Хоть и была она счастлива с Джоном, но призрак Реда Апшоу все же не раз посещал ее в мыслях, а воспоминания о двух столкновениях с ним еще до развода — когда он сказал, что оставляет ее и уезжает в Эйшвилл, и когда напал на нее в спальне — до сих пор тревожили ее и волновали.
Она признавалась Медоре и Джону, что испытывает некое чувство собственной вины за их разрыв. Она не должна была настаивать на том, чтобы остаться жить в доме отца после свадьбы с Редом, — во-первых, и ей не следовало бы часто упоминать имя Клиффорда Генри и говорить о своих романтических чувствах к нему во время медового месяца — во-вторых. Это злило Реда и не могло привести ни к чему хорошему в будущем. Да, Ред — зверь, этого нельзя отрицать. Она никогда не сможет забыть того, как он обошелся с нею, и с ужасом думала о возможности его возвращения. И в то же время Пегги хорошо запомнила то чувство разбитости и собственной ненужности, которое она испытала, когда Ред в первый раз уходил от нее, даже не помахав рукой на прощание… Ибо равнодушие — это самое страшное, что можно получить от человека, которого любишь; это хуже, чем ненависть.
Ред Апшоу не искал ее любви, и после побоища, устроенного им в их общей спальне и окончательно восстановившего ее против него, он даже не побеспокоился появиться в суде, где слушалось дело о разводе, и никогда не пытался встретиться с нею, чтобы хоть как-то оправдаться за свою жестокость.
И та боль, которую вызывало в ней равнодушие Реда, его отчужденность, когда он сделал именно то, на чем она настаивала — покинул Атланту, стала основой первой написанной ею сцены романа, его отправной точкой.
Пегги не дала Реду в прошлом ни времени, ни шансов проявить какие-то другие, не самые худшие, черты своего характера; это была ее вина, и она сознавала ее, хотя в настоящее время и пришла к выводу, что Ред был безнадежным грешником. Но герой ее книги должен был иметь шанс на прощение.
Каким бы подлецом он ни был, как бы ни был он холоден и жесток по отношению к женщине, которая была его женой, но он мог заслужить прощение грехов хотя бы потому, что был любящим отцом. Вот почему оба главных героя романа должны быть партнерами в их неистовом браке, державшемся лишь на их обоюдной любви к ребенку, рожденному от этого союза. Эта доминанта романа была определена с самого начала.
Имя Ретт Батлер было найдено относительно быстро: оно представляет собой соединение двух весьма распространенных на Юге фамилий. Но кроме того, имена Ред Апшоу и Ретт Батлер — весьма созвучны; оба имени начинаются с одной буквы и оба имеют одинаковое число слогов. Были, однако, и другие черты, общие у обоих мужчин — реального и вымышленного: оба они были «властными», и «мерзавцами», и аморальными; и тот, и другой были исключены из военных академий: Ретт — из Вест-Пойнта, а Ред — из Аннаполиса. Оба занимались спекуляцией; при этом Ретт использовал для наживы войну, а Ред — «сухой» закон. Оба не стеснялись в том, что касалось удовлетворения сексуальных потребностей, — и получали удовольствие всюду, где могли его найти. И, наконец, оба были южанами, но не из Атланты. Но главное, что было общим для этих мужчин, — это изменчивость, непостоянство их натур, их жизнестойкость, способность к сильным страстям, блестящий ум, всегда преследующий свои интересы, подспудная готовность к буйству, неистовству и какое-то животное обаяние, своего рода магнетизм, который заставляет капитулировать даже малодушных и боящихся приключений женщин.
Местом действия в романе должны стать Атланта и Джонсборо. Плантация ее героини — это, скорее, ферма, больше похожая на родовую усадьбу матери Пегги, чем на расхожий стереотип огромных плантаций. Называться она будет Фонтейн-холл. Хотя название и не совсем нравилось Пегги, но она сама придумала его — ей хотелось быть уверенной, что в графстве Клейтон нет ни одной плантации с таким же названием, на которую можно было бы указать как на прообраз.
