Поспав пару часов, поднялся, поделился идеей с Ревой. Тот с энтузиазмом принял ее, не медля стали мастерить перегонный аппарат. Недалеко от вышки нашли будто по заказу выброшенный недавно, новенький, с блестящей красной эмалью, высотой с полметра буй. Рева оказался смекалистым малым - предложил сверлить не одно, а два отверстия: для запрессованного капитально штуцера и для заправки и дозаправки воды, плотно закрываемое пробкой во время кипения. Кроме того, он имел навыки в столярном деле, за час смастерил корыто - загляденье. Аппарат приладили во дворе, рядом с дровяником, посадив буй - котел на три островерхих камня. Заправили, развели костер, и вскоре упали первые чистые капли, через минуту заструившие тоненьким ручейком. Опробовали - безвкусная, но чистая, прозрачная, пить можно.
К аппарату Шпаковский, Супрунов, Соболев отнеслись сдержанно, но с интересом. Попробовали воду на вкус - никакого впечатления.
- И этой гадостью он собрался молоко заменить? - сплюнул Супрунов, и судя по выражению лиц, с ним были солидарны все, даже Рева.
Сопротивление новым порядкам достигло точки кипения, когда пришла очередь дежурить и идти на заставу за продуктами Супрунову.
- Без официального приказа не пойду, - с издевкой и вызовом заявил он. - Такого вида наряда в «Положении об охране государственной границы» нет, значит, вы, товарищ младший сержант, не вправе отдавать такой приказ...Смешно, конечно. Он мог отдать и такой приказ, но не взял под козырек: пришло иное, более адекватное ситуации решение:
- Рядовой Супрунов предлагает нам поголодать, - Спокойно обратился ко всем. - Я согласен. Хорошая тренировка, закалка для преодоления трудностей, выживания в непредвиденных экстремальных ситуациях, которые могут возникнуть при охране государственной границы. А теперь приготовиться к занятиям по строевой подготовке.
Понимал, что затеянное - почти издевательство, но ведь Супрунов разве не издевается над ним? Издевается изощренно, цинично, нахально, а все они наблюдают, и симпатии их на стороне Супрунова. Надеются, что новый командир не выдержит и все вернется к привычной вольнице. Не пройдет номер, ребятки!
Через день из наличного провианта осталось десять кусочков сахара, полбуханки зачерствелого хлеба, на раз сварить манки, четверть мешка гречки. Кому-кому, подумал в грустью, а ему-то достанется. Наелся когда-то этой гречки - на всю жизнь насытился, даже запаха не переносит. Припомнилось...
***
Их, сорок стриженных под «нолевку» новобранцев, отобранных на тысячелюдном сборном пункте «купцами» в зеленых фуражках, пропустили через «вошебойку», погрузили не в «телятник», как обычно, а в нормальный, даже не в общий, а плацкартный вагон ленинградского поезда и повезла в полную романтики героическую неизвестность. Вагон занимали только свои во главе с капитаном и тремя сержантами. Едва отчалили от перрона, как капитан ко всеобщему удовлетворению повел шуры-муры с сисястой проводницей лет двадцати пяти и до самого Ленинграда почти не вылезал из ее каморки. Сержанты, назначив ответственных за каждое купе, вместе с новобранцами доедали и допивали их дорожные припасы да баяли байки о шпионах, диверсантах, которых они ловили, обезвреживали каждый божий день, пока, еле ворочая языками, не сползали беспомощно на лавки. Вагон был последним в составе, проводница, чтобы не болтались по составу и не потерялся кто, наглухо задраила все двери, оставляла свою каморку лишь на крупных станциях, где стоянки были продолжительными. На перрон позволялось выходить только капитану и одному из сержантов. Сержанту вручали собранные старшими по купе деньги, и он возвращался, навьюченный преимущественно булькающим провиантом, о котором предстояло забыть аж на три года. В Ленинграде на вокзале с припухшими лицами сержанты кое-как построили на пустом участке перрона, помятый, будто побывал в молотилке, капитан передал по списку привезенных новобранцев незнакомому капитану и сержантам, более строгим и несговорчивым, бдительно «пасущим» их на вокзале. Под вечер посадили всех в общий вагон и повезли дальше. Посреди ночи растормошили клевавших носами и высадили на маленькой пустынной станции или полустанке с непривычным названием Ворсала, где их ждали три крытые брезентом грузовика во главе со старшиной по фамилии Мадюдя. Ехали по лесу по разбитой ухабистой дороге. Время от времени машины вязли в раскисшей грязи, буксовали, и тогда по команде все высыпали выталкивать, взбирались в кузов измазанные, промокшие, продрогшие. На место добралиеь под утро. Старшина Мадюдя повел к какому-то сараю, открыл массивную дверь, посветил фонариком на лежащее по двум сторонам сено, приказал разместиться кто как может и дрыхнуть до подъема.
Едва рассвело, как началось какое-то движение, стали раздаваться крики. Сержанты тормошили полусонных, кое-кого буквально выковыривали из сена и ставили в ряд посредине сарая. Вскоре появился капитан, но не тот, что вез из Ленинграда, и представился: он - начальник «учебки», где им предстоит получить навыки пограничного мастерства. Капитан имел странноватый вид: на щуплой фигурке с маленькой головкой сидела огромная рыжеватая курчавая копна волос, и эта кричащая диспропорция делала его похожим на гриб. Начальник назвал свою фамилию - Трунов и, достав из портфеля список, пожелал познакомиться с личным составом. Он зачитывал фамилии, и названный должен был сделать шаг вперед и выкрикнуть: «Я!» Первых окидывал взглядом, затем потерял интерес и зачитывал, не отрываясь от бумаги. Убедившись, что все в наличии, поздравил с началом славной пограничной службы, приказал старшине Мадюде накормить всех сухим пайком и быть готовыми к принятию бани, переобмундированию, сообщив, что желающие отправить свою штатскую одежду домой должны сложить ее аккуратненько и оставить записку с адресом. Но они были уже ушлые: сопровождавшие до Ленинграда сержанты предупредили, чтобы не верили, - никто никуда их вещи отправлять не будет, все достанется старшине-живоглоту, поэтому следует загнать все стоящее на вокзале в Ленинграде, где возле новобранцев крутится соответствующая публика. Распродажа шла вовсю, несмотря на бдение новых строгих сержантов. Он, Бакульчик, постеснялся барахолиться, выменял у какого-то работяги старую затасканную телогрейку на свой новенький модный плащ, и эта надежная одежка сослужила добрую службу в дороге, в сарае, где оставшиеся в пиджаках, а то и вовсе в сорочках, стучали зубами от холодрижины.
Поделили на три группы во главе с сержантом и по очереди начали водить в натопленную баньку на берегу озера. Но погреть всласть продрогшие телеса не давали - гнали в раздевалку, где ждал Мадюдя со стопками обмундирования. Он оценивал голыша на глаз, вручал из той или иной стопки нательную сорочку, подштанники, штаны-галифе, китель, спрашивал только размер шапки и сапог. Самостоятельно брали из сваленных у стенки куч рюкзаки, по паре байковых портянок, по три подворотничка, ремень со звездой на массивной пряжке, комплекты погон, петлиц, эмблем, по катушке белых и черных ниток, иголки.
Одетые в форму, еле узнавая друг друга, направлялись в казарму - похожий на тот, где ночевали, сарай, но с небольшими окнами. Внутри по обе стороны были двухъярусные нары, сложенные на скорую руку печки-стояки. Прежде всего привели в порядок полученную форму, приладили погоны, петлицы, эмблемы, звездочки на шапки, подшили подворотнички, затем сержанты определили место каждому на нарах, показали, как следует заправлять одеялами сенники, чтобы не было ни складочки. Усвоив нехитрую науку, направились в столовую, которая находилась рядом, в сарайчике поменьше.
Отобедав, после десятиминутного перекура приступили к занятиям по строевой подготовке. Поначалу все это было занимательно, даже интересно, но когда сержант заставлял по двадцать, тридцать раз повторять одно и то же - «становись», «разойдись», «нале-во», «напра-во», «смирно», «вольно», «равняйсь», «отставить!», стала одолевать сирая тоска. Но вскоре появился капитан Трунов и распорядился занятия закончить, всем направляться на хозработы, указал на хату по соседству и приказал:
- Разобрать, попилить, поколоть! Через два дня доложить.
Хата была добротная, с резными наличниками, толстый, аккуратно подогнанный брус в стенах - что звон. И поразительной красоты, с невиданными узорами и орнаментом кафельные печки внутри. Они уже знали, что в деревне жили финны, которых выселили после ликвидации Карело-Финской Республики, а теперь, дабы кому не взбрело в голову возвратиться нелегально, деревню отдали военным. Хотя все были комсомольцами, а двое даже кандидатами партии, но каждый чувствовал какую-то неловкость, некое подобие великого греха крошить дров ради эту красоту и добротность. И вообще не укладывалось в их гражданские головы: зачем ломать хату, если запасливые, хозяйственные финны оставили полные навесы превосходных сухих дров, да еще в каждом дворе - два-три аккуратно сложенные стога-пирамиды? Бери и носи готовые в казарму. На здравый ум и их следовало бы разместить поотделенно в просторных пустующих хатах, а не в сарае-казарме, где сколько ни топи - жуткая холодина. Сунулись делегацией к Трунову, тот возмутился и преподал первый урок армейской мудрости:
- В армии приказы не обсуждаются, а выполняются.
В последующие дни до обеда «тянули носок», подтягивались на турнике и брусьях, зубрили уставы, а во второй половине, пока не стемнеет, крошили очередную хату. Как будто назло финны строили основательно, крепко, и возиться приходилось долго и до пота - за неделю еле управились с двумя хатами. А потом небо обложили бесконечные тучи с унылыми, промозглыми моросящими беспрерывно дождями, порывами колючего пронизывающего ветра. Дорогу развезло так, что не могла пробиться ни одна машина с продуктами. На складе остались лишь запасы гречки, сухофруктов да бочка ржавой вонючей селедки, которая, если бы и умирал с голоду, - в горло не полезет. И началась тотальная гречневая диета: завтрак - гречневая каша и компот, обед - гречневый суп и гречневая каша с компотом, ужин - то же что и на завтрак. Через неделю на эту гречку смотреть не могли не только они, неоперившиеся салаги, но даже такие матерые пограничные волки, как капитан Трунов, старшина Мадюдя, сержанты. То ли поступила команда сверху, то ли начальник «учебки» сам принял решение, но занятия, хозработы прекратили и все силы бросили на подсыпку дороги. Ударные трудовые будни начинались на рассвете, в семь утра, когда, наспех «заправившись» ненавистной гречкой, направлялись к карьеру и до обеда таскали в рюкзаках песок на дорогу. Возвращались промокшие до нитки, еле переставляя ноги от усталости. Перекусывали гречкой и с превеликим удовольствием направлялись поотделенно в хорошо протопленные дневальным финские хаты просушить одежду в смастеренных смекалистыми финнами нишах-сушилках, два часа подремать-поваляться в тепле на принесенных из сарая охапках сена, восстанавливая силы для новых подвигов на трудовом фронте. Вечером вновь возвращались в этот рай, но ненадолго - ровно в двадцать три должны быть на «отбое» в холодной, неуютной казарме.
Пока карьер был рядом, дело шло споро - отсыпали, утрамбовали ногами добрый километр дороги, но по мере удаления от карьера темпы замедлялись и замедлялись. Кто-то подсчитал, что отсыпать все сорок восемь километров вряд ли успеют до демобилизации. А тут откуда-то возьми и навались напасть: позакладывало глотки, да так, что даже компот пить трудно, бросало то в жар, то в холод, трясло, как в лихорадке. Свалило даже капитана Трунова. Под лазарет оборудовали три финских дома, поскольку заболели почти все поголовно. Молодцом держался лишь фельдшер Цимбал. В наличии у него было всего два лекарства - градусник и какие-то ужасные, причиняющие нестерпимую боль уколы. Одни переносили ее с подобающим мужеством, другие умудрялись стучать по градуснику, чтобы быстрее избавиться от цимбаловой экзекуции. Один хитрец настучал так, что Цимбал влепил пять уколов подряд, а на шестом бедолага не выдержал - признался.- А я подумал, уже окочурился, - сказал Цимбал, держа в руке заправленный шприц, и обратился к следующему: - А ну мигом спускай подштанники!..
Вскоре ударил крепкий морозец и в мгновение ока довершил начатую ими ударную работу. Прибыли машины с провиантом. А через два дня поступила команда срочно собираться с вещами - «учебка» перебазируется в Приветнинское. Никто не имел представления, где это Приветнинское, но название звучало, как музыка, всех охватило радостное возбуждение.
Догрузились в крытые брезентом машины и на полустанке Ворсола вместе с капитаном Труновым, старшиной Мадюдей, сержантами сели на проходящий поезд, прибыли на знакомый ленинградский вокзал. Здесь на перроне их встретили незнакомые капитан и сержанты. Построили, сделали перекличку, Трунов передал новому начальству документы и, не попрощавшись, вместе с Мадюдей и сержантами растворились на людном вокзале.
Новые командиры повели строем по городу на другой вокзал, показав по пути серую бесформенную громадину штаба округа и ленинградского КГБ. Чтобы знали на всякий случай.
На следующий день были в желанном Приветнинском - кишащей, как муравейник, многотысячной «учебке», где их порассовали по учебным заставам и отделениям, укомплектованным ребятами чуть ли не со всех уголков Союза. Встретили здесь и земляков из Могилевской и Гомельской областей.
Мрачное болотистое Приветнинское, которому будто в насмешку кто-то дал такое название, страшно разочаровало. Меся липкую грязь на плацу, вспоминали карельскую природу, мертвую финскую деревню на пригорке у красивого прозрачного озера. И гречку, к которой на всю жизнь осталось отвращение.
***
Дня через два позвонил старшина, спросил с удивлением, почему не приходят за продуктами. Солгал, что все страшно заняты профилактикой техники, а завтра-послезавтра пришлет кого-нибудь, а пока никто не умер с голоду. Супрунов между тем не сдавался, хотя было видно, что его упрямство уже никто не одобряет, начинают роптать, чего он, комадир, и добивался. Вызывались идти и Рева, и Соболев Шпаковский, но он решительно возражал: порядок есть порядок, и почему для Супрунова должно быть исключение?
- Да не обращай внимания на этого упрямого барана. Голодом уморит.
