«На две недели»

По Тверской улице, покачиваясь над обнаженными головами толпы, двигались серебряные купола катафалков. Запах множества хризантем наполнял улицу. Неестественно сверкали среди пасмурного полдня золотые ризы священников.

Иван Константинович и Екатерина Петровна стояли на краю тротуара. Он прижимал к груди шляпу. Лицо его выражало неловкость и смущение, так бывало всегда, когда он хотел придать лицу горестное выражение.

— Теперь я понимаю, — сказала Екатерина Петровна, — я видела, как те хоронят своих — очень бедно и очень гордо. И совсем другие люди. Здесь — общество, там — народ.

— Какая нелепость! Общество и народ! А мы кто же, мы не народ? А юноши, которых мы хороним, не народ? Ты иногда говоришь ужасные вещи. У меня предчувствие, что мы вступили в полосу бессмысленных смертей. Ощущение полосы катастроф.

Между тем пошел дождь, золото риз и серебро катафалков померкло среди мокрых серых домов.

— Мы вступили в полосу ужасных ошибок, — сказала Екатерина Петровна, — педагоги не хотят учить детей, врачи не ходят в больницы, чиновники не ходят на службу — это озлобляет народ. Тем хуже для нас.

— Какая нелепость! Ты иногда говоришь ужасные вещи. Все это на две недели. Они увидят свою слабость. Стрелять из орудий в бедных мальчиков — это они могут. Но очутиться лицом к лицу с громоздкой махиной, государством…

— Мы вступили в полосу ужасных ошибок.

— Катя! — почти закричал Иван Константинович, — это возмутительно, возмутительно говорить так здесь… — и он показал рукой на удаляющиеся верхушки катафалков, — до свиданья.

— До свиданья, — печально сказала она, не посмотрев в его сторону.

Иван Константинович спустился по Тверской, он не хотел проходить мимо Совета, мимо автомобилей, в которых сидели личности в полувоенной форме.

Он повернул в Леонтьевский и вскоре оказался у Никитских ворот, в первый раз после Октябрьских боев. Сколько он ни подготовлял себя к зрелищу разрушения, все же он не мог спокойно пройти мимо того, что увидел. Предметы, которых он раньше не замечал, вдруг показались ему необыкновенно близкими. Он глядел на пробитую пулями водосточную трубу и ощущал острую обиду. Студенческая столовая у Никитских ворот, трактир Желтова… Дальше — шестиэтажный дом поднимался, как монументальная декорация, страшная дымящаяся руина, памятник войны. Его нищая студенческая молодость была связана с этими местами, с двадцатикопеечными обедами в столовой, с пирушками в складчину в Желтовском трактире. Пробитая пулями вывеска гостиницы, — отверстия пуль белели на свете запутанным, сложным пунктиром. Столб на трамвайной остановке, табличка с номерами трамваев носили следы жестоких схваток. Они тоже светились, пробитые насквозь. Развороченная штукатурка домов открывала кирпич, красный, подобный кровоточащей ране. «Ужасно! — восклицал про себя Иван Константинович. — Сколько нужно времени, чтобы привести это в порядок!.. Что может быть ужаснее этого? А впрочем, будет и хуже», — ответил он себе и пошел по бульвару.

Здесь, в двухэтажном особняке, занимая весь верхний этаж, жил всезнающий господин Кедровский.

«Единственный, — думал Иван Константинович, — единственный и самый дельный из нас и самый умный». Он почувствовал необходимость увидеть Кедровского, его сжатые в ниточку ресницы, пренебрежительный взгляд и деревянную улыбку. Он искал собеседника. И он позвонил еще дважды. Из ворот вышла простоволосая женщина и с непонятной злостью сказала: «Уехали. Велено говорить — уехал на юг». Какой-то человек, стоявший на тротуаре, обернулся, простер руки и воскликнул:

— И вы сюда?

Это был Филя Шишов. Он был в добротном штатском пальто и студенческой фуражке.

