще теплой лежанке, но в голову лезло невесть что — от дома на берегу Волги до мадьяр и лагеря для военнопленных. Но еще больше его занимало то, что близко, почти совсем рядом у стены на кровати ворочалась Варвара, которая все еще не могла прийти в себя после разговора с теткой. Но одно она решила твердо и бесповоротно: грех на душу не возьмет, беременность не прервет. Эти думы долго не давали ей заснуть. Она ворочалась с боку на бок: то ей под толстым стеганым одеялом было холодно, то подушка мала, то в окно луна кралась, расстилая на полу, словно коврики, светлые квадраты, то часы слишком громко стучали, даже не стучали, а больше хрипели, как и тетка на печи.

Прикрывая ладонью зевающий рот, Сальман встал, почесал пятерней под мышками, свесив ноги, в потемках нащупал пальцами ног мягкие тапочки, подаренные ему на время заботливой Полиной Трофимовной, и слез с лежанки. Если Варька услышит и рассердится, он быстро заберется обратно. Но Варька молчала и даже перестала ворочаться. Сальман прошел на кухню, неосторожно звякнул жестяной кружкой о край ведра, стоявшего на лавочке у самой печки. И хотя пить ему совсем не хотелось, не такой уж был сытный ужин, чтобы одолевала жажда, все равно зачерпнул воды и сделал пару маленьких глотков. Шаркая тапочками по земляному полу, возвратился в горницу, которая была одновременно и спальней, остановился у кровати, помолчал с минуту, раздумывая и опасаясь, но, убедившись, что девушка не спит, прислушивается к его шороху, дыханию, наклонился над ней.

— Варь, ты не спишь? — шепотом спросил он.

— Что-то никак не идет сон, — тоже шепотом ответила она, поворачиваясь со спины на бок, словно давая место Сальману.

— Я с вечера заметил. — Он робко присел на краю кровати, в темноте нашел ее руку, погладил. — Тебя что-то тревожит… — Она не отдернула руку, наоборот, как показалось Сальману, дала понять, что это ей приятно.

Сальман наклонился еще ниже, и как-то само собой вышло, что он откинул край одеяла. Варвара и тогда не шелохнулась, не возразила, а только учащенно стала дышать, а потом тихо сказала:

— Ой, замерзнешь же! — и сама подняла выше край одеяла.

Отбросив тапочки в сторону, Сальман сунул ноги под одеяло. Нежная, горячая Варвара вздрогнула, прижала свои пальцы к его губам, что означало: только тихо, чтобы тетку не разбудить! Подвинулась, дала больше места рядом с собой. Сальман прижался к девушке, руки их сплелись в объятьях, губы обжег чувственный огонь. Сальман дернул вверх на Варваре рубашку…

— Не спеши, — прошептала Варька, — и тише…

Кровать была деревянной и старой, предательски поскрипывала в тишине, но Полина Трофимовна продолжала громко сопеть на печи, причмокивая губами: видимо, ей снился приятный сон.

А луна по-прежнему заглядывала в окна и лукаво улыбалась.

Ближе к рассвету Сальман из-под теплого одеяла вернулся на свою лежанку, кирпичи которой уже остыли. Но он, вытянув ноги, крепко и счастливо уснул. Утром Полина Трофимовна, кряхтя и вздыхая, перелезла через крепко спящего Сальмана, удивляясь тому, что прежде он поднимался ни свет, ни заря, а теперь даже не шелохнулся. Стала будить племянницу. Та открыла глаза и с неохотой встала, что не могло пройти мимо внимания тетки.

— Ты чего, не выспалась?… Ночи такие длинные… Помоги снедать готовить, — широко зевнула сама Полина Трофимовна. — Только ладу не дам, что варить, что жарить, что парить?… Окромя мелких картох в хате ничего нет…

— Что-нибудь придумаем. — Варька перво-наперво погляделась в зеркало, встряхнув рассыпанными по спине и плечам густыми волосами.

С того дня Полина Трофимовна стала замечать большую перемену в поведении своей племянницы: она перестала быть замкнутой, на щеках с еле заметными ямочками стал вспыхивать румянец, когда к Варьке обращался зачем-либо постоялец. И еще заметила тетка, что племянница и Сальман разговаривают глазами. Посмотрят друг на друга и улыбнутся, посмотрят друг на друга и кивнут головами. Не зря это! И Сальман стал более внимательный, предупредительный с нею: не даст Полине Трофимовне взять в руки ведро, сам бежит к колодцу. И вроде в хате завелся настоящий хозяин. Но тетка не стала говорить ничего племяннице, хотя сначала и собиралась пожурить ее — не балуйся, мол, но, обхватив ладонью подбородок, раздумала: а вдруг у них эта… любовь, о которой сама она смутно помнила. Вышла замуж по родительской воле, муж, вечно заросший щетиной, оказался неудалым, худющим, к тому же больным, говорили, украл у кого-то что-то, за это ему отбили все внутренности, и он так и не поправился, скончался на Петровке. А после не нашлось ни мужика, ни тем более молодого парня, который бы взял ее замуж. Так и вековала в одиночестве. А теперь жила в заботах о племяннице. И еще, не без радости раскинула умом Полина Трофимовна, может быть, теперь не нужно о будущем ребенке тревожиться, объяснять бабам на завалинке, от кого он родился. А Сальман что — хотя и чужой веры, но теперь все советские, все безбожники, парень хоть куда, а когда вычухается из этой худобы, поправится, ему цены не будет! И действительно, Сальман преображался на глазах: он окреп, на руках стали нарастать мускулы, повеселел, видимо, любовь к Варьке вдохнула в него новые жизненные силы, дала крылья. И даже имя у него изменилось. Сначала его ласково называли Сальмаша, а потом по-русски — Саша. Даже соседи стали его так звать, и он на это имя только улыбался и откликался. «Все идет путем», — с радостью мечтала Полина Трофимовна о будущем племянницы.

Но радость и беда всегда рядом. Приехали в Нагорное военные, совсем молодой лейтенант, видимо, недавно ставший им, и более пожилой, усатый, несколько угрюмый сержант. Собрали в клуб всех бывших пленных.

— Хватит вам прятаться под юбками вдовушек и девушек, — сказал лейтенант звонким голосом. — Вы однажды уже подняли руки вверх, сдаваясь фрицам, проявили, можно сказать, трусость, пора искупать вину, защищать честь и достоинство красноармейца…

Сержант здесь же в помещении клуба пересчитал всех по именам, хотел даже построить на улице, но, увидев, во что они одеты и обуты, не рискнул выводить на мороз, знал, что больше половины их еще болеют, некоторые уже отправлены в госпитали, а некоторые поправляются в теплых хатах. Сообщил, что вот-вот все они станут полноправными бойцами Красной армии.

— Сашенька, ты же не забывай нас, — попросила вечером Сальмана Варька с блеснувшими слезами на глазах.

— Ты жди меня, — только и мог ответить ей Сальман. — Или ты Митьку ждать будешь? — вдруг спросил он, заглядывая в глаза девушки.

— Митя… Митя… Ну, это школьный товарищ, одноклассник, — покраснела она. — Я уверена, что он обо мне уже и забыл…

Через два дня пригодные к строевой бывшие военнопленные, отогревшиеся и подкормленные жителями Нагорного, были отправлены в еще, по существу, прифронтовой Красноконск, где из них и многих других, мобилизованных в районе, формировалась небольшая воинская часть. Там их накормили солдатским борщом и кашей, выдали паек, обмундирование. Удивляли Сальмана и его товарищей не столько валенки, шинели и даже белые полушубки, присланные, как говорили, аж из Монголии, а погоны, особенно офицерские с просветами и звездочками. Словно формировалась старая русская армия.

— Черт знает, что такое! — выходя из себя, Жигалкин шумно ходил по кабинету, наталкиваясь на стулья. — Я видел даже золотые погоны на одном капитане!.. У меня враз рука зачесалась!.. Да если бы мне тогда в Велико-Михайловке сказали, что вернутся золотые погоны, я бы тому в морду плюнул… Нет, я бы тому, кто такое посмел сказать, собственной рукой наяву голову бы снес… Да мы этих золотопогонников с товарищем Буденным Семеном Михайловичем до самой Варшавы гнали…

— А потом назад без штанов бежали, — усмехнулся Морозов. — Кстати, теперь и Семен Михайлович при погонах… Вот так!.. Приказ об изменении формы и введении погон опубликован 17 января 1943 года… Или ты не читал?

— Знаю, но читать такое не могу, душа протестует, хотя я не против линии партии, — спохватился Пантелеймон, — одобряю и починяюсь… Но не могу… нервы сдают…

— Зажми свои нервы в кулак, — посоветовал, успокаивая Жигалкина, Юрий Федорович. — Погоны четко определяют служебные отношения между чинами, между старшими и младшими… Ты знаешь, Пантелеймон. когда впервые появились погоны в русской армии? — Тот отрицательно покрутил головой. — Нет? Так вот — в 1732-м!

— Еще бы! — злорадно усмехнулся Жигалкин. — Буржуям нравились эти… эполеты на плечах, как петушиные перья… Цирк да и только!..

— А помнишь, Пантелеймон… — Морозов вдруг смолк и безнадежно махнул рукой. — Впрочем, помнить можно лишь то, что, скажем, читал, ты ведь Лермонтова в руки не брал…

— Не до Лермонтова мнe было. Юрий Федорович… В бедноте прозябал. наяву прозябал… А к чему тут Лермонтов? — Он вдруг остановился перед столом Морозова. — В огороде бузина, а в Киеве дядька? — рассмеялся он.

— А я помню, — не замечая насмешки Жигалкина, продолжал Юрий Федорович. — Со школьной скамьи помню, хотя я не из барского сословия, тоже из бедной крестьянской семьи… Помню, как Грушницкий радовался эполетам… «О, эполеты, эполеты! Ваши звездочки, путеводительные звездочки… Нет! Я совершенно счастлив». — Пантелеймон подозрительно посмотрел на секретаря райкома партии: уж не сошел ли он с ума — такое загибает! — Да нет, — уловил его взгляд Юрий Федорович, — так говорил Грушницкий… Он был офицером… Кстати, и Кутузов носил эполеты…

— У Лермонтова вроде другой герой был…

— Имеешь в виду Печорина?

— О! — поднял палец Жигалкин. — Про этого мне как-то жена, Лидия Серафимовна, говорила… Хороший, мол, человек был…

— Но тоже русский офицер и с эполетами!

— Понятно, не пролетарий, а тоже наяву из белой сволочи…

— Выходит, что каждый русский офицер, живший в любом веке, белая сволочь!..

— Выходит…

— Тогда кто же на поле брани жизни своей не жалел, передал нам в целости и сохранности такое государство, как Россия?… Целый континент, который мы держим на своих плечах!.. Боевые традиции, друг мой Пантелеймон неугомонный, надо хранить и приумножать во всем, даже во внешних проявлениях… Да, да, погоны прежние, с царских времен, но армия другая — Красная армия! Где ты слышал, чтобы, обращаясь к старшим по званию, говорили «Ваше превосходительство»? Осталось «товарищ»! У Пушкина еще — «товарищ, верь…» Надев традиционные погоны, наша армия остается классовой, пролетарской, как любишь ты… — Морозов сделал паузу, а затем с доброй улыбкой произнес: — Наяву подчеркивать…

— Меня подковывать не надо, у меня прежние подковы еще не стерлись, — сказал обиженным тоном Жигалкин и развел руками. — Но куда мы катимся?! Слыхал я, что и попам будет дана вольная воля, еще в колокола ударят!..

— В набат, товарищ Жигалкин, в набат! — в голосе Морозова прозвучали торжественные нотки. — Так издавна велось на Руси, в тревожные минуты, когда враг у ворот — гремел набат!..

— В гражданскую я попов расстреливал, а после сбрасывал колокола на землю… Я был в Москве и стал свидетелем, как превратили в пыль храм самого Христа Спасителя… Что же он, Христос, не спас свой собственный храм? — ехидно усмехнулся Пантелеймон. — Наяву кишка тонка!.. Ничего не осталось, кроме груды камней… И вдруг опять о попах, о храмах! А ты, секретарь райкома, хоть бы хны, мне трудно понять твое мышление…

— Ладно, ладно, не сердись, — успокаивал Морозов раздосадованного Жигалкина. — Время расставит все по своим местам…

— Это как понять? — насторожился Пантелеймон.

— В меру своего разума, — уклонился от прямого ответа Морозов.


А Сальман тем временем, разложив на подоконнике школы, где их разместили до прихода транспорта, листок в косую линейку, вырванный еще из довоенной ученической тетради, писал письмо Варваре Поречиной, в котором еще раз, теперь уже в письменном виде, объяснялся в любви. «Жив останусь, обязательно вернусь к тебе, Варенька, — писал он корявым почерком, ибо в школе имел плохие оценки и по чистописанию. — Мой дом на берегу Волги… Захочешь, поедем туда жить, у нас много пароходов плавает по реке, а еще больше рыбы… И Полину Трофимовну возьмем с собой, она очень жалостливая женщина… Не захочешь на Волгу, останусь в Нагорном навсегда с тобой… Я люблю тебя, вот в чем загвоздка! Только ты меня жди, обязательно жди, тогда меня никакая пуля не возьмет… В плен больше не попаду, снаряд в одно место два раза не попадает…»

На следующий день в Нагорное пришло сразу два письма. Одно от Сальмана Поречиным, отчего Варька, как девчонка-подросток, прыгала от радости в хате. Полине Трофимовне пришлось даже схватить ее за плечики и усадить на лавку у стола.

— Ты гляди, тяжелая, а вопишь и носишься по хате, как угорелая… Садись и почитай письмо вслух, я тоже нечужая тебе и хочу знать, что он там нацарапал…

Варька в который раз читала письмо, а тетка слушала, держа уголок цветастого платка у самого лица, на который с ресниц капали редкие слезинки.

— Дай-то Бог, — шептала Полина Трофимовна.

И Варвара не выдержала. Вместе с подругами ринулась в район, увидела Сальмана, такого смешного, мало узнаваемого в солдатской шинели, казалось, выданной ему не по росту, поэтому и беспомощно висевшей на нем, но зато с зелеными погонами рядового. Когда он шел в строю к колонне грузовиков, она помахала ему рукой, и он, незаметно для сержанта, который приезжал с лейтенантом в Нагорное и теперь строго командовал, кивнул ей головой: вижу, мол, Варя, вижу. И ее глаза туманились набежавшей слезой. Вволю наплакалась дома. Полина Трофимовна не мешала ей реветь, а только ласково гладила племянницу натруженной ладонью по волосам, по плечу.

— Поплачь, поплачь, легче станет…

В хате стало пусто, и тоска надолго поселилась в ее темных углах. И даже луна, которая теперь выплывала на небо поближе к рассвету, была похожа на обгрызенный звездами каравай и сеяла на мартовский снег неистребимую голубую грусть. Лежа в постели, Варька долго глядела на призрачные окна, сон упорно облетал ее стороной, она ждала новых писем от Сальмана.

А ему было пока не до писем. В части, куда он был направлен, к бывшим военнопленным относились с явным недоверием. Многих заранее считали добровольно сдавшимися врагу. Поговаривали даже о формировании штрафного батальона: пускай, дескать, кровью смоют свою вину перед Родиной, будто пребывание в лагере, которое каждый день уносило десятки жизней, уже не являлось кровавой платой за то, что абсолютное большинство оказалось в плену не по своей собственной вине, а в результате допущенных ошибок, начиная с самого Сталина и кончая командирами частей и подразделений. Но кому это докажешь, когда в солдатской среде постоянно шныряют особисты, выискивая «предателей». И находят! А не найдут — сами попадут в разряд неблагонадежных. Ошеломляющий сталинский тезис о том, что по мере строительства социализма классовая борьба не утихает, а, наоборот, обостряется, с удвоенной, утроенной энергией нередко действовал и в военное время.

Второе письмо получили в доме Званцовых. Оно было кратким, но произвело эффект разорвавшейся бомбы. У Афанасия Фомича от неожиданности подкосились и без того больные ноги, а Анисья Никоновна заголосила на всю хату, аж на дворе стало слышно. Виктор, а письмо это было именно от него, сообщал, что он жив, что он на фронте, бьет проклятых фашистов, и интересовался, благополучно ли дома после изгнания из Нагорного оккупантов. «В следующий раз напишу о себе подробнее… Крепко всех обнимаю, целую и жду ответа, как соловей лета», — этими банальными словами заканчивалось необычное и нежданное письмо. И очень быстро все Нагорное знало о маленьком белом треугольнике со штемпелем полевой почты и печатью военной цензуры. Дома облегченно вздохнули.

Не было предела радости и у Екатерины. Она постеснялась пойти к Званцовым и подробнее расспросить о содержании письма, вспомнил ли Виктор о ней? Но уже то, что Виктор объявился, что он жив, согревало ее исстрадавшееся сердце.

Иные мысли теперь обуревали Зинаиду: так кто же все-таки застрелил тогда на дороге в Красноконск ее мужа? Нет, она не очень-то горевала об Антоне, еще помня его кулаки и синяки, которыми он награждал ее после прихода домой во время оккупации, но все-таки ей не терпелось узнать истину. Она буквально ворвалась в хату Званцовых: теплая шаль развязана, полушубок расстегнут, в глазах ярость.

— Дядя Афанасий, это правда, что ваш Витька объявился?

— Письмо прислал, а сам не явился. — Афанасий Фомич с удивлением смотрел на взбудораженную Зинаиду. — А ты чего это?…

— Стало быть, это он убил моего Антона!..

— Витька в брата, хоть и двоюродного, стрелять не стал бы…

— Тады он помог летчику…

— Не знаю. — Афанасий Фомич вдруг рассердился: — Лучше твой Антоха не лез бы куцы не следует!..

— Куцы? — растерялась Зинаида.

— На кудыкину гору! — еще пуще разозлился Афанасий Фомич. — Он и полицай, он и летчика хватает, он и Витьку, дитя еще, в конвоиры заставляет идти… Вот куды! По его вине Захарку Чалого повесили…

Зинаида оробела, она знала, какая дрянь ее Антон, но столько серьезных обвинения в его адрес слышала впервые. Она сделала шаг назад к порогу горницы, взялась за ручку двери.

— Ты чего, дядя Афанасий, на меня так вызверился? — тихо спросила она виноватым голосом. — Будто я заставила Антона в полицаи записаться, он сам так решил…

— Да мне все равно, Зинка, — смягчился Афанасий Фомич. — А твоего Антона, если бы на дороге не застрелили, то нынче бы повесили… Да! По всем селам на веревках старосты и полицаи болтаются… Люди без суда их повесили!.. Не любит наш мужик изменничества, вот что…

У нас староста сам сунул свою голову в петлю, никто не пожалел, так ему и надо, а Егорку Гриханова не тронули, он безобидно вел себя… Да уж ладно, не стой у двери, иди посиди у нас и перестань горевать… Так оно, Зина, так!.. И тебя люди могут осудить за то, что ты с немцами якшалась…

— Ни с одним! — громко заявила Зинаида и перекрестилась на образа в углу горницы. — Вот те крест, дядя Афанасий!..

— Я-то поверю, а люди?

— Хватит тебе наезжать на нее. — Анисья Никоновна вышла из кухни, ей стало жалко Зинаиду. — Она тоже пострадала не приведи Господи…

— Да я ничего, я просто, — оправдывался Афанасий Фомич.


III


Часто вспоминал о друзьях Степан, скучал без них. Двукрылые, похожие на стрекоз «У-2» — самолеты неприхотливые. Они могли садиться и взлетать где угодно, лишь бы местность была ровной. И новый аэродром, куда перебазировался полк майора Криулина, мало чем отличался от прежнего, находившегося на опушке леса близ Нагорного: такой же лиственный лес — дубы, клены, осина, дикие яблони, груши, такое же поле. И служба у Степана оставалась такой же. Он продолжал с горечью называть себя «начальником дипа, куда пошлют, туда и тилипа». Больше помогал техникам готовить самолеты в ночные рейсы. В полеты Степку не брали, хотя он постоянно и просился.

— Ну, куда тебя взять? — отделывался от него майор Криулин. — Тебя посадить в самолет, а бомбы оставить на аэродроме? Кого же тогда сбрасывать на головы фашистов? Тебя?

На аэродроме долго ожидали возвращения из ночного полета Алексея Привалова. То, что его сбили, сомнений ни у кого не было, поскольку он не вернулся на базу в ту ночь и не подал знак, что сел где-то в другом месте. Но все надеялись, что при возможном падении самолета он спасся, если, конечно, не был смертельно ранен в воздухе, и непременно доберется до аэродрома или до незанятого немцами населенного пункта и оттуда подаст о себе весточку. Но ничего подобного не происходило. И летчики полка стали привыкать к мысли, что Привалов погиб. Очень переживал по этом поводу Степан. Кроме того, его сильно тревожило и то, что не знал о положении в оккупированном фашистами Нагорном: был ли бой в селе, живы ли родители, не расстреляны ли друзья захватчиками? В таком мрачном настроении он шел к майору Криулину, который зачем-то его вызывал. «Что еще нужно от меня этому коту Тимохе?» — ломал голову Степан. Тимофея Семеновича Криулина летчики за глаза в шутку называли котом Тимофеем за его добродушный характер, покладистость, мягкость.

— Заходи, — увидев Степана у палатки, сказал майор.

— Звали, товарищ майор? — Степан переминался с ноги на ногу, войдя в просторную палатку со столами и картами.

— Не звал, а вызывал, — заметил командир полка. — Привыкай к военному лексикону. — И вдруг задал вопрос, который Степану можно было бы и не задавать: — Хочешь летать? — Ответ на этот вопрос все время нахождения в части всегда был на лице Степана, и майор это хорошо видел.

И все же Степан, сам не понимая отчего, откликнулся дурацким:

— Я?

— А то кто?! — удивился майор. — Неужели я?

— Я это так, Тимофей Семенович, от волнения, — стал откашливаться Степан. — Конечно, очень хочу… А когда?

— Ну, это трудно сказать. — Майор пожал плечами. — Сначала поучиться надо… Я подготовил документы, рекомендацию написал… Хорошую рекомендацию!.. Расхвалил тебя! Естественно, авансом… Направляем тебя в летную школу… До войны она была в Рязани, а теперь перевели ее куда-то аж в Узбекистан… Вылетело из головы, как называется этот городишко или кишлак… Как говорится, не знал, не знал и забыл!.. Но главное, там теперь летная школа… Поедешь?

— Поеду! — горячо согласился Степан.

— А куда тебе деваться, раз летать хочется, — усмехнулся майор. — Тогда готовься в дорогу…

— А мне готовиться, что голому подпоясаться! — радостно почти воскликнул Степан.

— Через пару часов наша автомашина едет на железнодорожную станцию Лиски… Там тебя посадят на какой-нибудь поезд, уходящий на восток и… счастливого пути, Степан Батькович! Да, вспомнил… — Майор почесал лоб. — Карши!.. Карши называется этот городок или кишлак, словом, то место… Там и располагается школа… Там и будешь учиться… Но смотри, не опозорь меня, такую характеристику я сочинил!

— Есть не опозорить, товарищ майор! — четко, по-военному, заверил Степан.

— То-то же, давай я тебя обниму напоследок, сынок…

Несколько дней, перескакивая с поезда на поезд, добирался Степан до Самарканда, а оттуда по тряской дороге на попутках в Карши. В местном военкомате, тщательно осмотрев сопроводительные документы, ему сказали:

— В Карши самолеты не садятся, тебе надо в степь ехать, там будет аэродром…

И Степан впервые увидел пустыню. Вокруг, насколько хватало глаз, расстилалась степь, не вспаханная, не засеянная ни зерновыми, ни какими-либо другими сельскохозяйственными культурами. В некоторых местах степь была ровная, как бильярдный стол, покрытый где зеленоватым, где желтоватым сукном. «Для аэродрома самый раз», — подумал Степан. Еще издали он увидел несколько строений и среди них длинное, одноэтажное здание, похожее на казарму. Здесь его встретили дружелюбно, хотя условия для проживания и учебы пока не соответствовали его представлениям о летной школе.

— Зима же скоро, — удивился Степан, глядя на выбитые стекла в окнах будущих аудиторий.

— Здесь зимы почти не бывает, — ответили ему, — то есть по календарю — да, но не по климату… Лишь иногда, за редким исключением, похолодает…

Учеба для Степана началась не со штурвала самолета, а с обыкновенной лопаты — с участия в расчистке площадки для взлета и посадки самолетов, которых пока здесь еще не было. Площадка, которую тут же громко назвали аэродромом, представляла собой квадрат полтора на полтора километра и упиралась в кишлак, представлявший несколько малолюдных узких улочек и домов преимущественно из самана с плоскими крышами, на которых любили отдыхать жители, и чайхану в самом центре кишлака. Какой бы ни был дом, большая или маленькая хижина, они обязательно были окружены, как крепостной стеной, высокими дувалами. За дувалом обычно зеленел сад, поэтому издали весь кишлак сквозь жаркий мираж степи виделся как плавающий в воздухе оазис. На окраине кишлака возвышалась полуразрушенная мечеть. Воинствующий атеизм главного борца с религией Емельяна Ярославского дотянулся и до этого пустынного уголка Средней Азии.

Во время расчистки площадки внимание Степана привлек паренек, по виду узбек, который как-то сторонился других, ни с кем не разговаривал, усердно работал лопатой, сбивая и выравнивая многочисленные бугорки, насыпанные сурками. Когда будущие курсанты остановились на отдых, побросав в сторону лопаты и другой шанцевый инструмент, Степан как бы случайно приблизился к пареньку. На стриженной голове узбека была традиционная тюбетейка, вышитая национальным орнаментом, на плечах тоже традиционный стеганый ватный халат и широкий цветной кушак вместо обычного ременного пояса. Военную форму зачисленным в школу то ли из-за бедности страны, то ли из-за обычной волокиты чиновников от снабжения еще не выдали, и каждый был одет кто во что горазд. Черные глаза паренька с любопытством и настороженностью смотрели на Степана.

— Отдохнем? — Степан опустился на землю рядом с пареньком, но сесть, как сидел тот, поджав под себя ноги, не смог, завалился на бок, подперев рукой голову.

— Отдохнем, — широко улыбнулся узбек и чуть отодвинулся от Степана, словно боясь удара со стороны.

Ему было удобно сидеть, а Степану полулежать прескверно. И он попробовал было таким образом, как напарник, усесться на грунт, но, как ни старался, никак не мог поджать под себя ноги. Глядя на его потуги, узбек рассмеялся.

— Ты вот так, — показал он, как надо подгибать ноги.

— Они у тебя без костей, что ли? А у меня ничего не получается, — тоже рассмеялся Степан. — У тебя ноги вон какие гибкие, а у меня что бревна. — И он сел по-своему, опираясь на руку.

Помолчали. Степан пожевал сухой горький стебелек какой-то травы, откусывая мелкие кусочки и выплевывая, а узбек сосредоточенно смотрел в сторону кишлака.

— Хочется в кишлак?

— Да, там мой дом…

— A-а, ты местный!.. И как тебя зовут? — попытался уцепиться за нить беседы Степан, но узбек пожал плечами и отвернулся. — Не хочешь сказать? Ну, ладно… А меня вот Степаном звать… Вообще, Степан Харыбин. … А может, у вас, узбеков, нет имен, а? — задал провокационный вопрос Степан.

— Почему нет? Есть! — Узбек глянул на него сердито, и по лицу было видно, что он недоволен — вот уж привязался этот русский! Но отступать было некуда, он оказался загнанным в угол. — Меня зовут Насрулла, — застенчиво произнес узбек свое имя и потупил глаза, ожидая, что Степан начнет смеяться, как это делали другие будущие курсанты, когда при первом знакомстве он называл свое имя.

Но Степан совершенно спокойно среагировал на такое имя, ни один мускул не дрогнул на его белобрысом лице. И Насрулла стал проникаться к нему доверием: этот русский его не обидит, не расхохочется над ним. Сначала Насрулла никак не мог понять, почему ребята усмехаются, когда он говорит, как его звать, но потом ему объяснили, что имя его по-русски произносится не совсем благозвучно, и даже перевели смысл. Об этой своей беде Насрулла и поведал Степану.

— Да ерунда все это, Насрулла! — сказал Степан. — Имя как имя! По-китайски и мое имя, может, черт знает что означает… Так что ж, я должен стесняться китайцев? А может, и мне их имена не совсем… А по-негритянски мое имя, так вообще, может быть, умора! Ну, словом, стыдно и сказать! — улыбнулся он, а потом ласково взглянул на собеседника и легко шлепнул себя по лбу ладошкой. — Не нравится им Насрулла, — кивнул он на сидящих группками будущих курсантов, называйся, знаешь, как?… — Насрулла покрутил головой. Например, Назаром! Почти одно и гоже… Отца твоего, как величают, ну, словом, зовут его как?

— Азизом.

— Азизом? Ну. вот. Назар Азизович… А фамилия как?

— У нас, как имя отца, так и фамилия…

Понял: Назар Азизович Азизов… Слышишь, как звучит? Как песня!

И Степан через несколько минут, прилюдно, когда будущие курсанты, толкаясь, становились в строй, держа на плечах лопаты, как винтовки, громко, чтобы все обязательно услышали, назвал Насруллу Назаром. Весь строй с недоумением повернулся вполоборота к Степану, и он на его молчаливый вопрос ответил:

— Ну, что уставились? Вы не бараны, а я вам не новые ворота! Так звучит в переводе на русский имя моего друга Азизова! — он хотел сказать еще, что насчет этого он в русско-узбекском словаре покопался, но подумал, что найдется какой-нибудь умник, найдет словарь и станет искать… Поэтому Степан вовремя спохватился и ничего не сказал.

Но с той поры к Насрулле стали обращаться: Назар и Назар! Он был одногодок Степана, имел также десять классов образования, но местной школы, с детства бредил о самолетах, поэтому, когда в Карши стали открывать летную школу, он попросился в нее, тем более что она оказалась рядом с кишлаком, от которого до аэродрома десять минут ходьбы. Его взяли, мотивируя тем, что нужно готовить и национальные кадры военных пилотов Узбекистана. Однако изучать летное дело, поднимать в небо самолеты для Назара было пока неосуществимой мечтой: он плохо знал русский язык, без чего невозможно было вникнуть во все тонкости теории воздухоплавания.

— Учи меня русскому языку, — не столько попросил, сколько потребовал Назар от Степана.

— Запросто! — самодовольно ответил тот. — Через пару месяцев будешь у меня без акцента по-русски лопотать! Такого учителя, как я, еще на свете не бывало! — шутил он дальше, но Назар принимал это за чистую монету.

В одно из воскресений, когда в школе был объявлен выходной и ребята могли расслабиться, даже пойти куда-нибудь, хотя в степи, кроме однообразия да сурков с сусликами ничего, примечательного не было, за исключением кишлака с его чайханой, Назар пригласил Степана к себе домой. Степан стал хлопотать: а как же без подарка идти, ведь у Назара, кроме отца и матери, есть еще и сестренка! Но Назар махнул рукой.

— Какой подарок-модарок, — сказал он, прибавляя по местному обычаю к словам разные, не несущие никакой смысловой нагрузки, «украшения», — горсть пыли? Так у нас ее и так — не продохнуть! Пойдем…

За калиткой у невысокого дома их встретил отец Назара Азиз, сухощавый, среднего роста, с лицом цвета меди от загара и с множеством тонких морщинок под глазами и на лбу человек. На почти безволосой его голове красовалась старая, расшитая затейливыми восточными узорами тюбетейка; одет он был в непременный для всех узбеков-мужчин, особенно проживавших в кишлаках, стеганый ватный халат, подпоясанный широким матерчатым поясом, концами которого можно было вытирать пот с лица. На ногах нечто вроде сандалий, а в руках мотыга с длинным черенком. Маленькие, юркие глазки Азиза из-под седых бровей долго, с непод дельным любопытством изучали Степана, который от смущения не знал, что сказать, кроме «здравствуйте!», и только кивал и кивал головой, как лошадь в летнюю пору, отгоняя назойливых слепней.

— Ты такой, как мне рассказывал Насрулла. — Азиз улыбнулся тонкими губами и потряс мотыгой. — Иду арык чистить, забит песком…

Несколько узких арыков на широком дворе, огороженном высоким глиняным дувалом, были почти без влаги. Все трое молча прошлись по двору, будто изучая и измеряя его шагами, и Степан, пытаясь освободиться от неловкого молчания, вспомнив кинофильм «Волга, Волга» пропел речитативом:

— А без воды и ни туды, и ни сюды…

— Да, да, — живо подхватил Азиз, — без воды-моды очень плохо. — Ничто не растет…

— Ну, что, Назар, окажем помощь сельскому населению? — улыбнулся Степан. — Мне бы вот только тяпку. — Он кивнул на мотыгу в руках Азиза.

