Оказывается, она здесь отдельно от милиции, по случайному совпадению с ней во времени.

- Показатели счетчика, - говорит, - пришла зафиксировать. Последние. И говорит: - Тут у вас напротив квартиру обменивают.

Я даю ей фонарь.

Она перекладывает кефир из правой руки в левую. Берет фонарь.

- Как обменивают? - говорит вялая женщина. - Напротив муж мой живет бывший. Он всю жизнь на мартене проработал, а хозяйке вперед уплатил. Она же сестра ему родная. Хозяйка.

- А мне-то что? - говорит техник. - По документам эту квартиру обменивают. На равноценную в том же районе. Дом восемь на дом шесть.

Она ставит кефир на площадку. Светит фонарем в окошко счетчика. Возвращает фонарь мне горящей лампой вперед.

Я ее тушу, сдвигая поводок выключателя ногтем.

Техник записывает показания счетчика на тыльной стороне ладони синей шариковой ручкой, берет кефир и уходит.

Женщина с вялым лицом напрягается и, вдохнув полную грудь все еще не осевшей пыли, начинает причитать.

- Он всю жизнь на мартене, - гундосо воет она, - а они подонки и алкоголики. Посадили его. Ой, помогите мне и спасите.

Техник-смотритель останавливается на лестнице и слушает ее, прижав кефир к фуфайке предплечьем правой руки.

Я и Владимировна тоже слушаем, а моя кошка пугается ее стенаний и забивается под диван. В самый недосягаемый угол.

- Я могу вам помочь? - спрашиваю я.

Она смолкает на миг, смотрит этот миг на меня и снова кричит подвывая:

- Ой, люди, спасите.

- Не кричите, - говорю я. - Кошка пугается.

Это действует.

Она умолкает на полуслове. Идет к двери напротив. Отпирает ее и за нею скрывается. Потом выглядывает в щель и говорит:

- Ковер вынесли. Телевизор на запчасти разобрали и продали. Пиджак сняли. Теперь посадили его, а он на мартене всю жизнь - пять грамот, три благодарности.

Ее лицо становится вялым вдвойне, и она захлопывает дверь.

Остается Владимировна, все это время молчавшая. Она говорит:

- Я Галя. Ты меня не бойся.

Ей семьдесят семь лет, у нее маразм и катаракта.

- Я не боюсь, - говорю я.

А она говорит:

- Надо с дедом идти в банк. Деньги получать в сумме. А платочек украли. Ворвались, - говорит, - и украли платочек. Сволочи.

Владимировна обращает слепые глаза к свету. Свет исходит от кухонного окна. Она смотрит поверх меня на этот свет, смотрит внимательно - как будто к нему принюхивается. Наконец, говорит:

- Тут у меня поднизом много всего надето. - Она трясет над галошами подолом не то платья, не то халата. - А платочек украли.

Я вспоминаю, что ни дочь, ни жена никогда в жизни не носили платков.

- У меня нет платка, - говорю я.

- А ты поищи, - говорит Владимировна. - В шкафах.

- У меня только моя шапка, - говорю я. - Не дам же я вам свою шапку.

- А я туда - и назад.

Но я твердо решаю шапку сохранить. Шапка у меня одна. Поэтому я стою с фонарем и молчу.

Свет из кухонного окна падает прямо на засаленные волосы Владимировны. По волосам, оскальзываясь, ползет муравей.

- А сын мой, - говорит Владимировна, - сгорел на работе. Его привезли, я плакала-плакала, а что толку? В семьдесят втором году и сгорел.

Я молчу. Муравей ползет. Он рыжий и трудолюбивый.

- И дочка ко мне вчера приходила, - говорит Владимировна. - Есть наготовила. Борща и картошки. А борщ мясной.

Никакого сына у Владимировны нет и не было, а дочка ходит редко. Она старая и больная, и говорит: "Какой смысл к ним ходить? Приготовишь, а дед Витя все в сто тридцатую отдаст. Чтоб выпить ему налили. Они ему сто грамм нальют, а обед сожрут без остатка".

И она права. Деду Вите - это муж Владимировны - много не надо. Он пять лет живет после инсульта. Ясно, что много ему не выпить.

- Нету у меня платка, - говорю я Владимировне. - Нету.

Владимировна пялится на свет, пронизывающий ее, и уходить не собирается. Она всегда получает то, что хочет, так как побирается по соседям давно и опыт имеет.

В основном она рассказывает, что ее обокрали и забрали все деньги. Или что почтальон присваивает их с Витей пенсию. И все знают, давая ей, что она врет и что это муж послал ее за деньгами на вино (одеколон, лосьон, борный спирт). Дед Витя пьет все. Не много - из-за перенесенного инсульта, - но все. Один раз даже жидкости против колорадского жука выпил. Той, что три капли на ведро воды. А он - стопку в чистом виде. Паша из сто тридцатой и Ленька Гастроном ему налили. Выпить нечего было у них, а тут жидкость эта подвернулась. И они ее деду Вите дали на пробу. Мол, если помрет - не жалко. Все равно паралитик. Он выпил, а они, на него посмотрев, пить не стали. Потому что не захмелел дед Витя от этой пресловутой жидкости.

Так что, когда Владимировна просит денег - это понятно. Но сейчас она просит платочек. У меня платочка нет. И ничего похожего тоже нет. По крайней мере, мне так кажется.

Владимировне кажется иначе.

Она проворно наклоняет свое окостенелое тело. Ее невидящие глаза утыкаются в пол и его ощупывают.

- А это? - говорит она.

- Это кошкина пеленка, - говорю я.

- Ага.

Владимировна разворачивает пеленку и неожиданно сильным движением рвет ее. На две равные части.

- Мне целой, - говорит, - много, а половины в самый раз хватит.

Кошка, увидев, что у нее отняли пеленку, обижается, потом мирится с тем, что вернули половину и ложится на нее.

Все более или менее довольны, а я больше всех. Потому что могу снова сесть работать. И я сажусь дописывать шпиль. Солнце просачивается сквозь тучи, как через лейку старого душа - редкими хилыми струями. Шпиль освещаем ими, но не блестит. Он отливает желтизной. Фон - багрец и золото. Только не лесов, а парка. В багрец и золото одет городской парк имени Т.Г. Шевченко. Бывший Потемкинский. Преображенский собор у нас - бывший музей атеизма, прокуратура - бывший суд, проспект Карла Маркса - бывший Екатерининский, а я - бывший инженер-строитель. Все бывшее. И все.

Зато теперь я занимаюсь индивидуальной трудовой деятельностью творческого характера. Зарабатываю хорошо. Сам себе полный хозяин. И не прораб, а как ни крути, художник. Глину где брать - знаю. Жидкое стекло тоже. Слава Богу - тринадцать лет на стройках социализма без отрыва. Я и печку себе соорудил муфельную. Для обжига изделий в домашних условиях. Печка получилась - зверь. Включаю ее - у всего подъезда телевизоры и холодильники глохнут. Ну, а краски и кисти в наше время вообще не проблема. Были бы деньги.

Так что работа у меня - все завидуют. Если б еще не мешали - как сегодня - не жизнь была бы, а праздник труда и отдыха.

А сегодня я, конечно, не успел ничего.

Сейчас придет дочь. С минуты на минуту. А при ком-то я работать не могу. Глэчыкы еще на круге вертеть - это куда ни шло. А писать - не умею.

Вот поворот ключа в тесной замочной скважине. Вернулась из школы дочь.

- Привет.

Она греет и пьет чай с булкой, и садится готовить уроки. Рисует лес и в нем - двоих. Мужчину и женщину. И на снегу - их следы, уходящие в перспективу. Это задали им по рисованию. Нам таких заданий не задавали. Во всяком случае, в шестом классе.

И она рисует заданное: лес, женщину, мужчину, следы. Ей это раз плюнуть. Она образа пишет, и берут их не хуже моих. А тут - следы.

Я продолжаю свое, пока она поглощена рисованием и сидит у себя в углу ко мне спиной. Я пишу тот же Преображенский собор, изобретая способы его освещения. Собор зимой. Собор на восходе. Собор при полной луне.

Кошка лежит на оставшейся половине пеленки. Стережет, чтоб не отняли и ее.

После рисования дочь делает другие уроки. Потом ложится читать. Она лежит на животе, согнув ноги в коленях. Ноги торчат, покачиваясь, пятками в потолок.

Я, раз такое дело, наверстываю дневную норму.

Потом дочь берет книгу и уходит с ней прямо и направо.

Жаль. Я тоже не прочь был туда сходить. Теперь долго придется быть не прочь. Она ушла с Конан Дойлом.

Еще она ходит туда с электронной игрой "Ну, погоди!", где волк ловит корзиной яйца. Яйца катятся по лоткам из-под несущихся (в смысле, несущих яйца) кур. Все быстрее и быстрее. У меня больше ста штук не ловится никогда. Ее личный рекорд - девятьсот. Но сегодня у нее Конан Дойл, том первый, рассказы о Шерлоке Холмсе. А игра стоит на книжной полке, выполняя функцию обыкновенных часов. 18.01... 18.02... 18.03... 18.04... "Быстро все же бежит это время, - приходит на ум мне свежайшая мысль. - Поэтому оно, небось, и тени не отбрасывает - из-за скорости, и любое освещение ему безразлично и им игнорируемо". 18.05... 18.06...

Пришла с работы жена.

- Опять кошка испуганная?

- Где? Да. Опять.

- Разбери сумку.

Разобрал.

Курица, яблоки, хлеб, пирожные.

Кошка жене радуется. Лижет ей ноги. Руки. Запрыгивает на плечо и оттуда лижет лицо.

Жена добреет. Оттаивает. И ложится на диван.

- Устала, Нюсь, как собака, - жалуется жена кошке.

Кошка устраивается у жены под мышкой.

Я складываю свой рабочий столик и убираю его в чулан.

С шумом потока воды, продолжая читать Конан Дойла, появляется дочь "привет".

- Привет, - говорит жена. - Что у тебя в школе?

- А, - говорит дочь и машет рукой, переворачивая заодно страницу.

- Не читай в потемках, - говорит жена, - испортишь себе глаза.

Потом мы садимся ужинать. Кошка, жена и я. Дочь говорит "не хочу", берет пирожное и уходит из кухни жуя.

- Испортишь себе желудок, - говорит вдогонку жена.

- А, - отвечает дочь, переворачивая страницу.

После ужина снова приходит милиция. На сей раз в количестве двух человек. Один - в бесцветном плаще. Видимо, он следователь. За спиной у милиции маячит оплывший силуэт бывшей жены бывшего мартеновца, ныне подследственного.

- Я следователь, - говорит тот из двух, что в плаще. - Что вы слышали в ночь совершения преступления?

- Мы ничего не слышали в ночь совершения преступления, - говорит жена. - В ночь совершения преступления мы спали.

Милиция профессионально не верит. У нее возникают сомнения в искренности показаний жены.

- Неужели ничего?

- Ничего.

- Странно.

Бывшая жена арестованного вертится тут же. Среди нас. И среди милиции. Мельтешит и шныряет. То здесь, то там.

- Крепко спите, - говорит милиция.

- Не жалуемся, - говорим мы.

А бывшая жена Пятакова, чуть не убившего Пашу, говорит:

- Он там, в больнице - Пашка - такую ряху наел, прямо интеллигент. А что в реанимации полежал два дня, ему только на пользу. Хоть протрезвел.

Милиция вносит сказанное нами в протокол и устраняет бывшую жену Пятакова, всю жизнь проработавшего на мартене и нанесшего удар тяжелым тупым предметом сковородой П. Скороходову из сто тридцатой квартиры.

- Не мешайте следствию, - говорит милиция и опять обращается к нам: Так значит, спали? - и ухмыляется в тени абажура.

Жена говорит:

- Да, спали. Мы после половой невоздержанности всегда спим хорошо и крепко. - И говорит: - Хотите, проведем следственный эксперимент?

- Не надо, - говорит милиция. А жена говорит:

- Занесите причину крепкого сна в протокол. Иначе я его не подпишу.

