1.

Что случается с человеком, которому скоро стукнет сорок, который не занимается спортом и имеет уйму вредных привычек, когда он с неспешного шага переходит на бег, стремясь догнать уходящий автобус? Правильно, человек жадно хватает ртом воздух, становясь похожим на рыбу, вытащенную из воды. Сердце его бешено колотится и, кажется, вот-вот выскочит из груди.

Мне тоже скоро будет сорок лет. Я не занимаюсь спортом и имею уйму вредных привычек. И сердце мое вот-вот выскочит из груди. И я задыхаюсь. Но мне не надо спешить на автобус — похоже, автобус мой ушел давно — два года, семь месяцев и девять дней назад, когда я покинул и этот двор, и этот старый двухэтажный дом, перед которым сейчас стою. Моросит не по-майски холодный и нудный дождь. Не знаю, на кого сейчас похож я, а дом, с которым мы вместе мокнем, напоминает мне старика-нищего, застигнутого непогодой в поле. Старик сутулится, словно стараясь быть поближе к земле, как перезревший подсолнух, но с черных небес все льет и льет вода и нет спасения от холодного, пронизывающего ветра.

Мой бедный старый дом, помнишь ли ты жильца из квартиры № 8? Он стоит, спрятавшись за вяз, и с глухой тоской в глазах смотрит на два твоих окна на втором этаже. Окна занавешены, от них в темноту майского вечера струится свет — из левого окошка спокойный, голубоватый, из другого — красновато-тревожный. Там кухня. Интересно, мои уже отужинали? Мои… Да, хорошо возвращаться туда, где тебя ждут и будут тебе рады. А я вот поднимусь сейчас по деревянным скрипучим ступенькам, постучусь в знакомую дверь, а ее откроет незнакомый мужчина. Может, на нем даже будут мои тапки. «Вам кого?» — спросит он меня. А потом обернется и крикнет в глубину комнат: «Леночка, это, кажется, тебя». И до боли знакомый голос ответит: «Я вроде никого не жду». Елена всегда любила это слово — вроде. Когда заканчивала сложный перевод, бросала на пол авторучку, потягивалась, становясь сразу похожей на только что проснувшуюся домашнюю кошку, и говорила: «У меня вроде получилось». А когда я уходил из этого дома, лихорадочно покидав в сумку белье и книги, она тихо сказала, неизвестно к кому обращаясь: «Вроде бы все взял»…

Два-три раза в год я писал длинные письма в стихах дочери, в конце которых глупо и неуклюже рифмовал:

Я писать кончаю, Маша.

Для меня ты — лучше всех.

Как живет там мама наша?

Ей горячий шлю привет.

И все. И вместо обратного адреса — только прочерк и два слова: Николай Корнилов… А может, нет никакого чужого мужчины в моих тапочках, и откроет дверь тринадцатилетняя дочь — сначала отпрянет, а затем бросится мне на шею: «Папа вернулся!»

Я взвалил на плечи рюкзак и шагнул из темноты навстречу двум горящим окнам.

2.

Даже погожими вечерами улицы Сердобольска были пустынны, что уж говорить о таких ненастных, как этот. Маша любила, выключив в своей комнате свет, встать у окна и, уперевшись локтями в подоконник, смотреть на маленькую тихую улочку. Свет фонарей и густые кроны лип и вязов придавали ей таинственный, почти сказочный вид, а редкие прохожие казались похожими на хоббитов из книг Толкиена. Правда, в последнее время осталось гореть всего два фонаря. Мама как-то в сердцах бросила, что у этого несчастного городка нет денег даже на лампы для фонарей. Мама… Вчера она пришла вся сияющая, сообщив с порога новость: вроде бы ее берут на работу в Германию. Посодействовал мамин одноклассник Володя Беккер, который теперь жил там. Мама сказала, что сначала контракт с ней подпишут на год, а там видно будет. Маша искренне была за нее рада, но радость длилась недолго. Оказалось, что взять с собой дочь мама пока не может, а потому пожить Маше придется у тети Оли, лучшей маминой подруги.

Честно сказать, Маша не любила ни саму тетю Олю, ни ее мужа, дядю Всеволода. Про себя она называла его Гоблином — он был большой, грузный, грубоватый. Когда рядом не оказывалось тети Оли, дядя Всеволод, будто ненароком, то клал маме руку на плечо, то смотрел на нее глазами, которые в этот момент становились точь-в-точь как глаза у Бориски — дворового кота, когда тот в начале весны лез на крышу и начинал там орать свои песни, изводя всю округу.

Вчера Маша ответила маме, что лучше будет жить в детском доме, чем у Рогозиных. Разумеется, мама «завелась», стала кричать, что ее дочь эгоистка, копия своего непутевого папашки, который жил только для себя, что это их последний шанс вырваться из унизительной бедности, из этого паршивого городка и, быть может, даже из страны, в которой нельзя жить достойной человека жизнью, ну и дальше все в том же духе. Маша хотела возразить, что Сердобольск вовсе не паршивый городишко, но не стала — бесполезно. Взрослые и так-то слышат только самих себя, а уж когда кричат — тем более.

И вот сегодня пришли Рогозины. Сейчас они сидят вместе с мамой на кухне и обсуждают «проблему» — то есть ее, Машу.

3.

Из кухни донесся мамин голос:

— Дочка, иди сюда, дядя Всеволод тебе хочет что-то сказать.

— Не хочу.

— Дочка, не будь невежливой.

— Я сама вежливость, мамочка. — В девочке закипало раздражение. — Но ведь ты сама говорила, что у меня проблемы с сердцем, а у вас накурено.

— Ну, если гора не идет к Магомету, то Магомет сам пойдет к горе. — Это уже дядя Всеволод. И вот Гоблин входит в комнату, за ним мама и тетя Оля.

— Леночка, где у вас здесь свет включается? А то сидят тут некоторые в темноте. Я понимаю, темнота — друг молодежи, но тебе, Марусенька, рано еще. Ничего, у нас поживешь, мы тебя от вредных привычек враз отучим.

— Меня зовут Маша, — не поворачивая головы, тихо, но твердо сказала девочка. — И жить у вас я не буду.

— Опять за свое, — начала раздражаться мама. — А у кого будешь? Ну вот не повезло мне, дочка, не повезло: бабушки у нас с тобой нет, дедушки тоже. Мы дяде Всеволоду и тете Оле должны в пояс поклониться, спасибо сказать, а ты грубишь… Да повернись ты, когда с тобой трое взрослых разговаривают!

Девочка обернулась. В ее глазах стояли слезы.

— Я знаю, что у меня нет бабушки… И дедушки тоже. Но папа у меня есть.

— Нужна ты ему, — фыркнула тетя Оля.

— Нужна. — Маше все труднее было оставаться спокойной.

— А где же я тебе его сейчас найду? — Мама почти кричала. — Скажи, где? Или прикажешь письмо написать? Только адрес подскажи, куда писать — в Тулу, Архангельск…

— Или на Колыму, — подхватил Гоблин.

— Не надо никуда писать. Он сам приедет. Вот увидите.

Как-то неожиданно мама стихла. Елена долгим взглядом смотрела на дочь, будто увидев в ней то, о чем раньше и не подозревала. Потом махнула рукой, еле слышно обратясь к Рогозиным:

— Пойдемте. Вырастила я дочь. Собственная блажь дороже матери…

— Как это — пойдемте? — возмутился Гоблин. — От горшка два вершка, а уже старшим перечит. И вообще, нечего ее уговаривать. Два часа на сборы — и дело с концом.

А Маша, словно не слыша его слов, закричала вослед Елене:

— А тебе, мама, паршивая Германия дороже собственной дочери.

Мать не успела ответить. Кто-то постучал в дверь.

4.

Вот и знакомая лестница. Сначала три ступеньки до дверей первого этажа, затем восемь и еще девять. Итого двадцать… Чтобы немного успокоиться, считаю их вслух. Одна, вторая… пятая. Забавно, столько ждал этой минуты, а вот иду и не знаю, что буду говорить. Седьмая, восьмая… двенадцатая. А сердечко и впрямь ни к черту: уже на второй этаж без одышки не поднимаюсь… Восемнадцать, девятнадцать, двадцать. Вот наконец и дверь, которую я видел даже во сне. На какое-то мгновенье появилась малодушная мыслишка: утро вечера мудренее, завтра сходи к общим знакомым, узнай, что да как, а потом уже и придешь сюда. Мысль была разумной, впрочем, этим отличаются все малодушные мысли.

И я постучал.

За дверью раздались тяжелые неторопливые шаги… Она распахивается — и я вижу высокого грузного человека. Взгляд у него тяжелый, давящий. Им человек «просверливает» меня с ног до головы.

Так я и знал. Только вот с тапочками не угадал: видно, ему мой размер маловат оказался.

— Что надо?

Емок наш «великий и могучий»: всего два слова, причем ни одного грубого, а произнес человек: «Что надо?» — и ты, как сверчок, уже знаешь свое место, тем более когда вместо «что» на самом деле звучит «чё».

Во мне закипает злость. В глубине души понимаю, что вызвана она даже не словами, а самим фактом появления незнакомого мужчины на пороге моей квартиры, но все равно не сдерживаюсь:

— Шоколада. А еще Елену Александровну Корнилову. Вы меня очень обяжете, если позовете ее.

Мужчина, напоминавший своим видом Гоблина из книги Толкиена, еще не успел мне ответить, как за его спиной я увидел вышедшую в прихожую белокурую девчушку с васильковыми глазами. Наши взгляды встретились.

— Машенька?

— Папа, приехал! — И вот она уже мчится ко мне, проскочив под рукой мужчины, державшего дверь. Я не успел снять рюкзак, а дочь уже повисла на моей шее.

— Я же мокрый весь, мокрый, — только и удалось мне произнести в тот момент.

Машины волосы пахли ромашкой. По моим щекам текли слезы: мои — горькие и ее — самые родные для меня слезы. В этот момент мне уже было абсолютно все равно, кем приходится этот Гоблин Лене и что он в такой поздний час делает у меня дома. Время разобраться во всем у меня было. Самое главное — я вернулся.


Глава 2.

1.

Признаюсь честно: не помню почти ничего, что происходило после. Много позже, когда Маша покажет мне свой дневник, который она с пунктуальностью добросовестной отличницы и серьезностью начинающего литератора вела в тайне от всех, я смогу восстановить в памяти подробности того вечера: кто что говорил, кто и как молчал… Дочь утверждает, будто мы с ней стояли обнявшись в коридоре несколько минут, а Лена… Впрочем, какое имеет значение, что тогда говорил Рогозин и думала, схватившись за сердце, Лена. По глазам жены я понял, что прощен. Но когда после всего этого сумасшествия мы остались с ней одни, она произнесла:

— Не прошло и три года…

— Два года, семь месяцев и девять дней. Прости.

— И все? Больше ничего не хочешь сказать?

— Хочу, но не сейчас. Устал смертельно… Впрочем, нет. Скажу сейчас: дурак я, самый настоящий дурак.

— Это точно. Ты же ведь не на заработки тогда поехал, верно? Я, правда, это поняла, когда мне на работе сказали, что ты ко мне заходил, когда …

— Когда ты в скверике с Беккером целовалась.

— Прощалась. А отчего не добавил, как обычно: «со своим»?

— Он не твой, я это понял.

— Только спустя два года, семь месяцев и девять дней?

— Можешь считать, что так. Хотя, думаю, меня тогда тоже можно было понять: я иду к жене с цветами, счастливый, как влюбленный мальчишка…

— Кстати, Корнилов, а в честь чего ты мне цветы нес?

— А просто так. Душа вот взяла и захотела сделать это. И вообще, если женщина не получала цветы просто так, без повода, значит ее никто не любил. Мне так кажется.

— Так ведь я их тогда тоже не получила. От тебя.

— Правильно. Я к ней на крыльях, а она… прощается.

— И твоя душа расхотела дарить мне цветы?

Я ничего не ответил. В комнате наступила та тишина, после которой решаются судьбы людей. Двое молчат, они еще не произнесли ни слова. Еще можно все поправить, но можно и погубить. Это решит первое слово. Его сказала Лена.

— Прости, — тихо и просто произнесла она. — Я причинила тебе боль… Но, поверь, не хотела…

Я подошел к жене и указательным пальцем дотронулся до ее губ.

— Все. Давай забудем об этом. И в первую очередь о нашем Беккере, дай Бог ему здоровья и процветания в его Фатерлянде.

Елена открыла глаза и грустно улыбнулась:

— Не получится, Коленька. По крайней мере, еще год.

У меня вдруг упало сердце. Я только и мог, что вымолвить:

— Рассказывай.

— Хорошо, — ответила жена, взяв меня за руку. Лена, видимо, почувствовала мое состояние. — Только ничего страшного не произошло…

Когда ее рассказ закончился, я понял уже в который раз, что в этом мире ничего случайного не происходит. Что есть некие знаки, которые посылаются свыше для нашей помощи или для прояснения нашего духовного состояния. Знаки эти, словно буквы в алфавите: научишься их понимать, овладеешь искусством соединять их в «слова» — и тебе не то чтобы легче и проще будет жить, нет, ты получишь нечто большее. У тебя будет дар «видеть» то, что другим не дано, видеть внутренним, сердечным зрением, схватывая за внешним, часто наносным, суть вещей и смысл бытия.

Чтобы понять, как мне дороги жена и дочь, мне пришлось почти на три года уйти из дома. И даже не уйти, а бежать, словно раненому зверю, мучаясь от ревности и любви… и вот сейчас, когда я сам решил, что разлука научила меня быть терпимым и даже мудрым, узнаю, что разлука не заканчивается. Будто некий постановщик пьесы, в которой мы с Леной играем главные роли, решил предложить нам еще один акт, дабы убедиться, что мы хорошо усвоили преподанные нам уроки…

По глазам Лены я понял, как мучительно для нее ожидание моего ответа.

— Я думаю, что ты должна ехать, дорогая, — сказал я.

— Ты в этом уверен, Корнилов? Ты понял, меня Беккер приглашает?

— Конечно, понял.

— И? — Ее огромные зеленые глаза не отрываясь смотрели на меня.

— Ты ждешь от меня красивых слов?

— Главное — искренних.

— А я уже сказал их: ты должна ехать.

— Спасибо. Мне было очень важно, чтобы ты понял меня. А вот Машка, похоже, не понимает.

