Офицер царской армии Леонид Данилович Шешеня ночью в сугубо штатском виде — в брезентовой куртке, в кожаной кепке-нашлепке и охотничьих сапогах — пробивался через польско-советскую границу. Унизительно офицеру, имеющему орден за храбрость, таиться по кустам, как последнему вору, замирать по-заячьи, слушая шорохи. У Шешени выбора не было, эмигрантская жизнь сделала его послушным, но он не из тех русских эмигрантов, которые счастливы, если могут, не голодая, ждать своего возвращения в Россию. Он борется за это возвращение, он кажется себе героем, и уж кому-кому, а ему по возвращении на родину за все воздастся сторицей.
В той, очищенной от красных, России Леонид Шешеня рассчитывает получить больше, чем другие. Борис Викторович Савинков сказал ему однажды: «Быть возле меня — значит быть возле истории». Шешеня не очень ясно представляет себе, что это означает, но, когда он думает о себе и об истории, он видит себя в черной лакированной пролетке на резиновых шинах, с ярко-желтыми спицами колес. Шурша резиной, мчится пролетка по мощеному большаку, а справа и слева мужики на полях — кланяются, кланяются, кланяются. Такое счастье обладания властью ему подсказывали воспоминания детства…
Как складно начиналась его жизнь — он был единственный наследник богатого хутора, дочка мельника поглядывала на него с авансами… И все пошло вкось. В двенадцатом году забрили в солдаты — как батя ни бился, откупиться не удалось. Но оказывается, и военная судьба может лечь хорошей картой. Батя снова потряс свою кулацкую мошну — густо смазал разных военных начальников, чтобы добрые были к его единственному наследнику. Да и сам Шешеня сообразил, что к чему, когда погоны на плечах. В начале семнадцатого года он был уже капитаном с двумя орденами, хотя всю войну служил в приличном отдалении от фронта. Война явно шла к концу, и Шешеня все чаще видел во сне свой дом в шесть окон, под железом, на высоком каменном цоколе…
Но тут случилось черт те что. Какие-то купленные на немецкие деньги большевики подняли голытьбу, устроили революцию и возвели на престол своего царя, тоже полученного из Германии в пломбированном вагоне. И пошли кроить жизнь по своим голоштанным меркам. Всех, кто жил хоть чуть почище, — к ногтю. Шешеня не успел из шинели выбраться, как пришло от родственников скорбное письмо: дом их реквизирован под школу. Когда пришли его забирать, батя бросился на разбойников с топором — угодил в тюрьму, и где он теперь, один бог знает. Мать померла тут же. Шешеня и опомниться не успел, как не стало у него ничего: ни дома, ни отца, ни матери. А вскоре он и земли родной лишился, стал эмигрантом.
Теперь вся жизнь его — это борьба с большевиками. Душа ноет, как гнилой зуб, от ненависти к ним, от неизбывной жажды мести. В двадцатом году первый раз дорвался он до них, порушителей своей жизни, — это когда в войсках генерала Перемыкина и Булак-Балаховича он участвовал в походе из Польши на Совдепию. Пощады коммунистам не давали…
Позже — в двадцать втором — Шешеня снова добрался до большевиков. Под началом полковника Павловского участвовал в рейде по западным окраинам Советской России. Снова потешились всласть, или, как говорил атаман, «постригли большевикам коготки». Целые города брали и свою власть в них устанавливали. Правда, ненадолго. Павловский, как никто, умел вовремя уходить…
Другим офицерам не повезло. Оказавшись за пределами родины, они присягнули кругом оскандалившимся русским генералам вроде Врангеля, Юденича или Деникина. Теперь эти генералы грызутся между собой — у кого для России лучший царь заготовлен, полученные от Антанты деньги прожирают на банкетах, а боевые офицеры, чтобы не околеть с голоду, идут в батраки к французским помещикам.
Шешене, слава богу, повезло — он сразу попал в хорошее, святое дело, его возглавляет великий вождь и защитник крестьян Борис Викторович Савинков. Созданный им Народный Союз Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС) главной своей целью ставит свержение большевиков.
Все нравится Шешене в деле, которому он служит. А год назад произошло невероятное — он стал личным адъютантом самого вождя. Шешеня гордился, что допущен на самую вершину дела, он влюбился в вождя, в его бурное прошлое и великое будущее…
Шешеня благодарен Савинкову и за то, что именно его он выбрал для выполнения этого опасного поручения — он пробирается сейчас через границу, чтобы затем побывать сперва в Смоленске, а потом и в самой Москве-матушке. Он свято выполнит присягу члена Народного Союза Защиты Родины и Свободы — действовать в России, «где можно — открыто, с ружьями в руках, где нельзя — тайно, хитростью и лукавством». С ружьем Шешеня уже действовал и чести своей не посрамил. Теперь он поработает тайно, бесшумно…
Шешеня, к счастью своему, не знал, как обсуждалась в центральном комитете союза его кандидатура. Отклоняя две другие, Савинков сказал: «Пойдет Шешеня. Во-первых, в такую командировку надо посылать человека без собственных идей и мыслей, во-вторых, в случае чего — невелика потеря. Я могу обойтись и без адъютанта…»
А Шешене он сказал, что центральный комитет был вынужден остановиться на его кандидатуре, ибо с этим поручением в Россию должен идти человек самостоятельного, строгого ума, человек храбрый, неподкупный, беспредельно преданный делу и уже бывавший в Советской России.
Да, вождь в нем не ошибся. Он как следует проверит работу резидентов, посланных в Россию полгода назад. Савинков приказал ему: «Если увидишь, что они обманули нас, приканчивай их на месте, не задумываясь…»
Шешеня так и поступит во имя великого и святого дела, рука у него не дрогнет…
Он шел легким и широким шагом сильного, уверенного в себе человека. Шел напрямик — по еще не скошенным лугам, душно пахнувшим после горячего летнего дня, по сумеречным оврагам, где качались выплески первого тумана, по ольховому кустарнику, который ближе к черневшему впереди лесу становился все гуще и гуще.
Этот выход к советской границе Шешене хорошо известен по рейдам банды Павловского. Путь идет от польского городка Лунинец на пограничный хутор Гаище. Тогда они шли через границу сразу всей бандой — нагло, напролом. Красным пограничникам было не до них, потому что в это время они были под пулеметным огнем польской пограничной стражи. Впрочем, и сейчас на польской стороне Шешене остерегаться нечего. В кармане у него лежит квиточек, на котором машинкой напечатано одно непонятное слово: «презан», и синим карандашом — дата с неразборчивой подписью. Этот квиток выдал ему капитан Секунда — начальник пограничной экспозитуры[1] номер один польской разведки. Квиток дается на случай, если какой-нибудь польский стражник вдруг задержит того, кого не надо задерживать, и не поверит на слово…
До границы оставалось не больше километра. В плотной темноте летней ночи идти было очень трудно. Он то и дело приседал на корточки, чтобы на фоне неба высмотреть, где кустарник пореже.
Шешеня знал — скоро он войдет в лес, спустится в овраг, по дну которого вьется речка-ручеек в шаг шириной, поднимется по крутому склону из оврага, затем сделает еще десяток шагов и будет уже там…
Стараясь тише дышать, он шел и смотрел на черный, таинственно молчавший лес, оттуда тянуло прохладой и овражной прелью.
И вдруг ему стало страшно. Он вспомнил слова капитана Секунды: «Мы еще ни одного человека не похоронили», — Шешеня вышел из кустарника на небольшую поляну и остановился, чтобы отдышаться и оглядеться.
«Вы-то, может, и вправду не хоронили, а вот как красные?» — подумал он и осторожно двинулся по краю полянки к лесу.
Послушать наших, так красные только одни глупости совершают. Но почему же тогда с ними не могут справиться умнейшие люди всего мира? Почему так? Однажды Шешеня спросил об этом у самого Савинкова. Вождь не ответил, только обжег своего адъютанта таким взглядом, что у того навсегда пропала охота задавать вопросы…
Шел двенадцатый час ночи. Переходить границу надо в полночь. Красные стражники в это время сменяют посты и по этому поводу, наверное, митингуют, гады.
Шешеня сел на пенек и вытянул ноги. В самом деле, почему тянут эту лямку с красными? Польский начальник Шешени капитан Секунда твердит одно: «Большевиков надо разведать получше, тогда им крышка в два счета».
Не уважает Шешеня этого своего начальника, он поляков вообще терпеть не может, а этого особенно. Морда у него хоть и красивая, а острая, как у крысы, а глаза — как у злой собаки, неподвижные, не угадаешь, когда он тебя за икры хватит. Фамилия у него смех один: Секунда. Капитан Секунда. Только и слышишь от него: «Секунда не любит…», «Секунда не потерпит…», «Секунда все знает…». Все не все, но дело свое эта крыса знает.
Порядок такой: кто бы ни шел от Савинкова в Россию, он обязательно имеет дело с капитаном Секундой. И как возвращаешься из России, первым делом опять-таки к капитану Секунде. Все, что принесешь из-за кордона, должен отдать ему. Капитан Секунда отсылает полученное в Варшаву в генеральный штаб, и уже оттуда, в копиях, материал получает центральный комитет савинковского союза. «Получается, что эта крыса с капитанскими погонами важнее самого Савинкова», — злобно думает Шешеня. И ничего тут не сделаешь. Кое-кто пробовал не отдавать крысе самое важное, а сунуть ему какую-нибудь чепуху. Эти люди больше через границу не ходили, а значит, и не имели хорошего заработка в долларах. Вот в этих-то долларах и скрыта главная сила польского капитана. У Шешени в варшавском банке лежит 480 долларов, и все они от Секунды. Это еще за те дела, когда он ходил в Россию с бандой Павловского. Тогда Секунда хорошо платил за всякие советские документы. Банда охотилась на коммунистов и совдеповских активистов. Их документы и отдавали Секунде. Столько их навалили, что цена на них сильно упала. А Шешеня предугадал это заранее и, находясь в Советской России, вел свою особую охоту. Где учителя подстрелит, где почтальона, и документики их Секунде. И когда на партийные документы цена упала, Шешеня за свои — самые разные — продолжал получать полную цену…
Все говорят, что за шпионский материал этот капитан платит, не жалея денег. Теперь заведен такой порядок: деньги от поляков идут только через начальника виленского комитета НСЗРиС Фомичева. Значит, придется делиться с Фомичевым. Но Шешеня думает об этом без особой злости — Фомичев ему родственник, они женаты на сестрах.
Савинков сказал Шешене, что, возможно, оставит его в Москве резидентом, а тогда пойдет ему твердое жалованье — 120 долларов в месяц. Сто двадцать на двенадцать — тысяча с четвертью получается. Жена Шешени, Сашенька, любит говорить: «Нам бы, Леня, с тобой тысчонку долларов на разживу, мы бы круто в гору пошли».
Русские здесь, за границей, стараются не жениться. Кто дома оставил невест или жен и еще надеется, что они их ждут. Другие боятся брать жену чужих кровей — все равно, мол, толку из этого не будет. Но главное в том, что в здешней собачьей жизни при чужих домах и делах в одиночку продержаться легче. Но Шешене повезло.
Вспомнив сейчас о жене, Шешеня улыбнулся в ночную темноту, туда, где остался его дом и его Сашенька. Огонь-девка! Как поцеловала его в первый раз, он чуть с ума не сошел — сразу влюбился без памяти. И надо же ей такую фамилию иметь — Зайченок! Когда познакомились, он целую неделю не верил, думал — шутит. Она вообще забавная… Родом из Белоруссии. Когда началась революция, ее вывез оттуда в Польшу скупщик скота, у которого она служила в горничных. Вскоре хозяина ее убили на улице грабители. Шешеня легко простил ей этого скотника — уж больно она была хороша. Другая с ее красотой свихнулась бы в таком безжалостном городе, как Варшава, а Саша Зайченок выстояла, вскоре устроилась официанткой в большом варшавском ресторане и по совместительству стала еще агентом политической полиции. Она еще умная как черт, его Сашка! Ресторан этот любила всякая интеллигенция, так что работы у Саши хватало по обеим специальностям, и бывали месяцы, когда она от полиции получала больше, чем от ресторана. Так что не болтает она попусту, когда говорит про заветную тысчонку. Если такие деньги соберутся, она откроет собственное дело, и Шешеня уверен — так будет…
Шешеня решительно встал с бревна и, чувствуя в себе злую силу, переступал с ноги на ногу, вглядываясь в обступившую его черную ночь. Мелко перекрестив грудь, он, крадучись, пошел вперед.
Советские пограничники услышали его, когда он еще только подходил к границе. Их было двое, и оба, как назло, незавидного роста — не богатыри, одним словом, и оба первого года службы — всего три месяца, как прибыли сюда из Сормова по комсомольскому призыву. Одного звали Иван Панкин, а другого ни больше ни меньше — Александр Суворов. Они немного трусили, но не за себя, а за него, за нарушителя, — боялись его упустить и вместе с тем боялись, что не сумеют взять его, как приказано, живьем. Командир заставы делается синий с лица каждый раз, когда узнает, что нарушитель проскочил или убит. За это ему, как он говорит, «мылят шею из Минска». А что он может сделать, если пограничников мало: на целый километр границы даже двух не получается?.. «Но если уж тебе повезло и сволочь вышла прямо на тебя, — проникновенно говорил командир на каждом инструктаже, — то уж, будь ласков, прояви доблесть — не убивай его. Тебя просят об этом все, и сам товарищ Дзержинский. Эти гады нужны нашему государству живьем. Так что, товарищи бойцы, прошу вас, будьте ласковы…»
Легко сказать — не пропусти и не убей, когда он прет прямо на тебя и в темноте кажется здоровым, как лошадь.
Шешеня шел прямо на стоявшего за стволом сосны Суворова. Мало того — остановился у той же самой сосны, только с другой стороны. Остановился и часто-часто дышит. Суворов, наоборот, дышать вовсе перестал. И тогда он сделал то, над чем долго потом смеялись на заставе. Он тихонечко прислонил винтовку к сосне и с криком: «Ваня, сюда!» — бросился на Шешеню.
Шешеня резко крутнулся и присел. Суворов сорвался с его шеи и упал на пружинистый мох. Шешеня выхватил из-за голенища финку и бросился на Суворова, но в темноте не угадал. Суворов успел отползти в сторонку… А тут подоспел Панкин и, как коршун, налетел на Шешеню. Оба упали. Шешеня изловчился и пырнул Панкина ножом, но удар пришелся не опасно — в левую руку, чуть ниже плеча. От боли Иван взъярился необычайно. В это время Суворов руками нащупал голову Шешени и вжал ее в землю лицом. А Панкин поймал обе руки нарушителя и круто заломил их ему за спину. Шешеня обмяк и сделался как мешок с пенькой — видно, от боли потерял сознание…
Его попробовали допросить еще на заставе. Шешеня молчал, даже имени своего не назвал — он как-то еще не мог осмыслить того, что с ним произошло. Его отвезли в Минск. И прямо с поезда — на допрос, хотя шел третий час ночи.
Огромный кабинет. Вдоль стен, наверное, не меньше полсотни стульев. Письменный стол — на одной телеге не увезешь, лакированный и зеленым сукном покрыт. А на особом столе — телефоны. Да, тут тебе не клоповник капитана Секунды.
За столом сидел крупный мужчина с усталым лицом. Это был начальник ГПУ Белоруссии Медведь. Его глаза, скрытые в зеленой тени абажура настольной лампы, цепко и оценивающе ощупывали Шешеню: кто он, этот плечистый молодец с туповатым скуластым лицом, со срезанным подбородком и выпуклыми глазами, сонно прикрытыми тяжелыми веками? Ясно одно — экземпляр не породистый, но и не рядовая шавка.
— Ну, будем говорить? На уговоры у меня времени нет.
Шешеня молчал, смотря щелочками припухших глаз мимо чекиста.
— Ну, дело твое, — негромко бросил Медведь и приказал увести арестованного.
Шешеню поместили в переполненную камеру, где была собрана всяческая шваль: контрабандисты, валютчики, бандиты, торговцы наркотиками, взяточники.
Трое суток Шешеня терпел издевательства уголовников. Шешеня, конечно, наврал им, кто он и откуда, сказал, будто схвачен по подозрению на золото, а у него, мол, не то что золота, даже железа нет. Однако врал он не очень искусно, и уголовники решили, что он им «варит бодягу без воды» и что он типичная подсадка или кряква. И тогда обитатели камеры избили его…
Шешеня вызвал надзирателя и потребовал, чтобы его повели на допрос, так как он хочет сделать важное заявление. Однако вызвали его только на следующий день. Ночью уголовники снова его избили, и утром он еле встал со скользкого пола возле параши, где ему было отведено место.
В первую ночь он думал о побеге и смотрел во все глаза — запоминал каждый поворот на пути из ГПУ в тюрьму. Теперь он смотрел только себе под ноги и думал о том, что, если он не желает заживо околеть в тюрьме, молчать у того важного следователя не следует.
Шешеня решил чуть приоткрыть себя, вызвать у следователя интерес, а потом тянуть мочалу и одновременно готовить побег. Полковник Серж Павловский не раз говаривал, что нет на свете такой тюрьмы, из которой нельзя бежать.
Но его привели совсем не в тот огромный кабинет и не к тому важному начальнику, а в похожую на карцер голую комнату. Следователь, очень молодой, красивый, с голубыми глазами, начал допрос.
Шешеня назвался Комлевым, сознался, что прибыл из-за кордона, и сообщил, что он по службе адъютант Савинкова. Он полагал, что следователь подскочит, услышав его титул. А тот и не шелохнулся.
— Не гните осину, у Савинкова нет адъютанта с такой фамилией, — кротко вздохнув, сказал он. — Вот что: на сколько оборотов вы решили размотаться, на столько давайте, и говорите без фокусов, а то нам дня не хватит, если я буду все ваши обороты сам угадывать. Но только без пыли. Фамилия так фамилия, адъютант так адъютант.
— Адъютант, — обиженно подтвердил Шешеня.
— Так. Фамилия?
— Шешеня.
— Вот это уже похоже на правду, — одобрительно сказал следователь. — Имя и отчество?
— Леонид Данилович.
— Пожалуйста, коротенько биографию. Чисто для сверочки. Я даже писать не буду…
Шешеня рассказал биографию почти без вранья. Но когда дело дошло до задания, с которым он шел, Шешеня сказал, что послан только посмотреть, как теперь жизнь под Советами.
Утреннюю баланду он ел не в камере, где у него каждый день уголовники отбирали хлеб, а в комнате следователя. Шешеня воспринял это как начало какой-то своей новой жизни. О побеге пока и думать нечего — за спиной неотступно маячил конвой.
Вечером его привели в огромный кабинет, где он уже был однажды. На этот раз важный начальник был в форме, Шешеня разглядел на его рукавах нашивки, но не знал, что они означают. Было ясно, однако, что начальство это высокое.
— Вы показали, что являетесь адъютантом Савинкова? — спросил начальник.
— Так точно, — вытянулся Шешеня.
— Тогда одно из двух: или Савинков растерял всех своих людей, а сам поглупел, раз послал в Россию вас, своего адъютанта, с таким ерундовым делом, или же у вас достаточно важное задание, о котором вы нам не говорите.
Шешеня судорожно соображал, что отвечать. О его участии в банде Павловского они знать не могут, сейчас он ничего преступного сделать еще не успел, судить его не за что.
— Я имел задание довольно серьезное… — после долгого молчания начал он, наблюдая за щелочками глаз начальника. — Да, вы правы, очень важное… для Савинкова. Сами подумайте: он посылает в Россию людей, а что они там делают — неизвестно. И он решил произвести выборочную проверку. Почему послали именно меня? Наверное, нужен был человек, которому Савинков полностью верил. Ведь он доверял и тем, кого послал раньше и проверять которых теперь возникла необходимость. Так и конца не будет, если посылать непроверенных людей.
— Не лишено, не лишено… — начальник внимательно рассматривал Шешеню, и тот начал ерзать на стуле. — По каким же адресам вы шли?
Шешеня ждал этого вопроса и выложил давно придуманное:
— Адреса я должен взять в Москве в почтовом ящике.
— Где?
— На Ваганьковском кладбище. (Савинков рекомендовал ему устраивать на этом кладбище конспиративные встречи.)
— Ну что же, раз так, придется везти вас в Москву…
Шешеню отвели в камеру-одиночку при ГПУ. Там было чисто, стояла койка с матрацем. Он лег и, всеми силами отпихивая навалившийся сон, пытался обдумать происшедшее… «Съели, гады? — злорадствовал он. — Думаете, на дурака напали? До Москвы-то верст тысяча, и на каждой версте бежать можно…»
В это время начальник ГПУ говорил по прямому проводу с Москвой, с начальником контрразведывательного отдела ОГПУ Артуром Христиановичем Артузовым.
Сообщив о поимке Шешени и его показаниях, Медведь попросил:
— Возьмите его к себе, у меня и так следователей не хватает.
— У меня тоже штаты не раздуты… — смеялся на другом конце провода Артузов. — Но ради такого экземпляра готов пострадать. Адъютанта вы охотно подбрасываете нам. А как вы поступите, когда прибудет сам? — Артузов подождал, точно всерьез ждал ответа, и потом спросил: — Каков этот Шешеня? Умный?
— Середняк. Я представлял себе адъютанта Савинкова головой повыше. Но сам адъютант, очевидно, думает, что мы против него кретины.
— Это все они, слава богу, так думают, — сказал Артузов и попросил получше проинструктировать конвойного, который повезет Шешеню.
— Не бойтесь, упакуем как следует…
— Тогда фиксируем еще раз, что польские заверения в лояльности — чистая брехня. У меня все.
Артузов, поговорив с Минском, сразу же позвонил своему помощнику Сергею Васильевичу Пузицкому и попросил его зайти. Это всего десяток шагов через приемную, которая разделяет их кабинеты. Работают они дружно и, чтобы накоротке перекинуться мыслями, за день много раз пересекают приемную в обоих направлениях. Вот и нынче, всего полчаса назад, Артузов был в кабинете Пузицкого и они разговаривали как раз о Савинкове, о том, осталась ли при нем хоть одна личность его уровня. По мнению Пузицкого, у Савинкова никогда не было выдающихся по уму соратников, а сейчас тем более. Он сравнивал Савинкова с актером-премьером, который не терпит в своей труппе других талантов. Артузов же опасался, что в Москве просто плохо знают его окружение. Этот их спор был далеко не случайным — Сергей Васильевич Пузицкий давно вынашивал идею смелой и необычайно сложной операции против Савинкова. Сколько-нибудь определенного плана еще не было, была только идея, которую они и обсуждали почти ежедневно. И так уж повелось — Артузов словно дразнил Пузицкого все новыми и новыми критическими придирками к его идее, а тот, неистово защищая ее, в каждом споре уточнял и совершенствовал то, что задумал. И конечно, оба они прекрасно понимали, что их разговоры и споры — это не что иное, как их ежедневная работа.
— Из Минска вам подарок, — сказал Артузов входившему в его кабинет Пузицкому. — На границе взят адъютант Савинкова.
— Шешеня? — Пузицкий как вкопанный остановился посреди кабинета.
— Он.
— А сам?
— Самого пока нет.
Пузицкий подошел к Артузову и, возбужденно вороша свои густые огненно-рыжие волосы, спросил:
— А не может быть, что сам прошел незамеченным?
— Нет, Минск заверяет, что больше никого не было. Но, впрочем, черт его знает. Надо, пожалуй, выяснить, не исчез ли он из Парижа?
1. Часы, золотые, карманные, марки «П. Буре». На внутренней стороне тыльной крышки надпись «Волоскову Н. К. от реввоенсовета I Конной армии».
2. Перочинный нож большого размера, по конфигурации как садовый. Может быть применен как холодное оружие.
3. Браунинг с полной обоймой патронов и запасной обоймой, в которой пять патронов. Все патроны с разрывными пулями.
4. Портмонет кожаный, двустворчатый, в коем находилось:
а) 11 (одиннадцать) червонцев советских;
б) фотография женщины лет 30, на обороте фотографии надпись «Вечно твоя! Саша»;
в) кусочек бумаги с печатным на машинке словом «презан» и подписью (неразборчивой) снизу от руки.
Борис Викторович Савинков и его ближайший соратник Александр Аркадьевич Деренталь мчались в скором поезде Варшава — Берлин — Париж. Они возвращались из Варшавы, где несколько дней провели в напряженной работе. Заново созданный Савинковым для борьбы с Советским государством Народный Союз Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС) продолжал действовать. По-прежнему главным деловым центром союза оставалась Варшава, и Савинкову приходилось довольно часто ездить сюда из Парижа. Это, конечно, неудобно, но могло быть гораздо хуже, если бы правительство Польши всерьез выполнило бы свое обещание Москве ликвидировать антисоветскую деятельность русских эмигрантов на польской территории. Но, слава богу, дело ограничилось фактически только демонстративной высылкой из Польши одного Савинкова…
В двадцать первом году, в солнечные июньские дни, когда в Варшаве на Маршалковской улице в доме № 68 заседал учредительный съезд союза, все выглядело солидно и весьма перспективно. В зале были тайком пробравшиеся из России делегаты от двадцати шести савинковских организаций. За особыми столами сидели «иностранные друзья союза», представители разведок: от Польши — полковник Сологуб, от Франции — мосье Гакье, от Италии — синьор Стабини, от Америки и Англии — офицеры их военных миссий в Варшаве. И наконец, особый гость — представитель украинской контрреволюции атаман Тютюнник.
В программной резолюции учредительного съезда было записано:
«Считать нынешние условия во всех отношениях исключительно благоприятными для развертывания многосторонней деятельности НСЗРиС на территории России, имея конечной целью свержение режима большевиков и установление истинно русского, демократического строя…»
С тех пор не прошло и двух лет. До недавнего времени дела шли совсем неплохо — в России действовали тайные организации, некоторые, как, например, смоленская, насчитывали в своих рядах по нескольку сот человек. Эти люди совершали диверсии и террористические акты — летели под откос поезда, нарушалась связь между городами, горели фабрики, склады, коммунисты еле управлялись хоронить своих товарищей. Между организациями и Варшавой непрерывно челночили курьеры, которые приносили ценный разведывательный материал для поляков и французов. Соответственно пополнялся текущий счет союза… И вдруг сразу — резкое ухудшение всех дел и как чуткий барометр — недовольство в Париже и Варшаве.
В связи с этим и ездили в Варшаву Савинков и Деренталь. Задачей Деренталя было успокоить поляков. Задача Савинкова — выяснить истинное положение дел и поднять дух своих людей.
Савинков — фаталист: он считает, что просто началась полоса невезения. Она пройдет, необходимо только терпение. И все-таки он встревожен. Одно за другим поступают из России сообщения о провалах подпольных групп союза. Недавно прошел слух (Савинков нарочно называл это только слухом), что чекисты разгромили смоленскую организацию. Неясно положение и в московской. В течение года Савинков послал туда трех ревизоров, и все три как в воду канули. И конечно, не от хорошей жизни решил теперь Савинков отправить в Россию своего личного адъютанта. Шешеня должен выяснить положение в двух очень важных организациях — в Смоленске и в Москве. Резидент в Смоленске, к которому направлялся Шешеня, не был связан с основной действовавшей там организацией, и, если правда, что она разгромлена, Шешеня с помощью уцелевшего резидента должен ее восстановить. А затем перебраться в Москву. Из всего, что сделано в Варшаве в эту поездку, Савинков настоящим делом считает только отправку в Россию Шешени…
И еще одно дело, приятное ему лично: получил сигнальный экземпляр своей книги «Моя борьба с большевиками» — это исповедь его ненависти к ним. Для него выход каждой его новой книги — праздник. Его приятно волнует успех. И потом: гонорар позволяет ему жить на собственный счет — в этих делах он болезненно щепетилен всю жизнь.
Сейчас Варшава уже позади…
Савинков и Деренталь сидели друг против друга в двухместном купе вагона первого класса парижского экспресса. Только что они крепко поспорили — на этот раз о деловых качествах руководителей варшавского комитета своего союза. Это их старый спор. Деренталь считает, что Философов, возглавляющий сейчас варшавский комитет, как руководитель — «бледный нуль», а Савинков, явно дразня друга, назвал Философова самым умным и самым преданным своим соратником. Деренталь обиделся, очевидно, за «самый умный» и теперь молчал, уставясь в окно, задернутое плотной шторой.
Они вечно спорят. Иногда их споры переходят во взаимно оскорбительную ругань. Но спустя день-другой они как ни в чем не бывало вступают в разговор и начинают новый спор. Они уже давно близкие друзья. До этого они довольно долго знали друг друга заочно. Савинков знал, что есть в России такой оригинальный отпрыск прибалтийских дворян Дикгоф-Деренталь, который прославился тем, что сначала был верным последователем вождя «мирного движения рабочих» попа Гапона, а потом, разуверившись в нем и узнав, что он платный полицейский провокатор, участвовал в его убийстве — они собрались вместе, несколько таких же, как он, обманутых, и повесили своего недавнего кумира на даче под Петроградом… Савинков знал, что Деренталь пишет рассказы, которые печатались в журналах «Вестник Европы» и «Русское богатство», и некоторые он читал. Находясь во время мировой войны во Франции, Савинков частенько находил в «Русских ведомостях» бойкие корреспонденции Деренталя с французского фронта.
Деренталь, в свою очередь, конечно, был много наслышан о Савинкове, знаменитом эсеровском террористе, беспощадном охотнике на царских сановников.
Познакомились они только в семнадцатом году, когда случайно встретились в Париже перед отъездом в Петроград. Это было сразу после Февральской революции, Савинков и Деренталь, оба считавшие себя русскими революционерами, торопились в Питер. И вот, занимаясь в Париже оформлением выездных документов, они встретились однажды и даже вместе посидели часок за столиком в кафе.
Савинков выехал в Россию несколько раньше, и они расстались, как малознакомые соотечественники, которых случайно столкнула судьба. И как будто ничто не говорило, что эти люди могут стать неразлучными друзьями…
Приехав в Россию, Савинков явился прямо к Керенскому. Позже он писал сестре Вере, что не стал сразу министром правительства Керенского только потому, что приехал внезапно. «А.Ф. готов был придумать специально для меня министерство, но, слава богу, не придумал». Это Савинков напишет гораздо позже, когда Керенского уже не будет в России, а сам он найдет временно пристанище в Варшаве. Но тогда — летом семнадцатого — Савинков становится одним из самых близких и самых надежных помощников Керенского и управляет его военным министерством. О своем месте возле Керенского сам Савинков впоследствии сделает такое признание: «До сих пор не могу разобраться, какова была там моя роль? Не то я его охранял, не то я ему что-то советовал, не то я его сдерживал, не то толкал. Могу сказать одно — в безалаберщине, которую буквально излучал Керенский, я активно участвовал».
Только ли в безалаберщине? Белый генерал Краснов свидетельствует, что, когда угроза большевистского выступления и захвата власти стала угрозой завтрашнего дня, в борьбе с ней среди лиц Временного правительства наиболее энергичной фигурой был Борис Савинков. А когда большевики победили, Савинков ринулся в Гатчину, в штаб генерала Краснова, пытаясь организовать крестовый поход белых войск на революционный Питер…
Александр Аркадьевич Дикгоф-Деренталь поехал из Парижа в Питер не один. Он повез с собой свою семнадцатилетнюю красавицу жену. Это было что-то вроде свадебного путешествия, но не по самому лучшему для такого события маршруту. Оставить жену в Париже Деренталь не мог. Только недавно в одной эмигрантской семье он нашел эту красивую девочку, мечтавшую стать звездой балета, а пока выступавшую на эстраде в каком-то испанском ансамбле. Почти сорокалетний мужчина, весьма образованный, таинственный (убил попа Гапона!), блестящий рассказчик, он без особого труда увлек юную танцовщицу.