Тогда милиция говорит:

- Ладно, и без того все достоверно. Двери обшиты дерматином обе. Под дерматином вата слоем три сантиметра. Плюс дерево. Плюс расстояние. Достоверно.

- Нет, занесите, - говорит жена. - Я настаиваю.

Милиция встает, говоря:

- Мы к вам как к сознательным гражданам, а вы к нам - без уважения. А мы, между тем, на службе и более того - при исполнении.

- До свидания, - говорит жена милиции. - Если вы нам понадобитесь, мы вызовем вас по телефону 02.

А дочери она говорит:

- Запри, а то кошка пугается.

Дочь с Конан Дойлом в руках встает и, не отрывая глаз от страницы, запирает дверь. "Это мы вас вызовем", - слышу я из-за двери и обнаруживаю бывшую жену посаженного Пятакова. Она заняла место милиции. В тени желтого абажура. Ее лицо в этой тени окончательно увядает и, кажется, осыпается.

- Представляете? - говорит она из тени. - Я тут ночую - после инцидента, - чтоб имущество, которое ему при разводе отошло, сберечь и сохранить. Они же и так все вынесли. Телевизор на запчасти разобрали, ковер продали, пиджак сняли. А он всю жизнь на мартене проработал. Потому что дурак.

Кошка прячется жене под юбку. Она целый день сегодня пугается чужих людей, чужих голосов, чужих запахов.

- Представляете? - опять говорит бывшая жена своего бывшего мужа. Слышу я ночью какие-то шорохи и шаги на лоджии. Подхожу, а там этот стоит, друг Пашки. Гастроном. Пьяница, вор и подонок. Я говорю - э, тебе чего, а он говорит - хочу на кухне уборку сделать влажную, а то мы там в последний раз насорили. Я как заору! Вот так. А он перелез через перила и прыгнул с балкона. В окно, которое из подъезда наружу выходит.

Потом она говорит что-то еще и просит подтвердить на суде, что он всю жизнь на мартене, а они подонки. Ковер вынесли и пиджак, и телевизор. И скажите, говорит, что он, когда выпьет - доверчивый, а также дурак.

Я обвожу взглядом комнату.

Жена спит, сидя на стуле.

Кошка жмется к ее ногам, совершенно ошалевшая, и шерсть на ней стоит и топорщится.

Дочь, дочитав Конан Дойла, смотрит на чужую неуместную женщину, не понимая, откуда она взялась у нас в квартире, что здесь делает и о чем говорит.

Я же - о чем она говорит, понимаю, а вот зачем - хоть умри.

- Я могу вам чем-то помочь? - спрашиваю я, останавливая ее монолог.

- Вы на суде скажите им. Чтоб спасти его. И имущество. А то он всю жизнь на мартене.

- Хорошо, скажу, - обещаю я и выхожу в прихожую. Как бы провожая гостью.

- Так я пойду, - говорит она, - а вы скажите.

- Посидели бы еще, - говорю я и отпираю замок.

- А Пашка, - говорит она на прощание, - вот такую харю отъел на казенных харчах. И всего за неделю.

Я захлопываю дверь и возвращаюсь в комнату.

За окном ревет, прогревая на морозе мотор, мотоцикл и поют пьяные веселые люди. Поют, естественно, "Ой, мороз, мороз, не морозь меня".

- Может, сегодня праздник? - думаю я. - Церковный какой-нибудь. А я работал. А может, просто легко у людей на сердце и прекрасно.

Я бужу жену. Дочери говорю: "Ложись спать", - и стелю постели. Жена и дочь ложатся и засыпают. Я иду на кухню. Замешиваю глину. Запускаю круг и верчу глэчыкы. Делаю это автоматически. Они вылетают из-под моих пальцев один за другим. Десятками. Я верчу их на круге почти что до часу ночи, верчу и ставлю сушить.

В час я ложусь. И Паша приходит в час.

Он в больничном сизом халате и в черной шапке-ушанке на белой в бинтах голове.

- Слышь, - говорит Паша шепотом, - дай чего-нибудь почитать. Конан Дойла или Толстого. Льва.

- Почитать?

- Почитать. В больнице ни библиотеки, ни газет, ни хрена.

- Паша, ты пьян?

- Нет, у меня сотрясение мозга.

- Тогда - на.

Я даю ему Шерлока Холмса, и он говорит "спасибо".

- Интересно, - думаю я, снова укладываясь в постель, - посадят Пятакова за сотрясение Пашиных мозгов или дадут условно?

ИСЧЕЗНОВЕНИЕ КРЕСЛА И ПРОЧЕГО

Кресло-кровать стояло у письменного стола. Оно было тяжелое, громоздкое и у него отвалились колеса. Днем, сидя за столом в этом неудобном кресле, Ксения делала уроки. А чтобы разложить кресло на ночь и лечь на его просиженную бугристую поверхность, Сиверцеву приходилось волоком отворачивать эту зеленую махину от стола и ставить по диагонали комнаты. Изголовьем - к балкону, изножьем - к двери. На сквозняке. Балконная дверь всегда бывала открыта, так как в квартире установили чугунные батареи парового отопления. Давно установили. Сразу после получения Зиной квартиры. Потому что радиаторы, которые поставили домостроители, не нагревали воздух в помещении выше пятнадцати градусов Цельсия.

И Сиверцев с Зиной еще до вселения пригласили частнопрактикующих слесарей-сантехников, и те сменили не греющие радиаторы на чугунные батареи. И, видно, чтобы взять как можно больше денег, порекомендовали поставить несколько лишних секций. Теперь эти лишние секции накалялись, и в квартире, если не открывать балконную дверь, дышать было совершенно нечем. Воздух быстро становился тяжелым, приобретал специфический душный запах - как в котельной, подоконники трескались и осыпались, а обои коробились, отклеиваясь от стен.

С этими батареями с самого начала все было не слава Богу. В одной батарее не оказалось нижней заглушки. Поэтому когда сантехники их приварили к трубам и спустились в подвал - чтобы открыть для проверки воду, кипяток под напором хлынул в комнату. В комнате был только Сиверцев. И он бешено стучал по трубе разводным ключом, надеясь что сантехники в подвале услышат его стук и закроют воду, но его стука они не услышали. Потому что они слышали много разных стуков, доносящихся со всех этажей и из всех подъездов. Большинство новоселов делало в своих квартирах капремонт перед тем, как начать в них жить.

И пока они поднялись на седьмой этаж без лифта, пока все увидели, пока вернулись обратно в подвал и перекрыли кипяток - квартиру залило по щиколотку. И нижнюю квартиру залило, несмотря на то, что Сиверцев и сантехники черпали кипяток всем подряд и выливали его ведрами в унитаз. Сиверцев тогда вернулся домой с обожженными ступнями, весь мокрый. Но умудрился как-то не простудиться и не заболеть. А ступни со временем у него тоже зажили. Как на собаке...

Зина спала в другой, своей, комнате на старом, ободранном кошкой диване. Этот диван был куплен еще в эпоху дефицита отцом Сиверцева им в подарок. По удостоверению инвалида войны, за восемьдесят рублей вне очереди. Тогда этот диван стал началом начал их совместной жизни. Сейчас Зина спала на нем самостоятельно. В гордом и неприступном одиночестве. А дочь Зины Ксения спала в комнате с Сиверцевым. Тоже на кресле-кровати, но чешского производства и поэтому более удобном. Оно стояло всегда в разложенном виде, и на нем всегда лежала круглая подушка с наволочкой в цветочек. Остальную постель Ксения по утрам складывала в мебельную стенку. У нее было там специальное постельное отделение. Сиверцев свою постель относил в шкаф. К Зине. А вечером он вынимал ее из шкафа и нес по коридору в общую комнату стелить. И никогда не говорил Зине, что постель его уже испачкалась и надо бы ее постирать. Сама же Зина замечала это очень редко. Наверно, по своей врожденной рассеянности. Так что Сиверцев почти всегда спал на грязной серой постели. И вытирался несвежим полотенцем. О полотенце тоже он никогда ничего не говорил. Бывало, Зина таки видела, что полотенце требует стирки, брала его и бросала в ведро с грязным бельем, а другое, чистое полотенце дать Сиверцеву забывала. И он выходил из ванной не вытираясь, в каплях воды на лице и на руках и ждал, пока они обсохнут. Но и этого Зина обычно не замечала, и в конце концов Сиверцеву приходилось просить у нее полотенце открытым текстом. Зина давала ему полотенце молча. Старое зеленое полотенце, бывшее когда-то в прошлом махровым. Этим полотенцем можно было еще как-то вытирать руки и лицо, но чтобы вытереть себя после душа или ванны, его площади сильно не хватало. Полотенце промокало уже на верхней половине туловища. Второе полотенце, которое Зина выдавала Сиверцеву, было таким же. Или, может быть, чуть лучше, чуть новее.

Конечно, настолько безразличное отношение огорчало и обижало Сиверцева, унижая его чувства и человеческое достоинство. Но он не обижался. Он переживал это в себе равнодушно, без эмоций, с неменяющимся выражением лица. И по его голосу ничего нельзя было определить. Голос у Сиверцева всегда звучал ровно, без всплесков и напряженных модуляций. Объяснить такое восприятие жизни Сиверцевым можно только многолетней привычкой и тем, что он примирился со всем этим окончательно и навсегда. Примирился с тем, что для себя он здесь есть, а для остальных его как бы и нет. И вел себя в условиях своей жизни соответственно обстоятельствам.

Он никогда, кстати, не снимал телефонную трубку, если в доме звонил телефон. И никому из своих знакомых не давал номер своего телефона. Он всем говорил, что телефона у него, к сожалению, нет и позвонить ему можно только на работу, а больше никуда нельзя. Говорил, несмотря на то, что деньги на установку этого самого телефона заработал именно он своим трудом и способностями и если бы он их не заработал, телефона в квартире не было бы еще не год и не пять лет, его не было бы гораздо дольше. Всем в доме это было понятно и Сиверцеву, конечно, понятно и тем не менее, не учитывалось им и в расчет не бралось. Потому что для Сиверцева было естественно работать и зарабатывать, чтобы Зина тратила заработанное по своему усмотрению на общесемейные нужды. Наличие нужд она сама и определяла. Сиверцев в этом никогда никакого участия не принимал. И она решила, что телефон в квартире необходим, и установила его. Без Сиверцева, который совершенно не был уверен, что в доме без этой штуки обойтись нельзя. Матери он мог с работы позвонить, а больше и звонить-то было никому не нужно. Зато его никто не беспокоил по работе в нерабочее время. Что можно считать скорее плюсом, чем минусом. Беспокойства ему и на работе хватало.

Но один раз трубку Сиверцев все же снял. Так получилось, что Зина куда-то ушла по своим делам, дочь ее Ксения сидела в ванной, а телефон звонил и звонил. Как заводной сумасшедший. Сначала звонков пять, потом десять, потом пятнадцать. И Сиверцев подумал, что это звонит зачем-нибудь Зина, точно знающая, что и он, и Ксения находятся дома. И он подумал, что, возможно, у нее что-нибудь срочное, важное и неотложное, подумал, что, может быть, ей что-то необходимо немедленно сообщить, раз она так настойчиво и непрерывно звонит - и он снял трубку, и сказал "алло". В трубке сказали "наверно, я не туда попала", но все-таки спросили: "Ксению можно?" Сиверцев объяснил, что Ксения дома, но подойти к телефону сможет минут через тридцать, не раньше. И когда Ксения вышла из ванной и ей позвонили снова, Сиверцев слышал, как она сказала вскользь: "Да так, мамин знакомый".

И из этих слов Ксении было совершенно ясно, что никем другим Сиверцева она не считает, хотя двенадцать из всех ее пятнадцати лет он был ей фактическим отцом. Правда, с перерывами. В перерывах, возможно, все дело. По чьей вине и инициативе эти перерывы случались, сегодня неважно и не имеет значения. Важно, что свою решающую разрушительную роль эти перерывы сыграли. Как в отношениях с Ксенией, так и в его жизни с Зиной. Не всегда же для Зины он был только знакомым, как это стало теперь. А теперь - конечно. Теперь знакомый. И больше никто.