— Мотыга-ботыга будет, будет, — обрадовался Азиз, отдал свою мотыгу сыну, а сам побежал за другими.

В открытых дверях дома показалось испуганное личико девочки-подростка. Уловив на себе взгляд Степана, девочка моментально скрылась в глубине сеней.

— Моя сестра Зухра-мухра, — почему-то рассмеялся Назар. — Пугливая, как серна!.. Я говорил тебе о сестре…

— Ну, как же — помню! — в голосе Степана прозвучали нотки удивления и разочарования. — Я думал, она взрослая…

Азиз принес из сарайчика еще две мотыги, и работа во дворе закипела. Арыки были очищены, их стенки укреплены, и в них даже заискрились в лучах горячего солнца маленькие ручейки.

— Ручей-мучей, — глядя на арык, сказал вполне довольный Азиз. — А теперь будем руки мыть, шею и голову умывать… Плов надо кушать… Ты кушал плов? — обратился он к Степану.

— Слыхал, но не едал, — шуткой ответил тот.

— У нас будешь плов едал, — Азиз поднял полу халата и вытер им вспотевшие лицо и шею.

К рукомойнику, сделанному недалеко от крылечка дома, подбежала Зухра. Закрывая платком лицо по озорные глазки, она стала лить воду из ковшика на руки отца, затем брата, а после и чужака, наверно, очень доброго, потому что, едва закрыв за собой калитку, он стал помогать отцу очищать арыки. Степан отнесся к ней, как к обыкновенному подростку. В тени густой листвы развесистой груши Азиз разостлал кошму, поставил на нее нечто вроде стола с маленькими ножками, привычно уселся первым, за ним последовал Назар, а после, долго и мучительно пристраивая под себя ноги, приспособился и Степан. Азиз, видя, что у гостя плохо получается, сказал сыну:

— Стул ему…

— Нет, нет, — категорически запротестовал Степан. — Надо же как-то научиться… В чужой монастырь со своим порядком не лезут, — брякнул он, не подумав, и покраснел.

Появилась с укутанной головой Малика, мать Назара, неся на большом подносе гору плова, а Зухра поставила на край столика широконосый кувшин с водой и три голубые чашки и кокетливо взглянула на Степана. Черные, как бусинки, глазки ее смеялись.

— Вино есть, но пить вам нельзя, ругать-гонять будут. — Азиз поглядел на кувшин, а потом на ребят, намекая на то, что молодые люди, хотя еще одеты в гражданское, но в то же время они уже и военные. — Рис… баран, — показал он Степану рукой на поднос, — кушай…

Оказывается, Назар заранее предупредил родителей, что придет с желанным гостем, очень добрым, отзывчивым русским Степаном, и они расстарались, взяли взаймы у соседей баранины, рис имелся свой, и приготовили плов. Но вот Степан никак не осмеливался брать пальцами рассыпавшийся вареный рис с кусочками жирного мяса, и Азиз кивком головы послал Назара в дом за ложкой. У Степана давно не было такого вкусного обеда.

— А почему Назар-базар? — вдруг спросил за обедом Азиз, глядя на сына. — Он — Насрулла!..

— Э, — замахал на отца обеими руками сын, — Насрулла по-русски немножки неблегизвучны, а Назар немножки блегизвучны, — и стал что-то горячо доказывать отцу по-узбекски.

Азиз слушал, прищурив глаза от солнечного луча, проникшего сквозь листву и упавшего прямо на его лицо, недоуменно качал головой, потом вытер принесенным Зухрой полотенцем жирные губы и сказал:

— Пусть будет немножки блегизвучны, — глубоко вздохнул и пробурчал по своему обыкновению: — Насрулла-масрулла, Назар-мазар… Но, да покарает меня Аллах, — теперь уже обратил он свой взор на Степана, — если я не буду называть сына Насруллой, и мать его, Малика, будет называть Насруллой, и сестра его Зухра тоже будет называть его Насруллой…

— Да, пожалуйста! — почти воскликнул Степан. — Ради… — он хотел сказать «ради Бога», но тут же спохватился: — Ради Аллаха и пророка его Мухаммеда. — Он коснулся ладонями подбородка и поклонился, как это принято у узбеков.

Глаза у Азиза засверкали от удовольствия.

— А ты, Степан, хороший был бы мусульманин, немножки блегизвучны, — предложил он, невольно и случайно вербуя его в свою веру.

— А зачем! — тут же ответил Степан. — Я буду летчиком!

На этом вербовка его в мусульманскую веру завершилась, Азиз замолчал и, покачиваясь и шевеля тонкими губами, стал что-то шептать — видимо, молитву. Назар, здорово насытившись, закрыл глаза и готов был тут же свалиться набок и крепко уснуть. Зухра, все время прибегавшая к пирующим, приносила то, уносила другое и все время поглядывала на Степана, как ребенок на незнакомого дядю, который, может, даст ему игрушку или конфетку.

— Степка-мопка! — подбегая очередной раз к кошме, пискнула она и брызнула веселым, звонким смехом.

— Я вот тебе подразнюсь! — погрозил ей пальцем Степан. — Догоню и отшлепаю по попке!..

Назар не прореагировал ни на смех сестры, ни на шутку Степана, а Азиз словно очнулся от дремоты, налил из кувшина в чашку воды, выпил и сердито стал что-то по-своему говорить дочери. Та надула губки, еще больше закрыла лицо платком и убежала в дом. Азиз встал, взял под мышку лежавший у двери скрученный в трубочку коврик и отправился в дальний угол двора, где в саду он обустроил себе уютное местечко для послеобеденного отдыха. Назар осоловелыми глазами посмотрел ему вслед.

— Отец, наверно, ругал Зухру, но за что? — поинтересовался Степан.

— Нет, не ругал, — зевая, лениво ответил Назар. — Он сказал ей: ты уже взрослая, а ведешь себя, как ребенок!..

— Какая же она взрослая?! — удивился Степан. — Сколько ей?

— Одиннадцать…

— Ну, вот, а ты говоришь, взрослая!..

— У нас взрослая, — снова зевнул Назар и вдруг оживился. — Когда пророк Мухаммед женился на Айше, ей был девять лет… У нас, когда девушке одиннадцать лет, ей замуж давно-давно пора…

Тут уж Степан не знал, как отнестись к этому сообщению друга: смеяться или задуматься над обычаями и традициями других народов. Он оттянулся на открытую дверь дома, но Зухра в ней больше не показывалась. Вышла она лишь проводить брата, когда они уходили из кишлака. Слегка серьезно, слегка обиженно взглянула она на Степана и отвернулась Ему почему-то стало ее жалко.

А Азиз на прощанье взял Степана выше локтя и попросил:

— Помогай моему сыну, а я тебе помогать буду…

— Не волнуйтесь, Азиз Ниязович, я друг Назару, — ответил Степан, ломая голову над обещанием Азиза помогать ему: в чем и чем? Или это он произнес ради красного словца?

Занятия в школе шли своим чередом. Самолетов на приготовленном аэродроме пока еще не было, поэтому изучали теорию воздухоплавания. Степан быстро все усваивал, а Назару с трудом давались премудрости профессии летчика. Но когда его стали готовить в качестве стрелка-радиста, он словно заново ожил, повеселел: тут у него все получалось как нельзя лучше. Но уже тогда в школе стало ясно, кто будет летать, а кто переходил, по выражению Горького, в разряд «рожденных ползать», как горько шутили курсанты, которым не повезло по тем или иным причинам.

— Не горюй, — успокаивал Степан Назара, — побудешь стрелком-радистом, полетаешь на самолетах, а там и летчиком станешь… Не сразу Москва строилась!..

— Так то Москва, а я из кишлака…

— И я не из Москвы, а из Нагорного… Будешь летать, это я тебе гарантирую!

Вскоре в Карши появились самолеты Р-5. Экипаж их один-два человека, поэтому Степан, как и другие будущие летчики, поднимался в воздух под руководством инструкторов. Самолет мог взять до шести человек пассажиров, взлететь до пяти тысяч метров или лететь на бреющем полете почти над землей. Первые впечатления Степана были незабываемые. Мечта его начинала сбываться: он делал первые робкие шаги на пути к профессии летчика.

В ноябре 1941 года Государственный комитет обороны принял решение о реорганизации дела дальних полетов. С этой целью была создана специальная комиссия в составе известных советских летчиков — Кокинакки, Громова, Белякова, Водопьянова, Юмашева, Голованова, Молокова и Горбацевича. Имя каждого из этих пилотов глубоко волновало умы курсантов школы, каждый был кумиром для молодых романтиков. По рекомендации комиссии формировалась армия дальних бомбардировщиков. В результате и школа в Карши была преобразована в 1 — ю Высшую школу штурманов и летчиков авиации дальнего действия.

Настоящим праздником для курсантов стал день, когда их одели в новенькую, с иголочки, военную форму. Начистив до блеска сапоги, подтянув потуже ремни, Назар и Степан побывали в кишлаке. Азиз, не сразу узнавший в гимнастерках и пилотках с красными звездочками сына и Степана, ходил вокруг них, цокал языком и все повторял:

— О, Аллах, Аллах!..

Малика тихо роняла слезы, глядя на столь изменившегося сына, а Зухра не сводила глаз со Степана, даже лицо перестала платком закрывать. Курсантов усадили на новеньком ковре, разостланном на полу посреди большой комнаты дома, угощали сладкими восточными яствами, о которых Степан слыхом не слыхивал, длинными дынями, виноградом и в изобилии зеленым чаем.

— Зеленый чай — лучший чай, — говорил Азиз, наливая дымящуюся жидкость в пиалы. — Когда большое солнце и томит жажда-мажда — пей зеленый чай, — по-отечески советовал он Степану. — Летом у нас очень жарко, без зеленого чая-мочая — никуда!

— А вы в ватных халатах по такой жаре, — заметил Степан.

— В халате хорошо, — убежденно сказал Азиз, — солнце не доберется до кожи… В халате прохладно… Пейте, пейте чай, в армии-мармии вам такого чая не дадут…

После чая в доме прошлись по саду. Когда Назара позвал отец в дом, Степан и Зухра остались одни.

— Какой ты… ай, ай! — смеялась Зухра.

— Какой? — насторожился Степан.

— Бели, бели, — и она легонько дернула его за короткий чуб, выглядывавший из-под пилотки.

— Так у нас — не то что у вас, — начал вроде как бы оправдываться Степан. — У нас в Нагорном за тысячу лет так не загоришь, как у вас за день…

Рядом почти у ног что-то зашуршало. Степан глянул вниз и остолбенел. Очень близко от них ползла большая серая змея, выстреливая изо рта, словно две стрелы, язык. Степан, испугавшись, инстинктивно схватил Зухру за плечи и прижал к себе. Она не сопротивлялась.

— Змея! — прошептал он, будто боялся, что змея услышит его голос.

— Их много, — немножко разочарованно заметила Зухра: ей было бы приятнее, чтобы Степан обнял не из-за змеи, а просто так. — Их не надо бить, и они жалить не будут… Они ловят… этих… маленьких… Змеи, как кошки!..

— А! Они мышей ловят?

— Мышей… этих… сереньких…

В этот же день он увидел еще одну змею. Она лениво лежала на дува-ле и грелась на солнце. Когда он проходил мимо, змея чуть приподняла голову и пощупала воздух языком.

— Да ну тебя! — буркнул Степан и быстро отскочил в сторону. — Ты же не станешь разбираться, гость я или чужак, забравшийся в сад…

Побывали ребята и в чайхане, где им торжественно преподнесли пиалы тоже с зеленым чаем, но они отказались: невмещалось больше! А побывали они там из принципа: на людей посмотреть, но более всего и себя показать. Местная ребятня непризывного возраста с неподдельной завистью смотрела на Насруллу: какой он стал стройный и важный, как начальник из большого города, который перед войной приезжал в кишлак. Да и Степан вызывал у ребят восхищение своей выправкой и тем, что он уже летает на самолете, хотя еще пока и с инструктором.

Возвращаясь в школу, Назар сообщил Степану приятную, как он подчеркнул, новость: отец его не против, если бы Степан стал мужем Зухры, хотя пророк и не поощряет брака между мусульманами и христианами. Но пророк далеко, а в кишлаке советская власть, она разрешает такие браки.

— Ну, какая же Зухра жена. Она же одиннадцатилетняя девочка! — усомнился, все же польщенный такой новостью, Степан. — Нет, она красивая, мне нравится, но… Привези я ее в Нагорное как жену, на меня даже все собаки брехать станут, а люди просто бить палками и скалками начнут…

— А ты, если любишь Зухру, не езди в Нагорное, в кишлаке тоже хорошо, — резонно заметил Назар.

— Возможно, я так и сделаю, Назар, но только когда с войной покончим, фашистов прогоним, — после раздумья согласился Степан и, прикинув в уме, добавил: — К тому времени, глядишь, и Зухра станет настоящей невестой… А?

— Я скажу им, — кивнул Назар, имея в виду отца и сестру. — Войну точно надо переждать…

И Степан, находясь даже в полете, все чаще думал об этой удивительной девочке, смуглой, с двумя длинными черными косами, с еще недоразвитой грудью, с глазами бездонными, как и ее чувства к нему. Проснувшееся и у него к ней чувство перерастало в нечто большее, неотвязное, трогательное, горько-сладкое. От Назара он узнал, что, когда начинаются учебные полеты, Зухра взбирается на крышу и, сидя на небольшом коврике, следит за каждым самолетом, надеясь, что в этом обязательно летит он, ее Степан. Однажды он в нарушение инструкции очень близко подлетел к кишлаку и к большому недоумению инструктора качнул крыльями самолета.

— Ну, брат, — сказал ему после полетов инструктор, человек лет тридцати, — ты вогнал меня в пот… Если бы я сам лет пять назад не делал бы такой же кульбит, ты понимаешь, о чем я говорю, то получил бы ты солидную взбучку от начальства… Ишь ты, какой Чкалов нашелся! — Однако в отчете об этом случае он не сообщил, пожалел, как он выразился, Тахира и Зухру, имея в виду героев одноименной знаменитой поэмы Низами.

Но Зухра заметила это легкое покачивание самолета крыльями и радости ее не было предела. Правда, от отца и матери она этот факт скрыла.

Наступил день, когда Степан, наполненный до краев восторгом и счастьем, впервые сам, без недремлющего и частенько зудящего под ухом инструктора поднял Р-5 в воздух, словно смелый и зоркий сокол полетел над бескрайней степью. Сверху он видел многое: вот Бешкенет, слева — Нишан, прямо — Талимардшан, а там уж и Туркмения, а вокруг вся Средняя Азия под упругим крылом его пока еще не истребителя, не бомбардировщика, однако машины, как рассказывали опытные пилоты, очень полезной и на войне. Тем более, что маневренность в зоне зенитного огня у нее была превосходная.

Зима в районе Карши короткая. Лишь изредка, словно балуясь, перепорхнет белыми хлопьями снежок и слезами заблестит на кустиках и траве. Но зато грунт на площадке станет влажным, вязким и самолету не взлететь. И будущим асам приходилось с досадой ожидать, когда высохнет взлетная полоса и можно будет запускать двигатель, радостно и в то же время повелительно крича в открытое окошко пилотской кабины:

— От винта!

Весна в Средней Азии наступает рано. Где-нибудь в Центральной России еще как мост гудят прочные высокие сугробы, а здесь бурно оживает степь, белой пеной плывут в дрожащем мареве сады, появляется такое множество и разнообразие цветов, какое Степану и во сне не снилось. Но зато становится нестерпимо жарко — температура воздуха порой поднимается до сорока градусов. Летать в это время чрезвычайно трудно. Не выдерживает жары масло и закипает. Двигатель самолета перегревается, а там и до катастрофы один шаг. Но пилоты не отступали и находили тропы, по которым обходили все эти ловушки капризной природы.

— Главное, ты не жмись к степи, — советовали Степану механики, — а сразу подскакивай вверх метров на шестьсот-восемьсот, там воздух прохладнее и масло не закипит…

Степан так и поступал: быстро набирал необходимую высоту и там чувствовал себя, как рыба в воде.

— Он летчик Божьей милостью, — восхищались им в первую очередь механики, следившие за его полетом, и начальство, получая отчеты и результаты практики курсанта.

Штурманов и стрелков-радистов школа готовила по отдельным программам. Но ребята жили вместе, по утрам на развод на занятия становились в строй на одном плацу, вместе шагали строевым мимо невысокой деревянной трибуны, где обычно стояло начальство, приложив руки к козырькам. В душе больше всего Степан не любил строя. Он хоть и дисциплинировал курсантов, но для Степана шагистика была мукой ада и насилием, как он думал про себя, над личностью: шагом марш, стой, направо, налево, кругом — эти команды какого-нибудь старшины с образованием ниже начального, но хлеба ему не дай, а позволь покомандовать, выводили Степана из себя, однако он, скрепя сердце, выполнял строевую подготовку только на отлично, понимая, что все это преходяще, а постоянное — самолет! Со многими штурманами он был знаком, имел хорошие отношения. А некоторых обходил стороной. Ему откровенно не нравился курсант штурманского потока Яворский, всегда свысока, с заметной насмешкой поглядывавший на однокашников, во всем до педантичности аккуратный, подтянутый. И его всегда всем ставили в пример, что и формировало к нему негативное отношение курсантов.

— Чистоплюй, — бурчали товарищи ему в спину.

Лишь однажды Степану пришлось переброситься с ним несколькими фразами. В перерыве между звонками на занятия курсанты отстаивали своих любимых, широко известных в стране пилотов, тех, на которых, по их глубокому убеждению, следует ориентироваться, с кого брать пример. Назывались самые различные имена летчиков, от советских до француза Экзюпери.

— И все-таки самым лучшим считается Валерий Павлович Чкалов, — высказал свое мнение Степан, вспомнив, как жители Нагорного, от мала до велика целую ночь не спали, ожидая только лишь услышать гул самолета Чкалова, который, по сообщениям, должен был, поднявшись под Воронежом, пролететь над селом.

— Стерлигов! — в пику Степану тоном, не терпящим возражения, говорил Яворский. — Первый в стране штурман!..

Он надменно посмотрел на Степана, который невольно даже втянул голову в плечи, чувствуя интеллектуальное превосходство Яворского над собой.

Весной 1942 года программа подготовки молодых пилотов несколько изменилась.

— Гляжу на вас и вижу, — не скрывая улыбки перед строем курсантов, говорит начальник школы Георгий Анатольевич Постнов, высокий, стройный полковник, раненый на фронте во время воздушного боя и теперь втайне тяготившийся своим новым положением, — вижу, что кабина Р-5 становится для многих тесной. — По строю, стоящему по команде «вольно», прокатился слабый гул одобрения и согласия с начальством. — Вот, я точно попал в цель, — отреагировал на гул полковник, — поэтому открываю секрет — будут вам новые самолеты!

Но когда и какие начальник школы не сообщил. Курсантам уже преподавали методику полетов дальней авиации, перед которой ставилась задача уничтожать объекты противника в ночное время.

— Может, нас посадят на ПО-2, - мечтали курсанты.

— Раскрывай рот шире, где посадят, там и вытолкнут… Чего захотел!

В эти дни в школе много говорили о новейшем бомбардировщике ПО-2, который до этого был известен как У-2 и теперь был модернизирован по последнему слову науки и техники.

— Бомбовый запас его небольшой, но самолет может незаметно подлетать к цели и точно поражать ее, — с восхищением рассказывал Степан друзьям и улыбался, — к сожалению, эти самолеты отдают пока женщинам: формируется полк под командованием Гризодубовой.

— Все новое — женщинам, а нам — старье…

— Так то же Гризодубова! Полетай ты, сколько она…

Школа в Карши уже не могла удовлетворить потребности военного времени. Поговаривали, что она скоро перебазируется на территорию Челябинской области. И курсанты уже искали на большой карте СССР, вывешенной на стене одной аудитории, город Троицк.

— Да, наверно, он такой же захолустный, как и Карши.

— Дело не в размерах города, а в аэродроме, сможет и он принимать большие боевые самолеты или нет.

Плотные занятия по теории и практике не позволяли Степану и Назару часто бывать в кишлаке, хотя он хорошо был виден со взлетной площадки, а из кабины самолета во время полета тем более. Зухра продолжала следить за самолетами с плоской крыши дома. Азиз все это замечал, вытирал полом халата лицо, качал головой и шептал:

— Аллах всемогущий, помоги ей…

А чем мог помочь в той обстановке Аллах, он и сам не знал: не мог же пророк в мгновенье ока остановить войну, изгнать фашистов, установить мир и вернуть живыми и невредимыми всех ушедших на фронт. Наоборот, как стало ему известно, скоро наступит время прощания с сыном Насруллой. Уйдет и его мальчик на войну, а вернется ли — неизвестно. В кишлак уже пришла не одна похоронка с фронта.

В день отъезда в Троицк Степан побывал в доме Азиза. Сидя на кор-точках, он тоже научился этому, пил все тот же зеленый чай, старался быть веселым, хотя на сердце скребли кошки и в глазах таилась грусть. Туманились слезой и черные глаза Зухры. Азиз, подняв пиалу с чаем, сказал на прощанье:

— Степан, ты воюй хорошо-морошо, но возвращайся, и чай мы будем пить, когда опять войдешь в наш двор…

У калитки Зухра нежно прижалась к Степану и прошептала:

— Я буду ждать тебя…

Прошептала и, всхлипнув, убежала в дальний угол двора, где густо зеленели яблони, груши, сливы, напоенные прохладной журчащей водой арыков. Прощай, кишлак, прощай, Зухра! Степан со смутной тревогой вырывал страничку из книги своей только Богу известной судьбы.

На аэродроме в Троицке он впервые увидел большой, грозный бомбардировщик ДБ-ЗФ, а проще называемый Ил-4, пилотом и одновременно командиром которого ему предстояло стать. После выпуска из школы Степану присвоили воинское звание лейтенанта. Тогда же был сформирован и его экипаж. На радость Назара он был включен, конечно же, не без настоятельной просьбы Степана, в состав этого экипажа стрелком-радистом. Назар деловито осмотрел свое место в самолете, посидел на нем, попробовал поворачивать из стороны в сторону укрепленный на турели, спаренный пулемет.

— Вместо пулемета здесь может быть и пушка, — пытался объяснить ему Степан, но Назар только отмахнулся рукой.

— Знаю, знаю!

На место воздушного стрелка прислали сержанта Ордынцева. Степан усадил его в задней полусфере самолета и спросил:

— Знаешь свою задачу?

— А как же! — с готовностью ответил сержант. — Если мессер увяжется за нами — сбивать!

— Или фоке-вульф, — добавил Степан. — Главное, никому не дать возможности врезать нам по заднице…

— Не дадим, товарищ лейтенант! — самодовольно почти воскликнул Ордынцев.

На следующее утро, к большому удивлению и, может, даже разочарованию Степана, к нему подошел Яворский, сделал под козырек и четко доложил:

— Товарищ лейтенант, лейтенант Яворский прибыл для продолжения службы в качестве штурмана на вашем самолете!..

— Ну, не на моем, а на нашем, — со смешанным чувством ответил Степан и подал Яворскому руку. — Значит, летать вместе будем? — зачем-то некстати спросил он.

— Да, вместе, — также несколько растерянно подтвердил Яворский.

С минуту они молчали.

— Кстати, как вас звать? — глянул Степан на тонкие, красивые черты лица Яворского.

— Вячеслав Ипполитович, — помялся тот, — а вообще… давайте на «ты», — вдруг, осмелев, предложил Яворский.

У Степана отлегло от сердца.

— Давай, — открыто улыбнулся он. — А меня Степаном Алексеевичем зовут… Ну, по службе мы лейтенанты, одну школу кончали, тут все по уставу, а в обиходе: я — Степан, а ты — Слава… Идет?

— Идет! — кивнул в знак согласия Яворский.

И они еще раз крепко пожали друг другу руки.

Собрав экипаж, Степан провел с ним короткую, как он заметил, ознакомительную беседу.

— Наш самолет — основная боевая машина дальней авиации… Подняться на этой птичке мы можем до шести километров, но только что нам там делать? Там холодно! Нам нужна земля, вернее, противник на земле, идущий, лежащий, бегущий, ползущий, ну, словом, все-до танка, мотоцикла. … Для этого мы должны взять на эту в шесть тысяч метров высоту, кое-какие вещицы — десять фугасных и две двухсот пятидесятикилограммовые бомбы… Вразвалку, не спеша, можем лететь со скоростью четыреста сорок пять километров в час, а если разгонимся — до девятиста сорока!.. Какая наша главная задача? Беречь эту дорогостоящую и грозную для врага машину и использовать ее строго по назначению… А какое назначение, не мне вам объяснять… На нашем «иле» к девкам на гулянку не полетишь, как, скажем, на «кукурузнике»…

Первый полет на Ил-4 для всех четырех был напряженным. Степану, командиру и летчику, необходимо было крепко держать в руках штурвал самолета, у которого была недостаточно хорошая устойчивость при продольном полете, он легко мог задирать нос кверху, «клевать» носом или даже ни с того ни с сего переходить в отвесное пикирование.

— Ил-4, - предупредили Степана опытные летчики и техники, — как норовистый конь, его надо крепко держать в узде…

Яворскому важно было прокладывать в воздушном пространстве путь для самолета, выполнять другие не менее важные обязанности, например точно находить цель для бомбометания, Назару-держать в полете связь, Ордынцеву — следить за воздухом сзади. Потом были еще тренировочные полеты и, наконец, боевые вылеты на линию фронта и в тыл врага.


IV


В ходе зимнего и весеннего наступления Красной армии в 1941 году ее воинские части и подразделения, сильно истощенные в упорных боях с немецко-фашистскими захватчиками, пополнялись и за счет взрослого мужского населения, по тем или иным причинам оказавшегося на оккупированной территории. Однако поголовная мобилизация охватила безусых пареньков, рожденных в двадцать пятом году. Мало обученные, не обстрелянные они часто оказывались в гуще боевых действий. Нагорновские призывники расстались друг с другом сразу же по прибытии в районы боевых действий. Подготовка по курсу молодого бойца проходила в режиме практики. Тихон Носов сразу выделился среди своих сверстников, его знания по истории и географии особенно удивляли командиров, нередко имевших представление в этих отраслях науки с пятого на десятое. К тому же Тихон имел среднее образование. Поэтому вскоре на его погонах появились лычки сержанта.

— А как вы ориентируетесь на карте? — поинтересовался взводный лейтенант Корчмит.

— Смотря по какой карте, товарищ лейтенант, — скромно ответил Тихон.

— Да хотя бы вот по этой, — Корчмит вынул из сумки-планшета карту, раскрыл ее на столе перед сержантом.

Это была подробная топографическая карта части Курской области с Белгородом в центре.

— Простите, товарищ лейтенант, но вы меня это самое… — притворился обиженным Тихон. — Это же задание для первоклашки…

Лейтенанту Марату Федоровичу Корчмиту было поручено сформировать подразделение разведчиков. Ему сразу приглянулся сметливый сержант, а убедившись в его интеллектуальных способностях и знаниях, главным образом по географии, что было актуальным на данный момент, включил его с согласия высших чинов в число разведчиков. С этого момента для Тихона начались напряженные будни. Отдохнул он лишь на слете разведчиков, на котором выступали опытные бойцы, не раз побывавшие в окопах врага, добывая важные сведения о планах противника. Многие, присутствующие на слете, успешно выполняли самое трудное — брали языка. На груди их поблескивали ордена и медали. Тихон внимательно рассматривал рисунок, на котором были изображены новейшие немецкие танки типа «тигр» и «пантера». Его внимание привлек не сам «тигр», как боевая машина врага, а его относительно наиболее уязвимые места. «В лоб его не возьмешь, — прикидывал в уме Тихон. — Стомиллиметровую толщину брони запросто не протаранишь, но бутылкой с горючей смесью этого зверя остановить можно… Горючее разольется, и танк вспыхнет факелом…» Здесь же висели плакаты с данными танка «пантера» и самоходно-артиллерийской установки «фердинанд», лобовая броня которого имела двести миллиметров. У советских воинов вся надежда была на маневренность, быстроту движения и самоотверженность экипажа Т-34. «Как-никак мы отстаиваем свою землю», — подумал Тихон, но дальнейшее его раздумье прервал солдат Михаил Сущик из того же подразделения, что и Тихон.

— Товарищ сержант, вас лейтенант Корчмит ищет…

— Зачем? — задал, по существу, лишний вопрос Тихон.

— Не знаю, — ответил Сущик и добавил: — Мне тоже приказано явиться… Зачем-то понадобились…

Корчмит усадил их за стол. Сам расположился напротив, потер ладонью лоб. Лейтенанту было лет тридцать пять. Невысокий, худощавый с короткими усиками на узковатом лице, которые он имел по одной лишь причине — их было больно брить тупым лезвием, в шутку он говорил, что невысокому и худому только и быть в разведке — меньше заметен для противника. Причесав набок пятерней, как расческой, падавшие на лоб волосы, Марат Федорович объяснил, почему он вызвал к себе подчиненных.

— Работа есть, хлопцы. Пыльная, но не денежная, — сказал он, поглядывая то на одного, то на другого. — Придется вам снять военную форму, оставить личные документы, комсомольские удостоверения… Белгород недалеко, но путь к нему долгий. — Лейтенант сделал паузу, глубоко вздохнул и повторил: — Долгий и опасный путь… Однако побывать там во что бы то ни стало надо, посмотреть, что в городе делается… Вторично Белгород мы сдали в марте и теперь доподлинно не знаем, что в нем творится… И вы должны просто посмотреть, не ввязываясь в драку… Никакого оружия у вас не будет, вы просто обычные жители города, голодные, чумазые, в тряпье одетые, но… — Корчмит умолк и поднял вверх палец, предупреждая. — Слишком не высовываться, на глаза немцам лучше не попадаться… Береженого что? Точно! И Бог бережет. … Издали, тайком понаблюдать, особенно за железной дорогой, за вокзалом… Мы имеем кое-какие сведения оттуда, их следует еще и еще раз проверить… Понятно?

— Так точно, товарищ лейтенант, — ответил Тихон.

— Тогда собирайтесь… Кстати, плавать умеете?

— Я с детства наперегонки любил плавать и глубже всех нырять, — вспомнил Тихон.

— Вот и нырять придется… возможно, — заметил Марат Федорович. — Незаметней и безопасней попасть в город лучше всего по Северному Донцу… Поэтому, если придется, камышинку в рот и под водой, под водой… Завтра днем потренируйтесь, а ночью — в путь! — Корчмит встал, направился было к выходу, но вдруг остановился. — Да, последнее: ничего не записывать, а только запоминать, в ваших молодых головах незаполненных нейронов еще видимо-невидимо… Поэтому за-по-ми-нать!

Следующая ночь оказалась трудным испытанием на смелость, находчивость и выносливость разведчиков. Им пришлось идти, бежать, ползти, бултыхаться в реке так, что любая даже самая новая с иголочки одежда превратилась бы в старую, годную для обмена у тряпичника на разного рода свистульки, леденцы, которые возили, как помнил Тихон, до войны какие-то дядьки по Нагорному. Как и было приказано, при благополучных обстоятельствах разведчики должны были побывать в городе не более двух суток и тут же вернуться в расположение части, опять же под покровом ночи, минуя всевозможные немецкие посты, заслоны, наблюдательные пункты, рискуя, ползти через минные поля.

Местами Белгород был похож на муравейник, но не от большого наличия местного населения (таких вообще мало увидели разведчики), а от наплыва немецких, венгерских и румынских войск. К железнодорожному вокзалу один за другим подходили поезда, из вагонов которых выпрыгивали солдаты и под крики офицеров строились в колонны, освобождая место для других прибывающих войск. Подтягивались сюда и разгружались на платформы танки, бронетранспортеры и другая военная техника. Тихон впервые вживую увидел здесь «тигры» и «фердинанды». Он насчитал таких машин более сотни, но потом перестал считать, ведь до конца ему не удалось бы, да и не это являлось главной задачей.

— Не на курорт же они сюда съезжаются. — Тихон кивнул в сторону вокзала. — Затевают что-то серьезное…

— Понятно что — наступление, — прошептал Сущик и покачал головой. — Какую махину они готовятся двинуть! Еще эти новые танки!.. Зверье всякое — «тигры», «пантеры»!