Если Савинков в состоянии глубочайшего заблуждения мог считать себя русским революционером, то Деренталь не имел даже повода для такого заблуждения. Ничего, кроме попа Гапона, в его жизни не было, но невежество европейского обывателя стало для него плодороднейшей целиной, и он со своего попа, как говорится, снял два урожая. Первый раз — когда возник рядом с Гапоном, приехавшим в Париж сразу после Кровавого воскресенья, и прославлял его как революционного вожака питерских рабочих. И второй раз — спустя несколько лет, когда после убийства Гапона он опять приехал в Париж и с жуткими подробностями, вызывавшими обмороки у дам, рассказывал о своем участии в казни этого полицейского агента.
И вот теперь, в семнадцатом, Деренталь решил: и революция и любовь! Ему не так уж трудно было вовлечь в эту авантюру и свою жену. Боже, это же так романтично: преследуемый полицией русский революционер, презирая смертельную опасность, со своей юной женой мчится в сотрясаемый революцией Петроград!
В Петрограде они поселились в шикарном номере гостиницы «Астория», и сразу же выяснилось, что тогдашний Питер для медового месяца место неприспособленное. В городе то и дело исчезал хлеб. На улицах часто слышалась стрельба. Особенно по ночам.
Утром Деренталь оставлял жену в постели и уходил в город знакомиться с обстановкой. Он ходил по редакциям петроградских газет, разыскивал старых знакомых. То, что он узнал, было невероятно — оказывается, должна совершиться еще одна революция. С ума сойти можно! Вконец растерявшийся Деренталь решил обратиться за помощью к Савинкову. Дал знать ему, что они с женой находятся в Питере. На ответ почти не рассчитывал, он уже знал, что Савинков делает бешеную карьеру возле Керенского.
И вдруг однажды утром в гостиницу к Деренталям является адъютант Савинкова Флегонт Клепиков. Щелк каблуков, отработанные поклоны — господин министр приглашает супругов Деренталь отужинать с ним в ресторане «Нева», на втором этаже, в отдельном кабинете.
Когда метрдотель провел чету Деренталей в кабинет, Савинков и его адъютант были уже там. Савинков поцеловал мадам Деренталь руку и подвел ее к креслу. Она увидела перед собой две великолепные розы, лежавшие на синей кузнецовской тарелке: белую и алую. Это было так неожиданно и красиво, что она не могла сдержать возгласа восторга и стояла, переводя взгляд то на розы, то на лицо Савинкова — чисто выбритое, с узкими властными глазами.
— А я вас знаю… — гипнотически глядя ей в черные миндалевидные глаза, сказал Савинков.
«Боже, он помнит!» — вспыхнула юная мадам Деренталь. Ведь это было так давно, еще в Париже. Он был на концерте, где она танцевала. В антракте он пришел за кулисы, очень хвалил ее, но сразу же ушел. Импресарио сказал, что это был знаменитый русский убийца царей мосье Савинков. И вот теперь она снова видит его! И он все помнит! И эти розы!.. «Нас свела в тот вечер сама революция», — будет потом говорить Савинков, он любит, чтобы все в его жизни выглядело значительно.
Савинков, чуть склонившись над Любой, налил ей вина и вернулся на свое место. Старый худощавый официант разлил вино остальным, прозвучал краткий тост Савинкова:
— За Россию! За демократию!
И он начал говорить. Это было одно из любимейших его занятий — говорить, говорить, видя при этом, как покорены им слушатели. Он обрисовал положение в Петрограде. По его словам выходило, что вся смутившая Деренталя уличная шумиха, стрельба по ночам и прочее «непривычное нежному уху русского интеллигента» к революции никакого отношения не имеют. Или, вернее сказать, это пена над девятым валом революции. А сама революция поселилась в бывших царских дворцах, и у нее есть имя — Александр Федорович Керенский, рядом с которым он, Савинков, и имеет честь действовать… Слухи о якобы надвигающейся второй революции доходили и до него, но это непроходимая чушь. Если первая революция свергла царя, то кого свергнет вторая? Революционеров первой революции? Простите, но это уже из области шизофрении. Сейчас главная тревога революции — фронт против немцев. Его надо удержать во что бы то ни стало и не позволить темным силам подорвать и разрушить его…
Говоря, Савинков то и дело обращался к Любе и глядел ей в глаза. Люба была очень красива в своей широкополой шляпе по последней моде Парижа, в обшитом черным стеклярусом темно-сером шифоновом платье, через которое просвечивали ее плечи и руки.
Савинков чувствовал необыкновенный прилив энергии. В наглухо застегнутом френче а-ля Керенский, прямой и подтянутый, с бледным вдохновенным лицом, он был почти красив, и Люба, держа в руке розы, слушала его с быстро бьющимся сердцем, хотя понимала далеко не все. Она была, однако, очень взволнована, ей казалось, что сейчас происходит что-то необыкновенное, огромное, что она перерождается, слушая этого человека.
— Я охотно и гораздо более ясно объясню вам, мои друзья, что такое русская революция, но сделаю это несколько позже, когда ее величество революция, наконец, завершится и станет объективным фактом, подлежащим спокойному анализу историка. А пока это буря, анализировать которую бессмысленно. Ей надо или покориться, или… — Савинков неопределенно взмахнул рукой и долго смотрел на Любу.
Вдруг за окнами ресторана поднялась бешеная пальба. Люба вскрикнула и закрыла лицо руками. Савинков быстро встал и, подойдя к окну, задернул тяжелые гардины. Возвратившись к столу и снова смотря на Любу, он сказал трагически:
— А ведь только что там, на улице, кто-то был убит, и этот кто-то — жертва революции, но имя его останется никому не известным. Революция — это очень жестокая дама…
Савинков в ударе, он импровизирует портрет жестокой дамы — революции. О, сейчас он мог бы говорить без конца, лишь бы видеть перед собой эти черные глаза, такие таинственные и бездонные!..
Деренталю нравилось то, что говорил Савинков, его восхищало впечатление, которое произвела его юная жена на одного из виднейших деятелей современной истории и русской революции. И вообще в этой их встрече — прекрасная романтика революции!
А Савинков все говорил, говорил, и Люба слушала его, не в силах оторвать взгляда от его гипнотических глаз. Для нее это тоже были прекрасные минуты…
Воспользовавшись паузой в бесконечном монологе Савинкова, Деренталь сказал:
— Гляжу я на вас, Борис Викторович, и думаю, как любопытно сводничает судьба. Вдруг свела нас, а ведь мы с вами две грани революции или два берега революционного моря России, и если с моей стороны символическая фигура — Гапон, то с вашей — ваш сообщник по убийству великого князя Иван Каляев.
Савинков удивленно сузил и без того узкие свои глаза:
— С политикой, которая именовалась Гапоном, к счастью, не имею ничего общего. Да и не политика это была, а мелкий полицейский авантюризм… — сказал он вдруг с открытой угрозой, но сразу же улыбнулся и, наклонив голову, без слов извинился перед Любой.
— Наше Девятое января уже вошло в историю! — воскликнул Деренталь. И Савинков отчеканил в ответ:
— Ваше Девятое января стоит ровно столько, сколько выплатила полиция вашему Гапону.
— Не уверен, что гонорар вашего Азефа был меньше, и мы по крайней мере своего Азефа повесили, — после секундной паузы запальчиво ответил Деренталь…
Они заспорили тогда, в первый же час своей встречи. И спорят до сих пор обо всем на свете. И все же нет возле Савинкова более близкого ему человека, чем Деренталь.
Сейчас, сидя в купе поезда, мчащегося из Варшавы в Париж, Савинков вспоминает прошлое и, глядя на сидящего напротив Деренталя, думает: боже, сколько воды утекло с того вечера в Питере! И тем труднее ему начать разговор, который больше откладывать нельзя. В Париже ждет Люба. Она знает, что он должен говорить с ее мужем. О ней. «Я хочу, чтобы между нами троими все было ясно и чисто», — сказала она Савинкову. Этот неприятный разговор Савинков намеревался провести в поезде, но помешал спор. Теперь надо делать приличную паузу.
Деренталь приподнял штору и стал смотреть в окно: в темноте ночи пролетали редкие огни.
Савинков сидел, выпрямившись, откинув голову на валик мягкого кресла, сложив на груди руки, закрыв глаза. Молчание продолжалось долго. Стучали колеса на стыках рельсов, покачивался вагон…
— Я не устану удивляться вам, — сказал наконец Савинков. Голова его по-прежнему запрокинута и глаза закрыты, но он нервным движением ослабил галстук и крахмальный воротничок — так ему легче говорить. — Вы знаете мое безграничное к вам доверие и ревнуете меня к Философову. Боже! Наверно, просто скучно было бы оказаться единственным заслуживающим доверия. Ведь тогда все люди автоматически превратились бы в потенциальных обманщиков. А? — Он чуть приподнимает веки и смотрит на Деренталя, близоруко прищурясь.
— Вы знаете, Борис Викторович, степень моей преданности вам, — с достоинством отзывается Деренталь, продолжая смотреть в окно.
— Сейчас я проверю степень вашей преданности, — с непонятной внезапной злобой говорит Савинков. Он отталкивается от спинки кресла и весь устремляется к собеседнику. — Хочу, чтобы вы знали следующее: я люблю Любу, и она меня! Я обещал ей внести ясность в наши отношения, имея в виду нас троих. Да и сам я не мог бы жить без такой ясности. Особенно когда дело идет о вас — о самом близком моем соратнике, о человеке, которому я безгранично верю, которого люблю, вместе с которым я прошел такой страшный, тернистый путь, — закончил он почти торжественно, выжидательно глядя на Деренталя и удивляясь, что тот совершенно спокоен.
Александр Аркадьевич ждал этого объяснения. Он давно видел, что происходит между его женой и его вождем.
Это началось еще тогда, в Питере, в семнадцатом. И продолжалось в Москве, когда после Октябрьской революции Дерентали приютили в своей московской квартире Савинкова, скрывавшегося от чекистов. Положение тогда переменилось — более или менее устроенными в жизни были Дерентали, они жили в уютной квартирке в Гагаринском переулке. Александр Аркадьевич сотрудничал в газете. И вот однажды неожиданно к ним пришел Савинков — давно не бритый, в тужурке и желтых крагах, бездомный, затравленный погоней. Деренталь был рад, что судьба дает ему возможность «отыграться» за петроградский обед и что Люба увидит своего кумира в падении. Но радость его оказалась преждевременной: гонимый, находящийся в смертельной опасности Савинков вызвал у Любы горячее сочувствие. Он скупо и нервно рассказывал, что призван самой историей спасти Россию от большевиков и что он, не задумываясь, реками крови зальет пожар революции. Люба не сводила с него восторженных глаз.
Когда все это превратилось у них в любовь, Деренталь не заметил, да это уже и не имело теперь никакого значения. Выслушав признание Савинкова, Деренталь думал, что было бы удивительно, если бы этого не случилось.
Тем не менее услышать об этом от самого Савинкова и в такой форме Деренталю неприятно, хотя он, на удивление самому себе, совсем не испытывал острых мук ревности. Сейчас его больше тревожит другое — он боится из-за всей этой истории оказаться за бортом дела, которому искренне и преданно служит. И еще: он знает — стоит ему оторваться от Савинкова, и он превратится в ничто.
Но, несмотря на такие мысли и против своей воли, он продолжал ненужный им обоим тяжкий разговор. Глядя в окно вагона, он спрашивает кротко и скорбно:
— Как далеко зашли ваши отношения?
— Мы обсуждаем сейчас духовно-нравственную проблему, — укоризненно отвечает Савинков. Его голова снова запрокинута и глаза закрыты. — Но если уж вы этот вопрос затронули, скажу: я хочу ясности между нами совсем не для того, чтобы сегодня же лечь с Любой в постель. Просто я хочу знать, что отныне вы ей не муж…
— Я знал, что это произойдет, — шепотом говорит Деренталь, отрываясь наконец от окна. И, неожиданно повысив голос, с пафосом произносит: — Борис Викторович, запомните этот час и это место… — Он порывисто дышит, тискает свои мягкие руки. — Запомните, Борис Викторович! В этот час вы тяжело ранили беззаветно и до последнего удара сердца преданного вам человека. Но я так люблю вас обоих, и вас и Любу, что…
Савинков не дал ему договорить, схватил его руки и прижал их к своей груди:
— Никогда! Никогда не забуду этот час торжества высокой мужской дружбы и мужской верности! — торжественно произносит он.
Сорокалетний, но еще очень моложавый Савинков рано утром шел не торопясь по безлюдной парижской улице. Его большие прищуренные глаза смотрели из-под темных бровей вперед холодно, не мигая, без всякого любопытства. На нем модное в талию пальто из темно-серого в елочку дорогого материала, чуть надвинута на лоб темная широкополая шляпа, на руках — тонкие кожаные перчатки кремового цвета. Он элегантен, но не настолько, чтобы это бросалось в глаза. Он не первый раз и не первый год живет в Париже. Когда у него спрашивают, любит ли он этот город, он отвечает: «Я его слишком хорошо знаю». Но для своей жизни в Париже он выбрал эту тихую улочку де Любек только потому, что она чем-то напоминала улицу его детства в Вильно.
С Парижем судьба свела его больше двадцати лет назад. Ему было ровно двадцать, когда он впервые приехал сюда из России, спасаясь от царской полиции. Он был тогда уже знаменитым эсеровским террористом — грозой царских сановников. В другой раз он приезжал в Париж вместе с Иваном Каляевым. Скрывшись от русской полиции после очередного покушения, они прибыли в Париж без паспортов и без копейки денег. Каждый вечер у подъезда кафе «Олимпия» они подкарауливали руководителя эсеровских террористов Азефа, чтобы получить у него семь франков на обед, — тогда еще никто не знал, что Азеф полицейский провокатор. Если бы не эти семь франков, они околели бы с голоду…
Сегодня он вышел из своего дома на улице де Любек, как всегда, ровно в восемь часов. Консьержка даже не посмотрела, кто там выходит, только кинула взгляд на часы, точно проверяла их по выходу из дома этого странного русского с третьего этажа.
Он свернул за угол и остановился перед парикмахерской.
Каждый день Савинков брился у Жака Факту, но они не стали даже хорошими знакомыми. Савинков всегда неохотно и трудно сближался с людьми, а умный и скромный цирюльник в друзья не навязывался, хотя Савинков вызывал у него немалое любопытство.
— Доброе утро, мосье Фигаро, — без улыбки обронил Савинков, садясь в кресло перед зеркалом в старинной золоченой раме с пузатенькими ангелочками по углам.
— Доброе, доброе, дорогой мосье из-за угла, — рассеянно пробормотал Жак Факту и, шумно отложив ворох страниц газеты «Тан», ушел за перегородку.
Они не называли друг друга по имени. Однажды Жак Факту спросил имя своего клиента, но Савинков, подчеркнуто помолчав, сказал: «Я живу тут, неподалеку, за углом». Так это и осталось: «мосье из-за угла» и «мосье Фигаро».
— Ну, что сообщает «Тан»? — спросил уже намыленный Савинков.
— Опять ребус из вашей России, — ответил Факту, энергичными движениями направляя бритву на ремне. — Русские большевики протестуют против того, что Франция хочет продать какие-то пароходы, угнанные из России бароном Врангелем. Барон украл почти сто пароходов! Позвольте не поверить?!
— Барон был еще и генералом, а одно время даже главой России. На тех пароходах он эвакуировал оттуда свою армию и всех, кто спасался от большевиков, — пояснил Савинков и выразительно взглянул на стенные часы.
— Значит, все-таки это не его пароходы? — Факту уже занес бритву и через зеркало тщетно пытался поймать взгляд Савинкова.
— Это пароходы России.
— Но тогда при чем тут мы? Почему мы должны их продавать?
— Франция понесла расходы, помогая Врангелю во время его войны с большевиками.
— Но у пароходов есть настоящие хозяева, которые когда-то платили за них деньги, и не маленькие?! Почему о них нет и речи?
Савинков молчал и думал, что, наверно, европейский обыватель так никогда и не разберется в нынешних русских делах и проблемах.
Наконец Факту приступает к бритью и продолжает:
— Ваших русских вообще никто понять не может. Сначала они буржуев уничтожали, а теперь сами их выращивают и называют это новой экономической политикой, а? Похожее проделал мой сосед — он прогнал жену, сказав, что хочет одиночества, и спустя неделю привел в дом новую. Помоложе старой, конечно… — Факту весело посмотрел на Савинкова через зеркало, но наткнулся на его холодные глаза.
— Поторопитесь, пожалуйста, мосье Фигаро, мне очень некогда, — деликатно попросил Савинков. Настроение у него окончательно испортилось. Он не так давно оставил жену с детьми и переехал на холостяцкую квартиру сюда, на улицу де Любек.
Савинков всегда мечтал о точно размеренной и до мельчайших деталей спланированной жизни. В его дневнике можно найти даже такую запись: «Не забыть — неукоснительно, каждое утро — пять страниц из Достоевского, час на правку рукописи, чистить ногти (1 р. в 3 дн. — подстригать)…»
…Увы, вся его жизнь — суетность и непостоянство. Для самоутешения у него было объяснение, что неизменность способствует нарушению конспирации, что всякое постоянство среди мирской суеты привлекает к себе внимание. Он умел объяснить и оправдать все, что угодно. Но когда он объяснял знакомым, что семья мешала ему безгранично принадлежать своему делу, они были убеждены, что он оставил семью из-за молодой жены своего друга Деренталя…
Савинков виделся с ней каждый день за непременным утренним завтраком. Видеть ее, переброситься с ней хотя бы парой фраз — это вошло в его железный распорядок начала дня. Встречаться с ней наедине в тот период он почему-то избегал. К столу садились Люба, ее теперь уже бывший муж Александр Аркадьевич Деренталь и самый близкий друг Савинкова полковник Сергей Эдуардович Павловский. Приходящая по утрам экономка готовила завтрак на четыре персоны. Никто и подумать не должен, что эти завтраки он устраивает только для того, чтобы увидеть Любу…
Когда он вошел в столовую, его друзья уже сидели за огромным, занимавшим всю комнату овальным столом. Савинков обошел стол, молча прикасаясь к плечу каждого, и сел на свое место.
Завтрак проходит в молчании. По неписаным правилам разговор за столом начинает хозяин, а он сегодня сосредоточенно ест и молчит. Люба тревожно посматривает на Савинкова — чем он расстроен? Она хочет казаться спокойной, она знает, что этого хочет Борис Викторович, но не может совладать с собой. Но она научится. Она уже многому научилась.
Она знает, что из-за нее Савинков оставил семью и снял эту холостяцкую квартиру, из которой она надеялась быстро сделать семейную. Это по ее просьбе он объяснился с ее мужем. Но теперь Савинков вдруг начал говорить, что он-де плохой муж, что он вообще не рожден для тихих семейных радостей. К тому же по французским законам оформление развода, а затем брака требует неоднократного и публичного его появления перед официальными инстанциями. Учитывая осведомленность парижских газетных репортеров, это явилось бы вопиющим нарушением обязательной для него конспирации. «Поймите, дорогая, что я из тех людей, чьи слова ценятся дороже бумажных обязательств», — сказал он ей недавно.
Что могла Люба возразить против этого? Как ей теперь поступить? Она знает только одно: она любит этого человека, любит безумно, не может прожить без него ни одного дня. И она уже начинает свыкаться с мыслью, что ей придется положиться на его слово. Думает она об этом и сейчас, глядя на мрачного Савинкова.
Павловский видит все эти, как он говорит, «нежности при нашей бедности», и красивое его лицо кривит презрительная усмешка. В свою очередь, Савинков видит эту усмешку и знает, чем она вызвана.
— Что из Варшавы? — строго обращается он к Павловскому.
— Ни-че-го. — Павловский перевел взгляд на Савинкова и повторил: — Ни-че-го-с…
— Почему мы не знаем даже, как Шешеня перешел границу? — спросил Деренталь.
— Фомичев тогда болел и проводить его до границы не мог, — ответил Павловский, не поворачивая головы.
— Договоритесь с Варшавой, чтобы впредь при переходах границы там всегда был наш или их представитель, — приказал Савинков.
— Договорюсь… — Павловский с грохотом отодвинулся от стола, вытянул ноги в начищенных сапогах и расстегнул до курчавой груди свой лоснящийся китель со следами орденов и погон.
— Здесь дама, Сергей Эдуардович, — укоризненно заметил Деренталь.
— Где? — Павловский испуганно подобрал ноги, застегнул китель и, смотря по сторонам, сделал вид, что ищет даму.
Это уже чересчур — Деренталь срывает с носа очки:
— Ваше эскадронное остроумие, как всегда, изумительно! — Деренталь знает, что полковник остро переживает, когда на людях указывают на его «кавалерийское образование».
Павловский, побледнев, скомкал в руке салфетку и встал.
— Сядьте, Сергей Эдуардович! — строго приказал Савинков. — Черт возьми, мы политическая организация или кружок неврастеников? — Голос Савинкова стал глухим, глаза потемнели, и это не предвещало ничего хорошего.
— Мелочная лавка — вот что мы такое, — нервно смеется Павловский, снова усаживаясь.
Люба прикусила нижнюю губу, она требовательно смотрит на Савинкова — неужели он простит Павловскому и это хамство? Ей всегда очень хочется ссоры между ними. Она ревнует Савинкова к полковнику. Видя, что Савинков пропустил издевку Павловского мимо ушей, она сжимает губы, сделав свое любимое движение головой, про которое Савинков однажды в лирическом настроении сказал: «Так отряхиваются птицы после дождя».
Деренталь молчит — он видит, что Павловский, умеющий только рубить людям головы да расстреливать, Савинкову дороже и ближе. Даже ради Любы он не захотел поставить своего полковника на место. Впрочем, это даже к лучшему — она же не может сейчас не думать о том, что ее кумиру хамоватый кавалерист дороже, чем она и ее честь…
Люба так и думает. Но ей хочется понять и оправдать своего кумира. Он как-то говорил ей, что Серж Павловский однажды спас ему жизнь, что долг его перед этим человеком неоплатен, и попросил впредь ничего плохого о Павловском ему не говорить, все плохое в нем он знает лучше всех…
Павловский не терпит ни Деренталя, ни его Любы, считает их нахлебниками, и сейчас он очень доволен происшедшим и преданно посматривает на вождя.
Савинков думает в это время о том, что тревожит его со вчерашнего вечера, — о предстоящей ему сегодня встрече с работником французской разведки мосье Гакье.
— Александр Аркадьевич, как, по-вашему, котируется на мировом рынке Франция?
— Ну что же, можно обрисовать вам и этот рынок и место на нем Франции, — добрым мягким голосом отзывается Деренталь, будто ничего сейчас не произошло.
Не зря Деренталя называют савинковским министром иностранных дел — он всегда в курсе всего, что делается в мире, и никакой вопрос не может застать его врасплох. Он ежедневно прочитывает кучу газет и, обладая феноменальной памятью, потом долго держит в голове великое множество фактов…
Деренталь вообще несколько эксцентричный и бесспорно одаренный человек… Однажды осенним вечером Савинков и Деренталь сидели в номере дешевой варшавской гостиницы. Дела что-то не веселили, и настроение у обоих было неважное. И вдруг Деренталь ни с того ни с сего начал читать на память по-испански комедию Лопе де Вега «Овечий источник» и прочел ее всю. Не зная испанского языка, Савинков ничего не понимал, но как завороженный слушал музыку незнакомой речи и восторгался образованностью своего соратника. С тех пор он не раз мог убедиться, что Деренталь человек легкомысленный и, что называется, непрочный, ненадежный, что у него страсть к игре в дешевую таинственность, но уже ничто не могло отвратить Савинкова от того Деренталя, который читал на память «Овечий источник». Савинков обожал в людях всяческую исключительность…
Деренталь закончил обзор международного положения Франции и, глотнув из чашечки остывшего кофе, сказал:
— Франция удивительная страна — во всех исторических ситуациях она непременно выигрывает, она выиграла даже на революции!
— Может она стать лидером всего Запада? — перебил его Савинков.
— Не позволит Америка, — быстро ответил Деренталь. Бесшумно отодвинувшись от стола, он встал и заходил по комнате от стены к стене. — Америка — вот страна, которая сейчас должна стать нашей главной надеждой!
— Я не верю этим барышникам! — резко сказал Савинков. Ему подозрительно, что Деренталь последнее время так упорно и восторженно говорит об Америке. — Мы уже имели возможность убедиться в их непристойной меркантильности. Если ты берешь у них цент и послезавтра не отдашь им пять, ты для них уже жулик и они не постесняются упрятать тебя в тюрьму. Вы учтите это, Александр Аркадьевич.
Савинков переводит последнюю фразу в шутку, но здесь сидят люди, которые слишком хорошо знают его, и поэтому никто даже не улыбается. Деренталь обиженно уселся за стол и молчит.
— По-моему, — продолжает Савинков, — сейчас на этой гниющей планете есть только одна страна, где действительно возрождается национальный гений народа. Это Италия. А Бенито Муссолини — человек, который знает, чего он хочет, и, не боясь никого, идет напролом к своей цели. Нам бы в семнадцатом в России иметь своего Бенито вместо Александра Федоровича Керенского, и мы бы сегодня завтракали с вами в Питере.
Никто не возражает — все знают, что сейчас Савинков увлечен фашистским дуче Муссолини.
— Как по-вашему, Александр Аркадьевич, — пытается загладить свою бестактность Савинков, — не может возникнуть борьба между Америкой и Францией?
— Может случиться всякое… — не сразу отвечает Деренталь. — Если Франция всерьез захочет стать лидером Европы, вздыбится Англия и позовет на помощь Америку. Вместе они быстро спеленают Францию, потому что, так или иначе, Америка, Франция и Англия — конкуренты, которые бдительно следят друг за другом. Но может случиться и другое: Франция и Англия объединятся и выпихнут Америку из Европы…
Савинков фиксирует в уме эту давнюю истину. Сколько раз за последние годы в своих делах с западными странами он ставил на конкурентную грызню стран и всякий раз выигрывал!
— Но почему вас не интересуют козыри помельче? — оживляется Деренталь. — Например, Чехословакия. Нельзя ли нам сорвать хорошую взятку у Масарика?
— У этой лисы под одно слово ничего не получишь… — Савинков уже имел дела с Масариком. — Он, наверно, не может забыть те двести тысяч, что давал мне на убийство Ленина.
— Стойте! Идея! — тихо воскликнул Деренталь. — А что, если мы возьмем у господина Масарика деньги под воспоминания?
— То есть?.. — спросил Савинков.
Молчавший до сих пор Павловский смеется, Деренталь обжигает его презрительной улыбкой и продолжает:
— Масарик сейчас дорвался до полной власти, он хочет быть маленьким цезарем в маленьком чехословацком Риме. А мы ему кое-что напомним… Двести тысяч… Ленин…
— Шантаж?
— Почему шантаж? Просто обращение к человеческой памяти.
Савинков молчит. Он, пожалуй, примет совет своего друга и консультанта…
Вчера его встревожил телефонный звонок ответственного чиновника французской разведки мосье Гакье, с которым он давно связан. Между ними было условлено: пока у Савинкова не возникнет серьезного повода для встречи, Гакье тревожить его не будет. И вдруг звонок! И разговор такой официальный — обязательно быть сегодня в двенадцать в каком-то неизвестном ему отеле «Фрида».
Савинков познакомился с Гакье еще в Москве, в восемнадцатом году. Гакье был тогда доверенным человеком французского посла Нуланса и консула Гренара, Савинков получал от него инструкции и деньги на организацию восстаний в Ярославле, Рыбинске и Муроме. Правительства Франции и Англии обманули тогда Савинкова — не помогли ему десантом, и восстание провалилось. Разъяренный, он бежал из окровавленного, горящего Ярославля и спустя почти год встретился с Гакье в Париже. Савинкову было не до сведения счетов — быть бы живу, как говорится. С тех пор он снова связан с Гакье и через него — с французской разведкой.
Он вспоминает, как тогда, в восемнадцатом, начался его роман с французской разведкой. Ведь французы, возможно, и не заинтересовались бы им, если бы до этого не связались с ним руководители чешских легионов. На их деньги он смог сколотить в Москве мощное контрреволюционное подполье, свой Союз Защиты Родины и Свободы, остро понадобившийся Франции. Может быть, подобная ситуация повторится и теперь? Но, к сожалению, он уже не успеет съездить в Прагу. А может, у французов возникли в отношении него какие-нибудь новые планы в связи с болезнью Ленина?..
Павловский видит, что вождь встревожен, и догадывается чем. Наверное, французы потребуют сегодня оплаты старых векселей. Павловский не понимает, почему Савинков не хочет делать для французской разведки фальшивки. Сам он год назад, рейдируя с бандой по Белоруссии и России, гонял через границу курьеров, которые привозили для польской разведки фантастические донесения о великих подвигах, якобы совершенных его бандой, и о любви к ней белорусского народа. В эти реляции поляки не только верили, но даже печатали их в своих газетах.
Приблизив к Савинкову свое пахнущее духами красивое породистое лицо, Павловский тихо сказал:
— Ну разве нельзя сказать французам, под большим секретом конечно, что мы имеем хотя бы одного курьера, который переходит границу без контроля поляков? Может быть, мы завели этого курьера специально, заботясь об интересах Франции?
Савинков, глядя на Любу, ответил:
— Запомните, Серж, всякая ложь однажды разоблачается.
— Тогда имею дельное предложение, — сказал Павловский, и Савинков сразу повернулся к нему. — У Шешени, даже если все идет благополучно, новости будут не раньше чем к осени. Пошлите в Россию меня, — несколько высокопарно продолжает Павловский, и его голубые глаза горят огнем решимости. — Будем трезвы, Борис Викторович. От Философова и его варшавского кагала вообще мало чего можно ждать. А я понимаю, что конкретное дело в России вам необходимо именно сейчас. Я это обеспечу. Наши французские друзья на первое время примут, как вексель, самый факт моей поездки туда. Они-то знают, что я зря не поеду и с пустыми руками не вернусь.
Савинков поражен, он восторженно смотрит на своего друга.
— Нет, Серж, больше я с вами не расстанусь никогда! — театрально восклицает он. — И не волнуйтесь, ничего страшного не происходит, сегодня мне предстоит обычная деловая встреча.
— Возьмите меня с собой! — говорит Павловский, уже несколько переигрывая.
— Я пойду один, — сухо отвечает Савинков.
С большим трудом Савинков отыскал улицу, которую ему назвал Гакье. Он прошел мимо, не заметив ее, и, только вернувшись назад, обнаружил щель между двумя старинными домами. Это и была нужная ему улица. Здесь он нашел отель «Фрида» — двухэтажный домик с облупленной штукатуркой. «Они нарочно назначают встречу в такой трущобе, чтобы унизить меня, — подумал Савинков, входя в отель. — Ничего, отнесемся к этому философски…»
Гакье встретил его, как всегда, дружески. Показав на покрытые плесенью стены, сказал:
— Наше начальство помешалось на экономии — ликвидировало все служебные квартиры и апартаменты в хороших отелях. Бр-р! Может быть, поедем ко мне домой, мосье Савинков, меня ждет машина?
— Мне абсолютно все равно, — холодно произнес Савинков, садясь на замусоленный диванчик. Он уже понимал, что его пригласили в эту дыру учить экономии, а может быть, сообщить об отказе в помощи вообще…
Он молча ждет. Гакье тоже молчит, ему трудно начать этот разговор. Начальство действительно помешалось на экономии средств и на страхе, что тайные расходы разведки, по примеру Англии, могут быть преданы гласности. Но дело не только в этом. Возник вопрос о дальнейшем сотрудничестве с Савинковым вообще.
