Савинков любил говорить, что его может увлечь многое, в том числе и порок, но деньги — никогда. А последние дни он не раз возвращался к мысли, что все-таки иметь деньги — великое дело. Даже думается и чувствуется по-другому, когда они есть. На его текущий счет перевели деньги чехи и англичане, а вчера Рейли передал ему чек на пять тысяч долларов — аванс от американцев. Когда он представит им информационный доклад о России, они выплатят ему еще десять тысяч. Деньги непомерно большие, но Савинков задумываться об этом не хочет. К своему счастью, он не слышал, как малорослый американец мистер Эванс, передавая Рейли чек, сказал: «Ваш Савинков продается, как и все на этой продажной земле…» И наконец, французы, точно не желая отстать от других, известили его о переводе на его счет двадцати пяти тысяч франков.
Очень давно не было у Савинкова такого хорошего настроения. Все радует его душу. И ему самому хочется быть щедрым и небрежным с деньгами. Больше года он был должен своему издателю в Ницце. И долг-то несерьезный, всего сто тридцать франков, но последнее время у него не было возможности вернуть даже такую сумму. Сегодня он послал этому издателю сто пятьдесят франков с припиской, что, случайно вспомнив о долге, он, однако, не помнит точно его размер. Очень хотелось послать пятьсот — великое это было искушение, но не было уверенности, что издатель лишнее вернет… Сегодня же он разделается со всеми парижскими долгами, выдаст деньги Деренталям и Павловскому, сделает перевод в Варшаву. Между прочим, там, в Варшаве, точно почуяли, что у Савинкова появились деньги, — прислали связного с финансовым отчетом варшавского комитета НСЗРиС.
Вот с этого связного и начались неприятности. Он пришел на квартиру Савинкова во время завтрака, который на этот раз никак не был бедным. Из ресторана были доставлены омары, дорогое вино. А связной был оборванный, небритый и глядел на стол голодными глазами.
Савинков усадил его рядом с собой и объяснил, что за этим столом отмечается дата создания союза.
— Придет время, и за стол нашей годовщины сядут тысячи и тысячи, — проникновенно говорил Савинков, чокаясь со связным. — А пока за вас, рядовых бойцов нашей армии, ведущей беззаветную борьбу за будущую свободную Россию!
Связной, поначалу обалдевший от сознания, что он сидит за одним столом с самим Савинковым, не произносил ни слова. От волнения он почти не ел и только пил да во все глаза смотрел на своего вождя. Но когда Савинков уже хотел распорядиться, чтобы осоловевшего связного уложили спать, тот вдруг встрепенулся и изъявил желание высказаться.
— Вы не думайте, что мы, маленькие, мало знаем и еще меньше понимаем, что к чему, — заговорил он осевшим голосом, глядя испуганно и преданно на Савинкова. — Мы все понимаем в доскональности. Прикажут взять на себя губернию — я возьму и жаловаться не стану. Коммунистов — на фонари, землю — мужику, советскую голытьбу — в колодец. Начальником в каждую деревню — своего человека, чтобы с полным ручательством…
Савинков растроганно смотрел на связного и думал, что вот такие маленькие исполнители и есть главная его сила и что он может гордиться прежде всего тем, что сумел за границей сохранить и воспитать такие кадры бойцов за будущую демократическую Россию.
Деренталь слушал связного с еле заметной брезгливой улыбочкой. А Люба вплотную, жадно его разглядывала — она плохо знала Россию и ее людей. И этот рыжий, с клочковатой бородой и дикими серыми глазами и притягивал ее и пугал. Серж Павловский смотрел на связного настороженно. Наверное, он первый почувствовал что-то неладное. Между тем связной говорил все громче и нахальнее.
— И мы теперь очкастых слушать не будем, — погрозил он пальцем Деренталю. — Хватит, что они подбили нас царя погубить. Какого царя, ироды, загубили — нашего, мужицкого! Он же сапог с ног не снимал. И он-то знал, где у плуга лемех, а вы разве знаете? Где вам! — снова обратился он к Деренталю и вдруг, выпрямившись, диким голосом запел: — «Боже, царя храни».
Павловский бросился к нему, ударом в челюсть сбил с ног и вытащил в переднюю. Там произошла какая-то короткая возня, потом стукнула дверь и стало тихо.
— Боже, что он с ним делает? — прошептала Люба.
— Учит… — нервно рассмеялся Савинков.
— Разъясняет ему программу нашего союза, — ехидно добавил Деренталь.
Савинкова этот инцидент привел в состояние, испугавшее даже видавших виды Деренталя и Павловского.
— Что происходит? Кто мне скажет — что происходит? — кричал он, бегая по комнате. — Связной моего союза с монархическим гимном в голове! После этого не хочется жить! Понимаете вы это?
Все делали вид, что понимают.
— Школа господина Философова… — сказал вернувшийся Павловский.
— Позвольте узнать, в чем теперь ваша школа? — закричал на него Савинков.
— У меня, Борис Викторович, обязанности более чем простые — убивать, уничтожать большевиков любым способом, и все, — обиженно ответил Павловский.
— Где уничтожать? Здесь, в Париже? — кричал в ответ Савинков.
Он переругался со всеми, накричал даже на Любу. Оставшись один, как волк в клетке, метался по комнате из угла в угол. От хорошего настроения, с которым начинался завтрак и все это утро, не осталось и следа, и тревога, может быть, и была тем острее, что возникла она именно в такое хорошее утро…
Ему очень хочется к инциденту с монархически настроенным связным отнестись как к нелепому и даже юмористическому случаю, но сейчас, находясь в состоянии злой трезвости, он думает о том, что может поручиться за идейную приверженность только небольшой группки хорошо известных ему людей. Но что толку от приверженности того же Философова, уже давно отошедшего от конкретной политической борьбы? И конечно же, нет ничего удивительного в том, что рядом с этим Философовым появляется связной, распевающий «Боже, царя храни…». Это что-то объясняло, но не снимало тревоги. Насколько он может верить всем тем людям, которых он считает своим боевым резервом, своей армией? В свою очередь, в какого бога верят они? И не стал ли он генералом давно разложившейся армии? Что будет, если это увидят, поймут те, кто дает средства на его движение?
Надо действовать! Он огляделся вокруг, точно просыпаясь в незнакомом месте. Да, действовать! И только действовать!
Как никто другой, Савинков умел мгновенно переходить из одного душевного состояния в другое, и вот он уже сидит за столом и составляет план своей поездки в Варшаву. Он возьмет с собой только Павловского. Там не нужно будет болтать языком. Там нужно действовать!..
Савинков и Павловский вышли поговорить и покурить в тамбур вагона. Савинков накинул на плечи пальто, Павловский был в своем вечном френче — он не боялся холода.
За окном пролетали близкие и дальние огни: близкие — быстро, дальние — медленно и будто по кругу.
— Придется варшавский комитет перетрясти, — сказал Савинков.
— Наконец-то! — отозвался Павловский. — Во главе комитета должен быть энергичный Шевченко, а не давно полинявший Философов.
— Разумеется, — согласился Савинков. — Но Запад, черт возьми, хочет иметь дело не с лихими кавалеристами, умеющими шашкой рассечь человека от головы до пояса. Им нужны интеллектуалы и фигуры от политики.
— Философов — фигура? — фыркнул Павловский, пропуская мимо обидный для себя упрек.
— Да, фигура! Он человек идеи и опытный политик. Наконец, он прошел вместе со мной целую эпоху борьбы.
— Боже мой, Борис Викторович! Неужели и Мережковский со своей шизофреничкой тоже фигуры?
Савинков посмотрел на Павловского с усмешкой. Он любил подразнить этого могучего красавца, которого он про себя зовет «прелестным и верным зверем».
— Да, Сергей Эдуардович, и Мережковский и Зинаида Гиппиус — фигуры. Конечно, Мережковскому и не снилось устроить экспроприацию советского банка, но зато они вместе со своей супругой поверили мне у самых истоков моей борьбы и теперь украшают нашу газету «За родину». Эссе Мережковского и стихи Гиппиус читает вся Европа. И этой Европе импонирует, что в моем движении есть не только политики и солдаты, но и известные русские литераторы.
— Тогда все в порядке, — Павловский отвернулся к окну. — Но мне непонятно, почему мы торопимся в Варшаву и для чего, в частности, еду туда я.
Савинков видит, что больше дразнить Павловского нельзя, придвигается к нему, берет его за локоть.
— Я буду там работать с Философовым и его окружением, — серьезно и доверительно говорит он. — Мне надо будет примирить их с мыслью, что практическим руководителем варшавского комитета станет Шевченко. В этом отношении вы правы. Но вы должны объяснить Шевченко, что ему ни к чему политические посты и звания. И в этом духе вы его подготовьте для разговора со мной. Выболтайте ему тайну, что я хочу сделать его фактическим главой варшавского комитета, но только фактическим, понимаете вы меня?
Павловский, не отвечая, продолжает смотреть в окно, но Савинков знает, что Серж сделает все точно так, как он ему приказывает…
В Варшаве их никто не встретил. Отказавшись от назойливых носильщиков, рвавшихся к единственному чемоданчику Савинкова, они порознь вышли на затушеванную зимним туманом привокзальную площадь. Савинков подозвал извозчика, у которого была пролетка с поднятым верхом, а Павловский пошел пешком, проверяя, нет ли за ними наблюдения и не поедет ли кто за Савинковым. Но ничего подозрительного он не заметил. На улицах было довольно людно. Шел девятый час утра, и варшавяне торопились на службу в свои конторы, канцелярии и магазины.
Савинков Варшаву не любил, считал ее мещанским городом, населенным самовлюбленными, невежественными и до невозможности вспыльчивыми людьми. Самый тяжелый, самый унизительный в его жизни период связан с Варшавой, когда он вынужден был впервые иметь дело с нахальными офицерами польской разведки, которые разговаривали с ним, как со спекулянтом, предлагавшим лежалый товар. Он чувствовал себя здесь бескрыло, униженно, точно забытый всеми на свете и отданный в распоряжение ничтожных личностей. Но теперь все это позади. И он больше никому не позволит сесть ему на шею. Так ему по крайней мере кажется.
Философов жил в дешевом коммерческом доме на узкой кривой улочке, начинавшейся где-то за спиной богатой Маршалковской улицы. Хозяин коммерческого дома писал в газетной рекламе, что его дом современный, прекрасно меблированный и находится у Маршалковской улицы. Буква «у» в данном случае означала целую систему проходных дворов, только зная которую можно было с Маршалковской улицы быстро попасть на ту, узкую и кривую. Савинков знал эту систему проходных дворов и отпустил извозчика на Маршалковской…
Дверь открыл сам Философов. Вид у него был заспанный, мятый, и даже его всегда холеная бородка имела неопрятный вид. На Савинкова пахнуло провинциальной ленью, безмятежностью, и ему сразу стало тоскливо.
— Вам кого? — спросил Философов и вдруг закричал: — Боже! Входите, входите! Прошу вас сюда, сюда, Борис Викторович, в мой кабинет, так сказать.
Савинков вошел в кабинет и увидел сидевшего в глубоком кресле полковника польского генштаба Сологуба, который неторопливо поднялся и сделал шаг навстречу.
— Приветствую вас, пан Савинков, в польской столице, — сказал он, делая галантный поклон.
— Здравствуйте, полковник, — сухо обронил Савинков. Он давно ненавидит полковника за то, что тот обращается с ним как с третьестепенным агентом. Савинков демонстративно отвернулся от него к Философову. — Меня никто не спрашивал?
— Нет, никто… — несколько удивленно ответил Философов.
— Разве, кроме нас, кто-нибудь мог знать о вашем приезде? — спросил Сологуб. — Я позволил себе заехать сюда, только чтобы узнать, нет ли у вас к нам каких-нибудь вопросов.
— Вопросов к вам нет.
— Тогда разрешите откланяться и пожелать вам приятно провести время в Варшаве… — Гладко выбритое, чуть синеватое, откормленное и холеное лицо полковника Сологуба источало доброжелательность.
— Что это с ними случилось? Почему они так вежливы? — спросил Савинков, когда дверь за польским генштабистом закрылась.
— Сам не понимаю, — недоумевал Философов. — Еще на прошлой неделе я звонил ему, просил бумагу для газеты — ничего похожего не было, а сегодня явился с поклонами.
Савинков сидел с многозначительным видом, а потом тряхнул головой:
— Кто они для нас? К чертям собачьим! Мы, Дмитрий Владимирович, начинаем совершенно новый этап борьбы. В связи с этим я и приехал… Итак, неизменной остается наша цель — парламентская Россия!..
Философов слушал его не очень-то внимательно. Но вскоре насторожился — понял, что их союз снова располагает значительными средствами. С этой минуты все мысли Философова свелись к одной — вырвать побольше денег для редактируемой им газеты. Он должен всем: наборщикам, поэтам, редакционным сотрудникам, даже сторожу на книжном складе…
Думая теперь только об этом, Философов в туманной импровизации лидера о парламентской России с опозданием уловил тревожную для себя новость — оказывается, Савинков хотел фактически отстранить его от руководства варшавским комитетом союза. Это было страшно. Руководя только газетой, он станет просто одним из тех, кого местные савинковцы презрительно называют писаками. Он трезво сознавал, что главная его сила и авторитет кроется в праве распоряжаться средствами областного комитета.
Савинков наткнулся на тревожно-вопросительный взгляд Философова, и ему вдруг стало неловко, что он ораторствует перед своим давним и верным сообщником.
— В общем, Дмитрий Владимирович, — сказал он просто и доверительно. — Речь идет всего лишь о тактической хитрости. Пусть видят — мы перестраиваем ряды, мы готовимся наступать. А для меня и для всех вы останетесь тем же, кем были всегда. И оставим это. Ну, как вам нравится Америка? Деловое государство! А?
— Я об этом давным-давно писал в нашей газете, — сказал Философов, все еще думая о нависшей над ним угрозе.
— Читал, Дмитрий Владимирович. Но в той статье вы заблуждались, восхваляя идейность американцев. Нет у них никаких идей в точном смысле этого понятия! Нет! Жрут до отвала, растят текущие счета в банке, радуются гибели конкурента — вот и все их идеи и идеалы. Мы переживали это у себя в России, когда на смену одряхлевшему дворянству приходил деловой класс капиталистов. И нам тоже не надо было плакать чеховскими слезами о вырубленном вишневом саде. Надо было максимально использовать ту новую ситуацию, и тогда, может быть, мы миновали бы революцию. Вы с этим согласны?
— Может быть… — уклонился Философов. — Но я думаю, что в связи с этим ни тогда, ни теперь от своих идей отрекаться нельзя.
— Разве я давал или даю вам повод для подобных напоминаний? — удивленно спросил Савинков.
— Пока нет… — Философов попытался улыбнуться. — Но, как сказала наша несравненная Зинаида Николаевна Гиппиус: не требуй постоянства от меня, оно не в моде в мире лживом.
— Обойдемся без поэзии, тем более плохой. Итак, я принял решение, — без паузы продолжал Савинков. — Варшавский комитет нашего союза условно разделяется на две группы. Первая группа — это идея, идеология, пропаганда нашей борьбы — словом, ее ум. Другая группа — действие, повседневная практика борьбы. Вы, Дмитрий Владимирович, возглавите первую группу, вторую — Шевченко.
Савинков отошел к окну и стал там, сцепив руки за спиной. Философов смотрел ему в спину и думал: уже сколько лет он связан с этим человеком, делит с ним нелегкую судьбу и до сих пор не уверен, что тот однажды не предаст его, не оставит одного на дороге.
— Борис Викторович, объясните мне, только откровенно: зачем вы это делаете? — спросил он.
— Зачем? Чисто стратегическое объяснение я вам уже дал. Хотите еще и практическое? Извольте, но не обижайтесь за правду… — Савинков подошел к Философову вплотную. — Вам нравится неподвижно сидеть в теплом болоте? И за борьбу выдавать свои статьи, писанные на сытый желудок в безопасном отдалении от арены борьбы? — спросил он, близко глядя в безмятежно голубые глаза Философова. — Дмитрий Владимирович, вы же были когда-то бойцом! А теперь вы делаете кислую физиономию, узнав, что я хочу продолжать нашу борьбу. Будем же откровенны! Да скажи я вам сейчас, что оставляю казну в ваших руках, и у вас мгновенно пропадет всякий интерес к тому, зачем я разделяю варшавский комитет. Разве не правда?
Философов молчал, но сильно покраснел.
— Так вот, казной отныне и навсегда буду ведать я, и только я, — продолжал Савинков. — Мы получили сейчас большие средства и обязаны израсходовать их с разумом и с честью.
В передней послышались нервные звонки.
— Извините… — Философов ушел и через минуту вернулся, сопровождаемый Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус.
— Это мистика! — воскликнул Савинков, рассмеявшись. — Вы знаете, на каких моих словах раздался ваш звонок? На словах: «Мы получили сейчас большие средства».
— О, прекрасная новость! — воскликнул Мережковский, пожимая сухую и прохладную руку Савинкова своей пухлой и влажной.
— Как поживает русская поэзия? — спросил Савинков, целуя руку Гиппиус.
— Поэзия околевает от голода, — по-французски в нос протянула Гиппиус. — Ведь наша главная кормилица — газета — не платит гонорар уже скоро полгода, а моя книжка стихов лежит на складе, так как поляки раз и навсегда решили, что, кроме их Мицкевича, никаких других поэтов не было, нет, а главное, и не будет.
— Насчет средств — это что, злая шутка? — деловито спросил Мережковский.
— Вы не дали мне договорить… — недобро улыбнулся ему Савинков. — Да, мы получили большие средства, и я об этом сообщил Дмитрию Владимировичу. Но после этого я сказал ему, что мы обязаны израсходовать их с разумом и с честью. Я обращаю ваше внимание на вторую половину моего сообщения о средствах, ибо если говорить о разуме, то ваши фельетоны о Советской России — жалкая глупость!
— Ну уж, ну уж, — беззлобно бормотал Мережковский, который, кроме всего прочего, знал, что ругаться с Савинковым небезопасно. Особенно сейчас, когда у него появились деньги.
— Да, глупость, и только глупость — рисовать большевиков вурдалаками, пьющими детскую кровь, или жуликами, спекулирующими царскими ценностями. На каких дураков рассчитаны подобные басни? — Не ожидая ответа, Савинков продолжал: — Что же касается умных людей, и в их числе тех, кто дает средства на наше движение, у них подобное сочинительство вызывает одну логическую мысль: плохи дела у Савинкова, если он вынужден рассказывать людям подобную чушь.
К Савинкову решительно подошла Гиппиус. Сбросив пепел с длинной папиросы чуть ли не на лацкан его пиджака, она сказала:
— Вы бы оставили немножечко злости для большевиков, шер ами. Я, между прочим, помню, как вы говорили когда-то, что в отличие от милюковской газеты мы в нашей будем печатать правдивые материалы, присланные нашими людьми из России. Позвольте у вас узнать, где они, наши люди, и их правдивые материалы? И апропо — мы можем предпочесть брань господина Милюкова.
Савинков кричит про себя: «У Милюкова и без вас дерьма хватает!» — а вслух говорит:
— За резкость я готов извиниться. Только за резкость. А что касается материала для газеты из России, то в ближайшее время мы будем иметь его вполне достаточно.
Говорит он это так уверенно, будто и сам в это действительно верит. Но, не выдержав презрительного взгляда синих глаз Гиппиус, обращается к Философову:
— Гонорар надо выплатить всем авторам, и вообще ликвидируйте абсолютно все долги. Дайте мне справку, сколько вам нужно.
— Ну, вот и прекрасно, правда, Зи? — благодушно восклицает Мережковский и напяливает на свою крупную голову заношенную шляпу с обвисшими полями. — И самое время, Зи, уйти и не мешать. Пошли.
Философов проводил гостей и вернулся с виноватым видом.
— Вот так всегда — бесцеремонно вваливаются и ведут себя, как гении, не признанные человечеством.
— Ужасно другое, — подхватил Савинков. — Никакого интереса к нашему делу. Деньги, и все на этом заканчивается. И это тот самый Мережковский, который однажды клялся мне, что мои идеи — единственная цель его жизни.
— Он, по-моему, сходит, — вздохнул Философов.
«А ты сам разве не сошел?..» — подумал Савинков, а вслух сказал:
— Но нам выгодно их существование возле нас. Мне только страшно делается при мысли, что после нашей победы в России они вдруг станут лидерами русской литературы — куда они ее, многострадальную, заведут?..
А в это время у Павловского с Шевченко шел разговор куда более конкретный и деловой.
— Осипов Яков как? — спрашивал Павловский.
— Можно считать, спился, — печально отвечал Шевченко.
— Ну, туда ему и дорога. Когда еще я говорил ему, что он шею на водке свернет. А Лузиков Григорий?
— Официантом работает, мечтает о настоящем деле.
— Зови его на завтра, на утро, — Павловский сделал запись в блокноте и продолжал: — А Провоторов Сергей? Голубков Дмитрий? Иноземцев Геннадий? — Он называл фамилии, не заглядывая в блокнот. Было удивительно, сколько их он держал в голове. Да и Шевченко тоже про каждого знал, помнил, что с ним, где он и чем дышит…
— Есть новость о Шешене. Вчера пришел из Смоленска наш человек, Семыкин, если помните, — сообщил Шевченко.
— Бывший дьяк? — уточнил Павловский.
— Он. Так вот, у него тоже, как и у Шешени, была явка в Смоленске, к Герасимову. На счастье, он пришел туда, когда Герасимов уже был взят, и застал там только его брата, который ему и рассказал, что, когда брали Герасимова, в тот самый вечер пришел к нему человек из-за кордона. Чекисты хотели его взять, но он удрал. По нему стреляли.
— Может, это был не Шешеня?
— Кроме него, быть некому, и сроки совпадают точно.
— Доложите об этом Борису Викторовичу, — приказал Павловский. — Ну вот, если Шешеня хорошо осядет — это большое дело будет. Сейчас там каждый наш человек прямо по золотому счету идет.
— А мы опять отрядом двинемся? — спросил Шевченко.
— Одиночками, Евгений Сергеевич! По два, по три. Новая тактика!
— И что же будем там делать?
— Кто что, в общем по специальности. Разведка, террор, диверсия — но все масштабно. Борис Викторович новые методы разработал и получил под это большие средства. Здесь, в Варшаве, если уж не держать секрета, главным будете вы.
— Он Философова мной не заменит…
— А зачем менять? Ему — свое, вам — свое. А главный — вы…
Шевченко молчал, обдумывая и переживая столь важную новость. Но что случилось с Философовым? Неужели в тираж вышел?
Польская разведка была уверена, что Савинков приехал в Варшаву в связи с успехами своих московских представителей. Полякам и в голову не могло прийти, что ни Савинков, ни Философов еще не знают о прибытии в Вильно Зекунова. Поэтому так неожиданно вежлив был полковник Сологуб, нашедший нужным лично приветствовать Савинкова в час его появления в Варшаве. И он немедленно доложил начальству, что Савинков обошелся с ним более чем холодно.
Волнение поляков было понятно: первые же документы, доставленные Зекуновым, оказались очень ценными. Возможно, что Савинков решил в дальнейшем получать подобные документы, минуя польскую разведку, — на такие документы охотники найдутся где угодно. Может быть, он приехал в Варшаву в связи с этим?
Но польской разведке было совсем нетрудно выяснить, что делал Савинков в их столице. Их давним платным агентом был Шевченко; он еще сегодня напишет подробнейшее донесение о своем разговоре с Павловским, и поляки найдут в нем подтверждение своей тревоге — Савинков начинает применять новую тактику. Шевченко предварительно уже сообщил об этом по телефону и предупредил, что сегодня вечером Савинков встретится с ним и Философовым за ужином в каком-нибудь варшавском ресторане. Полковник Сологуб порекомендовал пойти в ресторан «Лира», арендуемый женой Шешени Сашей Зайченок. Шевченко не спрашивал, чем вызвана эта рекомендация, он давно догадывался, что жена Шешени такой же агент, как и он…
Найти этот ресторан было не так-то легко — он помещался в полуподвале старого каменного дома, стоявшего в темном переулке. Тусклая лампочка чуть подсвечивала вывеску ресторана, на которой была нарисована лира и перебирающие ее струны неправдоподобно длинные пальцы. Внутри ресторана единственная лампочка горела над буфетной стойкой, в зале не было ни души. Но когда гости спустились в зал, зажглась люстра и навстречу гостям вышла сама Саша Зайченок — рослая, красивая, лет тридцати. Золотые ее волосы были короной уложены на голове. На ней было сильно декольтированное и плотно обтягивающее ее высокий бюст платье с блестками. Она ждала этих гостей, но пока делала вид, будто никого из них не знает.
— Прошу панов пожаловать за стол, — пригласила она с поклоном и только теперь «узнала» Шевченко. — Что-нибудь с Леней? — прошептала она, округлив глаза.
— Леня жив и здоров, шлет вам сердечный привет, — бодро ответил Шевченко. — Как раз по этому поводу и в гости к вам зашли. Устройте-ка нас, чтобы никто не мешал.
Саша провела их в свою квартиру, находившуюся за ресторанной кухней. Она накрыла на стол и сама потом обслуживала гостей. Однако они ее не пригласили к столу. Она не в обиде — чтобы слышать разговор гостей, вовсе не обязательно сидеть с ними за столом. Что же касается привета от мужа, то она, хорошо зная Шевченко, просто не поверила ему.
Савинкова злило все. Ему не нравилось, что они забрались в эту дыру, вместо того чтобы пойти в какой-нибудь хороший ресторан. А объяснения Шевченко, почему следовало идти именно сюда, казались ему подозрительными. Его выводили из себя надутые физиономии и Философова и Шевченко — они, видите ли, обиделись за то, что у них отнята возможность распоряжаться деньгами. Его нервировала и хозяйка ресторана, все время тершаяся возле стола. Кстати, откуда Шевченко получил для нее привет от Шешени?
Ужин начался без тостов и общего разговора. Саша исправно разливала водку и потчевала закусками. И, только осмелев после пары рюмок, Шевченко сказал:
— Я хотел бы пригласить всех выпить за нашего дорогого гостя…
— Это ни к чему! — раздался резкий голос Савинкова. — Здесь не праздная вечеринка, а деловая встреча серьезных людей. И уж, кстати, с каких это пор, господин Шевченко, я стал для вас гостем, хотя бы и дорогим? Мало того — я для вас даже такой гость, которого следует держать в неведении о делах, — почему я не знаю о том, что вы установили связь с Шешеней?
— Мы получили сведения, что он благополучно проследовал через Смоленск… — пробормотал Шевченко.
— Ничего себе — благополучно, — вмешался Павловский. — Еле выскочил из перестрелки. Да и выскочил ли, толком не известно.
Саша по-бабьи прикрыла рот рукой, глаза ее округлились.
— Будьте любезны, господин Шевченко, — отчеканил Савинков. — Извинитесь перед хозяйкой, приютившей нас в своем доме, надеясь, что мы порядочные люди. Хотя вообще-то обман такого рода женщины не прощают.
— Они на все способные, — плаксиво сказала хозяйка.
Савинков обернулся к ней:
— Он принесет вам свои извинения. Заодно примите и мое. И затем — оставьте нас, пожалуйста, одних.
Саша с достоинством поклонилась и вышла из комнаты, в которой потом долго стояло тягостное молчание. Никто не притрагивался к еде.
— Господа, ужин все равно испорчен… — Савинков отодвинул от себя тарелку. — О нашей новой тактике мы говорили достаточно, и все всем ясно. Но у меня один вопрос к вам, Дмитрий Владимирович.
Философов весь внимание, подался вперед.
— Последнего курьера с финансовым отчетом направляли ко мне вы?
— Конечно, я.
— Что вам доложил курьер по возвращении из Парижа?
— Что пакет доставлен… и все.
— Надо думать, что курьерами вы посылаете только доверенных и хорошо известных вам лиц?
— Безусловно. Это был есаул Пономарев, его все тут знают…
— Господа, этот есаул, которого вы все знаете, высказал мне сожаление по поводу убийства Николая Второго и пытался спеть «Боже, царя храни», — быстро сказал Савинков, словно торопясь выплеснуть из себя злость. — Надеюсь, вы меня простите за то, что я этого известного всем вам есаула вышвырнул из моей квартиры…
— А я вынужден был дать ему практический урок политической грамотности, — добавил, усмехаясь, Павловский.
— Это невероятно… — негромко сказал Философов. — Он наш верный человек.
— Вот-вот, на этом именно и я хочу теперь остановиться, — длинные близорукие глаза Савинкова спрятались в глубокие щели. — Кого мы считаем теперь верными нам людьми? Оборотная сторона этой медали — вопрос ко всем вам: что вы делаете для того, чтобы поддерживать в наших людях верность нашим идеям? Или вы считаете, что вполне достаточно того, что мы не даем им умереть от голода? Сам по себе этот монархически настроенный есаул — грустный анекдот, но за всяким политическим анекдотом, как правило, находится какое-то реальное явление. Прошу вас, Дмитрий Владимирович, и вас, Евгений Сергеевич, завтра к десяти утра принести мне ваши планы, касающиеся широкой пропагандистской работы вокруг наших целей в России. Надеюсь, вы понимаете, что это не просто мой каприз, а острейшая необходимость, — наше новое наступление на большевиков превратится в фарс, если его поведут поклонники «Боже, царя храни». — Савинков встал. — Затем я прошу извинить меня и Павловского, но мы сейчас вынуждены покинуть этот гостеприимный дом, у нас дела…
На другой день савинковская газета «За свободу» вышла с подписной передовицей Философова «Мы видим впереди только парламентскую Россию». Выдержки из этой статьи читатель найдет в приложении к этой главе. Он увидит, как круто взялся Философов перевоспитывать своего верного есаула на демократический лад.
Деятели польской разведки, наверное, восприняли эту статью как еще одно доказательство, что Савинков затеял что-то новое и почему-то не торопится их об этом информировать.
Утром в отель к Савинкову приехал полковник польского генштаба Медзинский, который до недавнего времени был постоянным посредником между ним и Пилсудским. Вот и сейчас он привез Савинкову сердечный привет от майора Спыхальского — так условно в переписке и разговорах именовался Пилсудский. И приглашение совершить вместе с ним автомобильную поездку к советской границе, куда майор Спыхальский едет по служебным делам.
С трудом подавляя ликование, Савинков согласился. И все же не удержался, сказал Медзинскому:
— Предупредите о моей поездке полковника Сологуба, он, вероятно, сочтет необходимым организовать за мной слежку и там.
Медзинский сделал вид, будто ничего не понял…
Завтракали они на квартире Медзинского. Меню было самое изысканное, и разговор за столом витал в немыслимых эмпиреях. Видите ли, полковник Медзинский последнее время заинтересовался проблемой бессмертия человеческой души. Материалисты отнимают у людей веру в это бессмертие, но ничего не дают взамен. А полковник Медзинский знает, что нужно дать людям взамен. Национализм! Такой же фанатический, как религиозная вера в бессмертие. Нужно, чтобы каждый человек знал, что и после него его нация будет жить и процветать и что только в этом его вечное и посмертное счастье.
Савинков не очень внимательно слушал полковника, гораздо больше, чем бессмертие, его интересовали причины такого неожиданного внимания к нему поляков…
Ровно в двенадцать в столовую вошел адъютант полковника, объявивший, что машина у подъезда.
В десяти километрах от Варшавы они остановились и подождали огромный черный «роллс-ройс» Пилсудского. Савинков пересел к нему, и автомобили помчались дальше по припорошенному снегом кирпичному шоссе.
Пилсудский был в военной форме, в длинной светло-серой шинели с меховым воротником. Пушистые усы и косматые брови придавали его лицу несколько комичное выражение, но это впечатление сразу рассеивалось, стоило заметить его необыкновенно выразительные глаза — глубокие, умные, то хитрые, то веселые, то подернутые пленкой задумчивости, то цепко-сосредоточенные. Польский лидер был в прекрасном настроении, глаза его смеялись.
— Я рад, что вы согласились совершить со мной эту поездку. Я всегда рад видеться с вами, — сказал он своим сиплым, грубоватым голосом.
— Увы, очевидно, еще большей радостью для вас было вышвырнуть меня из Польши, — ответил Савинков.
Веселые искорки в глазах Пилсудского погасли. Он согнутым пальцем провел по губам, чуть приподнимая усы, и холодно сказал:
— Господин Савинков, я готов уточнить наши позиции. Моя — такова: каким бы грандиозным я ни считал ваше дело, я не отдал бы за него Польшу на растерзание большевикам. А именно так и стоял вопрос, когда они прислали нам свою ноту. Надеюсь, что моя позиция вам понятна.
— Я хочу, чтобы вы постарались понять и меня, — глухо отвечал Савинков, смотря в окно на пролетающие мимо стриженые ивы. — Высылка из Польши в личном плане принесла мне радость жить в прелестном Париже. Но во всем остальном, что мне дороже моей собственной персоны, она отбросила меня и всю мою борьбу в России на несколько лет назад.
— Повторяю, я мог понести куда больший урон. И тоже совсем не личного порядка… — Пилсудский положил свою большую узловатую руку на колено Савинкова и добавил: — И чтоб покончить с этой неприятной темой, сообщаю вам, что я отдал распоряжение юристам воспользоваться тем, что вы родились в Польше, и дать вам право жить у нас где угодно…
Савинков промолчал, даже не сказал спасибо. Сидевший рядом с шофером полковник Медзинский время от времени объявлял, сколько километров проехали и к какому населенному пункту приближаются. Недавно они проехали город Калушин.
Пилсудский принялся ругать англичан и французов за их непоследовательность в международных делах, и в частности в русском вопросе.
— Для них политика — еще один бизнес, — говорил он. — Причем бизнес всякий — от раздела мира до захвата какого-нибудь маленького рынка на окраине Европы. Я горячо рекомендовал бы вам, пан Савинков, не доверяться им слепо и всегда быть настороже. Уж лучше иметь дело с немцами или американцами, но только не с этими торгашами, которые могут продать вас каждую минуту…
Савинков слушал очень внимательно и даже чуть кивал головой, соглашаясь с Пилсудским, но внутренне усмехался, ибо видел, куда тот клонит.
Проехали город Седльце. Полковник Медзинский извинился, что перебивает разговор, и спросил у Пилсудского, когда он хочет остановиться в местечке Лукув — сейчас или на обратном пути? Пилсудский ответил, что сейчас, и обратился к Савинкову:
— Вот очень кстати, что вы здесь, мне в Лукуве нужно проверить полученную мной жалобу от ваших русских…
Савинков уже догадывался, что сейчас произойдет.
— Да, все очень кстати… — сказал он с чуть заметной, но вполне понятной для Пилсудского иронией.
— То, что пишут мне в этой жалобе, невероятно. Ну я понимаю, когда русские жили в лагерях в качестве пленных, тогда было не до роскоши, плен есть плен. Но и тогда, как вы помните, мы всячески помогали вашим людям. Но теперь? Ведь каждый может получить работу по специальности и жить не хуже поляков. Наконец, они свободны уехать к себе на родину.
— Все не так просто, как кажется, — сказал Савинков. — Живут эти русские, как и раньше, в тех же не приспособленных для жизни бараках. А что касается работы, то ее имеют далеко не все поляки. О русских и говорить нечего.
Машины остановились возле забора из колючей проволоки, за которым виднелись полузасыпанные снегом деревянные бараки. Опережая Пилсудского, туда, к баракам, побежали офицеры свиты, а Пилсудский и Савинков, сопровождаемые полковником Медзинским, остановились у ворот, от которых осталось только два кирпичных столба.
— Видите, даже колючая проволока не снята, — сказал Савинков.
— Но ворота настежь, — возразил Пилсудский.
Потом они осмотрели барак, в котором жили те, кто прислал жалобу. Помещение не имело дневного света. Подвешенная в середине барака керосинокалильная лампа еле была видна сквозь густой дым, валивший из нескольких чугунных печек. У стен — нары в два этажа, на которых ютились люди; худые, в лохмотьях, грязные, они окружили Пилсудского, свита мгновенно образовала вокруг него живое кольцо. К счастью для Савинкова, обитатели барака, очевидно, не узнавали его…
— Да, мы писали жалобу! — кричал по-русски высокий и худой, как скелет, мужчина лет сорока. — Я сам офицер и, когда был в плену, понимал, что особых претензий предъявлять не имею права. Тогда мы могли возмущаться только нашими прекрасными соотечественниками из савинковского эвакуационного комитета вроде генерала Перемыкина, разворовавшего деньги, которые предназначались нам. Но теперь мы не пленные. И мы не хотим возвращаться в красную Россию. Но мы не хотим и умереть тут от голода и мороза, как бездомные собаки!..
Пилсудский с удивительным терпением выслушал все, что прокричали ему возмущенные обитатели барака, а затем, потребовав тишины, сказал:
— Господа, польское правительство не знало о таком бедственном вашем положении. Я благодарю приславших жалобу и дам распоряжение об оказании вам всяческой помощи… — Пилсудский обернулся к Савинкову и тихо спросил: — Вы не хотите им что-нибудь сказать?
Это предложение было похоже на провокацию, и Савинков резко ответил:
— Нет!
Они молча вернулись к машинам и потом, так же не проронив ни слова, ехали до перекрестка шоссе, где их ждало пограничное начальство. И только здесь Пилсудский нарушил молчание:
— Я сейчас буду инспектировать самую опасную границу Польши. И я хотел бы уже до конца воспользоваться тем, что вы здесь, пан Савинков, и просить вас встретиться с нашими людьми, которые помогают вам на границе. Вы сами знаете, как важно для дела вовремя сказать людям доброе слово.
— Может, их лучше освободить от всех хлопот в связи с нами? — сухо спросил Савинков.
Пилсудский только внимательно посмотрел на него и ничего не ответил.
Все было заранее продумано поляками. Савинков вместе с полковником Медзинским, который должен был сопровождать его к самой границе, пересел в другой автомобиль, и там оказался уже давно ждавший их капитан Секунда.
— Разве ваш район здесь? — удивился Савинков.
— Наш район везде, господин Савинков, — обворожительно улыбнулся красивый капитан.
Они съехали на плохо накатанную, лежащую в кустах дорогу, и капитан Секунда объявил почему-то вполголоса, что они находятся уже в пограничной зоне. Савинков вдруг подумал, что об этой поездке к границе с Россией он сможет потом красиво написать и рассказывать. Он стал запоминать пейзаж и обдумывать те мысли, которые якобы приходили ему в голову, когда он приближался к заветной границе. Секунда давал пояснения, как организуется переброска людей Савинкова через границу и обратно. Получалось, что польские пограничные власти окружают этих людей самоотверженной заботой и предотвращают все грозящие им опасности.
К обеду они приехали на кулацкий хутор — точно такой же, как тот, на вильненском направлении. Предупрежденный о приезде важных гостей хозяин хутора уже ждал их с обедом. Тотчас сюда приехали начальники трех ближайших пограничных стражниц. Каждый прежде всего подходил к телефону и сообщал своим людям, где он находится. Сопровождающие их солдаты занимали посты вокруг дома и потом весь обед маячили перед окнами. Весь этот спектакль был поставлен специально для Савинкова. Но это было только начало.
После обеда Савинков, Медзинский и Секунда направились к самой границе. Идти было нелегко, то и дело они проваливались в снег по колено. День по-зимнему быстро клонился к вечеру, стало ветрено и морозно. Обычная русская зима окружала Савинкова со всех сторон, и трудно ему было поверить, что они все ближе подходят к раскаленной линии границы, за которой лежала плененная большевиками Россия.
Они вышли из кустов на поляну, за которой четкой стеной стоял пограничный лес. Здесь они должны были дождаться начальника стражницы, который поведет их к торчавшей над лесом смотровой вышке. Но начальника что-то не было видно. Капитан Секунда сказал, что пойдет выяснить, в чем дело. И как только он исчез в лесу, где-то справа и очень близко началась горячая перестрелка.
Полковник Медзинский первый прилег за холмиком. Савинков не замедлил лечь рядом. Стрельба начала перемещаться вдоль границы влево. Несколько пуль просвистели над головами лежавших. Наконец перестрелка стихла, и вскоре прибежал, согнувшись, капитан.
— Русские держат границу под огнем, — доложил он полковнику.
Стали обсуждать, стоит ли подниматься на вышку. Капитан Секунда был против, хотя говорил, что русские никогда не стреляют по ясно видимым служащим пограничной стражи. Но Савинков-то в штатском.
— Решайте вы, — обратился к нему полковник Медзинский.
Не таков Савинков, чтобы на глазах у других праздновать труса.
— Пошли, — небрежно бросил он и зашагал впереди.
На вышку поднялись Савинков, Медзинский и Секунда. Внизу остались начальник стражницы и сопровождавшие их солдаты.
Со смотровой площадки вышки Савинкову открылась бело-черная панорама равнин и холмов, которую то и дело закрывала поземка.
Савинков рассматривал Россию через взятый у полковника бинокль и видел все так явственно, что начал всерьез волноваться. Секунда тихим голосом объяснял, где расположены красные заставы и их пограничные дозоры. Получалось, что русские охраняют границу крепко.
Низко над вышкой в сторону России пролетела ворона.
— Как бы я хотел быть на ее месте, просто вот так взмахнуть крыльями и оказаться в России! — сказал Савинков.
Савинков и Медзинский невольно следили за полетом вороны, которая вдруг повернула обратно и улетела в Польшу.
— Даже ворона решила на всякий случай вернуться, — рассмеялся полковник.
Снова в приграничной полосе послышались выстрелы. Капитан Секунда попросил быстро спуститься с вышки.
Внизу Савинков все же спросил у Медзинского:
— А как бы вы посмотрели на предложение освободить вас от беспокойства, связанного с переходами моих людей через границу?
Полковник пожал плечами:
— Не понимаю, зачем вы хотите поставить своих людей под удар.
Поляки сыграли для Савинкова неплохой спектакль, который свое дело сделал. Идея освободиться от помощи поляков окончательно развеялась…
…В то время, как монархические витии русской эмиграции, проев на банкетах полученные из Америки доллары, ждут новых безответственных благотворителей, мы начинаем новый этап борьбы с большевизмом — этим главным несчастьем человечества. И мы заявляем, что однажды избранный нами путь мы пройдем до конца. Мы не позволим себе обманывать надежды тех, кто надеется на нас. Мы держим в руках оружие, а не банкетные бокалы с вином. И как никогда мы уверены в победе!..