— Нет, здесь другое. В той ситуации, согласись, она становилась сиротой при живых родителях. Папы простыл след, мама не хочет брать с собой. Теперь мы будем вместе ждать тебя и у меня будет достаточно времени, чтобы объяснить ей все.

Лена повеселела.

— Здорово. Только ты пообещай мне, во-первых, ни о чем таком не думать, а во-вторых…

— О чем — таком? — притворился непонимающим я.

— Не хитри, ты все понял. Тогда в скверике я прощалась со своим детством. Я прощалась со своим другом Володькой Беккером, с тем, с кем в школе сидела за одной партой. Сейчас я буду работать с Вольдемаром Беккером…

— Леночка, прости, но это все лишние слова, поверь. Надеюсь, «во-вторых» с твоим одноклассником не будет связано?

— Не будет. Во-вторых, обрати внимание на здоровье дочери. Их в школе терапевт смотрел, сказал, что в сердце небольшой шумок есть.

— Не беспокойся. Сельский воздух, речка, козье молоко — и все будет в порядке.

— Не поняла. Ты вроде бы вернулся в Сердобольск?

— Вроде вернулся…

— Корнилов, не шути. Объяснись.

— Я к вам с Машей вернулся. Ты на год уезжаешь. Для тебя есть разница, где этот год мы будем тебя ждать?

— Представляешь, есть. Я смертельно устала от неизвестности, от…

— Солнышко мое, неизвестности не будет. Ты все узнаешь.

— Рассказывай.

— Не сейчас. Завтра. Просто хочу, чтобы это услышала Маша.

Я обнял жену.

— Не сердись, прошу тебя.

— Коля, я не сержусь, но… Думала, ты устроишься на работу, дочь будет под твоей опекой, я буду вам звонить, а ты опять за свое.

— Леночка, я зря тебя сейчас растревожил. Скажем так: завтра я хочу с тобой и Машей кое о чем посоветоваться. И как все вместе мы решим, так и будет.

— Все вместе?

— Даже если один из вас двоих будет против того, что я предлагаю, все останется по-прежнему: мы будем ждать тебя в Сердобольске, я вновь устроюсь работать в газету, а козье молоко буду брать у тети Шуры Волковой.

— Слово?

— Честное пионерское!

И Лена наконец-то рассмеялась. Впервые за весь вечер.

2.

Из дневника Марии Корниловой.

17.05.1993 г. Суббота.

Сегодня у нас просто необыкновенный день. Вчера наконец-то вернулся папа. Мама очень рада. И я, конечно, тоже. И погода сегодня была под стать моему настроению — солнечная и теплая. От вчерашнего ненастья не осталось и следа. Мы все ходили на наше любимое место в Сердобольске — на Козловскую гору. С нее хорошо виден не только городок, но и его окрестности. Мы с папой смеялись, болтали о пустяках, он расспрашивал меня о школе, о друзьях, а мама все одергивала нас. Просила перейти к серьезному разговору. Я сначала подумала, что это касается меня: останусь ли я с папой или с Рогозиными. Но папа шепнул, что начальство — и он кивнул на маму, — дало добро на самый лучший для нас вариант. Сейчас решится другой важный вопрос и ты, сказал папа, примешь в его решении самое непосредственное участие. Тут и мне стало интересно. И после того, как мы прямо на горе перекусили принесенной из дома провизией, папа стал рассказывать.

— Последний год, — начал он, — я жил в соседней Т-ой области, в районном городке Любимовске. В нем обитает мой старинный друг Игорь Толстиков. Помнишь, Лена, я тебе рассказывал, что в свое время мне удалось помочь ему…

— Это тот Игорь, который оказался в секте и чуть было не передал сектантам свое имущество? — спросила мама.

— Верно. Впрочем, дело тогда было даже не в имуществе, а в душе Игоря, которую он чуть не продал неизвестно кому. Так вот, сейчас он — бизнесмен средней руки, у него небольшая фирма. Я благодарен ему, — он и приютил меня, и дал работу. Правда, работа была скорее номинальная: я числился кем-то вроде помощника по связям с общественностью. Представляете, вся фирма — десять человек, зато есть помощник по связям с общественностью… Знаю, знаю, что ты скажешь, Леночка, — обратился папа к маме, — но меня оправдывает то, что получал я совсем небольшие деньги, да и отрабатывал их честно. Да… Ну так вот, у меня оставалось еще и свободное время, и я стал понемногу возвращаться к прежней профессии.

Здесь я должна сделать небольшое пояснение. Мой папа — этнограф по профессии. Он знает несколько языков, причем не обычных, типа английского или немецкого, а, например, старославянский или древнегреческий. Папа многие годы занимался изучением племени вятичей, которые жили и на территории нашего края, его серьезно увлекал вопрос, откуда появились славяне. Правда, кандидатскую он так и не защитил. Мама говорит, что папа очень талантливый человек, но его гипотезы настолько смелы, что их всерьез не принимали. Например, папа однажды написал статью, в которой доказывал, что любая народная сказка — это зашифрованная историческая и культурная память народа. Над статьей, по словам мамы, очень много смеялись. Коллеги в шутку просили расшифровать им, к примеру, «Колобок» или «Репку». Когда началась перестройка, папа сначала ушел в журналистику, а потом даже пару лет проработал учителем истории в школе. Впрочем, я слишком увлеклась. Вернусь к разговору.

— Ты решил доказать общественности Любимовска, что наша славянская родина — это Дунай? — насмешливо спросила мама.

— Нет, там просто была очень приличная газета, в которой местные краеведы бились друг с другом по тем или иным вопросам. Я до поры до времени отмалчивался, но когда один из местных патриотов взял и раскопал последний вятичский курган в тех краях, мне пришлось выступить. Представляешь, этот старик-краевед, дери его муха…

— Не ругайся при дочери!

— Да это разве ругань? Так вот, где-то он разузнал про курган, собрал местных энтузиастов и они сравняли его с землей. К своему удивлению, краевед ничего там не обнаружил, кроме горсти мокрого праха, и с детской непосредственностью рассказал об этом в газете. Вот мне и пришлось проводить ликбез: писать о том, кто такие вятичи, как они хоронили своих покойников. Одним словом, получился цикл статей, в котором нашлось место даже Илье Муромцу.

— А что, папа, разве Илья Муромец вятич? — спросила я папу.

— Какого он был роду-племени, дочка, точно не известно, но вот, помнишь, в былине рассказывается, как он в Киев проехал через леса, где сидел Соловей-разбойник?

— Помню. И никто ему не поверил, пока он Соловья-разбойника не предъявил.

— Правильно. А расшифровывается эта былина очень просто: дорога из Мурома в Киев шла через места обитания вятичей.

— То есть и через наши тоже?

— Почти. Мы находимся на северной границе земли вятичей. А вот Любимовск как раз в самом что ни на есть центре. И кроме охоты и рыболовства занимались вятичи, увы, и грабежом. Их сторожевые посты располагались на вековых дубах, и стоило путнику появиться на лесной дороге, как они свистом давали друг другу об этом знать.

— Получается, Соловей-разбойник — это вятич?

— Получается так.

— Здорово!

— Слушайте, други, — не выдержала мама, — так мы никогда не подойдем к…

— К чему? — улыбнулся папа.

— К тому самому.

— Так я о нем и говорю — об этом самом. Представляешь, после серии статей Игорь взял да издал их отдельной брошюрой. И спустя какое-то время начались чудеса.

— Тебе предложили писать кандидатскую?

— Бери выше.

— Боюсь.

— То-то и оно. И я стал пугаться.

— Слушай, Корнилов, ты меня заинтриговал.

— Слава Богу, а то — «никак не перейдем»…

— Сдаюсь. Я вся внимание.

Надо ли говорить, что и я тоже была — вся внимание.

Глава 3.

1.

Из дневника Марии Корниловой.

18.05.1993 г. Воскресенье.

Вчера не успела закончить. Хорошо, что сегодня выходной и я до завтрака могу все успеть дописать. Итак, папа рассказал, что в Любимовске у него при помощи дяди Игоря вышла брошюра о вятичах.

— Ничего особенного. Азы, ликбез. А народ вдруг увидел во мне большого специалиста. Стали приглашать в отдаленные села — в школах я читал лекции, затем мне показывали местные достопримечательности. Признаюсь, такой интерес к истории родного края, к истории славян меня радовал.

— Ты заодно стал пропагандировать свою дунайскую теорию, — опять съехидничала мама. — Или так осмелел, что стал им про сказки вещать?

— Зря смеешься. Материально народ в тех краях не сладко живет, а потому такая тяга людей к знаниям радовала. Потом для меня открылся и другой Любимовск — город, в котором жили очень уважаемые интеллигентные семьи, помнящие свои родословные со времен Петра Первого. Представителем одной из таких семей был Сергий Иоаннович Изволокин.

— Сергий Иоаннович?

— Именно так. Я ему при первой встрече дал максимум семьдесят лет, оказалось — восемьдесят пять. Живой такой старик, крепкий. В школе всю жизнь математику преподавал, как и его отец, а раньше дед. Библиотека у Сергия Иоанновича была прекрасная. Вот на этой почве мы с ним и подружились. Когда я то письмо получил, первым делом к Изволокину пошел.

— Какое письмо?

— Может быть, роковое, а может, счастливое. Но мне кажется, в любом случае — судьбоносное для меня.

И папа вдруг умолк. Он смотрел, как внизу тихо несла свои воды Голубица, а мы с мамой не решались его ни о чем спрашивать. Наконец, папа вздохнул, улыбнулся и продолжил свой рассказ.

— Письмо пришло из Ирландии. На конверте был написан адрес местной газеты и моя фамилия. Обратный адрес — республика Ирландия, город Голуэй, общество любителей старины. И все — ни улицы, ни дома, ни фамилии. В письме было написано примерно следующее. Члены этого самого общества имеют честь обратиться ко мне с просьбой. Уроженцем их города был некий Фергюс Гроган. Жил он в Голуэе где-то в середине одиннадцатого века. Человек был богатый, уважаемый. Но когда после родов умерла его жена, оставив ему маленькую дочь Анну, Фергюс замкнулся, ушел в себя, отгородившись от всего окружающего мира.

Я почему-то живо представила всю эту историю и спросила папу:

— А сколько было лет этому Грогану?

— Когда родилась Анна, двадцать семь… Так о чем я? Да, и вот однажды он бросает все свои дела, продает дом и уезжает не только из Голуэя, но и из Ирландии. Через пять лет его следы отыскиваются не где-нибудь, а в Византии, в одном из монастырей. Судя по всему, Фергюс принял постриг и стал называться отцом Корнилием. Анна, которой в ту пору исполнилось лет тринадцать-четырнадцать, была для Фергюса-Корнилия самым дорогим существом на свете. И дочь отвечала отцу столь же сильной сердечной привязанностью. По крайней мере, когда по просьбе киевского князя из Византии направили группу священников и в их число попал наш герой, он не хотел брать с собой Анну, видимо понимая, что путешествие предстоит не из легких. Но девочка была непреклонна. И приблизительно в 1057 году они оказались на Руси. Своих священников у нас тогда не хватало, да и грамотность их оставляла желать лучшего. А Корнилий, похоже, кроме греческого успел изучить и язык той страны, куда прибыл. В Киеве он долго не задержался. Его направили сначала в Чернигов, а затем еще севернее — в землю вятичей. И вот здесь следы Кельта…

— Кельта? — переспросила мама.

— Забыл сказать, что в Византии его прозвали Белый Кельт, наверное, за происхождение и цвет волос… Где-то в земле вятичей следы его теряются. Вот члены общества и обращаются ко мне, как знатоку истории и культуры вятичей, попробовать найти следы их земляка. А чтобы поиски эти вышли для меня на первое место, они сообщили, что на мое имя в качестве аванса переведена энная сумма, причем даже в случае неудачи ее можно будет не возвращать. А в случае удачи, то есть если я найду Кельта и его дочь, получу сумму в три раза большую.

— Ты не шутишь?

— Отнюдь.

— И эта сумма…

— Скоро нашла меня. Десять тысяч долларов.

Мы с мамой переглянулись.

— Слушай, Корнилов, а может, сегодня 1 апреля?

— Я тогда об этом тоже подумал. Но, знаешь, когда держишь в руках и письмо, и эти зеленые бумажки, то понимаешь, что чудеса возможны. Впрочем, я не закончил. Чудеса продолжались. Проходит еще несколько недель — и умирает мой дорогой Сергий Иоаннович. Умирает, и оказывается, что в число тех людей, о ком он вспомнил перед смертью, попал и я.

— Он завещал тебе библиотеку? — подала голос мама.

— Нет, всего лишь одну рукопись из библиотеки, принадлежавшую когда-то его деду, а после хранившуюся у старшего брата Сергия Иоанновича — Василия Иоанновича. А еще завещал дом в деревне Мареевка. Этот дом тоже принадлежал Василию Иоанновичу, который, по слухам, погиб в результате каких-то невыясненных обстоятельств.

— И правда чудеса! — воскликнула мама. — Что за щедрый город Любимовск? Странно все это. Ты не находишь? Или ты так заболел историей Белого Кельта и Анны, что ни о чем другом думать тогда не мог?

— Почему? Мог. Во-первых, я думал о вас. Во-вторых, я съездил в деревню — это в Старгородском районе, километрах в шестидесяти от Любимовска. Чудесное место. На горе — озеро. Вокруг него — шесть или семь домов, один из которых теперь наш. За горой, куда ни посмотри — ручьи, рощи, луга. Идиллия, одним словом. В доме, не поверишь, все удобства. Даже природный газ. В двух километрах от Мареевки село Вязовое, где есть школа, больница, магазин…

— Ты увидел и очаровался? — прервала папу мама.

— Какое это точное слово — очаровался. Чары… Что-то похожее, соглашаюсь, есть. Но все решила рукопись. По дороге в Мареевку я прочитал ее и… — Тут папа посмотрел в упор на маму. Мне даже страшно стало.

— Прочитал и?.. — нетерпеливо переспросила мама.

