Рассказы

Тайна

Подростковый возраст — замечательное время, когда зарождается первая влюбленность, когда пустяковые, по мнению взрослых, переживания достигают такого накала, что порой переходят в серьезную болезнь. Понятно, ведь загадочное чувство возникает впервые и потому все воспринимается особенно остро: каждый взгляд полон значения, каждое прикосновение имеет важный смысл, не говоря уж о словах — они могут поднять в небо или сразить наповал.

Наш маленький поселок, как каждое место, где прошло детство и отрочество, навсегда остался для меня дорогим. Помню точно — тот тихий мирок я считал самым лучшим на свете, и до десяти лет мне не было никакого дела, что где-то есть огромный шумный мир.

В поселке имелось все для мальчишеского счастья. Перед нашими домами росли высоченные березы, на их нижних ветвях мы устраивали качели, а на верхних — «жилище Тарзана». С одной стороны за поселком простирался луг с петляющими тропами к городской окраине. На лугу мы запускали змея, играли в футбол. С другой стороны к домам примыкал, заросший кустарником, овраг, на дне которого протекала мелководная речушка; большую часть ее русла заполняли коряги с бурой гнилью, но попадались и чистые бочаги с песчаными отмелями — местами наших купаний. На противоположной стороне оврага начиналось редколесье, где были грибные поляны, малинники и россыпи земляники.

Посреди самого поселка стояла колонка, от которой бежал ручей в пожарный водоем — в нем летом мы катались на плоту, а зимой гоняли на коньках. Ко всему, наши дома окружали сады и огороды — то есть, фруктов, овощей и ягод мы ели сколько влезет.

Ну а с общением нам повезло особенно — нас, мальчишек десяти-двенадцати лет, было семь человек, а девчонок однолеток всего три, что нас вполне устраивало, поскольку в том возрасте мы считали девчонок никчемным сословием. Например, когда мы всей нашей смешанной ватагой строили шалаши, девчонкам отводили роль всего лишь подсобных рабочих — они что-нибудь подавали и поддерживали, а во время футбольного матча ставили их вратарями.

У наших девчонок были обычные имена и они, естественно, имели прозвища: Ленку Козлову звали Коза, любительницу сладких плюшек Катьку Запольскую — Плюшка, тихоню Машку Полякову — Мышка. Коза и Плюшка участвовали во всех наших играх, в том числе и в войну, и не пропускали ни одной вылазки в лес, и даже забирались в «жилище Тарзана». Как и мы, они ходили в синяках и ссадинах.

Мышка избегала наших игр. Она вообще не отличалась общительностью, с девчонками дружила, а нас, мальчишек, вроде и не замечала. Бывало, играем в футбол, Коза с Плюшкой, само собой, — в «воротах», а Мышка безучастно наблюдает за игрой или вообще сидит на склоне оврага и читает книгу. Но именно Мышка однажды сделала наше времяпрепровождение «более интеллектуальным».

Обычно с наступлением темноты мы всей командой сидели на бревнах и болтали о пустяках. Однажды Мышка предложила новую игру «в слова»: кто-нибудь называл первое пришедшее на ум слово, сидящий рядом называл слово, которое начиналось на последнюю букву предыдущего слова и так далее. Чтобы усложнить игру, Мышка придумывала определенную тему: например, «предметы» или «животные». Побеждал тот, кто произносил последнее слово, после которого всеобщий словарный запас иссякал. Как ни странно, в большинстве случаев побеждали девчонки, чаще всех — начитанная Мышка. Как только все смолкали, не в силах вспомнить ничего подходящего, она тут же спокойно выдавала нужное слово. Однажды и я, будучи в ударе, вышел в «финал» и некоторое время пикировался с Мышкой на равных, но все-таки мне выиграть не удалось. После этого поединка я разозлился на Мышку и, когда мы расходились, подошел к ней и процедил:

— Много строишь из себя, воображала! А в футбол с нами слабо играть?!

Мышка поджала губы:

— Сам воображала! Футболист называется! Я видела, как ты по мячу мажешь!

Это обвинение просто взбесило меня, я готов был треснуть ее по голове, но сдержался и только бросил:

— Дура!

— Сам дурак! — хмыкнула Мышка и ушла, задрав нос. Тихоня Машка оказалась зубастой Мышкой, даже Крысой.

Знать бы мне тогда, что нередко крепкая дружба и даже любовь начинаются с жесткого противоборства. Но я не знал, и не упускал случая нагрубить строптивой девчонке. Она отвечала мне злыми насмешками. Так продолжалось, пока мы не повзрослели — всего на два года, но наши отношения круто изменились.

Как-то мы с Мышкой оказались у колонки — оба с ведрами пришли за водой. Пока наливалась вода, я молчал, ждал от «Крысы» очередной колкости, но она вдруг кивнула на забор, увитый усами тыквы, и сказала:

— Тыква — мое любимое растение. Такие большие желтые граммофоны. И вначале за ними только маленькие шарики, но с каждым днем они растут и превращаются в огромные шары. Прям чудо!

— Я люблю пшенную кашу с тыквой, — буркнул я.

— Я тоже люблю, — тихо проронила Мышка. — И жареные тыквенные семечки тоже.

Так, на любви к тыкве мы и помирились. Со временем наше примирение переросло в дружбу.

А повзрослевшие Коза с Плюшкой в один прекрасный день заявили, что больше не будут играть в футбол и демонстративно вышли из «ворот» в самый разгар матча. На все наши уговоры Коза тянула:

— Надоело. Неинтересно. И потом болят руки и ноги.

Плюшка высказывалась еще жестче:

— Футбол — глупая игра.

А буквально через неделю «бывшие вратари» со значением объявили, что придумали себе новые имена — Изольда и Виолетта, и потребовали называть их «по-новому». Экзотические имена звучали, как музыка, но мы долго не могли к ним привыкнуть, то и дело срывались на привычные прозвища, чем вызывали гнев наших новоиспеченных «королев» — так их в шутку назвала Мышка.

— Хотите стать королевами, — усмехнулась она. — А мне и мое имя нравится.

Вместе с новыми именами «королевы», как и положено, изменились и внешне: Ленка-Коза-Изольда стала украшать себя искусственными цветами, а Катька-Плюшка-Виолетта закручивала около ушей волосы в некие спирали — Мышка их называла «завлекалки». Но главное, каким-то странным образом, эти красотки вовлекли нас в новую игру, точнее — ввели в нашу забаву «со словами» романтический уклон.

Игра называлась «Садовник» и заключалась в том, что каждый выбирал какой-нибудь цветок и во время игры был не Вовкой и Сашкой, а, например, Ландышем и Колокольчиком. Ведущий — «Садовник», после слов «все цветы мне надоели, кроме…» — называл один из цветов; тот откликался и переадресовывал свой выбор другому цветку, и так далее. Было очевидно — если кто-либо постоянно выбирает один и тот же цветок, он испытывает тайную симпатию к этому игроку. Чаще всего ребята становились цветами, которые росли в наших палисадниках: пионами, георгинами, ирисами. Изольда непременно была лилией, а Виолетта — розой. Мышка, конечно же, — цветком тыквы, а я — репейником (мне нравились эти колючие лиловые цветы).

И вот однажды я замечаю, что Виолетта-роза все время выбирает репейник и при этом как-то загадочно смотрит на меня. Понятно, игру Виолетты заметил не только я, и ребята начали хихикать. Мышка даже фыркнула и вышла из игры.

Спустя несколько дней мы с Виолеттой столкнулись на городской окраине у продмага, куда меня мать послала за продуктами. Я только вышел из магазина, как она появилась неизвестно откуда, в ее руках был букет васильков.

— Вот сейчас один молодой человек подарил, — пояснила она, кивнув на цветы.

Мне было совершенно все равно, кто чего ей подарил, но она продолжила:

— Он сказал: «Вы такая красивая»… А ты как считаешь? — она кокетливо тряхнула «завлекалками».

А я никак не считал. Некоторые ребята уже проявляли кое-какой интерес к Изольде и Виолетте, но для меня они были всего лишь товарищами, ну еще бывшими игроками футбольной команды, к тому же — самыми худшими. Естественно, на ее вопрос я просто пожал плечами и пробубнил что-то невнятное.

— Ничего ты не понимаешь, — скривилась Виолетта и быстро направилась к поселку.

Но, видимо, моя небрежность все же задела ее, она решила доказать мне, тупоумному, что является не только красивой, но и «необыкновенной».

На следующий день я зашел к Мышке за книгой, которую она обещала дать мне почитать. Мышка с Изольдой и Виолеттой сидели на скамье в палисаднике и, щелкая тыквенные семечки, что-то обсуждали. Не успел я открыть калитку, как Виолетта вскочила со скамьи:

— Ну, что я сказала?! Сейчас он придет! И точно! У меня волшебное чутье, могу даже угадать, что произойдет завтра!

Я подивился способностям Виолетты, а Мышка хмыкнула и пригласила меня в дом:

— Пойдем, дам тебе книгу.

Сняв книгу с полки, Мышка вдруг сказала:

— Все Плюшка выдумывает, она увидела тебя еще издали… И васильки ей никто не дарил, она сама в этом призналась…

Я мало что понял из всех этих «штучек» Виолетты. Понял одно — она просто морочит мне голову. Но вскоре Виолетта по-настоящему поразила всех нас. Как-то «на дровах» она вдруг заговорила с Изольдой… на «иностранном языке».

— На-бас ши-бас маль-бас чиш-бас ки-бас ду-бас ра-бас ки-бас, — произнесла Виолетта.

— Ду-бас ра-бас ки-бас, — откликнулась Изольда и обе «иностранки» рассмеялись.

Это было впечатляющее выступление, мы все оцепенели, разинув рты. Загадочные фразы сразу возвысили Виолетту и Изольду над нами. Стало ясно — они знают такое, что нам и не снилось.

— Мы изучили один очень трудный иностранный язык, — пояснила Виолетта нам, ошарашенным.

Но внезапно Мышка повернулась к «иностранкам» и проговорила:

— У-бас нас-бас в-бас клас-бас се-бас так-бас дав-бас но-бас го-бас во-бас рят-бас, — и, повернувшись к нам, перевела: — У нас в классе так давно говорят. Никакой это не иностранный, это тарабарский язык. Надо просто к слогам прибавлять «бас».

Уже через час мы все освоили «новый язык» и чуть ли не до полуночи изъяснялись исключительно «по-тарабарски». И в последующие дни продолжали коверкать наш «великий и могучий» язык. Только Мышка говорила «нормально». И все реже участвовала в наших сборищах — всем своим видом она давала понять, что ей надоели наши игры, что ей попросту неинтересно с нами.

Зато Виолетта с Изольдой чувствовали себя героинями нашей компании. Они «тарабарили» без умолку, а Виолетта еще и пела какие-то веселые мелодии, и ужасно жалела, что мы не можем устроить «танцы под радиолу». Похоже, она не понимала, что ее партнеры еще не доросли до танцев, а такие, как я, и вовсе презирали всякие «танцульки».

Как-то при встрече Виолетта сказала мне:

— На-бас до-бас по-бас го-бас во-бас рить-бас. Встре-бас тим-бас ся-бас ве-бас че-бас ром-бас у-бас ов-бас ра-бас га-бас, — и, чтобы до меня дошла вся важность предстоящей встречи, прошептала на «чисто русском»: — Но это тайна, никому ничего не говори.

Меня охватило любопытство и некоторое смятение — какую тайну собиралась сообщить Виолетта я никак не мог предположить.

Около часа в беспокойном ожидании я ходил взад-вперед вдоль оврага. Наконец, показалась «носительница тайны». Подошла и, глядя мне прямо в глаза, спешно выпалила:

— Ты-бас мне-бас нра-бас вишь-бас ся-бас.

Я растерялся от такого признания, стоял и тупо пялился на Виолетту. А она вдруг приблизилась и еле слышно выговорила:

— По-бас це-бас луй-бас ме-бас ня-бас!

