Дина сразу, не задумываясь сообразила, что Аиша - это Яша, и сразу сказала:

- Поехали, - даже не спросив, куда надо ехать, далеко ли.

- Билиет в кириман, - сказал азиат.

В этом месте я, как последний идиот, вмешался в разговор и проявил все свое идиотское джентльменство - сказал, что поеду с ними. Потом я спросил у пришельца:

- Яша умер или еще нет? - я решил уточнить - он-то говорил о смерти Яши в будущем времени, хотя и уверенно.

Гость думал долго, после пожал плечами, отвернулся и сказал:

- Умирет.

Ни как он нас нашел, ни что случилось с Яшей, ни зачем Дине ехать на похороны человека, о котором двенадцать лет она ничего не знала и не слышала, ордынец объяснить не смог. У него не хватало на это русского словарного запаса. И на все наши вопросы он молча склонял голову к левому плечу. Или улыбался и прикладывал руку к груди.

А билет мне он купил легко и как-то очень просто. До странного просто. Он позвонил кому-то с нашего домашнего телефона и сказал два слова: "Билиет нада." И положил трубку на рычаг. В аэропорту к нему подошел такой же, как и он сам, азиат бандитского вида. В руке этот азиат держал билет. На мое имя. Мне этот деревенский детектив уже тогда сильно не понравился и вызвал справедливые подозрения. Откуда они знали, как меня зовут, откуда знали фамилию? Черт их, азиатов, поймет и разберет. Восток - дело темное. Особенно если смотреть на него с запада. Или - с северо-запада. Так точнее.

Я лег на постель и стал ждать возвращения Дины. Ждать лежа всегда удобнее. А здесь все время приходилось чего-то ждать. И мы ждали, не зная даже, чего ждем, ждали в неведении. С самого начала.

Ордынец оставил нас у порога гостиницы. Дал денег, сказал "живите зидесь" и ушел по пустой иссохшей дороге, треснувшей вдоль. Мы вошли в гостиницу, и я спросил у Дины:

- Сколько мы тут пробудем?

- Сутки, - сказала Дина. - Или двое. Я не знаю.

- Хорошо, - сказал я, - возьмем номер на два дня. Все равно деньги не наши и их хватит.

Мы подошли к стойке. Я протянул паспорта сонной дежурной. Она скосила на них глаза и начала что-то прилежно, по-ученически, писать на серой шершавой бумаге. Потом из-за ширмы появились еще две сонные в морщинах женщины, и у нас произошло с ними объяснение насчет двухместных и двухспальных номеров. Потом мы заплатили названную дежурной сумму и получили ключ. Никто у нас не спросил, на сколько мы приехали. Это я сообразил уже в номере. И сразу поделился своим соображением с Диной. Но она не придала этому факту никакого серьезного значения. Она сказала, что устала, как давно уже не уставала, и что хочет лечь. Я тоже хотел лечь. Не меньше Дины. И мы легли. И быстро уснули. А проснулись от духоты и жары. Солнце поднялось и накалило стены, остывшие за ночь, и спать стало невозможно. В такую жару человек просыпается от жара своего собственного дыхания.

Сначала мы просто лежали, истекая потом. Лежали, пока я не додумался открыть дверь в коридор. Но через пять секунд прибежала дежурная и стала кричать "виселю", свирепея от собственного крика. Дверь пришлось закрыть, потому что от ее воплей стало еще жарче, и я весь покрылся испариной. Мы разделись донага и приняли вялый несвежий душ. Одеваться не стали. Хотя прийти к нам могли в любой момент. Дина легла, даже не вытершись, в каплях воды на коже, я вытерся, и быстро об этом пожалел. А вставать еще раз и еще раз идти в душ не хотелось смертельно. Потому что вообще не хотелось шевелиться. И так мы лежали в жаре и в медленно идущем времени, лежали и ждали чего-то - чего-то, что обязательно должно произойти не сегодня завтра. Не знаю, как у Дины, а мое ожидание довольно быстро стало тоскливым, и тоску я ощущал какую-то незнакомую и неясную. Видимо, неясность объяснялась тем, что это была тоска по будущему. По самому ближайшему будущему, от которого неизвестно, чего можно и нужно ждать.

Наконец, Дина сказала:

- Ты обратил внимание, что совершенно не хочется есть?

Я обратил. В последний раз мы ели в самолете.

- Интересно, они о нас забыли? - сказал я. - Может, спросить у этих теток, как найти нашего ордынца?

Дина повернула голову на подушке, повернулась сама. Ее глаза и соски смотрели теперь прямо на меня. Она сказала:

- Ты знаешь, как его зовут?

- Не знаю, - сказал я.

- И я не знаю.

Действительно, ни я, ни Дина не поинтересовались, с кем имеем дело, с кем и за чей счет летим в самолете, живем в гостинице. Приехали в пустыню с чужим подозрительным человеком, с каким-то криминальным типом. Никому ничего не сказав дома. Никого не предупредив. И кто знает, что у этих азиатов на уме?

- Ладно, - сказала Дина. - Подождем еще. В крайнем случае, уедем.

- Ты уверена?

- Нет.

- Давай выйдем в вестибюль. Там хоть можно дышать.

Мы оделись и вышли из своего номера. Прошли по коридору и заняли в вестибюле два кресла. Те, что стояли вокруг низкого косолапого столика прямо посредине помещения. Портье посмотрела на нас нехорошо. Но, возможно, мне это показалось. В таких непонятных ситуациях поневоле становишься мнительным.

Посидев минут пять, я встал и подошел к стойке.

- Где у вас поесть?

- В бюфет.

- Это где?

- Више.

Я сказал портье спасибо и спросил, когда похороны.

Она сказала:

- Не знаю похороны.

- Яша, - сказал я.

- Не знаю Аиша, - сказала она.

Значит, получалось, что на сколько дней мы приехали, она знала, а о похоронах не знала. Я вернулся к Дине и сказал:

- Что-то здесь не так.

- Да ладно, - сказала Дина и встала.

Мы поднялись в буфет.

Никого. И мне показалось, что, кроме нас, в гостинице никто не живет. Что гостиница пуста. Что в ней попросту некому жить, потому что никто сюда, в эти пески, из внешнего мира не приезжает.

Я постучал по стойке. Появилась буфетчица, и у меня зарябило в глазах. Наверно, от ее платья.

- Воды, - сказал я.

Она дала нам воду с витрины.

- Из холодильника нельзя? - спросил я.

На это буфетчица не ответила ничего.

Пыльную зеленую бутылку я открыл черенком вилки, валявшейся на стойке. Стаканы взял с подноса. Буфетчица проследила за моими самостоятельными, самовольными, действиями. Проследила молча и без всякого интереса. Даже должностного. Наплевать ей было на вилку. И на нас - наплевать.

Воду мы пили так долго, как только можно. Чтобы растянуть иллюзию занятости хоть чем-то. Когда ты чем-то занят, меньше задаешь себе вопросов, на которые не можешь ответить. Правда, и меня, и, я уверен, Дину занимал всего один вопрос. Нам нужно было знать, когда состоится то, ради чего нас сюда привезли. И когда мы сможем вернуться из этой во всех смыслах пустыни домой. Я захотел домой, как только сел в самолет, и он начал выруливать на взлетную полосу. А уж здесь с первой минуты я как на иголках танцую. Хотя мог бы спокойно отдыхать, например, в ванне - и горя не знать. Но что можно делать, если у тебя беспокойный и неуравновешенный характер, если любая смена обстановки воздействует на нервы. А обстановка меняется всю жизнь постоянно. Правда, одно дело, когда эти изменения привычны и происходят в каких-то известных рамках, в знакомых границах, и другое дело, когда все смутно, неожиданно и непредсказуемо. Тут я сразу начинаю чувствовать себя жертвой. Чего и кого жертвой - неважно, просто жертвой. А поведение жертвы отличается ошибочностью. То есть жертва совершает множество неисправимых ошибок, что и делает ее в конечном счете жертвой. Кстати, одну ошибку я допустил даже в определении насущных наших вопросов. Потому что Дину волновал не один вопрос, как я думал, а два. Дина хотела знать, от чего умер Яша. В сорок один год, конечно, умирают своей законной смертью. Мало ли на свете подходящих для этого дела неизлечимых болезней. Но Дина в Яшину болезнь почему-то не верила. Она перебирала в голове самые различные, в том числе довольно фантастические варианты, а вариант тяжелого заболевания с летальным исходом даже не рассматривала. К сожалению, задать свой вопрос Дина никому не могла. Некому было его задать. Разве что мне.

Допив бутылку до конца, мы встали и спустились вниз.

- Может, выйдем, прогуляемся? - это было мое предложение.

- Давай, - согласилась Дина.

Мы вышли и сразу поняли, насколько дикое предложение я выдвинул. Нас обдало горячей волной, ошпарило, сбило дыхание!

- По-моему, мы попали в кипящий суп, - сказал я.

- Вечно ты со своими метафорами лезешь, - сказала Дина.

И она сделала шаг с крыльца и пошла по дороге. Я пошел следом. Мы шли туда, куда ушел ордынец. То есть мы шли в том же направлении. Наверно, Дина надеялась его встретить. А я надеялся выжить. И не схватить солнечный или тепловой удар. Дина по какому-то наитию взяла из дому свою белую шаль. Сейчас она повязала ее вместо платка на голову - так, чтобы защитить от лучей и лицо тоже. На моей голове не было ничего. К тому же я недавно постригся. И солнце било мне прямо по черепу.

Я сказал об этом Дине и о том, что мой череп может не выдержать - тоже сказал. Она тут же выполнила поворот налево, толкнула дверь и вошла в магазинчик. Я вошел за ней. Как на привязи.

- Тюбетейку, пожалуйста, - сказала Дина продавцу с оплывшими желтым жиром глазами. - Посветлее.

Продавец положил на прилавок три тюбетейки. Дина выбрала среднюю самую большую - и нахлобучила ее мне на макушку.

- Сувенир, - сказала она и расплатилась с продавцом.

- Куда мы идем? - спросил я на улице.

- Прямо, - ответила Дина.

- Давай вернемся.

Молчание.

Наверно, она все-таки знала, куда идет. А если не знала, то чувствовала. Потому что мы встретили нашего ордынца. Хотя больше никого не встретили. Ни одного человека. Ни единого. В это время суток нормальные люди на улицу не выходят. Будь они хоть азиаты, хоть кто. В такую жару хороший хозяин собаку во двор не выгонит.

Дина не стала затягивать беседу. Она не стала даже здороваться. Она сказала:

- Ну?

- Ище ниет, - сказал ордынец.

- Когда? - сказала Дина.

- Я скажу, - пообещал ордынец, похлопал себя по карману и достал деньги.

- На, - сказал он и хотел уже пройти мимо нас, но я схватил его за руку.

- Как тебя найти, если понадобится?

Он посмотрел на мои сжатые пальцы и легко, плавно вынул из них свою руку.

- Ни нада искать, - сказал он. - Ни панадабится.

И исчез в какой-то щели между домами.

Запоминать место его исчезновения смысла не имело.

- Слушай, - сказала Дина, - он опять дал нам четыре сотни.

- Долларов?

- Их.

- И опять не сказал, как его зовут. Может, уедем?

Дина не ответила. Она повернула обратно и пошла впереди меня. По совершенно пустому, мертвому городу. К гостинице.

- Успеем, - сказала Дина минут через десять ни к селу ни к городу. И я стал думать о том, что прожил с ней двенадцать лет, прожил хорошо, как говорится, в любви и в согласии, а знать ее как следует, не знаю. Я и раньше, случалось, замечал, что наступает некое мгновение, и с ним Дина начинает жить отдельной от меня, своей жизнью. Живя в это же самое время и общей жизнью со мной. В эти периоды я переставал понимать ее, переставал чувствовать. И сейчас явно наступил именно такой период. Что у нее на уме, чего она ждет от этих похорон, зачем они ей? Я не мог понять. Ну что и кому могло дать ее присутствие, ее участие в погребении - здесь, в этих горячих песках? Кто платит ей за ее присутствие? И ведь неплохо платит. А по нашим заработкам и меркам - так очень даже щедро. Может, Яша стал тут у них баем или беем? Или ханом? Хан Фельдман. Смешно, конечно, но не очень.

Хотя, с другой стороны, если он принял ислам, то и имя у него должно было поменяться. Стал же когда-то Кассиус Клей Мохаммедом Али. Эти ребята зовут Яшу не то Аиша, не то Айша. Наверно, это и есть его новое исламское имя. А отчества у него теперь, видимо, нет. Впрочем - и его самого нет. Или еще есть? И его нельзя хоронить. Заживо, надо надеяться, не хоронят даже здесь.

- Слушай, а может, твой Яша жив? Пока что.

Дина остановилась на пороге гостиницы и обернулась.

- Сама об этом только подумала. И тип этот сказал "умрет". Помнишь?

Я-то помнил. Я все прекрасно и подробно помнил. И мне все больше эта история не нравилась. Это же триллер какой-то на нашу голову. А я и по телевизору их терпеть не могу, не то что в собственной, единственной и уникальной жизни. Поэтому меня больше устроило, если б это оказалось розыгрышем. Ну, допустим, Яша действительно разбогател в этих песках, как в сказке, а жить тут ему явно скучно и не интересно. Ни тебе, театра, ни пивной - мерзость. Вот он и вспомнил о своей жене. Дина же ему самая настоящая законная жена. Не по законам шариата, конечно, но все-таки. А со мной она, выходит, прелюбодействует, изменяя мужу и повелителю. Целых двенадцать лет прелюбодействует еженощно. За редкими исключениями. Такими, как сейчас. Хотя исключений этих было в нашей жизни немного. Мы же и дома, и на работе всегда вместе, всегда, так сказать, под боком и под рукой. И что интересно, до сих пор друг другу не осточертели. Как нам это удалось - я не знаю, и Дина - не знает.

Кстати, если я ничего не путаю и не преувеличиваю, и если память моя мне не очень изменяет, то по их этим шариатским законам и правилам, женщине за супружескую измену полагается как минимум смерть и чуть ли не виселица. И тому безбожному подлецу, с кем она мужу в свое удовольствие изменяла - то есть, значит, мне - полагается то же самое за умышленное соучастие в преступлении против мужа. Все это полагается, по-моему, публично, при скоплении народа на какой-нибудь центральной площади. Чтоб другим, значит, неповадно было и боязно, чтоб у них кровь стыла во всех жилах при одной только мысли об измене и прелюбодеянии.

