На следующий день, около четырех часов, когда я уже начал думать, что все кончено и мне придется сделать самое нечеловеческое усилие на свете, а именно забыть, перед нашим домом остановилась огромная синяя открытая машина. Корректный шофер в серой форме объявил нам, что я приглашен к чаю в “усадьбу”. Я поспешно начистил башмаки, надел свой единственный костюм, из которого вырос, и сел рядом с шофером – он оказался англичанином. Он сообщил мне, что Станислав де Броницкий, отец “барышни”, – финансовый гений; его жена была одной из самых известных актрис в Варшаве и, оставив театр, утешается тем, что дома постоянно делает сцены.
– У них огромные владения в Польше и замок, где господин граф принимает глав государств и знаменитостей со всего света. Да, это большой человек, можешь мне поверить, my boy[7]. Если он тобой заинтересуется, тебе не придется провести всю жизнь на почте.
“Гусиная усадьба” представляла собой большое двухэтажное деревянное строение, украшенное верандами с резными балюстрадами, башенками и решетчатыми балконами. Она не походила ни на что вокруг. Это была точная копия дома Остророгов, родственников Броницких, расположенного на Босфоре, в Стамбуле. Дом стоял в глубине парка, так что сквозь ограду виднелись только аллеи. В кафе “Улитка” на улице Май в Клери продавались открытки с изображением этой усадьбы. Она была построена в 1902 году отцом Станислава де Броницкого в честь друга, Пьера Лоти[8], и тот потом часто в ней бывал. От времени и влажного климата доски покрылись темным налетом, который Броницкий запрещал удалять из уважения к подлинности. Мой дядя хорошо знал усадьбу и часто говорил мне о ней. Когда он еще работал почтальоном, он ходил туда почти каждый день, так как Броницкие получали больше корреспонденции, чем все остальные жители Клери.
– Богачи не знают, что уж и придумать, – ворчал он. – Соорудили турецкий дом в Нормандии!.. Ручаюсь, что в Турции они построили нормандскую усадьбу.
Начинался июль, и парк был во всей красе. Я знал природу в ее первозданной простоте; никогда еще я не видел ее столь ухоженной. Цветы имели такой сытый вид, как будто только что вышли из “Прелестного уголка” Марселена Дюпра.
– У них тут пять садовников работают полный день, – сказал шофер.
Он оставил меня одного у веранды.
Я снял берет, послюнил и пригладил волосы и взбежал по ступенькам. Как только я позвонил и мне открыла обезумевшая горничная, я понял, что попал как нельзя более некстати. Белокурая дама, одетая, как мне показалось, в переплетение голубых и розовых лент, рыдая, полулежала в кресле; озабоченный доктор Гардье, держа в руке часы в виде большой луковицы, щупал ей пульс. Человек скорее маленький, но крепкого сложения, в халате, блестящем, как серебряная кольчуга, ходил взад и вперед по гостиной; за ним ходил, не отставая, дворецкий с подносом, уставленным напитками. У Стаса де Броницкого были густые светлые кудри, как у ребенка, и баки до середины щеки. Можно было бы сказать, что его лицу недостает благородства, если бы это качество поддавалось определению невооруженным глазом, без помощи внушающих доверие документов. На этом круглом лице полные щеки цветом напоминали ветчину; легко можно было представить их обладателя мясником, склонившимся над разделкой туши. Еле заметный рисунок усиков или, скорее, пушок украшал недовольный, куриной гузкой, рот, придавая графу постоянно раздраженный вид, – правда, в момент моего появления раздражение, видимо, действительно имело место.
Большие глаза линяло-голубого оттенка, слегка навыкате. Их неподвижный блеск отчасти напоминал бутылки на подносе дворецкого и, должно быть, имел отношение к содержимому этих бутылок. Лила спокойно сидела в углу, дожидаясь, чтобы миниатюрный пудель встал на задние лапки ради кусочка сахару. Персонаж хищного вида, весь в черном, сидел за письменным столом, склонившись над грудой бумаг, которые, казалось, рыл своим носом – такой он был острый и длинный.