Гакье учитывал, что правительство его страны виновато перед Савинковым за восемнадцатый год, но оно в его старый и в нынешний союз вложило колоссальные деньги. Одновременно французское правительство взяло на себя немалые обязательства и перед русской монархической эмиграцией. Время показало, однако, что оторванные от современной России русские монархисты и их генералы менее реальная сила, чем Савинков и его союз. И все же, чтобы не промахнуться, надо кормить и тех и других — это расходы немалые. А все понимают, что самое необходимое сейчас — это вести в России глубокую разведку, чтобы Францию не оставили с носом конкуренты, чтобы не пропустить решающий час и вовремя сесть к русскому столу. Последние два года успешнее других разведку в России вел савинковский Союз Защиты Родины и Свободы. Но и эта работа Савинкова становится все менее эффективной.
Французская военщина встревожена. Она знает: больше никто не сунется в Россию без предварительной тщательной разведки, и тогда это будет уже настоящей войной с далеко нацеленной стратегией и продуманной тактикой. Важно не оказаться в обозе этой войны. Вот французское правительство и добивается от своей разведки, чтобы разработка России не прекращалась, но стоила дешевле. Сам же Гакье считает, что сейчас экономить на Савинкове не время. Французское посольство в Вашингтоне бьет тревогу: американцы готовы широко торговать с красной Россией. Но одновременно они щедро финансируют все антисоветские силы. Да и об Англии не следует забывать. Не далее как вчера Гакье узнал, что последнее время возле Савинкова трется известный английский разведчик Сидней Рейли. Только этого еще не хватало!..
Начать обо всем этом разговор Гакье трудно еще и потому, что он уважает Савинкова. Ведь Савинков не просто один из его агентов, Гакье искренне преклоняется перед бурной биографией Савинкова и перед его трагедийной судьбой. Он не мог представить даже в своем воображении то, что пережил Савинков. И этот человек после стольких поражений и разочарований продолжает жить и остается сильным, спокойным, готовым к новым испытаниям во имя своих идеалов… Сейчас Гакье видит, что Савинков находится в плохом, угрюмо-настороженном настроении, и не знает, с чего начать. Прежде всего нужно было бы выяснить, почему деятельность савинковского союза в России стала менее эффективной, но начинать с этого ему не хочется.
Савинков вдруг саркастически рассмеялся.
— Сидя в этом вонючем клозете, приятно представить себе вашего посла в Москве, как он после первого легкого завтрака, дымя великолепной сигарой, пишет вам донесение о богатеющей России. Чушь! Чушь! — Он вскочил с диванчика, легкими шагами подошел к Гакье и сказал с яростью: — Перед лицом самой истории свидетельствую вам, что даже при идеальных объективных условиях русский мужик в ближайшие двести лет не познает ни счастья, ни благополучия! Слышите? Двести лет! А русский мужик, мосье Гакье, — это есть Россия. И русский мужик — это, может быть, единственное, что я действительно знаю и понимаю. — Глаза Савинкова влажно заблестели, он сделал паузу.
Миролюбиво улыбаясь, Гакье сказал:
— Я верю вам, и мы верим в то же, во что верите и вы. Но мы хотели бы знать еще кое-что. Например, что от вас хочет мистер Рейли? — Вот с чего решил он начать разговор.
— Того же, чего и вы. Только он в отличие от вас уважает меня, — с брезгливой усмешкой и уже совершенно спокойно ответил Савинков, возвращаясь на обшарпанный диванчик. Он обвел взглядом ободранные, покрытые зелеными потеками стены гостиничного номера и заключил неожиданно: — Англичан я не люблю, как, впрочем, и американцев.
— Что же остается французам? — полушутя-полусерьезно спросил Гакье.
— Все остальное, — совершенно серьезно ответил Савинков. Он был все-таки непревзойденный мастер мгновенно переходить из одного настроения в другое. Он уже видел, что Гакье настроен совсем не агрессивно и никаких ультиматумов, в частности денежных, по-видимому, предъявлять не собирается. И он успокоился.
Гакье начал издалека:
— Мы, мосье Савинков, были в свое время очень расстроены вашей берлинской неудачей. Кое-кому это дало тогда повод говорить об ослаблении в вашей организации элементарной дисциплины. А сейчас об этом снова вспомнили, но совсем в другой связи…
Савинков молчал. То, что Гакье назвал берлинской неудачей, было несостоявшимся покушением на советского наркоминдела Чичерина, ехавшего через Берлин на Генуэзскую конференцию. Неудача — это сказано мягко. Позор — вот что случилось в Берлине. И Гакье прав — никакой дисциплины! Разве могло быть такое во времена эсеровского террора в России, чтобы четыре человека стояли на своих боевых местах и чтобы двое из них имели возможность застрелить наркома и не сделали этого? Один, увидев идущего на него Чичерина, убежал со своего боевого поста. У другого будто бы «заел» спусковой механизм браунинга. Позор! Не говоря уже о том, что необычайно важный акт, который должен был фактически сорвать Генуэзскую конференцию, оказался проваленным.
— Оставим это, — сказал Гакье. — В конце концов и без этого Генуэзская конференция большевикам ничего не дала.
— А договор с Германией? А демонстрация перед всем миром волчьей грызни между странами Антанты? Нет, нет, мой дорогой Гакье, меткий выстрел в Берлине мог сделать многое.
Гакье удивленно смотрит на Савинкова. Сколько лет он знает этого человека и все не может привыкнуть к его манере строить разговор, то и дело противореча самому себе. Гакье не знает, что даже такой прославленный словоплет, как Александр Федорович Керенский, сказал однажды, что, если бы в России была партия демагогов, она в лице Бориса Савинкова получила бы гениального вождя. И тот же Керенский сказал также, что, разговаривая с Савинковым, собственную мысль нужно держать двумя руками.
— Оставим в покое то, чего не случилось, — предложил Гакье.
— Одна из моих книг называется «То, чего не было», — весело сообщил Савинков.
— В этой книге, — подхватил Гакье, — я бы с особым удовольствием прочитал главу под названием «Связь с английской разведкой».
— Что, что? — злобно сощурился Савинков, он вдруг с хохотом откинулся на спинку дивана и стал беззвучно аплодировать протянутыми вперед руками. — Великолепно, Гакье! У теннисистов такой точный удар в дальний угол называется «смеш». Браво, Гакье!
Гакье шутливо поклонился:
— Но все же мы бы хотели быть уверены.
— Повторяю: я их ненавижу, в этом главная правда. И мне есть за что их ненавидеть, — продолжал Савинков, быстро накаляясь. — Никогда не забуду, как я был у Черчилля по русским делам, в очередной раз просил для борьбы с большевиками денег, оружия. А он в ответ на мои мольбы встал, подошел к висевшей в его кабинете карте России, показал на расположение войск Деникина и Юденича и воскликнул: «Это не ваши, а мои армии!..» После этого я ничего не хотел просить у него.
— Вы не ответили на мой вопрос, — тактично помолчав, напомнил Гакье.
— Какой вопрос?
— О вашей связи с англичанами.
— Ах, это… — вздохнул Савинков. — Ну что же, могу сказать так: они к этому стремятся. Да, да, они хотят этого! А я хотел бы им отомстить!
— Ответьте мне, мосье Савинков, просто и ясно: названное вами стремление англичан имеет у вас успех?
— Нет.
— Почему же вы так часто встречаетесь с мистером Рейли?
— Это уже слишком, уважаемый Гакье, — с грустным сарказмом произнес Савинков. — Мне ведь за сорок. И кроме того, что я, очевидно по вашему мнению, мелкий шпик-двойник, я еще и руководитель организации. Я же еще и писатель, и, наконец, я — глава семьи. По-моему, мне уже можно доверить выбор знакомых.
— Вас слишком часто видят вместе…
— За мной следят ваши шпики?
— При чем здесь это? Вы бываете с ним в достаточно популярных местах.
— Значит, если бы я хотел утаить от вас свои встречи с ним, я должен был встречаться с ним в местах иных, не так ли? — усмехнулся Савинков.
— А может, именно так?
— Нет, нет, — Савинков поднял руку, как бы останавливая улыбающегося Гакье, и довольно долго отрицательно качал головой. Потом он скрестил на груди руки. — Я хочу вам сказать, что Сидней Рейли — выдающаяся личность. Я его знаю еще по России и, общаясь с ним, получаю огромное удовольствие. Я обязательно напишу о нем, может быть, даже целую книгу. Я истосковался по сильным людям, понимаете вы меня, Гакье? Если понимаете, объясните это и своим начальникам.
Гакье наклонил голову в знак согласия.
— Вы знаете, мосье Савинков, очень сложно у нас сейчас во Франции, — сказал он, и его подвижное сухое лицо стало печальным. — Институты демократии все более наглеют и хотят контролировать абсолютно все расходы правительства. Наше правительство вынуждено думать о каждом франке, особенно если он израсходован на секретные нужды. Скажу вам откровенно: уже не раз ставился вопрос о целесообразности помощи вам и вашему союзу, — Гакье умышленно резко поставил вопрос, чтобы затем иметь возможность сделать отступление.
Савинков иронически покачал головой.
— У вас сначала разговор о деньгах, потом о работе в России, а я стою на позиции диаметрально противоположной: сначала Россия, а потом уже печальная необходимость — деньги.
— Идеализм прекрасен в теории, — ответил Гакье, на его лице хитрая улыбка, глаза прячутся в сетке морщин.
Савинков встал с дивана и, сцепив руки за спиной, начал ходить по комнате, где и ходу-то было два шага туда и два обратно. Но взгляд его прищуренных глаз был далеко-далеко за этими грязными стенами.
— Моя мысль — о России, о работе там, о борьбе за новую историю моего народа — развивается вне всякой зависимости от ваших денег и от вашего мнения. Здесь главное — моя связь с Россией, мое знание того, что там происходит. Стоит ли вкладывать деньги в мое дело? — Савинков на мгновение останавливается, поднимает плечи. — Не знаю. Помогать монархическому охвостью, мне кажется, для вас спокойней. Они вам по крайней мере обещают за это Россию. А я вам этого не обещаю. Более того, вы должны отказаться от мечты оккупировать Россию. Моя русская душа, как и душа моего народа, этого не приемлет. Дайте русскому рай, но если бог будет говорить с иностранным акцентом, русский убежит в ад. Именно поэтому в России постигла неудача все иностранные интервенции. Но!.. — Поперечные складки за уголками его рта шевельнулись злой улыбкой. — Русские беглые монархисты на самом деле за ваши деньги ничего вам не дадут. Вы знаете, что они полученные от Форда доллары сожрали на банкетах по случаю получения этих денег? Но исторический позор они вам все-таки обеспечат. А я, верней, не я, а освобожденная мною от большевиков новая Россия деньги вам вернет. И откроет вам свой бездонный русский рынок. Улавливаете разницу?
— Это прекрасно, но деньги любят счет конкретный, — вставляет Гакье.
— О деньгах оставьте, — поморщился Савинков. Разговор о деньгах действительно раздражал его. На него нашел экстаз импровизации, он хотел говорить о России, которая известна только ему, о ее будущем, которое он, Савинков, пока еще не очень ясно, но все же видит в тумане грядущих времен, а тут — деньги. Он несколько раз повторил: — Оставьте… оставьте… — И, помолчав, продолжал, снова быстро воспламеняясь: — В России зреют совершенно новые силы антибольшевизма, и я имею об этом совершенно достоверные данные.
— Почему же мы не имеем этих данных от вас?
— Боже мой! — трагически сцепил руки Савинков. — Да вас же подобная информация никогда не интересовала. Вам подавай количество убитых коммунистов или заговор русских генералов в городе Пскове, а то, о чем я говорю, вы назвали бы теоретической чепухой.
— Вы все-таки расскажите, — попросил Гакье. Ему действительно хотелось узнать, что за данные получил Савинков. Более того, хотелось даже заранее поверить в особое значение этих данных. Ему самому осточертели парижские спасатели России, все эти великие князья и дряхлеющие генералы.
Савинков остановился у окна и смотрел на узкий, темный двор. Не оборачиваясь, он сказал:
— Я могу назвать, к примеру, полученное мной на днях письмо русского офицера, который теперь служит в Красной Армии. Он пишет своему другу о душной атмосфере жизни, о мечте дождаться очистительной грозы, которая смоет с русской земли большевистский мусор. Более того… — Савинков повернулся к Гакье и, скрестив руки на груди, продолжал, сам уже почти веря в то, что говорил: — Мы располагаем письмом коммуниста, который пишет брату, тоже коммунисту, о своем полном разочаровании в политике. Теорию коммунизма он называет абстракцией, которая выглядит еще более дико на фоне реально развивающейся новой советской буржуазии, вызванной к жизни самим Лениным. Мосье Гакье, я разрешаю вам доложить своему начальнику, что мы — Союз Защиты Родины и Свободы — делаем ставку теперь и на это.
— Хорошо, я доложу все это, — негромко сказал Гакье и вдруг спросил: — Скажите мне, только откровенно: вы не устали? Морально, конечно.
— Нет, — тихо ответил Савинков. — Я вообще не знаю, что такое усталость, особенно когда речь идет о политической борьбе…
Они вполне корректно простились. Сначала ушел Савинков, минут десять спустя — Гакье.
Савинков шагал по улицам с легкой душой, охваченный любимым с детства ощущением: неприятное дело позади, можно ни о чем плохом не думать. И он был доволен собой — он хорошо провел этот опасный разговор.
Возвращаясь утром из парикмахерской, Савинков на своей улице столкнулся лицом к лицу с высоким мужчиной средних лет. Бормоча извинения, он сделал шаг вправо, но мужчина тоже сделал шаг в ту же сторону. Он смотрел в глаза Савинкову и как-то странно улыбался, не то он извинялся, не то выказывал иронию. Савинков никогда не видел этого человека, но по светло-серым глазам, по широкой кости лица, по бородке лопаточкой, по всей манере держаться, по этой, черт возьми, улыбке он решил — это русский.
— На два слова, господин Савинков, — тихо по-русски произнес незнакомец. — Вы, как всегда, домой? Разрешите, я вас провожу?
И они пошли рядом. Савинков хотел было возмутиться, потребовать, чтобы его оставили в покое, но что-то заставило его идти дальше, с любопытством ожидая объяснения.
— Вы меня, конечно, не узнаете, — сказал незнакомец, лукаво косясь на Савинкова. — А вот я узнал вас сразу. В Вологде мы с вами в одно время в ссылке были…
Нет, Савинков его категорически не помнил, но он этого не сказал.
— Вы сидели как эсер, а я как большевик, — продолжал незнакомец с улыбочкой и таким тоном, что нельзя было понять, шутит он или говорит всерьез. — А теперь я работаю здесь… И мне поручено передать вам приглашение советского полпреда товарища Красина — он хочет с вами встретиться и сделать вам хорошее предложение.
Незнакомец не переставал улыбаться и говорил с такой естественной простотой, что Савинков замедлил шаг, будто соглашаясь на разговор.
— С кем имею честь? — сухо спросил он.
— Сергей Ильич Трифонов. А по ссылке — Горбачев. Может, помните «горбачевские четверги» по изучению марксизма? Вы еще однажды явились к нам, высмеяли наше, как вы выразились, словоблудие. А Луначарский с вами тогда сцепился. Помните?
Савинков вспомнил, но опять промолчал. Спросил небрежно:
— Зачем я понадобился вашему полпреду?
— Он хочет сделать вам хорошее предложение.
— Ловушка?
— Глупости, господин Савинков. Мы подобными авантюрами не занимаемся. Наконец, вы можете, направляясь на свидание, предупредить полицию. А я уполномочен заявить вам вполне официально, что ваша неприкосновенность во время свидания гарантируется.
— Кем гарантируется? Чем?
— Честным словом товарища Красина. Можете и это сообщить полиции, и пусть ему позвонят. Хотя он еще и не аккредитован, он для них фигура вполне официальная.
— Цель встречи?
— Я уже сказал: вам сделают хорошее предложение.
В это время они подошли к подъезду савинковского дома и остановились перед дверью. Трифонов протянул визитную карточку:
— Здесь мой телефон. Можете три дня думать, а потом позвоните, пожалуйста, и скажите ваше решение. И если оно будет положительным, полпред в тот же день вас примет на улице Гренель, семьдесят девять, в бывшем русском посольстве… — Трифонов приподнял шляпу и слегка поклонился…
В то утро Савинков не завтракал. Он поднялся к себе и предложил друзьям завтракать без него, а сам, извинившись, скрылся за дверью своего кабинета. Там он опустился в глубокое кожаное кресло и, стиснув руки меж колен, стал напряженно обдумывать случившееся. В конце концов все его терзания, надежды и сомнения сосредоточились на той фразе, которую дважды повторил Трифонов, не меняя даже порядка слов: «Полпред хочет сделать вам хорошее предложение».
Что это может быть за предложение? Савинков хитрит с самим собой. Еще поднимаясь домой по лестнице, он почему-то решил, что ему хотят предложить какой-то политический пост в России. Поэтому он сразу же решил ничего не говорить своим соратникам о полученном предложении. Он расскажет им о результате встречи. Конечно, если он будет достаточно для него почетным.
В то, что результат будет именно таким, он верил все больше и больше: большевики поняли, что его нельзя поставить на колени, и решили, что лучше иметь его своим союзником, чем врагом.
Но тогда как же он объяснит миру свой столь неожиданный альянс с большевиками? Он размышляет недолго и отвечает: моей любовью к русскому народу, ради которого я иду на все. Да, он пришел к выводу, что, только находясь там вместе с народом, он сможет сделать для него больше. Именно так он все и объяснит. Савинкова совершенно не смущает, что всего десять минут назад он считал себя непримиримым, смертельным врагом большевиков и все свои планы, все свои мечты и надежды строил на своей ненависти, являвшейся, кстати, и его главной рекомендацией для западного мира.
На другой день он позвонил по телефону Трифонову и договорился о встрече завтра в пятнадцать тридцать. О предстоящем ему свидании он не сказал никому из своих ни слова. А вот мосье Гакье он известил и попросил принять меры на случай, если его заманивают в ловушку.
— Как вы думаете, зачем они вас зовут? — спросил Гакье.
Вроде бы шутя Савинков ответил, что ему будет предложено принять министерский портфель в правительстве Ленина.
Гакье немедленно доложил об этой странной новости начальству и вскоре получил одобрение решению, принятому Савинковым, и приказ позаботиться о его безопасности. В конце концов, если Савинкову действительно предложат какой-нибудь пост в России, это вполне устроит и французскую разведку. На всякий случай Гакье все-таки позвонил Красину и, назвавшись адвокатом и доверенным лицом Савинкова, попросил подтвердить, что его клиенту гарантируется неприкосновенность. Ему подтвердили. После этого Гакье протелефонировал Савинкову, что он может идти на свидание совершенно спокойно. Осторожный Савинков записал эти его слова на отдельном листе бумаги, поставил число и даже час, когда сделана запись, и вложил этот лист в папку с письмами от сестры Веры.
Ровно в четырнадцать часов сорок пять минут Савинков вошел в ворота советского полпредства на рю Гренель и, обойдя овальную клумбу, направился к главному входу. Навстречу ему из дверей вышел Трифонов — он был в черном костюме, в крахмальном воротничке и черном галстуке с булавкой-жемчужиной. Он встретил Савинкова как старого знакомого, и они вместе вошли в здание.
— Я хвалю ваше решение прийти к нам, вы действительно умный человек, господин Савинков, — говорил Трифонов, и опять было непонятно, шутит он или всерьез. — И хотя вы пришли чуть раньше, полпред уже ждет вас. Его зовут Леонид Борисович… Прошу вас, господин Савинков, — Трифонов открыл перед ним массивную дверь.
Красин сидел в кресле перед холодным и, видно, давным-давно не зажигавшимся камином и читал «Тан». При появлении Савинкова он отложил газету и чуть кивнул на кресло по другую сторону круглого столика. Савинков еще раньше решил, что первым здороваться не будет.
Он молча опустился в кресло и чуть заметным наклоном корпуса вперед дал понять, что готов выслушать советского полпреда.
— Я надеюсь, что вы имеете сведения о разгромленных за последнее время в России ваших организациях, — начал Красин без всякого обращения. — По мнению наших хорошо осведомленных органов, скоро будут разгромлены и все остальные ваши большие и малые контрреволюционные организации. Исходя из этого объективного факта, а также учитывая полную бесперспективность вашей борьбы с Советской властью, соответствующие советские органы предлагают вам сложить оружие, объявить полную капитуляцию перед Советской республикой и явиться с повинной на Родину…
Полпред уже с минуту молчал, с любопытством наблюдая за игрой лица Савинкова. Сначала на нем было только настороженное любопытство и попытка изобразить величественное равнодушие, потом на нем затрепетала растерянность. И наконец, лицо его окаменело, искаженное гримасой ярости.
— Вы поняли, что я сказал? — негромко спросил Красин. Он уже видел, что из этой встречи ничего не вышло. Но он не собирался уговаривать Савинкова сдаваться, это было бы унизительно для страны, которую он представлял. Предложение сделано, и достаточно.
— Все… — Савинков не узнал своего голоса, прокашлялся и сказал отчетливо: — Все прекрасно понял…
Он встал и, не глядя на Красина, вышел из кабинета.
Савинков не мог прийти в себя до конца дня, ходил по городу, сидел в шумных, прокуренных бистро и снова плутал по незнакомым темным улицам.
«Почему они это сделали? Почему?»
В конце концов определилось два ответа: они сделали это, искренне считая, что его дело бесповоротно проиграно, или они сделали это, чтобы таким способом устранить его — главную для них опасность. И верен, конечно, второй ответ — он им опасен! Они поняли, что, пока он жив, эта опасность висит над ними как дамоклов меч.
И, только окончательно утвердившись в этой мысли, Савинков поздно ночью направился домой.
На другой день он попросил Деренталя остаться после завтрака. Люба и Павловский, нисколько не обижаясь, ушли — завтрак окончен, вождь приступил к работе.
Савинков и Деренталь впервые после мелодраматического объяснения в поезде остаются вдвоем. Оба испытывают неловкость, Савинков не знает, в каком ключе провести разговор, и от этого злится — у него подрагивают глубокие складки за углами рта. Деренталь терпеливо и мстительно ждет, и он похож сейчас на сову — чуть опущенный нос, как клюв, круглые очки…
— Я вчера виделся с советским представителем… — кривя большой рот, сказал Савинков.
— Перестаньте! — Деренталь придвинулся, пытаясь заглянуть ему в глаза. — Вы нехорошо шутите, Борис Викторович…
— Да, да, Александр Аркадьевич, я был вчера в хорошо известном вам особняке на рю Гренель. Неким Красиным мне было предложено предательство… Но я преподал им краткий урок порядочности, — я просто не стал разговаривать, выслушал гнусное предложение и, не опускаясь до разговора с ним, молча ушел. Вы бы видели его харю, когда я уходил. Он готов был погнаться за мной с лаем и укусить меня за ягодицу… — Савинков рассмеялся и подмигнул Деренталю. — Наши дела отличны, Александр Аркадьевич, если Кремль поручает своему представителю склонить меня к измене моему знамени, моей священной борьбе. И мы на эту их подлость ответим достойно.
— Но как… как это произошло?
— За то, что я предварительно не информировал вас, извините. Но я, по правде, не считал это дело важным.
— А если бы вас там схватили?
— Это я предусмотрел… И давайте об этом больше не говорить. Отнесем это в область бесполезного прошлого и обратимся к настоящему. Я решил еще раз сыграть на грызне наших закадычных друзей и под это вырвать для нас средства. А заодно и расширить круг друзей.
— Все дело в технике исполнения, — холодно сказал Деренталь. — А кто же новый?
— Муссолини, — осторожно отвечал Савинков, внимательно наблюдая за реакцией собеседника. Последнее время Савинков увлечен личностью итальянского дуче и стесняется этого, потому что вокруг никто серьезно к Муссолини не относится, печать же открыто издевается над ним, называя его «Нероном на час», и буквально дня не проходит без газетных карикатур на дуче.
— Во-первых, у него казна пуста, как полковой барабан, — привычно улыбается Деренталь. — Во-вторых, если вы всерьез скажете где-нибудь, что наше движение связано с Муссолини, вы подорвете и свой авторитет и, следовательно, авторитет всего нашего дела.
— Это смешно, Александр Аркадьевич, вы презираете Муссолини, но между тем он — вождь государства и создатель нового политического движения, а вы…
Деренталь встал:
— Я могу уйти, Борис Викторович?
— Выслушайте меня… — тихо говорит Савинков и без паузы продолжает: — А вдруг у Муссолини сейчас есть какой-то свой интерес к России? Я скажу ему, что мы изучаем сейчас его политическую программу. Я, кстати, действительно смотрел его программу — в ней немало разумного. Хотя и чуши тоже у него порядочно… Но вдруг он сам предложит нам помощь?
Деренталь, ссутулясь и сцепив руки за спиной, выхаживает от стены до стены, говорит на ходу:
— Борис Викторович, настоящая политика никогда не строится на «а вдруг»…
— Муссолини — политик импульсивный, от него можно ждать чего угодно.
— Нас поднимут на смех, — печально роняет Деренталь.
— Собаки лают, а караван идет, — самонадеянно смеется Савинков. — Фашизм — движение сейчас крайне модное. Во всяком случае, это движение, Александр Аркадьевич, популярней нашего с вами. К Муссолини никто не суется с предложением предательства. Ну, а что касается насмешек, то больше всего их было обрушено на большевиков. Что только о них не писали, не говорили! А большевики плюют на это и укрепляются в России с каждым годом. Разве это не факт?
Деренталь молчит, он знает: если Савинков принял какое-то решение, подвергать его сомнению попросту опасно. И он ждет, стараясь понять, принял ли вождь решение или он еще действительно сомневается…
— Представьте себе, в печати появляются глухие сообщения из Рима о том, что я веду там какие-то переговоры с Муссолини, — продолжал Савинков. — С помощью нашей газеты мы можем даже пустить слух, будто инициатор этих переговоров — сам Муссолини. Разве это нам повредит?
— Но принесет ли пользу?
— Сейчас нам полезно каждое шевеление воздуха вокруг нас! — повышает голос Савинков. — Словом, я еду к Муссолини!
— А мне кажется, надо поехать к Черчиллю, — осторожно перечит Деренталь.
Савинков на мгновение задумывается.
— Это само собой. Но теперь-то он всего лишь министр колоний.
— Он Черчилль, Борис Викторович, — Деренталь смотрит на Савинкова через очки сильно увеличенными светлыми глазами. — Но его следует пугать не Муссолини, а Францией. Намекнуть, что наши дела в России идут в гору и что в связи с этим Франция потребовала от нас верной любви. А мы, мол, прошлое не забыли и идем к Черчиллю, ибо нам дружба с Англией дороже легкомысленной французской любви.
— Да, да. Именно, — рассеянно соглашается Савинков. — Именно так… И я, как вы советовали давеча, пощекочу еще и чехов. Вы правы — и Масарика и Бенеша будет шокировать одно мое появление в Праге. Их репортеры ринутся ко мне, но я буду молчать. А вот мой болтливый братец сделает заявление, полное туманных намеков. После этого я уже сам позвоню Масарику. Он примет меня, вот увидите! И он отвалит нам немалую сумму за одно мое обещание молчать о том, как он в восемнадцатом году давал нам деньги на устранение Ленина.
— Конечно… конечно… — бормочет Деренталь, привычно не замечая, что вождь выдает его мысли за свои.
По широким каменным ступеням на градчанский холм в Праге поднимались два брата Савинковы — Борис и Виктор. Издали они были похожи — оба рослые, сильные. Но это только кажется издали. А вблизи у них не было никакого сходства, даже внешнего. У Бориса Викторовича лицо замкнутое, сосредоточенное, с высоким лбом, с резко очерченным большим ртом и крупным носом. Это лицо умного, серьезного и сильного человека. И одет он просто, строго, как умеют одеваться люди со вкусом и средствами. А у Виктора Викторовича все легкомысленное: и его пестрый в клетку костюм, и лицо, и прежде всего его глаза, светло-серые, весело блестящие и живые как ртуть. Он моложе своего брата всего на четыре года, а выглядит моложе лет эдак на десять, если не больше. Сейчас он шел позади брата и то отставал от него на несколько ступенек, то одним прыжком настигал его.
На площадке посередине лестницы они остановились. Виктор Викторович сказал, покачиваясь с носков на каблуки:
— И все-таки ты мог бы взять меня в Париж…
— Ты мне там не нужен, — строго ответил Борис Викторович, оглядывая красное море черепичных крыш. — Как деятель не нужен. А как брат ты чересчур накладен. — Он посмотрел еще немного на Прагу, лежавшую внизу, и двинулся вверх.
Виктор постоял, глядя в спину брату, и двумя прыжками настиг его.
— Ты эгоист. Так было всегда. И не только по отношению ко мне.
Борис Викторович повернулся и сказал в лицо Виктору:
— Конечно, я был эгоистом, когда с Ваней Каляевым мерз на московских улицах, карауля великого князя, а ты в это время сидел у мамы под юбкой и таскал из папиного стола деньги на конфеты девчонкам! Ты скажи мне спасибо, что я устроил тебя в Праге, а не в каком-нибудь уездном польском городке, где нет даже венеролога…
Они долго шли молча, старший на ступеньку впереди. На вершине лестницы он внезапно остановился, и Виктор Викторович чуть не налетел на него.
— Ты не обижайся, я ведь любя… — глухо сказал старший.
— Избави бог, — усмехнулся обиженный Виктор.
— Ну и дурак. Нет денег. Нет у нашего союза и у нас с тобой особенно. И еще — учись скромности у Веры, пользуйся случаем, что рядом с тобой живет такая умная сестра.
— В Париже возле тебя я не стоил бы дороже, — по-детски клянчил Виктор.
— Заладил: Париж, Париж… Не видишь, какая красота здесь?
Савинков смотрел на лежавшую внизу Прагу. И действительно, вокруг была волшебная красота тихой и нежной пражской весны. Цвела сирень, каштаны выкинули вверх свои фарфоровые подсвечники, белой пеной покрыты фруктовые деревья — весь город тонул в цветах, в пряном их аромате. Влтава, по-весеннему чуть вспухшая и пожелтевшая, ослепительно сверкала на солнце своими быстринами.
Борис Савинков напишет впоследствии в Варшаву Философову: «Кто бы мог подумать, что среди всей этой весенней прелести впереди меня ждала этакая мерзость…»
Братья прошли через Градчаны — пражский кремль, наполненный каменной тишиной, и вскоре приблизились к Чернинскому дворцу, где была резиденция Бенеша. Виктор Викторович остановился — он будет ждать брата у лестницы. Отходчивый по натуре, он шел и думал, что брат в общем прав: он не так уже плохо устроен со своей женой Шурочкой в этой скучной добропорядочной Праге. Разве что денег маловато. Но это с ним всю жизнь… В Варшаве, когда он был начальником разведки союза, даже того оклада и то не хватало. И все же Виктор Викторович втайне надеется, что брат сейчас замолвит о нем словечко перед чехами…
У входа во дворец Савинкова поджидал сухонький старичок, одетый во все черное, со стоячим до ушей крахмальным воротничком. Удостоверившись, что перед ним действительно то лицо, которое ждут, старичок открыл огромную скрипучую дверь и, прижав ее спиной, пригласил Савинкова войти.