В подтверждение этому Сиверцев вспомнил, что и Зина, и Ксения уже несколько лет никуда не ходили с ним, с Сиверцевым, вместе. Даже когда они ездили к старой матери Сиверцева в гости, все устраивалось как-то так, что ехать приходилось врозь. Наверно, они стеснялись ходить с ним рядом по улице. И еще вспомнил Сиверцев, что когда он приходил с работы, Зина всегда спрашивала у него: "Ты голоден?" Спрашивала, зная, что с восьми утра он ничего не ел, а утром выпил одну чашку кофе и съел два небольших бутерброда. Сиверцев не обедал в общепите (об этом Зина тоже всегда знала). Во-первых, потому не обедал, что столовскую пищу его организм воспринимал с большим трудом, а во-вторых, потому, что в городе было полным-полно гепатита и туберкулеза, и он не хотел заразиться этими тяжелыми болезнями через плохо вымытую общепитовскую посуду. Так что, идя с работы, на оптовом рынке Сиверцев покупал себе "Сникерс" или "Марс" и съедал его по пути к остановке автобуса. А иногда - изредка - он покупал у старух фисташки в маленьком кульке из старой газеты. Он с детства любил жареные фисташки, возможно, потому любил, что в его детстве они были большой экзотикой и чуть ли не роскошью. Он только не любил их есть на ходу, потому что в одной руке обычно нес портфель, в другой надо было держать кулек, а как действовать дальше непонятно. Можно было, конечно, поставить кулек в карман и извлекать фисташки оттуда свободной рукой, но фисташки легко могли испачкать пиджак или пальто своим растительным жиром. В общем, обычно Сиверцев съедал на улице что-нибудь штучное и подавлял чувство голода, скопившееся в нем за день. И он всегда на Зинин вопрос отвечал одно и то же: "Нет, не голоден". И выпивал ближе к вечеру стакан чая с куском хлеба, поджаренного в тостере до хруста.

Почему Сиверцев жил так, а не иначе, он и сам не мог сформулировать. Наверно, если бы к нему стали так относиться в один прекрасный день, он бы этого не потерпел и не позволил. Но никакого такого дня в своей жизни он не помнил. Наоборот, все у него было постепенно и незаметно. Если, конечно, особенно не присматриваться. Он - не присматривался. Вначале - потому что присамтриваться было не к чему - все у них с Зиной шло даже не хорошо, а прекрасно - потом - потому что Сиверцев не придавал чему-то значения и был занят работой, потом - старался не присматриваться, хотя и чувствовал временами что-то угрожающе непонятное. А когда он все понял и присматриваться необходимость отпала - поскольку все стало ясно и понятно, и видно - изменить или исправить ничего уже было нельзя - если родные люди становятся чужими, они становятся чужими навсегда. И он не стал дергаться и страдать, а продолжал жить так, как жилось. Жилось же Сиверцеву по-разному, контрастно, можно сказать, ему жилось. На работе он был всем и все с ним считались, и делали то, что он говорил и рекомендовал, а дома он был никем. И если совсем точно, то дома он был не только никем, дома он был не дома. Хотя и не в гостях. Свои отношения с Зиной они официально никогда не оформляли, и по документам проживал Сиверцев в квартире своей матери. Теперь, когда отношений с Зиной вообще не было и не предвиделось, он мог бы уйти и жить у матери, по месту прописки, реально. Но его никто не выгонял от Зины, и он не уходил. То есть иногда уходил. Уходил ухаживать за матерью, если она заболевала, уходил, чтобы убрать ее квартиру и купить продукты. Уходил, чтобы просто побыть там - с матерью или одному в своей комнате. И если он оставался там на ночь, Зина не спрашивала у него, где он был и почему не ночевал дома. Один раз Сиверцев ушел и не возвращался три примерно недели. И ни разу Зина ему не позвонила. Наверно, она считала и была уверена, что если б с Сиверцевым что-то случилось, ей как-нибудь сообщили бы.

И тогда Сиверцев решил больше к Зине не возвращаться. За ненадобностью. И чтобы не мешать ей с Ксенией жить их собственной жизнью. Кроме того, глупо было прийти как ни в чем не бывало и никак не объяснить свое длительное отсутствие, а объяснить его он не мог, поскольку объяснять было тоже глупо, так как совершенно нечего. Да и не хотел он никому и ничего объяснять. Не считал нужным. И наверное, он бы не вернулся. Если бы не получил зарплату. Зарплата у Сиверцева была по нынешним временам высокая. А если сравнивать с большинством других людей, то очень высокая - соответствующая квалификации. И он ходил с этой своей высокой зарплатой в кармане и не знал, что с нею делать. А его через каждые тридцать метров встречали какие-то люди и спрашивали: "Который час? Который час? Который час?" Сиверцев, не глядя на свои часы, всем им отвечал: "Без десяти одиннадцать. Без десяти одиннадцать. Без десяти одиннадцать". Отвечал так, пока не спохватился, что без десяти одиннадцать было минут пятнадцать или двадцать назад. И это бесцельное хождение по улице с зарплатой в кармане, и этот интерес прохожих к точному времени мучили его, не давая сосредоточиться на чем-нибудь ином, более для него важном и значительном.

Дома Сиверцев отложил обычные полторы сотни матери - на оплату квартиры, на лекарства и прочее, решил, что купит себе на лето светлые брюки, потому что у него есть новые светлые туфли, которым уже три года и которые не с чем носить. Оставил сколько-то себе на карманные и другие повседневные расходы, сколько-то на покупку еды. А куда истратить оставшиеся, основные деньги, Сиверцев так и не придумал. И он, помаявшись, отнес их Зине и положил, как всегда это делал, на телевизор, а Зина, как всегда, сделала вид, что этого не заметила. Мало ли что там, на телевизоре, может лежать. И Сиверцев опять остался и не ушел, и опять стал жить там, где жить привык. И жил несмотря ни на что. И ни на что не обращая внимания. То есть он видел и слышал все, что происходит вокруг, но внимания на это не обращал никакого. Даже когда на дне рождения Ксении ее подруга пожаловалась, что родители у нее разводятся, и она остается с матерью - вдвоем. А Ксения ее успокоила: "Ну и что, мы тоже с мамой вдвоем - и все классненько." Именно так она сказала - классненько. И Сиверцев сначала пропустил ее слова мимо ушей, а потом подумал, что, может быть, она просто его не видит. И считает, что его здесь нет ни сейчас, ни вообще. Хотя сделать к столу французский луковый салат Ксения его просила, и он стоял и плакал над ним, потому что резать лук нужно было очень и очень мелко, иначе салат получался совсем не таким, как нужно. Нет, дело, конечно, не в салате, а в том, что раз Ксения просила его этот салат сделать к своему празднику, значит, она должна была его видеть и различать. По логике вещей. Но с логикой вещей и с вещами в последнее время тоже стало происходить что-то непонятное и необъяснимое. Вещи стали куда-то исчезать. Не все и не сразу. Все вещи и не могли исчезнуть, так как основной своею частью хранились на материнской квартире там места свободного было больше и в шкафах, и на вешалке, и вообще. Исчезала то одна незначительная вещь, то другая, то третья. Каждый день Сиверцев не мог что-нибудь найти. Какой-нибудь обиходный пустяк. Футболку, носки, авторучку, крем для бритья, блокнот. Каждое утро он чего-нибудь недосчитывался. Какой-либо мелочи вроде чашки или ремня, или галстука. И все это даже не казалось Сиверцеву странным. Почему не казалось, неясно, но не казалось. И не очень раздражало. Потому что подолгу Сиверцев ничего не искал и не задумывался, как и куда мог исчезнуть тот или иной неодушевленный предмет. Он обнаруживал новую пропажу, констатировал, что пропажа случилась, относил ее на счет беспорядка и забывал о ней не сходя с места. В смысле, забывал о пропавшей вещи. Как будто у него ее никогда не было. Он ведь вообще к вещам был равнодушен. Вещи интересовали Сиверцева лишь постольку, поскольку ему приходилось жить среди них и ими в процессе жизни пользоваться. Как и всем другим людям приходилось. Но, видимо, если бы пришлось жить без вещей, Сиверцев не слишком бы расстроился и испугался. Потому он и не придавал большого значения этим ежедневным исчезновениям. Даже когда на месте его спального кресла - у письменного стола - обнаружился модный вращающийся стул современной конструкции, Сиверцев всего лишь подумал "на этом стуле Ксении будет удобно делать уроки". А о том, куда могло деваться из квартиры такое огромное и тяжелое сооружение, как его кресло он не подумал. И о том, что без кресла ему не на чем будет спать, тоже Сиверцев не подумал. Он не боялся никаких неудобств. Как не боялся с некоторых пор вообще ничего. Если не считать одного момента. Наступления этого момента он стал в последнее время бояться.

С некоторых пор Сиверцева по-настоящему волновало, что в конце концов наступит день, когда исчезнет из стаканчика в ванной его зубная щетка. Этого он действительно боялся. Поскольку Сиверцев без многого мог жить и обходиться, практически без всего мог жить и обходиться Сиверцев, но без зубной щетки он жить и обходиться не мог даже при большом желании.

Которого, кстати сказать, у него и не было.

КАРТОТЕКА

Петр Сергеевич опустил ноги на пол, вены вздулись и проступили сквозь кожу. И стали похожи на синие деревья кронами вниз.

Петр Сергеевич поднял свое тело над постелью, тело хрустнуло и осело.

Петр Сергеевич задержался на диване в сидячем положении и посидел, приводя себя в утреннее состояние духа. Осознавая готовность к проживанию нового грядущего дня. Наконец он встал во весь свой, когда-то немалый рост, прочистил горло, подошел к телефону и начал вертеть диск. Диск на каждом повороте взвизгивал.

- Майор Макуха у телефона, - сказал Петр Сергеевич в трубку.

- Да пошел ты, - ответила трубка и задумалась. Видимо, подбирая соответствующий случаю адрес.

Майор Макуха нажал пальцем на рычаг и сказал: "Опять этот пидор драматический дежурит". А сказав так, он оделся во все шерстяное и теплое, чтоб радикулит свой холодом лишний раз не провоцировать, и вышел из дому в туман осеннего утра. И пошел по улице в тумане и в нужном направлении. На ходу Майор Макуха думал, что времена не выбирают, в них живут. И живут так, чтобы не было мучительно и стыдно. Даже на вынужденной пенсии. По долгу службы, в общем, живут.

Майор Макуха после того, как его не заслуженно, а благодаря сволочам-сослуживцам и распаду нерушимого Союза советских республик, ушли на вечный отдых, продолжал жить напряженно, в привычном трудовом ритме. Потому что он был не согласен и не сломлен. На отдыхе он занимался своим любимым делом жизни так же, как занимался им всегда. В тех же пределах и рамках. И то, что обстоятельства изменившись, стали менее благоприятными, и выполнение служебных функций сильно усложнилось, майора Макуху не смущало и не останавливало ни на йоту. "А кто сказал, что жить и работать надо легко и беспрепятственно?", - спрашивал он у себя строго. И сам себе не задумываясь отвечал: "Никто не сказал. И не зря".

С прошлого раза дверь знакомого парадного изменила свой облик, можно сказать, на противоположный, то есть до полной неузнаваемости. Майор Макуха подумал сначала, что ошибся адресом. Но он быстро установил, что не ошибся. Визуально осмотревшись вокруг, установил. Адрес был правильный и тот самый. Просто на входе в подъезд смонтировали железную дверь и заперли ее на замок-автомат. И повесили так называемый домофон. Для полноты общей картины.

- От кого прячетесь? - сказал вслух, но в никуда Майор Макуха.

Он набрал на кнопках "23" - номер квартиры - и подождал разумный отрезок времени. Ответа не последовало. Тогда майор добавил спереди шестерку - номер этажа.

- Да, - сказал, потрещав, динамик домофона.

- Майор Макуха у подъезда, - сказал майор Макуха.

- Опять, - сказал динамик.

- Ты меня лучше впусти по-хорошему, - сказал майор Макуха. - А то сам знаешь. Органы тех лет шутить не любят.