— Нашел одну запись. В ней Василий Иоаннович пишет о какой-то тайне, связанной и с их родом, и с Мареевкой. Пишет как-то смутно, намеками — так пишут одинокими ночами для себя. Существовала еще и вторая тетрадь, потому что фраза обрывалась на полуслове, и рукой, видимо, Василия Иоанновича было приписано: «см. в тетрадь № 2». Ну, а в этой тетради в самом конце он написал: «Все чаще и чаще думаю о том, что начинаю чувствовать себя тем самым монахом, который девять веков назад проповедовал моим праотцам Слово Божье, и за это они убили и его, и его дочь. Но у меня нет дочери — и может быть, это не моя тайна и не мне суждено ее открыть. Отец, похоже, это понял быстро, а вот дядя Петр…» Все, рукопись обрывалась.

— Монах и его дочь, — закричала я, — это же Белый Кельт и Анна!

Папа улыбнулся мне, но глаза его были какими-то невидящими.

— Возможно, возможно… Только я в тот же день побеседовал в Вязовской школе с учителем истории, милейшим человеком Виктором Владимировичем Юровым, но он ни о чем таком не слышал. Вот такие, девочки, дела. Деньги теперь, неведомо за что, у нас есть. Год-другой проживем безбедно. Дом свой в деревне есть — хошь, его продадим, хошь, на дачу ездить будем…

— Коля, — мама положила на папину руку свою, — ты серьезно собираешься туда уехать?

Папа посмотрел на нее долго-долго, потом на меня — и кивнул:

— Очень хочу, дорогая. Но, как договорились, — все решит голосование.

— А нельзя только на летние месяцы туда уехать? — с надеждой в голосе спросила мама.

— Лена, я чувствую, что по чужой воле попал в какую-то историю. Если найду Фергюса-Корнилия-Кельта за месяц, то сразу вернусь в Сердобольск.

— Мы вернемся, — поправила я папу.

— И что, вам можно верить? — спросила мама.

— Конечно, я же не собираюсь искать монаха из Ирландии всю жизнь. Для начала хочу честно отработать гонорар, а уехать мы всегда сможем.

— Но тебе даже некуда слать свои отчеты. В Голуэй, на деревню к дедушке?

— Ты знаешь, — вдруг тихо сказал папа, — у меня порой возникает ощущение, что те люди, которые ввязали меня в эту историю, находятся гораздо ближе ко мне… Или они видят лучше, чем я… Если они вообще — люди…

Все, заканчиваю писать. Родители зовут — уже время обеда.

2.

— Теперь мой рассказ закончен, — сказал я и попросил жену и дочь, как и условились, решить, что мы будем делать дальше. — Повторяю, господа присяжные заседатели, действительным станет то решение, за которое проголосуем единогласно.

— Я за то, чтобы мы с папой уехали в Мареевку на то время, которое будет нужно для поисков Анны и ее отца, но желательно, чтобы в июне следующего года мы здесь, в Сердобольске, встречали маму

— Прекрасно формулируешь, дочь, — одобрил я Машу, — немного длинновато, но, тем не менее, все понятно. Спасибо. Я тоже — за. Со своей стороны беру обязательство управиться за год.

— Мамуль, всего один год! — по-индусски сложив ладони, Маша умоляюще смотрела на маму. — И вообще, голосуй сердцем!

— Нет, я хочу голосовать умом! Вы, дорогие мои, задумывались, где Мария Николаевна учиться соизволит? За два километра в сельскую школу будет ходить?

— Я буду ее водить туда. И встречать. А чем, кстати, сельская школа плоха? Да лучшие люди страны, если хочешь знать, учились в сельских школах.

— Интересно. И кто, например?

— Кто? Я же говорю — лучшие. Несть им числа.

— Несть, значит?

— Точно. А если совсем серьезно, Леночка, ты голосуй как хочешь. Мы примем любое твое решение. — И я скромно опустил глаза долу.

— Фи, мерзкие лицемеры. Скромников из себя строят. Ладно. Я — за. Но только попробуйте…

— Ура! — закричала счастливая Маша.

А я, если честно, так и не понимал, радоваться мне или грустить. Жизнь, спустя два года, семь месяцев и десять дней, затягивала меня в новый омут. Я вслушивался в себя, смотрел по сторонам, искал знака, но то ли мудрости у меня не было и в помине, то ли еще по какой причине, но только передо мной был туман и я не видел ничего дальше собственного носа и ничего не слышал, кроме счастливого голоса дочери да еще плеска струй Голубицы, разбивающихся о прибрежные камни.



Глава 4.

Две последние майские недели прошли в сборах и хлопотах. Что бы мы с Леной делали без друзей — ума не приложу. В Любимовске очень помог Игорь Толстиков: он практически в одиночку обеспечил наш переезд в Мареевку, прикупил кое-что из вещей, необходимых для проживания в домике на Тихоновской горе. У Лены тоже все продвигалось без особых проблем. Она целыми днями пропадала на работе, а у Маши последняя четверть подходила к концу, так что мы с дочерью общались много и хорошо, словно восполняя образовавшийся по причине моего ухода из дома пробел.

Потихонечку наблюдая за Машей, я обнаруживал в ней и свои, и Еленины черточки характера. Да и внешне было видно, что от обоих родителей девочка что-то взяла: от меня — русые волосы, цвет глаз, от мамы — их разрез, форму губ, подбородка. То, что я замечал в ее характере, меня и радовало и огорчало. Радовала тяга к чтению — читала Машенька буквально запоем, перечитав за эти годы практически всю нашу библиотеку. Радовала самостоятельность в суждениях, какая-то недетская основательность во всем. Но меня огорчало то, что я не видел ни разу ее друзей, в конце концов даже возникли сомнения: а есть ли они у Маши? Я видел, что моя дочь готова была часами сидеть, уставившись в окно. Нормальна ли такая склонность к созерцательности в тринадцать лет? Ответа у меня не было. А вот что я приветствовал в ней всеми фибрами своей души, так это нескрываемую тягу к общению со мной. Впрочем, уверен, это польстило бы любому родителю. Вечерами мы втроем уходили на окраину Сердобольска, где, по шутливому выражению Лены, поступали в полное распоряжение дочери. Маше разрешалось задавать нам практически любые вопросы, что жене, если говорить честно, сначала не очень нравилось, но затем и она «втянулась». Буквально перед самым отъездом Лены в Германию Машу всерьез заинтересовало, как все-таки я собираюсь искать Белого Кельта.

— Понимаешь, дочка, — начал я, — у историков, археологов, этнографов, то есть всех тех, кто по роду своей профессии погружается в глубь веков, есть свои методы, свои приемы.

— Папа, мы это проходили в школе. И о памятниках культуры и быта, и о письменных источниках, — перебила меня Маша. — Я сейчас интересуюсь нашим конкретным случаем.

— Молодец, задачу ставишь четко. Тогда давай порассуждаем вместе. 1057 год. Расцвет Киевской Руси. Три года, как умер великий князь Ярослав Мудрый. Двадцать лет исполнилось построенному здесь, в Чернигове Софийскому собору. Другой великий князь, Владимир Мономах, родится за четыре года до появления нашего монаха на Руси. А в Чернигове, куда, как ты помнишь, после Киева прибыл Фергюс-Корнилий, Мономах начнет княжить только в 1078 году, то есть двадцать лет спустя. И если данных в летописях о событиях в центральных городах Руси еще достаточно, то о происходящем в земле вятичей мы знаем очень немного. В своем завещании Мономах с гордостью сообщает сыновьям о том, что ему покорились вятичи, есть в православных святцах мученик, погибший от их рук, — это Кукша. Вот, пожалуй, и все. Не сомневаюсь, что именно в земле вятичей христианство встретило со стороны язычества самое ожесточенное сопротивление.

— Получается, — сказала Маша, — что годы, когда Белый Кельт прибыл в Чернигов, для нас являются самыми темными?

— Получается так. Хотя мы знаем, что летописцы в шестидесятых годах одиннадцатого века усиленно обращают внимание на различные «знамения», все время повторяя, что они предвещают недоброе. И вот в самых разных концах Русской земли, то в Новгороде, то в Белоозере и даже в самом Киеве, появляются язычники-волхвы, предрекающие несчастья. В том числе и их агитация привела к восстанию в Киеве. Кстати, дочь, в каком году это было?

— Сейчас. В 1068-м.

— Молодец. Конечно, сказалось все — и неурожаи, и набеги половцев, но в любом случае влияние волхвов оставалось сильным по всей стране, а уж про вятичей я и не говорю.

— Ты связываешь судьбу Фергюса с волхвами? — впервые подала голос Лена.

— По крайней мере, это явная зацепка. Так что, дочка, для начала мы еще раз перечитаем все связанное с тем временем. Попробуем выписать новую литературу, если она появилась. Жизнь на месте не стоит и наука тоже.

— Папа, а как быть, если нет ни летописей, ни памятников? Монголы же напали на Русь, сколько всего сгорело-погорело…

— Ты права, Маша, но ведь и летописи не панацея. Взять хотя бы «Повесть временных лет», нашу главную летопись. Еще Шахматов давным-давно доказал, что как минимум дважды сочинение Нестора подвергалось обработке. Да и сам летописец, уверен, был небеспристрастен. Но это хоть что-то. Ведь мы действительно порой думаем, что жизнь Руси началась с призыва варягов. Но, согласись, до этого были века, тысячелетия жизни наших предков, в которых находилось место и войнам, и созиданию, и освоению новых земель… и поэтому ученые изучают все — и былины, и сказания народа, и географические названия. И такое подчас выясняется, что дух захватывает.

— Расскажи.

— У нас еще будет время. Но, согласись, интересно ведь, почему в былинах, собранных учеными в поморских северных селах, Дунай называют батюшкой, то есть отцом, а его рождение связывают с образом богатыря? Мне рассказывал один болгарский друг, что их Академия наук посылала на наш Север экспедицию и та сделала удивительное открытие: у поморов она насчитала около тысячи слов, которые есть только в болгарском языке.

— Коля, ты не увлекся? Опять о своей Дунайской теории, — напомнила о себе Лена.

— Мама, не мешай, интересно же.

— Ты права, я действительно увлекся. Я уж не говорю о географических названиях. Отчего несколько десятков населенных пунктов в Московской области имеют своих «тезок» в Словакии? Ведь это же неспроста. Другое дело, что, занимаясь той же топонимикой, желательно знать древние, подчас уже умершие, языки. А то что получается? Находятся энтузиасты — краеведы, берут, к примеру, непонятное название местной реки и по созвучию с русским языком начинают сочинять, что бы это название значило.

— Помнишь, — вступила в разговор Лена, — ты рассказывал о речке Яхроме.

— Папа, расскажи, — поддержала маму Маша.

— Это классический пример. Есть целых три реки с таким названием — Яхрома. Ясно же, славяне, пришедшие на наши земли, из суеверных ли соображений, еще ли почему, сохранили те названия рек, речушек, которые им дали прежде жившие народы. «Ма» и «мо» на языке балтов, племени, жившего в наших местах до славян, обозначают воду, реку. Посмотрите: Мо-сква, Мо-кша, Костро-ма, Яхро-ма, Клязь-ма… А у нас сочинили легенду о Екатерине Второй, которая переходила эту речку через мост, оступилась и сказала «Я хрома». И люди верят: красиво звучит! А недавно мне в Любимовске рассказали о местном краеведе. Там речка протекает — Шиворонь. Вот он и «перевел»: сизая ворона. Представляете? Бедные вятичи все вдруг оказались с дефектом речи и вместо «с» дружно стали говорить «ш».

— А вместо «сиз» — «шив», — смеясь, подхватила Маша.

— Точно. В девятнадцатом веке в городке Кимры — это в Тверской области, жил один купец — любитель старины. Он взял и возвел название своего городка к древнему народу — киммерийцам… Самое любопытное, что в данном вопросе — я говорю о географических названиях, — ничего не надо додумывать. Без домыслов все и так закручено, как в детективе.

Я посмотрел на дочь: глаза у Маши горели, лицо разрумянилось. Она была вся — слух. Лена слушала сдержаннее, но, я видел, и ее заинтересовал мой рассказ. Впрочем, и без того, сказать по правде, «тут Остапа понесло». Это был мой конек:

— Возьмем те же Кимры. Ведь это же самоназвание целого народа, который для нас более привычно звучит по-другому — валлийцы. Напомню, у жителей Уэллса кельтские корни. Но мы смотрим на карту Центральной России. Чуть выше Кимр по течению Волги — Дубна, город физиков. Там протекает речка с таким же названием. И очень многие возводят ее название к дереву — дуб. Но, оказывается, подобные названия встречаются и в Тульской, и в Калужской областях, и на Украине. Правда, кое-где они звучат как Дубна, а кое-где — Дубно. Могло ли со временем «а» превратится в «о»? Без проблем: ведь речь идет о реке. Если река, то она Дубна. А вот в кельтском языке есть слово «дубно», и оно переводится как «глубокий». Еще одна река — Угра. Я купался в ней в районе Юхнова — течение быстрое, вода холодная. Опять смотрим в кельтский язык: угрос — холодный. А есть еще в этом языке одно слово — «вис» — течь.

— Висла? — переспросила Маша.

— Она самая. А помнишь, мы к нашим друзьям в Тулу ездили? Там через весь город речка протекает — Упа называется?

— Помню.

— Так вот, речка с таким названием есть в Чехии, а по-латышски «упе» означает «река». Правда, любопытно: буквально на одном пятачке у русских рек — кельтские, балтийские, славянские названия?

— Папа, а наших названий, получается, и нет? — спросила Маша.

— Есть и наши. Красивая Меча, Тихая Сосна, Ворона… На Сарматской равнине, как видишь, всего вдосталь, ведь на ней, словно в гигантском котле, столько народов «варилось». По каким только направлениям они не двигались, ища лучшей доли. Кто-то искал плодородных земель и теплые моря, а вот наши предки, наоборот, оказались в конце концов в северных лесах. Но загадок все равно не перечесть. Потому, к примеру, Страбон называл праславян кельтоскифами, а…

— А мне кажется, — перебила меня Лена, — теперь до истины не докопаться, и нечего на все это время тратить. Кто откуда ушел, кто куда пришел… Ты лучше, Корнилов, попробуй узнать, куда делись всего два человека — Анна и ее отец. — Она на секунду замолкла, будто вспомнив что-то. — Ой, ребята, да ведь он наш однофамилец!

— А я, между прочим, это сразу заметила, — подала голос Маша.