Может, они для этого нас сюда и привезли? Чтоб своих не казнить. Мы же для них чужие, да еще неверные. То есть кандидатуры подходящие. В конце концов - а почему бы и нет? Дело богоугодное и, значит, нужное. Не нам, правда, нужное, но это ладно.

Выслушав мою версию, Дина сказала:

- У тебя богатое воображение. Верней - оно у тебя больное. Гриппом. Яша, конечно, гад, но он интеллигентный человек. С высшим, и кажется, университетским образованием.

- Образование - не помеха, - сказал я. А Дина сказала:

- Между прочим, на тебя они не рассчитывали, билет вначале был у них один, для меня. Ты - сам напросился.

И мы вошли в гостиницу, в холл, в коридор, потом в свою комнату, потом в ванную, потом в ванну. Только прохлады ради. Ни за чем другим. Вода в кране, слава Аллаху, была. Мы с удовольствием помыли друг друга, и Дина сказала:

- Как-то странно мы себя здесь ведем. По-братски.

- По-моему, мы никак себя не ведем, - сказал я.

- Это-то и странно. Тебе же тоже безразлично мое присутствие тут, в ванне?

- "Тоже" - хорошо сказано... тоже...

Но тогда хотя бы была вода. Да и Дина - была. Со мной. В одной ванне. Я ее видел, прикасался к ней, был с ней - в смысле, рядом, и она у меня была. Сейчас у меня не было ни Дины, ни воды. И я теперь уже не знаю, что мне нужно больше - чтобы пришла Дина или чтобы пошла вода. Нужно и то, и другое. И лучше, если немедленно. Не медленно, а быстро.

И конечно, когда тебе нужно одно, получаешь ты совершенно другое. Вместо воды и вместо Дины пришла сонная дежурная портье. Она открыла дверь, вошла и сказала не мне, а стенке: "Ки вам пиришли".

- Кто? - спросила не стенка, а я.

- Я.

Мимо портье в дверь протиснулся очень большой пыльный человек. Он улыбался, оседал и кивал головой. Как фарфоровый болванчик. Когда я был совсем маленьким, такой болванчик стоял на сооружении из дерева под названием "сервант" и покачивал блестящей хрупкой головенкой - от шагов, от сквозняка, от звука голосов. Мама очень его любила, любовалась им, всем его показывала. Этот, пришедший, кивал головой по собственной воле и собственному желанию. Кивал и задавал идиотские вопросы. И не ждал, пока я на них отвечу. Он говорил:

- Ну как вам у нас - хорошо? - и: - Как вы себя чувствуете - не жарко? - и даже: - Как жена, как дети?

Говорил этот болванчик без всякого акцента. Хотя то, что он говорил, можно было и не говорить. Но самое интересное произошло через две минуты. Он покивал, поулыбался, повернулся и ушел. Осторожно прикрыв за собой дверь. До свидания он мне не сказал.

А я сказал:

- Бред какой-то.

И подумал: "Может, это у меня галлюцинации от жары начались? Может, я все-таки перегрелся под белым солнцем пустыни?"

Естественно, мои вопросы остались без ответов точно так же, как и вопросы моего недавнего гостя.

Нет, конечно, измена Яше, шариат и прочие страсти по исламу - все это было чепухой. Это я начитался газет. Или телевизора насмотрелся. Что еще хуже и вреднее. Для зрения и для психики. И воображение от телевизора вполне может пострадать, в смысле стать излишне богатым. А лишнее богатство воображения, как и любое лишнее богатство, к добру не приводит - наоборот, оно приводит ко злу. Если бы они хотели нас использовать в качестве исходного материала для образцово-показательной казни, они бы, как минимум, не позволили нам жить самим без присмотра в гостинице и не тратили денег на наше содержание. Привезли бы, заперли и никаких забот. Никакой возни, и не надо опасаться, что мы смоемся. Не надо за нами следить. Хотя и так за нами никто не следил. Всю неделю мы были любезно предоставлены сами себе и почему не уехали - сказать трудно. Дина чего-то упорно ждала, не совершая никаких резких движений, и я ждал вместе с ней.

Кстати, казнь в лучших традициях средневековья - не единственная из гипотез, пришедших мне на ум. Оказалось, что я большой специалист по гипотезам - Дина сказала "гипотезер". Почему бы им не потребовать за нас выкуп - подумал я. Жаль эта красивая гипотеза отпала еще быстрее предыдущей. Во-первых, можно было найти кого-то поближе, а во-вторых, какой и с кого за нас можно взять выкуп? Нет такого дурака, который согласился бы за наше освобождение что-нибудь заплатить. Его нет в природе, нет нигде, ни в северном полушарии, ни в южном. Не родился еще такой человек, в смысле такой идиот. Даже обидно. Ведь действительно выходит, что мы, симпатичная, в общем-то пара, два неплохих человека - никому по-настоящему не нужны. Наша жизнь и угроза ей всем до лампочки. И никто не захочет расстаться со своими паршивыми деньгами из-за и ради нас. Потому что вообще никто никому не нужен. А сейчас даже и я Дине не нужен. Судя по всему. Надеюсь, что это временно. И вынужденно. Поскольку на нее навалилось неожиданное и непонятное горе. Как ни крути, а смерть мужа, пусть и фиктивного, это смерть близкого или, может быть, близко знакомого - человека. Я думаю, если бы Яша тогда скоропостижно не смылся, Дина и сегодня жила бы с ним в полном согласии и ни о ком другом не мечтала и не помышляла. Но он смылся.

Теперь его хоронили. Во всяком случае, нам так сказали. Своими глазами покойника я не видел, не имел, как говорится, чести и счастья - держась от него подальше. Дина тоже его в лоб не целовала и как следует не видела. Только издали. Вообще к носилкам никто по-настоящему близко не подходил. Кроме тех, кто их нес. Каким-то странным образом живые были постоянно отделены от мертвого некоторым расстоянием. Что дало мне повод подумать - а не умер ли Яша от чего-нибудь очень инфекционного и заразного. Кроме того, я, конечно, подумал - что, возможно, это и не Яша, возможно, под его видом инкогнито хоронят другого покойника. Но это предположение вообще уже ни в какие ворота не лезло, годилось для американского кино, и я его отбросил за непригодностью и несуразностью.

А сейчас вот не возвращается Дина. Задерживается. Черт меня дернул уйти без нее в гостиницу. Главное, я не посмотрел уходя на часы, и не представляю, сколько прошло времени - двадцать минут, тридцать, сорок? Я решил засечь время хотя бы сейчас, хотя бы с опозданием. Поднял руку к глазам. Часов на руке не было. Ну да, очевидно, я снял их перед тем, как идти в ванную. Я поискал часы на столе, в карманах. Часов не было нигде. Но возможно, их не было вообще. Возможно, я забыл их дома. Да нет, не забыл. Были на мне часы и в аэропорту, и в гостинице. Я помню, что были. А теперь их нет. Неужели эти гостиничные тетки еще и поворовывают по мере возможностей? Или это не тетки?

Часы есть в холле. Я вышел из комнаты и подошел к ним, висящим на голой зеленой стене. Часы показывали девять. Что "девять" - неясно. Девять утра быть сейчас не могло, девять вечера - тем более. Ну и, конечно, вряд ли они показывали московское время. Откуда здесь оно? Тем более что и по московскому сейчас не девять. Сколько угодно, но не девять. Задавать вопросы пьющим чай не хотелось. И вообще не хотелось ничего. Только бы все это как-нибудь естественно, само собой закончилось. Чтобы вернуться в привычную и знакомую жизнь, в свое освоенное пространство. Там и время течет как-то не так, как-то иначе, хотя сменяется довольно мучительно. Но одно дело, когда мучительно сменяется, другое, когда мучительно течет.

Я почувствовал, что стою перед часами гораздо дольше, чем может стоять перед часами человек для того, чтобы узнать время. Нужно было возвращаться. В номер. И я уже отвернулся от стены и сделал шаг в сторону коридора. Но услышал звук отворяющейся входной двери. Я посмотрел на дверь. Пьющие чай тоже на нее посмотрели. Вошел человек. Мужчина. Похожий на нашего азиата, но моложе. Возможно - брат. Или не брат. Для нашего непривычного глаза все азиаты - братья, похожие друг на друга. Одет он был обычно - весь в белом. Голова повязана не то шарфом, не то платком, не то полотенцем. Лицо внутри повязки коричнево-желтое, сухое и плоское. Как на плохом рисунке.

На пьющих чай никакого внимания вошедший не обратил. Прошел мимо, как будто их не было в помещении. А мне он сказал:

- Ты здесь? Хорошо.

Этот визитер тоже говорил без акцента. Хотя и с еле неуловимой неправильностью. Скорее южной, чем восточной.

- Мы знакомы? - спросил я.

- Нет, - сказал он. - Зачем?

- Чтобы знать того, кто знает тебя.

- Зачем?

На этом беседа исчерпалась. У нас не было больше общих тем. Собственно, у нас их совсем не было. Меня, конечно, интересовала цель его появления. Но я понимал, что спрашивать о ней бесполезно. Этот захочет сказать - скажет. Не захочет - ничто его не заставит. И никто.

- Будешь здесь ждать или пойдешь?

Вот. Значит, сейчас я все и узнаю.

- Ждать долго?

Молчание. Он даже плечами не пожал. Стоял не шевелясь.

- А куда идти?

То же самое.

- Где Дина?

Никакого видимого эффекта. Никакой, самой минимальной реакции.

Ну нет так нет. Я обошел его слева и ступил в коридор. Он остался стоять. Я открыл дверь номера и вошел в нее. Дверь за собой закрыл. И запер.

Какое-то время я ждал, что он постучит, и мне хотелось схватить его за горло и душить. Но он не постучал. Видимо, ушел. Решил, что я не хочу идти с ним, а хочу ждать здесь. Если б он еще сказал, чего я должен ждать. Я, когда знаю, чего, и то ждать не люблю. А когда не знаю - это просто тихое надо мной издевательство, пытка, проверка нервов на прочность и на разрыв. На такое ожидание мои нервы не годятся. Не предназначены они для таких вещей.

Я походил по комнате - по периметру и по диагоналям. Заглянул в ванную. Открыл кран. Теперь кран зашипел и забулькал. Из него выстрелил пучок ржавых брызг, оставив на дне и стенках ванны рыжие пятна, пятнышки и подтеки. Затем шипение ослабело и прекратилось, иссякнув. И стало понятно, что Дина не возвращается не потому, что церемония до сих пор продолжается. То есть, возможно, она и продолжается, но в другой форме и в другом месте. Интересно, бывают ли у них поминки? А если бывают, то долгая ли это песня?

Я снова разделся и снова лег. Если лежать на спине без подушки и совсем не двигаться, жару переносишь легче. Правда, в голову начинает лезть черт знает что. Какие-то истории из прошлого, не к месту смешные, а главное, никак не связанные с жарой, Диной, Яшей и прочей Азией. Не связанные ни с кем и ни с чем сегодняшним...

В раннем детстве у меня была нянька. Баба Даша. Огромная бабища с ногой сорок третьего размера. Родители работали на две ставки. Что такое ясли, в поселке тогда еще не знали. Когда я не хотел спать, баба Даша не пела мне колыбельных и не баюкала. Она говорила: "Спы, а то я тоби зроблю!" И я моментально засыпал...

...К поезду шли довольно поздно. По какой-то длинной темной улице. Я понял, что до вокзала не дотяну. Зашел за угол и облегчил себе душу. Облегчил и только после этого огляделся. Оказалось, что я стою на центральной улице города - неплохо освещенной и довольно людной...

Господи, что за чушь? Что за черт? Мне только детско-юношеских воспоминаний не хватает сейчас для полного и окончательного счастья. Именно сейчас. Господи, Господи. Однажды к Пасхе я отправил Гене Львову телеграмму: "Христос воскрес Берлин". И тут же получил ответ: "Воистину Львов". Получил и еще раз убедился в совершенной неудобоваримости наших с ним фамилий. Особенно моей. По ее поводу шутили все, кому не лень и кому лень. Еще первая моя свадьба началась с объявления того же Гены Львова: "Вы присутствуете при взятии Берлина, - пауза, - в мужья". И все подхватили эту сверхоригинальную мысль и бросились радостно без удержу шутить: "Берлин пал", "Берлин не выдержал осады". Я уж не говорю о том, что все возможные конферансье изгалялись не покладая рук во всех клубах и домах культуры нашей великой области, равной (это между прочим) Швейцарии: "Поет Берлин! Не весь, а Игорь." И тому подобное. Я давно не обращаю на это внимания, как не обращаю его на то, что ударение в моей фамилии ставят не туда. Ударение в ней - на "е", а не на "и". И если бы конферансье знали про трудную жизнь Ахматовой и слышали что-нибудь про Исайю Берлина, они бы ставили ударение правильно. Но они, естественно, не слышали. Ну, да ладно. Я и сам узнал о моем этом однофамильце не слишком давно. Что жить мне ни в какой степени не мешало. Не страдал я от своего незнания и от знания - не страдаю. А вот один мой знакомый в советские времена очень из-за своей фамилии страдал. Причем фамилия у него была не Рабинович, не Кацнельсон и даже не Блюменфельд, а наоборот - Ярусский. Нормальная в общем фамилия. Если бы этот Ярусский не менял место работы по два раза в году. И выглядело это так. Приходил он в отдел кадров, начальник говорил: "Фамилия". "Ярусский". Начальник пристально смотрел на его семитский нос и такие же глаза и говорил: "Подождите вы с национальностью. Фамилия". "Ярусский, - говорил знакомый. - Понимаете? Я-рус-ский". И так далее. Короче, "Авас" Жванецкого чистой воды.

К слову, то же самое продолжалось и в Израиле, куда Ярусский уехал от всех начальников всех отделов кадров всего Советского Союза. Прямо в аэропорту, где принимали репатриантов, его попросили назвать фамилию, и он ее назвал: "Ярусский". "Чего вы тогда к нам приехали? - обиделась служащая. - Сидели бы в своей любимой России". И снова ему пришлось объяснять, что "Ярусский" - это фамилия такая. Еврейская...

И может быть, он объясняет это по сей день, если, конечно, еще жив и не додумался сменить свою обманчивую фамилию хотя бы на фамилию жены...