Дверь щелкнула замком и качнулась на петлях - наружу. Майор Макуха потянул скользкую, набалдашником, ручку и вошел внутрь. "Смотри ты. Всегда было насрано, а как от народа отгородились, так сразу и установилась чистота не хуже чем в аптеке No1 города Москвы". Майор Макуха давно подозревал, что вся грязь и весь беспорядок в стране происходят от народа. Не было б народа, и страна могла иметь совсем иной внешний вид. Но стран без народов не бывает. И это непреложный факт и закон бытия, поскольку таков миропорядок вещей под солнцем и луной.

Майор Макуха заперся в лифте и запустил его на подъем - изнутри лифт блестел, сверкал и зеркально отсвечивал панелями. Плюс ко всему он благоухал. Его явно взбрызнули чем-то освежающим. И взбрызнули недавно. "Осквернитель воздуха с яблочным ароматом", - без труда определил майор Макуха, так как дома, в туалете, он пользовался точно таким же. Ему бывшие сослуживцы и соратники на день рождения подарок сделали. Правда, недавно их подарок закончился. И слава богу. Потому что майор Макуха этот запах терпеть не мог и органически не переваривал.

Как только майор Макуха ступил на лестничную площадку, дверь квартиры No23 отворилась. Наверно, в ней услышали, что на этаже остановился лифт.

Майор Макуха перешагнул через порог. Его, как обычно, никто не встретил.

Майор Макуха вытер подошвы обуви. Тщательно и не торопясь. Потом снял по очереди ботинки и в носках пошел вглубь жилплощади.

В третьей комнате, слева, за круглым столом, сидел человек. Он раскрывал ножом грецкие орехи и ел их, двигая ртом во все стороны одновременно.

- Ну, чего тебе, дед? - сказал он и сглотнул пережеванное.

- Чего-чего, - сказал майор Макуха. - Ничего.

- Тогда выпей за мое здоровье и за мой счет.

Человек нырнул куда-то рукой и извлек флакон, похожий на графин, но квадратный.

Майор Макуха выпил рюмку. Вспомнил, что натощак пить вредно для желудка. Сказал:

- Дрянь заморская. Хуже одеколона. - И сказал: - Шлепнуть бы тебя за употребление таких чужеродных напитков.

- Виски, - сказал хозяин квартиры. - Тридцать три доллара литр. Это тебе к сведению между прочим.

- Я и говорю шлепнуть, - сказал майор Макуха.

Хозяину не понравилось устойчивое и преступное желание майора. Но он почти промолчал. Буркнул "тоже мне шлепальщик нашелся, пердун старой закалки", и все. И опять стал жевать свои орехи, богатые растительным белком. Он жевал их и ждал. Чтобы майор Макуха сказал, зачем пришел и побеспокоил в выходной от службы день.

И майор Макуха, проявляя выдержку, ждал. Чтобы у него поинтересовались целью визита, а узнав о ней, ответили, что все будет исполнено, и об исполнении доложено. И ждал этого майор Макуха излишне долго - пока понял, что ничего у него не спросят и ничего ему не ответят. В последнее время они стали себе это позволять. Демонстрируя неуважение и превосходство. Служебное и возрастное. Конечно, теперь этот хрен газированный тоже по званию майор что само по себе и печально, и смешно. Но Макуха-то помнит его дураком-лейтенантом, с соплями при любой погоде. И как уму-разуму его безрезультатно учил, не говоря об азах профессии - помнит он великолепно. Ну, и вся подноготная этого нынешнего тоже майора пенсионеру Макухе в красках и тонах известна. Включая и то, что неизвестно никому. Если б не эта всесторонняя известность, кто бы вообще с ним сегодня по-человечески разговаривал? У майора Макухи никаких иллюзий на этот счет не имелось. У него их вообще не имелось. Ни на какой счет.

- Дверь противотанковую установили, - сказал для разгону беседы майор Макуха. - Опасаетесь непосредственного контакта с великим русским народом?

Хозяин взял нож и с треском раскрыл следующий орех, и сказал после его раскрытия:

- Чего надо-то? Коротко и ясно.

- Мне - ничего не надо. Если лично, - сказал майор Макуха. - Стране надо. И государству вашему. Де-мо-кра-тическому. Оно меня еще вспомнит по заслугам посмертно. Когда спохватившись поймет.

Он достал из бокового кармана бумажку, сложенную вчетверо. Развернул.

- Колесник Виктор Викторович. В недавнем прошлом стропальщик центрального материального склада. Завод имени К. Либкнехта. Две квартиры в центре. "Мазда" и "Джип", записанный на мать, плюс "Таврия" для отца жены. Скупает цветной металл. Нелегально. Ворованный. О чем свидетельствуют горы металлолома в его квартире по адресу Малиновая, д. 220, кв.7. Остальные известные сведения прилагаются.

- Ну, так чего тебе еще? Все ж понятно. Не досье, а полная чаша.

- Для настоящего дела, для дела с большой буквы, этого мало, потому что недостаточно.

- Вообще-то экономическими преступниками мы вплотную не занимаемся, сказал хозяин. - Только крупными и очень крупными. Ну да ладно.

Он потянулся через стол и вынул бумажку у майора Макухи из рук.

- Через недельку позвонишь.

Майор Макуха встал и вышел в коридор. Обулся. Сказал:

- Не прощаюсь, - и закрыл за собой дверь.

Спустился пешком. Медленно. Спускаться по лестнице такого образцово-показательного подъезда - доставляло глубокое удовлетворение. Майор обожал чистоту и порядок. Порядок он обожал больше. Но за его неимением довольствовался и чистотой. Хотя бы для содержания нервной системы в устойчивом состоянии. Потому что без устойчивой нервной системы работать, учитывая вредную специфику, затруднительно. Тем более успешно и тем более сейчас, в наше нелегкое время. Когда нет у майора ни начальников, ни помощников, ни подчиненных. Даже элементарных технических средств и удостоверения личности у него нет. "Зато личность есть, - говорит сам себе майор Макуха. - Что не так уж и мало - при неимении всего прочего". Этими словами он себя бодрит и успокаивает, и не дает себе распустить нюни. Ведь если себя не успокаивать, на одном неприкрытом энтузиазме или, лучше сказать, на свой собственный страх и свой собственный риск - разве можно жить более или менее долго? Да еще и творить при этом.

Конечно, Петр Сергеевич, он же майор Макуха, умом понимает, что никому его розыскная деятельность сегодня не нужна. И плоды ее, как и результаты, никому из непосредственных современников в органах не пригодятся. А пригодиться они могут позже, уже в следующем веке и третьем тысячелетии. Когда неизбежно придут наши, в смысле, свои. Они возьмут его картотеку за основу, наведут вокруг новый, забытый порядок, и страна станет лучше и краше, а от этого немного улучшится и весь остальной мир. Но что будет к тому времени с самим Макухой и с субъектами его самодеятельных оперативно-розыскных мероприятий, сегодня никто не может предположить и убедительно предсказать, никакой Нострадамус не может. Возможно, они станут недосягаемы или умрут - кто своей, а кто и жестокой насильственной смертью. А возможно, превратятся в нищих и больных и никому не интересных членов общества. И государство нового типа возьмет их под свою опеку и призрение, забыв о прошлом и все им простив безвозмездно.

Короче, майор Макуха работал в стол, не будучи востребованным и понятым своей любимой родиной и своим любимым народом. Хотя такая неблагодарная деятельность в какой-то степени унижала его офицерское профессиональное достоинство, не позволяя увидеть плоды своего труда воочию и не откладывая в долгий ящик. Но он на свое достоинство плевал. Ради общего дела и блага. И ради будущего торжества идей. Он же помнил из истории, что идеи всегда в конце концов побеждают. Он это знал точно. Даже по своему предыдущему опыту. А у этих, нынешних, никаких идей за душой нет. Значит, им недолго осталось праздновать и править бал, особенно если оценивать время в историческом масштабе или контексте. Только на это майор Макуха и надеялся, и строил свои расчеты на этом. В уме подсознательно. Правда, у них, у нынешних, есть помимо идей все остальное. И власть кое-какая, и деньги в особо крупных размерах, и, главное, компьютеры в неограниченном количестве. Без компьютера сегодня тяжело обходиться в быту. И майору Макухе если что и нужно позарез повседневно, так это свой персональный домашний компьютер. Правда, обращаться с ним он не умеет. Что нестрашно. И не таким вещам ему приходилось обучаться. Причем самостоятельно и в кратчайшие сроки. Упорство и труд, как говорится, никому даром не проходят. Они оставляют свои неизгладимые следы. И майор Макуха смог бы освоить любой персональный компьютер, если б только он у него был. Тогда бы он занес в него всю картотеку - весомые результаты своих усилий за последние шесть лет. А потом можно было бы подключиться к сети Интернет и картотеку эту уникальную и совершенно секретную обнародовать буквально на всю планету. Чтобы она вздрогнула.

Как это технически делается, майор Макуха не знает - даже приблизительно. Но он знает, что это теперь делается. Что это осуществимо и в принципе возможно.

И если осуществить задуманное удастся, можно будет даже умереть с чистой совестью и спокойно в любое удобное для него время.

А без компьютера бесценная картотека - итоговый труд и венец всей жизни - лежит мертвым грузом. Под диваном в пыли. И после его смерти не достанется никому. Так как нет у майора Макухи прямых настоящих наследников и потомков. А чужие люди могут свободно выкинуть его труд на помойку. Чего допустить, находясь в здравом уме и трезвой памяти, нельзя.

Поэтому майор Макуха систематически и параллельно разрабатывал два направления. Первое: "Постоянное и неуклонное пополнение картотеки опасных для народа преступников", - в основном, экономических, политических и прочих - и второе: "Поиски путей приобретения компьютера". Теперь это называется найти спонсора. Что для майора Макухи ново и непривычно. Врагов советской власти он успешно искал и успешно находил днем и ночью даже в степи под Курганом. Иностранных разведчиков и шпионов - доставал из-под земли многократно. А спонсоров не искал он никогда. Не ставили перед ним таких стратегических задач. На том основании, что в его времена этих задач не существовало. А теперь - да, теперь они существуют и многих мучают.

Но нет таких задач, которые не могли бы решить майоры недавнего прошлого. И сейчас на повестке дня у майора Макухи стояла как раз эта, вышеупомянутая задача. И он шел, чтобы снять ее с повестки одним точечным ударом. Непростое решение было им найдено. Осталось воплотить его в свою жизнь. Конечно, решение не самое лучшее и не самое благородное. И чистые руки о него вполне можно было замарать. Но работа требует жертв. И всегда требовала она именно их.

Будущего спонсора майор Макуха выбирал себе по принципу "на кого бог пошлет", методом тыка. Из экономического раздела картотеки. Открыл диван, стал к нему спиной и вытащил никуда не глядя карточку. И вот с этой самой карточкой и со всем досье в целом майор Макуха отправился к гражданину Борщевскому Е.Е., 1962-го года рождения, беспартийному украинцу с высшим техническим образованием.

По пути он купил себе два пирожка с капустой. Чтоб закусить виски и заодно позавтракать. Жир с пальцев вытер о внутренность карманов пальто. Дошел до конторы Борщевского. То есть до его офиса. Вошел.

Никакой охраны в приемном помещении не обнаружилось. Хотя суммы здесь оборачивались нешуточные и астрономические. И вообще никого не обнаружилось в помещении. Правда, через минуту из бокового кабинета вышла секретарша. И спросила:

- Вы по какому вопросу?

- Я к гражданину Борщевскому. В смысле - к господину.

- Женя, к тебе, - крикнула секретарша и села за компьютер.

"Даже у этой девки есть компьютер", - позавидовал майор Макуха.

- Пускай заходят, - ответили - также криком - из кабинета через закрытую дверь.

Майор Макуха по диагонали пересек приемную и вошел в кабинет господина Борщевского.

- Слушаю, - сказал господин Борщевский.

- Это продается, - сказал майор Макуха и положил на стол досье. На папке все-таки отпечатался один палец майора, испачканный пирожковым жиром.