— Молодцы, — засмеялся я. — Поверьте, для меня это стало еще одним доводом в пользу того, чтобы заняться судьбой Белого Кельта.

— Бог даст, что-нибудь у вас и получится. Вы только обязательно побольше расспрашивайте местных. Может, кто-то знает что-нибудь о вашем Фергюсе, — серьезно сказала Лена.

Я сдержал улыбку. Разумеется, первым делом мы с Машей займемся опросами местных жителей, но меня порадовало, что дело, так захватившее нас с дочерью, по-видимому, не оставило безучастной и мою жену.

— Вот видишь, Маша, мама подсказала нам еще один метод. Спасибо ей. Кто знает, где мы найдем кончик нужной ниточки — в какой-нибудь черниговской летописи или в рассказе местного батюшки.

— Правда, надо быть готовым, — продолжила Елена, — что тот же Белый Кельт приобретет мифологические черты, как Соловей-разбойник. Поди здесь, разберись.

— И то верно. В свое время в этнографических экспедициях я в четырех или в пяти областях слушал истории о Кудеяре — атамане, что именно там он зарыл свой клад, оттуда совершал набеги.

— А на самом деле или у него было несколько братьев и они работали по методу бригадного подряда, или настоящий Кудеяр так в свое время всех впечатлил, что каждого мало-мальски приличного разбойника стали называть Кудеяром, — сказала Маша.

Мы все рассмеялись. Тут Лена спохватилась:

— Послушайте, грамотеи, а вам не кажется, что наш экскурс в историю слишком затянулся? Нам еще до дома добираться, а я ужин не готовила.

— Мы сыты духовной пищей, мамочка.

— Ой-ой, посмотрю я, что ты скажешь через час.

Мы поднялись. Уже вечерело. Огромное красное солнце садилось за Голубицу, за окрестные поля и рощи. Умиротворение и покой словно разливались в воздухе. И я вспомнил, как три года назад на этом самом месте, впечатленный похожей картиной, я рассказал своим дорогим девчатам о том, как поэт Василий Андреевич Жуковский, подъезжая вечером к родному городу Белеву, увидел нечто похожее: тихая река, солнце, медленно уходящее за горизонт и окрасившее пурпурным цветом облака, воды, купола храмов… Увидел — и написал стихи. А через много лет еще один великий человек — Петр Ильич Чайковский написал оперу «Пиковая дама», в которой для дуэта Лизы и Полины взял стихи, написанные Жуковским. Тогда Маша сказала, что они с мамой обязательно выучат этот дуэт.

Я вздохнул и уже хотел тронуться в путь, но рука Лены остановила меня. Это было большим чудом, чем письмо из далекой Ирландии: все трое мы вспомнили об одном и том же. По глазам девочек я это понял.

— Ну, Машенька, покажем Николаю Васильевичу, что мы тоже кое-что умеем? — обратилась Лена к дочери.

— Без проблем, — прозвучало в ответ.

А потом… Потом над Голубицей, над притихшим вечерним миром зазвучала волшебная песня. Ее слова долетали до дальнего барского сада в Козловке, до домика лесничего Степана Андреевича на кордоне. И мне показалось, что не только Сердобольск, но и весь этот подлунный мир внимает пению моих близких:

Уж вечер. Облаков померкнули края,

Последний луч зари на башнях умирает,

Последняя в реке блестящая струя

С потухшим небом угасает.

Все тихо… Рощи спят,

Вокруг царит покой;

Простершись на траве

Под ивой наклоненной —

Внимаю, как журчит,

Сливаяся с рекой

Поток, кустами осененный.

Как спит с прохладою

Растений аромат,

Как сладко в тишине

У брега струй плесканье,

Как тихо веянье зефира по водам

И гибкой ивы трепетанье.

…Когда, притихшие и счастливые, мы не спеша пошли по дороге к Сердобольску, нас окликнули. Из-за кустов черемухи быстро вышла незнакомая женщина.

— Простите великодушно, сказала она. — Это вы сейчас пели? Здесь, на берегу?

— Мы, — ответила Лена. — Не понравилось?

— Что вы, наоборот! Мой дом рядом, он в Козловке крайний. Я корову свою доила, слышу, кто-то поет. Хорошо так. Вот, возьмите…

— Что это?

— Баночка молочка. Пейте на здоровье.

Мы, опешившие, еще ничего не успели понять, как женщина повернулась и исчезла в надвигающихся сумерках.

— Вот видите, — первой заговорила Маша, — теперь мы можем пением себе на пропитание зарабатывать, будем ходить по… — Но, увидев, что родители стоят по-прежнему тихие и растерянные, спросила:

— Я что-то несуразное сказала?

— Почему? — ответила Лена. — Суразное. Просто бывают моменты, когда слов не надо. Сейчас именно такой момент.

И, взявшись за руки, мы пошли домой.

Глава 5.

1.

Из дневника Марии Корниловой.

03.06.1993 г. Вторник.

Как быстро летит время! Казалось, еще вчера мы втроем сидели на высоком берегу Голубицы и нам было так хорошо… Прошло совсем немного времени, а мы с папой уже проводили маму. Теперь она целый год будет жить в городе Фрайбург. Мама звонила нам, сказала, что устроилась нормально, что город и его окрестности очень красивы, но она уже скучает по нам. И мы тоже скучаем. А строки эти я пишу в квартире дяди Игоря, папиного друга. Они сейчас сидят на кухне и спорят о каких-то неоязычниках: дядя Игорь говорит, что это хорошие люди, которым дорога и интересна история родного народа, а папа считает, будто неоязычество — удар по православию, а значит, по России. И что понятия «хороший человек» для него не существует, ибо оно ни о чем не говорит. Ну, а я решила привести в порядок свой дневник. Кстати, о дневнике. Показала его папе. Он хвалил и удивлялся, «какая писучая у него дочь». По его словам, ведение дневника должно войти в привычку, как чистка зубов. У папы этого не получилось — «меня хватило дней на десять». Тогда я рассказала ему о случае с Пушкиным. Александр Сергеевич спорил с одним своим другом, нужно или нет вести дневник. Пушкин утверждал, что он и так все помнит. (Мне кажется, папа думает также). Тогда друг поэта взял со стола колоду карт и выбросил ее в окно. Карты рассыпались и разлетелись. Затем этот человек взял бусы и тоже выкинул их. «И что все это значит?» — спросил Пушкин. Его друг ответил: «Поди и собери карты и бусы». Поэт рассмеялся: «Прекрасно! Сотню бусинок, нанизанную на нить, найти не стоит никакого труда, а колоду карт собрать не так-то просто». И засмеялся, довольный тем, как образно друг продемонстрировал ему свою правоту.

Похоже, выслушав от меня эту историю, папа удивился еще больше: «Хорошо, убедила. Только ответь, отчего записи у тебя такие подробные? Наверное, можно было бы экономить время и писать только о самом главном и короче». Я ответила, что мне нравится это занятие. Что еще не всегда понимаю, какое из событий, случившихся со мной, главное…

Теперь о сегодняшнем дне. Мы провели его в дороге. Сначала из Сердобольска ехали на автобусе до нашего областного центра. Затем оттуда на электричке долго добирались до города Т. Мне он показался ничем не примечательным — типичный областной город: много машин и людей, все куда-то едут, а если и идут, то быстро-быстро, словно опаздывают. В Сердобольске, да и в Любимовске люди ходят по-другому. Впрочем, город Т. я толком не видела. Большую часть времени мы просидели на вокзале, дожидаясь любимовского автобуса. Если честно, последняя часть пути до Любимовска мне не очень понравилась. Автобус отправился с большой задержкой. Людей, ожидавших его, скопилась целая очередь. Когда наконец-то подошел автобус, папа даже отвел меня в сторону, сказав, что сейчас будет штурм Зимнего. Так и получилось. Все толкались, ругались, каждый хотел войти в автобус побыстрее, а в результате образовалась настоящая куча-мала. Наверное, выражение лица у меня было соответствующее, потому что папа попросил: «Не осуждай их. Виноваты те, кто ставит людей в такое положение, кто подает автобус с опозданием в двадцать минут, кто не пишет на билетах мест. Какой бабушке захочется два часа до Любимовска стоять? Вот она повоюет сейчас локтями, а потом будет до дома сидеть очень даже счастливая». — «Знаешь, папа, я бы тоже не отказалась два часа спокойно посидеть». Он ответил: «Это все такие пустяки, а к тому же, поверь мне, если сейчас ты в своей душе на корню задушишь раздражение, то места для нас обязательно найдутся».

Папа оказался прав: мы постояли всего минут десять. Два человека сошли буквально за городом, и места для нас освободились. Правда я не сдержалась и сказала папе, что думаю по поводу «штурма Зимнего». «Почему они один раз не соберутся и не пойдут все вместе к начальнику вокзала, и не потребуют навести порядок? Мне кажется, нельзя позволять, чтобы тебя так не уважали». Папа посмотрел на меня внимательно и сказал всего лишь одну фразу: «А пожалуй, ты права»…

Папа с дядей Игорем на кухне все еще разговаривают, а мне спать пока не хочется. Напишу еще. Завтра утром папин друг довезет нас на своей машине до Старгорода. К сожалению, дядя Игорь должен быстро вернуться в Любимовск, а потому до Мареевки будем добираться сами. От Старгорода до какого-то полустанка рабочим поездом, я, правда, не знаю, что это такое. А от полустанка попутками до Вязового. Потом пешком и… Неужели мы когда-нибудь приедем в загадочную Мареевку? Дядя Игорь сказал, что за это время на самолете мы уже пару раз облетели бы земной шар… А я, честно признаться, уже устала ехать.

2.

Из дневника Марии Корниловой.

06.06.1993 г. Пятница.

Только сегодня вечером я смогла найти наконец-то время для дневника. Впрочем, обо всем по порядку

К моему удивлению, дорога от Любимовска до Мареевки понравилась мне и совсем не утомила. Рабочий поезд оказался стареньким тепловозиком с тремя вагонами. Пассажиров было немного. Тепловоз ехал тихо, в вагоне было солнечно, но не душно. Папа сразу вступил с кем-то в разговор, а мне он сказал: «Если хочешь стать писательницей — учись слушать. Ухо — вот главный инструмент писателя. Поймешь язык человека — поймешь и самого человека». Я сначала возразила, мол, что может быть проще — слушать и понимать. Папа ответил: «Хорошо, давай к этой теме вернемся позже». Передо мной на деревянной скамье сидели две пожилые женщины. Они разговаривали между собой. Я сделала вид, что читаю книгу, а сама стала слушать. И чем дольше слушала, тем больше соглашалась с папой. Сначала кажется, все просто. Одна из моих попутчиц рассказывала другой «о Зинкином племяннике», который неожиданно бросил свою семью и ушел к другой женщине. Как говорил писатель Гончаров, — обыкновенная история. Но я поняла папу, когда представила, что должна записать этот разговор. Во-первых, обе женщины говорили так, как у нас в Сердобольске не говорят. Вроде бы тот же самый русский язык, а вроде и не тот. Я стала обращать внимание, в чем же разница? Оказалось, что наряду с обычными словами попадались такие, как «надысь», «чай» — не в смысле напиток чай: «чай, она потом об энтом пожалееть». Дальше: «хфабрика», «мациклет» вместо «мотоцикл», «кросотки» — так, как я поняла, одна из женщин называла кроссовки, «впрямь», «ужасть», «чавой-та»… Наконец, я просто запуталась, кто кем в их деревне кому приходится: сплошные свекор, шурин, золовка, деверь, кум. А если они называли кого-то по имени, то словно дразнились: Зинка, Ванька, Маруська…

Когда мы шли от Вязового в Мареевку, я об этом рассказала папе. Он меня похвалил: «Молодец! Очень скоро поймешь, насколько неповторимы люди. Не только внешне, но и в языке, в привычках, в своем поведении. Из всего этого складывается личность человека. По правде говоря, мне всегда казалось, что настоящий писатель пишет прежде всего о себе самом. Он показывает свою душу, рассказывает о том, что волнует его сердце. Но поскольку мы живем не в безвоздушном пространстве, то пишет он для других людей, которые после чтения книги должны…» Папа, это было видно, пытался о сложных вещах говорить просто. Видимо, он по-прежнему считал меня совсем маленькой, долго подбирал нужные слова. Я досказала его мысль: «… должны думать, что писатель пишет о них?»

Папа засмеялся: «Я тебя недооценивал. Прости. Правда, литература бывает разной. Я сейчас говорю о тех писателях, кто пишет не ради заработка или для того, чтобы развлекать, а потому, что не писать не может. Если с тобой будет происходить такое — пиши. Нет — занимайся другим делом».

Папа меня тоже не перестает удивлять. В нем одном будто живет несколько человек, и каждый совершенно не похож на остальных. Вот он сказал мне, что писатель должен изучать привычки и поведение других людей. Попробуй, опиши его привычки. То целыми днями слова не скажет, а то, как в рабочем поезде, так разговорится, причем с посторонними людьми, что не остановишь. Иногда с ним можно говорить на любую тему как равный с равным, а то из него будто наша Наталья Гавриловна, учительница по русскому, лезет — зануда, из всего выводящая мораль: «ты должна это, ты должна то…» А бывает еще интереснее. Перед отъездом мы договорились с ним взять в дорогу только самые любимые книги. Потом оказалось, что и он и я выбрали Пушкина. Мы в тот вечер почти два часа проговорили о поэте. Папа тогда сказал, что будь его воля выбирать время, когда ему жить, он выбрал бы либо эпоху раннего христианства на Руси, либо время, когда жил Пушкин, чтобы быть его современником. Затем папа читал наизусть стихи, рассказывал мне много интересного о жизни Александра Сергеевича… А я слушала и ловила себя на мысли, что соглашаюсь с ним, что тоже хотела бы ходить по улицам Сердобольска начала девятнадцатого века. Никаких машин, телевизоров, фабричных труб. В Голубице водится не только уклейка, а люди по вечерам ходят друг к другу в гости просто для того, чтобы попить чаю и пообщаться. И церквей тогда в Сердобольске было семь, а не одна, как сегодня. Причем и та находится в обычном доме, который арендуют для воскресной службы…

Вот это — один мой папа, который мне нравится и которого я понимаю. А вот другой. Перед тем, как уехать в Любимовск, мы с ним зашли в вокзальный буфет. Там было грязно, накурено, сидений в помине нет. Посмотрела, что продают в буфете — какие-то подозрительные котлеты, кур, похожих на голубей… Зато есть и водка, и пиво, и красное вино. А папа только вошел — будто к лучшим друзьям попал. Я ему говорю: «Пойдем быстрее отсюда», а он мне: «Маша, для меня это встреча с молодостью! Боже, и портвейн есть! Давай, дочка, я тебе сока возьму, а себе стаканчик портвейна налью…» И ведь налил, выпил, а потом еще взял. Молодая тетка-буфетчица ему глазки строила, а он и рад с ней лясы точить. Таким папа мне не нравится. Впрочем, допускаю, что чего-то не понимаю. Вот и он сказал, когда мы уже в любимовском автобусе ехали: «У тебя моя кровь, дочка, а значит, придет время и ты все поймешь. Это пока ты молодая — тебе хочется все по полочкам разложить, все на свое место поставить. А жизнь штука сложная и хороша именно тем, что логики в ней нет».

