Глава XVII. Исповедь палача

На пороге комнаты стоял Франческо Фантони. Он забрал из рук монаха клинок и вернул его на место. Свеча, догорев, последний раз полыхнула и погасла. В чернеющей за окном ночи проступила круглая, как золотой венецианский цехин, луна. Альбино закрыл лицо руками, словно пытаясь отстранить от себя жуткую догадку, закрыться от неё, остаться в сладком, пусть и лживом неведении. Потом поднял глаза на Франческо, казавшегося в лунном свете почти призраком.

— Я правильно понял? — в голосе Альбино была та тоска, что терзает обычно сердце приговорённого к смерти.

Из тона Фантони исчезли гаерские нотки, голос зазвучал ниже и глуше.

— Смотря, что вы поняли.

— Вы — убийца? Гибель Турамини, Миньявелли, Ланди, Грифоли, Донати, Линцано, Сильвестри — это ваших рук дело? Баркальи — на вашей совести?

К его изумлению, голос Фантони искрился весельем.

— А если допустить, что да? Донесёте? — Он вынул новую свечу и чиркнул клинком кинжала по огниву. Сгустившаяся по углам тьма отодвинулась, отступила в углы.

— Франческо, — в голосе Альбино проступили слезы, — как можно? Что вы сделали со своей душой?

— То же самое, что вы со своей, Аньелло, — Фантони снова гаерствовал и фанфаронил, — деяние наша вера приравнивает к помыслу, и если допустить, что вы хотели убить этих людей, а я это сделал, то мы будем в аду вариться в одном котле, мессир Буонаромеи.

Альбино на минуту смутился.

— Вы… знаете меня?

Фантони издевательски усмехнулся.

— Я заподозрил это в ту минуту, когда впервые увидел вас в гостях у моей дорогой матушки, ну, а когда узнал, что вы привезли письмо от моего братца Гауденция, тут и сомнения все отпали.

Альбино лихорадочно размышлял, но ничего не понял.

— Но как? Почему?

— Потому что у вас красивые глаза, мессир Буонаромеи, — глумливо проговорил Франческо, — и они пребольно резанули мне душу. У вас глаза моей наречённой Джиневры Буонаромеи, а она говорила, что у неё, кроме Маттео и Томазо, есть ещё один братец — Аньелло, который спасается в монастыре Сант`Антимо, где, как вам известно, пребывает и мой дорогой единокровный и единоутробный братец Джильберто. Как же тут не догадаться-то бы, помилуйте? — снова бросил он с издёвкой. — Но, честно говоря, я несколько дней, глядя на вас, просто понять не мог: неужто этот ягнёночек явился сюда вершить вендетту? — Фантони едва не хохотал. — Вы сами-то вправду, что ли, верили, что способны убить?

Альбино молча, закусив губу, смотрел на Фантони. Ему и в голову не приходило, что его давно раскусили, он совсем не предполагал этого и даже не знал, что у Джиневры был жених. Да, его глаза походили на глаза сестры, но всё же…

Франческо же язвительно продолжал:

— Однако раз уж вы замыслили месть, то в чём упрекаете меня? Неужели вы и вправду предполагали, что Господь, исключительно для вашего удовольствия и для того, чтобы вам не обагрить рук кровью, чудом расправится с семью подлецами?

По щекам Альбино заструились слезы, обжигающие глаза, двоящие и размывающие фигуру Фантони. Мысль о том, что этот, столь нравящийся ему человек взвалил на свои плечи такую страшную, невыносимую для души тяготу, убивала его. Он только и смог, что спросить, точнее, жалобно пробормотать.

— Господи Иисусе, как же это?