— Не забывай и о самоходке «фердинанд»… Двести миллиметров брони которого в лоб ничем не взять, — заметил Тихон.

— Обычным снарядом-нет! Разве что аккумулятивным… Я слышал про такие снаряды…

Они сидели в высоких зарослях крапивы, обжигая руки и даже щеки. Впереди был пустой двор и молчаливый деревянный домишко с выбитыми окнами. Видимо, хозяева покинули его или погибли — рядом с домом темнела глубокая воронка от взрыва бомбы. Белгород переходил из рук в руки, на его улицах и площадях велись ожесточенные бои. К тому же фашисты не церемонились с жильцами: осмеливавшихся выбраться из укрытия расстреливали на месте.

— Нам бы бинокль. — Сущик покачал головой.

— Ты что! — возразил Тихон. — Во-первых, задержат с биноклем, тут же тебе и капут, а может, еще и пытать станут: откуда, кто, зачем?… Во-вторых, смотреть в него нельзя, солнце отразится в линзах, их блеск заметят. Видишь, не сотни, а тысячи немецких глаз простреливают все вокруг… Нет, нет, обойдемся без бинокля…

Внезапно, гудя и поднимая по большей части меловую пыль, появилась большая колонна бронетранспортеров и грузовых автомашин с солдатами. Где-то впереди возник затор, и колонна остановилась. Громко галдя, солдаты стали выпрыгивать из кузовов, хватаясь за ширинки… Кто бежал во двор, на ходу расстегивая ремень брюк, кто прямо на улице, пристроившись к забору, справлял малую нужду. От солдат отделился офицер. По всей вероятности, он постеснялся стать рядом с рядовыми и направился к дощатому нужнику, стоявшему поотдаль в углу двора, почти рядом с тем местом, где притаились Тихон и Сущик. Колонна загудела и задымилась, когда офицер еще не вышел: видимо, у него не совсем ладилось со стулом. Солдаты шумно, хватаясь за борта и подсаживая друг друга, стали карабкаться в кузова. Завертелись колеса, поднимая пыль, техника тронулась с места. Не говоря ни слова, Сущик быстро пополз к сторону нужника.

— Ты куца, Мишка? — скрипнул зубами Тихон, но тот, не поворачивая головы, отмахнулся от него, как от назойливого слепня, и скрылся в другой крапиве с редкими былинками малинника. Послышался глухой удар. И вскоре Сущик вернулся с кожаной сумкой в руках.

— Я его в дерьмо… — Михаил нервно засмеялся. — Ни одна собака не найдет…

— Сейчас немцы кинутся — офицера нет, вернутся назад — нам конец! — рассердился Тихон, не попадая от мелкой дрожи зуб на зуб. — Нам что приказал лейтенант? Никаких рукопашных!..

— Ну, не вытерпел я, не смог. — Сущик развел руками. — И машины уже далеко…

— Линяем отсюда… и поскорее! — приказал Тихон как старший по званию — сержант все-таки!

Где по-пластунски, где короткими перебежками они перебрались на другую узкую улочку города, тоже пустую и молчаливую. Выпотрошили сумку, не найдя в ее содержимом ничего достойного внимания, кроме мелко исписанного листочка бумаги. Написано было по-немецки, к тому же очень мелким почерком. Но, ни Тихон, ни Михаил чужой язык почти не знали, потому что, как они признались друг другу, учили немецкий в школе из рук вон плохо. Михаил свернул листок вчетверо и положил его во внутренний карман.

— Ну, ты что! — возразил Тихон. — Вдруг остановят, обшаривать начнут, достанут бумагу — хана тебе… То есть обоим нам крышка!.. Дай сюда. — Он взял у Михаила бумагу, разул одну ногу, не спеша свернул листок в трубочку и сунул его в носок старого ботинка, вновь одел его на ногу. — Так лучше, в смысле надежнее… может быть…

Над городом сгущались сумерки, но они были светлые: как раз в эту пору года летние зори сменяют друг друга, как часовые. Вечерняя еще плескалась в Северном Донце, а утренняя слабо освещала горизонт. Разведчикам пришлось ждать, когда наступят короткие минуты полночи.

— Летом ночью все равно видно, — вздохнул Сущик. — Вот были бы мы невидимками!..

— Если бы, да кабы, да росли бы во рту грибы, то был бы не рот, а что?

— Да иди ты! — отмахнулся Михаил.

— Видно то видно, да спать охота, — рассуждал Тихон. — Немцы хоть и сволочи, но люди, за день тоже уморятся, дрема и их не пощадит… И пусть себе дремлют, а мы поползем…

— Как?

— Обыкновенно: на пузе!.. Коли рожден ползать, летать не сможешь… Проходил в школе?… Поползем через минные поля… Только осторожно, нежно так ощупывай все впереди себя, представь, что твои пальцы касаются цыцок любимой девушки… Каждой травинке в ножки кланяйся… Ну, как учили… Не забыл? Трудно, конечно…

— Под куст захочешь — штаны снимешь, — тихо усмехнулся Сущик. — Так и тут: не хочешь взлететь вверх тарамашками, каждую былинку зубами перекусывать станешь… А если фрицы на пути появятся? — встревожился Михаил.

— Будем перекусывать зубами не былинки, а горло им…

— Правильно, как я сегодня офицера…

— Но не увлекайся, а то в азарте тебя в сторону тянет.

— А ты хоть одного оккупанта угробил?

— Было такое, — неохотно ответил Тихон.

— Расскажи.

— Он мою знакомую девушку изнасиловал.

— О. за это казнить мало гада!

Тихон считал, что им крупно везло: в темноте они благополучно миновали неприятельские посты, без шума, сдерживая дыхание, переползли через окопы, слыша почти рядом голоса немецких солдат, и оказались на минном поле, разделявшем две линии фронта.

— Осторожно, не рвись, как стоялый жеребец, — еще раз предупредил Тихон Сущика и через минутную паузу приказал не терпящим возражения голосом: — Нет, лучше ты ползи за мной, по дорожке, которую я тебе пузом своим расчищу… Так, Мишка, и мне спокойнее будет…

Ночное небо постоянно озаряли вспышки ракет. И тогда разведчики сливались с землей, буквально зарывались носами в пыль. Тихон слышал за собой тяжелое дыхание Сущика. А сам он, не поднимая высоко рук, ощупывал впереди себя каждую кочку, шарил пальцами в жесткой траве. Любая ошибка могла стоить жизни. «Зря я иногда дремал, когда изучали саперное дело, — думал Тихон. — Может, самое важное пропустил мимо ушей…» Ползли они долго, преодолевая метр за метром. Тихона начала тревожить восточная часть неба, на котором уже блекли и таяли звезды. Со стороны Северного Донца тянуло свежим, прохладным дыханием. И еще почувствовал Тихон, что Михаил сдвинулся в сторону и вскоре оказался почти рядом, в метрах трех.

— Мы же договорились, — сердито прошептал Тихон, — зачем рисковать! Приказываю…

Но Сущик не захотел слышать суть приказа.

— Не волнуйся, сержант, — он впервые назвал Тихона в соответствии с лычками на погонах. — Я — весь внимание… Надо поторопиться, видишь, светает… Или будем ждать восхода солнца? — съязвил он.

Прошло еще несколько тягостных минут. Михаил находился уже в нескольких метрах впереди Тихона. Невысоко над землей вспыхнула очередная немецкая осветительная ракета. Хорошо стали видны неровности местности и низкорослые кустарники там и сям. Уставший Тихон уронил руки и голову: пока горит ракета, можно хоть несколько секунд отдохнуть. И в эти роковые секунды Сущик, протянув вперед руку, дотронулся до чего-то металлического, поднял голову. И Тихон услышал сильный взрыв, на его спину и голову посыпалась горячая земля. «Сущик! — вздрогнул всем телом сержант, — я же говорил тебе…» Множество немецких осветительных ракет повисли над минным полем. С обеих сторон началась беспорядочная пальба. Пули свистели над головой Тихона. И он, забыв об опасности и отчаянно работая руками и ногами, быстро пополз вперед. Вскоре чьи-то сильные руки схватили его за плечи и втащили в окоп.

— Гляди, гражданский, — услышал Тихон незнакомый голос, но это был свой, родной голос: говорили по-русски, значит, он добрался все-таки до передовой линии.

— Должно быть, из Белгорода сбег, — подключился к разговору другой голос. — Смелый паренек…

Тихон открыл глаза. Он лежал на дне окопа, со стен которого, шурша, осыпалась земля. Ему помогли подняться. Подошедший офицер с любопытством разглядывал незнакомца.

— Ты кто? — спросил он.

— Сержант Носов, товарищ старший лейтенант…

— Сержант?! — удивился офицер. — Да еще и Носов, — добродушно усмехнулся он. — То-то вижу, нос в грязи… Ты им что — поле вспахивал?

— Пришлось, товарищ старший лейтенант…

— Говори правду, — серьезным тоном предупредил офицер.

— Правду говорю, всю как есть, — с горечью вздохнул Тихон. — В Белгороде были по заданию…

— Были! Значит, ты не один? Что за взрыв был?

— Это Мишка, товарищ старший лейтенант… Рядовой Михаил Сущик… погиб… Мне бы поскорее в свое разведподразделение, к лейтенанту Корчмиту…

— Проверим. — Офицер протянул в сторону руку, ему подали фляжку, две кружки. — За твоего Мишку, сержант Носов, земля ему пухом. — Он сам налил в кружки водку. — Пей для снятия стресса… Сколько наших уже подорвалось на этих проклятых минах… Ну, за всех павших и за Мишку тоже…

Глухо стукнулись кружками, выпили. Ближе к полудню Тихон докладывал в штабе полка обо всем, что увидел в городе, вникая во все подробности своего пребывания в Белгороде. «В данном случае, — подумал он, — всякая мелочь — лыко в строку». Вспомнил о бумаге, спрятанной в носке ботинка: не пропала бы! Снял ботинок, достал — нет, бумажка скомкана, но цела.

— Рядовой Сущик уничтожил в городе немецкого офицера, этот листок из его сумки… Больше ничего такого там не было: расческа, одеколон, разная чепуха…

— Интеллигенция! — усмехнулся один из штабистов, а второй развернул бумагу. Он так и сяк поворачивал ее, но прочесть не смог, послал искать переводчика. Здесь же находился и лейтенант Корчмит, всем своим видом показывая, как он переживает гибель подчиненного рядового Сущика.

— Хороший разведчик был… И надо же! — горестно вздыхал он. — Ах, Сущик, Сущик…

Пришел переводчик и прочитал текст на листке.

— Бумага очень важная. — Переводчик, молодой офицер, с любопытством посмотрел на Тихона. — Это выписка из приказа самого Гитлера… Послушайте. — В штабе наступила тишина, всем было интересно услышать приказ фюрера. — «Поражение, которое потерпит Россия… — Переводчик поднял голову и усмехнулся. — Не говори гоп, фюрер. — И стал читать дальше: — В результате этого наступления…» Так, так, все подтверждается… Гитлер надеется, что советское правительство дрогнет. … И прежде всего мы с вами должны дрогнуть. — Переводчик обвел глазами собравшихся. — И вообще, это наступление, утверждает фюрер, «вырвет на ближайшее время инициативу у советского руководства, если вообще не окажет решительного воздействия на последующий ход событий…» — Кончив читать, переводчик протянул листок начальнику штаба.

— Черта тебе лысого, а не поражения России, — вдруг не по уставу среагировал на приказ Гитлера лейтенант Корчмит и, опомнившись, замер по стойке смирно, вытянув руки по швам.

Но он зря побаивался. Начальник штаба подполковник Гранов, человек в летах, с проседью на висках, взяв бумагу у переводчика, тоже сказал совсем не по-военному:

— Много берет на свой пуп фюрер — надорвется! — А затем он крепко пожал руку Тихону. — Спасибо, сынок. — И, обернувшись, приказал кому-то из штабных: — Сержанта Носова представить к награде… Да, — вдруг вспомнил он, — и второго разведчика…

— Рядового Сущика, — подсказал Корчмит.

— И рядового Сущика, — начальник штаба сделал паузу и тихо добавил: — Посмертно…


V


Дмитрий Храпов тоже прошел ускоренный курс молодого бойца, и ему, имеющему аттестат зрелости, присвоили воинское звание сержанта. Его назначили командиром отделения. Ребята подобрались хорошие, разномастные, как он объяснял командирам других отделений, то есть с разным уровнем образования, с различными характерами, наклонностями. Под почти ежедневной бомбежкой немецкой авиации в отделении проводилась боевая подготовка: учились метко стрелять, быстро надевать противогазы, бежать в них, осваивали секреты минирования и разминирования местности. В летнем пекле было нелегко переносить тяготы армейской жизни.

— Даром хлеб нигде не дают, — говорил Митька сильно устававшим бойцам. — Семь потов — это норма для солдата…

Трудностей прибавилось, когда рядом с полком остановилась танковая часть. Теперь бойцы отделения прыгали в окопы, а над их головами, грохоча и лязгая гусеницами, проползали тридцатьчетверки. А когда танк проходил, необходимо было бросить в него гранату (пока деревянную болванку). Вначале, когда поперек окопа проходил танк, молодые солдаты чуть ли не прилипали от страха ко дну окопа, оборудованного так, чтобы тяжелая машина не обрушила его. Потом ничего, стали привыкать и даже научились ловко кидать подобие гранат им вослед.

— Все, ни одному «тигру» живым не проскочить через наши головы, — шутил сержант, подытоживая результаты учения. — Одним словом, молодцы, хотя пока еще не гвардейцы, но будете ими, сразу же после первого боя станете…

А к передовым рубежам линии фронта все прибывала и прибывала новая боевая техника, бесконечно шли дивизии, полки пехоты. Однажды отделение сержанта Храпова отдыхало в промежутке между занятиями, расположившись у брустверов учебных окопов. Мимо двигались пехотинцы, неся на себе станковые пулеметы, части минометов и противотанковые ружья с длинными стволами. И Митьке вдруг показалось среди медленно и тяжело шагавших солдат знакомое лицо, загоревшее, запыленное, но, главное, характерный нос с утолщением на конце и задранный вверх. Где он видел это лицо? Митька инстинктивно вскочил на ноги, сделал шаг вперед, пытаясь догнать двух солдат, которые несли на плечах противотанковое ружье. Но пехотинцы, словно почувствовав желание сержанта, по команде остановились, положили оружие на землю и кто стоя, кто присев на траву, сняли каски, стали дымить махрой, оживленно о чем-то разговаривая. Подойдя поближе к отдыхающим, Митька узнал в одном из них Федула. Он сидел на земле и, сняв сапог, перематывал портянку, морщась и что-то шепча про себя, вероятно, ругался. Федул долго не поднимал головы, хотя видел перед собой совсем близко чьи-то грязные сапоги. Наконец, он глянул вверх и подхватился, не успев надеть сапог.

— Товарищ сержант! — Федул часто моргал глазами, желая что-то сказать еще, но видя, что сержант совсем юное создание, с доброй усмешкой смотрящее на него, оторопел. — Ми… Мить… Дмитрий Иванович… товарищ сержант! — с надрывом в голосе залепетал он.

— Да ладно, Федот Емельянович, — махнул рукой Митька, — давай без субординаций…

— Без чего? — не понял Федул.

— Ну, без этого… товарищ сержант…

— Митя! — уже громко и радостно произнес Федул и протянул руки. Они крепко обнялись под обстрелом сотен сочувствующих глаз.

— Отец сына встретил…

— Это же надо!..

— Не всяким такое счастье выпадает!..

— Да нет, мы односельчане. — Митька обернул к солдатам испачканное пылью, но радостное лицо.

Солдаты улыбались, глядя на них.

— На войне тоже односельчанина встретить — большая удача.

Митька присел рядом с Федуном, наблюдая, как тот вновь наматывает портянку и натягивает на ногу сапог.

— Все время эта портянка заворачивается, идти больно, спасу нет!..

Разговорились, вспоминая Нагорное, пожаловались друг другу, что еще не получили оттуда писем. Федул посетовал на боль в плече, на котором в пути все время лежал ствол противотанкового ружья.

— Тяжелое оказалось, сатана, — сказал он, сплюнув в траву — Дали винтовку и хватит бы… Так нет же, неси и эту… обузу… А это Василий Панкратыч Тимохин, — обратил Федул внимание на напарника. — Он из ружья стреляет, а я помогаю ему его носить… Нет, без меня он никуда!..

Тимохин слушал Федула и молча улыбался.

Прозвучала команда. Пехотинцы нехотя встали, образуя строй, Федул вскинул конец ствола ружья на плечо.

— До встречи в Нагорном, — весело кивнул ему Митька.

— Свидимся ли, вот какое, Митя, дело, — грустно ответил Федул и пошел, подчиняясь воле огромного количества людей в военной форме. — Ежели при случае будешь писать домой, то сообщи, что мы виделись! — повернув в полуоборота голову, крикнул Федул.

— Обязательно! — ответил ему Митька.

Судьба развела их навсегда. На этот раз Федот Емельянович Кряков в плен не попал. Отражая атаки вражеских танков, он волею обстоятельств оказался в списке без вести пропавших. В самый разгар Курской битвы его истребительный взвод встретил несколько десятков вражеских танков.

— На всех и патронов не хватит, — прикинул Тимохин, — но ничего, мы их и гранатами попотчуем…

— О, Господи! — в страхе воскликнул Федул. — Раздавят, как клопов! — И хотел уже рвануть по окопам неизвестно куда.

— Ты что, мать-перемать! — закричал на него Тимохин, скрипнув зубами. — Бежать задумал? Трус несчастный! Да я тебя! — погрозил он кулаком. — Как предателя, понял?

— Танки же, Панкратыч, вот уж один из них близко, кишки намотает на гусеницы…

— Помогай мне, говорю!

Федул подчинился, примостился рядом с Тимохиным, стал целиться из винтовки в бронированную махину, которая грозно ревела, плевалась огнем и смертью надвигалась на окопы.

— Да, да из винтовки ты его остановишь, палить будешь по танкистам, учили же тебя, недотепу.

Тимохин выстрелил, под танком вспыхнуло пламя. Машина остановилась, свернула в сторону, видимо, разорвало гусеницу. Появился дым над башней, из которой стали выпрыгивать немецкие танкисты.

— Стреляй, стреляй по ним, не дай уйти! — перекладывая ружье чуточку в другую сторону, крикнул Тимохин Федулу. — На мушку бери, на мушку!..

Тимохин стал целиться в другой танк, который как-то внезапно вынырнул из-за пылавшего, но нажать на спусковой крючок не успел; из ствола танка полыхнул огонь, и почти в то же мгновение близко у окопа разорвался снаряд. Тимохин уронил голову и, не выпуская из рук ружья, безжизненно опустился с ним на дно окопа. Кровь заливало его лицо.

— Панкратыч… Василии, — склонился над ним и запричитал Федул, — как же это ты… А что же мне делать-то? — машинально поднял ружье, выглянул из окопа: танк, показавшийся Федулу огромной темной горой, двигался прямо на него. — Мать честная! — плаксиво завопил Федул, направил ствол ружья буквально в лоб танка и выстрелил.

Машина остановилась, задымилась. Из нее также стали выпрыгивать люди в черных комбинезонах и шлемах и разбегаться в разные стороны. Но они тут же падали, кто-то косил их из автомата или пулемета. Федул с ужасом увидел, как третий танк, развернувшись в его сторону, густо задымил, двинулся.

— Да сколько ж вас на меня одного, — стонал Федул и опять стал целиться, что не представляло большой сложности, ибо танк был уже так близко, что не попасть в него мог только слепой.

Солдаты взвода видели, как завертелся на месте и этот танк.

— Молодец Тимохин, как он их метит! — одобряли они.

— Будто снайпер!

О том, что Тимохин погиб, еще никто не знал. А Федул увидел четвертую машину с белым крестом на борту. Быстро зарядил ружье, приготовился. И вдруг перед его глазами веером вспыхнуло пламя. Взрыва снаряда он уже не услышал, упал с многочисленными осколками в голове вниз, и земля густо посыпалась на него. Не слышал и не видел он, как четвертый танк утюжил окоп, все больше и больше закапывая Федула и Тимохина в неглубокой могиле, пока от брошенной кем-то гранаты не загорелся сам. Может быть, после битвы на белгородской или курской земле у дороги путник прочитает на каменном надгробии краткую надпись: «Неизвестный», а это они — Федул и Тимохин. Кто знает, может быть, Федул и Тимохин покоятся в братской могиле, имена павших в которой не все известны, а может, прах их после оглушительного взрыва смешался с землей, не оставив следа, но приобщился к святому сонму безвестных защитников земли русской? Пока была жива жена Федула, то в открывшейся в 1943 году церкви имя Федора Емельяновича Крякова в поминальнике «Во здравие» значилось и вместе с другими именами произносилось, а спустя некоторое время, уже после войны, оно перекочевало в список «За упокой». Но Федул все еще жил и жил в памяти коптивших белый свет нагорновских стариков.

Однако сержанту Дмитрию Храпову не суждено было узнать об этом. А вот на встречи со знакомыми на фронте ему определенно везло. Кроме бросания деревянных болванок вослед танку, бойцы его отделения учились на ходу спрыгивать с машины, бежать за ней «поражая и подавляя противника, как говорил сержант, метким огнем». Дело не такое уж сложное по сравнению с тем, что лежать между лязгающими гусеницами тридцатьчетверки или самоходки: спрыгни на землю — и все! Однако некоторые солдаты откровенно боялись даже прыгать. Глядя на таких, командир танкового батальона презрительно усмехался:

— Пока они сползут на землю, их сто раз уничтожат, — заметил он. — Сержант, ну, что это за олухи у тебя в отделении? Погоняйте их, как следует…

— Слушаюсь, товарищ капитан. — Митька поднял ладонь к каске и уверенно добавил: — Мы научимся… А ребята мои молодцы!

— Вот, вот, пусть прилежней учатся, молодцы. И чтобы так же хорошо, все делали, как ты, к примеру, играешь на своей гармошке, — звонко рассмеялся капитан.

Митька опешил: откуда капитан знает о его гармошке? Он выкатил глаза, всматриваясь в знакомые черты лица танкиста. Наконец, узнал в нем… того самого… бригадира тракторной бригады!..

— Вы, вы… у нас?…

— Да, да, у вас… В Нагорном!..

— Игумнов?!

— Василий Степанович Игумнов. — Офицер протянул руку Храпову. — А ты… постой, постой… Не называй себя… Память у меня цепкая… Ну, да, Митька! Дмитрий! В тихую летнюю ночь я даже в степи слышал твою гармонь… Лихо играл!

— Кажется, это было сто лет назад, — взгрустнул сержант. — Ей-богу, как во сне… А вы, товарищ капитан, тогда, как утренний туман над нашей Серединкой, растаяли … Уехали — и ни слуху ни духу…

— Во-первых, когда мы наедине, называй меня в крайнем случае Василием Степановичем, а то и вовсе — Василием… Васькой! — рассмеялся Игумнов. — Ну, а по службе, в присутствии подчиненных, конечно, по чину… Во-вторых, не думай обо мне, как о пошляке: не по своей воле я уехал, меня вызвали в военкомат, где и загробастали в армию. …И с той поры я — танкист! Войну встретил почти на самой границе… Потом пятился задом, задом — в Волге чуть не утонул… А теперь вот, я почти дома!.. До моего родного села Игумнова — рукой подать, надеюсь заехать туда. — Он вдруг смолк, задумался и тихо с грустью добавил: — Если там хоть что-то осталось…

В перерывах между занятиями они подолгу беседовали, вспоминали о минувшем. У обоих на уме было одно имя, но оно никак не срывалось с языка и у каждого по разным причинам: Василий, может быть, несколько стыдился, считая Митьку слишком молодым, чтобы доверять ему интимное, ведь он отбил, пожалуй, самую красивую женщину у ее мужа, Ивана Званцова, которого уважал и не хотел обидеть, но любовь взломала все нравственные преграды, чувство и страсть сокрушили все на своем пути; Дмитрий же был свидетелем того, что произошло в Нагорном в дни оккупации, когда так неожиданно трагически, но, можно сказать, и героически погибла Евдокия Лыкова, а именно это имя у них не выходило из ума. Митька боялся огорчить офицера, близкие и доверительные отношения с которым показали, что Игумнов вовсе не безрассудный ловелас, а вполне порядочный человек. А что влюбился в замужнюю женщину, так это случалось издревле и в любое время, даже в условиях войны, за что большую часть мужского населения мира следовало бы осудить. И все-таки однажды капитан не выдержал:

— Ладно, хватит нам ходить вокруг да около, рассказывай про нее, — попросил он Митьку.

— Что рассказывать?

— Все!.. Как у нее сложилось с Иваном после моего отъезда?… Они, наверное, помирились?… Я любил ее… Что я говорю! Люблю! Как никого в жизни… Все это время: и перед войной, и во время войны мечтал и мечтаю лишь об одном — вернуться к ней… Ну, рассказывай! — нетерпеливо потребовал Игумнов.

— О чем, Василий Степанович, говорить-то? — перешел Митька на фамильярность, как, собственно, и просил капитан. — Если все расскажу, вы… Одним словом — беда!

— Какая беда? — насторожился Игумнов. — Что?! Иван отомстил ей? Или как?

— Иван Званцов выставил ее вещи за ворота… У нас так разводятся… Но это было бы полбеды! Вскоре Иван Афанасьевич уехал, как я точно знаю, аж на Дальний Восток… А Евдокия… она…

— Ну? Что она? Не молчи!

— А Евдокия… угрохала коменданта лагеря для военнопленных красноармейцев венгерского офицера Гамара…

— Как?!

— Очень просто, халу подожгла… Помните их дом? — Василий кивнул головой: ему ли не знать дома Лыковых! — И сама сгорела… Она поднялась на чердак, крикнула: «Простите!» и…

— Что?! — почти закричал Игумнов. — Сгорела?! Не может быть!

— Да с какой стати мне врать-то, Василий Степанович! Ей-богу, правда.

— Все, хватит, сержант, — расстроенного до глубины души капитана буквально трясло, он доставал из пачки и ломал папиросу за папиросой, бросал под ноги и, наконец, молча пошел к танкам, стоявшим в тени под акациями, повернув набок стволы.

Митьке стало не по себе: он мысленно ругал себя за то, что не сдержался и рассказал все Игумнову. Но лгать он не умел, тем более, что речь шла об очень серьезном и здесь было не время и не так просто отнекиваться. Это же не божиться перед Власьевной, что он не лазил в ее сад и с яблони не отряхал не поспевшие еще яблоки (хотя, честно говоря, хулиганил). Боялся, что капитан после этого станет плохо к нему относиться. Но на другой день, несколько успокоившись, Игумнов подошел к Митьке и спросил:

— Как это было, Митя? — ожидая ответа, он отвернулся и смотрел куда-то в сторону, может быть, не хотел, чтобы сержант видел его потемневшее от горя лицо в этот момент. — Она что — не успела покинуть дом?

— Да нет, Василий Степанович, могла, но она заперлась, показалась только в дверце на чердаке, помните такую дверцу над крыльцом?… Со двора ей кричали: «Прыгай!», подхватили бы… Потом в нее мадьяр начал стрелять… Ну, часовой Шандор, которого она перед тем тоже крепко оглушила. Как сейчас вижу, по щеке у него кровь лилась… То есть не каждая женщина способна на такое… Врагов уничтожала!..

— Хочешь посидеть в этой бронированной коробке? — вдруг круто переменил тему разговора капитан, кивнув на танк, стоявший чуть отдельно от остальных. — Мой танк…

— Хочу! — тут же без раздумья воскликнул сержант. — Давно мечтал…

Игумнов подошел к машине, поднял какую-то железку на земле и постучал ею по броне.

— Стропилин! — Из люка показался сначала шлем, затем чумазое сосредоточенное лицо и, наконец, сам худощавый танкист высокого роста. «Длинный, как стропила», — подумал Митька. — Покажи сержанту, что там и как…

— Есть, товарищ капитан. — Стропилин приложил руку к шлему и подмигнул Митьке. — Прошу в наш аппартамент…

В танке было, к большому удивлению и разочарованию Храпова, тесно, но он с интересом рассматривал «внутренности» боевой машины. Увидел, как заряжается пушка, — ничего сложного, a вот водить танк для него показалось высшей математикой.

— Да, — пытался прихвастнуть Стропилин, — водить тридцатьчетверку не всякому дано… Тут нужно, как это… призвание!.. У меня оно есть. Я и в колхозе на тракторе по нескольку норм за смену давал…

— Так уж по нескольку! — усомнился Храпов. — Будто я не из колхоза. Кстати, товарищ капитан у нас в степи пахал…

— Ну, не несколько, а по две нормы выходило, — убавил свои успехи Стропилин, но, видя, что сержант продолжает сомневаться, уточнил: — Однажды полторы нормы точно выполнил, честное слово!.. Не веришь?

— Теперь верю.

С того дня Дмитрий часто забирался в танк даже во время учений. Сожалел, что башню танка нужно было поворачивать вправо или влево вручную, тогда как в немецких танках, он хорошо знал, эта работа выполнялась с помощь автоматики. Зато по скорости Т-34 — рысак, и даже «тигр» по сравнению с ним — кляча. Подготовка в предстоящим боям была порой очень сложной. Танк прятали в глубоко вырытое укрытие, тщательно маскировали, а затем по сигналу заводили и быстро почти выпрыгивали на открытую местность. На танк взбирались солдаты отделения вместе с сержантом и, пригнувшись и держась за поручни, имитировали свои действия во время наступления.

— Тяжело в учении — легко в бою! Кто сказал? — Храпов испытующе поглядел на подчиненных, которые мялись, перешептывались между собой, и, не дождавшись от них ответа, сказал: — Суворов, невежды!..

О Евдокии Игумнов больше не вспоминал, но, как заметил внимательный Храпов, он стал более суровым, меньше шутил и на лбу его, как опять же показалось Митьке, появилась новая морщинка. По всему было видно, что Василий искренне страдал по погибшей. Теперь больше говорили о достоинствах и недостатках советских и немецких танков, их броне, о возможностях поражать такие крепости гитлеровцев, как «тигр», «пантера» или самоходку «фердинанд».

— В лоб их нашими пушками бить бесполезно, — рассказывал Игумнов собравшимся вокруг него солдатам. — Следует бить по бортам или…

— По задницам! — вставил свое Стропилин.

— И все-таки, как же их уничтожать, товарищ капитан? — интересовались бойцы.

— Мы быстрее их, и в этом наше преимущество… Надо поскорее проскочить между, скажем, «тиграми», а проскочив, разворачиваться и бить в бок….Там броня их слабее…

На вооружении Красной армии, кроме советских, имелись и английские танки типа «Матильда» и «Валентайн». Но они не высоко ценились у танкистов.

— Походные крематории, — с неодобрением отзывался о них капитан. Вооружение у этой… «Матильды», — усмехнулся он, — слабое, словом, женское, и у ее джентельмена «Валентайна» оно ни к черту не годится. Такое оружие не для настоящей войны…


VI


— Что тебя не устраивает, Званцов? — Лейтенант Перетятько пожимал плечами. — Сиди, крути баранку и… хай будэ гречка!.. Или тебе не терпится в окопах посидеть?

— Как вы не поймете, Григорий Данилович, — жаловался Иван, — в мирное время я согласен, но теперь и баранка, и окоп — это не моя стихия… Я — моряк! Буревестник, что между тучами и морем… Напишу я рапорт командующему Забайкальским фронтом Родиону Яковлевичу Малиновскому и пожалуюсь, почему меня, альбатроса, в пехоте держат? Моя грудь тельняшку жаждет… Ведь есть же краснознаменная Амурская флотилия!.. Я узнал: в ней сто шестьдесят девять боевых кораблей, которые ходят по Зее, Амуру, Шилке и даже по Уссури, вплоть до озера Ханка… Так неужели среди команд этих кораблей не найдется места Званцову? Разве там не нужны матросы?… А еще лучше отправлю-ка я рапорт адмиралу Николаю Герасимовичу Кузнецову, командующему Военно-морскими силами на всем Дальнем Востоке… Он сам моряк и меня с полунамека поймет…

— Отчего только Малиновскому или Кузнецову? — Перетятько хитро посмотрел на Ивана.

— Не понял, товарищ лейтенант…

— Напиши самому Иосифу Виссарионовичу, так, мол, и так: здешние маршалы, адмиралы и генералы вкупе с лейтенантом Перетятькой (особенно меня обязательно приплюсуй) держат буревестника на задворках, за рулем зашарпанного грузовика, а моя душа рвется на просторы самого Тихого океана!