Наверняка, со стороны такая просьба, высказанная «по-тарабарски», выглядела смешно, но мне было не до смеха, я струсил так, что у меня затряслись ноги. Не знаю, откуда появились силы, но я припустился к дому, словно заяц, за которым гнались собаки.

С того дня Виолетта стала обходить меня стороной. Я тоже не стремился общаться с ней, но однажды все же спросил:

— Так про какую тайну ты хотела сказать?

Поездка на дачу

Он был сыном то ли пятого заместителя министра, то ли какого-то референта, я точно не помню, но что помню совершенно точно — он отличался от всех моих знакомых раскованностью, уверенностью в себе, не наигранным безразличием к собственному благополучию, умением красиво тратить деньги и смешивать серьезное со смешным. Он учился в Институте международных отношений, ежегодно проходил практику за границей и жил с родителями в огромной квартире, обставленной такой мебелью, какую я видел только в музеях.

В институт он ходил в фирменном костюме, но, встречаясь со мной — в то время начинающим художником, носившим одежды, как цыган, до полного износа — он надевал выцветшую неглаженую рубашку и потертые брюки. Эти переодевания он устраивал не для того, чтобы не ставить меня, голодранца, в неловкое положение — до высот такого благородства он не поднимался — просто, как многие чрезмерно богатые люди, не придавал значения такой чепухе, как одежда, и вне своего рафинированного учебного заведения, где полагалась приличествующая внешность, позволял себе надевать то, что попадалось под руку. Это была своего рода пресыщенность богатством, некое неприятие всяких условностей, а скорее — желание расслабиться от официоза.

Он был неглупый, способный от природы парень, и в обществе сокурсников, где в основном говорили о предстоящей карьере атташе или консула, об «иномарках» и зарубежных кинозвездах — да и не говорили, а произносили обтекаемые фразы со стандартными улыбками (боялись стукачей) — попросту изнывал от скуки. Не раз он жаловался, что завидует моей неустроенной «пиратской» жизни. Он тянулся ко мне еще и потому, что имел хобби — изредка занимался живописью. Помню, мы все планировали съездить на этюды, но дальше планов дело не пошло. Однажды даже укатили за город, но за этюдники так и не сели.

В тот день он совершил две ошибки: во-первых, предложил писать пейзаж на ведомственной даче отца и, во-вторых, пригласил за компанию двух сокурсниц, хотя вовсе не был помешан на девчонках — «для творческой атмосферы», — пояснил мне. Позднее я понял, почему он так поступил — уже привык вращаться в определенной среде и, несмотря на неприязнь ко многому из того, что его окружало, уже не мог жить иначе, не мог вырваться из четко очерченного круга.

Он заехал за мной на «Чайке» отца — «членовозе», как их называли — огромной машине, похожей на приплюснутый броневик, но сверкающий лаком и никелем, и вышел из машины после того, как шофер предупредительно открыл перед ним дверь. Я не успел и рта раскрыть, как он подтолкнул меня в просторный салон и, когда я плюхнулся на глубокое мягкое сиденье, бросил шоферу:

— На дачу. Но вначале на Кутузовский. Прихватим одних девиц.

— Слушай, — шепнул я ему. — Для чего это все?! Договорились поработать, а ты устраиваешь какой-то пикник. И перед шофером неудобно.

— О чем ты говоришь?! — он поморщился. — Пару часов попишем этюды, потом побалдеем. Там отличный сачкодром, и у меня есть завальные диски, подвигаемся.

Несмотря на внушительные размеры, машина двигалась бесшумно и плавно. Я заметил справа от шофера телефон и поинтересовался у приятеля: можно ли из машины звонить в любое место или только в определенное?

— Хоть куда, — хмыкнул приятель, удивляясь моей наивности. — Хочешь, схохмим, брякнем девицам, что ты сын какого-нибудь посланника. Они кадрят только таких, упакованных.

— Ни в коем случае! — запротестовал я. — Вообще ничего обо мне не говори.

— Ладно, — приятель великодушно хлопнул меня по плечу.

Что мне в нем нравилось, так это ироничное отношение к людям своего круга. Как-то он обронил:

— Богатых тянет к себе подобным, они становятся меркантильными, боятся потерять свои деньги… Хотя, если человек неглуп, богатство его не испортит. А мне вообще не нужно богатство, я богат духом. И мой дух с художническим уклоном — не зря отец обещал подыскать место атташе по культуре. Интересная работка, между прочим… и на глазах цивилизованного мира.

Он прекрасно понимал, что в жизни, кроме обеспеченности, поездок за рубеж и праздного времяпрепровождения, есть более ценные вещи — иначе не занимался бы живописью; я же говорю — он был умный парень, склонный к творчеству.

Его приятельницы сразу повергли меня в уныние — они были ангелы и принцессы одновременно — и в таких роскошных, открытых одеждах, что я боялся на них смотреть. Они тоже не смотрели в мою сторону, но, понятно, по другой причине — только смерили меня взглядами и сразу поняли, что я за фрукт — так, некий неотесанный довесок к их «утонченной» компании. Усевшись на сиденьях, девицы нарочито высоко закинули ноги, закурили и непринужденно стали обсуждать какой-то закрытый просмотр фильма, потом заговорили о «фирмачах» на выставках, о «штатских шмотках» и «спецпайках» — демонстрировали свою систему ценностей — щеголяли английскими выражениями и разными словечками, принятыми у них в обиходе, вроде: «хипповый парень», «фатальная девчонка»; половину из их болтовни я не понимал вообще — они это чувствовали, и это им явно доставляло удовольствие; они всячески подчеркивали дистанцию между собой и мною, наш разный уровень интересов, свою недоступность для таких, как я.

День выдался жаркий, но шоссе пролегало в сплошном лесу, и в открытые окна врывалась освежающая прохлада. Что меня поразило — до самой дачи (десятка два незаметно промелькнувших сумасшедших километров) — на шоссе не встретилось ни одного грузовика, а редкие легковушки все были «иномарками». Повсюду вдоль дороги виднелись знаки «Остановка запрещена». «Похоже, это какое-то закрытое шоссе», — решил я и мысленно приготовился увидеть огромную дачу, но увидел не просто дачу. Машина свернула на асфальтированную полосу, перед которой стоял знак «Въезд запрещен», и, проехав с километр, остановилась перед каменной оградой, за которой возвышались гигантские, уходящие в небо сосны. Откуда-то из-за кустов появился человек в сером костюме, чуть ли не строевым шагом подошел к чугунным воротам и нажал кнопку. Ворота раскрылись, и машина вкатила на дорогу, усыпанную мелким керамзитом. Человек в сером торжественно отдал нам честь.

— Наш топтун, — пояснил мне приятель, а я почувствовал страх от незаконности пребывания в таком месте.

По участку машина ехала еще около километра, пока не показалось двухэтажное строение с колоннадой и балконами — оно смахивало скорее на санаторий, чем на дачу ответственного работника.

Нас встретила экономка, маленькая, пухлая женщина.

— Ой, пожаловали! — пропела она, вытирая руки о передник и расплываясь. — Ой, и с девочками! А папенька сами не приедут?

Из-за цветника выглянул садовник, лоснящийся старикан, раскланялся с нами и, обращаясь к девицам, проговорил:

— Барышни, для вас подарок. Распустились голландские тюльпаны. Приготовить букеты сейчас или попозже?

На минуту мне показалось, что я очутился в прошлом веке, в имении какого-то помещика, но мой приятель быстро вернул меня в реальность:

— Сразу пойдем писать? Там, в конце участка, клевый вид, спуск к реке, яхты. Или вот что! Вначале перекусим, отдышимся с дороги.

— Что будете кушать? — с готовностью откликнулась экономка и каждому из нас заглянула в глаза.

— Я только сок со льдом, — меланхолично протянула одна девица. — Хотя нет, лучше… — она назвала что-то экзотическое, кажется, кокосовое молоко или что-то в этом роде.

— А я что-нибудь из фруктов, — сказала другая и со скучающим видом развалилась в плетеном кресле.

Приятель заказал себе и мне пиво.

Стол накрыли в беседке, увитой плющом; мы вошли под свод, и у меня разбежались глаза — на столе сверкала целая батарея бутылок с заграничным пивом и железных банок с прохладительными напитками и три вазы со всевозможными фруктами. Я вел себя как неандерталец — рассматривал этикетки, смаковал напитки, пробовал то, о чем даже не слышал никогда — всякие грейпфруты, фейхоа… Именно в тот день я попробовал многое из того, чего впоследствии уже не встречал ни в одной компании. Глядя на меня, девицы криво усмехались и прыскали, но приятель — молодец — не переставая подливал мне что-то новое и подбадривал:

— Давай, пей! Вот это повышает жизненный тонус… это расслабляет, снижает нервозность… — И не без юмора добавлял: — А это повышает чувство цвета и чувство ответственности… перед всем цивилизованным миром.

Осоловев от выпитого, я встал и направился к этюднику, который оставил около дома. Меня догнал приятель.

— Подожди, сейчас отведем девиц на корт, пусть покидают мяч. Дадим им игрушку, а сами слиняем к реке. Подожди, схожу за ракетками, да и куревом надо запастись.

Он исчез, а я по подстриженному газону обогнул особняк с целью взглянуть на участок.

За домом начинался настоящий парк; кроме сосен, там, естественно, высились голубые ели, которые разрешалось сажать только у райкомов и на дачах крупных деятелей, и росли какие-то неизвестные мне деревья и кустарники, но все — точно декорации — подрезанные, побеленные от муравьев и на тщательно выверенном расстоянии друг от друга; меж деревьев вились тропы, посыпанные толченым кирпичом. Во всем этом царстве стояла глухая тишина: не пели птицы, не трещали кузнечики, не порхали бабочки — участок выглядел безжизненным заповедником, мертвой зоной. Видимо, деревья подвергались химической обработке и вся живность перебралась в близлежащий лес — это можно было расценить как своеобразный протест против вопиющего богатства.

По одной из троп я вышел к фонтану, миновал оранжерею, какое-то строение непонятного назначения, потом повернул назад и… заблудился. По моим подсчетам, участок занимал гектара три, не меньше.

Вскоре в стороне послышались тугие удары мяча, возгласы приятеля и хохот девиц; я побрел на голоса и через некоторое время очутился около корта, обрамленного заградительной сеткой.

— Присоединяйся! — крикнул мне приятель — он уже был в шортах и выглядел героем голливудского боевика. — Куда ты пропал? Решил спионерить, да? Не выйдет! Давай бери ракетку. Разомнемся для творческого настроя, потом на этюды.

До этого в теннис я играл всего два раза — случайно на стадионе кто-то дал помахать ракеткой — но, понаблюдав за приятелем и девицами, пришел к выводу, что они вообще не способны к этой игре и перекидывают мяч только потому, что это престижно, модно.

Взяв ракетку, я вступил на площадку и уже через полчаса, освоившись, с бесшабашным задором переиграл всех своих соперников. После этого девицы стали смотреть на меня благожелательней, а я решил закрепить успех и предложил сходить к реке, но не для того, чтобы красочным этюдом сбить с них спесь — что было бы разумней — а для того, чтобы показать класс в плавании.

— Какая еще река?! — одновременно фыркнули девицы. — Есть же бассейн, — они кивнули в сторону, где за прилизанными клумбами блестела гладь воды.

Приятель повел нас в дом переодеваться.

В холле обстановка была типичной для официального учреждения: кожаный диван и ковер перед ним, пальмы в кадках — то ли живые, то ли муляжи — я так и не разобрал, журнальный столик и, конечно, портрет на стене — в данном случае красовался владелец дачи в парадной форме со множеством орденов. В помещении царила штампованная безвкусица, холодно-чванливый дух.

По мраморной лестнице мы поднялись на второй этаж — открылся длинный коридор, какие-то ниши, уступы, двери.

— Каминная, альков, библиотека, кабинет, — пояснял приятель.

Я плохо разбирался в жилищных пространствах: не знал, что такое альков, чем отличается гостиная от каминной; у меня была всего одна комната, которая служила и столовой, и спальней, и мастерской.