Во время своей вынужденной неподвижности, когда она лежала с поврежденной ногой, Пегги прочитала огромное количество книг по истории Гражданской войны, но она прекрасно знала, что история того времени должна предстать в ее романе с точки зрения не военных событий, а истории жизни тех женщин-южанок, которые отказались признать поражение Юга даже тогда, когда их мужчины были разбиты, а война проиграна. Пегги помнила все — и рассказы бабушки Стефенс об обороне Атланты под началом генерала Худа, когда янки наступали, о пожаре, о тех ужасных днях, когда Анни Стефенс пришлось уехать в Джонсборо после падения и разграбления Атланты, и о голоде, когда нечего было есть, кроме небольшого количества корнеплодов; вспоминала она и то, как миссис Беннинг, жена генерала, ухаживала за умирающим отцом и всеми другими — женщинами, детьми и беспомощными «черными», — оставшимися с ней на плантации в то время, как ее муж командовал войсками.
В первый день Пегги написала около двух тысяч слов — всю заключительную сцену романа, и когда Джон вечером пришел домой, она прочла ему написанное, потом он прочел все сам, после чего они вдвоем долго обсуждали и роман, и его героев.
И теперь Джон не просто поддерживал ее — он был и сам воодушевлен. Он прошелся по напечатанным страницам с карандашом в руках, делая свои замечания на полях и исправляя небольшие ошибки в орфографии.
На другой день Пегги встала очень рано. Она перепечатала начисто готовые страницы, учтя исправления свои и Джона, а потом взялась за начало романа, вернувшись на несколько лет назад — к началу войны. Она совсем не была уверена, что именно эта глава и будет начальной, но, странное дело, это не имело для нее никакого значения. Она так много знала о том времени, так ясно себе его представляла, что могла себе позволить начать роман с любого места, зная, что в этот момент происходило и в Атланте, и в Джонсборо.
Не прошло и недели с того дня, как Пегги написала первую фразу романа, а она уже могла представить его себе весь целиком. Она работала по шесть — восемь часов в день, иногда и дольше, откладывая в сторону те сцены, которые требовали дополнительных исследований. Они должны были поэтому подождать до того времени, когда нога ее заживет и Пегги сможет вернуться за необходимым для работы материалом в подвал библиотеки Карнеги. Таким образом, эти заминки не останавливали течения романа, как и тот факт, что зачастую многие сцены имели по нескольку различных завершений. Вопреки легенде, родившейся позднее, Пегги вовсе не писала свою книгу как попало — без всякого порядка в действии и хронологии. Ибо после того, как была написана последняя глава, она расположила в более или менее хронологической последовательности все главы, включая и те, что существовали лишь в набросках и были отложены в сторону, поскольку требовали дополнительных исследований, а также пояснительные абзацы. Она вела картотеку на всех своих героев, независимо от степени их важности в романе, и в этом отношении Пегги была намного более четкой и организованной, нежели в своей повседневной работе над рукописью. Уроки Энгуса Перкенсона по профессионализму не прошли бесследно, и потому, когда Пегги сидела за рабочим столом, она относилась к работе романиста с той же тщательностью, какую она продемонстрировала и в своей работе в газете. Возможно, именно это было причиной того, что, садясь за работу, она надевала зеленый защитный козырек газетчика и мужские брюки — стремление имитировать обстановку редакционных условий. Ее подход к работе был очень деловым, и тот образ, который впоследствии был создан — образ маленькой, утонченной южанки, домашней хозяйки, в свободное время пишущей «в шутку» роман, — это миф.
В действительности же, в то время, когда Пегги Митчелл работала над своим романом, она вновь была «работающей женщиной» и писала роман с тем же пылом и рвением, что и статьи для «Джорнэл», и точно так же старалась заслужить одобрение Джона, как в свое время добиться похвалы редактора Перкенсона.