- Ничего-ничего, он тоже голодает...
Проснулся, подремав часа три: то ли кишки играли марш, то ли давало знать постоянное нервное напряжение, то ли просто не спалось. Вышел на кухню и застыл, удивленным: на столе лежала свиная лопатка и буханка хлеба! Появился с улицы Супрунов с наостренным ножом.
- Откуда это?
- Да оттуда... - промычал тот неопределенно и недовольно.
- Рядовой Супрунов, откуда взялись продукты? - потребовал строго, хотя и без объяснений было ясно: оставил пост и стащил в деревне. - Докладывайте!
- А что, с голоду подыхать?! - огрызнулся Супрунов.
- Рядовой Супрунов, немедленно доложите, где взяли продукты? - потребовал с еще большей решимостью.
- Одолжил!
- У кого?
- Какое твое дело. Одолжил - и все. Спасибо скажи...
- Супрунов... - уставился тяжелым взглядом. - Если вы немедленно не объясните, откуда появились продукты, я буду вынужден подозревать вас в воровстве, мародерстве и поставить в известность начальника заставы. О последствиях, видимо, вам говорить не надо... Через час-два появится милиция...
Супрунов посмотрел вопросительно, оценивая: всерьез это или берет на испуг? Выжидающе молчал. Но когда решительно подошел к телефону, снял трубку, попросил дежурного соединить с начальником заставы, рванулся, нажал на клавишу телефона, испуганно попросил:
- Не надо, командир... Все расскажу...
-Ну-у?..
-У белогвардейца...
- У белогвардейца?! - переспросил, не веря своим ушам, и тут же передернуло, замлело в душе: вот только этого не хватало...
Резко заурчал телефонный зуммер. Конечно же, капитан; растерянно думал: докладывать или не докладывать? Нет, ситуация изменилась, во всяком случае - не следует пороть горячку, попробовать самому разобраться, самому уладить. Но что сказать капитану? Ведь не объяснишь, что вызывал ради забавы... Тем временем Супрунов сжался, смотрел умоляющим взглядом...
- Что там у тебя случилось? Чего положил трубку? - недовольно, с легким раздражением спросил капитан.
- С телефонным аппаратом что-то, товарищ капитан...- соврал, отчаянно думая, о чем повести разговор. - Товарищ капитан... Хочу просить разрешения на разборку и проверку механизма вольтовой дуги...
- Ты что, сам не знаешь, что делать? Сам не можешь решить? - удивился капитан.
- Есть подозрение, и, если обнаружится что-то серьезное, можем не успеть к первому «лучу». Решил поставить вас в известность...
- Действуй по обстановке. В семнадцать ноль-ноль до-эложишь, - и уже помягче поинтересовался: - Как там у тебя? В ближайшее время постараюсь навестить...
- Нормально, товарищ капитан. Рад буду вас видеть...
Супрунов вздохнул с облегчением. Но он, Бакульчик, не позволил ему даже почувствовать это облегчение, кивнул на уворованное, жестко приказал:
- А теперь бери и неси, положи, где взял!..
Тот посмотрел вопросительно, растерянно, почти испуганно:
- Как?! Вечером отнесу, командир... Когда стемнеет.
- Нет! Теперь, немедленно! Ты спровоцировал меня лгать начальнику заставы. И будь добр... Пока стемнеет, может оказаться поздно. Появится местная милиция, и соображаешь, чем кончится?
~ Да не будет никуда заявлять белогвардеец! - решительно заявил Супрунов, однако в его голосе не было полной уверенности. - Ничего не случится. Вечером отнесу, а тем временем в темпе скокну на заставу.
- Нет, немедленно - и никаких разговоров! - дал понять, что компромиссов не будет. - Извинишься, попросишь прощения.
Супрунов помрачнел еще больше, отрешенно глядя на стол:
- Да не могу, командир, ну не могу! Как белогвардейцу глаза смотреть? Понимаете? Делайте, что хотите, не смогу...
От прежнего самоуверенного, наглого Супрунова ничего не осталось. Он был сломлен, побежден и от этого даже жалок. Решил не изничтожать его самолюбие до конца.
- Ладно, Супрунов, - сказал примирительно. - Заверни в газету, я сам отнесу.
Решение показалось прекрасным: за действия подчиненного берет ответственность, приносит извинения командир, хотя, конечно, мало приятного реализовывать такое «прекрасное» решение.
- Как?! - растерялся Супрунов.- Нет, нет... Как же это... чтоб вы? Так я не могу, не могу.
- «Не могу» только штаны через голову натянуть! - сказал нарочито грубо. - Заверни, положи в рюкзак, разбуди Соболева - пускай подежурит, отоспит свое попозже. Проведешь, покажешь, где живет белогвардеец, а сам - быстренько на заставу...
Шли по берегу. Угнетенный Супрунов с рюкзаком и карабином, он без оружия - не тот случай. Не подавал виду, но еле сдерживал волнение перед неприятной встречей с белогвардейцем. Хуже повода для знакомства и не придумаешь...
После скупой «батиной» и более обширной, но ничего не добавляющей по существу замполитовой информации белогвардеец вызывал жгучий интерес, настораживающий, с примесью беспокойства, вроде даже страха. Любопытно увидеть своими глазами не киношного, а настоящего, пусть и поверженного, но живого классового врага. А может, причина была в таинственности, загадочности его судьбы. Никто толком не знал, кто он, откуда родом, при каких обстоятельствах попал сюда, какие грехи у него за душой, кроме разве что: поселился здесь после гражданской войны, женился на эстонке, в конце сороковых посадили, выпустили после смерти Сталина то ли по амнистии, то ли по реабилитации. Два его сына тоже сбежали в Швецию. Оно и понятно: какова яблоня - таковы и яблоки...
- Мать твою так, Супрунов! - выругался с досадой. - Нашел к кому лезть! Тут политика, кроме всего прочего..,
- Черт его знает, не подумал... - сокрушенно ответил Супрунов. - Прости, командир...
Поравнявшись с хутором белогвардейца, Супрунов уныло показал глазами: вот здесь... Заметил, что у него дрожат руки.
- Давай свертки. А сам - быстренько на заставу...
Сунул завернутые в три «Правды» свиную лопатку под одну, буханку хлеба под другую руку, пошел, не оглядываясь, быстрым шагом. Положил ношу на лавку у входа, постучал в дверь.
Вышел щуплый дедок с короткой рыжей бородкой и усами - точь-в-точь как у царя на фотографиях, посмотрел вопросительно: что вам?
- Я - командир прожекторной станции младший сержант Бакульчик, - представился, еле сдерживая волнение.
- Слыхивал, слыхивал... - изучающе, с легкой доброжелательной улыбкой посмотрел белогвардеец. - Слушаю вас, молодой человек...
- Мой солдат совершил тяжкий проступок - украл у вас... - показал на свертки. - Возвращаю и прошу прощения. Заверяю: подобных позорных фактов больше не будет. Еще раз прошу прощения...
В выцветших глазах дедка мелькнуло удивление, переходящее в живой интерес. Хитровато спросил:
- Разрешите вопрос?
- Пожалуйста...
- Скажите, будьте добры, а почему пришли извиняться вы, а не тот солдат?
- Я, как командир, в равной степени несу ответственность за поступки подчиненных. А солдат будет строго наказан...
- Хм... - улыбнулся в усы белогвардеец, явно удовлетворенный ответом. - А солдата наказывать не стоит. Я прощаю егл. Больше, чем вы его наказали, не накажете. Я наблюдал я окно. Для вашего солдата это была нравственная Голгофа. Уж этого достаточно.- Поступим в полном соответствии с воинским уставом, - ответил сухо, подумав: не хватало еще, чтобы учил недобитый белогвардеец!
- Дело ваше... - спокойно и по-прежнему доброжельтелъно молвил дедок. - И бог вам в помощь в искоренения всего неблаговидного, позорящего честь российской армии.
- Советской! - поправил, подумав: а на «советская»» ишь, язык не поворачивается!
- А это все равно, - парировал белогвардеец.
Не было никакого желания вступать в полемику, объяснять, что российская и советская - принципиально разные вещи. Настраивал себя как можно быстрее распрощаться и уйти, однако что-то, - может, простое любопытство повнимательнее рассмотреть вблизи живого «мамонта» белогвардейщины, совсем уже не страшного классового врага, удерживало сделать решительный шаг. Будто догадываясь о его сомнениях, дедок искренне и прочувствованно сказал:
- Порадовали вы, молодой человек, старого русского солдата и патриота. Благодарствую за это. Порадовали и обнадежили. Мягко говоря, стыдно было многие годы за представителей российской армии. Нашими чисто русскими идиотскими привычками соваться в чужой монастырь со своим уставом, гадить, тащить что плохо лежит... - Белогвардеец, видимо, заметил в его, Бакульчика, глазах решительное несогласие, усмехнулся понимающе, уточнил: - Вы, конечно, не знаете, но еще пятъ-десять лет назад не знали ни о замках, ни о засовах. Научили. Вы понимаете, кто... Восхищения, понятно, такое миссионерство у местного населения на вызывало и не вызывает. Вот... Вы и представления не имеете, какое здесь пиво варили. Божественный напиток! Поверьте, в этом я знаю толк. Ну, приди, пей, сколько влезет, даже без спроса, хотя это и постыдно. Но зачем, какой смысл бочки, в коих варят это пиво, разбивать? Забавы ради или просто нагадить? И вот в деревне ни одной не осталось, а новые сделать некому. Исчез старый промысел, угасла традиция. Не может это нравиться местному населению...
Разговор стал приобретать нежелательный, даже опасный поворот - крыть нечем. Если бы это говорил кто-нибудь другой, не белогвардеец, готов под каждым словом подписаться. Но соглашаться с классовым врагом - это уж слишком. И возразить нечего. Нет, лучше не впутываться в сомнительный разговор. Сказал сухо:
- Простите, но у меня дела по служое. Еще раз прошу прощения. Будьте здоровы!
- И вам всяческих успехов. Бог нам в помощь! Честь имею! Это белогвардейское «честь имею» аж передернуло. Да-а, сколько волка ни корми, а сущность остается. Честь ииею... А где было ваша честь, когда душили голодом, войной, террором первую в мире молодую страну рабочих и крестьян?
Встреча и разговор с белогвардейцем весь день не выходили из головы. Странный разговор. Был недоволен собой, съедала досада, что недостаточно четко и внятно излагал свою идейную позицию, не смог дать достойную отповедь классовому противнику. Вновь и вновь возвращался к нюансам беседы, размышлял, анализировал и не находил убедительных аргументов. Душой овладел непонятный разлад. С одной стороны, дедок как дедок, безобидный, на матерого классового врага, даже при всех натяжках, не тянет. К нему, коммунисту, отнесся без всякой враждебности, с пониманием, даже, кажется, с симпатией. И рассуждает здраво, более того - многие суждения совпадают с его, коммуниста, представлениями и убеждениями, но, с другой стороны, именно это и настораживало, вызывало смутную тревогу. Быть такого не может, чтобы позиции классовых противников совпадали. Возможно, нечто задумал старый белогвардейский лис, растачивая комплименты? Если ты понравился классовому врагу, - подумай, каких глупостей наделал... Это, кажется, говорил Ленин или кто-то из классиков марксизма-ленинизма...
Однако сколько ни бился, придирчиво, критически оценивая каждый свой шаг, никаких очевидных глупостей в своих действиях не обнаруживал. Надо, видимо, поговорить с замполитом, сверить позиции...
***
«Вот каков был идейный борец за кристальную классовую чистоту!» - с иронией подумал о себе прошлом Бакульник, задумчиво глядя на беснующуюся непогоду. Заметил: стойло сделать паузу - и настоящее вновь неумолимо хлынуло в прошлое, требуя самооценок, самопокаяния. Ирония - тоже самопокаянне. Очень жаль, что, ослепленный классовыми предрассудками, классовой подозрительностью, так и не смог вызвать на откровенность этого человека, узнать о его драматической судьбе, изломанной гражданской войной. Ни в первую, ни в последующие встречи. Даже фамилия, имя-отчество не запомнились. Фамилия была простая, русская, а имя - редкое, непривычное, архаичное: то ли Ксенофонт, то ли Иннокентий, то ли Аристарх. А, может, так было по отчеству? Хоть убей - не помнит. Так и остался в памяти безымянным тот дедок с бородкой и усами последнего императора всея Руси, последняя жертва той самой неправедной, самой бессмысленной и жестокой войны. Да разве последняя! Он, Бакульчик, убежденный борец за коммунистические идеалы, тоже был жертвой той страшной войны. Целые поколения были жертвами. Только считалось, что гражданская война закончилась в двадцатых годах. Она продолжалась и тогда, в пятидесятых-шестидесятых, и раньше, и позже. Вызволенный из самых мрачных казематов человеческих инстинктов джинн классовой нетерпимости и ненависти прошелся кровавым шабашем, засеял своими бациллами все - идеологию, политику, науку, учебники, книги, газеты, кино, и из этих бацилл вылуплялась еще более агрессивная нетерпимость, ненависть, ибо ничего иного из них вылупиться не могло. Они мимикрировали, видоизменялись, утончались, не теряя существа, продолжали увечить человеческие души, ломать судьбы и жизни.
Наконец, похоже, окончилась та война - обрушилась классовая религия, воистину тектонические сдвиги произошли в социально-политической жизни, в сознании людей. Наверное, окончилась. Сколько же ей можно продолжаться!.. Но откуда все эти вражда, нетерпимость, ненависть, цинизм, большая и малая ложь? Сочатся, бьют фонтанчиками и фонтанами из теле- и радиоящиков, из газет, речей новых оракулов, вождей разного калибра, разной расцветки? Нет, видимо, еще не окончилась гражданская война, поменялись лишь цвета, приоритеты, кое-что подновилось в лексике, в методах. А война продолжается и не думает кончаться...Когда-то до слез поразил эпизод, случайно увиденный в Хатыни. Привезли какую-то делегацию или туристскую группу из тогда еще Западной Германии, которую считали главным оплотом милитаризма, неофашизма. Группа была разновозрастная, но преобладала молодежь. Люди как люди, встреть на улице - и не догадаешься, что перед тобой «оголтелые классовые враги». Пройдя с гидом-переводчиком по мемориалу, на обратном пути вновь остановились у фигуры старика с мертвым ребенком на руках, молча склонили головы, и вдруг молоденькая девушка стала на колени, за ней - вторая, третья, пятая, десятая, вся группа на глазах у растерянного гида, пав на колени, стала одержимо молиться. Мало кто понимал слова молитвы, но видно было по возрасту: замаливают не свои грехи. А они продолжали стоять голыми коленками на шершавых бетонных плитах, не обращая внимания на обступивших зевак, удивленно наблюдающих это необычное действо, молились, и на их сосредоточенных лицах проявлялась какая-то глубинная просветленность. Это были красивые, человеческие лица.