В бассейне приятель проплыл метров пять и сразу лег в шезлонг загорать, а девицы вообще только окунулись и стали вышагивать вокруг бассейна, демонстрируя купальники-бикини. Перед кем они щеголяли — передо мной или друг перед другом, я не понял. Скорее всего по привычке. Показушность была их сутью — уж это я понял с первой минуты, тем не менее не спускал с них глаз, они мне жутко нравились (особенно после того, как переоделись в купальники); нравились не только потому, что были красивыми — это само собой, но и потому, что были из другого, недосягаемого для меня, мира. Впрочем, в молодости меня всегда тянуло к стервочкам.

В бассейне я все же показал класс: плавал дельфином и брассом, нырял от стенки к стенке, точно клоун выпендривался перед компанией, пытаясь обратить на себя внимание, доказать, что многого стою, но все мои старания пошли прахом — приятель дремал, разомлев на солнцепеке, а девицы смотрели в сторону — у них были другие понятия о мужских достоинствах. Правда, после купания одна из них отвесила мне сомнительный комплимент:

— У вас прям дикарский загар.

А другая удостоила меня благосклонной полуулыбкой.

К бассейну подошла экономка и, подобострастно кланяясь, пролепетала елейным голосом:

— Ой, и как хорошо отдыхается вам!

— Здесь здоровско, но на Пицунде лучше, — бросила одна из девиц.

— И там хорошо, и тут хорошо, — заученно затараторила экономка. — Здесь деревьев, как в лесу. А какая здесь травка — спокойствие для души. Здесь прямо рай, лучше не придумаешь.

«Что верно, то верно, участки они оттяпали приличные, — подумал я. — И это у заместителя, а какой же надел у министра?»

— А в котором часу будете обедать? — продолжала экономка. — И что будете кушать? Супчик грибной или рыбный, из осетринки? Можно и куриный бульончик сготовить. А на второе есть индейка со сливами. Папенька очень любят. Жаль, не приехали…

— Мне все равно, что есть, — очнувшись, вставил приятель.

Я пожал плечами, а девицы заявили, что вообще-то они на диете, но позднее попробуют «что-нибудь легкое».

До обеда мы так и не выбрались на этюды.

— Подождем пока спадет зной, — сказал приятель. — Да и во второй половине дня там освещение лучше, этакий впечатляющий ландшафт.

Обедали в гостиной за широким овальным столом, над которым висела огромная хрустальная люстра. Во время обеда одна девица рассказала, как недавно болела и лежала в отдельной палате, и как врачи Четвертого управления сбились с ног и досаждали ей вниманием, какие лекарства ей прислали из Америки, а помогла ей… обыкновенная музыка. Не совсем обыкновенная, конечно. Отец подарил ей японский магнитофон-кассетник с записями «Битлз». Вторая девица, чтобы не остаться в долгу, тоже рассказала про свою «личную массажистку», которую к ней «прикрепили». Они прямо-таки устроили конкурс на привилегии. Я вспомнил очереди в своей районной поликлинике, переполненный общественный транспорт, свою «коммуналку» без телефона и горячей воды, и меня вдруг стала раздражать эта компания. Я им не завидовал, я жил в гуще людей, в водовороте жизни и у меня была цель — стать живописцем, а они, точно отверженные, просто-напросто существовали, пижонскими развлечениями пытались развеять скуку, и цели у них были недостойные, и ценности дурацкие. «Не надо мне никаких благ и привилегий, — рассуждал я. — Свою пиратскую жизнь я никогда не променяю на этот благоустроенный, фальшивый мир».

На десерт подали сливки и разрезанный арбуз, из которого были вынуты все семечки. «И кому только не лень этим заниматься? — подумалось. — Хотя так, наверно, положено по их этикету». Дольки арбуза без семечек меня рассмешили, и на время я перестал злиться на своих сотрапезников. В какой-то момент мне даже стало жалко их, жалко, что они лишены напряженной работы, творчества, поиска и открытий. Для них и настоящее и будущее было распланировано, упорядочено, они не знали ни потрясений, ни внезапных удач, не умели страдать и искренне радоваться, то есть жили неполнокровной жизнью, а значит, не могли быть счастливыми. В этом и в том, как бедны их духовные интересы, я окончательно уверился в конце обеда, когда девицы изъявили желание посмотреть «какой-нибудь сногсшибательный, умопомрачительный детектив».

— Это можно, — лениво протянул мой приятель (его уже прилично развезло от обильной еды и зноя).

Изрядно нагрузившись всякими яствами, я тоже чувствовал тяжесть в теле, но все же пересилил себя:

— А мы пойдем на этюды.

Приятель кивнул, но тут же пододвинулся ко мне:

— Ты видел фильмы Феллини?

Я отрицательно покачал головой.

— Хочешь посмотреть? Можно устроить, — не дожидаясь моего согласия, он направился к двери. — Пойду закажу киномеханику, пусть сгоняет в Белые Столбы. Дам команду! — он обернулся и подмигнул мне, давая понять, что работает под отца.

Ради Феллини я, естественно, отказался от этюдов. Два часа, пока киномеханик ездил за кинолентами, мы слонялись по дому. Девицы то принимали душ и после него подолгу крутились перед зеркалом в холле, то листали журналы мод. Приятель показывал мне достопримечательности особняка: кабинет отца, библиотеку, «охотничью комнату» с трофеями, добытыми в заповедниках; в какой-то момент он небрежно хмыкнул:

— Все это мишура. Лучше быть последним художником, чем первым начальником, наслаждаться властью и прочее, на глазах цивилизованного мира.

«Кто тебе мешает все бросить и серьезно заняться живописью?» — подумал я. Он словно разгадал:

— Если бы я потянул на последнего художника, давно бы… — и не договорил, видимо усомнился в своем порыве — представил дипломатическое будущее и «культурный» атташе сразу положил на лопатки безвестного художника.

Появился киномеханик, мужчина неопределенного возраста с лицом вырожденца; как и топтун, он был в сером костюме, в отутюженной рубашке и при галстуке — в нестерпимую жару!

— Все выполнено по высшему разряду, — отчеканил он и объявил названия фильмов.

— Вначале детектив! — оживились девицы. — Мы знаем, это клевый фильм.

Приятель взглянул на меня и по моей гримасе заключил:

— Нет, вначале Феллини. А потом вам прокрутят детектив, а мы пойдем на этюды.

Я благодарно поддал ему кулаком в бок.

Мы прошли в небольшой кинозал, и в обществе трех зрителей я впервые увидел фильм Феллини «Дорога». У меня захватило дух от ленты, я был потрясен, но когда зажегся свет, увидел — мои соседки откровенно зевают, а приятель… спит. Они стали мне противны, и, как только свет снова погас и на экране появились титры второго фильма, я незаметно прокрался из зала.

Покинув участок, я облегченно вздохнул полной грудью и вслух сказал:

— Они себе уже построили светлое будущее, но мне его не надо.

На шоссе, сколько ни голосовал, не остановилась ни одна машина. Так и добрался до города пешком.

Старик и натурщица

Несмотря на решительную походку, жесткий взгляд и мужественные усы, а главное — широкие и пестрые «атаманские» одежды, Старик — так звали его студенты, был мягким человеком; это обнаруживалось, как только он начинал говорить — его голос звучал тихо, под усами появлялась улыбка, а взгляд становился теплым, контактным. В его холостяцкой квартире на стенах висели картины и подрамники, а вдоль стен лежали холсты, кисти, краски; стол заменял рояль без клавиш и ножек — он стоял на табуретках, шкафами служили картонные коробки, поставленные друг на друга — «не квартира, а лежбище», — говорили его приятели и дальше развивали мысль о бытовой неустроенности, как о раздражающем факторе. Старик-то считал, что у него «вполне организованный беспорядок прекрасных предметов», а на колкости приятелей отвечал:

— Моя квартира — мастерская. Я занимаюсь возвышенным, священным, все земное отодвигаю на второй план.

Ему было немного за шестьдесят, он преподавал живопись в художественном училище и считался одним из лучших мастеров «с филигранной техникой». К тому же — самым колоритным в смысле внешности. Как «действующий» художник он имел два творческих дня (не считая выходных), которые использовал для своих «занятий возвышенным». По вечерам при искусственном освещении Старик делал «заготовки» — графические наброски будущих картин, а перед сном совершал «философские прогулки», во время которых осмысливал «положение дел в искусстве». Он вел размеренный образ жизни и ничего не собирался в нем менять, тем более, что затухающие силы требовали большей отдачи в работе. Одно время он даже хотел бросить преподавание, чтобы полностью посвятить себя творчеству, но студенты взбунтовались и уговорили «не покидать» их. А тут еще в училище произошло одно, на первый взгляд, незначительное событие, которое в жизни Старика оказалось довольно значительным.

В училище появилась необычная натурщица — по словам Старика, она «обладала изяществом непредугаданных движений». Натурщицей была тридцатипятилетняя женщина, которая, кроме «изящества движений», имела, по мнению студентов, «вызывающие формы». Она со вкусом одевалась и в одежде выглядела неотразимо (правда, студенты считали, что без одежды она выглядит еще неотразимей). Несмотря на свои «формы», женщина держалась естественно и просто, а позируя обнаженной, первые дни сильно смущалась — было ясно, она не профессиональная натурщица. Вскоре стало известно, что она из провинции, живет в общежитии, работает чертежницей, а в училище подрабатывает. Ее звали Инга.

После месяца занятий, когда обсуждали работы студентов, Старик заметил, что Инга тоже с интересом рассматривает живопись и несколько раз робко, но точно высказала свое мнение.

— Вы хорошо разбираетесь в живописи, — похвалил он натурщицу. — У вас взгляд художника. Где-нибудь учились?

Инга улыбнулась:

— Недолго занималась на одних курсах, а потом было не до этого. Но я очень люблю живопись.

В другой раз они одновременно вышли из училища, и Старик похвалил костюм Инги:

— У вас хороший вкус в одежде. Все просто и в определенной гамме. Ничего лишнего, во всем чувство меры. Это редкое качество. Чувство меры — результат хорошего вкуса и внутренней культуры. А вкус, как говорил Платон, «вершина интеллекта»… По большому счету, скажу вам, вкус — это вообще взгляд на жизнь. По одежде и по вещам, которые человека окружают, можно более-менее точно говорить о его привязанностях, образе жизни, друзьях и прочем.

— Вкус у меня от мамы, — пояснила Инга. — Она хорошая портниха. Когда я жила с ней, мы часто придумывали модели одежды. Я хотела стать модельером, но… вышла замуж, родила сына… Теперь он с мамой, а я вот здесь, сбежала от мужа.

— Как сбежала?

— А так. Он замучил меня ревностью, все время преследовал. Я и не смотрела на мужчин, на улице не поднимала глаз, а он говорил, что я «рыскаю глазами». Оскорблял меня, даже бил…

Старик понял, что неожиданная откровенность Инги — определенное доверие ему, как мудрому пожилому человеку.

— Может, он сильно любил вас? — спросил Старик. — Ведь ревность — это взбунтовавшаяся любовь.

— Любил, и сейчас любит. Какой-то звериной любовью… Он неплохой человек. Талантливый инженер, но характер у него жуткий… Из-за него я и забросила рисование. Пошла на курсы чертежниц… Сейчас работаю в одном бюро.

— У нас в училище есть подготовительные курсы. Запишитесь, я помогу.

— Уже поздно начинать все заново.

— Ничего не поздно, — убежденно сказал Старик. — Никогда не поздно изменить всю жизнь, не только занятие. Вы прекрасно чувствуете живопись, а ремеслу можно научиться. Подумайте!

Как-то, закончив позирование и одевшись за ширмой, Инга подошла к Старику и сказала:

— Вы самый лучший из преподавателей. Я понимаю, почему студенты вас любят… Они говорят, что вы Мастер с большой буквы… А нельзя мне посмотреть вашу живопись?

— Пожалуйста, в любой момент, — развел руками Старик. — Но вы, наверно, думаете — у меня роскошная мастерская со стеклянной крышей, а моя мастерская — моя квартира.

— Я слышала. У вас «организованный беспорядок прекрасных предметов».