Они бесконечно долго шли по сумеречным, прохладным и пустым коридорам и залам дворца. И вдруг Савинков подумал, что зря он пошел в этот затхлый дворец. Впрочем, пока все совершалось точно по плану — был слушок, пущенный савинковской газетой «За свободу», что Савинков-де приглашен для переговоров в Прагу. С раннего утра репортеры осаждали его, но он молчал. А к вечеру брат сделал туманное заявление для вечерней газеты о том, что ему неизвестна цель приезда его брата Бориса, но не секрет, что связи брата с руководящими кругами Чехословакии начались не сегодня, а еще в России, сразу после революции…
Старичок в черном подвел Савинкова к громадной резной двери и низким наклоном головы дал понять, что за дверью тот, кто нужен посетителю. От легкого прикосновения дверь открылась, и Савинков вошел в большую светлую комнату.
Тридцативосьмилетний Эдуард Бенеш, аккуратный, подтянутый, с постным лицом, стоял за своим столом, внимательно и настороженно смотря на приближавшегося Савинкова. Бенеш в это время находился в зените своей политической карьеры — он и лидер главной партии страны, и министр иностранных дел, и премьер в послушном кабинете министров. Появление Савинкова в Праге и прозрачные намеки в связи с этим его брата встревожили президента Масарика. Он пригласил к себе Бенеша, чтобы обсудить этот вопрос со всех сторон. Было решено — принять Савинкова, постараться поставить его на место и дать ему понять, что его шантаж ни к чему хорошему не приведет. Но если…
— Здравствуйте, господин Бенеш.
— Здравствуйте, господин Савинков.
Оба приветствия звучат холодно, формально. Бенеш садится и унизительно долго не приглашает сесть Савинкова. Он знает, как самолюбив Савинков и как трудно ему будет держать себя в руках после такого начала.
— Я что-то не понял опубликованного вчера заявления вашего брата, — с едва уловимой иронией говорит Бенеш. — Но один намек в нем я все же понял и решил, что поступил глупо, выполнив просьбу маршала Пилсудского об устройстве в Праге некоторых ваших людей. Согласитесь сами: ваш брат в общем живет на деньги, которые даем ему мы, и благодарит нас за это, попросту говоря, грязными намеками в печати.
— Этот намек если и понятен, то только вам и мне, — чуть улыбаясь, говорит Савинков. — И я, между прочим, не знаю, как вы поняли этот намек…
Премьер молчит. Его бледное холеное лицо ничего не выражает.
Выждав немного, Савинков говорит доверительно и проникновенно:
— Я, господин Бенеш, нуждаюсь в помощи. Конечно, не я лично, а мое дело.
— Вы все-таки хотите поддержать намеки брата и навязать мне какие-то переговоры, касающиеся России? Не нужно этого, господин Савинков!
— Но я никогда не поверю, что вы изменили свое отношение к так называемой русской революции и к большевикам!
— Мне всегда казалось, господин Савинков, что вы умный человек, — неторопливо отвечает Бенеш. — Неужели вы до сих пор не поняли, что ваше личное отношение к России большевиков не может определять отношений к ней целых государств, которые существуют с Россией на одной довольно тесной планете?
— Однако мою программу в отношении России почти открыто поддерживают деятели государств, не менее уважаемых, чем ваше, — парирует Савинков. — Когда мое движение победит, эти средства будут возвращены сторицей.
— Мой принцип — политика не финансируется! — глядя поверх Савинкова, отвечает Бенеш.
— Простите, но… это нонсенс.
— Да, да, господин Савинков! Если политика жизнеспособна и выражает волю народа, она не нуждается в допингах. — Глаза Бенеша очень спокойны, он видит, что бьет точно и больно.
Савинков чувствует, что бешенство туманит ему голову, но берет себя в руки. Тянуть разговор, однако, не следует — пора пускать в ход последний, главный козырь.
— Каких-нибудь четыре года назад, господин Бенеш, — говорит он, — у вашего нынешнего президента и у вас были совсем другие принципы и вы совсем иначе смотрели на Россию большевиков. И тогда вы давали мне деньги на устранение Ленина.
Бенеш принимает удар почти незаметно. Только левая рука, лежавшая на столе, непроизвольно сметнулась со стола на колени.
— Этого никогда не было, господин Савинков, — негромко говорит он.
— Что-о? — Савинков ошарашен. Он ждал, что Бенеш пустится в объяснения, но такого… бесстыдства отрицания фактов он не мог себе даже вообразить. — Значит, в первых числах марта восемнадцатого года господин Масарик не встречался со мной в московском отеле «Националь»? — звенящим голосом спрашивает Савинков. — И мы не говорили с ним о цене террора? И он не обещал мне двести тысяч рублей на устранение Ленина? И я потом не получил эти деньги из рук вашего генерала Клецанды?
— Генерал Клецанда умер и потому беззащитен, — тихо, не опуская глаз, отвечает Бенеш.
— Да, боже мой! — почти кричит Савинков. — Может, и я не был здесь два года назад, в кабинете господина Масарика, и он не давал мне денег для моей борьбы с большевиками?
— Тогда ваше поведение похоже на попрошайничество, — невозмутимо произносит Бенеш.
Савинков выдерживает и это. Но вести нормальный разговор он уже не может — мысли как бы вырываются из-под его контроля.
— Лицемерие — старое оружие буржуазных политиканов! — прерывисто дыша, восклицает он. — Так неужели вы не понимаете, что, лицемеря со мной, вы лицемерите с великим русским народом! А этого история вам не простит!
Бенеш встает. Морщится. Весь его вид говорит: довольно, мне надоела вся эта чушь…
— Моему народу, моей стране кровно близки страдания русских, — говорит он проникновенно. — Но и это не дает и никогда не давало нам права вмешиваться в их внутренние дела.
Савинков тоже поднимается.
— Ну, а я не лишен права передать в печать письмо ко мне вашего генерала Клецанды, — осекшимся от злости голосом говорит он. — Я сделаю это хотя бы для того, чтобы развеять мистику. До свидания, господин Бенеш. Благодарю вас за урок лицемерия.
Бенеш чуть поклонился.
— Взаимно — за урок… безрассудства, — пробормотал он.
Когда дверь за Савинковым закрылась и прошло несколько минут, Бенеш соединился по телефону с Масариком.
— Савинков только что ушел от меня, — сказал он. — Я сделал все, чтобы образумить его, но вряд ли мне это удалось. Он грозится опубликовать какое-то письмо генерала Клецанды.
— Он не посмеет, — отзывается Масарик.
— А если все же?
— Он тогда перед всем миром признается, что брался за убийство Ленина и получал за это деньги.
— Ну и что это для него? Но нам лучше подобные идеи скрывать…
— Да, да, я понимаю… — неуверенно соглашается Масарик и решительно добавляет: — Будем все опровергать — настойчиво, многократно…
После долгой паузы Бенеш говорит:
— Мне докладывали, что брат Савинкова, которого мы приютили, личность довольно легкомысленная. Надо послать к нему умного агента, и пусть он посулит ему большие деньги за письмо Клецанды.
— Обдумайте это сами, — отвечает Масарик, — но надо все-таки перевести Савинкову небольшую сумму. Это заставит его не торопиться со всякими публикациями. При перечислении денег — ни слова текста. И сделать это через Легио-банк как некий взнос в счет имущества, вывезенного из России нашими войсками… В конце концов этот банк для того и создан. А для отвода глаз переведите небольшую сумму и другим лидерам русской эмиграции…
Спустя три дня Савинков был уже в Лондоне. Он сразу позвонил в редакцию «Таймс», назвался секретарем Савинкова и продиктовал информацию о своем приезде в Англию по делам, связанным с его Союзом Защиты Родины и Свободы… Увы, потом он не нашел своей информации ни на одной из страниц «Таймс». И тогда понял свою ошибку — надо было звонить в менее солидную газету…
Он был готов и к тому, что Черчилль откажет ему в приеме, но, когда позвонил в секретариат министра колоний Черчилля и попросил записать его на прием к министру, ему чуть позже ответили, что он может прийти завтра, в одиннадцать утра…
Савинков вошел в приемную Черчилля без пяти минут одиннадцать — пусть не думают, что он мог прибежать сюда за час до приема и потом на глазах у чиновников трепетать в ожидании святого мгновения, когда его позовут.
Прием, прямо скажем, наивный, и Черчилль сбил с него спесь в первую же минуту, причем министр об этом и не думал, это получилось у него само собой. Савинков приблизился к столу Черчилля, и тот протянул руку, не поднимаясь в кресле. Савинков решил, что произойдет рукопожатие, и потянулся к министру, но в этот момент пухлая рука министра сделала жест, приглашающий его сесть в кресло перед столом. Бледное лицо Савинкова побледнело еще больше, складки за уголками рта беспрерывно подергивались, и он еще долго не мог подавить в себе бессильную ярость. Но Черчилль, наверно, ничего не заметил — за высоченными окнами стояла мгла не развеявшегося с ночи тумана, и в кабинете было сумрачно.
— Вы совершенно не меняетесь, это что, национальное свойство русских? — спросил Черчилль, бесцеремонно разглядывая Савинкова своими маленькими влажными глазками. Черт возьми, действительно же этот русский ни на йоту не изменился с тех пор, когда бывал у него в качестве представителя адмирала Колчака, а позже и всех других белых генералов России.
— После наших встреч, мистер Черчилль, прошло не так много времени, чтобы мы могли измениться. Надеюсь, что это относится и к нашим взглядам.
— Я слушаю вас, — деловито произнес Черчилль, уверенный, что Савинков пришел просить деньги. И чтобы процедура не затягивалась, он мягко добавил: — Люди, меньше слов — жизнь так коротка… — Черчилль улыбнулся, и на его пухлых щеках зашевелились глубокие ямочки.
Савинков тоже улыбнулся, но Черчилль прекрасно видел, что ему не до шуток.
— Мое движение, моя борьба с большевиками нуждается в поддержке, — негромко, в меру патетически и с достоинством произнес Савинков.
— Я только что прочитал вашу замечательную книгу. Кажется… «Лошадь белой масти». Так? — спросил Черчилль, будто не расслышав того, что сказал Савинков.
— «Конь блед», — ответил Савинков сквозь сжатые зубы.
— По-моему, вы хороший писатель, мистер Савинков.
— Я политический деятель, мистер Черчилль.
— Господи! Зачем вам это? — почти искренне воскликнул Черчилль. — Да если бы я умел писать, я бы купил себе домик в Ницце, ящик сигар, кучу великолепной бумаги…
— Я борец, мистер Черчилль, — прервал его Савинков. — Россия, плененная большевиками, — моя кровоточащая рана. Мне нужна помощь.
— Я всего-навсего министр колоний, — развел короткие руки Черчилль, и его широкая черная визитка распахнулась, открывая белоснежный жилет.
— Вы Черчилль! — вспомнил Савинков ход мыслей Деренталя. — И я знаю ваше отношение к большевикам.
— Что вы знаете… — вздохнул Черчилль. Он встал из-за стола, не спеша подошел к камину и сказал, вороша угасшие угли: — Не хотел бы быть пророком, но дело идет к тому, что мы увидим в Букингеме их посла в кожаном фраке…
— Политическая игра.
— Все не так просто, мистер Савинков. Вы, надеюсь, Маркса читали?
— Конечно.
— Так что не так все просто…
— В ваше примирение с большевиками я не верю!
— Что касается меня — да, этого не произойдет никогда, — твердо и с чувством сказал Черчилль. — Но большевикам от этого ни жарко ни холодно. — Он вернулся за стол, тяжело вжался в кресло и выразительно посмотрел на часы, стоявшие на камине.
— Помогите моему движению, и большевикам станет жарко, — тоном сдержанной страсти начал Савинков. — Сейчас у меня создается весьма благоприятное положение в России. Ленин скоро умрет, а тысячи моих людей в России начинают действовать. Это не могло не случиться, мистер Черчилль! Альянс русского народа с большевиками невозможен. Я от его имени обращаюсь к вам, мистер Черчилль!
— Да, да, я понимаю… — сочувственно кивнул Черчилль, отстригая кончик сигары. — Но поймите и вы: мы подвергаемся атакам слева. Впереди выборы.
После этого он закуривает и так долго молчит, что возникшая было у Савинкова надежда на благоприятный исход свидания испаряется и уже становится просто неприличным ждать. Он собирается встать, но в это время Черчилль приоткрывает тяжелые веки и, уставившись на Савинкова своими острыми глазками, говорит не то серьезно, не то шутя:
— Как министр колоний, могу предложить — не хотите ли поехать от нас в Индию? Нам в колониях очень нужны сильные люди.
Савинков встает и, чуть наклонив голову, говорит:
— Прошу извинить за отнятое время. До свидания, мистер Черчилль… — Он совершенно бесстрастен, холоден, и только ноздри его тонкого неправильного носа выдают волнение.
Неожиданно быстро и легко вынув свое толстое тело из кресла, Черчилль так же легко выходит из-за стола и обнимает за талию только что повернувшегося было уходить Савинкова. Они вместе идут к дверям, как добрые близкие друзья.
— Больше оптимизма, мистер Савинков, — говорит Черчилль, добродушно пыхтя сигарой. — Далеко не все еще потеряно. И мир в общем-то существо благоразумное… У вас есть шансы на успех, и, кроме всего прочего, вы еще имеете возможность купить домик в Ницце… запастись великолепной бумагой… Желаю счастья, мистер Савинков!..
В этот же день под свежим впечатлением Савинков написал Деренталю нервное, полное сарказма письмо, где назвал своего друга и советника гадалкой от политики и комнатным пророком, а себя доверчивым идиотом. Черчиллю досталась характеристика политика, у которого мозги заплыли жиром…
Между тем вскоре после ухода Савинкова в кабинет Черчилля пришел руководитель британской разведки. Они обсудили дела, касавшиеся министерства колоний, потом Черчилль сказал:
— У меня сегодня был Савинков. Как бы ему помочь?
— А крикуны Макдональда?
— Ерунда! — воскликнул Черчилль, и толстые щеки его задрожали. — Запомните мои слова: если, не дай бог, лейбористы поселятся на Даунинг-стрит, вы, как и при нас, будете подкармливать таких людей, как Савинков. Разведка России нам, Англии, черт возьми, нужна как воздух!
— Пока они кричат, будто единственная государственная мудрость состоит только в том, чтобы не делать того, что делалось нами, — ответил руководитель разведки.
Черчилль пренебрежительно махнул рукой:
— Не обращайте внимания. Но советую — установите за Савинковым внимательное наблюдение в Париже. Он намекал, будто у него в России дела пошли в гору. Верить ему на слово не стоит, но нам не простят, если мы здесь что-нибудь прозеваем.
— Наблюдение за ним можно поручить Сиднею Рейли. Последнее время он часто бывает в Париже и видится с Савинковым.
— Согласен.
— Между прочим, есть сообщение из Праги, что Савинков был принят Бенешем.
— Подробности? — энергично спросил Черчилль. — Выясните непременно. Масарик и Бенеш зря ничего не делают. Не забудьте, как они ловко сыграли на послевоенном хаосе и сделали себе государство!
Черчилль помолчал, смотря куда-то вдаль, а потом сказал задумчиво:
— Если кому-нибудь специально надо разучиться логически мыслить, лучший для этого способ — заняться русскими делами…
Савинков направлялся в Италию. Он ехал туда почти уверенный в бесполезности своей поездки — и все-таки ехал. Это было похоже на действие под самогипнозом, когда его вела за собой некая неосознанная упрямая сила. Трезвый рассудок предупреждал, что поездка в Рим принесет ему только новые унижения. А внутренний голос той упрямой силы кричал: «Поезжай! Мир состоит из неожиданностей!»
Свидание с Муссолини ему устроил живший в эмиграции русский писатель Александр Амфитеатров, сын которого Данила служил в личной охране итальянского дуче.
Муссолини в это время находился на курорте, и Савинкову пришлось из Парижа выехать не в Рим, а в Леванто. Это было гораздо ближе Рима, всего в ста километрах от Генуи, и дорога сюда по побережью была поистине волшебно красивой, казалось, она вела от голубого моря в голубое небо.
В Леванто его встретил Данила Амфитеатров. Очень важный от сознания, что устраивает встречу двух великих людей, он, соблюдая наивную конспирацию, отвез Савинкова в бедный пансион, пропахший луковым супом и каким-то химическим средством против клопов, заметим сразу, средством тщетным — в этом Савинков убедился в первую же ночь.
Амфитеатров сказал, что удобнее всего представить Савинкова дуче прямо на пляже, и утром они направились к морю.
Савинков не предполагал, что попадет в курортное место, и выглядел довольно странно в своем черном пиджаке и стоячем крахмальном воротничке. Леванто по случаю присутствия итальянского вождя было переполнено агентами, и Савинкова наверняка сцапали бы, если бы не присутствие рядом охранника дуче Амфитеатрова-младшего.
Однако на этот раз Савинкову встретиться с Муссолини не удалось. Когда дуче в сопровождении своей супруги донны Ракеле появился на пляже, сбежавшиеся итальянцы устроили ему такую восторженную встречу, что впору было подумать о его безопасности. Данила Амфитеатров оставил Савинкова и бросился сквозь толпу к дуче…
Муссолини рассердился, отказался от мысли совершить прогулку по морю. Он сел в подъехавший к берегу автомобиль и уехал в свою резиденцию.
Савинков наблюдал все это с острой завистью — именно о таком восторженном поклонении народа мечтал он втайне. И думал о том, что Муссолини это гарантирует вечность. Откуда было знать Савинкову, что пройдет всего двадцать лет, и итальянцы будут равнодушно наблюдать, как партизаны вешают их обожаемого дуче на фонарном столбе вниз головой…
Только на третий день, когда из-за гор наползли тучи и с утра зарядил дождь, Муссолини принял Савинкова. Охранники — черноглазые и черноволосые красавцы с белоснежными зубами — бесцеремонно его обыскали, а затем провели в кабинет дуче. Савинков принял все это как должное, он считал, что Муссолини достоин такой охраны, и теперь с любопытством оглядывал громадную комнату, обставленную с безудержной роскошью. У стены, закрытой гигантским гобеленом с изображением пасторального пастушка, стоял огромный мраморный стол, под креслом был специальный постамент — дуче был мал ростом.
Муссолини ворвался в свой кабинет с такой быстротой, будто не хотел, чтобы посетители долго видели его маленький рост. Забежав за стол, он сразу стал выше и, выкинув вперед и вверх короткую руку, негромко произнес: «Чао».
Савинков, садясь в кресло перед столом, как-то странно провалился и понял, что у его кресла укорочены ножки. Сидеть ему было неудобно, колени высоко задрались, и он не знал, куда девать ноги. Но зато он сразу стал невообразимо ниже вождя.
— Итак, синьор Савинков? Прекрасно! — не садясь, заговорил Муссолини на дурном немецком языке. Видимо, Данила Амфитеатров предупредил его, что гость не владеет итальянским. — Мне рассказали кратко вашу биографию — она похожа на сюжет авантюрного романа! Вы мне нравитесь, а это уже немало! — Муссолини опирался сжатыми кулаками на мрамор стола, как мог бы это делать высокий человек. — Да, да, синьор Савинков! В нашу с вами эпоху взрывов и катаклизмов не в ходу вожди с благопорядочными буржуазными биографиями. Конечно, кое-кому такие люди, как мы с вами, кажутся выскочками. Ха-ха! Поглядели б вы, как год назад сам король отдавал мне в руки Италию! Эта старая перечница поняла, что под ним, вот здесь, — дуче похлопал себя по налитому заду, — накаленная сковородка. И я сразу из выскочки превратился в надежду Италии. Так он это и сказал, бывший король бывшей Италии. А теперь он для меня нуль, и я поведу Италию к таким высотам, что у мира закружится голова, наблюдая за нашим взлетом!
Муссолини на мгновение умолк, и Савинков не замедлил врезаться в эту паузу — он знал о способности дуче часами говорить о себе.
— Господин Муссолини, я приехал к вам с надеждой.
— О! Еще бы — без надежды! — злорадно заорал Муссолини, распахнув свой огромный рот. — Моя Италия отныне и на века для всех — Мекка! Для всех, кто думает о будущем. Не будь я Муссолини, если я не увижу весь мир стоящим на коленях перед моей Италией! Древний Рим — чепуха! Обожрались и потеряли чувство ответственности перед историей! Италия моей эпохи создаст нечто такое, перед чем человечество ахнет! Остолбенеет! Вы читали мою последнюю речь? Зря, синьор Савинков. Все, кто хочет идти вперед не с завязанными глазами, должны читать мои речи! Запомните!
Все это было похоже на оперетку, но, увы, происходило не на сцене, и Савинков, снова уловив паузу, сказал:
— Россия, та, за которую я борюсь с большевиками, могла бы стать вашим могучим союзником.
— Что значит — союзником? — выпучил свои масленые глаза Муссолини. — Что значит могла бы стать? Союзников выбираю я сам. Понимаете, синьор? Сам! Ни черта вы не понимаете! Весь мир, и ваша Россия в том числе, оскандалился! Могучая Россия — что это за чушь? Не позволю! Новую историю человечества провозгласил я! Неужели и это вам не понятно?
— Наоборот, синьор Муссолини! Наоборот, мне очень близки ваши идеалы. Именно поэтому я и пришел к вам просить помощи.
Муссолини удивленно замер, выпучив глаза, в которых вдруг вспыхнули лукавые искорки.
— Ах, помощи? — переспросил он. — Я действительно помогу вам. Да! — Из груды книг, лежавших на приставном столике, он взял одну и начал ее подписывать. — Я редко это делаю. Это моя книга, о моей жизни и о моих идеях и борьбе. Слушайте, что я вам написал: «Синьор Савинков! Идите за мной, и вы не ошибетесь!» И не благодарите меня. — Он протянул книгу Савинкову, вставшему с кресла. — Это мой долг — помогать слепым! Эта книга поведет вас по единственно правильному пути. Чао! — Муссолини снова вскинул руку, потом круто повернулся всем своим маленьким плотным туловищем, соскочил с пьедестала и выбежал из комнаты. В других, уже открытых дверях стояли два охранника.
Савинков, ошеломленный, покинул кабинет дуче…
В тот же день он написал своей сестре Вере в Прагу: «Ты не можешь себе представить, как все это было, — ни одному клоуну не снилось то, что так легко и непринужденно продемонстрировал этот фигляр от политики. Но самое страшное в том, что мне вдруг показалось: он сам понимает, что фиглярствует, и видит, что мир, глядя на него, не только не смеется, но даже восхищается им! Что же касается меня, то произошло уже привычное — еще одно унижение!..»
Савинков уезжал из Италии подавленный. Он не знал, что в Париже его уже ждало уведомление из банка о двух поступлениях на его счет от лиц и организаций, «пожелавших остаться неизвестными». Как только он возьмет в руки эти голубенькие гербовые бумажонки с солидным названием банка, к нему мгновенно вернутся и уверенность, и энергия, и прекрасное настроение. Он не зря совершил эту нелегкую поездку…
С Савинковым, Москва
2. III.-8
5. III.-8
1. Имеются организации по городам.
2. В начале прошлого декабря на Дону еще монархически.
(Трубецкой говорил правду.)
В этот период соглашение Алексеева с Корниловым 26.XII. Соглашение с демократами: с этого времени монархизм снят с повестки дня.
3. Важнейшее дело, что знаю правду о казаках Г.Л.
Я — свое мнение. Будет вести переговоры с Клецандой, Максой.
Я ему, чтобы А. Скупать хлеб, чтобы не достался немцам. Мануфактурой! Значит, японцы.
Б. В случае чего «Хлебный террор».
В. Политтеррор?
Алексеев писал — он не разбит, отходит на юг.
Террор: покушение на великого князя Сергея стоило всего лишь 7000 рублей.
Плеве — 30000.
Я могу предоставить некоторые финсредства — Шипу, чтобы Клецанда 200000 рублей…
Примечание автора:
Как всякую дневниковую запись, в которой используются сокращенные слова и фразы, понятные только автору дневника, эту запись Масарика точно расшифровать очень трудно. А нам это и не нужно. Нам интересен и важен только конец записи, где Масарик записал сообщенные ему Савинковым цены покушений, в которых он, Савинков, участвовал Масарик записывает сумму в 200000 рублей. И эта сумма в точности совпадает с той, которую позже назовет однажды Савинков. Двести тысяч на убийство Ленина…
Прага, 9 ноября 1921 года.
ГОСПОДИНУ ПРЕЗИДЕНТУ РЕСПУБЛИКИ
Господин президент,
когда в последний раз, в сентябре, я имел честь быть принят Вами, Вы соблаговолили подать мне надежду на то, что не откажетесь от своей выдающейся поддержки дела «зеленых», интересы которых я защищаю…
По требованию коммунистов я с несколькими друзьями был выслан из Варшавы. Несмотря на это, наша революционная организация в Польше осталась почти нетронутой и продолжает свою деятельность так же, как наш филиал в Финляндии…
Мы всегда страдали из-за огромных финансовых затруднений. Однако сейчас нам грозит полная ликвидация, потому что мы совершенно лишены каких-либо средств.
Я прибегаю к последней возможности и от имени всех «зеленых» крестьян, солдат и ремесленников апеллирую к Вам, господин президент, к великому демократу и другу России, каковым Вы являетесь.
Соблаговолите принять, господин президент, выражение моего глубочайшего уважения и преданности.
Б. Савинков.
29/XI 1921 г.
Париж.
Господин президент,
я должен выразить Вам самую горячую благодарность за ту исключительную помощь, которую Вы соблаговолили оказать делу, которому я имею честь служить.
Прошу Вас, господин президент, соблаговолить принять вместе с моей благодарностью и выражение моего глубочайшего уважения и совершенной преданности.
Б. Савинков.
Примечание автора:
Таким образом, мы устанавливаем, что и в конце 1921 года Масарик продолжал подкармливать Б. Савинкова и поддерживать его борьбу против нашей страны.
Леонид Шешеня струхнул, узнав, что доставлен в Москву, на грозную Лубянку, но скоро успокоился.
Допросы — чистая проформа: где был в семнадцатом, перечислите близких и дальних родственников. И часа не спрашивают, отправляют обратно в камеру. Привык Шешеня и к своему следователю Николаю Демиденко. Они, наверное, однолетки. И такой он другой раз бывает робкий и даже ласковый, так бы и сказал ему: «Друг ты мой, Коля, не тяни ты резину попусту…»
Но бывает, что Шешеня думает о следователе совсем по-другому. У следователя привычка — во время допроса заглядывать в окно. Тогда Шешеня видит розовенький, чисто выбритый затылок чекиста и косточку над впадинкой. Шешеня с необыкновенной ясностью представляет себе, как он в этот розовенький затылок бьет тяжелым малахитовым пресс-папье.
Однажды Демиденко резко отвернулся от окна и застал в глазах Шешени мысль о своем затылке. Не мог не застать. Но, видать, тепа этот следователь — ничего не заметил, улыбнулся, как всегда, и спросил:
— Может, на этом кончим?..
Шешеня уяснил для себя, что Лубянка совсем не так грозна и беспощадна, как про нее рассказывали, и что с чекистами вполне можно ладить. Вот уже почти месяц сидит он тут, и ничего страшного не произошло. Все, что он говорит на допросах, Демиденко с полной верой пишет в протокол. Поверили чекисты и в «почтовый ящик», где должны лежать адреса тех, к кому его послал Савинков.
Шешеня сказал, что «почтовый ящик» находится на Ваганьковском кладбище позади памятника с ангелом. Когда его туда привезли, он показал на первый попавшийся памятник с ангелом. Его возили туда три раза, и Шешеня успокаивался все больше — чекисты поверили и в его «почтовый ящик». Больше всего Шешеня боялся, что чекисты как-нибудь дознаются о его кровавых делах в банде Павловского. Но не случилось и этого. Демиденко все ковыряется в его адъютантстве у Савинкова — что за работа, какие ему известны документы, кого видел возле Савинкова и прочее.
Хуже бывает, когда на допрос приходит кто-нибудь из начальников. По тому, как в их присутствии держится Демиденко, Шешеня догадывается, что за птица пожаловала. Одного он приметил особо — рыжий, плотный, с явно офицерской выправкой и глазами как у рыси (это был помощник начальника контрразведывательного отдела ОГПУ Сергей Васильевич Пузицкий). Он чаще других приходил на допросы, но никогда в них не вмешивался, только слушал да смотрел на Шешеню.
Последние дни Шешеню вообще на допросы не вызывали. Это время им не потеряно. Он сумел сблизиться с тюремным надзирателем Хорьковым. Дядька тот оказался подходящий, может пригодиться в рассуждении побега. Жалуется на жизнь, значит, намекает. В свое дежурство уже дважды вызывал Шешеню из камеры и назначал его вне очереди уборщиком по этажу, а там всей работы дай бог на час, а потом они с надзирателем сидели в его уголке и толковали о жизни. Так появилась у Шешени еще одна тайна от следователя — надзиратель Хорьков. Кабы гепеушники знали, с какими настроениями есть надзиратели в ихней тюрьме, они бы ахнули! Но Шешеня доволен. Он готовит Хорькова для своего побега.
Дверь в камеру распахнулась, и надзиратель Хорьков, как положено службой, объявил:
— Шешеню — к следователю.
До конца тюремного этажа заключенного сопровождал надзиратель, дальше его вели конвойные. Шешеня спросил:
— Чего это я опять понадобился?
— Мало ли что? Может, и обвинительное вручат. Тогда и суд не за горами, — равнодушно пояснил Хорьков.
— Шлепнут? — беспечно спросил Шешеня.
— Все возможно.
Шешеня испуганно глянул на Хорькова — надзиратель никогда так с ним не разговаривал.
— Чего выпялился? Не узнаешь, что ли? А ты что думал? Здесь, брат, Чека, здесь не шутят. «И никто не узнает, где могилка твоя», — пропел Хорьков, подталкивая остановившегося Шешеню.
В кабинете, кроме следователя Демиденко, оказались сразу два начальника: тот, знакомый Шешене, рыжий, с рысьими глазами, и чернявый красавчик с бородкой клинышком и светло-серыми веселыми глазами. Это был начальник контрразведывательного отдела ОГПУ Артур Христианович Артузов.
В этот утренний час кабинет Демиденко тесен и мрачен. Сумрак в комнате кажется еще плотнее оттого, что противоположная стена здания вызолочена солнцем и над ней в синем небе плывут прозрачные легкие облака. Шешеня видел в окне и эту солнечную стену и это синее небо. И вдруг сердце у него защемило от предчувствия беды.
Пузицкий сидел у стола, за спиной у него, облокотившись о подоконник, стоял Артузов, а Демиденко виновато, словно отстраненный за что-то от допросов, уселся на стул позади Шешени и все время там вздыхал и шуршал какими-то бумагами.
От одного лишь взгляда Пузицкого у Шешени похолодела спина.
— Как вы сами понимаете, все должно иметь свой конец, — заговорил Пузицкий высоким голосом. — Нужно кончать и вашу затянувшуюся историю. Мы все время проверяли ваш почтовый ящик — там ничего нет.
— Ума не приложу, в чем дело, — тихо сказал Шешеня, повернувшись к Демиденко и как бы ища у него поддержки.
— Может быть только одно объяснение — что людей, к которым вы шли, мы уже взяли.
— Так, наверное, и есть, — обрадовался Шешеня.
Пузицкий вздохнул:
— Вы свой почтовый ящик выдумали, и это с вашей стороны серьезный промах — за ложные показания мы сурово наказываем. Ну, что вы нам скажете?
— Почтовый ящик — это правда. Я прямо не знаю, что случилось, — уныло ответил Шешеня.