…Но мы торжественно заявляем — реставрации монархии в России не произойдет! На это пусть никто и не надеется. Мы заявляем это в столь категорической форме, зная, что и в наших рядах есть явные и тайные сторонники монархического строя. Одни являются ими по убеждению, и им мы говорим: или решительная смена убеждений, или уходите от нас под посрамленные знамена монархистов. Другие являются ими по ошибке, по примитивному неразумению законов прогресса истории, и им мы говорим: не превращайтесь в политических обывателей, задумайтесь еще раз над нашей программой и, если она вас не устраивает, прямо об этом скажите — двери перед вами открыты, идите под те же посрамленные знамена. Третьи являются ими просто по темноте разума своего, и для них мы не пожалеем сил, чтобы разъяснить им их роковое заблуждение и наши великие цели в России…
…Мы видим впереди только парламентскую Россию, и это не зыбкий мираж, а твердая наша цель, к которой мы приближаемся тысячами путей и сейчас, как никогда, ощущаем ее близость и ее реальность. Вперед, с открытыми глазами и преданной борьбе чистой душой и с верой в нашу грядущую победу!..
Из поездки в Польшу Савинков вернулся в подавленном состоянии. На душе остался очень нехороший осадок от встреч с Философовым и Шевченко. С одной стороны, он чувствовал себя перед ними виноватым — отобрав у них право распоряжаться средствами, он выразил им недоверие, как бы он это им ни объяснял. Но поступить иначе он не мог. Он не допускает и мысли, что эти двое могут воровать деньги, как это делал в свое время генерал Перемыкин, но он твердо знает, что правильно израсходовать средства они не сумеют. Именно в эту поездку он с особой остротой почувствовал, понял, как они безнадежно устарели и совершенно не годятся для руководства новым наступлением на большевистскую Россию. Философов тонет в провинциальности своего варшавского существования и давно уже перестал быть боевым вожаком. Он разучился даже смело думать. А Шевченко просто исполнитель без всякого полета мысли.
Но черт с ними, с Философовым и Шевченко. В конце концов, когда потребует дело, он может послать в Варшаву и Деренталя и Павловского, да и сам он может туда перебраться. Но как раз главная беда в том, что вызывает глубокую тревогу само дело. Вернувшийся из Смоленска человек в общем подтвердил разгром чекистами мощной смоленской организации. Неутешительны сведения из Минска и Пскова, где также еще недавно были очень активные организации. Абсолютно нет сведений из Москвы и Петрограда. Разрабатывая новую тактику борьбы, он основой для нее считал свои организации, действующие по всей России и Белоруссии. Без них поход малочисленных групп в глубь страны обрекался на провал.
Савинкову страшно не хочется делать выводы, но втайне он уже не раз приходил к мысли, что все его дело снова идет в тупик. И это далеко не первый тупик, в который заводит Савинкова его путаная судьба.
В самом начале века, двадцатилетний, он в Петрограде вступил в партию эсеров и почти сразу стал одним из главных ее боевиков-террористов. В это время он делает публичное заявление, что он «поэт и раб дисциплины и, если партия прикажет ему убить самого себя, он выполнит приказ и умрет счастливым».
Спустя год в его полицейском досье можно было бы прочитать:
«Подлинные имя, отчество и фамилия — Борис Викторович Савинков. Из семьи среднего, но либеральствующего судебного чиновника губернского масштаба. В боевую террористическую организацию эсеровской партии пришел сам, по убеждению. Борьбу посредством агитации не признает. Смерть и страх перед нею считает движущей силой. Примечен среди компании террористов не больше как год, а уже успел прославиться заявлением вслух о своей готовности со счастьем по приказу партии убить самого себя. Для его характера это не фраза. Физически вынослив, с гипнотическим взглядом. Настойчивый. С волей, быстро подавляющей окружающих. Один из лидеров партии, Чернов после знакомства с Савинковым высказал свое впечатление словами: „Это приобретение“. Впредь фигура сия должна иметь пристальное наблюдение при помощи известной возможности…»
«Известная возможность» — это Евно Азеф, в одном лице главный руководитель эсеровского террора и полицейский агент-провокатор. Азеф делает Савинкова своим заместителем в боевой организации террористов, теперь он знает и направляет каждый его шаг. Савинков гордится доверием Азефа, он учится у него сложной технике террора, его выдержке и даже внешним повадкам.
С чисто юношеской одухотворенностью и готовностью к самопожертвованию Савинков берется за самые трудные террористические предприятия. Он участвует вместе с Каляевым в убийстве великого князя Сергея Александровича. Иван Каляев за это повешен. Савинков безнаказанно уходит в тень. Он участвует вместе с Сазоновым в убийстве министра внутренних дел Плеве. Сазонов схвачен жандармами. Савинков безнаказанно уходит в тень.
Савинков был арестован только один раз, в Севастополе, и то по ошибке. Когда он там находился, было совершено покушение на местного генерала Неплюева. Савинков был арестован по этому делу вместе с другими, и ему грозил военно-полевой суд. Но с помощью друзей ему удается совершить поистине фантастический побег из тюремной крепости… и прямо в Румынию. Даже только эти факты заставляют подумать, что известная полицейская «возможность» не только информировала полицию о Савинкове, но и спасала его от ареста. Азеф не мог допустить провала Савинкова — самого близкого ему боевика, ибо все знали, что в дела Савинкова посвящен только он.
Самыми печальными страницами своих впоследствии написанных воспоминаний назвал Савинков главу «Разоблачение предательства Азефа». Эти страницы были для него не только самыми печальными, но и самыми сложными. Савинков знал, что у многих и не раз возникал вопрос: почему охранка не арестовала его, зная о его участии в таких крупных террористических актах, как убийство великого князя и министра внутренних дел? Очень хорошо видно, как Савинков торопится написать и опубликовать свои воспоминания террориста. В них он назойливо подчеркивает свою прямую подчиненность Азефу и пишет о своей слепой преданности ему, и только ему. Так он в сознании читателей хочет утвердить мысль, что да, от арестов его спасал Азеф, но делал он это в интересах собственных.
С присущей ему одаренностью Савинков описывает, каким трагическим ударом для него явилось разоблачение Азефа, оно казалось ему концом его собственной жизни. И он отрекается от эсеровского террора. Под псевдонимом «Ропшин» он пишет повесть «Конь блед» — своеобразный гимн отречения. Но здесь он уже не связывает свое разочарование с предательством Азефа и утверждает, что оно пришло к нему постепенно. А чтобы это новое объяснение выглядело убедительно, он не щадит даже священную память своего казненного палачами боевого друга Ивана Каляева и рисует его в повести придурковатым богоискателем.
Любопытна сама по себе история несостоявшейся партийной казни Азефа. Сначала Савинков предлагал, ввиду полной ясности дела, казнить Азефа без всякого следствия и суда. Даже брался сам совершить казнь. Но затем он быстро согласился с большинством членов ЦК и вместе с лидером партии Черновым и еще одним членом ЦК взялся допросить и потом казнить Азефа от имени партии. Однако допрос ничего не изменил — Азеф защищается, не признает вины, но его связь с полицией доказана как дважды два — четыре. И тогда именно Савинков первый говорит Азефу: «Мы уходим. Ты ничего не имеешь прибавить?» Чернов добавляет: «Мы даем тебе срок: завтра до двенадцати часов. Ты можешь обдумать наше предложение рассказать откровенно о твоих сношениях с полицией…»
«Азеф: Мне нечего думать.
Савинков: Завтра в двенадцать часов мы будем считать себя свободными от всех обязательств».
И грозная тройка уходит. Естественно, что провокатор, не дожидаясь завтрашнего дня, бежит из Европы. И снова имена Азефа и Савинкова на страницах газет стоят рядом — теперь в связи с удачным, но очень странным бегством предателя от казни.
Когда начинается первая мировая война, Борис Савинков объявляет себя оборонцем и поступает в русский экспедиционный корпус, действовавший на французской земле. И конечно же, война оказалась для людей более важным событием, чем все, что происходило до сих пор, и о Савинкове забыли.
В 1917 году почти сорокалетний Савинков возникает возле Керенского в дни Февральской революции.
В то время он пишет своей сестре Вере:
«То, что происходит в Питере, — это буря, и я — в центре этой бури. Перед глазами у меня известная картина: „Какой простор!“»
Он опять ошибался. Центр бури был совсем в другом месте — на окраинах Питера, где большевики созывали рабочих на последний, решительный бой.
Несколько позже он писал сестре: «Сложно и нелегко, но все-таки я пришел к своей заветной цели — очистительной русской революции, у которой сейчас есть только один недостаток — это А.Ф.».[6]
…Терпение и надежда вознаграждаются всегда. Мы говорим это сегодня с особой уверенностью, хотя еще не можем, верней не имеем права из высших соображений борьбы, мотивировать свою уверенность. Всему свой час… Насколько же нужно забыть, что такое Россия, насколько нужно не понимать глубины и сложности русского общества, чтобы отказаться от надежды и терпения. Меж тем, пока в Париже высшая аристократическая эмиграция в пьяном цыганском угаре хоронит Россию, сама матушка-Русь собирает свои душевные силы для борьбы с большевиками, ищет (и находит!) тех из своих блудных сынов, в чьих душах еще горит огонь надежды и страстное желание борьбы. Б. В. Савинков писал однажды на страницах нашей газеты, что «трагически заблуждаются и думают поставить историю с ног на голову те, кто готов за уничтожение большевиков заплатить русском государственностью, уничтожением русского общества, русской мысли. Этим жалким перетрусившим пигмеям не по разуму знать, что главная сила спасения России находится в самой России и эта сила, в свой час, сметет с лица земли и большевиков и пигмеев, потерявших веру в свою отчизну…»
Мы снова печатаем эти слова Б. В. Савинкова сегодня и с большей, чем когда бы то ни было, уверенностью называем эти слова вещими…
В письмах Савинкова из Петрограда 1917 года сестре, когда их читаешь подряд, прослеживается любопытная особенность: чем ближе время корниловского контрреволюционного заговора, тем неистовее становятся клятвы Савинкова в его верности революции и тем непонятнее становится его отношение к Керенскому… «Революция — мое великое счастье…», «А.Ф. бывает великолепен…» Немного позже: «Все мое прошлое не стоит и дня моей радостной службы революции…», «Наш лидер — непревзойденный акробат в политике…» Еще позже, за две недели до корниловщины: «…Что бы ни случилось, я служу революции. Только революции…», «Может быть, один только он [Керенский. — В.А.] верит, будто в этих условиях видит компас…»
После провала корниловщины Савинковым написаны сестре два письма. Одно — нечто вроде памфлета о Керенском: «Фат в кальсонах… комик, взявшийся читать эпос… поверить в его слово — самоубийственное легкомыслие… как нельзя проследить мгновение смены дня и ночи, так нельзя вовремя проследить смену его позиций» и тому подобное. В другом письме — реквием по собственным иллюзиям, и вдруг такое откровение: «…видимо, революции, становясь фактом, действием людей, совсем несхожи с книжными понятиями о них, и когда далекая четкая перспектива надвигается на тебя, лишив тебя объемного обозрения событий, ты просто обязан верить кому-то, и даже тому, кто хотя бы самонадеянно заявляет, будто он продолжает видеть перспективу. Хотя позже тебе будет дано убедиться, что и тот тоже был слеп…» Это — снова о себе и о Керенском.
Создается впечатление, что Савинков в этих письмах старательно создает себе «алиби» участника русской революции, восторженно ощущающего великое счастье своей причастности к происходящему в России, но еще не умеющего разобраться в событиях, тем более, что во главе событий находится непревзойденный акробат в политике, самонадеянно заявляющий, будто он видит перспективу.
Перед каким же судом Савинков создавал себе это «алиби»? Он знал, что его сестру окружают его бывшие товарищи по эсеровской партии, и конечно же именно им он и предъявлял эти свои показания. Это подтверждает и тот факт, что спустя несколько лет, уже возглавляя созданный им открыто контрреволюционный Союз Защиты Родины и Свободы, он в лживой статейке об Октябрьской революции ссылается на эти свои письма сестре и называет их доверительными документами пережитого…
Но тогда возникает вопрос: почему в этих доверительных документах о пережитом нет ни слова о генерале Корнилове и его попытке утопить в крови революцию? Это тем более подозрительно, что все связанное с этим было для Савинкова, пожалуй, самым сильным переживанием — ведь он один из активных организаторов похода Корнилова на Питер, и провал этого заговора был для него не только страшным ударом, но и поворотом всей его судьбы. А в «доверительных документах о пережитом» про это ни слова. Странно. Но только на первый взгляд…
Попробуем разобраться в истинной роли Савинкова в кровавом заговоре генерала Корнилова.
Мощный революционный взрыв в июле 1917 года, когда на улицы Петрограда с лозунгом «Вся власть — Советам!» вышли полмиллиона питерских рабочих, не стал концом Керенского только потому, что большевики в тот момент захват власти сочли преждевременным.
Стрельба по рабочим демонстрациям «во имя наведения порядка» явилась открытой пробой сил контрреволюции. Но выстрелами на Невском и Литейном дело не ограничилось. Петроградская конференция большевиков в своем воззвании от 24 июля заявляла: «Обыски и разгромы, аресты и побои, истязания и убийства, закрытие газет и организаций, разоружение рабочих и расформирование полков, роспуск финляндского сейма, стеснение свобод и восстановление смертной казни, разгул громил и контрразведчиков, ложь и грязная клевета, все это с молчаливого согласия эсеров и меньшевиков — таковы ПЕРВЫЕ шаги контрреволюции…»
Большевистская «Правда» запрещена. Отдан приказ об аресте Ленина, приказано расстрелять его на месте. Этот беспощадный террор был организован Временным правительством при прямой поддержке эсеров. Этот факт историей установлен, и остается только напомнить, что в то время Савинков был самой активной фигурой как во Временном правительстве, так и среди эсеров.
Однако террор оказался бессильным против неумолимо надвигавшейся пролетарской революции — большевиков, В. И. Ленина убрать с политической арены не удалось. Русская буржуазия, ее политические слуги и иностранные советчики пришли к единодушному мнению о необходимости поставить рядом с Керенским — а лучше вместо него — сильную фигуру, способную на самые решительные действия. По выражению одного из главных политиков русской буржуазии Милюкова, «в пороховой атмосфере того времени надежды и упования России невольно устремлялись к миру сильных людей армии». Сам Керенский, отлично понимавший, что единственной реальной опорой и для него может быть только армия, тоже пришел к решению искать верного помощника из военной среды.
Генерал Лавр Корнилов возник и был стремительно возвышен, на первый взгляд, внезапно. Вдруг Керенский сначала назначил его главнокомандующим Юго-Западным фронтом, а вскоре и всей русской армией. Причем никогда раньше Керенский генерала Корнилова не знал и познакомился с ним во время поездки в действующую армию. Знаменательно, что и Савинков, находясь на Юго-Западном фронте, тоже «нашел» там именно Корнилова, увидев в нем «личность с перспективой». Но, может, генерал прославился как военачальник? Отнюдь. Его военные заслуги, как говорится, оставляли желать лучшего. Их попросту не было. Мало того — он только недавно сбежал из немецкого плена, и в статьях о нем этот побег фигурировал как его главный подвиг на войне. Вот как характеризовал Корнилова хорошо знавший его комиссар Северного фронта Станкевич: «…судьба не дала ему возможности доказать свои стратегические таланты: отступление из Галиции выявило его личное бесспорное мужество, как и бегство из плена; лавры взятия Галича оспаривал у него, и, по-видимому, не без оснований, Черемисов. Несомненно слабой стороной Корнилова была неспособность, неумение наладить административную сторону дела, подобрать себе сотрудников: его ближайшие сотрудники в Петрограде постоянно жаловались на его неспособность работать и руководить делом, на тяжелый характер и даже мелочность; а между тем выбор помощников зависел от него самого. При старом строе он не мог двинуться дальше дивизионного командира…»
Словом, совершенно ясно, что Корнилов был вознесен на высший военный пост не по его чисто военным данным. Но тогда по каким же?
На фоне растерявшегося, перепуганного и разъяренного революцией генералитета Корнилов произвел на Керенского впечатление прямотой суждений и солдатской решительностью. Он и разговаривал повышенным, громким голосом, отрывистыми фразами, будто командовал на плацу. Во время посещения Юго-Западного фронта, беседуя с Корниловым, Керенский пожелал узнать мнение генерала: можно ли исправить положение на фронте?
— Все можно сделать! — рявкнул генерал.
— Но почему же не делается? — спросил Керенский.
— Потому, что штаны с лампасами даны высшим генералам не для того, чтобы в них накладывать от страха перед крикунами и изменниками, — громыхнул генерал без тени улыбки, и для сверхвпечатлительного Керенского это оказалось вполне достаточно.
Знал ли он, подписывая приказ о назначении Корнилова командующим фронтом, что генералу по его данным еле-еле под силу командовать дивизией? Знал. Его предупреждали об этом…
— Интриги, — говорил Керенский. — И они не понимают, что сейчас нужны не академики, а решительные командиры.
Горячо одобрил назначение Корнилова Борис Савинков, которого Керенский в это же самое время забрал к себе в правительство и сделал своей правой рукой. И когда на узком совещании у Керенского кто-то из министров заметил, что назначение Корнилова кажется ему несколько поспешным, вскочил Савинков.
— Революция — это стремительность! Пора это понять! — заговорил он напряженно повышенным голосом. — В отличие от вас, мы с министром-председателем Корнилова знаем. Или вы посоветуете подождать, пока узнаете его вы? Но для этого надо, господа, поехать на фронт. В общем, министру-председателю и России генерал Корнилов нужен, как надежда, без которой нельзя идти вперед!..
Корнилов о решительной поддержке его Савинковым, конечно, знал, и в последующих событиях это сыграет немаловажную роль…
В должности командующего фронтом Корнилов успел прославиться только тем, что потребовал у Керенского ввести на фронте смертную казнь. В историю вошла его телеграмма об этом Керенскому, заканчивавшаяся так: «Довольно. Я заявляю, что если Правительство не утвердит предлагаемых мною мер и тем лишит меня единственного средства спасти армию и использовать ее по действительному назначению защиты Родины и Свободы, то я, генерал Корнилов, самовольно слагаю с себя полномочия главнокомандующего…»
Эта телеграмма не вызвала у Керенского ни гнева, ни самого малого возмущения. Любопытно, при каких обстоятельствах эта телеграмма была получена…
Керенский проводил в ставке совещание командующих фронтами. Генерал Корнилов на нем отсутствовал… Выступал генерал Деникин. Как и многие другие царские генералы, Деникин ненавидел Керенского — он был для них олицетворением революции, перевернувшей Россию с ног на голову и отнявшей у нее монархию, по их мнению, единственную годную ей форму правления. Не понимая происшедших событий, Деникин знал одно: был царь, и солдат был послушен, а теперь солдат взбунтовался…
У Деникина была своя программа действий, и он в письменном виде предъявил ее совещанию. Она сводилась к требованию предоставить армии полную самостоятельность, изъять из нее всякую политику и принять самые крутые меры для укрепления дисциплины. Генерал Деникин тоже был за восстановление смертной казни, но не только на фронте, но и в тылу. На совещании он не пожалел красок, чтобы живописать развал армии, и, позабыв про первый пункт своей программы, где он писал, что армия одобрила Февральскую революцию, вдруг сказал гневно:
— Таков весьма трагический итог революции для армии…
Керенский резко поднял голову и хотел что-то сказать, но Деникин опередил его и добавил:
— Вашей ррреволюции, господин Керенский, и вашей деятельности как главы правительства.
— Я готов выслушать ваши советы, генерал, — с заносчивой покорностью сказал Керенский.
Деникин побагровел от ярости:
— Я солдат, господин Керенский, а не политик, и мои советы вам ни к чему. Могу сказать только, что если бы ваши бесчисленные и, замечу, сильные речи сопровождались хотя бы самыми малыми делами по наведению порядка в армии и стране, мы были бы далеко от того болота, в котором теперь сидим.
Во время этой перепалки вошел адъютант Керенского, вручивший ему телеграмму генерала Корнилова. Керенский прочитал ее и, положив перед собой, обратился к Деникину:
— Спасибо, генерал… — Керенский картинно наклонил голову. — Но здесь сейчас совещание военного характера, и я, разваливший страну и армию своими речами, хотел бы услышать ваше мнение военного, как вы сами выразились — солдата: что же нужно армии вместо моих речей?
Деникин долго молчал, наверно, боролся с собой, чтобы не сказать то, что он на самом деле думал. И вдруг сказал:
— Вся беда в отмене отдания чести, и это уставное правило необходимо восстановить.
Тут уже не могли сдержать улыбок и генералы.
— И все? — почти весело спросил Керенский.
— Это главное… — пробурчал Деникин и сел.
Сделав в его сторону иронический поклон, Керенский сказал:
— Благодарю вас, генерал, за то, что вы хотя бы имеете смелость откровенно высказывать свои суждения…
Это уже прозвучало как издевательство. Насладившись последовавшей за этим густой паузой, Керенский взял со стола телеграмму Корнилова и звенящим голосом, с выражением зачитал ее. Бросил на стол и сказал, взволнованно глядя поверх генералов блестевшими глазами:
— Есть все-таки армия! И есть у нее генералы! И есть у всех нас надежда!..
Вскоре генерал Корнилов был назначен верховным главнокомандующим всей русской армии.
Снова странно: почему Керенский понял Корнилова и не понял Деникина, чьи позиции были одинаковы, — оба они спасение России видели в применении драконовских мер и в армии, и в тылу. Далеко не исчерпывающее объяснение этой странности дает оброненная в те дни Керенским парадоксальная фраза, что «Корнилов дороже десятка Деникиных, потому что Деникин стоит десятка Корниловых». Но нет, история молниеносного вознесения Корнилова не так проста, и не от одного Керенского она зависела. Так или иначе, возвышен был именно Корнилов, как человек твердой руки и готовый к самым решительным действиям.
Знаменательно, что западная, и в частности английская, пресса тоже вначале высказывала недоумение по поводу возвышения Корнилова, но затем начала всячески его восхвалять. Объясняется это просто: в ноте от 18 июля 1917 года, направленной военным союзникам царской России, правительство Керенского утверждало, что неудачи русской армии вызваны преступной агитацией большевиков, и заявляло: «На фронте приняты все меры для восстановления боеспособности армии. Вступая в четвертый год войны, страна будет делать все нужные приготовления для дальнейшей кампании…», чтобы «завершить победно великое дело…». Этого заверения больше всего ждали в Лондоне и Париже, после этого там никаких недоумений по поводу фигуры Корнилова уже не возникало…
Словом, история молниеносного вознесения не так проста и, уж во всяком случае, не однозначна. Не случайно впоследствии Керенский найдет нужным издать целый том своих объяснений по «делу Корнилова». Этот крайне путаный и лживый трактат состоит из обрывков стенограммы допроса Керенского созданной им же следственной комиссией и его пространных комментариев отдельных моментов этой постыдной истории. Читая этот том, невозможно отделаться от ощущения, что Керенский предпринял сей труд только для того, чтобы в мути изощренного многословия потопить правду о Корнилове и корниловщине. Сразу же обращает на себя внимание, что, объясняя свои внезапные симпатии к Корнилову и веру в него до определенного момента, Керенский пишет о чем угодно и почти ничего о той обстановке, которая была тогда и на фронте, и в в стране, и прежде всего в Петрограде.
Почему надо ему молчать об этом самом главном? Да только потому, что если он признает, что в это время под ним уже горела земля — в Петрограде назревала пролетарская революция, а на фронте солдаты, понявшие «февральский обман», не сегодня-завтра могли оставить окопы и повернуть оружие в другую сторону, — у читающего его объяснения неизбежно возникнет мысль, что он вознес тупого Корнилова только потому, что, зная обстановку, считал, что его единственной надеждой и защитой от надвигавшейся революции может стать только армия. А для того чтобы армия выполнила этот свой «долг», необходимо, чтобы во главе ее находился верный и беспощадный человек, ничего не смыслящий в политике, но элементарно сознающий, что за столь высокое свое вознесение он должен платить преданной службой? Конечно же, только так думал Керенский. И так же думали и те, кто им управлял. И именно поэтому Керенский потом в разных своих сочинениях, как черт от ладана, будет открещиваться от этого предположения, желая остаться в истории в качестве бессильного рыцаря революции.
Однако эту музыку ему сильно портил Борис Савинков. В 1919 году он написал, что «в то время всяческий спрос на генерала Корнилова с его заведомо ограниченными данными, но со способностью, выполняя приказ, идти напролом в любом направлении, объяснялся вполне элементарно — какая сила, кроме армии, могла остановить поднятый большевиками грозный вал анархии, угрожавший самому существованию России»… Тут все ясно, ибо в 1919 году Савинков свою контрреволюционную позицию уже не скрывал, и ему даже хотелось в этом смысле выглядеть последовательным.
Кровавую контрреволюционную авантюру Корнилова Савинков полностью и безоговорочно поддерживал, причем с первых же шагов генерала к вершине военной власти. К уже упоминавшейся телеграмме Корнилова Временному правительству с требованием ввести смертную казнь на фронте Савинковым была сделана следующая приписка: «Я, с своей стороны, вполне разделяю мнение генерала Корнилова и поддерживаю высказанное им от слова до слова…»
Зачем вводилась смертная казнь, было совершенно ясно и Керенскому и Савинкову. Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов в своей резолюции протеста от 18 августа заявлял: «…Введённая под предлогом борьбы с преступниками смертная казнь при новом режиме все яснее вырисовывается, как мера устрашения солдатских масс в целях порабощения их командным составом, что введение смертной казни на фронте служит в глазах всех деятелей контрреволюции лишь вступлением к ее установлению, как обычной меры репрессии, во всей стране… Петроградский СР и СД постановляет протестовать против введения смертной казни на фронте, как против меры, могущей быть использованной с контрреволюционной целью, и требовать от Временного правительства ее отмены…»
Итак, ясно, для чего нужен был сверхрешительный и беспощадный Корнилов. Сошлемся еще на одно свидетельство Савинкова: «Временное правительство в то смутное и грозное время стояло перед двумя опасностями: большевики с подготовленным взрывом анархии и вся, оставшаяся от царского времени, еще живая и деятельная реакция. Что касается этой реакции, то здесь Керенский еще мог рассчитывать на какую-то, хотя бы временную, компромиссную ситуацию, исходя из надежды, что эти „дети монархии“ понимают, что большевистская анархия это гибель для всех. А она — эта анархия — уже ломилась в двери России…»
Но тут в оценке положения опять обнаруживается некоторое несогласие между Керенским и Савинковым. Когда Керенского в следственной комиссии по «делу Корнилова» прямо спросили, были ли у него сведения о готовящемся выступлении большевиков, он ответил так: «…незадолго до 27 августа в заседании правительства кто-то из министров задал вопрос, известен ли мне — министру внутренних дел — слух о готовящемся большевистском выступлении и насколько он серьезен. Тогда я и, кажется, Скобелев ответили, что эти слухи несерьезны… Я должен сказать, что никакой роли выступление большевиков тогда не играло. У меня есть показание, которое я давал судебному следователю о разговоре с В. Львовым. Там говорится, что Львов уверял меня, что большевистское выступление неминуемо, а я возражал, что, по нашим сведениям, большевистское выступление не предполагается…»
Итак, «никакой роли выступление большевиков тогда не играло». Это заявляет Керенский. А Савинков еще тогда той же следственной комиссии говорит нечто совсем иное: надо было подавить выступление большевиков. Да и как ему можно было говорить иное, если в это время у следственной комиссии уже был протокол его переговоров с Корниловым в ставке.
Вот он, этот протокол:
Савинков, обращаясь к генералу Корнилову, почти дословно сказал следующее: «Таким образом, Лавр Георгиевич, ваши требования будут удовлетворены Временным правительством в ближайшие дни, но при этом правительство опасается, что в Петрограде могут возникнуть серьезные осложнения. Вам, конечно, известно, что примерно 28 или 29 августа в Петрограде ожидается серьезное выступление большевиков. Опубликование ваших требований,[7] проводимых через Временное правительство, конечно, послужит толчком для выступления большевиков, если последнее почему-либо задержалось. Хотя в нашем распоряжении и достаточно войск, но на них мы вполне рассчитывать не можем. Тем более, что неизвестно, как к новому закону отнесется СР и СД.[8] Последний также может оказаться против правительства, и тогда мы рассчитывать на наши войска не можем.
Поэтому прошу вас отдать распоряжение о том, чтобы 3-й конный корпус был к концу августа подтянут к Петрограду и был предоставлен в распоряжение Временного правительства. В случае, если, кроме большевиков, выступят и члены СР и СД, то нам придется действовать и против них. Я только прошу вас во главе 3-го конного корпуса не присылать генерала Крымова, который для нас не особенно желателен».
Затем Савинков вновь вернулся к вопросу о возможном подавлении при участии 3-го конного корпуса выступления в Петрограде большевиков и СР и СД, если последний пойдет против Временного правительства. При этом Савинков сказал, что действия должны быть самые решительные и беспощадные. На это генерал Корнилов ответил, что он иных действий не понимает… что в данном случае, раз будет выступление большевиков и СР и СД, то таковое будет подавлено со всей энергией…
После этого Савинков, обращаясь к генералу Корнилову, сказал, что необходимо, дабы не вышло недоразумений и чтобы не вызвать выступления большевиков раньше времени, предварительно сосредоточить к Петрограду конный корпус, затем к этому времени объявить петроградское военное губернаторство на военном положении. Дабы Временное правительство точно знало, когда надо объявить петроградское военное губернаторство на военном положении и когда опубликовать новый закон, надо, чтобы генерал Корнилов точно протелеграфировал ему, Савинкову, о времени, когда корпус подойдет к Петрограду.
Подписали:
генерал от инфантерии Корнилов,
генерал-лейтенант Лукомский,
генерал-лейтенант Романовский…
Итак, можно считать установленным, что Борис Савинков находился у самых истоков корниловского заговора. И не просто находился, а от имени Временного правительства организовывал его. Здесь все более чем ясно…
Но разве Керенский не должен был опасаться, что именно Савинков может впоследствии разоблачить его ложь, будто «никакой роли выступление большевиков тогда не сыграло». Думал об этом Александр Федорович, еще как думал! И для того чтобы предупредить это разоблачение, он проделал огромную работу, которую мы можем проследить по его тому «Дело Корнилова». Фамилия Савинкова мелькает там почти на каждой странице. В одном месте обронена фраза: «Савинков сам не понимал и меня подвел»; в другом — «чтобы это понять, следует знать характер Савинкова»; дальше: «Савинков не поставил меня в известность о своих шагах…» Или: «Савинков внес в это дело, желая или не желая, роковое недоразумение», и так далее и тому подобное.
У читающего складывается впечатление, будто возле доверчивого бедняги Керенского действовал этакий сумасброд Савинков, который ничего не понимал, все запутал и бросил тень на его пусть наивные, но благородные действия во имя революции. В самом конце тома Керенский пишет: «Да, Савинков виноват, но не в сговоре с Корниловым, не в том, что, как думает Алексеев, через него я был заранее „осведомлен“ о выступлении Корнилова. Но виноват в том, что, совершенно не отдавая себе отчета в фигуре и в настоящих намерениях Корнилова, он бессознательно содействовал ему в его борьбе за власть, выдвигая Корнилова, как политическую силу, равную правительству. Виноват в том, что, выступая в Ставке, он превышал данные ему полномочия и действовал не только в качестве моего ближайшего помощника, но и самостоятельно ставил себе особые политические задания. Виноват в том, что, недостаточно осведомленный об общем положении государства и после долгого заграничного изгнания, не разобравшись еще в политических отношениях и действительных настроениях масс, он самоуверенно начал вести личную политику, совершенно не считаясь с опытом и планами даже тех, кто его выдвинул на исключительно ответственный пост, взял на себя формальную ответственность за всю его государственную деятельность»…
Вдумаемся, что здесь написано… Нас интересует Савинков, и здесь все — о нем. Смысл написанного сводится к юридической формуле «виновен, но заслуживает снисхождения». Такой формулировки от суда добиваются адвокаты. В этой роли здесь и выступает Керенский. По образованию он юрист, и до того, как стать главой Временного правительства, он занимался адвокатурой. Но звездой этой профессии он не стал. Теперь понятно почему. У него неблагополучно с логикой, с уменьем ею пользоваться. Знаменитый русский адвокат Карабчевский говорил, что адвокату недостаточно на прокурорское «виновен» ответить «не виновен», между прокурорским «да» и его «нет» должен уместиться мыслительный процесс, и настолько глубокий по логике, по анализу фактов, по знанию психологии, что он способен увлечь за собой всех, включая и прокурора… Вот этих-то качеств у адвоката Керенского и не было…
Но вернемся к прерванной цитате из его адвокатского выступления в защиту Савинкова. Мы прервали ее на фразе, по существу обвинительной: в ней говорится, что Савинков «взял на себя формальную ответственность за всю его [Керенского. — В.А.] государственную деятельность». Вот так защита — свалить на подзащитного всю собственную вину. Но апогеем антилогики является окончание цитаты: после всего сказанного выше Керенский заявляет:
«Но какова бы ни была моя личная оценка такого поведения Савинкова, я должен решительно протестовать против относящегося к Савинкову и сделанного на 4-м съезде партии с.-р.[9] 26 ноября заявления В. М. Чернова о том, что в деле Корнилова „более чем двусмысленная, можно сказать, предательская роль выпала на долю человека, который когда-то был членом партии с.-р.“. Никаких данных для подобного заявления „Дело Корнилова“ не дает. Бросать подобное, более чем неосторожное обвинение было особенно недопустимо в такое время, какое переживала Россия в ноябре прошлого года, — время разгула кровожадных инстинктов!..»
Ну действительно же, невозможно понять господина Керенского, если не знать, как важно было ему поторопиться заверить Савинкова в своей лояльности и таким способом обезопасить себя от разоблачений с его стороны. И надо заметить, что впоследствии Савинков, в воспоминаниях приближаясь к правде о событиях того времени, во многих случаях явно щадил Керенского…
Но вернемся в лето 1917 года…
…Корнилов уже назначен главковерхом, но в ставку не едет, остается на Юго-Западном фронте, где он, по слухам, подбирает себе помощников. Не торопится туда и Филоненко, назначенный в ставку комиссаром Временного правительства. Меж тем война еще не окончена, около миллиона солдат находятся в окопах, гибнут от огня немецкой артиллерии, почти никакого управления русскими войсками нет. Ставка парализована. Руководители союзнических военных миссий при ставке бомбардируют Временное правительство запросами — когда прибудет главнокомандующий?
Керенский им не отвечает… Впоследствии министр Временного правительства Терещенко засвидетельствует, что в эти дни у него создавалось впечатление, что всем, что было связано с Корниловым, занималось не правительство, — роль Керенского ограничилась только приказом о назначении генерала, а все остальное решалось другими силами, с которыми Керенский не мог не считаться…
Это очень важное свидетельство — оно подтверждает, что за спиной Корнилова с самого начала его сказочного вознесения стояли некие могущественные силы. Что это были за силы, мы позже узнаем…
Керенский пригласил к себе Савинкова и дал ему прочитать очередные телеграммы от глав союзнических военных миссий.
— Только что мне звонил английский посол Бьюкенен, — раздраженно сказал Керенский. — Разговаривал непозволительно, требовал, вы понимаете — требовал сказать, когда начнет действовать ставка и какие у нас намечены военные планы.
— Неужели он ничего не понимает? — спросил Савинков, швырнув на стол прочитанные телеграммы.
— Они все прекрасно понимают! — быстро распаляясь, заговорил Керенский. — Они имеют исчерпывающую информацию обо всем, в том числе и о нас с вами. Но они официально признали нас, и это значит, что мы их военные союзники. Поэтому они считают себя вправе требовать.
— Но мы же свою военную программу объявили. Вы в каждой речи прокламируете войну до победного конца. Что же мы можем еще? Мы же политики, а не генералы, — сказал Савинков.
— Но вы-то, Борис Викторович, управляете военным министерством, — напомнил Керенский.
— Но я и не произношу речей, — парировал Савинков.
— Оставьте, Борис Викторович, — устало обронил Керенский. — В ставке разброд, и они это видят. А им нужно одно — чтобы русская армия воевала, на все остальное им наплевать. На нас в том числе… — Керенский встал и начал прохаживаться перед столом, поглаживая ладонью свои ежистые волосы. — Крайне запутанный узел… крайне… — говорил он негромко, размышляя вслух. — Петроградский Совет — один наш с вами фронт, и мне там все труднее… Ленин и его компания — фронт второй, отсюда можно ждать чего угодно. Союзники — фронт третий. Дума — четвертый.
— Родив вас, Дума фактически умерла, — сказал Савинков.
— Вы прекрасно знаете, что все монархическое крыло Думы действует, и это неважно, что они собираются не в Таврическом дворце. С ними абсолютное большинство заметных генералов, а это армия, Борис Викторович. Армия, которая наш с вами пятый фронт. Экономическая разруха и безалаберщина в государственном аппарате и на местах — фронт номер шесть. А то, что мы обязаны сделать на фронте нашего военного союзничества, путает нам карты на всех фронтах. Крайне запутанный узел… Крайне… — Керенский вернулся к столу и сел, откинувшись на спинку кресла.
— Что американцы? Их посол был у вас? — спросил Савинков, хотя прекрасно знал, что американский посол сегодня утром пробыл в этом кабинете больше часа.
В эти дни в реакционных кругах Петрограда с нетерпением и надеждой ждали, какую позицию займет Америка. Керенский считал, что вступление Америки в войну решит или даже устранит большинство проблем. Но американский посланник в Петрограде до последнего времени не проявлял заметной активности, и сегодняшний его визит был первым, но и его он попросил считать неофициальным и не вносить в протокол. И сам разговор был на редкость неконкретным и ничего не обещающим. Сейчас Керенскому не очень хотелось рассказывать о визите американца…
— Он спросил, сколько еще может воевать наша армия? — Керенский помолчал и продолжал: — Я ему ответил: если бы я назвал вам такой срок, я был бы авантюристом. А когда я стал говорить о внутреннем положении в России, он меня прервал, сказав, что наши внутренние дела его не интересуют. И стал задавать нелепейшие вопросы, вроде есть ли у меня семья или не мешает ли нам то, что наше правительство называется Временным. А когда я сказал ему, что могущественная Америка могла бы навести порядок в мировом хаосе, он заявил: да, Америка действительно сильна, но она не волшебница. И, только прощаясь, спросил: почему ваша ставка без головы? В общем, я разочарован, Борис Викторович. По-моему, эту надежду мы теряем. Америка страна торгашей, и никогда не знаешь, что ей в данный момент выгодно.
— Я думаю, они должны понимать, каким грандиозным рынком для них могла бы стать Россия, — сказал Савинков и спросил: — Об этом разговора не было?
Керенский не ответил и спросил:
— Но что все-таки можно сделать со ставкой?
— Корнилов прибудет туда недели через две, не раньше, — ответил Савинков. — Но чтобы произошло какое-то движение воды, я предлагаю немедленно послать в ставку нашего комиссара. Филоненко к выезду готов, и до появления Корнилова он сможет успокоить там союзников.
— Да, пусть выезжает немедленно, — согласился Керенский.
Итак, на горизонте новая фигура — Филоненко. Кто он? Откуда взялся?
Керенский его совершенно не знает, но верит Савинкову, который сказал ему, что он может верить Филоненко, как ему.
Как только стало известно назначение Филоненко главным комиссаром в ставку, на фронте в 8-й армии, в дивизионе, где раньше служил Филоненко, состоялось собрание солдат и офицеров, которое постановило: «Довести до сведения военного министра Керенского, совета Р и СД и Исполнительного комитета съезда Советов, что вся предыдущая деятельность Филоненко в бытность его офицером в дивизионе выражалась в систематическом издевательстве над солдатами, для которых у него не было иного названия, как „болван“, „дурак“ и т. п., в сечении розгами, например ефрейтора Разина, причем, будучи адъютантом, применял порку без разрешения командира дивизиона, исключительно опираясь на свое положение, что ему никто не смел перечить в мордобитии, которым он всегда грозил и цинично проповедовал, и самом невозможном, оскорбительном отношении к солдатам, на которых он смотрел как на низшие существа, а потому, принимая во внимание эту деятельность, считаем, что Филоненко не может занимать поста комиссара революционного правительства…»
Это постановление читал Савинков и… сдал в архив, где оно и хранится по сей день в «Деле Корнилова». Фронтовики не понимали, что комиссаром при Корнилове должен быть именно такой человек. А Савинков прекрасно знал, за кого ручался, как за себя…
Работавший в ставке полковник Данилов С. И. впоследствии писал: «Появление в главной ставке господина Филоненко — одно из необъяснимых явлений тех дней. Хам, наглец, безграмотный в военном отношении тип, он в святая святых русской армии вел себя как жандармский прапорщик. Подслушивал разговоры генералов, третировал в глазах Корнилова работников ставки, объявлял их заговорщиками против главковерха. Но, минуя его, попасть к главковерху было невозможно…»
А вот свидетельство о том, как он попал на этот пост.
Один из сподвижников Керенского, его министр Терещенко, желая постфактум объяснить, почему все шло тогда «не так, как хотелось», писал: «Было большой бедой, что и возле Корнилова возникли темные личности вроде комиссара Филоненко, который появился из-за кулис вместе с Савинковым, чтобы сделать свой вклад в трагедию. Но он был только одним из тех, кого слали к Корнилову закулисные силы, полагавшие, что присутствие на вершине событий их человека гарантирует им привилегии на торжестве победы… У драмы было слишком много режиссеров…»
Выяснено — Филоненко выдвинули все те же закулисные силы, и он был послан в ставку, чтобы оградить Корнилова от влияния других генералов и воздействовать на него в нужном направлении. Заметим тут же, что с обязанностями наставника при Корнилове он явно не справился: это оказалось труднее, чем пороть солдат…
В свидетельстве Терещенко есть очень важное признание — «в драме было слишком много режиссеров».