— Точно, — засмеялся Старик, довольный, что Инга его процитировала и тем самым показала, что уже немало знает о нем. — Но, скажу вам, не роскошь, а скромность в быту должна быть нормой жизни.

— Я тоже так считаю, — согласилась Инга. — Чем культурней человек, тем скромнее его быт… Так когда можно к вам приехать? В воскресенье вам удобно?

Живопись Старика не просто понравилась Инге — она рассматривала картины с тихим восхищением, молитвенно сложив руки на груди.

— Потрясающе!.. Волшебно! — шептала она. — Во всем такая тщательная отделка!.. Как на картинах великих мастеров прошлого века… Сейчас все пишут размашисто, широкими мазкам, думают — чем больше краски, тем лучше, а я люблю, когда все выписано аккуратно. По-моему, в такой живописи проявляется любовь к тому, что пишешь, разве не так?

Старик улыбался, кивал:

— Все правильно. Надо отталкиваться от классики, соблюдать традиции. А своя изобразительная манера проявится, ведь одни и те же вещи мы видим по-разному и, изображая их, вносим что-то свое.

— Как я вам завидую, — вздохнула Инга. — Это такое счастье — иметь любимое дело…

— Я вот что думаю, — Старик взял Ингу за руку. — Не надо вам поступать на подготовительные курсы. Вон стоит второй мольберт, приходите в свободное время, у нас будут индивидуальные занятия.

— Хотелось бы, — оживилась Инга, — но со временем туго.

— А вы бросьте позировать студентам, позируйте мне. Я буду платить вам то, что платят в училище. Я ведь не бедный, мои работы постоянно продаются в салонах. Будете и позировать мне, и писать натюрморты под моим руководством. Но… — Старик изобразил напускную строгость, — учтите, когда дело касается работы, я требовательный.

— Зачем вам это нужно?

— Боюсь, что вас в училище украдут, — усмехнулся Старик. — Я заметил, на вас там глазеют все мужчины — и преподаватели, и студенты. Мне сказали, один преподаватель даже скупал у студентов ваши портреты, но потом заметил, что студенты стали делать копии для прибавки к стипендии. Вот ловкачи!.. Ну, так будем работать у меня?

— Будем! — выдохнула Инга.

Первое занятие Старик посвятил рисунку — наглядно показал, как «строить» изображаемое, как делать штриховку… Инга старательно повторяла все его действия. У нее все получалось, как нельзя лучше — сказывалось, что раньше она все же занималась рисованием.

На следующем занятии Старик продемонстрировал Инге деление красок на множество тонов, их «благородные» и «дикие» сочетания. После нескольких уроков Старик понял — у его ученицы незаурядные способности: острый взгляд и «крепкая рука» в рисунке и редкое чувство цвета в живописи.

— Вы прирожденная колористка, и все схватываете на лету, у вас дело пойдет, — уверенно заявил Старик.

И дело, действительно, пошло. Спустя несколько недель Инга уже писала вполне приличные натюрморты, Старик даже стал использовать ее «чувство цвета» в своих работах — доверял ей «подмалевки». За это время Инга несколько раз позировала Старику обнаженной. Он изобразил ее на двух полотнах, и обе картины расцветил фантазией — поместил Ингу в необычную обстановку: на первой картине — в интерьер, где она, обнаженная, лежала в альковных покоях; на второй — в пейзаж с райскими кущами, где Инга гуляла меж деревьев, словно лесная Диана.

В перерывах работы над этим картинами Инга подолгу рассматривала свое изображение и сбивчиво бормотала:

— Потрясающе!.. Волшебно!.. Вы вдохновенный Мастер!..

А чуть позднее, когда они пили чай с вермутом — любимым напитком Старика, вдруг сказала:

— Я так счастлива, что ваша ученица. Вы потрясающий художник. И настоящий мужчина… Четкий, уверенный в себе. Я сразу это поняла, в первые же дни, как появилась в училище…

После этих слов Старик пришел в некоторое замешательство. Он почувствовал, что его затухающие силы вовсе не затухающие, а просто дремлющие, и их вот-вот разбудит Инга. Он стал смотреть на нее не только как на натурщицу, но и как на прекрасную женщину. Инга заметила изменившийся взгляд Старика и как-то сказала ему об этом:

— Мне кажется, вы стали смотреть на меня не только как на ученицу и не только как на модель для работы, — сказала то ли с обидой, то ли подогревая пробуждающиеся силы Старика, и с загадочной улыбкой добавила: — Или я ошибаюсь?

— Я и сам не знаю, — тоже с улыбкой произнес Старик.

Тем не менее, вскоре, почувствовав, что его силы окончательно пробудились, он сказал Инге:

— Вы ведь живете в общежитии, а у меня большая квартира. Переезжайте, занимайте одну из комнат. И работать вместе будем больше, и вообще как-то удобней, чего мучиться в общежитии…

Инга не удивилась этому предложению — была готова к нему.

— Хорошо, — сказала, глядя Старику прямо в глаза.

На следующий день Инга привезла свои вещи и сказала с прямотой женщины, которая способна на решительные поступки:

— Я понимаю, что вы предложили мне быть не только ученицей и натурщицей, но и любовницей.

Старик несколько растерянно пробормотал:

— Не знаю, как получится… Я давно живу один… без женщин.

— Странно. Вы, наверняка, нравитесь женщинам, — недоуменно пожала плечами Инга и, брезгливо кивнув на тахту, сказала: — Но это надо выкинуть. Я не знаю, какие женщины здесь спали.

В тот же день они привезли из магазина новую тахту и сразу же ее «опробовали», после чего Инга выдала Старику комплимент:

— Ты неплохо сохранился для своего возраста.

Через несколько дней она спросила:

— Не возражаешь, если я немного похозяйничаю в твоей захламленной квартире?

— Ради бога, буду только рад, — откликнулся Старик.

Инга заменила рояль на нормальный стол, а коробки — на шкаф с зеркалом. Затем все художественные принадлежности перенесла в одну комнату.

— Под мастерскую хватит и этого пространства, — сказала.

— Ты Золотко! — с восторгом произнес Старик, рассматривая обновленную квартиру.

С каждым днем Старик все больше увлекался Ингой.

— Надо же, несмотря на разницу в возрасте, у нас одинаковый взгляд на искусство и на многое другое, — радовался он, обнимая Ингу. — Ты мое Золотко. Я уже привык к тебе… Но что я хочу сказать? Ты талантлива и надо все силы бросить на живопись. Давай-ка уходи из своего чертежного бюро.

— Надо подумать, — уклончиво ответила Инга. — Что странно, за кульманом я сильно устаю, иногда в глазах прямо рябит от линий, стрелок, цифр, а за мольбертом никогда не устаю, потому что это работа для души, любимая работа. То есть, немного устаю, но это приятная усталость.

К этому времени она уже самостоятельно писала натюрморты — «грамотней и живописней, чем многие студенты», — по словам Старика.

— У тебя, Золотко, уже просматривается своя манера, — говорил он, — а это самое главное в творчестве. Ты не боишься цвета, у тебя порой такие неожиданные сочетания тонов, что я только развожу руками. И все так органично. Ты уже почти состоявшийся художник, мне уже и учить тебя нечему. Остается только радоваться, что живу с тобой.

Старик уже подумывал устроить в училище выставку работ Инги, как вдруг однажды не застал ее дома. На ее мольберте была приколота записка: «Уезжаю в свой город. Все объясню в письме».

Вскоре пришло письмо: «Мой вдохновенный Мастер! Меня разыскал муж. Приехал с сыном на машине и увез меня в наш город. Ради сына я решила сохранить семью. Спасибо тебе за все. Я знаю, мне никогда ни с кем не будет так интересно, как с тобой».

Обратного адреса на конверте не было.

Богатый, везучий, известный

Приятели считают меня сумасшедшим. Иногда я и сам так думаю, ведь вся моя жизнь — сплошные переживания. Я работаю экономистом, но в моей голове не цифры и графики, а сплошные девицы, одна сменяет другую, а чаще соседствуют сразу несколько — целый букет симпатичных таких девчонок. Перед моими глазами постоянно мелькают плечики, коленки, ленточки и бантики, улыбки и ужимки; а в ушах так и слышатся вздохи, верещанье, хихиканье; а душа переполнена девичьими тайнами, капризами, интрижками. И это с детства. Представляете, каково моему сердцу? Сколько ему пришлось выдержать тяжелейших мук?!

Уже в шесть лет я узнал, что такое страшные переживания — влюбился в девчонку из соседнего дома, пигалицу с кукольным личиком по имени Вероника. Эта Вика была самой светловолосой и самой светлоглазой среди детворы; при всем при том, что ее родители были жгуче черноволосыми, темноглазыми. Как теперь припоминаю, это обстоятельство доставляло отцу Вики немалое беспокойство — откуда этот генетический всплеск? Уж не согрешила ли жена? Но мать Вики невозмутимо объясняла, что дочь — копия ее деда.

Я с детства человек мгновений, и влюбился в Вику внезапно, после одного крайне интересного разговора. До этого у нас были обычные приятельские отношения: мы играли в «чижа» и «ножички», и я без устали рассказывал своей партнерше, как выстругал чижа и лопатку, показывал шило и штопор в своем перочинном ножике, хвастался коллекцией спичечных этикеток. Вика в ответ вздыхала:

— Ты такой богатый! — и пожирала глазами мои сокровища.

Но однажды перебила меня:

— А ты знаешь, откуда я появилась?

— Знаю, — хмыкнул я, глубоко убежденный, что детей покупают в специальном магазине.

— Нет, не знаешь, — Вика вытаращила глаза и начала рассказывать. — У одного художника кончились все краски, осталась одна желтая, и он нарисовал девочку. И подарил моим родителям. Девочка подумала, что родителям скучно без нее и сошла с картинки, и стала живой. Это я… Вот поэтому я и не похожа ни на маму, ни на папу.

Нельзя сказать, что этот красочный рассказ поразил мое воображение, но помню точно — слегка озадачил. С того момента Вика в моих глазах стала немного таинственной, во всяком случае я отметил — ее кукольное личико, как нельзя лучше, выдавало «рисовальное» происхождение. Дальше я просто-напросто себя накручивал: в каждом Викином слове, в каждом ее поступке выискивал второе значение, скрытый смысл, цветы в ее душе; и накрутил себя до того, что стал на нее смотреть как на сказочное внеземное создание. Все это произошло в течение двух-трех часов, пока мы играли в «ножички» — понятное дело, я уже играл машинально, по инерции, и проиграл в пух и прах, но не огорчился, даже наоборот — почувствовал прилив сил и с размаху назначил Вике свидание на следующее утро в углу двора у пожарной лестницы.

В тот вечер я долго не мог уснуть — составлял программу действий на утро; как первоочередную задачу наметил объяснение в чувствах; затем, в малом плане, — клятву верности, а в большом, проявив фантазию, — женитьбу.

Вика на свидание опоздала (проспала) и выглядела еще не совсем проснувшейся — зевала, терла глаза — но я не стал ждать, пока она придет в себя и сразу объявил, что люблю ее и буду любить до самой смерти; объявил это страшно стесняясь — среди мальчишек такие признания считались постыдными.

Вика выслушала меня довольно спокойно; некоторое время в раздумье почесывалась, кусала губы, потом сказала:

— Хорошо. Я тоже буду тебя любить, но теперь ты должен играть только со мной, и больше ни с кем. Ни с мальчишками, ни с девчонками.

Я безотчетно кивнул, и полдня соблюдал договор, даже отказался запускать с ребятами змея, хотя это стоило немалой борьбы с самим собой; уединился с Викой в углу двора и до изнеможения подкидывал с ней чижа и ножик, под оскорбительные выкрики мальчишек и насмешливое шушуканье девчонок.

В полдень наша «семейная жизнь» дала трещину: мы так устали друг от друга, что поссорились. Моя «благоверная» обвинила меня в том, что я знаю только две игры и не могу придумать «ничего другого».