— Ладно, оставим в покое почтовый ящик. Займемся вашими делами более ранними. Будьте любезны, ознакомьтесь вот с этим документом.
Шешеня взял из рук Пузицкого сколотые листы бумаги с машинописным текстом и мгновенно прочитал заглавие: «Перечень преступлений Л. Д. Шешени, совершенных им в бандах Булак-Балаховича и Павловского на территории советской Белоруссии, Западной области и в др. местах в 1920–1922 гг.».
Мелькнула мысль — отшвырнуть бумаги. Но Шешеня не сделал этого, он заставил себя внимательно читать каждую строчку. Откуда-то издалека донесся до него голос Пузицкого:
— Прошу читать внимательно. Может быть, есть лишнее? Ваши соратники по банде способны и на это, все записано под их диктовку…
Шешеня читал, и перед его внутренним взглядом, как мигающая кинолента, проносились воспоминания, и были они такими отчетливыми, что он видел даже лица убитых им людей. Документ вырвал из прошлого то, что он особенно не любил вспоминать, — как он убил молоденькую учительницу на глазах у ее матери и как мать умоляла его не трогать дочку, а он убил потом и мать. Прочитав про это, Шешеня невольно поднял на Пузицкого полные ужаса глаза.
— Что-нибудь лишнее? — вежливо, почти участливо спросил Пузицкий.
Несколькими минутами позже Шешеня начал отрицать все, но эти первые, страшно длинные минуты он молчал, затравленно смотря то на Пузицкого, то на Артузова. И это его молчание было признанием вины. А потом он стал все отрицать. Ему предложили очную ставку с Никитиным, который был с ним вместе в банде Павловского и уже давно сидел в советской тюрьме. Шешеня сначала категорически отказался. Но сразу передумал: раз не расстрелян Никитин, значит, может уцелеть и он. Но чтобы проверить, действительно ли чекисты оставили Никитина в живых, надо пойти на очную ставку. Теперь все, что с ним происходило, он мерял одной меркой — может ли это спасти ему жизнь?
На другой день в кабинете Демиденко Шешеня встретился с хорошо известным ему павловцем Никитиным, который подтвердил все, что в перечне было отнесено на личный счет Шешени, и под конец сказал:
— Не вертите хвостом, Шешеня. Если хотите выжить, как я, говорите правду…
Никитина увели, Шешеня тяжело задумался. И когда поднял голову, то вздрогнул: он не заметил, как за столом следователя вместо Демиденко оказался Пузицкий. Будь у Шешени время, он, может быть, и придумал бы что-нибудь, но времени у него уже не было — прямо перед собой он видел потемневшие глаза Пузицкого и его мягкое: «Ну, Шешеня, ну?..» И тогда он тихо произнес:
— Я расскажу все.
— Начнем с конца… — Пузицкий подвинул к себе лист бумаги. — Начнем с паролей и адресов, по которым вы теперь шли.
Шешеня сообщил адреса двух подлежавших его ревизии резидентов: Герасимова в Смоленске и Зекунова в Москве…
Операция по изъятию смоленского резидента, бывшего штабс-капитана царской армии Герасимова, проводилась сразу после полуночи. Герасимов (он жил в Смоленске под фамилией Дракун) по паролю Шешени мирно принял оперативного работника ГПУ Григория Сыроежкина, провел в свою комнату, а там вдруг стал выхватывать из-за голенища маузер. Но с Сыроежкиным нельзя было так шутить. Герасимов не успел еще поднять свой маузер, как уже лежал на полу, и Сыроежкин скручивал ему руки веревкой. Затем Сыроежкин выстрелил из форточки два раза вверх — это нужно было сделать по плану операции, соседи должны знать, что ночью здесь что-то произошло. Это на случай, если сюда придет еще какой-нибудь ревизор от Савинкова — чтобы не было у него никаких иллюзий о судьбе резидента.
На другой день в Москве Герасимов дал довольно откровенные, а для чекистов неожиданные показания. Смоленские чекисты считали, что главная савинковская организация ими ликвидирована, а оказалось, что она была совсем не главной. Герасимов возглавлял большую контрреволюционную организацию, имевшую свои базы в Смоленске, Ярцеве, Рудне, Гомеле и Дорогобуже. Организация насчитывала свыше трехсот человек, которые были законспирированы в тройки. Они вели работу среди крестьян и интеллигенции. И все это создал и возглавлял на вид удивительно скромный и даже туповатый штабс-капитан Герасимов. Сын крупного помещика, убитого разъяренными крестьянами в девятьсот пятом году, за две революции потерявший все, он стал непримиримым врагом Советской власти. Считая свою игру окончательно и бесповоротно проигранной, он ничего не скрывал и только просил поскорей провести следствие. Никакого снисхождения к себе он не ожидал и не просил.
Включить Герасимова в задуманную игру против Савинкова было бы полным безумием. Даже если бы Герасимов согласился стать приманкой для поимки Савинкова, он пошел бы на это только с целью побега или чтобы провалить планы чекистов.
Было решено арестовать всех членов герасимовской организации и устроить над ними открытый суд. Так родился знаменитый в свое время смоленский процесс савинковцев во главе с Герасимовым. А вслед за ним процессы в Петрограде, в Самаре, Харькове, Туле, Киеве, Одессе…
С московским резидентом Зекуновым дело обернулось совсем иначе.
Как раз в это время в Москве были раскрыты 23 савинковские резидентуры, и ни с одной из них Зекунов контакта не имел. Служил он теперь в войсках железнодорожной охраны, и там о нем отзывались хорошо. Недавно на товарном дворе он поймал и задержал грабителей. Получил за это благодарность в приказе и премию. Наблюдение показало, что со службы он шел прямо домой и все остальное время проводил с семьей. У него была жена, пятилетний сын, и вскоре жена должна была родить второго ребенка. Соседи говорили о нем: «Семьянин, какого поискать, и вообще человек тихий, приятный…»
Еще не было десяти вечера, но Москва уже спала, погруженная в осеннюю темноту и дождь. Только над рестораном «Прага» в начале Арбата висело светлое облако. Там то и дело к освещенному подъезду ресторана подъезжали автомобили и извозчики с гостями, перед которыми распахивал зеркальные двери седобородый швейцар в золотых галунах. Когда дверь приоткрывалась, на улицу доносились звуки оркестра. А дальше Арбат был темен и безлюден. Только у особо осторожных лавочников в тамбурах магазинов дремали сторожа.
Дождь усилился. Чекист Андрей Федоров ругал себя за то, что не надел, как его товарищи, брезентовый плащ, на нем было черное пальто в талию с бархатным воротничком, которым и шею-то не прикроешь, — вода с кожаной кепки льется за ворог.
Федоров наискось пересек Смоленский бульвар, где ветер шумел пожухлой листвой, и вошел в Третий Смоленский переулок. Вот и дом, где на втором этаже живет Зекунов. Ни одно окно в доме не светилось.
Войдя в тоннель низких ворот, он подождал, когда в просвете появились его товарищи, и вошел в дом. По дощатым скрипучим ступеням он поднялся на второй этаж. В тускло освещенном коридоре нужная дверь — четвертая и последняя справа.
Федоров негромко постучал. Подождал. Постучал еще раз. За дверью послышался шорох и отчетливое:
— Лежи, я сам.
Рука шаркнула по двери, щелкнула задвижка, и дверь немного приоткрылась.
— Вам кого? — спросил мужской голос.
Федоров тихо произнес:
— Вы случайно не знаете, где здесь живет гражданин Рубинчик?
За дверью долго молчали.
— Подождите меня на улице, — наконец сказал из темноты мужской голос, и дверь захлопнулась.
Федоров решил не уходить. Если Зекунов задумал бежать через окно, там его возьмут товарищи. А он будет ждать его здесь.
Зекунов вышел одетый по-уличному, даже в калошах. Он кивнул Федорову и пошел впереди. На улице к ним на почтительном расстоянии присоединились оперативники. Они прошли к бульвару, где Зекунов сел на мокрую скамейку и молча показал Федорову место справа от себя. Но Федоров не сел и, стоя перед ним, повторил пароль.
— Гражданин Рубинчик давно уехал в Житомир, — печально и устало ответил наконец Зекунов.
— Надо сразу отвечать на пароль, — строго сказал Федоров, садясь рядом. — Докладывайте, как дела.
— Нету дел… нету ничего… Что хотите думайте, а нет, и все тут, — повторял Зекунов.
— Шевченко за это не похвалит. Тем более — отец, — с угрозой сказал Федоров.
— Ну и пусть… Ну и пусть… — еле слышно произнес Зекунов и, вдруг вскочив, крикнул: — Откуда у них право на мою душу? Что вам от меня надо?
— Прекратите истерику! — цыкнул Федоров. — Нам от вас нужна только правда.
— Я уже сказал: нету никаких дел! Нет! — Зекунов действительно был близок к истерике, он снизил голос, но как бы шепотом продолжал кричать: — Я свою душу вам не продавал! Не продавал! Оставьте меня в покое!
— Прекратите! — тихо приказал Федоров продолжавшему причитать и качаться на скамейке Зекунову.
— Не из железа у человека нервы. Не из железа, — опустив голову, сказал Зекунов и затих.
— Значит, никакой работы вы не вели?
Зекунов поднял голову и заговорил с нараставшим возмущением:
— А чего вы ждали? Чего? Посылаете нас сюда, как последних идиотов. Говорите: вас поддержит народ! Какой народ? Тут каждый второй с полным удовольствием сволокет тебя в ГПУ! Не вышел из меня герой! Не вышел. И вообще — отпустите меня подобру-поздорову. Я не знаю вас, вы не знаете меня! — Зекунов вскочил, но Федоров схватил его за рукав и силой усадил снова.
— Вы арестованы, гражданин Зекунов, поднимите руки, — негромко приказал он. — Я из ГПУ.
Подошедшие оперативники помогли Федорову обыскать окаменевшего Зекунова, а потом отправились делать обыск в его комнате.
Федоров с арестованным пешком отправился на Лубянку. Он решил допросить Зекунова сейчас же, пока тот не успел придумать обманных версий. По дороге и в кабинете Федорова Зекунов не проявил ни страха, ни особой взволнованности и охотно рассказывал все, о чем его спрашивали.
После нескольких допросов было установлено, что Зекунов как резидент Савинкова ровным счетом ничего не делал. Он даже не сходил по трем адресам, которые ему дали в Варшаве. Прибыв в Москву, он прежде всего отыскал свою семью. Оказывается, он еще раньше задумал: если семью не найдет, тогда будет работать как резидент, а если найдет, то на этой опасной работе поставит крест…
Выяснили, что Зекунов был младшим командиром Красной Армии и во время наступления на Варшаву попал в плен к полякам. Там он пошел в армию Булак-Балаховича, но вовремя понял, что угодил к бандитам. Бежал. Скрывался у своего однополчанина, работавшего в польской полиции. Тот его и познакомил с представителем савинковского союза, выдав за капитана белой армии. Зекунов сразу же согласился, чтобы его забросили в Россию, и его стали готовить как резидента.
Федорову казалось, что Зекунов рассказывает правду, но он продолжал допрашивать его каждый день, пытаясь поймать на неточностях или противоречиях. Зекунов твердо держался один раз сказанного и вызывал у Федорова все больше доверия.
Поскольку сам Зекунов жене ничего о своей тайной миссии не сказал, Федоров сообщил ей, что муж ее арестован в связи с хищением грузов на железнодорожном складе, но сам он в воровстве, мол, не участвовал и арестован за служебную халатность, так как ограбление склада произошло в часы его смены.
— Я знала, что его зря взяли, — убежденно сказала она.
Федоров был уверен, что жена Зекунова расскажет это всем соседям и знакомым. Так что, если Савинков поручит кому-нибудь еще проверить Зекунова, ревизор получит именно эту информацию: резидент арестован по воровскому делу, но не как прямой соучастник, а за служебную халатность…
Операция против Савинкова, задуманная ОГПУ, должна была начаться посылкой из Москвы за границу савинковца, которому можно было настолько верить, чтобы без колебаний отправить его туда одного.
Выбор был небольшой: либо Шешеня, либо Зекунов.
Шешеня по своим данным подходил больше, а главное — он был известен всему руководству савинковского союза. Но веры у чекистов ему не было никакой. Страх перед расплатой за совершенные им преступления, может быть, еще сделает свое дело, но твердо надеяться на это нельзя…
Сейчас самым главным было выяснить меру допустимого доверия Зекунову. Если Зекунов, перейдя границу, переметнется к противнику, вся операция будет провалена. Более того, вторично начинать ее будет уже бессмысленно…
Зекунова ввели в кабинет Федорова в седьмом часу вечера. Это был первый случай, что его вызвали на вечерний допрос, но он этим не был ни встревожен, ни удивлен. Он поспешно сел на обычное свое место перед столом Федорова и опустил голову.
— Ну что же, Михаил Дмитриевич, вспомнили что-нибудь еще?
Зекунов отрицательно покачал головой и, не поднимая головы, ответил:
— Я сказал: врать не буду. Один раз соврал — хватит.
— Когда соврали?
— Да не вам, а там, в Варшаве, Шевченко и компании. Будь проклят тот час!
— Значит, во всем виноват только тот час?
— Я во всем виноват! Но самое тяжкое наказание несу не я.
— А кто же?
— Жена моя, вот кто. Один ребенок на руках, другой скоро родится, — Зекунов обхватил голову руками и закачался из стороны в сторону. — Ждала меня столько, и для того, чтобы я ее погубил.
— Запоздалое раскаяние, Михаил Дмитриевич. Расскажите-ка лучше, как вы попали в плен.
Зекунов вскинул голову и удивленно посмотрел на Федорова.
— А это к чему?
— Хотим знать о вас и это.
— Все по той же глупости и в плен попал. Да, да! Меня, дурака, жизнь все время учит и все без толку.
— Расскажите.
— Тут целая история… — начал Зекунов. — Значит, был со мной на военной службе такой человек — капитан царской, потом комбат Красной Армии Чапельский. Мы с ним всю царскую войну вместе отбыли. Почему-то он меня отметил среди других офицеров и даже вроде опекал. А в революцию вышло наоборот — я его уговорил податься в Красную Армию, и мы вместе наступали на Варшаву. В одном запутанном бою видим — плена не миновать. Ночью Чапельский подозвал меня и говорит: «Идем!» Я пошел. Спрашиваю — куда. Он говорит: «К разуму и свету». Ну, идем и идем. А он меня, оказывается, в плен привел. Он, видите ли, в красных идеалах разочаровался.
— А как с идеалами у вас? — спросил Федоров.
— Сам не знаю, а раз не знаю, значит, их нет.
— Как это так может быть? Ну, вот вы проклинаете какой-то там час. А нас вы проклинаете?
— Нет.
— Значит, все-таки какие-то убеждения у вас есть. Ну ладно… — Федоров отодвинул в сторону протокол допроса. — Я вызвал вас главным образом по поводу вашего заявления. Вам предоставлено свидание с женой.
— Когда? — выдохнул Зекунов.
— Сейчас. Вот вам пропуск на выход.
Зекунов, очевидно, не поверил и не двинулся с места.
— Возьмите! — повысил голос Федоров. — Но ровно в двадцать четыре часа вы должны вернуться. Понимаете?
— Понимаю, — еле слышно отозвался Зекунов.
— Тогда не теряйте времени, идите!
Зекунов взял пропуск, встал и медленно пошел. В дверях он остановился, оглянулся.
— Идите, идите… — сказал Федоров. — И не опаздывайте обратно.
…Зекунов вернулся около девяти, пробыв в отлучке только чуть больше часа. Казалось, он за это время постарел и похудел. Он стоял перед Федоровым и смотрел на него черными воспаленными глазами.
— Все, хватит, — говорил он, тяжело дыша, будто только что бежал. — Ставьте меня к стенке, и нечего тянуть, прошу вас!
— А больше вы ничего не хотите? — спросил Федоров.
— Что, что я могу еще желать?
— Искупить вину перед своим народом — вот что! — строго сказал Федоров.
Совещание происходило на Лубянке в небольшом кабинете председателя коллегии ОГПУ.
— Нам, товарищи, следует обсудить вопрос, у которого есть имя, отчество, фамилия и биография, — Борис Викторович Савинков, — начал Дзержинский. Тень усмешки прошла по его лицу как бы вслед сказанным словам, и он продолжал: — Безжалостная ирония судьбы — всю свою путаную, рискованную и в общем бесполезную жизнь этот человек, очевидно, мечтал стать великой личностью. Как-то, еще в самом начале века, скрываясь в Париже от царской полиции после убийства великого князя Сергея, Савинков гордо отверг предложение французских газет написать о своих похождениях террориста, он сказал: «Такие люди, как я, о себе не пишут. О них пишет история». Однако вскоре после этого он написал сам о себе весьма кокетливую книгу «Конь блед», в которой фактически отрекся от эсеровского террора и, что самое подлое, отрекся от таких своих замечательных товарищей по эсеровской партий и по террору, как казненный царскими палачами Иван Каляев. Уже одним этим Савинков заявил о себе как о человеке, для которого нет ничего святого. И дальнейшие его дела целиком это подтвердили — охотник на царских сановников, он брал у империалистов деньги на убийство Владимира Ильича Ленина. Большей беспринципности, я думаю, и быть не может. Но это наш враг, крупный враг, как бы он ни был мелок человечески. — Выпуклые скулы Дзержинского порозовели, как всегда, когда он что-нибудь принимал близко к сердцу и начинал волноваться.
У железного Феликса добрейшее сердце, оно наполнено любовью к людям, страстным желанием принести им счастье. И в этой любви к людям начиналась его холодная, беспощадная ненависть к врагам Советской власти — они были для него прежде всего врагами человеческого счастья. Ему трудно было говорить о Савинкове не волнуясь. Но он не мог позволить себе, чтобы его товарищи видели сейчас его злость, совсем не помогающую делу. Он приказал себе говорить спокойнее, и постепенно кровь отхлынула с его щек, но он не сделал даже маленькой паузы в своей речи и продолжал энергичнее:
— Я сказал, что Савинков прожил жизнь в общем бесполезную. Но существует объективный критерий не только пользы, но и вреда. В последнем Савинков может быть признан личностью поистине выдающейся. Он буквально всю свою сознательную жизнь приносил людям только вред. Даже когда убивал царских сановников, — вы знаете, как мы, большевики, относимся к террору. Так вот, вся жизнь во вред людям. Но, может быть, он человек, который заблудился в тумане политического неведения? Нет, он достаточно умен, чтобы понимать, кто он в руках капиталистов Запада. Это наш сознательный враг, он открыто нас ненавидит и старается причинить зло. Он, например, клялся в верной любви к русскому мужику, и одновременно его же люди, по его же указке убивали крестьян Западного края только за то, что они поверили в Советскую власть. Мы обезвредили в нашей стране тысячи его последователей, его агентов, и за каждым стояли диверсии, шпионаж, убийства. Обезвреживание этих савинковцев я и теперь считаю самой главной частью операции против Бориса Савинкова. Но дошла очередь и до него самого…
Когда Владимир Ильич был еще здоров, я однажды рассказал ему о нашем замысле выманить Савинкова из-за границы и здесь судить за все его преступления перед нашим народом и государством. Владимир Ильич к нашему замыслу отнесся одобрительно, но сказал, что это будет такая крупная игра, проиграть которую непозволительно. Я хочу, чтобы вы это знали…
Мне сегодня был задан вопрос: зачем нам, рискуя жизнью своих людей, добывать Савинкова, если его силы внутри страны все равно будут ликвидированы?
Дзержинский обвел всех взглядом своих светло-коричневых глаз и, отжав в кулаке клинышек бородки, продолжал:
— Мы хотели обойтись и без лишних усилий и без риска — некоторое время назад Савинкову было предложено сложить оружие и явиться с повинной к своему народу. Он отклонил это разумное предложение и тем поставил нас перед необходимостью действовать…
Но главное объяснение нашей операции все же в другом — в международной обстановке. Генуэзская конференция показала не только грызню среди империалистов, но также их патологическую ненависть к нашему Советскому государству. Для борьбы с нами они еще долгие годы будут подбирать по всему миру все темное, продажное, готовое за тридцать сребреников на любое преступление. И у нас уже есть сведения, что Савинков предлагает свои услуги даже Муссолини.
Долгое время мы не могли начать, потому что не имели подходящего савинковца, без которого немыслима завязка задуманной нами игры. Теперь, после раскрытия в одной Москве более чем двух десятков савинковских резидентур, мы получили возможность подобрать такого человека, и мы можем начать операцию.
Предложенная товарищем Менжинским схема, на первый взгляд, проста: мы должны заставить Савинкова поверить в существование в России новой, дотоле неизвестной ему мощной контрреволюционной организации, остро нуждающейся в опытном, авторитетном руководителе. В интересах большего правдоподобия мы для Савинкова изобразим даже контакт этой организации с его людьми в Москве. Их достаточно здесь под нашим контролем. Поверив во все это, он должен приехать к нам. А поверить ему в это тем легче, что он знает: подлинной антисоветчины у нас предостаточно. Естественно, что наша организация действовать не будет. Она — миф. Миф для всех, кроме Савинкова и его людей. И чтобы они этого не разгадали, нам надо работать очень умно и точно, наполняя миф абсолютно реальным, хорошо известным нам опытом деятельности подлинных антисоветских организаций. Мы не будем провоцировать наших противников на преступления. Этого нам не нужно. Но нам нужно разгадать и парализовать направленные против нас вражеские усилия. А конкретная наша цель — выманить сюда преступника из преступников Бориса Савинкова. И судить его. Это нанесет удар по всей контрреволюционной эмиграции, внесет разлад в ее ряды, облегчит нам борьбу с нею.
Сегодня мы собрались, чтобы коллективно представить себе фигуру Савинкова во всех доступных нам ракурсах. Кто начнет разговор?
Феликс Эдмундович передал ведение совещания начальнику контрразведывательного отдела Артуру Христиановичу Артузову, а сам сел за свой стол и углубился в чтение бумаг. И все знали: если он подвинул к себе папку с четырьмя тисненными на ней буквами ВСНХ, значит, он взялся за свои государственные дела по Высшему Совету Народного Хозяйства. Дзержинский, услышав, как Артузов грустно уговаривал кого-нибудь выступить первым, сердито отодвинул от себя папку и поднял голову.
В этот момент встал оперативный уполномоченный Андрей Павлович Федоров и попросил слова. Это был невысокий худощавый мужчина лет тридцати пяти, с гладко зачесанными назад густыми каштановыми волосами. Он был в штатском костюме, сидевшем на нем ладно и непринужденно: на нем был грубошерстный свитер с высоким валиком воротника, казалось, его крупная голова посажена прямо на плечи.
— Я взял на себя довольно трудную задачу — обрисовать психологическое состояние Савинкова, — начал Федоров очень серьезно и совсем без волнения, — по его биографии у нас есть особый докладчик, но и мне неизбежно придется опираться на различные эпизоды его жизни. Кто-то заметил, что ничто так не разрушает веру, как разочарования. Савинков пережил минимум два огромных разочарования. Первое — в эсеровском терроре против монархии. Об этом он пишет в книгах «Конь блед» и «О том, чего не было». Второе — разочарование во всех своих планах погубить Октябрьскую революцию и Советскую власть. Об этом — книги «Конь блед» и «Моя борьба с большевиками».
— А если он еще верит в победу? — раздался высокий голос Дзержинского.
Вопрос был неожиданным, и Федоров немного стушевался, но, помолчав, ответил:
— Этого не может быть, Феликс Эдмундович, для этого он должен иметь сильную и ясную идею.
— Сильную и ясную с вашей точки зрения? — перебил Дзержинский. — А разве с его точки зрения не является такой идеей свержение в России большевиков? — спросил Феликс Эдмундович, вставая из-за стола и подходя к Федорову.
— Попытаюсь ответить вам, Феликс Эдмундович.
— Ну, ну, давайте, — Дзержинский сел рядом с Федоровым и, подперев голову руками, приготовился слушать.
— По-моему, он просто из тех, кому легче умереть, чем с арены активного действия уйти в небытие, — продолжал Федоров свою мысль. — Он насмерть отравлен сознанием своего соучастия в делании истории. И вот он продолжает деятельность, благодаря которой он так или иначе находится на поверхности и, кроме всего прочего, сохраняет за собой право надеяться на международное покровительство и на международную славу. Но поскольку вся его деятельность направлена против нас, против нашей Страны Советов, он прекрасно знает, что на западной политической бирже котируются не прошлые его дела, а будущие. Сейчас он теряет опору в нашей стране и очень нервничает…
Дзержинский вырвал из блокнота листок, написал на нем что-то и передал Артузову. Тот прочитал: «Кого назначим первым номером?» Артузов написал поперек: «Думаю» — и вернул листок Дзержинскому.
— Мне кажется, — продолжал Федоров, — что Савинков сейчас должен находиться перед необходимостью сменить тактику борьбы с нами, и вот это для нас главное. Припертый к стенке небытия, он может пойти на все, и, поскольку за спиной у него остаются наши заклятые и могущественные враги, мы можем понести новые серьезные потери. Так вот, мне кажется, что сейчас он на перепутье, и психологически этот момент для наших планов весьма благоприятен… — Федоров остановился, чуть вопросительно глядя на Дзержинского.
— Последнее верно… Согласен… согласен, — ответил ему Феликс Эдмундович и обратился ко всем: — Но его психология, товарищи, еще не все. Мы должны ясно представлять себе, чего он добивается. У него есть ближняя цель, есть кадры и есть главное задание тех, кто его кормит, — свергнуть в России большевиков, утопить в крови Советскую республику. Значит, он может стать слугой самых разномастных, тоже желающих этого господ. А это опасно, потому что чревато внезапными изменениями обстоятельств. Заметим себе это… Продолжайте, товарищ Федоров. Извините…
— Посмотрим теперь, что происходит у него, так сказать, в собственном доме… — улыбнулся Федоров. — Показания его адъютанта подтверждают то, что мы знали раньше: Савинков оставил семью и живет отдельно, сняв довольно дешевую квартиру. Шешеня говорит, что в кругах, близких к Савинкову, давно было известно, что тот не ладит со своей женой, будто бы не понимающей его исторического предназначения. Но ходили упорные слухи в Париже, что он ушел от семьи, чтобы быть свободным в отношениях с женой своего друга Деренталя. Шешеня говорит, что это очень молодая и красивая женщина, что он часто видел их вместе. Я лично думаю, что это на Савинкова похоже больше. Так или иначе, это изменение в личной жизни Савинкова для нас крайне важно, ибо вносит существенные поправки в его внутреннее состояние. Наконец, я читал последнюю статью Савинкова в газете «За свободу». Он нещадно ругает монархическую эмиграцию и белых генералов, обвиняет их в трагическом и традиционном непонимании России и ее народа. Это в общем правильно, хотя и не ново. Удивительно другое: Савинков в этой статье делает то, чего никогда не делал раньше, — он резко нападает на западные страны, и, хотя ни одна из них не названа, легко можно узнать и Англию, и Францию, и Польшу, то есть страны, которые давно являются его покровителями. Тут явно что-то кроется. Замечу в скобках, что об Америке в статье ни слова. Вся остальная часть его статьи — это стенания о мученических страданиях русского мужика, который по своей натуре непримиримый враг большевистского коллективизма. И тут у него рассыпаны намеки на то, будто он знает о России что-то такое, чего эти страны, роковым для себя образом, главным не признают. И что именно поэтому Россия и ее история всегда для Запада полны неожиданностей. И так далее и тому подобное. Создается впечатление, что он пугает эти страны с какой-то целью.
— А может, его цель иная? — мягко спросил Артузов и продолжал: — Может, он, с одной стороны, пускает Западу пыль в глаза, а с другой — выманивает на переговоры Америку, а?
— Я думал об этом, — ответил Федоров. — И это не снижает благоприятности момента для нашей операции. Западные разведки, которые кормят Савинкова, вероятно, толкают его в спину, требуют оправдания расходов, и в этой ситуации наша легенда о появлении в России новой контрреволюционной организации явится для Савинкова бесценным подарком. А если он решил сменить хозяев, она явится для него еще большим подарком. В общем, я считаю, что мы начинаем операцию в очень благоприятный момент.
Федоров сел и, опустив голову, смотрел исподлобья на товарищей, стремясь угадать, как они оценили его выступление.
Дзержинский заметил, что помощник зовет его к телефону, встал, одобрительно тронув Федорова за плечо, прошел к своему столу и взял телефонную трубку.
Федоров встретился взглядом с сидевшим напротив Гришей Сыроежкиным, тот закатил под лоб глаза, показывая, с каким невыразимым восторгом он слушал его выступление. Федоров рассмеялся, не замечая, как пристально смотрит на него издали Дзержинский, слушая кого-то по телефону.
— Твоя речь еще впереди, товарищ читатель… — тихо сказал Федоров Грише, и тот сразу увял.
— Я откажусь, сошлюсь на то, что ты все уже сказал и по его книгам.
Дзержинский вернулся к большому столу и снова сел рядом с Федоровым. По лицу его все поняли — случилось что-то неприятное. Феликс Эдмундович, чуть склонив голову к плечу, казалось, рассматривал стоявший перед ним графин с водой.
— Плохо, товарищи, с Ильичем… — сказал он. — Позвали мы светил заграничной медицины — все то же самое: может положение улучшиться, а может и ухудшиться… Поражен мозг. Вы понимаете, товарищи, поражен мозг Ленина… — точно отрицая эту возможность, Дзержинский покачал головой, обвел взглядом своих товарищей, встретив у каждого понимание и сочувствие, и глухо сказал: — Продолжим работу…
Помощник начальника контрразведывательного отдела Сергей Васильевич Пузицкий, как всегда затянутый в ремни портупей, в ладно сшитой гимнастерке, встал и заговорил, образцово строя каждую фразу. И эта его железная манера разговора сразу вернула всех к делу.
Пузицкий сделал обзор показаний савинковцев, которые в той или иной степени знали своего шефа, а затем обрисовал его окружение, кратко охарактеризовав ближайших соратников: Дмитрия Владимировича Философова, Александра Аркадьевича Деренталя, Сергея Эдуардовича Павловского, Евгения Сергеевича Шевченко, Виктора Викторовича Савинкова и других.
Дзержинский спросил, кто из них самая влиятельная, а значит, и самая опасная личность?
Пузицкий запустил пятерню в свои рыжие волосы, хмыкнул, улыбаясь, и сказал:
— Если измерять это по степени влияния на Савинкова, как бы такой личностью не оказалась жена Деренталя…
— А объективно? Объективно? — очень серьезно переспросил Дзержинский.
Пузицкий довольно долго обдумывал ответ.
— Очень они разные, Феликс Эдмундович! И каждый в своем роде — личность. Философов — образованный, опытный политик, вместе с Савинковым разрабатывал политическую программу союза, редактирует их газету «За свободу». Деренталь — полиглот, знаток испанской культуры, способный журналист, его корреспонденции с фронта в «Русских ведомостях» были явно не рядовые. Знаток международных отношений, он по этим делам — первый советник Савинкова. Павловский — бандит экстра-класса, человек безудержной жестокости и храбрости, его банда в Западном крае пролила реки крови, захватывала, как вы знаете, целые города. А как он лихо вырвался из рук нашей засады, помните? Сейчас он везде и всегда при Савинкове — телохранитель, что ли, и одновременно советник по боевой деятельности. Николай Маулевский — давний спец Савинкова по вопросам конспирации. Видите, каждый по-своему личность…
— Так, так, так-так… — задумчиво повторял Дзержинский. — А кого он называет своим преемником?
— Этого я не знаю, Феликс Эдмундович.