...Кажется, я все-таки уснул и сколько-то времени проспал. Сколько, определить невозможно. То ли пятнадцать минут, то ли час. Вообще я неплохо ориентируюсь во времени. Какие-то внутренние часы у меня есть. Но, похоже, что в чужом пространстве они не работают. Я давно подозревал, что время и пространство связаны между собой довольно крепко. Не представляю, как, и чем - тоже не представляю, но связь эта существует. Потому что чувствуется. Может, это и не весомый аргумент. Для кого-то. А для меня - вполне. Я могу даже закон природы сформулировать: все, что чувствуется - существует. А чувствуется если не все, то почти все. Правда, не всеми. И не всегда. Сейчас мне кажется, что я не чувствую ничего. Атрофировался у меня чувственный аппарат. Надеюсь, что не навсегда. Хотя положение такое, что чувствовать, в общем, и нечего. Кроме возможной, надвигающейся на нас опасности. Но я и ее не чувствую. Мои умозаключения никак во мне не отозвались. Остались чисто теоретическими умственными предположениями. Вернее - пока остались. Что будет через час, я не знаю. И опять же не чувствую.

Стук в дверь. Кто это может стучать? Гостиничные входят не только без стука, но и без предупреждения. Дина стучать не станет. Значит, опять какие-нибудь идиотские загадочные в своей бессмысленности гости.

Но нет, под дверью стоит портье. И поза у нее почтительная бумерангом.

- Тилифон. Вас, - говорит она. В голосе все то же почтение. Этого еще не хватало.

Я понимаю, конечно, что теоретически мне могут позвонить. Но кому это понадобилось? Иду к телефону. Трубка лежит на боку и шипит. Прижимаю ее к уху.

- Алло.

- Это я, - говорит Дина. Слышимость - ужасная. Как сквозь летящий песок. - Ты меня слышишь?

Я говорю:

- Слышу.

- Никуда не уходи, - кричит она. - Жди.

- Я жду.

Шипенье в трубке сменяют короткие гудки. Сильные и чистые. И слишком уж частые. Кладу трубку на место. Стою. Портье стоит у меня за спиной, поскольку я перегородил собой проход в барьере. Я поворачиваюсь к ней лицом. Она отодвигается в сторону, уступая мне дорогу.

Что ж она меня так зауважала? Что произошло и что она знает такого, чего не знаю я?

- Как дела?

Портье делает еще полшага назад и, улыбнувшись, застывает.

- Что ж вы за люди такие, - говорю я. - То "виселю", то улыбаетесь, будто с цепи сорвались.

Портье не двигается. Она в неподвижности. Тогда двигаюсь я. Двигаюсь и иду к себе, бормоча "жди, жди, а я что делаю?"

В моей комнате стоит какой-то пацан. Стоит и смотрит на меня с напряжением. Задрали! Как сюда попал - непонятно. То есть понятно, что изнутри гостиницы. Где-то он тут был, и когда меня позвали к телефону, вошел.

Я стоял и ждал. Ничего не спрашивая. Он тоже молчал. Наконец, выдавил из себя:

- Иди-от...

- Что? - я возмутился и собрался выкинуть этого пацана за дверь. Несмотря на то, что понимал - это может оказаться себе дороже. Но пацан напрягся еще сильнее и снова выдавил:

- Идди-от...

Выдавил, замахал головой - в смысле "нет-нет-нет" - и выпалил: - Иди отсюда.

- Куда? - спросил я. - И зачем?

Пацан сказал:

- Нне ззнаю. Я пппредупредил.

Да, веселые похороны. Мир приключений прямо. Идти мне отсюда было, конечно, некуда. Куда я мог уйти? Один. Без Дины. Никуда не мог. Значит, оставалось не обращать на этого заикающегося пацана внимания. И на слова его изуродованные - тоже не обращать. Забыть. И ждать. Дина ведь сказала - жди. Специально звонила, чтобы сказать одно слово. Зачем-то же она это сделала. Поэтому, естественно, будем ждать. И никаких заик. Никаких приглашений. Никаких вопросов-ответов с предупреждениями. Я отодвинул заику рукой, как предмет, и он отодвинулся. Теперь можно было лечь. И я лег. Лицом к стене.

Пацан постоял, понял, что я никуда не собираюсь, и ушел. В коридоре он свернул не к выходу, а совсем в другую сторону. В глубь здания. К торцевому окну с кондиционером. Видимо, там был еще какой-нибудь выход. Черный, запасной или аварийный. Или, может быть, где-то там имелось незакрытое окно. В каком-нибудь чулане. Или в подсобке. Через которое этот пацан и просочился в гостиницу.

Теперь началось самое нехорошее. И единственно возможное: вынужденное ничегонеделание. В расчете на кривую, которая так или иначе вывезет. Правда, вывезти она может туда, куда не надо. Или надо, но не тебе. Это я понимал. Только понимать - иногда ничего не означает. Поколения и поколения наших людей надеялись на эту проклятую кривую, как на Бога. И, что интересно, кривая их не подводила. Или подводила, но редко. Так редко, что об этом и не помнит никто. Потому что мы зла не помним. Мы помним только, что кривая красной линией проходит через всю нашу жизнь. И то не всегда.

А с другой стороны - что мне еще оставалось делать? Кроме как ждать. Бегать по этому безлюдному городу, состоящему на девяносто процентов из горячей пыли и похожему на мираж? Бегать и искать, куда девалась Дина? И где скрывается бывшая похоронная процессия? Или хотя бы наш - вот он уже и нашим для меня стал - азиат-абрек-ордынец? Но и сидеть здесь, в номере без воды и воздуха, в полном непроницаемом неведении тоже не хотелось. И было невмоготу. Видимо, поэтому я вышел в холл. Прошел по прохладному коридору, постоял, глядя на администраторшу с чашкой чая у губ, и сел в жесткое кожаное креслице. Оно - пыльное и просиженное - стояло в углу. Отсюда мне был виден и вход, и администраторша, и коридор вплоть до двери моего номера. То есть, конечно, нашего номера. Нашего с Диной. Более того, в окно я видел довольно длинный кусок дороги. Зачем мне нужно было все это видеть, держать в поле зрения, под наблюдением - точно не знаю. Зачем-то, наверно, было нужно. Может быть, просто из-за моей нелюбви к неожиданностям. Я не люблю даже, когда со мной здоровается человек, если я до этого не успел его заметить. Поскольку получается, что я-то его не видел, зато он меня видел прекрасно. И, возможно, наблюдал за мной какое-то время исподтишка, рассматривая и делая какие-нибудь свои выводы и заключения.

Но сейчас я занял выгодную позицию. И она - позиция в смысле - все неожиданности исключала. Правда, я не очень понимал, как смогу это использовать. При пущей необходимости. Кольт, что ли, успею выхватить из штанов вовремя? Так нет у меня ни кольта, ни "Вальтера", ни даже "Макарова" захудалого. Да и стрелять я умею больше теоретически. В тир, помню, меня приятели затащили. На гастролях не то в городе, не то в поселке каком-то. Где тир был единственным постоянно действующим развлечением граждан. Так я чуть мужика этого не грохнул. Того, что пульки и ружья выдает. А ни в одну мишень как ни старался, как ни целился - не попал.

В общем, я сидел в своей выгодной, выигрышной позиции, не зная, зачем в ней сижу, и мечтал простыми одноклеточными мечтами. Вид эти мечты имели приблизительно такой: Дина. Вода. Аэропорт. Дом. Дождь, плюс пятнадцать. Эти мечты пролетали сквозь меня, улетали куда-то и, полетав, возвращались снова - и снова пролетали сквозь. Кстати, я поймал себя на том, что они - мечты не мешают мне держать в поле своего зрения все, что в него попадает. Не мешают вести наблюдение. И за входом, и за дверью номера, и за портье, и за дорогой. Они - не мешают мне. Я - не мешаю портье. Которая тоже не просто пьет чай. Ее глаза я постоянно вижу над ободком пиалы. И она тоже смотрит как на меня, так и в окно, на дорогу. И за дверью она наблюдать не прекращает ни на миг. Разница между нами только в одном - она знает или предполагает, что может увидеть, я - понятия не имею. Так как для меня происходящее чуждо, непонятно и необъяснимо. То есть объяснить мне все было бы можно, и я бы все понял - я ж в конце концов не дурак и не идиот какой-нибудь конченый. Но никто этого делать не собирался. А сам я ни в чем разобраться не мог уже потому только, что не знал, в чем именно нужно было мне разбираться. От меня все было скрыто, все невидимо. И ощущение это не из приятных. Когда ты понимаешь и даже наверняка знаешь, что где-то рядом происходит нечто. А что и где происходит, и насколько это для тебя важно, и чем чревато - ты не можешь себе представить просто потому, что не можешь.

Наконец, мое сидение в узком кресле увенчалось успехом. Настоящим и безоговорочным успехом, я бы сказал. Ради него можно было и посидеть. Хотя что изменилось бы, если б я не сидел здесь, а лежал в номере? Наверно, ничего.

Но я сидел. И увидел Дину, идущую по дороге. Увидел первым. Шла она быстро, пыля шагами. Портье тоже ее увидела, сняла трубку и что-то в нее сказала. По-моему, даже не набирая номер.

Дина вошла в гостиницу. Я уже встал и встречал ее у двери. Она скользнула по мне взглядом и, не останавливаясь и не сбавляя ход, прошла в коридор. Я, понятное дело, проследовал за ней, говоря "где ты была?", "сколько можно ждать?" и тому подобное.

В номере Дина прекратила мои вопросы, сказав:

- Игорь, спой что-нибудь, - затем сняла с плеча сумку, которой раньше у нас не было, быстро собрала по комнате вещи, осмотрелась - все ли взяла, снова повесила на плечо новую, не нашу сумку - и сказала: - Пошли.

Я взял нашу сумку, и мы пошли.

Паспорта уже лежали на стойке. Увидев нас, портье подвинула их пальцами к краю, к нам поближе. Дина на ходу смахнула паспорта в карман, оставила на стойке ключ и толкнула ногой дверь. Боковым зрением я увидел, что портье опять сняла трубку телефона.

У гостиницы стояла желтая потасканная "Нива" с работающим мотором. Мы сели на распоротые сидения, и машина, пробуксовав, тронулась с места. И началась совершенно сумасшедшая езда в нетронутом никакими дорогами пространстве. Наш ордынец гнал "Ниву" по диким песчаным просторам, психовал и бормотал себе под нос какие-то слова, похожие на птичьи ругательства.

В аэропорт мы приехали вовремя. До начала регистрации оставалось еще полчаса. Побродили. Выпили у стойки чаю. Улетели спокойно, без эксцессов. Сумку, которой у нас раньше не было, Дина несла на плече, прижимая локтем к телу. Ее никто не проверял - ни там, ни у нас. Ордынец улыбался и махал нам рукой до последнего, пока самолет не повернулся к нему железным хвостом и не покинул взлетное поле. Вернулись домой. А дома Дина сказала:

- Давай договоримся сразу. О поездке забыли навсегда. Ладно?

- Ладно, - сказал я.

А что я мог сказать? Ни-че-го. Помнить-то мне фактически было нечего. Кроме самого факта нашего с Диной пребывания в песках. Все происходило где-то рядом, поблизости. Не у меня на глазах. Без моего участия. Да и не знал я, что именно происходило и происходило ли что-нибудь вообще. Я жил неделю в неведении. А неведение помнить трудно. Неведение - плохая пища для воспоминаний. Ощущения же быстро притупляются, забываются, уходят. Или искажаются прошедшим и продолжающим проходить временем.

И ОНИ РАЗОШЛИСЬ...

(ЧЕТЫРЕХЧАСТНЫЙ ТРИПТИХ)

I.

ГАЗИРОВКА

Еще совсем недавно свой культурный праздничный досуг они проводили так: сидели за круглым столом и пили газированную водку. И дико наслаждаясь, пьянели - вчетвером при одной бутылке. То есть эффект газировка производила поразительный. Вернее - поражающий. Или нет - потрясающий она производила эффект. Вот как нужно сказать, чтобы было правильно, и трезво отражало реалии в их полном задушевном объеме. Потому что газированная водка потрясала основы и представления обо всем. Хотя, несмотря на убойную силу напитка, пили они подолгу, по три-пять часов подряд. Так как, во-первых, делали это интеллигентно, очень маленькими, чуть ли не игрушечными рюмочками, а во-вторых, они же не просто пили и все. Они - умно беседовали. О литературной критике, зимней рыбалке и ее последствиях. А также - о льдинах и дураках, о клеве в лунную ночь и о значении ритма в художественной прозе.

На улице в это время лаяла какая-нибудь собака. Или пес. Или пес его знает, кто лаял. Но лаял громко. Может, рыбы хотел.

Петарды разрывали воздух в куски, что-то празднично символизируя.

Пролетарии всех стран соединялись с безработными, выпивали в складчину и шли к победе коммунистического труда по улицам и площадям, по городам и весям, рядами и колоннами.

А где-то в отдалении выл, как самолет, троллейбус. Разгонялся, набирая в темноте скорость. Видно, рвался взлететь. Но не взлетал из-за отсутствия крыльев, а ехал, ехал и ехал, удаляясь в пространстве города и увозя за собой вой своего электромотора.

- Понимаете, - говорил под этот вой и лай Макашутин, встряхивая сифон с напитком и прикладывая к нему ухо, - вся современная критика зиждется на извечной мечте русской интеллигенции "об дать кому-нибудь по морде".

- Понимаем, - отвечал Адик Петруть и добавлял: - Лей. На эту тему надо выпить.

- Тебе - не надо, - возражала Адику его бывшая жена, с которой Адик собирался в скором будущем расписаться, пожениться и, может быть даже, обвенчаться в церкви, имея серьезные намерения.

Она, распустив волосы и груди, сидела, думая об этом скором будущем. Но нить беседы не упускала и принимала в ней посильно активное участие.

- А я говорю, время - источник ритма, - говорил Дудко чуть не плача, это сказал Иосиф Бродский, и я с ним согласен, как никогда ранее и никто более.

На что Адик, соглашаясь и с Дудко, и с Бродским, восклицал:

- А помните, как мы в детстве, отрочестве и юности ходили рыбу удить? Из-подо льда зимой морозной. И нас чуть не унесло, а других унесло, и их ловили потом в море сетями и траулерами, борясь за их жизни со смертью, а также и со стихией.

Конечно, на Адика и на слова его мало кто обратил внимание, все только подумали, что надо как-то ему попробовать не наливать больше газировки. Потому что жили они всю жизнь на Днепре, впадающем, правда, в море, но через много сотен километров, и траулеры, о которых предлагал вспомнить Адик, объяснялись лишь неординарными качествами напитка, воздействовавшими на буйство его фантазии. Не налить же Адику было очень непросто. Так как стоило Макашутину прикоснуться к сифону, он хватал свою рюмку пальцами, тянул ее через стол и шутил:

- Мне - с сиропом.