Я застенчиво ждал с беретом в руке, пока кто‐нибудь обратит на меня внимание. Лила, сначала бросившая на меня рассеянный взгляд, наконец вознаградила пуделя, подошла ко мне и взяла меня за руку. Именно в эту минуту красивая дама разразилась еще более отчаянными рыданиями, к чему все окружающие отнеслись с полным безразличием, и Лила сказала мне:
– Ничего страшного, это опять из‐за хлопка.
Так как мой взгляд, видимо, выражал крайнюю степень непонимания, она добавила вместо объяснения:
– Папа опять впутался в хлопок. Он не может удержаться. – И добавила, слегка пожимая плечами: – С кофе было гораздо лучше.
В то время я не знал, что Станислав де Броницкий выигрывал и терял на бирже состояния с такой скоростью, что никто не мог с уверенностью сказать, разорен он или богат.
Станиславу де Броницкому – для его друзей по азартным играм и скачкам и для дам из “Шабане” и “Сфинкса” Стасу – было тогда сорок пять лет. Меня всегда удивлял и немного смущал контраст между его массивным, тяжелым лицом и такими мелкими чертами, что, по выражению графини де Ноай[9], “приходилось искать”. Было также что‐то нелепое в его детских белокурых кудрявых волосах, розовом цвете лица и фарфорово-голубых глазах – вся семья Броницких, кроме сына Тадеуша, казалась белокуро-розово-голубой. Этот спекулянт и игрок, который бросал деньги на игорные столы так же легко, как его предки посылали своих солдат на поля сражений, не проиграл только одного: своих дворянских грамот. Он принадлежал к одной из четырех или пяти ветвей высшей аристократии Польши, такой как Сапеги, Радзивиллы и Чарториские, в течение долгого времени делившие между собой Польшу, пока страна не перешла в другие руки и не подверглась другим разделам. Я заметил, что его глаза порой слегка вращались в орбитах, как если бы им передалось движение всех тех шариков, за которыми они следили при игре в рулетку.
Сначала Лила подвела меня к отцу, но так как он, поднеся руку ко лбу и возведя взгляд к потолку, откуда, по‐видимому, на него свалилась катастрофа, не обратил на меня ни малейшего внимания, она подтащила меня к госпоже де Броницкой. Дама перестала плакать, бросила на меня взгляд, взмахнув таким количеством ресниц, какого я еще не встречал у человеческого существа, с рыданиями отняла от губ платок и спросила тонким голоском, еще исполненным муки:
– А этот откуда взялся?
– Я его встретила в лесу, – сказала Лила.
– В лесу? Боже, какой ужас! Надеюсь, он не бешеный. Сейчас у всех животных бешенство. Я читала в газете. Укушенным приходится проходить очень мучительный курс лечения… Надо быть осторожными…
Она наклонилась, взяла пуделя и прижала к себе, глядя на меня с подозрением.
– Прошу вас, мама, успокойтесь, – сказала Лила.
Так я встретился в первый раз с семьей Броницких в ее естественном состоянии – в разгар драмы. Геня де Броницкая (я узнал позже, что “де” исчезало, когда семья возвращалась в Польшу, где эта частица не употребляется, чтобы вновь возникнуть во Франции, где Броницкие были менее известны) обладала красотой, о которой некогда говорилось, что она “производит опустошения”. Это выражение теперь вышло из моды – видимо, количество опустошений, которые мир перенес за последнее время, его обесценило. Очень тонкая (с почтительной оговоркой относительно бедер и груди), она была из тех женщин, которые уже не знают, что делать, настолько они красивы.
Меня окончательно отстранили движением платка, и Лила, по‐прежнему держа меня за руку, повела меня через коридор к лестнице. Между большим парадным холлом, где разыгрывалась хлопковая драма, и чердаком было три этажа, но, кажется, во время этого короткого подъема я узнал больше подробностей относительно некоторых странных вещей, которые происходят между мужчинами и женщинами, чем за всю предыдущую жизнь. Едва мы поднялись на несколько ступенек, как Лила уведомила меня, что первый муж Гени покончил с собой в ночь свадьбы, перед тем как войти в супружескую спальню.
– Он нервничал, – объяснила мне Лила, по‐прежнему крепко держа меня за руку, боясь, наверно, что я убегу.
Второй муж, напротив, погиб от избытка уверенности в себе.