Господин Борщевский скучно полистал бумаги, закрыл папку, спросил:

- Почем?

- Компьютер. Одна штука.

- Конфигурация?

Майор Макуха не предвидел подобных дополнительных вопросов и к ответу оказался неготовым.

Господин Борщевский подумал и изменил вопрос на более понятный:

- Какие задачи должен выполнять компьютер?

Майор Макуха тоже подумал и ответил:

- Картотека.

- База данных, что ли? - уточнил господин Борщевский.

- Да, - сказал майор. - База.

На что господин Борщевский сказал:

- Оставьте адрес у секретаря. Доставка в течение суток. Бумаги отдадите тем, кто привезет машину.

- Какую машину? - не понял майор Макуха.

- Компьютер, - объяснил господин Борщевский и открыл ежедневник в черном кожаном переплете, и в него уткнулся.

Майор Макуха забрал папку, вышел из кабинета, молча и разборчиво написал секретарше свой адрес, и как лучше проехать - написал. В том числе и городским транспортом. На всякий какой-либо случай.

В общем, успех подкрался незаметно. Чего майор Макуха не ожидал и не предполагал. Он думал, что этого жулика, злостно подрывающего экономику страны переводом безналичных денег в наличные и наоборот, придется уговаривать, брать за горло, шантажировать. А этого майор Макуха не приветствовал. Считая неподобающим для боевого, можно сказать, офицера, для заслуженного бойца невидимого фронта. Фронта, которого сегодня, правда, нет. Но он был. И это всем следует помнить. Потому что не может быть, что его нет и не будет, он снова будет, возродясь из пепла, в чем нет сомнений ни у кого, кто хоть что-нибудь понимает в жизни и развитии общества по спирали.

Майор Макуха почти что уже ушел, но вспомнил немаловажное, опять заглянул в кабинет Борщевского и сказал:

- Чуть не забыл.

- Что?

- Интернет мне. Вдобавок.

Борщевский посмотрел на часы и сказал:

- Хорошо.

Дома Петр Сергеевич пообедал. У него все для этого в наличии было - и хлеб, и лук, и квашеная капуста, и тонкое, с мясными прослойками, сало, которое он покупал на рынке в свежем виде и своими руками засаливал с перцем, тмином и чесноком. Его научил когда-то этому искусству один еврей, сотрудничавший с Петром Сергеевичем на общественных внештатных началах и на взаимовыгодных основаниях. Чай у Петра Сергеевича вообще никогда в доме не переводился. И макароны не переводились никогда. А что еще нужно человеку для сытного обеда? Разве что рюмка водки. И Петр Сергеевич зашел в супермаркет "Солнечный" и купил себе маленькую плоскую бутылочку очень хорошей водки "Карат". Хотя и дороговата она для пенсионера постсоветского типа. Но Петр Сергеевич решил на себе и собственном организме сегодня не экономить. Чтобы отметить свой молниеносный сокрушительный успех как положено и в свое удовольствие. А не считая каждую копейку по два раза. И удовольствие он от обеда получил полное и максимальное, граничащее с райским, как говорится, наслаждением. Потому что ел и выпивал не спеша. Думая на разные интересные темы в форме внутреннего диалога, то есть как будто беседуя с кем-то - таким же умным, но воображаемым. А кроме того, он вспоминал гениальные стихи поэта Пушкина Александра Сергеевича, вернее, одну их строчку, ту, которая "Нет, весь я не умру".

И не заметил Петр Сергеевич, как за окном безнадежно стемнело. На исходе осени темнеет рано, а светает поздно. И он лег на свой диван, под которым хранил, как зеницу ока, свою бесценную картотеку, и уснул. И спал до утра на спине. Часов до половины пятого. Он бы и дольше спал, но в дверь без уважения позвонили. Петр Сергеевич вскочил, как молодой, прошлепал босиком в прихожую и спросил хриплым басом:

- Кто там?

А ему ответили:

- Компьютер заказывали?

Конечно, он отпер дверь. Спросонья не усомнившись ни в чем. Хотя мог бы, будучи многоопытным майором, задать себе вопрос - чего это они в такую несусветную рань, когда и магазины все закрыты, компьютер привезли? А он не задал. И, значит, чего уж теперь говорить - мог, не мог. Теперь уже поздно об этом говорить. Теперь нет у Петра Сергеевича компьютера. И картотеки, служившей ему смыслом жизни, нет. Да и самого его скоро не будет, по всей вероятности, которая высока, а что будет со страной и миром, и будут они или их тоже не будет - пока неясно.

ГУМАНОИД

С точки зрения остальных - Шурик был существом необычным и подпадал под емкое определение "ну что с него возьмешь!" Сам он насчет "что возьмешь" с остальными согласиться не мог, а насчет необычности - как раз мог. Только он не до конца понимал - необычен он? Или эти самые остальные.

По здравому размышлению Шурик склонялся к первому: а именно к тому, что необычность лежит в нем, в его, значит, личной области. Он даже иногда по ночам думал о себе: "А может, - думал, - я инопланетянин? Гуманоид, так сказать, и пришелец? Но тогда, - думал, - почему мне жрать хочется до боли? Тем более ночью, когда надо спать". И сам же себе объяснял: "Так, наверно, потому и хочется. Может, - объяснял, - они, в смысле, мы-гуманоиды, ночью должны есть, а днем - спать. Может, у нас природа такая нечеловеческая". Тут, конечно, у Шурика сразу возникали сомнения. Потому что жена его и супруга Светик - которая гуманоидом не была на сто десять процентов - тоже ночью любила встать и перекусить чего-нибудь на скорую руку. Она даже на дверь холодильника бумажку самоклеющуюся прилепила и на ней себе написала: "Ночью не жрать! И так корова". Но, с другой стороны, а почему бы людям и гуманоидам не иметь каких-нибудь общих черт и сходств. Как бы там ни было, а все мы - дети галактики, все, до самого последнего человека, будь он хоть трижды гуманоидом и пришельцем.

Кстати, в чем состояла необычность Шурика - а некоторые трактовали ее как ненормальность, - никто толком сформулировать не взялся бы. Просто ясно было как божий день, что он то ли не от мира сего, то ли не в себе. И никаких сомнений на эту тему ни у кого не рождалось - ни у Шурика, ни у остальных. Но у остальных вообще сомнения рождаются нечасто. Это истина широко известная. Про остальных говорить - вообще особого смысла не имеет. Потому как, ну что такое "остальные"? Это все, что ли, скопом? Так и Шурик один из всех. Все - они разные бывают.

Во что верится с ощутимым трудом.

Но больше всего волновало Шурика не это. Его волновало, что будет с его детьми и потомками. Когда дети и потомки у них со Светиком появятся. Вернее, Шурика волновало - кем будут считаться их общие дети в том случае, если он действительно пришелец миров. Тоже пришельцами - по отцу? Или людьми в полном смысле этого слова - по матери? Тут подход может быть диаметрально различный. Как у разных народов к национальности. У русских или у тех же, например, украинцев она определяется хоть по отцу, хоть по матери - неважно и несущественно. А у евреев - строго по матери. И если твое отчество Абрамович, фамилия Абрамович, а мама у тебя турчанка, то для евреев ты не еврей, а турок. Хотя, конечно, и Абрамович.

Эти детские, если можно так их назвать, вопросы Шурик задавал себе регулярно. А ответа на них не имел ни малейшего. Может, потому не имел, что в собственном пришельчестве никакой уверенности у него не было. А сомнения опять-таки были. И он их в конце концов задумал разрешить и развеять. Очень простым, гениальным, надо сказать, путем. Он придумал сдать в больницу свои анализы. И если они - результаты анализов крови и всего такого - будут положительными, то есть не будут лезть ни в какие установленные человеческой медициной рамки, значит, и сомневаться нечего.

В общем, приготовил Шурик все, что мог приготовить в домашних условиях, завернул это в газетку под названием "Торговый дом культуры" и пошел в близлежащую больницу. Вернее, в поликлинику районного масштаба.

Пришел, говорит:

- Мне бы анализы сдать.

А ему говорят:

- Направление.

Шурик начал не понимать, о каком направлении идет речь, а ему объяснили:

- Направление от лечащего врача давай.

Лечащего врача у Шурика, естественно, не было, так как он в последние годы ни от чего не лечился. Во всяком случае, не лечился при помощи врача. И он спросил:

- А где его взять, лечащего этого врача, если меня никто ни от чего не лечит?

Медсестра или кем там она была... в общем, человек в белом халате посмотрела на Шурика изучающе и сказала:

- А что это у вас в газетке?

- В газетке, - сказал Шурик, - у меня исходный материал. Я же говорю мне сдать.

Конечно, медсестра могла послать Шурика подальше и заняться своими обязанностями старшего лаборанта. И она хотела его послать. Но не послала.

- Значит, вы с собой все, что нужно, принесли? - сказала она.

- Все, - сказал Шурик. - Кроме крови.

Тогда медсестра ему вежливо, на пределе своего терпения, объяснила:

- Вы понимаете, - объяснила, - нам надо знать, на что делать анализы на сахар, допустим, или на что-нибудь другое. Общий, например, анализ...

Шурик обрадовался и сказал:

- Мне общий. Самый общий, какой только можно себе позволить.

- Зачем?! - терпение лаборантки сошло на нет и закончилось.

- Этого я вам сказать не могу, - Шурик трижды извинился за то, что не может. - Но я заплачу. Если за анализы нужно платить.

- Сейчас за все нужно платить, - сказала старшая лаборантка. - Время такое. Трудное.

А дальше события развивались по следующему пути. Шурик успешно сдал все свои анализы плюс кровь, заплатил названную лаборанткой сумму денег без сдачи и ушел гордый сам собой и своей предприимчивостью. Ему было чем гордиться. Поскольку произнести простую фразу "я заплачу" Шурик никогда не умел. А тут, значит, пересилил себя и произнес в нужное время в нужном месте. Когда же он пришел за результатами исследований, в лаборатории сказали, что ему обязательно нужно обратиться к врачу. "Значит, я - он", подумал Шурик, восторжествовав. Но все-таки спросил:

- Почему мне нужно к нему обращаться? Девушка.

Лаборантка ответила просто, а главное - откровенно:

- Анализ показал наличие у вас крови в моче.

- Хорошо, хоть не мочи в крови, - сказал Шурик.

- А это еще неизвестно, - сказала лаборантка, и еще она сказала, чтобы Шурик следовал за ней.

Шурик добился своего, и все про себя стало ему теперь ясно. А за лаборанткой он последовал из чистого любопытства и некоторого, так сказать, озорства. Чтобы посмотреть, как эти человеческие горе-доктора выпутаются из его гуманоидальных анализов.

И он посмотрел. На свою голову.

Его срочно положили в больницу.

Шурик врачу возражал:

- Зачем мне больница? Я здоров, как гуманоид.

А врач говорил:

- Здоровы - и хорошо. Здорового человека лечить даже легче, чем больного.

Короче говоря и меньше рассуждая, можно сказать, что на больничную койку Шурик угодил как кур в ощип. Или - во щи. Он позвонил из автомата жене своей, Светику, и пожаловался - мол, такое дело, и попросил принести ему зубную щетку, белье, стакан и поесть. А медикаменты ей медработники предписали обеспечить, когда она пришла к Шурику на первое свидание.

Конечно, Шурик ее разубеждал, говоря, что не стоит ничего им нести, поскольку он, Шурик, здоров. Но Светик говорила:

- Как же здоров, когда они все в один голос говорят, что болен?

Шурик склонялся к маленькому уху Светика и говорил:

- Да не соображают они ни хрена в моем здоровье. Здоровье у меня железное.

- А наличие крови в моче как понимать? - спрашивала Светик.

На что Шурик говорил:

- Никак не понимать, потому что это не кровь, может быть.

- Не кровь? - вот теперь Светик никак Шурика не понимала. - А что?

- Ну, - говорил Шурик, - что. Я не знаю, что. - И: - Это, - говорил, предмет для пристального научного подхода. Вот что.