— Ну, ладно, хватит подначивать, командующий по горюче-смазочному розливу, — обиженным голосом буркнул Званцов.

— Командующий или не командующий, — усмехнулся Перетятько, — но у меня ГСМа — море!.. Я в нем этого… главнокомандующего Квантунской армией генерала… Как его, забыл? Да, генерала армии Ямаду вместе с его начальником штаба генерал-лейтенантом Хатой в один миг утоплю… До самой Японии горючего хватит! Но ты, Званцов, — погрозил он пальцем Ивану, — экономь каждую каплю…

А как экономить?! воскликнул Иван. — Если вы меня, Григорий Данилович, в хвост и в гриву… Всегда и всюду кого? Званцова!.. С вами сэкономишь!..

— Во-первых, я тебе товарищ лейтенант, а не директор леспромхоза Григорий Данилович, в моих руках все ГСМ полка, за чашкой чая, когда мы сидим и пьем, называй меня Григорием Даниловичем, а так — я все же офицер!.. Во-вторых, а кого же мне еще посылать? Я тебя хорошо знаю, шофер ты первоклассный… Представь себе, из Благовещенска в Приморье — это… — Перетятько вынул из кожаной сумки блокнот, полистал его, нашел нужную запись. — Вот… это тысяча пятьсот километров, и через это расстояние мы, в том числе, запомни, помогли отправить около тридцати стрелковых, кавалерийских и танковых дивизий… И твой тут вклад — ого, посчитай!.. Но это строжайший секрет!

— Мне этот секрет давно сорока на хвосте принесла, товарищ лейтенант, но есть же, кроме меня, и другие шоферы, например Валентин… Мы тут всем леспромхозом окопались — пусть сунутся япошки, всю тайгу на них свалим, — попытался пошутить Иван, но на потемневшем от забот и горячего солнца лице Григория Даниловича не вздрогнул ни один мускул.

— Валентин?… Он тоже водитель что надо, но, — загадочно сказал Перетятько и осекся, глядя сердито на Званцова, — но приказы старших по званию и по службе не обсуждаются и экономить горючее все равно надо… Есть приказ — выполняй и… хай будэ гречка! Неизвестно, что еще выкинут завтра эти самураи. — И он кивнул в сторону, где за таежной грядой еще мирно нес свои воды насторожившийся Амур.


«А все-таки они стали более ручными, чем злыми», — размышлял Иван, раскачивая грузовик на колдобистой таежной дороге.

Действительно, после Сталинградской битвы японцы несколько присмирели, меньше стало перестрелок, хотя против войск Забайкальского фронта по-прежнему стояла разделенная лишь Амуром, до зубов вооруженная армия генерал-лейтенанта Микио, в которую входили три пехотные дивизии и четыре смешанные бригады. Поражение немцев на Волге эхом отозвалось на Амуре. Задуманный японцами план сразу же после взятия фашистами Волжской твердыни двинуть всю мощь Квантунской армии на территорию СССР провалился. И они стали вести себя скромнее, не отказываясь, однако, и от агрессивности.

Иван, как и все население Дальнего Востока, жадно ловил любую весточку с Западного фронта. Особенно тревожились те, что приехали в Приамурье из европейской части страны накануне войны. Почти у каждого имелась карта СССР, на которой кружочками отмечались освобожденные от захватчиков города и крупные населенные пункты. Иван обвел на своей измятой карте жирным карандашом Воронеж, Курск. Нашел даже Лиски, Острогожск, Алексеевку и, наконец, Красноконск. «Стало быть, моя милая родина уже не под немцами, — радовался он одновременно с тревожным чувством: — Как там мои отец и мать?» Понимал, что братья теперь на фронте, а старики — живы ли они? Все чаще думал он и о Евдокии. Иван ловил себя на мысли, что он до сих пор любит ее и все плохое, что было между ними, уходило в прошлое, а вот время, проведенное с нею, женитьба, медовый месяц ему снились по ночам. Задумывал он написать сразу два письма: одно родным, другое — Евдокии. Но все как-то откладывал, откровенно побаивался: а вдруг родных уже нет в живых и ответит ли Евдокия? Получать такие вести ему не хотелось.

Сообщения Совинформбюро он старался, насколько позволяла ситуация, слушать регулярно. Да и от людей — бойцов и гражданских лиц узнавал немало новостей. Даже от одного старого нивха узнал, что один из их племени прославился на войне своим умением уничтожать фашистов и стал Героем Советского Союза.

— Он немцев, как белок и куниц, прямо в глаз зашибает, — гордился старый таежный охотник.

Однако, кто конкретно стал героем, как его имя, Иван от старика так не узнал: ему, мол, самому другие рассказывали, а вот имя нивха не вспомнили! Но тем не менее это не мешало Ивану самому хвалиться среди водителей, что он лично был знаком с метким снайпером из Приамурья.

— Я и сестру его хорошо знал, Ульянку, — рассказывал он, — не верите, даже жениться на ней хотел…

— А потом расхотел?

— В чум идти побоялся, — смеялись его друзья.

— Она сама не решилась…

— Значит, не ко двору пришелся ты ей!

— Шаман помешал!.. Заставил ее выйти замуж за своего… Говорили, охотник какой-то… У них, видите ли, главная задача — увеличить количество своей народности… А я — русский! Какой же я помощник в этом их деле!..

— Ты имеешь в виду Дорофея, которого по тайге возил? — вспомнил Валентин Беспалый, служивший в том же отделении, что и Званцов. — Вообще-то вполне возможно, паренек он был настырный, — продолжал он, — помнишь, как стал он горой за тебя?… Ну, тогда в поселке, вечером, после танцев, когда мы — Сирожа и я хотели…

— Да помню, помню, — отмахнулся Иван. — Напились до чертиков, а мне твоя Шурочка была без надобности… Кстати, как она? Переписываешься?

— Каждую неделю по треугольнику. — Валентин достал из кармана брюк исписанные листочки и потряс ими в воздухе. — Летят ко мне, как почтовые голуби… И все от нее, от жены…

— Что ты?! — удивился Иван. — Надела все-таки хомут на норовистого жеребца!

— В день ухода из поселка мы с нею расписались… Да! Пишет, что у меня будет наследник или наследница… Мне все равно, только бы война поскорее окончилась… Не знаешь, где теперь Сирожа Петух? — вдруг спросил Валентин. — Вы же вроде вместе в окопах прозябали…

— Петух? Он там и прозябает, щелкает затвором и из винтовки кукарекает, самураев пугает…

Некоторое время спустя Иван побывал в Кедровой, вместе с другими его послали за лесоматериалом для нужд фронта. В леспромхоз пришла из тайги и Ульянка проведать своего мужа-охотника, которого мобилизовали по законам военного времени на трудовые работы, и теперь он выполнял различные обязанности по заготовке леса. Дел здесь хватило всем. После почти бегства из леспромхоза в родное таежное стойбище Ульянка, повинуясь старинным обычаям, вышла замуж за местного охотника, который считался удачливым стрелком, мягким по характеру человеком. Но Ульянка стала его женой по традиции своей малочисленной народности. Те чувства, которые она питала к Ивану, стали медленно угасать, и она послушно вошла хозяйкой в чужой чум. Но вот беда — не было у Ульянки детей. К врачам не шла, их тогда в тайге можно было по пальцам сосчитать. К тому же по таким деликатным делам нивхи предпочитали обращаться не к врачам, а к шаманам. И местный шаман усердно обкуривал Ульянку дымом от тлевших, по его убеждению, волшебных трав, ожесточенно бил в бубен, отгоняя злых духов, но Ульянка не беременела. И уже муж-охотник косо поглядывал в ее сторону.

Ульянка видела колонну автомашин, военных и солдата, который, опершись спиной о бревна в штабеле, крепко спал, закрыв лицо пилоткой. Она намеревалась поскорее пробежать мимо спящего, но вдруг необъяснимое внутреннее чувство заставило ее остановиться. Сердце ее заколотилось, словно пойманная птица в клетке, глаза ее из приплюснутых превратились в идеально круглые. Ульянка подошла к спящему и осторожно приподняла пилотку, которая тут же упала на землю. Она узнала Ивана, того самого, который неожиданно ворвался в ее судьбу, долго грезившегося ей по ночам, о котором непрестанно думала вплоть до самого замужества. Первым желанием ее было броситься к нему, упасть на его грудь, разрыдаться. И Ульянка сделала было первый шаг к нему, но, увидев мужа, идущего вместе с рабочими между сложенными штабелями древесины, испугалась и быстро спряталась, присев за бревнами. В этот момент к спящему подошел незнакомый Ульянке солдат и тронул его за плечо.

— Званцов, слышь? — нагнулся солдат. — Иван Афанасьевич, просыпайся…

Званцов открыл глаза, встрепенулся, встал, широко зевая.

— Что? Уже загрузили?

— Начальство зовет.

— Вздремнуть не дают, — недовольно проворчал Иван.

Он с удивлением увидел под ногами пилотку, поднял ее, надел на голову, широко шагая, пошел рядом с разбудившим его солдатом, разговаривая о чем-то оживленно и сердито. Ульянка проводила Ивана долгим взглядом, а потом встала и направилась навстречу обрадованному мужу.

Ближе к вечеру кучевые облака над тайгой стали сливаться, превращаясь в огромную, занимающую большую половину неба грозовую тучу. Частые молнии, словно фантастические змеи, вставая на хвосты, испещряли огненными зигзагами темно-лиловую завесу приближающегося ливня. Гроза раскалывала грохотом взбуянившееся небо и трясла вокруг сопки, откликавшиеся разъяренной стихии шумом вековечной тайги. И вскоре миллионы тон воды обрушились на пункт лесозаготовок, на военную автоколонну, на людей и на все живое, что смолкло в страхе и спряталось в ветвях сосен, кедров, под крышами построек. В силу обстоятельств автоколонне пришлось заночевать в поселке.

Для Ивана, ничего не подозревавшего по поводу Ульянки, ночь эта явилась блаженством, долгожданным отдыхом, без тревог и выстрелов; надоедала только назойливая мошкара, но она не помешала ему заснуть богатырским сном. Но для Ульянки эта ночь стала невероятно трудным испытанием, не позволявшим ей уснуть и на волосок. В тесном бревенчатом бараке с низким потолком ей с мужем отвели уголок. Муж, уставший за день за непривычным для охотника делом, безмятежно храпел, подогнув под себя колени. Стараясь не разбудить его, Ульянка встала с нехитрой постели и на цыпочках, тихо, чтобы вообще никого не разбудить, вышла на улицу. Было влажно и душно. Дождя не было, и сквозь разорванные на клочья ветром тучи время от времени проглядывала ущербная луна, бросая свой призрачный синеватый свет на постройки и деревья. В тайге редко перекликаются ночные птицы, и в тишине мысли Ульянки были заняты не таинственностью природы. Ей было нестерпимо больно оттого, что где-то совсем рядом находился Иван, ее Иван, но она не могла побежать к нему, обхватить его сильные плечи своими тонкими руками, как тогда… Ульянке хотелось разрыдаться, да так громко, чтобы вся тайга проснулась и узнала, как ей тяжело, прочувствовала ее боль и страдание.

Хотя и летняя, но для Ульянки очень долго длилась эта ночь. На самой заре, изнемогая, она сомкнула глаза, а когда открыла их, солнце уже поднялось над верхушками деревьев. Ульянка выскочила на улицу. Людей уже не было на месте, только еще муж стоял у барака, видимо, дожидаясь, когда она выйдет.

— Ты крепко спала, я не хотел тебя будить, — видя тревогу на лице Ульянки, сказал муж. — А мне, однако, пора на работу… Начальник ругаться станет… В обед встретимся, поговорим…

Ульянка молча кивнула головой, и муж не спеша пошел по улочке, вскоре скрывшись за углом строения.

Военные рано оставили пункт лесозаготовок. Как же так? Она больше не увидит Ивана’ Ульянка, как ей казалось, хорошо знала местность, не раз в одиночку бродила по таежным тропинкам, поднималась на вершины сопок, знала все дроги. По одной из них двинулись груженные лесом автомашины, одну из которых вел ее Иван. Увидеть его хоть на одну минутку, хоть одним глазом! Ульянка знала, что автоколонна вынуждена была сделать большой полукруг, огибая сопки, и если побежать напрямик по тайге, то можно успеть выйти навстречу машинам. И она опять, как и в прошлый раз, побежала. Теперь уж она не ошибется сопкой!

В этом месте тигры не водились, это была не уссурийская тайга, но бурые медведи и волки встречались часто. Однако встреча с ними или с другими животными не пугала Ульянку, и она бежала, ориентируясь то по солнцу, то по другим с детских лет известным только ей, нивхе, дочери, а теперь и жене охотника, признакам.

Выдвигаясь ранним утром из поселка, автоколонна вынуждена была скоро остановиться: дальше дорога представляла собой непроходимое болото — ночной ливень сделал свое дело. Исследуя топографическую карту, начальник автопоезда определил, что лучше ехать другим путем. Вторая дорога длиннее, более узкая, но зато не так разъезжена и по ней машинам легче будет пройти. Подчиняясь его команде, автоколонна свернула в сторону и двинулась по другой дороге. Действительно, здесь хотя и блестели там-сям лужи, но глубокой и вязкой грязи было намного меньше.

С учащенным сердцебиением Ульянка поднималась на знакомую сопку: теперь она не ошибалась. Еще немного, и она достигнет вершины. А там спуск, который легче преодолеть, чем подъем. И Ульянка встретит Ивана, увидит его, может быть, в последний раз. В этом заключались все ее желания, ее мечта. Еще несколько метров… Вот и вершина, чистая от зарослей, как плешь на голове пожилого человека, например ее мужа-охотника. Отсюда и дорога внизу хорошо видна. Но почему она пуста, эта дорога? Только в многочисленных лужах плавали блики солнца. Ульянка даже на цыпочки встала, чтобы лучше все видеть. В стороне, в долине между сопками, виднелась и другая дорога. Зоркий глаз Ульянки увидел, что именно по той дороге медленно движутся автомашины. Но это так далеко!.. Даже гула их не слышно. Несмотря ни на что, догнать эту автоколонну Ульянка и на сей раз уже не сможет: прощай, Иван!.. Прощай навсегда! И Ульянка, обняв молодую сосенку, горько расплакалась: на этом, как ей показалось, заканчивалось ее счастье, ее судьба, вся ее жизнь. И небо, и земля, и тайга, и все, что в ней, уже не нужны были Ульянке. Душа ее дотла выгорела, сердце стучало впустую…

На высокой сопке сидела знакомая сорока и, как прежде, громко трещала. У нее все еще были свои нерешенные таежные заботы.


VII


— В глубокий тыл не пойдем, — лейтенант Корчмит внимательно осмотрел каждого стоявшего в шеренге разведчика. — Главная наша задача — подобраться поближе к немецким позициям, а если понадобится, то проникнуть в окопы и захватить языка… Ясно?

— Ясно, товарищ лейтенант!

— Нам не впервой!

— Кому не впервой, а кто только еще в бинокль видел немецкие передовые линии, — заметил офицер, имея в виду, что его подразделение обновлено наполовину.

Многие подчиненные уходили в разведку и не возвращались, как, например, рядовой Сущик, с потерей которого до сих пор не мог примириться ни лейтенант, ни особенно Тихон, втайне ругая себя за то, что не удержал товарища рядом с собой.

— Главное быть внимательным и чрезвычайно осторожным, — продолжал рассуждать вслух лейтенант Корчмит, — иные об этом забывают и… в результате, — он посмотрел на сержанта Носова, и Тихон понял, о чем и о ком подумал командир, — мы теряем хороших людей… Конечно, от пули никто не застрахован, но если можно от нее уберечься — попытайся это сделать, но если уж наступил критический момент, когда надо и жизнь положить за други своя, за Отчизну нашу-положи, как это сделал Александр Матросов… Ну, словом, мне вас агитировать не нужно, сами грамотные, сами понимаете…

Прошло несколько дней, а Тихон все равно не мог забыть Михаила Сущика: по неосмотрительности погиб человек. Поспешил!.. Мина — штука капризная, не любит, когда с нею грубо обращаются, нарушают ее покой или вообще необдуманно дергают. Тихон сидел на бережку не то речушки, не то большого ручья, густо окаймленного ракитами, совсем, как на берегах родной Серединки или Тихоструйки. И он вспомнил о своей еще школьной мечте — добраться до самого истока Тихоструйки. Может быть, этот ручей и есть то самое начало начал? Может быть, через много дней вода, которую он видит перед собой теперь, будет бежать мимо Нагорного и кто-нибудь из уставших от тяжелого труда в поле нагорновцев опустит в нее босые ноги или обмоет загоревшее лицо? Скорее всего, это будет женщина или девушка, например Пашка Савощенкова. Как она там? Вот откликнулась на его память, и Тихон вдруг покраснел от стыда: перед уходом в армию обидел парень, не побежал проститься, струсил! А ведь он, в сущности, парень не робкого десятка! Вспомнил тот зимний метельный вечер, когда, не задумываясь, пошел на смертельный риск, планируя уничтожить обидчика любимой девушки своего друга Митьки, немецкого унтер-офицера Георга Блюггера. А если б этот Блюггер не заснул и не замерз? При одной этой мысли Тихон чувствовал, как по его телу бегают мурашки. Немцы еще бы одну виселицу поставили на выгоне посреди Нагорного…

Воспоминания роем теснились в голове Тихона. Ему до слез стало жалко Захара Денисовича Тишкова, бывшего зека, которого казнили фашисты. Вспомнил одногодок — все они были где-то здесь, на Курской дуге, слабо обученные, необстрелянные, все одиннадцать! И он шептал их имена… И кто останется живым в этой мясорубке — неизвестно.

Июльские ночи коротки. Темень царит от часа до двух, а там небо начинает светлеть, и шанс успешно взять языка сводится к нулю. К тому же как раз в темное время с обеих сторон, обычно одна за другой, поднимаются вверх осветительные ракеты, ярко озаряя всю окрестность. Однако в эту ночь немцы почему-то не торопились подвешивать к небу свои светильники.

— Не понимаю, — громко прошептал скорее самому себе, чем кому-либо из своих подчиненных лейтенант Корчмит, и разведчики, затаив дыхание, прислушались, ожидая, что еще скажет их командир, что он не понимает и почему?

Лейтенант знал, что подчиненные обязательно хотят услышать, в чем секрет его сомнения. Он слышал их напряженное дыхание сзади, сбоку. И по дыханию он мог различать разведчиков. Рядом стоял сержант Тихон Носов. И не поворачивая головы, лейтенант вновь негромко заговорил:

— Точнее, я понимаю, почему немцы так редко нынче выстреливают ракеты… Не хотят светить на свои позиции… Их солдаты, наверно, уже на минных полях действуют… А почему? А потому, что они в настоящий момент, наверняка, занимаются разминированием проходов для людей и техники, прежде всего, для танков…

— Саперы? — догадался Тихон.

— Правильно, сержант!.. Но что из этого по логике следует? — спросил Корчмит.

— По логике, товарищ лейтенант, — наступление, — Тихон даже испугался этой своей смелой мысли, подобное могли определить только где-нибудь в штабе, какой-нибудь генерал или сам Жуков, который, как говорили между собой солдаты, находится здесь же, на Курской дуге.

— Ты далеко пойдешь, Носов… Молодец! — похвалил его лейтенант, но тут же резонно добавил: — Только нам догадки, пусть и верной, мало… Точнее, мы только определили намерение противника, но что мы положим на стол штабистам? Свои умозаключения? Им этого мало, им подай что-нибудь более существенное: выяснить положение на месте и привести языка, к примеру… Так что, сержант Носов, вы имеете опыт путешествия, — усмехнулся Корчмит, — по минным полям… Вам и карты в руки!.. Продвиньтесь вперед, понаблюдайте, одного не так скоро обнаружат, и вообще могут даже не заметить…

— Есть, — шепотом ответил Тихон. — Одному мне будет даже спокойнее. — И он вспомнил Сущика и его самовольные действия, приведшие к гибели.

— Ну, тогда, — Корчмит почти коснулся губами уха Тихона и шепнул, чтобы не слышали другие разведчики, — с Богом…

Командир не ошибся: действительно, в поле, тоже стараясь не шуметь, копошились немецкие солдаты. «Так и есть, — мелькнуло в голове Тихона, — мины убирают, проходы делают…» И он уже собрался возвращаться назад, как вдруг услышал почти рядом шорох и глубокое дыхание человека. Тот тоже почувствовал присутствие Тихона, но подумал, что это свой сапер.

— Ду вен? — шепотом спросил немец, пытаясь в темноте разглядеть того, на кого наткнулся.

— Дер… зайне, — с трудом вспоминая немецкий язык, ответил Тихон; мысль его работала лихорадочно, прокручивая разные варианты дальнейших действий. Видимо, память выхватила из школьного словаря знакомое слово о помощи, и Тихон не совсем уверенно попросил помочь ему: — Хальфен…

Немец вплотную приблизился к нему. Тихон ударил чужака рукояткой финки по голове, тот глухо охнул и уронил голову вниз лицом. Тихон быстро скрутил ему руки за спиной, связал припасенной для языка веревкой, кляпом, который также имел в кармане по обычаю разведчиков, также закрыл немцу рот и, пыхтя и обливаясь потом, потащил плененного к своим окопам.

— Людвиг, ду во? — спросил кто-то из немецких саперов.

— Людвиг, швайн, ду во? — сердито повторил другой, обзывая товарища свиньей.

Но поскольку солдат не отзывался, саперы заволновались.

— Людвиг абгрунд! — слово «пропал» быстро насторожило всех.

— Алярм! — тревога быстро докатилась до передовой линии.

В небе вспыхнули и повисли над нейтральной полосой ракеты. С той и другой стороны застрочили пулеметы, автоматы, послышались частые одиночные выстрелы, затявкали минометы. И впервые в жизни Тихон позавидовал кроту: как бы пригодилось теперь умение этого мелкого грызуна пробуравливать почву и делать лабиринты под землей! Немцы, сначала предполагая, а после окончательно убедившись, что их сапера выкрали русские разведчики, старались прицельным огнем уничтожить все, что могло двигаться между двумя передовыми линиями, понимая, какова цена захваченного сапера. Тихон уже окончательно выбился из сил, но, на его счастье, к нему подоспели другие разведчики, подхватили немца и, помогая самому сержанту, быстро достигли извилистой оборонительной линии и свалились на дно окопа.

— Как ты сумел?! — удивился Корчмит, стряхивая с головы Тихона крошки земли, осыпавшиеся со стены окопа.

— Совсем случайно, товарищ лейтенант. Он сам наткнулся на меня… И что мне оставалось делать? Выбора не было…

— Молодец, молодец, Носов! — торжествовал Корчмит. — Это же сапер, и сведений у него не меньше, чем у какого-нибудь генерала Манштейна, — увеличивая в сотни раз значимость поступка Тихона, радовался лейтенант: другая операция по взятию языка в эту ночь отменялась.

Сапера отправили в штаб, где он сообщил, что всем солдатам выдали сухие пайки на несколько дней, по шестьдесят пачек папирос и фляги наполнили шнапсом. Он же с товарищами по команде готовили проходы на минном поле для танков. Кроме того, рассказал пленный, в окопы во множестве привезли небольшие и легкие лестницы, чтобы солдаты могли быстро выскакивать из окопов. Из признания сапера, стало ясно, что по приказу Гитлера наступление немецких войск, по крайней мере, на южном фасе Курской дуги начнется этой ночью, пятого июля, в три часа.

— Клюге… Манштейн… Модель… «тигр», «пантера»… Их зольдатен… — дрожа за свою жизнь, пленный часто и сбивчиво повторял и повторял имена, которые для штабных работников давно не были тайной. Однако самым важным моментом было то, что еще раз из этого источника подтвердились сведения о крупном наступлении немецких войск именно этой летней ночью.

— В штабе пообещали представить нас к наградам, — сказав это, лейтенант Корчмит задумался. — Для меня лично, — посмотрел он на разведчиков, — самой большой наградой было бы хутчэй убачыць маю родную Беларусь, якая пакуль мне толькі ў сне бачыцца, а дзеля яе вызвалення трэба гнаць фашыстаў без аглядкі да самай дзяржаўнай мяжы, — мешая русские и белорусские слова, горячо говорил он, и лицо его преображалось, в глазах вспыхивали огоньки решимости и отваги.

— Выходит, ваш путь, товарищ лейтенант, от Белоруссии до Волги и обратно? — осведомился Тихон, стараясь поддержать тон своего командира.

— Да нет, я на фронт пошел с Урала, — объяснил Корчмит, — а на Урал попал по призыву комсомола… Если немцы зашевелятся в три часа, — вдруг прервал лейтенант свою автобиографию, — то до этого момента осталось совсем немного времени — минут сорок пять…

— Спать не придется, товарищ лейтенант, — зевнул Тихон и прислонился спиной к стене блиндажа, намереваясь хоть на полчаса прикорнуть.

Он смежил веки и, казалось, заснул. Во сне Тихон услышал невероятный грохот артиллерийской канонады, которая буквально сотрясала небо и землю. Предупреждая начало немецкого наступления, намеченного гитлеровским командованием на два часа тридцать минут, ровно за десять минут до этого по решению Жукова и Рокоссовского загремела мощная артиллерийская контратака. Земля гудела далеко от северного и южного фасов Курской дуги. Орудийные залпы, словно огненные смерчи, обрушивались на позиции фашистов. Так продолжалось тридцать минут, а затем наступила необычная пауза, будто после внезапного грома. Разведчики вышли из укрытия в ожидании дальнейшего развития событий. Раннюю утреннюю тишину в половине пятого взорвала артиллерийская пальба уже со стороны немецких позиций. В небе появились стаи немецких бомбардировщиков, сбрасывая сотни бомб на вторую полосу обороны советских войск, где находилось и разведподразделение лейтенанта Корчмита.

— В укрытие! — скомандовал лейтенант.

Разведчики бросились в блиндажи, некоторые спрыгнули в окопы. И лишь Тихон, держа в руках подробную топографическую карту, которую он попросил у лейтенанта, остался на бережке узкого и мелкого ручья, по-прежнему тихо журчащего и весело игравшего солнечными бликами. Именно на этой карте он, наконец, увидел, что ручеек и является истоком Тихоструйки. Увлеченный этим открытием, Тихон забыл о пикирующих «юнкерсах», о взрывах бомб, что так не вязалось с безмятежным, мирным, успокоительным журчанием воды. Это завораживающе действовало на сержанта.

— Носов, в укрытие! — услышал Тихон голос лейтенанта и, свернув карту вчетверо, уже собрался было бежать к блиндажу, но остановился, пораженный необычным нарастающим, ноющим гулом. ««Чемоданы» сбрасывают», — подумал он, не раз слышавший рассказы очевидцев, попадавших под немецкую бомбежку. С самолетов сбрасывались ящики, заполненные снарядами. Взрыв такого «чемодана» уничтожал все живое на большом расстоянии. Тихон поднял голову, с любопытством посмотрел вверх.

— Ложись! — опять отчаянно закричал лейтенант Корчмит и, не вытерпев, выскочил из укрытия, подбежал к Тихону, с силой дернул его за рукав. Они уже оба падали, когда почти рядом с грохотом упал большой ящик и взорвался… Лейтенант и сержант не успели упасть на землю, как сотни крупных и мелких осколков поразили их тела. Смерть наступила мгновенно. Тихон упал головой в замутненную воду теперь уже не безымянного для него ручья. И его горячая кровь окрасила мелкую зыбь той речки, на которой прошло его детство и отрочество. И она, его кровь, скорбным посланием устремилась в его родные края.


VIII


Виктор внимательно всматривался в прицел пушки. Впереди замерло в грозном молчании минное поле, разделяющее окопы советских войск от немецких. «Они тоже высматривают нас, не я же один такой умный», — с усмешкой подумал Званцов, не высовывая наружу головы. И не напрасно; на той стороне не дремали снайперы. Поэтому укрепляли укрытия для батареи, траншеи, ходы между ними, наблюдательные и разведывательные пункты возводили в ночное время.

Батарея лейтенанта Герасимова теперь являлась боевой единицей 38-й армии и располагалась на главной линии обороны южного фаса Курской дуги. Севернее в бинокль был виден населенный пункт Коренево, южнее, в районе Белгорода, сосредоточивались основные силы Воронежского фронта. Личный состав орудийного расчета сержанта Осташенкова, за исключением погибшего Коржикова, оставался тот же. Только обязанности наводчика были переданы Званцову; молодой, смышленый, крепкие нервы, глаз зоркий. Командир орудия любил его как сына. Да и лейтенант Герасимов давно присматривался к нему. А сегодня утром вел с ним загадочную беседу, хотя никакой загадки в этой ситуации не существовало. Осмотрев, как замаскирована пушка, лейтенант сказал;

— Званцов, в случае чего… Ну, сам понимаешь… Война — все может быть… Я с командиром полка обсуждал… Тогда принимай команду на себя…

— О чем вы, товарищ лейтенант, — смутился Виктор, поправляя каску на голове. — Я, что ли, лучший из всех?… Да и кто знает, кому, что и когда судьба припасла…

— Сильная огненная метель будет, Виктор, вот о чем я говорю, — мягко, по-дружески сказал командир, выглядывая из-за бруствера: над полем мирно пролетали вороны, кричали галки.

— А-а, — кивнул головой Званцов и в тон лейтенанту тоже по-приятельски ответил: — Так она, эта метель, на всех обрушится одинаково, Андрей Алексеевич… И неизвестно, кто…

— Да это ясно, — прервал Виктора лейтенант и попытался объяснить; — Ты в нашей батарее единственный со средним образованием… В наших делах, вижу, разбираешься хорошо… Многие только в игральных картах знают толк… Ну, словом, ты понял?

— Немножко — да, — улыбнулся Званцов, хотя ему не очень нравился такой разговор перед боем, лейтенант будто пророчил свою гибель и заранее подыскивал себе смену.

После ухода командира он долго не мог отделаться от этой мысли и завидовал Чугункову, который, свернувшись калачиком, спал у ящиков со снарядами, подослав под бок шинель, а под голову вещмешок. Осташенков и Макухин, пригибаясь в траншее, с котелками в руках пошли искать старшину, который должен был где-то в окопах ожидать их с завтраком. В это время Званцов услышал голоса у соседнего орудия. «Опять, наверно, проверяющие, — подумал он с досадой, — сколько можно!»

Многочисленные группы офицеров штабов армии, дивизии, полка в эти дни постоянно находились на передовой — проверяли, советовали, приказывали, делали нагоняй. Нередко даже командующие армиями приходили в окопы, а для представителей политуправлений и политотделов задушевные беседы с солдатами были насущным хлебом. Поэтому Виктор нисколько не удивился, когда к нему подошли подполковник, майор и младший лейтенант. Виктор, по привычке щелкнув каблуками и взяв руку под козырек, как и полагалось по уставу, застыл в напряжении. Подполковник и майор, казалось, с любопытством разглядывали его, а младший лейтенант в это время подошел к пушке, даже в прицел заглянул. «Проверяет», — подумал Виктор. Пришедшие молча осмотрели огневую точку, кивали головами, видимо, одобряя действия расчета.

— Правильно, — заметил подполковник, обращаясь почему-то к майору, — орудие задействовано грамотно… И вообще, извилистое очертание переднего края очень удобное, батарея может успешно вести прицельный огонь по противнику… Создан хороший огневой мешок!..

— Так точно, товарищ подполковник, — кивал головой майор, и каска его постоянно сбивалась набок.

Группа проверяющих уходила довольная. «Наконец-то!» — легко вздохнул Виктор. И лишь когда офицеры стали уходить, он обратил внимание на младшего лейтенанта; слишком уж знакомое лицо?

— Оська? — вдруг с долей радости, но больше с удивлением крикнул Виктор. — Оська!.. Осип Огрызков!..

Младший лейтенант вздрогнул, остановился и, словно впервые увидел Виктора, тоже воскликнул:

— Званцов Виктор!.. Ну, и чудеса!. Какая встреча!

Они сделали шаги друг другу навстречу, подали руки, но не обнялись.

— Как ты? — не зная, с чего начать разговор, спросил Виктор.

— А ты? — смешался Оська, он тоже не знал, о чем говорить.

— Да вот, воюю, сижу в окопах…

— И я… только в штабе…

— Давно на фронте? — Виктор с завистью в душе взглянул на погоны Оськи — уже младший лейтенант!