Видимо, правда, войны кончаются примирением, покаянием, а гражданские и вовсе не могут окончиться без покаяния и примирения. Немецкая нация прошла через очищающее покаяние, сделала выводы, перекрыла суровыми законами все лазейки для проникновения к государственному рулю нового маньяка, и война для немцев окончилась, сам Бог повернулся к ним: живут - нам бы, победителям, жить так лет через сто! А мы тем временем засели в окопах гражданской войны, с одержимостью сумасшедших воюем со всем миром, воюем между собой, сами с собой, захлебываясь в ненависти, непримиримости, лжи...
Почувствовал знакомый дискомфорт - он всегда появляется, когда одолевает волнение. Закурить... Врачи давно и настойчиво рекомендуют избавиться от этой вредной привычки. Усмехнулся: порекомендовали бы они, как избавиться от волнений, стрессов! И без врача знает, что надо бросать. Уменьшил дозу, однако решительно, раз и навсегда бросить не хватает характера. В армии когда-то хватило, а тут не хватает. Почти три года не курил, и не тянуло, думал, уже навсегда. А возвратился на гражданку - вновь пошло-поехало... В армии тоже хватает волнений, но там знаешь: до заветного приказа об очередном призыве и увольненни в запас осталось столько-то дней... И память будто нарочно, 6удто издеваясь, вновь и вновь подсовывала оттуда «идейные» картинки.
***
Вскоре после «капитуляции» упрямого Супрунова, когда служба понемногу стала входить в новое русло, на голом месте получил такой удар по своему командирскому самолюбию - и сегодня вспоминать досадно...
Вышел во двор и удивился: недалеко от наблюдательной вышки как ни в чем не бывало молодка полощет белье.
- Кто это? Как сюда попала? - спросил у дежурившего и обеспечивающего наблюдение Шпаковского.
- Да Лейда! - махнул рукой тот, - Живет - вот там, работает на ферме.
- Зачем пустили? Пойдите и прогоните!
- Ага, ее прогонишь! - скептически усмехнулся Шпаковский. - Лучше с ней не связываться, командир. Пускай полощет, в тазике не уплывет.
Оно, конечно, не уплывет, но приказ есть приказ, а он запрещает допускать к береговой линии посторонних лиц.
- Попробуй сам. если не веришь.- загадочно молвил Шпаковский. - Может, тебя и послушает, а меня уж точно пошлет на три буквы.
Подумал: спелись тут с девками, демонстрируют свою беспомощность. Сейчас покажу, как надо...
Взял карабин и решительно направился к нарушительнице погранрежима. Плотно сбитая молодка лет двадцати пяти выложила стиранное белье на торчащий из воды плоский камень, по коленки в ледяной воде проворно полоскала, выкручивала, бросала в тазик на другом камне, на него не обращала никакого внимания. Постоял, наблюдая, окликнул строгим командирским голосом:
- Гражданка!
Лейда подняла голову, внимательно посмотрела, по-русски с акцентом сказала:
- А-а. это ты - новый командир! Привет! Познакомимся: Лейда. А тебя как эовут?
- Михаил... - сам того не желая, представился, стушевался: можно подумать, знакомиться пришел, не своим голосом сказал: - Здесь заходить в море запрещено. Прошу покинуть...
- А где не запрещено, Миша? - спросила Лейда
- Нигде. Только с разрешения...
Она смерила его снисходительным, насмешливым взглядом, улыбнулась и спокойно, почти дружелюбно скачала
- Да не буду спрашивать никакого разрешении. Ни у тебя, ни у кого. И не жди. Это ты должен просить у меня раз решения - море-то мое, а не твое. - И демонстративно, вызывающе продолжала свое полоскание.
Растерялся: такой наглости не ждал, Сказал как можно спокойнее, убедительнее:
- Лейда, здесь государственная граница, режим. Не положено...
~ Да плевать я хотела на ваш оккупационный режим! - резко бросила она. - Ходила и ходить буду, и ты мне но указывай...
Ее «оккупационный режим» полоснул по слуху - такой откровенной, обескураживающей антисоветчины никогда еще не слышали его уши. Да за такое!.. А что, собственно, он может сделать за такое ей? Доложить начальнику заставы, замполиту? Ну и что! Что может начальник заставы, замполит? Да ничего, разве что информировать соответствующие службы. А эти службы что, ей рот зашьют? Это раньше они могли... Не те времена теперь, и слава Богу, что не те. Да мало что может брякнуть взбалмошная скандальная баба! Похоже, у нее и с головой что-то не в порядке. Но надо что-то делать...
Лейда между тем приостановила полоскание, с новым пылом бросилась в наступление:
- Кто вы такие, чтобы указывать нам, хозяевам: положено или не положено?! Море, земля - наши, а вы кто?
- И наши в равной степени, нам поручено охранять границу, - попытался объяснить ей популярно и доходчиво, сожалея, что не послушался Шпаковского. Пускай бы себе полоскала на виду, ничего бы не случилось. А где ей, честно говоря, полоскать, если чистой воды едва на чай и суп добудешь? Видимо, есть какое-то недомыслие в распоряжении не пускать. И вот впутался в дурацкую свару с этой вздорной Лейдой, которой ничего не втемяшишь. Шпаковский посматривает на его «решительные действия» да ехидненько похихикивает...
- От кого охраняете? - еще пуще взъерепенилась Лейда. - От нас, хозяев?
- Знаем, от кого охраняем. А ну, давай отсюда! Быстренько!
- Ты что, Миша: глухой или по-русски не понимаешь?
- Я сказал: марш отсюда! - повысил голос, и чтобы у нее не оставалось сомнений в его решимости, взялся за карабин - попугать, конечно.
- Повернуться лицом или в спину будешь стрелять? - спросила с издевкой и захохотала Лейда и стала выдавать такое из русской нецензурной лексики, что почувствовал, как краснеют, вянут его уши, не привыкшие слышать такое из женских уст.
- Ладно, дополаскивай, но чтобы без разрешения последний раз... - пробормотал, пытаясь хоть как-то сохранить лицо, и, сконфуженный, под аккомпанемент русской с эстонским акцентом площадной матерщины спешно ретировался. Все тряслось внутри от досады, своей беспомощности, и уже не жалел, а проклинал, казнил себя отборной, без акцента матерщиной за то, что не прислушался к совету Шпаковского. Хотя бы расспросил, что за фрукт эта Лейда, и вот влип, как кур во щи...
- Ну, что, командир, убедился?.. - без всякого злорадства и ехидства встретил Шпаковский.
- А, сумасшедшая! - с досадой махнул рукой.
- Не расстраивайся! Эту стерву сам капитан не смог выгнать из воды. Еще не такое от нее повидаешь...
- Как капитан? - удивился и обрадовался одновременно.
Шпаковский с легким юмором поведал...
Ждали начальника заставы - пришло сообщение по «солдатскому коду». А Лейде в это время взбрело в голову купаться. По-хорошему стали просить: обожди, начальство с проверкой ждем, уедет - купайся хоть утопись. Она - на три буквы: мне ваше начальство не указ, море мое, когда хочу, тогда и купаюсь. Разделась и полезла. Попробовали силой вытащить - то-то было! Постягивала с себя последнее - попробуй подступись... А тут капитан. Глаза - на лоб: что бордель?! Прежний командир беспомощно разводит руками; не стрелять же, никого не слушает на... всех посылает, сидит голая, не подступишься... Капитан - кричать с берега, строго приказывает вылезать немедленно, а ей - хоть бы хны! Разозлился не на шутку, стащил с себя сапоги, штаны и пошел с пистолетом в руке. Он слово, она - три, и все матом. Начал палить вверх из пистолета для острастки, а она с него трусы стягивает. Потеха! Еле вырвался капитан, плюнул, выругался и уехал...
- А ты мне не мог рассказать раньше? - спросил, хмурясь.
- Я же говорил: лучше с ней не связываться... Насмотришься, наслушаешься, она еще не такие фортеля выкидывает...
- Это т-о-очно! - подхватил подошедший Супрунов. - Заберется, стерва, вон туда, за камни, разденется и выставляет напоказ все свои прелести, соблазняет - знает, что с вышки через оптику наблюдают. А габариты, формы, надо признать, ничего-о-о... Да никто не соблазнится - кто на такую ведьму полезет! Потому и бесится в желчи, злая, как пантера...
- Да-а, по всему видно, Супрунов, ты крупный специалист по наблюдению за такими объектами...
Посмеялись, и немного успокоился, дав себе очередной, Бог весть какой по счету, зарок не соваться в воду, не зная броду. Не получается...
Обстановка в коллективе постепенно нормализовывалась, лишь изредка давали о себе знать рецидивы старой вольницы. К вольнице, как и всякой лафе, всегда привыкается легко и просто: не успеешь и глазом моргнуть, как становится нормой, а всякая норма всегда кажется недостаточной, хочется больше и больше. Отвыкать от вольницы куда труднее и болезненнее, но, в конце концов, тоже привыкается, становится нормой, с той только разницей, что она не кажется малой. Труднее всех давалось Супрунову. Хотя после случая с белогвардейцем он притих, перестал диктовать свои порядки, но нет-нет да сорвется. Каждый день вызывался ходить к почтальонке несмотря на то, что сам уже писем не писал и не получал. Ходу-то минут десять туда-обратно, а его нет час, два. Закрывал глаза на наивные хитрости, делал вид, будто поверил, что ждал почтальонку, - что с него уже возьмешь!
Начальник заставы тем временем напоминал, торопил; «Жду предложений на замену Супрунова или Ревы. Не понимаю, чего тянешь кота за хвост, уподобляешься переборчивой невесте? Давай предложения, не то сам назначу...»
Замену присмотрел давно, но знал, какова будет реакция капитана, поэтому тянул до последнего, когда придется решать с ходу и проще будет убедить капитана. И еще была причина: хотелось переждать осенний штормовой сезон с сумасшедшими ветрами, мерзкими холодными дождями. На прожекторе это время - лафа по сравнению с заставой: за шиворот не капает, выскочил на «луч» - и назад в тепло. И караульный всегда найдет затишное местечко. А в дозоре на фланге где спрячешься? Четыре-шесть часов на шальном ветру под дождем - мало не покажется. Хотя изрядно и попортил крови Супрунов, но как-то жалко было удружать ему такую службочку на финал. А тянуть уже невозможно, капитан прав. До демобилизации Ревы и Супрунова осталось месяц-полтора, надо успеть обучить сменщика Супрунову. Даже с хорошо подготовленным придется туго - месяца два, да в самое сложное темное время предстоит справляться вчетвером, пока не укомплектуют салагой из «учебки».
Было твердое решение отправить дослуживать на заставу именно Супрунова, не Реву же посылать! Но в последний момент, когда капитан заявил, что завтра после партсобрания независимо от того, будут или не будут его предложения, решит вопрос замены, возникли сомнения: посчитают, что мстит Супрунову. Пускай решают сами, по справедливости - бросят жребий! Кому выпадет - тот и уйдет, без обиды, недомолвок.
Не повезло Реве. Искренне пожалел, что повезло не ему, но жребий есть жребий. Не судьба, значит...
***
На заставе Гоцицидзе был и экзотическим экспонатом, и одновременно - изгоем. Экзотическим было уже то, что в славянской среде впервые появился грузин, даже не совсем грузин, а аджарец, о существовании которых и не слышали. Экзотичным было и его имя - Сулико. После популярного фильма с красавицей по имени Сулико, песенкой из этого фильма «Где же ты, моя Сулико», которую пела вся страна, постоянно крутило радио, убедить, что его имя вовсе не женское, Гоцицидзе никого не мог, сдался и просил звать его Лешей. Но еще более экзотичным было то, что Леша - правоверный магометанин и не ест свинину. Чего только не делали в надежде избавить его от вредных религиозных предрассудков - ничего не получалось. И популярно объясняли: никакого Бога, никакого Аллаха не существует, и обманывали, выдавая свинину за говядину или баранину - напрасно. Леша готов был согласиться, что Бога нет, а что нет Аллаха - это было выше его понимания.
Не сказать, чтобы к Гоцицидзе относились очень плохо, тем более враждебно. Просто он выпадал из привычного представления, был не таким, как все, а хотели, чтобы не выламывался, был как все, самому же во благо - чтобы не был вечно голоден, не превращался в ходячий скелет. Иметь напарника в наряде, еле таскающего ноги, - невелика радость, как бы ты к нему ни относился. Особенно зимой, когда в наряде без лыж, как без рук. Гоцицидзе чувствовал себя на них, как корова на льду. Вскидывал на плечи - и пыхтел пешком по лыжне - язык на бороду - за напарником. Ко всему он очень плохо владел русским языком, коверкал слова так, что трудно было понять. И это было не последней причиной, что не мог ни с кем близко сойтись, чувствовал себя одиноким, чужим в русско-украинской среде.
Почему остановил свой выбор на Гоцицидзе, а не на ком-то другом, нормальном? Было две причины. Первая: идея-фикс создать стопроцентно интернациональный коллектив: сам - белорус, Шпаковский - украинец, Соболев - русский, будет грузин, а из «учебки», Бог даст, пришлют какого-нибудь молдаванина или латыша, или еще кого-либо - и полный интернационал. Идея очень понравилась замполиту; заручился его полной поддержкой. И вторая, пожалуй, самая важная причина - хотелось помочь этому чернявому, высохшему, как мощи, парню с глазами затравленного зверька из-за вечной тревоги не обмануться да не согрешить перед своим Аллахом, бесконечных упреков «сачок», «симулянт», своего скверного русского произношения, обидной клички «чурка». На прожекторе ему будет лучше: и коллектив маленький - все и всё на виду, и на лыжи становиться не надо, и физические нагрузки не те.
Когда, наконец, сказал капитану о своем выборе, у того глаза на лоб полезли:
- Ты что, спятил?! Этого сачка и симулянта?! Да ты в своем уме? А я считал тебя серьезным...