– От изнеможения, – сообщила Лила, глядя мне прямо в глаза, как бы желая меня предостеречь, а я спрашивал себя, что она хочет этим сказать. – Моя мать была самой великой актрисой Польши. Нужен был специальный слуга, чтобы получать цветы, которые ей все время присылали. Ее содержали король Альфонс Тринадцатый и король Румынии Кароль. Но она любила только одного человека в жизни, я не могу тебе сказать его имя, это секрет…
– Рудольфо Валентино, – сказал голос.
Мы только что вошли на чердак, и, обернувшись в ту сторону, откуда раздалась эта реплика, произнесенная саркастическим тоном, я увидел мальчика, сидевшего скрестив ноги на полу под окном мансарды, с открытым атласом на коленях, рядом с глобусом. У него был профиль орленка, нос доминировал на лице, как бы чувствуя себя хозяином. Волосы черные, глаза карие, и хотя он был старше меня всего на год или на два, его тонкие губы уже дышали иронией – было даже непонятно, улыбается ли он, или такой рисунок рта у него от рождения.
– Внимательно слушай, что тебе говорит моя сестра, потому что во всем этом никогда нет ни слова правды, а это развивает воображение. У Лилы такая потребность лгать, что на нее нельзя сердиться. Это призвание. У меня склад ума научный и рациональный, что совершенно уникально в этой семье. Меня зовут Тад.
Он встал, и мы пожали друг другу руки. В глубине чердака висел красный занавес, и за ним кто‐то играл на рояле.
Лила вовсе не казалась смущенной словами брата и наблюдала за мной с лукавым выражением.
– Ты мне веришь или нет? – спросила она меня.
Я не колебался:
– Верю.
Она с торжеством взглянула на брата и уселась в большое ветхое кресло.
– Ну, вижу, это уже любовь, – констатировал Тад. – В этих случаях рассудку сказать нечего. Я живу в обществе совершенно сумасшедшей матери, отца, который может проиграть Польшу в карты, и сестры, считающей правду своим личным врагом. Давно вы знакомы?
Я собирался ответить, но он поднял руку:
– Погоди, погоди… Со вчерашнего дня?
Я кивнул.
Признание, что я видел Лилу один раз четыре года назад и с тех пор не переставал о ней думать, только вызвало бы какую‐нибудь убийственную реплику.
– Так я и думал, – сказал Тад. – Вчера она потеряла своего пуделя Мирлитона и поспешила найти ему замену.
– Мирлитон вернулся сегодня утром, – объявила Лила.
Эти фехтовальные выпады явно вошли у них в привычку.
– Ну что ж, надеюсь, теперь она тебя не отошлет. Если она будет тебя дурачить, приходи ко мне. Я очень силен насчет того, что дважды два четыре. Но если хочешь добрый совет – спасайся!
Он вернулся в свой угол, снова сел на пол и погрузился в атлас. Лила, откинув голову на спинку кресла, безразлично глядела в пространство. Я немного поколебался, потом подошел к ней и сел на подушку у ее ног. Она подняла колени к подбородку и задумчиво смотрела на меня, как бы спрашивая себя, какую выгоду можно извлечь из своего нового приобретения. Я опустил голову под этим взглядом, в то время как Тад, нахмурив брови, обводил пальцем на глобусе какой‐то изгиб Нигера, Волги или Ориноко. Иногда я поднимал глаза, встречал задумчивый взгляд Лилы и снова их опускал, боясь услышать: “Нет, ты мне все‐таки не подходишь, я ошиблась”. Я чувствовал, что моя жизнь делает поворот и что у Земли совсем другой центр тяжести, совсем не тот, о котором говорили в школе. Я разрывался между желанием остаться здесь, у ее ног, до конца жизни и желанием бежать. Я до сих пор не знаю, удалась ли моя жизнь оттого, что я не убежал, или я загубил ее, потому что остался.
Лила засмеялась и прикоснулась к моему носу кончиками пальцев.
– Мой бедный мальчик, у тебя совершенно безумный вид, – сказала она. – Тад, он меня видел два раза за четыре года и уже потерял голову. Но в конце концов, что во мне такого? Почему они все в меня влюбляются? Они на меня смотрят, и сразу с ними делается невозможно разумно разговаривать. Они застывают и глядят на меня, время от времени бекая и мекая.