Франческо Фантони несколько мгновений смотрел на него странными искрящимися глазами, потом усмехнулся и, словно восприняв его горестную риторику за истинное непонимание, любезно ответил:

— Как? Что же, охотно расскажу, — он плюхнулся на кровать, откинувшись к столбу полога. — Я увидел вашу сестру полтора года назад в рождественский сочельник. — Лицо его перекосила усмешка. — Зачем смущать монаха лишними соблазнами? Но иногда бывает так, поверьте, что ты видишь женщину и понимаешь, что пришла весна… даже если на дворе январская стужа. Я полюбил и сделал всё, чтобы меня полюбили в ответ. — Глаза Фантони потемнели, — мне оставался год учёбы, и я был бы магистром медицины. Я заключил с ней тайную помолвку и уехал в Рим. — Он помрачнел. — Я не ожидал ничего дурного и не боялся измены, я любил её и верил ей. Была лишь одна глупость с моей стороны: ничего не сказать о помолвке матери, в итоге… мать писала мне о творящихся в городе беззакониях, но вскользь и скупо, и ни слова не говорила о жертвах Марескотти. И потому, когда я по возвращении узнал, что её нет в живых, что братья казнены, а монна Буонаромеи исчезла из города, продав дом… — Фантони потемнел лицом, потом потряс головой, точно прогоняя какую-то навязчивую мысль. — Я вообще-то милосерден и не очень злопамятен, я могу простить врагу оскорбление и снести обиду. Но как простить сотворённое не тебе, но любимой тобой? И не плевок в душу, а преступление? Растление, убийство? — Альбино молчал. Франческо потёр лицо бледными пальцами, точно стирая наваждение. Потом со вздохом продолжил. — Мой первый помысел был самым чёрным. Я не хотел жить, не хотел жить, не хотел жить. Всё потеряло смысл, но… Я преодолел дурное желание убить себя сам, причём — другим греховным помыслом.

Фантони поднялся.

— Я верю в Господа. Я говорил себе, что мерзавцы будут наказаны Богом, возмездие настигнет их, но она… Джиневра снилась мне каждую ночь. Я хотел видеть её в том вишнёвом платье с белыми кружевами, что было на ней, когда я уезжал в Рим, но она всякий раз приходила в лохмотьях, избитая, осквернённая, со стекающими с волос ручьями воды. Я просыпался в поту, с глухо колотящимся сердцем. — Он ненадолго умолк. — О, я не мстителен… Я вопиял бы к закону. Но закон глумился надо мной… — Фантони говорил, словно пьяный, со слезящимися мутными глазами, и Альбино почувствовал, как по спине его прошёл озноб, ведь Франческо повторял его мысли. — Я ловил себя не на бунте против Бога, Аньелло. Мне, правда, жаль, что я не вмещаю величие Его готовности простить и возлюбить разбойника на кресте. Но потом я подумал, что на кресте и я его бы простил. И на плахе бы простил. Эта мысль вдруг облегчила мне сердце. Да, на плахе, умирающему, я прощу ему всё и очищу свою душу от мстительных помыслов. Значит, надо довести его до плахи, только и всего. Я выжил только помыслом мести.

— Преступление влечёт за собой кару — горячо возразил Альбино, — но те, кто пытаются сами покарать преступление, становятся преступниками сами. Таков фатум падшего мира. Я понял это. Жестокость порождает жестокость, страдание множит страдание. Высшее добро — это сострадающие, освобождающие от казней, совершающие чудеса…

— Человек, который не выносит жестокости и страданий, вовсе не свят, Аньелло. Милосердие — добродетель сильных духом, — криво усмехнулся Франческо, снова развалившись на кровати. — А в слабых оно проступает изнеженностью да золотушностью.

Альбино несколько минут молчал, потом тихо согласился:

— Да, я не имею права судить тебя, ибо поддался тем же мстительным помыслам, и разница именно в том, что я не осуществил их. Да, не по силе, а по слабости. Но как жить с такой тяжестью, что ты взвалил на себя? И… как ты это сделал? Господи, — он вскочил, опомнившись, — ведь это же невозможно было сделать!?

Фантони снова рассмеялся, хоть и невесело.