— …С тобой скучно, — поджав губы, сказала Вика. — И ты не знаешь ничего интересного, и твой чижик плохо летает…

Предположительно, это означало, что и все остальное у меня никуда не годится, что не только чижику, но и моей душе не хватает полета. «Семейные» страсти накалились до предела, когда Вика произнесла:

— Вот мы с Витей играли в «штандер». Скоро он придет…

Витька — долговязый, длинноносый, в очках, по прозвищу «долгоносик» — уже ходил в школу и умел писать некоторые слова, но, несмотря на это, считался самым никчемным мальчишкой во дворе; когда он играл в футбол, мы умирали со смеху — он бегал и прыгал, как хромой козел — и вообще, мне даже было смешно сравнивать себя с ним. Тем не менее ревность прямо-таки задушила меня.

— Дура ты, Вика, — выпалил я.

— Сам дурак, — быстро сказала Вика и убежала, давая понять, что «разлюбила» меня и наш «развод» — дело решенное.

Концовка «романа» получилась не достойной его начала. Уже через час Вика преспокойно играла в «штандер» с Витькой, при этом кивала в мою сторону и явно рассказывала Витьке о нашей «семейной жизни» — у нее оказались не только самые светлые глаза и волосы во дворе, но и самый длинный язык.

Я следил за ними и сильно переживал, чуть ли не сходил с ума от ревности, но никто не мог поддержать меня в эти трудные минуты, никто и не догадывался о моей личной драме. Ребята начали играть в футбол, звали меня, но я отмахивался, говорил, что «нет настроения», и, нагнетая в себе ярость, продолжал наблюдать за парочкой в углу двора. И не зря наблюдал. Спустя некоторое время Вика умудрилась поругаться и с Витькой, и я почувствовал себя как выздоравливающий больной. А окончательно поправился, когда Вика подошла ко мне и предложила сыграть в «чижа» — только что не сказала: «Давай поженимся снова». Я согласился без особой радости — обида и злость еще достаточно крепко сжимали мое сердце. И играл без всякого вдохновения, и во время игры уже ничего таинственного в Вике не видел. Вскоре мне вообще расхотелось играть с ней — об этом я так прямо и сказал, и побежал к ребятам, у которых футбольный матч был в самом разгаре. Вика погналась за мной и у кромка «поля» схватила за рукав.

— Ты обещал любить меня до смерти!

— Больше не люблю, — откровенно признался я, отдернув руку.

После футбольного матча я влюбился в Таньку, девчонку, которая отчаянно «болела» за нашу команду, а Вика, как я случайно заметил, уже вовсю играла в «штандер» с Витькой — подкидывала мяч и заливалась радостным смехом. Так что, к вечеру мы оба начисто забыли о нашей «любви». А на следующий день Вика сообщила мне:

— Вчера мы с мамой читали книжку про Буратино, деревянного мальчика. Теперь я люблю его… Теперь называй меня Мальвиной.

Вторично я усложнил свою жизнь — собрался «жениться» — лет в двенадцать, на соседке, девушке подростке с неприступным видом. Она принадлежала к «знаменитой» семье — ее отец работал в похоронном бюро, распределял участки на кладбище, выделял мрамор, то есть был крайне «нужным» человеком в городе. С этой семьей у нас был общий балкон и я чуть ли не ежедневно видел соседку: она то поливала на балконе цветы, то читала книгу, развалившись в плетеном кресле «по-американски» — положив ноги на перила. Ее звали Марина.

Известно, девчонки в своем развитии опережают мальчишек сверстников — и не столько в росте, сколько в умственных способностях и повышенном интересе к интимным отношениям. Марина была старше меня всего на два года, но по всем показателям давала мне сотню очков вперед, и постоянно подчеркивала, что живет в недосягаемом для меня мире. Собственно, долгое время она вообще меня не замечала, в ее глазах я был деревом в кадке на балконе, вернее — каким-то пустоцветом. Бывало, что ни спрошу, криво усмехается:

— Ты этого не поймешь!

Именно эта ее небрежность и заела меня. Я решил доказать ей, что понимаю гораздо больше, чем она думает, и вообще имею массу достоинств.

Однажды, когда Марина «по-американски» читала книгу, я вышел на балкон с самострелом и, желая продемонстрировать меткость, самым глупым образом стал лихо палить по консервным банкам на помойке.

— Ты что, свихнулся? — сердито сказала Марина и в сторону бросила: — Ну и балбес!

Тогда я решил удивить ее своим «интеллектом»: вынес шахматы и начал воевать сам с собой. На лице Марины появилось любопытство, которое с каждым моим ходом увеличивалось и, в конце концов, переросло в заинтересованность.

— Надо же! — хмыкнула она. — Я думала, ты только и умеешь валять дурака. Надо как-нибудь тебя обыграть.

Весь вечер я усиленно тренировался, готовился к сражениям с Мариной; представлял, как выигрываю у нее десять партий подряд, как она просит прощения за то, что недооценивала меня, предлагает любовь; и дальше уже планировал «семейную жизнь», такую же, или примерно такую, как с Викой.

Спустя несколько дней я услышал у соседей звуки музыки, выскочил на балкон и увидел, что Марина, раскинув руки, вальсирует по комнате под патефон. Она тоже заметила меня и неожиданно махнула рукой:

— Давай, заходи! Научу тебя танцевать. Мне нужен партнер.

В страшном волнении я вошел в их комнату. Марина сразу схватила меня и начала крутить и так и сяк:

— Раз-два-три, сюда, теперь сюда!.. Двигайся, двигайся, что ты как истукан! Такой неуклюжий, прям не знаю!..

Через некоторое время, видимо, у меня кое-что стало получаться; Марина уже говорила:

— Вот так! Обними меня за талию! Смотри не на ноги, а на меня! Давай еще раз!

Потом она и вовсе смолкла и как-то странно воззрилась на меня — ее глаза округлились, во взгляде появилась вначале серьезность, затем непонятный страх; внезапно она прижалась ко мне и когда пластинка остановилась, еще несколько секунд не выпускала меня из цепких объятий, и вдруг со сладким ужасом выдохнула:

— Поцелуй меня!

После поцелуя она резко отстранилась.

— Все, уходи!

Не скрою, мне понравилось целоваться, я то и дело с балкона заглядывал в комнату соседей — ждал новых танцев и уже планировал «семейную жизнь» на порядок выше, чем с Викой — объятия и поцелуи, при которых и за уши не оторвешь друг от друга. Но два дня музыка не слышалась и балконная дверь соседей была наглухо закрыта. На третий день я подкараулил Марину во дворе, когда она возвращалась из школы, и сломя голову ринулся в атаку, с мужланской прямотой предложил пожениться.

— Давай поженимся! Я буду мужем, а ты женой, — так или приблизительно так сказал я, чувствуя, что краснею до корней волос.

Марина скорчила презрительную гримасу и привела несостоятельный (для умницы!) довод:

— Хм! Я выше тебя ростом, и старше, и вообще… Выкинь это из головы и все забудь. Ты просто везучий. Мне просто нужен был партнер.

Полноценным мужчиной я стал в шестнадцать лет, когда с родителями отдыхал на Истре. Мы снимали комнату у двадцатидвухлетней хозяйки Светланы, которой дача досталась после смерти тетки. Светлана сдавала всю дачу (кроме нас еще двум семьям), сама обитала в побеленной постройке в саду, среди сильно благоухающих цветов. Еще сильнее, чем запахи от цветов, от Светланы исходило жизнерадостное обаяние. Ее глаза постоянно лучились, а голос завораживал. Это был не голос, а целый оркестр; в нем слышались скрипка и флейта, гитара и аккордеон. Веселая, непосредственная и внешне привлекательная — этакая румяная молочница — она была всеобщей любимицей в поселке. И вот эта замечательная Светлана, представьте себе, и соблазнила меня.

В то лето я усиленно занимался двумя вещами: рыбной ловлей и игрой на гитаре. Рыбалкой — чтобы окрепнуть и закалить дух, а игрой на гитаре — чтобы в совершенстве овладеть искусством обольщения (а вовсе не от тяги к музицированию) — девчонки со все нарастающей силой крутились в моей голове, и я догадывался, что парень гитарист выглядит особенно неотразимо. Удить рыбу я отправлялся рано утром и, чтобы не будить родителей, спал на террасе. Однажды поздно вечером, когда все уснули, Светлана подкралась к террасе в ночной рубашке и шепнула в открытое окно:

— Что ж вы, рыболов, здесь мерзнете, пойдем ко мне (она была первая, кто назвал меня на «вы»).

До этого мы и разговаривали с ней всего два раза. Как-то она посоветовала мне «рыбалить» около тополя над рекой.

— Там спуск к реке — картинка, — сказала, смеясь. — Там окраина поселка и стоит дом дяди Коли. Он чудик-чудной. Зимой с лыжников берет по рублю за катанье на спуске. Говорит, яблони портят.

— Так ему надо платить за рыбалку? — поинтересовался я.

— Не-ет. Рыбаков он уважает… Я тоже рыбаков уважаю, — она хитровански улыбнулась и пожелала мне удачи.

В другой раз я подбирал на гитаре какую-то мелодию и Светлана спросила:

— Что это за песня?

Я ответил, и она восторженно причмокнула:

— Как жаль, что вам так мало лет!

— Не мало, уже семнадцать, — важно сказал я, прибавляя себе лишний год и, усиливая впечатление взрослости, распрямился и надулся. — А что было бы, если б мне стукнуло двадцать?

— У нас был бы жаркий роман, — засмеялась Светлана и убежала в свою постройку.

И вот после этих разговоров (первого пустякового и второго значительного) она сразу зовет к себе, да еще в постель!

Смутно помню, как мы провели ночь; кажется, у нас ничего не получилось. Помню точно — Светлана неистово ласкала меня и я совсем обалдел от ее горячих поцелуев и раскаленного тела.

В тот же вечер я играл на гитаре в саду для жильцов дома — устроил что-то вроде концерта — играл и пел и был в прекрасной музыкальной форме, и имел оглушительный успех, сорвал бурю — да что там! — ураган аплодисментов!

— Здорово играет! Талант! — слышалось со всех сторон.

А ночью, в жарких объятиях Светланы, я слышал еще более приятные слова:

— …Ты самый известный дачник… Рыбы ловишь не меньше наших местных… Играешь на гитаре…

По возвращении в город я написал ей письмо — набор каких-то глупых слов, — и в конце заверил: «…если у нас будет сын, я буду тебе материально помогать». Несомненно, это было порядочно с моей стороны.

В двадцать два года заканчивая институт я женился по-настоящему; женился на сокурснице, которая при случае всегда говорила мне:

— Ты богатый, везучий, известный…

В самом деле, в студенческой среде я слыл богатеем — был обладателем магнитофона и гитары (на них заработал в стройотряде), всегда имел деньги на выпивку, поскольку устроился на кафедру политэкономии, где ни черта не делал — только числился, — а зарплату получал. И слыл везучим — вечно проскакивал на хорошие отметки, пользуясь чужими конспектами, подсказками; прогуливал лекции, но каким-то странным образом мне все сходило с рук. И, разумеется, я был известным (в масштабе института), ведь ни один вечер не обходился без моего бренчания на гитаре.

Сокурсницу звали Лариса. Она ничем не выделялась среди студенток — ни внешностью, ни особыми способностями, — разве только комплиментами в мой адрес; именно поэтому для меня, себялюбца, ее неприметность была ценнее и дороже ярких, броских студенток. Она приехала из глубокой провинции (жила у тетки), но не выглядела какой-то там пастушкой, деревенской дурочкой — была вполне интеллигентной, с ровным и светлым характером, — и главное, повторяю, я постоянно слышал от нее слова одобрения, похвалы, чувствовал огромное понимание, бесконечную симпатию.

Пару раз мы вдвоем ходили в кафе и, помнится, мне нравилось, что Лариса садилась спиной к залу, не как некоторые — садятся так, чтобы все обозревать и пялиться на других мужчин. И понравилось, что попросила проводить ее к телефону, когда ей понадобилось позвонить тетке, не то, что некоторые — разгуливают по заведению, кадрятся. В танце Лариса положила мне руки на плечи, улыбаясь, закачалась в такт музыки; потом спросила:

— Может, ты хочешь о чем-то со мной поговорить?