Тад, не отнимая пальца от глобуса, чтобы не затеряться в пустыне Гоби или в Сахаре, которую исследовал, и не умереть от жажды, бросил на сестру холодный взгляд. В шестнадцать лет Тад Броницкий обладал таким знанием вселенной, что казалось, ему остается всего лишь внести несколько мелких поправок в географию и историю нашей планеты.
– Девочка страдает манией величия, – сказал он.
Все это время рояль за занавесом в глубине чердака продолжал играть; вероятно, невидимый музыкант чувствовал себя за тысячу миль отсюда, увлекаемый мелодией к тем далям, куда не могли проникнуть ни наши голоса, ни любой другой отзвук событий этого мира. Затем музыка прекратилась, занавес приоткрылся, и я увидел очень кроткое лицо под взлохмаченной шевелюрой и глаза, которые как бы еще следили за звуками, улетевшими в неизвестные дали. Кроме этого, было длинное тело подростка лет пятнадцати – шестнадцати, сутулого и как будто придавленного своим ростом. Сначала я думал, что он меня рассматривает, но Бруно видел вас тем меньше, чем более внимательно, как вам казалось, смотрел на вас, причем материальная реальность мира – этот “предмет первой необходимости”, как говорил Тад, – вызывала у него безразличие, смешанное с удивлением.
– Вот это Бруно, – возвестила Лила, в чьих словах слышались известная нежность и гордость собственницы. – Когда‐нибудь он получит в консерватории первую премию за игру на рояле. Он мне обещал. Он будет знаменитым. Впрочем, через несколько лет мы все будем знаменитыми. Тад будет великим путешественником, Бруно будут аплодировать во всех концертных залах, я буду второй Гарбо, а ты…
С минуту она изучала меня. Я покраснел.
– Ну ничего, – сказала она.
Я опустил голову. Должно быть, я тщетно пытался скрыть свое унижение, потому что Тад вскочил, подошел к сестре, и, насколько я понял, они обрушили друг на друга град польских ругательств, совершенно забыв о моем присутствии, благодаря чему я смог немного успокоиться. В этот момент месье Жюльен, официант из “Прелестного уголка”, пришел на чердак в сопровождении горничной, неся два подноса, уставленных сладостями, тарелками, чашками и чайниками. Скатерть разостлали и чай нам подали на полу, что я сначала принял за польский обычай. В действительности же это делалось, как объяснил мне Тад, “чтобы внести немного простоты в этот дом с его невыносимыми привычками к роскоши”.
– Кроме того, я марксист, – добавил он (я слышал это слово в первый раз, и оно показалось мне относящимся к обычаю садиться на пол для еды).
За чаем я узнал, что Тад вовсе не собирается становиться путешественником, как требует его сестра, а что он поставил перед собой цель “помочь людям изменить мир”, – говоря это, он сделал жест по направлению к глобусу у окна. Бруно был сыном умершего итальянского дворецкого, который служил Броницким в Польше. Обнаружив у ребенка необыкновенные способности к музыке, граф усыновил его, дал ему свою фамилию и помогал сделаться “новым Рубинштейном”.
– Еще одно капиталовложение, – бросил Тад. – Отец рассчитывает стать его импресарио и заработать много денег.
Я узнал также, что вся семья собирается в конце лета уехать из Нормандии.
– Во всяком случае, если папу отпустят кредиторы и если он не продал наши земли в Польше, – заметила Лила. – Но все это не важно. Мама опять нас выручит. Она всегда находит очень богатого любовника, который в последний момент спасает дело. Три года назад это был Василий Захаров, самый крупный поставщик оружия в мире, а в прошлом году – господин Гульбенкян, его называют “господин пять процентов”, потому что он получает пять процентов со всех доходов английских нефтяных компаний на Аравийском полуострове. Мама обожает отца, и каждый раз, как он разоряется и грозит покончить с собой, она… в общем… как сказать?..
– Она продается, – кратко заключил Тад.
Я еще никогда не слышал, чтобы дети так говорили о своих родителях, и, видимо, моя растерянность была заметна, потому что Тад дружески хлопнул меня по плечу:
– Ну-ну, ты покраснел как мак. Ну да, что ты хочешь, мы, Броницкие, немного декаденты. Декаданс – знаешь, что это такое?
Я молча кивнул.
Но я напрасно рылся в знаменитой “исторической памяти” Флёри – этого слова там не было.