Можно не сомневаться и никого не нужно убеждать в том, что эти разговоры Шурика со Светиком успехом не увенчались. Светик, как верная жена и подруга, Шурику не поверила, а поверила, наоборот, врачам. И стала носить им всякие медпрепараты, покупаемые за большие деньги, иногда взятые в долг. А врачи этими принесенными препаратами Шурика интенсивно пролечивали. Несмотря на то, что не скрыли от Светика всю гибельность болезни ее любимого мужа. Обратился он слишком поздно. Если б хоть на месяц или на два раньше обратился - можно было бы на что-то реально надеяться. А теперь - что ж. Теперь, конечно.

Шурик, со своей стороны, во время приходов Светика донимал ее одной, правда, навязчивой идеей. Он говорил:

- Забери меня отсюда домой. Они ж меня своими лекарствами убьют медленной, но верной смертью.

- Нет, - говорила Светик, - они тебя не убьют. Они тебя, наоборот, вылечат, спасут и поставят на ноги.

Между тем, Шурику становилось все хуже и хуже. До тех пор становилось, пока не стало совсем плохо. И Светик вообще перестала уходить из больницы, сидя у постели своего единственного мужа сутки напролет.

И конечно, случилось то, что должно было к сожалению случиться. Однажды утром Шурик пришел в сознание и сказал:

- Видишь? Я ж тебе говорил, что они меня угробят.

Потом он помолчал, собрался с последними в жизни силами, улыбнулся уже не из мира сего, а из космоса и на оптимистической ноте закончил:

- Ну, ничего. Наши этого так не оставят.

В АРКТИКЕ

К воротам института, повышающего квалификацию всем подряд не хуже общества "Знание", я подошел без пяти семь. Ворота еще не открывали. И снаружи топтались люди с сумками, рюкзаками, детьми. Я поставил свой чемоданчик на бордюр.

- Убери, - сказал изнутри двора рыжий привратный грузин с сумасшедшинкой в голосе, глазах, осанке, одежде и вообще - во всем.

Я посмотрел на грузина сквозь прутья забора и вынул сигареты.

- На, - сказал я ему. И сказал: - Прима-люкс.

- Мне ворота открывать надо, - сказал грузин. - Когда директор приедет. Убери чемодан.

- В семь утра директор не приедет, - сказал я. - Он приедет в полвосьмого. Хотя работает с девяти и сегодня воскресенье.

- Убери чемодан, - сказал грузин, и его передернуло. - Я нервничаю.

- Кури, - сказал я.

- Я не курю с фильтром. Я за шестьдесят копеек курю.

- Фильтр оторвешь.

- Не буду я отрывать, - грузин рассердился и озлобился. - У тебя жилье есть, а я тут живу. Вчера голодный ходил. У них выходной, а я голодный. Столовая закрыта, раз выходной. И курить нечего. А сегодня воскресенье.

- Ну ладно.

Я дал бездомному привратнику шестьдесят копеек и отодвинул чемодан от ворот. Привратник взял мелочь и затих, и светло улыбнулся неожиданным деньгам.

Пришел озабоченный после ночи шофер. Озабоченно поискал в карманах ключи. Нашел. И все полезли сначала в ворота, потом в Ивеко-КРАЗ. Это название микроавтобуса и его марка. И надо же было такое название придумать.

Люди по очереди становились на подножку и по очереди исчезали в салоне. Я провожал их взглядом, и вошел самым последним.

Как последнему, мне досталось место на заднем сидении. Чемоданчик я поставил в ногах. Поерзал, усаживаясь. Откинулся на спинку кресла. И микроавтобус тронулся. Выехал сквозь ворота. Грузин с сумасшедшинкой козырнул водителю, поднял руку и помахал ладошкой. Прощаясь. Одна пола его пиджака полезла вверх, вслед за рукой.

Конечно, сзади трясло. У этого Ивеко подвеска, видимо, от КРАЗа, и идет оно жестковато. Зато быстро. На Запорожском шоссе водитель разогнал его до ста двадцати км в час. Я смотрел в окно, считал километровые столбы, поглядывал на часы и делил расстояние на время. Да, ровно сто двадцать - два километровых столба в минуту.

Благо дорога была пуста. Во-первых, рано, во-вторых, воскресенье. Только изредка нас обходил, вроде мы не ехали, а стояли, какой-либо ебнутый мерседес или такой же джип, еще реже вылетал откуда-нибудь из-за бугра встречный автомобиль и проносился с воздушным хлопком слева, и исчезал сзади, и превращался в точку, а затем в ничто.

У Запорожья движение оживилось, затем стало чуть ли не интенсивным, и через город с мостами, светофорами и троллейбусами продирались минут сорок. Потом опять вырвались на простор, свернули с симферопольской трассы, и дорога вымерла окончательно. Она выглядела теперь даже не пустой. Она выглядела пустынной. Скорость, казалось, продолжала расти. Но это только казалось. Расти ей давно было некуда. Хотелось спать. Тряска уснуть не давала. А если давала, то тут же будила. И сон не длился дольше минуты. Ноги в кроссовках затекли. Джинсы резали промежность. Появилось желание выйти и размяться, и выпить чего-нибудь жидкого. И сквозь все эти сильные чувства я очень ясно, всем своим изнывающим телом, физиологически ощущал, что удаляюсь, освобождаюсь, забываю и успокаиваюсь. Остановились неожиданно, что называется вдруг. Ткнулись в придорожный базар.

Я сидел на своем заднем сидении, пока старики, задирая корявые ноги, переносили их через сумки, кряхтели и стремились по проходу к двери и далее - по ступенькам, осторожно, чтобы не загреметь лицом вниз, в кювет. Наконец, ступили на твердую землю. Полковник Чиж подал короткую - не длиннее собственной фамилии - команду, и пассажиры сквозь разнотравье потянулись к посадке. Один за другим, в затылок. В строгом соответствии полу. Старики от автобуса забирали наискосок вправо. Старухи, приподнимая платья и сарафаны существенно влево. Две женщины с детьми, подумав, тоже взяли курс в кусты между стариками и старухами, посредине. А я не пошел ни вправо, ни влево, я остался и стоял в тени Ивеко и, хрустя костями, потягивался.

- Вы лектор? - сказали откуда-то сбоку.

- Лектор, - сказал я. - Что-то в этом духе.

Облегчившись, старики, старухи, женщины и дети обследовали базар. На предмет цен. Цены им не понравились. Так как ничем не отличались от городских.

В Бердянске женщины с детьми вышли. Они оказались женщинами водителя, ехали по знакомству, и к мероприятию отношения не имели. А мы поехали дальше. На косу. К пансионату с холодным названием "Арктика". Вернувшиеся отсюда, наверное, говорят "мы отдыхали в Арктике". А у них, наверное, спрашивают: "Дикарями или по путевке?" И они говорят: "По путевке".

Нас встретила стареющая, но пока еще средних лет дама в монотонных летних одеждах.

- Воду из крана не пить, - монотонно сказала дама, - бычков не покупать - идет ежегодный выброс задохнувшейся от жары рыбы, - купаться в заливе, там спокойнее, горячая вода три раза в день - утром, днем и вечером, питание то же самое, начало занятий во вторник.

Мы заняли двухместный номер. Я и лектор - специалист по Холокосту, сотрудник фонда Спилберга.

- Чем они красили пол и двери? - спросил я, осмотревшись. - Такого цвета в природе нет и названия у него нет.

- Да, - сказал лектор, специалист и сотрудник. И сказал: - Час пробил. Обед.

В огромную каменную столовую поднимались по крутой лестнице. Голодной колонной. Загорелые тела мешались в этой колонне с бледными, молодые с ветхими, женские с детскими. Еды оказалось много, непомерно много. В один присест не осилить - нечего и пытаться. Хотя большинство пыталось и осиливало.

Купаться в море действительно было нельзя, противно и невозможно. Бычки, разорванные на ошметки волнами, колыхались у берега сотнями и валялись на пляже сплошным высыхающим месивом. Из месива торчали во все стороны рыбьи головы, рты и глаза. Воздух и море воняли тухлым. По пляжу ходили босые мужики, граблями сгребая бычков в кучи. На кучи восторженно слетались мухи, а пляжные собаки и кошки обходили их стороной, брезгливо поджимая хвосты.

- Пошли отсюда, - сказал я. И мы пошли к заливу.

Я окунулся и забыл обо всем. И поплыл, разрывая руками и ногами прибрежные водоросли. Мимо обнаженной яхты, стоящей на якоре, мимо спящего рыбака в сапогах по грудь, мимо фантастически огромной тетки со следами отсутствия былой красоты на лице. Она возвышалась, доминировала над акваторией, не решаясь ни войти, ни выйти. Вода обступала тетку и плескалась вокруг, принимая ее за утес. Я плыл и чувствовал, как растягиваются суставы, позвоночник, локти, колени, мышцы. И больше не чувствовал ничего. И ни о чем не думал. И ничего не помнил.

- Я решил, что ты утонул, - сказал лектор по Холокосту.

- Почему? - сказал я и отдышался. - Я могу держаться на воде долго - не бесконечно, но долго.

- Надо не сгореть, - сказал лектор.

- Надо, - сказал я.

- А то солнце сейчас активное, - сказал лектор. - В газетах пишут.

- В газетах пишут, - сказал я.

Потом мы обедали. Потом снова плавали в заливе. И сохли на активном солнце, как белье. Подошел коричневый мужик и приступил к делу:

- Хотите, - сказал, - на яхте пройтись? Я сам их делаю. В гараже. Четыре тыщи долларов штука. В прошлом году в России продал десять яхт.

Он посмотрел на нас - верим или нет - и сказал:

- Да. Хорошо было в прошлом году в России.

- Почем прогулка? - спросил лектор.

- Доллар час, - сказал мужик. - С человека. - И сказал: - Можно с высадкой на островах и купанием.

- Не хотим, - сказал я.

- Дорого? - сказал мужик.

- Нет, - сказал я. - Цена приемлемая.

Пришла организаторша семинара с псом Максом на поводке. Пес скорбно смотрел на воду и пятился, бороздя задницей мокрый песок. Его хвост при этом торчал и вздрагивал.

- У вас одна лекция? - спросила организаторша.

- Одна, - сказал я. - Вы просили одну.

- А две можете прочесть? - спросила организаторша.

- На какую тему? - спросил я.

- Не знаю, - сказала организаторша.

- Тогда могу, - сказал я.

- А три?

- Могу и три.

Организаторша оживилась и качнулась в порыве благодарности. И произнесла:

- И круглый стол в конце проведете спасибо, а то у меня этот ваш семинар под таким вопросом в печенках сидит!

- Под каким вопросом?

- Ну, я к прессе прямого отношения не имею. Доцент Немыкин приехать отказался. Кацман из Питера - согласился, но не приедет.

- А Немыкин имеет отношение к прессе?

- Ну, он же доцент. Факультета журналистики.

- А, ну тогда конечно. Тогда правильно.

В другое время я бы этот семинар проигнорировал. В смысле, послал. Не люблю шаровых бессмысленных сборищ. Скучно. И народ на них чаще скучный. Но сейчас, куда ехать, значения не имело, лишь бы не сидеть там - в городе денег, чугуна и стали, вони и пыли, дома, на работе, в дерьме. Потому что дерьмо лилось и лилось. Лилось и лилось. Отверзлись хляби небесные на мою голову и были они полны дерьма различного и прочего. А тут - предложили. И я согласился. И поехал. Четыре дня у моря. Ни о чем не думая. Бесплатно. Ничего лучшего в моем незавидном положении придумать нельзя. И пусть не одна лекция, пусть три. Пусть еще круглый стол. Какая разница? Одна, три, круглый, квадратный.

Лектор стоял и слушал нашу беседу. Его пригласили на другой семинар. Вернее, на два семинара. Для ветеранов войны и для узников концлагерей.

- А Зарайский приедет? Или мне тоже самому семинары проводить? - сказал лектор.

Организаторша сказала:

- Доктор исторических наук Иван Михайлович Зарайский уже в пути, и утром его встретит автомобиль. Еще она сказала, что узникам и ветеранам она и сама будет читать кое-какие лекции. Поэтому с узниками и ветеранами все в порядке. Тем более в жару их нельзя слишком загружать и доводить до инфаркта - у них здоровье ни к черту.