Терещенко мог бы одного из них назвать по имени. Это английский посол в Петрограде Джордж Бьюкенен. К нему в посольство Терещенко в то время хаживал чуть не каждый день, докладывал ему о всех шагах Временного правительства, выслушивал советы… Вот выдержки из дневника Бьюкенена: «…Видел Терещенко сегодня утром. „Я очень разочарован, — сказал я ему, — тем, что если положение переменилось, то только к худшему, что едва ли хоть одна из задуманных дисциплинарных мер была применена на деле и что правительство кажется мне более слабым, чем когда-либо…“»
После июльских событий в Петрограде, когда была расстреляна рабочая демонстрация, Бьюкенен записал: «В настоящее время опять наступило полное спокойствие… После того как были написаны эти строки, я имел беседу с Терещенко. В ответ на мой вопрос он сказал, что не разделяет мнения Милюкова о том, что исход недавнего конфликта между Советом и правительством является большой победой для последнего… Правительство, сказал он мне, приняло меры противодействия этому притязанию [ранее Терещенко сказал Бьюкенену, что Совет хочет подчинить себе армию. — В.А.] путем усиления власти генерала Корнилова, командующего петроградским гарнизоном, и он убежден, что правительство в конце концов станет господином положения, хотя, быть может, им придется включить в свои ряды одного или двух социалистов. Рабочие разочаровались в Ленине, и последний, как он надеется, в недалеком будущем будет арестован…» Чуть позже такая запись: «Когда я зашел через несколько дней к Терещенко, то последний заверил меня, что правительство теперь является в полной мере господином положения и будет действовать независимо от Совета… Керенский, в удовлетворение требований Корнилова, уже уполномочил начальников армий расстреливать без суда солдат, не повинующихся приказам. Однако… он совершенно не сумел надлежащим образом воспользоваться своими полномочиями. Он не сделал никаких попыток разыскать и арестовать Ленина… Я был отнюдь не удовлетворен позицией правительства и в разговоре с Терещенко старался убедить его в необходимости применения тех же самых дисциплинарных мер в тылу [речь идет о расстреле без суда. — В.А.], какие были санкционированы на фронте…» Запись после провала корниловского похода на Питер: «…Если бы генерал Корнилов был благоразумен, то он подождал бы, пока большевики не сделают первый шаг, а тогда он пришел бы и раздавил их». Корниловщине в дневниках Бьюкенена посвящено немало страниц, и мы видим, как активно действовал в те дни этот режиссер. Даже Керенский докладывал ему о ходе событий и получал от него указания…
И после всего этого Бьюкенен позволит себе сделать такое официальное заявление: «Я хочу, чтобы русский народ знал, что ни я сам, ни кто бы то ни было из находившихся в моем распоряжении агентов не имели ни малейшего желания вмешиваться во внутренние дела России».
Ложь Бьюкенена в отношении себя ясна. А теперь раскроем ее и в отношении его агентов. И тут мы возвращаемся к Савинкову…
Бьюкенен в своих мемуарах фамилию Савинкова называет всего два-три раза, и только раз его запись о нем более или менее подробна: «…Мы пришли в этой стране к любопытному положению, когда мы приветствуем назначение террориста [Савинкова. — В.А.], бывшего одним из главных организаторов убийства великого князя Сергея Александровича и Плеве, в надежде, что его энергия и сила воли могут еще спасти армию. Савинков представляет собою пылкого поборника решительных мер как для восстановления дисциплины, так и для подавления анархии, и о нем говорят, что он просил у Керенского разрешения отправиться с парой полков в Таврический дворец и арестовать Совет. Излишне говорить, что такое разрешение не было дано…» Это самая подробная запись Бьюкенена о Савинкове. Затем он еще упоминает его в связи с идеей подчинить Россию диктаторскому триумвирату Керенский — Корнилов — Савинков.
Право же, интересно, почему Бьюкенен, подробнейше пишущий о многих третьестепенных русских деятелях, молчит о человеке, которого прочили в диктаторскую тройку?
Все дело в том, что связь англичан с Савинковым проходила, так сказать, по другому ведомству, которое избегает всяческой гласности.
Ближайшим сотрудником Бьюкенена в России был английский консул в Москве Локкарт, тот самый Локкарт, который войдет в нашу историю как организатор в Советской России одного из опаснейших контрреволюционных заговоров. Он крупный английский разведчик, деятель не меньшего масштаба, чем сам Бьюкенен. Он оказался консулом в тихой Москве потому, что в Лондоне этот русский город считали не менее важным экономическим и политическим центром, чем Петроград. При его назначении предусматривалась также возможность в случае неудачного хода войны перевода столицы в Москву, отдаленную, в глуби России.
Локкарт провел в Москве большую работу по насаждению агентуры. Во время войны он сообщал в Лондон, что в Москве «нет ни одного сколько-нибудь существенного института жизни, откуда я не имел бы надежной и регулярной информации». После Октябрьской революции Локкарт, организуя заговор против Республики Советов, опирался на свою проверенную агентуру, и тем опаснее был его заговор…
А в те летние дни 1917 года Локкарт примчался в Петроград, зная, что все решается там. Концы некоторых своих московских связей он потянул за собой в Петроград. Один из таких концов был предназначен для Савинкова. Дело в том, что один из друзей Савинкова — Деренталь к этому времени обосновался в Москве, и там Локкарт установил с ним связь, а уезжая в Петроград, взял у него письмо к Савинкову.
Они встретились «у Донона» в отдельном кабинете. Пока официант накрывал им стол, Савинков прочитал письмо Деренталя и небрежным жестом сунул его в карман френча. Что означает письмо, доставленное работником английской разведки, Савинков прекрасно понимал. Но он был уверен, что ему, с его положением, не посмеют предложить прямую службу в британской Интеллидженс сервис. (Это случится позже, когда Октябрьская революция вышвырнет его из министерского кресла, тогда он сам предложит свои услуги иностранным разведкам.) В свою очередь и Локкарт понимал, что Савинков в нынешнем своем положении может оказаться полезным в несколько ином качестве. Вдобавок, Локкарт его опасался. От Деренталя он знал биографию Савинкова, знал, что он был участником убийства великого князя Сергея Александровича и царского министра Плеве, и это делало Савинкова в его глазах более опасной фигурой, чем Керенский. Не ошибались ли московские друзья Локкарта в оценке Савинкова, считая его таким же случайным временщиком, как и Керенский? Локкарт был тесно связан с дворянскими и буржуазными кругами Москвы и прекрасно знал, что там готовятся покончить и с Временным правительством, и со всей революционной неразберихой.
А Савинков в это время думал: зачем он понадобился этому англичанину, о котором Деренталь пишет, что он влиятельнейшая личность, располагающая возможностью прямого воздействия на решающие инстанции своей страны. Во всяком случае, Савинков приготовился дать почувствовать англичанину, что тот имеет дело с русским особого склада… Он будет сдержан и немногословен, как положено государственному деятелю. И еще — ирония, у англичан столько для нее открытых больных мест. И он определил себе главную цель разговора: попытаться выяснить, можно ли использовать этого человека в своих интересах?
Официант наконец вышел…
— Мой друг мог не затруднять вас доставкой столь бессодержательного письма, — сказал Савинков. — Впрочем, иного письма я от него и не ждал… — Это сказано, чтобы англичанин сразу уяснил, что цену Деренталю он знает…
— Обязательность англичан общеизвестна, — улыбнулся Локкарт. — Мы не делаем только то, что не можем сделать.
— Тогда почему вы так застенчиво воюете? — жестко, без тени улыбки спросил Савинков, давая понять, что он не собирается тратить время на пустые разговоры.
Холеное, но несколько увядшее лицо Локкарта стало хмурым, и крупные его глаза утонули в глубоких ямах под нависшим лбом.
— Ответа не будет, — негромко сказал он. — Как и вы, наверно, не ответите на вопрос, почему вы так плохо распоряжаетесь своей революцией?
— Почему? Я отвечу… — Савинков с вызовом смотрел в неуловимые глаза англичанина: — Для нас революция абсолютно новое дело, никому до нас неведомое, этим все и объясняется. Но для англичан-то война привычнейшее занятие во всей их истории… — Не сводя глаз с собеседника, Савинков взял свой бокал с вином. — Вы не обижайтесь, пожалуйста, такой уж у меня характер, — люблю прямой разговор. За ваш приезд в Петроград — сердце русской революции.
Локкарт все с тем же замкнутым лицом пригубил свой бокал и поставил на стол.
— Но в чем, однако, вы видите нашу плохую распорядительность? — заинтересованно спросил Савинков, тоже ставя бокал на стол.
Ну что же, Локкарт тоже не боится прямого разговора.
— Поразительно неуяснима главная ваша цель, — отвечает он. — Создается впечатление, что на каждый день у вас новая цель.
— Отдаю дань вашей откровенности… — чуть наклонил голову Савинков. — Но, мистер Локкарт! Нашей революции навязано столько посторонних проблем, что мы действительно вынуждены лавировать, как корабль, плывущий среди рифов. — Савинков сделал небольшую паузу и небрежно выбросил на стол главную для англичанина карту: — Чего стоит одна война по долгу союзничества, подписанного царем…
— Вы сторонник выхода из войны и сепаратного мира? — тоже без особого интереса, как о чем-то маловажном, спросил Локкарт.
— Отнюдь, — Савинков резко повел головой. — Тупой и наглый империализм немцев мне глубоко отвратителен, всю войну я писал об этом в статьях с французского фронта. Но революция потрясла Россию, и ее союзники не могут с этим не считаться и продолжать делать ставку на ее людские резервы. Эти резервы — русский народ, измученный бесконечными военными потерями и неудачами, и он сейчас все свои надежды связал с революцией. Я знаю, что думает сейчас русская армия.
— Интересно — что? — спросил Локкарт.
— Не пора ли союзникам, особенно Англии, показать свое неоспоримое могущество и дать России передохнуть и… хорошо распорядиться своей революцией, — чуть заметно улыбнулся Савинков.
— Выигрыш войны неминуем в самом скором времени, необходимо последнее усилие. Но усилие всех… — спокойно ответил англичанин.
— Равное? — поднял узкие брови Савинков.
— Это определят военные…
— Мистер Локкарт? — Савинков надвинулся грудью на стол и заговорил напряженным, глухим голосом: — Не пора ли и военным и политикам честно подсчитать, что и во имя чего Россия уже вложила в эту войну? Сказочку для дураков о Дарданеллах и Константинополе пора забыть. Мы стоим перед реальностью катастрофы. Неужели у вас не понимают, что анархия, которой хотят большевики, для России сейчас большее несчастье, чем даже проигрыш войны? Крестьянская темная масса солдат каждый день слышит от большевиков, что она вправе бросить фронт и наплевать на войну, начатую царем. Эта темная масса, хлынув с фронта, сметет нас, и вы окажетесь перед лицом страшной для вас России с экспроприаторскими лозунгами господина Ленина. Вы вместе с нами обязаны это предотвратить… Обязаны… — повторил Савинков и устало откинулся на спинку кресла. Он сказал все, что хотел, и ждал, что же ответит ему англичанин. Локкарт долго молчал. Он не ожидал, что этот, по сути второй, человек из Временного правительства так прямо все это выскажет. Но у Локкарта есть еще один очень важный вопрос, который прояснит все до конца…
— Любопытно, какой тип государственного устройства вы хотите для России? Английский, например? Или какой-нибудь другой? — спросил наконец Локкарт.
Савинков ждал этот вопрос и совершенно спокойно ответил:
— Если английский, то, конечно, без короля… — И спросил: — Может, лучше французский?
— Так думает и господин Керенский?
— Вы же разговариваете со мной, — укоризненно заметил Савинков, заранее решивший, что в этом разговоре он будет высказывать как бы свое личное мнение — он слишком хорошо знал непостоянство взглядов премьера.
— Если дело обстоит так… — сказал Локкарт, пристально наблюдая за собеседником, — то у вас есть возможность получить серьезную поддержку тех, кто сейчас считает вас своими противниками.
Савинков отлично понимает, о ком идет речь, но хочет, чтобы англичанин сам сказал все, и потому смотрит на него чуть недоуменно.
— Например, авторитетные генералы русской армии… — осторожно продолжал Локкарт. — В известной мере деловой мир… некоторые популярные политики…
— Если они хотя бы не будут нам мешать, мы выиграем бой с анархией, — уверенно сказал Савинков, но уклонясь, однако, от признания возможности прямого союза с теми силами.
— Они вас боятся… — Щеки Локкарта шевельнулись в улыбке. — Но это оттого, что и им не ясна ваша цель.
— Они должны понимать, что не всякую цель имеет смысл декларировать раньше времени, — небрежно, как нечто незначительное, обронил Савинков.
— Я слышал, что вы поддерживаете генерала Корнилова, — немного помолчав, сказал Локкарт и добавил: — Это правильный путь к сближению.
Савинков промолчал — он предполагал это, готовясь к встрече, а теперь был уже уверен, что его собеседник связан с теми, кого он назвал противниками Временного правительства, а это значило очень многое…
— Мы возлагаем большие надежды на Московское совещание, — после недолгой паузы заговорил Савинков. — Там будут все, кто заинтересован в будущем России. Весь вопрос — захотят ли они разумно сотрудничать с нами или поднимут на нас меч? А тогда — гражданская война. У нас есть возможность громко хлопнуть дверью.
Локкарт решает на этом деловой разговор оборвать — ему тоже все ясно. Никаких обещаний Савинкову он давать не будет. Разве только предостережет.
— Когда хлопаешь дверью, — говорит он с улыбкой, — следует помнить, что после этого дверь закрывается…
Разговор окончен. Савинков уверен, что он сделал очень важный и хитрый политический ход. Керенскому об этой встрече он не скажет, решив, что его лучше поставить перед фактом. Он надеется, что результат его разговора с Локкартом отзовется уже на Московском совещании…
Керенский, готовясь к совещанию, очень нервничал. Он располагал информацией, что в Москве готовится бой Временному правительству и ему лично. Самая главная беда и тревога — Корнилов не оправдал его надежд. Объявившись наконец в главной ставке, генерал беспрерывно слал ему телеграммы, и что ни телеграмма, то — ультиматум. Московское совещание задумано как демонстрация поддержки Временного правительства всеми общественными силами России. Керенский даже подумывал после совещания вычеркнуть из названия своего правительства слово «Временное»… Но если и верховный главнокомандующий окажется в стане противников, — а судя по его телеграммам, дело шло к этому, — совещание станет похоронами Временного правительства, у которого сейчас единственная опора — армия. Керенский решил генерала Корнилова на совещание не приглашать…
Буквально перед самым совещанием Керенский узнает уже совершенно точно, что на Московском совещании главный удар по Временному правительству нанесет генерал Корнилов…
Керенский позвал к себе Савинкова и спросил звенящим шепотом:
— Кто пригласил Корнилова на совещание?
— Я.
Савинков и Керенский вплотную стояли друг перед другом.
— Это — измена! — закричал Керенский. — Вы или не ведаете, что творите, или… — Губы у него задрожали, казалось, он не в силах больше говорить.
— Я просил бы вас, прежде чем говорить, думать, — с холодной яростью ответил Савинков.
— Я думаю только о судьбе России, — несколько снизив тон, произнес Керенский. — Если Корнилов свои дурацкие ультиматумы потащит на совещание, все погибло!
— А вы собирались уверить совещание, что армия с вами, в отсутствии главнокомандующего? — спросил Савинков.
— Он должен быть там, где ему следует быть, — с войсками! — выкрикнул Керенский.
— Значение совещания для армии столь велико, что Корнилов просто обязан на нем присутствовать и сказать…
— Я приказываю отменить приглашение, — перебил его Керенский.
— Я этого не сделаю, — спокойно ответил Савинков.
— Я сделаю это сам… — Керенский уже шагнул к столу.
— Тогда я подам в отставку, — решительно произнес Савинков.
— Как? — Керенский вернулся к нему и снова заговорил почти шепотом: — Тогда мне все ясно. Вы решили покинуть корабль русской революции!
— Ваша аналогия дает основание думать, что вы считаете этот корабль тонущим, — холодно роняет Савинков.
Керенский хотел что-то сказать, острый его кадык выпрыгивал из ворота френча, но губы шевелились беззвучно. Савинков повернулся и вышел из кабинета.
Надо думать, что Савинков немедленно связался с Корниловым и сообщил ему о своем столкновении с Керенским. Только так можно объяснить получение Керенским в тот же день следующей телеграммы от Корнилова:
«До меня дошли сведения, что Савинков подал в отставку. Считаю долгом доложить свое мнение, что оставление таким крупным человеком, как Борис Викторович, рядов Временного правительства не может не ослабить престижа правительства в стране, и особенно в такой серьезный момент. При моем выступлении на совещании московском 14 августа я нахожу необходимым присутствие и поддержку Савинковым моей точки зрения, которая, вследствие громадного революционного имени Бориса Викторовича и его авторитетности в широких демократических кругах, приобретает тем большие шансы на единодушное признание…»
Ну что ж, не очень грамотно, не все понятно, но цель все же ясна — генерал сообщает, что он и Савинков заодно.
Спустя час Керенский получает вторую телеграмму из ставки:
«Ваша телеграмма Корнилову не могла быть вручена в связи с отбытием главковерха в Петроград».
В Петроград Корнилова вызвал тоже Савинков. Весьма примечательны переговоры Савинкова и Филоненко по этому поводу со ставкой. Корнилов не соглашается приехать. Он не видит ни необходимости, ни важности договариваться о чем-либо с Керенским и его правительством. Он уже почувствовал, какая сила у него в руках. Сказал: «Теперь все должны решать военные». Вот это-то и опасно — не для того Керенский и Савинков тащили генерала на вершину, чтобы там потерять на него влияние.
«Савинков. Не приехав в Петроград, вы сделаете ошибку непоправимую, и то, чего можно достигнуть безболезненно для страны, не будет достигнуто…
Филоненко. Если завтра Б.В. [Савинков. — В.А.] и я уйдем, то вы, оставшись на поле деятельности, не имея нас рядом, будете роковым образом возбуждать подозрение даже в широких кругах, и тогда дело без ужасного столкновения не обойдется… Наша политическая окраска для вас тот щит в бою, который так же необходим, как и меч…»
Корнилов соглашается приехать, чтобы предъявить Керенскому и Временному правительству свою военную и политическую программу.
В этом разговоре что ни слово, то шедевр лицемерия и политического иезуитства. Чего стоит одно это признание, что «политическая окраска» Савинкова и Филоненко, как деятелей революционного правительства, должна стать щитом для контрреволюционного заговора. И мы видим, как старательно Савинков делает все, чтобы скрыть истинные цели переворота.
Корнилов появляется в Петрограде и заявляет Керенскому, что у него есть программный документ, который является также основой его выступления на Московском совещании. Керенский бегло просматривает документ, видит всю его опасность и употребляет все свое искусство главноуговаривающего, чтобы убедить генерала отказаться и от документа, и от выступления в Москве. Особая трудность разговора для Керенского была в том, что разговора-то по существу не получалось, — генерал Корнилов не очень-то разбирался в собственной программе и только повторял без конца пять-шесть фраз, явно заученных с чужого голоса. Документ этот писали для него его ближайшие помощники — полковник Плющик-Плющевский и главный при нем «литератор» в звании ординарца Завойко. Генералу было недосуг даже внимательно его прочесть. Доводы и угрозы Керенского производят на Корнилова впечатление, и он сообразил, что вести политический спор ему не стоит, и, прекратив торг, пообещал заново продумать свою записку.
В тот же день к вечеру он снова пришел к Керенскому и заявил, что у него готов новый документ и что он согласован с военным министерством. Держался генерал уверенно, даже нагло…
— С кем персонально согласован? — спросил Керенский.
— С Савинковым и Филоненко.
Керенский приперт к стене — послезавтра открытие Московского совещания.
Только вышел Корнилов из его кабинета, является министр Кокошкин. Он предъявляет ультиматум: принять программу Корнилова, или он, Кокошкин, выйдет в отставку, а за ним это сделают и другие министры.
Керенский торопливо заверяет министра, что программу Корнилова никто отвергать не собирается. Более того, он заявляет, что между ним и Корниловым принципиальных разногласий нет… Непонятно? Но дело в том, что между первым и вторым приемом Корнилова у Керенского состоялся разговор с Савинковым. Были выложены и открыты все карты, и они пришли к выводу, что рвать отношения с Корниловым ни в коем случае нельзя, а главное, что это не вызывается необходимостью. По свидетельству Савинкова, он «убедил Керенского, что и у тех, кто давит на Корнилова справа, и у нас в данный момент, в общем, цель одна — спасти Россию от анархии третьей силы[10]…». И наконец, Савинков заверил Керенского («я взял это на себя»), что выступление Корнилова на Московском совещании скандального характера носить не будет…
Наверное, Савинкову не так уж трудно было убедить «непревзойденного акробата в политике» Керенского в том, что Корнилов ему не враг. Да и на самом деле, разве они, в конечном счете, враги? Лидер архибуржуазной партии кадетов Милюков свидетельствует в своей «Истории второй русской революции», что борьба между Корниловым и Керенским шла «по существу, не столько между двумя программами „революции“ и „контрреволюции“, сколько между двумя способами осуществить одну и ту же программу, в важности и неотложности которой для спасения нации обе стороны были согласны». Вот и генерал Деникин в своих «Очерках русской смуты» утверждает, что «в борьбе между Керенским и Корниловым замечательно отсутствие прямых политических и социальных лозунгов, которые разъединяли бы борющиеся стороны»… Ну и еще Савинков об этом же: «Я уверен, если бы удалось спасти Россию от большевизма, знамя этой победы объединило бы многих, Керенского и Корнилова — всенепременно. Но чтобы осуществилось спасение, объединение должно было произойти раньше и во имя этой победы. Но вместо этого пришлось наблюдать раскол и дробление всех потенциальных сил…»
Корнилов выступил на Московском совещании с речью, напичканной всякого рода ультиматумами, которые, в общем, сводились к требованию представить ему реальную власть для наилучшего исполнения армией своего исторического долга. И хотя за этим прозрачно виднелось требование личной военной диктатуры, Временное правительство и Керенского генерал свергнуть не предложил. О том, как удалось Савинкову и другим режиссерам Корнилова убедить его отказаться от первоначального плана разгромить Временное правительство, потом никто распространяться не будет. Однако Корнилов позже все же пояснит, что в те дни Савинков не раз давал ему понять, что приставка к правительству Керенского «Временное» — «это не этикетка, а суть его судьбы». Это объяснение для Корнилова было весьма существенным, тем более что Савинкову он верил больше, чем Керенскому, и знал, что он и относится к нему лучше.
Однако ни речь Корнилова, ни все остальное на совещании, связанные с ним, не могло Керенского успокоить… Он видит нечто очень для него опасное. В Москве Корнилову было устроено буквально царское чествование. Собирались даже организовать его торжественный въезд в Москву на белом коне. В зал совещания то и дело прибегали взмыленные курьеры, приносившие телеграммы из всех углов России и из армии. Каждая телеграмма — восторженный гимн Корнилову. О Керенском в них ни слова. После речи Корнилова в зале творилось бог знает что. Овация, митинг! От имени русского казачества поступило требование голосовать резолюцию о несменяемости главковерха Корнилова. Поздравляли Россию с обретением национального вождя. Дело дошло до того, что кто-то в глубине зала затянул «Боже, царя храни», но, правда, одинокий голос не был подхвачен и утонул в грохоте оваций Корнилову.
Керенский сидел в президиуме, опустив голову, и нервным движением руки вздыбливал свой ершик волос. А за ним из-за кулис наблюдали монархист Милюков и «революционер» Савинков, и между ними происходил знаменательный диалог, впоследствии обнародованный Милюковым.
— Неужели он ничего не понимает? — спросил Милюков.
— Он все прекрасно понимает, — ответил Савинков и в свою очередь спросил: — Неужели вы его не понимаете? Его породила революция, и он это слово произносит сто двадцать раз на день. Думаете, ему после этого так просто публично признать единомыслие с вами?
— Но он становится помехой для Корнилова — последней надежды России, — сказал Милюков…
— Я бы советовал вам не искать помех на гладкой дороге, — сказал Савинков и отошел прочь.
Милюков принял этот совет Савинкова и, как он вспоминает, немедленно сообщил его «всем, кого это касалось». И надо думать, что и Савинков прекрасно понимал всю значительность этого своего мимолетного разговора с Милюковым…
На непосвященных Московское совещание произвело странное впечатление и вызвало всеобщее разочарование. Корреспондент «Русского слова» с многозначительной торжественностью описывал съезд его участников в Москве, здание Большого театра, где они будут работать, и за каждой строкой его репортажа стояло: вот кто спасет Россию, вот когда наконец будут приняты исторические решения, которых ждет истерзанная Россия! С особой значительностью описывался приезд генерала Корнилова с личной свитой текинцев в огромных бараньих шапках и алых халатах. О прибытии Керенского сообщалось куда короче и суше, — репортер явно знает об особой роли генерала, которую он должен сыграть на совещании…
Но после первого дня работы совещания в репортерских отчетах зазвучала нотка разочарования. Ну, а после совещания на страницах газет попросту царило уныние. То же «Русское слово» в редакционной статье «Великий искус» утверждало: «Теперь, подводя общий итог историческим дням 12–15 августа, мы вынуждены открыто признать, что возвышенная, высокопатриотическая цель государственным совещанием достигнута не была…» А десятью строками ниже газета уже совершенно недвусмысленно, но, правда, пока осторожно поднимает черное знамя контрреволюции: «Никто честно и прямо не посмеет отрицать, что причиной постигшей нашу родину небывалой разрухи и анархии является не только печальное наследие старого режима, но и сама русская революция…»
Английский разведчик Локкарт, вернувшийся в Москву, чтобы быть в курсе совещания, в служебном отчете писал: «Обывательская Москва недовольна совещанием. Она ждала от него чуда, но она не знала и не должна была знать происходящего за пределами того, что стенографировалось журналистами»… Локкарт не пишет, что же происходило за кулисами совещания, но и без него все ясно. Там состоялся сговор всех сил реакции задушить надвигающуюся пролетарскую революцию и провести эту кровавую операцию под прикрытием псевдореволюционной болтовни Керенского.
Английский посол Бьюкенен о закулисной стороне совещания, конечно, знал все. В служебном донесении в Лондон он писал: «Едва успело разойтись Московское государственное совещание, как слухи о проектируемом [реакцией, естественно. — В.А.] перевороте стали приобретать более конкретную форму. Журналисты и другие лица, находившиеся в контакте с его организаторами, говорили мне даже, что успех переворота обеспечен и что правительство и Совет капитулируют без борьбы. В среду 5 сентября ко мне зашел один мой друг [агент, естественно. — В.А.], состоявший директором одного из крупнейших петроградских банков, и сказал, что он находится в довольно затруднительном положении, так как некоторые лица, имена которых он назвал [естественно, что агент их назвал, как естественно и то, что Бьюкенен оставляет их в тайне. — В.А.], дали ему поручение, исполнение которого, как он чувствует, для него едва ли удобно [естественно, что даже эти господа испытывали некоторое неудобство открыто говорить о своем кровавом заговоре. — В.А.]. Эти лица, продолжал он, желают поставить меня в известность, что их организация поддерживается некоторыми важными финансистами и промышленниками, что она может рассчитывать на поддержку Корнилова и одного армейского корпуса, что она начнет операции в ближайшую субботу, 8 сентября, и что правительство [Керенского. — В.А.] будет при этом арестовано, а Совет распущен. Они надеются, что я поддержу их, предоставив в их распоряжение британские броневики, и помогу им скрыться в случае неудачи их предприятия…»
Итак, осведомленность Бьюкенена о заговоре вне всякого сомнения. Но почитаем еще, что он в своем служебном донесении писал о самом Московском совещании. Здесь тоже немало интересного…
«Единственные конкретные результаты [совещания. — В.А.], насколько я могу судить, заключаются в том, что после очень подробных заявлений министров нация узнала правду об отчаянном положении страны, тогда как правительство познакомилось со взглядами различных партий и промышленных организаций. Что касается до установления национального единства, то совещание послужило лишь к обострению партийных разногласий… Курьезно, что все они, по-видимому, приписывают себе успех на совещании, но ни один не сходится с другим по вопросу о том, что в действительности оно достигло… Керенский лично потерял почву и произвел определенно дурное впечатление своей манерой председательствования на совещании и автократическим тоном своих речей. Согласно всем отчетам, он был очень нервен; но было ли это вызвано переутомлением или соперничеством, несомненно существовавшим между ним и Корниловым, трудно сказать. Корнилов гораздо более сильный человек, чем Керенский… Я слышал из разных источников, что Керенский старался всеми силами не допустить, чтобы Корнилов выступал на конференции, и хотя он был вынужден силой обстоятельств уступить всем требованиям генерала, однако он, очевидно, видит в нем опасного соперника. Родзянко и его правые друзья, со своей стороны, компрометировали Корнилова, выдвигая его вперед как своего передового борца, тогда как социалисты, ввиду этого, заняли по отношению к нему враждебную позицию и приветствовали Керенского.
Сверх того, поведение Корнилова едва ли было рассчитано на то, чтобы усыпить подозрение, с которым на него смотрит Керенский. Он устроил драматический въезд в Москву, окружив себя туркменской стражей, и, прежде чем явиться на конференцию, посетил мощи в Успенском соборе, где всегда молился император, когда приезжал в Москву. Керенский же, у которого за последнее время несколько вскружилась голова и которого в насмешку прозвали „маленьким Наполеоном“, старался изо всех сил усвоить себе свою новую роль, принимая некоторые позы, излюбленные Наполеоном, заставив стоять возле себя в течение всего совещания двух своих адъютантов… Керенский не может рассчитывать на восстановление военной мощи без Корнилова, который представляет собой единственного человека, способного взять в свои руки армию. В то же время Корнилов не может обойтись без Керенского, который, несмотря на свою убывающую популярность, представляет собой человека, который с наилучшим успехом может говорить с массами и заставить их согласиться с энергичными мерами, которые должны быть проведены в тылу… Родзянко и другие слишком много говорили о контрреволюции [имеется в виду угроза выступления большевиков. — В.А.] и указывали на то, что военный переворот есть единственное средство, которое может спасти Россию…»
Так анализировал совещание Бьюкенен, который отлично знал, что произошло за его кулисами и что должно произойти позже, когда Корнилов двинет войска на Питер. Этот анализ он делал только для того, чтобы в Лондоне была понятна расстановка сил, учитывавшаяся организаторами заговора.
И снова любопытно — ни слова о Савинкове, будто его там, на совещании, и не было. Но мы знаем — был, и не просто был, а находился в непосредственном контакте с участниками заговора. Но об этом смотри в документах Локкарта. Там мы можем прочитать такое, например: «В дни совещания стало ясно, что из всего временного, что тогда было в России, самым временным был министр-председатель Керенский. Однако возле него были и такие люди, на которых можно было без риска положиться. Например, Савинков…» Или: «Савинков и раньше проявлял эту способность — в зависимости от обстановки резко менять направление, но если решение им принято, то, пока длится породившая его обстановка, он проявляет исключительную решительность и способность влиять на людей. В данной ситуации нельзя было придумать лучшей фигуры при расслабленном лидере…»
В анализе Московского совещания, сделанном Бьюкененом, есть весьма серьезное упущение. Но, может быть, оно сделано и умышленно, чтобы не подорвать свой престиж в глазах английского правительства…
Дело в том, что Московским совещанием очень заинтересовалась Америка. В Москву были посланы сотрудники американского посольства, которые не только внимательно следили за ходом совещания, но и развернули вокруг него активную закулисную деятельность. То, что Временное правительство обречено, им было ясно, и они выявляли реальные силы, способные дать России сильное правительство. В отличие от русских газет, американские уделили большое внимание проведенной большевиками в день открытия совещания мощной, почти полумиллионной забастовки московских рабочих, с которой власть не смогла справиться. Американцам ясно, что реальной силой в стране остается только армия и что переворот может быть только военным. Но они смотрят дальше — что будет потом? Опыт истории подсказывает, что военные перевороты, как правило, только открывают двери политикам. Американцы сделали ставку на партию кадетов, представлявшую интересы крупной буржуазии, — деловая Америка предпочла в будущем иметь дело с людьми наиболее ей понятными в этой непонятой России. Чтобы не объяснять американцам непонятное словечко «кадеты», в американской печати называли их «партией делового мира». Перед самым концом совещания лидер этой партии Милюков был заверен американцами, что он и его партия могут рассчитывать на полную поддержку Америки. 16 августа срочно созывается центральный комитет партии, которому Милюков рассказал о своих переговорах с американцами. Было признано, что совещание «дало максимум того, что можно было ожидать». Газета кадетов «Биржевые ведомости» деловито сообщила: «Ближайшим результатом работ Московского совещания… явилась возможность заключить на заграничном рынке пятимиллиардный государственный заем. Заем будет реализован на американском рынке…»
Пройдет не так уж много времени, и Милюков, находясь уже за границей в эмиграции, сравнит эту американскую гарантию с «энергичными действиями врача возле тела, уже испустившего дух», и воскликнет: «Где он, этот доктор, был раньше?..»
Вскоре после Московского совещания начинается осуществление главной фазы заговора — посылка Корниловым войск в Петроград для беспощадного подавления надвигавшейся пролетарской революции.
Но дело не сводилось только к посылке войск. Оно было задумано гораздо шире и страшней. При организации военного похода на Питер все время фигурировала дата 27 августа как день решительного выступления большевиков с целью захвата власти. Именно 25 августа Корнилов и двинет свои войска к русской столице. Но на самом деле большевики в это время готовили пролетариат и беднейшее крестьянство к вооруженному захвату власти, но никакой даты выступления еще не было. Организаторов заговора это нисколько не смущало — они готовили на 27 августа инсценировку большевистского восстания. Одновременно проводились и другие мероприятия, чудовищные по своей подлости. Так, без истинной к тому нужды русские войска по приказу верховного главнокомандующего Корнилова сдают немцам Ригу. Реакционные газеты визжат о развале армии, называют солдат тупым быдлом, в сдаче Риги винят большевиков, разложивших доблестную русскую армию. В это время (25 августа) Корнилов, отправляя в Петроград своего сообщника Львова, поручал ему: «Передайте Керенскому, что Рига взята вследствие того, что мои предположения, представленные Временному правительству, до сих пор им не утверждены. Взятие Риги вызывает негодование всей армии. Дальше медлить нельзя. Необходимо, чтобы полковые комитеты не имели права вмешиваться в распоряжения военного начальства, чтобы Петроград был введен в сферу военных действий и подчинен военным законам, а все фронтовые и тыловые части были подчинены верховному главнокомандующему…»
Все ясно — Рига еще один повод ввести военную диктатуру Корнилова. В то время «Правда» опубликовала секретное донесение итальянского посольства в Петрограде своему правительству, в котором излагался разговор итальянского дипломата с Корниловым. Генерал сказал ему, что «не нужно придавать большого значения взятию Риги» и что он, Корнилов, «рассчитывает также на впечатление, которое взятие Риги произведет в общественном мнении, в целях немедленного восстановления дисциплины в русской армии…». «Правда» в связи с этим писала: «Документ, который мы печатаем, подтверждает чудовищную провокацию Корниловых и Милюковых на фронте. Они сдали Ригу, они расстреливали солдат немецкими пулеметами, чтобы добиться повсеместного распространения смертной казни. Программа Корнилова и кадетов — это программа предательства, измены, палачества, неслыханного лицемерия и провокации. Вот истинная физиономия врагов народа!..»
Но и сдача Риги только одна из чудовищных провокаций контрреволюционной корниловщины. Корнилов с благословения Керенского отдает приказ разоружить революционно настроенный Кронштадт и вывести оттуда его гарнизон. Заговорщики не брезговали ничем. Они организуют в Питере целую серию крупных пожаров, уничтоживших не только жилые дома, но и склады с военным имуществом. И конечно же и в поджогах обвинялись большевики.
Знал ли обо всем этом Савинков? Конечно, знал. Он был теснейшим образом связан с Корниловым, и не просто связан, а являлся одним из его главных советчиков. Но, понимая, что тут все пахнет кровью, он, вспоминая впоследствии о корниловщине, никогда в «подробности» входить не будет. Только однажды с присущим ему литературным кокетством напишет, что из тех времен к нему иногда «прилетает ощущение, будто все мы босиком ходили по битому стеклу, уже не чувствуя боли и своих окровавленных ног…». Или: «Это были дни всеобщего безумия, когда никто не знал, что он скажет через минуту и как он поступит через час. Теперь мне иногда слышится оттуда страшная какофония, будто взбесившаяся обезьяна играет на рояле, вырывая клавиши и струны. И страшно, потому что неизвестно, куда бросится обезьяна, покончив с роялем…»
К этому трудно не добавить, что сам он был среди тех, кто выпустил на свободу ту самую бешеную обезьяну.
Смутные опасения за свою личную политическую судьбу, возникшие у Керенского в дни Московского совещания, к двадцатым числам августа превратились в реальную угрозу, — все говорило о том, что Корнилов и стоящие за ним люди готовят свержение Временного правительства, чтобы установить свою военную диктатуру. Меж тем войска по приказу Корнилова уже передвигались к Петрограду. И только Савинков продолжал уверять Керенского, что Корнилов остается верен ему и его правительству, а решительные действия Корнилова в отношении Петрограда продиктованы только его опасением за судьбу Временного правительства.
«Может, так это и есть…», — с последней надеждой думал Керенский. Ему хотелось Савинкову верить. Кому же тогда и верить? Тем более, не дальше как вчера Керенский получил от английского посла Бьюкенена «джентльменскую информацию» о том, что большевики форсированно готовятся к захвату власти. Может, об этом узнал и Корнилов?
Керенский решил еще раз посоветоваться с Савинковым. Но странное дело — он нигде не мог его найти, и, куда девался управляющий военным министерством, никто не знал.
Савинков появился в четыре часа ночи.
— Я выезжал навстречу войскам, — объяснил он, всем своим усталым и запыленным видом показывая, что он проделал немалый путь. — Встретился с передовым казачьим разъездом в тридцати верстах от Петрограда, но, к сожалению, они не знали, насколько они оторвались от войск. Я проехал еще вперед, но потом принял решение вернуться — наступила ночь, и мы могли разминуться. Потом…
— Корнилов требует нашего с вами прибытия в ставку, — перебил его Керенский.
— Ну и что же? Утром можно выехать… — небрежно обронил Савинков, стряхивая пыль с френча.
Керенский пристально наблюдал за ним и думал: почему он так безразличен к этому требованию Корнилова и не подозревает в этом ловушки?
— Чертова пылища… — проворчал Савинков.
— Но почему мы должны уезжать из Петрограда, когда именно здесь развернутся решающие события? — спросил Керенский, не сводя глаз с Савинкова.
— Но если мы всю ответственность за военные гарантии возложили на Корнилова, нам все-таки следует считаться с его соображениями, — ответил Савинков, продолжая заниматься френчем. — Или, может быть, он как раз считает, что в момент событий вам разумнее находиться не здесь…
— Что сообщает Филоненко о положении в ставке? — спросил Керенский; спокойные рассуждения Савинкова никак не рассеивали его подозрений.
— Последний раз я говорил с ним позавчера вечером, — ответил Савинков, заняв наконец в кресле спокойную позу. — Действия Корнилова одобряются всем генералитетом, и это очень укрепило его авторитет даже среди тех, кто еще вчера не хотел с ним считаться.
— Это естественно… естественно, — рассеянно произнес Керенский. То, что он сейчас услышал, укрепляло его подозрение, ибо поддержка Корнилова генералитетом вовсе не означала поддержку его Керенским, ибо там были ненавидящие его генералы-монархисты. И наконец, зачем он им, когда все явно будет решаться силой? — Я полагаю, что нам с вами надо быть здесь, — твердо произнес Керенский.
Савинков некоторое время молчал, нахмуренно смотря прямо перед собой…
— Боюсь, Александр Федорович… — заговорил он наконец, — что, как и перед Московским совещанием, вы снова создаете искусственный конфликт с Корниловым, в данный момент это еще опасней.
— Как это искусственный? — взметнулся в кресле Керенский. — Да если бы я не отверг первоначальной его программы, мы с вами не находились бы в этом кабинете и в России уже бушевала бы гражданская война!
Савинков снова молчал. Не будет же он разъяснять, кто на самом деле остановил тогда генерала. И вообще этот их спор сейчас не имеет значения — ключ к событиям уже передан в руки Корнилова, и уже никто ничего остановить не в силах.
— Принимайте решение, — устало произнес Савинков.
— Оно уже принято. Мы остаемся здесь.
— Я позволю себе на пару часов прилечь, — сказал Савинков, вставая…
— Нет, — решительно произнес Керенский. — Я прошу вас немедленно выехать в ставку…
Савинков послушно отправился в ставку. Его задача там — еще раз получить от Корнилова заверение, что он согласен с программой Керенского: Петроградский военный округ подчинить главковерху, но Петроград из округа выделить, — властью здесь останется Керенский и его правительство. Все остальные условия Керенского не так существенны…
24 августа Савинков уже в ставке у Корнилова. Его сообщения оттуда несколько успокаивают Керенского — главковерх согласен на все его условия. Знал ли Савинков, что на самом деле Корнилов продолжал готовить военный переворот? Конечно, знал. Но впоследствии он будет уверять, что он выехал из ставки в Петроград, когда там у Корнилова все было именно так, как он докладывал Керенскому. Эти его уверения будут явной ложью, которую разоблачают все дальнейшие события.
25 августа, когда Савинков еще был в ставке или в пути оттуда в столицу, Керенский узнает, что посланный Корниловым третий кавалерийский корпус уже под Петроградом и что командует им генерал Крымов. А одним из его условий Корнилову, по заверению Савинкова принятых генералом, было не назначать Крымова командиром корпуса. Заметим, что приказ о назначении Крымова Корнилов подписал 24 августа, когда Савинков находился рядом с ним…
Керенский вызывает генерала Крымова к себе и спрашивает, какая задача поставлена Корниловым перед его корпусом? Поначалу генерал путано уверяет Керенского, что петроградские дела его не касаются, но затем, уличенный Керенским в противоречивости объяснений, передает Керенскому официальный приказ по корпусу, из которого совершенно ясно, что корпус должен обеспечить объявление в Петрограде военной диктатуры Корнилова. По-видимому, Крымов был честным военным человеком; увидел, что он втянут в опасную политическую игру, и решил из нее выйти. И та же честность понудила его спустя полтора часа после разговора с Керенским пустить себе пулю в лоб.
Но для Керенского игра продолжалась… 26 августа к нему является бывший член Государственной думы В. Львов с устным ультиматумом от Корнилова: Временному правительству — конец, вся власть Корнилову, а Керенскому с Савинковым в будущем правительстве диктатуры предлагаются министерские портфели.
Керенский потрясен. Но, зная Львова как не очень серьезного человека, он решает устроить проверку. По его просьбе Львов излагает основные пункты ультиматума письменно. Затем Керенский отправляется на военный телеграф, по аппарату «юза» связывается с Корниловым и проводит с ним телеграфный разговор. Львов на пункт связи опоздал, но Керенский в начале разговора сообщил Корнилову, что Львов присутствует на пункте связи и находится рядом с ним.
Корнилов все подтвердил…
Керенский понял, что он в западне. И тут он во имя своего спасения на вершине власти проявляет необыкновенную для него решительность. Не считаясь ни с чьими возражениями и сомнениями, он рассылает — всем! всем! всем! — свой приказ о смещении Корнилова и объявлении его изменником. Впоследствии П. Милюков в своей «Истории второй русской революции» признается, что Корнилов «не ждал, что в последнюю минуту Керенский цепко ухватится за власть и пожелает сохранить ее во что бы то ни стало, рискуя тем, что, с точки зрения Корнилова, было последним шансом спасти государство…».