Кстати, сироп мог бы оказаться не пьяной шуткой, а интересной идеей общечеловеческого значения и содержания. Макашутин это понял сразу. Потому что если газированная водка в чистом виде вполне убивала лошадь или быка, то газированная водка с сиропом, надо думать и полагать, граничила с оружием массового поражения. Только ждала, что до этого кто-нибудь додумается. И вот Макашутин додумался.

Газировать водку - тоже между прочим он додумался, а не кто другой. В целях экономии денег и благодаря наличию в доме сифона оригинальной конструкции с баллончиками. И додумался он до этого как-то просто, элементарно и без усилий со стороны ума. Дудко сказал однажды, увидев вышеупомянутые баллончики:

- А может, - сказал, - взорвем их вместо петард для шуму и смеха?

- Зачем? - ответил ему Макашутин. - Лучше мы ими водку загазируем. Новый год как-никак настает. Что само по себе и не ново.

С того все и началось. А начавшись, продолжилось, не обойдясь без экспериментов и поисков. Пробовали газировать вино. "Славянское", например, и портвейн как белый, так и красный южнобережный.

- Истина в вине, это же ясно, - говорил Макашутин.

- Неясно только, как ее оттуда извлечь, - говорил Дудко.

И в конце концов, экспериментально решили, что вина газировать можно и пить их можно. Но лучше в крайних финансовых случаях, с большого человеческого горя и бодуна. Ну, не пошли вина компании. Не привыкла она к ним со школьной скамьи. То есть они пошли, конечно - куда они могли деться, - но не впрок. И разговоров после них ни о литературе, ни о подледном лове не получалось никогда. И бесед - тоже не получалось.

Зато после фирменной газировки - откуда что бралось! И до такой степени приятны и насыщены смыслом были беседы Макашутина, Дудко, Петрутя и его будущей жены, ныне невесты, что без них они не могли уже обходиться в повседневной духовной жизни. Говорили, конечно, о многом и о разном. Но чаще всего, понятное дело, говорили о литературной критике, подледном лове и роли ритма. Эти темы считались у компании излюбленными, бездонными и неисчерпаемыми. Да таковыми они и были или, как говорится, являлись.

- Хорошая проза, - говорил в ходе бесед Дудко, - это та же поэзия, но без рифмы, строфики, цезуры и остального.

А Макашутин говорил:

- Только критики этого не понимают и никогда не поймут - заразы.

Жена Петрутя говорила на это обычно "да", а сам Петруть оспаривал постулаты собеседников, говоря, что не может быть художественной прозы без критики и ритма - так же, как не может быть без них подледного лова. Поэтому оба эти вида искусства друг другу не противоречат, а сродни.

И все бы шло хорошо и прекрасно, а, возможно, и великолепно, если бы не побочный эффект. Нет, утро после газировки наступало мягко и необременительно, но вот способность вести беседу и поддерживать ее не употребив - стала у всей компании медленно, но верно истончаться. Пока не истончилась окончательно. И не то что о литературе или о том же подледном лове исчезла способность у них умно беседовать, а вообще обо всем и напрочь. И они собирались - если помимо газировки - и смотрели друг на друга молча, и впечатление производили сами на себя гнетущее и отвратительное. Особенно Дудко и Петруть выглядели нехорошо. На них просто больно было смотреть. Хоть на Петрутя больно, хоть на Дудко. А на Макашутина ничего - можно было смотреть. Но он, Макашутин, любил не себя в компании, а компанию как таковую, поэтому старался, чтобы она была обеспечена всем необходимым для содержательной жизнедеятельности и времяпрепровождения.

Старался-то он старался, да не все от него зависело, и подвластно ему было не все.

И вот настало оно, время, когда баллончики к сифону закончились и все вышли. Все до единого как один. Год верой и правдой послужили и закончились. У Макашутина они валялись без дела со старых времен, потом им нашлось достойное применение - и все. А новые, ясно и понятно, выпускают в наше трудное время в нашей трудной стране, но поиски мест их продажи пока успехом не увенчались. Дудко, Макашутин и Петруть не прекращают искать и надеяться, надежда ведь умирает последней. Но все-таки и она умирает. А без баллончиков водку как газировать? Никак ее без них газировать невозможно. И стали Макашутин, Дудко, Петруть и его бывшая будущая жена грустными и молчаливыми, и впали в печаль и в уныние, которое есть грех. Очень их угнетала невозможность поговорить о подледном лове, критике и роли ритма в художественной прозе. Они без этого фактически себя теряли и не могли найти. А вот замену баллончикам - хотя бы временную - найти пытались. Собрались, как обычно, у Макашутина и стали пытаться. Дудко сказал:

- Давайте заменим газирование кипячением. На медленном огне.

Петруть возразил, что надо всего лишь смешать водку с шампанским в пропорции один к одному, и эффект будет тот же. Если, конечно, лить водку в шампанское, а не наоборот.

Жена Петрутя Нюся тоже возразила - в том смысле, что водка с шампанским - это не новость, что их смешивали еще древние греки с древними римлянами, и что это старо, как мир, и проверено временем, но дорого, а Петруть скорчил ей оскорбительное выражение лица и отвернулся.

И ни к чему не пришли Дудко, Петруть, Макашутин и жена предпоследнего. Ни к чему конкретному. Зря просидели всю ночь напролет до шести часов пятнадцати минут включительно. И когда они вышли от Макашутина на утренние улицы города, женщины в летах уже молча продавали газеты и предлагали жаждущим подать кофе в постель. Веселенький жизнерадостный дядька желал всем встречным всего наилучшего: здоровья и работы. Черный кот бандитского вида бил рыжую кошку. Вместо того, чтобы ее любить.

- Надо что-то делать, - сказал Дудко.

- Надо, - сказал Петруть.

А его будущая жена сказала:

- Да.

И они разошлись. В разные стороны. По своим домам и жилищам.

Чем занялся, придя домой, Дудко - практически неизвестно. А жена Петрутя сразу поставила на газ чайник.

Петруть подошел и заглянул в него. Чайник был полон. До самых краев.

- Зачем ты ставишь на газ переполненный чайник? - спросил Петруть, как спрашивал каждый вечер.

- Не знаю, - ответила его жена, как отвечала всегда.

x x x

II.

ЛЮБОВЬ

Алина и Печенкин гуляли, дыша после акта взаимной любви полной грудью. В воздухе глупо пахло снегом и огурцами. Печенкин чувствовал себя счастливым и легким, как дирижабль. Изо всех сил он старался держать свой организм в равновесии. Но организм не держался. Возможно, потому, что Печенкину было хорошо и вспоминалось приятное. Из недавнего прошлого. Из того, что произошло час или полтора назад. Например, он вспоминал, как стоя под душем, поймал на лету моль. Сжал ладонь и бросил тело насекомого в воду. И оно долго плавало, расставив все крылья и ноги, плавало по поверхности и никак не попадало в сливное отверстие. И то, что было перед принятием душа, он тоже вспоминал. Местами. Естественно, наиболее приятными.

- Снег в начале зимы и года выглядит неубедительно, - сказала во время этих воспоминаний Алина, и Печенкину стало еще лучше и еще приятнее. В смысле, на душе. И он ответил:

- Глупо грешить, не понимая, что грешишь. Потому что если понимаешь грех гораздо слаже. Очень просто. Грешить нельзя? Нельзя. Запрещено? Запрещено. А запретный плод сладок и нежен на вкус.

Такие разговоры Алина и Печенкин вели постоянно и беспрерывно. Поскольку они не просто любили друг друга, они жили интеллектуальной половой жизнью. Именно поэтому Печенкин говорил:

- Любовь крепка, и танки наши быстры! - он мог позволить себе так шутить.

Прошли мимо магазина "Обувь на Ленина". Не в смысле, на Владимира Ильича обувь в продаже, а в смысле, магазин на улице Ленина расположен. Кроме Алины и Печенкина, на этой улице не было почти никого живого. Только шли впереди красивые длинноногие девочки и увлеченно говорили ни о чем, а ради поддержания светской беседы.

Проплыла мимо реклама коктейль-холла "Сэр Гринвич": "Испытай потрясающий оргазм от вкуса всемирно известных коктейлей!" Алина посмотрела на Печенкина, Печенкин - на Алину, и они стали смеяться, как сумасшедшие дети.

Тетка на паперти храма Дружбы Народов и Всех Святых продавала зимнюю зелень: лук, петрушку и подснежники. А также японский фильтр для очистки святой воды. Толстый пудель самозабвенно метил внутренней влагой деревья и кустарники, госучреждения и скамейки. За ним исподволь наблюдала бездомная болонка. И видно было, как она ему завидует.

- Хорошо, что у нас есть любовь, - сказала Алина, глядя на толстого пуделя.

- Любовь - это страшная сила, - сказал Печенкин. - Особенно пока она есть.

Хотя сегодня им было все-таки не совсем, не окончательно хорошо. Когда они уже любили друг друга, этажом ниже стали кричать "ой, люди, помогите" и "ой помогите, умирает Митя". Эти две фразы повторялись одна за другой. Монотонно и бесконечно, по кругу. И конечно, это их отвлекало от объятий и от сути любви как таковой. Тем более что крики не прекращались долго, а звукоизоляция в доме отсутствует. И им было слышно все. И как старуха требовала ломать дверь, и как какие-то люди, видимо, соседи, совещались на площадке, и как притащили откуда-то звонкую лестницу из металла, и как лезли по ней на лоджию второго этажа. Да вообще все они слышали - все подробности и даже все мелкие детали.

Понятно, разговоры о том, что "она лежачая", а теперь и "он будет лежачим без сознания", не стимулировали и мешали любви. Приезд "скорой помощи" тоже ей не помогал. Но Печенкин с Алиной не очень на это сетовали и с помехами мирились. Они прилагали все свои силы, в том числе и силу своего чувства, чтобы смести со своего пути помехи и преграды. И сметали их как могли и как умели.

Сейчас, гуляя, про лежачую, кричащую "помогите" старуху они не вспоминали. Ни Печенкин не вспоминал, ни Алина. Один раз только вспомнили. Вместе, но каждый сам по себе, независимо. И вспомнили они, как кто-то, пытаясь ее унять, четко сказал: "Спасти можно тонущего! А умирающего на девяностом году жизни - спасти нельзя. Потому что от смерти спасти нельзя!".

- Как хорошо, что у нас есть отдельная квартира для любви, - сказала Алина Печенкину.

- Несмотря ни на что! - сказал Печенкин, и они ощутили счастье, переходящее в истерику.

- Зайдем куда-нибудь, - сказал от счастья Печенкин.

- Зайдем, - сказала Алина.

Они зашли в кафе "У Кафки". Сели за столик в углу. Подошла официантка. Лицо - как у "Девушки с веслом". На огромной круглой груди огромный круглый значок с надписью "Хочешь? Спроси у меня - как!". "Да, - подумал Печенкин, у нее есть чем стать на защиту нашей родины". Подумал и сказал:

- Кофе. Два! - официантка взглянула на сидящего Печенкина сверху, через грудь. - Двойных, - сказал Печенкин.

Официантка ушла, а Алина сказала:

- Аппетит у меня что-то ухудшился. Борщ ем, только когда голодная. А так - нет.

Потом они долго и не торопясь пили кофе. Наблюдали, как он остывал, и ни о чем не говорили. Хотя и думали. "Бессмысленное времяпрепровождение, думали они, - бывает иногда настолько приятным, что обретает глубокий смысл и, значит, становится полезным".

После кофе в кафе они снова гуляли. По стылой холодной слякоти. Чавкающими осторожными шагами. Ведь под слякотью - лед и скользко. Можно упасть на спину, удариться головой и умереть.

- Как ты думаешь, - спросила Алина, - что будут делать лежачие старик со старухой?

- Лечиться, лечиться и лечиться, - ответил Алине Печенкин. - Как завещал великий Гиппократ. Или, возможно, это завещал Эскулап. Что в принципе одно и то же.

- Не завещали они ничего такого, - сказала Алина. - Это я заявляю как фельдшер.

- А кто завещал? - сказал Печенкин.

- Не знаю, - сказала Алина.

- Но кто-то же завещал, - сказал Печенкин. - Не мог не завещать.

Они обняли друг друга и поцеловали. И постояли, слившись в едином порыве и в общем французском поцелуе. После поцелуя он пошел к себе, а она к себе. Разошлись они то есть по жилищам в соответствии с пропиской и постоянным местом жительства их семей и их самих. И даже успели к ужину. Алина успела ужин приготовить и подать мужу своему Петру Исидоровичу, совместно с ним нажитым детям Саше и Наташе, а также матери мужа Анне Васильевне Костюченко.

Когда они уже сидели за столом, в дверь дико позвонили. Пришел сосед. Он все время забывает или теряет ключ от собственной квартиры, приходит и говорит: "Можно пройти?" Обычно он бывает глубоко нетрезв. Лет ему около шестидесяти. Алина волнуется:

- Вы упадете.

- Та не, - говорит сосед. - Я, как мартышка, перескочу.

И перескакивает с балкона на балкон.

После соседа ужин продолжался без приключений и перерывов. Пока сам собой не закончился.

А Печенкин успел прямо к накрытому клеенкой столу. Сел, начал есть венскую сосиску с хреном и вдруг неожиданно для себя и для окружающей его семьи громко, как бы это поточнее выразиться, ну, в общем - испустил дух. Семья положила вилки и посмотрела на Печенкина.

- Может, это давление? - сказал Печенкин и смутился.

В подъезде кто-то чихнул три раза кряду. Кто-то вскрикнул и громко-громко зевнул. Кто-то открыл почтовый ящик. И закрыл его, скрежетнув металлом о металл. Газанула машина и уехала. Собрался дождь. Но не пошел. Что ему помешало, неясно. Видно, тайна сия великая есть.

x x x

III.

ВЕЧЕР

Шли по улице. Просто - шли и все. Шагали ногами по асфальту. Из-под ног вылетали брызги. И обрызгивали всех без разбора.

На земле лежал снег. В снег шел дождь. Вернее, шел дождь со снегом наперегонки. Снег был легче и белее дождя. Зато он тонул в дожде, и в лужах тоже тонул. Несмотря на лужи, холодало, от чего мерзли зубы и уши.

Следом не отставали от нас ни на шаг мужчина и женщина. Они говорили между собой. Женщина говорила: "Да нет, звонок был какой-то. Но сорвалось". А мужчина говорил: "Ну как всегда".