Когда Пегги писала, она, казалось, ощущала присутствие «чего-то странного, чего-то стремительного и безрассудного». То огромное количество событий и эмоций, которое она пережила сама и о которых ей много рассказывали в детстве и юности, все те знания, что аккумулировались в ней в течение всей ее жизни, вдруг стали выливаться на бумагу. Но ее бессонница, во время которой она вспоминала слова песен времен Гражданской войны и которые пела ее мать вместо колыбельной, не отпускала ее, и Пегги все еще мучили ночные кошмары, связанные с кровавыми картинами военного времени, описания которых она слышала в детстве.
Прошло несколько недель ее работы над романом, и Джон писал своей матери, что Пегги пишет драму, в которой найдут отражение «все великие основополагающие события жизни: рождение, любовь, брак, смерть, голод, ревность, ненависть, алчность, радость и одиночество». Но за исключением этого краткого описания книги, сделанного им в письмах к матери и Фрэнсис, Джон ни с кем больше не говорил на эту тему — такова была просьба Пегги. Когда к ним в дом приходили люди, она набрасывала большое полотенце на свой стол, чтобы скрыть рукопись. Вера Джона в нее заставляла ее постоянно идти вперед, дальше. У нее не было какого-то предельного срока, но каждый вечер, когда Джон возвращался с работы и спрашивал: «Что ты сегодня дашь мне почитать?», она чувствовала себя обязанной отчитываться о проделанной за день работе.
За короткое время выросла кипа конвертов, лежащих на столе и полу, на каждом из которых была надпись, отражавшая содержимое конверта, например: «История семьи», «Барбекю в Двенадцати Дубах», «Благотворительный базар». Если наступал день, когда она, казалось, не могла двигаться ни вперед, ни назад в своем романе, тогда она могла достать один из таких конвертов, собрать воедино все замечания, сделанные Джоном, и переписать все заново, чтобы потом вновь обсудить вместе написанное.
Несколько месяцев подряд работала она в таком упорядоченном режиме, считая свою работу едва ли не обязательной. Многие сцены романа переписывались по четыре-пять раз. Редкий день проходил для нее без того, чтобы она не была поглощена работой.
Пегги всегда решительно отрицала наличие какого-либо сходства между ее героями и реальными людьми, за исключением, пожалуй, негритянки Присси, прообразом для которой, как признавалась Пегги, послужила ее горничная Кэмми.
Но разве Эшли Уилкс — имя, тоже составленное из двух широко распространенных на Юге имен, — не в высшей степени романтизированный портрет Клиффорда Генри, который, хотя и не был южанином, но также из идеалистических соображений отправился на войну и, как и Эшли, был поэтом, мечтателем и джентльменом?
Да и сходство между Джералдом О’Хара, оплакивающим смерть жены, и Юджином Митчеллом, находившимся на грани помешательства после смерти Мейбелл, было слишком явным, чтобы его отрицать.
Хотя Пегги и утверждала, что героиня по имени Пэнси О’Хара не имеет с ней ничего общего, но ведь именно так звали и девушку, о которой писала Пегги в своем заброшенном автобиографическом романе, и девушку-журналистку из короткого рассказа Пегги, отвергнутого журналом «Высший Свет», и независимо от тех опровержений, которые делала Пегги позднее, у Пэнси О’Хара действительно много общего с создательницей этого образа, и параллели здесь очевидны.
Обе были «бунтарками», постоянно пренебрегающими условностями и мнением «света». У обеих были одни и те же проблемы, порожденные влиянием строгих и праведных матерей-католичек. Обе ухаживали за своими отцами после смерти матерей. Обе были кокетками и любительницами подразнить, обе предпочитали игру в любовь любовному акту как таковому и обе были в конечном итоге изнасилованы мужьями. Обе отвернулись от католической церкви, обе были женщинами, любившими выпить, на что общество смотрело косо и неодобрительно, осуждая, как «поведение, недостойное леди», и обе так или иначе сумели восстановить «свет» против себя. Обе пережили романтическую, но бесплодную первую любовь, неудачный брак и брак с надежным, заслуживающим доверия человеком. И обе были куда сильнее характером, чем многие из окружавших их мужчин, за исключением одного — которого они любили. И именно эта похожесть судеб автора и главной героини и была той движущей силой повествования, которого в противном случае могло бы и не быть.