- Товарищ капитан, под мою личную ответственность. Увидите, какой солдат будет. Ему надо сменить обстановку...
- Вот тут ты прав, Бакульчик. Действительно, ему надо сменить обстановку. На стройбат!
- Товарищ капитан...
- Ты хоть соображаешь, что предлагаешь? В прошлом году какой-то идиот их двадцать человек в отряд привез. Осталось два: наш и в комендантской роте. Остальных либо комиссовали, либо в стройбат сплавили. Я еле договорился с кадровиками сплавить и этого сачка, а тут на тебе: новый Макаренко! Уверенность, Бакульчик, - хорошо, а твоя самоуверенность плохо кончится. Иди к замполиту посоветуйся, может, что вместе предложите. Жду через полчаса...
Еле «уломали» вместе с замполитом. Капитан оставался при своем мнении, очень скептически отнесся к их интернациональному эксперименту, но пошел на компромисс:
- Ладно, но срок - две недели, и ни дня больше. Посмотрим, что получится и что вы запоете. А пока ваша авантюра кончится конфузом, пускай Рева остается на месте. Ровно через четырнадцать дней приеду и адвоката, - кивнул на замполита, - привезу ткнуть носом. А тебе, Бакульчик, больше всех достанется...
На прожекторе Гоцицидзе оживал просто на глазах, проявлял такое усердие и смекалку - диву давались. Все отдыхают, а он по собственной инициативе, жертвуя сном, тренируется на прожекторной площадке водить луч под углами, по сегментам азимута, изучает матчасть, принцип работы узлов и агрегатов. Зеркало-рефлектор, за которое нес ответственность как второй номер, начищал до блеска каждый день, хотя по инструкции достаточно раза в неделю. Спрашивал, переспрашивал, что-то записывал, делал все с величайшей охотой, казалось, готов пожертвовать даже собой - лишь бы получилось как можно лучше да заслужить похвалу, Одно, что делал без охоты, - кашеварил на кухне: и не умел, и свинина, с которой приходилось иметь дело, вызывала у него нечто большее, чем отвращение. Пометил зарубками свою миску, ложку, кружку, бдительно следил, чтобы кто не подменил или попользовался. Праздником души и желудка для него было, когда с заставы принесли не свинину, а говядину. Договорились отдавать ему все мясо, поскольку ежедневно съедали его норму свинины. Гоцицидэе отнекивался, но, чувствовалось, был очень благодарен и счастлив.
К его «чудачествам» привыкли не сразу. Они и впрямь не укладывались ни в какие разумные представления, вызывали, мягко говоря, удивление. Взялись, особенно Супрунов, Соболев, за активную воспитательно-разъяснительную работу.
- А чтоб вам дал жрац лошад? - сокрушенно, как-то виновато спросил Леша, и его вопрос был таким неожиданным, что растерялись, представив себя в Лешиной ситуации, отстали - кажется, стало доходить, что есть разные люди, с разными обычаями, представлениями, приемлемыми для одних и совсем неприемлемыми для других.
А все же нельзя было без улыбки наблюдать, как старательно, с песочком выдраивает Гоцицидзе кастрюли, прежде чем начать варить себе постный суп и кашу, которая отличалась от супа только тем, что не жидкая. Подумал: надо попросить у старшины две маленькие кастрюльки для Леши, удивившись, что этого не сообразили, когда тот мучился, опасаясь нагрешить, на заставе.
Но принесенные маленькие кастрюльки, врученные ему, на удивление вызвали у Леши не радость, а огорчение.
При каждом телефонном разговоре капитан не без подковырки интересовался: «Ну, как там твой кацо?» И сомневался, что Гоцицидзе проявляет себя самым лучшим образом. Как и обещал, прибыл вместе с замполитом ровно через две недели, увидел Гоцицидзе в прекрасном настроении, с живым блеском в глазах, поправившимся, даже по-русски изъяснявшимся лучше, удивился. Затем устроил ему придирчивый экзамен на знание и практическое исполнение обязанностей всех номеров расчета, техники, пораженный, погрозил пальцем: ну, Бакульчик! Обратился к Реве:
- Десять минут на сборы. Делать тебе тут больше нечего.
Попрощались с Ревой на ходу, даже не верилось, что сюда он больше не вернется...
А вскоре пришло время расставаться и с Супруновым - его демобилизовывали с первой партией вместе с Ревой. Супрунов оставлял в деревне маленького сына и, в отличие от других, не скрывал своего отцовства. Сообщили с заставы о дате демобилизации за четыре дня. Он, конечно, очень радовался долгожданному сообщению, однако что-то, а что - нетрудно догадаться, омрачало эту радость.
- Командир, - попросил, - из меня уже, сам знаешь, какой работник... И вам надо привыкать управляться вчетвером, пока укомплектуют салагой. Похожу я эти дни к своим, к Элке. Дом надо утеплить, попилить и поколоть дрова, чтобы зимой не околели...
Возвращался ночевать на прожектор молчаливый, мрачный, ворочался, долго не мог заснуть, а может, и вовсе не спал, извел себя за эти дни. А когда прощались, попросил:
- Ребята, не знаю, приеду я сюда или нет, скорее всего - не приеду. Я буду очень благодарен, если, пока вы здесь, помогли бы, чем можете, моим... Хотя бы летом привести в порядок дрова. Салаг пошли, командир, на часок-другой - пускай потягают пилу, помахают топором вместо физзарядки. Эту зиму будут в тепле, я все сделал. Кстати, командир, прости, что не признался: пять повозок столбиков, когда возили, я Элке сгрузил. И еще прости, что врал, будто почтальонки не было дома, когда срывался: часок-другой с дровами управлялся. На эту зиму хватит, может, и останется. А там... Вот так... - выругался с досадой. - Дал черт связаться!..
Грустно расставаться с демобилизантами, очень грустно. Даже если не успел, как с Супруновым, съесть вместе не то что котел, а и приличную кастрюлю солдатской каши. Вот Супрунов доел свой третий котел, а тебе еще хлебать да хлебать, служить, как медному котелку...Входила в свои права поздняя сааремская осень - серая, унылая, мрачная. Затяжные шторма с лютыми шквалистыми ветрами понемногу укрощали, смиряли свой нрав, море, сушу обволакивала беспросветная тьма. Светлое время, если его так можно назвать, убывало с катастрофической быстротой: сутки-двое - и куцый день уже на полчаса короче, не успеет наступить рассвет, как начинаются сумерки. Эх, с такой бы быстротой бежали армейские дни! Но поздней осенью, когда рассветы встречаются с закатами, время замирает, его отсчет ведется только по часам, а стрелки ползут медленно-медленно - совсем не так, как летом.
Штаб спускал невероятные графики: то светить с пятнадцати до двадцати трех, то наоборот - с часа до девяти, а чаще практически круглые сутки с трех-четырехчасовыми интервалами для отдыха. Прерванный сон - хуже всего, теряется всякая ориентация во времени. Кроме всего, управляться приходилось вчетвером, пополнение ожидалось к Новому году, а может, и попозже.
Плановые занятия по боевой и политической подготовке, расписание которых регулярно спускали штаб и политуправление округа, сами по себе свернулись - не будешь же проводить их с одним-двумя человеками, смешно заниматься строевой или тактикой в кромешной тьме. И вообще: все учено-переучено, говорено-переговорено, изрядно надоела вся эта зарегламентированная «от и до» формалистика. Замполит не требовал отчетов - он человек умный, понимал.
Беспросветная тьма порождала непонятную угнетенность, раздражительность, глухую апатию. Когда одолевали тоска и уныние, брал прихваченную с собой в армию книжку Есенина, начинал читать.
Заметался пожар голубой,
Позабылись родимые дали...
Читал для себя, но в голос, вслушиваясь в звучание, мелодию грустных строк. Ребята притихали, тоже вслушивались, и их лица добрели, светились каким-то непонятным светом. Даже Гоцицидзе со своим несовершенным русским проникался мелодией, просил читать еще и еще. Какая-то магическая сила была в простых, грустно-печальных стихах, льющихся будто из самого сердца, понимающего тебя, твои боли и горечи поэта. И эти простые, незамысловатые слова складывались в печальную и вместе с тем пронзительно- светлую мелодию, согревали измученную тоской душу. Казалось, все должно быть наоборот - лечить тоску должны веселые, бодрые слова и строки, но не лечат, нагоняют еще большую тоску и уныние.
Есенин это хорошо, но не будешь читать стихи бесконечно. Надо еще найти некое практическое занятие, способное захватить всех, скрасить время.
На складе в гараже валялся неведомо когда и кем завезенный, на вид совсем новенький ветряк - видимо, намеревались электрифицировать хату-казарму, но почему-то не смонтировали, бросили лежать мертвым грузом. Идея заполучить настоящее электроосвещение захватила всех, особенно «технаря» Соболева, на знания которого возлагались особые надежды.
Прозвонили обмотку генератора - все в порядке. Проверили все, что можно проверить, и дружно потащили на вышку. Прикрепили к перилам скобами и надежными болтами, протянули в хату провода. Но ветряк, несмотря на приличный ветерок, не желал вращаться и вырабатывать электроэнергию. Меняли клеммы, провода и проводки - все тщетно. Трижды спускались вниз и затаскивали обратно, проверяли каждую детальку, каждый проводок, а лопасть по-прежнему не слушалась ветра. Три недели бились, недосыпая, отчаявшись, бросили на прежнее место - пускай лежит, ждет лучших времен и лучших мастеров.
Вскоре начались, неприятные морозцы, но они принесли какое-никакое просветление. Солнце, правда, едва успевало вынырнуть из моря, как тут же утопало. Зато луна забиралась почти в зенит, а когда скатывалась за горизонт, то россыпь звезд на морозном небе оставляла хоть какой, но свет. Обледенели камни, вышка, дорога, тропы, двигаться стало труднее. Морозы крепчали, изо дня в день становились суше, здоровее. Голос моря приобретал притишенно-глухие тона, оно менялось на глазах. Волны откалывали от берега наледь, образуя шугу. Она смерзалась, ломалась на более крупные льдины, которые лезли одна на другую, слоились, ломались. Это месиво вновь смерзалось, выталкивалось на берег, примерзало накрепко, прирастало и прирастало, вспучивалось ледяными нагромождениями, захватывало все большую и большую территорию, пока не вставало намертво, ощетинившись торосами до самого горизонта. Потом из-за торосов вылезла туча, повалил спорый снег - и все вокруг стало празднично-белым, торжественным, торосистое море воссоединилось с каменистым берегом, и трудно было понять, не зная, где кончается одно и начинается другое. Только с вышки через оптику можно было рассмотреть на самой линии горизонта рябящуюся синь - там фарватер, изредка проползают в одном и другом направлении маленькие, словно игрушечные, кораблики, класс и принадлежность которых легко определить по плакату, висящему тут же в застекленной будке.
Новый год встретили по старой погранично-прожекторной традиции: ровно за минуту до двадцати четырех вспыхивают все прожекторы на островах. Лучи поднимаются вверх, нащупывают точку встречи ровно в двадцать четыре для приветствия Нового года и коллег- прожектористов с его приходом. Как ни запрещает-искореняет эту традицию высокое начальство - и разжалованием, и «губой», а новогодняя световая вакханалия повторяется, при благоприятных метеоусловиях видна на Готланде, даже континентальной Швеции.
Пронесло, никто даже не пожурил за грубое нарушение графика и грубейшее - инструкции, категорически запрещающей поднимать луч вверх, чтобы случайно не ослепить какой-нибудь самолет, демаскироваться на сопредельной территории. Возможно, начальство махнуло рукой: никаких авиатрасс здесь не проходит, и дураку понятно, что расположение прожекторных станций для сопредельной стороны не представляет никакого секрета.
В декабре, как и ожидалось, на заставу прибыло из «учебки» молодое пополнение. Позвонил замполит и сообщил: есть один литовец. Интернациональная идея имела все шансы стать реальностью, но не раньше, чем через месяц, - молодые должны адаптироваться, пройти стажировку, познакомиться с флангами, походить младшими наряда и... принять «присягу»: «я, молодой гусь, перед старыми клянусь...» Правда, по желанию. В отличие от воинских частей, той же «мазуринской гвардейской», на заставах эти «присяги» просто забавка, нечто вроде солдатской художественной самодеятельности, ритуальная хохма-пародия, как праздник Нептуна у моряков. Никто никого не принуждает к этой «присяге», все добровольно и весело, но без участия начальства.
Сразу после Нового года был по делам на заставе и попросил капитана ускорить укомплектование штата прожектора, мало надеясь, что начальник заставы согласится до истечения срока стажировки.
- Значит, путь на интернационал? - усмехнулся капитан.
- Мне замполит уши прожужжал. Значит, литовца?
- Так точно...
- Даже не взглянув, не познакомившись?
- Все будет нормально, товарищ капитан.
После Гоцицидзе начальник заставы проникся полным доверием к организаторским и воспитательным талантам начальника прожекторной станции и теперь не возражал:
- Ладно, забирай, хотя этого лося следовало хорошенько погонять по флангам. Но интернационал есть интернационал, ради него на что не пойдешь... - Связался по телефону с дежурным: - Бедрис у нас не в наряде? Тогда быстренько его - ко мне!
Через минуту в кабинет буквально ввалился атлет метра под два ростом с массивным лошадиным лицом и с легким акцентом доложил:
- Товарищ капитан! Рядовой Бедрис по вашему приказанию прибыл!
Бог ты мой, подумал, разочарованный, только такого громилы не хватало! Ведь ожидал увидеть худощавого паренька в обвисшем после «учебки» кителе, а тут такое чудо-юдо...
- Знакомься, Бедрис, - показал капитан: - Это - начальник прожекторной станции младший сержант Бакульчик. С сегодняшнего дня поступаешь в его распоряжение.
- Как? - не понял Бедрис.
- Будешь проходить службу на прожекторе. Что и как - расскажет младший сержант. Ясно?
- Так точно! - вытянул по швам огромные, как лопаты, ладони Бедрис.
- Коль все ясно, доложи своему командиру отделения и через полчаса будь готов отправиться с младшим сержантом Бакульчиком к новому месту службы.