— Непостижимо, — быстро заговорил он, — какие события! Я ездил в институт, справлялся о кузине, представьте, в актовом зале, во втором этаже — кронштадтские матросы, ружья в козлах, лагерь. Но держат себя прилично.

Он взял под руку окончательно рассерженного Ивана Константиновича и пошел рядом.

— Впрочем, я оптимист, как будет странно вспоминать обо всем этом через десять, пятнадцать лет. Я верю в здравый смысл истории. Стрелять друг в друга из-за того, что я склоняюсь к мысли Лаврова, а вы к Марксу? И в конце концов, милый Иван Константинович, ведь все это на две недели, не более, чем на две недели, Иван Константинович!

Между тем Екатерина Петровна, проводив рассеянным взглядом последний катафалк, повернула назад и довольно быстро прошла по Тверской, к Совету. Она увидела те же автомобили и солдат в погонах разного рода оружия, с красными повязками на рукаве. Она довольно долго следила за суетой на площади. Из внезапно выскочившего из-за угла грузовика ее осыпали листовками. Это был приказ нового командующего войсками о перевыборах ротных, батальонных и полковых командиров, «ввиду того, что большинство командиров оказалось на стороне белой гвардии. Командующий войсками солдат».

— Солдат, — повторила она, — командующий войсками — солдат… — Она доброжелательно улыбнулась и сама этому удивилась. Солдат командует войсками Московского военного округа! Это хороший жест, революционный жест, как когда-то у французов. Маршальские жезлы в солдатских ранцах. Это должно понравиться рабочим.

Ванечка, Иван Константинович, наш Ванечка, как всегда, путает. Конечно, это не стихия, тут и есть воля и разум. Дверь Совета не закрывалась, образовался затор, входили и выходили люди. Она опять подумала о том, зачем она, собственно, шла сюда. В конце концов это центр новой власти. Может быть, ей смогут ответить здесь. Или, может быть, надо идти в штаб?

Волнение снова охватило ее, и опять она думала об одном: почему три недели нет никаких вестей от мужа, он был всегда аккуратен, он был педантом даже в переписке? Нет сообщения с фронтом? Нет, это неверно, приезжают солдаты и офицеры, приходят санитарные поезда, он всегда находил возможность дать знать о себе.

Вдруг с неожиданной решимостью она пересекла площадь и вошла в здание Совета. Никто ее не остановил, вокруг была невообразимая суета, девушки, солдаты, рабочие — все неслись вверх и вниз по лестнице, запах махорки, мокрого сукна шинелей, яловочных сапог, гул голосов, лязг оружия. Хрустальная люстра, отражая потухший луч солнца, блистала и светилась над этим хаосом, как чудесный, райский цветок. Катерина Петровна так бы и потерялась во множестве ходящих из стороны в сторону, сидящих на ступеньках лестницы, на подоконниках людей, если бы она не увидела два или три раза подряд знакомую фигуру с желтыми седеющими усами и знакомой, характерной походкой, по которой узнают матроса даже в штатском.

— Григорий Иванович, — позвала она громко. Он повернулся и некоторое время, довольно долго, смотрел без удивления.

— Узнал, — наконец сказал он, — здравствуйте, хозяйка, — что вам тут надо?

— Григорий Иванович, видите, я запомнила ваше имя и отчество, а фамилия?

— Казаков моя фамилия.

— Да, Казаков. Не можете ли вы мне помочь, Казаков? Я вам говорила о моем муже…

— Давайте подадимся туда, — он отвел ее в сторону, — ну, чего же вам нужно, хозяйка?

— Мой муж, врач Федор Константинович Крюков, в Полоцке, в лазарете. Здесь все у меня написано на записочке. Месяц нет вестей, я беспокоюсь. А теперь нигде нельзя навести справки.

— Попробую, — сказал Казаков, — сами видите, что у нас сейчас, но попробую. Запишите здесь ваш адрес.

— Вы разве не помните? Хотя, конечно, ночью, в такой суете…

Он посмеялся и погладил седеющие усы.