Я неопределенно пожал плечами, а она, глядя мне прямо в глаза:

— А я хочу тебе сказать, что ты мне очень нравишься. И вовсе не потому, что ты богатый, не думай! Мне нравится, как ты играешь на гитаре, что любишь музыку. Я ее тоже люблю.

Когда мы получили дипломы и Ларису (как не москвичку) распределили куда-то на север, я понял, что не хочу с ней расставаться и предложил пойти в загс.

Это была печальная свадьба. Тот день я помню, как сейчас. Мы расписались и двинули ко мне отметить событие (с нами были только двое сокурсников свидетелей), но внезапно потемнело, сверкнула молния, послышались раскаты грома и хлынул ливень. Это мелкое обстоятельство не испортило наше настроение; я обхватил Ларису.

— Давай спрячемся в подъезде.

— Зачем?! — откликнулась моя новоиспеченная жена. — Так замечательно промокнуть. Этой грозой нас наказывает Бог. Тебя — за то, что женишься без любви, меня — за то, что решилась на такой брак. Хотя, моя совесть чиста, я-то тебя люблю. Любовь — куда от нее деться?!

Мы все-таки встали под какой-то карниз, и Лариса, смахивая капли с лица, продолжила:

— Бабушка говорит: «Кто боится грозы, в том сидит дьявол».

Похоже, это было правдой: ведь только нечистой силой можно объяснить мои дурацкие поступки — чуть что тащить барышень в загс.

Давно подмечено — в браке молодой женщине более-менее легко приспособиться к мужу, у нее еще нет четких убеждений, устоявшихся привычек, еще не давит груз переживаний, а если и давит, то не слишком сильно. Лариса без оговорок приняла мои интересы, увлечения, то есть у нас сразу установился спокойный образ жизни, мы получили то, что называется счастьем, счастьем простой жизни, но вот какая вещь — не знаю, как это толком объяснить — ну, в общем, именно это безмятежное счастье и стало меня тяготить. Супружество оказалось довольно унылой штукой. Может, потому что я не любил жену и рассматривал ее как приложение к себе — не знаю. Думаю, если б и любил, от ежедневного общения, монотонного быта, нудных обязанностей, вскоре разлюбил бы. Я уже привык к свободе, смене впечатлений, разнообразию в отношениях с женщинами, даже к потрясениям. А с Ларисой все шло как по накатанной дороге, и я догадывался — эта дорога тихо, спокойненько так и приведет меня к старости.

Короче, одно могу сказать совершенно определенно: порядочные во всех отношениях женщины прекрасны, но скучны. И, ясное дело, уже через год в меня вселилась легкая паника — неужели так пресно и закончится моя единственная жизнь?!

Все чаще я стал задерживаться в компаниях друзей, пока однажды Лариса не ушла от меня, оставив записку: «Ты, конечно, богатый, везучий, известный, но еще не созрел для семьи».

После развода я ударился в загулы, которые мало что давали для души, но своеобразно обогатило мой опыт. Например, я пришел к выводу, что каждого воспринимают не таким, какой он есть, а каким хочет казаться. Допустим, у вас на сердце кошки скребут, но на людях вы бодры и веселы, глаза горят и улыбка до ушей — и к вам тянутся. И наоборот, сам по себе вы человек жизнелюбивый, но вдруг навалились неприятности, и вы припечалились, захандрили, да еще на других излили свое настроение — и от вас бегут — известно, нытиков не любят. Отсюда и рецепт: можно быть бедным, неудачливым, неизвестным, но держать себя в форме — и успех обеспечен.

Поскольку мне с детства внушали, что я богатый, везучий, известный, я как-то незаметно вошел в этот образ и изображал из себя компанейского парня гитариста, некоего артиста в жизни, который просто не может жить без аудитории. Чуть ли не ежедневно я ставил спектакли — сколачивал компании, закатывал пирушки, во время которых в поте лица наяривал на гитаре, а чтобы подкрепить репутацию компанейского парня, еще и пел, хотя имел посредственный слух и бесцветный голос. Разумеется, наши сборища не обходились без девчонок — как же без них, если ими полна голова? Мои романы следовали один за другим, и опять-таки, как-то незаметно я стал бабником. Здесь необходимо пояснение.

Нормальный мужчина ухаживает за женщиной, добивается ее; бабник — чуть что не так — бросает и ищет другую. Нормальный мужчина бережет женщину, дорожит ею; бабник стремится поставить в подчиненное положение, доказывает свое превосходство. Но я встретил двух представительниц прекрасного пола, от которых получил достойный отпор, которые, несмотря на весь мой натиск, остались независимыми, да еще и унизили меня. Им, видите ли, было мало моей радости, подавай еще и мою тоску.

Однажды осенью в городе стоял плотный туман: люди не видели друг друга на расстоянии трех метров, — словно по воздуху плыли зонты, сумки; машины даже днем ползли с включенными фарами. Я вернулся домой поздно, после очередной пирушки у друзей и, как обычно, пошел выгуливать собаку. В парке то и дело сталкивался с собачниками, вернее — с их силуэтами, — здоровался, перекидывался общими фразами. У озера встретился с пареньком, хозяином терьера. Вначале подбежал его пес, обменялся с моей собакой дружеским приветствием, потом возник и сам паренек — в ватнике, резиновых сапогах и шапке-ушанке, сползающей на лицо.

— Здрасьте, — услышал я тонкий голос. — Как же вы ехали на машине в такой туман? (у меня имелся старый драндулет).

— Я сегодня на ней не ездил, — буркнул я. — А откуда знаешь, что у меня есть машина?

— Я все о вас знаю. От вашей мамы. Мы с ней вместе гуляем с собаками…

— Понятно, — я повернулся к дереву, чтобы помочиться. — Извини, винишко действует, — и, справив естественную потребность, спросил: — Тебя как зовут-то?

— Катя.

Я всмотрелся в собеседника и вдруг заметил — передо мной… девушка. Стушевавшись, я попрощался и побрел к дому.

На другой день после работы я заглянул в кафе, где собиралось наше мужское братство. Мы прилично выпили, вдоволь натрепались о политике и спорте, и только завели говорильню о женщинах, как в кафе впорхнула стайка девушек лет двадцати — этаких хиппи с ленточками, веревочками, какими-то баночками.

— Почему сюда пускают школьниц? — с нарочитым негодованием громко спросил я, чтобы установить с девицами контакт.

— А мы давно не школьницы! — откликнулась маленькая девчушка. — Здрасьте! Вы меня не узнали? Мы живем рядом. Я Катя.

И тут я вспомнил встречу накануне в тумане.

Мы пригласили их за наш стол и отлично провели время. Они учились не где-нибудь, а в музыкальном училище, и я, как гитарист, обнаружил с ними массу общего, но и почувствовал некоторую ущербность — как никак был дилетантом, а они профессионалами.

Эти две малосочетаемые встречи с музыкантшей хиппи навели меня на мысль — а не пригласить ли ее к себе?

В автобусе, когда мы ехали к нашим домам, Катя рассказала, что не только учится, но и работает.

— …Мы с подругами поем в церковном хоре. У нашего тенора высокий, сверлящий голос. Он же — наш дирижер. Говорит: «Вы должны прочувствовать Гайдна. Отдаться ему»… Однажды мы на неделю поехали выступать в Киев. Должны были петь Моцарта. Тенор сказал: «Моцарт должен войти в вас и остаться на неделю».

Я был уверен — этими двусмысленными рассказами Катя преследует определенную цель — хочет разогреть меня, призвать к действию, и усмехался про себя — напрасно, мол, стараешься, я и так разогрет вином, а к действиям готов всегда. Когда мы подошли к нашим домам, я обнял ее и пригласил к себе (благо мать отдыхала на юге), но она отстранилась:

— Я знаю, вы богатый, известный… Только для близких отношений вы не мой тип мужчины… Я люблю серьезных, скромных.

Это заявление сильно ударило по моему самолюбию, маленькая музыкантша нанесла мне чувствительный удар, после которого я долго не мог оправиться. Похоже, Катя смотрела на меня лишь как на соседа и такого же, как она, любителя собак. А может, решила сбить спесь с меня, преуспевающего, по ее понятиям. А может, таким образом решила отомстить за то, что я долго не обращал на нее внимания — почему именно я так и не понял.

Другой женщиной, которая не привязалась ко мне, являлась, как ни странно, моя вторая жена. Это была актриса та еще! Она постоянно играла в жизни — куда там мне! Кстати, в момент знакомства с ней я и не помышлял о женитьбе, и вообще, никакая любовь на меня не обрушилась, моя вторая женитьба — результат банального случая. Произошло это после того, как мы с матерью разменяли квартиру — наши долгие хлопоты наконец закончились, мы нашли то, что искали: хорошую однокомнатную квартиру матери и крохотную полуподвальную, но двухкомнатную — мне. Помнится, в те дни моя голова просто пухла от «этажности, изолированных комнат, совмещенных санузлов» — эта чертовня даже вытеснила из головы девчонок. И вот, значит, в этот момент звонит приятель.

— Слушай, со мной две потрясающие особы. Говори адрес, сейчас приедем.

Я сообщаю ему адрес и по привычке добавляю:

— …балкона нет, мусоропровод на лестнице.

— Хорошо юморишь, — слышу голос приятеля, — но нам это ни к чему.

Он приезжает с двумя женщинами, одна — блондинка-хохотушка с яркими фиолетовыми глазами, вторая — брюнетка в платье с большим вырезом на бедре — кивнув на нее, приятель шепнул:

— Эта твоя!

Мы выпили, включили музыку, приятель бросился обнимать блондинку, та — громко хохотать; под ее хохот они и удалились в другую комнату.

Брюнетка произнесла только свое имя — Ира, — и как вошла, села на стул, так и застыла в растерянности, словно лишилась лучшей части своего тела. Правда, вино пригубила.

— О чем вы задумались? — спросил я.

— Думаю о разном, — тягуче произнесла Ира. — Я здесь случайно. Зина позвонила, я и поехала. А вообще, я люблю своего мужа, у нас двое детей, все замечательно.

Я резко сник, потом подумал: «Ну и купайся в счастье», а вслух сказал:

— Давайте выпьем за вашу счастливую семью! — и чисто по-дружески положил руку ей на плечо.

Внезапно она прямо-таки кинулась на меня, крепко сжала, стала покрывать поцелуями. Естественно, этот порыв я не оставил без внимания и тоже себя проявил.

Ночью, в постели она сказала:

— У большинства одиноких мужчин в доме кавардак или какой-то вульгарный стиль. У тебя прилично. И музыка ничего, не пошлая… И никаких банальностей ты не сказал… Я прежде всего жду, что скажет мужчина. Он только раскроет рот — уже все ясно. Ты никаких глупостей не сказал, вел себя достойно…

«Ничего себе требования!» — подумалось.

Через несколько дней во дворе я участвовал в пьянке с доминошниками — налаживал контакт с соседями. Вдруг один из собутыльников кивнул за мою спину:

— Вон, наверно, к тебе.

Я оглянулся — из такси, въехавшего во двор, вышла Ира в брючном костюме с экстравагантными деталями: шарф, сумка через плечо, большая брошь.

— Ты что ж не звонишь? — прищурилась она, когда я подошел. — Воспользовался моей минутной слабостью и пропал.

— А что звонить-то? — промычал я. — Разрушать семейное счастье?

— Мог бы и сообразить, раз я оставила телефон, значит мне можно звонить… Да и нет у меня никаких детей. Я это нарочно придумала, чтоб увидеть твою реакцию, понять — любишь ли ты детей… А мужья были. Целых два. Оба пьяницы, как эти, — она кивнула на доминошников.

— Надеюсь, ты не из их числа? — не дожидаясь ответа, она схватила меня под руку.

— Пойдем! — и повела к машине.

Ира круто взялась за меня: привезла к себе, показала свои рисунки и шитье (она работала модельером), объяснила разницу между ее ухоженной сверкающей квартирой и моей, «просто приличной», и тут же, как свежую идею, выдвинула предложение — переехать к ней. У меня не оставалось времени на раздумья.