— Богу содействующа, дорогой Аньелло, Богу содействующа. Но на самом деле, ты неправ в главном. Душа моя не обременена грехом убийства, ибо имели место не убийства. Я же говорил тебе об этом, — теперь встал и Фантони. — Это были не убийства. Это были казни, причём, наизаконнейшие. Что до их совершения, то ты прав, конечно: никто не мог сделать такое в одиночку. Я был не один.

Альбино побледнел и снова опустился на стул.

— Начав замышлять возмездие, — монотонно продолжал Фантони, — я понял, что бессилен. Идти по пути заговора не имело смысла, убить мне одному — его с охраной в семь бугаев было невозможно, а иного пути я не видел. Но я говорил тебе, я не бунтовщик, — Фантони поправил фитиль свеч, сняв с неё нагар. — Я пошёл к Богу, а так как мы имеем дело с Господом через его посредников, я оказался в исповедальне у своего крестного отца, монсеньора епископа Гаэтано Квирини.

— Что? — Альбино снова вскочил, — этот кощунник, распутник и лизоблюд Петруччи?

— Вздор, — осадил его Фантони, — человек большого ума и сильной воли, мужественный и честный. Он бесился от происходящих в городе мерзостей, но не хуже меня понимал своё бессилие. Обличи он негодяев — сам стал бы для них персоной нон грата, но Марескотти с места не сдвинул бы. «Вершина власти, — всегда говорил Квирини, — это дно беззакония. Во власть не приходят, в неё всплывают из бездны те, кто не тонет. И только от того, сочтут ли они тебя своим, зависит, как близко подпустят…» А ему надо было, чтобы подпустили. Подлец, окажись он среди людей чести, вынужден был бы говорить слова чести и прикидываться добродетельным, стало быть, оказавшись среди подлецов, подражай им, говорил он, только и всего.

Альбино начал понимать.

— Господи, так он… стал юродствовать?

— Он получил епископскую хиротонию от Джованни Пикколомини. До того внимательно приглядывался к кучке власть имущих, ибо не только дьявол сеет плевелы в доброй пшенице, но всегда, стоит только поискать, найдёшь пшеницу и среди плевел. Он нашёл Лоренцо Монтинеро. Из дюжины обвинённых им преступников судья оправдывал дюжину, ибо, как ни суров закон, сотня дукатов неизменно заставляла его смягчиться. А ведь апостол верно заметил: «Где нет закона, нет и преступления». Монтинеро же — человек закона, истинный жрец Фемиды. Они с Квирини быстро спелись, стали друзьями не разлей вода. Тогда же Гаэтано начал прикидываться распутником, игроком и пьянчугой, и добился цели: мерзавцы из клики Петруччи приняли за своего человека. Он же научил этому и меня: «Играй шута и гаера, и никто не воспримет тебя всерьёз…»

— И вы…

— Я завёл дружбу с блудными девками и начал шляться по притонам, нарочито попадался пьяный ночному патрулю. Матушка, с её жалобами на мои пьянки и блудные похождения, тоже немало мне поспособствовала. Потом, обрядив двух потаскушек в скромные платья, я начал сводить их с охраной Марескотти, девицам — клиентура, мне — слава сводника. Я же часто выряжался шлюхой и в красном платье мелькал у епископского дома, чтобы реноме епископа не вызывало сомнения в кругах Петруччи. Божья Коровка разносил сплетни по городу и передавал мне поручения Монтинеро. В итоге мы добились своего: я и Квирини стали пользоваться доверием в их кругу.

— Но вас не любили, тот же Донати…

Фантони пренебрежительно махнул рукой.

— Марескотти не велел им трогать меня. Максимум, что они могли, — паскудно подшутить. Но всё это было после, — Франческо прошёлся по комнате. — Вначале же я сказал Квирини и Монтинеро, что убью Марескотти и его людей. Гаэтано ответил, что Бог сам воздаст злодею и растолковал мне, что если я отомщу за себя, Бог уже не будет наказывать обидчика. Я взорвался. Обидчика? Разве меня обидели? Из меня вынули душу и отняли любовь. Но свою боль я мессиру Марескотти прощаю. По-христиански. Но её боль я прощать не уполномочен. У меня нет права это прощать. Такое право есть у Христа, а я — простой смертный. Я перестану быть человеком, если прощу такое. И ждать кары Господней я тоже не мог. Каждый день, когда он жил и здравствовал, уводил меня в смерть.