Но где в эти дни Савинков? Создается впечатление, что он просто не показывается Керенскому на глаза. Но он был рядом и, наверно, надеялся на то же, что и Корнилов, — что Керенский не будет и не сможет цепляться за власть столь решительно, отбудет в небытие, и тут-то он, Савинков, и объявится рядом с Корниловым. Но все повернулось иначе.
Как только Савинков узнал о приказе Керенского, он буквально через несколько минут ворвался в кабинет премьера.
— Вы погубили революцию! — хрипло произнес он, с яростью смотря на премьера.
— Я спас себя и вас, — спокойно ответил Керенский.
— Но что случилось? Кому мог изменить Корнилов? Кому? — почти прокричал Савинков.
— Сейчас соберется правительство, и я все объясню…
— Если вы надеетесь на мою поддержку, вы ошибаетесь…
Вскоре Савинков снова появится в кабинете Керенского и будет настойчиво убеждать его войти в переговоры с Корниловым и найти спасительный компромисс. В данном случае Керенский изменил своей манере менять взгляды и решения. Но вот что удивительно: почему у Керенского не вызвали подозрения действия Савинкова и он после всего этого назначил его военным губернатором Петрограда? Сделал он это только потому, что не хотел иметь его своим врагом, — Савинков слишком много знал о его участии в эпопее генерала Корнилова.
После того как генерал Корнилов был арестован, его ближайший сообщник генерал Алексеев обратился к Милюкову со следующим письмом: «Многоуважаемый Павел Николаевич… Помощь Ваша, других общественных деятелей, всех, кто может что-либо сделать, нужна скорая, энергичная, широкая… Усилия лиц, составляющих правительство, сводятся к тому, чтобы убедить всю Россию, что события 27–31 августа являются мятежом и авантюрой кучки мятежных генералов и офицеров, стремившихся свергнуть существующий государственный строй и стать во главе управления… а потому кучка эта подлежит быстрому преданию самому примитивному из судов — суду военно-революционному — и заслуживает смертной казни. В этой быстроте суда и в этих могилах должна быть скрыта вся истина — действительные цели движения, участие в деле членов правительства… Неужели не настало время громко вопиять об этом и разъяснить русскому народу, в чем же заключается дело Корнилова? Думаю, что это дело честной печати. Дело Корнилова не было делом кучки авантюристов. Оно опиралось на сочувствие и помощь широких кругов нашей интеллигенции… Выступление Корнилова не было тайною от членов правительства. Вопрос этот обсуждался с Савинковым, Филоненко и через них — с Керенским… Участие Керенского бесспорно. Почему все эти люди отступили, когда началось движение, почему они отказались от своих слов, я сказать не умею…Участники видимые объявлены авантюристами, изменниками и мятежниками. Участники невидимые или явились вершителями судеб и руководителями следствия, или отстранились от всего, отдав около 30 человек на позор, суд и казнь…
…Вы до известной степени знаете, что некоторые круги нашего общества не только знали обо всем, не только сочувствовали идейно, но как могли помогали Корнилову…» И дальше — внимание! «…Нужно сказать, что если честная печать не начнет немедленно энергичного разъяснения дела… тогда генерал Корнилов вынужден будет широко развить перед судом всю подготовку, все переговоры с лицами и кругами, их участие, чтобы показать русскому народу, с кем он шел, какие истинные цели он преследовал и как в тяжкую минуту он, покинутый всеми, с малым числом офицеров предстал перед спешным судом…»
Так для того, чтобы спасти Корнилова, генерал Алексеев угрожал разоблачением всех, кто был за спиной Корнилова, включая сюда и Милюкова, которому он направлял это письмо, и, конечно, Керенского. Но напрасно он тревожился о жизни Корнилова: когда подступит Октябрьская революция, Временное правительство само выпустит его из тюрьмы… И вообще уже наступили дни, когда ничего не зависело ни от Керенского с его правительством, ни от генералов и некогда популярных политиков. Пролетариат Петрограда сам выступил на защиту революции. Та самая третья сила уже брала власть в свои руки, великий Октябрь надвигался могуче, неудержимо, сметая с пути всех, кто пытался остановить историю.
Смел он и Савинкова…
Что же касается последовавшего спустя несколько лет утверждения Керенского, что он еще, оказывается, и предотвратил в Питере кровопролитие, то это запоздалая ложь. А правду еще тогда докладывал своему правительству английский посол Бьюкенен. Объясняя, как и что произошло, он писал: «Так как он [Керенский. — В.А.] узнал, что войска Крымова уже достигли Луги и что в Петрограде подготовлено восстание, которое должно вспыхнуть, как только он выедет в ставку,[11] то у него не было никакого иного выхода, кроме объявления Корнилова изменником…»
А кровопролитие предотвратила революционная ситуация в Петрограде и в самих корниловских войсках, в которых, кроме генералов, были еще солдаты, которые поняли кровавый замысел заговорщиков против истинной революции.
В автобиографической книжонке «Моя борьба с большевиками» Савинков об этой своей катастрофе напишет всего несколько и почти юмористических строк: де, 8 ноября 1917 года его довольно поздно разбудил адъютант, и он долго не мог сообразить, про что толкует ему верный адъютант, без конца повторяя два слова: «большевики выступили»…
Сколько в этих строках политического лицемерия! Выходит, будто большевики, с которыми контрреволюция не смогла справиться с помощью Корнилова, свалились ему как снег на голову, — он даже не мог, видите ли, сообразить, что это еще за большевики.
На самом деле в это утро была перевернута решающая страница его судьбы. В тех легких «автобиографических» строчках все — неправда. Даже его крепкий и поздний сон в утро 8 ноября. В это утро он был в Гатчине у генерала Краснова и умолял его двинуть войска на Петроград…
Глухая стена нового тупика возникла перед Савинковым утром 8 ноября 1917 года.
Савинков начинает новый путь — он мчится на юг, где генералы Каледин, Корнилов, Краснов, Алексеев уже собирают белые армии. Но там Савинкова ждет новый тупик — белые генералы-монархисты, помня об участии Савинкова в терроре против царских сановников и в революции Керенского, не хотят видеть в нем лидера.
Савинков уезжает в Москву и создает там тайную и очень сильную контрреволюционную организацию для борьбы с Советской властью. В Москве его быстро находят разноплеменные враги нашей революции. Чехословацкий лидер Масарик дает ему большие деньги на устранение Ленина. Савинков берет деньги, но ничего не успевает сделать. Возле него появляются французский посол Нуланс и его доверенный сотрудник Гакье, английский разведчик Сидней Рейли — и всем им крайне нужен Савинков. Они дают Савинкову громадные деньги на организацию контрреволюционных восстаний в Ярославле, Рыбинске и Муроме. В дни восстания на севере России высадятся их экспедиционные войска, и… большевикам конец. Савинков ринулся на север…
Что-то заело во франко-английской машине, а у Савинкова не получились восстания в Муроме и Рыбинске. Но в Ярославле савинковцы устроили кровавую резню и захватили город. Город, но не власть. Увы, высадившись на севере России, французы и англичане силой Савинкову не помогли. Несостоявшийся лидер новой России Савинков и его министр иностранных дел Деренталь, переодетые, с фальшивыми документами, бегут в Казань. Там Савинков делает столь же театральный, сколь и истерический жест — вступает в войско Каппеля рядовым солдатом. Но уже спустя несколько дней он видит, что каппелевцы обречены, и не хочет разделять их судьбу. Он бежит из Казани. И снова перед ним глухая стена тупика.
Савинков бежит в Сибирь и там начинает совершенно новую карьеру. Его соратник по эсеровской партии Авксентьев возглавляет «сибирскую директорию», объявившую себя новым правительством России. Авксентьев включает Савинкова в состав направлявшейся в Европу официальной миссии. В Париж, через Владивосток и Японию, отправилось целое посольство, и в его составе были Савинков и супруги Деренталь. Но пока они ехали до Парижа, «сибирскую директорию» ликвидировал Колчак, и они на золото уже не существовавшей «сибирской директории» открывают в Париже посольство Колчака.
Савинков развертывает в Европе поистине грандиозную деятельность. Он создает специальное пропагандистское агентство «Унион», задача которого — клеветать на Советскую Россию и вербовать любые силы на борьбу с большевиками. Недавний «защитник русской революции» становится энергичнейшим уполномоченным всех белогвардейских генералов, боровшихся за восстановление в России монархии.
На него, как на официального представителя неизвестно какого русского правительства, оформляются сделки на поставку белым армиям оружия и амуниции.
Чем это все окончилось — известно. Все усилия Савинкова, а заодно и белых армий превратились в прах. Красная Армия швырнула Савинкова к глухой стене еще одного тупика.
Другой бы сдался наконец, опустил руки. Но не таков Савинков. В созданной им варшавской газете «За свободу» он печатает передовую статью, озаглавленную «Русская Вандея». Он обвиняет всех белогвардейских вождей и генералов в незнании народного духа России. Они-де хотели воскресить монархию, а надо было восстановить только право частной собственности, тогда бы, мол, поднялись в бой с большевиками все крестьянские массы. И еще — никаких иностранцев! Да, да, да — никаких иностранцев!
Это Савинков начинал новый путь — он создавал Народный Союз Защиты Родины и Свободы (НСЗРиС). Девиз «Никаких иностранцев!» — это для доверчивых дураков. На самом деле все его расчеты в отношении НСЗРиС держатся на его уверенности, что интерес западных держав к России, пока там будут большевики, не ослабнет.
Ему все равно, кто дает деньги — хоть сам черт. Он принимает подношения даже от польских земельных магнатов — графа Тышкевича, князя Сапеги и других. Правда, об этих его связях не знают даже близкие ему люди.
В эти же дни в своей газете «За свободу» он пишет: «Керенский никогда не боролся ни против царя, ни против большевиков. Он только произносил речи. Я не думаю, что я заслуживаю подобного упрека… У меня есть вера, и я знаю, что революция крестьян и казаков стоит на пороге расцвета в России, результатом этой демократической революции Россия, вчера — страна помещиков, сегодня — коммунистов, станет завтра страной мелких частных собственников, где не будет ни царя, ни наместника, ни комиссаров, ни революционного Совета, ни Чрезвычайной комиссии, — страной свободной, сильной, богатой, какой она не была до сих пор…» Это все опять-таки для доверчивых дураков…
…Он вспоминает свое последнее крушение там, в России. Всякий раз, когда память возвращает его к событиям той холодной осени, перед его мысленным взором возникает картина движения черной колонны конников сквозь белую секущую по лицу снежную пыль. А эта картина, в свою очередь, вызывает у него чувство жгуче холодной тоски. И ярости, которую не на кого обрушить.
Разочарования бывали и раньше, но всегда была возможность обвинить во всем кого-то другого. А в этой истории винить некого. Разве что Пилсудского…
18 марта 1921 года в Риге был подписан мир между Советским Союзом и Польшей. Савинков знал, что договор будет подписан и что бесконечные капризы и претензии польской делегации на переговорах в Риге — это всего лишь игра на польскую публику, которая должна видеть, как яростно бьются люди Пилсудского за выгодный для Польши мир с русскими.
Еще за месяц до подписания мира Пилсудский, беседуя с Савинковым за чашкой кофе, сказал:
— Воевать с русскими у меня нет сил, и, кроме того, надо наводить порядок в Польше.
— А как же будет с нашими частями? — тревожно спросил Савинков. Речь шла о находящихся в Польше двадцати тысячах русских солдат и офицеров, которые по его зову, обманутые им, пошли воевать с большевиками вместе с польскими армиями.
Пилсудский молчал. Своими большими, глубоко посаженными глазами он внимательно смотрел на собеседника.
Он прекрасно знает этого человека, ведь говорят даже, что они близки друг другу по духу, но это не совсем верно. Их роднит только одно — тщеславие. Но Пилсудский — человек трезвого и хитрого расчета, и он давно выяснил, что у Савинкова тщеславие идет впереди рассудка. Вот и сейчас Пилсудский знает, что подвигнет Савинкова на опасное и в общем подлое дело, и уверен в успехе.
— А почему бы вашим русским не продолжить борьбу? — спрашивает Пилсудский.
— После подписания мира? — крайне удивился Савинков.
— Да. — Пилсудский встал, подошел к огромному дворцовому окну с низким подоконником и надолго замер там внушительным силуэтом во весь рост на фоне белой, косо летящей в окне метели.
Савинков ждал, ничего еще не понимая.
— Россия большевиков с ее узурпацией все и вся для меня так же нетерпима, как Россия царя, сделавшая Польшу русской губернией, — наконец раздался тихий низкий голос Пилсудского. — Та, будущая, третья Россия, которая возникнет на обломках этих двух, может оказаться чем-то терпимым и главное — разумным. Уроки истории даром не проходят, не так ли? — Пилсудский медленно отошел от окна и снова сел за стол.
— Мою программу вы знаете, — тихо произнес Савинков, хотя он все еще не понимал сделанного ему предложения.
— Не только знаю, но и поддерживаю, — мягко перебил Пилсудский и осторожно взял своей огромной рукой миниатюрную кофейную чашечку. — Иначе я в свое время не послал бы за вами в Париж пана Вендзягольского и сейчас ваши соотечественники не воевали бы в составе моих войск. — Пилсудский отхлебнул кофе, бережно поставил чашечку на стол, вынув из кармана белоснежный платок, вытер им усы. Это длилось довольно долго, и Савинков молчал, напряженно ожидая продолжения.
Наконец Пилсудский накрыл своей теплой рукой холодную руку Савинкова и продолжал:
— Я считаю вашу русскую программу с упором на крестьянина мудростью политика, который видит для России единственный выход из темноты. В мужицкой стране должна быть мужицкая власть. Это мужику понятно, это его поднимет, и он пойдет за нами, а тогда вы — истинный властелин России. Я неправ? — Пилсудский хитро прищурился и ждал ответа.
— Да, моя первая мечта — учредительное собрание с крестьянским большинством, — подтвердил Савинков. — И принятые им законы станут моей дальнейшей программой. Но вы простите меня, я не понимаю, к чему этот разговор, если вы решили сложить оружие?
— Но разве подписанный мною мир вас к чему-нибудь обяжет? — спросил Пилсудский серьезно и даже сердито. — Обязательства Польши не могут стать вашими обязательствами, и вы можете продолжить свою борьбу в России.
Савинков решительно не понимал, что все это значит.
— Зачем распускать действующие сейчас ваши русские части? — продолжал Пилсудский. И, не ожидая ни вопроса, ни ответа, сказал: — Сейчас их можно отозвать на территорию Польши, пусть они немного отдохнут, а затем небольшими отрядами, примерно в полк каждый, снова отправить их в Россию. Но уже не как часть Войска Польского, а как чисто русские силы. Главная трудность будет только в том, чтобы тихо форсировать границу и так же тихо и быстро углубиться в Россию верст на пятьдесят. Там уже можно будет развернуть боевые знамена. Это будет уже сила, как бы возникшая в народе, и, опираясь на крестьянство, как на главный свой резерв, эта сила начнет действовать. Понимаете?
Савинков кивнул, напряженно обдумывая то, что он сейчас услышал.
— По-моему, вы, как вождь, получаете идеальную возможность стать во главе событий, обещающих вылиться в события исторические, — продолжал Пилсудский. — Если крестьянин поднимется и пойдет с вами, большевикам конец.
— Если, — тихо произнес Савинков.
— Ну знаете… — внезапно рассердился Пилсудский. — Тогда, господин Савинков, надо ставить все точки над «и»! Или вы располагаете руководящей политической доктриной для России, о чем вы неоднократно и публично декларировали, или объявляйте, что вы — король голый! Середины нет! — Пилсудский бросил на стол свою тяжелую ладонь, от чего весело звякнули изящные кофейные чашечки.
Как бы резко ни был поставлен вопрос, Савинков понимал, что Пилсудский прав, и, если он сейчас отвергнет его идею, он действительно будет выглядеть политическим банкротом. А главное — ему уже видится впереди идущее на Москву крестьянское войско, которое под звон колоколов приветствует весь народ. Савинков близок к состоянию самогипноза, в каком он уже не раз принимал решения, дорого ему стоившие…
— У меня один вопрос: кто поведет эти отряды? — отрешенным голосом спросил Савинков.
Пилсудский задумался, сдвинул свои мохнатые брови: он знает, что Савинков — человек абсолютно не военный…
— Это вопрос очень серьезный, — ответил он. — Сейчас возле вас вертятся генералы-золотопогонники, которые по ночам молятся на царские портреты. В случае успеха они вас повесят, как убийцу царей, — улыбнулся Пилсудский и спросил: — Что вы думаете о братьях Булак-Балаховичах?
— Это ж бандиты! — воскликнул Савинков.
— Бандиты, — медленно кивнул Пилсудский. — Но они могут повести за собой войско. А в политическом отношении они, по-моему, весьма удобны. Они ведь за все, что не мешает им быть бандитами.
— Но они будут грабить и убивать тех самых крестьян, на которых я собираюсь опереться и которых собираюсь позвать за собой, — сказал Савинков.
— Этого не допустите вы, — отрезал Пилсудский.
— Значит, вы считаете, что я сам должен пойти вместе с этими отрядами? — осторожно спросил Савинков.
— Непременно, господин Савинков. — Пилсудский подошел к Савинкову, положил ему на плечи свои тяжелые руки и сказал проникновенно: — Слишком велика ставка, господин Савинков. Нельзя быть вождем на расстоянии. Нельзя. Это ваша коренная ошибка до сих пор. Даже самые верные вам люди могут исказить ваши идеи, деформировать их до уровня своего понимания проблем, а это опасно, так опасно, господин Савинков, — я убедился в этом. Что же касается вашего временного содружества с такими типами, как братья Балаховичи, то, поверьте мне, вы вместе с ними пройдете только первые шаги, и при первой возможности мы их вышвырнем…
Осень была ранняя и холодная — еще в октябре начались морозы. Раскисшие дороги окаменели, передвигаться было легче и быстрее, но трудно стало с ночевками. Отряд, с которым двигался по Белоруссии Савинков, насчитывал почти тысячу сабель — всех разместить в помещениях было делом нелегким. Впрочем, балаховцы делали это довольно просто — приезжали в деревню или городок, выгоняли жителей на улицу и занимали их дома. Однажды, гуляя ночью по взятому городку, Савинков сам видел, что в занятых балаховцами домах горел яркий свет, оттуда доносились звуки музыки, пьяные крики, а хозяева этих домов с детьми на руках грелись у костра, разожженного перед церковью…
Правда, подолгу отряд нигде не стоит, день-два, не больше — и команда «по коням!» — части Красной Армии наступали балаховцам на пятки, пытаясь заставить их вступить в бой. Но у братьев-балаховцев была своя тактика, они говорили: «Бой — дело нехитрое, ты сумей уйти от него». Сейчас, изучив данные разведки, Балаховичи повели свое войско на Мозырь…
Морозило. Конские копыта грохотали по оледенелой дороге. С серого неба сыпалась мелкая снежная пыль. Ветер швырял ее в лица всадников, гнал белыми волнами по голым полям. День, не успев рассветиться, быстро угасал.
Два брата Балаховичи и Савинков медленно покачивались во главе колонны, сутуло сидя на усталых конях. Уже не первую неделю они в походе, и чем дальше, тем яснее Савинкову, что ни о каком поднявшемся по его зову крестьянстве нет и речи. В душе у него закипает ярость против мужика — тупого, безразличного ко всему, не желающего пошевелить пальцем во имя своего же будущего. Сколько раз он говорил с ними и в одиночку, и на сходках, разъяснял им свою идею созыва учредительного собрания с крестьянским большинством. Слушают, разинув рты, а потом молчат, как серые камни-валуны. За три месяца в отряд вступило лишь семеро крестьян, и два уже удрали домой.
Один из них, уходя, сказал:
— Что вы дали мне, чтоб я шел за вас под пули? Красные мне землю дали, а вы что?
Но главное несчастье не в этом — Савинков обнаруживает, что он ничего не знает об истинном положении дел в Советской России. Его агенты слали ему оттуда донесения, что Советская власть висит на волоске, потому что против нее деревня, а оказывается, большевики за какие-то три года сумели внушить крестьянству веру в их идеалы. И это вызывает в душе Савинкова еще большую ярость против мужичья, которое не понимает его…
Отряд, растянувшись на добрые две версты, приближался к Мозырю. Вернулись высланные вперед разведчики, они доложили, что в городе, кроме десятка комсомольцев-чоновцев, нет никого. А город богатый. Эта новость, сопровождаемая ликующими криками, как вихрь пронеслась по колонне.
— Если увижу грабеж или погромы, буду расстреливать на месте, — сказал Савинков, глядя вперед остановившимися узкими глазами. — Слышите, Балахович?
— Только не ошибитесь, Борис Викторович, — весело отозвался Станислав Балахович и подмигнул своему младшему брату Иосифу. — Ваш-то любимый мужичок сам жратву нам не даст, приходится брать. Вроде бы и грабеж получается, но ведь вам, Борис Викторович, тоже яичница потребуется перед сном.
Станислав Балахович уже давно вылечился от преклонения перед Савинковым и, нисколько его не боясь, поступает так, как его душа просит. Все движение отряда сопровождается грабежами и жестокими расправами.
В общем, Савинков понимал, что эти люди потому и пошли за Балаховичами, что надеялись поживиться, — вон какие мешки приторочены к седлу у каждого. И конечно же никаких политических идеалов они не исповедовали и не хотели этого. Когда Савинков выступил однажды перед ними с программной политической речью, из толпы раздался только один вопрос:
— Пока мы дойдем до вашей учредиловки, жалованье нам будет?
Старший Балахович заорал:
— Мы армия добровольцев, а не наемников! Наше жалованье мы добываем сами, и нечего задавать дурацкие вопросы!
А Савинкову он потом сказал с усмешечкой:
— Борис Викторович, не надо им про политику — пусть их головы чистыми останутся…
— Безусловно, ворам политика ни к чему, — иронически согласился Савинков.
Балахович посмотрел на него с откровенной насмешкой:
— Между нами, Борис Викторович, только в том и разница — у кого воруем.
Савинков натянул повод, и его кобыла Голубка послушно остановилась.
— Что вы сказали? — спросил он осекшимся от злости голосом.
— А разве неправда? — Глаза Балаховича нагло смеялись. — Один берет у попа, другой — у дьякона.
— Кто — один, кто — другой? — потребовал уточнения Савинков.
— То ли он, то ли он, — Балахович ткнул нагайкой на своих бандитов, окончательно выходя из-под удара.
Савинков понимал, конечно, что участие в этом походе — еще одна его катастрофа. И, может быть, самая главная, потому что сейчас он действительно голый король, с которым никто не считается. Он мог по крайней мере делать вид, что какая-то Россия еще с ним, пока все, что было той Россией, было отдалено от него и от всех тайной границы, риском его агентов, ползущих оттуда с донесениями через белорусские болота… А сейчас он сам в России и — голый, голый, голый! Над ним смеется бандит, и он ничего не может ему ответить.
В свое время, когда провалилась к чертям в ад вся его бешеная деятельность по организации помощи Запада белым армиям, он говорил себе: это потерпел поражение не я, а бездарные генералы Деникин и Врангель. Но здесь он не может сказать, что терпит поражение бандит Балахович, ибо возникает вопрос: а вы, Борис Викторович, зачем здесь?..
Он бы уже покинул отряд, он окончательно решил это три дня назад, но вдруг Станислав Балахович сообщил ему новость — в Мозыре они должны встретиться с белорусским правительством.
— Что еще за правительство? — удивился Савинков.
— А черт его знает! — весело воскликнул Балахович. — Гонца прислали — будут ждать нас с вами в Мозыре. А от Пилсудского мы имеем давний приказ — присягнуть на верность первой же местной власти. А мне что, я самому дьяволу могу присягнуть — от этого сапоги жать не станут… — И он рассмеялся, оскалив свои крупные белые зубы.
И Савинков приказал себе остаться в отряде, только чтобы выяснить: что это еще за правительство? Может, и в самом деле что-то серьезное?..
Бой за Мозырь начался в сумерках, и не понять было — действительно ли шел бой на самом деле или просто так, на скаку стреляя во все стороны, передовой эскадрон ворвался в город, и тотчас взметнулись над городом несколько пожаров. Когда Савинков и старший Балахович въехали на центральную площадь города, младший Балахович уже творил там суд и расправу — на балконе здания почты уже были повешены двое, а третьего вешали на фонаре. Иосиф Балахович подскакал к брату на разгоряченном коне:
— Стась! Красных гадов вешаем! Хошь сам побаловаться?
— Успеется, — отмахнулся старший и спросил, где его квартира.
Иосиф показал плетью на здание почты, где качались повешенные, и крикнул:
— Вон там, с украшением.
Балахович и Савинков расположились на втором этаже. Здесь, очевидно, жил заведующий почтой — это была большая, давно и хорошо обжитая квартира. Куда только подевались ее обитатели?
Савинков занял маленькую комнатку рядом с кухней, заперся и, не раздеваясь, повалился на постель. Потом он много раз просыпался от пьяного ора, всю ночь играла гармошка, визжали женщины, раздавались выстрелы — братья Балаховичи справляли победу.
Утром Савинкова разбудил стук.
— Приехали какие-то… — хрипло докладывал вестовой Балаховича через дверь. — А сам спит… что сказать?
Савинков встал, побрился и умылся на кухне и вышел в столовую, где его уже ждали. Приехавшие сидели рядком на стульях среди разгрома, оставшегося после оргии. Стол был опрокинут, и посуда, разбитая и целая, валялась на полу. Посредине воняла какая-то лужа, в нее был втоптан цветастый женский платок.
Савинков в одно мгновение увидел все это, но не повел бровью и пригласил приехавших пройти с ним на первый этаж в служебное, как он выразился, помещение. Они уселись там у громадного стола, на котором, наверное, сортировалась почта.
— Кто вы, господа, и что вам угодно? — сухо спросил Савинков, разглядывая приехавших. Все пятеро были, что называется, в летах и имели солидный вид — в крахмальных воротничках, при черных галстуках.
— С кем имеем честь? — чуть приподнялся один из приехавших.
— Борис Савинков, — отчеканил сухой голос.
Один из приехавших, высокий, костлявый, в длинном черном сюртуке, встал:
— Мы счастливы приветствовать на нашей белорусской земле столь знаменитого политика… Разрешите представиться, — чопорно поклонился он. — Мы министры воссоздаваемого белорусского правительства. Моя фамилия Адамович — я заместитель премьера и министр внутренних дел, это Прокопченко (поклонился лысый и сутулый человек, сидевший напротив Савинкова), он министр финансов и земледелия, а это Рымарев…
— Кем это правительство сформировано? — сухо спросил Савинков и добавил: — Это обстоятельство, как вы понимаете, определяет все. Вы садитесь, пожалуйста…
Зам премьера Адамович сел и ответил Савинкову, не поднимая глаз:
— Что касается меня, то я входил в состав правительства, которое создавалось еще во время польского наступления. Теперь мои коллеги… подобраны мною.
— Ваша партийная принадлежность? — поинтересовался Савинков.
— Конституционный демократ, — как-то неуверенно произнес Адамович. — А мои коллеги — скорей всего земцы.
— А кто же у вас премьер? — спросил Савинков.
— Вакансия, — чуть заметно улыбнулся вице-премьер.
— Программа у вас есть? — спросил Савинков, еле сдерживая гнев.
— Программа? — несколько удивленно переспросил Адамович. — Тут же все ясно: перебить коммунистов, а там видно будет.
Он сказал это с такой святой убежденностью, что впору было рассмеяться.
В эту минуту в зал вошел старший Балахович. Вид его был страшен: лицо серое, покрытое сивой щетиной, оплывшие глаза, сбившиеся колтуном волосы.
— Почему сепаратничаете? — спросил он у Савинкова, садясь рядом с ним. — Ну? Кто у вас тут главный? — обратился он к министрам.
Снова встал высокий Адамович:
— Разрешите представиться: Адамович — заместитель премьера и министра внутренних дел.
— Ишь ты, шишка… — Балахович снизу вверх с любопытством смотрел на Адамовича. — Ну ладно… Чего господа хотят, кроме власти?
— Хотели бы располагать средствами, — осторожно ответил вице-премьер.
— Средства будут. Еще что?
— Хотелось бы знать, когда вы освободите Минск? Имеется ли смысл объявлять временную столицу?
— Военными тайнами не торгую, — с угрозой ответил Балахович.
— Зачем нам ваши тайны, господин генерал, — укоризненно сказал Адамович. — А вот вы сами нам нужны.
— Глядите-ка, понадобился, — Балахович подмигнул Савинкову. — Ну-ну?!
— Мы хотели бы видеть вас своим белорусским президентом.
— Президентом? — недоверчиво переспросил Балахович и вполне серьезно сказал: — Ну что ж, если такое желание, отчего же, можно, за мною не станет.
— А почему и нет?! — воскликнул Адамович. — Кто землю освободил от супостатов, тому и власть на той земле. — Он посмотрел на Савинкова и добавил: — А Бориса Владимировича…
— Викторовича, — поправил его Балахович.
— О, пардон! А Бориса Викторовича сама судьба нарекла нашим премьером.
— О лучшем кандидате нельзя и мечтать, — поддержал Балахович…
Савинков смотрел на все это, и ему не хотелось верить своим глазам. Он уже понимал, что перед ним базарные политиканы, решившие, пользуясь всеобщей неразберихой, захватить власть над миллионами людей.
— Минуточку, господа… — начал Савинков негромким голосом. — Я хочу вам сказать, что подобным образом правительства не создаются. Во всяком случае, я в этом вашем несерьезном предприятии не участвую. Думаю, что и господин Балахович займет такую же позицию.
— Господа, я бы предложил не устраивать спора, — поморщился Балахович. — Собрались люди, которые хотят добра своей Белоруссии, они того хотят, Борис Викторович, и мы с вами того ж хотим. Зачем же сразу свару устраивать? Давайте-ка лучше пойдем к столу, поснедаем, выпьем за знакомство — глядишь, и без спора обойдемся. Пошли, господа…
Все двинулись к дверям. Когда Балахович пропустил вперед всех министров, Савинков задержал его и сказал:
— Если вы посмеете лезть в президенты, завтра же Пилсудский вышвырнет вас на свалку. Я вам это гарантирую…
Балахович взметнул острый взгляд на Савинкова, несколько секунд смотрел пристально на него, потом тихо ответил:
— Я не такой дурак, чтобы самому лезть в петлю, не беспокойтесь. Президента пусть поищут в других местах…
Савинков принял бесповоротное решение — сегодня же вернуться в Польшу.
Балахович к решению Савинкова уезжать отнесся равнодушно.
— Считаете нужным — уезжайте. Я вам не начальник.
Однако выехать в этот день Савинков не смог. Вскоре после полудня балаховцы вынуждены были вступить в бой с частью Красной Армии, прибывшей в Мозырь из Гомеля. Бой завязался на восточной окраине города, и до вечера нельзя было понять, выдержат ли балаховцы натиск красных. Уезжать в этой обстановке Савинков считал неприличным. Поздно вечером стало известно, что к Мозырю движется еще одна красноармейская часть, и тогда Балахович принял решение временно выйти из города…
…Савинков один верхом ехал в сторону Бреста, к границе. Густели черные сумерки. Усталая его кобылица Голубка предпочитала передвигаться мерным шагом, так же мерно качая своего седока. Никто Савинкова в пути не останавливал, никто ни о чем его не спрашивал, и никто его не боялся…
Страх перед новым крахом надежд живет теперь в нем неотступно, он уже не в силах его преодолеть, и ему все труднее его скрывать. Он становится раздражительным. Он предпринимает все, чтобы дело шло вперед, так он по крайней мере считает. И если нет ощущения, что борьба с большевиками идет, в этом виноваты все, кто угодно, кроме него. Ну что толку от салонной болтовни Деренталя? Или от высокообразованной лености Философова? И даже от абстрактной преданности Павловского?
Последнее время все чаще традиционные завтраки проходят в напряженном молчании, нарушить которые боится даже Павловский… Вчера Деренталь позволил себе сказать, что завтраки стали похожи на поминки. В ожидании взрыва все затаили дыхание. Савинков промолчал — так сложно все стало после того разговора в поезде о Любе. Вот еще взял он на себя проклятие!
В то утро Савинков, как всегда, возвращался домой от парикмахера. На углу по-утреннему пустынного перекрестка он увидел одинокого человека и насторожился — все еще срабатывала давно натренированная нервная система. Приближаясь к перекрестку, он уже твердо знал, что человек этот ждет его. Шагов с десяти он узнал начальника варшавской конспиративной службы Мациевского. «Зачем? Здесь? Без всякого предупреждения?» — изумился Савинков и прошел мимо Мациевского, даже не взглянув на него. Тот пошел сзади. Оба шли медленно, не торопясь. Савинков, не оглядываясь, вошел в подъезд своего дома, поднялся на этаж выше, чем нужно, и оттуда смотрел, как Мациевский всходил по лестнице и как звонил в его квартиру.
— О, Маца явился! — удивленно и радостно воскликнул Павловский, открыв дверь.
Мациевский вошел. Савинков быстро сбежал по лестничному пролету и отпер своим ключом дверь.
Кто бы мог подумать, что это так тягостно начавшееся утро внезапно окажется таким важным и многообещающим — Мациевский привез Савинкову доставленное Зекуновым из России письмо и докладную записку Леонида Шешени, а также записку от Философова.
С трудом подавляя волнение, Савинков попросил Деренталей и Павловского завтракать без него и вместе с Мациевским ушел в другую комнату. Прежде всего он прочел записку Философова:
«Дорогой Борис Викторович, до поезда полчаса, и Мациевский стоит над душой. Естественно, что адресованное Вам письмо я не читал, так что, скорей всего, когда Вы все это прочитаете, окажетесь информированным гораздо, лучше меня. Однако кое-что я хочу Вам сообщить.
На другой день после Вашего отъезда из Варшавы меня в редакции посетил полковник Медзинский, который поздравил Вас, меня и наш союз с большим успехом в борьбе с большевиками и вручил мне чек на сумму, равную трем их последним взносам. Я все это принял, не моргнув глазом, но, как обычно, не информированный Вами о важных новостях, чувствовал себя прескверно.
Я уже хотел сесть писать Вам письмо о визите М. и его поздравлении, как из Вильно приехал Зекунов, от которого я и узнал, наконец, о преуспевании в Москве Вашего адъютанта. (Не за это ли и поздравление М.?) Хотя Зекунов осведомлен о делах Ш. более чем скупо, я понял, что Ш. вышел в Москве на солидное сообщество наших единомышленников. Сам Зекунов на меня произвел впечатление ограниченного функционера. Он, кстати, проболтался, что привез от Ш. какие-то бумаги нашим польским друзьям. (Может, чек за это?) Больше меня с Зекуновым работал Мациевский, и он все доложит Вам сам.
Остаюсь в тревожном предчувствии радости вечно Ваш».
Савинков торопливо вскрыл письмо Шешени, он редко волнуется, а сейчас у него даже дрожали руки. Да, это был хорошо знакомый ему характерный почерк его адъютанта — мелкий, четкий, чуть сваленный влево.
«Дорогой мой отец! — писал Шешеня. — Неделю работал над докладной, а на это письмо остался вечер, да и то не весь — Зекунов уезжает сегодня же… Пишу о самом главном, остальное расскажет в Варшаве Михаил.
В самом начале, в Смоленске, я попал в беду, вышел из которой хоть и с шумом, но благополучно. А в Москве меня ожидала новая беда — Зекунов сидел в тюрьме. Он служил в военизированной железнодорожной охране, в его дежурство произошло ограбление склада, и его посадили за халатность. К счастью, все обошлось недорого. Через месяц его выпустили и в наказание перевели на другую работу, а он на эту новую работу не согласился и ушел из охраны совсем. Теперь у него работа очень удобная для нашего дела.
Я устроился в Москве неплохо, имею комнату почти что в центре. Работаю пока в полувоенной организации по закупке лошадиного фуража, но работа не постоянная, а, как здесь говорят, по договору. Пока что потерпим, а там посмотрим. Возможности есть, и хорошие.
Теперь о самом главном… Все получилось неожиданно и даже, прямо скажу, случайно. Я встретил в Москве на улице человека, которого хорошо знал по первым годам войны, он был в штабе нашего полка. Мы с ним немного дружили. Теперь решили дружбу восстановить. Он военнослужащий, работает в военной академии профессором. Как он из штабиста стал профессором — не знаю, а спрашивать пока неловко. Я к нему присматривался, а он — ко мне. И первый открылся он и как обухом по голове ударил. Оказывается, он нам прямой и близкий родственник и имеет к тому же очень большую семью, настолько большую, что мы с вами и подумать не могли бы. Родня раскидана по всей стране, и среди нее немало больших людей, в том числе и военных. В семье очень строгие порядки, и живут весьма скромно. Мой знакомый говорит, что жить широко еще не настало время. Об идеалах семьи смотрите в докладной…»
Савинков читал это затаив дыхание, не слыша звяканья посуды и приглушенного говора, доносившегося из столовой.
Доклад Шешени не отличался красотой стиля. Черт с ней, с красотой, — зато он приоткрывал Савинкову картину, которую не раз рисовало ему его воображение: в России действует хорошо налаженная, многочисленная антибольшевистская организация. Но что же это за организация? Название «Либеральные демократы» еще ничего Савинкову не говорило, он даже не может уловить политический смысл этого словосочетания. Если расшифровать два этих слова точно, получается нечто странное: демократ, да еще либеральствующий. Такой демократ может договориться и до конституционной монархии…
Может быть, Шешеня что-нибудь напутал? Ведь он был храбрым, даже по-своему неглупым офицером, но вкуса к политике никогда не проявлял. Он любил говорить: «Вы укажите мне политического противника, а что с ним сделать, это я знаю сам». Пожалуй, его всегда отличало от многих остро развитое чувство ответственности за то, что он делал. Не имея твердых оснований, он не писал бы вообще. Но, может быть, он попал в руки каких-нибудь политических авантюристов? Москва и Питер полны ловких «спасателей России». Однако политический авантюрист всегда выдает себя меркантильностью своих скрытых замыслов, а здесь об этом нет и речи. Наоборот, Шешеня пишет, что «ЛД» организация со средствами…
Савинков отложил уже прочитанные им страницы докладной, посидел несколько мгновений, выпрямившись и полузакрыв глаза. Затем снова взял их со стола, начал читать. Мациевский бесшумно сидел в сторонке и не без волнения наблюдал за любимым вождем, — он уверен, что сейчас, на его глазах, делается история.
«Чтобы проверить и лично убедиться в правдивости рассказа об „ЛД“ моего знакомого Новицкого, — уже в третий раз читает Савинков, — я по его предложению вступил в их организацию и стал посещать сходки „пятерки“, в которую меня включили вместо умершего директора школы. Сообщаю состав моей пятерки: 1 — адвокат, заместитель председателя Московской коллегии адвокатов; 2 — ответственный работник Наркомата путей сообщения; 3 — директор большого магазина; 4 — преподаватель английского языка в школе; 5 — я. Собираемся два раза в месяц, вырабатываем обвинительное заключение большевикам. Эта работа проводится теперь по всей организации. Каждый член организации вносит в обвинение что-то свое. Получается очень сильно: не общие слова или брехня про все на свете, а точно: там-то, тогда-то, то-то, извольте, господа большевики, за это отвечать. В общем „ЛД“ — дело серьезное, но малоактивное и для большевиков пока малочувствительное. Новицкий говорит, что сейчас у них продолжается накопление сил, а действия они начнут позже…»
Стоп! Почему это профессор академии Новицкий все выкладывает какому-то Шешене? Старое знакомство по царской армии? Этого, пожалуй, недостаточно для такого доверия…
«…Не имея с вами связи, я сам решил: а что, если эту организацию включить в наш союз? — читает Савинков. — Ведь с самого начала Новицкий ухватился за меня, стоило мне намекнуть, что я — человек Савинкова. Я соврал еще, будто я здесь, в Москве, возглавляю одну из самых больших организаций нашего союза. Он не поверил. Стал проверять, но он же о нашем движении знает меньше меня, а я предъявил ему Зекунова и еще двух членов моей группы. Тогда я сказал ему, что я ваш личный адъютант. Новицкий этому заметно обрадовался и стал меня спрашивать, каков вы с виду. Он, оказывается, знал вас в Питере, когда вы были при Керенском…»
(Тут чекисты, что называется, пускали пробный шар. Они знали о том, что подлинный Новицкий — тот, который действительно существует в Москве и преподает в военной академии, — в 1917 году, сразу после Февральской революции, был однажды у Савинкова в Питере с проектом организации высших военно-инженерных курсов. Было решено включить эту деталь в докладную записку Шешени. Савинков, сомневаясь, не веря и всячески проверяя письмо Шешени, должен вспомнить Новицкого, и это психологически укрепит доверие Савинкова к тому, что пишет Шешеня.)
Савинков задумался, прикрыл глаза. Да, да, помнится, толкался во дворце какой-то офицерик из инженеров, который смешно представлялся: «Инженер революционных войск» — и совал какой-то дурацкий и не ко времени проект. Да, да, он еще, кажется, заикался. «Выяснить, заикается ли Новицкий», — написал Савинков на полях докладной и продолжал чтение:
«Когда зашла речь, о вас, я быстро загнал его в угол. А некоторое время спустя Новицкий говорит мне: „Помогите нам установить связь с вашим главным руководителем“. Я ему в ответ, чтобы поддразнить его, говорю, что нам с ними будет неинтересно, мы — люди решительного действия, мы ходим не с кукишем в кармане, а с маузером. И сразу я понял, что сказал не так, особенно про маузер. Но было поздно, и Новицкий в тот раз вопрос о связи с вами больше не поднимал. Однако спустя две недели он опять поставил вопрос о связи с вами, и я окончательно понял, что плохо веду игру, в чем честно и признаюсь, — не оказался на уровне в вопросе тактики. Но главное все же в том, что я нашел эту организацию „ЛД“ и установил связь с Новицким, который является одним из ее руководителей». «Но теперь какой-то ход нужно сделать с вашей стороны, чтобы Новицкий видел наш интерес. С его стороны интерес есть, и настолько, что он помог мне разжиться важными документами для наших друзей…»
Закончив, наконец, чтение, Савинков долго разговаривал с Мациевским, подробно выспрашивал его, как выглядел, как держался Зекунов. Савинков не зря сделал Мациевского начальником конспиративной службы — знал его давно как человека строгого и точного во всем, что он делал. Ответы Мациевского успокаивали. Очень хотелось верить, что дело перед ними чистое и радостное, но одновременно уверенность Мациевского вселяла тревогу — Савинкову казалось, что это опасно парализует его бдительность… И он снова и снова пристрастно допрашивал.
— Обо всем этом — никому ни слова. Сразу же съездите в Вильно, — сказал он, прощаясь, Мациевскому, — поизучайте Фомичева — не написал ли ему Шешеня что-нибудь по-родственному. И все внимание сейчас — этому делу.