Бедрис помялся, переступая с ноги на ногу. Чувствовалось, он без всякого энтузиазма воспринял назначение, намерился, но не решается попросить капитана оставить его на месте, и это задело его, Бакульчика, самолюбие, возникла странная неприязнь к Бедрису, пожалел, что ради своего интернационалистского эксперимента купил кота в мешке, но уже не отступишься - поздно.
Почти всю дорогу шли молча. Он - впереди, Бедрис - почти рядом сзади. Только раз спросил, что ему предстоит делать на прожекторе.
- Светить! - ответил сдержанно, все еще чувствуя в себе непроходящую неприязнь к этому верзиле.
- Я же ничего не умею...
- Не умеешь - научим, не хочешь - заставим, - ответил воинской сентенцией и поймал себя: нельзя в таком тоне, нельзя настраивать себя на антипатию к человеку, которого абсолютно не знаешь, которого сам выбрал, пусть себе и не глядя, но выбрал.
Доброжелательнее, даже весело спросил:
- А супы, каши готовить хоть умеешь?
- Приходилось...
- А говоришь, ничего не умеешь! Неделю в месяц придется кашеварить, совмещая с обязанностями караульного.
Завязался довольно непринужденный разговор. Бедрис расспрашивал, что еще, кроме кухни и караула, ему предстоит. Рассказал в общих чертах, пообещал сразу же во всех деталях ввести в курс дела. Подумал: а это хорошо, что интересуется, волнуется...
Бедрис призвался в армию из Вильнюса сразу после десятилетки, которую окончил переростком - просидел из-за болезни два года в четвертом классе,
- Не скажешь, что хиляк?
- Теперь нет, а в детстве хворал часто.
- Отхворал свое, теперь до ста лет знать не будешь врачей.
- Дай Бог...Бедрис ошеломил всех своей громадностью. Приняли сдержанно - было в нем нечто такое, что мешало принять с распростертыми объятиями, искренне, непринужденно. Импульсивный Гоцицидзе заикнулся было о «присяге», но встретил такой сумрачный взгляд Бедриса, что сразу прикусил язык. В его присутствии как-то не вязались веселые, бестолковые разговоры, все чувствовали себя неловко.
Входил он в коллектив долго и трудно, из-за своей сдержанной молчаливости, подчеркнутой независимости, которая воспринималась как завышенное самомнение, высокомерие, о чем свидетельствовало и его скептическое отношение ко многому, что они делали, что говорили. Однако распоряжения выполнял безукоризненно, вообще, за что ни брался, делал основательно, без суеты и эмоций. Без особенного рвения, как недавно Гоцицидзе, но и без особых сложностей, трудностей освоил обязанности всех номеров расчета, и уже через недели три его можно было ставить на любое место без подстраховки. А когда пришла очередь дежурить по кухне, удивил и порадовал. В поварском деле у его был просто талант - его супы и каши не шли даже в приблизительное сравнение с тем, что готовили Соболев, Шпаковский, не говоря уже о Гоцицидзе.
- Что ты продукты портишь! - обычно ворчал он на Гоцицидзе или Соболева, отталкивал, как мальчишку, от плиты, брался сам: - Вот так надо...
Понемногу привыкли к его сдержанной молчаливости, не обращали внимания, принимали за особенности литовского национального характера.
***
С половины января почти незаметно, но с каждым днем все явственнее и явственнее зима с надоевшими долгими мрачными ночами начинала сдавать свои позиции. Поворачивало на весну, на лето, и что-то сдвигалось в уставшей от бесконечного мрака душе, рождало светлые настроения, надежды. Брался в силу второй - самый спокойный, быстротечный год службы, когда былая штатская вольница кажется неправдоподобным сном, а до новой, понимаешь, еще так далеко, что и думать не хочется...Поздней осенью и ранней зимой жизнь, кажется, замерзает, как и водная акватория, замедляет свой ход, монотонно повторяя похожие, как две капли воды, сутки, «лучи», обеды, завтраки, ужины, создавая впечатление, что ничего не происходит. А тут, едва дохнуло весной - и вдруг такая сверхнеординарная новость: впервые за полгода к ним приехала кинопередвижка. Машина не смогла преодолеть слежавшийся сугроб, безнадежно застряла посреди деревни. Сержант-механик пришел пешком, чтобы организовать наличные силы на помощь технике. Вот где понадобился здоровяк Бедрис.
- Ну что, сержант, зови девок, - весело подмигнул киномеханик, когда машину дотолкали до прожектора. - Через часа два начнем.
- Каких девок? - смутился. - У нас с этим строго...
- Ты монастырь тут устроил или что? Газет не читаешь? Впервой слышишь про линию на укрепление шефских связей с трудовыми коллективами и местным населением? Ну и тундра! - нахально отчитывал киномеханик. - Позвони своему замполиту - он объяснит. Хотя, можешь и не звонить - я только что с заставы, с замполитом согласовано. Не веришь?
Было крайне неприятно, что этот нахал бестактно, в присутствии подчиненных выставляет тебя круглым идиотом. Но куда досаднее, что все твои усилия по выполнению установок «бати» оказываются пустым, зряшным делом. Нет, конечно! Укрепление связей с местным населением не значит поощрение аморалки, морального разложения. Шефские связи дело нужное, но здесь еще много неясностей. На последнем партийном собрании они обсуждали этот вопрос, но в общих чертах, под девизом «народ и армия едины». Конкретно решили лишь одно: создать коллектив художественной самодеятельности и выступать перед местным населением. О кино, правда, речи не было, но в принципе - разницы нет. А этот сержант-киномеханик знает, что говорит, - отирается возле политотдельского начальства. И все же в таком тоне, с такой бестактностью, при подчиненных! Не будь он гостем... Но все равно молча проглатывать жабу он не будет.
- Монастырь или не монастырь - не тебе судить и решать, сержант! - сказал подчеркнуто сухо, даже резко. - Тундра мы здесь или не тундра - тоже не тебе судить. Знаем и о шефских связях. Они, кстати, - не только в том, чтобы собирать девок... - и обратился к Шпаковскому: - Сходи в деревню, оповести: пускай приходят все, кто пожелает...
Шпаковский с необычайной резвостью бросился выполнять поручение, а Соболев, Гоцицидзе, даже всегда сдержанный в эмоциях Бедрис взялись с радостным возбуждением наводить порядок в казарме, таскать с чердака доски, готовить временные скамейки, носить аппаратуру, прилаживать на стене полотнище экрана.
К назначенному сроку маленькими группками пришло человек двадцать - в основном молодые девчата, только несколько женщин в годах. Из тех, кого когда-то бесцеремонно выставил за дверь, узнал одну Марусю-Юту. Подмигнув лукаво, она присела скромно на край скамейки у плиты. Но первой явилась и заняла самое выгодное место по центру Лейда, введшая его осенью в конфуз. Когда движок уже заливался на всю околицу своим двухтактным трескучим голосом и киномеханик настраивал луч проектора на экран, в дверь деликатно постучали, и на пороге появился... белогвардеец! Кого-кого, а его не ждал, удивленно переглянулись даже девчата. Поздоровался и как к старому знакомому обратился:
- А мне можно?
- Почему же. Присаживайтесь, где удобнее.
Фильм был революционно-патриотический с образом Ленина. Экран не очень захватывал девчат - больше обстреливали взглядами незнакомых Бедриса и Гоцицидзе, похихикивали, а те замечали это и сидели, как на горячей плите. Был, пожалуй, один внимательный зритель - белогвардеец. Боковым зрением он, Бакульчик, наблюдал за ним и думал: хорошо, что пришел, пускай припомнит, полюбуется, как их чехвостили...
Прошли титры, погас экран, вспыхнул яркий до боли в глазах свет. Зрительницы дружно вставали, сдержанно благодарили и удалялись за дверь. Не спешил лишь белорвардеец. Чувствовалось, что ему хочется пообщаться. Может, желает поделиться впечатлением о фильме? Интере-есно-о! Очень интересно...
Старик подошел к полочке с книгами:- Можно взглянуть?
- Пожалуйста...
Заметив томик Есенина, искренне удивился, взял в руки, повертел, достал из кармана старомодное пенсне, полистал, внимательно и долго рассматривал содержание, всмотрелся в мелкий шрифт выходных данных, бережно поставил на место и, не скрывая радостного возбуждения, сказал:
- Значит, пришло время! Наконец, и Сережу реабилитировали. Слава Богу! - и с озорной улыбкой спросил: - Ну, как вам Есенин, молодой человек? Нравится?
- Еще бы! Видите, как зачитали...
- Между прочим, молодой человек, - с тем же торжествующим озорством подмигнул, - я видел живого Есенина - вот так, как вас. И не единожды, между прочим. Даже на «ты» были, просто Сережей его величал. Вы уж простите старика за неподобающее хвастовство, но что было, то было... Он моложе меня на семь лет, а вот как судьба изволила распорядиться: я - перед вами, а его давно нет на белом свете. Слава Богу, вернулся... - кивнул на книгу.
Смотрел на дедка округленными глазами: он видел, знал, общался с Есениным!!! Непостижимо! Нет, быть такого не может... Выдумал, врет... Скоро заявит, что и с Лениным встречался...
Белогвардеец, видимо, уловил его недоверие, спокойно сказал:
- Загляните на досуге ко мне, молодой человек, покажу кое-что, надеюсь, интересное для вас... - Взял с полочки тоненькие книжечки Евтушенко и Вознесенского, по счастливому случаю купленные на вокзале в Ленинграде, молча полистал. - А вы в курсе, что в этих местах до войны служил ныне здравствующий сын Есенина - Константин? И война здесь его застала. Немец блокировал остров, вытеснил стотысячную российскую армию вот туда, - показал рукой, - на полуостров Сырве и расстрелял из корабельных орудий и самолетов. Константину одному из немногих удалось уцелеть.
Он, Бакульчик, знал, что в начале войны здесь невдалеке - на Сырве - произошло кровавое сражение. На перешейке возле сохранившихся трехэшелонированных линий укреплений воздвигнут обелиск, увековечивающий подвиг и геро-изм советских воинов, но то, что эту землю и именно здесь защищал сын Есенина, было еще одним ошеломляющим открытием.
Старик тем временем молча листал книжечки, за что-то цеплялся взглядом, что-то равнодушно пропускал, затем попросил:
- Позвольте на денек. Краем уха слыхивал: самые ныне модные пииты, да читать не доводилось, кроме явно слабеньких стишков в газетах.
- Пожалуйста, берите и не спешите - нами читано-перечитано.
- Благодарствую. И позвольте откланяться - у вас дела. Весьма признателен за возможность посмотреть кинофильм...
- Ну, как он вам? - не утерпел, хотя понимал, что спрашивать, если сам промолчал, было не совсем прилично.
Белогвардеец посмотрел долгим внимательным взглядом, хитровато улыбнулся в усы, ответил:
- Хороший фильм... - Подумал. - Об этих событиях,, молодой человек, судить можно будет более-менее полно лет этак через сто. Как там у Есенина? «Большое видится на расстоянии»... Честь имею! - и бодро для его лет вышел за дверь.
Долго крутил-обдумывал его загадочную фразу, отыскивая тайный смысл, но ничего, кроме очевидного, что издалека, через сто лет еще ярче и выразительнее будет просматриваться величие революционных событий, не находил. Подумал: мало что было! И из белой гвардии переходили на сторону народа. Даже генералы прозревали. А он пускай и не перешел, но бросил оружие, скрылся здесь. Понес заслуженное наказание, перевоспитался на нашей социалистической действительности, понял... Однако хитроватая усмешечка из-под царских усов мешала с полной уверенностью принять, что именно это, а не другое хотел сказать белогвардеец. Но не это волновало. С головы не выходило невероятное, ошеломляющее: рядом, у черта на куличках, в глухой деревушке живет человек, видевший, знавший самого Есенина! И верилось с трудом, и подозревать, что говорит неправду не было основания: какой смысл врать? Да никакого! Похоже на правду. Приглашал, обещал что-то показать, интересно. Может, как раз доказательства, что не соврал? Интересно... Надо навестить обязательно. Да он всю жизнь будет казнить себя, если упустит возможность побеседовать с человеком, знавшим живого Есенина, не выведает от него все о поэте. Сколько таких людей осталось! Пускай себе это и бывший белогвардеец, бывший классовый враг. Если по-человечески, то даже есть сомнение, что человек, прочувствовавший поэзию Есенина, может быть истинным классовым врагом. Хотя, все быть может...
На следующий день «солдатский код» передал: «три звездочки». Значит, ждать замполита, вышел на правый фланг с проверкой. Проверки - дело обычное. Раз-два в неделю кто-то обязательно выходит: иногда сам начальник заставы, чаще замполит, старшина, сержанты в паре с молодыми солдатами. Проверки иногда, особенно в скверную погоду, доходят до прожектора, но чаще не доходят: по «лучам» все видно. Замполит всегда заходит. Наряды на флангах, включаясь с докладами в телефонные розетки, получают исчерпывающую закодированную информацию и всегда наготове.
Бедрис встретил проверяющих, как положено: «пропуск» - «отзыв», доложил как следует.
Замполит был в хорошем расположении духа. Посидели, поговорили. Рассказал ему о вчерашнем киносеансе с приглашением местного населения. Тот похвалил:
- Правильно, что пригласил. График только подальше прячьте, чтобы не попал кому на глаза.
Услышав, что приходил и посмотрел фильм белогвардеец, страшно удивился:
- Вот это да! Никогда ни с кем на контакт не шел и вдруг! Чем ты его взял?
- Есениным... - засмеялся.
Замполит хотел что-то спросить, но не спросил, и лишь когда пошли на «луч», оставшись тет-а-тет на вышке, поинтересовался:
- Слушай, я не врубился: что за Есенин?
- Поэт, товарищ старший лейтенант, - пояснил, удивившись. - В двадцать пятом году умер тридцатилетним. Наш белогвардеец, оказывается, знал его лично. Невероятно, но похоже на правду.
- А этот Есенин из беляков? - насторожился замполит.
- Нет, был вполне лоялен к Советской власти. Писал хорошие стихи и о Ленине, но в основном далекую от политики лирику.
- Это хорошо, что без политики, - похвалил замполит и искрение признался: - В стишках я - полный профан. Возненавидел их еще в школе, когда наизусть учить заставляли. Плохо, конечно, стыдно кому говорить, но не могу пересилить себя, взяться читать. Так что смотри сам...