На сегодня все. О доме нашем, о впечатлениях от Мареевки напишу отдельно. Не потому, что устала писать, а просто не хочется. Еще есть время, как говорит папа, собраться с мыслями. А про дорогу надо было написать — ведь она уже осталась в прошлом.

3.

Бедная Маша! Бедная и счастливая. Ее спокойная сердобольская жизнь осталась позади. Каждый день дарит ей уйму эмоций. Она героически пытается упорядочить в своей головке впечатления от дороги, от людей, новых мест. Вот сейчас — вечер, пора спать, у нее уже глаза слипаются, а она сидит в своем уголке и что-то пишет, пишет. Надо же, буду, говорит, писательницей. И ведь будет! Мне бы ее серьезность и организованность. Я Маше всего несколько слов сказал о том, что будущему писателю важно уметь слушать, так она к этому отнеслась абсолютно серьезно. По дороге из Вязового в Мареевку отчиталась об услышанном в вагоне, а когда более-менее на новом месте прибрались, достала толковый словарь. Смотрю, выписывает слова: золовка, шурин, деверь, свояченица… Давай, говорю, все тебе объясню. Нет, отвечает, я сама…

Маша вообще держится молодцом. В дороге оказалась хорошим товарищем. Уставала, но не ныла. Думаю, мы с ней славно будем в Мареевке жить. Девочка она не по годам думающая, немного, правда, книжная. А в ее книгах всего два цвета — белый и черный. Даже к лучшему, что она сменила обстановку: пусть жизнь увидит не только из окна дома № 1 по улице Льва Толстого в Сердобольске. Ученица она хорошая. И значит, у меня еще будет возможность рассказать ей то, о чем никому никогда не говорил. Потому что у Маши кроме ума есть еще одно редкое свойство: при всей своей подростковой категоричности она хочет понять другого человека… Какими глазами смотрела на меня дочь в привокзальном буфете, когда я пил портвейн! И это после разговоров о Пушкине! Да, придет время и я расскажу Маше о своем одиночестве в юности, о скитаниях по России, где доброе слово и участие я находил, общаясь с простыми людьми, в том числе и в таких вот буфетах. Маша пока еще не умеет отделять в человеке несущественное от главного. Для нее те, кто плохо одет и пьют портвейн, закусывая его дешевыми котлетами, плохи уже потому, что такими, по ее разумению, хорошие люди быть не должны. Но, надеюсь, я сумею донести до дочери выстраданную мной истину: пытаться построить окружающий нас мир по придуманным нами законам — напрасная трата времени. Однажды этот мир разрушится и мы окажемся на его обломках. Такой вот парадокс, и задача человека состоит как раз в том, чтобы просто жить в этом мире. Тихо, бесшумно, так, чтобы каждый мог слышать биение собственного сердца.

Парадокс… С какого-то времени это слово стало для меня почти волшебным… через парадокс я смог понять, насколько гармоничен и правилен наш Божий мир. Для меня парадокс — это возможность бороться с человеческой логикой — самонадеянной и глупой, ибо, ставя себя в центр мира, человек обязательно забудет о Боге… Я говорю о логике, отчаянно пытающейся выжить внутри меня самого. Понимаю, что кому-то мои слова покажутся сумбурными и несуразными, но — вот вам и еще один парадокс, хорошо высказанный когда-то Тютчевым: «мысль изреченная есть ложь». А потому мне осталось умолкнуть и заняться другими делами, коих у нас с Машей немерено. Кстати, когда она в конце концов легла в постель, то, сама не подозревая об этом, выдала мне еще один парадокс:

— Папа, ты не замечал такой странности: все говорят, что надо только сильно захотеть — и все обязательно сбудется. А по-моему, наоборот: то, чего тебе хочется очень-очень сильно, — или не сбывается…

— Или оказывается тебе совсем ни к чему. И ты думаешь, а стоило ли это вообще желать?

— Папа, а откуда…

— Но мы же с тобой…

— Одной крови…

— Ты…

— И я.

Мы оба рассмеялись. Правда, немного устало. Слава Богу, пока все шло нормально. Завтра спрошу у Маши, почему она думала об этой странности. Вот, кстати, для нее — отличная замена слову «парадокс». Пусть будет странность.


Глава 6.

1.

Утром я напомнил Маше о ее вчерашних словах. Она сначала не хотела говорить, но в конце концов уступила моему последнему аргументу:

— Мы должны доверять друг другу.

— Я просто не хотела тебя огорчать.

— Даю слово, что не огорчусь и приму твои слова спокойно.

Маша на секунду задумалась, затем сказала:

— Понимаешь, папа, странно как-то. Когда приехали — вроде все нормально было. И Мареевка понравилась. Ты правду рассказывал: очень все кругом красиво. Но вот когда мы здесь впервые ночевали…

— Ну, говори.

— Я и говорю… Обратно мне в Сердобольск захотелось. Там все…

— Родное и близкое?

— Да. И я даже поплакала немножко.

— Вот я толстокожий! Спал как убитый — ничего не слышал.

— А я старалась тихонько плакать.

— Тихонько… Ох, маленькая моя! — И я обнял дочь. — Вот увидишь, еще день, другой — и ты начнешь привыкать к новому месту. Так всегда бывает.

— И с тобой так было?

— Конечно. Я же много раз из дома уезжал. Сначала из отцовского, затем от вас с мамой. Нет, скучать ты будешь по-прежнему, но острота переживания пройдет. А потом даже будешь удивляться, когда по нескольку дней кряду не вспомнишь о Сердобольске. — Я говорил все это, взяв дочь за плечи. — Ты веришь мне?

— Да, папа. Но…

— Что-то еще случилось?

— Вроде бы и не случилось… — Маша словно сомневалась, стоит ли мне говорить об этом. — Помнишь, когда ты в Вязовом дорогу на Мареевку спрашивал?

— Помню.

— Это были мужчина и женщина. С мужчиной ты говорил, а женщина чуть прошла вперед, а потом остановилась и стала дожидаться конца вашего разговора. Помнишь?

— Маша, к чему такие подробности? Разумеется, я все это помню.

— Так вот, когда женщина услышала, что мы в Мареевке жить будем…

— Слушай, дочка, тебе надо страшные сказки рассказывать… Что же та женщина сказала? Ты ведь об этом хотела мне рассказать?

Маша кивнула.

— Об этом. Она как-то странно посмотрела на меня, а потом чуть слышно сказала: «Сидели бы вы лучше дома».

— И все?

— Все. Папа, мы договорились доверять друг другу. Я знаю, ты тоже что-то странное о Мареевке слышал.

— Знаешь, Маша, я хотел сейчас отшутиться, мол, не в настроении та тетя была. Но еще когда я жил в Любимовске, мне доводилось от Сергия Иоанновича услышать такую фразу о Мареевке: «Место живописное, слава дурная». А вчера, когда я ходил в сельсовет…

— Что ты замолчал?

— Просто впервые связал все в одну цепочку.

— А в сельсовете тебе что сказали?

— Прямым текстом: мол, у дома, где вы поселились, плохая слава. Как и у всей Мареевки.

— Почему?

— Не говорят. Сказать откровенно, меня это не очень пугает. В конце концов, возможно, мы столкнулись с обыкновенными деревенскими суевериями. Наверняка когда-то в Мареевке произошла трагедия, и это место окрестили нехорошим или даже проклятым. Если честно, меня настораживает другое.

— Другое?

— Да. Мы живем здесь четыре дня. Дом в порядок привели, с соседями познакомились… И за что бы мы с тобой ни брались, чего бы ни захотели — все будто по щучьему веленью исполняется.

— Разве это плохо, папа?

Я пожал плечами:

— Не плохо. Уж как-то гладко у нас жизнь здесь началась. Помнишь, пошли мы козье молоко искать — и в первом же дворе, куда мы зашли, оказались козы.

— У Егора Михайловича Бирюкова? Помню. А что в этом странного?

— Да ничего в общем. Только потом мы узнаем, что во всей Мареевке коз только Бирюков держит. А когда я за электриком в Вязовое пошел, то первым человеком, которого я в деревне встретил, знаешь, кто был?

— Неужели электрик?

— И электрик, и столяр, и плотник — и все в одном лице.

— Это такой высокий рыжий дядя, который к нам приходил?

— Он самый. Петр Васильевич Зегулин. Ты же знаешь о моем «позоре», — и я показал на свои руки, — пробки починить, и те не могу. Больше всего, признаюсь, я этого боялся, когда в Мареевку ехал: не будешь же постоянно за кем-то бегать и просить помочь. А тут вхожу в Вязовое — вижу, у плетня крайнего дома мужичок еще не старый сидит. Мы поговорили с ним немножко. А дальше ты все видела. У Петра Васильевича теща в Мареевке живет, и он…

— Я слышала, он обещал заходить к нам.

— Точно. Конечно, злоупотреблять мы его добротой не будем, но, согласись, — здорово, когда есть к кому за помощью обратиться.

— Папа, так что в этом плохого?

— Парадокс! То есть странность, — поправился я. — У меня всегда так по жизни: все, что начинается очень хорошо, — потом плохо заканчивается. И наоборот.

Неожиданно Маша рассмеялась:

— Говоришь, в деревнях люди суеверные живут. А сам-то каков!

— Это точно. Я должен был тебя успокоить…

Маша обняла меня:

— И успокоил. Честное слово! Ты сам говорил мне, что опасностям надо смотреть прямо в глаза, а не прятаться от них.

— Это один мудрый человек сказал, а я только повторил.

— Ну и пусть! И, к твоему сведению, тоже заметила, как все у нас хорошо получается. Соседи к нам сердечно отнеслись. Особенно тетя Валя. Она мне своих цыплят показывала, медом угощала.

— Это какая такая тетя Валя? Маленькая, в белом платочке ходит?

— В белом платочке как раз теща твоего дяди Пети ходит. Ее все Настеной зовут. Мужа она год назад похоронила.

— Откуда такая информированность?

— Тетя Валя сказала. Она про всех все знает.

— Валя, Валя… Вспомнил! На противоположном краю Мареевки живет. Улыбается все время.

— Разве это плохо?

— А я и не говорю, что плохо.

— Вот тот дедушка, Егор Михайлович, у которого мы молоко берем, — сроду не улыбнется. Бурчит что-то себе под нос, бурчит.

— Точно, странный дед. Пытаюсь его разговорить — бесполезно… Слушайте, девушка, — я рассмеялся, — такое успешное внедрение в местную жизнь похвально, но я не хочу, чтобы это сопровождалось потерями на нашем фронте.

Маша недоуменно посмотрела на меня.

— Не понимаешь? Ты сейчас сказала про Егора Михайловича: «сроду не улыбнется». Откуда это — «сроду»? От тети Вали, небось?

— Небось, — засмеялась Маша. — А это от дяди Пети?

— Машенька, — я взял дочь за руку, — теперь серьезно: подведем итоги. Первое: в мире нет ни простых людей, ни простых мест. Будем считать, что в одном из таких мест мы оказались. Второе. Если та же тетя Валя будет о чем-то расспрашивать, особо не откровенничай. Больше слушай, но чужих людей постарайся ни с ней, ни с кем-то другим не обсуждать.

— А я и не собиралась.

— Вот и хорошо. И третье. К нам сейчас присматриваются — это заметно. Но и для нас Мареевка — среда пока незнакомая. И чужая. Бдительности не теряй. И держи дистанцию.

— В каком смысле?

— Во всех. В том числе следи и за речью. Есть слова — бриллианты, к сожалению, у нас в городе почти забытые, а есть слова-паразиты. И если я от тебя через неделю услышу «чавой-та» — знай, в тот же час утоплю в Холодном озере.

2.

Признаюсь, я и сам до конца не понял, почему закончил наш разговор такой откровенной моралью. Да и Маша немного обиделась. Но в данном случае дело было не в недоверии к дочери и не в том, что кто-то из соседей мне не понравился. Наоборот, все они оказались действительно милыми людьми. Бирюков за символические деньги продавал нам козье молоко, к которому Маша постепенно начала привыкать. Ближайшие соседи — муж и жена Федор и Фекла, оба наотрез отказались, чтобы я обращался к ним по отчеству, хотя лет на пятнадцать были старше меня, — постоянно заходили к нам и предлагали свою помощь. А с тетей Валей Кобцевой Маша просто подружилась. Женщина оказалась самым настоящим кладезем: от нее моя дочь приносила записанные поговорки, образные выражения, приметы… И в то же время меня посещала какая-то смутная тревога. А еще возникало ощущение, будто кто-то за мной наблюдает.

Правда, тревога так же быстро покидала сердце, как и появлялась в нем — стоило мне только услышать в саду смех Маши, играющей с Соловьем-разбойником. Так дочь назвала бездомного кота. Когда Соловей-разбойник впервые появился в нашем дворе, вид у него был жалкий. Соседи говорили, что питался он чем попало — ловил мышей, птиц, не брезговал даже лягушками. По словам Маши, ради спасения певчих птичек она и решилась подкормить изрядно отощавшего кота. И вскоре они подружились. Кто знает, может, Соловей-разбойник впервые встретил человеческое отношение к себе. Вскоре Маша и кот стали неразлучны: куда она — туда и это серое лохматое существо. Я даже как-то пошутил:

— Маша, ты лучше назови его Шариком. Это не кот, а пес какой-то.