— Никто не знает?
— По-моему, Савинков не из тех, кто может публично назвать кого-нибудь своим преемником, — ответил Федоров.
— Почему?
— Да потому, Феликс Эдмундович, что это означало бы для Савинкова признать кого-то способным заменить его. А он-то в собственном понимании необыкновенный и единственный. В этом вопросе, мне кажется, надо исходить только из его характера.
— Пожалуй, да… — согласился Дзержинский. — Что у нас дальше?
— Мой обзор истории савинковского союза и их газеты «За свободу», — ответил, вставая, заместитель начальника контрразведывательного отдела Роман Александрович Пиляр. Талантливый контрразведчик, прекрасно знавший, в частности, русскую контрреволюционную эмиграцию, Пиляр говорил о савинковском союзе, с такой точностью называя все даты, фамилии и места событий, словно он сам участвовал в его создании и работе.
Положение савинковского Народного Союза Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС) в схеме выглядело так: всего два года назад союз располагал в России тысячами верных людей, хорошо вооруженными бандами, крепко сколоченным руководящим аппаратом во главе с центральным комитетом в Варшаве и, наконец, резервом, состоявшим из находившихся в Польше пленных русских офицеров, фактически переданных Савинкову польским правительством. Союз пользуется поддержкой главы Польши Пилсудского, который, кроме всего прочего, лично симпатизирует Савинкову и считает его на антисоветском фронте самой крупной фигурой. С помощью польских пограничников через границу в Советский Союз и обратно курсируют курьеры и агенты Савинкова, а раньше переправлялись его банды.
Но Советское правительство приняло решительные ответные меры. Главные савинковские банды были разгромлены, чекисты ликвидировали многочисленные организации савинковского союза в Белоруссии, в России и на Украине. И наконец, Советское правительство предъявило ультиматум правительству Польши в отношении Савинкова и его союза. Польское правительство не смогло опровергнуть фактов, приведенных в советской ноте, и сообщило, что центральный комитет савинковского союза расформирован и самому Савинкову предложено покинуть Польшу. Формально все так и выглядело, на самом деле произошло нечто другое.
Как только польское правительство объявило о своем решении, руководитель французской военной миссии в Варшаве генерал Ниссель ринулся в польский штаб спасать Савинкова. Дело в том, что по договоренности с Савинковым французская разведка получала от польской копии всех разведматериалов, доставляемых из России савинковской агентурой. Однако тревога французского генерала была напрасной. Пилсудский сам принял все необходимые меры для спасения савинковского дела. Центральный комитет НСЗРиС был разделен на несколько частей. Несколько членов ЦК во главе с братом Бориса Савинкова Виктором перебрались в Прагу, под крылышко чехословацкого правительства, которое попросил об этом Пилсудский. Другая довольно многочисленная группа членов ЦК во главе с Философовым и Шевченко осталась в Варшаве, объявив себя областным комитетом союза. Газета «За свободу» автоматически стала органом этого областного комитета. Три члена ЦК во главе с Фомичевым переехали в Вильно и назвались там тоже областным комитетом союза. Один член ЦК выехал в Финляндию для организации там представительства союза. И наконец, глава союза Борис Савинков, его верный соратник полковник Павловский, советник по иностранным делам Деренталь и его жена Люба, спешно произведенная в личные секретари шефа, перебрались в Париж.
Все было сделано довольно хитро: польское правительство, как и обещало Москве, действительно расформировало центральный комитет савинковского союза, а никаких иных обещаний оно не давало, и, таким образом, фактически все осталось по-прежнему…
Пиляр закончил свое выступление утверждением, что Савинков больше не может создавать в России новые свои организации. Дзержинский назвал это утверждение маниловской попыткой желаемое выдать за действительное и продолжал жестко:
— Во-первых, немало савинковских организаций еще действует. Во-вторых, Савинков может послать одного своего мерзавца в какой-нибудь наш уездный город, и он найдет там десяток мерзавцев, которые будут его прятать и кормить. И вот вам еще одна новая савинковская организация, от которой можно ждать чего угодно. Не забудем также, что, кроме савинковского подполья, есть подполье монархическое, белоофицерское, церковное, кулацкое. И все они, в случае чего, могут объединиться. Нет, нет, товарищи, пройдет еще немало времени, прежде чем мы сможем сказать, что у нас, в нашем обществе больше нет питательной среды для врагов. Так что в этом смысле у Савинкова надежды не отняты и он может торговать ими на западной бирже. Знать это для нас очень важно… — Дзержинский посмотрел на хмурившегося Пиляра и сказал: — Я хотел бы пожелать вам, Роман Александрович, так же отлично, как вы знаете мир зарубежный, знать мир наш собственный и не торопиться его идеализировать…
Оперативный уполномоченный Николай Иванович Демиденко сообщил совещанию, откуда Савинков получал и получает деньги. В списке его благодетелей того времени были: французская военная миссия в Варшаве, польский генеральный штаб, польское министерство иностранных дел, лично Пилсудский, чехословацкое правительство Бенеша и персонально президент Чехословакии Масарик, бывшие русские капиталисты и государственные деятели, находившиеся теперь за границей, — Бахметьев, Маклаков, Грис, Нобель и другие. Речь шла об очень крупных суммах. Выплаты производились повременно и за выполнение отдельных поручений.
— А сейчас у Савинкова есть деньги? — спросил Дзержинский.
Вокруг этого вопроса разгорелся большой спор. Были вызваны сотрудники финансового отдела, которые тут же составляли ориентировочные сметы расходов савинковского союза на различные цели.
В конце концов совещание пришло к выводу, что больших запасов денег у Савинкова быть не может. Косвенно этот вывод подтверждали только что полученные сведения о поездке Савинкова в Прагу, Лондон и Рим.
Следующим оратором на совещании был Григорий Сыроежкин. Он делал обзор литературных и журналистских трудов Савинкова.
Следует сказать несколько слов о Грише Сыроежкине и объяснить, почему именно ему поручили доклад о литературном творчестве Савинкова; хотя до этого он, как говорится, и близко не подходил к подобным делам. Был он парнем совершенно легендарной храбрости и слыл специалистом по ликвидации контрреволюционных банд. Он делал это поистине артистично — пробирался в банды под видом обуреваемого чувством мести оскорбленного революцией поручика царской армии. Красивый, сильный и умный парень, умеющий, как говорили про него, «перепить лошадь», Гриша быстро завоевывал расположение бандитов и становился приближенным атамана. Затем он придумывал «увлекательный сюжет», по которому атаман вместе с ним должен был куда-то поехать. То к девушке небывалой красоты, а то к куркулю, у которого в печке золото спрятано. Они ехали, попадали в засаду чекистов, а в это время другой отряд чекистов брал обезглавленную банду… Несмотря на то, что одна рука у Гриши действовала плохо (в схватке были порваны сухожилия), физическая сила у парня была огромной. В то же время он отличался необычайной добротой. Про него говорили: «Товарищ верный, как гранитная скала». Все помнили трагическую историю, случившуюся в Якутии во время ликвидации очень опасной банды. В перестрелке был убит один из наших, чекистам пришлось отступить в тайгу. Гриша унес тело товарища, «чтобы не надругались над ним бандюги». И потом двое суток носил его по тайге, чтобы дождаться возможности похоронить с заслуженными почестями. И дождался такой возможности. За ним насчитывалось немало подобных историй, и не удивительно, что Гриша Сыроежкин был всеобщим любимцем.
Подбирая участников для операции против Савинкова, Артузов, не задумываясь, включил в группу и Сыроежкина, считая, что чекист с его данными может пригодиться.
Вскоре Сыроежкину было поручено подобрать в служебном архиве полный комплект контрреволюционных листовок эсеровского подполья. Гриша час сидел в архиве и явился к Пузицкому:
— Я шел в Чека не для того, чтобы копаться в контрреволюционных помоях.
— Что это с вами? Вы же с бандитами водку пили и не брезговали, — рассмеялся Пузицкий.
— То дело другое. Там я глядел в их собачьи глаза и знал — не сегодня, так завтра я их глаза закрою. А тут кто-то из гадов понаписал всякое и скрылся, а я это — читай?
Артузов, узнав об отказе Сыроежкина, рассердился.
— Пора с этим детством кончать! — сказал он и приказал прислать к нему Сыроежкина…
Спустя час Гриша вышел из кабинета Артузова с целой пачкой книг Бориса Савинкова.
И вот теперь он должен рассказать совещанию о литературном творчестве этого человека.
Высокий, статный, с густыми пшеничными, расчесанными на пробор волосами, с ясными, как утреннее небо, голубыми глазами, он стоял, поминутно одергивая фланелевую гимнастерку с воротником, плотно обхватывавшим его могучую шею. Он долго не мог начать — все перебирал лежавшие перед ним бумажки с заметками. Артузов, наблюдая за ним, еле сдерживал улыбку. Да и все тоже старательно прятали улыбки и понимали, что Артузов не зря дал Грише такое вроде неподходящее для него задание, — парня надо учить сложному делу контрразведки…
Но вот Гриша поднял глаза, показал на лежавшую возле него груду книг и сказал со злостью:
— Все это написал наш Савинков…
Постепенно Сыроежкин освоился и заговорил спокойнее, как вдруг распахнулась дверь и в кабинет вошел тучный мужчина в свободном пиджаке, с громадным портфелем в руках. Он близоруко оглядывал с порога кабинет. Чекисты сразу узнали наркома просвещения Анатолия Васильевича Луначарского и удивленно переглядывались. А Сыроежкин мгновенно проглотил язык — говорить о литературных делах Савинкова в присутствии самого Луначарского — «это, знаете ли…».
— Сюда, пожалуйста, Анатолий Васильевич, — Дзержинский вышел навстречу Луначарскому и усадил его в кресло рядом с собой. Анатолий Васильевич протер кусочком замши пенсне и, водрузив его на свой массивный нос, внимательно оглядел всех находившихся в кабинете.
— По-моему, когда я вошел, тут кто-то жег глаголом, — улыбнулся Луначарский. — Или у вас тут и глаголы секретные? — он смеющимися глазами смотрел на Дзержинского.
— Спасибо, Анатолий Васильевич, что отозвались на мою просьбу, — ответил Дзержинский и, обращаясь ко всем, объяснил: — Я просил товарища Луначарского зайти на наше совещание и помочь нам. Анатолий Васильевич знал Савинкова лично… Так вот, Анатолий Васильевич, товарищ Сыроежкин только что начал сообщение о литературных трудах Савинкова.
— Очень интересно! — воскликнул Луначарский. — Не каждый день услышишь отзыв чекиста о литературе. Прошу вас, продолжайте.
— Давай, Гриша, бога нет, — шепнул Федоров Сыроежкину и закрыл ладонью смеющиеся глаза. А Сыроежкину было не до смеха. Но как всегда, когда ему бывает трудно, он вспоминал о любимой поговорке начальника отдела Артузова: «Плохо тебе? Зови на помощь прежде всего себя». И Гриша позвал…
— В сочинениях Савинкова, которые я прочитал, — решительно заговорил он, — трудно понять, где правда, а где сочинение. Но постепенно все же начинаешь в этом разбираться. Вот читал я, к примеру, того же Пушкина… — Сзади послышался чей-то смех, а Федоров низко наклонил голову. Гриша, ничего не видя и не слыша, продолжал: — Скажем, «Капитанскую дочку». Там же все сплошь сочинение. Но Пушкин делает это не для того, чтобы выпятить себя, как сочинителя, а чтобы ярче показать историю и своих героев. А Савинков сочиняет только для того, чтобы покрасивее показать самого себя. И сочинения Савинкова, как нэповская реклама, показывают товар в лучшем виде, чем он есть на самом деле…
— Это очень, подчеркиваю, очень точная оценка творчества Савинкова, и обращаю на это ваше внимание! — раздался восторженный голос Луначарского.
Теперь Грише Сыроежкину сам черт был не страшен. Он говорил и все время видел довольное лицо Луначарского, видел его блестевшие из-за пенсне глаза. К разбору отдельных произведении Савинкова Гриша перешел, уже совершенно успокоившись, но тут его снова прервал Луначарский:
— Молодой человек, вы повторяетесь, а повторение далеко не всегда мать учения…
Сыроежкин даже не заметил, как это произошло, но вдруг обнаружил, что уже давно говорит Луначарский, а он сидит на своем месте за столом и без всякой обиды, с огромным интересом слушает наркома.
— Прежде всего скажем так… — говорил Луначарский. — Савинков — личность незаурядная, не рядовая. Это, безусловно, яркая индивидуальность, не лишенная таланта. Но, увы, жизненное применение этих качеств оставляет желать лучшего. Я давно знаю Савинкова, мы были вместе с ним в ссылке, потом я довольно часто встречал его в эмиграции. Мне приходилось близко сталкиваться с людьми, хорошо его знавшими. В добавление ко всему я внимательно следил за его литературной деятельностью и разнообразной эпопеей, какую представляет собой его общественная жизнь. Я согласен с предыдущим оратором, — Луначарский обернулся к Сыроежкину. — Действительно, вся его литературная продукция — это не лишенная таланта самореклама. Но нам, дорогой коллега, надо смотреть глубже…
При слове «коллега» Сыроежкин склонил к столу мгновенно побагровевшее лицо, боясь встретиться взглядом с товарищами.
— Савинков важен нам как яркий тип мелкобуржуазной революции, — продолжал Луначарский, — той революции, которая до такой степени шатка в своих принципах, что совершенно переходит в самую яркую, или, лучше сказать, в самую черную, контрреволюцию. Борис Савинков — это артист авантюры, человек в высшей степени театральный. Я не знаю, всегда ли он играет роль перед самим собой, но перед другими он играет роль всегда. И именно мелкобуржуазная интеллигенция порождает и такую самовлюбленность и такую самозаинтересованность. Для Савинкова призыв к революции означал особенно эффектную сферу для проявления собственной оригинальности и для своеобразного чисто личнического империализма. Савинков влюбился в роль «слуги народа», служение которому, однако, сводилось к утолению более или менее картинными подвигами ненасытного честолюбия и стремлению постоянно привлекать к себе всеобщее внимание. Как истерическая женщина не может спокойно посидеть минуту в обществе, потому что ей нужно заставить его вращаться вокруг себя, так точно и Савинкову нужно было постоянно шуметь и блистать. Но он, дорогие друзья, не шарлатан авантюры, а ее артист. У него всегда хватало вкуса, он умел войти в свою роль, и он перед другими и перед собой разыгрывал роль героя, загадочной фигуры с множеством затаенных страстей и планов, но несокрушимой волей, направленной к раз навсегда поставленной цели, с темными терпкими противоречиями между захватывающим благородством своих идеалов и беспощадным аморализмом в выборе средств. Для революционера все средства позволены, и борьбу нужно вести всеми средствами! Подумайте, сколько в этом романтики, подумайте, как все это эффектно, — вся эта езда на коне бледном! — воскликнул Луначарский и продолжал: — Вокруг Савинкова создались и узкие и широкие круги поклонников. Может быть, и находились отдельные проницательные люди, которые понимали, что это актер, что это новый трагический гаер, у которого нет внутри никакой серьезной идеи, никакого серьезного чувства. Но таких проницательных людей было мало, и Савинков со всеми своими мелодраматическими аллюрами действовал неотразимо и многих приводил к убеждению в том, что он есть настоящий великий человек, даже чуть ли не сверхчеловек. В его роль входила и холодная отвага, и циничная расчетливость, и непрерывная трудоспособность, и чеканные фразы оборонительного и наступательного характера, и многое другое, что было, конечно, полезно его партии…
Луначарский рассказал об очень характерном для Савинкова случае, происшедшем в вологодской ссылке. Социал-демократы и эсеры собрались на теоретические занятия по какому-то очень важному вопросу тактики революционной борьбы. Вдруг посреди диспута является Савинков — бледный, движения рассчитанно небрежные. Он выходит на середину комнаты и разражается речью из отрывистых фраз, что пора перестать болтать, пора перестать теоретизировать, что дело выше слов. Казалось бы, за эту выходку его нужно было бы по-товарищески ругнуть или даже выставить за дверь, но, увы, все были в восхищении, и не только эсеры, но и наши социал-демократы. «Ах, этот Савинков! Вот человек дела! Какой свежей струей пахнуло от его слов!» и т. д. А между тем Савинков просто сорвал так нужное всем, и особенно ему самому, занятие по революционному образованию. А сама фраза Савинкова о деле была лишена смысла, ибо ничего конкретного он не предложил и не мог предложить — все это было лишь эффектной позой.
— Любопытно, что при всем этом назвать его пустословом никак нельзя, ибо он не раз выказывал себя сильным человеком дела. Тут-то и начинается в нем самое интересное, — продолжал Луначарский. — В то время как фраза его, что сказалось и в его романах, полна пафоса морализма, пропитана самой розовой сентиментальностью, разного рода трогательностью и высокопарностью, за всем этим следует маленькая переходная предпосылка — ради столь высокой морали, ради таких великих целей можно в борьбе идти на все… Савинков стоял перед своей практикой, как перед безбрежным океаном. Он мог ехать в какую угодно сторону, входить в какие угодно сочетания. Достаточно было иметь пару софизмов в голове и гибкий язык, — а все это у Савинкова было, — чтобы оправдать какую угодно комбинацию и всякую подлость представить как подвиг…
Какая ширь, на самом деле! Золоченые генералы протягивают ему руки, зубры-помещики кричат ему «виват», вся разношерстная интеллигенция, индивидуалисты, эстеты, мистики, а за ними эсеры от правых до левых, наконец, плехановцы и сами меньшевики, с разными, конечно, чувствами, разными опасениями, разной степенью увлеченности, обращают на Савинкова глаза, как на самой судьбой посланного освободителя от большевистского кошмара. И Савинков восторженно и упоенно отдается этой новой борьбе против Октябрьской революции и Советской власти. Какое раздолье для интриг! А Савинков безумно любит интригу. Его увлекает не только широкая стратегия, ему нравится всякая игра в камарилью. Он шпионит, за ним шпионят. Ему лгут, он лжет. Под него ведут мину, а он ведет еще глубже. Его хотят употребить как карту в своей игре, а он чуть ли не на весь мир смотрит, как на веер карт в своей собственной игроцкой руке.
После иных неудач бывали моменты, когда все отступались от Савинкова. Ведь в самом деле, кто он такой? Для революционера он слишком неразборчив. Сколько-нибудь уважающий себя революционер, хотя бы даже эсер, не может идти за ним сквозь всю его грязь. Но он и не реакционер, ведь он цареубийца почти. И вот никто ему не верит и все рады повернуться к нему спиной. Но в этих случаях Савинков придумывает новый трюк. Он с костяным стуком выбрасывает на зеленое поле свои карты, и вся эта банда, не верующая в себя, близкая к отчаянию, хватается за него, как за спасительную соломинку, как за возможного вождя. И вновь его принимают министры, едут к нему на поклон генералы, и вновь в карман суют ему миллионы, он вновь на хребте новой мутной волны контрреволюции. Савинков наиболее яркий тип в самой своей мутности…
Луначарский говорил с удовольствием, легко и так убежденно, словно все это он давно и много раз передумал. К концу своей речи он поднялся с кресла, подошел к столу, за которым сидели чекисты, и остановился напротив Сыроежкина.
— Теперь я должен объяснить своему молодому коллеге, почему я прервал его доклад, — сказал он. — Главное-то, что вы сказали во вступительной части своего обзора, было совершенно правильно: да, самореклама. Но сразу заметим: не дешевая. А потом, прямо скажем, дело было не в том, что вы стали повторяться. Мне показалось, что вы о произведениях Савинкова стали говорить смело, но не глубоко, хлестко, но легковесно, легкомысленно. И я решил так: здесь у вас не гимназический литературный кружок, где можно безответственно болтать что угодно. Савинковым вы заинтересовались не из простого любопытства, так я полагаю. Так что при подходе к Савинкову все, что угодно, товарищи, но не легкомыслие. Помните, что сам он всё, в том числе и свои книги, делает со свинцово-тяжелым и опасным для нас умыслом. И вы самой службой своей обязаны это видеть и понимать. И еще — он совсем не мелочен в своих помыслах. Отнюдь! И вам, дорогие товарищи, не следует разменивать Савинкова на мелкие купюры. Это крупный международный банкнот контрреволюции, и, как ни приятно сделать из него ничтожество, лучше не обманываться, а точно соразмерить силы…
После совещания к начальнику контрразведывательного отдела Артузову зашел Дзержинский.
— Давайте решать, Артур Христианович, больше тянуть нельзя, — сказал он, стоя перед столом Артузова и заложив ладони за ремень гимнастерки. — Решать должны вы, и никто другой. Ну! Что скажете?
— Мы же вместе смотрели, — уклончиво ответил Артузов.
— Что мы смотрели? Карточки, анкеты? А вы знаете каждого в лицо, знаете их характеры.
— Это верно… — как-то нерешительно согласился Артузов.
— Ну хорошо, дайте мне кусочек бумаги. Я напишу свою кандидатуру, а вы свою, и мы обменяемся. Так мы не будем влиять друг на друга…
Сказано — сделано. И вот они громко смеются: оба написали одну и ту же фамилию — Федоров.
— Когда будем с ним говорить? — спросил Артузов.
— Сейчас же. Вызывайте. — Дзержинский встал и, отойдя в глубь кабинета, сел на стул.
— Интересно, Феликс Эдмундович, почему мы все-таки выбрали его? — спросил Артузов, распорядившись о вызове.
— На нашем первомайском вечере он здорово басни Демьяна Бедного читал, — ответил Дзержинский. — В нем артист погибает, надо не дать погибнуть.
— Я серьезно, Феликс Эдмундович.
— Ах, серьезно? Ну, тогда ответьте лучше вы мне, почему выбрали его вы.
Артузов рассмеялся:
— Тоже первомайский вечер вспомнил, Феликс Эдмундович… басни…
— Это ведь он писал записку о юнкерах? — спросил Дзержинский.
— Записка — четверть дела, — ответил Артузов. — Он же привел тогда с повинной пятерых заговорщиков.
— Записка тоже была хорошая. Была она с юмором. Я вообще чувство юмора готов иной раз выменять на образовательный ценз…
В кабинет вошел Федоров. Увидев Дзержинского, он в нерешительности остановился посередине комнаты. Низкорослый, коренастый, большелобый, он точно врос в пол, стоял недвижно.
— Меня вызвал начальник отдела, — негромко, точно извиняясь, сказал он.
— Проходите, Андрей Павлович, садитесь, — сказал Дзержинский и, не ожидая, пока Федоров усядется, продолжал: — Мы назначаем вас первым номером в операции против Савинкова. Что вы скажете?
— А что же мне говорить? — ответил Федоров, чуть подняв густые брови над черными глазами. — Отказываться глупо и не хочу. Еще глупее радоваться. Я действительно не знаю, что сказать. — Федоров серьезно посмотрел на Артузова, потом снова на Дзержинского.
— Вы уже сказали, и сказали хорошо. — Дзержинский сел за приставной стол напротив Федорова. — Тут ведь, прямо скажем, игра не на равных. И вы, Андрей Павлович, должны это понимать. Савинков мастер конспирации. Вы… — Дзержинский остановился на мгновение, и Федоров закончил вместо него:
— Разве что подмастерье.
— Допустим. Но вы приедете к нему как полномочный представитель сильной контрреволюционной организации. Прежде всего надо придумать, кто вы будете: офицер, дворянин без занятий, инженер, бывший промышленник или коммерсант?
Федоров попросил три дня на разработку личной биографии.
— Три? — удивленно переспросил Дзержинский. — А может, пять?
— Да не знаю, как лучше, Феликс Эдмундович. Хочется поскорее сделать и посоветоваться.
— Хорошо, хорошо, но мы даем вам пять дней. Сделаете раньше — обсудим сразу. Первый вариант покажите товарищу Менжинскому…
Фамилия, имя, отчество — Мухин Андрей Павлович.
Родился в 1888 году в семье богатого крестьянина Мариупольского уезда. Мать умерла, когда ему было 5 лет.
До 1904 года учился в гимназии в городе Мариуполе, но не окончил ее — исключен за связь с местной анархистской организацией. Отец увозит его в Харьков, где репетиторы подготовляют его к поступлению в местный университет, в котором он и учится до 1909 года. Будучи студентом, попадает под влияние известного харьковского эсера Мирошниченко. Дело грозит обернуться исключением из университета, но отец своевременно устраивает его перевод в Новороссийский университет. Там в первые же месяцы учебы он участвует в студенческой забастовке протеста против казни социалиста Ферера. За это его исключают из университета, и он возвращается домой к отцу. Спустя год он в Харьковском университете на правах вольного слушателя, а в 1914 году экстерном сдает выпускные экзамены.
Сразу по окончании университета он заболевает — нервное истощение. В результате в армию его взяли только в августе 1915 года. Как имеющий высшее образование, он был направлен в Александровское военное училище, которое окончил с отличием. Выпуск был ускоренным, и в 1916 году он уже на фронте в качестве офицера для поручений при штабе полка. Ранение в первый же месяц фронтовой службы. Из госпиталя в Воронеже выписан в январе 1917 года и получает двухмесячный отпуск…
Ехал домой через Москву, где постоянно жил брат отца — путейский инженер. Здесь застал отца, и они вместе пережили Февральскую революцию. Отец спешно увез его домой, в Мариупольский уезд.
После большевистской революции отец не стал ждать, пока голытьба растащит его большое хозяйство, и выгодно продал его мариупольскому купцу. А сами они выехали в Москву, к брату отца. По дороге отец заболел тифом и умер. С огромным трудом Андрей все же пробился в Москву и поселился у дяди. Нигде не работал и не знал, что делать. Весной 1918 года случайно встретил в Москве начальника Александровского военного училища полковника Каменщикова, который ввел его в круг военной интеллигенции. Здесь он познакомился с Новицким, который помог ему получить хорошую работу в тресте, занимающемся внешнеторговыми делами, а позже ввел в созданную им подпольную контрреволюционную организацию интеллигенции «ЛД»[3], а еще позже рекомендовал его в состав ЦК «ЛД».
Женат. Ждет первого ребенка.
Примечание автора романа:
Эта личная биография А. П. Федорова состоит из смеси правды и вымысла. Скажем, имя и отчество он взял в легенду свои, а фамилию Мухин — вымышленную. Год рождения истинный, а то, что родился в богатой крестьянской семье, — выдумка. Родители его были бедняки. То, что он учился в Мариупольской гимназии, — факт, а вот из гимназии его не исключали. Но анархистские выступления среди гимназистов были. И за это из гимназии действительно исключали.
Переезд в Харьков, ученье в университете и угроза исключения из него — это все правда. Но угроза исключения возникла не потому, что Федоров связался с эсером Мирошниченко, который между тем имел большое влияние на студентов, а за участие в революционных беспорядках.
Также и в Новороссийском университете его исключают не за участие в забастовке протеста против казни Ферера (такая забастовка в действительности была), а за подстрекательство к забастовке рабочих порта.
Такое смешение правды и вымысла дает Федорову возможность уверенно чувствовать себя, живя по легенде.
Сложней дело обстоит с послеоктябрьским периодом. Здесь все неправда. Сразу после Октября Федоров попадает на юг страны и там активно участвует в борьбе за Советскую власть, впервые становится разведчиком, действующим в ближних тылах врага. Однажды он был схвачен деникинской контрразведкой. Ему грозил расстрел, но Федоров сумел подчинить своему влиянию офицера контрразведки, который его допрашивал, и, когда Деникин объявил амнистию, офицер в список амнистируемых вставил Федорова. А потом они вместе через фронт перешли к красным. С 1919 года Федоров работает в ЧК.
Главная неправда — подпольная организация русской интеллигенции «ЛД», но эта неправда у Савинкова вызвать сомнения не должна, он знает, что в России всякого антисоветского подполья еще более чем достаточно…
Зекунов сразу согласился на все, что предложил ему Федоров. Он только очень боялся, что не справится:
— Никогда даже близко к артистам не был. А чтоб самому стать — и во сне не снилось. Но я буду стараться, сердце положу. Я ведь понимаю, Андрей Павлович, что фактически вторую жизнь начинаю, — взволнованно говорил он Федорову.
Готовилась первая встреча Шешени с Зекуновым. Она должна стать и первой проверкой уменья Зекунова действовать по легенде, — если он не сумеет играть роль здесь, посылать его за границу нельзя. Не мудрено, что, приступая к этой проверке, Федоров волновался, пожалуй, даже больше, чем сам Зекунов.
— Вы Шешеню хорошо знаете? — спросил Федоров у Зекунова на утреннем допросе.
— Пару раз в Варшаве видел.
— Узнаете его?
Зекунов не отвечал, тревожно глядя на Федорова, потом тихо сказал:
— Должен узнать.
— Ну вот и хорошо. А пробел насчет знакомства мы исправим. Леонид Шешеня сидит у нас. Он шел как раз на связь с вами, да раньше попал к нам. От него мы и о вас узнали. Но вы его за это не корите, хорошо?
— Он же мне добро сделал, — попытался шутить Зекунов. Но Федоров видел, как он волнуется.
— Вот что, Михаил Дмитриевич… Так у нас с вами ничего не выйдет, — грубовато сказал Федоров. — Вам следует взять себя в руки. И вы и я в недавнем — люди военные и знаем, что такое приказ и дисциплина. Вы привлечены к участию в операции, если хотите, военного характера. Во всяком случае, она эпизод нашей непримиримой войны с врагами революции. И я думаю, пора наши отношения подчинить суровой дисциплине. А то что-то у нас с вами слишком много времени уходит на переживания. Так вот, переживания отставить. Только дело! Только операция! Все силы души для этого!
— Есть все силы!.. — повторил Зекунов, автоматически выпрямляясь.
Живущее у военных в самой их крови обостренное чувство дисциплины и беспрекословного подчинения приказу помогло Зекунову собраться.
Около семи часов вечера Зекунова поселили в камеру, где сидел Шешеня.
Надзиратель принес ему матрац, и Зекунов стал устраиваться на второй пустовавшей койке. Шешеня со своей койки молча наблюдал за ним, а когда Зекунов, кряхтя, улегся, Шешеня подсел к нему.
— Давайте знакомиться, — сказал он тихо. — Нелепо жить в одной комнате и не знать друг друга. Меня зовут Леонид Данилович. А вас?
— Зекунов, — неохотно ответил Зекунов.
Шешеня надолго умолк — ему было о чем подумать… Случайно ли Зекунов попал именно в эту камеру? Нет, случайно такое произойти не могло, и надо выяснить, зачем это сделано… Знает ли Зекунов, кто его выдал чекистам? А может, его взяли раньше?..
— За что взяли? — осторожно спросил Шешеня.
— Сам не знаю, — ответил Зекунов. — Жил себе, служил как мог, никому вреда не делал… И вдруг…
— Давно?
— Да нет… четвертый день.
«Они ждали, что к нему явится кто-нибудь еще», — подумал Шешеня и спросил:
— К чему вяжутся на допросах?
— Еще не пойму. Спрашивают про офицерство в царской армии, про плен в Польше. А что они хотят — неясно.
— Ну что же, может быть, вам еще и повезет. Они тут иногда потрясут, потрясут человека и отпустят с богом.
— Не надеюсь. И очень это обидно, потому что вины у меня никакой.
— Ну ладно, отдыхайте. Утро вечера мудренее.
Шешеня вернулся к себе, лег и вскоре начал похрапывать. Но на самом деле он не спал и думал о том, что, возможно, Зекунов не знает, кто его выдал.