Встретился мальчик с дворовой собакой на руках. Собака выглядывала из отворота пальто и не лаяла. Сидела послушно. Боясь людей, которых шло много по случаю часа пик или, другими словами, ввиду окончания трудового рабочего дня. Они, эти люди, шли целевым назначением. С работы к себе домой. А мы тоже шли, но цели никакой не имея и тем более не преследуя, шли ниоткуда и никуда. Пока не дошли до старухи. Старуха побиралась и просила милостыню. Мешая народу идти:

- Завтра праздник, граждане, - повторяла она, стоя на тротуаре по ходу людского потока, и голос ее был не только хриплый, но и скрипучий. Поздрав-ля-ю.

Качур толкнул старуху, и старуха упала в мокрое. Качур порылся в ней и вынул какие-то деньги.

- Крутая старуха, - сказал он и стал пересчитывать мелочь. Мелочи оказалось много и она не пересчитывалась. Люди обтекали нас, Качура и старуху, стремясь сесть в общественный транспорт как можно раньше и как можно удобней. Троллейбус размахивал сорвавшимися с проводов рогами. Мы и другие следили за движениями рогов. Следили и думали: "Порвет провода или не порвет? Или порвет?" Здесь же, в тесноте и обиде стояли в очереди за пассажирами маршрутки. Волнуясь - хватит ли на всех. Но пассажиров все прибывало. И маршрутки радостно загружались, уезжая одна за другой.

Девки-зазывалы сорванными голосами орали:

- "Правда", Калиновая, Образцова. Проезд пятьдесят копеек.

- Левобережный-три, два места. Проезд пятьдесят копеек.

- В человеке все должно быть, - сказал Басок. - И глотка, и печень, и глаза, и зубы.

Он заразительно захохотал. Но никто не заразился. Коля вошел в телефонную будку и куда-то коротко позвонил.

- Поехали, - сказал он, и мы сели в маршрутку.

Качур ссыпал старухину мелочь в ладонь водителю. Несмотря на приклеенную к стеклу категорическую бумагу: "Обилечивание пассажиров производится в режиме самообслуживания".

- Сдачи не надо, - сказал Качур.

- Куда едем? - спросил Басок.

- Неважно, - сказал Шапелич.

Куда-то приехали. Вышли. Шли вдоль домов и им поперек.

- Это моя родина, - сказал Шапелич. - Малая. Я тут жил. После того, как родился.

- Тогда веди, - сказал Коля.

- Куда? - сказал Шапелич и повел.

На пятиэтажном доме болталась вывеска "Молоко". И стрелка: "В подвал". Спустились. В подвале вместо молока обнаружился ночной бар. В баре гулял народ. Пьяный и веселый. Нагулявшись, он вылезал из подвала на свет Божий и снова падал обратно. По неосторожности и по пьянке. Вернулись наверх. Постояли.

Минут пять из бара никто не выходил. И на поверхность не поднимался. Потом многие вышли и поднялись. Качур поймал двоих. Потом еще двоих. Потом еще одного. Он в строгой очередности наносил пойманным прямой удар в голову, вынимал из тел деньги, а тела опускал на асфальт. Басок и Шапелич вяло пинали их ботинками, мы с Колей - не пинали.

- В Нигерии живут нигеры, - говорил пиная Басок, - в Намибии - намибы, в Австралии - австралы, а вы - дебилы.

Воздух потеплел, и уши в нем больше не мерзли. Мы сняли шапки и глубоко вздохнули. Но тут снова похолодало, и шапки пришлось надеть на прежнее место.

В бар вошли в шапках и заказали виски.

- Дрянь, - сказал я об их вкусе.

- Класс, - сказал Коля, выпив.

А Басок и Шапелич смолчали - им лишь бы с трезвостью своею расстаться. Качур повернулся к столу. Там шла игра теат-а-тет.

- Водка, селедка, туз, - сказал Качур, и добавил к сказанному: - Очко.

После чего сгреб со стола дензнаки. Игроки вскочили. Вскочив, они возмутились. Можно сказать, во весь голос. Качур ткнул им кулак. Кулак был размером с дыню. И игроки успокоились. И тихо, по синусоиде, сошли на нет.

Качур купил виски. То есть не пить, а с собой.

- Можно идти в гости, - сказал на это Шапелич.

Пришли прямиком к Мише. Где оказалось людно. Особенно много в квартире было разных детей. Но были и женщины. В том числе красивые. Всем им Миша годился в отцы. Я стал посреди комнаты и громко спросил:

- Миша, сколько у тебя детей?

Миша сказал:

- Одна. Вон та. Которая красавица. И внучка у меня одна. Дочь родила в шестнадцать, я женился в семнадцать. И вот результат.

- А остальные - это кто? - не мог понять я, не понимая заодно и кто такой Миша.

- А остальные - это так. Со двора, - сказал Миша. - Кроме жены Веты. Вета не со двора. Она в кухне. Сейчас нам есть принесет.

И действительно. Вета принесла тарелку с кровяной колбасой и глубокую миску салата. Салат лежал в этой миске и истекал майонезом. Колбаса пахла. Дети перемещались по квартире. Красивая Мишина дочь начала собираться. Мы смотрели, как она собирается. Это было красиво. Так красиво, что Басок не удержался.

- Глядя на вас, и не скажешь, что вы произошли от обезьяны, - сделал он ей комплимент. Она повела глазами в южном направлении и отодвинула Баска от двери.

Потом мы выпили виски. И закусили салатом. Миша закусил колбасой. А Коля не закусил. Ну что же, ему виднее. Потом мы выпили еще, и дети стали перемещаться медленнее и реже. Потом они плавно, по одному и по два, исчезли.

Пришел Мишин родственник. Весь битый, с заплывшим фиолетовым глазом.

- Хелло, село! - сказал родственник и обрадовался: - Да я прямо с корабля на бля.

- Что это? - спросил Миша.

- Это лицо фирмы, - ответил родственник, который был новым русским.

- Тогда сходи за водкой, - сказал Миша. Хотя виски еще не кончилось. Оно было в достатке.

И родственник сказал:

- Виски еще не кончилось. Виски - в достатке.

А Миша ему возразил:

- Ну и что? Достаток - дело поправимое.

- Ладно, - сказал родственник. Положишь мою руку - пойду.

Миша тут же ее положил. А родственник не пошел. Миша еще раз положил. А родственник еще раз не пошел.

- Все, ты мне больше не родственник, - сказал Миша.

- Все люди братья, - сказал родственник.

И тут он увидел нас. Увидел и, конечно, спросил:

- А вы кто такие будете?

- Мы складские! - ответили мы с Колей, а Качур с Баском ударили себя в грудь. Мол, мы не будем, мы есть.

Родственник уточнил, хозяева ли мы склада - ему это было важно. Коля ответил:

- Мы грузчики.

А родственник сказал:

- А.

Нам это не понравилось. Всем, кроме Шапелича. Шапелич в разговоре не участвовал. Он сидел, положив ногу на ногу, и приставал к Вете. С толстой подошвы ботинка капала на пол вода. Мы поднялись, взяли Шапелича и ушли от Миши с обидой. Походили туда и сюда. Ища приключений на худой конец. Но приключения на улице не валяются.

- Ну что, по домам или по коням? - спросил Качур.

- По домам, - сказал Коля. - Завтра на работу идти рано.

Он вошел в телефонную будку и куда-то коротко позвонил. Мы попрощались. Пожали друг другу руки. И разошлись. На все четыре стороны. Вернее - на пять.

В подвале моего дома как всегда варили наркоту. Вокруг толклись жаждущие. Они гадили в подъездах. Пытались взламывать двери. Воровали лампочки и плафоны, коврики и газеты.

Шоферюга в тапочках с первого этажа стоял в ожидании и на нервах. Не отходя от подъезда. Ему только что поставили телефон, и он позвонил в милицию ментам. Больше звонить ему было некуда. А хотелось. И он сказал по телефону 02:

- Приезжайте, вот сейчас варят, и очередь уже налицо.

Менты сказали "щас приедем". И не приехали.

Шоферюга ждал их, замерзая. На зиму он отпускал себе бороду и носил ее вместо шарфа. Для тепла. Но борода в этом году получилась жидкая и грела плохо.

Я постоял с шоферюгой, и мы побеседовали. Посреди беседы он сказал:

- Суки, - и стал грязно выражаться крылатыми и другими выражениями.

Наверное, он был прав.

Я поднялся к себе и отпер входную дверь. Мать и сестра спали. Думаю, часов с девяти.

Есть после салата не хотелось. Спать вроде тоже. Я вышел на балкон. Река текла вдоль берегов, как время. Только медленнее. Преступники и наркоманы шумно жили под окнами.

Вернулся с балкона в квартиру и лег. И прислушался к звукам: за левой стеной комнаты бьет барабанная дробь. По крыше стучит дождь. Где-то стучит молот - работает цех завода. Кто-то стучит на машинке. А вокруг стоит тишина.

Наконец я уснул.

Я спал.

И у меня во сне тикали часы.

x x x

СКЛАД

И вот наступило неизбежное завтра. Сначала полночь, потом ночь, потом утро. Ну, как обычно и как всегда, без отклонений от заведенного миропорядка. И люди проснулись в своих холодных и теплых постелях: пожилые люди проснулись раньше, зрелые позже, а молодые - еще позже. Проснулись и стали жить не работая, поскольку у всех у них - и у работающих, и у безработных - был выходной. Плюс, конечно, преддверие праздника, когда у большинства человечества на душе проступает радость или хотя бы спокойствие. Не у всего, конечно, человечества - но у большинства...

А самой первой, или одной из первых, проснулась, конечно, Сталинтина Владимировна. Потому что спать ей мешали возрастные явления - нищета и бессонница. Вообще-то нищей на сто процентов Сталинтина Владимировна не была, при наличии мало-мальской пенсии от государства и родины. Но старухой - была. Это бесспорно. И с праздниками она поздравляла прохожих мимо людей от чистого, можно сказать, сердца, без подвоха и задней мысли. Хотя и в искренней надежде на будущую удачную операцию. То есть ей деньги на нее были нужны, как свежий воздух. И осталось только собрать их своими слабыми силами и руками. Чтобы снять хирургическим вмешательством катаракту и заменить хрусталик по методу академика и профессора Святослава, кажется, Федорова. Как минимум, на одном глазу. Без требуемой суммы денег сделать это - в нынешних экономических условиях кризиса - нельзя никак. Вот она и изыскала способ деньги добыть - с миру по нитке и мелочи для нужд своего старческого здоровья. А то Сталинтина Владимировна совсем мало чего видела в последние годы. Гречку перебрать, чтобы отделить зерна от плевел перед тем, как сварить их и съесть, и то зрение ей не позволяло. Но она все равно перебирала ее, на ощупь. Говорила: "Я всю жизнь перебирала гречневую крупу так сколько мне там осталось? Уж буду перебирать до смерти". Короче, дальше своего носа ничего Сталинтина Владимировна не видела. Одни контуры размытые и силуэты, чуть цветами радуги тронутые. Недавно она по зрению впросак угодила и в неловкое двойственное положение: проходя, остановилась напротив церкви и решила на нее перекреститься. А оказалось, она не на церковь, а на горотдел милиции крестилась. Церковь дальше располагалась, по ходу движения. Она до нее не дошла. Конечно, с таким слабым контурным зрением трудно ей было жить на старости своих лет насыщенной жизнью. И с таким именем - тоже трудно. Многие же по сей день не устают ее упрекать, что названа она в честь кровопийцы мирового пролетариата и тирана всех времен и народов. А она, во-первых, в имени своем перед людьми не виновата и ответственности за умерших родителей не несет, а во-вторых, с тираном ее имя никак прямо не связано. Ее в память и во имя мадам де Сталь назвали, Анны Луизы Жермен. Любили ее отец с матерью - мадам эту знаменитую - в свои юные годы и читали взахлеб и вслух до потери сознания. А товарищ Иосиф Сталин, когда родилась Сталинтина Владимировна, был еще в масштабе страны ничем и всем покуда отнюдь не стал. Она в двадцать четвертом году родилась. При жизни Ленина еще, между прочим, Владимира Ильича. Того, что лежит в мавзолее из мрамора, по самую сию пору в целости и сохранности, как живой. Правда, он тогда уже сильно и неизлечимо перед смертью болел. Но теперь этого никто уже точно не помнит и разбираться в ее личных исторических мелочах не желает, потому что роль личности Сталинтины Владимировны в истории мизерна. А некоторые вообще ничего не желают знать - ни имени, ни почтенного возраста, ни чего другого, просто бьют ее из низких корыстных побуждений под дых и все. А также бессовестно грабят. Люди же разные бывают и встречаются, и проходят по улицам сто раз на дню в обе стороны. Есть добрые интеллигентные люди, такие как Макашутин, Дудко и Адик Петруть, к примеру. Их интеллигентность всегда ярко выражена, и они, уважая возраст и старость, и груз прожитых лет, подают Сталинтине Владимировне какую-нибудь несущественную мелочь. Если, конечно, она у них у самих есть в карманах, и они могут позволить себе подобную роскошь. А жена Петрутя, которая и не жена ему, а так - седьмая вода на киселе - фрукт уже совсем иного замеса и всегда кисло смотрит, когда деньги Сталинтина Владимировна обретает с легкостью необыкновенной. И потом высказывает свои мелкособственнические соображения и Адику, и Макашутину, и Дудко в личной беседе. В том смысле, что почему это вы какой-то неадекватной старухе деньги ни за грош даете, тогда как у нас самих переизбытка в этом плане не наблюдается и не ожидается впредь? Ей все говорят убедительно, что подавать следует не от переизбытка, а отрывая от себя, и что они знают Сталинтину Владимировну уже несколько последних месяцев, причем с редкой стороны, как абсолютно непьющую профессиональную нищую, а она говорит "ну и что?" и бранит всех почем свет стоит. Правда, приличными словами бранит. Без вульгаризмов и ненормативной лексики.