Теперь в нем не было суровости и настороженности, как в октябрьскую ночь, в лице не было напряжения, и он глядел ей прямо в глаза, а не исподлобья, как раньше. Она записала ему адрес и едва успела отдать, как вдруг закричали «Казакова к комиссару!», и он пропал в сутолоке, круговороте шинелей, полушубков, солдатских папах.

Однако на следующее утро, в семь часов утра, кто-то очень сильно стучал в дверь ее квартиры. Она открыла и увидела солдата. Солдат молча протянул ей смятый листок бумаги и ушел. Это был бланк — «Штаб Московского военного округа. Дежурный генерал». Ниже разборчивым почерком было написано:

«Поезжайте в Витебск. Бумаги выправлю. Казаков».

В тот же день, когда Иван Константинович решил заглянуть к жене брата (чувствуя, что несколько резко говорил с Катериной Петровной на улице), он узнал от соседей, что она уехала в Витебск. Спустя три дня в кругу знакомых и в семье Крюковых стало известно, что муж Катерины Петровны военный врач Крюков был убит в Витебске, на вокзале, солдатами неизвестной воинской части.

Иван Константинович и Варя встретили Катерину Петровну на вокзале. Они едва узнали ее, так вытянулось и заострилось ее лицо.

— Мы вступили в полосу бессмысленных смертей, — повторила она слова Ивана Константиновича.

Доктор Крюков погиб при следующих обстоятельствах. В конце октября месяца вестовой вез в Петроград сумасшедшего кирасирского офицера графа Муравьева-Амурского. Сумасшествие выражалось в мании преследования и ужасном многословии. На станции Витебск сумасшедший офицер задирал солдат. Вестовой отлучился, и не было никого, кто мог бы разъяснить солдатам, что перед ними сумасшедший. Солдаты были раздражены, из Петрограда уже донеслись октябрьские вести, но еще не знали, на чьей стороне победа. Сумасшедший офицер укорял солдат в том, что именно они убили какого-то Толю Берга и мичмана Нольде в Кронштадте. Доктор Федор Константинович Крюков видел, как сомкнулось кольцо шинелей и папах. Он схватил первую попавшуюся шинель и выскочил из вагона. Может быть, солдаты и послушались доктора Крюкова, он кричал громко, как только мог, что офицер — сумасшедший, что он это свидетельствует как врач, но по ужасной ошибке шинель, которую он набросил на плечи, была не его шинель, на ней были полковничьи погоны. Солдаты решили, что он лжет, и убили его и вместе с ним сумасшедшего офицера. Оба были буквально растерзаны толпой. Катерина Петровна нашла тело мужа в Витебске на товарной платформе.

— Мы вступили в полосу ужасных ошибок, — сказала она Григорию Ивановичу Казакову.

Он зашел к ней узнать о ее судьбе. Это было уже в те дни, когда первый Советполк уходил на Калединский фронт. К этому надо добавить, что Казаков предложил Катерине Петровне заменить саботировавшего лектора на Пречистенских рабочих курсах. К его удивлению, Катерина Петровна приняла это предложение.

16 ноября старого стиля в военно-революционный комитет пришли матросы-балтийцы. Они решили организовать ударный отряд, чтобы отразить нападение донского атамана Каледина и не допустить захвата каменноугольного района. Григорий Иванович прочитал об этом в газете «Социал-демократ».

Матросы-балтийцы поместились в институте благородных девиц. Полное название института было такое: «Институт для девиц благородного звания имени кавалерственной дамы Чертовой». В актовом зале, где девицам благородного звания раздавали шифры и аттестаты об окончании курса наук, стояли походные кровати и койки. На полу и на подоконниках лежало оружие и снаряжение. Пустые золотые рамы напоминали о недавно убранных высоких покровителях института. Верхний этаж все еще занимали институтки и ошалелые от событий классные дамы.