Утром Шешеню вызвали на допрос. С руками, сцепленными за спиной, он шел впереди конвойного по коридорам и лестничным переходам, погруженный в тревожное раздумье. Следует ли ему верить в то, что Зекунов не чувствует и не знает своей вины? А может, он действительно ничего против Советской власти не делал? Тогда его могут выпустить. Значит, надо поскорее с ним сдружиться, чтобы заиметь своего человека на воле… Шешеня не успел прийти к какому-либо решению, как его уже ввели в кабинет Федорова.
Федоров молча показал ему на стул и продолжал рассматривать какие-то бумаги. Шешеня наблюдал за ним с предчувствием беды. Он очень свыкся со следователем Демиденко, ему иногда начинало казаться, что следователь ему сочувствует. Он не подозревал, что Демиденко умышленно создавал на допросах такую атмосферу, заметив, что Шешеня сентиментален и, впадая в такое состояние, становится менее осторожен.
У Федорова была совсем иная задача — он должен дать Шешене понять, что ни в каких его услугах следствие больше не нуждается и что высшая мера ему обеспечена. Федоров рассчитывал при этом, что страх окончательно подорвет силы и нервы Шешени и оголит его душу настолько, что в ней можно будет обнаружить какие-то стойкие человеческие качества.
Федоров продолжал рыться в бумагах. За окнами только начинался мглистый осенний день, на столе еще горела лампа. От ее абажура на лицо Федорова падал зеленый свет. И оттуда, из зеленой темноты, на Шешеню поглядывали холодно блестящие черные глаза. Страх все больше овладевал Шешеней.
— Познакомились с новым жильцом в вашей камере? — спросил Федоров.
— Имел честь.
— Он себя назвал?
— Так точно — Зекунов.
— А вы?
— Обошелся без фамилии.
— Нехорошо, Шешеня, невежливо, особенно для офицера. Или вы прежде хотели выяснить, знает ли он, кто его выдал?
— Не без того, гражданин следователь, — тихо ответил Шешеня. — Он говорит, будто не знает, за что его взяли.
— Ну, если учесть, что он ничего по вашему ведомству не сделал, он действительно может так говорить. Но и мы можем недоумевать, не назвал ли нам Шешеня вместо резидента первого попавшегося и нерадивого функционера.
Темные глаза Федорова смотрели на Шешеню с пугающей неподвижностью. Шешеня непроизвольно прижал руку к груди.
— Я сказал правду, я шел именно к нему, это правда. Зекунов Михаил Дмитриевич. И внешность сходная с описанием. Я вас не обманул. Как можно? Но он, наверное, действительно сачковал, я же этого не знал.
— На каждом допросе вы говорите, что ничего от нас не таите, а на самом деле ищете связи с Савинковым.
— Не было этого! Не было! — громко сказал Шешеня.
Федоров положил перед ним записку, которую тот только вчера дал тюремному надзирателю Хорькову. В записке был телефон французского посольства в Москве и фраза, которую должен был сказать Хорьков, позвонив по этому телефону. Не стоило большого труда догадаться, что фраза эта должна была явиться сигналом для Савинкова: его адъютант попал в беду.
Шешеня сделал попытку заплакать и броситься на колени.
— Прекратите истерику, — сказал Федоров, — скажите лучше, кто вам дал этот телефон.
— Борис Викторович дал… Савинков, стало быть… сам… лично… — ответил Шешеня, глотая слезы.
— Не думал, что вы такая тряпка… мокрая тряпка, — брезгливо поморщился Федоров.
— Извелся, гражданин следователь… — всхлипнул Шешеня, — вконец извелся… Вы же знаете… как это висеть между жизнью и смертью… Для всех уже вроде я покойник… Да и сам соображаю — пощады ждать нечего. Вот и решил — пущу весточку, может, дойдет до моей жены Сашеньки. — И снова глаза Шешени наполнились слезами.
Федоров осторожно повел разговор о семенных делах Шешени. Да, он не ошибся, Шешеня действительно любил свою жену. Это была своеобразная, но все-таки любовь. Он считал, что судьба подбросила ему в жены красивую и ловкую женщину, с которой ему легко будет в жизни и с которой он не пропадет нигде, даже за границей. Мысль, что его Саша может изменить ему, вызывала у него бешенство… Когда Федоров грубовато заговорил об этом, Шешеня скрипнул зубами и закрыл глаза. Совладав с собой, он сказал:
— Поймите меня, я все потерял: если я потеряю и ее, я окажусь голый на голой земле, и тогда я человек конченный. — Плечи его обмякли, опустились, и он пустыми глазами смотрел в слезливое окно, за которым ничего не было видно, кроме тихо падавшего мокрого снега.
Федоров. Вы уже частично знакомы. (К Зекунову.) Он не сказал вам свою фамилию, это Шешеня. (К Шешене.) А Зекунова зовут именно так, как вам известно, — Михаил Дмитриевич. И еще мне следует внести некоторую ясность и в ваши отношения. Вы, Шешеня, должны знать, что Зекунову известно, кто дал нам его адрес.
(Шешеня настороженно смотрит на Зекунова, который улыбается.)
Федоров. Итак, фиксируем вашу первую личную встречу.
Шешеня. Мы уже виделись в камере.
Зекунов. А я видел Шешеню в варшавском комитете НСЗРиС.
Федоров. Все это не то. Настоящая личная встреча двух соратников происходит сейчас в моем кабинете. Вопрос к Шешене: вы подтверждаете, что по заданию руководящего центра НСЗРиС лично от Савинкова шли на связь к этому человеку?
Шешеня. Если напротив меня сидит Михаил Дмитриевич Зекунов, я шел к нему.
Федоров. Уточним этот факт с другой стороны. Вопрос к Зекунову: какой пароль должен был сказать вам Шешеня?
Зекунов. «Вы не знаете, где здесь живет гражданин Рубинчик?»
Федоров (Шешене). Вы подтверждаете эту фразу-пароль?
Шешеня. Да.
Федоров. Что вы должны были услышать в ответ?
Шешеня. «Гражданин Рубинчик давно уехал в Житомир».
Федоров (Зекунову). Верно?
Зекунов. Верно.
Федоров (Зекунову). Кто вам дал пароль?
Зекунов. В Варшаве, в савинковском центре, именуемом областным комитетом союза. Этот пароль мне дал начальник разведки Мациевский.
Федоров (Шешене). А вам кто дал?
Шешеня. Тот же Мациевский.
Федоров. Значит, мы установили, что вы оба именно те лица, которым принадлежат фамилии Зекунов и Шешеня и которые являются сообщниками по савинковской контрреволюционной организации НСЗРиС. Так?
(Шешеня и Зекунов подтверждают.)
Федоров (Шешене). С какой целью вы шли к Зекунову?
Шешеня. Выяснить, почему от него нет никаких сведений. Потом…
Федоров. Минуточку, если бы вы обнаружили, что Зекунов умышленно не работает, иначе говоря, дезертировал, что вы должны были сделать?.. Ну, ну, Шешеня, мы же договорились, встреча у нас откровенная.
Шешеня. Ну… я должен был… принять меры… по обстановке, так сказать…
Федоров. Меры всякие, вплоть до…
Шешеня. Вплоть до убийства.
Федоров. Вот, Зекунов, значит, вам жизнь спасли наши пограничники, которые не дали Шешене перейти границу. (Шешене.) Еще какие цели были у вас?
Шешеня. Если бы я обнаружил, что Зекунов не умеет работать как резидент, я должен был с его помощью осесть и устроиться в Москве и помочь ему наладить дело, а затем вернуться в Польшу.
Федоров. И на какой срок вы собирались тогда остаться в Москве?
Шешеня. Уславливались — на год.
Федоров. И что было бы главным в вашей работе вместе с Зекуновым?
Шешеня. Установить связь со всеми находящимися в Москве савинковцами. Добыча и переправка в Польшу разведывательных материалов, касавшихся Красной Армии и внутреннего положения в стране. Связь с другими антисоветскими элементами.
Федоров. Так. Значит, вам наши пограничники помешали выполнить шпионское задание?
Шешеня. Так точно.
Федоров. И, таким образом, вы ни в чем не виноваты и мы вас зря держим за решеткой?
Шешеня. Нет, не зря.
Федоров. А за что же? Ну, ну, Шешеня, все — откровенно.
Шешеня. Я участвовал в рейдах против Советской республики.
Федоров. И, таким образом, на ваших руках есть кровь наших советских людей?
Шешеня. Есть… да, есть.
Федоров (Зекунову). А ваши руки чисты?
Зекунов. Чисты.
Федоров. Ну вот… А теперь, когда вы все друг о друге знаете, я вас на полчаса оставлю. Вы побеседуйте тут откровенно.
(Федоров уходит.)
Шешеня. Ну вот мы и встретились.
Зекунов. Да уж, встретились…
Шешеня. Не повезло мне… на границе.
Зекунов. А мне с курьером, трус оказался. Выболтал все на свете.
Шешеня. На мне много висит, Михаил Дмитриевич, приходится стараться.
Зекунов. За эти старания там вас не похвалят. Знаете наш закон — предателю жить незачем?
Шешеня. Я, брат, и так и так смерти подлежу.
Зекунов. Но там-то наверняка.
Шешеня. От этих тоже пощады не жди. Чека, одним словом.
Зекунов. Эта Чека меня регулярно домой к жене отпускает.
Шешеня. Бросьте!
Зекунов. Вот и сегодня пойду.
Шешеня. С чего бы это заботы такие?
Зекунов. В прятки с ними не играю, вот и все.
Шешеня. На службе у них?
Зекунов. Да, и жизнь моя у них в руках.
Шешеня (после паузы). Мне они службы не предложат…
Зекунов. К стенке торопитесь?
Шешеня. Они торопят.
Зекунов. Кабы торопили, давно б кончили. Вы уже сколько здесь?
Шешеня. Месяц.
Зекунов. Давно б кончили. Зачем-то вы им еще нужны.
Шешеня. Да ну?..
Зекунов. Это уж так и есть…
Руководитель английской разведки предложил Черчиллю для наблюдения за Савинковым их выдающегося агента Сиднея Рейли и сказал при этом, что Рейли и Савинков почти друзья. Но это не самое точное определение взаимоотношений этих двух по-своему знаменитых людей…
Впервые они встретились в Москве весной 1918 года. Савинков только что вернулся с юга России, где с ним случилось то, что он потом называл «нелепейшей демонстрацией генеральской тупости, цена которой — Россия». Белые генералы Каледин, Корнилов и Алексеев отказались признать его вождем. Кроме всего, им, собравшимся вернуть России батюшку-царя, было не с руки иметь дела с человеком, который недавно бросал бомбы в членов царской семьи и именовал себя революционером. Генералы попросили его отправиться в Москву собирать там офицерские силы для контрреволюционных выступлений.
Савинков уехал в Москву. Он понимал, что ссориться с генералами было неразумно — за ними была белая армия, единственная реальная тогда сила в борьбе с большевиками.
В Москве Савинков, как мы уже знаем, поселился на первых порах у Деренталей и начал по крохам собирать силы контрреволюции, объединяя их в так называемый Союз Защиты Родины и Свободы. В это время на него и обратил свое благосклонное внимание находившийся в Москве чехословацкий политик господин Масарик, а затем посольства и разведки Франции и Англии. Сидней Рейли, тоже находившийся тогда в Москве, считался специалистом по России, «Лоуренсом русской пустыни», и это именно он получил приказ разыскать Савинкова и встретиться с ним…
Потом Савинков всегда старался подчеркнуть, будто у него с Рейли были тогда чисто личные отношения. Это тщетная предосторожность — Рейли был для него прежде всего резидентом английской разведки.
В следующий раз они встретились уже в Польше. Савинков начинал тогда новый этап борьбы с Советской Россией. Красная Армия только что разбила сформированную и оснащенную польской военщиной армию генералов-бандитов братьев Булак-Балаховичей. Польша была вынуждена подписать мир с Советской Россией. Но она и не думала честно выполнять договор и помогала Савинкову формировать банды из остатков разбитого воинства Булак-Балаховичей и из белого офицерья, привезенного в Польшу из Прибалтики.
Савинков считал, что неудача Булак-Балаховичей произошла оттого, что их поход был попросту еще одной надоевшей людям войной. Он решил применить совершенно новую тактику — теперь в Россию пойдут небольшие группы его людей. Пойдут неторопливо, каждый по своему маршруту, от деревни к деревне, тщательно обходя города. Политическая программа очень простая: мы — за землю крестьянам и за Советы без большевиков. Группы уходят в глубь России все дальше и дальше, оставляя после себя контрреволюционные ячейки — пятерки, которые впоследствии сделаются органами власти на местах. Кроме того, от польской границы в сторону Пскова пойдет большой отряд, который должен демонстрировать не только новую тактику, но и силу. Этот отряд будет брать даже города и устанавливать там новую власть — Советы без коммунистов. Во главе отряда пойдет полковник Павловский, который сейчас вместе с генералом Балаховичем сидит в польской тюрьме, но должен быть со дня на день выпущен.
Именно в эти дни к Савинкову в Польшу приехал старый его знакомый Сидней Рейли. Савинков подумал было, что Англия решила помочь ему в новом походе, но, увы, оказалось, что Рейли, если ему верить, приехал по своей личной инициативе и даже вопреки воле своих начальников. Он был возмущен отношением своих хозяев к русскому вопросу.
— Для них это одно из дел, — говорил он с натуральной яростью. — Балканский вопрос, германский вопрос и, где-то в перечне, еще и русский. Вы знаете, зачем я приехал?
Савинков ответил отрицательно, но подумал, что гнев Рейли не больше как маскировка и что прислан он сюда выяснить, насколько серьезна задуманная Савинковым новая акция против Советов.
— Я приехал просить вас включить меня рядовым бойцом в один из ваших отрядов, — неожиданно сказал Рейли.
Савинков не мог скрыть своего удивления, а Рейли продолжал страстно:
— Никто не понимает, что Россия стала моей судьбой! Я не могу быть в стороне от русских дел, когда другие несут такую ношу. Вы берете меня?
— Беру, — у Савинкова влажно блеснули глаза.
Они встали, обнялись и потерлись щеками. С первых же дней похода банда Павловского начала ощущать весьма чувствительные удары отрядов ЧОН[4] и чекистов. Население относилось к банде открыто враждебно или, в лучшем случае, равнодушно. Павловский развернулся вовсю. В то время как небольшой отряд, в котором был сам Савинков, таился в полесских болотах, бандиты Павловского расстреливали, вешали, жгли, грабили и быстро продвигались в глубь Белоруссии, в сторону Псковщины.
Рейли шел с бандой Павловского. Спустя двадцать дней после начала действий Павловский и Рейли приехали в отряд, где был Савинков. Он принял их в лесной землянке при свете коптилки. На стол была поставлена бутылка мутного самогона, однако выпивка не состоялась. Выслушав доклад Павловского, Савинков набросился на него с бранью, обвиняя его в срыве политической программы похода, в неумении сочетать ее с открытой борьбой. Павловский стоял на своем: пока не будут перебиты коммунисты, надеяться не на что…
Рейли воспользовался этим разладом между Савинковым и его ближайшим соратником, заявил, что не может участвовать в борьбе, у которой нет ясной цели, ясной стратегии, и уехал…
Но Савинков недолго осуждал террор, — увидев, как бесславно идет дело, он безоговорочно принял террор и занимался им сам наравне с Павловским. В письме из похода Дикгофу-Деренталю он писал: «Поистине таинственна наша матушка Россия. Чем хуже, тем ей, видимо, лучше. Язык ума ей недоступен. Она понимает или запоминает только нагайку да наган. На этом языке мы с ней теперь только и разговариваем, теряя последние признаки гнилых, но мыслящих русских интеллигентов…»
Когда спустя почти два года Рейли без всякого предупреждения явился к Савинкову на его парижскую квартиру, он был встречен холодно. Но Рейли тут же признался, что тогда он выполнял задание английской разведывательной службы.
— Мне было приказано узнать перспективы вашего похода, — сказал Рейли. — И если уж говорить все, то своим бегством я хотел помочь вам поскорее понять, что без ясной цели и без ясной тактики вести борьбу нельзя…
Савинкова подкупила искренность Рейли, и постепенно их отношения наладились. Они стали встречаться, но нет — друзьями или даже, как выразился руководитель английской разведки, почти друзьями они не стали…
Утром в понедельник встретились в парижском ресторане «Трокадеро». В зале было тихо и неуютно — ресторан был рассчитан на вечерний уют. Очевидно, еще с ночи кисло пахло табаком и духами. Официанты только начали работать и двигались вяло, нехотя. Им хотелось потолковать между собой о жизни, а тут вдруг явились гости. Это были Сидней Рейли и Борис Савинков. Они сели у окна, заказали завтрак и долго молча смотрели в окно, как упругий дождь выхлестывал площадь.
— Я тысячу раз звонил вам. Где вы пропадали? — заговорил наконец Рейли.
— Где я был, там меня нет, — усмехнулся Савинков. — И в данном случае эта русская поговорка удивительно точно выражает истину.
Но Рейли знал, где был Савинков, и ему нужно было только перепроверить свои данные.
— Должен сказать, что ваш кумир Бенито Муссолини — пошляк и позер.
Савинков не возражал. Раньше он немедленно бросился бы на защиту Муссолини, а теперь молчит — значит, в Италии у него ничего не вышло.
— Позавчера я смотрел кинохронику, — продолжал Рейли. — Какое-то шествие по Риму с участием Бенито. Удивительно дешевая и совсем не смешная оперетка. Декорации прямо трагические: древний Рим. А ваш дуче вел себя как бездарный клоун.
— Он мой в такой же мере, как ваш, — холодно ответил Савинков.
— Пардон, пардон, мон ами, — засмеялся Рейли. — Вы же так недавно его защищали от всех. Да если бы кто-нибудь попробовал устроить такую оперетку в Париже, его бы утопили в Сене.
— Но итальянцы за ним идут, — сумрачно сказал Савинков. — Каждый народ имеет таких вождей, каких он заслуживает.
— Вы как-то сказали: «России бы своего Муссолини».
— Я просто имел в виду, что России нужен сильный лидер.
— Что нужно России, никто не знает. Может, ей нужен второй Распутин.
— Не глумитесь, не надо, — устало поморщился Савинков.
Рейли положил руку на его плечо:
— Извините.
И снова они долго молчали…
— Когда я думаю о России, она видится мне одиноким путником, идущим в ночи по необозримой степи и незаметно для себя меняющим направление, приходящим на свой вчерашний след и снова идущим по старой своей тропе, по этой страшно одинокой и бесконечной орбите… — Глаза у Савинкова вспыхнули влажным блеском — он обладал этой способностью растрогать себя.
Но Рейли не до сантиментов. Он положил на стол перед Савинковым вырезку из французской газеты «Тан». Это интервью Бенеша, в котором тот говорит о политических шарлатанах, пытающихся приписать скромной и маленькой Чехословакии желание и даже попытки свергнуть в России Ленина.
Рейли видит, как лицо Савинкова по мере чтения становится серым. Щелчком отбросив от себя вырезку, Савинков сказал глухим голосом:
— По-видимому, малый размер страны формирует мелких политиков.
— Но не вы ли напоминали ему о Ленине? — невозмутимо спросил Рейли. — Я ведь помню, как вертелся в Москве возле вас чешский генерал Клецанда, да и сам Масарик.
— Сейчас самое важное для всего мира — это процессы, происходящие внутри, в глубине русского общества. Но, к сожалению, еще многие умнейшие люди Запада продолжают думать о России примитивно и не видят, а может, даже и не хотят видеть то новое, что наметилось там… Но ничего, придет час… — Савинков внезапно умолк.
— Я хочу, мой друг, помочь вам… — Рейли накрыл своей холодной рукой руку Савинкова. — В Америке есть денежный фонд, созданный автомобильным королем Фордом. Из этого фонда вам можно довольно легко получить деньги. Там размениваться на копейки не любят. Но их надо заинтересовать. Не хотите встретиться с одним человеком оттуда?
— А он не потребует у меня душу?
— Я вам искренне рекомендую встретиться с этим человеком.
— Когда? Где?
— Сейчас я позвоню, — ответил Рейли, вставая.
Савинков нисколько не удивился бы, узнав, что человек, о котором сказал Рейли, уже сидел здесь, в «Трокадеро». Он появился в зале спустя пять минут после возвращения Рейли.
Это был почти карлик в кожаной курточке и в модных ботинках на толстой подошве. Его надменное сухое лицо было покрыто густым загаром, и держался он с такой непринужденной элегантностью и великолепной независимостью, что от этого казался выше ростом. Официанты издали почтительно кланялись ему.
— Я очень рад познакомиться с вами, — сказал он, садясь рядом с Савинковым, но не протянул ему руки и не назвал себя. Увидев влюбленно ожидающий взгляд официанта, американец сделал величественный жест своей короткой ручкой и отпустил его. — Я слышал, что вы нуждаетесь в деньгах для своего дела в России? — повернулся он к Савинкову. — Мы можем вам эти деньги предоставить. Но при одном условии — от вас мы хотим получить только нетенденциозную информацию на тему: Россия сегодня. Только это! Сейчас все поясню. Мы — страна деловых людей. Мы готовы вкладывать деньги в политические перевороты, если это дело не затяжное и если после него нам открыты еще более широкие возможности для бизнеса. Но когда все это затягивается на годы и еще ни черта не известно, чем все это кончится, в такую игру мы не играем. Ваши нынешние политические дела и интересы в России остаются при вас, и мы, конечно, будем рады приветствовать вашу победу. Но вне всякой зависимости от ваших успехов или поражений мы должны получить от вас, вернее, от сети ваших информаторов в России абсолютно точную объективную картину того, что происходит там сейчас в экономических и политических сферах. Вы согласны на это мое условие? — маленькие серые глазки человечка, глубоко посаженные под крутым лбом, смотрели на Савинкова весело и нахально.
Рейли в это время с равнодушным лицом перелистывал какой-то иллюстрированный журнал; казалось, что он ничего не слышит и разговор этот его совсем не касается.
— Надо обдумать, — нерешительно начал Савинков, который при всей своей способности не теряться в любых обстоятельствах еще не успел сообразить, что он должен сейчас ответить.
Американец, подождав мгновение, воскликнул:
— О таинственная русская натура! Как утверждает ваш же Достоевский, с вашим соотечественником господином Раскольниковым ничего хорошего не случилось оттого, что он начал обдумывать свое преступление. Все предельно просто: вам нужны деньги, а нам объективная картина внутренней жизни России. Вам нечего обдумывать… — Он посмотрел на часы и встал. — Ответ завтра, через Рейли.
Американец уже давно исчез в темноте ресторанного вестибюля, а за столиком все еще продолжалось молчание.
— Я вам не завидую, — сказал наконец Савинков.
— У меня с ним чисто коммерческие дела, — ответил Рейли, откладывая журнал.
— Да? — иронически поднял брови Савинков.
— Да, да и да, — игнорируя юмор Савинкова, ответил Рейли. — Я организую торговую фирму по продаже в Америке произведений искусства из русских музейных фондов и из коллекций частных лиц. Надо начинать заботиться о собственной старости.
— Но от меня он хочет получить что-то другое, — возразил Савинков, несколько сбитый с толку доверительным тоном англичанина.
— А вы ожидали, что он предложит вам переиздание ваших книг? Или предложит войска для похода в Россию? — добродушно язвил Рейли. — Я вам искренне советую — берите деньги, которые они вам предлагают, и рисуйте им картину России. Можете рисовать даже по памяти, все равно они одному вашему свидетельству не доверятся.
— Нет! Мое имя — гарантия правды! — воскликнул Савинков.
— Сдаюсь, — Рейли шутливо поднял руки.
— Но неужели и они могут пойти на сговор с большевиками?
— Они? Могут, мой друг. Они все могут.
— Все эти толстопузые боятся революции у себя, — с ненавистью негромко сказал Савинков. — Они избрали наивыгоднейшую позицию — и барыш можно иметь и своему пролетариату рот заткнуть. Но они еще разочаруются. Я жизнь свою пожертвую для этого. И перед смертью увижу, как эти толстопузые будут рвать на себе волосы, но будет уже поздно. Россия, великая, самостоятельная, без большевиков, будет возвышаться над миром, погрязшим в болоте разложения и наживы. И пусть тогда эти карлики пишут воспоминания о том, как они мне хамили.
Рейли с задумчивым видом наблюдал за Савинковым и думал: неужели он действительно все еще верит в эту свою Россию? Именно это и просили выяснить начальники из английской разведки. Неужели верит?
— Я думал, что их напугает Германия, — подбросил он щепки в костер разговора. — Ведь революция в Германии возникла явно как отражение русской. Значит, сегодня Германия, а завтра Англия?
— Нет, — отрезал Савинков, внезапно оживляясь. — Именно события в Германии их и успокоили. Оказалось, что революцию совсем нетрудно подавить, надо только этого захотеть, а еще важнее до нее не допускать. В России все гораздо сложнее. Невыразимо сложнее. Надо видеть Россию, знать ее и чувствовать, как я, и тогда не будет недоумений и не будет пугающих сюрпризов. А я все, абсолютно все вижу сквозь туман времени! — Он незаметно для себя переходил в свое знаменитое состояние экстаза, которое он сам про себя называл «взрывом самоубеждения», а для других это было экстазом, вдохновением, пророческим прозрением. Люба Деренталь называла это вещим голосом его души. Савинков все выше и выше задирал голову, его узкие глаза широко открылись и смотрели вдаль, не замечая ничего вокруг. Он не повышал голоса, но артикулировал все отчетливее, иногда переходя на шепот.
Рейли уже не раз бывал свидетелем такого его состояния и поэтому слушал его без особого удивления. Он только пытался разобраться, что в словах Савинкова было шаманством, а что имело реальное основание и могло представить чисто служебный интерес.
— Я имею в России то, чего больше там ни у кого нет, — продолжал Савинков, вдруг закрыв глаза и перейдя на шепот. — Там находятся мои люди, мои верные, испытанные люди, и они там не случайные свидетели, как ваши дипломаты, они участники жизни. И они — антибольшевистская сила не потому, что им это предложили со стороны. Они пришли к этому как к единственному логическому следствию их собственной жизни. Вот как зарождается в России не искусственный, а самой жизнью созданный антибольшевизм. Да, да, да!
Он закончил на высокой ноте, глубоко вздохнул и замолчал. Глаза его погасли, и только глубокие складки у рта еще продолжали некоторое время подрагивать, прежде чем все его лицо приняло обычное выражение несколько сонливой задумчивости.
У Савинкова было несколько отработанных перед зеркалом выражений лица, они даже имели у него свои названия: «Наплевать на все», «Я всем вам недоступен», «Я наедине со своими мыслями». Сейчас вот эта последняя маска и укрепилась на лице Савинкова. Он был наедине со своими мыслями. А Рейли в это время думал: «Черт возьми, все-таки Савинков — единственный, кто действительно имеет своих людей в России и связан с ними. Он имеет информацию, которая минует и польскую и французскую разведки, а если он ее не имеет, то может начать получать ее завтра. Честность его вне подозрений. Нет, нет, такого человека терять нельзя». Информация его для английской разведки была готова, и разговор можно было кончать.
Савинков с неподвижным лицом, чуть подняв глаза, спросил:
— Значит, вы считаете, что мне стоит принять предложение этого гнома?
— Я бы не сомневался ни минуты, — ответил Рейли. — Вам предложены великолепнейшие условия: никого не нужно убивать, ничего не нужно взрывать, только дать объективную информацию. И наконец, информация может оказаться такой, что они решат сделать ставку на вас.
— Я не лошадь.
— Ну хорошо, хорошо, они станут вашими союзниками. И я советую вам: не тяните с ответом. Разрешите мне сказать им завтра же, что вы согласны.
— Говорите, — ответил Савинков одними губами.
Признание, что Советская власть укрепляет свои позиции в России.
(Пометка на полях Артузова: Не только в России, но и в международном мире. Необходимо привести подтверждающие это факты.)
Основные классы населения — пролетариат и крестьянство — получили от Советской власти немалые выгоды, льготы и гарантии. Так, например, почти полностью ликвидирована безработица в промышленности. На глазах у рабочих происходит заметное расширение производства. На свое жалованье рабочий может вполне прилично жить. Нэп насытил внутренний рынок всем необходимым. Крестьяне получили землю и безраздельно ею владеют. Кроме того, русские крестьяне впервые видят уважительное к себе отношение.
Можно сколько угодно говорить и писать о грабительском смысле продналога, но факт состоит в том, что этот налог тяжел только для богатых крестьян.
Вот почему, когда большевики говорят, что в стране ликвидируется социальная база для контрреволюции, — это и правда и неправда. Для нас важно выяснить, в чем неправда.
Тайная организация «Либеральных демократов» («ЛД») возникла в среде старой интеллигенции как одно из конкретных выражений ее антисоветской позиции. В ней Савинков увидит и достоверные приметы известных ему антисоветских настроений интеллигенции и нечто новое — то, что эта организация очень серьезно задумана, хотя руководство ее и не лишено некоторой наивности, так свойственной русской интеллигенции. Он увидит, что организация родилась в муках, но естественно и живет в среде, ее породившей.
(Пометка Артузова на полях: Вместо «живущая» надо написать «действующая» — пусть думают, что «ЛД» уже что-то делает, а не только наполняет силы.
Ввиду того что в данных «ЛД» использован опыт подлинных контрреволюционных групп интеллигенции в самых разных местах России, у Савинкова должно сложиться впечатление, что «ЛД» массовая и глубоко разветвленная контрреволюционная организация.)
Руководство «ЛД» продолжает считать главной своей задачей дальнейшее накопление сил и в этом смысле располагает неограниченными резервами. И если руководство «ЛД» решает обратиться к помощи извне, то только по причинам, которые изложены ниже.
(Пометка Пузицкого: Следует сказать, откуда у организации средства. Я думаю, можно назвать такие источники: добровольные взносы членов организации, персональные пожертвования, сдача личных ценностей и др. способы сколачивания средств, известные нам по подлинным организациям.)
Проста и каждому ясна программа «ЛД»: интеллигенция — это известно всем — соль и ум своего народа. Коммунисты этого не признают. В ответ интеллигенты не признают коммунистов и объявляют им непримиримую борьбу.
Пока мы только накапливали силы и это считалось главным делом, члены «ЛД» говорили о себе: мы «накописты». В накапливании сил достигнуто немало. Наконец, «ЛД» может гордиться и всей массой организации, между тем в организации весьма пестрый состав. Но пестрота состава нисколько не мешала единству организации вокруг главной политической программы.
(Замечание Менжинского на полях: Здесь нужно показать, что сделала «ЛД» в осуществлении своей программы, кроме того, что она накапливала силы. Надо дать какие-то чисто интеллигентские примеры, вроде помощи в устройстве на приличную работу членов «ЛД» или материальной поддержки особо бедствующих членов «ЛД». И еще парочку таких же деляческих занятий, говорящих, однако, Савинкову о том, что у организации есть и деньги и всякие другие возможности.)
Но, видимо, неизбежным было возникновение в свое время у наиболее нетерпеливых членов «ЛД» мысли, что-де пора от накопления сил перейти к действию. Это еще не был политический раскол организации, ибо мысль эта о действии не имела необходимой поддержки в самой организации. А в центральном комитете эту мысль поддержал только один человек (Мухин А. П.).[5] Однако позже выяснилось, что мысль о переходе от накопления сил к действию заразительна, или, точнее сказать, соблазнительна, особенно для людей, столь много переживших, претерпевших и еще продолжающих страдать от большевиков. Так наряду с «накопистами» в «ЛД» появились «активисты».
И к настоящему моменту вопрос о действии приобрел настолько широкую популярность в организации, что мы вынуждены были приступить к его обсуждению.