Так я вступил во второй брак — к счастью, только гражданский.

Эта моя семейная жизнь длилась еще меньше, чем предыдущая, с Ларисой. Казалось бы, с возрастом создать хорошую семью проще: вы уже раскрепощены, материально независимы, но не тут-то было! У каждого уже свои взгляды, вкусы, привычки — попробуй их соединить! А если еще и характеры несовместимые?

Ира была крайне вздорная, издерганная особа; у нее, как у многих творческих натур, постоянно шла борьба с самой собой. И со мной. Она все время нуждалась в стрессе, накале — для зарядки на творчество. А мне было каково, представляете?! Она скандалила по пустякам: то я «плохо вымыл посуду», то «пришел выпивши», то «зыркаю на девиц», при этом строила невинные глазки (вот актриса!) и восклицала:

— Как из тебя сделать положительного мужчину, не представляю!

Она дебоширила, забирала мою энергию, после чего спокойно работала, а я, опустошенный, еще долго приходил в себя; только очухаюсь, она вновь к чему-нибудь придерется, черпанет моей энергии. Чего я только не слышал! Особенно после выпивки с друзьями.

— …Ты жуткий эгоист, живешь в свое удовольствие. А ко мне относишься потребительски… И немедленно брось пить и курить! (она хотела сделать из меня «экологически чистого человека»).

Частенько она взрывалась:

— …Тебя ничего не интересует!.. Закопался в своих бумажках, даже гитару забросил!

Унижая меня, она как бы подчеркивала свое совершенство, и тем самым привязывала к себе. В общем, у нас были острые ненадежные отношения. За полгода, что мы прожили вместе, Ирина забрала всю мою энергию. Сотни раз я уходил и проклинал свою женушку и сотни раз возвращался — становилось жалко ее, взбалмошную, одинокую, праведную; как все прикину на холодную голову, — получается, она во многом права. Ну а через полгода у нее случился приступ безумия — она стала просто-напросто меня оскорблять.

— …Ты по сути нищий. Духовно! И неудачник. Тебе уже за тридцать, а никаких достижений, ты ничего не добился. И известен только как бабник, редкостный грязный распутник, весь из сплошных животных инстинктов!

Это уже было чересчур, тут уж взбунтовалось мое самолюбие и я стал покрикивать на свою обнаглевшую жену. Мы ругались несколько дней, а когда выдохлись, мирно разошлись.

Кстати, Ира была дважды вдова — оба ее мужа умерли; она говорила «от отчаянных пьянок». Возможно. Но возможно также — она запилила их насмерть. Так что, кто знает, может, я успел избежать трагической участи.

Понятно, теперь я боюсь всякой семейной жизни; в брак меня можно затащить разве что в наручниках. Хватит интересных экспериментов! К тому же, я хочу серьезно заняться музыкой, по-настоящему освоить гитару и может быть даже сочинить парочку мелодий. Недавно мне в голову пришла сложная мысль: мужчина создан для творчества, а не для того, чтобы изучать повадки и хитрости женщин.

Верба цветет

Есть невидимые вещи, которые живут и будут жить всегда — это дед Мороз в детстве, в юности — идеальные мужчины и женщины, в зрелом возрасте — страна, где все счастливы, это, наконец, рай после смерти — мечта стариков. Несмотря на эти прекрасные вымыслы, а может быть благодаря им, нормальный человек принимает жизнь такой, какова она есть, не совсем нормальный — с некоторыми отклонениями в психике (или просто со слабой нервной системой) — хочет, чтобы все было только хорошо, потому часто и не находит себя и страдает, не в силах совместить желаемое с действительностью, впадает в панику от всяких житейских передряг.

Студент медик Андрей не имел явных психических отклонений, просто был не жизнестойким, неуверенным в себе, этаким романтиком, который не знал, куда ему идти. Вялый, сонливый, малоподвижный, нерасторопный разиня, с расплывчатыми чертами и тягучей речью, он всегда держался в густой тени и, как будущий врач, выглядел совершенно нелепо — сокурсники без устали награждали его насмешками. Собственно, он и в институт поступил случайно — по настоянию матери — лишь бы куда-нибудь поступить. Разумеется, насмешки и подтрунивания сокурсников не способствовали появлению у Андрея противоядия, защитной реакции — стремления доказать, что он тоже кое-чего стоит, наоборот — он все больше замыкался в себе — а так обычно и бывает со слабыми людьми — большую часть времени проводил у телевизора и за чтением исторических книг, жизнеописаний великих людей; от постоянной неподвижности его тело обрыхлело, бедра стали шире плеч, как у женщины.

Андрей жил в обшарпанной «хрущевке» с престарелой матерью и огромным догом, потерявшейся собакой, которую Андрей привел в надежде отыскать ее хозяина. Хозяин дога не нашелся, и Андрей оставил его у себя; мать не возражала, даже сказала, что теперь ей не будет «скучно». Судя по зубам, догу было лет шесть-семь; Андрей назвал его Гипо — в честь Гиппократа. Пес быстро освоился в доме и в благодарность за то, что его приютили, постоянно выказывал беззаветную любовь и преданность — особенно к Андрею; каждый вечер ложился у двери и прислушивался, а заслышав шаги своего нового хозяина, вскакивал, бежал в комнату и с невероятной радостью скулил — предупреждал мать о возвращении сына. И никогда не ошибался — отличал шаги Андрея от десятков шагов соседей. И Андрей привязался к догу; вернувшись из института, надевал Гипо ошейник, и они подолгу гуляли по окрестным улицам.

— Гипо хороший, спокойный и все понимает, — говорила мать Андрею. — Я заметила, он как живой барометр — если спит на спине, раскинув лапы — к хорошей погоде; если прячет нос между лап — к холоду. И знаешь, к тому, кто берет бездомное животное, приходит счастье. Вот увидишь, ты будешь счастливым.

Но счастье к Андрею не приходило; любимой подружки не было и даже не было «бабы для секса» — как говорил сосед по дому художник Ваня Сидоров — и никто из сокурсников не заводил с ним дружбу; если Андрей с кем и общался, так только с этим Ваней, беспросветным бедняком и беспробудным пьяницей. Когда Андрей заходил, Ваня доставал бутылку «Солнцедара» и бурчал:

— Вовремя заглянул, меня живот мучает, как бы не сыграть в ящик. Выпиши-ка лекарство. Хотя, знаю я вас, врачей, — выписываете то, что залежалось в аптеке — договариваетесь с прохиндеями-аптекарями. Лучше давай примем малость на грудь… Мы ведь с тобой, Андрюх, друзья до конца дней, то есть до кладбища.

У Вани во всем сквозил похоронный мотив: «картина, размером с гроб», «в этой комнате хорошо творить, потому что в ней никто не умирал, чистая энергетика»… Ваня работал в какой-то газете, но там по его словам «испытывал идеологическое давление» и, чтобы «смягчить душу», принимал «Солнцедар».

— В нашей жизни иначе нельзя, — объяснял Андрею. — Задохнешься и по глупому дашь дуба.

Мягкотелый Андрей попал под «благотворное» влияние художника и был его постоянным собутыльником; Ваня же приучил студента курить.

Раз в месяц к «хрущевке» подкатывала машина, длиной с квартал — «линкольн» с флагом посла республики Чад («труповоз», по выражению Вани) — весь двор знал — это за Ваней; художник писал портреты жены посла, учил его детей рисованию, за что щедро вознаграждался. После визитов в посольство, Ваня с неделю «не просыхал» и вел с Андреем душеспасительные беседы. Но когда Андрей с грехом пополам перешел на последний курс (он учился без всякого интереса и особыми успехами не отличался), у Вани обнаружили цирроз печени, он резко бросил пить и, как все бывшие алкаши, стал моралистом:

— Нам с тобой, Андрюх, надо кончать эти торжественные встречи. Я теряю популярность и того и гляди окажусь в местах вечного упокоения. Ты ко мне больше не заглядывай, на выпивки не подбивай — я с этим завязал, а когда тебя вижу, тянусь к бутылке… Да еще ты заражаешь меня унылостью — от тебя исходит унылая энергетика… Потому и бабу не можешь завести. Мужик должен излучать страсть, тогда и женщины попадают в его поле… А так они смотрят на тебя как на пустое место, как на покойника… У тебя покойницкое лицо…

Андрей остро переживал слова художника — нервничал, много курил; временами с горькой усмешкой оправдывался:

— Не всем же быть сильным. Слабость в человеке так же естественна, как и сила. Я не виноват, что таким родился.

Но чаще будущий медик впадал в отчаяние; случалось, выгуливая Гипо, чувствовал такой упадок сил, что еле сдерживал слезы.

— Пирог ни с чем, вот я кто, Гипо, — удрученно жаловался собаке. — Полная безнадежность… Был один приятель и тот бросил.

Дог терся головой о руки Андрея, заглядывал в глаза — давал понять, что для него он, Андрей, лучше всех на свете и что собачья любовь и преданность надежней человеческой дружбы.

После окончания института, Андрей устроился на «скорую помощь», (скрепя сердце, ему все же выдали диплом, но никуда не распределили). На работе несобранного врача флегматика сразу окрестили «манной кашей».

— Рохля, а не мужчина, — отзывались о нем санитары.

— Непутевый, — соглашались шофера.

Новые прозвища вызвали новые комплексы — Андрей пришел к выводу, что хороший врач из него не получится и все чаще говорил матери:

— Хочу забросить медицину. Не мое это. Устроюсь куда-нибудь в библиотеку.

Мать только вздыхала; апатия сына, его безразличие к работе, отсутствие друзей, неустроенность личной жизни — все это угнетало пожилую женщину, подтачивало ее, и без того слабое, здоровье; у нее разболелось сердце, на лице появился нервный тик. Вскоре она умерла.

Для Андрея потянулись дни тягостного, тоскливого одиночества, а тут еще — бытовые заботы; раньше их брала на себя мать, теперь ему, непрактичному, рассеянному (самое большее что он мог, это отварить картошку и вскипятить чайник), приходилось ходить в магазины, готовить еду, стирать. В первый же месяц после смерти матери, он не растянул деньги до зарплаты и несколько дней они с Гипо сидели на «пшенке». Затем явился дворник — Андрей забыл оплатить коммунальные услуги.

Особую тоску Андрей испытывал в праздники, когда у соседей собирались гости, слышалась музыка, песни, а во время прогулок с Гипо они встречали веселые молодежные компании. В такие дни он думал о никчемности своего существования и безнадежном будущем. Только Гипо и спасал его от более трагических мыслей. Каждый раз, заметив хозяина подавленным, пес теребил его лапой, успокаивал, как бы говорил: не сокрушайся! Я-то с тобой! Вдвоем легче все пережить. Будет и на нашей улице праздник.

Работа у Андрея была сменная, и он часто возвращался домой далеко за полночь, когда Гипо уже изнывал от ожидания. Они отправлялись на прогулку и бродили по темным гулким улицам. Завидев подгулявшего полуночника, Гипо воинственно выгибался — показывал, что у его хозяина надежный страж. Когда они встречали бездомных собак, Гипо приосанивался, высоко вскидывал лапы — бахвалился перед собратьями своей устроенной судьбой.

На «скорой помощи» работала медсестра эстонка Аудра, которая чуть ли не ежедневно полностью меняла свой облик — меняла не только одежду, но и красила волосы и по новому накладывала грим на лицо — случалось, ее по полдня не узнавали и, только приглядевшись, здоровались и заговаривали, хотя ее походка — походка распутницы — не менялась никогда. Приходя на работу, Аудра задерживалась около зеркала в холле и, на глазах у сидящих в ожидании вызова санитаров и шоферов, выделывала танцевальные движения, вынимала заколки, трясла головой — ее волосы рассыпались по плечам — она их тщательно расчесывала, красила губы, пудрилась, прикладывала флакон духов к ушам. Ее телодвижения и инструменты обольщения — расчески, помады, флаконы — действовали на зрителей возбуждающе — то один то другой мужчина отпускал Аудре восторженные комплименты.