Монтинеро и Квирини заспорили. «Есть божественная карающая справедливость, считал Квирини, независимая от стремлений людей». «Идея возмездия относится к китам, держащим мир, возражал Монтинеро, и она потеряет смысл только в том случае, если человек разучится различать добро и зло, погрязнет в скептицизме и безразличии. С падением идеи возмездия наступит неизбежный паралич жизни…» Они препирались полчаса, богослов с юристом, переливая из пустого в порожнее. В итоге Монтинеро, законник из законников, сказал Квирини, что Бог судит мир, но доверяет и людскому суду. Он готов выступить обвинителем, заявил Лоренцо, ну, а любой епископ, как прописано в законе, — судья и инквизитор по должности. Что до адвокатуры — у него есть дружок, Камилло Тонди, он архивариус, но по профессии — адвокат, казначей гильдии юристов.

— Господи, и… мессир Тонди… согласился?

— Выступить адвокатом Марескотти? С учётом, что тот осквернил его племянницу Лучию Челлези и наставил рога его другу мессиру Мартини? — прыснул Франческо. — Да, он согласился, но выступил из рук вон плохо.

Мы все собрались в подвале храма Санта-Мария дель Ассунта. Когда прокурор огласил обвинительный акт, у Камилло было весьма мало аргументов в защиту, он проблеял, что надо учесть то обстоятельство, что плоть немощна, а власть развращает. Судья, наш многоуважаемый и достопочтенный монсеньор титулярный епископ Гаэтано Квирини, выслушал обвинение и учёл аргументы защиты, но, подумав, вынес смертный приговор и Марескотти, и его людям. Однако, как всем известно, еcclesia abhorret a sanguine, церковь ненавидит кровопролитие. Поэтому своей апостольской властью его преосвященство назначил палачом светского человека. Меня. — Фантони шутовски поклонился.

Внимательно слушавший его рассказ Альбино удивился. Ремесло палача было страшным в его глазах.

— И вы согласились?

Франческо вскинул тёмные брови.

— Я поблагодарил Высокий Суд за честь, — спокойно ответил он, — но обратил внимание собравшихся на сложность задачи. Казнь восьмерых приговорённых к смерти преступников требовала тех сил, коими я, ничтожный, не обладал, и я смиренно признал это. Я, к сожалению, не Геракл. Но его преосвященство не счёл этот аргумент весомым, велев мне поискать в анналах палачей и в арсенале казней вспомогательное средство, а мессир Монтинеро снизошёл даже до того, что согласился выступить моим подручным. Мессир же Тонди вызвался помогать нам и обеспечивать в случае надобности алиби для лживого человеческого суда. Оставалось привести приговор Божьего суда в исполнение.

Альбино оттаял и чуть улыбнулся.

Подобного рода законность выглядела странно, но он подлинно не видел ей аналога в эти беззаконные времена. Он понял, что судили Марескотти по «Кодексу Юстиниана» и провели обычный инквизиционный процесс с дознанием и расследованием. Обвинение предъявлялось прокурором от лица государства «по долгу службы», следствие велось по инициативе суда, и не было ограничено сроками. Дознание устанавливало факт совершения преступления и подозреваемого, для чего судья занимался сбором тайной информации о преступлении и преступнике. Для каждого преступления собирались «полные и доброкачественные доказательства, улики и подозрения». Вместе с тем они не могли повлечь за собой окончательного осуждения, которое выносилось только на основании признания обвиняемого, и если оно не могло быть получено добровольно, допрашивали под пыткой.

— Но ведь обвиняемый не признал свою вину, — проронил Альбино.

Фантони усмехнулся.