Григорий Иванович разыскал старых товарищей. Он немного поостыл с того времени, как на улицах не стало нападающего, открытого врага. Саботажники сидели по квартирам и ждали выборов в Учредилку. Решительно не в кого было стрелять, но ощущение опасности не проходило. Теперь эта опасность уже не отождествлялась непосредственно с именем Керенского. Керенский, как выражались его соратники, «выбыл в критический момент в неизвестном направлении». Краснов тоже выбыл, и активная контрреволюция отождествлялась с именем атамана Каледина. Еще в ноябре месяце Григорий Иванович решил ехать на Дон против Каледина, но уехал он позже, в самом начале весны, на следующий день после того, как вечером побывал в памятной ему квартире Катерины Петровны.

Эшелон первого советского полка уходил только на рассвете. Некоторое время Григорий Иванович раздумывал, куда девать время, был поздний вечер, он шел один по пустынным московским улицам и вдруг почувствовал голод и вспомнил, что не ел с самого утра. Он купил у инвалида на Страстной кубик желто-серого хлеба. Песок и соломинки хрустели у него на зубах и кололи десны. Теперь хотелось пить. Тут он вспомнил, что рядом с Ссудной казной в Настасьинском переулке он видел вывеску кафе. Слово «кафе» было написано вкривь и вкось и притом сверху вниз, а не в строку. Не размышляя, он повернул в Настасьинский, дошел до одноэтажного здания, напоминающего дворницкую, и сильно потянул к себе дверь, обитую рваной клеенкой.

Он вошел и в изумлении остановился на пороге. Его ослепили краски, которыми расписали бывшую дворницкую веселые маляры. С минуту он стоял на пороге и глядел на грубо сколоченную эстраду, на распятые и прибитые к потолку штаны и написанный крупными буквами стих:

Будем славить брата Стеньку,

Мы от Стеньки кровь и кость,

И пока в руках кистень — куй,

Чтоб звенела молодость.

Но тут его потянули за ремень, и он увидел прежде всего широкий, курносый нос и веснушчатые щеки Вани Редечкина. За дощатым некрашеным столом сидело человек двадцать из первого полка. Он обрадовался и почувствовал себя среди своих. У фортепиано, поставленного поперек эстрады, положив руки на клавиши, сидел высокий и худой молодой человек. Плотный, рыжеватый мужчина с лорнетом в руках стоял рядом с ним и могучим и резким голосом кричал:

— В честь наших гостей первого полка слушайте трубы, кимвалы и литавры.

Ни труб, ни литавров никто не услышал, зато молодой человек у фортепиано с такой силой и вдохновением ударил по клавишам, что все сразу притихли. И так как Григорий Иванович все время, день и ночь, думал об одном и том же, он угадал в этой мужественной и громовой музыке отражение той нечеловеческой борьбы, которая предстояла его товарищам. Музыкант вдруг оторвал руки от инструмента, и последние созвучия прозвучали, как пулеметная трель.

— Прокофьев! — закричали вокруг и захлопали, можно было подумать, что рухнут стены дворницкой. Но тут оглушительно хлопнула дверь, и на пороге появилось новое лицо — красивый, смуглый кавказец в черной рубашке. Он был бледен, вернее, сильно напудрен, и казался еще бледнее от черной, расстегнутой до половины груди рубашки. Ручки двух парабеллумов торчали у него из-за пояса. Удивительнее всего было то, что пальцы его были унизаны бриллиантовыми перстнями. Что-то немыслимо сверкало и переливалось у него на груди.

— Анархия музам! — закричал он и бросил через все столы бутылку с золотым ярлыком. Она ударилась о край эстрады и разбилась вдребезги. Красивый парень и его товарищи заставили потесниться девиц и молодых людей у эстрады. Они заспорили, но вожак молча положил на стол парабеллум. Григорий Иванович разглядел то, что блестело и переливалось на груди вожака. Это была бриллиантовая брошь; он заколол брошью воротник рубашки.

— Налетчики — сволочи, — не слишком громко сказал Ваня Редечкин.

Григорий Иванович оглядел своих — фронтовые солдаты, красногвардейцы и матросы, — они тоже глядели на анархистов с любопытством и недоумением.

— Из Купеческого? — спросил себя вслух Редечкин.

Ясно, они пришли из Купеческого клуба, из дома под черным флагом на Малой Дмитровке.