Очень довольным остался и реакцией белогвардейца на революционно-патриотический фильм, посоветовал поддерживать контакты, воздействовать в правильном направлении:
- Чего бояться?! Нас, коммунистов, не собьешь с правильного пути, мы сами кого угодно перевоспитаем...
На прощание он, Бакульчик, уговорил его взять на время и познакомиться, чтобы быть в курсе, томик Есенина. Брал неохотно, ради приличия, а через два дня позвонил:
- Знаешь, а понравились, очень понравились. Вот это стишки! Такие бы в школе учили! Дал жене, она уже половину наизусть выучила...
***
Следующая встреча с белогвардейцем в его доме поразила, оставила гнетущее, удручающее впечатление. Такой бедности и представить себе не мог, даже не верилось, что в наше время кто-то может жить в такой вопиющей нищете. Нары вместо кровати, три старые-престарые табуретки, сколоченный из грубых досок стол, гвозди в стене с висящей обветшалой одеждой - вот, пожалуй, и вся обстановка. Недобрым словом вспомнил Супрунова: нашел у кого воровать! Заметив его смятение, старик пояснил неохотно:
- Распродал все, когда покойница, - перекрестился, - царствие ей небесное, хворала... - И не захотел дольше распространяться на эту тему, пригласил к книжным полкам.
Было видно, что ему неловко за свою нищету, но держался с подчеркнутым достоинством, не требуя ни понимания, ни сочувствия.
Книги на самодельных, грубо сколоченных полках занимали почти всю стену. Они были старые - дореволюционные и в прошлом веке изданные, на русском и иностранных языках. В основном художественная литература. Классики немножко знакомые и совсем незнакомые авторы.
- А здесь, молодой человек, - с торжественным волнением показал хозяин, - прижизненные издания Гоголя, Лермонтова, Тургенева, Некрасова, Салтыкова-Щедрина, графа Льва Толстого, Достоевского. Есть и Александр Сергеевич...
Как вежливый гость, брал с полки томики, листал пожелтевшие страницы. Это было очень интересно, но не настолько, чтобы впадать в неистовое восхищение, - Пушкина, Гоголя, Толстого можно прочитать в современном правописании, не спотыкаясь на разных «ятях». Хозяин, видимо, каким-то образом, прочитал его мысли, грустно вздохнул:
- Боюсь, после меня все это выбросят в утиль...
Хотел решительно возразить, успокоить старика, но тот быстренько взял с полки тоненькую книжицу и предложил как-то уже безразлично:
- Полюбопытствуйте...
Это была книжечка Сергея Есенина «Голубень». Поднял обложку - мелким кругленьким почерком с наклоном сверху вниз написаны фамилия и имя хозяина и еще несколько слов. А ниже - покрупнее «С. Есенинъ». И сразу отпали все сомнения, хотя почерка Есенина никогда не видел. Бережно, с волнением держал реликвию: подумать только - эта книжица помнит глаза, руку самого поэта! Пронзило: возможно, и те старые томики, которыми так гордится старик, помнят руки, глаза Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Некрасова... А он, невежда, о «ятях»!.. Почти машинально возвратился к полке, осторожно, бережно потрогал, погладил корешки книг. Постоял задумчиво, еще раз посмотрел внимательно на книжечку Есенина, протянул ее хозяину, виновато попросил:
- Расскажите, пожалуйста, все, что помните о поэте...
Старик смотрел потеплевшими глазами.
- Да, собственно, и рассказывать не о чем, а фантазировать, брать грех на душу не хочу, - тихо молвил он. - Не буду вешать вам лапшу на уши: мол, были с Есениным закадычными друзьями. Просто, нас тогда, как, впрочем, вижу, и ваше поколение сегодня, буквально ошеломил высокой поэзией юный, златовласый, с внешностью ангела - посланца небес поэт. От его поэзии исходило что-то неземное, непостижимое. В нем усматривали прямого преемника Александра Сергеевича. Даже имена Александр Сергеевич и Сергей Александрович казались знамением. Ходили на выступления, искали встреч чаще всего в ресторанах и иных питейных заведениях, где он бывал с компанией, мы тоже любили погусарить. Так и познакомились, могу добавить: гуляли навеселе по московским улицам, раза три помогал Сереже, простите за такую фамильярность, добраться домой... Да ничего существенного, главное - его поэзия... Если вас интересует более существенное, могу припомнить о встречах с Андреем Белым, Николаем Клюевым, Игорем Северяниным.
С Северяниным, когда он поселился в Эстонии, встречались часто, даже дружбу водили. Попомните меня, и эти поэты рано или поздно возвратятся из забвения, как и Есенин, хотя, конечно, это разные величины.
Он, Бакульчик, был разочарован, что ничего, кроме весьма неприятного - злоупотреблял алкоголем, - о поэте не узнал от белогвардейца. Взял почитать книжки символистов, имажинистов и прочих. Впечатления они не произвели, запало в душу разве что одно стихотворение Мирры Лохвицкой «Я хочу умереть молодой», и то, видимо, потому, что было близким к есенинским мотивам. Но стал постоянным читателем библиотеки белогвардейца. Там было много, очень много интересного. Старался набрать книг как можно побольше - часто ходить и видеть его нищету было невыносимо тяжело, неловко: жег стыд, что человек, знавший Есенина, бывший с ним на «ты», доживает свой век в таких условиях, и не покидало чувство собственной вины перед этим человеком, хотя плохо представлял, в чем его, Бакульчика. личная вина. Хотелось как можно больше узнать о нем, кто он, при каких обстоятельствах попал сюда, однако старик тактично и решительно уходил от этих вопросов, будто отрезал свое прошлое, не хотел возвращаться сам и пускагь туда кого бы там не было. Сообщил только, что родом из Тверской губернии. Где та Тверская губерния, именем какого революционера нарекли город Тверь, - он, Бакульчик, ине знал, а спрашивать у старика, демонстрируя свое невежество, постеснялся...
***
С наступлением долгих дней работы поубавилось. В конце мая давали один-два «луча», а в первой декаде июня вовсе перестали. Поступила команда везти прожектор в отряд на плановую профилактику и ремонт. Сняли с колодок свой «ЗИС-5», переключили с «генератор» на «ход». Соболев с трепетной радостью - наконец порулю, выехал из гаража, покатались, съездили на заставу за продуктами, затем Соболев задним ходом пристыковался вплотную к прожекторной площадке, выкатили прожектор в кузов, закрепили, зачехлили, назавтра утречком втроем, оставив Шпаковского и Бедриса, поехали в Кингисепп.
Прожектор и машина не требовали никакого серьезного ремонта, кое-что подмазали-подкрутили для проформы и, прокантовавшись неделю, возвратились своим ходом. Закатили прожектор на место, а на машине, прежде чем вновь поставить на колодки, накатались вволю - у каждого, кроме Бедриса, были водительские права. Но он и без прав научился.
Летом перезнакомились, знал в лицо и по имени почти всех жительниц деревни, в первую очередь, конечно, девчат. По шефской помощи ходили на сенокос. Польза от них была небольшая, поскольку держать косу умели только он и Шпаковский, а сгребать, укладывать скошенную траву на вешела было кому и без них. Но через пару дней заправски махали косами и Соболев, и Бедрис, и Гоцицидзе. Правда, некто один по очереди, как в наказание, оставался на прожекторе. Очень пригодилась отцова наука клепать косы. Практически этим и занимался - чего-чего, а камней в траве хватало. Погода удалась как по заказу - сухая, солнечная, сено высыхало и без вешелов. Женщины и девчата складывали в копны, а под вечер, намахавшись косами, помогали грузить на повозки и возить на сеновал.
Сеноуборка была всем в радость, сопровождалась хохотом, шуточками, какой-то душевной просветленностью. И в придачу - узаконенное ведро молока с фермы.
По выходным и в праздники девчата приходили на их волейбольную площадку. Возникали сборные женско-мужские команды. Сначала играли с азартом, всерьез, на победу, затем начинали баловаться, хохмить, подыгрывая соперницам или соперникам, выбивали мяч как можно подальше, чтобы кто-то бежал под общий хохот. А потом выносили старенькую разлаженную гармошку, на которой никто из них, мужиков, не умел играть. Гармошку брала одна из девчат, и Бог весть под какую мелодию, если можно назвать мелодией то, что мог выдать этот хрипатый, без двух клавишей, инструмент, начинали танцы.
Выходных ждали как самых больших праздников, а праздников - как самых удачных, веселых выходных.
Бросалось в глаза, казалось странным, непонятным: стоит появиться пожилой женщине, как девчат будто подменяют - смиреют, перестают разговаривать, даже понимать по-русски. И тогда они, военные, превращаются в безъязыких болванов, слушают непонятную речь, невразумительно моргая глазами. Многие слова, отдельные выражения они, прежде всего Шпаковский и Соболев, понимали, но не настолько, чтобы хоть приблизительно уловить смысл, суть разговора. Гоцицидзе тот вообще не мог выговорить ни одного эстонского слова, кроме с диким акцентом «тэрэ» и «ятайга». Не многим дальше шли познания в эстонском и у него, Бакульчика, и девчата говорили при нем, не стесняясь, лукаво подмигивая и похихикивая. Страшно дискомфортно, когда чувствуешь, видишь: говорят о тебе, возможно, обговаривают, а ты - ни бум-бум, стоишь и глупо моргаешь, вымучивая идиотскую улыбочку.
Прошлой осенью в автобусе, вслушиваясь в звучание эстонской речи, возникло желание непременно выучить язык. Теперь, то и дело попадая в положение безъязыкого болвана, оно превратилось в одержимость. В библиотеке на заставе отыскал русско-эстонский разговорник - не очень объемная книжечка с самыми ходовыми словами, чрезвычайно удобная, что эстонские слова означены латинкой и кириллицей с ударениями, производными, падежными особенностями. Поставил себе программу-минимум: кровь из носу, пятнадцать слов в день - назубок! Выписывал в блокнотик самые нужные, зубрил, оставаясь наедине, бормотал или произносил вслух, складывал слова в предложения, тут же вылавливал недостающие и заучивал в первую очередь. Труднее всего давались падежные окончания, а падежей в эстонском в два раза больше, чем в русском, и реально, что всех нюансов, тонкостей языка ему не осилить, его эстонский будет сквернее, чем русский у Гоцицидзе, тем не менее не прошло и месяца, как стал улавливать смысл разговора, а вскоре уже понимал почти все. Но продолжал прикидываться безъязыким. Игра нравилась, хотя все время ловил себя на том, что это не совсем прилично. А им что, прилично? Иногда девчата настораживались, перекидывались: мол, похоже, этот что-то соображает, но успокаивались - да откуда ему соображать?! Чего только не наслушался о себе, о своих орлах! И когда однажды вмешался в их довольно пикантный разговор, зашпарил на своем безнадежном эстонском, эффект превзошел все ожидания: онемели с вытаращенными глазами и раскрытыми ртами, немного очухавшись, с визгом разбежались, чтобы с неделю обходить стороной, не попадаться на глаза. Потом удивлялся, как они его не поколотили.
Откровенно говоря, девчата его мало интересовали, совсем не интересовали - на родине ждала Галя, почти невеста. Каждый день писали друг другу предлинные письма. Да и не было здесь такой, из-за которой можно было потерять голову, даже так себе приударить, для легкого флирта. Ну, одна-две - не больше. Айна, например. Обычно, эстоночки - светловолосые, худощавые, рослые, похожи на неброские, даже блеклые цветы. Русоволосая, среднего, даже ниже среднего роста Айна цвела необычно ярко и броско, цвела всем - и припухшими чувственными губами, уголки которых как-то необычно вздрагивали при волнении, и озорной белозубой улыбкой, и разлетом бровей, то удивленно расходящихся, то насупленно сужающихся, и всей своей совершенной, будто выточенной фигуркой - нечего прибавить и нечего убавить. Но Айна такая недотрога и дикарка, как ни увивается возле нее сержант-киномеханник, когда приезжает с кинопередвижкой, - и все мимо, демонстративно от ворот поворот. И у его орлов, едва завидят Айну, глазки маслянеют. А она - ноль внимания, дичится. Как-то пригласила его на белый танец. Закружил, она споткнулась, ойкнула, машинально подхватил, прижал к груди, почувствовал упругие бугорочки, и - будто током ударило, ее, показалось, - тоже. Решительно оттолкнула, насупила брови, опустила глаза.
Дотанцовывали спокойно, на приличном расстоянии друг от друга.
На что ему эта Айна! Пусть цветет-красуется, не его она цветочек. Его цветочек там, на родине. Можно было бы просто так, для спортивного интереса, без всяких намерений и задних мыслей поиграть с этой красивой эстоночкой, и она видимо, не прочь была бы принять легкий флирт - нет на свете девушки, не желающей мужского внимания. Тем более здесь, где и пофлиртовать не с кем. Но слишком уж неудобна для таких ухаживаний эта недотрога - по-русски почти не разговаривает, видимо, в школе училась на одни «трояки», или вовсе красивая глупышка, природа часто компенсирует женщинам отсутствие ума красивой внешностью. А с его эстонским - смех... И вообще: от легкого флирта ради забавы до аморалки бывает всего один шаг. С легкого флирта, скорее всего, начиналось и у Супрунова, а чем кончилось... Да что подумают, что скажут подчиненные, если он, их командир, бросится в дела амурные? Тут же последуют его примеру, начнется такой бедлам, какой и не снился «бате». Нет, его обязанность - показывать иной пример - образец моральной чистоты, нравственной требовательности, и в первую очередь к самому себе, как того требует партийная этика. Поиграть в мяч, потанцевать, пошутить и - стоп! Все должно быть в меру приличия.
Пожив-послужив почти год, все больше убеждался: «батя» просто «заострял вопрос», рисуя в их воображении эстонок черт знает какими соблазнительницами и блудницами, готовыми едва ли не на ходу сдирать штаны с каждого военного. Глупости, конечно. Да обычные девчата, может быть, даже в этих необычных условиях у них больше достоинства, чем у выборжанок, на которых насмотрелся, бывая в увольнениях, чем у его землячек. Будто только здесь безотцовщина?
И еще поразило: почти всех эстонок природа наделяет хорошим музыкальным слухом. Возьмет в руки любой музыкальный инструмент, попиликает-попиликает, побренчит-побренчит минуту-другую и - заиграла. Аккордеон - почти в каждой хате, похоже, он у эстонцев национальный музыкальный инструмент. Если не во всей Эстонии, то на Сааремаа - точно. Тихими вечерами девчата выходили с аккордеонами иа улицу...