Мациевский с готовностью кивал своей удлиненной лысеющей головой — он ощущал себя входящим в большую историю.
Зекунов выполнил все, что ему было поручено, и благополучно вернулся из Польши в Москву.
Теперь к поездке в Польшу готовился Андрей Павлович Федоров.
На зимнем Смоленском бульваре почти каждый день можно было видеть двух мужчин, которые медленно прогуливались или сидели на скамейке, вели негромкую беседу. В мужчине небольшого роста, одетом в короткий романовский полушубок, без труда можно было узнать Зекунова. А его постоянным собеседником был Федоров, узнать которого было уже трудно — у него отросли черные усы и бородка, совершенно изменившие его лицо.
В это солнечное утро они разговорились, сидя на скамейке, жмуря от солнца глаза. Тепла от этого солнца не было, наоборот, казалось, что от голубого снежного блеска становилось еще холоднее. Рядом с ними маленькие краснощекие детишки бесстрашно кувыркались на ледяной горке, их няни и бабушки, укутанные в платки, сидели на скамейках, и над ними вился белый парок — след их оживленной беседы о превратностях жизни. Зекунову в добротном полушубке было тепло, а Федоров в своем коротком драповом пальто мерз изрядно. На его клинообразной черной бородке, с которой он еще не научился как следует обращаться, белели сосульки, и он отдирал их, морщась от боли.
— У капитана Секунды я подметил сволочную привычку, — негромко говорил Зекунов. — Вот смотришь ему в лицо — глаза у него такие добрые, ласковые, красивые ямочки на щеках так и играют от улыбки. И вдруг — цап! И он ставит тебе подлый вопрос. И тогда в глаза ему лучше не гляди — они у него уже как у бешеной овчарки…
— Так… так… — отвечал Федоров. — Вы у Философова дома были? Как у него квартира обставлена, богато?
— Какое там богатство… А главное, все какое-то неухоженное, нежилое, пылью покрытое. Да и сам он всегда будто только что из постели выскочил и спал в одежде. Но есть и у него своя хитрость: он говорит тихонько, небрежно, словно речь идет о чем-то совсем незначительном, а на самом-то деле он в это время щупает тебя по самым главным вопросам. Я таких тихих боюсь больше, так что у Философова я напирал на то, что являюсь только курьером, и предпочитал молчать. А вот Шевченко — тот по характеру совсем другой…
— С Шевченко все ясно. Еще — о капитане Секунде…
Они беседуют час, другой, и никто не может подумать, что здесь, на скамейке Смоленского бульвара, идет очень важная работа.
А вечером Федоров в кабинете Артузова держит экзамен на готовность к поездке.
Один экзаменатор сидит за столом. Это Артузов. Он снял неизменный френч и повесил его на вешалку. Галстук, повязанный большим узлом, отпущен, и ворот фланелевой рубашки расстегнут. Второй экзаменатор, Пузицкий, сидит рядом с Артузовым, но он непоседлив, то и дело вскакивает и, вороша рукой свои пышные рыжие волосы, вышагивает по узкой полоске между столом и стеной. Вот он остановился за спиной Федорова.
— Ваш первый рубеж — капитан Секунда. Как вы проходите рубеж?
— Во всяком случае, капитан Секунда моему появлению будет рад, — отвечает Федоров.
— Нет, он рад не будет, — качает головой Артузов. — Вы придете к нему с пустыми руками, ведь на этом этапе деятели «ЛД» еще против всякой связи с иностранными кругами.
— Я ему рассказываю о нашей организации, и он должен почувствовать… — говорит Федоров, но Пузицкий останавливает его новым вопросом:
— А зачем вы это ему рассказываете?
— Чтобы его заинтересовать.
— С какой целью, если вы против всякой опоры на иностранные круги?
Федоров молчит, делает какие-то пометки в лежащей перед ним тетрадке.
— В конце концов моя главная цель — Философов.
— Что вам нужно от Философова? — спрашивает Артузов.
— Политическая консультация. И только…
— Ерунда! Чушь! — воскликнул Пузицкий, взмахивая руками за спиной Федорова. — За консультацией едут к известным специалистам. Кто для вас такой специалист? Философов? Чушь. Он умный человек и знает меру своей популярности среди российских просторов.
— Но мне о нем рассказывал Шешеня…
— Это значит, что вы уже посвятили Шешеню во все свои дела. Не рано ли? — спросил Артузов. — А кроме того, Шешеня для вас и для Новицкого не авторитет.
Федоров молчит, он видит незащищенность своей позиции и ждет помощи от старших товарищей. Но они тоже молчат.
— Может быть, сделать так… — нарушает молчание Артузов. — Вы приехали в Польшу с наивной уверенностью повидать самого Савинкова, который, конечно, ни в каких рекомендациях не нуждается. Это фигура бесспорная. Вы верили в легкую возможность встречи с ним. Эта ваша наивность будет в духе некоторой наивности всей вашей организации «ЛД». И тем больше ваше разочарование, что вы Савинкова не увидели. То, что они вам сразу его не дадут, за это можно поручиться. Но они захотят узнать от вас об «ЛД». Как вы себя поведете в этом случае?
— Надо будет раздразнить до предела их интерес к «ЛД», но ответы мои должны быть скупыми, и на них должна лежать тень разочарования по поводу крушения наивной мечты увидеться с Савинковым. Сделав этот посев в их умах, я уеду. Они о моем визите доложат Савинкову, и, таким образом, химическая реакция раздражения их любопытства достигнет тех пределов, которые нас больше всего интересуют.
— Это можно принять за основу, — отвечает Артузов. — Но вернемся к капитану Секунде. Что все же произойдет здесь?
— Перевербовка Зекунова, как и деньги, присланные капитаном Шешене, говорят о большой заинтересованности поляков. Мы знаем, чем она вызвана. И теперь Секунда будет жадно смотреть мне в руки, но, увы, я его разочарую — мне нужен Савинков, и других дел у меня в Польше нет. Но для того чтобы закрепить нашу «ЛД» за собой, капитан Секунда будет готов сам свести меня за ручку к Савинкову…
— Не лишено, не лишено… — тихо произносит Артузов.
— А почему Шешеня, черт его побери, получив от Секунды деньги, не шлет ему новые разведматериалы? — спрашивает Пузицкий.
— Со мной он их послать не мог. Отправляясь в эту поездку, мы поставили условием, чтобы мы знали, с чем идет за границу мой спутник, савинковский человек Зекунов. Шешеня пошлет Секунде на этот счет объяснение. А Зекунов объяснит это ему лично — дескать, ввиду важности открывающейся перспективы они вынуждены были на наши условия пойти.
— Это уже точнее. А что у вас будет для Фомичева?
— Сердечные приветы от Шешени и еще его пожелание во главе перевалочной базы в новых условиях видеть именно свояка, и никого больше…
За обледенелыми окнами морозная январская ночь. Москва крепко спит, а эти трое в доме на Лубянке продолжают свой разговор, спорят, даже ругаются, и в этом сегодня состоит их нелегкая и опасная работа. От этого разговора зависит жизнь одного из них…
Закончив подготовку к поездке, Федоров вызвал на допрос Шешеню.
Для первой поездки Зекунова Шешеня исправно приготовил все необходимые письма и документы. Тщательнейшая проверка показала, что он сделал все добросовестно и не пытался воспользоваться возможностью передать за границу условный сигнал тревоги. Шешеня об этом теперь и не думал — убедившись, что чекистах все о нем известно, он каждую ночь ждал расстрела и конечно же был согласен сколько угодно сидеть в тюрьме и делать что угодно, только бы отодвинуть смерть.
Сейчас, войдя в кабинет Федорова, Шешеня мгновенно узнал свои бумаги, лежавшие на столе, и натолкнулся на пристальный взгляд чекиста.
— Я что-нибудь не так написал?
Федоров не ответил и продолжал смотреть на него.
Сильно сдал Шешеня за последнее время. Страх перед смертью подтачивал его силы. На его сером заострившемся лице только глаза жили какой-то сложной и суетной жизнью; мгновенно меняясь, они были то боязливые, то льстивые, то злые.
— Как вы думаете, Шешеня, зачем нам все это ваше творчество?
— Не могу знать.
— Неужели вы не думали об этом?
— Думал… Вы решили мое начальство за нос водить. Но только, раз уж об этом речь зашла, должен вас предупредить — доход вам будет невелик.
— Не все делается ради денег.
Шешеня удивленно и недоверчиво посмотрел на Федорова:
— А что же еще вам надо от того же капитана Секунды?
— Чтобы он плохо работал, например.
— А-а… — равнодушно согласился Шешеня.
Федоров видел, что Шешеня действительно не догадывался о главном направлении той сложной игры, в которой он должен участвовать. Ну что же, пока это, пожалуй, и к лучшему.
— Вот что, Шешеня… Поскольку вы нам помогаете, мы решили… Можете сейчас написать письмо вашей жене. Она получит его в самые ближайшие дни.
Лицо у Шешени вспыхнуло. Очевидно еще не очень веря свалившемуся на него счастью, он благодарно и настороженно смотрел на Федорова.
— А зачем она вам?
— Почему вы решили, что она нам нужна?
— Зачем же вы ее втягиваете?
— Просто мы подумали, что, если она вас любит, ей будет приятно получить от вас письмо. Ну, а вам — от нее… — доверительно сказал Федоров. — Я же сказал вам: не все доброе измеряется только на деньги, не все.
Шешеня напряженно смотрел на Федорова, стараясь понять, зачем все-таки чекистам нужна его переписка с женой.
— А что же я могу ей написать? — тихо спросил он.
— Вот на этом листке должны уложиться. И все поближе к правде.
— Писать, что сижу у вас?
— Нет. Напишите, что жизнь у вас несладкая, так что рассказывать, мол, нечего. Разве это будет ложью?
— Да, да, да, — рассеянно пробормотал Шешеня. Он весь уже в мыслях о Саше и о том, что он ей напишет…
Перед самым отъездом Федорова принял Дзержинский.
Феликс Эдмундович усадил его за маленький приставной столик, а сам сел напротив. И долго вглядывался в сильно изменившееся лицо чекиста. Аккуратно подстриженные усы и клинообразная бородка делали Андрея Павловича значительно старше, и он был теперь похож на преуспевающего дельца из интеллигентной среды.
— Волнуемся? — спросил Дзержинский.
— Немного, — ответил Федоров, смотря в его светло-карие, широко расставленные глаза.
Дзержинский с победоносным видом оглянулся на Артузова и Пузицкого и снова обратился к Федорову:
— Немного волноваться можно, даже нужно — для вдохновения, так сказать. А то вот Пузицкий уверял меня, что вы абсолютно спокойны.
Федоров посмотрел на Пузицкого, и они еле заметно улыбнулись друг другу. Ему-то Федоров говорил, что он волнуется здорово, и тот ответил: «Я бы и сам чертовски волновался». Но можно ли сказать сейчас Дзержинскому, что волнуется он только за успех дела? Не подумает ли Дзержинский, что он рисуется перед ним?..
— Что мне вам посоветовать? — Дзержинский чуть-чуть лукаво смотрел в глаза Федорову. — В девятьсот втором году я бежал с сибирской каторги. На лодке, по очень быстрой реке Лене. Нас было двое, и оба до этого даже не сидели в лодке. Пошли мы за наукой к одному надежному мужичку, царю речному. Просим его — научи, как надо плыть. А он говорит: «Наука простая — надо грести». Мы ему и про то и про се, а у него все один секрет: «Пока не утонул, надо грести». И вся наука. А задуматься, так в этом совете — целая философия. Очень правильная и очень полезная. В общем, Андрей Павлович, что бы там с вами ни происходило, надо грести.
— Понимаю, Феликс Эдмундович…
Переход Федорова и Зекунова через границу был назначен на воскресенье. Еще в среду об этом пошла телеграмма в минское ГПУ Крикману, который был введен в операцию в качестве заведующего «окном в границе», — он должен был с нашей стороны обеспечивать беспрепятственный переход через границу всех участников операции.
Как это ни покажется на первый взгляд странным, но главная трудность перехода границы была не на польской стороне, а на нашей. Для поляков каждый переходящий границу — савинковец, а значит, их сотрудник, и они, естественно, будут оказывать ему полное содействие. Но как такое содействие осуществлять на нашей стороне? На этот счет было два мнения.
Одни считали, что о переходах через границу должны знать только командир пограничного отряда и человек, специально назначенный для организации переходов. В ночь перехода командир отряда должен под убедительным предлогом устранять из намеченной зоны пограничников. Другие считали недопустимым устранение пограничников даже с небольшого участка границы и хотя бы всего на одну ночь. Все пограничники, говорили они, должны оставаться на своих постах, но в определенный час, в установленном месте они будут обязаны беспрепятственно пропустить через границу нужных людей.
Это второе мнение было отклонено, потому что при такой организации дела в важнейшую государственную тайну посвящалось слишком много людей.
Вскоре в заславльском погранотряде появился молодой мужчина среднего роста, сухонький, быстрый в движениях, говоривший по-русски с сильным акцентом. Это был сотрудник минского ГПУ латыш Ян Крикман, заведующий «окном в границе». Он ходил в форме командира пограничных войск и числился в отряде на непонятной должности «коменданта зоны». Для людей «оттуда» он был савинковцем, пролезшим в среду пограничников.
Его перевалочной базой стала старая корчма у глухой проселочной дороги, которая после установления новой границы с Польшей стала мертвой дорогой в никуда. Хозяин корчмы старый еврей Натансон жил в этом полуразрушенном деревянном доме вместе с девятнадцатилетней дочкой, которая несколько лет назад лишилась рассудка во время налета банды Павловского, когда бандиты у нее на глазах убили мать, а ее подвергли надругательствам и насилию. Да и сам хозяин корчмы тоже был не совсем в норме: с наступлением вечера он все время прислушивался к чему-то и со страхом смотрел в окно, обращенное к границе. Впрочем, это не мешало ему заниматься мелкой контрабандой.
Два раза «окно в границе» уже сработало, пропустив в Польшу и обратно Зекунова. Теперь Крикман готовил его для Федорова и Зекунова. Если бы Федоров шел один, Крикман принял бы его в корчме, обогрел, накормил. Но он шел с бывшим савинковцем, и это исключало появление их в корчме. А для Крикмана это означало немалые хлопоты.
Стояли жесточайшие морозы с сильным северным ветром. Крикман решил как только можно сократить пеший путь Федорова и Зекунова. В план перехода было внесено изменение: они сойдут с поезда на станции Заславль, и неподалеку от вокзала им «подвернется» счастливый случай нанять крестьянские розвальни, на которых они и доедут до самой пограничной зоны. Эта только для Зекунова случайная оказия организована Крикманом, а сговорчивым крестьянином будет заславльский чекист, и поэтому в санях у него «случайно» окажутся два теплых армяка…
Лежа в розвальнях, Федоров мысленно благодарил заботливого Крикмана: без этой оказии они бы наверняка обморозились.
Солнце зашло при мрачно-розовом небе и при уже взошедшей прозрачно-бледной луне. Сейчас была зеленая лунная ночь. Ветер свистел в обледенелых застругах наста. От одного его прикосновения немело лицо, и его приходилось оттирать варежкой. Лошадь стала белой и косматой от инея, над ней искрился мгновенно замерзавший пар. Но была от этого мороза с ветром и польза — у Зекунова не вызывало недоумения молчаливое нелюбопытство возницы к своим седокам. На условленном месте он их высадил, тщательно пересчитал, однако, полученные от Федорова деньги и, не сказав ни слова, повернул обратно…
Сначала они шли напрямик по снежному насту, не заходя в кустарник, где ветер был бы потише. По насту идти было легко, и, чтобы не закоченеть на ходу, они незаметно для себя перешли на бег. Луна заливала землю холодным голубым светом, и казалось, что снег тоже излучает какой-то свой синеватый свет, от которого тени на земле растворялись.
Зекунов хорошо запомнил дорогу и уверенно вывел Федорова к тому месту у самой границы, где их должен был ждать безмолвный проводник. И точно — возле разлапистой ели уже мигал фонарик Крикмана, и они сразу увидели отделившуюся от ели фигуру человека. Теперь они шли, ориентируясь на двигавшийся впереди силуэт Крикмана, но, как они ни ускоряли шаг, приблизиться к нему не могли. Посторонним людям Крикман не считал полезным показывать себя. Он вывел Федорова и Зекунова к пограничному столбу, движением фонарика показал им, куда идти, а сам исчез в лесу.
Зекунов узнал то место, где он переходил границу. Он считал это место счастливым. Тайком от Федорова он перекрестился и быстро пошел вперед. Вскоре они спустились в лесной овраг, на дне которого протекала маленькая извилистая речушка, сейчас закованная в лед и засыпанная снегом. Здесь ветра не было и стало теплее…
Выбравшись из леса, они побежали по польской земле открыто и шумно, держа направление на мутновато-желтое пятнышко окна хутора. Это горела лампа, на всю ночь оставленная на окне, обращенном к границе.
Ничего не спрашивая, хозяин хутора провел пришельцев на чистую половину хаты и принялся сноровисто растапливать печь. Утром он отвез своих ночных гостей на железнодорожную станцию и там сдал их дежурному офицеру жандармерии, который посадил их в первый же поезд, шедший на Вильно.
В Вильно они приехали уже в сумерки и с вокзала отправились прямо в экспозитуру. К Фомичеву они решили идти после того, как сделают все дела.
Предупрежденный своими пограничниками, капитан Секунда явно ждал гостей, но был подчеркнуто сдержан. Когда Зекунов начал докладывать, Секунда оборвал его на полуслове и приказал капралу увести Федорова в другую комнату.
— Что же это вы, пан Зекунов?! — отчитывал капитан Секунда. — Я не понял даже, что это за человек, а вы при нем начинаете секретный доклад?
— Не беспокойтесь, пан Секунда, я при нем сказал бы только то, что он и без меня знает.
— А он знает, почему вы явились именно ко мне?
— А как же! — отвечал Зекунов, улыбаясь добрыми черными глазами. — Сам Шешеня при мне заверил его, что переход границы — дело безопасное, так как с польской стороны есть полное содействие. А кто же, кроме вас, может оказать такое содействие? Наконец, ему больше, чем мне, надо ехать в Варшаву, а как он поедет туда без польского документа? И опять же он знает, что такой документ можете ему дать только вы.
— А почему я должен давать ему документы? Скажите, наконец, что это за человек?
Зекунов ждал этого вопроса. Он коротко напомнил капитану об организации «ЛД», от имени которой и прибыл в Польшу его спутник — представитель руководства «ЛД» Андрей Павлович Мухин.
Острый нос Секунды, казалось, стал еще острее. Он пытался скрыть интерес к рассказу Зекунова, но сделать это ему было нелегко.
— Так, так, далее… — торопил он Зекунова.
— Да он сам все вам расскажет, — лениво заговорил Зекунов. — Я его предупредил, что ему надо быть откровенным с вами — это в его же интересах.
— Спасибо. Ну, давайте, давайте, что вы там принесли.
Зекунов отдал записку.
— И это все?
— Эта самая «ЛД», — вздохнул Зекунов, — не знает, насколько мы связаны с вами. Мы для «ЛД» савинковцы, и все. Этот Мухин, — кивнул на дверь Зекунов, — поставил условие, что он должен знать все, что я несу через границу. А ему вы только содействуйте в передвижении по Польше. Шешеня просил передать вам: лучше один раз прийти к вам с пустыми руками, чем по жадности упустить эту самую «ЛД».
— Черт возьми! Вы же могли нести что угодно, и он мог бы об этом ничего не знать!
— Может быть, может быть, — закивал Зекунов. — Но вы же знаете, капитан Секунда, я действую по приказу, я в этом деле человек маленький.
— Деньги вы прошлый раз получили как человек большой.
— Не надо, не надо, пан Секунда, корить нас деньгами, мы там каждый час голову свою на кон ставим, — сказал Зекунов проникновенно и с мягким укором. — Вы даже не дали мне доложить, что устные данные я все-таки принес. И свои и от Шешени. Прикажите кому-нибудь записать.
Капитан вызвал сотрудника экспозитуры и передал ему Зекунова, а сам нетерпеливо вызвал Федорова — Мухина.
— Просим прощения, пан Мухин, в нашей службе иногда трудно быть вежливым, — рассыпался он с чисто польским изыском. — И потом, по службе нашей больше приходится говорить с врагами. Иногда совсем голову теряешь. Я однажды дома горничной говорю: «Приведи ко мне жену». Ха-ха-ха! — Он хохотнул, показывая Федорову свои великолепные белые зубы.
— Я все прекрасно понимаю, и потому у меня нет никаких обид, — ответил Федоров. — Тем более что в данной ситуации я нуждаюсь в вас, а не наоборот.
— Это еще как сказать, — прищурил один глаз Секунда.
— Я серьезно. Мне нужна ваша помощь. Господин Шешеня заверил меня, что я ее получу.
— Так и будет, пан Мухин. Но поговорите со мной пару минут. Мы так жадны к людям оттуда, и это не удивительно. Россия для нас, для Польши, — вопрос жизни и смерти. Мы стараемся всеми путями узнать, что там делается и чего нам следует ожидать.
— Рад быть полезен, чем смогу.
Секунда видел, что перед ним человек не мелкого калибра, он замечал все: и прекрасно сшитый по моде широкобортный синий костюм, и дорогой, с европейского рынка шерстяной пуловер, и на ногах белые фетровые бурки, и на мизинце левой руки мерцавший в кольце маленький брильянт. У Секунды, что называется, изо рта торчали вопросы, которые интересовали его как разведчика, но он сдержал себя и спросил, какая в Москве стоит погода.
— Давайте лучше не будем терять зря время, — улыбнулся глазами Федоров. — Мне нужен документ для поездки по Польше, в частности для поездки в Варшаву. Вы можете меня обеспечить таким документом?
— А польские деньги на проезд у вас есть? — спросил, в свою очередь, Секунда, пробуя все-таки поставить Федорова в положение просителя.
— У меня есть доллары.
— Откуда? — вырвалось у Секунды.
Федоров удивленно посмотрел на него и красноречиво промолчал. Секунда немного смутился и, передвигая на столе бумаги, сказал:
— Существуют определенные порядки.
— После того как я тайком пересек границу, считайте меня врагом всякого порядка, — снова чуть улыбаясь, сказал Федоров.
Секунда механически улыбнулся ему в ответ.
— Мы вам охотно поможем, но на взаимных началах. Нам нужна информация о России.
— Я в недавнем прошлом человек военный и с гимназической наивностью расстался давно. Предпочитаю прямой разговор. Вам от нас, как мы и ожидали, нужны разведывательные данные?
— Да.
— Единовременно?
— По возможности постоянно. — Секунда навалился грудью на стол и внимательно смотрел в лицо Федорову. — Ведь, насколько я понял, вы представляете антибольшевистскую организацию и, таким образом, наши конечные интересы совпадают?
— Вопрос гораздо сложнее, чем вы думаете, — отвечал Федоров. — Если говорить лично обо мне, я бы ваше предложение в принципе, возможно, и принял бы. Но наш ЦК единогласно против всякого иностранного вмешательства в нашу борьбу, и я в этом вопросе — белая ворона. Надо признать, что действительно опыт показал несостоятельность иностранной помощи. Более того, эта помощь дискредитировала врагов большевизма в глазах русского народа. Теоретически я, конечно, исповедую этот тезис нашей программы, а практически думаю, что весь вопрос в размере и характере помощи. К примеру, авторитет Савинкова в России был бы гораздо выше, если бы Польша помогала ему не содействием войскам Булак-Балаховича, а в развертывании по всей России густой сети подпольных организаций.
— Сейчас мы как раз помогаем ему именно в этом…
— Конечно, лучше поздно, чем никогда, — сказал Федоров. — Но увы, тысячи и тысячи белорусских крестьян уже связали имя Савинкова с жестокостями похода Балаховича.
— Согласен с вами, — кивнул Секунда. — Но, между прочим, мы допустили эту ошибку главным образом потому, что были отвратительно осведомлены о положении в России. Ваши господа эмигранты уверяли нас, что Россия, стоит появиться там роте солдат, восстанет против большевиков. И именно поэтому мы так беспокоимся теперь о хорошей разведке. Вы военный и поймете меня.
— Я понимаю… понимаю… — Федоров задумчиво оглядел небольшую комнату с казенной обстановкой. — Но боюсь, что не смогу быть вам полезным. У меня нет нужных данных. Разве что только обзор внутреннего положения России, но и то очень общий.
— Прекрасно! — воскликнул Секунда. — Где он?
— Я сделаю этот обзор только на обратном пути, после поездки в Варшаву.
— Вы, надеюсь, понимаете, что у меня есть начальство, и я не хочу выглядеть перед ним доверчивым дурачком, — с недовольным лицом сказал Секунда.
— Для меня этот вопрос не так примитивен, пан Секунда, — продолжал Федоров, хмуря брови. — Я приехал сюда, чтобы установить консультативный контакт с Савинковым и его союзом. Это для меня самое главное. Конечно, ради этого я мог бы, припертый вами к стене, написать вам обзор внутреннего положения России. По существующим в нашей организации законам я был бы обязан по возвращении доложить об этом центральному комитету нашей организации. Но как же я буду при этом выглядеть, если моя поездка сюда по главному вопросу окажется безрезультатной? Получится, что я съездил только для того, чтобы нарушить важнейший пункт программы нашей организации, отрицающей всякую связь с иностранными силами. Я, пожалуй, предпочту, не предпринимая больше никаких шагов, вернуться обратно через границу, чем оказаться перед существующим у нас судом партийной совести, который, в лучшем случае, выбросит меня из организации, — Федоров вынул из бокового кармана золотые часы, точно он и в самом деле решил вернуться к границе и хочет проверить время. Спрятав часы, он продолжал: — Ну, а если мой контакт с Савинковым произойдет и, таким образом, моя поездка окажется под знаком «плюс», тогда все будет выглядеть иначе, пан Секунда.
Капитан Секунда долго думал. Он отлично понимал положение Федорова и не был настолько глуп, чтобы действовать напролом. Больше того, ему, привыкшему к собачьей послушности савинковской публики, готовой на все за десяток долларов, нравилась спокойная и уверенная неуступчивость этого человека.
— Хорошо, — наконец сказал он. — Я помогу вам и буду ждать исхода вашего предприятия.
В эту минуту Федоров в лице капитана Секунды приобрел активнейшего помощника во всех своих делах по организации контакта с савинковцами.
Когда Федоров и Зекунов, снабженные необходимыми документами, покинули экспозитуру, Секунда немедленно связался по прямому проводу с Варшавой, со своим начальником полковником Медзинским, и рассказал ему о Федорове. Он попросил принять меры, чтобы деятели савинковского союза по глупости не оттолкнули этого посланца «ЛД».
Федоров и Зекунов должны были выехать в Варшаву на другой день. А сейчас, выйдя из экспозитуры, они отправились в гостиницу, заняли там номер и пообедали в ресторане, позволив себе даже выпить по рюмочке по случаю первых своих успехов. Теперь они ни в чем не зависели от Фомичева и пошли к нему сытые, а главное, вполне довольные собой.
Фомичев встретил их радостно, но вскоре его радость погасла и сменилась тревогой. Гости не только не оставались у него ночевать, но даже отказались от ужина. Более того, сказали, что зашли «на минуточку».
Они сидели за столом, и разговор у них никак не клеился. Фомичев делал Зекунову знаки глазами, чтобы он вышел из столовой, но Зекунов не замечал ничего.
Вскоре гости поднялись — им надо идти спать, так как завтра рано утром они уезжают в Варшаву.
И тут Фомичев не выдержал и обратился к Федорову без всяких околичностей:
— Если все сложится у вас хорошо, я бы с охотой поработал связным между Москвой и… — Фомичев замялся.
— Рано об этом говорить, господин Фомичев, — ответил Федоров. — Связной понадобится, когда будет необходима связь…
Варшава встретила Федорова и Зекунова веселым морозным днем, сутолокой вокзальной толпы, крахмальным хрустом снега, перламутровыми снежными блестками в лучах солнца.
Как только они вышли из вагона, к ним подошел человек в черном пальто, в черной шляпе и с черными стрельчатыми усами.
— Господа Зекунов и Мухин? — бархатно-гортанным голосом спросил он и, получив подтверждение, прикоснулся к полям своей шляпы. — Рад познакомиться. Капитан Секунда попросил встретить вас… — Он показал учтивым жестом, куда следует идти, но себя не назвал.
Они вышли на привокзальную площадь, и человек в черном подвел их к извозчику, стоявшему чуть в стороне от других.
— Эта пролетка доставит вас в отель «Европа». Там в четырнадцатом номере вас ждут, — сказал он, опять прикоснувшись к полям своей черной шляпы, и пошел обратно в здание вокзала.
Пролетка на дутых шинах бесшумно катилась по улицам. Извозчик на облучке, точно окаменевший, недвижно смотрел вперед.
Федоров, стараясь не выказывать особого любопытства, смотрел на варшавские улицы и видел, что они выглядят чище и наряднее московских, что люди здесь одеты лучше и держатся беззаботно, будто все они с утра на прогулке.
«Буржуазия, наверное», — привычно подумал Федоров. Он смотрел на пеструю варшавскую улицу со смесью любопытства и брезгливости.
У подъезда богатого отеля «Европа» стояли пролетки и даже два автомобиля. В вестибюле в глубоких креслах кейфовали какие-то важные господа и дамы. Пол сплошь устлан коврами. На стенах — громадные картины. Несмотря на дневное время, горели яркие люстры. Где-то приглушенно звучала музыка. У стойки портье стоял польский полковник, весь в аксельбантах и орденских лентах.
Оробевший Зекунов замедлил шаг.
— Пошли, пошли, Михаил Дмитриевич, — позвал Федоров. — Этого полковника мы можем не бояться.
Они поднялись на бельэтаж, нашли четырнадцатый номер и постучали в высокую, украшенную лепкой дверь. Она тотчас открылась.
В огромной комнате с белым роялем и бархатным альковом посередине, перед широким окном стояли двое мужчин. В высоком, худом, с тонким породистым лицом, обрамленным старательно выхоженной бородкой, Федоров без труда узнал Философова, руководителя варшавского комитета НСЗРиС. Второй, низкорослый крепыш, с серыми колючими глазами под выпуклым лбом, был ему не известен.
Они представились друг другу. Федоров удовлетворенно отметил, что безошибочно узнал Философова, между тем как видел его только на одной довольно старой фотографии. Вторым оказался Шевченко. Третий, который открывал дверь, был совсем молодой человек, и его Федорову не представили.
Переговоры должны происходить, так сказать, на высшем уровне, в них будут участвовать Федоров, Философов и Шевченко. Зекунов и молодой человек были отправлены в ресторан завтракать.
Философов и Шевченко довольно бесцеремонно разглядывали Федорова. А он тоже не терял времени даром и тоже смотрел. У Философова умные, усталые глаза. Шевченко, тот был попроще, но зато во взгляде его светло-серых глаз чувствовались напористость, энергия, хитрость. При всей своей непохожести они были чем-то неуловимо одинаковы. Федоров понял: оба они сейчас были в напряженно-недоверчивом состоянии, и это накладывало на их лица одинаковую печать.
— Мы слушаем вас, — чуть наклонил голову Философов.
— Я член ЦК организации русских интеллигентов, назвавших себя либеральными демократами, что, кстати заметить, не очень точно выражает суть нашей организации. Мне хотелось бы знать, с кем я имею честь. Как говорят англичане, кто есть кто? — улыбнулся Федоров.
— Мы оба члены ЦК и входим в варшавский областной комитет нашего союза, — ответил Философов, обойдя вопрос о том, кто из них двоих занимает более высокое положение.
— Я в очень неудобном положении, господа, — помолчав, продолжал Федоров. — Если мне точно выполнять поручение моего ЦК, я у вас должен просить только одного — протекции встретиться с господином Савинковым.
— Если говорить серьезно, переговорам на названном вами уровне должна предшествовать подготовка, — спокойно, без всякого нравоучительства сказал Философов, привычно трогая свою холеную бородку.
— Может быть, лучше слово «подготовка» заменить словом «проверка»? — улыбнулся Федоров.
— Если угодно, замените, — ответил Философов.
— А я бы не заменял, — сказал приятным баском Шевченко. — Но попросил бы вас понять: Борис Викторович Савинков настолько занятый человек, что он не может участвовать в типичных для русской интеллигенции неуправляемых разговорах. И наш центральный комитет существует при нем главным образом для того, чтобы сохранять бесценное время вождя на дела, а не на слова.
— Да, да, это я понимаю… — ответил Федоров, чуть нахмурив свои черные брови и став от этого необыкновенно серьезным и озабоченным. — А долгой может оказаться эта подготовка или проверка? — спросил он.
— Какие у вас есть документы? — вместо ответа спросил Шевченко.
— Личные или вы имеете в виду доверенность на порученное мне дело? — с готовностью и с той же озабоченностью спросил Федоров.
— И то и другое, — не отводя взгляда, пояснил Шевченко.
Федоров извинился и, сняв пиджак, из прореза в подкладке вынул свои бумаги.
Философов взял документы и отошел к окну, Шевченко двинулся за ним. Там они внимательно прочитали личный мандат члена ЦК «ЛД» А. П. Мухина, а также выданную на его имя доверенность вести переговоры с Савинковым, подписанную заместителем председателя организации Новицким.
— Довольно наивный документ, — сказал Философов, показывая на доверенность.
— Но он абсолютно точно выражает суть дела, — ответил Федоров.
— Отрицая всякую связь с иностранными кругами, вы предъявляете сей документ, сами находясь за границей, — сказал Философов с торжествующей иронией.
— Вы, господа, для нас, надеюсь, не иностранцы, а русские люди, — горячо возразил Федоров.
— И все же не понятно, почему такая истерика с иностранной помощью? — продолжал Философов. — И это на фоне послевоенной Европы, когда все страны стремятся помочь друг другу встать на ноги и совсем не называют это иностранным вмешательством.
— России эта помощь ничего хорошего не принесла, — возразил Федоров. — А что касается последнего кровопролития, именуемого у нас гражданской войной, то иностранная помощь это кровопролитие только продлила. А разве вам помогли иностранцы?
— Мы даже живем у них, — сказал Шевченко со злой улыбкой.
— А разве они не предали Савинкова, когда он поднял восстание в Ярославле? — спросил Федоров. — Наконец, разве они не предали целиком всю Россию в минувшей войне?
— Скажите, разве поход Наполеона в Россию не содействовал пробуждению национального достоинства русского народа? — неожиданно спросил Философов.
— Да вы что, серьезно? — воскликнул Федоров. — Отдать почти всю Россию, отдать Москву за то, чтобы пробудиться? Не дороговато ли, господа? Нет, господа, большинство в руководстве «ЛД» стоит на других позициях: свержение большевиков — это внутреннее дело русских. И если сами русские этого сделать не смогут, значит, они достойны иметь именно такую власть.
— Вы не можете пояснить нам, что теряют русские, если им помогут спихнуть большевиков?
— Тут все зависит от цены за помощь, — мягко сказал Федоров.
— А если помощь будет бесплатной? — спросил Философов, и его умные глаза грустно улыбались.
— Это, извините, вовсе не похоже на западные страны, — еще мягче сказал Федоров.
— А вам не приходило в голову, что существование большевистской России для западных держав вопрос жизни и смерти? — спросил Шевченко, подойдя близко к Федорову и смотря ему в лицо.
— Не знаю, не знаю… — Федоров легко выдерживал эти его гипнотические взгляды. — Как можно поверить, что вы безвозмездно существуете на всем готовом здесь, в Польше, если я, например, не успел перешагнуть через границу, как офицер польской разведки уже начал меня трясти: подавай ему разведывательные данные, — это что? — спросил он.
— Ничего удивительного, — ответил Шевченко. — Для Польши большевики — это не призрак за дальними морями. Они живут у Польши, как говорится, за забором, и естественно их желание не быть слепыми и глухими к такому опасному соседу. И когда есть возможность помочь маленькой Польше, совсем не следует рассматривать это как нечто непорядочное или даже нечистое.
— Ну, не знаю, не знаю… Большинство членов нашего ЦК такую помощь называют шпионажем и заниматься этим не желают, — упрямо сказал Федоров.
— Вы сами принадлежите к этому большинству? — спросил Философов.
— Нет, я принадлежу к меньшинству, но я беспрекословно подчиняюсь большинству, — с некоторым вызовом ответил Федоров. — Дисциплину мы считаем краеугольным камнем своей деятельности.
— Но нельзя ли нам узнать хотя бы позицию вашего меньшинства?
Федоров долго сосредоточенно молчал и сказал:
— Хорошо, но очень кратко. Очень…
Собравшись с мыслями, он начал:
— Во-первых, мы, меньшинство, полностью и вполне сознательно подчиняемся большинству и никакой борьбы против него не ведем. Но мы хотели бы убедить большинство в нашей правоте. Может быть, со временем это и произойдет.
Во-вторых, нашу оппозиционность оправдывает то, что за нами стоит определенная часть нашей организации. Но существование нашей оппозиции пока факт, может быть, в большей мере психологический, чем политический. Право слово, мы все понимаем, что тщательное накапливание сил — это нужное и умное дело, и в этом свете мы приветствуем наших «накопистов». Так их у нас называют. Но наступает момент, когда нетерпеливые, энергичные натуры, попавшие в нашу организацию, начинают спрашивать: а не пора ли уже приступать к действию? Этот вопрос особенно естествен, когда тебе известно, что организация твоя весьма многочисленна и что она имеет своих людей буквально везде, ибо интеллигенция — везде, и когда ты ежедневно видишь, как измываются над интеллигенцией большевики. Так в оппозиции к «накопистам» появились так называемые «активисты». Они хотят действовать, но как это начать? Кто этим будет руководить, если во всем ЦК нет человека с опытом политической борьбы, к авторитетному мнению которого ты мог бы покорно присоединиться? Вот откуда и родилась мысль о получении политической консультации извне. Эта мысль родилась не от праздности. Чтобы вы поняли, приведу только один пример: членом нашей организации уже два года является один крупный авиационный командир, он, правда, техник, но звание у него комдив и служебное положение у него довольно значительное. Он ведает всем материально-техническим снабжением Московского авиацентра. И как раз я два года назад ввел его в нашу организацию. А недавно он пришел ко мне и спрашивает: «Зачем вы взяли меня в свою организацию? Неужели только с тем, чтобы брать у меня членские взносы?» Что я мог ответить ему, человеку, полному энергии, готовности, а главное, ненависти к большевикам и к тому же имеющему возможность наносить им чувствительные удары? Так что я ему должен был ответить?..
Почему мы выбрали именно господина Савинкова, а не другого? Этот вопрос обсуждали всего-навсего два доверяющих друг другу человека из руководства «ЛД»: я и профессор военной академии Новицкий, заместитель лидера организации и мой давний друг. Он еще не поддерживает меня в ЦК открыто, но уже оказывает мне всяческое негласное содействие. Он дал мне на свой риск и доверенность на эти переговоры. Деятели из эмиграции монархического толка исключаются категорически. Монархия — трагедия России. Эсеры старого покроя, от которых ушел ваш Савинков, — эти вообще неизвестно что и для чего существуют. Военные — те мечтают об интервенции, а мы считаем, что крови Россия пролила достаточно. Но вот Новицкий с помощью Шешени получает программу вашего союза. Не все в ней мы можем принять, но основная идея нам понятна и привлекательна — мы тоже за демократическую, парламентарную Россию. Но при таком положении на переговоры мы должны идти только с самим Савинковым. Ибо только он, как нам кажется, может полновластно и окончательно определить отношение вашего союза к тому, что в его программе мы не принимаем. И решить главный вопрос — о политической консультации нашего руководства…
Федоров прекрасно видел, с каким жадным интересом слушают его оба савинковца. Но он не собирался долго тешить их любопытство и на этом умолк. После паузы Шевченко спросил:
— Сверхосторожное большинство знает о вашей поездке сюда?
— Пока нет. Мы решили поставить его обо всем в известность, когда возможность политической консультации с Савинковым станет абсолютно реальной. Для них я на этот раз в командировке по своей службе.
— А что будет, если наши люди в Москве поставят в известность ЦК вашей организации о том, что вы были здесь? — усмехаясь, снова спросил Шевченко.
— Ваш вопрос пахнет таким пошлым интриганством, что я не желаю на него отвечать, — с холодной яростью сказал Федоров. — От вашего вопроса пахнет борщом и местечковой склокой. И я, конечно, сожалею о своей откровенности… — Именно на этой фразе Федоров решил кончить на сегодня все разговоры. Пусть думают, что он сожалеет об откровенности, потому что все-таки боится доноса.
Философов укоризненно взглянул на Шевченко и громко рассмеялся.
— Одно мне ясно — большевики начисто истребили в вас чувство юмора, — сказал он.
— Хорош юмор, — ответил Федоров. — На войне у меня в полку был фельдфебель, который шутки ради будил своих солдат выстрелом из нагана у самого уха. Он при этом дико смеялся.
Шевченко побагровел, но смолчал под сдерживающим взглядом Философова.
— Прошу простить меня, но моя резкость была на уровне вашей шутки, — сказал Федоров, обращаясь к Шевченко.
— Я думаю, что лучше всего вернуться к делу, — поспешно сказал Философов. — Вы хотите сказать нам что-нибудь еще?
— Я сказал даже лишнее, — отвечал Федоров. — И теперь буду настойчиво добиваться свидания с господином Савинковым.
Философов ответил:
— У нас дисциплина тоже в почете, поэтому мы сегодня обсудим ваше желание и завтра дадим ответ. А пока отдыхайте…
— Кстати, как я могу это сделать? Я чертовски устал, — сказал Федоров.
— Этот номер в вашем распоряжении, — ответил Философов, уже надевая пальто. — Господин Зекунов переночует в другом месте. Да, у вас есть деньги?
— Доллары здесь идут? — спросил Федоров.
— Весьма, — улыбнулся Философов. — До свидания, господин Мухин, до завтра.
— До свидания, — рассеянно ответил Федоров, думая в это время о том, зачем им понадобилось разделить их с Зекуновым…
Весь разговор Федорова с савинковцами слушал здесь же, в гостинице, полковник польского генштаба Сологуб. К нему, на этаж выше, и направились Философов с Шевченко. Они шли молча, каждый припоминая, как он вел себя во время переговоров, и не без боязни ожидая оценки полковника…
— Глупо, глупо и еще раз глупо, — раздраженно сказал им Сологуб. — Главное — абсолютно неконструктивно, вы точно сговорились сделать все, чтобы этот человек стукнул дверью и немедленно уехал. А он привез вам бесценный клад. Понимаете вы это? Бес-цен-ный!..