Не скрою, я обрадовался появлению в нашем дворе нового жильца и по другой причине: с детства ужасно боюсь крыс и мышей. А в деревне этих тварей хватает. Так что кот оказался весьма кстати.

Постепенно наша сельская жизнь входила в размеренное русло. Была опасность, что в наступившей идиллии мы изрядно разленимся, а потому договорились с Машей, что с самого первого дня пребывания в Мареевке мы будем жить по строгому режиму, ни в чем не давая себе поблажки. После горячего обсуждения всех деталей предстоящего сельского бытия дочь уединилась в своем уголке, а через час появилась с листом бумаги, наверху которого было написано: «Наш режим», чуть ниже — девиз:

Опасно через меру пристраститься

К давно налаженному обиходу.

Лишь тот, кто вечно в путь готов пуститься,

Выигрывает бодрость и свободу.

Внизу листа мы оба поставили подписи, обязуясь принять данный документ к самому неукоснительному исполнению. Поскольку Маша повесила его над моей кроватью, я вскоре знал написанное наизусть.

5 часов. Утренние процедуры. Молитва. Любуемся восходом солнца.

5 часов 30 минут. Гимнастика, пробежка, купание в озере.

6 часов 30 минут. Завтрак.

С 7 до 13 часов. Работа (ищем Фергюса — Корнилия).

13 часов. Обед.

13 часов 30 минут. Купание в озере.

С 14 до 16 часов. Тихих два часа.

С 16 до 19 часов. Изучаем окрестности.

19 часов. Ужин.

С 19 часов 30 минут до 21 часа 30 минут. Свободное время (каждый делает, что хочет).

21 час 30 минут. Молитва. Прощание с солнцем, встречаем звезды.

22 час 30 минут. Отбой.

Признаться, поначалу я отнесся к этому как к игре, серьезно сомневаясь в том, что Маша выдержит подобный график более двух дней. Даже предложил ей послабление: вставать на час-другой позже. Дочь с негодованием отказалась. Да, чуть не забыл. В выходные дни график, по предложению Маши, претерпевал резкие изменения. По субботам мы решили ходить в церковь. Она находилась в десяти километрах от Мареевки в селе Пятницком. Забегая вперед, скажу с гордостью: лишь благодаря силе воли Маши, мы за все то время, что жили здесь, не пропустили ни одной субботней службы. А каждое воскресенье было оставлено для дальних походов.

Повторяю, я недооценил свою дочь. Да и сам образ жизни, диктуемый подобным режимом, нам обоим пришелся по душе. Легче всего оказалось отказаться от телевизора, труднее всего — в ненастные дни ходить в храм. Приходилось вставать затемно. Иной раз я жалел, что согласился на это. Как назло, сон в такие дни был особенно сладок. И словно кто-то внушал мне: «Ну, пропусти один разок. Куда в такой дождь (грязь, снег, даль) потащишь ребенка? Ничего страшного не произойдет, если пропустишь одну службу». А дочь в такую минуту всегда говорила всего одну фразу: «Папа, не хочешь, давай не пойдем…» И я вставал с постели.

Самое обидное, что буквально в ста шагах от нашего дома находилась церковь. Правда, теперь от нее остались только две стены, возвышающиеся над горой. Это было самое высокое место в Мареевке. Мы с Машей полюбили ходить к церковным развалинам по вечерам — лучшего места для прощания с солнцем нельзя было отыскать во всей Старогородчине.

Глава 7.

1.

Из письма Маши Корниловой маме.

… Вязовое мне совсем не понравилось. Село большое, дома стоят плотно друг к другу. Зелени мало, потому что садов нет. Зато огороды — здоровые! Представляешь, мама, они говорят — те, кто живет в Вязовом, — что от садов и деревьев — вред, так как на них будут селиться птицы и мешать расти всяким там овощам. Чушь какая-то! И вот приезжаем мы в это самое Вязовое, осматриваемся вокруг: грязно, пыльно, мимо местные ребята проносятся на немыслимых мопедах, причем все как один полуголые. Да, думаю, приехали. Мы спросили дорогу на Мареевку — и двинулись в путь. Зашли за огороды, прошли лугом. Смотрим — карьер песчаный, тропинка прямо в него ныряет. Уже выработанный, он мне немножко мрачноватым показался, а пейзаж схожий с лунным. И вот, мама, подхожу к самому главному: я ведь все это так подробно тебе описываю, чтобы ты ощутила контраст, как и мы его ощутили тогда. Осилили кое-как карьер, остановились дух перевести, глядим — перед нами роща. Она мне после всей вязовской пыли показалась миражом в пустыне. Дорога прямо через рощу идет, причем поднимается все выше и выше, но не резко, а постепенно. Деревья огромные — липы, березы, вязы, дубы, друг от друга редко стоят, поэтому в роще светло, птицы щебечут, травы — целое зеленое море. Наконец, деревья, словно занавес на сцене, раздвинулись, тропинка стала дорожкой. По сторонам ее росли уже кустарники — жасмин, боярышник и ежевика. Прошли еще метров двести — и новое чудо. Оказывается, мы стоим на горе. Конечно, это не Казбек, но все равно — отсюда вокруг на десятки верст видно. Идем по горе, идем, — приготовься, сейчас будет еще одно чудо: перед нами озеро! Небольшое — от берега до берега сто метров, почти абсолютно круглое, как блюдце. Поверхность у озера — словно зеркало.

С той стороны, откуда мы шли, три или четыре дерева прямо из воды растут. Я такое первый раз в жизни видела. И еще одна странность: издали озеро кажется светлым-светлым, а подойдешь к нему вплотную, посмотришь в него — вода черная! Не вру, мамочка, черная! Мы теперь в этом озере каждый день купаемся. Папа пытался до дна донырнуть — не получилось. Глубина начинается почти от самого берега. И вот что интересно: вода кажется темной, нырнешь, глаза откроешь — внизу черная бездна, даже жутко становится, а вода вокруг тебя прозрачная, каждый плавающий листик видишь. Папа говорит, что, видно, в озере какой-то пигмент содержится. Кстати, называется оно Холодным — и поделом: где-то на полметра вода теплая, как парное молоко, а затем холодной сразу становится. Это оттого, что на дне ключей много. Мы с папой узнали даже точный возраст озера — 105 лет. Не веришь? Местный краевед, бывший директор школы Михаил Алексеевич Емелуха показал нам старую губернскую газету аж 1888 года, где написано, что в Вязовской волости Старгородского уезда в деревне Мареевке произошло необычное явление. В шесть утра раздался страшный грохот, который был слышен за десятки верст. Древняя роща, росшая у деревни, вдруг провалилась под землю, а образовавшаяся воронка заполнилась водой. Автор заметки писал, что явление это редкое, но оно отнюдь не носит мистический оттенок: все дело в том, что почвы в этих местах карстовые. Я, признаюсь, не очень это поняла, но папа мне потом объяснил. Подземные воды размывают карст, в результате чего и происходят такие явления.

Впрочем, я отвлеклась. Вернусь к нашей дороге. Подходя к озеру, она раздваивается, чтобы за Мареевкой соединиться вновь. Получается большое кольцо, внутри которого озеро. Или перстень, в котором «камень» — это наша деревня. В ней всего семь домов, один из которых нежилой. Население, включая нас с папой, — девять человек. Если идти вдоль озера по левой стороне, то первым будет дом тети Вали Кобцевой. В следующем доме живут мать и дочь, имен которых я не знаю. Все зовут их просто Тимошиными. Живут они тихо, можно даже сказать — скрытно. С людьми мало общаются. Идем дальше. Третий дом — бабушки Насти, мы с папой зовем ее зегулинская теща, по фамилии одного нашего знакомого из Вязового. В самой середине Мареевки стоит дом Егора Михайловича Бирюкова. Мы у него покупаем молоко. Вначале он произвел впечатление очень сурового человека, но сейчас я понимаю, что дядя Егор — очень добрый. Каждое утро он угоняет своих коз на луг или в лес за ручьем и там проводит весь день. Вечером пригоняет их, приносит из леса грибы и ягоды. Проходя мимо нашего дома, всегда заходит и говорит: «Давайте поделимся по-братски» — и отсыпает нам половину того, что собрал. Мы отказываемся, а дядя Егор и слышать ничего не хочет: «Я и для вас собирал». Еще он умеет плести корзины и лапти. Обещает меня научить.

Ближайшие к нам соседи — муж и жена Смирновы, Федор Иванович и Фекла Ивановна. Тоже замечательные люди. Наконец, наш дом, и Мареевка закончилась. Правда, есть в деревне еще один домик, в котором давно никто не живет. Я, признаюсь, немного побаиваюсь ходить туда даже днем, а вечером и подавно. Он весь покосился, вокруг — заросли крапивы, огромных лопухов, бузины. Тетя Валя рассказывала, что в старину там жила одна девушка, звали ее Лукерьей. В давние времена, когда началась Крымская война, жениха Луши забрали в армию, где он и погиб. А девушка от горя бросилась в озеро и утопилась. Поэтому дом зовут Лушкиным. А еще говорят, только я в это не верю, что душа Лукерьи до сих пор живет в нем. По крайней мере, тетя Валя и дядя Егор утверждают, что в полнолуние, если подойти к дому, можно услышать голоса — это к Луше приходят души тех людей, кто когда-то покончил с собой. Когда я рассказала это папе, он только рассмеялся. А потом сказал: «Ночью от страха чего только не причудится. И, кстати, друг Маруся, вот мы с тобой и выяснили причину, по которой у местных жителей Мареевка пользуется дурной славой. Ты только вдумайся: сначала буквально средь белого дня на глазах деревенских жителей происходит светопреставление, — с грохотом исчезает земля, деревья, наверное, целые строения, а на их месте образуется озеро. Озеро глубокое, с ключевой водой. В таком немудрено утонуть. И люди в нем тонули, как утонула бедная девушка Лукерья. Как не назвать такое место проклятым?»

Я с ним согласилась. Так, наверное, и получилось. А все плохое, что еще происходило здесь, только укрепляло эту дурную славу.

И, представляешь, мама, буквально на следующий день после этого разговора мы ходили в соседнюю деревушку к Михаилу Алексеевичу Емелухе, и он рассказал нам о том, как умер Василий Иоаннович Изволокин. Они договорились встретиться в Лапотках, где живет Емелуха. От Мареевки по прямой через ручей и мимо кладбища это полчаса ходу. Михаил Алексеевич ждал своего друга, ждал, но так и не дождался. А тот, оказывается, не дошел до Лапотков: его нашли лежащим мертвым в поле. Сердце. Разумеется, опять пошли пересуды, тем более что тело нашли рядом с кладбищем…

Так что место у нас самое обыкновенное и очень даже красивое. Когда приедешь, мама, вот увидишь, тебе обязательно понравится.

2.

Вчера посмотрел дневник Маши. Было странно увидеть после многостраничных записей всего одно предложение: «23.06.1993 г. Понедельник. Жизнь чудесна, прекрасна и удивительна». Что ж, все верно: чем сильнее и искреннее чувства, тем скупее их проявление. А тот день, 23 июня, я тоже запомнил очень хорошо. Захватив тормозки, тетрадь и ручку, мы с дочерью ранним утром ушли в окрестные луга. У нас с Машей появилось новое увлечение. Как-то я рассказал ей, что в детстве каждые зимние каникулы мне приходилось проводить в деревне у дедушки и бабушки. Ребят моего возраста в той деревне не было, книг и телевизора тоже. Вот и гулял я целыми днями по огромному дедовскому саду, обильно занесенному снегом. Чтобы скоротать время, придумал себе игру: будто я вовсе и не Коля Корнилов, двенадцатилетний пионер, а бесстрашный, гордый и одинокий славянский князь-рыцарь, князь-воин, живущий в замке вдали от людей. На его, то есть на моих землях жили крестьяне, которые счастливо трудились, собирали урожай, а я защищал их покой, причем делал это тайно от них… Моя фантазия придумывала одно приключение лучше другого. Я протаптывал в снегу тропинки — это были границы моих владений, строил снежный замок, давал свои, новые названия: речка за огородом из Ситовки превращалась в Серебристую, Безымянный овраг стал ущельем Черной силы, оплотом моих боевых действий против коварного врага.

Глаза Маши загорелись:

— Это же здорово! Давай предположим, что все вокруг — это наше царство. Или нет — княжество. Все эти поля, леса…

— Ну и молодежь пошла. Я в твои годы претендовал только на дедов огород да еще глухой овраг за речкой.

— Не смейся. Это же игра. Посмотри, такая красота кругом, а у них все без названия. Спасибо, что хоть озеро не оставили безымянным. Но, согласись, Лушкино озеро — не звучит, Холодное — как-то мрачно очень.

— Соглашаюсь. А ты знаешь, дочь, мне нравится ход твоих мыслей. Но ты даже не подозреваешь, в какие ты глубины… — не подберу слово…

— Залезла?

— Вот именно! Помнишь, в Библии, как Господь дал человеку почувствовать, что именно он — главное Божье творение и что именно он ответственен на земле за все, что создал Бог? — И я достал с полки Священное писание. — Это в самом начале. Вот, глава вторая: «Господь Бог образовал из земли всех животных полевых и всех птиц небесных, и привел к человеку, чтобы, как он назовет их, и чтобы, как наречет человек всякую душу живую, так и было имя ей».

— Очень все сложно, папа.

— Наверное, ты права. Просто я подумал, что вся эта безымянность вокруг здешних людей — совсем не случайна. У человека исчезла та живая связь с землей, животными, птицами, что была раньше…

— О чем ты задумался? — тихо спросила Маша.

— Вспомнил один случай. Как-то в Сердобольск пришел лось. Он был ранен. Представляешь, дикий зверь, а тут взял и пришел к человеку, словно чувствовал, что тот может ему помочь.

— Наверное, лосю страшно было?

— Конечно. Животные живут инстинктами, а инстинкт самосохранения один из самых сильных.

— Ему помогли? Я видела по телевизору подобные случаи: сначала зверя надо усыпить, потом…

— Нет, дочка. Его добили. А потом с окрестных домов бежали люди с тесаками и ведрами…

— С тесаками и ведрами? Зачем?

— За мясом, дочка, за лосиным мясом.

Маша закрыла лицо руками. Я пожалел, что рассказал ей эту историю.