Он любил эти редкие вечера, когда природа засыпает в тихом раздумье, море дремлет аж до самого горизонта в глубоком штиле, глохнут, молкнут даже надоедливые крикливые чайки. И вот где-то в конце деревни подает голосок, настраивается на мелодию аккордеон. Мелодия стройнеет, делается такой тоскливо-печальной, что сжимается сердце. К ней подлаживается, настраивается еще один, второй, третий, пятый, десятый аккордеон - по всей деревне, и уже трудно понять, сколько их в этом необычном ансамбле. Мелодия складывается в стройный лад, набирает силу, мощь, то течет плавно, то взрывается, стремительно взлетает ввысь, и - такое впечатление, что долетает аж до Готланда, где изнывают душою их отцы, мужья, братья, ровесники, которым не суждено стать их сужеными...
Послушав эту щемящую мелодию, этот необычный ансамбль, понял, наконец, дошло, почему девчата наотрез отказываются принести на их волейбольную площадку аккордеон, потанцевать под нормальную музыку, а вымучивают некое подобие мелодии на их разбитой, разболтанной хрипатой гармошке...
Эх, девчата, милые эстонки, чья юность пришлась на пятидесятые-шестидесятые! Не дай Бог никому, что выпало на вашу долю. И пусть отсохнет рука, осмелившаяся бросить в вас камень! Да, бывало, вы впадали в грех с теми, кто косвенно нес вину за то, что ваши суженые по чьей-то высокой злой воле оказались на том берегу моря. Своим грехом вы спасали и спасли...
Грех греху рознь, очень большая рознь, и, как и все на этом свете, нельзя измерить одной меркой, одним аршином. Были девчата из обезмужненных сааремских деревень, были их сверстницы вроде Хельды из интернациональной Нарвы...
***
Посланный к почтальонке за письмами и газетами Гоцицидзе случайно встретил ее на улице. Взглянул - и стал, как вкопанный: перед ним была незнакомая, с длинными, немыслимо белыми волосами и синими, как его Черное море, глазами красавица. Она тоже онемела от взгляда каштановых глаз смуглого, с черными как смоль, короткими кучерявящимися волосами джигита. Черное на белое или белое на черное дало такой всплеск, такой взрыв чувств, что просто не смогли сразу же, без всяких церемоний познакомиться, перейти на «ты». Хельда попросила проводить до тетиной хаты, куда приехала отдохнуть на недельку, взяв отгул на работе. А когда проводил, то и прощаться не хотела - пригласила в хату «погонять чаи». Дисциплинированный Леша отказался: «камандыр ждот», и трусцой помчал назад.
- Чего же уж так спешил,- сказал ему с улыбкой. - Поговорили бы, свидание назначил...
- Дыстыплин, камандыр. А д-э-эвачка - вах! Мандары-ын, пэрсик! Сказал прыхадыл завтра вэчар...
- И ты что?
- Сказал, камандыр пустыт - прыду. Дэ-эвачка - о-о! - не мог успокоиться от возбуждения Леша.- Пэрсык, камандыр!
Что оставалось делать? Ну, не мог отказать добросовестному, чудаковатому Леше. Пусть сходит, подумал, тем более, что эта Хельда не здешняя, как приехала, так и уедет.
- Ладно, Леша, коль такая «дэвачка», сходи. Только держи марку, не посрами аджарский и весь грузинский народ! В двадцать три ноль ноль чтобы как штык был на месте.
- Нэ пасрамлу, камандыр, - на полном серьезе заверил Леша. - В двадцат тры буду как штык!
Весь день назавтра он был в приятном возбуждении - улыбался сам себе, беспрестанно поглядывал на часы, под вечер побрился еще раз, подшил свежий подворотничок. За полчаса до свидания спросил:
- Камандыр, карабын брац?
Едва не пополз от смеха.
- Ты что, шпионов и диверсантов ловить с ней собрался?
- Ныкак нэт!
Добрый, наивный Леша абсолютно не понимал шуток, воспринимал все прямолинейно и однозначно, не замечал, когда над ним подтрунивают, когда говорят всерьез, отчего вечно попадал в какие-нибудь нелепые, комические ситуации и истории. Он не злился, не обижался даже на обидные «подъегорки», и на него невозможно было злиться. И тут чувствовалось, что Леша по своей непосредственной наивности почти наверняка вляпается с этой Хельдой в какую-либо комическую ситуацию, а после обязательно расскажет подробно - и уж точно повеселит.
Так оно и случилось.
Возвратился он в назначенное время, какой-то растерянный, озабоченный.
- Ну что, Леша?
- Нэ панымал, камандыр, нэ панымал.,. - разводил руками. - Сыдым, камандыр, мнэ жарка, он - холадно. Дрожит, ка мнэ прыжымаэт, холодно, говарыт... Нэ панымал...
- Лопух ты, Леша, - засмеялся. - Да не от холода она дрожала! Хотела, чтобы ты хорошенько прижал, поцеловал...
- Как?! - испуганно натопырился Леша. - Он свынъя кушает!
Как ни уважал Лешины национальные обычаи и религиозные чувства, но было выше сил не схватиться за живот от хохота. Леша, как обычно, не обиделся, но на этот раз посмотрел с каким-то тоскливым-тоскливым укором, всю короткую ночь, пока светили, был сам не свой. Чувствовалось, неодолимые противоречия раздирают его душу, может быть, впервые в жизни стал перед дилеммой: грешить или не грешить?
С одной стороны всемогущий Аллах, запрещающий употреблять в пищу мясо грязного животного, с другой - это соблазнительное беловолосое, синеокое чудо.
Решил помочь Леше сделать решительный шаг, вернее, самым коварным образом подтолкнул его к грехопадению. После двухнедельной говядинной диеты для всех и праздника живота для Гоцицидзе Бедрис, наконец, принес с заставы огромный свиной окорок. Он, Бакульчик, спросил:
- Гоцицидзе видел?
- Нет...- сразу усек Бедрис. - Обрежу шкуру, сало и сварю... - И озорная, лукавая улыбка расплылась на его крупном лице.
Гоцицидзе первый налил себе полную миску супа, выловил самый крупный кусок «говядины» и принялся уплетать за обе щеки. Когда тот закончил обгладывать кость, подмигнул Бедрису и спросил:
- Свинину дали?
- Так точно! Свинину, - подтвердил Бедрис.Леша насторожился, коричневые глазки забегали растерянно, недоверчиво остановились на Бедрисе:
- Покажи!..
Бедрис открыл шкафчик, где держали мясо, продемонстрировал остаток с кожицей. Гоцицидзе вскочил, петухом налетел на него:
- Пачэму нэ сказал, салага?!
- А ты что, спрашивал? Не можешь отличить? - взял его за руки своими огромными ручищами Бедрис и, как разбушевавшегося малыша, усадил на место.
Леша обмяк, сокрушенно сидел и молча думал, не дотрагиваясь до поставленной Бедрисом тарелки с кашей. Затем умоляюще-жалостливым голосом попросил:
- Камандыр, прыэдэш в госты - нэ гавары свынъя жрал. Мнэ будэт атдэлны мыска, атдэлны ложка, атдэлны кружка. Нэ гавары...
- Ты что, Леша? За кого меня принимаешь? Да если пытать начнут - молчать буду, как рыба, - твердо заверил и обратился строго к остальным: - И вы: чтобы нигде и никому - ни гугу! Если кто проболтается и узнаю - пеняйте на себя...
Леша сразу успокоился, повеселел, но к тарелке с кашей» не притронулся. Шпаковский попытался было спросить, как на вкус свинина, но он, командир, строгим, осуждающим взглядом оборвал его на полуслове: заткнись!
Вскоре Леша совсем повеселел, будто ничего и не случилось, даже чувствовалось в нем какое-то удовлетворение, что запретный рубикон перейден, перейден не по своей воле, и Аллах это учтет. Остаток дня ходил вокруг, заглядывая в глаза, и было без слов ясно: собрался и никак не решится вновь отпрашиваться к Хельде.
- Да что тебя отпускать? - развел руками, когда к исходу дня тот, наконец, решился. - Заморозишь дэвочку, в больницу положат, а мне после отвечай...
- Нэ замарожу, камандыр! - уверенно заявил Леша. Свынья ж жрал...
И на этот раз возвратился Леша без опоздания, довольный, ублаженный, с опухшими губами, красно-синими засосами на щеках и шее.- И как, Леша? - спросил, еле сдерживая смех. - Не посрамид грузинский народ?
- Ныкак нэт, камандыр!
На завтра, когда после обеда к прожектору заявилась Хельда с приметами вчерашнего бурного вечера и, кокетничая с Бедрисом, потребовала позвать Лешу, очень даже пожалел, что не прервал этот бурный роман на первой странице. Явление Хельды на прожектор не лезло уже ни в какие ворота.
Леша не шибко переживал, что не пустили к Хельде, похоже, был даже рад - то ли с лихвой хватило вчерашнего, то ли понимал: будет уж слишком отпрашиваться и завтра на проводы Хельды.
Полагал, что с отъездом Хельды роман и окончился. Но не тут-то было! Роман перешел в эпистолярную стадию. Вскоре принесли письмо, посланное отправительницей по методу Ваньки Жукова: на деревню - Леше. Хельда не знала ни номера воинской части, ни Лешиной фамилии, но письмо дошло, поскольку в деревне был только один Леша. Два дня он читал-перечитывал, кротко улыбаясь в усы. Садился писать, но что-то не получалось - комкал листы и в сердцах бросал в горящую плиту. На пятый день протянул Хельдино письмо и попросил:
- Пачытай, камандыр...
- Гоцицидзе, чужие письма читать неприлично, стыдно.
- Камандыр, пачытай... - взмолился Леша. - Ы напышы Хэльда, пысат па-русскы нэ умэю. Напы-ы-шы, камандыр...
Уговорил. По Хельдиному посланию было видно, что она за птица. Под руку попалась «Песнь песней Соломона», только что прочитанная из библиотеки белогвардейца, не мудрствуя лукаво, ради хохмы передирал целые абзацы, что-то модернизируя на современный лад, добавляя конкретики еще более выразительных фриволок, чем у мудрого Соломона. Накатал пять страниц от Лешиного имени. Леше так понравилось, что неделю ходил, причмокивая языком и приговаривая: «А камандыр, а галава!..»
Ответное Хельдино послание отличалось от «Лешиного», как Соломонова «Песнь песней» от самой что ни есть тривиальной порнухи, где все называется своими именами. Читать невозможно - душил смех. Леша слушал, краснел как маков цвет, ерзал на табуретке, взял дочитанное послание, разорвал на клочья, бросил в огонь:
- Нэ харошый дэвачка!
- А четыре раза без устали дэвачке, по-твоему, хорошо!? - спросил строго, еле сдерживая хохот.
Леша посмотрел вопросительно, смущенный и вопросом, и тоном, каким он был задан, подумал и, поскольку знал, что нельзя возражать Аллаху, отцу, аксакалу и ему, командиру, согласился:
- Нэ харашо чатыра раза дэвачка, камандыр...
Хохотал до коликов в животе, а Леша недоуменно моргал чистыми, наивными глазами, не мог уразуметь, что тут смешного.
Вскоре Соболев принес новое послание Леше. Писала Хельда, не дождавшись ответа. Вновь подробно рассказывала, как соскучилась по его ..., как места себе не находит, не способна ни о чем больше думать. И самое главное: собралась сорваться на пару дней с работы, чтобы насладиться вволю и всласть, просила срочно сообщить, когда и на какое время он может взять отгул на службе.
В тот же день написал от имени Леши: срочно уезжаю в командировку на Дальний Восток, возвращусь лишь к зиме.
Хельда, видимо, все поняла или нашла нового, не хуже Леши, джигита в своей интернациональной Нарве, о которой тогда трубили как о прообразе будущей Эстонии...
***
Улыбнулся, вспомнив ту давнюю смешную историю. Всего было - и веселого, и серьезного, такого серьезного, что сегодня кажется смешным, такого смешного, что на сегодняшний ум плакать хочется.
Интересно, каков сегодня седовласый аксакал Сулико Гоцицидзе? Такой же наивный чудак или солидный, степенный, уважаемый всеми мудрый аксакал? Солидным, степенным трудно его представить, хотя, скорее всего, такой он и есть. Чудаком можно казаться в чужой среде, а в своей - все по-иному. Может, большими делами заворачивает Сулико Гоцицидзе. И не таким наивным чудаком, видимо, был он и тогда. Не афишировал, но и не скрывал, что до армии ездил на личном огромном черном лимузине - самом престижном модном в те времена. Это сегодня на лимузинах разъезжают жук и жаба - лишь бы деньги. Тогда мало было иметь деньги, ловкость и умение нужны были, чтобы заполучить даже обычный серийный «Москвич». На роскошный лимузин, какой не всякий министр себе мог позволить, нужны были сверхумение, сверхсвязи. Леша сокрушался, что не удалось отвертеться от армии, как двум старшим братьям: прислали нового военкома, несговорчивого, вредного. Правда, вскоре прогнали, но для Леши было уже поздно...
Служил Леша на прожекторе добросовестно, честно и сам признавался, что служба здесь ему в радость. Ефрейторская лычка, доставшаяся ему после Шпаковского, была вершиной счастья, и это его счастье нельзя было воспринимать без юмора.
- Камандыр, никто, никогда у нас эфрэйтаром нэ прыходыл! - радовался он. - Да мнэ аксакал пэрш руку падават будэт! Ы панымаш: пагранычнык, а нэ страйбат!
- Будешь хорошо служить - еще одну лычку дадут при демобилизации, младшим сержантом возвратишься.
- Шутыш, камандыр?
- Всем дают, кто не проштрафился...
И Леша служил, чтобы не проштрафиться. Когда он, Бакульчик, отлучался на заставу или поручал провести за себя какие-то занятия, молодые аж стонали от усердного ефрейтора. Любому командиру хорошо иметь такого заместителя, однако в душе Лешина жестокость не вызывала симпатии.