— Признал. Правда, не на судебном заседании, а на ужине у мессира Турамини, но иногда можно и пренебречь некоторыми пустыми формальностями. Марескотти в подпитии сказал и, заметь, без пытки и принуждения, что именно по его приказанию украли и Джиневру Буонаромеи, и Цезарини, и Лучию Челлези и всех остальных, он добавил, что в этом городе будет иметь любую, какую захочет. Присутствовали и сам епископ, ваш покорный слуга, и Монтинеро, и Тонди. Чего же вам ещё, помилуйте? — развёл руками паяц. — Это ли не свидетели?

Альбино задумался. Достаточными доказательствами на процессе являлись показания двух «добрых» свидетелей. Поскольку суд сам производил расследование, собирал и обвинительные, и оправдательные доказательства, окончательный приговор определялся уже в ходе следствия. Судья и судебные заседатели перед специально назначенным «судным днём» рассматривали протоколы следствия и составляли приговор, а «судный день» сводился к оглашению приговора и привидению его в исполнение.

Альбино отчасти понял, почему совесть Франческо мало обременена содеянным, однако многого по-прежнему не понимал.

— Но как вы смогли прикончить их? Ведь подлинно это было невозможно.

— Трудно, — поправил Фантони, — я убил на это целую неделю. Я изучал медицину, но в ядах был слабоват. Помог книгочей Тонди, вычитавший из старых рукописей о казнях древних и о смерти Сократа, после чего мы с Камилло и Бочонком прогулялись на пустошь. Ну, я не стал подражать древним, с чего бы? Цикуту им подавай! — он шутовски наморщил нос. — Я был не привередлив. Аконит и красавка, безвременник и болиголов, повилика и волчеягодник, дурман и наперстянка, мордовник и бересклет, белена и багульник, чёрный паслён и белокопытник, ягодный тис и чемерица — в корзину летело всё, что подворачивалось мне под руку. Потом мы с Монтинеро направились в Сан-Джиминьяно и там, основательно измазавшись, поймали гадюку. Ещё три дня я корпел над составом чёртового зелья, и, видит Бог, древние не заморачивались так с Сократом, как я с Марескотти. Наконец моя отрава была готова. Монтинеро предложил испытать её на ком-либо, но мне было жаль божьих тварей. Я сердоболен и удовольствовался тем, что возле моего зелья на лету дохли мухи.

Альбино заворожённо слушал, подняв на Фантони остановившиеся глаза.

— Но, — продолжил Франческо, — я сглупил. Человеку свойственно ошибаться, причём, главным образом, по беспечности и самонадеянности. Что и выплыло почти сразу. — Он вздохнул. — На казни Тонио Турамини, мерзавца из мерзавцев. Мы учились вместе, и я не боялся, что он не подпустит меня близко, но Монтинеро сказал, что подстрахует меня. Я казнил впервые и мог разволноваться, считал он. Лоренцо — умный человек.

— И вы сильно разволновались? — Альбино не заметил, как разволновался сам. Сейчас он болел душой за Франческо и внимал его рассказу как настоящий соучастник преступления.

— Волновался? — удивился Франческо. — Нет, меня трясло от нетерпения и злости, но, говорю же, я пал жертвой собственной глупой самонадеянности. Надо было опробовать яд. Мы подъехали к нему на горном склоне. Монтинеро столкнул его с лошади, а я зачитал ему приговор. Мой кинжал с ядом рассёк ему затылок, и он стал в судорогах кататься по земле, хрипя и извиваясь. Умер он через считанные мгновения. Но… увы.

— Увы? — повторил за ним Альбино.

— Да, увы, чёрт побери! По всей его морде пошли алые пятна, через несколько минут они местами посинели. На губах выступила пена.

— И как же вы… Что же вы сделали? — сердце Альбино колотилось так, словно труп Турамини лежал сейчас у его ног.

Фантони не затруднился.

— Пришлось привязать его ногу к стремени Миравильозо да прокатиться по горным кручам. Лицо его было теперь основательно разбито, череп тоже. Кровь успела свернуться, пришлось Монтинеро разрезать себе руку, лицо покойника залили кровью, и казнённый казался теперь просто изувеченным лошадью. Мы всунули его ногу в стремя его кобылы и уехали.