— Но разве это дает ему право диктовать характер переговоров с самим Савинковым? — возразил Шевченко.
— Не то, не то, господин Шевченко… — сморщился полковник. — Извините за дерзость, но здесь не место для мышиной дипломатии. У вас может быть только один встречный шаг — попытаться проверить то, что сообщает нам господин Шешеня и этот представитель. А для этого кому-то из вас надо съездить в Москву. Причем немедленно и не отрываясь от приехавших оттуда. Понимаете?
— Да, да, понимаем… — еле слышно отозвался Философов и, прокашлявшись, спросил: — Как вы думаете, кому ехать?
— Это уж вы решите сами. — Сологуб начал надевать шубу.
— А как объяснить… э… этому? — начал Шевченко.
— Все очень просто, господа, — перебил его Сологуб и, разделяя слова, продиктовал: — Учитывая плохую информированность руководства «ЛД» о деятельности вашего союза, вы решили исправить это, и не через третьи руки… Вот и все. Действуйте, господа. Да!.. — Сологуб вернулся от дверей. — Мы получили сообщение о смерти главаря большевиков Ленина. Используйте это — мол, теперь нужно все форсировать и действовать быстро, решительно…
Федоров прилег, не раздеваясь, на роскошную широченную постель и стал продумывать только что состоявшийся разговор. Как будто все прошло как надо.
И вдруг он вспомнил: надо грести… Да, успокаиваться рано, и надо все, что можно, разведывать самому. Надо грести…
Федоров вскочил с постели, привел себя в порядок и, спустившись в вестибюль, подошел к портье.
— Я хотел бы заплатить за свой номер, — сказал он по-французски.
Портье заглянул в большую книгу и сообщил, что за трое суток уже уплачено.
— Кем?
— Ваше ведомство богатое, оно все выдержит, — подмигнул ему портье.
Федоров пожал плечами и пошел к выходу.
Так. Ясно. За номер платила польская разведка — ведомство действительно богатое. И они чего-то еще ждут от него?
Федоров шагал по варшавской предвечерней улице, не видя шпика, следовавшего за ним по пятам. Он заметил его, только когда остановился перед большой витриной магазина. Решил проверить и быстро зашел в первый попавшийся магазин. Господин в коротком пальто в талию стал на часы у входа. Федоров перешел в другой магазин — шпик потащился за ним.
Федоров не раз водил за нос шпиков царской охранки во времена революционных беспорядков девятьсот пятого года, когда он был студентом Харьковского, а потом Новороссийского университетов. Для него энергично отшагать несколько километров ничего не стоило…
Ровно в девять утра в номер Федорова постучал Философов. Он был один. Держался приветливо и просто.
— Мы обсудили ваш вопрос, — сообщил он без всяких предисловий. — Приняли решение вместе с вами послать в Москву нашего ответственного представителя, которому вменяется в обязанность официально изложить вашему ЦК нашу политическую программу.
— Выказываете мне недоверие? — спросил Федоров.
— Мы знали, что вы так подумаете, — ответил Философов. — Но это неверно. Согласитесь сами: одно дело, когда информацию о нашем союзе делаете вы, человек оппозиционного меньшинства, желающего стать большинством. И совсем другое дело, когда перед вашим ЦК выступит ответственное лицо, официально представляющее наш союз, нашу программу и наши интересы вообще. Наше решение вдвойне правильно, учитывая нынешнюю обстановку в России после смерти лидера большевиков. Все следует форсировать.
— Простите, чьей смерти, вы сказали? — спросил Федоров и почувствовал, что задыхается.
— Ах, вы еще не знаете? Сегодня в газетах есть сообщение о смерти Ленина.
— Так… так… так… — в ритм ударов сердца произносит Федоров и, подойдя к окну, молча смотрит на заснеженный двор гостиницы.
— Мы посылаем достаточно авторитетного и опытного человека, — по-своему понимает молчание собеседника Философов. — Решено послать в Москву уже известного вам господина Фомичева, руководителя нашего виленского отделения. Решение совпало и с его желанием. Это тоже важно.
Федоров чувствует: еще минута, он не выдержит, и случится что-то непоправимое — он закричит, завоет, упадет на пол или будет бить стекла. Нужно, чтобы этот человек ушел. Немедленно…
— Ну что же, пожалуйста, — быстро сказал он, подойдя к Философову. — Мы должны выехать с ним еще сегодня. Теперь действительно дорог каждый день. Прошу вас сейчас же сделать необходимые распоряжения. Я буду ждать здесь…
Философов, немного удивленный, ушел. Решил, что представитель «ЛД» все-таки обиделся. Ничего. Остынет…
Когда Философов ушел, Федоров привалился лбом к холодному стеклу окна.
«…Ваше решение послать туда И. Т. Фомичева считаю совершенно правильным со всех точек зрения. Во-первых, важно, что он сам желал взять на себя эту обязанность. Во-вторых, в случае неудачи наша потеря легко восполнима. В-третьих, — и это главное, — всякая проверка там нашими глазами стала более чем необходимой. Только бы не пострадала объективность Фомичева оттого, что они с Шешеней свояки.
Будем теперь терпеливо ждать. Не стоит ли напечатать в нашей газете статью без подписи — этакое туманное предчувствие чего-то под знаком „плюс“ и парочку намеков, но более чем осторожных, вроде „Новое положение в России, оказавшейся без Ленина“ и так далее. Понимаете? Только предварительно пришлите мне — подумаем, так сказать, вместе. Это очень, очень важно.
Терпение, мой друг.
Б. Савинков
Париж, янв. 24 г.».
Получив шифровку Крикмана о том, что вместе с Федоровым и Зекуновым через границу проследовал и Фомичев, Артузов позвонил Пузицкому.
— Для «подпольной дачи» у нас все готово? — спросил он.
— Как будто все, но на раскачку пару суток надо, — ответил Пузицкий.
— Игру по этому эпизоду начинаем завтра днем, едет Фомичев…
«Подпольная дача» — так в плане операции назывался эпизод, связанный с возможным приездом из-за границы савинковского ревизора. Он должен быть поселен на даче в Царицыне, и там ему надо создавать напряженную атмосферу хорошо законспирированного подполья. В этой игре должны принять участие многие сотрудники контрразведывательного отдела, роли у них были самые разнообразные, в том числе и очень сложные.
Грише Сыроежкину досталась роль телохранителя гостя. Он, радостный, ринулся к Артузову, уверенный, что начальник в связи с «подпольной дачей» освободит его от надоевшей ему возни с одним «ученым контриком», которого, по мнению Гриши, давно надо было сажать в тюрьму, а начальство все почему-то медлило, требовало выяснения его московских связей.
— Артур Христианович, как же мне быть с моим профессором? — начал Сыроежкин с тоской в голосе, его светлые глаза из-под крутого лба с чубом внимательно следили за выражением лица Артузова — не серчает ли?
— Вы уверены, что он вам по-прежнему верит?
— Как богу, Артур Христианович. Берем его?
— Погодите, погодите, товарищ Сыроежкин, — рассеянно сказал Артузов, смотря мимо него. Он протянул руку за спину и на ощупь взял телефонную трубку. — Девятнадцатый, пожалуйста… Сергей Васильевич? На минуточку, если можете…
В кабинет легким пружинным шагом вошел Пузицкий. Кивнув на Сыроежкина, спросил:
— Предлагает брать профессора?
Глаза у Артузова весело заблестели.
— А у меня, назло товарищу Сыроежкину, родилась одна идея. — Артузов ущипнул свою черную бородку. — Что, если мы устроим встречу его профессора с Фомичевым? Понимаете? Пусть встретятся два подлинных антисоветчика и потолкуют по душам. Мы сделаем вот что! — обратился он к Сыроежкину. — Вы своему профессору об «ЛД» рассказывали?
— Конечно. Это же было в плане. И он мне все уши протрубил: вынь ему и положь выход на «ЛД».
— Между прочим, интереснейшее и преприятнейшее явление, Сергей Васильевич! — обратился Артузов к Пузицкому. — Все антисоветчики рвутся к нашей «ЛД». Это значит, что у всех у них собственная кишка слаба. И эта пружина, как вы видите, одинаково действует и в Париже, и в Праге, и в Варшаве, и здесь.
— Да, я все чаще думаю о смене профессии, не знаю только, куда податься… — сказал Пузицкий.
Сыроежкин смотрел на него удивленно — никогда не мог он разгадать, когда Пузицкий говорит всерьез и когда шутит.
— Нет, Сергей Васильевич, с новой профессией придется подождать, — тоже без улыбки откликнулся Артузов. — Помните предупреждение Феликса Эдмундовича? Последний волк самый опасный. Ну, так как моя идея?
Пузицкий задумался.
— Ну, конечно, опасно! Я понимаю, — продолжал Артузов диалог с молчащим Пузицким. — Но, с другой стороны, очень заманчиво. Наконец, в чем опасность для нас? Встретятся самые что ни на есть подлинные контрреволюционеры и поговорят о том, как им лучше бороться с большевиками. Это же страшно интересно будет послушать. А после их беседы мы выполним просьбу товарища Сыроежкина.
— В самом факте встречи они не могут заподозрить провокацию? — спросил Пузицкий.
— Почему? — возразил Артузов. — Профессор Исаченко возглавляет киевскую антисоветскую организацию, которую курируют эмигрантские круги из Праги. Именно оттуда он и получил явку к московскому фабриканту Кузнецову, который, увы, не дождавшись его, помер. Но, правда, остался его наследник, смотрите, какой здоровый и надежный парень. — Артузов, смеясь, обернулся к Сыроежкину. — Наследник этот на Советскую власть зол тем более, что от богатого папы ему ничего не досталось. Даже из собственного особняка его выселили. И не удивительно, что он знает, где кроется антисоветчина, и льнет к ней всей душой. Ведь льнете, Кузнецов-младший?
— Льну, Артур Христианович, — басом прогудел Сыроежкин. — Только все равно надоел мне этот профессор до крайности. И ведь больше мы ничего о нем не выясним. И так хватает…
Артузов помолчал, думая о чем-то, и сказал:
— Да! Все дело в том, чтобы хорошо замотивировать их встречу.
— А что… если так… — начал Пузицкий. — Мы имеем Федорова — члена ЦК «ЛД». Кузнецов-младший выведет Исаченко на Федорова. Но тот отложит переговоры и попросит Исаченко сначала выполнить просьбу «ЛД» — проверить, что за тип приехал из Варшавы от савинковцев и что он хочет от «ЛД». Встречаться с ним без предварительной разведки они не хотят. И товарищ Сыроежкин, то бишь Кузнецов-младший, сведет Исаченко с Фомичевым.
— Прекрасно! — сказал Артузов. — Профессор увидит в Фомичеве конкурента в отношении «ЛД» и постарается его отпихнуть. А Фомичев увидит в профессоре то же самое. Они должны переругаться. В результате Фомичев еще больше уверится в силе «ЛД», что нам очень важно. А профессор… В конце концов надо же уважить просьбу товарища Сыроежкина — профессора мы арестуем сразу после встречи с Фомичевым, чтобы он больше не путался у нас под ногами. Таким образом, все ясно.
— А кто же будет телохранителем у Фомичева? — спросил Сыроежкин, не скрывая своего недовольства.
— Сейчас наша задача — продумать и организовать встречу Фомичева с профессором. Желаю успеха.
Сыроежкин знает, что после артузовского «желаю успеха» надо уходить, но он еще потоптался немного, а потом повернулся, как положено, через левое плечо и стремительно вышел из кабинета.
Артузов и Пузицкий проводили его взглядом, а когда дверь закрылась, оба рассмеялись…
Минский поезд с Федоровым, Зекуновым и Фомичевым прибывал в Москву точно по расписанию. Всю дорогу они делали вид, будто не знают друг друга. Зекунов с Фомичевым «познакомились» только в пути, где дорожная судьба свела их в один вагон, а Федоров ехал в другом вагоне.
Когда поезд подходил к московскому перрону, Федоров на ходу выскочил из вагона, кратчайшим путем выбежал на площадь, взял там извозчика и помчался на Лубянку. Он знал, что сообщение о приезде Фомичева должен был из Минска послать Крикман, но вдруг ему что-то помешало. Или шифровка попала не по адресу. Провалить из-за этого операцию было бы недопустимо, и Федоров сейчас перестраховывал Крикмана.
Задачей Зекунова было всячески тянуть время, а затем вести гостя к себе домой. Зекунов начал с того, что завел Фомичева в вокзальный ресторан и угостил его нэпманским обедом с икоркой и водочкой. Фомичев, глядя на накрытый стол, не верил своим глазам — он был убежден, что Москва сидит на хлебе с водой. Он негромко, но витиевато выругался.
— Кого это вы? — поинтересовался Зекунов.
— Наших. Философова с его шайкой, — угрюмо ответил Фомичев. — Я не понимаю: зачем обманывать своих? Я же специально ездил на информационный доклад Философова. И он уверял нас, что Москва один жмых ест и тот достать не может. Да и агенты наши тоже брехать горазды. Ну, погодите, я вам всем проверочку проведу доскональную!
Зекунов предложил выпить за благополучный приезд и подлил в рюмки водки. Фомичев протестующе поднял руку.
— Нет, давайте-ка лучше выпьем за правду во всем…
Не дожидаясь согласия Зекунова, он опрокинул рюмку…
Они вышли из здания Белорусского вокзала на сверкающую под зимним солнцем, кипящую движением площадь. И снова Фомичев был страшно удивлен.
— Я же думал, все здесь подохло, — громко сказал он.
— Тише, — зашипел на него Зекунов.
Фомичев пугливо оглянулся и, увидев выходящего из двери военного, быстро сошел с вокзального крыльца.
Они неторопливо шли по Тверской, подолгу стояли возле заполненных товарами витрин. И это тоже вызывало у Фомичева удивление и злость.
— Вот это нэп и есть, — пояснил ему Зекунов.
— А эти наши проститутки пишут, что нэп разорил Россию, — ворчал Фомичев. — Да что в Вильно, в самой Варшаве такого в магазинах нету!
— Положим, увидеть на витрине — это еще не значит иметь, — усмехнулся Зекунов. — Сами поймете, когда получше разберетесь в ценах и во всем другом.
— Мне одно надо бы понять поскорее: в начале шестнадцатого я приезжал в Москву с фронта, тогда все здесь было хуже, чем теперь. Выходит, что революция положение улучшила? Да?
— Не торопитесь, Иван Терентьевич. О хате судят не по парадному крыльцу, — сказал Зекунов. — Москва и Петроград живут в призрачном достатке. Пир во время чумы. А поглядели б вы, как живет наша родная русская деревня, которая кормит хлебом всех, а сама мякину жует.
— Тоже еще поглядеть надо, — недоверчиво заметил Фомичев. Он вдруг остановился и, приблизив свое лицо к Зекунову, прошептал злобно: — Взрывчатку! И побольше! Пудов сто! Чтоб пообожгло все эти сытые хари, чтоб от этих магазинов одна пыль осталась…
Они прошли Садовым кольцом до Смоленского бульвара — Зекунов потихоньку вел гостя к себе домой. Но на углу Смоленского переулка, где он жил, их остановил пестро и модно одетый молодой человек, который, здороваясь, поднес к каракулевой шапке руку, обтянутую желтой кожаной перчаткой, произнес только одно слово «Царицыно» и пошел дальше.
— Что это значит? — немного струсил Фомичев.
— Нам с вами приказано ехать в Царицыно на дачу нашего человека, — вздохнул Зекунов. — А мой дом вот — три шага осталось. Но приказ есть приказ. Наверно, в Москве что-нибудь неспокойно. Но вот закавыка: по расписанию явок в Царицыно можно являться только затемно. Придется нам с вами еще погулять…
— А почему не зайти к вам? — тревожно спросил Фомичев.
— У нас приказы не обсуждаются, — сухо ответил Зекунов.
— А кто этот хлыщ?
— Связной от Шешени.
— Ну да? — не поверил Фомичев.
— Вот так.
— Ай да свояк у меня! — усмехнулся Фомичев и покровительственно добавил: — Дисциплина, брат, первое дело. Шешеня возле Савинкова кой-чему, конечно, подучился. А когда ж я его увижу?
— Не знаю, я человек маленький, — ответил Зекунов.
…А Шешеня в это время в страшном возбуждении ехал в автомашине вместе с Федоровым из Москвы в Царицыно. Это был его первый выезд из внутренней тюрьмы ГПУ. Час назад ему вручили привезенную из Польши Федоровым ответную записку от жены. Она писала, что по-прежнему любит его, ждет и хотела бы быть рядом с ним в его опасной жизни в Москве.
Когда Шешеня прочитал письмо, с ним началась истерика, Федоров даже испугался — не рехнулся ли он? Шешеня вдруг упал на колени и так, на коленях, быстро подполз к Федорову и пытался поцеловать ему руку. Потом он уткнулся лбом в пол и долго рыдал подвывая. Очевидно, сентиментальные убийцы совсем не редкость…
Федорову стоило немало труда успокоить Шешеню, чтобы сообщить ему о приезде в Москву его шурина Фомичева. Шешеня эту новость понял по-своему, спросил:
— Так, значит, и свояк мой попался?
— Еще не попался, — уточнил Федоров.
— Как это так? — не поверил Шешеня.
— Мало того, он приехал, чтобы ревизовать вашу работу.
— Не, это уж полная умора, — тихо засмеялся Шешеня. — Так давайте его ко мне в одиночку, пусть ревизует. И мне веселей станет.
— Нет, Шешеня. Он будет ревизовать вас на воле, и для этого вы из тюрьмы будете ездить на подмосковную дачу. А возьмем мы Фомичева только после ревизии, так как мы должны узнать, что он от вас хочет.
Фомичева никто брать пока не собирался, и по плану игры он должен был свободно уйти обратно, в Польшу. Но Шешене лучше знать иной вариант фомичевской судьбы — по крайней мере у него не будет желания быть с Фомичевым излишне откровенным, и, кроме того, он не будет пытаться воспользоваться им как связным.
Шешеня без колебаний согласился принять участие в спектакле, организуемом для Фомичева. Он по-прежнему думал: что бы ни делать, лишь бы отсрочить «стенку».
Меж тем Зекунов и Фомичев, до сумерек проболтавшись по Москве, крепко пообедали в ресторане «Метрополь» и отправились, наконец, в Царицыно.
В пустом, тускло освещенном дачном вагоне Фомичев начал подремывать, как вдруг со страшным грохотом распахнулась дверь, и в вагон вместе с морозным паром ввалились две личности в лохмотьях: паренек лет пятнадцати и взрослый дядя с опухшим лицом, заросшим грязной щетиной. Взрослый изображал слепого, но подозрительно уверенно шел по проходу между скамейками. В руках он держал драную шляпу и хрипло, с открытой угрозой произносил одну и ту же фразу: «Если жить хотите, слепому помогите». В это время мальчонок щелкал деревянными ложками и подвывал какую-то печальную мелодию. Они уже прошли мимо Зекунова и Фомичева, но Зекунов крикнул им: «Эй! Возьмите!» — он протянул им монету. Взрослый вернулся, взял монету и, присев рядом, сказал отчетливо и совсем трезво: «Маршрут второй, два световых круга». И сразу вскочил и пустился догонять мальчонку. Видя крайне удивленное лицо своего спутника, Зекунов рассмеялся:
— Чека — организация хитрая, приходится хитрить и нам…
— Ну, молодцы! — покачал головой Фомичев. — Вижу, дело у вас поставлено крепко.
Они спрыгнули с железнодорожной платформы и потом довольно долго плелись гуськом по узенькой, протоптанной в глубоком снегу тропке.
— Далеко идти? — задыхался Фомичев.
— Лучше молчать, — сердито прошептал Зекунов.
На перекрестке дачного поселка они по сигналу Зекунова остановились и минут десять неподвижно и молча стояли, пока вдали яркий глаз фонарика не нарисовал в воздухе круг.
— Ну вот, первый круг пройден, — шепотом сообщил Зекунов, подталкивая Фомичева в переулок.
Потом на другом перекрестке они дождались второго светового круга, и, пройдя длинный глухой забор, Зекунов нажал кнопку звонка, скрытую в притолоке калитки.
В глубине дачного участка стукнула дверь и залаяла собака. Послышались приближающиеся шаги по снегу. Лязг запора, железный скрип открываемой калитки и тихий голос: «Сюда». Они вошли на участок. Зекунов шел впереди, за ним — Фомичев. Тот же тихий голос сзади сказал: «Идите в сторожку».
Дачный участок был громадным. Но вот они вошли в небольшой домик, стоявший в заснеженном малиннике. И тут Фомичеву пришлось пережить острые мгновения. Кто-то бросился на него из темноты и обхватил за плечи. Фомичев отпрянул и попытался выхватить из кармана пистолет, но в это время услышал знакомый голос, который торопливо говорил:
— Ваня, дорогой, здравствуй! Дай обнять тебя по-братски, своячок ты мой славный!
— Леонид, ты? — обмяк Фомичев.
— Я, Ванечка, я! Дай хоть с фонариком на тебя глянуть… — Луч фонарика выхватил из темноты растерянное лицо Фомичева и тут же перескочил на лицо Шешени. — Глянь и ты на меня…
Они схватились в крепком объятии и трижды накрест расцеловались.
— Извини, Ваня дорогой, что пришлось тебе ехать сюда, но в Москве у нас сегодня неспокойно, и я в организации объявил состояние тревоги: мы получили сведения, что прошлой ночью Чека взяла одного нашего человека. Сам понимаешь, мало ли что… Решили на пару дней прикрыть все свои адреса и ведем за ними наблюдение. А здесь, Ваня, безопасно, как в раю.
— Я, Леня, опасностей не чураюсь, ты знаешь меня. Но за осторожность хвалю, — с достоинством сказал Фомичев.
— Мы, Ваня, этой осторожности научились ценой крови наших людей. С того времени, как я осел в этой проклятой богом Москве, всякое было, и только теперь дело вроде стало налаживаться как надо. Но это долгий разговор, а сейчас времени у меня нет — надо назад, в Москву. Основательно мы поговорим с тобой, когда схлынет тревога. А пока у меня к тебе деловая просьба. Про «ЛД» ты знаешь?
— Мало, но знаю…
— Так вот: обнаружилось, что к этой «ЛД» ищет дорожку еще одна организация. Какой-то профессор Исаченко приехал для этого из Киева. Его организация будто бы опирается на эмигрантские круги в Праге. Так или иначе, друзья из «ЛД» просят нас этого профессора прощупать. А наша задача — отшить его от «ЛД». Понимаешь? Тебе это сделать больше с руки — ты человек не здешний, приехал, уехал, и нет тебя. А нам, действующим здесь, следует избегать наводить на себя лишнюю опасность. Сделаешь, Ваня?.. — Шешеня подождал и, не дождавшись ответа, сказал: — Если робеешь, скажи прямо — никто тебя не осудит, и мы как-нибудь обойдемся. Я, брат, сам, как попал в эту чекистскую Москву, каждого столба боялся…
— Не гоношись, — раздраженно произнес Фомичев. — Я сделаю все, что надо, но ты учти — я приехал сюда не в качестве твоего порученца.
— О! Вот это уже речь не мальчика, а мужа! — рассмеялся Шешеня и снова обнял свояка. — Что нам, Ваня, с тобой делить? Разве что опасности, да когда срок придет — смерть? Скажи-ка ты мне лучше хоть одно слово о наших сестричках. Как там моя Сашенька?
Шешеня вдруг так искренне разволновался, что Фомичев ответно обнял его и сказал:
— Сестры в полном порядке. Саша твоя молодчина, каких поискать. Она в Варшаве маленький ресторан держала, польские конкуренты стали ее травить, так она их знаешь как перехитрила — выгодно продала ресторан и теперь переезжает к нам, в Вильно, и будет работать у капитана Секунды. Да! Зекунов отдал тебе ее записку?
— Отдал, отдал… — пробормотал Шешеня.
— Скажу тебе одно: всем бы таких жен, как твоя Саша, с ней о чем ни заговори, она все на тебя разговор переводит…
Шешеня всхлипнул, и это был очень опасный момент. Но он выдержал и сказал глухо:
— Ладно. Все. Иди в главный дом, отдыхай. Там хозяин дачи и его брат, оба — наши верные люди. А я — в Москву. Значит, завтра тебя сведут с тем профессором. Пока, Ванечка… — Шешеня еще раз обнял Фомичева и ушел…
Хозяин дачи и его брат (это были чекисты Демиденко и Пудин) встретили Фомичева не особенно приветливо. Задушевного разговора не получилось ни за ужином, ни после. Отведя Фомичева в комнату, где его ждала раскрытая постель, хозяин дачи сказал:
— Вы на нас не обижайтесь, нам приказано без дела не трепаться. Спокойной ночи…
На другой день Фомичев и Исаченко обедали в номере гостиницы «Новомосковская».
Еще утром Гриша Сыроежкин привел сюда профессора Исаченко, сказав, что номер этот является местом конспиративных встреч людей савинковской организации. Гриша, преодолевая злость, старался быть учтивым, хотя у него болела голова оттого, что в минувшую ночь он спал не больше двух часов — вместе с комендантом гостиницы они стаскивали в этот номер дорогую мебель, картины и скульптуры, которые, по их мнению, должны были достойно оформить «важное совещание».
Исаченко, войдя в номер, остановился и, изумленно глядя на стоящие по углам статуи, на мраморных амурчиков, занявших подоконники, принялся хохотать:
— О неистребимый русский купчик! Узнаю тебя, голубчик, узнаю!..
Сыроежкин побагровел — обиделся, что ли, за «папу», за Кузнецова-старшего, — но сдержался, смолчал…
Около часу дня Демиденко привез из Царицына Фомичева и представил его профессору, после чего Демиденко и Сыроежкин ушли…
Сперва разговор у Фомичева с профессором не клеился, они механически ели, и с обеих сторон больше звучали вопросы, каждый старался побольше узнать друг о друге, и от этой бесполезной игры в прятки оба все больше раздражались.
У Фомичева нервы оказались крепче — профессор первый сорвался и заговорил в открытую.
— Вы можете сколько угодно играть в молчанку, — заявил он с апломбом. — Но я должен предупредить, что вами интересуются мои коллеги из организации «ЛД», так что в ваших интересах сообщить о себе все.
— Ах, вот что? — сыграл некоторое смятение Фомичев. Но затем, как бы взяв себя в руки, он спросил не без иронии: — Как понимать ваше выражение «коллеги из «ЛД»? Вы что, действуете вместе? Это для нас огромная новость.
— Это неважно, — ответил Исаченко. — Важен, однако, факт, что не вам, а мне «ЛД» доверила этот разговор с вами.
— У меня к вам только один вопрос: вы выполняете поручение ЦК или отдельных представителей «ЛД»? — спросил Фомичев вполне миролюбиво.
— Какая разница? ЦК состоит из отдельных представителей, — иронически кривя рот, ответил профессор. И Фомичев сделал вывод, что поручение у профессора не от ЦК «ЛД».
— Мне все ясно, и я готов помочь вам в выполнении данного вам поручения. Спрашивайте… — спокойно сказал Фомичев, отодвигая от себя тарелку с недоеденным жарким.
— Все-таки удивительно и страшно это уменье русской интеллигенции — топить суть дела в пустопорожней болтовне, — сказал Исаченко с виноватой и в то же время злой улыбкой. — Что происходит? Встретились два единомышленника. Исторически необходимо, чтобы они не только не ссорились, а действовали рука об руку. Не так ли?
Фомичев заметил, что профессор скис, — пора переходить в контрнаступление.
— Не скажете ли вы, что представляет собой ваша организация? — спросил он.
— Отчитываться перед кем бы то ни было мне не поручено, — стиснув тонкие губы, ответил Исаченко и поспешно добавил: — Наша организация достаточно сильна, чтобы с ней считались идущие рядом и к той же цели другие организации.
— Согласен принять эту позицию… в принципе, — улыбнулся Фомичев. — Но нельзя ли узнать, какова ваша цель?
— Уничтожение в России коммунизма!
— Об этом я догадывался, — все с той же добродушной улыбкой сказал Фомичев. — А что же будет взамен?
— Что? — по-детски переспросил Исаченко и запальчиво ответил: — Нового монарха из интеллигенции! Но не по крови с ее случайными смешениями!
Фомичев помолчал и заговорил спокойно и нравоучительно, как терпеливый педагог:
— Вот вы выразились: «рядом идущие к своей цели». А ведь это не так. Ни «ЛД», ни тем более наш Союз Защиты Родины и Свободы о какой бы то ни было монархии и не думают. По-видимому, наши организации более современны, чем ваша, а это значит, что мы уже далеко не рядом и у нас, как вы видите, совсем разные цели.
— Но уничтожение большевиков — разве это главное не роднит нас? — растерянно спросил профессор.
— Большевиков хотят уничтожить и иностранные державы, но потом они хотят остаться оккупантами России. Вас это устроило бы? Нас категорически нет. Мы хотим видеть Россию демократической, парламентарной страной…
В соседнем номере находились Пузицкий и Федоров. Они имели возможность наблюдать за беседой Фомичева и Исаченко, но слышать ее они не могли.
— Что-то у них там больно мирная атмосфера, — сказал Пузицкий и попросил Федорова позвать официанта, который обслуживал встречу. Это был чекист Семен Гендин.
— Посмотрите, как там у них дела, — сказал ему Пузицкий.
— Не могу, Сергей Васильевич. Когда я подал второе, профессор сказал, чтобы без вызова не появляться.
— Ничего. Зайдите. Напишите им счет…
Спустя несколько минут Гендин зашел в кабинет.
— В чем дело? — взорвался профессор. — Я же просил! Позовите сюда метрдотеля!
— Метр будет только вечером, — ответил Гендин и стал извиняться. — Но я очень прошу вас не поднимать скандал. У меня дети… — жалобно закончил он и вышел.
— Вы говорите, что связаны с Прагой, и в то же время не знаете, что там находится брат нашего вождя Виктор Савинков, — между тем продолжал Фомичев.
— Но и у нас в эмиграции есть разные течения и формации, — защищался профессор.
— Вот именно — разные! Вот именно! — злорадствовал Фомичев. — И вы хватаетесь там за кого попало, а мы союзников себе выбираем по принципу единства идей. Вы понимаете, что идея — это душа всякой борьбы? Ну что ж, ваша идея — обновленная монархия. Желаем, как говорится, успеха. Но нам с вами не по пути. Более того, с вами не по пути русскому народу, ибо наш народ никогда более не вернется к стыду и позору монаршей власти. Никогда! А те, кто будет пытаться толкать его к этому, обречены самой историей. И я не верю, что вы встретили понимание со стороны «ЛД» — они не могут пойти даже за монархом из интеллигенции!
Только теперь профессор понял, что позволил загнать себя в угол, и злость лишила его рассудительности. Он поднялся.
— Вы кто? Жандарм при «ЛД»?
— Мне жаль, профессор, но вы не понимаете, что и для нас и для «ЛД» самое опасное — это какая бы то ни было близость с кустарями от контрреволюции. Если речь пойдет об устранении такой опасности, я готов быть жандармом… — Фомичев посмотрел на часы. — Боже, сколько времени ухлопали! Кстати, что там за счет? Тридцать два? Вот вам пять червонцев. Прощайте.
Он быстро вышел из номера. Профессор нагнал его в коридоре. Задыхаясь от бега, он начал совать Фомичеву в карман его червонцы.
— Послушайте, вы что, обезумели? — шепотом кричал ему в ухо Фомичев. — Как вам не стыдно! Эх вы, горе-конспиратор! Отстаньте, а то я позову милицию! — последнее Фомичев произнес уже довольно громко и, ступая на упавшие червонцы, пошел к лестнице. Профессор стоял посредине коридора и, сжав маленькие кулачки, что-то бормотал. Мимо него медленно, беспечно, разговаривая о погоде, прошли Пузицкий и Федоров. Они вышли на улицу и направились к мосту. Их нагнал Сыроежкин.
— Ну как? — спросил он.
— Вызывайте машину, хватит ему гулять, — сказал Пузицкий.
Сыроежкин побежал назад, к гостинице…
Вечером на даче в Царицыне состоялось «заседание московского комитета НСЗРиС». Председательствовал Шешеня. Кроме Фомичева, на заседании присутствовали пять членов комитета. Четверо из них были чекисты: Пиляр, Демиденко, Пудов и Гендин. У каждого из них была своя тщательно разработанная легенда о том, кто они такие и как связались с Шешеней. Пятый член комитета был настоящий савинковец Богун, уже давно арестованный и осужденный судом, а теперь подключенный к игре для большей достоверности…
Шешеня представил Фомичева членам комитета, поздравил его с благополучным прибытием и пригласил послушать, как они будут решать текущие вопросы, а затем выступить и, как выразился он, «донести до нас, рядовых, великие мысли вождя о нашей борьбе».
Сначала они обсуждали возможность снять на лето для конспиративных целей еще одну дачу в Царицыне. Докладывал об этом «хозяин» старой дачи Демиденко. Самый лучший вариант, по его мнению, не арендовать, а купить ту дачу. Она граничит садом со старой, и это позволит иметь запасные выходы на две параллельные улицы. Кроме того, новая дача — тоже зимняя, а это значит, что ею можно будет пользоваться тоже круглый год.
— Не мучь, говори цену, — попросил Шешеня.
— Десять тысяч, — вздохнул докладчик.
— Да-а-а… — задумался Шешеня. — А рассрочка возможна?
— Надо поговорить…
Так и решили — поручить Демиденко выяснить возможность рассрочки.
— А дача действительно необходима? — запоздало поинтересовался Фомичев.
— Иван Терентьевич, вы же сами убедились, почему мы вас дотемна в Царицыне не принимали. Только из-за перегрузки дачи. Народа, считай не считан, является сюда за вечер человек пять. Днем нельзя — любой дурак заметит, чего это туда посетители ходят? Значит, назначаем явки только с темнотой. И — перегрузка. Большая перегрузка, Иван Терентьевич.
— Ну, смотрите, вам виднее, — покровительственно ответил Фомичев.
Перешли к следующему вопросу.
— Об исключении из организации Гликурова за неправильное поведение, — несколько торжественно объявил Шешеня и, помолчав, распорядился: — Пригласите его сюда.
Фомичев был крайне удивлен — они еще позволяют себе исключать людей из организации?! Но ему предстояло услышать более удивительное…
Вошел рослый, совсем молодой мужчина в полувоенном костюме.
— Дайте сами оценку своему поведению, — приказал ему Шешеня.
Гликуров потоптался на месте и начал:
— Прежде всего, как все это было. Я на предварительном опросе сказал неправду, — пробасил он, опустив голову, и, подождав немного, продолжал: — Дело в том, что Куркин выразил неверие в победу нашего дела. Сказал, что у коммунистов большая сила…
— Почему вы не сообщили об этом сразу? — строго спросил Шешеня. — И с каких это пор верность идее доказывается кулаками?
— Обидно стало… — еле слышно произнес Гликуров. Он вдруг поднял голову и сказал запальчиво: — Пусть у коммунистов сила! Пусть! Но мы сильнее: за нами русский мужик, главная сила России.
— Все это правильно, Гликуров, а драться нельзя, — с мягкой укоризной сказал Шешеня.
— Я его только раз и двинул, — тихо прогудел Гликуров, и все засмеялись.
Шешеня строго оглядел членов комитета:
— Учитывая положительные качества Гликурова, предлагаю объявить ему выговор без занесения в протокол. Голосую: кто «за»?
Все дружно подняли руки. Шешеня педантично сосчитал голоса, сделал запись в лежавшей перед ним тетрадке и отпустил Гликурова.
— Будьте верным членом организации, и мы этот выговор отменим, — сказал он ему на прощанье.
— За наше дело я жизнь отдам, — проникновенно ответил Гликуров и вышел.
Надо отдать должное чекисту Ступаку — роль проштрафившегося Гликурова он сыграл великолепно. Хорошо играл и Шешеня, он только немного суетился.
Комитет рассмотрел еще несколько организационных вопросов, и затем Шешеня дал слово Фомичеву — личному представителю Бориса Викторовича Савинкова.
Фомичев не собирался говорить долго, но и вся обстановка заседания, поразившая его своей деловитостью, и то, как его представили, повело его на довольно длинную и не очень-то содержательную речь. В повседневности своей службы в Вильно, в привычке смотреть в рот капитану Секунде и помалкивать он как-то растерял свои собственные политические мысли, да и практика борьбы, которую он здесь увидел, была так далека от него, что он ударился в путаную абстракцию и долго разглагольствовал о каких-то темных и светлых силах, о битве разума с дьявольщиной и тому подобном. Несколько позднее, чем следовало, он наконец спохватился и решил говорить более деловито. Но он ничего не знал о деле, которым были заняты собравшиеся здесь люди. Поскольку он все же для всех них начальство, Фомичев решил, что критика не помешает, а руководителя она в глазах подчиненных даже возвышает. И он начал и так и сяк перелопачивать немудрую мысль о том, что-де работаете вы тут вроде и неплохо, но надо работать гораздо лучше…
После него снова говорил Шешеня. Он отметил прежде всего справедливость критических замечаний Фомичева и поблагодарил за них. Вдруг вскочил и яростно заговорил Богун — тот самый единственный настоящий савинковец, которого для большей достоверности игры взяли из тюрьмы, где он отбывал наказание. Он охотно согласился принять участие в игре, ибо считал это занятием более веселым, чем сидеть в тюрьме. От него требовалось только «присутствовать при сем» и голосовать за то, за что будет голосовать сидящий рядом с ним Демиденко. И вдруг — Богун произносит речь:
— А какое они имеют право учить нас? Они шевельнули пальцем, чтобы помочь, когда нам было трудно? Где они тогда были? Я не согласен! Почему мы должны им поддакивать? Он нас критикует, а по какому такому праву? Я не согласен! — Богун сел и, видно, только теперь сообразил, что нарушил порядок игры. Но он не смог удержаться — ему вспомнилась его собственная горькая судьба, как, посылая его в Москву, спокойно поживающие в варшавских отелях начальнички уверяли его, что их надежные люди есть всюду, даже в ВЧК. Что верно, то верно — резидент, к которому его послали, действительно уже давно работал у чекистов, и не один он, как дурак, попался на это. И сейчас, безошибочно учуяв в Фомичеве одного из таких начальничков, Богун не выдержал… Чекисты поначалу насторожились, но потом увидели, что не предусмотренный сценарием игры бунт Богуна получился весьма естественным.
— Я за критику с двух сторон, — помолчав, заговорил Шешеня, и это тоже было импровизацией. — Но на критику всегда надо иметь право, а вы, Богун, этого права как раз и не заслужили — уже третий месяц вы все не можете выполнить поручение комитета и взорвать клуб красных директоров… — Что это был за клуб, никто, и сам Шешеня, не знал, но для Фомичева это прозвучало очень солидно.
Гендин поторопился внести предложение — инцидент этот в протокол не записывать, как несущественный, а вот сообщение Фомичева принять к сведению и руководству. За это проголосовали все. И Богун в том числе.
«Члены комитета» разъехались, Шешеня и Фомичев остались вдвоем. Они вышли в сад — после табачного дыма подышать чистым воздухом. Была уже глубокая ночь. В небе холодно и блекло светились зимние звезды. Тоненький серпик луны зацепился за вершину сосны. Свояки гуляли по тропинке между дачей и сторожкой. Из темноты надвинулась фигура и негромко доложила:
— Пост принял Углов.
— Хорошо, — отозвался Шешеня, и фигура исчезла.
— Трудно мне, Ваня, — сказал Шешеня тихо, задумчиво. — Очень трудно. До всего сам дохожу. Думаешь, я Зекунова в Польшу посылал от хорошей жизни? Нужно было самому ехать. А подумал, вижу — нельзя. Вдруг со мной что-нибудь стрясется, тогда теряется единственная наша связь с «ЛД». Вы там наверху поймите одно — все, что мы тут делаем по линии своего союза, это нуль по сравнению с тем, что мы сможем делать, опершись на «ЛД».
— Сколько у тебя в организации? — спросил Фомичев.
— Семьдесят.
— Семьдесят?
— Двух прибавил, — Шешеня без смущения уточнил: — Шестьдесят восемь. Между прочим, специально в честь твоего приезда мы вчера кое-что сотворили. Если, конечно, ничего трагического не случилось с нашими людьми. Но не должно бы. Сведения получим сегодня ночью.
— Что именно?
Шешеня прошептал:
— Подземное хранилище бензина — паф! Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить! Но все должно быть в порядке. На это пошли верные люди… Вот так, Ваня. А живется мне здесь худо. Очень худо… — Шешеня замолчал, и вдруг горло ему больно и горько сдавило. Хорошо, что было темно, — что бы подумал Фомичев, увидев свояка плачущим?
В эту минуту в голове у Шешени заметалась опасная мысль — раскрыть Фомичеву все и вместе с ним сейчас же бежать куда глаза глядят. Но он вовремя пришел в себя, вспомнил, что дача плотно окружена и что в трех шагах от них стоит на посту чекист. «Нет, не надо мудрить», — сказал себе Шешеня и, чтобы стряхнуть с себя наваждение, зашагал быстро и энергично. И уже совершенно спокойно продолжал намеченный игрой разговор:
— Итак, завтра, Ваня, генеральное твое дело — встреча с главным из руководства «ЛД». Это у них первый человек в ЦК. Намного повыше того, что ездил к вам. Тот, кто ездил, кстати сказать, он наш весь, а вот этот твой завтрашний — из тех, кто пока категорически против слияния с нашим союзом. Фамилия ему Твердов. Зовут — Никита Никитович.
— А почему же он идет на встречу со мной?
— Мы подали тебя как личного уполномоченного Савинкова, от имени которого ты должен только информировать его о программе вождя. Но положение у них складывается действительно аховое — накоплены огромные силы, а для чего — неизвестно. И уже сами члены организации берут руководство за горло. Так что и мы их маним и свои в спину их толкают. Твердов еще и поэтому идет на встречу. В прошлом он — генерал. Возглавлял какой-то штаб. Сейчас вроде в отставке. На самом деле — действует. Голова у него министерская, а характер железный. По фамилии. Ты приготовься к беседе получше. И держись на уровне. Мы привезем его завтра сюда. Не возражаешь?..
Фомичев не возражал.
Как ни готовился Фомичев к этой беседе, с первых же минут он почувствовал, что не по силам ему тягаться с таким человеком, как Никита Никитович Твердов. Еще бы! Роль Твердова играл сам Артузов. Все доводы Твердова были точны и устремлены к одному выводу — вы, господа савинковцы, абсолютно не понимаете, что представляет собой огромная организация «ЛД», вы смотрите на нас как на подмогу вам в ведении шпионской и мелкой диверсионной деятельности, а мы создавали организацию, чтобы взять в свои руки государственную власть. И мы в конце концов сделаем это и без вас, хотя опыт Савинкова нам мог бы оказаться полезным…
Фомичев видел, что перед ним человек, знающий цену себе и своей организации, и что бороться с ним ему не по силам. Вдобавок можно испортить все наметившееся дело объединения и потом за это еще нести ответственность перед Савинковым.