Но в характере Пэнси О’Хара было столько же и от бабушки Анни Стефенс, сколько и от самой Маргарет Мэннелин Митчелл, и сходство это так бросалось в глаза, что позднее Пегги очень неохотно представила свою книгу на суд бабушки Стефенс, опасаясь ее острого взгляда и проницательности.
Нога у Пегги заживала, но медленно, и потому свобода ее передвижения была более или менее ограничена квартирой. Визиты бабушки Стефенс сделались регулярными, и хотя разногласия между бабушкой и внучкой наконец-то решено было забыть, Пегги никогда не говорила ей о содержимом больших конвертов. Она была не совсем уверена, как поведет себя пожилая женщина, узнав, что некоторые из наиболее ярких моментов ее собственной жизни были использованы в романе.
Было много общего и между семьей О’Хара и семьей Фитцджеральдов, начиная с того, что они и поселились в графстве Клейтон примерно в одно и то же время. Как и Пэнси О’Хара, Анни Стефенс оставалась в Атланте до самого пожара, уничтожившего город; она также ухаживала за ранеными солдатами в атлантских госпиталях и также одна вернулась со своим первенцем обратно в Джорджию сразу после падения Атланты; и оставалась дома, сражаясь в одиночку с голодом и саквояжниками, пока, наконец, ее муж не вернулся с войны. Как и Пэнси, Анни тоже была всего на несколько лет моложе Атланты, и она действительно думала о городе как о представителе ее собственного поколения, и также гордилась тем, как росла и мужала Атланта, как и своими собственными достижениями.
Чем глубже погружалась Пегги в свою книгу, тем больше приходила к выводу, что публиковать ее нельзя, даже если она когда-нибудь ее закончит. И проблема была не только в бабушке Стефенс. Существовал еще и Ред Апшоу. Боязнь быть обвиненной в клевете, в том, что герои романа похожи на каких-то реальных людей, а события, описанные в книге, взяты из их жизни, преследовала ее постоянно. И именно она была причиной того, что Пегги отказывалась обсуждать свой роман с кем бы то ни было, ограничиваясь словами, что он о Гражданской войне и об Атланте. И потому она смотрела на свое писательство как на занятие от скуки, а себя относила к разряду дилетантов.
У нее не было ни определенной цели, ни каких-то сроков, не видела она и возможности получить в будущем какие-то деньги за свой тяжелый труд. Все это, казалось, наводило на мысль, что дело, которым она занята, не имеет смысла, и чем больше эта работа увлекала ее, тем все меньше и меньше верила она в свои силы. Ибо несмотря на строгий распорядок дня и жесткую дисциплину в работе, она не могла назвать себя профессиональным писателем; она была домашней хозяйкой, у которой было хобби — писать книги, но оно только мешало ей быть настоящей домашней хозяйкой. И если бы не горячая заинтересованность Джона в ее книге, к работе над которой он относился с таким же энтузиазмом, Пегги, вероятно, нашла бы возможность заставить себя прекратить работу, покончить с писательством как с вредной привычкой. Но любой разговор об этом, не говоря уже об откладывании рукописи в сторону, вызывал гнев Джона, хотя он чрезвычайно редко сердился на нее за что-либо. Рукопись стала их ребенком, и для Джона она значила так же много, как и для Пегги.
Весна выдалась дождливой, и Пегги не решалась выходить на костылях, чтобы не подвергать себя риску падения. Артрит, поразивший сустав на ее лодыжке, еще более усложнил ситуацию и серьезно замедлил ее выздоровление. Врачи даже предостерегали Пегги, что, возможно, она не сможет ходить без костылей.