— Да как освободили нас от немцев…

Подполковник и майор остановились и с нескрываемым любопытством наблюдали за неожиданной встречей молодых людей, о чем-то тихо переговариваясь.

— И уже младший!..

— Буду и старшим, — улыбнулся Оська. — Нас сразу готовить стали… Кстати, все наши одноклассники — офицеры, только ты вот… сержант…

— И то недавно, — в вдруг лицо Виктора стало серьезным. — Как там у нас?

— Ничего, все живы-здоровы, оккупацию перенесли нормально…

— Так твой же отец… — вспомнил Званцов.

— Ну, кому-то же надо было выполнять задание… подполья, — нехотя сказал Оська.

Голоса разбудили Чугункова. он открыл глаза, но, увидев офицеров, вновь быстро сомкнул веки, притворился крепко спящим: а то еще надо вскакивать, отдавать честь, да и спросить могут что-нибудь такое!.. И он даже всхрапнул для пущей важности.

— Говоришь, все живы, — не унимался Виктор, вспоминая происходившее в Нагорном до того, как ему пришлось покинуть родное село. — А Захар Денисович Тишков… Что с ним?… За укрывательство летчика его что — пощадили?

— А ты с домом переписываешься? — настороженно спросил Оська.

— Да когда! — развел руками Званцов. — Конечно, стыдно ссылаться на войну… Вообще, собираюсь написать большое письмо…

— К сожалению, Витя, — грустно сказал Оська, Тишкова повесить хотели, поджог скирдов ему приписали, но отец мой отстоял… Не повесили, но куда-то забрали, говорили, что жив он … Может, немцы учли, что он был политзеком … Честное слово, не знаю… А летчику ты отомстил за своего родственника… Антона Званцова? И правильно сделал… Двоюродный брат — родня близкая!..

— Да ты что мелешь, Оська, черт!

— Почему мелю, об этом в Нагорном все знают… Даже компетентные органы интересовались… Как же!..

— Нет, погоди, погоди, — замотал головой Виктор, — Ты ответь мне, Оська… Ведь это же ты летчика выдал! Ты!

— Не городи ерунду, Виктор, летчика Привалова обнаружил и выдал твой двоюродный братец Антон Званцов, а меня, как и тебя, кстати, заставил вести арестованного… Вспомни! — Оська забеспокоился, глаза его забегали по сторонам.

— И все-таки, — стоял на своем Виктор.

— Младший лейтенант, — вдруг прервал разговор односельчан подполковник. — Как-нибудь встретитесь еще, потом и поговорите… Пора!

— Извини, — облегченно вздохнул Оська, сделав скорбное лицо, и кивнул в сторону старших офицеров. — Приказывают! — Он пошел было, но вдруг остановился. — Вот чудо! Моя жена чувствовала, что мы встретимся, и просила передать тебе привет…

— Какая жена? Кто? — в сердце у Виктора защемило: не зря Оська вспомнил о жене.

— Кто, кто, — усмехнулся Оська. — Разве это не ясно… Екатерина Гриханова… Катя! Ты еще помнишь ее? Ну, большеглазая!

— Так вы… — растерянно произнес Виктор.

— Да, да, мы поженились…

И Оська, злорадно ухмыльнувшись, почти побежал за старшими офицерами. Расстроенный и глубоко оскорбленный, Виктор стоял как вкопанный, не зная, что делать дальше. От напряжения он даже вспотел. Снял каску, сел в окопе, прислонившись спиной к осыпающейся мелкими крошками земли стене, которые попадали ему за воротник, катились по спине. Потеря Екатерины, ставшей женой Оськи Огрызкова, буквально потрясла его, но еще страшнее для него было то. что в Нагорном уверены в его предательстве — уничтожении советского летчика, якобы в отместку за убийство летчиком его двоюродного брата полицая Антона Званцова. Что делать? Написать письмо и в нем все подробно объяснить? Но поверят ли бумаге? Подумают: написать можно, что угодно, бумага все стерпит! Только сам лично он смог бы доказать свою невиновность, но с передовой не уйдешь, даже думать об этом — дезертирство! Его горькие мысли прервал вынырнувший из-за угла окопа Макухин.

— Званцов, доставай из голенища ложку, — потряс он котелками. — Я жратву принес! — сам он уже успел поесть, довольное лицо его лоснилось. губы изображали нечто вроде улыбки. — Вкуснятина!.. Расщедрились перед боем!.. И по 100 граммов обещали потом…

Спасибо. Кирюха. — оторвавшись от мрачных мыслей, Виктор поднялся на ноги, отряхивая с гимнастерки мелкие крошки чернозема.

— Какой я тебе Кирюха? А? — с обидой сказал Макухин. — Я, кстати, Кирилл Сафронович… Но разрешаю без Сафроновича величать меня… Просто, рядовой Макухин!.. Гениальное всегда просто!.. А если на то пошло, то еще проще — солдат! — нотки грусти прозвучали в его голосе. — Ни тебе имени, ни тебе отчества, ни фамилии — солдат!.. Во Франции — это могила неизвестного солдата… А кто он, этот неизвестный? Молодой, старый, красивый, безобразный, женатый, холостой, умный или так себе… Безвестная могила, поросшая лебедой…

— Ну, ты накаркаешь, Макуха! — широко зевая, встал с шинели Чугунков. — Перед боем гундосить черт знает о чем!.. Где мои котелки?… Что там на сегодня?

— Борщ да каша — в них непобедимость наша, — веселее сказал Макухин, раздавая котелки… — Павел Александрович хлеб несет…

Через минуту, пригибаясь, чтобы не высунуть нечаянно голову из окопа, пришел Осташенков, раздал куски хлеба.

— Чтоб вы знали, в штабе предупредили: вот-вот фрицы полезут, — повернул он голову в сторону нейтральной заминированной полосы. — Разведка доносит: может даже этой ночью сабантуй начнется, — никогда раньше он не был столь задумчив, папироса тлела в его пальцах, мелкий пепел осыпался на землю. — Чугунков, смотри, снаряды подавай без промедления, не успеем мы выстрелить, успеют они, чтоб ты знал… Макухин, ты помогай тоже и будь готов в любую минуту вести машину, неизвестно в какую сторону придется двигаться — вперед или назад… Я, чтоб вы знали, предпочитаю только вперед…

— Угу, — с полным ртом буркнул Чугунков.

— Мне тоже задняя скорость не нравится, — вставил Макухин. — Сколько можно драпать!

Вечером с личным составом расчета беседовали лейтенант Герасимов и парторг сержант Елагин. Речь шла о предстоящем сражении. 38-я стрелковая армия, куда входил и полк Выходцева, была сосредоточена не в центре обороны, который представляли северный и южный фасы Курской дуги, а севернее Белгорода. Перед ней не стояли крупные немецкие соединения. И тем не менее, всем было ясно, что фашисты не оставят в покое и этот участок линии фронта. Здесь была опасность окружения в случае прорыва немцев у Белгорода и Орла.


— У нас поэтому нет выбора, как только стоять, — сказал парторг. — А если придется… головы сложить… Мертвые сраму не имут, говорили наши предки…

В конце беседы Виктор вынул из нагрудного кармана насквозь пропитанной пылью гимнастерки смятый листок бумаги и подал его Елагину.

— А заявление, Иван Федосеевич, я напишу теперь же, если вы не будете против, — смущаясь и краснея сказал Виктор. — А это, — кивнул он на листок, — капитан Константин Сергеевич Забродин, когда еще был живой, писал…

— Да, я помню капитана, — утвердительно сказал Елагин, — инструктор политотдела дивизии… Прекрасный человек!.. Долго же ты, Званцов, держал в кармане его рекомендацию…

— Надо же было разобраться в самом себе, Иван Федосеевич, ведь не в колхоз прошусь, хотя и там нужно доверие!.. А в партию, тем более… Я так понимаю…

— Правильно понимаешь, Виктор Афанасьевич… Сегодня вступление в партию особенно актуально… В бой пойдешь с билетом у сердца…

И уже поздним вечером 4 июля 1943 года, за несколько часов до грандиозного сражения, партийная организация батареи лейтенанта Герасимова приняла в свои ряды сержанта Званцова. Прежде чем вернуться в свой расчет, Виктор обратился к Герасимову.

— Товарищ лейтенант, у меня к вам просьба…

— Пожалуйста, пожалуйста… Чем могу помочь?

— Если можно, узнайте в штабе полка, скорее даже в штабе дивизии или вообще армии, числится ли там в какой-либо должности младший лейтенант Огрызков Осип Свиридович?

— А в чем дело?

— Это мой односельчанин, в одной школе, даже в одном классе учились… Я встретил его сегодня в окопах у своего расчета… С ним были еще подполковник и майор…

— Наверно, проверяли, как мы окопались, — по лицу лейтенанта было видно, что он тоже вдоволь «наелся» этих проверок и разговор о них ему неинтересен. — Штабисты теперь каждый день в окопах… Это их работа! Так что, — развел он руками.

— Я это понимаю, товарищ лейтенант, но меня гложет червь сомнения. … На душе неспокойно… Я ведь хорошо знаю Оську… Оська и уже младший лейтенант! Да еще штабной работник!.. Я в это почему-то не верю… Сын старосты в нашем селе, немецкого лизоблюда и вдруг… Может, я ошибаюсь, может, отец его действительно пошел в старосты по заданию нашего подполья, только это, мне кажется, вранье Оськи, уточнить бы… Ведь это он советского летчика немцам выдал! Он!

— Подполковник, майор, младший лейтенант в наших окопах, — задумался Герасимов, — не могут быть чужими….Чем же тогда занимается наша контрразведка? Мух ловит? Хорошо, я постараюсь развеять твои сомнения, сержант, — дружески похлопал Герасимов по плечу Виктоpa, — или… Завтра же! — вынул он из полевой сумки блокнот. — Так как его, твоего односельчанина?

— Огрызков Осип Свиридович… Младший лейтенант…

— Все, он у нас на крючке, — лейтенант положил блокнот в сумку и хлопнул по ней ладонью. — А теперь быстрее к орудию, у меня на душе кошки скребут… Не нравится мне эта тишина… Как перед сильной грозой!..

Ночь выдалась теплая, тихая и короткая, какие бывают обычно в июле. Дождей этим летом выпало мало. Поле дышало еле уловимым легким ветерком и степным разнотравьем. Среди запахов преобладал вкусный запах зреющих хлебов. Где-то недалеко наливались соком колосья ржи. Это было так знакомо Виктору, так кружило его голову, будто он находился не на взрывоопасной передовой линии, а за околицей своего родного Нагорного. Не хватало только лепета перепелок.

Но вот из дальней деревеньки прокричали последнюю побудку петухи, чудом спасшиеся от военных котлов как немецких, так и советских, с той лишь разницей, что немцы просто грабили население, а наших солдат люди старались накормить сами. Вечерняя заря передала свои полномочия утренней. Восток неба быстро светлел. Из-за горизонта брызнули первые лучи солнца, серебристо зазвенел жаворонок, вдоль пролеска во ржи васильки со сверкающими капельками росы пили лазурь и, казалось, становились еще голубее. И так захотелось Виктору взбежать на старенькое крылечко родного дома, настежь распахнуть дверь, откуда ударит в ноздри и защекочет в них запах вкусных, тонких, политых сверху маслом и посыпанных сахарком снизу поджаристых, румяных блинцов, которые мать, Анисья Никоновна, так ловко умела скидывать со сковородки на разостланную на лавке, недалеко от русской печки, расшитую петушками и крестиками утирку. И горка блинцов росла и росла… «Опять я о еде, — подумал Виктор, теперь никогда не бывавший вдоволь сытым. — Да, у солдата главная мысль о еде, да еще поспать…»

Он уронил голову на грудь и по привычке задремал. За время пребывания в армии Виктор научился даже на ходу засыпать: идет в ногу со всем строем, воспринимает все команды и спит. Особенно одолевал сон под утро. Однако на этот раз крепко поспать ему не удалось. Без единой тучки на ясном, голубом небе с веером расходящихся солнечных лучей вдруг произошло невероятное — загремел гром. Молнии не кромсали затуманенную даль, а гром гремел. Загудела, затряслась земля, застонал воздух. Птицы в испуге шарахнулись в разные стороны. У жаворонка перехватило горло, и он перестал звенеть. Фасы Курской дуги потонули в огне и дыме артиллерийских залпов.

— К орудию! — крикнул вдруг охрипшим голосом, освободившись от утренней дремоты, Осташенков.

Тревожное ожидание охватило всех находящихся в окопах. Для Виктора весь мир, вся суть события сосредоточились в узком прицеле. Смотрел он в него так долго и так зорко, что ему стали казаться впереди, на минном поле шеренги немецких автоматчиков. Званцов встряхнул головой, осыпал с ресниц призрачные видения: вместо людей еле заметно покачивались редкие, низкие кустики.

Артиллерийская канонада прекратилась внезапно, как и началась. Наступила необычайная тишина. Даже ветерок, потянувший было утреннюю свежесть, затих удивленный на круглом бруствере орудийного гнезда. Томительным минутам тревожного ожидания, казалось, не было конца. И вдруг черные точки, словно рой, появились на небосклоне. Гул их нарастал, и они, приближаясь, поднимались в синеве все выше и выше. В бинокль Осташенков увидел кресты на крыльях самолетов. Считать количество бомбардировщиков он не стал — на это ушло бы много времени. Ударили густой дробью крупнокалиберные пулеметы зенитчиков, наперебой затараторили 37-миллиметровые зенитки, шумно вздыхая, заухали тяжелые, восьмидесяти- и стомиллиметровые. Небо было изодрано в клочья от взрывов снарядов. Многие «Юнкерсы», так и не долетев до передовой линии и оставив за собой длинный черный шлейф дыма, падали вниз, на минное поле и было непонятно, что взрывалось — самолет или мина, на которую он свалился.

И только после налета вражеской авиации Виктор ясно увидел впереди не призрачные, а настоящие цепи немецкой пехоты, следовавшей за танками и бронетранспортерами. Уже издали он приметил знакомые контуры Т-III и Т-IV. С танками этих марок он был давно на «ты», не с одного из них с лязгом соскакивали разорванные его метким попаданием гусеницы. И тогда танк становился отличной мишенью, если он еще подавал признаки жизни и огрызался то с помощью пушки, то пулемета.

— А где же их страшилки — Т-V — «пантера» и Т-VI — «тигр», — громко, ни к кому не обращаясь, спросил Виктор, — даже хваленого «фердинанда» не вижу, — он точно не знал, но догадывался, что тяжелые, новейшие танки немцы бросили на прорыв обороны советских войск на главном направлении — у Белгорода и Орла.

Волею обстоятельств батарея лейтенанта Герасимова первой вступила в бой, уничтожая живую силу и технику врага. «Во всяком сражении, в любом бою кто-то всегда должен быть первым, — подумал Виктор, вспоминая истории Отечества, — как на Куликово поле с благословения на ратный подвиг игумена Земли Русской Сергия Радонежского первым выехал богатырь Пересвет, чтобы первым сразиться с Чалубеем, первым начать счет павшим и победившим в том грандиозном сражении… И оно, это поле, совсем недалеко отсюда…»

Перед линией обороны горели танки, бронетранспортеры, падали люди. Слышались стоны и в окопах. Макухин, низко пригибаясь, тащил ящик со снарядами. Часто слышался повелительный голос Осташенкова:

«Огонь!»

И Виктор, не отрываясь от прицела, делал выстрел и тут же броню ближайшего танка обрызгивало яркое пламя. В самый разгар боя прибежал с наблюдательного пункта солдат и как-то испуганно сообщил, что командир батареи ранен и вызывает к себе сержанта Званцова.

— Это вы Званцов? — обратился солдат к Осташенкову.

— Да нет, — не оборачиваясь к солдату, ответил Осташенков, а Виктору крикнул приказным тоном: — Беги! — и сам занял место наводчика. — Чугунков, заряжай! — и самому себе в этой суматохе привычно скомандовал: — Огонь, мать-перемать, чтоб вы знали!..

Лейтенанта Званцов застал на наблюдательном пункте. Перебинтованный, он лежал на носилках, рядом стояли медсестра со слезами на глазах и два санитара, которые готовились выносить командира в тыл. Здесь же с забинтованной рукой стоял сержант Елагин.

— Товарищ лейтенант, сержант Званцов, — начал было докладывать Виктор, но Елагин остановил его.

— Вижу, сержант, — тихо сказал он, — мы только вышли из укрытия, как почти рядом взорвался снаряд… Двое погибли, а нас вот ранило… Лейтенант хочет что-то сказать, — показал глазами Елагин на Герасимова, — послушай…

Виктор наклонился над лейтенантом.

— Я оказался пророком, — попытался улыбнуться Герасимов, а потом, с трудом выговаривая каждое слово, продолжал: — Они… на Обоянь… рвутся… Слышишь? — лейтенант закрыл глаза, ему было тяжело, осколки изрешетили его тело. — На Обоянь… Теперь мне… умирать не страшно… Тогда страшно было… после бомбежки… мы тогда… убегали… А теперь не страшно… они бегут… Не пускай их… в Обоянь… Принимай, при…

Раненый умолк. Медсестра заплакала. Санитары наклонились к носилкам, берясь за ручки.

— Только поскорее его в санбат, и осторожнее, ради Бога, — попросил санитаров Званцов.

— Кажись, ему теперь все равно, как понесем, — заметил один из санитаров, отпуская ручки носилок. — Лейтенант, кажись, помер…

Медсестра еще громче заревела. Елагин здоровой рукой стал гладить ее по голове.

— Крепись, дочка, — а когда Герасимова унесли с передовой, Елагин, долго и мучительно молчавший, потрясенный гибелью командира, сказал Виктору: — Выполняй приказ, Виктор Афанасьевич, принимай батарею, только где она? — прислушался он. — Ваша пушка тоже как будто замолчала. …

Не дослушав Елагина, Виктор бросился к своему расчету. Расстроенный Макухин сидел на лафете, обхватив руками голову. Чугунков с помощью лопатки открывал крышку ящика с патронами. Рядом окровавленный, неумело и наскоро перевязанный Макухиным, лежал Осташенков. Он был живой, но дышал тяжело и громко говорить не мог. Увидев Виктора, он попытался поднять голову.

— Павел Александрович! — кинулся к нему Званцов. — Как же вы!..

— Чтоб ты знал, Виктор, — прошептал Осташенков, — имя твое от победы… от Виктории… Так вот ты уж держись, не отступай…

— Павел Александрович! — Виктор готов был разрыдаться, потеря Осташенкова была для него невыносима. — Как это? — всхлипнул он, оборачиваясь к Макухину. — А?

— Танк сбоку откуда-то налетел… выстрелил, гад. …Но и Павел Александрович его укокошил… Вон он еще дымится… А я из автомата весь экипаж срезал… Сволочи!..

— Званцов, — снова позвал Осташенков, — Званцов, когда будешь на Смоленщине… А ты туда обязательно дойди… Низко… поклонись моей… родной землице… Я любил ее, чтоб ты знал…

— Павел Александрович, да вы сами…

Но это были последние слова Осташенкова. Макухин закрыл ему глаза и помог пришедшим санитарам поднять сержанта и положить на носилки. Званцов смотрел им вослед, но ничего не видел, глаза его густо затуманило слезами.

— Пушка цела? — наконец спросил он.

— Еще стреляет, — поднес снаряд и зарядил сорокапятку Макухин. — Вот же… опять лезут… Мало их тут сгорело!..

Немцы предприняли новую попытку прорвать оборону 38-й армии. Свободная от советских войск дорога на Обоянь явилась бы козырной картой для фашистов на этом участке Курской дуги. Новые ряды немецких танков двигались по изрытому снарядами и бомбами полю. Виктор оббежал по окопам расчеты батареи — ни одного целого орудия. Прибавилось только солдат с бронетанковыми винтовками, на бруствере лежали приготовленные связки гранат, кое-где Званцов видел даже бутылки с зажигательной смесью. У своего расчета он остановился.

— Чугунков, Макухин… только чтоб снаряды вовремя…

— Товарищ сержант, — услышал он дрожащий голос Чугункова. — Снаряды-то почти кончились, вот в ящике чуток…

— Давай что есть, а сам ищи снаряды!..

— Но где?

— Посмотри на других точках… Пушки там разбиты, но снаряды я видел, понял? Выполняй приказ! — повысил голос Званцов, видя нерешительность Чугункова. — Ну, давай, давай, браток, иначе они нас раздавят, с землей перемешают…

Чугунков побежал по траншее и скрылся, а Званцов приник к прицелу. На близком расстоянии прямо на него двигался Т-III, средний, широко распространенный в немецких войсках танк. Так близко не подбитый, не взятый в качестве военного трофея танк Виктор видел впервые. Ему показалось, что и экипаж следит за ним и на большой скорости пытается навалиться на расчет всей тяжестью стальной махины, превратить все в ровное место. Виктор стал лихорадочно наводить на машину ствол своей пушки. И башня танка тоже, поворачиваясь, направляла ствол на его боевую точку. Ствол черным глазом уставился на Виктора, гипнотизируя и и вызывая паралич души и сердца. «Только бы успеть, — громко кричал сам себе Званцов, — только бы успеть и не промахнуться!» Так, видимо, размышлял и экипаж танка. На поединок отводились секунды. Напряжение нарастало с катастрофической быстротой, кровь готовая была разорвать сосуды на висках. Шла борьба нервов, у кого они крепче, тот и победитель. Два выстрела прозвучали почти одновременно, но если бы можно было замедлить время, то было бы видно, что пушка Званцова ударила огненным смерчем в тупую морду танка на доли секунды раньше, танк вздрогнул, ствол на невидимые градусы отклонился от цели, но тоже пылающим плевком обменялся с сорокапяткой. Снаряд упал почти рядом с пушкой и взорвался чуть в стороне и чуть впереди нее. Виктора оглушило взрывом, осколки ударили по металлическому щитку орудия, высоко вверх взметнулась стена из земли и дыма, и все это обрушилось на пушку и Виктора, упавшего рядом с лафетом и на время потерявшего сознание.

Он не видел, как Макухин, схватив автомат, снова бил по выскакивающему из горящего танка экипажу.

— Смотри, Чугун, как я наловчился их отщелкивать, — кричал он Чугункову, спрятавшемуся в окопе… — Что с сержантом?

— Его землей завалило… Жив ли он — не знаю…

— Так откапывай, видишь, мне некогда!

Чугунков, все еще сгибаясь, подкрался к пушке, осмотрел Званцова.

— Да нет, его чуточку присыпало…

— Живой?

— Да еще не знаю же…

— Пульс есть или нет?

— Сейчас попробую, — Чугунков долго искал место, чтобы нащупать пульс, наконец, сжал руку Виктора. — Да живой он!.. Живой!..

Очередная атака немцев была отбита. Макухин, придя на помощь Чугункова сгреб слой земли с сержанта, тщательно вытер ему лицо, осмотрел пушку.

— Только колесо немного покалечило осколками, а так она цела… Молодца наша сорокапятка!.. Мы еще из нее постреляем… Но снарядов не вижу, а ну, быстро ищи!

— Ты что — командир? — огрызнулся Чугунков. — Тоже мне — раскомандовался…

— Я тебе сказал: ищи снаряды, немцы могут опять пойти в атаку, чем мы их остановим? Соплями твоими, что ли?

— Ну, хорошо, хорошо, — согласился Чугунков и побрел по траншее.

Чугункова все не было, и Макухин, потеряв терпение, сам пошел искать у подбитых пушек неиспользованные снаряды.


Виктор не знал, сколько пришлось ему находиться в состоянии контузии. Но он пришел в себя, встал, стряхнул с себя остатки земли и удивился: тишина, абсолютная тишина окружала его. И никого рядом. Недалеко перед огневой точкой совершенно бесшумно догорал немецкий Т-III. «Все-таки я его остановил», — с удовлетворением подумал он, вспоминая напряженный поединок. Он даже не слышал, когда к расчету подошли люди, скорее почувствовал их спиной. Виктор обернулся и увидел несколько генералов, полковников и других незнакомых ему военных, не успев даже сделать руку под козырек, как это полагалось встречать старших по званию. Один из них, генерал-лейтенант, с крупными чертами лица, большим лбом и пышными усами что-то серьезно говорил ему. «Наверно, рассердился, что я не доложил, кто я такой», — подумал Виктор. И только теперь он понял, что ничего не слышит: оглох в результате контузии.

— Я ничего не слышу, товарищ генерал, — улыбнулся он, тыча пальцем то в одно, то в другое ухо.

К счастью, здесь же находился секретарь партийной организации батареи сержант Елагин, который стоял рядом с незнакомым Званцову полковником. Елагин почему-то подмигивал Званцову, затем обращался к начальству и что-то рассказывал им, показывая рукой на Виктора.

— Иван Федосеевич, скажи им, что я оглох, снаряд рядом взорвался и меня контузило, — обратился Виктор к Елагину.

— Он считает, что и мы глухие! — с усмешкой в глазах сказал один из генералов, и все дружно рассмеялись, кроме генерал-лейтенанта.

Он по-прежнему внимательно разглядывал Званцова, и лицо его выражало озабоченность.

— Погибший командир нашей батареи лейтенант Герасимов перед кончиной назначил сержанта Званцова вместо себя, — объяснял между тем ситуацию сержант Елагин. — Званцов имеет среднее образование, грамотный, вчера вечером, перед боем, вступил в партию, и вообще, он хороший человек, товарищ генерал, лично несколько танков подбил…

Виктор догадывался, что Елагин говорил о нем и, ничего не слыша, глупо улыбался. Только теперь среди генералов он увидел командира дивизии Константинова Георгия Максимовича, который возглавил дивизию после гибели прежнего комдива Лиховцева. Здесь же был и командир полка Выходцев Артем Иванович.

— Командир полка, — обратился генерал-лейтенант к Выходцеву, — лейтенанта, — видя, что Выходцев смотрит на сержантские погоны Виктора, с ударением повторил: — Лейтенанта Званцова представить к боевой награде… Всю батарею отметьте… Они должны были сделать здесь невозможное, и они это сделали, — и кивнул в сторону Званцова, — лейтенанта в госпиталь…

Елагин жестами объяснил Виктору, что его собираются отправить в госпиталь, и новоиспеченный комбат категорически запротестовал:

— Товарищ генерал-лейтенант, я здоров, а это, — шлепнул он себя ладонью по левому уху, — пройдет… Как из пушки выстрелю, так и пройдет… Клин клином!.. Хочу остаться в батарее…

— Если глухота не пройдет, тогда непременно в госпиталь, — кивнул генерал-лейтенант и, наконец, улыбнулся в усы.

Лишь когда начальство ушло, Званцов узнал от Елагина, что усатый генерал-лейтенант — это командующий 38-й армией Чибисов Николай Егорович, здесь же был начальник штаба армии генерал-майор Пилипенко Андрей Павлович, а полковник, с которым он, Елагин, все время находился, это начальник политотдела армии Усов Павел Андреевич. И только теперь Виктор с досадой вспомнил об Оське и пожалел, что не спросил о нем у генералов.

— Да ты что! — написал ему на клочке бумаги парторг. — С таким вопросом к командующему армией? Подумай!

— И то верно, — согласился Виктор. — Вообще б, меня за придурка посчитали…

— Я узнаю, — опять написал Елагин, — что за Оська, объясни подробнее…

— Оська из нашего села, из Нагорного… Он — сын единоличника… Но это, конечно, не аргумент обвинять человека в предательстве… На фронте единоличников тысячи, и они мужественно защищают Родину… Но единоличники Нагорного с радостью встречали немцев, хотя не все потом стали полицаями… А вот отец Оськи был старостой, хотя Оська утверждает, что отец стал служить фашистам по заданию, но я не верю ему… Он нашего летчика Алексея Привалова выдал фашистам…

— Ладно, разберемся, — пообещал парторг. — Я к полковнику Усову обращусь…

Появился Чугунков. Он тащил ящик со снарядами.

— Что?! Бой кончился, а ты только снаряды несешь?

— Да нет, товарищ сержант, я и раньше приносил, там ящики еще есть, — кивнул он на окопы.

Званцов огляделся вокруг.

— А Макухин где?

— Не знаю, товарищ сержант, — голос у Чугункова был тихий, грустный, и сам он находился в подавленном состоянии и даже заметно под хмельком. — На поминках я немного… стопочку!.. За Павла Александровича, земля ему пухом, и за Кирюшу Макухина, царствие ему небесное…

Все это жестами и словами на бумажке Виктору объяснял Елагин.

— Постой, постой! — поднял руку и глухо, с надрывом в голосе почти крикнул Званцов. — Осташенков-да, он погиб, но Макухин? Чугунков, ты что мелешь? Спьяну?

— Никак нет, товарищ сержант, — воровато огляделся вокруг Чугунков. — Мессеры налетели, из пулеметов поливали… Макухин со второй линии обороны возвращался, он санитарам помогал Павла Александровича туда отнести, земля ему пухом… Так что нет нашего Макухина, товарищ сержант, товарища, друга дорогого… Я видел плохой сон про него, вот сон и сбылся… Будто бы…

— Какой сон? — прервал Елагин Чугункова, увидев показавшегося в окопе Макухина с ящиком патронов для орудия. — Вот он воскресший, а ты сон, сон…

— Кирюха, живой! — вскочил с пустого ящика Чугунков. — А я уж за тебя поминальную выпил…

— Не дождешься, Чугун! — на темном от загара и пыли лице Макухина хитро поблескивали глаза, — нет еще ни мессера, ни фон-вульфа, чтобы меня укокошить… Они на меня тонны взрывчатки, а я плашмя на родную землицу, она меня и спасла…

— Я рад, Кирилл Сафронович, — обнял Виктор Макухина.

— Живи и бей фашистов, — подал Макухину здоровую руку Елагин. — А меня вот зацепило… И что-то очень разболелась рука, пойду врача поищу…

Расставаясь, Елагин еще раз пообещал Званцову разобраться по поводу Оськи Огрызкова, однако обещание свое парторг не выполнил. Рана в руке оказалась весьма серьезной, произошло заражение крови. Елагина тут же положили в госпиталь и, по слухам, которые после дошли до Виктора, Иван Федосеевич скончался.


IX


— Хлопцы, нам приказано на эту дорогу ни одну тварь не пускать, — требовал от бойцов своего отделения Храпов. — Ни одну! Из мяса ли она или из стали… Особенно из стали!

Дорога была узкой, изрытой войной, как оспой. Указатель, тоже весь израненный осколками и сиротливо лежащий в кювете, свидетельствовал, что шоссе это, так значилось в военных сводках, вело в Прохоровку.

11 июля в кровопролитных боях немцы прорвали линию обороны 183-й стрелковой дивизии и развернули мощное наступление на северо-восток как раз вдоль шоссе, на которое Храпов собирался никого не пропустить. Во второй половине дня то место, где окопалось его отделение, превратилось в огненный смерч. Вокруг горели танки немецких дивизий «Райх», «Мертвая голова» и «Адольф Гитлер», дымились, уткнувшись стволом в землю, тридцатьчетверки. Один за другим гибли солдаты отделения. Двух тяжелораненых Митька сам укладывал на носилки.

— Чтоб обязательно вернулись в наше отделение, ясно? — склонился он к раненым.

А когда их увезли, Митька открыл для себя, что он остался один-одинешенек: генералом без войск.

Вот тут-то и увидел Игумнов через смотровое окно танка знакомое чумазое лицо сержанта. Митька, сняв каску, сидел на краю глубокой воронки от снаряда или бомбы. Автомат лежал на его коленях.

— Стропилин, стой! — приказал комбат, танк, лязгнув гусеницами, остановился, и над башней появился торс капитана. — Дмитрий… Храпов… Ты ли?

— Так точно, товарищ капитан, — вскочил на ноги Митька, он сразу узнал Игумнова.

— А что сидишь над этой ямой?

— Так… для подстраховки: снаряд в одно место дважды не ложится, товарищ капитан, истина, скажу вам, стопроцентная!

— Понятно, а почему один? — огляделся вокруг капитан.

— На войне случается, что и одного не остается…

— И то верно, — согласился комбат.

— А я вот цел и невредим, и в огне не горю, и в воде не тону, — не то радовался, не то сокрушался Митька и показывал Игумнову разорванный у щиколотки левый сапог. — Это же надо, где просвистела пуля, а чуть бы выше и правее — и прощай, моя звонкая гармонь!..