— Не надо мне было… Эх! Все, все, отвлекись, давай лучше вернемся к началу нашего разговора. Завтра мы будем не просто изучать окрестности, мы будем давать имена всему здесь сущему. А начнем с озера.

— Почему с озера?

— А мне тоже не нравится его нынешнее название.

— Я предлагаю…

— Стоп, не спеши. Называть-то будем не на день или неделю — на века. Надо к этому подойти серьезно и основательно. Согласна, княжна?

— Согласна.


3.

И вот мы в пути. Утренний туман серебрил простоволосые травы, которые стояли вдоль ручьев в тонкой оправе из самой прозрачной росы. Мы шли, и нам казалось, что слышали не только звук своих шагов, но и биение собственных сердец — такая первобытная тишина стояла над миром. Воздух, сначала лиловый от лесных туманов, вдруг стал золотым — это первые лучи солнца оповестили о начале нового дня. И сразу перед нами словно распахнулись просторы, а немое утро будто начало учиться говорить. Запел петух, ему ответил другой, где-то в прибрежной траве просвистела неведомая птичка…

Позади осталось озеро, кладбище, деревня Лапотки. Кстати, после долгих споров из более чем двадцати названий для озера мы остановились на одном. Отныне, по нашему княжескому велению, озеро стало наименоваться Тихим. Во-первых, оно действительно даже в ветреную погоду умудрялось оставаться спокойным, а во-вторых, это было созвучно с Тихоновской горой, на которой, собственно, и находилось озеро. Но это был наш первый и последний успех. Уже давая имя ручью, протекавшему за кладбищем, мы поругались.

— Слушай, дочь, давай перекусим, остынем и будем думать, что делать дальше.

— Согласна. Оказывается, это совсем не простое дело — именовать. Особенно когда тебя не хотят понимать.

— Ах, это тебя не хотят понимать?

— Конечно. Скажи, чем тебе Златоструй не понравился?

— Господи! Неужели ты не чувствуешь, как это название отдает чем-то нереально книжным. Златоструй!

— Златоструй. Красиво.

— А ты представляешь это слово в устах, скажем, бабки Настены: «Я вчерась зверобой собирала аккурат напротив Зласто… Зласто… тьфу ты, — ручья, одним словом».

Маша засмеялась.

— Здорово ты ее показал! Думаешь, название слишком искусственно?

— И это тоже, дочка. Живи мы в эпоху классицизма, когда в моде было все, что связано с Древней Грецией, — твой вариант пришелся бы кстати.

— Но ведь ты никакого не предлагаешь!

— Видишь ли, в чем дело, у меня появилось чувство, что мы отнеслись к жизни на горе чересчур легкомысленно.

— Но это же игра!

— Игра-то игра, но… Мы ведь почти ничего не знаем об этой земле. Может, у ручья есть своя история, свой характер. А мы пришли и сразу с бухты-барахты: будь Златоструем.

— Что же делать?

— Общаться с людьми, думать, искать… А что пока имеем? Даже не знаем, почему Мареевка зовется Мареевкой.

Маша горячо откликнулась:

— А как мы можем узнать, если они сами не знают, почему их деревня так называется. Смирновы и Егор Михайлович мне рассказали о том, что лет триста назад здесь поселился казак Марей, поэтому деревню так назвали. А тетя Валя говорит, будто жила здесь красавица Марья, Марейка, которую взял в жены местный помещик. Она умерла молодой, и этот помещик, безутешный от горя, назвал ее именем деревню.

— Он, как и мы, выходит, именованием занимался.

— Смеешься!

— Ничуть. Но в оба варианта я не очень верю.

— Если честно, я тоже.

…Мы сидели в своем саду и смотрели, словно зачарованные, как полыхало на западе огненное пламя. Вечерело. В воздухе потянуло сыростью из соседнего заброшенного сада, сеном, липовым цветом. Медленный деревенский закат настраивал на тихое безмятежное созерцание.

— Какой был замечательный день, — после долгого молчания произнесла Маша. — Жаль только, что прошел он впустую.

— Как это впустую? Дали имя озеру, увидели новые места, нет, даже не так: познакомились с дальними уделами своего княжества.

— Ты меня успокаиваешь или правда так считаешь?

— А почему я должен тебя успокаивать? День и впрямь был замечательный. А вечер какой чудный! Давай ценить эти мгновения. Завтра все будет по-другому: зарядит с утра дождь, чтобы лить весь день.

Маша удивленно посмотрела на меня:

— Шутишь? Над головой — ни облачка.

— Над головой, может, и ни облачка, а посмотри, куда солнце садится?

— За землю.

— За землю! Деревня. В облака оно садится. А еще обрати внимание, какое сегодня красное солнце. Это все к ненастью.

— Точно, быть дождю, — вдруг раздался голос за нашими спинами. От неожиданности мы вздрогнули. Бесшумно подошедший Егор Михайлович повторил: — Быть дождю. Дюже кости мои разболелись: к ненастью.



Глава 8.

1.

— Не куришь, Васильич? — спросил Бирюков, усевшись на траву рядом с нами. — Правильно. А я вот так и не смог бросить, теперь, наверное, уже поздно.

Мы помолчали.

— Я ведь чего пришел, — в очередной раз затянувшись папироской, произнес Егор Михайлович, — хочу завтра Машу к себе домой пригласить. Завтра, видать, дождь на весь день зарядит, мои Белка и Стрелка вместо луга в хлеву стоять будут, а мне бездельничать не с руки — займусь плетением. Ты же хотела научиться корзины плести, — обратился старик к моей дочери.

— Ой, здорово. Пап, мне можно будет пойти к Егору Михайловичу?

— Конечно, дочка. Только учись лучше. Кто знает, может, это твой кусок хлеба будет.

— Зря смеешься, Васильич.

— Если смеюсь, то самую малость. В жизни и впрямь все пригодится.

— Это точно, — согласился старик.

— Егор Михайлович, а мы будем лапти плести? — спросила Маша.

— Ишь, какая егоза. Не торопись. Корзины освоишь — перейдем к лаптям.

— Вот что, корзиночница, — обратился я к дочери, — по-моему, тебе давно пора спать. Давай-ка в постель, а то завтра тебя не поднять.

Когда мы остались со стариком вдвоем, я думал, что он быстро уйдет. Раньше Бирюков не удостаивал меня длинными разговорами. Однако на сей раз он явно не торопился.

— Славная у тебя дочка, Васильич. — Старик закуривал уже вторую папиросу. — Уважительная, к людям ласковая. Только ведь люди разные бывают. Есть и такие — на устах улыбка, а в сердце яд змеиный.

— Послушайте, Егор Михайлович, мы в Мареевке живем всего ничего. Но с первых дней о каких-то нехороших местах слышим. Не наговариваете вы на родную деревню?

— Так я тебе, Васильич, только дочь твою похвалил.

— Темните, Егор Михайлович, а за добрые слова о дочери спасибо. Она меня тоже радует. Только смотрю на нее и думаю, не слишком ли она у меня общительная.

— Умный ты мужик, Васильич, все правильно понял. Маруся у тебя совсем ребенок — считает, раз она к человеку со всей душой, то и он к ней так относится. А вот о проклятиях разных… Не знаю, может, все это суеверия… Посуди сам: на моей памяти в твоем теперешнем доме три хозяина жило. И ни один ведь своей смертью не помер. Пойдем дальше. У меня в жизни тоже все наперекосяк шло.

— Думаете, это связано с конкретным местом?

Старик посмотрел на меня долгим взглядом, затем горько усмехнулся.

— Думаю, что и с местом тоже. Если бы я… — Неожиданно Егор Михайлович осекся, затем встал и бросил в траву недокуренную папиросу. — Ладно, идти мне надо. А то я и так чересчур разболтался. Да, и скажи Маше, чтобы кота с собой не тащила. Мой Полкан чужих котов терпеть не может.



2.

Мы с Бирюковым оказались правы: с утра действительно зарядил по-осеннему нудный дождь. Проводив дочь к Егору Михайловичу, я занялся просмотром бумаг, которые мы с Машей нашли на чердаке дома. Увлекся так, что совсем не заметил, как промчался день. А Маши все не было. Накинув плащ, я отправился к Бирюкову. Обычно, стоило открыть калитку перед домом Егора Михайловича, как тебя оглушал басовитый лай Полкана. Но, видимо, дождь утомил и этого неусыпного сторожа. Дверь была открыта. Уже с порога до меня донеслись голоса — один — детский, другой стариковский. Вскоре я мог лицезреть следующую картину: на кухне Егора Михайловича и там и сям валялись ивовые прутья. Друзья-корзинщики сидели на низких табуретках, причем Машка от старания даже высунула язык.

— Бог в помощь, — подал я голос.

— Привет, папа! Посмотри, я сама эту корзину сделала. Ну, почти сама.

— Ты хоть ела что-нибудь?

— Обижаешь, Васильич, — улыбнулся Егор Михайлович. — Мы щец похлебали, картохи пожарили. Она у тебя молодец. Будто всю жизнь корзины плела.

— А это совсем нетрудно оказалось. — Маша говорила и продолжала работу. Видимо, ей очень хотелось закончить ее сегодня. — Пап, мне минут двадцать осталось. Подождешь?

— Ну, что с тобой делать? Ты не утомила Егора Михайловича?

— Наоборот. Мне с ней интересно. Я ей про корзины, она мне сказки рассказывает.

— Сказки?

— Не совсем так, папа. Я объясняла Егору Михайловичу твою теорию.

— Мою теорию?

— Да, про то, что каждая сказка — это как шифр.

— Ах, вот оно что! Ну и как, Егор Михайлович, убедила вас Маша?

— Пока не совсем. Чудно это как-то. Я всю жизнь думал, что сказки для забав существуют или уму-разуму нас, неграмотных, учат.

— Просто это еще непривычно для вас, Егор Михайлович, — не прекращая работы, откликнулась Маша.

— Дочь, а какую сказку ты рассказала сегодня?

— Про Марью Моревну.

Еще в Сердобольске я на примере этой сказки старался показать Маше тайный подтекст народных сказаний. История Ивана-царевича, его жены, прекрасной Марьи Моревны, трех сестер, трех зятьев, борьба героя за освобождение жены от власти Кощея Бессмертного в моем представлении являлась историей наших предков, переданной в символических образах. Признаюсь, было приятно, что Маша так сильно прониклась моими мыслями и несла их в народ — в лице Егора Михайловича. Но «народ» скептически улыбался:

— Ежели вас послушать, господа хорошие, кто-то дюже умный сказку сочинил в надежде, что лет через тысячу мы ее поймем. А понял один ты, Васильич. Может, придумываешь все? Ну, вот, скажем, Кощей. Сейчас всякие ужастики по телевизору показывают, а, по-моему разумению, в те времена, когда книг не было, Кощей таким ужастиком и являлся.

Маша, услышав это, даже отложила в сторону корзину.

— Для вас, Егор Михайлович, Кощей — сказка, а для наших славянских предков — это… это.

— Реальность, — подсказал я нужное слово.

— Реальность. Как и Змей Горыныч. Это зашифрованный образ врагов, с которыми мы тогда сражались.

— Ну, хорошо. Допускаю, что Кощей — это какой-нибудь царь басурманский был. Тут я согласен: пограбили они Русь вволю. А все эти зятья? Один вроде как орел, а вроде и человек, другой ворон, третий сокол. Это что, не сказка?

Право слово, было немного забавно наблюдать, с какой горячностью моя тринадцатилетняя дочь объясняла пожилому человеку, что такое тотем, язычество и представления древних людей о предках-прародителях. Я уже собирался помочь Маше в ее диспуте, как вдруг одна мысль, точнее догадка, молнией пронеслась в голове.

— Папа, случилось что? — увидев мое изменившееся лицо, спросила Маша.

— Что случилось? Нет, ничего. А впрочем… Слушай, дочь, пошли домой. Надо ужин готовить. Завтра доделаешь корзину.

Старик удивленно посмотрел на меня, но ничего не сказал. Прощаясь, я спросил его:

— Скажите, Егор Михайлович, а давно нашу гору зовут Тихоновской?

— Да, почитай, всю жизнь.

— И по-другому не звали?

— По крайней мере при моей бабке, царствие ей небесное, гору звали Тихоновской. Говорят, казак здесь первым дом поставил, Тихоном звали.

— Понятно. Марей, Тихон. Ну, ладно, спасибо за рукодельную науку. Если не возражаете, Маша к вам будет изредка приходить.

— А почему изредка? Пусть чаще приходит, — ответил старик.



3.

Домой я не шел, а почти бежал. Бросив у порога плащ, сразу направился к книжной полке.

— Где она?

— Папа, что ты ищешь?

— Сказки. Обложка коричневая такая.

— Ты «Марью Моревну» ищешь? Так бы и сказал. Вот она, на тебя смотрит. Пап, ты меня пугаешь.

— Все нормально, дочка, все нормально. Нет, не нормально, великолепно! Вот, слушай: «Остался Иван-царевич один; целый год жил без сестер, и сделалось ему скучно. «Пойду, — говорит, — искать сестриц». Собрался в дорогу, шел, шел и видит — лежит в поле рать-сила побитая. Спрашивает Иван-царевич: «Коли есть тут жив человек — отзовися! Кто побил это войско великое?» Отозвался ему жив человек. «Все это войско великое побила Марья Моревна, прекрасная королевна». Пустился Иван-царевич дальше, наезжал на шатры белые, выходила к нему навстречу Марья Моревна, прекрасная королевна: «Здравствуй, царевич, куда тебя Бог несет — по воле аль по неволе?» Отвечал ей Иван-царевич: «Добрые молодцы по неволе не ездят». Ты посмотри, как наш Ваня ей славно ответил…

— Папа, «ты посмотри» — в книжке нет.

— Это я так, в качестве комментария. Читаю дальше: «Ну коли дело не к спеху, погости у меня в шатрах. Иван-царевич тому и рад…» Ну, разумеется, я бы тоже обрадовался…

— Папа!

— «… две ночи в шатрах ночевал, полюбился Марье Моревне и женился на ней».

— Ну и что? Мы же книгу эту сто раз читали, не меньше.

— Я тоже думаю, что не меньше. А отгадку, которая в ней скрывается, мы не видели. Ты сама сейчас сказала: «книга на тебя смотрит», а я вот не видел.

— Так, давай рассказывай, что же ты увидел?