В начале марта Джон получил премию от своей компании за разработку лучших рекламных материалов прошлого года. Он гордился и своей работой, и тем, что не только сумел оплатить все свои долги, но и взять на себя заботу о содержании Пегги, как это, собственно, и подобает мужу. И хотя их финансовые трудности еще далеко не закончились, Джон писал своим друзьям и знакомым, что никогда не думал, что он сможет быть таким счастливым. И хотя он не писал об этом явно, его гордость за Пегги и ее работу над романом была очевидной.
Следует вспомнить, что когда-то и сам Джон мечтал стать литератором, но еще в молодости понял, что у него нет таланта, который позволил бы ему преуспеть в написании романов или любых других книг. Даже в качестве журналиста он потерпел неудачу, но вот редактором он оказался прирожденным. Причину своего успеха в редактировании и поражения в более творческой деятельности сам Джон объяснял тем, что он «мастер исправлять пустяки и указывать на ошибки». Но он всегда искал общества писателей и других творческих людей, и кроме того, как в случае с Редом Апшоу, его привлекали сильные, харизматические личности. Его собственные устремления не шли дальше желания делать свою работу в компании наилучшим образом и, может быть, когда-нибудь стать директором по рекламе, что сможет, конечно, повысить его доходы, но никогда не сделает богатым.
И подобно тому, как раньше он жил журналистской работой Пегги, так и теперь он относился к ее роману как к своему личному делу. Но его ум был слишком ограничен, чтобы мыслить так же широко и стремительно, как Пегги, и при этом держать в памяти и оперировать таким же огромным количеством деталей и взаимоотношений героев. И трудно предположить, каким большим мог бы стать его вклад в работу Пегги, если бы ему пришлось иметь дело со всей этой грудой манильских конвертов, а не с десятью страницами, которые он прочитывал почти каждый вечер. Он был единственным советчиком для Пегги, это факт. Но нет никаких явных доказательств того, что его советы и замечания способствовали улучшению романа.
Человек достаточно консервативный, в чем-то даже придерживающийся пуританских взглядов, он, конечно, мог влиять на окончательный выбор ею тех или иных вариантов некоторых сцен в романе. В основном же, как он убедился, писала она ясным, точным языком, всегда зная, что она хотела бы сказать, и потому ему оставалось лишь исправлять ошибки в орфографии и правописании.
Это было, конечно, полезно для Пегги, но не более того, что мог бы сделать для ее книги любой редактор в каком-нибудь издательстве. Пегги, конечно, была незнакома с издательской работой, поскольку никогда с ней не сталкивалась, и потому считала себя зависящей от него. А поскольку теперь она находилась еще и на его содержании, то можно предположить, что ее любовь к нему питали два чувства — благодарность за его помощь и ее потребность в ней.
Неудивительно, что по мере того как росли ее привязанность и любовь к Джону, вера в себя и в свою работу становилась все слабее. Она была, как сама позднее признавалась, «подвержена семейной болезни под названием «самоуничижение». «Любая дребедень любого писателя в моих глазах была несравнимо выше моей работы, и гнетущая тоска нападала на меня всякий раз, когда я читала что-то такое, что мне хотелось бы суметь написать самой».
Весной 1927 года, прочитав роман Джеймса Бойда «На марше» о событиях времен Гражданской войны, Пегги впала в состояние уныния и подавленности. Она закрыла свою пишущую машинку, и, по ее словам, «жизнь на три ближайших месяца была разбита».
Ничто не могло заставить ее вновь сесть за стол и продолжить работу. «Это безнадежно, — кричала она Джону, — совершенно безнадежно!» Она не может писать с такой же интеллектуальной мощью, как Бойд: она не понимает ни стратегии Конфедерации, ни целей северян так же хорошо, как и он. Она пишет книгу о великой войне, но ни один из ее героев не показан на поле боя, и она убеждена, что избегать подобных сцен — значит быть трусливой и малодушной, и это лишний раз служит доказательством того, насколько не годится она для той работы, за которую взялась.