Ранней весной, когда работы поубавилось, попросил капитана выйти с ходатайством к «бате» о поощрении Гоцицидзе краткосрочным отпуском на родину. Возвратясь, сияя от счастья, рассказывал, как его с ефрейторской лычкой и массивным значком «Отличный пограничник» встретили земляки. А встретили, судя по рассказам, как национального героя, пять дней всем поселком праздновали встречу, усадив Лешу между самыми уважаемыми аксакалами. За время отпуска он успел поменять выходящий из моды громоздкий черный «ЗИС» на сверхмодную новенькую «Волгу» с блестящей никелевой окантовкой и летящим оленем на капоте.
Притащил огромный баул с диковинными южными лакомствами, а для него, командира, персонально еще и две бутылки вина из семейных погребов: одну изготовленную в год его рождения, другую - вообще столетней давности. Тогда и не догадывался об истинной цене и символике этих подарков, с легкой душой перепрезентовал замполиту, поскольку всерьез держал на прожекторе строгий сухой закон. Правда, ради любопытства не удержался, открыл и попробовал по маленькому глотку из каждой бутылки - ничего особенного, кисленькое.
Или это общая черта гостеприимного кавказского характера, или Лешина индивидуальная, но он абсолютно искренне умел быть благодарным, платить добром за добро. В жизни у него, Бакульчика, чаще случалось все наоборот: те, кому делал добро, либо тут же забывали, либо платили черной неблагодарностью, даже подлостью. Пять лет после демобилизации Леша почти каждый месяц присылал написанные малопонятным корявым почерком письма с приглашением приехать, быть самым дорогим и уважаемым гостем всей его родни, сокрушался, что не может высылать ему мандарины, персики - начальство категорически запретило почте принимать такие посылки. Леша никак не мог понять, почему «камандыр» не приезжает отдохнуть-погостить, спрашивал: может, нет денег, то вышлю. И на самом деле, вскоре пришел перевод на астрономическую сумму с припиской Лешиной рукой на отрывном талончике: «Камандыр, жэнус. Жду 25 марта». На эти деньги можно было взять такси и месяц кататься по всей Грузии. Но и на этот раз поехать помешали какие-то важные служебные дела. Поздравил телеграммой, деньги отослал, чем очень обидел Лешу. Однако он по-прежнему долго и всерьез не умел обижаться, еще три года регулярно слал приглашения, потом переписка как-то незаметно зачахла, прервалась сама по себе.
Жаль, что так и не собрался навестить Лешу. Однажды уже совсем всерьез намерился - взял путевку в Гагры, откуда до Батуми рукой подать. Да смех признаться: в спешке забыл прихватить Лешин адрес. Из санатория позвонил жене: найди, завтра перезвоню, продиктуешь, но она все перевернула и не нашла. Записался на экскурсию в Батуми, надеясь на чудо. Но подобные чудеса бывают только в глупых книжках. Хотя и экскурсантом, но увидел сказочную Лешину Колхиду. И то хорошо. Теперь, когда серьезные, а больше зряшные служебные хлопоты остались позади, а времени хоть отбавляй, только и путешествуй, как пенсионеры на загнившем-перегнившем Западе, черта лысого куда поедешь. Съездить за неделю до пенсии на другой конец города с пересадками - и то иногда раздумываешь-прикидываешь...
***
Комический Лешин роман с блудливой Хельдой, начавшийся по его, Бакульчика, милости, и по его же милости быстро закончившийся, имел неожиданное последствие, заставившее посмотреть на эту проблему иными глазами, с иной стороны, посмотреть и онеметь, ужаснуться от ее трагической глубины.
Проснулся как-то раньше времени, вышел во двор. Хм, а где же дежурный, Бедрис? Походил, посмотрел: нет ни на вышке, ни в гараже, ни на прожекторной площадке, ни даже в «скворечнике». Хм, интересно... Позвал - молчание. Последнее, где мог быть, - банька, которую никогда не топили, поскольку не держала тепло. Но что ему там делать? Хм... Подошел, открыл одну, другую дверь и - пулей, выскочил как ошпаренный. Все мог себе представить, но такое!!! Приехали, дальше ехать некуда... Доказал, что и надо было доказать, чего и доказывать не надо: позволил одному - другому и позволять не понадобилось...
Вскоре из баньки выскочил напуганный, красный, как варенный рак, Бедрис и, не взглянув в его сторону, стремглав помчал на вышку. Через некоторое время вышла возбужденная... Лейда!!! Зыркнула волчицей:
- Тебе что, жалко?!
Затащи Бедрис в баньку кого угодно - конечно, возмутился бы. Но то, что затащил старше себя лет на восемь скандальную бабу, антисоветчицу, не находилось подходящих слов, кроме: докатился!.. Резко повернулся и пошел прочь: противно, мерзко было не то, что отвечать, а даже видеть ее. Как и Бедриса. С Бедрисом все ясно - завтра же загудит на заставу.
- Командир, можно тебя на минутку, - почти умоляюще позвала Лейда, что страшно удивило: привык видеть и слышать ее агрессивной, напористой. Остановился, преодолевая брезгливость, спросил раздраженно:
- Ну, что тебе?!Она приблизилась, спокойно посмотрела в глаза, и это обескуражило, вместе с тем еще больше возмутило: да надо у собаки глаза одолжить, чтобы смотреть так бесстыже!
- Пойми, Михаил, будь человеком...
- А что тут понимать? - прервал ее. - Кому надо быть человеком: мне или тебе?
Лейда пропустила его издевку, спокойно, рассудительно, с надеждой на понимание продолжала:
- Не твоя и не моя вина, что наши мужики оказались по ту сторону моря, наша жизнь сошла с привычного извечного круга. Думаешь, для своего удовольствия пошла с вашим Ёзасом? Нет, Миша, не для удовольствия. И все наши девки ложатся под вас, знай, не ради своего удовольствия. Разве что которой повезет... Детей нам надо нарожать, Миша. Чтобы не опустела, не обезлюдела наша земля, чтобы не заселили ее всю, как Нарву. Нас, эстонцев, и так мало... А для меня лично так и вовсе беда - под тридцать, а никого... Был когда-то один, но ребенка так и не заделал, семя, видимо, хреновое. Что мне делать, скажи? Яловицей подыхать? Или запузатеть от Петера и пустить на свет такого же ненормального? Да и у Петера не стоит и, говорят, никогда не стоял - природа. видимо, позаботилась...
Шокировала, коробила ее бесстыдная откровенность, неприличная даже для его мужского уха. Стыда не чувствует, видимо, потому что говорит все это, как и матерится, по-русски. По-эстонски у нее даже язык не повернулся бы, сгорела бы от срама. Он ведь тоже на своем эстонском позволяет себе перед девчатами такое, за что, наверное, в их глазах предстает как бесстыжий хам и циник.
- Мы все рады, что ты искоренил пьянство, воровство. - продолжала Лейда. - Но зачем монастырь устраивать?
- А ты хотела, чтобы - бордель? Прямо здесь, в баньке? - заметил язвительно.
- Думаешь, мне очень приятно в этой вашей грязной баньке? - не приняла его язвительности Лейда. - И мне хотелось бы по-людски, в чистой постельке, как и всем... Но ни с кого ни на минутку глаз не спускаешь. Скажи, зачем? Что тебе, жалко? Мы же ни к кому никаких претензий, замуж не набиваемся, начальству вашему не жалуемся, помалкиваем, от кого. Если вы сами держите языки за зубами, а не так, как Васька, который отслужил той осенью. Бросился уговаривать Элли ехать с ним. А на кой хрен собачий он ей нужен? Сделал - и катись к своим...
Это была правда, но не настолько, чтобы принять ее - голую, бесстыдную, физиологическую, скотскую. Сказал грубо, зло:
- Что, за быков-производителей нас принимаете?
- Зачем ты так, Миша? - смутилась Лейла. - Вам, мужикам, ведь это тоже надо, каждый получает утеху, ни один не отказывается. Если может... - И вдруг вновь взяла свой обычный агрессивный тон. - А не может - что с него возьмешь! Может, и ты, Миша, не можешь? - посмотрела с издевкой. - Как там у вас, импотент? Как евнух в гареме?
- Это мое дело! - ответил, обескураженный.
- Почему твое? - издевалась Лейда. - Не только твое. Покажи, докажи, если можешь, если не импотент...
- Не с тобой же!
- Не со мной, то разве мал выбор? - Она вновь резко изменила агрессивный тон на спокойный, рассудительный, даже доброжелательный: - Не устережешь свой гарем, Миша, как бы ни стерег. Вот Ёзас в бане, ваш черненький - за сараями, Сашка - в камнях на берегу... Не убережешь, не устережешь, как бы ни хотело твое начальство, как бы ни хотел сам... Вы забрали у нас и море, и землю, - и наших мужиков. Все забрали, кроме души. Душу забрать не сможете. А не забрав душу, поздно или рано возвратите и море, и землю... Сами того не желая, оставляете нам будущее. Посмотри, сколько ребятишек в деревне! Подрастут, станут на ноги новые эстонцы - и уже не вы, пришельцы, а они будут хозяевами на этой земле, на этом море, не вы, а они станут вершить свою судьбу, никому не удастся превратить Эстонию в сплошную Нарву. Запомни это, Миша, и попомнишь мое слово... - Она повернулась и, слегка сутулясь, умеренным шагом пошла к деревне...
Стоял, пораженный услышанным, раздосадованный, что и на этот раз не смог дать надлежащего отпора, позволил взять верх над собой этой скандалистке и антисоветчице. Да какой тут нужен отпор, успокаивал себя, разве можно всерьез реагировать на бред сумасшедшей? По-человечески можно посочувствовать ей, несчастной старой деве. Старые девы всегда злы и немного помешанные... И почему-то пропалв желание немедленно выместить злость на Бедрисе, выдать ему на всю катушку, хотя все бушевало внутри. Доложить капитану и отправить на заставу, пусть побегает по флангам - дурь как рукою снимет...
Бедрис сам спустился с вышки, побледневший, угнетенный, начал просить прощения, оправдываться: мол, бес какой-то наслал затмение рассудка. Клялся, что подобного впредь никогда не допустит... Черт с ним, подумал, отступаясь от намерения доложить капитану, поставим на обсуждение комсомольской ячейки, влепим строгача...
Разговор с Лейдой, тем не менее, не выходил из головы. Не давало покоя уязвленное самолюбие: импотент, евнух в гареме! Стоит на страже, бдит о девственности кобелей! Обхохочешься, анекдот! Бдит, а один в баньку притащил, второй - где-то за сараями, третий - в наряде за камнями... Да ломай они головы! Пускай каждый отвечает за себя - не маленькие. Перед своей совестью отвечают. Как Супрунов. Все! Больше он не будет уподобляться назойливой моралистке, чьи дочери, как правило, приносят в подоле... Но «батя» с него, командира, требует... Требовать можно, но такого требования нет в уставе. Хм, попробуй докажи «бате», что нет!.. Да пусть кастрирует, как и обещал, этих кобелей!.. Янычары... Какие янычары! «Заостряет» «батя»... Да этих эстонцев по пальцам можно пересчитать! Какую опасность теперь и в перспективе они могут создать для могучей и монолитной державы, для самого прогрессивного социалистического строя, перед которым дрожит прогнивший капиталистический мир?!
***
Вновь почувствовал острое волнение. И кто мог подумать!.. Закурил, нервно заходил из угла в угол, остановился, мельком, рассеянно взглянул на отголоски штормовой Балтики за окном и перестал замечать их. Кто мог предположить, поверить, что уже при живущем поколении все обрушится? Кто мог принять всерьез, что слова простой женщины из забытой Богом деревушки на каменистом балтийском островке окажутся пророческими?! Либо она в самом деле была сумасшедшей, а в нездоровый рассудок иногда приходит озарение, либо эта Лейда видела дальше, глубже, чем весь ЦК с его мудрым ленинским политбюро но главе и мудрейшим из мудрых Генеральным секретарем...
Вызванные воспоминанием мысли, вопреки запрету хотя бы сегодня воздерживаться от суждений, оценок прошлого, все крепче завладевали Бакульчиком, приобретали горьковато-грустный, иронично-саркастический привкус. И в кошмарном сне, думал он, не могло присниться псковским мудрецам, что этак мгновенно, сама собой, росчерком пера - уже де-юре - трех человек под всеобщее ликование перестанет существовать могучая держава, обвалится, как подгнившее дерево, самый прогрессивный социалистический, почти уже коммунистический строй... Верили, он тоже когда-то свято верил в коллективный разум, не замечая или не желая замечать, как слабеет этот разум, деградирует в старческий маразм. Были и светлые, умные головы. Но кто их хотел слушать! Слушали лишь то, что ласкало старческие уши, слышали тех, кто пел сладостным голосом, завираясь, выдавая желаемое за действительное: ЦК, его ленинское политбюро во главе с очередным гениальным Генеральным на метр в землю зрят, все знают, все предвидят, предопределяют, все делают верно, по-ленински мудро... Доделались, домудрились... А он, коммунист, почему молчал, почему не бил тревогу? В юности верил свято, а в зрелые годы ведь видел, знал, что делается не то, не так, вместо дела - сплошное вранье, лицемерие, лизоблюдство, вместо мысли - бездумное цитатничество и начетничество... Но знал и иное: те, кто пытались даже намеком говорить об этом, оказывались без партбилета со всеми вытекающими последствиями, а то и вовсе - в психушке...
Подошел и, сам не понимая зачем, машинально включил репродуктор. Женщина с пронзительно-крикливым, как у чайки, голосом вела разговор с каким-то мужчиной. Прислушался: будто знакомый голос. Ба! Отставной генерал из соседнего подъезда! Активист из активистов, едва ноги таскает, а все рвется в бой, всех и вся поучает, зовет на баррикады. Вот уже и на радио прорвался. Генерал крутил старую, хорошо знакомую пластинку: громил почти матом предателей, «беловежских зубров», российских демократов, местных так называемых оппозиционеров, от которых все беды, до стенания пускал слезу по загубленному Союзу, могучей и непобедимой армии, угробленной кучкой презренных предателей... С досадой выключил радио. Этот вояка своими стенаниями, поучениями всем во дворе печенки переел, завидя его, за версту обходят. Однажды не выдержал и сказал, что думал: а не ты ли и тебе подобные своими дурацкими приказами, инструкциями и распоряжениями, своей фанаберией, глупостью, самоуверенносгыо, апломбом подсекали корни и могучей державы, и непобедимой армии? Не рад был, что зацепил: едва завидит - бросаегся перевоспитывать, переубеждать, доказывать, что виноваты все, кроме него лично и его единомышленников при лампасах.