Но суть не в этом, поэтому вернемся к сути, то есть на круги своя, к своим, так сказать, овцам и баранам. Сталинтина Владимировна с праздником прохожих поздравляла не зря. И не для одних только денег. А потому, что завтра действительно должен был наступить большой и радостный праздник. Какой, она точно не знала. Забыла она впопыхах. То ли Рождество Христово, то ли Его Покров. Но точно праздник и точно божественный. И наверно, все-таки Рождество, судя по всему. С ним она прохожих и поздравляла. И прохожие вспоминали, что да, действительно, на носу у них Божий праздник - и им становилось веселее жить и идти домой. Впрочем, Сталинтина Владимировна ошибалась. Праздник по церковному календарю был не завтра. Он был послезавтра. Что несущественно. И еще лучше. Поскольку если б он был завтра, поздравленные ею граждане не успели бы сходить и купить себе чего-нибудь праздничного и вкусного к своему обеденному столу. А так они при желании могли легко это сделать. Сделать именно завтра. В выходной день недели. Потому что сегодня уже вечер, поздно и все устали до боли. А завтра день впереди, и магазины в полной мере открыты, и главное склад открыт, гостеприимно осуществляя торговлю оптом и в розницу, но по оптовым ценам сниженным и предпраздничным донельзя. Понятно, что этот факт превращает вроде бы обыкновенное предприятие оптово-розничной торговли в место паломничества, в крупнейший центр удовлетворения насущных человеческих потребностей и желаний. Другими словами, склад служит обществу, делая его, так же как и его членов, лучше и добрее. Потому что когда граждане - члены общества - имеют удовлетворенные потребности, они автоматически становятся добрее и лучше - даже самые из них плохие и недобрые. А вместе с ними, значит, и общество в целом тоже становится добрым и хорошим. Или хотя бы приличным. Отсюда вывод - чем больше у общества складов, тем лучше для него, тем оно здоровее в экономическом смысле и в смысле нормализации морального духа. Это обязаны всесторонне понимать не только бизнесмены новой формации, но и политики верхнего эшелона власти.

А склад, он перед крупными праздниками неделями работает на ввоз и прием грузов. Со всех концов и уголков страны везут и везут в склад товары самого широкого потребления, в основном, конечно, водку, но везут и коньяк. И вина тоже везут из Крыма и из Молдавии, и из стран дальнего зарубежья Испании и той же Франции, родины всех шато. И много чего еще, много чего другого, съестного и прохладительного, везут крупными партиями вплоть до вагонных норм. Чтобы люди могли купить себе праздничную пищу и таким образом отличить праздники от будней. И все это складывают в специальных складских помещениях, холодильных и самых обычных, складывают как можно плотнее и туже, ящик к ящику, контейнер к контейнеру, и несмотря на это, товары достигают потолков и практически подпирают их собой и своею тарой. Потолки же на складе высокие. Не менее пяти метров. Не то что в жилых многоэтажках. Где человеческой душе жить тесно, а после смерти - отлететь некуда. Чуть выше поднимешься - там другие люди живут, посторонние, и души у них свои, тоже посторонние. Так и приходится все девять дней под потолком низким болтаться - как люстра.

Здесь этой проблемы нет. Здесь напротив - доверху не так-то просто добраться. И для работы на большой высоте - чтобы ставить и чтобы снимать грузы - приходится пользоваться лестницами. Называемыми стремянками. Но и этого мало. Заполнив складское пространство снизу доверху и по площади кроме узких проходов для грузчиков, - ящики и контейнеры вылезают в торговый зал и выстраиваются там у стен, портя собой интерьер и угрожая упасть на головы покупателей, не подозревающих ничего.

Накануне праздников и празднеств склад открывается раньше. Минимум, раньше на час. Он забит под завязку и ждет, что его опустошат жители и гости города. И хозяева, проявляя характерные признаки нетерпения, ждут того же, чтоб получить доход, а, может быть, и сверхприбыль. Другими словами, они предполагают нажиться на факте церковного торжества и на человеческой радости, не имея ни к первому, ни ко второму никакого касательства. Что все равно лучше и порядочнее, чем наживаться на горе, как это делают повсеместно врачи и работники сферы ритуальных услуг, сантехники и судьи, а также ростовщики и ломбардцы, и преступные похитители богатых наследников. Они вообще молодцы - хозяева и создатели данного склада на пустом месте. То есть нет, не на пустом и более того - на занятом. Здесь еще прежней советской властью - на последнем ее издыхании - хладокомбинат был выстроен под открытым небом, но в эксплуатацию не пущен и в строй не введен. А когда пришли иные времена, этот комбинат, к слову, из стекла и бетона, никому и на фиг не пригодился. Его хотел сначала Голливуд приобрести для декораций, чтоб фильмы свои голливудские типа "Терминатора-2" в них снимать, потом инвестор какой-то долго думал купить-не купить, а в результате не купил никто, и комбинат стал ветшать и разрушаться временем перемен и разворовываться. И разворовывался он до тех пор, пока местные городские власти решительно не продали его нынешним хозяевам - чуть ли не задаром и не насильно. Они их долго уговаривали и обещали всемерную помощь и поддержку - лишь бы только выручить за эти мертвые производственные площади что-нибудь для себя. И хозяева, все обсудив и взвесив, купили у властей комбинат на льготных условиях в кредит и переоборудовали его в склад для удовлетворения нужд большого города. Воздвигнув таким образом храм, можно сказать, торговли. То есть не для молящихся храм, а для торгующих. Которых никто отсюда не выгонит никогда. Ну, и для покупающих, само собой разумеется, тоже храм. Для всех, в общем, храм -независимо от вероисповедания и конфессии, включая и атеистов. Потому что если молятся не все, то продают и покупают все без исключения, так как без купли-продажи нет жизни на Земле. И каждый покупатель находит своего продавца, а продавец своего покупателя - как две половинки одного яблока. Единственное, что продать у нас трудно - это мозги. Каждый и любой дурак считает, что мозги у него и у самого есть и, значит, покупать их смысла не имеет. Объяснить же дураку, что он дурак - невозможно, ведь он свято верит, что создан по образу и подобию Божию. А поскольку дураков в нашей стране много - рынок мозгов узок и вял. Но склад здесь ни при чем. Склад мозгами не занимается. Разве что телячьими, импортными, которые деликатес.

И все работники склада сходятся рано-рано, сходятся на заре и ждут восхождения солнца. Одни просто ходят по складу, заложив за спину сильные руки, другие сидят в подсобке, играя в игру домино. А хозяева склада находятся на высоком посту в кабинетах и звонят из них по делам, и им тоже навстречу звонят. Они внутренне сомневаются, что горы еды и питья, лежащие пока мертвым грузом, из склада сегодня исчезнут, и их в одночасье сожрут, в смысле, употребят в пищу для радости и увеселения душ. Уж слишком значительны залежи твердых и жидких продуктов, и аппетит народа для полного их потребления должен быть выше похвал, а он вызывает некоторые сомнения ввиду низкой покупательной способности.

Конечно, хозяева рисковали, вкладывая деньги в еду, и если они просчитались, их ждут долги и нужда - деньги-то ведь чужие, и взяты хозяевами склада у собственных, высших хозяев, и не просто так они взяты в долг, а по дружбе и под проценты. И то, и другое свято и, если что - требует жертв. Чаще всего - человеческих. Но если риск оправдается, хозяева обретут свое земное счастье и в жизни, и в труде на благо своего бизнеса. Об этом как раз обретении они убедительно просят все могущего Бога, просят прямо из офиса, непосредственно с рабочих мест, оборудованных по последнему слову науки последними достижениями техники и в частности офисной мебелью европейского класса. Мысленно они обещают поставить Ему свечку, самую дорогую и толстую, и не одну, а много.

И постепенно вступает в свои права утро напряженного дня, и день этот тоже вступает, обещая быть трудовым. На складе начинает твориться производственный страх и ужас - столпотворение и Содом, помноженный на Гоморру. Грузовики от магазинов и уличных предпринимателей едут само собой в плановом порядке и сверх обыкновенных норм, автоколоннами. А кроме них, склад осаждают частные случайные лица, то есть, другими словами - люди. Некоторые на собственных автомобилях приезжают, скупая необходимое и для праздника, и на всю последующую неделю, чтобы уж заодно, некоторые - каковых больше - приходят пешком, семьями, или добираются до склада городским общественным транспортом - чтобы купить продукты и напитки как можно выгоднее и дешевле грибов. Они не считаются с расстоянием и затратами свободного времени, съезжаясь из всех районов города и из-за его окраин. Это легко объяснимо. Да, конечно, все то, что есть в этом гигантском складе, есть и в магазинах, щедро разбросанных по всему городу и близко к жилищам граждан. Но в магазинах различных и многих - что-то в колбасном и в рыбном, что-то в хлебном и вином, а что-то вообще в овощном. На складе же есть все. Все буквально. И не просто в ассортименте, а по доступным ценам, которые ниже рыночных на пять тире двадцать процентов. Естественно, о сосредоточении всего, чего может желать душа, в одном месте на таких сверхвыгодных началах не стыдно мечтать и грезить. И стремиться к реализации своих грез естественно и не стыдно. Поэтому, видимо, все и устремились: бедные и богатые, больные и здоровые, семейные и одинокие, а также эллины и иудеи. Пришел даже один рабочий с нового Игренского кладбища - наиболее отдаленного и непопулярного у населения и народа. И что загадочно - у всех этих устремившихся людей были совершенно разные гены и хромосомы, непохожие родители и более древние предки, а они не задумываясь пришли, как по команде или как близнецы-братья, на склад. С одними и теми же намерениями, в одно и то же фактически время суток, и детей своих с собой привели - наверно, чтобы и те ходили сюда, когда вырастут, по стопам своих матерей и отцов и в память об их жизнях.

И Басок с Шапеличем, Качуром и Колей давно бросили домино в подсобке россыпью и, забыв, кто из них козел, работают в поте лица, как проклятые рабы. И я тоже с ними работаю, и тоже, конечно, как проклятый. Такие предпраздничные дни - это наши лучшие дни жизни. Мы от выработки, сдельно, получаем за свой ручной героический труд. От количества перенесенного и от общей суммы продаж. И после вчерашнего веселого, богатого событиями вечера, сегодня мы работаем в поте лица не образно, а буквально. И, кажется, уже усомнились в том, что человек есть венец природы - ну не может венец так бурно и неудержимо потеть. Пот выступает, сочась, не только из наших лиц, но и из наших тел, и он стекает по ногам, задерживаясь в обуви, и не уходит в землю лишь из-за тяжелых ботинок, которые не промокают ни снаружи, ни изнутри. Ну и потому, что земля склада покрыта новым асфальтом, влагу сквозь себя не пропускающим. И Качур не устает повторять нам для бодрости, поднятия тонуса и трудового энтузиазма: "Работаем, пацаны, работаем. Это ж наши живые деньги, кровные и большие".

И мы работаем, служа передаточным звеном от чужого к чужому, от чужих грузов к чужим машинам и чужим людям. Грузчики - это и есть всего лишь передаточное звено. Как, впрочем, и все другие - передаточное звено от чего-то к чему-то или от кого-то к кому-то, надо только чтобы все поголовно получали за акт передачи положенные комиссионные и могли на них жить и существовать, сохраняя свое достоинство в приемлемых рамках. А отсюда недалеко и до счастья.

Мы подтаскиваем ящики в торговый зал и грузим их в грузовики, и помогаем допереть богатым покупателям и их бабам покупки до их богатых машин - за отдельную само собой плату. Так что Качур мог бы этих бодрящих фраз и не произносить всуе. Нас взбадривать лишними словами не надо. Мы, если надо, и без слов взбодримся до основания. Теми же чаевыми, допустим, или вином французским из неизбежно разрешенного боя. Или мечтами о предстоящем сегодня вечере свободы и завтрашнем дне отдыха, когда можно будет тратить заработанное легко и красиво, не оглядываясь и не останавливаясь на достигнутом, в смысле, потраченном.

В общем, столпотворение и потребительский ажиотаж в складе нам на руку и на пользу. И мы его используем по максимуму в пределах возможного. Невзирая на то, что народ все валит и валит, прибывая - скапливаясь, шумя, путаясь под ногами, мешаясь и задавая вопросы. С ящиками ты или с тачкой, на которой полтонны нагружено какой-нибудь кока-колы - народу все равно и едино. Он подходит вплотную и спрашивает о своем, и требует немедленного ответа. Народ, он всегда требует ответа немедленного. Хотя никогда его не получает.

Качур одному такому любознательному клиенту два ящика поставил на ногу стопкой и стал подробно на его вопрос отвечать - с чувством, с расстановкой и с толком, мол, какие баллончики могут быть в принципе и с каким еще газом, здесь склад иного, мирного, профиля: продуктовый и винно-водочный, крупнейший в городе и в области, а может, крупней его нет во всей нашей бедной стране. Он рассказал также, что хозяева склада - акулы большого бизнеса - сознательно пошли на беспрецедентный размах, считая, что малым бизнесом можно удовлетворить малую экономическую нужду, а она у нас не малая, а большая. Этот любопытный клиент сначала терпел боль стоически и слушал речь Качура неторопливую, а потом как заорет во весь голос:

- Нога, там моя нога!

Качур хотел сделать вид, конечно, что ничего не услышал, и объяснения продолжил подробно и в логическом развитии, но на крик сбежались друзья придавленного и сбежалась его подруга. То ли жена, то ли невеста, короче одним словом - женщина. Сбежались и суету подняли на недосягаемую высоту. Женщина кричит:

- Дудко, сними, пожалуйста, ящики. Ради всего святого!

А Дудко кричит:

- Макашутин, помоги мне, будь добр.

И придавленный кричит "помогите". Громче и убедительнее остальных кричит, благим, как говорится, матом - даром, что вежливо и уважительно. А Качур на всех на них с интересом смотрит. И с интересом слушает их хаотичные крики об оказании срочной неотложной помощи пострадавшему. Стоя над схваткой хилых интеллигентов с ящиками большого веса. Это вместо того, чтобы работать, добывать свой нелегкий хлеб с маслом, сервисно обслуживая официантку из кафе с красивым названьем "У Кафки". Она приехала за ходовым и прочим товаром, так как хозяйка кафе уже, как и прежде, гуляет, сожители и совладельцы - в смысле, компаньоны хозяйки - тоже гуляют, и больше прислать совершенно некого. Повар - дурак и тупица, у бармена - язва какой-то кишки, напарница не пользуется доверием в коллективе, таща все, что плохо лежит, и то, что лежит хорошо - тоже успешно таща. Причем у своих. Хозяйка ее обязательно вычислит, поймает и схватит за руку. Но пока этого не произошло, официантка сама напарницу потихоньку воспитывает - смоченным полотенцем, завязанным в морской узел. А сейчас она стоит, вздымая большую грудь, у машины и ждет, когда же эти бездельники, коих везде подавляющее большинство, загрузят ее в соответствии с предварительным заказом, хозяйкой заранее оплаченным. И думает она о них, о бездельниках, не по-женски плохо и нецензурно. Матом она о них думает, грубым, но справедливым. Да и не только о них. И не только сейчас. Она вообще так думает и мыслит, в такой языковой форме, постоянно. Что в трудную минуту жизни лишает ее возможности обратиться к Господу Богу с молитвой. Но вслух своих мыслей и дум официантка не высказывает. Практически никогда. На работе ей не положено высказываться по должности, а она почти всегда на работе. Или дома - спит, набираясь во сне сил. Да, вот во сне она иногда высказывает свои мысли. И именно в матерном выражении высказывает. Поэтому хорошо, что она уже месяца три одинокая - бой фрэнд ее последний услышал, как она во сне сказала "пошел ты на", воспользовался этим счастливым случаем и пошел навсегда. А то бы он ночью пугался, и дочь, если б она у нее была, тоже пугалась. Как пугаются муж Алины и их внутрибрачные дети, когда она задерживается допоздна и не приходит вовремя к ужину вследствие неизвестных тайных причин. Понятно, что они за нее пугаются и волнуются, и совершенно не знают, что думать, когда она все-таки приходит, счастливая, но довольная и, естественно, страшно усталая. Так что они просто ей верят. Как верят жене и матери, хранительнице очага. И еще они верят в то, что все будет прекрасно. Если не сию минуту, то в конце концов обязательно.