— Вам надо встретиться с самим Борисом Викторовичем, — сказал Фомичев. — Он со своим опытом, конечно, окажется вам полезным. Но все же логика толкает к тому, что мы с вами должны объединиться.
— Вы имеете в виду вашу организацию здесь, в Москве? — спросил Твердов.
Почуявший иронию Фомичев ответил осторожно:
— Я имею в виду весь наш союз, который служит одной цели и здесь, в Москве, и везде, где есть люди и организации.
— Я не нахожу нужным вдаваться сейчас во все тонкости и сложности проблемы объединения, — небрежно сказал Твердов, таким образом почти прямо заявляя, что Фомичев ему для такого разговора не собеседник.
Фомичев думал о том, как он ни с чем вернется в Польшу. Там ему этого не простят и отбросят его от важнейшего дела.
— Но было бы полезно сделать хотя бы один небольшой шаг конкретного характера, — предложил Фомичев. — Давайте из ваших и наших представителей создадим… Ну, что ли, комитет действия. Не в названии дело. Важно, что эти люди займутся подготовкой вопроса о совместных действиях. Это пригодится вам и в рассуждении встречи с Савинковым.
Твердов долго думал и сказал:
— Хорошо. На это мы пойдем. Но комитет должен быть не громоздким сборищем для болтовни, а компактным рабочим органом: два человека от вас и два от нас. Согласны?
— Согласен, — ликуя, ответил Фомичев…
Первым поздравил Фомичева с успехом Шешеня.
— Мне бы такое и в голову не пришло, — говорил он, обнимая свояка.
К обеду Фомичев и Шешеня вернулись на дачу, и здесь их ждала новая радость — в «Рабочей газете» было напечатано про взрыв бензосклада. «Враг не дремлет» — так была озаглавлена эта заметка.
Обед был хмельной. Кроме Фомичева и Шешени, был только хозяин дачи Демиденко. Крепко выпивший Фомичев куражился, сам предложил тост за свои успехи. Шешеня смотрел на него и думал: «Вот такие типчики и ходят там в вождях, а мы тут за них кладем головы…» И такая злость охватила вдруг Шешеню, что он готов был ударить Фомичева. Ведь кто-кто, а он-то знал свояка. Собственная жена его говорила, что у него душа от зайца, а фанаберии — от трех генералов. Но тут Шешеня вспомнил свою Сашу. Неужели не обманывает его Федоров, обещавший со временем привезти ее в Москву?
О том, что будет, когда приедет Саша, Шешене думалось туманно и тревожно…
Дзержинский пригласил к себе работников контрразведки, и Артузов сделал краткий обзор операции. Феликс Эдмундович то принимался ворошить и просматривать лежавшие перед ним бумаги, то вдруг сосредоточенно замирал и, казалось, слушал Артузова невнимательно.
Федоров был грустно поражен, видя, как осунулся Дзержинский. Все черты его лица стали резче, глубже, скулы еще больше выпятились.
Беспрестанно звонил телефон. Извинившись перед Артузовым, Дзержинский взял трубку… Речь шла о каких-то таинственно пропавших на железной дороге вагонах с крепежным лесом для угольных шахт Донбасса. Когда он сердито повысил голос, Артузов замолчал.
— Нет, нет, товарищи, — громко говорил Дзержинский по телефону. — Это волшебное исчезновение вагонов очень похоже на саботаж, и поэтому делом этим займутся сотрудники ГПУ. Я знаю, в Наркомпути специалистов по таким чудесам нет…
Видно было, как устал Дзержинский. Федоров знал, конечно, что Феликс Эдмундович занимается не только делами ГПУ и Наркомата путей сообщения. Самые тяжелые дела, как правило, партия поручала ему. А он еще и сам брал на себя кучу нелегких обязанностей. Сколько времени и нервов стоила ему организация спасения беспризорных детей!.. Но, как все чекисты, Федоров ревниво считал, что главное дело Дзержинского — чекистское.
Дзержинский закончил разговор по телефону и кивнул Артузову, чтобы тот продолжал.
— А я уже кончил, — сказал Артузов и смутился, подумав, что этим своим заявлением он косвенно укорял Феликса Эдмундовича за невнимательность.
Дзержинский подошел к большому столу, вокруг которого сидели контрразведчики.
— Извините меня, товарищи, — начал он негромким, чуть надтреснутым голосом. — Это Артур Христианович настоял, чтобы я выслушал его сообщение и проанализировал ход операции против Савинкова… — Артузов хотел что-то сказать, но Дзержинский положил руку ему на плечо. — Сидите, ради бога, вы свое уже сказали… Так вот… По тому, как настойчиво он этого добивался и подваливал мне все новые и новые материалы, мне стало абсолютно ясно, что операция развертывается по крайней мере удовлетворительно. Иначе Артур Христианович не был бы столь настойчив… — Дзержинский прошелся вокруг стола и, став теперь напротив Артузова, своим привычным жестом — большими пальцами обеих рук, заложенными за ремень, — расправил гимнастерку и заговорил чуть громче: — Тем не менее я ознакомился с документами. Они подтверждают уже высказанное мною мнение. Встреча киевского профессора и Фомичева — это блестящий маневр. Вот так же смело и даже с озорством, но точно и уверенно надо идти дальше. — Дзержинский вернулся к своему столу, устало опустился в кресло и, глядя перед собой, довольно долго молчал. Потом перевел взгляд на сидевших вокруг большого стола.
— Вы понимаете, конечно, что смерть Владимира Ильича окрылила наших врагов, — сказал он глухо. — Мы имеем об этом сведения отовсюду. Савинков в своей газете написал, что теперь гибель оставшегося без руля большевистского корабля — дело времени, которое все истинные друзья России постараются сократить… Они надеются на то, что наша страна и каждый из нас остались без руля. Но мне хочется прочитать вам сейчас несколько строк из рапорта товарища Федорова. — Дзержинский уверенно нашел среди бумаг нужную и начал читать: — «В первую минуту, когда Философов сообщил эту страшную новость и я понял, что это правда, мне стало так плохо, что и сказать об этом не смогу. Но в следующую минуту я уже думал о том, что всей этой сволочи моя растерянность только на руку, и я сразу привел себя в порядок и смог более или менее нормально продолжать работу. Хотя чувство было такое, что лучше умереть, чем знать о смерти Ильича…» — Голос у Дзержинского на последних словах дрогнул. Все молча смотрели на него, а он, не поднимая глаз, положил бумаги. Все знали, что, когда Дзержинскому сообщили в смерти — Владимира Ильича, железный Феликс заплакал. А справившись с собой, сказал: «Никто его заменить не может. Разве что все мы, все. Но если каждый станет работать во сто крат лучше…»
Дзержинский встал, опершись руками о стол.
— То, что пережил товарищ Федоров, пережили все мы и каждый из нас, — сказал он, вдруг высоко подняв голову и охватывая сразу всех взглядом своих потемневших глаз. — Только Федорову было потруднее, потому что он был тогда один среди врагов. — Он замолчал и вдруг быстрым движением приложил ладонь левой руки к сердцу, удивленно слушая что-то внутри себя. Потом коротко вздохнул и сказал совсем тихо: — Но теперь мы видим, почему надежды наших врагов тщетны. Они еще раз горько ошибутся… — И опять надолго замолчал, держа руку на сердце и прикрыв глаза. Он несколько раз глубоко вздохнул и, приоткрыв глаза, заговорил уже громче: — Они не понимают, что бессмертие Ленина — в идее, которой он служил и которой служит и вечно будет служить вся наша партия, мы с вами, народ… Надеюсь, вам ясно, как важно в данных условиях довести операцию против Савинкова до победного конца. Прошу каждого из вас впредь помнить об этом. У меня все. Что есть у вас ко мне? Ничего? — Дзержинский еле приметно улыбнулся. — Вы добрее меня. Желаю вам успеха…
Операция продолжала разворачиваться. Она уже не прекращалась даже тогда, когда чекисты как будто ничего не делали.
Фомичев, вернувшись в Польшу, сразу же поехал в Варшаву и не за страх, а за совесть работал там над укреплением достоверности «ЛД», и именно на это чекисты и рассчитывали, принимая решение выпустить его обратно за границу. Фомичев старался, конечно, ради себя — ему нужно было закрепиться в этом деле, а в связи с этим он не жалел красок, описывая трудности и опасности, пережитые им в Москве, или рассказывая о работе Шешени и его московской организации НСЗРиС и о перспективности начатого им контакта с организацией «ЛД».
В это время оставшийся в Вильно Зекунов отсыпался в доме Фомичева и ждал решения жены Шешени, которой он привез следующее письмо от мужа:
«Милая Сашуня! Милая Сашуня!
Писать тебе подробно о своей жизни здесь не стану… Не хочу хвастаться, да особенно и нечем, и боюсь сглазить. Кое-что тебе расскажет Ваня, но он о моей личной жизни знает немного. Он был у меня по делу, а так как и у меня дел хватает, мы так и не смогли с ним провести хотя бы вечерок по-домашнему.
Сашуня, милая! Я живу для тебя и твоего счастья. И когда я получил весточку от тебя и прочитал в ней драгоценные слова о твоей любви, я принял решение: ты должна приехать сюда и жить здесь. Будет тебе и работа, если захочешь, а можно и без этого — деньжат хватит. Главное — будем жить среди своих, а не как ссыльные поселенцы на чужой земле, среди чужих и с чужим языком. Если успеешь, воспользуйся помощью нашего человека Зекунова — он и привезет тебя ко мне. Можешь довериться ему полностью, он уже не первый раз едет через границу, и вообще это дело у нас налажено. Я бы очень хотел, чтобы ты ехала с ним.
Сашуня, милая! Я жду тебя, как пленник свободу!
Твой всегда и везде Леонид».
Капитан Секунда четвертую ночь подряд изучал привезенные Зекуновым материалы. Давно он не держал в руках таких важных данных. Документы сделаны были мастерски и могли обмануть не только капитана Секунду.
Каждое утро он отправлял в Варшаву курьера с обработанным материалом. Это вскоре почувствовал там, в Варшаве, Фомичев. В первые дни он, рассказывая Философову и Шевченко о своей поездке в Москву, прекрасно видел, что они ему не очень-то верят. И не ошибался. Варшавские деятели помнили, что Фомичев родственник Шешени и что он рвется монополизировать всю работу по связи Варшавы с Москвой. Но на третий день Философов начал осторожно похваливать Фомичева, а Шевченко прямо заявил, что польская разведка очень довольна результатами его поездки. Однако Шевченко не сказал, что сообщил ему об этом сам полковник генштаба Сологуб, который не только поздравил с большими успехами, но сообщил также о новом переводе на счет союза довольно приличной суммы. Полковник Сологуб просил премировать Фомичева, но у Шевченко на этот счет были свои соображения, он был уверен, что Фомичеву вполне хватит признания успеха его командировки.
Пружина развертывалась дальше — поляки начали в копиях передавать французам доставленный из России материал, и там тоже сразу поняли, какие драгоценные документы потекли им в руки.
Савинкову позвонил Гакье и поздравил его с большим успехом в России. Савинков без вопросов поблагодарил за поздравление, но, положив трубку, набросился на оказавшегося рядом Деренталя.
— В нашем союзе бедлам! — кричал Савинков. — В Варшаве что-то происходит, а я ничего не знаю! Французы уже знают, поздравляют, а я, как дурак, хлопаю ушами.
— Очевидно, наши люди в Варшаве решили делом ответить и на деньги, которые вы им дали, и на ваши указания… — попытался успокоить его Деренталь. Но куда там!
— Я должен знать, что они там делают! Это элементарно! — кричал Савинков. — Может быть, они захотели полной автономии? Немедленно, сейчас же поезжайте в Варшаву и от моего имени наведите там порядок!..
И вот Деренталь в Варшаве.
Прямо с вокзала, без предупреждения, он явился на квартиру Философова.
— Что у вас тут происходит? Вы что, объявили автономию? — не здороваясь, спросил Деренталь.
— Здравствуйте, Александр Аркадьевич, — подчеркнуто вежливо ответил Философов. — Пройдемте в кабинет, вы ведь по делу, как я понял?
Они сидят в креслах друг против друга и молчат. Они давно и прочно не любят друг друга. Оба считают себя наиболее образованными среди приближенных Савинкова — и отсюда чувство ревности и конкуренции. Философов завидует Деренталю, что тот живет при Савинкове в Париже, и полагает, что только ему должно быть таким особо приближенным советником вождя.
— Все-таки что у вас тут происходит? — повторяет Деренталь.
— Вы прекрасно знаете, Александр Аркадьевич, что я не мастак вести разговор в таком стиле, — мягко начинает Философов. — Чтобы он был короче, скажу только, что из Москвы вернулись Фомичев и Зекунов, они привезли очень ценный материал для наших друзей. А для нас — все ту же сложную проблему под названием «ЛД».
— Почему же вы даже не позвонили Борису Викторовичу?
— Просто не успел. Я очень много времени отдал Фомичеву, чтобы составить себе полное впечатление о положении дел в Москве, и как раз сегодня собирался звонить в Париж.
— Так нельзя, Дмитрий Владимирович. Ведь мы не ведомство, мы политическая организация, у нас есть вождь, есть дисциплина, — говорит Деренталь, несколько сникая.
— И у каждого из нас должно быть еще чувство ответственности за свои действия, — с достоинством добавляет Философов. — Именно поэтому я не мог информировать Бориса Викторовича, не будучи убежден, что я действительно его информирую, а не дезинформирую.
— Ну хорошо, хорошо, — уже совсем миролюбиво соглашается Деренталь. — Так какие у вас новости?
Философов рассказал о том, что привез из Москвы Фомичев. Он говорил сдержанно и с частыми оговорками, вроде «по его словам выходит» или «Фомичев полагает». А в конце заметил:
— Фомичев — родственник Шешени, и конечно же они друг другу нравятся.
— Вы считаете, что они говорят вам неправду?
— Достаточных оснований для этого нет…
— Но вы считаете, что у вас есть основания держать в неведении Париж? — снова возмущенно сказал Деренталь. — Наконец, насколько мне помнится, наш ЦК не давал вам права самому решать, когда в донесениях из России правда, а когда ложь. И вообще донесения идут не вам лично, а в ЦК, так что не лучше ли будет и радости и сомнения выяснить на уровне ЦК?.. — Деренталь говорил быстро, не давая Философову вставить слово. Но тот и не собирался оправдываться — действительно же, он затянул посылку донесения в Париж. И тут Философов вспомнил, что он вообще теперь не отвечает за организационные дела.
— По-моему, — говорит он, облегченно вздохнув, — сюда следует пригласить Шевченко…
— Когда сюда приедет Павловский, он будет говорить с Шевченко, — отрезал Деренталь. — У вас есть документ обо всем, что доставлено из Москвы?
— Все документы в польском генштабе… — начал Философов.
— Я о другом, — прервал его Деренталь. — Вы — или вы вместе с Шевченко — для Парижа какой-нибудь документ об этом приготовили?
— Нет.
— Конечно! Зачем брать на себя какую бы то ни было ответственность? — иронически спросил Деренталь и, глубоко вздохнув, продолжал: — Дмитрий Владимирович, поймите мою раздражительность, и не только мою. После раздробления нашего ЦК и расселения его по нескольким столицам Европы стократно повысилась личная ответственность каждого члена ЦК. Стократно! И самостоятельность — тоже!
— Да? Тут недалеко и до автономии, — заметил Философов.
— Самостоятельность — это еще не автономия! И мой приезд — не надейтесь — не освободит вас от обязанности официально высказать мнение о том, что получено из России, что вам рассказано. Борис Викторович хочет иметь это мнение в письменном виде.
Утром Деренталь получил докладную записку, подписанную Философовым и Шевченко. Напомнив Шевченко, что он теперь в Варшаве главный, Философов заставил его подписаться первым. Почти всю ночь они спорили о каждой формулировке, и документ получился у них такой сверхосторожный, что Деренталь решил сам встретиться с Фомичевым и получить сведения из первых рук.
Рассказ Фомичева о делах в Москве произвел на Деренталя большое впечатление, он был взволнован.
— Пожалуй, вы правы, это может стать началом нового этапа истории, — сказал он. — И вы сегодня же вместе со мной едете в Париж… — Деренталь был уверен, что Савинков это решение одобрит.
По дороге в Париж Фомичев готов был благодарить бога за собственную предусмотрительность — наконец-то он вовлечен в орбиту высших политических дел, ведь он давно уверен, что достоин вести работу на таком уровне! Теперь он собирался доказать это всем, и в том числе самому Савинкову, с которым ему до сих пор еще ни разу не удавалось даже словом перекинуться.
Однако после пятичасового разговора с вождем Фомичев пришел к выводу, что быть при высшем начальстве — дело нелегкое. Савинков устроил ему форменный допрос; он будто заведомо подозревал его по крайней мере во лжи. Вот когда чекистская легенда, хотя и в отраженном виде — через Фомичева, подверглась первой личной проверке Савинковым. Это был очень серьезный для нее экзамен. Но и здесь Фомичев невольно оказался активным помощником чекистов. В свою очередь, у Фомичева были все основания благодарить чекистов за то, что они разработали такую образцовую по достоверности легенду и разыгрывали ее так тщательно, с таким множеством неопровержимых жизненных деталей. Ведь малейший просчет в легенде стал бы его неотвратимой гибелью…
Как Савинков ни старался, он не смог обнаружить в рассказе Фомичева ничего сомнительного. Особенно тщательной проверке Савинков подверг беседу Фомичева с лидером «ЛД» Твердовым. И даже в пересказе он почувствовал, насколько непосилен был Фомичеву уровень разговора, предложенный руководителем «ЛД».
Савинков попросил Фомичева рассказать о Москве — как она выглядит внешне, и наугад спросил о гостинице «Новомосковская», где ему приходилось однажды останавливаться. Фомичев сказал, что он побывал в этой гостинице, и начал ее описывать. Савинков прервал его — ему показалось подозрительным, что Фомичев побывал именно в той гостинице, которую он назвал ему абсолютно случайно. И тогда Фомичев рассказал о своей встрече в этой гостинице с профессором Исаченко… Боже! Мир все-таки тесен! Савинков знал Исаченко! Даже поручал живущему в Праге своему брату Виктору добыть киевский адрес профессора, чтобы попытаться привлечь его к работе НСЗРиС. Описания внешности и характера профессора, сделанные Фомичевым, были абсолютно точными. Савинков отметил про себя умение Фомичева запоминать детали.
И все же Савинков еще на двое суток задержал Фомичева в Париже — он все обдумывал свое решение, советовался с Рейли, с Павловским, с Деренталем. Последнюю ночь перед отъездом Фомичева из Парижа Савинков почти не спал… В том, что в России есть эта организация «ЛД», он больше не сомневался. И у него не было основания не верить мнению Фомичева и Шешени о том, что связь их союза с «ЛД» таит в себе огромные возможности. Не говоря уж о том, что польские и французские генштабисты эти возможности «ЛД» давно почувствовали практически. И наконец, он понял, что действительно Шешеня и Фомичев явно не годятся вести на равных дела с лидерами «ЛД».
И Савинков решил: он примет в Париже представителя «ЛД». На большее он пока пойти не может…
Саша Зайченок отправилась за советом к своему непосредственному начальнику капитану Секунде. Он прочитал письмо Шешени и самым энергичным образом рекомендовал ей ехать. Для него было очень важно закрепить Шешеню в России, откуда тот посылал такой ценный материал, и, кроме того, иметь при московской пляцувке еще одного своего человека. Он знал, что Саша — хороший агент…
Наконец приехал из Парижа Фомичев. Теперь его прямо распирало от сознания собственной значительности.
— Мы находимся на пороге великих событий, — говорил он. — Вождь сказал мне, что наш союз будет делать историю.
Фомичев без конца повторял это — «вождь сказал мне». Передавая Зекунову письмо Савинкова для Шешени, он сказал:
— Вождь Шешене верит, но возможности его не переоценивает. Вождь именно так и сказал мне. Понимаете? Так что вы уж там не фантазируйте, а делайте только то, что мы вам говорим. Так и скажите Шешене. Он думает про меня — свояк, свояк, а за это прятаться нечего. Так ему и скажите. С моей-то стороны он всегда поддержку найдет.
Двадцать пятого февраля Зекунов и Саша Зайченок выехали из Вильно к границе. На вокзале их провожал капитан Секунда. Он был в светло-серой на меху шинели, он был красив, капитан Секунда, и взгляды дам на вокзале задерживались на нем чуть дольше, чем позволяли приличия. У капитана была достойная пара — Саша, статная, красивая, в непонятном, почти мужском костюме и сапожках на высоких каблуках. Зекунов рядом с ними выглядел бедным родственником. Капитан то и дело уводил Сашу от Зекунова и о чем-то говорил с ней. Зекунов поглядывал на них не без тревоги, он уже знал, что спутница у него решительная женщина и что во время перехода границы за ней нужен глаз да глаз. Перед отъездом на вокзал она показала ему, как ловко подвешена сумка с браунингом под мышкой левой руки и как быстро может она выхватить его при надобности.
— Ну, а стреляю я не хуже вашего брата, — добавила она.
Поезд медленно тронулся. Капитан Секунда элегантно отдал честь. Уплыло назад мрачное здание вокзала, и поезд окунулся в солнечный мир теплого февральского дня. Саша Зайченок, тревожно-счастливая, смотрела в окно и тихо повторяла:
— Как хорошо-то, как хорошо… — Но вдруг лицо ее затуманилось, она перекрестила грудь и сказала строго: — Радоваться буду, когда до Лени доберусь…
С этой минуты ее точно подменили. Она почти не разговаривала с Зекуновым, чемоданчик свой положила себе на колени и настороженно смотрела на пассажиров. Они сошли с поезда на маленькой приграничной станции и направились к границе по аллее подстриженных ив. Солнце скатывалось к горизонту где-то позади, и их тени устремлялись вперед все дальше и дальше. Саша шла, чуть отстав от Зекунова, и, когда он замедлял шаг, чтобы заговорить с ней, она ступала еще медленней, так он с ней и разговаривал — через плечо. Она, очевидно, хотела все время видеть его и наблюдать за ним…
— Люблю вот такую мягкую зиму, — оглядываясь назад, сказал Зекунов.
— Не застилай мне глаза… — угрюмо отозвалась Саша.
«Будь ты неладна», — думал Зекунов, шагая за своей далеко убежавшей тенью.
У развилки дороги их встретил командир польского пограничного поста, или, как называют у них, постерунка. В его доме они поужинали, и потом он повел их к границе. Поляка распирало любопытство — что это за люди? «Только за очень большие деньги можно пойти на такое дело», — думал он, с уважением и любопытством посматривая на Сашу.
В лесу возле оврага командир постерунка остановился.
— Дверь настежь, желаю удачи, — сказал он и, махнув им рукой, пошел назад, быстро растаяв в темноте.
Они дождались, пока его шаги стихли вдали, и стали прислушиваться к тишине пограничного леса. Ни звука, ни шороха в темной безветренной зимней ночи.
— Пошли, — шепнул Зекунов и стал спускаться в овраг.
Идти было нетрудно — за теплые дни снег улежался, а к ночи подмерз.
Зекунов уже сделал шагов десять по откосу, но шагов Саши позади не услышал. Осмотрелся и увидел, что она спускалась в овраг совсем в другом месте. Зекунов нагнал ее и схватил за руку.
— Прекратите дурацкую игру! Идите за мной! Спрячьте оружие! — шепотом приказал он.
Теперь Саша послушно шла позади в двух-трех шагах. Но браунинг продолжала держать в руке. Когда они остановились отдохнуть на дне оврага, Зекунов снова попросил ее спрятать оружие, но она будто не слышала его слов. И вдруг спросила:
— А кто помогает нам на той стороне?
— Наш человек из советского пограничного начальства. Можете не бояться, там мы как дома.
— Я не боюсь, — ответила Саша. — Я только не хочу оказаться курицей, у которой запросто откручивают голову.
— Будете махать оружием, скорей на беду напоретесь, — сказал Зекунов.
Саша промолчала.
Поднявшись из оврага, они вышли на хорошо знакомое Зекунову место возле пограничного столба. И как только они остановились возле разлапистой ели, от соседнего дерева отделилась темная фигура, и Зекунов узнал голос Крикмана:
— Здравствуйте! С благополучным переходом! Пошли…
Когда они выбрались из леса, уже начинало светать. Саша засунула пистолет в карман и держала его там в руке. В другой руке у нее был чемоданчик. Крикман предложил ей понести чемодан, но она сурово сказала:
— Сама справлюсь, не больная…
— Извините, — усмехнулся Крикман и быстро пошел вперед. Он был рад, что дождался наконец Зекунова, — уже шестую ночь подряд дежурил он у пограничного столба. А теперь он мог хотя бы на недельку оставить холодную корчму и отоспаться на своей минской квартире. Он шел мягким танцующим шагом и насвистывал веселенькую мелодию «ойры»…
Вдруг наперерез им из кустов выехал пограничник-кавалерист. Увидев идущих, он остановил коня и быстро изготовил карабин.
Крикман не верил своим глазам. С начальником погранотряда существует железная договоренность, и вдруг в день перехода здесь появился пограничник. Что такое? Что случилось?
— Стой! Руки вверх! — крикнул пограничник и приподнял карабин.
— Поднимите руки, — тихо сказал Крикман, а сам пошел к пограничнику, который тут же остановил его, наведя на него карабин.
Зекунов больше всего боялся за Сашу. Он слышал, как она щелкнула в кармане предохранителем браунинга и стала озираться по сторонам, словно выбирая, в какую сторону бежать. Зекунов сказал ей тихо:
— Не наделайте глупостей. Все сейчас уладится.
В это время Крикман вступил в переговоры с пограничником:
— У тебя что, глаз нет? Зажги фонарь! Перед тобой командир! — кричал Крикман так, что его голос эхом отдавался в лесу.
Яркий луч фонарика полоснул по фигуре Крикмана, потом по его спутникам.
— А штатские что тут делают? — спросил пограничник.
— Что надо, то и делают, не твоего ума дело, — продолжал орать Крикман. Он злился не на пограничника, который действовал совершенно правильно, а на командование, по оплошности которого произошла эта встреча.
— Почему это не моего ума? — обиделся пограничник. — Мы за все в ответе! А ну-ка, давай туда, по дороге, посмотрим, что ты за командир. И вы, вы тоже! — он осветил фонариком стоявших рядом Зекунова и Сашу.
Они пошли. Пограничник ехал за ними шагах в пяти, поторапливал:
— Шагай веселей! Не оглядываться!
Саша шла, плотно прижавшись плечом к Зекунову.
А когда впереди замигали огни, она зашептала, обдавая лицо Зекунова горячим дыханием:
— Давайте бежим! Вы направо, я налево!
— Нас перестреляют, как зайцев! Все уладится, — тихо ответил Зекунов.
В это время перед идущими точно из-под земли выросли два пеших пограничника. Конный с ними тихо переговорил, и они приказали Зекунову и Саше сесть на землю спиной к спине, а сами стали перед ними. Конный повел Крикмана на заставу…
Прошло минут сорок. Оказывается, очень трудно сидеть вот так, спина к спине, — каждый не хочет облокачиваться на другого, и оба сидят, утомительно выпрямясь. Разговаривать пограничники не давали. Стоило Саше произнести слово, пограничник, который стоял перед ней, говорил:
— Молчать, а то лицом в снег положу.
Между тем багровое солнце уже начало всплывать над горизонтом и все вокруг стало вдруг успокаивающе близким и понятным. Только что Саша на взгорке видела человека с распахнутыми руками, он даже головой покачивал, а сейчас видит, что вовсе это не человек, а просто сломанное дерево. Крикман вернулся на пролетке вместе с начальником погранотряда Волгиным, который поблагодарил пограничников за хорошую службу и приказал им следовать дальше по своему маршруту.
Он внимательно оглядел Зекунова и Сашу и сказал Крикману:
— Все же я хотел бы взять их к себе.
— Это типичное местничество, товарищ Волгин, — возразил Крикман. — Эти люди арестованы мной, и какая разница: я их доставлю в Минск или вы?
— Но они арестованы в моей зоне, — не сдавался Волгин.
— Я укажу это в рапорте, — успокоил его Крикман.
— Ну, смотрите, я проверю…
Волгин уехал к себе в отряд, а Крикман, Зекунов и Зайченок пошли дальше и вскоре подошли к церковке, возле которой их ждал приготовленный Крикманом возок. К вечеру они были уже в Минске, а там сели на поезд на Москву.
Устроились совсем неплохо — каждый получил по нижней полке. Стараясь не привлекать Сашиного внимания, Зекунов наблюдал за ней. Они сидели друг против друга. За окнами вагона было темно, а единственная свечка в фонарике над входом в вагон освещала только угол возле двери. На верхних полках уже храпели. Вдруг Саша приблизила свое лицо вплотную к лицу Зекунова и зашептала:
— Как я погляжу, вы тут все заодно с чекистами. Неужто и мой Леня тоже?
— Да что это вы? — оторопел Зекунов.
— А чего это вы были такой спокойный, когда нас задержали? — спросила Саша, заглядывая Зекунову в глаза.
— Я же сказал вам: со мной такое уже было, — ответил Зекунов. — Тот, что встретил нас на границе, абсолютно верный человек. Его сам Савинков знает. А этот, что приезжал, между прочим, тоже наш, только он умышленно пока в консервации, так сказать. Вот поживете в Москве, сами увидите, сколько у нас повсюду верных людей.
Саша откинулась к стенке и вроде задремала…
О том, что Зекунов обратно через границу прошел вместе с женщиной, Крикман сообщил в Москву в то же утро. Сообщил он и об опасном происшествии при переходе границы. Как потом выяснилось, произошло это из-за самой элементарной халатности.
Еще вчера чекисты не знали, как им поступить с женой Шешени. Да и с самим Шешеней тоже. Все, что было известно о Саше, настораживало. У нее был сильный и крутой характер. Она была хорошим агентом в польской политической полиции — сам Шешеня говорил, что бывали месяцы, когда она больше получала в полиции, чем на основной работе. Выказала она себя весьма способной и в делах коммерческих. Как она отнесется к тому, что ее муж работает на чекистов? Наконец, если она будет рядом с Шешеней, ее тоже придется подключать в игру. Пойдет она на это? А вдруг пойдет, но только для того, чтобы в удобный момент предать и попытаться спасти себя и мужа?..
Чем ближе была Москва, тем тревожней становилось Саше. Вокруг нее в вагоне были люди абсолютно ей непонятные, это были ее враги. Они разговаривали о своих делах, тоже ей непонятных и чуждых. Все вокруг было ей враждебным. Даже печальная песня, которую где-то впереди распевали негромко два женских голоса. И уже надвигалась грозная Москва. Саша так нервничала, что даже за своим чемоданчиком следила не так внимательно. Но она то и дело трогала рукой карман, где лежал браунинг. Заснеженное дачное Подмосковье уже отлетело назад, и в окне вагона потянулись неказистые с виду московские окраины.
— Это что, Москва? — удивилась Саша.
Зекунов кивнул:
— Она самая.
— Похуже польской. Деревни, — покачала головой Саша.
Вагон качнуло на стрелках, и тотчас день точно погас — поезд вошел под крышу вокзала и, замедляя ход, вытягивался вдоль перрона.
Сыроежкин стоял в таком месте, — мимо которого должны были пройти все приехавшие с этим поездом. Когда из вагонов хлынул поток пассажиров, он немножечко заволновался. Будь бы Саша Зайченок мужчина, тогда дело привычное и волноваться нечего. А тут ситуация деликатная, да и Федоров предупреждал, чтобы он рукам воли не давал и действовал убеждением. Легко сказать… А если у нее оружие?..
Но вот Сыроежкин увидел Зекунова. А рядом с ним шла высокая, красивая дивчина с аккуратненьким чемоданчиком. Выйдя из своего укрытия, Сыроежкин пошел им навстречу. Зекунов увидел его и издали заулыбался.
Они встретились, как хорошие приятели, обнялись и трижды расцеловались.
— Знакомься, Гриша, жена Леонида Даниловича.
— Простите, не знаю имени, — поклонился Сыроежкин.
— Александра Григорьевна, — низким голосом сказала Саша, озираясь по сторонам и уже видя совсем другую Москву — высокую, каменную. И вдруг спросила: — А Леонид Данилович где же?
— Леонид Данилович проводит очень важное совещание. Так уж получилось, Александра Григорьевна. Встретить вас послал меня. Просил извинить. Сюда, пожалуйста, тут у меня машина ждет.
Саша остановилась как вкопанная:
— Что еще за машина? Откуда?
— Как — откуда? Наемная. Таксомотор, иначе говоря, — пояснил Сыроежкин, улыбаясь. Он тоже волновался.
Саша шла дальше все медленнее и тревожно озиралась, будто искала кого-то в толпе пассажиров. Они вышли на площадь, и Сыроежкин показал на стоявший у подъезда автомобиль, у которого даже издали был виден укрепленный сбоку громадный, как скворечник, счетчик.
Пропустив вперед даму, вслед за ней в машину сели Сыроежкин и Зекунов. Саша и Сыроежкин сели рядом, а Зекунов — сбоку, на откидном сиденье. Машина дернулась и покатилась через вокзальную площадь, разворачиваясь к безлюдному Петровскому парку: на всякий случай брать Сашу было решено там — мало ли что, вдруг в ход пойдет оружие?..
Как только машина въехала в парк, Сыроежкин взглянул на Зекунова, и тот схватил Сашу за руку.
— Оружие в правом кармане, вон там… — сказал он.
Сыроежкин выхватил из Сашиного кармана браунинг, положил его себе в карман.
— Вы арестованы ГПУ. Вот ордер, — сказал он.
Саша смотреть ордер не стала — отвернулась. Она совершенно не сопротивлялась. Зекунов давно отпустил ее, а она все так и сидела — протянув вперед сведенные вместе руки.
Саша думала сейчас о своем Лене, ее сердце терзал только один вопрос: на свободе он или тоже взят чекистами? И еще ей было до слез жаль ценностей, которые лежали в ее чемоданчике, — все, что накопила она, дура, для своей будущей счастливой жизни с Леней.
Машина мчалась к центру Москвы — сперва по ухабистой Масловке, потом по булыжной Бутырской, стояла на перекрестках, пропуская гремучие трамваи, пугала извозчичьих лошадей и пешеходов.
Но ничего этого Саша Зайченок не видела. Слезы застилали ей глаза, а сознание мутилось от бессильной злости на судьбу и даже на себя, что, как последняя дура, сорвалась с места по первому зову, ничего не разузнав и как следует не проверив.
— Александра Григорьевна, вы не волнуйтесь, все будет в порядке… — сказал Сыроежкин, увидевший слезы на глазах арестованной.
Саша Зайченок механически повернулась на его голос и вдруг обнаружила, что рядом с ней сидит на диво красивый парень с золотистыми густыми волосами и большими голубыми глазами, которые смотрели на нее не без затаенного мужского интереса. В чем, в чем, а в этом Саша разбиралась. И в это мгновение она наивно решила, что он может ей помочь. Она готова была пойти на все…
Саша откинула назад голову и, чуть отодвинувшись, выпрямилась. Гриша с удовольствием разглядывал ее. Но это продолжалось недолго.
Машина въехала во внутренний двор ГПУ. Сыроежкин, как настоящий кавалер, выскочив из машины, подал руку даме, потом взял ее чемоданчик.
— Проследуем вон в ту дверцу… — галантно сказал он.
Лифт поднял их на пятый этаж, и через несколько минут Саша уже сидела в кабинете Пузицкого. Он допрашивал ее по всем правилам — с протоколом, с описью вещей, принадлежащих арестованной, и прочее и прочее.
Сначала ей пришлось дать о себе некоторые биографические справки. Обо всем, что касалось ее жизни в Белоруссии, она говорила охотно, она была достаточно умна и понимала, что ее работа горничной у скототорговца должна быть по душе чекистам. А вот про польскую свою жизнь она говорила уже менее охотно, хотя ее очень сбивал с толку этот добрый рыжеволосый дядька, который вел допрос. Он так внимательно и даже сочувственно слушал ее, что она понемногу разговорилась.
И вдруг:
— Что вы собирались делать в Москве по поручению польской разведки?
— Какой еще разведки? Про что это вы? — изумленно спросила Саша.
— Той самой, от которой в Варшаве с вами был связан капитан Гнешевский, а сюда вас снаряжал капитан Секунда, — разъяснил Пузицкий.
— Откуда это вам известно? Глупость какая…
— Это нам сказал Леонид Данилович Шешеня.
— Не мог он это вам говорить, — чуть слышно сказала Саша.
— Ну что же, придется этот вопрос выяснить. Значит, я записываю в протокол, что вы свою связь с польской разведкой отрицаете. Так?
— Отрицаю, — очень уверенно подтвердила Саша.
— Я только хочу предупредить вас, что по нашим законам за ложные показания полагается дополнительное наказание — тюремное заключение. Так что, может, нам лучше поступить так: поскольку про вашу связь с полицией нам рассказал Шешеня, завтра на очной ставке между вами мы все это и уточним. И если окажется, что ложные показания дал он, мы привлечем к ответственности его. Вы согласны?
Саша молча кивнула. Пузицкий подумал, что, пожалуй, не так уж эта Саша Зайченок сильна умом и волей, как про нее рассказывали Шешеня и Зекунов.
Ночь Саша провела в одиночке. А утром ее снова привели в кабинет Пузицкого. Сергей Васильевич удивился, как изменилась женщина за одну только ночь. Глаза у нее потухли, лицо обострилось и будто вытянулось книзу. Пузицкий видел, как она до белизны сжимала кулачки и стискивала зубы.
— Пригласите ко мне Леонида Даниловича Шешеню, — сказал Пузицкий в телефон.
Саша в ужасе вскочила и прижала руки к груди.
— Успокойтесь, Александра Григорьевна, — сказал Пузицкий. — Не надо пугать Леонида Даниловича, он и без того перенервничал за вас.
Дверь раскрылась, и в кабинет вошел Шешеня, чисто выбритый, в хорошо отглаженном костюме и при галстуке. На мгновение он остановился в дверях, глядя на жену недоверчиво и немного испуганно, а потом бросился к ней на подкашивающихся ногах.
Пузицкий тихо встал и вышел из кабинета…
Вскоре Леонид Шешеня и Саша переехали на приготовленную им квартирку на Арбате, и в операции против Савинкова появилась новая «площадка для действия», под которой в наглядной схеме операции было написано: «Действуют двое: Шешеня Леонид и Александра».
…Нет никакой возможности в письме развернуть все аспекты проблемы, возникшей перед Вами, а значит, и перед нами. Так что данным письмом я могу быть полезным Вам сугубо относительно.
Передайте Вашим новым знакомым, что я согласен встретиться с их человеком, если последний сможет приехать ко мне. Ничего им не обещайте и не обнадеживайте — у нас произойдет только встреча, только знакомство и взаимное осведомление…
Царская охранка называла Савинкова «хитрым конспиратором, способным разгадать самый тонкий план сыска». Об этой полицейской характеристике Савинкова вспомнил Феликс Эдмундович Дзержинский, когда беседовал с Федоровым в день его отъезда в Париж.
— Что думаете об этом, Андрей Павлович? — спросил Дзержинский.
— Понимаю, что будет нелегко, — ответил Федоров.
— А я знаете, что думаю? — энергично заговорил Дзержинский. — Для русской полиции, у которой главным методом работы были подкуп и провокации, Савинков мог быть и гением конспирации. Для нас главная опасность в его политической прожженности. Понимаете? Вот у вас все продумано, особенно то, что связано с нашей «ЛД». Но ведь вам придется разговаривать с ним не только об этом. Сам Савинков будет предлагать тему разговора, и всякое, даже самое малое ваше сопротивление такой свободе разговора может его насторожить. Понимаете? — Каждый раз произнося это «понимаете», Дзержинский поднимал лицо, колко выставляя вперед свою бородку. — А в безграничном океане тем, подвластных Савинкову, вас могут ожидать такие ловушки, которые мы здесь, в Москве, предусмотреть не в состоянии. Вот здесь ваша главная опасность, Андрей Павлович. Будьте начеку!..
— Буду, Феликс Эдмундович.
— Последнее… — Феликс Эдмундович поднял лицо, помолчал немного, опустив глаза, и сказал: — Да, да, можно… Я вот о чем. Когда вам нужно будет по ходу схватки нанести Савинкову особенно чувствительный удар, напомните ему об Азефе. Верно, товарищи? — спросил Дзержинский, переводя взгляд на сидевших в стороне Артузова и Пузицкого. Он отжал в кулаке бородку и продолжал: — Да, да, это следует использовать… Когда он вас будет спрашивать, почему не все в «ЛД» проникнуты к нему религиозным уважением, вы к тому перечню причин, который мы выработали, прибавьте еще и эту — мол, есть в руководстве «ЛД» и такие люди, которые, мягко говоря, не понимают, как вам удавалось быть террористом, столь долго действовать рядом с Азефом и избегать серьезных столкновений с полицией. А потом в Севастополе совершить фантастический побег из тюремной крепости… И смотрите внимательно — как он это съест? Мне думается, что такой вопрос должен вывести его из равновесия, а нам это на руку. Как, товарищи? Согласны?
— Это можно… — подумав, ответил Федоров. — Но не получится ли перебора? Возьмет он и пошлет нас к чертям со всеми нашими подозрениями и непониманиями.
— Не пошлет, Андрей Павлович, — твердо сказал Дзержинский. — Мы ему нужны как воздух! Все снесет за «ЛД»! Все!
Настала пора прощаться. Дзержинский встал, прошелся вдоль стола и сказал стоящему перед ним Федорову:
— Вы, беззащитный, лезете в логово голодного волка — такова объективная оценка ситуации. Но, правда, мы, чекисты, народ костлявый, нами недолго и подавиться. Впрочем, это уже тенденциозная оценка собственных возможностей. А фокус-то в том, что без второй позиции нельзя правильно решить первую. Понимаете?
Федоров молча кивнул головой. Дзержинский окинул взглядом небольшую ладную фигуру Федорова, наклонил голову и как бы исподлобья посмотрел ему в глаза.