Весь завтрашний день они съезжались. Из разных концов страны и, как говорится, региона. Узники, ветераны, редакторы газет. И весь день работники института их встречали, селили, инструктировали насчет воды и бычков, водили в столовую. В конце концов, приехало человек семьдесят. Или восемьдесят. И Зарайский приехал. Слава Богу. А то бы еще ветеранам и узникам пришлось читать лекции. А что я могу им сказать, кроме большого спасибо? Ничего. А то, что могу, им не нужно. Ни к чему. Без надобности.

Вечером узники истерически веселились. Для них предусмотрели культурную программу под аккордеон и песни разных народов. Ветераны не отставали от узников и ни в чем им не уступали. Редакторы наблюдали веселье из окон, умиляясь и мысленно аплодируя. Мы с лектором и Зарайским пили водку. Платил почему-то я. И всем было хорошо.

Перед сном я долго стоял под очень горячим душем, получал удовольствие, граничащее с наслаждением. Дома-то горячей воды нет с мая. И не будет до сентября, как минимум.

- А я не пойду в душ, - сказал лектор, оглядев меня, красного и разбухшего.

- Почему?

- Буду опускаться.

Завтра в семь я был уже в заливе. В одну минуту восьмого я плыл, глядя из воды, как браконьеры лениво и безмятежно втаскивают сеть в алюминиевую лодку. От веса рыбы в сети лодка накренилась на левый борт и стояла так, покачиваясь и выставив из воды половину днища. В восемь я снова стоял под горячим душем. В девять лежал на койке после обильного до отвращения завтрака, пропуская общую для всех семинаров лекцию о международном положении. Лежал и думал: "Зачем я ел масло? Я же никогда не ем масла".

К десяти пришла моя группа. Редакторы новых мелких газет. Я предложил заниматься на воздухе. Предложение приняли единогласно. Разместились в беседке. Слева дети, визжа, катались на качелях. Справа на скамейке целовались дети постарше. Яхта в заливе поднимала желтоватые паруса.

- Начнем? - сказал я.

Все промолчали. В глазах семинаристов светилась только сытость. Но светилась тускло. Что-то я им в общих чертах рассказывал. И, кажется, сам увлекся. И, кажется, заразил их. Они перестали клевать и задремывать. Хотя говорил я элементарные вещи, известные всем, работающим в СМИ более или менее долго и профессионально. Но для этих все было внове. Все интересно и загадочно.

Через час я закончил.

- Перерыв.

- У меня тоже есть сообщение, - сказал пожилой мужчина с горизонтальным носом. - Я из Кременчуга.

- И у меня было, - сказала симпатичная пожилая карга из Полтавы. - А теперь нету. Потому что я думала, мы будем о духе и общечеловеческих ценностях говорить сквозь призму политического аспекта, а вы "верстка, реклама, бумага, заголовки".

Я извинился перед симпатичной каргой, что не оправдал ее надежд, посоветовал жаловаться на меня в письменном виде, пообещал дать слово человеку с носом и ушел к заливу. Снял рубашку и шорты. Влез в воду. И опять забыл обо всем. И о семинаристах, смотрящих мне в спину с расстояния двадцать метров, в том числе.

После перерыва редактор из Кременчуга объявил тему своего доклада: "Как сделать газету интересной". И полчаса рассказывал, что прошел жизненный путь от старшего пионервожатого до директора школы и параллельно от рядового юнкора до члена союза журналистов в шестьдесят девятом году и главного редактора газеты - органа нацменьшинств - в двухтысячном. Как сделать газету интересной, он так и не рассказал. Может, забыл.

- Продолжим, - сказал я.

- А мое сообщение? - сказала карга из Полтавы. - У вас совесть есть?

- Вы сказали, что у вас нет сообщения, - сказал я.

- Как нет? - сказала карга.

И она рассказала, что ее муж двадцать лет назад окончил Литературный институт имени Горького и с тех пор издает в Москве журнал. Что у нее дома, в Полтаве, библиотека - шесть, нет, семь тысяч томов. Что она лично знакома с раввином Штейнзальцем, Павлом Лазаренко и Муслимом Магомаевым. Что знает английский язык весь до мелочей. Что не ест свинину, яичницу и абрикосы. Что отсюда едет к маме в Алушту, так как у той знаменательная дата и юбилей: ровно восемьдесят один год со дня рождения.

Я сидел расслабившись, глядя на свои волосатые ноги. Они вылезали из шортов, криво длились, краснея сквозь растительность, и влезали в шлепанцы. По спине текла струйка пота. С каждой новой минутой солнце становилось злее и разогревало беседку, воздух, землю, залив, все.

"Интересно, убрали сегодня бычков или не убрали? - думал я. - Убрали или не убрали?"

После обеда с лектором и Зарайским сходили на море. Бычков с берега вывезли. А вонь осталась. И в воздухе, и в воде. Море пропахло падалью на всю глубину, насквозь. Но мы искупались. Под навес пришла пляжная трехцветная кошка и легла на мою футболку. Я купил ей у разносчика пирожок с мясом, и она съела его избирательно. Не выказав никакой благодарности. На отдыхе люди добреют и ее подкармливают. Она не пережила еще ни одной зимы и не знает, что такое голодать и наедаться впрок.

Лектор и Зарайский не переставая о чем-то говорили. Или спорили. Оба маша руками. Я пропускал их разговоры мимо ушей. Они пропускались, но не целиком. Отдельные слова я слышал: "Немцы, евреи, холокост, румыны, гетто, узники, дети, Майданек, врут, золото, деньги, банки, изучать, чтобы"...

Потом я опять вел занятия, анализировал привезенные участниками семинара газеты. Конотоп, Мелитополь, Луганск, Полтава, Павлоград, Сумы. Запомнил название статьи "Твердая рука милосердия" и начало интервью: "Наша беседа шла под стук молотков и запах краски". Окончание интервью тоже запомнил: "Каковы ваши творческие планы? Они большие".

Потом опять ужинал и опять плавал в море. К вечеру оно совершенно освободилось от дурного запаха. Очистилось и воспряло. И качало меня на тихих волнах, усыпляя и завораживая. "Еще два дня. Еще целых два дня. Просто не верится".

Вечером мы опять пили. Почему-то не водку, а пиво. Но платил почему-то опять я. Узники и ветераны опять веселились. Опять танцевали и пели. И всем опять было хорошо.

И завтра тоже тянулось медленно и долго, так медленно и долго, будто не имело ни конца ни края. Я снова и снова лез то в море, то в залив, то в душ. Снова и снова питался. Снова и снова читал лекции и выложил чуть ли не весь запас своих знаний, дойдя до газетных баек. Закончил коронной и случившейся на моем газетном веку в действительности. Я тогда еще предлагал дать корректорше, пропустившей опечатку, премию. Опечатка была такая: вместо "надпись на кольце царя Соломона гласит - все проходит", газета вышла с утверждением "надпись на конце царя Соломона гласит" далее по тексту.

...После того как семинар успешно завершился, и организаторша сто раз меня поблагодарила, а я сто раз сказал ей "не за что", впереди оставался почти целый свободный день, а перед ним - ночь. Наше Ивеко отправлялось завтра, в шестнадцать часов. И я не уставал радоваться и ликовать, что я здесь, а не там, что мне хорошо, а не плохо, что я ничего не знаю и знать не хочу, что у меня есть море, есть залив, есть душ - и, хотя это все мои богатства и сокровища, мне ничего больше и не надо.

Ночью я спал тяжело и эпизодически. Лектор храпел, задыхаясь от аллергии. В мой правый висок въехало болевое сверло и уперлось изнутри в глаз. Где-то поблизости ныл голодный комар - лицо перед сном я смазал кремом Off, и сесть на него он боялся. От всего этого утро началось мрачно. И позже обычного - в полвосьмого. Браконьеры уже вытащили свои сети. Солнце встало и раскалилось. Залив подернулся тошнотворной рябью. Плыть не хотелось, и я плыл через не хочу. Через не хочу сжимался в комок, подбирая под себя ноги и руки, через не хочу длинным толчком вытягивался, а отгребал ладонями слой воды совсем уже через силу. И на берег выходил через силу. То же было и с душем, и с завтраком. Поэтому завтракал я долго. Все за столом закончили есть, встали и вышли из столовской духоты на свежий ветер. А я все сидел и жевал, и проглатывал. Что - не знаю, не заметил, не обратил внимания.

Доев, наконец, я спустился по лестнице и у лотка с кассетами и компактами наткнулся на лектора. Он молча рассматривал их, а девушка-продавщица заученно перед ним распиналась:

- Какую музыку предпочитаете? Рок? Рэйв? Диско? Джаз? Есть последняя Ванесса Мэй. Линда. Стинг. На-На. Или, может, вам нужен Паваротти? Он тоже есть, но на складе.

- Что вы ему рассказываете? - сказал я, проходя и не останавливаясь. Он глухой.

Девушка открыла рот и не закрыла его. Лектор тоже опешил и удивился. Потом догнал меня и расхохотался. И сказал, что шутка ему понравилась и удалась, так как он любит шутки, если они экспромтом, а не от фонаря.

Мы шли вдвоем, естественно, в сторону моря. Зарайский уехал утром общественным транспортом дальнего следования. По неотложным научным надобностям. Я обнаружил, что несу в руке бифштекс. И понял, что несу его пляжной трехцветной кошке. Разделись на скамейке под тентом, остыли, позвали кошку и стали ее кормить. "Что она тут пьет? - навязчиво думал я, пока кошка ела. - Или она привыкла к морской воде?" Понемногу сползлись ветераны и узники. Видимо, попрощаться с морем. Погрузиться напоследок в его серые воды. Конечно, до четырех часов - а многие уезжали еще позже - можно было погрузиться в море раз сто. Но у стариков свой счет времени и свое представление о его беге. Редакторы отсутствовали. Наверно, читали газеты.

После обеда, складывая вещи, я в один момент осознал, что бал вместе с маскарадом окончен, что четыре дня прошли, и что Ивеко-КРАЗ уже где-то недалеко и едет по мою душу, пожирая километры, подпрыгивая на их стыках, приближаясь.

Я свалил свое добро в чемоданчик. Прижал крышку. Замки защелкнулись.

- Освободите, пожалуйста, комнату, - сказала горничная. - А то я до конца рабочего дня убрать не успею.

- А вещи? - спросил я. - Не таскать же их до шестнадцати часов с собой.

Горничная протянула мне ключ:

- Вещи поставьте в двести девятую. Ключ сдайте внизу. Или повесьте.

Я перенес чемоданчик. Лектор - сумку и рюкзак.

- Спасибо вам, - сказала горничная. - А то никто комнаты не освобождает.

- Ну, - сказал лектор, - искупаемся на посошок. Ты в плавках?

- В плавках.

- А я без.

Море слегка штормило. Так, не всерьез. Тучи ползли тяжело и низко. Но не сплошь. Местами они зияли здоровенными промоинами, и сквозь них безбожно палило солнце. Я вошел в воду как можно быстрее, чтобы не щекотать себе нервы, лег грудью на волну и поплыл. Не спеша. Размеренно, на выдохе двигая конечностями, не борясь с волнами, а наоборот - используя их для собственного движения. Давая волне поднять меня, чтобы потом соскользнуть по ее склону. Так, без усилий, я отплывал все дальше от берега. Я могу держаться на воде очень долго. Не бесконечно, но долго. И я держался. И понял, что не вернусь.

Я не собирался тонуть, я же не идиот и не Мартин Иден, но и уезжать в шестнадцать ноль-ноль я не собирался. Пропади оно все пропадом. Что угодно, только не этот чертов Ивеко-КРАЗ, набитый узниками и ветеранами и развивающий бешеную скорость движенья. Пусть уезжает без меня. Я не хочу обратно, в дерьмо, в нелюбовь, в грызню. Я хочу остаться. Денег у меня маловато, но ночи сейчас теплые, спать можно и на пляже. Кошка же там спит. Ем я совсем мало, без разбору и что придется. А вещи оставлю в корпусе. У той же, допустим, горничной. Она отказать не должна. Она девушка добрая.