Но сегодня довольны и счастливы любимые дети Алины. И муж ее Петр Исидорович (тоже любимый) счастлив. И мать мужа Анна Васильевна Костюченко особенно, а также и в частности счастлива. И довольны они и счастливы, потому что Алина весь день с ними, и никуда уходить не стремится, и потому что собрались они в кои-то веки всей семьей и вышли в люди. Для того лишь собрались и вышли, чтобы сходить на склад и совершить там предпраздничные покупки. Но этого тоже для счастья с лихвой достаточно, так как это сплачивает, укрепляя семейные узы, и воздействует на внутреннее состояние семьи самым положительным, живительным образом.

К сожалению, Алина со своей семьей встретила здесь, на складе, Печенкина. Который тоже был с семьей. Только со своей. Случайно встретила. Не сговариваясь. Да и почему "к сожалению"? Без всякого сожаления она Печенкина встретила. Скорее, наоборот. Их семьи между собой знакомы еще слава Богу не были, и эта встреча прошла для них безнаказанно и никак не повлияла на их предпраздничное приподнятое настроение. Ни в лучшую сторону не повлияла, ни в худшую. А Алина и Печенкин повели себя так, будто видят друг друга впервые, и никак не обозначили своих тайных интимных связей на стороне:

- Простите, молодой человек, - спросила Алина у Печенкина, стоявшего в сыро-колбасном отделе к кассе прямо перед ней самой, - эта колбаса несоленая?

- Несоленая, - ответил Печенкин. - Хотя я колбасу не ем.

- А как же без колбасы? - спросила тогда Алина. И Печенкин ей ответил:

- Привычка, - и сказал: - Это без хлеба обойтись в жизни нельзя, без картошки тоже нельзя, а без колбасы можно довольно безболезненно обойтись. Тем более питаться колбасой в чистом виде - вредно для здоровья, и у меня, например, от нее давление.

Им, наверно, занятно было поговорить на глазах у всех многочисленных присутствующих, на виду у своих жен, мужей, детей и прочих ближайших родственников. Чтобы щекотнуть по нервам себе и друг другу ходя по краю и ощутить, что они знают то, чего не знает никто иной. Кроме, конечно, официантки, обслуживавшей их накануне и запомнившей им заказ одного голого кофе надолго и, может быть, на всю жизнь. Но официантка в данный момент пребывала вне поля их зрения и их не видела. Она видела их чуть раньше - они мелькнули поочередно, пройдя мимо нее и мимо ее микрогрузовика вглубь склада, в основной торгово-закупочный зал. Она еще подумала "вчера эти вроде вместе в кафе сидеть приходили, вдвоем, кофе голый заказав, а сюда, на склад, раздельно пришли и в каких-то иных семейных составах". Она обязательно додумала бы эту странность и разобралась бы в несоответствии и его истоках, и возможно, сделала б вывод, что все люди не братья, а бляди, и верить нельзя никому - ни мужчинам, ни женщинам, - но тут грузчики наконец начали догружать крытый кузов ее "ГАЗели", и официантка все свое внимание переключила и сосредоточила на них и на их производственных действиях - она обязана была поставить на товаротранспортной накладной свою личную подпись и не ошибиться, чтоб не платить, покрывая убытки из своего кармана. Это главное - она должна была не дать себя обмануть ни на копейку. Грузчики на то и существуют, чтобы бесцеремонно кого-то обманывать. Экспедиторов, хозяев, поставщиков, покупателей и друг друга. Но она им не экспедитор и не хозяин, и вообще она им никто - ее вокруг пальца на мякине не проведешь. Она и сама любого провести способна, будучи человеком на своем месте. А они пускай интеллигентов делят на ноль и приводят к общему знаменателю. Их тут сегодня не меньше чем в академии наук или в опере собралось и сбежалось. В надежде сэкономить средства, которых у них не ахти, и при этом устроить себе полноценный праздник, чтоб как у людей, не хуже. К слову, почему официантка недолюбливала интеллигентов - не очень понятно, в сущности, интеллигенты это такие же люди, как и мы. Ну, или почти такие.

Басок загрузил три ящика симферопольской водки в кузов, прочел по слогам значок на груди официантки и спросил:

- А если я не хочу?

- Не хочешь - тогда не спрашивай, - ответила официантка. - И не заговаривай зубы. Я, между прочим, считаю.

- Считать не вредно для ума, - сказал Басок и уступил мне рабочее место.

- Заигрываешь, - сказал я, - к девушке при исполнении? - и поставил в кузов сок манго.

- Нет, - сказал Басок отвернувшись, чтобы сейчас же уйти, поскольку он и сам был при исполнении не меньше девушки.

- Что вы делаете сегодня вечером? - спросил я не у Баска.

- Работаю, - ответила девушка. - До утра.

Я хотел спросить было "кем?", но не спросил. Подумал - вдруг она оскорбится в лучших и иных чувствах. Или, быть может, обидится. А у меня не было желания никого сейчас обижать. Иногда я такому желанию бываю подвержен. Но нечасто и не на погрузке в родном складе. Поэтому я сказал официантке:

- Желаю успехов в труде до скончания ваших дней.

Официантка промолчала. Она считала ящики в столбик. А в ящиках она отрешенно считала все до одной бутылки - следя за степенью их наполнения, за грузчиками в целом и в частности за Шапеличем. От Шапелича всего можно ожидать неожиданно. И она ожидала. Интуитивным своим чутьем. Но он ее интуицию и ее чутье вероломно обманул - уйдя как пришел и откуда пришел. По-честному. И я ушел в склад - трудиться, перемещая грузы. И, занимаясь этим полезным перемещением, я говорил себе шепотом: "Ну надо же, какая грудь у девушки гиперболическая. Я думал, такая бывает лишь в американском кино в результате комбинированных съемок и компьютерной графики". И девушка как будто меня услышала, и ее ко мне потянуло сквозь складское пространство. Она преодолела расстояние, нас разделявшее, подошла и сказала:

- Эй, вы догрузите меня или нет?

- А где Шапелич с Баском? - сказал я. - Они ж вроде тебя заканчивали.

Девушка с грудью сказала:

- Они лелеют надежду, что я им буду платить. Но я платить им не буду. Я сяду и буду сидеть, - так мне сказала девушка, всколыхнув во мне грудью чувства. Еще сильнее, чем прежде.

И я сказал:

- Вы думаете, что раз мы грузчики, у нас нет ни стыда, ни чести, ни совести, а есть одна сила в мышцах?

- У нас есть все, - сказал проходивший мимо Коля из-под мешка с чипсами.

- Да, - сказал я и сказал: - Наш хозяин Петр Леонтьич Гойняк учит - что у нас тут не столько склад, сколько храм.

- Чего? - сказала девушка.

- Торговли, - сказал я. - Богиня была такая. - И: - Пойдемте, - сказал, - я вас догружу бескорыстно, подчиняясь служебному долгу и рвению.

И еще я сказал, что никогда не встречал девушек с такой фантастической грудью в реальной прозаической жизни. Девушке мое восхищенье понравилось от начала до конца, и я предложил ей познакомиться как можно ближе. Вернее, так близко как только позволят ее прекрасная грудь, ее семейное положение и воспитание.

- Инна, - сказала девушка. - Официантка кафе "У Кафки".

- Олег, - сказал я. - Грузчик, но это ничего не значит.

Инна, очевидно, поняла меня не вполне и спросила, что я имею под этим спорным утверждением в виду, поскольку она считает, что грузчик и значит грузчик, мол, так ее учили в школе, и жизнь ее учила тому же. А я сказал, что под личиной рядового грузчика оптового склада во мне теплятся доброе сердце и недюжинный ум с незаконченным высшим образованием.

- Что такое "недюжинный"? - спросила официантка Инна.

- Как бы тебе объяснить? - сказал я и сказал: - А что такое Кафка?

- Кафка - это просто так, - сказала Инна. - Это Катя Федорова, Кирилл и Андрей. Сокращение такое, название кафе составляющее из имен его соучредителей.

- А, тогда ясно, - сказал я и, приобняв торс Инны рукой, посмотрел ей в глаза. Посмотрел и сказал: - И бедра у тебя красивые, как у статуи.

Инна проследила за моей рукой взглядом и сказала:

- Это не бедра, это ребра.

- Бедра, если они настоящие - понятие широкое, - сказал я и стал догружать в "ГАЗель" все, что недогрузили мои друзья и коллеги.

И они видели это и были мной крайне недовольны, так как и правда справедливо рассчитывали на дополнительный заработок. Но они молча, в себе были недовольны, все, включая и Колю с чипсами, а Качур молчать не стал. Он сказал во всеуслышание:

- За такое убивать надо. Если подумать.

- А ты не думай, - сказал я. - Заболеешь сотрясением мозга.

На что Миша сказал:

- Кого я вижу!

Он узнал нас - меня и Колю, и Качура, и Шапелича - и сказал жене Вете и красавице-дочери, что мы же у них вчера были. С дружественным визитом и с виски. Виски он, конечно, презирает, но все равно это что-нибудь, да значит. Вета и дочь поприветствовали нас взмахами рук.

- Нет тут у них виски, - сказал родственник Миши, который тоже находился здесь, с ними заодно. И вообще, похоже, что на склад сегодня пришли все, кроме лежачих без сознания и при смерти. Весь городской народ пришел на склад в полном своем личном составе, и вместе с народом пришли разные сопровождающие его лица. Даже одинокие неприкаянные скучающие люди пришли, у которых то ли вовсе не бывает праздников, то ли всегда праздник, даже Сталинтина Владимировна пришла, живя поблизости, в двух небольших шагах. И не просто она пришла, без дела и умысла, а как все пришла совершать покупки. То есть покупки совершали здесь, конечно, не все. Те же скучающие неприкаянные люди ничего не совершали - ни здесь, ни где-то еще. Они жили без свершений, бродя и слоняясь по просторам своей жизни вне определенных задач и целей, у них образовалось в запасе много пустого сорного времени, которое им нужно было как-нибудь потратить и изжить. И сюда, на склад, они пришли, так как куда-то же все равно идти не миновать, уже потому не миновать, что сидеть или лежать не вставая и не ходя невозможно. Да и нормального человека каждое утро должно тянуть из дома. В общество ему подобных людей. Или хотя бы на улицу. Исчезновение этой тяги чревато хандрой, депрессиями, а то и чем-нибудь в психическом смысле похуже.

Так вот, к этой категории бесцельных людей Сталинтина Владимировна не принадлежала. Она уже купила себе всего понемножку - вина бутылку двести пятьдесят миллилитров и турецких маслин без косточек самую маленькую банку, и сыра сто граммов колбасного. Она всегда покупала себе продукты в небольших минимальных количествах. Четвертушку батона, стакан молока. Крупы или макарон - не больше полукилограмма. Думала "зачем я буду покупать больше, деньги тратить, раз я могу умереть от старости в любой прекрасный день"? Но сейчас Сталинтина Владимировна думала о другом - не купить ли чего еще, экзотического вкуса и качества. Деньги у нее были, несмотря на регулярные разбойные ограбления со стороны уличной неорганизованной преступности. И она хотела частично их в разумных пределах истратить. "А операция, - думала, не волк и никуда от меня не сбежит при жизни, хотя все-таки жаль, что я сюда за покупками праздничными пришла, а не укреплять материальное благосостояние, и что мою работу нельзя открыто совместить с покупками. Тут много мелочи можно было бы сегодня собрать Христа ради и как угодно". И думая так, она услышала голос человека, беспощадно ее вчера ограбившего в центре города, и она пошла на голос сквозь шум других голосов и вцепилась ногтями в силуэт, от которого вчерашний голос исходил.

- Держите его крепко, - сказала Сталинтина Владимировна. - Он меня обобрал, последние операционные деньги отняв.

Качур без усилий оторвал и отодвинул от себя старуху, и сказал:

- С ума сошла бабка бледная. От вида безобразного изобилия и специальных сниженных цен. - И сказал: - Я здесь работаю, состоя на хорошем счету как отличник боевой и политической подготовки.