В ответ Джон пытался втолковать ей, что ее роман и книга Бойда несопоставимы. Не она ли сама не раз повторяла, что ее книга — о женщинах, оставшихся дома? Тогда к чему ей, в таком случае, включать батальные сцены, которые — даже будучи блестяще написаны — были бы явно не к месту и лишь прерывали бы ход огромного повествования, которое, как будто с помощью незримых импульсов, движется вперед, даже когда главы его разрознены? Но убедить ее Джону не удалось, и ее козырек продолжал пылиться, валяясь на закрытой пишущей машинке.
«Приступ самоуничижения», поразивший Пегги, был усугублен еще и появлением в Атланте Реда Апшоу. По слухам, доходившим до нее, он закончил университет Джорджии и приехал, чтобы встретиться со своими старыми профессорами. Он даже намекал, что, возможно, захочет вернуться, чтобы получить ученую степень. Через общих знакомых она узнала, что живет он в Эйшвилле, штат Северная Каролина, ведает сбытом в компании по продаже угля и нефти в городе; что выглядит он лучше, чем когда-либо; ездит на еще более шикарной машине, чем раньше, и что его видели на вечеринке в компании одной из самых хорошеньких девушек Атланты, дебютантки нынешнего сезона. Он пробыл в городе несколько дней и уехал, даже не позвонив Маршам.
3 мая 1927 года Стефенс женился на Каролине Луизе Рейнолдс. Венчание происходило ко католическому обряду и было, как писали репортеры светской хроники в местной газете, «поразительно торжественно и благородно». Это венчание было одним из тех редких мероприятий, на которых бывала Пегги со времени аварии и последовавшей болезни. Но на свадебный вечер Пегги из-за своих костылей не пошла.
После свадебного путешествия в Нью-Йорк Стефенс и Кэри Лу, происходившая из респектабельной семьи южан, остались жить в доме на Персиковой улице с мистером Митчеллом, и, таким образом, тем, чего в свое время ожидал Юджин Митчелл от дочери, — ухода за ним и ведения домашнего хозяйства, — пришлось заняться его невестке, Кэри Лу.
Через несколько дней после свадьбы Стефенса Джон серьезно заболел и три недели провел в госпитале. Врачи так и не смогли поставить диагноз и определить, почему он испытывает ужасную слабость и страдает потерей равновесия. Он сильно похудел и вместо былых 163 фунтов стал весить 145. Его проверяли на бесчисленное множество болезней, но в результате ни врачи ничего не обнаружили, ни ему лучше так и не стало, и в течение первых двух недель пребывания в госпитале Джон не мог головы поднять от подушки, не испытывая при этом приступа ужасной тошноты.
Болезнь Джона заставила Пегги собраться с духом. Костыли не мешали ей проводить почти все время около него в госпитале, и ни Пегги, ни Джон не утратили чувства юмора.
Пегги принесла ему почитать «Дракулу», а потом писала его сестре Фрэнсис, что книга захватила его до такой степени, что медсестры думали, что он бредит, потому что он убеждал их принести в палату связки чеснока как средства для отпугивания вампиров. Джон утверждал, что этот шок благотворно подействовал на него, и он пошел на поправку.
Он выписался из госпиталя в июне и через две недели уже приступил к работе, но о причинах его болезни врачи знали не больше, чем до его госпитализации. Головокружений больше не было, хотя и их причина осталась неизвестной, и Пегги теперь поставила своей целью «откормить его». А потом, как только кризис у Джона миновал, она надела его старую рубашку, поношенные рабочие брюки, на лоб — зеленый козырек, открыла свой «ремингтон» и вновь приступила к работе. К этому времени ее собственный творческий кризис, вызванный «приступом самоуничижения», уже миновал.