— А, заинтриговал я тебя! Правда, может это и не весть что, но, чувствую, — появилась у нас пусть маленькая, пусть совсем крохотная, но все-таки зацепка.

— Слушай, хватит меня томить!

— Объясняю. Это же все элементарно, Ватсон. Согласись, Марья Моревна — крутая девушка. Взяла и побила великое войско. Кстати, как звали ее родного папу?

— Морей? Мор?

— Ничего это тебе не напоминает?

— Мордор у Толкиена — страна зла.

— Опять Толкиен! Но аналогия удачная. Страшные эпидемии люди называли мором. Что еще тебе на ум приходит?

— Уморить, сморить, морока…

— Неплохо. Идем дальше. Была в славянском пантеоне богиня — Мора. Но чаще ее звали Марой или Марухой. И была она воплощением смерти. Ты сейчас вспомнила Мордор. Удивительно, но то, что иной раз забывает людская память, — хранит язык. Во многих языках слова, обозначающие что-то ужасное и нехорошее, до сих пор имеют эту основу — мор или мар. Например, французское слово «кошмар», которое прижилось в русском языке.

— Папа, я, кажется, начала догадываться.

— Молодец, дочка, молодец. Не было никакого Марея и девушки Марьи. Гору эту назвали Марой, ибо здесь находилось языческое капище, здесь жили жрецы, которые приносили кровавые жертвы Маре.

— Почему кровавые, папа?

— Я уже тебе говорил: язычество романтично и красиво только в трактовке людей или не очень добросовестных, или не понимающих, о чем они пишут и говорят. Мара — это ужас, это смерть, которая в конечном итоге приходит к каждому человеку. Но всем хочется, чтобы пришла попозже. Только жертвой можно задобрить ненасытную старуху. Теперь ты понимаешь, как контрастировала с язычеством христианская проповедь, с которой пришел на гору Белый Кельт?

— Ты думаешь, что он побывал здесь?

— Я в этом не сомневаюсь. И не побывал, дочка. А пришел и поселился здесь — в логове самого черного язычества. Только здесь он мог доказать им, что Христос сильнее Мары, потому что Христос победил смерть, победил Мару. И если я не ошибаюсь в догадках, — их убили здесь. Может быть, на этом самом месте, где мы сейчас с тобой сидим…

— Папа, у меня от твоих слов мурашки побежали. Что же получается? Мы поселились там, где все это происходило? И теперь…

— Теперь мы должны узнать хотя бы то, что знали братья Изволокины и их, пока неведомый нам, дядя Петя. Помнишь запись из тетради?

— Помню наизусть: «Все чаще ловлю себя на том ощущении…»

— Я тоже ловлю себя на схожих ощущениях, тоже пытаюсь встать на место Белого Кельта. Но почему Василий Иоаннович считал, что, не имея дочери, он не разгадает тайну Тихоновской горы?.. А что если…

— Почему ты замолчал, папа?

— Я впервые подумал о том, что задача наша куда сложнее, чем мы думаем. Давай порассуждаем вместе. Мы хоть сегодня напишем письмо в Ирландию, напишем, как их земляки нашли последний приют в самом центре России. Себя успокоим, но приблизимся ли мы к разгадке тайны? Например, где лежат останки Белого Кельта и его дочери? Может быть, на дне озера? Ведь провалилась под воду часть священной рощи, примыкавшей к капищу.

— Почему ты думаешь, что капище тоже не скрылось под водой? Это была бы красивая версия.

— Ох, начиталась ты, Машка, детективов. Красивая, но неверная.

— Почему-то твои версии верные, а мои нет.

Я сделал вид, что не заметил иронии дочери, и продолжил:

— Как ты думаешь, где должен был Белый Кельт построить храм? Не думай, отвечаю сразу: на месте капища.

— И там, где сейчас развалины храма…

— Да, там было капище. Ровно на противоположной от нас стороне озера. Кстати, ты не замечала — в этом месте в озеро словно небольшой мыс вдается. Будто кто-то не дал ему кануть в бездну.

— Замечала. Это особенно хорошо от дома тети Вали видно. Но ты отвлекся, папа.

— Нет, на самом деле я все об одном. Мы, если повезет, даже установим примерный год их кончины. А что дальше?

— Ты меня спрашиваешь?

— И тебя, и себя.

— Ты думаешь, мы должны что-то еще сделать?

— А что именно и почему — мы? Потому что я историк и моя фамилия Корнилов? Глупо.

— Хорошо, папа. Давай пойдем с другого конца.

— Давай.

— Узнав, как раньше называлась гора, посчитав, что Анна и Белый Кельт нашли упокоение здесь, ты бросишь это дело, запрешь дом и уедешь в Сердобольск?

— Не уеду.

— Почему?

— Мне не хочется.

— Мне тоже. И тем более, если мы знаем меньше, чем братья Изволокины, значит, нам и не надо пока уезжать. Как ты думаешь?

— Думаю, логика у тебя железная. Нам нельзя уезжать.

— К тому же ты сам сказал, что у нас сейчас появилась еще одна зацепка. Так давай цепляться. Кстати, есть что-нибудь интересное в чердачных бумагах?

— Для нас — ничего. Старые газеты, чьи-то стихи.

— А ты внимательно смотрел?

— То есть?

— Разве это не твои слова: можно сто раз смотреть и так ничего не увидеть.

— Вот завтра пойдешь со мной на чердак — и давай смотреть вместе.

— Согласна. Да, у меня есть одно предложение — для обсуждения. Может, назовем Тихое озером Анны?



Глава девятая.

1.

Из дневника Марии Корниловой.

09.07.1993 г. Среда.

Давно не бралась за дневник. Мы живем в Мареевке чуть больше месяца, а мне кажется, что всю жизнь. Долго-долго. Но каждый день приносит что-то новое, иногда очень неожиданное. Мне есть чем гордиться. Моя учеба «корзиночному ремеслу», как говорит папа, помогла докопаться до истины, и мы теперь знаем немного побольше об истории горы. Еще одна находка поджидала нас на чердаке. И опять без моего вмешательства не обошлось. Но об этом чуть позже.

Пока же хочу сказать, что Белый Кельт и Анна занимают у нас с папой все мысли. Мы с ним уходим куда-нибудь подальше в луга и пытаемся понять, что же произошло девятьсот лет назад. Теперь папа уверен, что разговоры о проклятиях этого места — совсем не пустые. Только он вкладывает в них иной смысл, чем тетя Валя или Егор Михайлович. Папа считает, что эта земля видела столько зла и мучений, что не пожелала больше носить на себе людей и скрылась под водой…

Однажды поздним вечером, накануне Ивана Купалы, мы гуляли вдоль озера. Незаметно подошли к самому высокому месту — развалинам церкви. Отсюда и вся деревня на ладони, и роща. Но в тот вечер хорошо были видны только звезды. Мы пытались представить нашу гору во времена вятичей. Как сюда из окрестных деревень приходили на Ивана Купалу люди, как Белый Кельт, точнее отец Корнилий, пытался их отучить от языческих обрядов. Я представила, как страшно и одиноко было Анне среди чужого народа, среди людей, не любивших и не понимавших их с Корнилием.

— Ты не совсем права, — сказал папа. — Нет, то, что им приходилось нелегко, — это верно. Но я не верю, что их окружали только враги. Конечно, Белый Кельт был своего рода первопроходцем, но, уверен, сделать ему удалось много: вятичей он обратил в свою веру. В нашу веру, — поправился папа.

— Да, но их все-таки убили.

— Но убили и Кукшу. Убили те же вятичи. Во все времена смерть за Христа, смерть во имя Христа была для верующего человека наградой. Но здесь произошло еще что-то.

— Что же?

— Пока я не могу понять. Как не могу понять, почему Василий Иоаннович жалел, что у него нет дочери. Что именно понял дядя Петр? Загадка на загадке. Вот, например, еще одна — эта церковь. Я разыскал книгу обо всех храмах и монастырях нашей губернии. Прекрасная книга, епархиальное управление выпустило ее в печать в начале века. Даже о часовнях есть сведения, а об этой церкви — ни слова. Будто не было ее. Спрашиваю местных, какому святому или празднику церковь посвятили — никто не помнит. Получается, что когда ее в тридцатом году разрушали — она уже была недействующей? А еще раньше? В той церкви, куда мы ходим на службу, даже фамилии дьячков, служивших в прошлом веке, знают, а здесь — ничего.

Мы замолчали. В траве звенели цикады. Было слышно, как тетя Фекла ругала дядю Федора. Ругалась не зло, но громко. И все равно нам казалось, что над миром стоит тишина. Наверное, такая же, какая была, когда еще не было ни людей, ни птиц, ни зверей.

Я попросила папу:

— Почитай стихи. Про звезды.

— Пожалуйста, — сказал он. — Михайло Васильевич Ломоносов. «Открылась бездна, звезд полна. Звездам числа нет, бездне дна».

— Хитрый, это короткое очень.

— Зато емкое. Вот, посмотри на небо. Звезды, созвездия, туманности, черные дыры.

— Черные дыры?

— Ты будешь их по астрономии проходить. Я сейчас о другом хочу сказать…

— Нет, расскажи о черных дырах.

— А не рано?

— В самый раз.

— До сих пор спорят, что же это такое. Знаменитый астроном Лаплас считал, что черная дыра — это светящаяся звезда, которая не дает ни одному лучу достигнуть нас из-за своего тяготения. Некоторые современные астрофизики всерьез утверждают, что черные дыры — это окна в параллельный мир. И что вещество, притянутое ими, перетекает в другое измерение. Но абсолютно точно то, что в этом месте перестают действовать все известные законы физики.

— Конкретнее, пожалуйста.

— Ну, например, на большом расстоянии от черной дыры время движется быстрее, чем вблизи нее. И если кто-нибудь бросит фонарь в направлении черной дыры, то сначала фонарь полетит быстро, затем все тише, тише. Его яркость начнет уменьшаться, и он даже изменит свой цвет. Представь, сидит какой-нибудь физик на Земле, смотрит в телескоп и ему кажется, — обращаю твое внимание на это слово — кажется, что фонарик остановился. Перестал двигаться, так до этой черной дыры и не добравшись, будто какая-то сила его не пустила туда.

— А на самом деле?

— На самом деле — фонаря уже нет. Его разорвали неведомые силы, когда он попал в центр дыры.

— Но ведь он его видит…

— Ему кажется, что видит. Вот тебе и еще одна загадка.

— А они большие, черные дыры?

— В миллион раз больше нашего Солнца.

— В миллион?! Папа, откуда они берутся?

— Ответа не знает никто. Есть только гипотезы. Согласно одной, черная дыра образуется, когда сталкиваются две звезды…

Папа замолчал. Неожиданно, резко — так с ним в последнее время происходит все чаще. Потом он посмотрел на меня — будто увидел в первый раз.

— Дочка, давай уедем отсюда! — И добавил тихо: — Пока не поздно…

Мне стало не по себе.

— Что-то случилось, папа?

— А? — откликнулся он. Затем, указывая на гору, словно обвел ее кругом. — Это черная дыра, понимаешь? Девятьсот лет назад здесь произошла катастрофа. Столкнулись две «звезды», две религии, две личности. Корнилий и кто-то еще, нам неведомый. И вот теперь в эту воронку засасывает всех и все. Со стороны посмотреть — ничего не изменилось. То же небо, та же трава под звездами. Наверное, цикады так же звенели и тогда…

— Мы как тот фонарь, который бросили в воронку?

— Как два фонарика, дочка.

— И как они меняют цвет, так и мы меняемся?

— Да, и время идет по-другому.

— Значит, дыра близко?

— Совсем рядом, Машута.

— Ты действительно хочешь все бросить и уехать?

— Мне почему-то не по себе …

Папа обнял меня. Мы замолчали. Было так тихо, так хорошо. Папа показался мне таким сильным… Подумалось, — он разыгрывает меня.

— Васильич, — сказала я, подражая Егору Михайловичу, — а может, ты зря девчонку пужаешь? Не померещилось ли тебе все это?

Впервые за все время он рассмеялся.

— Знакомый психолог мне говорил, что с логикой у меня не очень, зато интуиция хорошо развита. Скажи я кому-нибудь то, что сказал тебе, — обсмеют ведь. Но предчувствие, предчувствие… как с ним быть?

— Помнишь, что мама всегда говорит в таких случаях? Утро вечера мудренее. Пойдем домой? А утром решим, что нам делать.


2.

10.07.1993 г. Четверг.

Продолжаю запись. Когда утром я проснулась, то услышала какой-то шум. Оказалось, это папа собирал наши вещи. Начал он с книг, тетрадей и прочих бумаг. Настроение, судя по всему, у него было не очень.

— Вставай, соня. Девятый час.

— Что же ты не разбудил… солнце встречать.

— Сегодня не до солнца. День на сборы, а завтра поедем в Сердобольск.

— Ты все-таки решил. А как же демократия?

— Это было очень демократичное решение.

— Оно и видно.

— Главное, что принято в твоих интересах. Ты же мне потом спасибо скажешь.

— Мы хоть с соседями простимся?

— Обязательно. Да ты не переживай. Этот дом продадим, в другом месте купим. Поближе к Сердобольску и вообще…

— Что — вообще?

— Хуже не будет, обещаю. Кстати, я забыл тебе сказать: наш Егор Михайлович в тюрьме отсидел двенадцать лет.

— Егор Михайлович… Не может быть! За что?

— За убийство человека.

От неожиданности я так и села на месте.

— Это… правда?

— Ты на чердаке тетрадку со стихами читала, я в саду был. Туда ко мне тетя Валя приходила, Кобцева которая. Слово за слово. Думаю, врать ей не с руки. Огорошена?

— Конечно.

— Я тоже. Впрочем, еще не все. А знаешь, кого убил наш Егор Михайлович?

— Нет.

— Сосновского Петра Константиновича. Это давно было, лет пятьдесят назад, но о Сосновском мы наслышаны. Помнишь слова из тетради Василия Иоанновича?

— Дядя Петя?!

— Он самый. Фамилия другая, потому, что Петр Константинович их дядя по матери. Интересно? Но и это еще не все. Знаешь, где он жил? Догадайся с трех раз.

— В доме Лукерьи?

— Да. И ко всему прочему может статься, что Лукерье он не чужой человек был. Если, конечно, она на самом деле жила на белом свете.

Загрузка...