— Мы, стало быть, на Дон, а они куда? — содрогаясь от ярости и отвращения, сказал Григорий Иванович. — Разоделся, как… как б… Ну, ничего, ничего.

— Приветствую будущих друзей, — гортанным актерским баритоном произнес вожак, — приглашаю присутствующих пировать. Музыки, песен, стихов!

— Фра-Диаволо! — перебил его с эстрады мужчина с лорнетом, — предоставьте события естественному течению, мы позаботимся о вас, — он смело и даже презрительно смотрел на анархистов в лорнет, — итак, читает стихи…

— Заткнитесь, рыжий! — закричал вожак. — Мы привели с собой артиста, слезай-ка со сцены, лиловый негр вам подает манто!

И тут же на эстраде оказался пьяный смуглый мужчина с жемчужиной в галстуке. Он хлопнул себя по животу, гнусно подмигнул и начал:

— В вагоне железной дороги едет еврей, а напротив сидит священник. «Пхэ, говорит еврей, жвыните пожалста, вы не ж Винницы…»

— К черту! — сказал кто-то звенящим и сильным голосом. — Товарищи, не позволяйте этому типу здесь гадить!

На эстраде появился очень высокий и стройный человек в кепке. В левом углу рта он держал папиросу, и от этого еще резче выступала гримаса отвращения.

— Не обижать артиста! — закричал вожак и ударил кулаком по столу. — Долой со сцены, не обижать артиста!

— Читаю «Революцию», — не оглянувшись на крик, сказал человек в кепи. Вдруг завизжали девицы. Они увидели браунинги в руках анархистов. Вожак вскочил на стол, играя парабеллумом. Но в то же мгновение хрустнуло дерево, стол накренился, и вожак съехал со стола. Пожилой широкоплечий человек глядел на анархистов, положив руки в карманы.

— Ах так! — закричал вожак и поднял руку. Но его удержали свои. Двадцать вооруженных людей стояли позади человека, опрокинувшего стол.

— Кто такие? — тихо спросил вожак.

— Первого полка.

Вожак оглянулся. С ним было всего шесть человек. Высокий парень в кепи все еще стоял на эстраде и строго глядел на него.

— Читаю «Революцию», — с ироническим спокойствием сказал человек в кепи и потушил папиросу о каблук. Он стоял на сцене, расставив ноги, чтобы крепче стоять, держа большие пальцы в проймах жилета. Его большие, широко раскрытые глаза светились гордым и мрачным блеском, и замечательный горловой, металлического тембра голос брал за сердце и красногвардейцев и старых фронтовых солдат.

…жестоким богом солдатским божились роты,

бились о пол головой многолобой,

кровь разгоралась, висками жилясь,

руки в железо сжимались злобой…

Анархисты уходили тихо, по одному, стараясь не обращать на себя внимания. На всякий случай Григорий Иванович вышел следом за ними. Конец поэмы он слушал уже за дверью.

Притворив дверь, Григорий Иванович вынул из-за пояса гранату и, стараясь не отделяться от стены, поглядел вдоль улицы.

Анархисты стояли на мостовой, ближе к углу Дмитровки. Они негромко спорили, энергично жестикулировали и показывали в сторону дворницкой. Но трое отделились от них и ушли, затем ушли еще двое. Остался вожак и пьяный человек в визитке. Обнявшись, они побрели в сторону Дмитровки.

Григорий Иванович спрятал гранату. Он постоял минуту, слушая ночной шум города. Отдаленная, беспорядочная стрельба отчетливо слышалась в темноте. Один раз он даже расслышал пулеметную трель. «Налетчики, рвань!» — свирепо сказал он и плюнул. Крыши и стены домов как бы надвигались на него из темноты. Скоро рассвет.

На стене противоположного дома он увидел белый квадратный листок. Он перешел через улицу и прочитал афишу.

Это было объявление о переезде в Москву Всероссийской чрезвычайной комиссии по борьбе с контрреволюцией, спекуляцией и саботажем.

Загрузка...