Я плыл и жалел, что оставил на суше часы. Они водонепроницаемые, и с ними я мог бы вернуться, скажем, к половине шестого. А так, сколько я здесь барахтаюсь - час, два или три - никак не определить. И далеко ли я заплыл тоже что-то неясно. Берега нигде не видно. Вокруг только море. Чистое и прозрачное. Значит. Наверное. Далеко.

НЕ СПАС

Раньше Игорь Семенович считал и был уверен, что по его фамилии определить ничего невозможно. Относительно происхождения и национальной принадлежности. Он думал, что фамилия у него никакая, в том смысле, что нетипичная и нехарактерная. Швецкий. Не от слова "швед", конечно, а от слова "швец". Портной, значит. И имена у родителей его были, ничего конкретно не говорящие. Отца вообще, как Буденного, звали - Семеном Михайловичем, а мать тоже имя интернациональное носила: Инна Мироновна. То есть, возможно, при рождении назвали их не совсем такими именами и отчествами, в 1918-м и 1920-м годах. Тогда у многих еще сохранилась народная традиция и привычка называть детей более откровенно и по-своему. Но те метрики и другие удостоверения личности не сохранились во времени, и в паспорта внесли им имена-отчества вышеупомянутые. И в свидетельствах о смерти те же имена значились. И на памятнике. Игорь Семенович общий им памятник поставил на двоих. Поскольку всю жизнь они вместе прожили, одной семьей, в одной квартире. И со смертью, значит, ничего у них не изменилось. Об этом Игорь Семенович позаботился. И о себе одновременно - тоже он позаботился. Потому что на одну могилу ходить все-таки удобнее, чем на две в разных местах. Тем более ходил он к родителям своим часто. Особенно если по сравнению с другими. Во-первых, на дни их рождения ходил. Во-вторых, на день смерти. Они в один день умерли. Не вместе и сразу. Нет, умерли они в разные годы. Но оба пятого сентября.

Ну, и обязательно весной, когда земля подсыхала, приходил к родителям Игорь Семенович. Чтобы убрать грязь, за зиму скопившуюся, цветы посадить, то, се. Да и так заходил он, без повода и причины. Когда настроение соответствовало. Что тоже случалось чаще, чем хотелось бы. А по аллеям походит, посмотрит на черных ворон и собак кладбищенских - свободных и независимых существ, которые, правда, все равно о смерти напоминают, - и легче вроде жить, какое-то время.

Он даже с удовольствием некоторым по кладбищу гулял, Игорь Семенович. Как по парку культуры и отдыха. Памятники разглядывал, то, что живые о мертвых на камне пишут, читал. А кроме того он выяснил, что на кладбище, точно так же можно своих знакомых встретить, как и на улицах города. Только в городе встречаешь тех, кто еще жив, а на кладбище - тех, кто уже мертв. Таким образом он директора своей школы встретил, Сотника Ивана Демидовича, и доктора Юрия Рябова, маму в самом конце лечившего, и своего однокашника Леньку Гусева, который был живее всех живых в группе, здоровее и жизнерадостнее.

И в общей сложности двенадцать лет ходил сюда Игорь Семенович время от времени, и все было тихо, спокойно, как подобает, несмотря на нервную политическую обстановку в стране. А потом, значит, началось и пошло с год назад вразнос, как по маслу.

Пришел он новой весной к родителям, смотрит, а памятник на земле лежит. Навзничь. Не разбит, не осквернен ничем, но - на земле. Игорь Семенович подумал, что, может, упал он. Сам по себе, без человеческого участия и умысла. Ну, земля поползла под воздействием снега и талых вод. Земля же на кладбище жирная, скользкая - вполне могла поползти. И в тот, первый раз, Игорь Семенович нанял рабочих местных, могильщиков, и они за некоторую - не малую, но приемлемую - сумму восстановили памятник на прежнем месте. Сказав, что теперь будет стоять, не хуже, чем у Ленина - никуда не денется. А через неделю буквально Игоря Семеновича что-то как в бок толкнуло. Он ехал в троллейбусе - по работе ему надо было - и неоправданно ничем вышел на предпоследней остановке. А не на последней, как полагал по ходу дела и по логике вещей. И пошел по асфальту. Дошел до кладбища, до могилы добрался опять памятник лежит. На боку. И через обе фотографии краской зеленой полоса проведена. Жирная полоса. Прямо по лицам. Справа налево и наискось. А внизу, почти у самого основания, написано: "Ха-ха-ха".

Ну, тут, конечно, деваться Игорю Семеновичу стало некуда и все он понял как есть. Понял, что имеет дело с актом вандализма так называемым - о них в газетах не раз писали. Он это еще и потому понял, что осмотрел другие памятники и могилы, те, которые вблизи располагались, в радиусе обзора. И все они, если хоть намек какой-нибудь содержали на происхождение покойника нечистокровное, были как-нибудь испорчены. Или той же краской памятники расписаны нецензурно, или куски от них отбиты, а на одной фотографии усы к лицу кто-то пририсовал - опять же зеленью ядовитой - и окурок к губам приклеил. А лицо и памятник, и могила, само собой разумеется - женщине молодой принадлежали, в родах умершей.

И почувствовал Игорь Семенович в себе злобу, и понял, что она поднимается, и что он начинает борьбу не на жизнь, а на смерть. Вернее - за смерть. Чтобы право смерти для матери своей и отца отстоять, право на вечный покой. Правда, с кем он собирался вести борьбу, было ему не известно. С невидимым противником, с фантомами. И не с ними самими, а с результатами их деятельности. Выследить-то такого противника невозможно. Разве только поселиться на кладбище, на ПМЖ. Но тут - всему свое время и свой час. И раньше этого часа никто на кладбище переселяться не должен, и стремиться туда - не должен. И Игорь Семенович не стремился. Он только понял, что с рабочими договариваться об установке памятника - неэффективно. Никаких денег не хватит с ними договариваться. Да и кто даст гарантию, что не они же сами памятники и валят? В целях получения дополнительного левого заработка. От мужчин с такими лицами и с такой профессией можно ожидать чего угодно. Они посреди смерти работают, ежедневно, их проблемы и чувства живых людей давно не интересуют. Их только свои собственные проблемы интересуют: чтоб не стеснять себя в еде и в питье, а также в средствах передвижения и проведения досуга вне территории кладбища.

На всякий случай и для очистки совести, Игорь Семенович все-таки зашел к ним, сказал, что над мертвыми кто-то глумится и издевается беззастенчиво, мол разве это допустимо? А они сказали ему:

- Мы ничего, - сказали, - не знаем. Мы ж на ночь тут не остаемся жмуров охранять. И нам, - сказали, - за это не платят.

Можно было бы, наверно, еще в милицию обратиться, но Игорь Семенович о таком варианте и ходе даже не подумал. Не пришла ему милиция в голову. А сделал он, значит, вот что. Он себе у соседа, лет пять уже без перерыва пьющего, автомобиль купил. То есть не автомобиль, конечно, а "Запорожец" старого образца. За сто долларов сосед ему этот "Запорожец" с дорогой душой продал. Причем в отличном состоянии. Руки-то у соседа хорошие были, когда не пил он. И у самого Игоря Семеновича тоже руки откуда надо росли. И не боялся он, что машина старая и в эксплуатации ненадежная - поскольку вполне мог с нею совладать своими силами и своим умом. А к машине он докупил лом с лопатой, растворитель и цемент. Задние сидения вынул, все это туда сложил и там оно находилось. Всегда. И каждую неделю, в воскресенье, стал Игорь Семенович по одному и тому же маршруту на своем "Запорожце" горбатом ездить. Приедет с утра, поставит памятник в вертикальное положение, зацементирует. Если краской он испачкан - растворителем краску смоет. Посидит, покурит и уезжает отдыхать после трудовой недели. А в следующее воскресенье опять едет. И опять то же самое делает. Делает и думает:

- Я все равно упрямее вас, гадов, - и: - Только бы, - думает, памятник не разбили и не уничтожили или - что еще хуже, не украли. А если, думает, - попадетесь мне по какой-нибудь счастливой оплошности, убью я вас ломом или лопатой, в зависимости от того, что под рукой окажется. Убью и даже о добре и зле при этом не задумаюсь.

Короче, долго он так ездил. Всю весну и все лето, и всю осень дождливую, и все начало зимы. Как на работу ездил. И понял в конце концов, что на свое терпение зря он надеялся и полагался и что не такое уж оно железное, и вполне может лопнуть. А главное, неясно, что делать, когда терпение все-таки не выдержит - жить продолжать или чем-то иным заняться.

И тогда стал Игорь Семенович думать. Тут же, на скамейку присел и думает. И придумать ничего не может. Так бы он, наверно, ничего стоящего и путного и не придумал, если бы не ворона. Которая, как в страшном кино, на кресте сидела. Уселась и сидит, значит. Головой вертит то вправо, то влево. Вот она и натолкнула Игоря Семеновича на эту мысль нестандартную. Вернее, не она, а то, на чем она сидела. Крест имеется в виду кладбищенский, вот что. Обыкновенный деревянный крест.

И позвонил Игорь Семенович шефу, и попросил на завтра отгул. А завтра поехал он к ребятам на завод, где раньше, еще при советском строе, работал, и заказал им крестик небольшой изготовить - из нержавейки. Ребята заводские, конечно, удивились - зачем ему это понадобилось, - но крестик сделали, без вопросов. Прямо в присутствии Игоря Семеновича. Сантиметров пятнадцати высотой крестик, не больше. И денег не взяли. По старой памяти и дружбе и в знак солидарности всех трудящихся. Игорь Семенович сказал им большое спасибо от всего сердца и поехал с крестиком своим на кладбище. А дома он еще дрель в машину бросил ручную, коловорот по-старому, и сверло, каким кафель сверлил, когда в ванной комнате ремонт делал.

Приехал - памятник стоит. Не успели еще с ним расправиться со вчера. Ну, Игорь Семенович достал коловорот, сверло в патроне зажал и сверху в памятнике отверстие просверлил вертикально. Довольно легко оно просверлилось, в так называемой мраморной крошке. А в отверстие он влил цемента разведенного и крестик туда же вставил. И в "Запорожце" посидел, пока цемент схватываться начал. А после он решил еще посидеть - подождать, чтоб застыл цемент достаточно крепко.

Он так думал себе, Игорь Семенович, когда все эти действия производил: "Родители меня, - думал, - за этот крест не осудят, поскольку не были верующими при жизни, не успев дожить до свободы и открытости всех вероисповеданий без разбору. А Бог, если он, конечно, есть, тоже меня поймет. И, возможно, простит при случае. Потому что не может же он не понять, что я это не ради себя делаю, а ради родителей своих. Чтобы дали им, наконец, заслуженный покой. А то при жизни они его в глаза не видели и сейчас не видят. Разве это справедливо и по-божески?"

И всю последующую неделю Игорь Семенович даже злорадствовал наедине с собой втихомолку. Представлял себе, как подходят эти сволочи к могиле, а на памятнике - крест. Они смотрят на него, смотрят друг на друга и уходят. Не солоно, как говорится, хлебавши. И ехал он в следующее воскресенье на своем "Запорожце", веселясь внутренне и насвистывая. Хотя на кладбище, веселясь, нормальные люди не ездят.

А когда приехал и вышел из машинки своей, морально и физически устаревшей, и к могиле вплотную приблизился, веселость его истаяла и иссякла. В один фактически миг. Потому что памятник теперь не только лежал на земле, но и разбит был что называется в мелкие дребезги. И крест, в грязь втоптанный, рядом валялся.

Не защитил он, значит, родителей Игоря Семеновича. Не спас. Наверно, потому не спас, что все против фантомов этих бессильно. Все и все. Даже Бог бессилен. Еврейский Бог, христианский... Оба бессильны. Что понятно, если вдуматься, и объяснимо. Ведь оба они есть один и тот же, всеобщий, единый и неделимый Бог, Бог, подаривший нам, людям, как образ свой, так и свое подобие.

Загрузка...