(Пометка Пузицкого: Нужно уточнить для Савинкова, что обсуждение велось только на уровне высшего руководства и организация о нем не извещена.)
В возникших спорах истина не родилась. В них возникли и остались нерешенными такие, например, вопросы:
а) Какую обстановку внутри России и в международном масштабе руководство «ЛД» считает объективно идеальной для своего решающего выступления против большевиков?
б) Что подразумевается под понятием «решающее выступление»? Восстание? Дворцовый переворот?! Террористические акты? Диверсии? Саботаж?
в) «ЛД» и зарубежные контрреволюционные силы. «ЛД» и европейские страны. А Америка?
(Замечание Артузова: Пункт «в» лучше сформулировать так: «Как «ЛД» реагирует, если в момент решающего выступления, и в частности в момент напряженного положения, Запад предлагает «ЛД» свою помощь?..»)
Из этих проблем некоторая ясность есть только по последним двум: учитывая печальный и кровавый опыт прошлого, «ЛД» категорически отказывается от помощи иностранных государств, от иностранной интервенции в особенности; «ЛД» отказывается и от помощи зарубежной русской контрреволюции, ибо считает монархию еще большим злом для России, чем большевизм. В этом отношении вопрос стоит так: или «ЛД» действительно та реальная сила, которая может однажды взять власть в свои руки и построить демократическое государство XX века, или «ЛД» жалкая марионетка в руках иноземных генералов, без которых она оказывается бессильна. Это руководству «ЛД» ясно. И все же, как уже сказано выше, споры вокруг программы действия ни к чему не привели. Если не считать, что теперь за переход к действию голосуют два члена ЦК. Кроме того, споры не содействовали единству организации, ибо, как конспиративно все это ни обсуждалось, сведения о разногласиях среди руководителей просочились в организацию.
Отсутствие ясности в вопросах действия следует объяснить еще и тем обстоятельством, что в руководстве «ЛД» нет ни одного человека с опытом политического деятеля. «ЛД» даже систему конспирации организовала сама, и, кстати заметить, сделала это неплохо — в «ЛД» не было до сих пор ни одного провала. Но «активисты» правы в том отношении, что, как бы «ЛД» хорошо ни законспирировалась, а надо готовиться к открытому сражению за власть, за изменение государственного строя в России. Действительно, как ни отодвигай это, однажды это надвинется неотвратимо, и, если к этому не готовиться, можно в решающий момент оказаться бессильными даже совладать с имеющимися у организации силами. Это не парадокс, а реальная ситуация, сознаваемая уже всеми членами ЦК «ЛД», как серьезная и насущная проблема, однако для большинства членов ЦК эта проблема чисто теоретическая.
Так или иначе, именно в этой ситуации родилась идея получить политическую консультацию у известных находящихся за границей русских политических деятелей. Речь шла о таких деятелях, как Чернов, Савинков и Керенский. В результате обсуждения признана наиболее желательной фигура Савинкова. Но руководители «ЛД», если решат вступить с ним в консультативные переговоры, считают своим долгом откровенно сказать, в чем были сомнения и в отношении фигуры Б. В. Савинкова. Вся его прежняя деятельность — имеется в виду его борьба против царизма как террориста и как участника боевой организации эсеров — вызывает у руководства «ЛД» уважение, но оно же считает необходимым прямо сказать, что у него никогда не будет пользоваться одобрением то, что делал Б. В. Савинков с момента падения русской революции в октябре 1917 года, имея в виду и его попытки организовать военное подавление революции, и вызванное им бессмысленное кровопролитие в Ярославле, Муроме и других местах России, и, конечно, организацию им поддержки из за границы монархической белой армии, и вообще его ставку на иностранную интервенцию.
И все же руководство «ЛД» считает Б. В. Савинкова сейчас единственным политическим деятелем, к которому оно может обратиться за советом, честно предупредив его о плюсовом и минусовом отношении членов ЦК «ЛД» к его деятельности, начиная с того, что руководство «ЛД» решение об этом обращении за советом к Б. В. Савинкову принимает пятью голосами против трех.
Заключение: Это только схема. После утверждения она будет наполнена жизненным материалом, достоверными деталями, приметами времени, отдельными человеческими судьбами и т. п.
А. П. Федоров
Андрей Павлович Федоров работал по восемнадцати часов в сутки. Перед ним на столе лежала груда дел разгромленных и находящихся под чекистским контролем контрреволюционных организаций. Из этих папок он по крупицам выбирал типичные примеры контрреволюционной деятельности, фамилии, служебные и домашние адреса участников подполья.
Схема организации «ЛД» обрастала жизненными подробностями ее деятельности, организация наполнялась людьми, которые в будущих разговорах Федорова с Савинковым будут как бы оживать, действовать, укрепляя достоверность легенды.
Прошло два месяца, прежде чем труд этот был окончен, придирчиво обсужден, уточнен и дополнен другими работниками контрразведки и, наконец, утвержден Менжинским.
Прочитав весь материал, Феликс Эдмундович вызвал к себе Федорова и, вручая ему папку с материалами «ЛД», сказал:
— Не дай бог иметь вас по ту сторону баррикад, пришлось бы с вами помучиться.
В глазах у Дзержинского нет и тени улыбки. И он так же серьезно продолжает:
— Тут интересные ножницы: чем достоверней наша «ЛД», тем явственнее в ней проглядывают черты обреченности, то есть черты тех организаций, чей опыт вы использовали и которые уже или разбиты нами, или находятся накануне разгрома. И я подумал: это ваш промах или, наоборот, еще одна достоверность легенды?
— Я тоже думал об этом, Феликс Эдмундович, — ответил Федоров. — Но действительно получались ножницы: если достоверно, то реальной радужной перспективы у «ЛД», как у подлинных подобных организаций, нет. Радужную перспективу видят отдельные и даже весьма авторитетные деятели «ЛД», в конце концов это их субъективное право. Но объективных данных для этого я найти не смог.
— Очень хорошо, что вы остановились на такой позиции: Савинков совсем не дурак, и кое-что о положении в нашей стране он знает. В общем хорошо, товарищ Федоров. Начинайте…
Поезд на Минск уходил в двадцать три тридцать. Шел десятый час вечера, а Федоров и Зекунов все еще разговаривали. В кабинете Федорова было холодно. За окнами билась вьюга, ветер дул в незамазанные рамы и шевелил гардины. Зекунов сидел спиной к окну и все поеживался от озноба, а может быть, от волнения и тревоги. Он знал свою роль отлично. Федоров продумал ее особенно тщательно: это был первый выход к врагам, и от него зависела вся дальнейшая операция. Вместе они продумали множество ситуаций, с какими Зекунов может столкнуться за границей, и все же поручиться за успех нельзя. Если он, играя свою роль, допустит самую малейшего ошибку и савинковцы поймут это, его уничтожат.
— Главное, Михаил Дмитриевич, — это владеть нервами, — говорил Федоров. — И какая бы неожиданность ни возникла, мгновенно оценивайте ее с позиции того человека, роль которого вы играете. Все видите и слышите не вы, а тот, для нас с вами умерший Зекунов — верный, но не очень умелый савинковец. Не обижайтесь, пожалуйста. Но чем скромнее вы будете держаться, тем будет лучше, потому что вам не надо будет вдаваться в подробности, где они могут вас запутать и поймать. В моей жизни был случай. Взяли меня в девятьсот пятом харьковские жандармы. Взяли с поличным — в кармане у меня пачка листовок, которые я всю ночь дома писал. На допросах я стал разыгрывать роль простого посыльного: мое, мол, дело — взял сверток, отнес сверток и лег спать. Две недели бился надо мной следователь, я за это время стал дурак дураком; даже говорить стал на каком-то идиотском языке. И выиграл эту дуэль. Вот так… И вы всего-навсего курьер, почтальон. Но вы все-таки из России, из самого логова большевиков, и потому цена вам повыше тех шишек, что отсиживаются там, в Польше. Да, да, Михаил Дмитриевич, вы должны гордиться своей деятельностью курьера из Москвы, но на большее не претендовать…
Зекунов рассмеялся, и Федоров удивленно посмотрел на него:
— Что с вами?
— Да уж в который раз вы все это мне в голову вдалбливаете, тут поневоле придурком станешь, — сказал Зекунов и встал. — Надо идти, Андрей Павлович, нехорошо начинать дело с опоздания на поезд.
Федоров тоже встал и протянул руку:
— До свидания, Михаил Дмитриевич.
Зекунов молча пожал его руку и, уже повернувшись к дверям, сказал глухо:
— О жене моей, если срок настанет, потревожьтесь…
— Непременно, Михаил Дмитриевич! И вообще, все будет в порядке. Возвращайтесь, и мы с вами выпьем за наших наследников — у меня ведь аналогичная ситуация…
— Да ну! И тоже вот-вот?
— Правда, правда.
— Ну, тогда я спокоен…
Этот мимолетный разговор уже у порога неожиданно сблизил их, и Федоров, смотря на закрывшуюся за Зекуновым дверь, не сомневался, что Зекунов не продаст и сделает все как надо…
Зекунов поднимается вверх по Тверской. Встречный ветер бил в грудь, швырял в лицо жестким сухим снегом, распахивал, трепал его пальтишко на рыбьем меху. Мороз наступил после оттепели — на тротуаре припорошенный вьюгой черный гололед. Возле ресторана «Медведь» шумела пьяная компания.
Желтым, расплывчатым в метели пятном, беспрерывно звоня, прогромыхал трамвай, и снова пуста Тверская, только крутится, вьется на ней с воем и свистом метель. Поворачиваясь к ветру то плечом, то спиной, Зекунов шел на Белорусский вокзал, проклиная себя за то, что не послушался жены и не навертел на ноги шерстяные портянки — мороз уже колодил ноги, болтавшиеся в широких сапогах.
В здании вокзала непонятным образом сосуществовали две смертельно враждебные друг другу жизни. Подъезд в левом крыле вокзала был ярко освещен, и там стояли, подрагивая и храпя, припорошенные метелью рысаки лихачей. За стеклянной дверью виднелся просторный пустой зал, освещенный огромными люстрами. Зекунов открыл тяжелую зеркальную дверь и удивленно услышал печальное цыганское пение. Тотчас перед ним будто из-под земли возник осанистый швейцар в золотых галунах и при бороде:
— В ресторане мест нет.
— Мне на поезд.
— Курьерский ушел час назад. Остальные — рядом.
В правом крыле вокзала царила людская беда, снявшаяся с прижитых мест и пустившаяся в путь-дорогу по белу свету. Люди сидели и лежали на бугроватом от грязи полу. Вповалку — дети, женщины, мужчины, старики. Прежде чем сделать шаг, смотри под ноги, чтобы не наступить на кого-нибудь. Пахло портянками, уборной, махоркой и какой-то дезинфекцией.
Зекунов пробрался до середины зала, и в это время где-то впереди послышался неясный тревожный крик. Наверное, объявили, что поезд подан, и весь зал мгновенно пришел в движение. Люди подхватывали на руки детей, вскидывали на плечи деревянные чемоданы, узлы, корзины и, толкая друг друга, бежали к выходу.
Зекунова вместе с толпой вышвырнуло на метельный перрон. У вагонов уже кипела крикливая свалка. Зекунов решил переждать немного, но давка не прекращалась, и он понял, что может остаться на перроне. Начал беспокоиться об этом и сотрудник ГПУ Гриша Сыроежкин, которого Федоров послал на вокзал проследить, как Зекунов будет уезжать, и в случае необходимости помочь ему. И сейчас, когда Зекунов направился, наконец, к вагону, Сыроежкин опередил его и начал расталкивать толпу, открывая Зекунову проход.
Вдруг оравший впереди верзила-мешочник, которого оттолкнул Сыроежкин, с матерной бранью занес над ним свой огромный кулак. Сыроежкин мгновенно схватил его за руку и стиснул ее со всей своей страшной силой. Мешочник взвыл от боли и ринулся в сторону. В это время Зекунов уцепился за поручни, и поезд тронулся. Еще минута, и он уполз в непроницаемую белую мглу метели. Гриша Сыроежкин, глядя ему вслед, вытирал шапкой взмокший лоб.
…Зекунову повезло. По всей Белоруссии всю эту неделю кружила метель. Но все же, старательно избегая лишних любопытных глаз, он от Минска до Заславля добрался местным поездом — дело было к вечеру, вагоны не освещались, и на Зекунова никто не обратил внимания, даже контролер прошел мимо, не спросив билета. От Заславля до села Петришки Зекунов шел пешком, прямо по шпалам, а потом, взяв чуть севернее, по проселочным, еле видным дорогам вышел к назначенному месту возле советско-польской границы. Против графика Зекунов опоздал на час с лишним и поэтому заторопился на перекресток лесных пограничных просек, где его должен был ждать проводник…
Уже возле самой границы на заброшенном большаке повстречался Зекунову паренек лет 15–16, одетый в длинный не по росту кожушок и буденновский шлем. Сперва они мирно разошлись, но вдруг паренек окликнул Зекунова, вернулся к нему и попросил спичек. Зекунов дал ему спички, он повертел их в руках и боевито спросил: может, есть и махорочка? Зекунов угостил его из пачки, подаренной ему в дорогу Федоровым. Это были довольно дорогие в то время папиросы «Сафо», каких паренек до этого и в глаза не видел. Забыв даже прикурить, он пялил глаза на Зекунова и вдруг сорвался с места и стремительно убежал.
Зекунов постоял немного озадаченный и тоже бегом пустился к пограничному лесу…
Он стоял на условленном месте, прислушиваясь к ровному гулу и морозному потрескиванию леса. Вскоре перед ним бесшумно возникла черная фигура, которая махнула ему рукой: иди за мной.
Шагая по глубокому снегу вслед за проводником, Зекунов подошел к самой границе. Проводник безмолвно показал ему рукой, куда идти, а сам пошел в противоположную сторону.
Зекунов перешел границу. Первый раз он сделал это почти два года назад, когда с тайным поручением направлялся в Москву. Тогда он страшно нервничал и боялся, особенно когда шел по советской земле. В каждом человеке ему чудился чекист или милиционер. Боялся он и теперь. Но нервничал меньше, потому что нерушимо верил Федорову, который доказал ему, что в Польше с ним ничего особенного произойти не может. Даже если схватят польские стражники, он потребует, чтобы его связали с экспозитурой польской разведки, и все будет в порядке. И боится он только какой-нибудь нелепой случайности вроде недавней встречи с пареньком.
Зекунов перебрался через лесной овраг и вскоре вышел из леса. Метель заметно стихла, и он увидел впереди уютно светившееся в ночи одинокое окошко.
Зекунов пошел прямо на светившееся окно и вскоре уже стучался в дверь богатого хутора. Это был высокий каменный дом под железом, по бокам — громоздкие пристройки. Последнее время вдоль всей польско-советской границы вот в такие дома-крепости поселялись польские кулаки — верные помощники пограничной стражи.
На стук Зекунова никто не отозвался, и он толкнул дверь плечом. Она легко открылась. В сенцах вкусно пахло квашеной капустой и чесноком. Из-за двери, под которой виднелась полоска света, доносились пьяные мужские голоса.
«Чему быть, того не миновать», — сказал про себя Зекунов, торопливо перекрестил грудь, нащупал ручку двери и потянул ее на себя…
За столом сидели двое. Один пожилой, видимо хозяин хутора. Он сидел в одной жилетке, расстегнутой на тугом брюхе. Другой, молодой, был в форме пограничника. Стол обслуживала еще довольно молодая женщина с красивым злым лицом. Увидев Зекунова, она вытаращилась на него, как на привидение. Перестали жевать и уставились на него и мужчины.
— Кто такой? — сердито спросил хозяин хутора.
— С той стороны иду, — ответил Зекунов на смеси украинского и польского. — Я есть курьер до польской экспозитуры.
— Какой такой экспозитуры? — встрепенулся пограничник.
— Той, где служит капитан Секунда.
— Смотри, что знает! — удивился пограничник. — Кто же тебе капитан Секунда? Может быть, дядя?
— Я к нему по делу, а по какому, могу сказать только ему, — ответил Зекунов.
— Вот, пся крев, явился загадки мне загадывать. А я тебе не начальник? — рассердился польский пограничник.
— Почему? — возразил Зекунов. — Вы для меня тоже начальник.
— Угостил бы человека с дороги… — сказал пограничник хозяину дома.
Когда Зекунов хватил водки и закусил жирной домашней колбасой, пограничник похлопал его по спине и спросил:
— Так то есть правда, что ты оттуда?
— А почему нет? — спросил Зекунов.
— Давно тихо не ходили. Когда от нас идут, всякий раз стрельбой кончается. Русские стали границу держать крепко.
— Я их даже издали не видел.
— Повезло, значит. Ну ладно, каждому свое. Пей, ешь. Ночевать будешь здесь, а утром я за тобой заеду.
За полночь пограничник ушел в сильном подпитии, приказав хозяину хутора стеречь гостя.
Вернувшись к столу, хозяин сказал брюзгливо:
— Только по осени капрала получил, а уже корчит из себя генерала. Скажи-ка лучше, как там у вас мужик живет?
— Как везде, — равнодушно ответил Зекунов. — Хороший мужик живет богато, плохой — водяные щи хлебает. — Он замолчал, давая понять, что в обстоятельный разговор вступать не намерен.
Хозяин проворчал что-то про себя и спросил:
— А большевики как?
— Что как? — поддразнил его Зекунов. — Как они живут? Хорошо живут, им-то что?..
— Все равно смерть им, голодранцам паршивым! — взбесился хозяин. — Мы, новопоселенцы, не зря тут землю получили. Ты так им и скажи на той стороне. Не эти дураки капралы границу стерегут, мы ее стережем, и через нас красная зараза не пройдет!
Он кричал что-то еще, а Зекунов в это время вспомнил, что говорил ему об этих новопоселенцах Федоров: бешеные от злобы и от страха польские кулаки. «Все точно так и есть», — думал он.
Спать его положили в расположенной за хозяйской спальней маленькой комнатушке без окна — здесь кисло пахло овчиной, зато было тепло и постель была мягкая. Зекунов только успел об этом подумать и тотчас уснул.
Утром приехал на бричке вчерашний пограничник, он отвез Зекунова на железнодорожную станцию, купил ему билет до Вильно и посадил в поезд. Вагон был совершенно пустой, так что Зекунову ничего не оставалось другого, как смотреть в окно на пролетавшую мимо польскую землю. И подумывать с глухой тревогой о том, что ждет его дальше…
В Вильно он был не впервые и экспозитуру капитана Секунды нашел сразу.
Его ввели в комнату, где стояли два обшарпанных стола. За одним из них сидел тучный лысеющий офицер непонятного возраста. По нашивкам Зекунов разобрал, что это поручик.
— Фамилия, имя? — начал допрос поляк. Когда Зекунов ответил на все анкетные вопросы, поручик отодвинул в сторону протокол допроса и вкрадчиво спросил: — Расскажите, пожалуйста, с какой целью вы прибыли в Польшу?
— Моя должность курьерская: доставил кому надо что надо — и домой, — ответил Зекунов.
— Мне сказали, что вы знаете капитана Секунду.
— Так точно, знаем и имеем к нему дело.
— Что за дело?
— Могу сказать только ему лично.
— У вас есть к нему письмо?
— Есть и письмо.
— Давайте, — чуть повысил голос поручик.
— Только ему самому лично.
Зекунова отвели в другое служебное помещение, и там он сразу же попал в руки капитана Секунды. Это был крупный красивый мужчина: черные брови вразлет над светло-синими глазами, тонкий нос с фарфорово-прозрачными крыльями ноздрей, четко очерченный рот. Его узкое лицо обладало удивительным свойством беспрестанно менять выражение, и иногда казалось, что у него темнеют не только глаза, но и все лицо.
Капитан Секунда только на мгновение остановил взгляд на Зекунове, и профессиональная память разведчика напомнила ему, что этот человек проходил через его руки, направляясь в Россию.
— Ваш псевдоним? — доброжелательно улыбаясь, спросил капитан Секунда.
— Браунинг, — охотно ответил Зекунов. — Помните, как вы искали для меня слово, чтобы в нем четвертая буква была та же, что в моей фамилии?
— Прекрасно помню, — улыбнулся Секунда. — Как и то, пан Браунинг, что от вас не послышалось ни одного выстрела. Не так ли?
— Мне там не повезло, пан Секунда. Я попал в тюрьму, — тихо сказал Зекунов.
— Что?!
— Да, пан Секунда, пришлось посидеть в тюрьме. Но вы не тревожьтесь, я сидел не за наши с вами дела.
— Извольте доложить подробно, что у вас произошло… — строго приказал Секунда и откинулся на спинку кресла, приготовясь слушать.
Зекунов рассказал свою незамысловатую историю о том, как он, прибыв в свое время в Москву, устроился, как было ему приказано, поближе к железной дороге и стал служащим военизированной охраны железнодорожных складов. Как он быстро пошел на повышение и стал уже заместителем начальника смены, когда вдруг на складе произошло воровство ценных грузов, и случилось это в ночь его дежурства. А позже выяснилось еще, что два его стрелка оказались подкупленными ворами. Суд дал ему полтора года тюрьмы, но он, правда, и года не отсидел…
Капитан Секунда знал, что агент, попавший в тюрьму той страны, куда он послан, уже не агент. Он начал задавать Зекунову вопросы, пытаясь обнаружить в его рассказе ложь. Сделать это ему было нелегко, для этого капитан слишком плохо знал жизнь и порядки в Советской России. Но если бы Зекунов хоть на минуту потерял уверенность в неуклонном следовании разработанной для него легенде, опытный разведчик Секунда сразу бы это заметил.
Зекунов играл свою роль уверенно и точно. Он уже понимал, что эта уверенность — его единственное спасительное оружие. Сейчас, видя, что капитан явно остыл со своими расспросами, Зекунов выждал паузу.
— Может, вы все-таки возьмете письмо от Леонида Даниловича Шешени?.. — сказал он, доставая письмо из потайного кармана в рукаве. — А то накинулись на меня, будто я главный и за все в ответе. А я курьер от Шешени, и с меня только и спроса…
Капитан Секунда быстро и профессионально аккуратно распечатал письмо и начал читать:
«Многоуважаемый господин капитан! Податель сего вполне верный человек, тем более что он вам хорошо известный, он расскажет вам в подробностях о том, как я попал в Москве на пустое место и с каким трудом и риском мне удалось избежать неприятностей…»
«…Слава богу, все это позади. Положение у меня теперь хорошее. Работу имею твердую, обрастаю полезными знакомствами, а главное, вышел на одну весьма перспективную дорогу, о которой вкратце (курьер есть курьер) расскажет вам податель сего. Вкратце еще и потому, что больше ему, может, и знать не стоит… Имеете от меня маленький подарочек, найденный мною на той же перспективной дороге. В общем, надо, очень надо налаживать связь, и срочно. Понимаете?
А пока остаюсь преисполненный уважения Леонид».
Секунда направил в расшифровку присланные Шешеней документы и снова принялся расспрашивать Зекунова про московскую жизнь. Он хотел выяснить, на что Зекунов способен и следует ли в дальнейшем использовать его как агента. После короткого диалога Секунда решил оставить Зекунова половинным агентом. Так он про себя называл агентов, половину содержания которых присваивал себе…
Приняв это решение, он стал расспрашивать Зекунова о Шешене — что это у него там за перспективная дорога, о которой тот пишет? Так, исподволь Секунда подобрался к самому для него главному, ибо он, что называется, нюхом почуял, что за шешеневской фразой о перспективной дороге кроется что-то важное.
— Это он, наверное, про одного военного начальника, — не то устало, не то лениво ответил Зекунов.
— Что за начальник? И, пожалуйста, не засыпайте, у вас впереди целая ночь.
Зекунов молчал. Эту ленивость и сонливость он не раз репетировал в кабинете Федорова. Она нужна, чтобы выяснить степень заинтересованности собеседника в том или ином поднятом в разговоре вопросе.
После долгой паузы Зекунов сказал неохотно:
— Ну… Встретил Шешеня сослуживца по старой армии. А тот теперь у красных важная шишка. По-моему, из-за этого Шешеня и погнал меня сюда. В общем, Шешеня его случайно встретил в Москве на улице. А тот оказался из вожаков большой подпольной антисоветской организации под названием «ЛД», которая действует в Москве и по всей России.
— Что это значит «ЛД»? — быстро спросил Секунда, гася в пепельнице только что раскуренную папиросу.
— «Левые демократы».
— Левые?
— Нет, нет, кажется, либеральные! Ну да, «Либеральные демократы», — поправился Зекунов.
— Как фамилия этого знакомого Шешени?
— Новицкий как будто. По армии, кажется, полковник. А вообще-то Шешеня говорил, что он из каких-то военных ученых.
— Так. Дальше, — нетерпеливо подгонял Секунда, проклиная Шешеню за то, что тот не мог послать курьера потолковее.
— Ну вот… — продолжал Зекунов свой неторопливый и путаный рассказ. — Шешеня узнает, значит, что этот его товарищ — один из главарей этой самой «ЛД». А организация большая, ее люди где-то и в армии, и в институтах, и на железной дороге, и еще где-то. И все это народ с положением. Интеллигенция, одним словом. Но поэтому и слабина по части боевых действий — так Шешеня мне говорил. И когда тот, Новицкий, узнал, зачем Шешеня приехал в Москву, он стал просить его восстановить знакомство для обоюдной, как говорится, пользы. В общем, они уже не раз встречались.
— Так, дальше, — торопил Секунда, но в это время в кабинет вошел высокий, худой, как жердь, мужчина лет пятидесяти и положил на стол перед Секундой бумаги.
— Тут нечего расшифровывать, это все подлинники.
— Что говорил вам Шешеня об этих документах? — спросил Секунда, разглядывая бумаги.
— Если говорить правду — ничего, — ответил Зекунов. — Он принес мне их за час до моего отъезда на вокзал, сказал, что и сам их только что получил. Мы только то и успели, что зашили эти бумаги под подкладку, где письмо было.
Секунда уже не слушал Зекунова. Он вчитывался в документы. Перед ним лежал «подлинный» приказ по артиллерии РККА № 269 от 29 августа 1922 года о результатах обследования артиллерийских складов Московского военного округа, а также складов в Курске, Калуге и Тамбове.
Второй документ — меморандум от 14 декабря 1922 года о политическом и хозяйственном положении Белорусско-Балтийской железной дороги. И наконец, третий документ — самый сладкий для капитана Секунды — копия докладной записки о необходимости создания при генштабе РККА специального отделения по изучению польской армии.
Надо было немедленно связываться с самым высоким начальством.
— Пока вы, господин Зекунов, свободны, — сказал капитан. — Вы, кажется, хотели попасть к пану Фомичеву — мои люди объяснят вам, как к нему пройти…
Фомичев жил неподалеку — в тихом, лезшем в гору переулке. Он занимал деревянный дом простой крестьянской постройки, который стоял в глубине двора. Дверь открыл сам Фомичев.
— Я привез вам подарок от пана Могульского.
— Очень приятно, но разве пан Могульский жив?.. — механически проговорил Фомичев ответный пароль, явно не узнавая Зекунова.
— Михаил Дмитриевич Зекунов, девиз «Зеркало», — помог ему гость.
— А?! Ну как же! Как же! Заходите, Михаил Дмитриевич…
— Ну, прежде всего, конечно, привет вам сердечный от Леонида Даниловича. Привет и письмецо, — сказал Зекунов, снимая пальто.
— Анфиса! Иди сюда! — закричал Фомичев, и тотчас в переднюю выплыла закутанная в огромный пуховый платок высокая и дородная супруга хозяина дома. — Свояк мой Леня жив и здоров. Вот письмо… Но что же это мы? Проходите, Михаил Дмитриевич. Анфиса, все, что есть в доме, — на стол дорогому гостю.
— Значит, жив своячок мой, жив сердечный наш Шешенечка! — без конца повторял Фомичев. — Вот как не повезло: вчера только его жена у нас была и вечером уехала к себе в Варшаву. Сколько они тут слез пролили по Лене, они ведь сестры родные.
— Может, послать Саше телеграмму, чтобы вернулась? — предложила Анфиса.
— Погоди, Анфиса, ты стол накрывай, а там подумаем. Вы грейтесь, Михаил Дмитриевич, садитесь вот сюда, поближе к печечке, — суетился Фомичев. — А я пока что, извините, Ленино письмо прочитаю.
Содержание письма Фомичеву было почти такое же, как и капитану Секунде, только написано оно было по-родственному на «ты» и чуть подробнее. И о Зекунове в нем было написано тепло, по-дружески.
«…Словом, самому мне отправиться к вам было недопустимо, — читал Фомичев. — Случись со мной что-нибудь, и мы теряем единственную связь с „ЛД“».
Зекунов сделал весьма обстоятельную информацию об антисоветской организации «ЛД» и видел, что интерес Фомичева к его рассказу все возрастает.
— Вы все это уже рассказывали капитану Секунде? — вдруг спросил Фомичев.
— Зачем же вы меня дураком считаете? — незлобиво отозвался Зекунов. — Мы же еще в Москве договорились с Шешеней, кому какие давать калачи.
— Узнаю Леонида, его школа, — довольно рассмеялся Фомичев.
— Да, доложу я вам, — подхватил Зекунов. — Свояк ваш, Леонид Данилович, боец что надо. Что он пережил, другому во сне не увидеть…
Зекунов рассказал, как Шешеня, перейдя границу, явился в Смоленск к Герасимову, а там в это время были чекисты, которые как раз брали резидента. Пришлось Шешене прибегнуть к оружию, еле ушел. А потом приехал в Москву с одной-единственной явкой к нему, Зекунову, а он в это время в тюрьме сидел. Хорошо еще, скоро выпустили. Но два-то месяца Шешене надо было уметь прожить в красной столице на полных птичьих правах… Ну, а когда все обошлось и он крепенько осел, как он развернул работу — любо-дорого смотреть…
— Все же, что это такое — «ЛД», про которую он пишет? — нетерпеливо спросил Фомичев.
— Главное в этой «ЛД» то, что в ее составе люди умные, в чинах, сидят на высоких постах и буквально повсюду — в Красной Армии, военспецами в штабах разных. Есть они в институтах, среди тех, кто студентов учит. Даже артисты есть у них в организации.
Фомичев слушал рекламные разглагольствования Зекунова с напряженным вниманием. Он уже прикидывал, какие безграничные возможности откроются для савинковского союза, если Шешене удастся связаться с этой организацией или — еще больше — если удастся ее подчинить руководству союза. Фомичев думал и о себе. Последнее время положение его стало незавидным — жил он на жалкие подачки от польской разведки, а от ЦК своего союза получал только бесчисленные директивы.
Именно такая позиция Фомичева была точно предугадана в Москве Федоровым, и Зекунов сейчас снова поразился точности плана операции.
— С людьми из этой «ЛД» можно таких дел наделать — загляденье, — продолжал он. — Надо сказать, свояк ваш мертвой хваткой вцепился в своего старого дружка полковника Новицкого. Но тут ему одному трудно. И он еще очень нервничает, боится, что у вас здесь сразу не поймут всей важности возникшего дела и будут ставить палки в колеса.
— Все может быть, все может быть, — повторил два раза Фомичев.
— Шешеня приказал мне, если я увижусь с кем из варшавского комитета или даже выше, передать его просьбу, чтобы вся перевалка материала и людей от него и к нему шла только через вас. Он от этого будет чувствовать себя увереннее.
Фомичев пристально посмотрел на Зекунова и сказал решительно:
— Завтра же мы вместе едем в Варшаву… А теперь — к столу! К столу! И никаких разговоров о делах!..