— Хорошо, что этим отделался, — искренне обрадовался танкист. — Живи и наслаждайся… Правда, фашисты наслаждаться пока не дают… Мой танк вот без заряжающего остался… Стропилин — водитель, да и для заряжающего он не годится, слишком медлительный, а тут быстрота нужна… Это тоже истина, которая не требует доказательств?… Что же мне с тобой делать? Одного сироту нельзя оставлять… А вот что, — подумал капитан, — поскольку ты остался главнокомандующим без армии…

— Как Наполеон после Ватерлоо…

— В таком случае, товарищ Бонапарт, давай ко мне, — махнул рукой Игумнов, и Митька с ловкостью кошки взобрался на танк, схватился за поручни, как сам еще совсем недавно учил подчиненных своего отделения. — Да нет, что сидеть наверху, так и сдуть может, пурга-то горячая, стальная… Лезь в танк!.. Заряжать пушку умеешь?

— Стропилин показывал…

— А стрелять?

— Не стрелял.

— Освоишься… наука несложная, требуется сноровка, быстрота — и все! Если ты согласен, я похлопочу перед начальством, одному делу служим, в дезертиры тебя не зачислят, а пехота, думаю, без одного сержанта, хотя и очень ценного, как-нибудь обойдется.

Митька, не раздумывая, тут же кивнул головой — согласен! Так он, правда, временно с разрешения командира стрелкового полка превратился из пехотинца в танкиста.

— Гордись! — похлопал Митьку по плечу Игумнов. — С этого момента ты полноправный боец пятой гвардейской танковой армии… Знаешь, кто наш батька?

— Генерал какой-нибудь, — ответил Храпов.

— Да не какой-нибудь, а генерал-лейтенант!.. Мне, знаешь, сколько ступенек надо пройти до этого звания? — и капитан, загибая пальцы на руке, стал считать: — Майор, подполковник, полковник, генерал-майор, генерал-лейтенант… Во — пять ступенек!.. Много, но на войне, имея здравые мозги в голове и храбрость в сердце, на них можно быстро взбежать… Так вот запомни, сержант, наш командарм генерал-лейтенант танковых войск Павел Александрович Ротмистров… А против нас командующий группой армий, сам танковый бог фашистов, правда, еще с синяком под глазом после Сталинграда, генерал-фельдмаршал Манштейн с тремя бронетанковыми дивизиями… Представь себе, одна дивизия называется «Адольф Гитлер», а другая — «Мертвая голова», вот и получается, что у фюрера мертвая голова, и мы ее оторвем, будь спокоен!.. Представь, — весело, со смехом сказал Игумнов, — этот Адольф сам позвонил мне по телефону и сообщил, что победа под Курском явится факелом для всего мира, я его, конечно, поблагодарил за столь важное сообщение и сказал: у русских есть поговорка «не хвались идя на рать, а хвались идя с…» Ну, а дальше ты знаешь, какое следует слово… Вообще, сгорит в этом факеле вся их саранча, не спасет ее никакая броня…

— Ого, саранча! — воскликнул Митька. — Сплошные «тигры», дикое зверье, да еще и их защитники — «фердинанды»!

— Не робей, воробей, собьем с них спесь, — в голосе Игумнова прозвучали спокойствие и уверенность. — Вот эта истина, которая действительно не потребует доказательств, сержант Храпов!

12 июля немецкие войска прорвали оборону в полосе 69-й армии, захватили несколько населенных пунктов, угрожая левому флангу 5-й танковой армии. Для ликвидации этой бреши была брошена танковая бригада, в которую входил батальон капитана Василия Игумнова. Главной целью, намеченной немецким командованием, стала Прохоровка, вокруг которой растились поля, в некоторых местах перерезанные балками.

— Не повезло! — Игумнов разостлал на столе карту и карандашом делал на ней кружочки…

— Почему не повезло, товарищ капитан? — поинтересовался Митька, заглядывая в карту.

— Здорово не повезло! — повторил Игумнов и далее объяснил: — Почти всю нашу бригаду направили в 69-ю армию, а нас тут оставили… Они там будут наступать… Да ты смотри сюда и читай, — ткнул капитан карандашом в карту, — видишь — Шелехово, Мелехове, вот здесь Хохлово и… Да ты читай, читай!.. Игуменка!.. Мое родное село!.. Я мог бы дома побывать. Парного молочка из крынки попить, — но, вспомнив о немилосердной жаре, добавил: — Или лучше холодненького, прямо из погреба! — на секунды Василий задумался, тень скорби набежала на его загоревшее и обветренное лицо. — Если там хоть что-то осталось…

— Товарищ капитан, все готово, — подошел к ним Стропилин, — и мотор, как часы, работает, и ствол тридцатьчетверки изнутри, как зеркало…

— Значит, мотор чихать в пути больше не будет? — сурово спросил Игумнов.

— Ни в жисть, товарищ капитан! — весело ответил Стропилин.

— Так смотри же, — предупредил комбат, — иначе будет тебе «жисть», — усмехнулся он, — сам чихать станешь!..

Игумнов обошел расположение своего батальона, поговорил почти с каждым экипажем.

— На легкий променаж не надейтесь, трудновато придется…

— Мы привыкли, товарищ капитан, — отвечали комбату танкисты.

— Не в первый раз в бой идти.

— Есть такая высотка, обозначенная цифрами 226, и там же село с чудным названием Прелестное, — рассказывал капитан. — Если немцы высотку возьмут — дорога на Прохоровку будет для них свободна…

— Я видел за тем селом артиллерию, товарищ капитан, — вспомнил Митька. — Мне говорили, что это 233-й артиллерийский полк, вряд ли немцы там прорвутся…

— Мы должны помочь артиллеристам, — закончил беседу Игумнов.

И в эти минуты у высотки 226 выросла стена из пыли и дыма.

— Танки! К бою! — прошла команда по батареям.

Командиру полка подполковнику Ревину доложили о сорока вражеских танках, стремительно двигавшихся на позиции полка…

Вспыхнул ожесточенный бой. Артиллеристы в упор расстреливали танки, но вскоре иссякли боеприпасы.

— Гранаты! — подполковник первым пополз навстречу «тигру» и подбил его, с танка сорвалась левая гусеница, башня стала дымиться.

Теперь уже в руках всех батарейцев оказались гранаты. В поле горело около двадцати бронированных машин врага, которые ценою жизни артиллеристов были остановлены всего лишь в двух километрах от Прохоровки.

Неизбежность контрудара нарастала. Назревало крупнейшее танковое сражение. По данным разведки, западнее и юго-западнее Прохоровки было сосредоточено до пятисот, в основном тяжелых «тигров». Еще столько же боевых машин имели фашисты в районе Обояни и Мелехова. Срочно была проведена рекогносцировка местности предстоящих боевых действий. Используя ее результаты, командующий 5-й танковой армией генерал-лейтенант Ротмистров объяснил командирам, присутствовавшим на оперативном совещании:

— Южнее Прохоровки ландшафт не позволит нам развернуть главные силы, маневр танковых соединений будет ограничен, поэтому, — командующий сделал паузу, вглядываясь в знакомые обветренные и почерневшие и от загара, и от пыли лица командиров, которым предстояла решающая схватка с вооруженным до зубов врагом. — Да, немцы вводят в бой новейшие тяжелые танки и самоходные орудия, большой практики уничтожения такой техники у нас нет… Но это пока!.. Научимся!.. Сосредоточимся несколько западнее и юго-западнее Прохоровки на фронте до пятнадцати километров… Основное направление — населенные пункты Лучки и Яковлево…

Наступление проводилось в два эшелона. В первом находился 2-й гвардейский танковый корпус, в который входил и танковый батальон капитана Игумнова. Батальон располагался в районе совхоза «Октябрьский».

— Вы в самом центре, — сказали комбату в штабе корпуса, — с вас все начнется, а как вы начнете, так и продолжится…


Утро 12 июля 1943 года выдалось на редкость светлым и безветренным. Небо без единого облачка, голубое и спокойное. На рассвете в большом совхозном саду заливисто щелкал и распевал соловей. Жить бы и радоваться! Но пришли чужие люди и принесли с собою смерть. И этих людей надо было во, что бы то ни стало прогнать и уничтожить.

Перед началом наступления к танку подошел солдат.

— Товарищ капитан, рядовой Муравский по вашему приказанию явился, — приложил он руку к шлему.

— Хорошо, Муравский, стрелять из пушки будешь, — сказал Игумнов, разглядывая солдата щуплого, невысокого роста.

— Есть, товарищ капитан!

— Заряжающим у тебя вот… сержант Носов… Знакомьтесь…

Оказывается, Стропилина Муравский знал, как и капитана. Только был он до этого в другом экипаже того же батальона. Танк, в котором он был стрелком, подорвался на мине, ему одному удалось спастись, вовремя выбраться из пылающей машины.

— Остальные так и остались в железном гробу, — загрустил Муравский. — Такие хорошие ребята, я с ними от самого Дона шел…

Пятнадцать минут длился артиллерийский налет, штурмовики низко над землей проносились в сторону немецких позиций, небо над которыми стало мутнеть. В восемь часов тридцать минут грозно заревели моторы тридцатьчетверок.

— Вперед! — скомандовал Игумнов батальону, и его танк первым быстро и легко помчался в сторону совхоза «Октябрьский». На широком русском поле развернулось знаменитое танковое сражение, по существу, решившее судьбу Курской битвы. Казалось, сама природа помогает советским танкистам. Яркое солнце четко вырисовывало контуры немецких танков, давая вести по ним прицельный огонь, но, главное, своими яростными лучами оно слепило глаза неприятелю. Стальные лавины танков, как огромные, ревущие стада слонов в африканской саванне, сметая все на своем пути, двинулись друг на друга.

Тяжелые танки Т-VI, то есть «тигры», и Т-V — «пантеры» медленно, но уверенно и, как показалось Игумнову, самодовольно двигались по полю, выплевывая из стволов сотни снарядов и прошивая всю окрестность пулеметными очередями. Т-34 стремительно мчались им навстречу, взметая клубы пыли сухого чернозема.

— Муравский, не стрелять в лоб, их стомиллиметровую броню не возьмешь, — командовал Игумнов, его голос слышали по радио все экипажи батальона и действовали в соответствии с его наставлениями и приказами. — Стропилин, старайся проскочить между «тиграми»… Только между!..

Атака тридцатьчетверок была настолько быстрой, что передние ряды немецких танков они миновали на удивление почти незаметно. Боевые порядки противников перемешались, стреляли друг в друга с близкого расстояния и в упор.

— Стропилин, смотри не проскочи весь строй, иначе пехотинцы из фаустпатронов нас подрежут… Разворачивайся вправо, быстро!.. Муравский, бей «тигра» в борт… Огонь!..

Раздался выстрел, заставивший вздрогнуть тридцатьчетверку. Над немецким танком взметнулось пламя, которое быстро и жадно стало облизывать всю машину.

— Один гад есть! — кричал Муравский, оборачиваясь к Митьке.

Из пылающего стального склепа стали выпрыгивать танкисты, кто отбегал в сторону, кто падал сраженный. Видел Игумнов, как в почти одинаковых черных комбинезонах люди дрались врукопашную и трудно было различить, кто из них немец, а кто русский. Митька быстро подал снаряд и снова щелкнул затвор.

— Стропилин! — услышали они голос комбата. — Делай маневр направо, видишь, второй фашист подставляет нам бок. — Муравский!.. Муравский, что медлишь? Огонь!

Снова оглушительный выстрел, и запылал второй немецкий танк. Третий Т-VI был подбит буквально в зад.

— Да, слабовато их зверье на задницу, — злорадно, с ехидным смешком крикнул Игумнов.

Поле гудело и стонало под гусеницами более тысячи танков с обеих сторон. Могло казаться, что поле вдруг зажгли сотни костров: горели и взрывались стальные машины и немецкие, и советские. Люди выскакивали из пламени и тут же сразу вступали в рукопашную. О чем могли думать оторванные от далекого Дойчланд немцы в эти критические моменты? Кроме животного страха за свою шкуру, видимо, ни о чем. У каждого русского в глубине души подспудно, без призывов и лозунгов, лекций и бесед таилось чувство величайшей ответственности и понимания, что именно здесь, в эти часы и минуты решается их судьба, сама суть их существования.

К полудню первый эшелон советских танков медленно, но уверенно стал теснить фашистов, нанося им невосполнимые потери в живой силе и технике. Немцы были выбиты с территории совхоза «Октябрьский», и командир корпуса приказал Игумнову направить батальон в сторону сел Андреевка и Васильевка. Но здесь на пути батальона встала крупная группировка противника, опять же усиленная новейшими танками. Завязалась невидимая доселе ожесточенная схватка.

Митька, сняв гимнастерку и обливаясь потом, подавал снаряд за снарядом. Хорошо, что не снял шлем с головы, хотя очень хотелось это сделать. Тридцатьчетверка внезапно вздрогнула, даже покачнулась, в смотровые окна брызнул огонь. Муравский вдруг опустил голову на грудь, обмяк, а затем повалился назад. Митька подхватил его.

— Муравский, что с тобой, очнись! Ты ранен?

Изо рта и носа солдата текли струйки крови. Он не подавал признаков жизни.

— Муравский! — кричал Игумнов. — Почему не стреляешь, черт возьми!

Митька оттащил, насколько позволяло пространство, погибшего в сторону, зарядил пушку, глянул в прицел, выстрелил.

— Молодец, Муравский! — услышал Митька голос комбата и снова потянулся за снарядом.

Но что-то опять шарпануло ниже башни. Тридцатьчетверка крутнулась и остановилась, даже двигатель перестал урчать.

— Стропилин, Стропилин! — отчаянно звал командир водителя, но тот не откликался. — Ладно, Стропилин, я сам…

Комбат перебрался на место водителя, дернул за рычаги. Двигатель вновь заработал, танк мог еще двигаться. Однако внутрь его стали проникать гарь и дым, видимо, он начал гореть. Митька нутром своим почувствовал бушующее снаружи пламя. Становилось нестерпимо жарко. Глянув в смотровое окно, он увидел перед собой, очень близко громаду черного металла. Это было немецкое самоходное орудие, тот самый… «фердинанд». САУ медленно разворачивалась, направляя ствол на пылавшую, но еще двигавшуюся тридцатьчетверку. Черная дыра ствола самоходки, словно глаз фантастического удава, оком смерти смотрел на Митьку.

— Храпов, — вдруг услышал он голос капитана. — Дмитрий, Митя…

— Я слышу, товарищ капитан…

— Знаешь, о чем я жалею?

— Нет, товарищ капитан…

— О том, что не успел я проехать по моей Игуменке и еще о том, что не смог добыть тебе новую гармошку… Ты очень хороший гармонист, Митя, классный, истина, не требующая доказательств… А теперь выбирайся из танка… Прыгай! Немедленно!

— Нет! — громче обычного прокричал Митька и покрутил головой. — Яс вами, товарищ капитан…

— Митя!..

Что-то еще хотел сказать Игумнов, но времени не осталось для разговора. Танк буквально взревел, прыжком рванулся с места и похожий на факел полетел на «фердинанда». На мгновенье Митька вспомнил мать, крестившуюся на образа в святом углу горницы и полушепотом произносящую: «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, прости мои прегрешения и сохрани моего дитятку…». «Фердинанд» на минуту замешкался. Управлявшие им, видимо, перетрусили и не успели сделать выстрел. Тридцатьчетверка с такой силой наскочила на него, что он тут же накренился на бок и тоже загорелся. А затем взрыв потряс землю…

Сражение на поле русской Славы продолжалось.


X


Сержант Савощенкова Прасковья начальству не надоедала, действовала по солдатскому принципу: на службу не напрашивайся, но и от службы не увиливай. Не требовала, как это делали другие, немедленно отправить на фронт, дескать, она все уже знает, умеет и сможет подорвать не только немецкий железнодорожный состав с живой силой и техникой, но и самого Адольфа Гитлера вместе со штабом в Берлине. И командир разведывательно-диверсионной группы капитан Артюхов ценил в ней эти терпение и скромность. Прасковья во всем была внимательна, сосредоточенна. Хорошо разбиралась в работе радиостанции, а уж как она отбивала морзянку, мог позавидовать любой опытный радист.

По призыву в армию ей пришлось расстаться со столько лет лелеянной длинной косой, сменить платье на гимнастерку и узкую юбку цвета хаки, которая подчеркивала ее стройную фигуру: тонкую, гибкую талию и средней полноты бедра. В Нагорном, особенно с начала войны, она как-то не замечала в себе этой чисто женской красоты и привлекательности. Интересно, видел ли в ней все это Тихон? Да и понимал ли он вообще что-нибудь в женской прелести? Шалопай!.. Быть бы ей теперь любимой женой, рожать детей, создавать семейное счастье, да вмешалась и в ее судьбу война…

Неизвестно, как отнесся бы теперь к ней Тихон, но коллега по группе лейтенант Чернов был явно неравнодушен и терял голову от одного ее взгляда. Нравилась она ему, бывалому разведчику и умелому подрывнику, не только, как специалист по рации, но прежде всего, как девушка. Они часто вдвоем прохаживались по большой территории, на которой располагалась их группа, болтали о том, о сем, шутили, но близких отношений между собой не касались, вроде это была запретная тема. Смелый, сорвиголова лейтенант робел, как мальчишка. Но однажды Прасковья, видя его желание сказать ей что-то, а что она догадывалась, но, стесняясь, никак не мог, сама сняла табу с его сердечной тайны.

— Мне не понятно, — насмешливо взглянула она на Чернова, — откуда взялось у такого несмелого мямли столько боевых наград!.. Ордена, медали — не перечесть!.. А тут — не мычишь, не телишься!

— А знаешь, Паша, — покраснев, как нашкодивший мальчик, признался лейтенант, — мне легче немецкий состав под откос пустить, чем сказать тебе то, о чем…

— И не говори, Петр Михайлович, — взяла она его под руку. — Дальше я буду говорить… Ты хороший парень, герой, по тебе, наверно, не одна сохнет! — он пожал плечами. — Не обижайся. …И я страдала бы по тебе…

Ему было странно слышать такое от девушки, только от прикосновения которой у него кружилась голова. В жизни лейтенанта настоящей любви не было. Нет, знакомства были, встречи, билеты в кино, танцплощадка под патефон или под оркестр местных музыкантов, все было, как у людей, но того пожара в его сердце, который внезапно вспыхнул, когда он увидел Прасковью с погонами сержанта, в наушниках, отстукивавшую тонкими изящными пальчиками азбуку Морзе, прежде он не знал, не чувствовал такой тяги ни к одной знакомой… Увлеченность и робость одновременно одолели им. Идти в разведку, пробираться в немецкий гарнизон в каком-нибудь бывшем райцентре, закапывать под рельсы мощную мину ему не составляло труда, а тут объясниться, сказать всего лишь одно-два слова — у него при этой мысли дервенел язык.

— Не переживай, Петя, — видя его смущение, дружески сказала Прасковья. — На войне можно говорить только об абстрактной любви, ну, иногда бывает и о плотской, все мы человеки, но о большой, что хранится в душе и сердце, кто же станет распыляться в словесах… Сколько вокруг несчастий!.. Нет, нет, ты не думай, что я каменная и сердце у меня, как у снежной королевы, изо льда… Я вполне нормальная девушка со всеми… природными… слабостями. …И я умею любить… Но он тоже на фронте!

— Кто!? — в упор посмотрел на Прасковью Чернов.

— Тихон! Мой Тихон, одноклассник, шалопай, но… — она глубоко вздохнула. — Он любит меня, хотя в условиях фронта лучше сказать: любил… Неизвестно, где он теперь, жив ли, нет ли… Но я о нем всегда думаю, даже вот теперь, когда мы бродим вместе…

Так они, сделав круг по проторенной дорожке колхозного сада, возвратились к зданию из красного кирпича, в котором теперь временно располагалась их группа.

— Зима нынче будет морозная, — вдруг ни с того ни с сего переменила тему разговора Прасковья. — Знаешь, почему?

— Н-нет, — ответил сбитый с толку лейтенант. — Синоптики объявили, что ли?

— Сам ты синоптик! — весело рассмеялась девушка. — Рябины нынче урожайные… Там, откуда я, они не растут, но я слышала, читала об этом… Видишь, сколько на веточках кистей?… Зимой прилетят дрозды-рябинники — то-то пир будет!.. Ты представь, как жарко горят кисти!.. Как это в стихотворении… Я его еще в школе учила…

И лишь вдали красуются, там на дне долин,

Кисти ярко-красные вянущих рябин…

Кажется, Толстой!

— Лев Николаевич?

— Нет, Алексей Константинович!.. Русская поэзия всегда действует на мое сердце, как ветерок, который лишь дунет, и она отзовется, зазвенит…

— Почему только именно русская? А французская, английская с ее Байроном?

— Да потому, что я русская, Петя! — и она вновь начала декламировать наизусть:


Весело и горестно сердцу моему,

Молча твои рученьки грею я и жму,

В очи тебе глядючи, молча слезы лью,

Не умею высказать, как тебя люблю.


— Вот тут точно, — воскликнул Чернов, — выстрел в самое яблочко!

— Это все оттуда же… Помню, я эти строчки на листочек из тетрадки в классе переписала и незаметно положила на парту перед Тихоном… О, как он покраснел, читая стихи, думал, что я сама их сочинила для него, — опять рассмеялась Прасковья.

Возвратились в группу они как раз вовремя: их обоих искали. В кабинете командира их ожидали капитан Артюхов и незнакомый майор, знаки отличия которого указывали, что он представлял органы НКВД. Оба офицера были заметно возбуждены, чувствовалось, что они только что о чем-то сильно спорили. До слуха Прасковьи и Чернова дошли последние их реплики.

— Одно дело делаем, Геннадий Андреевич, одно, — майор устало ходил из угла в угол по комнате.

— Да, но моя группа разваливается, Виталий Семенович, — в голосе Артюхова сквозило недовольство. — А я жду приказа…

— Вот и дождался, — попытался улыбнуться майор. — Не моя это воля, сами понимаете…

— Да вот они собственными персонами, — увидел капитан входящих в кабинет Прасковью и Петра. — Лучшие кадры умыкают! беспомощно развел он руками.

— Демидов, — представился майор вошедшим, — с серьезным видом заглядывая им в глаза.

Майор Демидов оказался представителем Белорусского партизанского штаба, созданного при Военном совете Западного фронта. Вопросами разведки в штабе ведал нарком внутренних дел БССР Сергей Савич Бельченко. Поэтому в его службе немало было работников органов внутренних дел. Штабом планировалась крупная операция, связанная с отправлением в немецкий тыл на территорию оккупированной Белоруссии девяти специальных диверсионно-разведывательных групп. По этой причине лейтенант Чернов, как опытный разведчик и подрывник, и сержант Савощенкова, хорошо владеющая мастерством радиосвязи, были временно командированы в эти группы.

— Надеюсь, что это так и есть — временно, — с нескрываемым раздражением говорил капитан Артюхов, провожая Прасковью, и по-отечески добавил: — Береги себя, Паша…

На новом месте Прасковье перво-наперво предложили в обязательном порядке познакомиться с парашютом. Инструктор, невысокий, щуплый, с длинноватым лицом человек, все время поправлявший большие очки на горбатом носу, положил перед сержантом сложенный парашют.

— Пока разворачивать не будем, товарищ сержант, извините, что не зову по имени, время такое, — оправдывался он и продолжал: — Парашют хорошо зарекомендовал себя в самых экстренных случаях. Раскрывается он вручную, но всегда безотказно. Снижается без раскачивания, устойчиво, со скоростью шесть-семь метров в секунду… Весит этот Пл-ЗМ всего лишь девять килограммов… Для девушки это особенно важно…

— Спасибо, — улыбнулась серьезному инструктору Прасковья. — Я уже с таким парашютом прыгала…

— Так что же вы молчите! — поправил очки на носу инструктор. — Сколько раз?

— Один, — виноватым голосом ответила она.

— Страшно было?

— Нисколечко.

— Первый раз всегда так… Второй раз будет страшнее, но вы плюньте на страх… А впрочем, я вижу, вы, сержант, не из робкого десятка… В этом деле у меня глаз натренированный… О, кого я только не инструктировал, если бы вы знали, каких пилотов, каких… Ну, словом, это к делу е относится, а то заподозрите меня в хвастовстве…

Группы были сформированы по 12–15 человек. Первую группу возглавил капитан Григорий Васильевич Пыко. Прасковье показалось, что он спортсмен: чуть выше среднего роста, с отточенной фигурой, серьезный, сосредоточенный.

— Да, в школе я занимался бегом, прыжками, — признался он Прасковье, — тогда мы все повально занимались физкультурой… Стыдно было не иметь значка ГТО… Теперь физподготовка пригодилась…

— Когда в тыл фашистов? — некстати спросила Прасковья и покраснела: то, о чем она спросила являлось военной тайной.

— Скоро, — улыбнулся Григорий Васильевич, — я готов хоть сегодня, ведь домой возвращаюсь… В тот район, где я родился, рос, учился, мне там все знакомо, до последнего голубого василька на поле… И людей тоже многих знаю, полицаев и других немецких прихвостней по нюху определю…

Прасковья так и не узнала, когда улетела группа капитана Пыко.

В следующую группу были включены она и лейтенант Чернов, а командиром, к большой радости Прасковьи, был назначен тот же майор Демидов.

— Возможно нам и не понадобятся парашюты, — сообщил он ей.

— А как?

— Приземлимся на аэродроме, — видя, что она крайне удивлена, услышав про аэродром в глубоком немецком тылу, объяснил: — Да, да, в партизанских зонах есть аэродромы, к которым фашистам путь заказан… Их тщательно охраняют народные мстители…

— А чем мы будем там заниматься? — спросила Прасковья и сконфузилась, задав, как ей показалось, бестактный вопрос: без слов ясно же, чем могут заниматься диверсионно-разведывательные группы в тылу врага, но Демидов воспринял это вполне серьезно, даже шутливо.

— Туфтой! — глянул он на нее, но потом деловито стал объяснять: — Сами понимаете, работы в тылу фашистов — непочатый край!.. Ну, во-первых, штаб партизанского движения получает массу донесений о боевых действиях на оккупированной территории, но насколько они достоверны, надо уточнить… Нет, не пойми превратно, абсолютное большинство сообщений содержат верную информацию, однако бывают и такие, как я уже сказал, туфта… Даже и теперь не перевелись любители наград и почестей, которые сочиняют легенды о своих подвигах…

— Стало быть, сведениям партизан можно доверять? — уточнила Прасковья.

— На девяноста процентов я гарантирую… Ну, десять процентов, как в любом деле, брак… За каждой мухой не угонишься с обухом, — ответил Демидов и продолжал: — Во-вторых, есть такие отряды, которые только называются партизанскими, а на деле это обычные уголовники, в-третьих, сами фашисты сколачивают лжепартизанские отряды, собирают в них преступную шушеру, которая под видом народных мстителей потрошит местное население, имеются также отряды из предателей, специально обирающих жителей деревень, а кто пытается сопротивляться — расстреливают!.. Таким образом, падает тень на все партизанское движение. Вот нам и предстоит отделять плевела от хорошего зерна! В-четвертых, группы сформированы в основном из людей, которые будут десантироваться в родные места. Их цель — взять на учет всех полицейских, старост, других прислужников гитлеровцам, словом, всех предателей! И, в-пятых, немало встретиться на нашем пути и непредвиденного: война есть война!.. Действовать будем по обстоятельствам, — Демидов многозначительно улыбнулся. — Не напрасно же мы попросили включить в группу такого специалиста, как лейтенант Чернов, на счету которого не один уничтоженный фашистский железнодорожный состав…

Группе майора Демидова не удалось опуститься на намеченный аэродром в районе озера Червоное, слишком близко подошли к месту посадки каратели. Пришлось прыгать на парашютах. Самолет Си-47 вышел в заданную точку, внизу, на большой поляне в лесу, горели шесть костров, зажженных в определенной конфигурации, как знак того, что на земле ждали именно народные мстители, а не провокаторы — бывало и такое!

— Пошел! — скомандовал Демидов, и бойцы группы один за другим стали прыгать в синий сумрак летней ночи.

Предпоследней сорвалась с порога салона Прасковья с радиостанцией в руках. Действительно, теперь ей было несколько страшновато по сравнению с первым прыжком. Последним полетел вниз сам майор. Ночь была безветренная. Парашют плавно опустил Прасковью недалеко от костров. Она мягко коснулась земли, но завалилась на бок. К ней подбежали какие-то люди, подняли ее, помогли освободиться от троп, понесли радиостанцию. Это были партизаны отряда «Непобедимый».

— У нас хороший был аэродром, — словно оправдываясь, говорил командир отряда Кусков, густо заросший, как и полагалось по представлению Прасковьи партизану, бородой. — В любое время года садились Ли-2, Си-47, другие самолеты и никогда не было аварий. Но сегодня оккупанты стянули в наш район крупные силы, совершают карательные вылазки, поэтому мы не стали рисковать. На парашютах в такой обстановке приземляться безопаснее…

Остаток ночи Прасковья досыпала в землянке. Было несколько душновато, пахло землей, бревнами, но спалось хорошо, даже без снов. Разбудил ее лейтенант Чернов.

— Майор уже собирает, — взял он за руку девушку и помог подняться. — Чайку из лесных трав попьем и уходим отсюда.

Помимо налаживания бесперебойной связи со штабом партизанского движения, Прасковья выполняла и другие задания, встречалась с необходимыми людьми, выходила на связь с подпольем. Но куда бы она ни шла, рядом с нею все время находился незнакомый партизан — коренанстый, одетый наполовину в немецкую форменную и наполовину в крестьянскую одежду, давно небритый, выстреливавший на девушку веселые взгляды молодых серых глаз из-под густых бровей. Позже она узнала, к своему удивлению, что звали его Владимиром Милым. Как-то он даже наступил своим немецким сапогом на пятку советского сапога Прасковьи.

— Ой, — споткнулась девушка, сердито оглядываясь на сопровождавшего. — Это опять ты?! — Не то спросила, не то констатировала Прасковья, насмешливо разглядывая густую бороду партизана.

— Извините, — смущенно стал оправдываться Владимир.

— Так продолжайте, — строго приказала она.

— Что продолжать?

— Извините, я кажется побеспокоил вас!.. Помните Собакевича из «Мертвых душ»? Он постоянно наступал гостям на пятки и извинятся…

— Я нечаянно, споткнулся… Тута вон старый пенек… Весь во мху, я не заметил…

— Не заметил! — передразнила Прасковья, встряхнув на плече ремень автомата, посоветовала тоном строгой учительницы. — В оба глядеть надо! — потом шагнула вперед и вдруг остановилась, оборачиваясь. — Да что ты ко мне прилип, а? Ходишь за мной как тень… Я не люблю этого! — бросила Прасковья, сверкнув, как показалось партизану, красивыми, но острыми глазами.

— Да я… я ничего, — как-то жалобно ответил Владимир и добавил тихо, будто боялся, что его услышат: — Майор твой приказал… Нам-то в лесу каждый куст друг и брат, а вы новенькие… Ну хотите я скажу майору, что я не то… Ну, что я не могу что ли?

— Ладно уж, — пожала плечами девушка, — нечего майора дразнить… Он у нас знаешь какой!.. O-о!.. Раз приказали — выполняя, товарищ Милый… Андрей, кажется?

— Владимир… Владимир Николаевич Кривичский… А не Милый вовсе… То есть Милый… Так все зовут, — Прасковья с недоумением поглядела на партизана, а тот продолжал, как бы извиняясь: — Милый это так… ребята прозвали… Сперва Сашок… Сашка Козополянский… Ага. Мы с ним в одной школе учились, сбивчиво и не совсем внятно рассказывал партизан, но его бормотанье только запутывала мысли девушки.

— Короче, — твердо сказала она, — причем тут школа с Козополянским?

— Ну, Сашка этот… Козополянский… Друг мой! Он уже в школе так дразнил меня: эй, милый! А почему, я и сам теперь не вспомню… Кажется, меня в доме так назвали… У нас ведь кличка или дразнилка так приклеится, что вовек не отдерешь… Да я и не обижался… Война развела меня с Сашком по разным дорогам… Однажды наш еще маленький партизанский отряд встретился с большой группой незнакомых вооруженных людей… Кто они такие? Попробуй разберись! Могли быть и дезертиры… Хватает в лесах и бандитов, которые выдают себя за этих… народных мстителей… Вернее, грабителей… И у нас началась было перестрелка… Я громко так выругался… Ну, послал мат в сторону незнакомцев… Те тоже матом нас как из пулемета… И вот Сашок, стервец, сразу узнал меня по голосу… Да как заорет: Володька, хрен ты этакий!.. Милый, это ты, паразит? И я это тоже я — Сашка Козополянский! Убить меня хочешь, сволочь этакая? Не стреляй, иначе я тебя сам укокошу, понял? Я тоже как закричу: Сашко, сам ты сволочь!.. Ой, что тут было! Обрадовались, обнимаемся… С того момента отряд наш вырос втрое, а меня Милым так и зовут… Я же говорю, ежели припечаталось, то навеки!