Он узнал, наверно, вчерашнюю нищую и вспомнил, как вынимал из нее горстями мелкие монеты, но в своем преступлении против личности этой старухи не сознался перед людьми и Богом, не раскаялся и ничем не выдал себя. А у нее никаких неоспоримых доказательств на руках не было, и она отстала от Качура скрепя сердце поневоле. Были бы у нее доказательства или свидетели, она могла бы его посадить в места лишения свободы, чтоб справедливость временно восторжествовала - пусть не вообще и не везде, а лишь в отдельно взятом случае. Что тоже немаловажно. Поскольку из отдельных случаев складываются их суммы, и тогда общая картина справедливости изменяется и становится не такой пессимистической и не такой безрадостной. Но свидетелей практически не было. Точнее, они были - и некоторые из тех, кто Качуру вчера в ночном баре попался, и другие, потерпевшие от него ранее в других темных местах областного центра. Но они были врозь, а не вместе, каждый по своей надобности и со сдвигом во времени. А когда свидетели врозь, и ничего общего их не связывает в кулак - общая идея, допустим, или общее дело, - от них толку нет. А если есть, то противоположного, вредного направления. Так что ничего не оставалось Сталинтине Владимировне, как молча возобновить хождение по переполненному залу склада с намерением купить еще что-нибудь из праздничных продуктов к завтрашнему светлому дню. Правда, она не отказала себе в удовольствии выкрикнуть на весь склад, что мол, пищу для желудков покупаете, а о пище для души не думаете и не беспокоитесь нимало. Но тот же Качур ответил ей от имени всех "на себя посмотри, старая", и Сталинтина Владимировна замолчала, оставив свои обвинения при себе неисторгнутыми. Чтобы не вышло какой-нибудь неприятности. И постаралась смешаться с другими людьми и не привлекать к себе лишнего повышенного внимания и лучше никакого внимания к себе не привлекать, так как без внимания жить спокойнее. А на нее уже многие косо смотрели - и Миша с женой, и его битый родственник в том числе. Тот, что не нашел днем с огнем в складе виски и поэтому купил много сортов водки, еле в джип уместившейся - Миша его убедил, сказав, что русский человек, даже если он не русский, а новый русский, за свои деньги должен пить только и непременно водку - финскую, шведскую, любую. Но - водку. А никакое не виски. И что виски - это баловство и американская провокация. И профанация. Особенно если оно выпивается с содовой водой вперемешку. Мишин родственник провокаций (как и профанаций) опасался и не любил, тем более американских провокаций-профанаций. А выпить, будучи патриотом, в общем, любил. Если, конечно, не в ущерб бизнесу и прочим делам, если в выходные и праздничные дни или ночи, неважно. И с новорусской народной мудростью "Сделал деньги - гуляй, Вася" был он не согласен полностью. Хотя и ему в ущерб бизнесу выпивать приходилось нередко. Но исключительно в интересах дела. А среди этнических, чистокровных русских он в списках не значился. Ни среди новых, ни среди старых. Он значился украинцем. И Миша, бывая подшофе и не в духе одновременно, брал, бывало, его за грудки и угрожал: "Ну, погодите! - угрожал. - Россия вспрянет ото сна!" А родственник ему возражал: "Конечно вспрянет. Вспрянет - и попросит опохмелиться". За эти злые слова, преодолевая силу исконно родственных чувств, Миша родственника избивал - на межнациональной почве кулаками.

Но завтра всеобщий - и русский, и украинский народный праздник. И праздник по религиозным канонам и понятиям большой. А каждый большой праздник - это не только большой праздник, это еще и большие заботы. И если любишь праздновать, не избежать тебе и предпраздничных забот. Которые многие склонны считать приятными и радостными пустыми хлопотами. Но в действительности заботы не могут радовать, они могут заботить. Они для этого предназначены. И того же Макашутина не могло не заботить, каким образом они будут отмечать праздник. В условиях отсутствия газировки. Они уже склонились к покупке шампанского в качестве газирующего элемента. И с расходами дополнительными смирились окончательно, потому как было у них, ради чего смириться. Теперь оставалось только осуществить свои коллективные намерения и воплотить их в существующую реальность. Внутри этой толпы, воплощавшей свои похожие намерения, тоже предпраздничные, но - свои, гораздо более обширные. И уйти отсюда поскорее необходимость назрела. А то внутри толпы и Макашутина, и Дудко, и особенно Адика Петрутя начинало мутить. Прямо до тошноты. Они из-за этого ни в церковь по большим храмовым праздникам не ходили, ни на стадион, ни в театр. Они как люди думающие и пьющие толпу не воспринимали и отторгали всеми фибрами своих более или менее утонченных душ. Потому что она их томила и утомляла, потому что, в ней, в толпе, пребывая, постоянно приходилось с нею бороться и ее преодолевать. Опять же занятия для интеллигентных людей не слишком подходящие, свойственные и желательные. Не говоря о том, что под напором толпы можно нечаянно упасть, и тогда она обязательно на упавшего наступит. А толпа, имеющая благую цель обзавестись товарами первой необходимости, в смысле, жратвой, вообще действовала на представителей мыслящей интеллигенции подобно воде, действующей на погруженные в нее тела. То есть она их с силой, как из пушки, выталкивала. По их собственному желанию, правда. Они сами жаждали из такой толпы вытолкнуться, если уж попадали в нее ненароком, если не получалось у них удержаться на расстоянии. Да и любая толпа действовала на макашутиных и иже с ними отвратительно. Отвращала она их от себя. В ней же ни поговорить об умном и вечном, ни пообщаться на литературные темы, ни мыслям предаться в их беге. В ней - в толпе, значит, - можно только покалечиться физически и душевно. А когда толпа накапливается в закрытом помещении, то есть в ограниченном объеме, это и вовсе становится опасным для жизни, и в такого рода толпе легко даже бесславно погибнуть, будучи размазанным по стенам. Или по тем же ящикам, стоящим вдоль периметра склада шпалерами - как часовые родины. А заразиться в толпе заразными заболеваниями - совсем уж проще простого, когда все дышат друг другу в лицо и из носа в нос, в упор.

Кстати, уйти отсюда созрели уже не только Макашутин со товарищи. Семьи Алины и Печенкина помышляли о том же самом. Дети в особенности устали толкаться среди людей и их шагающих ног и дышать тяжелым густым воздухом, выдыхаемым многими сотнями легких. Потому что отдельные человеческие выдохи взмывали вверх, смешивались в воздушном пространстве склада, и оседали сквозь низшие воздушные слои на пол и на панели стен, и конденсировались в мелкие капли влаги, которые снова испарялись и которыми снова дышала толпа.

Алине и Печенкину тоже надоело толкаться и ощущать на себе толчки, и таскать тяжелеющие от покупок сумки, и стоять в очередях к кассам, и вдыхать то, что выдохнули другие. Но они чувствовали, что находятся рядом, невдалеке, и от этого им становилось тепло и трепетно, и намного лучше, чем друг от друга вдали и порознь. Нет, они понимали, что такая близость неполна и обманчива, и при огромном скоплении народа никакая любовь - если говорить обо всем ее объеме и спектре - невозможна. Скопление народа к любви не располагает и условий для нее благоприятных не создает. Оно, наоборот, их разрушает. Потому что скопления людей склонны к разрушениям, а любовь может происходить и процветать в ограниченном пространстве, в тесноте и духоте, но она не нуждается в посторонних наблюдателях. Наблюдатели ей не то чтобы претят, а не нужны. И, пожалуй, противопоказаны в любых видах.

И значит, люди, отоварившись по своим силам и способностям и устав от пребывания в тисках толпы, уходили один за другим, на их место приезжали и приходили другие люди, и они тоже теснясь скупали еду, тратили не жалея деньги и время, толпились какие-то десятки минут интенсивно и целенаправленно или просто толпились от безделья и тоже рано или поздно уходили кто куда, каждый по своему собственному назначению.

И уже казалось, что так будет продолжаться всегда и вечно, и конца этому круговороту людей на складе не будет ни сегодня, ни вообще. И больше всех нам так казалось, мы-то пребывали внутри склада и толпы безвыходно и постоянно. И в какой-то момент сильно начали уставать не так физически и морально, как духовно. И Коля, увидев нашу усталость или почувствовав свою собственную, даже работу оставил самовольно в разгаре и задумался о чем-то сугубо личном и сокровенном. А выйдя из состояния задумчивости, сказал: "Как вспомню, что Гоголя Николая Васильевича Колькой звали - так прямо нехорошо делается". И еще он сказал:

- Настало время народных забав и шуток, щас передохнем весело, - и исчез куда-то, видимо, за пределы территории. И буквально минут через пять после его исчезновения выбежал на эстакаду сам хозяин склада, тот, который Гойняк, и стал вещать истошным голосом в мегафон, что прошу соблюдать полное олимпийское спокойствие и порядок и в строгом соответствии с вышеупомянутым соблюдением прошу покинуть помещение склада на безопасное расстояние сто метров, поскольку в нем, может быть, заложена бомба разрушительной силы.

Ну, как и следовало ожидать, всю застигнутую этим сообщением толпу сдуло с территории в течение трех минут. Многие, кто расплатиться не успел, покупки свои бросили не сходя с места на пол: с неоплаченными покупками не выпускали никого, а жизнь все-таки дороже покупок. А еще через десять минут приехали откуда ни возьмись минеры с милицией, безошибочно повязали Колю и уехали, сказав "продолжайте работать в установленном порядке, никакой бомбы тут нет и быть не может, это мальчик пошутил на год лишения свободы условно плюс штраф".

И инцидент моментально исчерпался и забылся, и смена одних людей другими очень быстро, хотя и постепенно, восстановилась за счет естественной прибыли все новых и новых покупателей из города с его окрестностями и благодаря их такой же естественной убыли. И в этой смене людей прошел в конце концов день, и быстро наступил вечер. И с ним - окончанье работы. И толпа, слава Богу, схлынула и рассосалась бесследно, не причинив ни себе, ни людям, ни складским производственным площадям каких-либо видимых повреждений. И склад опустел. Практически подчистую. И по его пыльным гулким помещениям пролетел ветер. И все разошлись. Многие разошлись, чтобы праздновать, а, например, Адик Петруть разошелся (по ложной тревоге, Колей поднятой), чтобы праздновать и вместе с тем лечить свою пострадавшую ногу. Но что интересно, все покупатели, придя домой и выложив покупки из сумок, и рассмотрев их и потрогав руками, с удовлетворением подумали: "Вот на что мы не зря и не напрасно потратили полдня своей единственной быстротекущей жизни!" - и пожалели об утраченном времени. Хотя и поздно. Те же, кто ничего не покупал, и тратил заведомо не деньги, а время, о нем не пожалели, они, наоборот, порадовались, что смогли как-то от него отделаться и что его, бесполезного времени, осталось у них на много часов меньше, чем было.

А склад заперли. На все замки. И сигнализацию чувствительную, от японского производителя, включили. На всякий, как говорится, пожарный случай. И она будет включенной до тех пор, пока завершится еще не начавшийся праздник, и люди его отпразднуют, поглотив приобретенные в складе продукты, и заживут опять - заживут так, как жили прежде, но может быть, что и лучше, потому что обогатившиеся хозяева склада станут за них молиться.

ТЯЖЕЛЫМ ТУПЫМ ПРЕДМЕТОМ

Они пришли и повели нас. В квартиру напротив. То ли в качестве свидетелей, то ли в роли понятых. А возможно, и по другим каким-то милицейским соображениям.

Привели в кухню. Жена впереди, я - за ней.

- Смотрите, - сказали они.

Мы посмотрели. Ничего такого, из ряда вон. Грязь, паутина, объедки, лужица спекшейся крови и несколько бурых следов ног. Видно, кто-то неуклюжий влез в эту лужицу ботинками, когда она была еще свежей, и натоптал по всему полу.

- Грохнули кого-нибудь? - спросил я.

- В реанимации, - сказал человек в бесцветном плаще на меху и добавил: - Пока.

- Кто? - спросил я.

- Павел Скороходов из сто тридцатой.

- А его - кто?

- Пятаков, жилец квартиры. Тяжелым тупым предметом.

Это было с неделю назад. А сегодня - обычный день. Самый что ни на есть. Я работаю. Кошка Нюська умывается так, будто зализывает раны. Время идет незаметно, скользя от двери к окну, и там, за ним, исчезая. Оно проходит мимо в шаге от моего столика и даже тени не отбрасывает. Не знаю, как кого, а меня время, не отбрасывающее тени, всегда раздражает. Своим пренебрежением к свету. Свет должен падать правильно на все, и все обязано вести себя в свете соответствующим образом. Время в том числе. Потому что свет, а не время - это основа основ. Я, работая акварелью по глине, знаю это лучше других. Глина не терпит неверного или слабого освещения. Сильного она тоже не терпит. А пишу я на глине всевозможные миниатюры и образки. Сейчас их много продают на улицах, рынках, в киосках и художественных салонах. Монастыри, церквушки, лики. Дева Мария, Бог-Сын, Бог-Отец, митрополит Криворожский и Нижнеднепровский Алексей. Размером с ладонь и меньше. Они на дереве бывают выполнены, на картоне и на глине. На глине - это мои. Я сдаю их мелким оптом дилеру, что меня кормит, поит и одевает. И не меня одного. Так как у меня есть семья. Дочь среднего школьного возраста и жена бальзаковского. Правда, жена тоже работает, уставая как собака и прилично зарабатывая.

Еще я делаю кувшинчики в украинском народном стиле. Называется "глэчыкы". Не для хозяйственных нужд и потреб, а для общей красоты и оживления домашнего интерьера. Они маленькие такие, мои глэчыкы, все разных цветов и покрыты глазурью. Их хорошо на полку поставить или на телевизор. Но сейчас я делаю не их. Сейчас жены и дочери нет дома. Они ушли утром. Жена на работу, дочь - в школу. И я поставил свой раскладной столик посреди комнаты. Так, чтобы свет падал из окна слева и чуть сзади. Это лучший вариант для зимы. А впрочем, и для лета тоже.

Справа на столике у меня краски, кисти, вода. Слева - готовые после обжига формы. Одна форма стоит в штативе, и я пишу на ней Преображенский собор.

Кстати, я никогда не гоню халтуру и на обороте формы ставлю свою фамилию. На всех копиях. Хотя я не копии делаю. Если говорить строго. Я пишу одно и то же десять, скажем, или пятнадцать раз. Только освещение меняю. То есть я задумываю какое-либо освещение, представляю его всесторонне у себя в голове и переношу на глину. А собор пишу тот же самый. Или там церквушку, иконку, лик.

Иногда я пишу с репродукций и открыток, иногда из головы, иногда с натуры. Сейчас я пишу шпиль звонницы Преображенского собора в осеннем пейзаже. Освещение - сквозь тучи.

И тут звонят в дверь.

А я во время работы не открываю никому. Чтобы не мешали. Поскольку план у меня напряженный, а времени рабочего мало. С полвосьмого до двух днем и с одиннадцати до часу вечером. А в час я ложусь спать.

Ну и: звонок звонит - я не открываю.

Он - звонит, я - не открываю.

А он - звонит.

- Да что же это такое? - негодую я. - Кому там неймется?

Я открываю и вижу - кому. На пороге стоят:

Милиция в количестве трех человек. Планшеты, погоны, кокарды, плащ;

Техник-смотритель ЖЭУ. Фуфайка, норковая шапка, кефир;

А также Владимировна в галошах и женщина с вялым лицом.

- Почему не открываете? - спрашивает милиция.

- Я работаю, - отвечаю я.

- Работают на фабриках и заводах, - говорит милиция.

- Слушаю, - говорю я.

- Лучше бы вы слушали, - говорит милиция, - когда напротив дерутся. Итак, что вы слышали?

- Ничего.

- Так и запишем.

Милиция поворачивается, толпится и, вздымая пыль грубой форменной обувью, уходит. И обещает вернуться, когда ей будет надо. Пыль колышется, втягиваясь с лестничной клетки в квартиру, а техник-смотритель ЖЭУ просит электрофонарь.

Загрузка...