— Андрей Павлович, дорогой, — очень сурово сказал Дзержинский, и по лбу его пошли глубокие складки. — За жену не беспокойтесь, сам прослежу… товарищи… — Феликс Эдмундович приподнял голову и сказал жестко: — А если вдруг?.. Целью моей жизни будет найти его хоть на краю света. Так ему и скажите. Я серьезно говорю — скажите. Он знает меня, знает… — Дзержинский усмехнулся. — Что-то я нехорошо размахался руками: я да я. Это вы в опасное дело идете, вы… Счастливо вам… — Дзержинский крепко сжал руку Федорова и повторил: — Счастливо вам, Андрей Павлович…
На этот раз Федоров шел через границу один, и поэтому Крикман ждал его в своей корчме. Хозяин корчмы теперь уже был уверен, что его жилец тоже занимается контрабандой, только дела ведет куда крупнее, чем он сам. То, что красный пограничник является в то же время контрабандистом, никакого недоумения у хозяина корчмы не вызывало, он считал нэп той счастливой эрой предпринимательства, когда только последний идиот мог стоять в стороне от денежных дел.
Вот и сейчас, открыв дверь и увидев Федорова с большим чемоданом, хозяин корчмы тяжело вздохнул и почти трагическим жестом показал на дверь Крикмана.
Федоров и Крикман поздоровались и, не разнимая рук, весело рассматривали друг друга.
— Вон вы какой! — смеялся Федоров, вглядываясь в обожженное морозами, худощавое лицо Крикмана. — А что? Так я вас себе и представлял. Только казалось, что ростом вы повыше.
— В темноте все собаки на волка похожи, — смеялся Крикман.
Они сели за стол у окна, распахнутого в сад, в заросли малинника, уже обсыпанного молоденькой листвой. Там, в малиннике, послышался шорох.
— Не беспокойтесь, — сказал Крикман. — Это хозяйская дочка. Судя по всему, жертва полковника Павловского. Она сейчас сюда явится — как только кто придет, она тут как тут. Посмотрите, какая красавица…
В этот момент дверь открылась и в комнату вошла босоногая, одетая в дешевенькое ситцевое платьице высокая девушка с точеным, белым лицом, на котором сияли и в то же время отсутствовали большие зеленоватые глаза под тонкими, как ниточки, бровями.
— Вы меня убивать не будете? — безмятежно спросила девушка.
— Успокойся, Сима, тебя никто не тронет, — сказал ей Крикман.
Она тихонько засмеялась и, подойдя к Федорову, приблизила к нему свое прекрасное лицо, нежно погладила его по волосам и, хлопая в ладоши, выбежала из комнаты.
— Никак не могу привыкнуть… — вздохнул Крикман. — Как вижу ее — сердце болит. У нее на глазах мать убили, а что они с ней сделали, и представить немыслимо.
— Ну что ж, Ян Петрович, придет час — мы до Павловского доберемся и счет предъявим… за все…
— Наверно, трудно вам… с ними? — спросил Крикман. — Я бы, пожалуй, не выдержал. Мало рожи их видеть, ведь еще надо под них подделываться. Мне тут тоже приходится хозяину корчмы подыгрывать, что я, как и он, контрабандой балуюсь. Так и то еле удерживаюсь… Между прочим, ко мне прямо напролом лезет с гешефтами начальник польской стражницы поручик Томашевский. Закажи я ему министра продать — притащит, честное слово! Спекулянты проклятые! И вообще у меня такое впечатление, что границу у них охраняет не стража, а кулачье, которое они расселили вдоль границы. Эти — звери. Вот тот, через которого лежит ваш путь в Вильно, руками задушил нашего пограничника — в метель парень нечаянно перешел границу. И пяти шагов не сделал. Так мало ему, что убил. Испохабил и потом гвоздями распял его на пограничном столбе.
— Зря вы мне это рассказали, — сказал Федоров. — Пока не надо бы…
— Это вы бросьте, я уже сам к нему примерился. Вот только вашу операцию закончим, я ему помогу в рай устроиться…
В полночь, когда они прощались возле пограничного столба, Крикман, пожимая руку Федорову, спросил тихо:
— Когда обратно?
— Точно сказать не могу. Три дня можете отдыхать, а потом ждите… сколько терпения хватит.
— Теперь не зима — одно удовольствие, — весело сказал Крикман. — Счастливо. Пока…
Так они и расстались — посреди теплой весенней ночи и между двух затаившихся друг против друга миров. Межи этой — хоть с огнем ее ищи — не было видно. Крикман возвращался в свою корчму, а Федоров шел прямо на запад, и оба они вдыхали пьяный воздух весны и ощущали плывущее над землей тепло. Выбравшись из оврага, Федоров уже привычно свернул к хутору. Хозяин хутора точно ждал его — стоял на высоком крыльце своего осанистого дома с беленым кирпичным фундаментом. Его скрывал козырек над крыльцом, и Федоров вздрогнул, услышав из темноты басовитый голос:
— Проше, пане, сюда…
В хате было чисто. На столе горела свеча. Ее качающийся свет ложился желтоватыми бликами то на белую скатерть, покрывавшую большой стол, то на пестрые дорожки, постеленные на полу. Хозяин — грузный, неповоротливый, со сна опухший, в длинной, до колен, полотняной рубахе — неумело лебезил перед Федоровым.
Он зажег большую яркую лампу и разбудил жену.
— Быстренько ужин нам с паном дорогим поставь, — распорядился он, и Федоров понял, что расположение капитана Секунды к людям, идущим из России, было известно уже здесь.
Хозяин снял со стола скатерть и начал аккуратно ее складывать. Федоров видел его корявые, узловатые пальцы и думал, как он этими руками распинал мертвого красноармейца на пограничном столбе. Сели за стол.
— За бога единого давайте выпьем! За молитву единую — чтобы сгинули со света красные дьяволы! — неторопливо говорил хозяин, смотря то на гостя, то на зажатый в руке стакан с мутной самогонкой.
Федоров только чуть пригубил, сказал, что болен печенью, и не стал пить. Хозяин выпил один стакан, потом другой. Он долго не пьянел, Федоров сидел с ним целый час и слушал его медленные речи об устройстве жизни и о том, кому надо дать жить, а кого — к ногтю. Только после третьего стакана его забрало, он стал наваливаться на стол и всхрапывать. Хозяйка ловко подхватила его под руки и потащила в спальню.
Федоров вышел из дому и сел на ступеньках крыльца. Ночь показалась ему душной. Только чуть ощутимо веяло прохладой со стороны леса. Какая-то птица уныло и однообразно, с равными паузами кричала в поле, все время перемещаясь все дальше и дальше к горизонту. И вдруг Федорова охватила жуткая тоска. За всю его беспокойную чекистскую жизнь второй раз так его прихватило. Первый раз — в девятнадцатом году, когда сидел он в тюрьме деникинской контрразведки и ждал смерти. И вот теперь… Но тогда ему было полегче, был он один на белом свете, и смерть для него была, как говорится, сугубо личным делом. Теперь дело другое — в Москве осталась его курносая Анка и с ней… Еще не известно, кто это будет. Хотелось бы парня… Федоров смотрел в плотную темноту ночи и видел свою Анку. Видел ее такой, какой была она перед ним еще позавчера, в час прощанья. И что с ней такое стряслось? Вдруг заплакала и говорит: «Почему такая судьба выпала нам? Люди живут как люди, а мы из тревоги не вылезаем — только и знаем, что прощаемся. Долго так будет?» А ведь в их совместной жизни бывали времена куда тяжелее нынешнего, особенно на гражданской войне, и никогда она так не говорила… Наверно, это оттого, что скоро рожать… Первый раз ведь. Боится. Как он старался развеять ее страх! Спрашивал: «Неужто ты первая из всех на земле рожать собралась?» Она смеялась, а в черных ее глазах были слезы и тоска…
…В самом деле — жизнь у них без минуты покоя. За все время, что они с Аней в Москве, не было вечера, который они могли бы провести вдвоем как вздумается… А теперь у них будет ребенок… Это счастье… Они оба ждут его… Но в их комнатке всего семь метров… И на кого оставлять малыша, когда Аня пойдет работать?
«Неужели только по старости покой положен? Ведь мы такие же люди, как все, и нервов у нас со всеми поровну. А сколько этих нервов я оставлю сегодня вот здесь, в избе этого палача? И завтра в Вильно? И потом там — в Париже… Одна эта поездка к Савинкову потребует столько сил души, сколько другой за всю жизнь не израсходует…»
Федоров понимал, что такие мысли никак не укрепляют его волю, но отмахнуться от них не мог.
Хозяин хутора сообщил по начальству о прибытии Мухина, и утром за ним на бричке приехал польский пограничник. Он доставил Федорова на приграничную железнодорожную станцию и помог сесть в поезд.
В Вильно его встретил на вокзале сам капитан Секунда. На этот раз капитан был очень осторожен в своих требованиях — ему, видимо, сказали, чтобы он не лез напролом. А Федоров, наоборот, был теперь заметно покладистее.
— Вы прошлый раз просили помочь вам… как это у вас там называется?.. внедрить, что ли, ваших агентов. Я не напутал? — небрежно спросил Федоров.
— Да, да, в штаб Западного фронта, — подсказал Секунда. Эту просьбу он пересылал Шешене с Зекуновым.
— Плохие мы вам помощники — вот забыл даже куда, — сказал Федоров и добавил доверительно: — Все в порядке. Можете передать своим людям вот этот адрес, пароль и фамилию… — Федоров извлек из-за обшлага брюк смятый комочек бумаги, отдал его капитану и долго вытирал руки носовым платком.
— Это замечательно, замечательно! — повторял капитан Секунда. — Я вижу, это писал пан Шешеня?
— А кто ж еще?
— А что у вас в чемодане?
— Хотите проверить? — усмехнулся Федоров.
— О нет, пан Мухин! — поднял руки капитан Секунда — никак он не может приспособиться к этому типу. — Просто я очень жадный человек.
Федоров молча встал из-за стола, открыл чемодан и вынул из него два объемистых пакета.
— Это вам от Шешени и Зекунова…
Капитан Секунда отложил пакеты в сторону.
— Когда вы собираетесь в Варшаву?
— Хотелось бы сегодня же.
— Все будет обеспечено. А сейчас вас проведут в отель, где вы сможете пообедать и отдохнуть до поезда…
На другой день утром Федоров был уже в Варшаве, на квартире Философова. Они сидели за столом, который был завален образцами подпольных изданий «ЛД», привезенных Федоровым для показа и консультации…
В Москве при обсуждении хода операции было обращено внимание на то, что Философов и Шевченко подолгу остаются вне игры, а значит, и вне чекистского контроля, меж тем оба они чрезвычайно опасны. Кроме того, нельзя было превращать их только в порученцев для связи с Савинковым. Для начала было решено — учитывая, что Философов является редактором газеты и директором издательства, попросить его проконсультировать подпольные издания «ЛД»…
В течение недели три сотрудника контрразведки во главе с Демиденко подбирали из изъятых при обысках наиболее слабые антисоветские брошюрки и листовки. Эта макулатура сейчас и лежала на столе между Философовым и Федоровым. Каждую брошюрку и листовку Философов внимательно осматривал и прочитывал.
— Вы располагаете полиграфической техникой лучшей, чем мы, — говорил Философов, глядя поверх раскрытой брошюры на Федорова.
— Не удивительно, Дмитрий Владимирович, — отвечал Федоров. — Нас обслуживает одна из лучших московских типографий, ее директор — наш верный человек. Мы спокойно могли бы печатать там и вашу газету, — с улыбкой добавил он.
Философов начинает критиковать изданные «ЛД» материалы. А Федоров в это время думал: очень хорошо, что Философову придумана эта деятельность, он горд сейчас своей ролью критика и учителя и, значит, менее бдителен. Федоров слушал Философова поначалу серьезно, затем на лице его стала блуждать улыбка, и, наконец, он несколько смущенно рассмеялся. Философов замолчал, смотря на него с недоумением и чуть обиженно.
— Ей-же-ей, смешно получилось, — сказал Федоров. — Я сам тащил эту тяжесть и, выходит, на свою голову.
— Почему? — не понял Философов.
— Так я же являюсь главным сочинителем всего этого.
Теперь рассмеялся и Философов.
— Простите великодушно, но я этого не знал.
— Извиняться незачем. Всегда лучше знать правду, а не ее вариант, причесанный вежливостью, — сказал Федоров.
Философов покровительственно заметил:
— Но масштаб вашей издательской деятельности вызывает уважение.
Федоров помолчал, словно обдумывая, говорить или не говорить; потом тряхнул головой:
— Но если опять же обратиться к непричесанной правде, у меня такое впечатление, что все эти наши издания — стрельба холостыми. Мы не знаем — как, а кроме того, мы боимся все это широко распространять.
Федоров замолчал, вопросительно глядя на Философова.
— За правду — правду, — мягко ответил Философов. — Главная беда ваших изданий, Андрей Павлович, не в этом. Вы сами хорошо сказали — холостые выстрелы. То есть выстрелы без пуль. И даже — без мелкой дроби. В ваших изданиях отсутствует конкретность призыва, нет точной цели. Вы обещаете какое-то идеальное общество в идеальной России и молчите о том, что для России сейчас путь к светлым идеалам лежит через кровь и грязь, через борьбу не на жизнь, а на смерть. А вы между тем едете к Савинкову — к идеальному человеку дела. Борис Викторович, как никто из современных политических деятелей, стоит обеими ногами на земле и не терпит абстракции. В суждениях же он очень резок, к этому вам нужно приготовиться. Может быть, даже лучше вам не везти в Париж эти издания, — сочувственно сказал Философов. — Советую вам, старайтесь отвечать Борису Викторовичу немногословно. И внимательно слушайте его — ведь он остался один такой на этом берегу нашей борьбы за будущее России, об этом следует помнить, общаясь с ним.
— По правде сказать, я этой встречи побаиваюсь.
— Ну что ж, я вас понимаю…
Польский паспорт и французская въездная виза были получены удивительно быстро — очевидно, об этом позаботилась польская разведка. И когда Федоров тревожно засыпал в темном купе мчавшегося на запад поезда, обгоняя его, по проводам летели слова Философова, и их слушал в Париже Борис Савинков:
— Он производит впечатление глубоко интеллигентного и искреннего человека. А представляемое им… назовем, собрание выглядит вполне реально, хотя и парадоксально беспомощно. Передо мной сейчас лежит куча привезенных им изданий. Детский лепет. Я посоветовал ему не везти их в Париж.
— Вы ему доверяете? — уже второй раз спрашивает Савинков.
И второй раз Философов уклоняется от прямого ответа и снова говорит об интеллигентности Федорова, о его безусловном уме и образованности. И даже о том, что Федоров очень привлекателен внешне.
— Спасибо, Дмитрий Владимирович, и на этом, — сердито произносит Савинков и вешает трубку. Он возвращается к столу, за которым сидят Александр Аркадьевич Деренталь и Люба. Они в этот вечер гуляли по весеннему Парижу и зашли к Савинкову выпить на ночь сухого вина.
— Он в пути. Едет из Варшавы сюда, — торжественно объявил Савинков.
— Ой, как интересно! — тихо воскликнула Люба, округлив свои красивые черные глаза.
Деренталь взглянул на нее с насмешливой улыбкой и обратился к Савинкову:
— Он везет нам в чемодане Россию?
— Завяжите, ради бога, мешок с глупостью, — обрезал его Савинков, и это больше ответ за насмешку над Любой. — С этим типом, что едет к нам, я разберусь сам, я перетрясу его сверху донизу, и он предстанет передо мной голенький — не таких видали. Но, судя по всему, эта организация «ЛД» действительно существует. Больше того, если нам не удастся воспользоваться ее возможностями, мы можем оказаться банкротами.
— Это очень опасно, — заметил Деренталь.
— Еще бы! — воскликнул Савинков. — Мы можем оказаться посмешищем перед всем миром.
— Вы не поняли меня. Я считаю опасным ваше мнение, апропо, что «ЛД» существует, — это может ослабить вашу бдительность.
— Не беспокойтесь. И не вам учить меня бдительности. Я хочу от вас другого. Эта «ЛД» начисто отметает всякую опору на иностранные круги. Как в связи с этим держаться нам?
— А мы разве обязаны перед ними отчитываться?
— Они, Александр Аркадьевич, живут не на луне, а в России. И если хотите, эта их позиция в отношении иностранной помощи самое убедительное доказательство достоверности организации, ибо только чистоплюи из среды русской интеллигенции могут дойти до такого абсурда — заведомо отказаться от какой бы то ни было иностранной помощи.
— Если их испуг вызван опытом прошлого, — очень серьезно советует Деренталь, — можно говорить об изменившейся обстановке и о совершенно других целях, стоящих теперь перед нами. Цели у нас и у этой «ЛД» вполне соединимые. А раньше… Можно сказать, что тогда иностранные державы хотели попросту оккупировать Россию и этой ценой ликвидировать большевиков. Мы, мол, в запале борьбы пошли на это, но никогда не собирались мириться с оккупацией. Теперь же иностранная интервенция вообще невозможна — Советская Россия дипломатически признана многими государствами мира. Но ненависть к большевикам не только осталась, но и возросла, и Запад готов пожертвовать огромные суммы на свержение большевиков, причем без всяких предварительных условий и требований. Так почему нам нужно отказаться?..
— Да, да… На этой струнке поиграть можно, — согласился Савинков и спросил: — А если они потребуют доказательств, что мы принимаем сейчас помощь без предварительных условий?
— Я могу состряпать убедительный документ…
— Только чтобы не случилось как в Польше с опровержением советской ноты.
Деренталь хотел сначала промолчать, но не выдержал — огрызнулся:
— Надо быть объективным, Борис Викторович, мои ошибки — только бледная тень ваших.
Еще совсем недавно Савинков не простил бы такое Деренталю, но сейчас ему мешает все тот же их «мужской разговор» по поводу Любы. Савинков чувствует себя виноватым перед Деренталем, и это его еще больше раздражает, выбивает из равновесия.
Деренталь обиделся и ушел. С ним ушла и Люба. А Савинков все еще кипел и не мог простить себе, что сразу не поставил Деренталя на место и вынужден был выслушать его наглое заявление об ошибках.
Вдруг он вспомнил, какое ответственное дело у него завтра. А этот болтун, вместо того чтобы помочь, взвинтил ему нервы и смылся.
— Вы негодяй! — крикнул Савинков двери, уже давно закрывшейся за Деренталем…
…Б. В. Савинков представляет собой наиболее опасный тип противника монаршей власти, ибо он открыто и с полным оправданием в арсенал своей борьбы включает убийство. Слежка за ним и тем более предотвращение возможных с его стороны эксцессов крайне затруднительны тем, что он является хитрым конспиратором, способным разгадать самый тонкий план сыска. Близкие ему и хорошо знающие его люди обращают наше внимание на сочетание в нем конспиративного уменья и выдержки с неврастеническими вспышками, когда в гневе или раздражении он способен на рискованные и необдуманные поступки…
Андрей Павлович проснулся очень рано. Чуть приоткрыв глаза, он близко увидел улыбающееся лицо Фомичева, и ощущение страшной опасности обожгло его. «Я должен был, черт побери, проснуться раньше его», — выругался он.
— Доброе утро, Андрей Павлович, — тихо приветствовал его Фомичев. Лицо у него было серое, помятое. Он почти всю ночь не спал и завидовал безмятежно похрапывавшему Федорову. Еще вчера гордый тем, что оказался вовлеченным в дела на высшем уровне, ночью он стал испытывать тревогу и даже страх по поводу того, что он скажет Савинкову. Ему очень хотелось появиться перед вождем человеком смелым (он только что из России), хорошо осведомленным, готовым ответить на любой вопрос. Он вдруг обнаружил, что знает о русских делах очень мало, а то, что знает, получил из рук Шешени. Сам же он только встречался с профессором Исаченко и присутствовал на заседании бюро московского отделения НСЗРиС… И тогда Фомичев решил, что его может выручить Федоров с его делами «ЛД», которые должны вызвать у вождя главный интерес. И снова он пожалел, что весьма далек и от федоровских дел и от самого Федорова. И конечно же, Савинков сразу это заметит. Фомичев наклонился еще ближе к Федорову:
— Нам бы надо договориться, как мы будем все докладывать Борису Викторовичу.
— Иван Терентьевич, — укоризненно произнес Федоров и взглядом показал на спящего в кресле рядом с Фомичевым не то монаха, не то священника в черной рясе, с серебряным крестом на цепи, зажатым в сцепленных на коленях руках. «Нет, дорогой, — про себя ответил Федоров, — я ни о чем с вами сговариваться не намерен, вы должны действовать вполне самостоятельно, только тогда вы и ценны для меня…»
Федоров отвернулся к окну и глядел на чистенькую, уютную, всю в весеннем буйном цветении французскую землю. Разноцветные домики среди белых, розовых и голубых садов. Раннее утро, но люди уже холят кормилицу-землю. Вот старик, став ногой на лопату, поднял голову, сдвинул на затылок мятую шляпу и равнодушно смотрит на мчащийся поезд. Молодая женщина в белоснежном чепчике и длинной ярко-багровой юбке, нарядная, точно на бал собралась, держала, обняв за шею, теленка: наверно, боялась, как бы он не попал под поезд. От одинокого хуторка, стоявшего у самого полотна, за поездом погнался косматый пес, он бежал рядом с поездом, смешно подскакивая, и лаял… Все это пестро и неустойчиво виделось Федорову и мгновенно отлетало. Все чаще поезд пересекал шоссейные дороги; там, перед опущенными шлагбаумами, стояли крестьянские повозки.
Появилась параллельная железная дорога, по ней катились, точно нарисованные ребенком, вагончики и кудряво дымил паровоз. Стало чувствоваться приближение большого города. Федоров заглянул вперед и увидел низкую тучу над горизонтом — это уже был Париж.
Все увиденное в его сознании задерживалось разве на секунду-другую, он обязан был все видеть, хотя бы из чувства осторожности. Но вся эта летящая в окне жизнь была ему совершенно чуждым и не интересующим его миром. И если он сейчас волновался, что скоро будет в Париже, то только потому, что там был Савинков. Это умышленное нелюбопытство ко всему, что не касалось дела, он обнаружил в себе еще в Москве, когда друзья говорили ему: «Счастливец, ты увидишь Париж», — а он почти не понимал, о чем они говорят: «Ну и что из того? Увижу ли я Савинкова — вот что главное!»
Монах или священник проснулся, но тотчас закрыл глаза и долго шевелил губами, наверное, повторял утреннюю молитву. А потом спросил у Фомичева:
— Мосье постоянно живет в Париже?
Фомичев не знал французского и глупо закивал головой.
— Нет, мы с другом едем в Париж первый раз, — ответил Федоров.
Монах закатил зрачки и сказал негромко, будто про себя:
— Великими соблазнами наполнен этот город…
Федоров улыбнулся:
— Человек, расположенный к пороку, найдет великие соблазны и в самой глухой деревне.
Монах с интересом посмотрел на Федорова.
— Нравы большого города содействуют порокам, — сказал он.
Федоров промолчал и стал смотреть в окно. «Черт с тобой и с твоими пороками, — думал он. — Мне уже нужно думать о том, как я начну разговор с Савинковым».
Тревоги Фомичева были на его лице, но Федоров рассеивать их не собирался: чем больше Фомичев будет перед Савинковым самим собой, тем лучше.
В туалетной комнате, умываясь, он увидел себя в зеркале — на него хмуро смотрел усталый мужчина с черной, какой-то не устоявшейся бородкой и густыми черными бровями. И глаза у него были отрешенные, обращенные в себя. «Веселей, дружище», — сказал себе Федоров, и тот, в зеркале, вдруг подмигнул ему и рассмеялся.
Поезд уже ворвался в окраины Парижа. Еще по-прежнему было много зелени и цветущих деревьев, но каменные творенья людей — их дома — жались друг к другу все теснее, поднимались все выше, делались больше. И наконец поезд, упруго тормозя, вошел под крышу вокзала. В вагоне стало сумеречно. Все засуетились…
В квартире Савинкова заканчивалась подготовка к встрече гостей. Только что явился Павловский, — как всегда, в своем военном френче без погон и в начищенных до блеска, не раз уже ремонтированных сапогах.
— Я изменил свой план, — сказал ему Савинков. — Сегодня с Мухиным наедине говорить не буду. Мы поговорим втроем: он, Фомичев и я. Но, как условились, вы будете в соседней комнате; если я говорю: «Напрасно вы приняли нас за дураков», — вы входите и делаете свое дело. Решили — как?
Павловский вынул из кармана короткий кинжал.
— Чтоб никаких недоразумений с полицией! — отвернулся Савинков.
— В Сене обнаружат труп, который никто не сможет опознать, — вот и все, — пряча кинжал, сказал Павловский.
Когда в передней раздался звонок, Савинков, несколько помедлив, пошел открывать.
Перед ним стоял мужчина лет тридцати пяти, в черном, по моде сшитом в талию пальто с узким бархатным воротником и в темной короткополой шляпе. Он был похож на профессора или преуспевающего врача. А из-за его спины выглядывала знакомая Савинкову подобострастно и боязливо улыбающаяся физиономия Фомичева.
— Это мы, Борис Викторович… мы прибыли, — скороговоркой пробормотал Фомичев.
— Прошу, — посторонился Савинков, пропуская гостей.
Они прошли в комнату, которая считалась столовой, и сели за большой овальный стол, накрытый простой льняной и далеко не свежей скатертью. Вокруг стола стояли пять стульев и одно жесткое кресло, в которое сел хозяин. Федоров заметил, что квартира выглядит очень бедно, даже подчеркнуто бедно, — на окнах не было ни гардин, ни занавесок, стены были голые, а старые обои — в пятнах. Интересно, Савинков действительно здесь живет или это квартира для служебных встреч?
— Вы рассчитывали увидеть меня утопающим в роскоши? Особенно после того, как мои люди в Варшаве закатили вам встречу в самом дорогом отеле?
Федоров благодарен Савинкову — своим вопросом тот вовремя напомнил ему, что он имеет дело с умным и наблюдательным человеком.
— Поверьте мне, у нас действует суровый закон: каждую копейку только на борьбу, — продолжал Савинков.
— Лично мне во всем больше импонирует скромность, — ответил Федоров. — А люди, живущие в роскоши, мне странным образом напоминают свинью, стонущую от блаженства посреди лужи.
— Абсолютно согласен с вами! — весело воскликнул Савинков. — Причем свинья вызывает меньшее отвращение. Верно?
— Конечно, — улыбнулся Федоров.
У Савинкова был план: сегодняшнюю встречу провести легко, бездумно и почти без политики и дела — это должно усыпить бдительность гостя.
— Я хотел в Варшаве сам уплатить за отель, — небрежно сказал Федоров, — но портье сказал мне, что уже уплачено, и намекнул, что уплачено ведомством, достаточно богатым. Видите? Бережливых всегда принимают за богатых.
Лицо Савинкова неподвижно, но Федоров знает: то, что он сейчас сказал, должно встревожить его собеседника. И действительно, Савинков в это время думал: «Вот как может быть — десять человек скрупулезно соблюдают конспирацию, а все поставит под удар один болтливый портье». Савинков, конечно, догадывается, кто оплатил гостиницу.
— Как вам Париж? Вы здесь впервые? — любезно спросил он гостя.
— Он мне так много снился и я так много о нем читал и думал, что сегодня увидел его, как старого знакомого. Но после Москвы все европейские города кажутся мне дремлющими в сладком покое.
— Москва так бурлит? Так активна? — с искренним интересом спросил Савинков. — Она же всегда была по-купечески сонным городом. Я, признаться, никогда ее не любил.
— Видите ли, нынешнее бурление Москвы — особое, — ответил Федоров. — Если говорить о чисто внешнем оживлении, то в Париже оно больше. Но я имею в виду какое-то подспудное, что ли, бурление. Пожалуй, я не смогу вам это хорошо объяснить, но, знаете, в Варшаве мне спалось так крепко, так спокойно, как никогда в Москве.
— Страх?
— Может быть. Но только не примитивный страх за свою шкуру. Один мой друг, университетский профессор, говорит, что мы должны быть благодарны за одно большевикам — они научили нас бояться за судьбу России и чувствовать себя ответственными за нее.
Федоров был спокоен, нетороплив и говорил с такой подкупающей простотой и убедительностью, что Савинков невольно поддался обаянию его речи — прекрасной чистой московской речи.
— Это изумительно! — воскликнул он восторженно. — Как раз вчера я тоже думал именно об этом. Изумительно! И вдвойне изумительно, что в России тоже почувствовали это. А?
Савинков взглянул на Фомичева, и тот закивал своей маленькой гусиной головой на длинной шее.
— И вы, Иван Терентьевич, поняли, почувствовали это, находясь в Москве? — удивленно спросил Савинков.
— Почувствовал, Борис Викторович, еще как почувствовал! — торопливо забормотал Фомичев своим тихим голосом, но Савинков посмотрел на него недоверчиво и снова обратился к Федорову: этот Федоров ему положительно нравится.
— Как живет Москва?
— Нэп сделал жизнь Москвы странной, я бы сказал, призрачной. В городе есть все, продаются даже бананы, а в ювелирных магазинах — брильянты. И абсолютно все покупается. Очень хотелось, чтобы покупали только большевики. Но увы, они, пожалуй, самая непокупательная часть населения, у них очень жесткий так называемый партмаксимум жалованья, на которое за ананасами не разбежишься. Наибольшей покупательной способностью обладают ремесленники и рабочие высоких квалификаций. Еще военспецы и специалисты из трестов, из нэповских фирм… — отвечал Федоров и видел, с каким напряженным интересом слушал его Савинков. — Вообще следует заметить, что нэп совсем не такая смешная и нелепая затея, как об этом пишут в западной печати, особенно в русской… — продолжал Федоров, но Савинков перебил его быстрым вопросом:
— Откуда вы там можете знать, что пишут здесь?
— Наиболее глупую писанину большевики цитируют в своих газетах; кроме того, члены нашей организации, причем многие, ездят за границу в служебные командировки, привозят оттуда газеты и различные издания, — услышал Савинков неторопливый, полный скрытого яда ответ. — Так вот, не так все глупо, — дескать, сперва буржуазию уничтожили, а теперь сами ее воссоздают. Во-первых, никто буржуазию не уничтожал, у нее только отняли самовольно захваченную ею материальную власть над страной. Промышленность и торговлю в свои руки взяло государство. И когда оно это сделало и тем исключило возможность реставрации материальной власти буржуазии, большевики решили допустить ограниченную деятельность буржуазии в сфере государственной экономики, обложив ее громадным, сдерживающим ее мечты налогом. И теперь эта буржуазия вольно, а главным образом невольно участвует в укреплении экономики большевистской России. Попробуйте откажите после этого в недюжинном уме Ленину! А что пишут западные газеты? Как говорят в Москве, бред сивой кобылы.
Савинков даже не улыбнулся. Он держал в кулаке свой до синевы выбритый подбородок и смотрел куда-то мимо Федорова. И вдруг, отняв руку от лица, спросил:
— Неужели смерть Ленина ничего не изменила?
— Как не изменила? Во главе страны не стало почти религиозно уважаемой фигуры, и это изменение весьма заметно и весьма существенно. Но если говорить о самой жизни, то в ней никаких радикальных перемен не произошло. Большевики ведут сейчас так называемый ленинский призыв в свою партию, и, судя по всему, в их сети попадут многие тысячи доверчивых и сентиментальных людей. Кстати сказать, мы приказали нескольким десяткам своих людей вступить в их партию… Хотим лучше знать, чем они там занимаются…
— Это резонно, — сказал Савинков и неожиданно спросил: — Вы бываете в ресторанах?
Когда-то Азеф хвастался ему, как по одному вечеру, проведенному в ресторане, он определяет пульс всей жизни в стране. Федоров несколько удивлен вопросом и отвечает не сразу.
— Вообще-то я до этих мест не охотник, — говорит он, — но вот нынешний год по новому стилю мы встречали в ресторане отеля «Националь».
— «Националь»? — воскликнул Савинков, оживляясь. — О! Знаю! В марте восемнадцатого года в этом отеле я встретился с чехословацким деятелем Масариком. У нас с ним был очень… серьезный разговор. Мы говорили о Ленине. И вот только мы окончили разговор, простились, я иду по коридору отеля, и навстречу мне идет… Ленин. Это было как мистика! И я, знаете, не выдержал, остановился и повернул обратно. А оказалось, в те дни Ленин просто жил там…
— Да, действительно очень интересно, — сказал Федоров, не проявляя особенного интереса, и продолжал: — Так вот, в «Национале» водка лилась рекой, берега ее были выложены балыком, икрой и прочими деликатесами. И, глядя, как воинственно пьянствует нэповская публика, мы смеялись: как при царе-батюшке! А между тем, увы, совсем не как при том батюшке. Где-то около двух часов ночи, когда советские купчики были в полном разгуле, в зал вошли два милиционера. Сразу стало тихо, как на кладбище… — Федоров улыбнулся, добавил: — Это для них были уже не городовые, которых они могли купить за пятерку.
Фомичев, молчавший до сих пор, подал голос.
— Это все правда, Борис Викторович, — сказал он. — И про балык и про икру. И магазины полным-полны товарами. Я первый раз увидел — со злости зашелся.
«Да, мы существуем в мире самодельных иллюзий, — подумал Савинков и решил: — Хорошее название для передовой статьи — „В мире самодельных иллюзий“…» (Статью с этим названием он вскоре написал, и она вызвала шум в западной печати — русские эмигранты-монархисты обвинили его в приукрашивании советской действительности. Но настоящие хозяева Савинкова — разведки Англии и Франции — увидели за этой статьей лучшую, чем у других, осведомленность Савинкова о положении в России.)
Как ни старался Савинков соблюсти свой план — разговор не получался ни легким, ни беспечным, и затягивать встречу не стоило.
— Вы, я вижу, устали с дороги, — сказал он. — Идите к себе в отель. Это совсем рядом, номера там заказаны. Отдохните, погуляйте по городу, завтра мы продолжим.
Савинков вышел из-за стола и стал в отдаленье, давая понять, что прощальных рукопожатий не будет. На лице у него улыбка, и он так сжал зубы, что около висков вспухли желваки, отчего складки возле рта прорезались еще глубже. Он покачивался с носков на пятки и с удовольствием наблюдал, как элегантно спадали его идеально отглаженные брюки на светло-бежевые модные тупоносые туфли. Он расстегнул пиджак, сшитый на английский манер, с накладными карманами, и засунул под него за спиной руки. Сдержанно поклонившись, Федоров быстро направился к двери, но не к той, что ведет в переднюю, а к той, за которой был Павловский. Федоров уже давно решил таким способом проверить, есть ли свидетели их беседы. Савинков, конечно, не бросился ему наперерез, но по тому, как он громко крикнул: «Не туда! Правее!», Федорову все стало ясно. Он извинился и направился к двери в переднюю…
Когда Федоров и Фомичев ушли, из своей засады появился Павловский.
— Не нравится он мне, — сказал он.
— Пожалуйста, конкретно, — строго потребовал Савинков.
— Кажется, успехи большевиков доставляют ему удовольствие.
Слова Павловского поразили Савинкова — он сам во время разговора с Федоровым подумал то же, но как-то не остановился на этом.
— Вся беда наша, Сергей Эдуардович, в том, что мы привыкли видеть Россию такой, как нам хочется. А она иная, Сергей Эдуардович. И наш гость в отличие от нас хорошо ее знает, ибо там живет.
Павловский упрямо повторил свое:
— Ему нравятся успехи большевиков.
— Ерунда, Сергей Эдуардович! Он говорит правду, что Россия большевиков укрепляется, а вам это не нравится. Но наш взаимный зондаж только начинается. Завтра мы встретимся с ним в «Трокадеро». Будьте в соседнем зале. И если я выйду из-за стола и пройду через ваш зал — действуйте.
Утром в ресторане «Трокадеро» переговоры продолжались. Савинков и Федоров сидели в уютной нише за столиком на двоих, и перед ними за окном была маленькая уютная площадь. В этот утренний час, усеянная голубями, она была безлюдна. Недалеко от окна стоял старенький автомобиль «рено»…
— Что вы хотите от меня и моего союза? — начал Савинков.
— Собственно, нам нужен только ваш, именно ваш совет, — не сразу ответил Федоров. — Наша организация «ЛД», то есть либеральных демократов, попала в своеобразный цейтнот. Пока мы накапливали силы, все было не так сложно и даже самодельная конспирация оберегала нас от неприятностей, а объективные условия продолжали толкать в нашу организацию все новых и новых представителей интеллигенции. Но встал вопрос о переходе от накопления сил к действию, и тут перед нами разверзлась пропасть незнания практики политической борьбы. В Варшаве Дмитрий Владимирович Философов смеялся над нашими изданиями, посоветовал даже не показывать их вам, чтобы не вызывать вашего гнева. Я же совершенно спокойно принял его иронию и так же спокойно принял бы ваш гнев. Не наша вина, а наша беда, что у нас в центральном комитете нет ни одного человека с опытом политической деятельности. Все крупные политические деятели, которых мы знаем, находятся за границей, и их цель — реставрация в России монархии. А мы считаем, что век монархии отошел в прошлое. Наши надежды сошлись на вас. Но, — Федоров замялся и посмотрел на Савинкова чуть растерянно, словно он зашел в разговоре слишком далеко, сказав это проклятое «но», и теперь не уверен, следует ли открывать то, что стоит за этим «но».
— Я прошу вас быть откровенным… — покровительственно сказал Савинков.
— Единого мнения в нашем ЦК насчет вас нет.
— Я бы удивился, если бы оно было, и даже не поверил бы в это. Я не та серенькая лошадка, которая на скачках истории устраивает всех и вся.
Федоров улыбнулся и продолжал серьезно:
— Наша программа отвергает всякую опору на иностранную силу. Причем считается, что именно ваш личный опыт показал и бесполезность и антирусский и даже антинародный характер такой помощи.
— Ерунда! — Савинков по привычке вспылил, но взял себя в руки и сказал спокойно, точно учитель нерадивому ученику: — В жизни никогда ничего не повторяется, в политике — тем более. Савинков прибегнул к помощи извне, когда внутри России, кроме него самого, ничего и никого не было. Сейчас ситуация совершенно иная. Совершенно! Сейчас Савинков не один на голом месте. У него в России действует сеть организаций Союза Защиты Родины и Свободы — тысячи и тысячи верных ему людей. У него там есть потенциальные союзники, правда, идущие на союз очень трусливо.
— Мы просто осторожны, господин Савинков.
— И все же надо начинать действовать, не так ли? — усмехнулся Савинков. — А как ваша организация относится к террору?
— Террор допустим, но очень строго управляемый.
— Что это значит?
— Не вам мне объяснять…
— Вы хотите воскресить старую эсеровскую бюрократию? По каждому выстрелу решение ЦК?
— Да. Российская почва располагает к произволу, а мы этого не хотим.
— Если бы мы приняли решение устранить Ленина, как бы вы к этому отнеслись? После смерти Ленина мой вопрос, как вы понимаете, носит чисто абстрактный характер. Но любопытно все же, что вы скажете?
Федоров знает, что в конце прошлого года в Москве был арестован посланный Савинковым белый полковник Свижевский, который должен был убить Владимира Ильича. Заданный Савинковым вопрос был предусмотрен в Москве.
— Наш ЦК был бы против физического устранения Ленина. Этот вопрос мы однажды обсуждали. Против мнения большинства членов ЦК был один я…
— О! Это интересно! И почему?
— Очевидно, потому же, почему здесь у вас нахожусь тоже я, а не кто-то другой.
— А какая ваша лично позиция в отношении иностранной помощи?
— Личное мое отношение к этому ровно ничего не значит, у нас в ЦК и в организации железная дисциплина.
— За дисциплину хвалю. Но все же… Спрашиваю без всякого расчета.
— Я и еще один член нашего ЦК считаем, что в определенных конкретных условиях и в определенных размерах и в форме помощь возможна. Например, получение оружия. У нас сейчас расчет на оружие, осевшее у населения после гражданской войны. Но, по мнению заведующего военным отделом нашей организации и члена ЦК полковника Новицкого, с таким оружием выступать нельзя, надо иметь более совершенное.
— Вы сказали — полковник Новицкий… — спросил Савинков. — Как его зовут?
— Николай Николаевич. А что?
— Боже, кажется, мы с ним знакомы! — тихо воскликнул Савинков. — В семнадцатом году его принимал Керенский по поводу идеи создания высших артиллерийских курсов.
— Да, очевидно, это тот самый Новицкий, сейчас он работает в артиллерийской академии.
— Значит, ему все равно, что Керенский, что большевики? Лишь бы была артиллерия? Да? — иронизировал Савинков.
— Возможно, но не забудьте, что в нашем ЦК он, кроме меня, единственный, кто стоит за союз с вами и кто не чурается иностранной поддержки.
— Ну, тогда он еще и умный человек, — неуклюже вывернулся Савинков и добавил поспешно: — Но не следует ли нам все же из области воспоминаний перейти к действительности?
— Да, я хотел бы этого… — отозвался Федоров, записывая что-то в блокноте.
— Я предлагаю так, — продолжал Савинков. — Сначала вы сделаете обзор положения в России. Затем я обрисую вкратце состояние западного мира. И на этом фоне мы рассмотрим наши дела и наши взаимные претензии. Согласны?
Федоров не возражал…
Обзор внутреннего положения Советской России готовили лучшие умы контрразведывательного отдела ОГПУ во главе с Артуром Христиановичем Артузовым. Ну и, конечно, сам Федоров.
Задача была не из легких — обзор следовало написать так, чтобы не информировать врага об истинных трудностях, переживаемых страной, но чтобы выдуманные трудности и проблемы выглядели как абсолютно реальные, пока еще, однако, неизвестные Западу и поэтому интересные для того, кто узнает о них первым.
Савинков слушал Федорова с огромным вниманием и интересом. Любопытно, что в обзоре Федорова все связанное с положительной стороной российской жизни было абсолютной правдой.
— Создается впечатление, что успехи большевиков вас нисколько не огорчают? — спросил он.
— Может быть, в этом сказывается наша принадлежность к интеллигенции, но мы отказываемся в отношении своего народа от позиции, что чем ему хуже, тем нам лучше. И если тот самый крестьянин, которому вы посвятили такие сильные слова и мысли в своих книгах, хоть немного опомнился от голода и ужаса одичания, то мы радуемся этому. А политические успехи большевиков дело совсем иное.
— Это неразрывно! — рассерженно бросил Савинков.
Федоров снисходительно-мягко:
— Нынешнее маленькое счастье русского крестьянина состоит только в том, что ему не мешают пахать землю и быть сытым.
Наступила очередь Савинкову сделать обзор положения дел на Западе. На фоне сжатого содержательного рассказа Федорова то, что говорил он, носило слишком общий характер. Савинков это почувствовал и начал на ходу перестраиваться. Тогда Федоров, пользуясь каждой паузой, стал задавать вопросы. Савинков заметно и все сильнее нервничал. Для Федорова очень важным было открытие, что Савинков совсем не был человеком стальной выдержки и он далеко не всегда мог быстро совладать со своими чувствами.