— А Сашка этот?…

— Козополянский? При подрыве моста, гады-фрицы обнаружили нас! Теперь я, когда беру на мушку немца, шепчу: за моего Сашку!.. Хоть немец тот и… не причем, зуда ему и дорога… Война! Не до разбору.

Однажды, одевшись под старуху, брела Прасковья, опираясь на палочку, по кривой улочке небольшого районного центра. Навстречу ей шла молодая женщина в голубом с розовыми цветочками по полю платье, с высокими, подложенными плечиками по еще довоенной моде и носовым платочком вытирала глаза: явно ей мешали идти слезы.

— Обидел кто? — любопытство Прасковьи взяло верх над необходимой осторожностью.

— А тебе что? Проходи, старая! — всхлипнула женщина и замедлила шаги. — Какое тебе до меня дело?

— Пока никакого, а там… видно будет, — прошамкала старуха.

— О, Господи! Да кто ты? Может, поворожить хочешь? Так все равно соврешь, без тебя знаю, что будет завтра.

— Хорошее или плохое? — Прасковья подняла голову, сдвинула край старого платка с лица, и незнакомая женщина к удивлению увидела почти свою одногодку.

— Вот привязалась! — испуганно оглянулась по сторонам женщина: на провокатора старуха не была похожа, да и зачем провокаторше рядиться в лохмотья? А так хотелось с кем-то поговорить, высказать то, что накипело на душе. — Нет, не отвечайте на мой дурацкий вопрос… Но вы ведь не напрасно в этом тряпье? Не на огород же идете видом своим воробьев да ворон отпугивать?

— Хорошо бы волку на глаза не попасться…

Они медленно зашли за угол дома, остановились. Редкие прохожие видели молодую женщину, прилично одетую, и нищую старушку о чем-то беседующих. Ничего подозрительного, обычное дело.

— Мне можешь говорить все, — доверительно прошептала Прасковья, и незнакомка, сама не понимая почему, поверила ей.

— Ладно, не могу больше молчать!.. Я работаю с детьми… Еще до войны была няней в детском доме… Зовут меня Галина Бацевич… Ой, зачем я все это говорю незнакомой, — она запнулась, прикрыв рот ладонью.

— С Прасковьей… Пашкой… Вот и познакомились… Рассказывай, Галя…

И Галина рассказала, что немцы заставили ее смотреть за детишками, которых свозили со всей округи, то ли подбирая беспризорных, то ли отбирая у родителей. Их нормально кормили, поили…

— А потом, сволочи, кровь у детишек берут, для своих раненых солдат… Так высосут бедненьких, что многие не выдерживают и умирают, — сквозь слезы закончила свой рассказ Галина.

— С ума сойти, действительно, сволочи! — возмутилась Прасковья и вдруг, даже не раздумывая, чем подвергает себя и всю группу смертельному риску, спросила: — Охрана большая?

— Да нет, шесть солдат… Да, точно шесть!.. По двое ходят вокруг дома… Но их через сутки меняют… На автомашине привозят и меняют… Иногда доктор-немец подолгу задерживается, все пишет что-то, проверяет детишек и опять пишет, пишет…

— Ты одна няня у детей?

— Одна и хочу сбежать, не могу больше выносить такого издевательства над детьми…

— Сбежать успеешь, а пока возвращайся назад и… жди…

— Кто вы и сколько ждать?

— Я же сказала, зовут меня Прасковьей… А больше… Если тебе жалко детей, иди, Галя, к ним… Иди и жди… Но вида не показывай, веди себя смирно, как и прежде… Согласна?

— А что мне остается, согласна, — глубоко вздохнула Галина.

На том они и расстались.

Прасковья пыталась оторваться от преследования незнакомца, замести следы, но тот не отставал. Оказалось, что это был переодетый под нищего все тот же Володька Милый.

— И здесь от тебя прохода нет, — недовольно сжала губы Прасковья.

— Так не мог же я оставить тебя одну, а вдруг… немцы, — оправдывался он, оглядываясь по сторонам.

— Снова майор приказал?

— Да нет… Я сам…

Девушка с благодарностью посмотрела на него и улыбнулась.


В группе рассказ Прасковьи произвел большое впечатление и негодование.

— Помните, я предупреждал: может появиться и непредвиденное, — сказал майор. — Но не провоцирует ли эта женщина, как ее… Бацевич? — усомнился он.

— Во-первых, она не знала, кто я такая, а, во-вторых, я ведь не сразу ушла из поселка, — ответила Прасковья. — Проверяла, все сходится… Нет, Галина Бацевич была со мной искренняя…

— Вампиры! Детскую кровь сосут, — лейтенант Чернов возмущался больше всех. — Только шесть охранников? Да я один их…

— Ладно, герой, один ты не справишься… Ну, уничтожишь охранников, а дальше что? Куца денешь такую ораву детей? — задумался Демидов.

Было принято решение уточнить еще раз информацию Прасковьи и в случае ее вторичного подтверждения детей освободить и попытаться отправить за линию фронта, на большую землю. В операцию по вызволению детишек, кроме некоторых членов группы Демидова, были вовлечены партизаны из отряда «Непобедимый». Было спровоцировано нападение на немецкий гарнизон. Ночной бой в поселке был коротким, даже каким-то неестественно вялым, но пули с обеих сторон все равно свистели и одна из них угодила в правое предплечье Владимира. Под шумок всех детей вывезли в лес. Вместе с детьми ушла с партизанами и Галина Бацевич.

— Я с ними, куда их, туда и меня везите, — гладила она стриженные головки перепуганных детишек. — Ребятки, я вас не оставлю, — и они гурьбой жались к ней, как к родной матери.

Помогли уйти с поля боя и раненому Кривичскому. В отряде врач сделал ему операцию, достал пулю, звякнул ею, кинув окровавленную на металлический поднос.

— У этой пули глаз змеиный, в меня метила, — досадовал Кривичский, легким движением плеча помогая врачу перевязывать рану. — Летела ночью и на тебе!.. Я ей понадобился!.. Летела и лети себе, так нет же… Скажи кому — смеяться будут…

— Скажи спасибо, что она не вошла глубоко в ткань и не задела легкое, — сочувственно кивнул врач. — Вот я ее и вышвырнул… Рана к свадьбе заживет…

— А на мне все как на собаке, мигом заживает, — превозмогая боль, пытался улыбнуться Владимир.

— Ты не шевелись, Володя, — ласково склонилась к раненому, присутствовавшая тут же Прасковья. — Всех фашистов пересчитали, всех до одного, а детишек вывезли в лес, теперь они в безопасности…

— А девушка та, девушка? — забеспокоился Владимир.

— Галя Бацевич? Она вместе с детьми…

Си-47 приземлился на широкую площадку, со всех сторон защищаемую от врагов, словно боевым ополчением, вековыми соснами. Здесь имелась длинная, до 800 метров, ровная полоса, как раз годная для разбега не только легкой, но и более солидной авиации. Самолет сел на рассвете, стоял теперь хорошо замаскированный. С восходом солнца над площадкой уже кружилась так называемая рама, немецкий двухфюзеляжный самолет-разведчик. Встревоженные переполохом в гарнизоне и потерей детей-доноров, фашисты бросили большой карательный отряд для поимки или уничтожения возмутителей спокойствия и восстановления дешевого источника свежей крови для раненых.

Экипаж Си-47 с минуты на минуту ожидал прибытия детей, которых везли по ухабистым лесным дорогам на конных повозках. Сопровождать детей майор Демидов поручил Прасковье и лейтенанту Чернову, причем Прасковье надлежало улететь вместе с детдомовцами, поскольку группа Демидова выполнила свое основное задание.

— Мы тоже возвращаемся через линию фронта, — напутствовал ее майор. — Рация нам пока не нужна, но документы, Паша, ты лично отдашь в штаб, а если сумеешь, что было бы идеально — даже самому Сергею Савичу Бельченко…

— Постараюсь, Виталий Семенович…

— Надеюсь… А ты, лейтенант, — обратился он вдруг к Чернову, — до самолета охраняй ее, как зеницу ока…

— Давным-давно, товарищ майор, я этим только и занимаюсь, — полушутливо-полусерьезно ответил лейтенант.

— Был бы я помоложе, — в тон сказал ему Демидов и тут же добавил: — Поторопитесь на аэродром, а мы поднимем гвалт с другой стороны, чтобы отвлечь от вас карателей…

Лейтенант Чернов после отлета самолета должен был присоединиться к группе, которая вместе с отрядом «Непобедимый» планировала вести бой с фашистами. Плотной цепью немцы уже прочесали ближайший от райцентра лесной массив. Они догадывались, что партизанский аэродром находится где-то в данном районе, но не знали, где точно. Поэтому и запросили авиационную разведку. Разведчик площадку обнаружил, однако аэродром ли это? В лесу подобных площадок и полян множество. Это могло быть просто и болотистое место. Догадка немцев подтверждалась тем, что перед рассветом они слышали гул самолета над лесом и установили, что ни один немецкий самолет в это время и в этом месте не пролетал: стало быть, это советский самолет! Они разделили карателей на несколько групп и направили их в разных направлениях, о чем не догадывались ни Демидов, ни в отряде Кускова, готовясь завязать бой в желаемом ими месте.

Летчик Степанов беспокойно ходил вокруг самолета, поглядывал на небо, по которому мирно плыли клочки белых облаков. «В такой облачности не спрячешься от мессера», — с тревогой подумал он, зная, какой груз ему придется вести. Легко вздохнул он, когда услышал топот коней и скрип колес. На одной из повозок сидел партизан с перебинтованным плечом и с автоматом на перевес. В нем Прасковья сразу узнала знакомого Владимира Милого, как она с внутренней улыбкой про себя называла его.

— Ты-то зачем сюда приперся? — серьезным тоном спросила она партизана. — А кто лечиться будет?

Тот широко улыбнулся, показывая два ряда еще молодых, но уже пожелтевших от лесного комфорта и такой пищи зубов. Чистить их было некогда, да и нечем, кроме смоченного водой пальца.

— Видишь ли, Паша… Прасковья-то есть… В атаку мне идти пока несподручно, а обоз и тебя охранять я еще могу… Так что не ругай, я помогу вам с детишками.

— Быстро, быстро, — в свою очередь торопил Степанов, — дорога каждая минута… Их рама уже кружилась над нами… Надеюсь, нас не заметили… Но все равно надо торопиться… Детей немедля в самолет, а повозки, — указал он возницам в сторону лесной чащи, — туда… Растайте, растворитесь, чтобы и духу вашего не осталось…

Детей переводили и переносили в салон самолета. На какую-то одну минуту Галина Бацевич засомневалась: улетать ли ей или остаться в отряде Кускова.

— Нельзя тебе оставаться, Галя, — запротестовала Прасковья. — Немцы тебя хорошо знают, поймают, не дай Бог!.. Нет, лучше об этом и не думать, и не говорить!

— Среди партизан немало женщин!..

— А как же детишки, они же привыкли к тебе… Павел Савельевич, Галина не будет лишней в самолете? — обратилась Прасковья к летчику.

— Мы можем взять двадцать человек, — ответил Степанов, — детей у нас более тридцати, но если подсчитать их вес, то из двух их одного взрослого не получится… Садись, Галина, будь доброй няней детишкам и во время полета…

Пока усаживали в самолет детей, лейтенант Чернов находился несколько в стороне, где с площадки в чащу леса, изгибаясь, убегала поросшая травой дорога. Стояла тишина, но не было спокойствия на душе разведчика, что-то тревожило его, и он прислушивался к каждому шороху, вглядывался в гущу леса. В руках у него был ручной пулемет. Лейтенанту не понравилось, что вдруг в стороне, куда уходила дорога, закричала птица. «Не иначе, как кто-то ее спугнул», — подумал он и инстинктивно лег между двумя стволами сосен, подготовив пулемет к стрельбе.

И вскоре чуткий слух разведчика уловил впереди неясный шум, как будто кто-то шел. И не один! Чернов беспокойно обернулся и посмотрел на самолет: двигатели его молчали. «Что они медлят!» — подумал он и махнул рукой: громко кричать было нельзя! Тем более, что лейтенант уже ясно слышал шаги и голоса, чужие голоса, немецкие!

— Немцы! — вполголоса все же крикнул он, поворачивая голову к самолету. — Да улетайте же!..

Каратели, пригнувшись и надвинув на глаза каски, цепью двигались между деревьев к площадке. Вот они уже близко, они уже, наверняка, видят просветы сквозь чащобу леса, поймут — аэродром! Неожиданная очередь из пулемета заставила фашистов упасть, зарыться носами в траву, спрятаться за соснами, а затем, опомнившись, открыть беспорядочный огонь. Над головой лейтенанта засвистели пули.

— Садись! — крикнул Прасковье в открытое оконце кабины Степанов. — Взлетаем!.. Быстро в самолет, сержант!

Но она застыла на месте, словно невидимая сила приковала ее тяжелыми цепями к земле. Прасковья посматривала то на самолет, то в сторону Чернова, который отбивался от наседавших фашистов. Внезапно пулемет его замолчал: убит или ранен?

— Неужели?! Чернов… Погиб? — голос Прасковьи сорвался.

— Скорее всего убили, гады, — услышала она рядом с собой голос Кривичского.

— Ты не уехал?! — удивилась девушка. — Ну, почему?

— Услышал пальбу, вернулся… Как я детишек и тебя оставлю?

— Ты ранен, Милый! Володя, Володенька…

— Ах, — отмахнулся он здоровой рукой, в которой держал автомат. — Успею уехать, успею, — крикнул он и побежал в сторону, где замолчал пулемет лейтенанта. Прасковья в растерянности застыла на месте. Степанов приостановил взлет самолета.

— Скорей же! — требовал он. — Прасковья, черт побери!..

Двигатели продолжали работать. Она подала в салон рацию, сняла с плеча тяжелую сумку с документами и, стараясь преодолеть гул двигателей, крикнула летчику:

— Павел Савельевич!.. Документы в штаб… обязательно… в штаб… Бельченко!.. Галя, передай сумку летчику…

Галина приняла сумку, дверь в салон самолета закрылась и он, гудя и вздрагивая, словно в испуге, медленно двинулся с места, набирая скорость для взлета.

Подбежав к лейтенанту, Прасковья увидела, что он лежит вниз лицом, не двигаясь.

— Товарищ лейтенант!.. Петя!.. Петенька! — трясла она его за плечи. — Ты ранен, да? Ты ранен!

Но Чернов молчал. Прасковья перевернула его на спину. По лицу лейтенанта обильно текла густая кровь: пуля попала ему в голову. А немцы, убедившись, что пулемет молчит, поднялись и побежали на гул самолета. «Дети! — набатом прозвучало это слово в сознании Прасковьи. — Немцы их заберут, взрослых расстреляют… Степанова… Павла Савельевича… А Галину повесят…»

— Да не бывать этому! — крикнула она скорее самой себе, легла к пулемету и нажала на спусковой крючок. Пулемет лихорадочно заработал, мелко подпрыгивая на земле.

— Сволочи! — разрядил первую очередь в лесную чащу Кривичский. Короткими, но четкими очередями он выбрасывал из ствола автомата острые стрелы пламени в мелькавшие между деревьями темные тени немецких солдат. Но вдруг Кривичский покачнулся, взмахнул рукой, роняя автомат на широкие узорчатые ладони папоротника, и сам завалился на спину. Бок одежды его обагрился кровью. «Погиб Милый!» — как молния озарила страшная мысль сознание Прасковьи.

Каратели вновь остановились, из-за стволов сосен и елей обрушили в сторону Прасковьи ливень свинца. Пули их автоматов, направленные в одну точку, из которой прижимал их к земле пулемет, попадали в стволы деревьев, откалывая от них смолистые щепки, которые отлетали в сторону и сыпались на Прасковью. Она уже не слышала гула самолета, но ей чудился крик перепуганных детей, плач Галины и это заставляло ее стрелять и стрелять… до тех пор, пока что-то нестерпимо горячее не пронзило ее чуть ниже левого плеча. Прасковья машинально еще пыталась нажимать на спусковой крючок, но указательный палец правой руки, ослабевший и обессиленный, не слушался, не подчинялся ее воле. А затем тьма… Она не слышала, как склонился над нею Степанов.

— Сержант, сержант, ты жива?

— Нет, Паша не дышит… А он еще живой…

— В самолет его…

Они, рискуя не только своей жизнью, но и всех, кто находился в самолете, не выдержали, поспешили на помощь Прасковье и Кривичскому. Прасковье помочь не успели, а Владимира принесли к самолету и втянули в салон, где Галина стала перевязывать ему новую рану… И самолет, надрывно гудя и вздрагивая на неровном месте, и как бы подгоняемый страхом резко оторвался от земли. На какое-то мгновение к Прасковье вернулось сознание. Она широко открыла глаза и почти на уровне земли увидела перед собой сапоги: к ней, трусливо подминая мягкий настил из прошлогодних перепревших листьев и еловых иголок, приближались немецкие солдаты. Прасковья нашла в себе силы, повернула голову назад и увидела на мгновенье уже далеко над верхушками леса черную точку, это был Си-47.

И показалось Прасковье, что она засмеялась от радости и тут же снова погрузилась в бесконечно глубокую темень. Навсегда.


XI


Долог и труден был путь батареи лейтенанта Званцова на запад. Не однажды участвовала она в боях, не раз сменяла личный состав. Расчет 45-миллиметрового орудия был наиболее уязвим для пуль и снарядов противника. Всегда рядом с наступающей пехотой, всегда на передовом рубеже.

— Я удивляюсь, как мы еще живы, — говорил Званцов Макухину и Чугункову. — Расчеты сорокопяток одного-двух боев не выдерживают, а мы как заговоренные, и пушка эта заколдованная… От других вон гнутые стволы остаются, а эта хоть бы что… Ну, держитесь, ребята, я хочу вместе с вами до Берлина дойти…

— Это было бы — да! — Макухин тряпкой вытирал стекло кабины грузовика. — Хотел бы я взглянуть на этот… Берлин!..

— А на Гитлера? — съехидничал Чугунков.

— Под перекладиной? Хотел бы…

Передовые части 69-й армии генерала Батова, куда, по известным только Генеральному штабу причинам, входила теперь батарея Званцова, вступили на смоленскую землю. Идущие строем по пыльным дорогам солдаты или те, кому посчастливилось сидеть в кузовах грузовых автомобилей, видели одинокого лейтенанта, стоящего на коленях у стайки молодых березок и, сняв каску, низко опустившего голову. И никто этому не удивлялся.

— Дошел до родных мест…

— Молодец лейтенант, живым вернулся на землю, на которой родился…

— Я тоже поклонился бы родному краю!

— Эх, когда это случится!

— Я не на колени, я упал бы всей грудью и обнял бы родную землицу руками…

Виктор выполнял волю дорогого ему человека — Павла Александровича Осташенкова.

— Я сделал, как ты просил, — прошептал Виктор, поднимаясь с колен, и добавил любимые слова сержанта: — Чтоб ты знал…

Передовые части Красной Армии уперлись в верховье Днепра и остановились. Река здесь множилась на старицы, затоны, широкие плесы и гиблые болотистые места. Там-сям виднелись островки, поросшие густым кустарником. Сам генерал Павел Иванович Батов чуть ли не на животе ползал, изучая местность. Немецкая артиллерия вела прицельный обстрел берега и даже болот, заметив хотя бы малейшее движение. Виктор в бинокль долго вглядывался в неприютную и опасную хлябь.

— Да, тут нам двигаться почти невозможно, — сказал он подкравшемуся к нему, для маскировки украшенному листьями и короткими веточками, Макухину, который являлся особенно заинтересованной стороной, ибо никому другому, а именно ему предстояло на своей трехтонке перевозить пушку. — Тут твоя машина, Кирилл Сафронович, не пройдет… Даже для легких пушек придется толстый настил класть, этак ряда в три… Будем перетаскивать орудия не с помощью лошадиных, а своих собственных сил, где в два, а где и в семь потов, — и задумчиво добавил, — только бы не смешать этот пот с кровью…

— Так не бывает, — покачал головой Макухин.

— К сожалению, — в тон ему грустно вздохнул лейтенант.

Чутьем офицера он понимал, что именно здесь с боем, по заросшему кустарником, пропахшему багном гнилому месту начнет свое наступление 69-я армия. Были, конечно, и лучшие места для переправы: и река помельче, и берега покрепче, но на таких-то местах немцы сосредоточили большие силы. За форсирование здесь Днепра пришлось бы заплатить огромную цену, которая определялась не в рублях, а в человеческих судьбах.

— А как же я с машиной, Виктор? — когда они были наедине, Макухин по-прежнему называл командира просто по имени, а в присутствии солдат строго соблюдал субординацию, обращался на «вы» и говорил: «Товарищ лейтенант!»

— А с машиной, — Званцов немного подумал, как бы взвешивая все «за» и «против», и покачал головой. — А с машиной ты переедешь после… Гать посолиднее укрепят, да и мы, оказавшись там, — кивнул он на противоположный берег, — не позволим фрицам мутить и без того мутное болото… А пушки мы и по хлипкому настилу перетащим, коли придется на плечах перенесем…

Июньский день 1944 года, безоблачный и знойный, тем, кто начинал войну от границы, напоминал 22 июня 1941 года. Однако содержание нового дня было совсем иное.

— Ну, что, ребята, потревожим царство водяного! — старался пошутить Званцов, находясь среди пехотинцев взвода, которым было вовсе не до шуток: почти каждый думал о том, что эта хлябь может стать его могилой. — Вы что так зажурились, мне пушку тащить по болоту и то я, как видите, не падаю духом… Сколько дорог мы уже прошли вместе, пойдем и дальше.

Двухчасовая артиллерийская подготовка возвестила утро 24 июня. На каждом километре фронта по двести и более орудий обрушивали на немецкие позиции сотни тонн металла и ураган огня. Саперы двинули вперед плоты и лодки, под шквальным огнем противника сооружали гати. По ним и на подручных средствах в наступление пошла пехота, вслед за которой двинулись танки и другая боевая техника. Появились заготовленные заранее волокуши для пулеметов, минометов и легкой артиллерии. Вместе с пехотой по бревенчатому настилу бойцы лейтенанта Званцова своими силами катили сорокопятки.

— Где тот водяной? — преодолевая тяжесть и страх, начали уже шутить бойцы.

— Под корягой!

— Может и он впервые попал в такой переплет, бедолага!

Выкатив на сухое место первую пушку, артиллеристы, прикрывая чумазую пехоту, сходу открывали огонь по немецким траншеям, которых Виктор впоследствии насчитал до пяти. Перед каждой траншеей стояли проволочные заграждения в один, два, а то и в три ряда, а между ними узкие пространства, утыканные замаскированными противопехотными и противотанковыми минами, что сильно затрудняло продвижение пехотинцев и техники.

Неистово ревя моторами, на помощь тем, кто уже перебрался на противоположный берег реки и теперь вел бой, разрывая плотную оборону врага, танк за танком, снабженные фашинами, бревнами и специальными треугольниками для перехода через противотанковые рвы, лезли в топь и с невероятными усилиями преодолевали ее, далеко отбрасывая гусеницами комья грязи и фонтаны воды, зажигая на концах стволов огненные факелы выстрелов. Не всем было суждено перейти этот короткий, но неимоверно трудный и опасный путь. Топь стала братской могилой для многих и многих красноармейцев.

С великим трудом и большими жертвами немцы были оттеснены от реки. И только тогда по более прочным настилам через болото двинулся автотранспорт со снарядами, другими военными грузами. Следуя за батареей, Макухин первым повел свою трехтонку. Настил был зыбким и узким и требовалось большое мастерство вождения автомобиля в этих условиях. Но это не тревожило Макухина, он крепко держал руль в руках, продвигаясь вперед сквозь частые столбы воды, дыма и грязи, встававшие и далеко, и рядом, спереди и сзади, справа и слева от настила. Из дальнобойных орудий немцы продолжали обстреливать переправу. Постоянно вились над ней самолеты с крестами на крыльях. Оставалось метров пятнадцать до берега: там суша, там батарея лейтенанта Званцова…

Макухин с ювелирной точностью вел свою автомашину до той минуты, когда впереди, совсем близко от тупого носа трехтонки поднялся черный фонтан взрыва снаряда, разорванные на куски бревна метнуло вверх, разнесло в стороны, осколки ударили по стеклу автомобиля. Макухин почувствовал жгучую боль в правом плече, руки бессильно упали с руля. Машина двигателем клюнула в брешь разорванного настила и стала быстро погружаться в мутное месиво. Теряя сознание, Макухин на мгновение почувствовал свое безысходное положение. «Виктор, Виктор, я не успеваю», — звучало у него где-то в подсознании. А потом и вовсе наступила мутная, вязкая тишина, трехтонка почти вертикально стала быстро погружаться в болото. О спасении водителя в такой ситуации не могло быть и речи, тем более, что и следом идущие автомашины стали крениться налево, направо или, как трехтонка Макухина, двигателем вниз…

О гибели своего водителя Виктор узнал, когда танки 1-го гвардейского танкового корпуса генерала Панова прошли мимо батареи, не встречая уже ожесточенного огня немецкой обороны, двинулись к населенному пункту Брожа, обходя с юга и запада бобруйский узел сопротивления.

— Я же говорил, что видел о Кирилле плохой сон, — на небритом лице Чугункова отпечаталась искренняя печаль, — а мне не верили, — ныл он, прислонившись спиной к колесу пушки.

— А если бы и поверили, то что — уберегли бы мы Кирилла Сафроновича? — взглянул на Чугункова Виктор и ему стало не по себе: от первоначального орудийного расчета они остались вдвоем. — Влас, да ты не убивайся так, война, сам понимаешь, — ему стало жалко Чугункова, — война без нашего желания определяет каждому свой срок… У меня у самого сердце разрывается! Ну, выше голову! — и голос Виктора дрогнул, Чугунков был намного старше его и почти в отцы годился. Со своей стороны, и Чугунков внутренне относился к лейтенанту, как к родному сыну, хотя и понимал — он командир, причем готов был биться об заклад: командир толковый, главное, не изувер. В иных подразделениях офицеры и зуботычинами угощают подчиненных, а потом, идя в атаку, оглядываются, как бы не влепили в спину своего же свинца.

Батарея Званцова меняла позицию, перетаскивая орудия через вражеские траншеи. Зная немецкую педантичность, Виктор не удивлялся тому, как фашисты готовились к обороне, сколько оборудовали одиночных и парных стрелковых ячеек, пулеметных площадок, вынесенных вперед метров на 5–6. То там, то там были построены долговременные огневые точки, главным образом из бревен, из подручного материала, которым богата земля Белоруссии. Видел Виктор и огневые точки с зарытыми в землю башнями танков, имевших круговой обзор, и потому хорошо приспособленные к обороне. Все колесные пушки немцы превратили в узлы сопротивления. «Вот если бы в сорок первом наши здесь также подготовились к обороне, — раздумывал Званцов, анализируя причины неудач Красной Армии в первые годы войны, — уже тогда фашистам дали бы осечку, не то что до Волги, до Днепра не дошли бы они… К сожалению, мы становимся умными задним число… Будем воевать на чужой территории — баста! В результате сколько жизней потеряно по вине этих горе-стратегов, — и первым он вспомнил имя Ворошилова, которого еще в школе почитал, как святыню, вслед за другими, за всем населением страны, называя его первым маршалом Красной Армии… А что думал Сталин, определяя возможные направления главного удара гитлеровской Германии?» — Виктор быстро окинул взглядом солдат, устанавливавших на новых точках орудия, пехотинцев, устало бредущих по мелколесью, и прикусил губу: о трагических ошибках столь высоких людей страны даже думать было небезопасно, хотя цена каждой такой ошибки — тысячи и миллионы погибших, взятых в плен, угнанных в рабство советских людей. «Военный Трибунал не призовет к ответу этих людей, а Трибунал Истории скажет свое веское слово», — твердо про себя решил Виктор.

Мрачные мысли лейтенанта прервал мощный гул, льющийся с почти безоблачного жаркого неба. Краснозвездная авиация заполонила небосвод. Это командующий 16-й армией генерал Руденко поднял в воздух более 500 самолетов, в том числе 400 бомбардировщиков. Званцов с удивлением и восхищением наблюдал за полетом такого количества боевых самолетов. И ему вспомнился одноклассник Степка Харыбин, неугомонный мечтатель, грезивший авиацией и первым улетевший из Нагорного на кукурузнике с эвакуированным аэродромом. «Где он теперь и бороздит ли небо?» — подумал лейтенант, на память которому пришло детство, отрочество и молодые годы перед войной.

Никогда не забывал друзей-одноклассников и Степан, даже когда был в воздухе на своем Ил-4. Знал бы лейтенант Харыбин, пролетая в грозном строю тяжелых бомбардировщиков над белорусскими полями и лесами, что за ним наблюдает с земли лейтенант Званцов, о котором у Степана сложилось противоречивое мнение: с одной стороны, Виктор прекрасный товарищ, авторитетный среди сверстников, а, с другой, — запятнавший свое имя, как теперь писали ему из дому, связями с полицаем Антоном Званцовым. «Возможно, что так оно и есть, — размышлял Степан, — хотя родство это — вода на киселе, но все же Антон Виктору доводится двоюродным братом… И все равно, как мог Виктор повести в комендатуру Алексея Привалова!.. А потом, как пишут уже во втором письме из Нагорного, он погнался за Приваловым, чтобы отомстить за предателя Антона!..» Теперь все становилось ясным: Привалов спасся, когда его подбили в районе Красноконска, пришел в Нагорное, пришел к друзьям, где его знали, уважали и даже любили! И где выдал его Оська Огрызков, сын старосты. Что с такого негодяя взять! Учились вместе, но чужая душа — потемки, понимали, что советскую власть он недолюбливал, но не до такой же степени, чтобы стать предателем. Из-за него погибли и Алексей Привалов, и ни в чем неповинный, бывший зек Захар Денисович Тишков. И во всем этом есть, конечно, вина и Виктора Званцова. Вот Митька и Тихон — наверняка герои!»

Эскадрилья бомбардировщиков, в строю которой шел и его Ил-4, обрушила на колонны противника сотни тонн бомб. Место сосредоточения немцев под Бобруйском превратилось в ад. Клубы дыма от горевших автомашин, танков, цистерн с горючим высоко поднимались над лесом. Густые облака пыли и дыма окутали скопление людей и техники врага, не поддающаяся описанию паника охватила солдат и офицеров. Огромный район, подвергшийся бомбардировке, превратился в нескончаемое кладбище для гитлеровцев. Из донесения Степан узнал, что за полтора часа их бомбежки были уничтожены тысячи солдат, 150 танков и штурмовых орудий, 6 тысяч автомашин и тягачей до трех тысяч повозок и 1500 лошадей. Солдаты, поклонявшиеся Гитлеру, знали, на что шли, погибли — туда им и дорога. И он, как однажды Тихон, вспомнил Пушкина:


И что ж? Свой бедственный побег,

Кичась, они забыли ныне;

Забыли русский штык и снег,

Погребший славу их в пустыне.

Знакомый пир их манит вновь —

Хмельна для них славянов кровь;

Но тяжко будет им похмелье;

Но долог будет сон гостей

На тесном, хладном новоселье,

Под злаком северных полей!


Люди чаще всего сознают, что делают, на что идут. А вот погибших, беззащитных лошадей Стапану, как деревенскому парню от сохи, было искренне жаль. Он жалел их даже тогда, когда они, взмыленные, храпящие, с накипью белой пены на губах, под назойливым жужжанием несметных полчищ оводов, тянули плуг или соху на колхозном поле. А фронтовые дороги для них были тяжелее во стократ.


XII


Участвовать в освобождении Минска от немецко-фашистских захватчиков Виктору не пришлось. Впереди были Барановичи. Советские войска в результате успешной операции «Багратион» так быстро двигались на запад, что его батарея еле успевала перемещаться с позиции на позицию, чтобы вместе с пехотой полка вести спорадически вспыхивавшие схватки с разрозненными частями немецкой армии. И наконец к радости всей батареи Виктор оказался на небольшом клочке земли и громко для себя и для подчиненных повторял и повторял одни и те же слова:

— Государственная граница!.. Вот она — граница!..