Альбино слушал, затаив дыхание.

— О, этот обратный путь, — вздохнул Франческо. — Я долго не забуду той головомойки, что учинил мне Монтинеро. Всю обратную дорогу Лоренцо костерил меня на чём свет стоит, ругал последними словами, глумился и изгалялся, говорил, что из меня такой же медик, как из него — поэт, и предрекал, что моё место — на храмовой паперти, где я и умру от голода среди нищих, просящих подаяние.

— Он обидел вас?

— Что обижаться на слова истины? — со вздохом изрёк Франческо. — Он был прав. Вернувшись домой, я пересмотрел состав зелья, тщательно всё взвесил и оставил в нём только змеиный яд, болотный вех и сок чёрного паслёна. Без них змеиный яд слишком быстро загустевал. Я пообещал Джулио Миньявелли привести на его виллу одну приглянувшуюся ему девицу, он был там вовремя, отпустил слугу, и мы с Монтинеро встретились с мерзавцем в его покоях. Лоренцо сторожил дверь, а я зачитал Джулио приговор. И что вы думаете? Миньявелли заверещал, оттолкнул меня, проскочил мимо Монтинеро и выскочил на лестницу. Не успей Лоренцо подставить подлецу ножку — удрал бы сукин сын и испортил бы всё дело, — виновато развёл руками Фантони, призывая Альбино в свидетели его новой неудачи.

— Монтинеро снова ругал вас?

— Не то слово. Наглый судебный крючок расписал за ужином с Квирини и Тонди всё произошедшее, издевался надо мной, потешался как Арлекин над Пьеро. Я вспылил, наговорил дерзостей, заявив, что нечего превращать отстрел бешеных собак в судебное заседание, надо бить из-за угла и в спину, а не расшаркиваться перед всякой нечистью. Но Монтинеро, чёртов крючкотвор, настаивал на своём и говорил, что если у кого-то руки из задницы растут, это не повод хаять правосудие. По счастью, монсеньор епископ Гаэтано — человек снисходительный и душевный, он вступился за меня. Решено было в следующий раз казнить Микеле Ланди вчетвером, тем более что туда, в Сан-Джиминьяно, были приглашены мы все.

Альбино слушал Фантони, почти не дыша. Тот хладнокровно продолжал:

— Вот тут всё прошло прекрасно. Такой казнью можно было только гордиться. Сутолока, шум, гам, все пьяны и веселы, никто ничего не замечает! Пока все глазели на жонглёров, я завёл Микеле за конюшню, где ждали Монтинеро, Тонди и епископ Квирини. Ему прочли приговор, и я впервые опробовал свой новый яд, воткнув ему в голову кончик даги с моим новым зельем. Он побелел и упал, как подкошенный. Ни пятен, ни следов, и кто бы заметил в его волосах каплю крови?

— Но… как же болото?

— Мы решили, что надёжнее сразу предать его тело… топи. В сумерках по намеченной тропе мы с Тонди, Монтинеро и Квирини доволокли его до первого топкого места и там упокоили. Епископ, добрейшей души человек, даже отслужил над ним короткую панихиду. Потом Тонди проскочил, якобы ища кота, сидевшего у меня в комнате, в его покои. Наш Камилло мастерски открывает любые замки, вы знаете это? Он унёс оттуда арбалет Ланди, который утром, пока его не хватились, мы с Монтинеро отнесли к Виперовой топи, где заодно пополнили запасы яда, поймав ещё одну гадюку. — Франческо откинулся на стуле и подытожил, — Сан-Джиминьяно было абсолютной удачей, и нами было решено проводить казни именно в дни всеобщих торжеств и сборищ и тут…

— И тут? — зачарованно подхватил Альбино.

— Тут нелёгкая принесла монаха, — иронично просветил его Франческо. — Вас.

Загрузка...