Невидимая под его ногами черта была заветной мечтой каждого солдата, каждого офицера, генерала и маршала даже там, на Волге, за тысячи километров отсюда в самые критические моменты обороны Сталинграда. И вот она, мечта эта, сбылась. Солдаты отыскали старый пограничный столб с надписью «Граница СССР» и воздвигли его на прежнем месте.

Но до окончательной победы было еще далеко. И ни у кого из красноармейцев не было уверенности, что именно он доживет до этого благословенного дня, хотя боевые действия войска 65-й армии разворачивали уже на территории Восточной Пруссии.

— Вот она берлога фашистского зверя! — эти слова, ставшие в обиходе крылатыми, повторяли сотни и тысячи советских солдат, и многие воины на первых порах понимали их в буквальном смысле, видя в каждом немце — гражданском или военном — именно этого лютого зверя. Приходилось вести большую разъяснительную работу среди личного состава.

— Кроме чувства возмездия нам не нужно забывать и о здравом смысле: Гитлер — это еще не все немцы, — втолковывал Званцов в головы своих подчиненных правила поведения на захваченных землях.

— А они что делали с нашими людьми! — негодовал Чугунков, который проявлял особую враждебность к местному населению.

— Но мы же не можем уподобляться фашистам! — возражал Званцов.

Его батарее в составе полка предстояло брать небольшой немецкий город Эльбинг. Помогая пехотинцам взять город, батарея вела уличные бои, очищая кварталы, площади, улицы и переулки от живой силы и техники противника. Бой был тяжелым, кровопролитным, гитлеровцы упорно дрались за каждый дом, однако, в конце концов, их выбили и линия фронта передвинулась ближе к Одеру.

Командир полка полковник Выходцев, вернувшись из штаба армии, где ее командующий генерал Батов, скорее, не выступал перед собравшимися, а беседовал с ними, поздравляя с успешным выходом на территорию Германии, и одновременно объяснял перспективу дальнейших действий армии, в свою очередь ставил очередную задачу перед офицерами своего полка.

— Перед нами серьезное препятствие, — Выходцев подошел к карте, вывешенной на стене, огляделся вокруг и не найдя указки, указательным пальцем правой руки ткнул в извилистую голубую линию на зелено-желтой карте. — Одер!.. Во-первых, без боя к нему приблизиться не удастся, — обвел он взглядом офицеров, с которыми прошел тысячи километров фронтовых дорог, — а, во-вторых, противоположный берег реки сильно укреплен… Форсировать Одер придется под ожесточенным огнем… Хотя нам не впервые брать водную преграду, однако готовиться к этой переправе следует самым серьезным образом… Утешительным является лишь то, — полковник обернулся к карте, изучая ее глазами, — что это последняя крупная водная преграда… К северу — Балтийское море, к югу — Берлин… Штурмовать столицу рейха нам не доведется, но помогать надо… А там видно будет…

Естественно, кто в тайне, кто открыто лелеял мечту об участии в штурме Берлина, хотя и понимали, что это сопряжено с огромным риском. Но также все солдаты и офицеры советской армии были убеждены, что на каком бы участке фронта они не сражались, вносят свой вклад в общую победу, в общую славу России. В годы войны слово «Россия» звучало в устах воинов значительно чаще, чем, скажем, «СССР» или «Советский Союз». Это умышленно забытый факт истории, тщательно скрываемый русофобами всех мастей особенно от молодого, неискушенного в исторической науке поколения.

Артиллеристы лейтенанта Званцова, как и все красноармейцы, не сомневались в окончательной победе над фашизмом, но знали также и то, что не всем им доведется праздновать этот долгожданный триумф русского оружия. Предстоящие бои, форсирование Одера прервут пути к празднику многим и многим… С этими мыслями, в которых радостное чувство перемешивалось с горестным, Званцов подъехал к расположению своей батареи. После взятия Эльбинга артиллеристам выделили для краткого отдыха большой особняк, принадлежавший, судя по изысканной архитектуре и веку восемнадцатому или даже семнадцатому, какому-то знатному роду, берущему свои истоки еще от тевтонских рыцарей. Зачехленные пушки тоже отдыхали у дома, свежий ветерок со стороны Одера охлаждал их стволы, часовой отдал честь командиру, ловко сделав под козырек. Войдя в здание, Виктор вдруг услышал крики. Среди других голосов он сразу же узнал голос Чугункова и даже понял, что Влас Игнатьевич принял изрядную порцию спиртного. Приоткрыв дверь в комнату, в которой раздавались голоса солдат, лейтенант увидел весьма неприятную и тревожную для себя картину: среди комнаты перед дверью в соседнее помещение стоял Чугунков с гранатой в руке, занесенной над головой.

— Худобин, открывай дверь, иначе взорву! — кричал охрипшим голосом Чугунков. — Считаю до трех — раз…

Находящиеся в комнате артиллеристы в страхе жались по углам. В два прыжка Званцов подскочил к Чугункову и схватил его за руку, в которой была граната, к счастью, с еще не выдернутой чекой.

— Не лезь, лейтенант! — налитые кровью глаза Чугункова со злобой и ненавистью смотрели на командира.

На помощь Званцову подбежали солдаты, помогли ему отнять у Чугункова гранату и оттеснить его самого, поливавшего всех матерщиной, к стене.

— Связать ему руки? — спросил солдат, обращаясь к лейтенанту. — Вон как он размычался, словно племенной бык в охоту!..

— Не надо, — Виктор со смешанным чувством жалости и строгости посмотрел на свирепого Чугункова. — Он сам успокоится… Из-за чего сыр-бор? — кивнул он на дверь, хотя сам стал догадываться, почему разошелся вдрызг пьяный Чугунков.

— Из-за немки, — ответил тот же солдат, — молоденькой такой… Очень красивая девчонка, так он и не поделил ее с Худобиным… Из-за нее сцепились…

— Худобин! — громко позвал лейтенант, надеясь на то, что тот узнал его голос, хотя прибыл в качестве пополнения в батарею совсем недавно.

Дверь бесшумно отворилась и в проеме появился не на шутку перепуганный Худобин. На щеках и совершенно белых бровях его блестели капли пота.

— Я только хотел поговорить с нею… с немкой, а он взбесился: отдай ее мне! — стал оправдываться солдат. — Да еще гранатой начал угрожать. … Неизвестно, где и от чего погибнуть можно… Но я, товарищ лейтенант, до нее… до немки… даже пальцем не дотронулся… Пусть она сама подтвердит…

— Разберемся, — успокоился лейтенант. — А Чугункова запереть куда-нибудь, пусть там протрезвеет…

Он прошел в соседнюю комнату. Там на широком диване старинной работы, прижавшись друг к другу, сидели побледневшие от страха старуха, укутанная в голубой плед, и совсем юная девушка, показавшаяся Виктору еще подростком, тонкие черты лица были почти детскими, и смотрела она на него по-детски, с любопытством и надеждой. Оказалось, что все, кто мог, убежали из особняка вместе с отступавшими немецкими частями, оборонявшими Эльбинг, а старуха была очень больна, уйти не смогла и внучка, любившая бабушку и обманувшая родителей, осталась с нею.

— Ви хайтузен зу? — с трудом подыскивая немецкие слова и пытаясь узнать, как их зовут, Виктор обратился к девушке, ибо старуха, по всему было видно, еле держалась, чтобы усидеть на диване.

Девушка горячо и быстро стала что-то говорить, из чего Званцов улавливал лишь отдельные слова, что это гроссмутер, что звать ее Марта и она кранк — больна. При этом девушка почти детской ладошкой ласково гладила голову бабушке.

— Их Ирен, — ткнула она пальцем себе в грудь.

— Ферштеен, дизе ваша гроссмутер, — показал глазами Виктор на старуху, — а ду Ирен… Гроссмутер кранк… Успокой ее, уложи в постель, больше вас никто беспокоить не будет…

Девушка не все понимала, что говорил этот важный офицер, но по его доброжелательному тону догадывалась, что беда, нависшая было над ними, скорее всего над нею, миновала. Она кивала головкой и доверчиво улыбалась ему. После этого Званцов вышел, крепко закрыв за собой дверь. Солдаты молча ожидали его возвращения, а Чугунков, все еще сидя на корточках в углу комнаты, кулаками вытирал глаза: обида переполняла его. Лейтенант не стал наказывать ни Худобина, пришедшего в батарею на смену погибшего Макухина, ни Чугункова, который, по мнению лейтенанта, дважды был виноват: во-первых, в том, что был в стельку пьян, и, во-вторых, налицо была попытка насилия немецкой гражданки, что категорически запрещалось и строго наказывалось.

— Ты знаешь, что за насилие над немецкой женщиной — расстрел? — подошел Званцов к Чуганкову. — Ты что — не читал или тебе не говорили?

Но Чугунков только мычал нечто непонятное и из-подо лба поглядывал на командира, зло сверкая зрачками.

Для Званцова этот пьяный солдат значил больше, чем заряжающий, а в последнее время и умелый наводчик. Он означал для него начало начал орудийного расчета сержанта Осташенкова. Чугунков и он, лейтенант, да еще пушка оставались последними хранившими дорогую память о Павле Александровиче, Коржикове, Макухине, лейтенанте Герасимове, не погибшие и прошедшие долгий путь от Воронежа до Эльбинга. За это время личный состав батареи сменился уже несколько раз, десятки артиллеристов полегли на своей и чужой земле.

Вместо наказания, даже в какой-то мере нарушая войсковой устав и дисциплину, Званцов тут же собрал личный состав батареи.

— Нельзя так, — обвел он глазами собравшихся артиллеристов. — Понимаете?

— А им можно было, немцам-то? — услышал он голос Худобина. — Сколько они перепортили, искалечили наших девок?

Собравшиеся одобрительно загудели. Напряжение нарастало. Праведный гнев подчиненных был понятен и близок лейтенанту, у него у самого вскипало сердце, когда видел уже на немецкой земле, как местные бауэры издевались над угнанными в Германию советскими людьми.

— Да, вы правы, — вдруг поднял он голову. — Немцы убивали мирных жителей? Насиловали наших женщин…

— Еще как!.. Тысячами!.. Живыми жгли! — хором отвечали артиллеристы.

— Вешали?

— Что спрашивать!..

— Насиловали?

— Не сосчитать!..

— И вы хотите делать тоже самое? — Званцов помолчал минуту, ожидая ответа, но его не последовало, солдаты опустили глаза, пожимали плечами. — Тогда чем же вы будете отличаться от немцев? — в голосе Званцова прозвучали железные нотки. — Но если для вас это чуждо, а это так и должно быть, то ведите себя не как завоеватели, а как полагается освободителям. … Что сказал товарищ Сталин? Гитлеры приходят и уходят, а немецкий народ остается… Вот о чем надо всегда помнить и не марать ни рук своих, ни чести своей!.. Немецкий народ создал великую культуру: Бетховен, Моцарт, Бах, Шуман… Правда, музыку этих композиторов я, живя в деревне, не слышал, у нас в Нагорном даже радиоточки еще не было… Но говорят, это великая музыка! — огляделся вокруг и увидел на полу и под столом разбросанные убегавшими хозяевами особняка книги, один из солдат, уловив взгляд комбата, быстро нагнулся и поднял одну из книжек, подал лейтенанту. — Ага! Вот с немецкой литературой я немножко знаком, — листал он книжку и досадовал, что в школе ленился изучать немецкий язык, но по портрету, который имелся на титульном листе, определил, что это сборник стихотворений Гете. — Я, к своему стыду, не могу прочитать, но кое-что знаю на память, послушайте…


Горные вершины

Спят во мгле ночной,

Тихие долины

Полны свежей мглой.

Не пылит дорога,

Не дрожат листы…

Подожди немного,

Отдохнешь и ты.


Званцов прочитал эти стихи наизусть, вдохновенно, с большим чувством… Солдаты расстроенные и удивленные, ибо всем им очень хотелось отдохнуть от трудных военных дорог, от смертей и ран, и вообще от войны, с восхищением смотрели на своего командира. И вдруг эту благостную тишину нарушил один из солдат, сидевший у стены и в тени лицо его было плохо видно.

— Я это стихотворение уже где-то слыхал…

Виктор несколько замешкался, даже покраснел, но быстро нашел, что ответить.

— Да, да, вполне возможно… Я помню эти строки из школьной программы… Это короткое стихотворение великого немецкого поэта Гете, а перевел их на русский язык великий русский поэт Михаил Юрьевич Лермонтов…. Видите, как в этом маленьком стихотворении переплелись две великие культуры… Но фашисты к этой культуре никакого отношения не имеют, это вы должны понять раз и навсегда!

— Так, а что ж они, — продолжал из своего угла плохо видимый солдат, — мы их что — по головке гладить должны?… Я слыхал, что фашисты даже «Войну и мир» Толстого жгли…

— Да, они бросали книги в костры, как в Средневековье… Вот этих мы и не будем гладить ни по головке, ни по спинке, а беспощадно бить, гнать в три шеи с их же, немецкой земли, чтобы они и свою, родную, землю не гадили,… Вот что я вам скажу!.. И тут другого мнения нет и быть не может! И мы это докажем своим ратным подвигом, когда начнем форсировать Одер, чтобы наконец-то забить осиновый кол в гроб гитлеризма… А вообще, — лейтенант глубоко вздохнул, сделал лицо серьезным, — есть специальный приказ насчет поведения бойцов Красной Армии на территории Германии… В нем ясно сказано: расстрел, в том числе и за изнасилование, — взглянул он через головы солдат на Чугункова, который, наконец, притих и теперь даже прятался за спины солдат. — Чугунков и Худобин находились на грани нарушения этого приказа… В дальнейшем малейшая попытка насилия будет строго караться… Это не мной придумано!.. Так что говорю наперед: не обессудьте…

Виктор стоял у распахнутого окна с отдернутой в сторону тюлевой занавеской. Ночь не была тихой, где-то натужно гудели автомашины, звякали о булыжную мостовую гусеницы танков, слышались голоса людей, родная русская речь, но, главное, этот чужой городок не сотрясали взрывы, не трещали пулеметные или автоматные очереди. С этой точки зрения ночь представлялась лейтенанту спокойной. Даже если бы где-нибудь ухали пушки, он все равно бы смог заснуть — привычка. Но сегодня Званцов долго не ложился в постель, его тревожило поведение подчиненных и, прежде всего, Чугункова. Впервые видел он его таким пьяным, неуправляемым.

Комната, в которой размещалась спальня, отведенная офицеру, была маленькой, но уютной. Виктор еще раз взглянул в окно, окинул ночной небосвод. Молодой раскосый месяц украдкой выглядывал из-за небольшого темного облачка, усыпая серебром его неровные края. Точь-в-точь такую картину он не раз видел в небе, находясь в Нагорном. Далеко родные места от мест чужих, но небо-то оно одно на всех и месяц для всех один. Так чего же враждовать? С этими мыслями философа он и лег в постель, широко зевнул и закрыл глаза.

Званцов начал уже засыпать, с ресниц уже осыпались то ли осколки, то ли фрагменты пестрых снов, как вдруг чуткий слух его уловил чьи-то мягкие, кошачьи шаги. Словно привидение, в белой ночной рубашке Ирен быстро и бесшумно приблизилась к кровати. И не успел Виктор вытащить из-под одеяла руку, как девушка оказалась уже рядом с ним. Она протянула руки, обхватила ими его шею, потянула к себе. От неожиданности лейтенант попятился назад и уперся спиной в ковер на стене, дальше двигаться было некуда. Придерживая девушку рукой за худенькое плечо, он попытался хоть что-то сказать ей, но вдруг ни с того, ни с сего выпалил слово глупее глупого:

— Кранк! — этим словом немки часто отбивались от настойчивых притязаний солдат, ибо венерические болезни, действительно, были широко распространены среди местного населения.

— Найн, найн, найн, — залепетала Ирен, прижимаясь к нему.

«Ну, почему она пришла ко мне, — мучительно думал Виктор. — Это же совсем, совсем не кстати…» Ведь он только что остерегал своих подчиненных от связей с немцами, особенно с женщинами, и вдруг… Что солдаты могут теперь подумать о нем? Лицемерил! О моральной стороне он не беспокоился, дома его уже никто не ждал, Екатерина, которую он по прежнему беззаветно любил, вышла замуж за другого, стала женой, да не кого-нибудь, а Оськи Огрызкова!..

— Нельзя… Ес ист ферботен… нельзя, — шептал он, горячо и часто целуя Ирен в щеки, в чуть влажный от напряжения лоб, в губы, чувствуя ее трепетное дыхание, маленькую упругую грудь. Становилось невыносимо тяжело преодолевать страсть, но он нашел в себе силу и волю, отбросил в сторону одеяло и, перелезая через девушку, решительно встал с постели.

— Ес ист ферботен! — почти сурово сказал он и повторил по-русски: — Нельзя!.. Ду… менес… медлих, — подыскивал он слова в своем бедном лексиконе чужого языка, — Абер… нельзя… Ес ист ферботен!..

Ирен всхлипнула, подхватилась с постели и, втянув голову в плечи, как нашкодивший подросток, выбежала из комнаты, оставив аромат незнакомых Званцову духов.

Лейтенант понравился девушке сразу — молодой, статный, красивый офицер! И Ирен решила именно ему отдать свою девичью честь, а не какому-нибудь грубому, пожилому солдату. Сегодня он избавил ее от насильников, а что будет завтра, когда он покинет Эльбинг? От ужаса у нее замирало сердечко. Добравшись до своей постели, она юркнула под легкое одеяло и горько, но тихо, чтобы не услышала больная бабушка, расплакалась.

Званцов, тоже невероятно расстроенный, взволнованный, то ложился на кровать, то вставал, смотрел в окно, глубоко вдыхал в себя свежий ночной воздух, перемешанный с запахом цветов и выхлопами из автомашин и бронетехники, то ходил из угла в угол по комнате.


— Только бы никто не видел, как она выходила из моей спальни, — с тревогой шептал он сам себе и искренне жалел, что не воспользовался таким щедрым подарком судьбы. Ведь неизвестно, что может произойти завтра, послезавтра, когда батарея будет форсировать Одер. Может и жизни той осталось на один свист шальной пули!..

Утром Званцов на листке, вырванном из блокнота, нацарапал по-немецки: «Их либен зи, абер кранк. Виктор» и украдкой сунул бумажку под дверь комнаты, где находилась Ирен, понимая, что это мало утешит девушку, однако, во-первых, пусть она знает, что она ему по душе и, во-вторых, что он… Виктор даже покраснел от стыда… Не валух какой-нибудь, а нормальный мужчина и, в-третьих, проклятая война, она во всем виновата.


Батарея быстро снялась с места и спустя несколько минут уже находилась на окраине Эльбинга. Впереди была переправа через Одер.

На участке 65-й армии река разделялась на два рукава — Ост-Одер и Вест-Одер, ширина каждого составляла от ста до двухсот пятидесяти метров. Званцов в бинокль видел, что между рукавами туманилась огромная, трех-, а в других местах и четырехкилометровая пойма с многочисленными разной ширины протоками, старицами. Местами на пойме блестела водная гладь. Но большая часть ее была заболоченной. Кроме того, хорошо было известно, и сама река, и ее протоки были слишком мелкими, чтобы использовать паромы или лодки. И он повторил сказанное им когда-то в Белоруссии:

— Придется пушки тянуть без помощи лошадиных сил, — Званцов с минуту ожидал, как на его слова отреагируют командиры орудийных расчетов, но те выслушали его рассуждения молча, сосредоточенно: им уже не привыкать к таким переправам. — Главная задача наша, — продолжал затем лейтенант, — вместе с пехотой зацепиться за противоположный берег и держаться за него зубами…

16 апреля 1945 года южнее началось то, чего давно и с нетерпением ожидали: 1-й Белорусский фронт мощной канонадой из тысяч орудий возвестил о Берлинской операции. А два дня спустя артиллеристы лейтенанта Званцова, до нитки промокшие в холодной апрельской воде Одера, на захваченном пятачке противоположного пологого берега реки помогали пехоте отбивать контратаки немецких подразделений — от рот и до полков, усиленных танками и бронетранспортерами.

— Сколько же их ползет, товарищ лейтенант! — глядел в прицел пушки Чугунков.

— Я насчитал пятнадцать, — подбежав к расчету и не отрывая глаз от поля боя, ответил Званцов. — Три горят, остальные, кажется, задумались, остановились, но плюются гады!..

— Как… верблюды в пустыне Сахара…

— Почему в Сахаре?

— Да приезжал как-то к нам в деревню очкастый пустобрех по распространению. … Говорил, что в этой Сахаре всегда стоит жара и водятся там одни верблюды… На них там ездят и все такое… А люди там — сплошная беднота, потому они и прозываются, как это… бедуинами… Во!

— Ладно, не расслабляйся, Влас Емельянович, держи этих железных бедуинов на прицеле…

— А то, как же!.. У меня уже тик в глазу, дергается, должно быть, устал или это от нерва, — не поднимая головы не то жаловался, не то констатировал Чугунков. — Но все равно не промажу, товарищ лейтенант… Я не из таких!..

В минуты коротких передышек, когда можно было даже подымить папиросой или свернутой из газеты цигаркой, сидя на ящике из-под снарядов, Чугунков вспоминал случай в Эльбинге. С одной стороны, он сильно обижался на лейтенанта, что не позволил ему прорваться к молоденькой немке, такой красивой, такой юной… Вряд ли ему подвернется теперь такой случай в жизни, но, с другой стороны, он был благодарен командиру за то, что тот предупредил возможное преступление и спустил на тормоза пьяный скандал, иначе бы по новому приказу самое малое отправили бы его в штрафной батальон. А там — одна атака и стопроцентный каюк! Доходили до Чугункова слухи, что в нескольких подразделениях их же, 65-й армии солдат, совершивших насилие над немецкими женщинами, сурово наказали: кто говорил, что их превратили в штрафников, а кто утверждал, что вообще расстреляли. Даже генерал Павел Иванович Батов не смог никого защитить!..

Несколько суток батарея Званцова, не зная ни дня отдыха, в рядах наступавших или оборонявшихся пехотинцев, удерживали плацдарм за Одером. Саперы по горло в ледяной воде, не обращая внимания на снаряды и мины, густо падавшие вокруг, наводили переправу для танков, самоходных орудий, другой тяжелой техники. С захваченного плацдарма танковые корпуса быстро развили наступление и с боем ворвались в Штеттин, крупнейший город Германии.

3 мая Званцов впервые увидел английских солдат, союзников по Второй мировой войне.

— Ты что такой хмурый, Влас Емельянович? — обратился лейтенант к Чугункову. — Почему не приветствуешь англичан?

— А что их приветствовать, — сухо процедил сквозь зубы Чугунков, — пришли к шапочному разбору… И мы пахали!.. А где они были, когда мы под Воронежом мерзли?

— Но все равно, они же наши союзники!.. Не будь так строг!

— Да чихал я на них…

21-й английской группой командовал британский фельдмаршал Монтгомери.

— Фельдмаршал, а вида у него никакого, — судачили между собой артиллеристы батареи. — Никакой стати!

— Не забывайте, что его войска под Эль-Аламайном в Египте на голову разгромили крупную немецкую часть… За это король Англии дал ему титул Алеманнского!

— Да пусть хоть два титула, а с нашим Павлом Ивановичем ему не сравняться…

— С Батовым-то? Конечно! — стояли на своем артиллеристы.

— А с Рокоссовским?

— А с Жуковым?

Солдаты готовы были спорить до хрипоты, перечисляя достоинства и подвиги своих полководцев и просто генералов.

— Когда мы стояли в Польше, то английский толстяк Черчилль на промилуй Бог просил Иосифа Виссарионовича выручить их войска, — говорил Худобин, оказывается, он был грамотным и начитанным человеком, солдаты, тесно окружив его, внимательно слушали. — Не начни мы тогда наступать, — продолжал он, — нахлебались бы союзнички солененькой водицы в Атлантическом океане… Нет, наш мужик крепче, его и побить можно, но он опомнится и обязательно даст сдачи… Сколько раз такое бывало! История на даст соврать…

Война заканчивалась. Батарея лейтенанта Званцова готовилась чистить пушки, чехлить стволы.

— Виктор Афанасьевич, — вдруг обратился Чугунков к лейтенанту не по-военному, а как к давнему и доброму другу. — Какой я сон сегодня видел! — Виктор раскрыл было рот, чтобы спросить какой, но Чугунков, не обратив на это никакого внимания, продолжал: — Будто я дом новый строил, бревно к бревну ладил, у нас, в Красном Логе, строительный лес очень хороший, сосна в сосну!.. А дом строить во сне, Виктор Афанасьевич, к плохому… Ей-богу!.. Даже к смерти!.. Вот уже с англичанами повстречались, войне конец, обидно будет, если что…

— Рядовой Чугунков, — совершенно серьезно, если не сказать, сурово заметил Званцов, — я вам категорически запрещаю об этом даже думать, — а потом смягчился и дружески положил ему руку на плечо: — Типун тебе на язык, Чугунков! Раньше шанс быть убитым составлял 99,9 процента, а теперь этот процент понимай наоборот — жить будешь! Понял?

— Как не понять, товарищ лейтенант, но одна десятая процента все-таки осталась, — заметил Чугунков. — Одна десятая — это одна вот такая, — показал он на пальцах размер пули, — горячая, неизвестно откуда прилетевшая…

— Тебе хоть кол на голове теши! — не на шутку рассердился лейтенант. — Выбрось из головы эти мрачные мысли, рядовой Чугунков, и, вообще, не верь ты снам… Что за мистика!

— А сегодня мы уложили одного немца, — вдруг ни с того ни с сего вспомнил Чугунков. — Это когда вы были в штабе полка…

— Не понял? — встревожился лейтенант. — Опять самоуправство?

— Он женщину убил, этот немец… Может, жену, а может, так просто, любовницу какую-нибудь… Или ограбил ее? Скорее, ограбил, мы у него много драгоценностей нашли… Драгоценности сдали, а документы у меня… вот, — Чугунков подал кошелек с документами лейтенанту.

Виктор развернул удостоверение личности.

— Какой-то Иохим Гюнтер, по гражданской профессии владелец магазина, ну, торговец… А она, — он долго всматривался в окровавленный листок бумаги, — она… фамилии не разобрать… Она Эльза…

Покинув Нагорное, Эльза, где с офицерами, где с солдатами добралась до Германии. Фон Ризендорфа она навсегда потеряла из виду, а вот эсесовца Эккерта случайно встретила в Эльбинге среди беженцев. Он был в гражданской одежде, в широкополой шляпе, под которой прятал испуганное лицо. И когда Эльза схватила его за руку выше локтя, у Эккерта душа ушла в пятки, хотя в городе были еще свои.

— Эрлих! — радостно воскликнула Эльза.

Он вздрогнул, затем оттолкнул ее от себя. Заговорил по-немецки.

— Отстаньте, фрау, я вас не знаю…

— Да ты что, Эрлих!

— Я Иохим Гюнтер, фрау…

— Ну, это ты патрулям расскажи, а не мне! Ой, и хитрый же ты!

В городе, на подступах к которому уже гремели пушки, еще действовал строгий режим: военный патруль проверял документы у всех мужчин средних лет и, если находил дезертира, расстреливал на месте. Таков был приказ коменданта Эльбинга.

— Повторяю, — пытался отделаться от Эльзы Эккерт, — я Иохим Гюнтер, — глаза его пугливо бегали из стороны в сторону.

— Ты такой же Гюнтер, как я Ева Браун! — усмехнулась Эльза. — И, вообще, давай говорить по-русски, ты это прекрасно умеешь… Пришло время русского языка!.. Где же твоя храбрость, Эрлих? Или ты был молодец среди овец? Где твой лоск эсесовца? Как расстреливать деда Фильку и вешать невиновного Захара, так ты был герой, а теперь в штаны наложил, да?

— А ты, кто ты? — вдруг заговорил он по-русски, видя, что скрываться от нее бесполезно.

— Я? — засмеялась Эльза. — Я потаскуха, подстилка фон Риззендорфа, помнишь такого, где он теперь?… Может тоже в беженцы подался? Вот умора — увидеть бы!.. Не волнуйся, Эрлих, меня тоже могут расстрелять, — и тихо запела: — И никто не узнает, где могилка моя… Но вряд ли станут на меня пулю тратить, скорее пнут под зад ногой и плюнут вослед, а тебя… О, не дай-то бог поймают!.. Эккерт, не хотела бы я оказаться в твоей поганой шкуре…

— Ну, что ты хочешь, Эльза?

— Спасибо, что вспомнил мое имя… А хочу я, чтобы ты выдавал меня за фрау Гюнтер, за свою любимую жену, я очень ласковая женушка, в постели!.. Теперь вместе пробиваемся на запад к англичанам, а еще лучше к американцам… Вдвоем нам будет легче, доверия больше!.. Да я и без копейки, то есть без вашей марки, хотя и марка ваша теперь ничего не стоит, мне бы доллар или фунт стерлингов… Словом, сначала накорми и напои меня, Эрлих, а когда проберемся к англичанам, я помашу тебе ручкой — и ты свободен, беги на все четыре! Я уверена, что и английские офицеры соскучились без баб… А про тебя я тут же забуду, ты того стоишь, никому не скажу, кто ты такой… Клянусь!

Несколько дней Эккерт терпел возле себя эту несносную женщину. Но терпение его лопнуло, когда они оказались на территории, занятой советскими войсками. Одно слово Эльзы и его ждет неминуемая расплата. И даже если они попадут к англичанам, рассуждал он, она может и там проболтаться о его принадлежности к клану эсесовцев. И неизвестно, как на это отреагируют союзники Красной Армии. И он решил избавиться от Эльзы. Но его выстрел в женщину оказался роковым и для него самого: свидетелями драмы оказались Чугунков и несколько бойцов.

— Ты смотри, гад, в женщину выстрелил, — воскликнул Чугунков, — она упала — убил, стало быть!

— Стой! Руки вверх! — крикнул один из солдат.

Но Эккерт, услышав русские слова, попытался бежать. Во след ему прогремел выстрел, и он, хватая ртом воздух, закачался, замертво падая.


В тот же день артиллеристов подняли по тревоге. Крупная группа немецких солдат, имея танки и бронетранспортеры, отрезанных от своих войск, прорывались теперь к англичанам, чтобы сдаться именно им, а не русским. Для задержания и ликвидации группы противника был выделен стрелковый батальон и две батареи 45-миллиметровых пушек, в том числе и батарея лейтенанта Званцова.

— Имейте в виду, — сообщили в штабе полка, — по данным разведки, в группе в основном эсесовцы, у них выхода нет, сдаваться нам не будут, зная чье рыльце в пушку, но и в объятия англичан их пустить ни в коем случае нельзя… Эсесовцы об этом только и мечтают!

Немцы вели огонь из небольшой березовой рощицы. Батарея Званцова развернулась на указанных позициях. Батальон замер в ожидании приказа об атаке. Однако атаковать первыми начали немцы. Из рощицы вышли танки, а вслед за ними показались и цепи солдат. Молодые глаза Виктора увидели издали, что идущие в цепи одеты в черную униформу войск СС.

— Питомцы Гиммлера! — на щеках Виктора заходили желваки и прозвучал его приказ: — Огонь!

Сорокопятки отозвались на эту команду дружным залпом, извергая снопы пламени из стволов. Чугунков целился в первый танк, который на быстром ходу приближался к расположению батальона. Выстрелить Чугунков не успел. Сначала послышался душераздирающий вой летящего снаряда, выпущенного из танка, затем взрыв поднял стену земли, красные языки пламени жадно лизнули пушку, Чугунков вскинул руки и упал на спину. Званцов находился недалеко, комья вырванной взрывом земли густо посыпались на него. А когда он поднял голову, то увидел искореженное орудие и лежащий в беспорядке вокруг расчет. Лейтенант подбежал к месту взрыва и услышал стон Чугункова, он был жив, хотя из его ноги ключом била кровь. Но опаснее всего было то, что загорелся ящик со снарядами. В любое мгновение они могли взорваться и тогда… Званцов подхватил на руки тяжелого Чугункова и попытался отнести его подальше от опасного места.

— Я же говорил… товарищ лейтенант, — бормотал Чугунков. — Я же говорил… сон… в руку…

— Потерпи, потерпи, Влас Емельянович, я сейчас перевяжу твою рану, — Званцов стал осторожно опускать Чугункова на землю, но не успел: ящик со снарядами все же взорвался. Осколок ударил в правую половину груди лейтенанта, и он, мгновенно теряя сознание, но не выпуская из рук Чугункова, упал на землю…


Загрузка...