После работы ее всегда встречали поклонники, которых она тоже часто меняла; поклонники избаловали ее вниманием, она слишком любила себя и у нее не было времени любить других; от нее и на работе исходил холодный псевдосветский снобизм. Она не была красавицей — в ее фигуре проглядывала какая-то угловатость, а крупные, броские черты лица говорили о далеко не мягком характере, и выглядела она неестественно, как залакированная кукла — точно на нее наложен глянец. Она и ходила как-то изломанно, неистово крутя бедрами; ее возбуждающая походка выдавала сексуальную и самоуверенную натуру — она шла по жизни широко, размашисто, свободно передвигаясь в любой среде. Именно это и нравилось Андрею больше всего — его, безвольного, тянуло к сильным личностям. Он влюбился в Аудру, ни разу не поговорив с ней, только наблюдая за ней, и мучился и страдал от того, что она не замечает его.

А по ночам ему снился их роман, и временами в полузамутненном сознании мелькало — это всего лишь мираж, обман — но так хотелось продлить сон, пережить счастливую концовку. Андрей догадывался — его мучает болезнь, от которой нет лекарств.

Однажды он все-таки подошел к Аудре, когда она перед зеркалом в холле надевала ярко-красный берет и прямо-таки огненный плащ. Стараясь быть веселым, Андрей проговорил заранее приготовленную фразу:

— Красная шапочка, сейчас вас съем.

Она повернулась, осмотрела Андрея с ног до головы, хмыкнула и грубовато ответила:

— Подавитесь. Я костлявая. О, щекотливые нюансы, я валяюсь!

— Я давно вас заметил… Я вас провожу. Где вы живете?

— В вашей душе! — не оборачиваясь, она заспешила к автобусу.

На следующий день Андрей специально перенес свое дежурство с тем, чтобы освободить вечер, и, дождавшись Аудру, выдавил еще одну заготовленную шутку:

— Вы, в самом деле, живете в моей душе, и сегодня моя душа приглашает вас в кафе.

Аудра засмеялась.

— Это звучит сексуально. С вами не соскучишься. О, щекотливые нюансы! Но я сегодня занята и вообще устала, и спешу. — Заметив, что Андрей сник, произнесла: — Не думайте, ничего такого. Не страсти, а страстишки. Я должна встретиться с подругой, — и дальше, более расширительно, с авансом на встречу: — Возможно позднее. В каком кафе вы будете?

Андрей назвал близлежащее.

— Хорошо, я приду. Но поздно. Ждите.

Она пришла с подругой, тоже медсестрой, полной девицей с выпученными глазами — ее Андрей сразу прозвал «Лягушкой».

Медсестры попросили Андрея заказать вино и начали болтать о том, что в городе идет компания против длинных юбок и широких брюк и что в смысле одежды надо быть начеку… Обсудили какую-то девицу, наряды которой их раздражали, затем переключились на поклонников: «Лягушка» рассказала про старого соблазнителя, который ее «заманивает курочкой» — «Приезжай, я курочку купил, а как сварить супчик не знаю». Аудра, не стесняясь Андрея, а скорее — для того, чтобы подогреть его ревность, поведала о женатом художнике любовнике:

— Я для него просто цивильная модель… Нет, конечно, больше, чем модель… Но я ему нужна, чтобы с кем-то обсудить его семейные делишки. Щекотливые нюансы! Взбеситься можно!

Из этой говорильни Андрей заключил, что интересы медсестер сводятся к погоне за удовольствиями — шмотки, вино, поклонники — или, в зависимости от настроения, — это идет в другом порядке. И все же раза два Аудра вскользь упомянула об Эстонии, об архитектуре городов — в расчете на уши Андрея — из чего он заключил — у нее есть вторая, какая-то интересная жизнь. Ему захотелось побыть с Аудрой наедине, но и на следующее свидание она пришла с «Лягушкой». В тот вечер, проводив Аудру до дома, Андрей сказал:

— Приходите завтра одна, мне нужно с вами поговорить.

— Разве моя подруга вам мешает? Она такая цивильная, умная.

— Мне нужно с вами серьезно поговорить, — повторил Андрей.

— Вы меня озадачили. Ну хорошо, если вы так настаиваете, — с рассчитанной небрежностью Аудра пожала плечами.

Они просидели в кафе до закрытия. Андрей рассказал о себе все, в том числе и, с невероятной откровенностью, что еще не встречался с девушками, чем вызвал у блудницы медсестры неподдельный интерес. В заключение, ошалев от вина, Андрей схватил Аудру за руку и, без всяких объяснений, предложил переехать к нему.

— Вы живете слишком далеко, — трезво и чрезмерно практично заявила медсестра. — Я предпочитаю жить у себя. Я живу в двух шагах от работы… И потом, это не очень банально, нам заниматься любовью? А нам это понравится? Любопытный поворот судьбы, я валяюсь!..

Она тоже рассказала о себе: вначале, что уже дважды побывала замужем, потом — что в ее жизни был всего один мужчина и в конце концов договорилась до того, что объявила себя девственницей.

После кафе они пошли к ней. Открывая дверь, Аудра приложила палец к губам:

— Тихо! Моя соседка ворчит, когда ко мне кто-то приходит.

Андрей ушел от нее под утро; прощаясь, Аудра прошептала:

— Если б ты жил без собаки, я взяла б тебя к себе… Но там посмотрим…

На другой день она сама подошла к Андрею и, облизывая губы и пощелкивая пальцами, объявила, что он может к ней переехать, но предупредила, что вряд ли они смогут «ужиться», поскольку у нее «неуживчивый характер и вообще все быстро надоедает», и поставила два условия: «чтобы собака в комнату не заходила и спала на коврике в коридоре», и чтобы Андрей бросил курить, так как у нее «от дыма щемит сердце»; она сразу обозначила их отношения — как временные.

В комнате Аудры поражала стерильная чистота, все вещи лежали на точно выверенных местах; на тахте — кружевная кипа накидок, на подзеркальнике — с громоподобным блеском батарея флаконов; на стенах — фотографии самой медсестры в разных позах. Дома Аудра ходила в полупрозрачной одежде белого цвета (целомудренного цвета!).

Чемодан Андрея Аудра сразу задвинула под тахту, а для его книг отвела часть подоконника; затем протянула Андрею мыло с мочалкой и попросила «как следует вымыть собаку».

Соседкой Аудры была одинокая пенсионерка; появление новых жильцов она встретила неожиданно приветливо, а после того, как Андрей починил полку на кухне — чему сам удивился, — прямо сказала:

— Наконец-то в нашей квартире появился положительный мужчина. И Гипо симпатяга, сразу видно — добрый. Мы с ним поладим, тем более, что мы одного возраста. Я буду его выгуливать.

Дог почувствовал добросердечие старухи и с первых же дней привязался к ней, но Аудры сторонился — замечая ее властный взгляд, смущался, отворачивался — никак не мог понять, в чем перед ней провинился, почему она не говорит с ним, не гладит, не пускает в комнату; от нее только и слышалось:

— Не крутись! На место! Лежать!

Каждый раз, когда Андрей с Аудрой уединялись в комнате, Гипо тихо поскуливал и, снедаемый ревностью, не мог взять в толк, почему хозяин променял их дружбу на эту строгую, резко пахнущую женщину. Гипо уже исполнилось девять лет, и, как все старые собаки, он стал обидчив — случалось, во сне всхлипывал и стонал, и тогда его снова будил окрик Аудры:

— А ну перестань! Не даешь жить спокойно!

Гипо смотрел на своего хозяина, искал у него защиты, но тот, казалось, ничего не замечал; слабохарактерный Андрей уже был в полном порабощении у Аудры и не только потакал ее капризам, но и часто считал дога виновником ее раздражительности, недовольства, раздоров между ними. А раздоры начались с первых дней — Андрей чувствовал постоянный контроль за собой: «Эту вещь не бери, еще разобьешь», «И что ты за нескладеха — все что-то задеваешь, вряд ли из тебя получится цивильный мужчина». Когда Андрей молчал, Аудра хмыкала:

— Ты как индюк, с тобой можно умереть от скуки. Такого поискать!

Стоило Андрею заговорить, Аудра закатывала глаза:

— Щекотливые нюансы! Что за глупости? Ты что, потерял верхнюю часть туловища?! Лишь бы испортить мне настроение!

У них было какое-то вымученное сожительство, случайная неустойчивая связь, которая и проявлялась только в постели. Аудре доставляло удовольствие развлекаться — устраивать сексуальные игры с начинающим, в чем-то рьяно-диковатым, в чем-то наивным, беспомощным партнером; но и в постели она давала ему понять, что он не обладает ею полностью; даже как-то сказала, что «ее душа вовсе не с ним». Но Андрей ничего этого не замечал — он испытывал сильное влечение к первой женщине в своей жизни, дотошно рассматривал все ее бигуди и шпильки, и лосьоны неясного назначения, совершенно балдел от всяких бретелек и подвязок, а на ее тело взирал как на чудо. И все время контролировал себя: за ужином старался есть тихо и немного, чтобы Аудра не подумала, что он обжора, засыпал только после нее — боялся предстать неприглядно, если вдруг захрапит. В редкие минуты, когда у Аудры было хорошее настроение, Андрей рассказывал ей что-нибудь интересное, вычитанное из книг; он всячески пытался доказать ей, что он лучше, чем она думает. Несмотря на все его старания, через месяц Аудра заговорила в повышенном тоне:

— Ты только и сидишь, уткнувшись в телевизор, да книжки почитываешь. Я валяюсь! Тебя ничем не прошибешь! Все чего-то добиваются, а ты даже нигде не подрабатываешь — не могу себе новые сапоги купить. На твой мизерный оклад только собаку кормить. Щекотливые нюансы!

Андрей выходил на кухню, растерянно смотрел в окно; к нему подходил Гипо, ложился у ног.

— Отстань! Иди на место! — зло бросал Андрей.

Пес испуганно ковылял в коридор, не в силах понять, что происходит с хозяином. От постоянных переживаний у Гипо появился склероз, несколько раз он сходил под себя.

— Что творится в квартире?! Взбеситься можно! — брезгливо морщилась Аудра и раздраженно щелкала пальцами. — Кругом вонь, шерсть! Я валяюсь, у меня уже началась аллергия! Испортили мне всю жизнь! Так больше продолжаться не может! Отведи его, пусть усыпят. Он уже совсем старый, и лучше ему не будет.

Как врач, Андрей понимал, что склероз — необратимый процесс, и, «усыпив» дога, избавит его от дальнейших мучений, но никак не мог на это решиться, и только когда Аудра, в припадке истерической дури, поставила ультиматум: «Или я, или он!», взял на работе шприц со снотворным, выпил в кафе бутылку «Солнцедара» для «храбрости» и повез Гипо за город.

Был жаркий день последнего месяца лета. Они доехали на трамвае до конечной остановки и через пустырь пошли к желтеющей роще. Дог брел медленно, тяжело дышал, тревожно посматривал на пьяного хозяина.

— Так будет лучше, Гипо, — бормотал Андрей, уговаривая больше себя, чем собаку.

На опушке Андрей остановился в раздумье — как незаметно достать шприц; Гипо совсем сник и смотрел на хозяина тускло, с немым укором; и вдруг, без всякой команды, лег на опавшие листья и отвернулся.

…В тот вечер Аудра пребывала в приподнятом настроении, даже приготовила обильный ужин, хотя прежде считала, что «на ночь вредно много есть», и довольствовалась «легким витаминным чаем». Но соседка с Андреем не разговаривала, а перед сном вызвала его на кухню и, бросив осуждающий взгляд, сказала:

— Не думала, что ты так поступишь, пойдешь у нее на поводу. А если она и друзей твоих невзлюбит, ты их тоже усыпишь?

— У меня нет друзей, — глупо буркнул Андрей.

— Ну меня, старуху прикажет усыпить. Я ведь ей тоже мешаю… Тебя накажет Бог!

С начала зимы Аудра после работы стала задерживаться, говорила — была у подруги; раза два вообще пришла под утро… Андрея душила ревность; предчувствуя измену, он встречал свою сожительницу бледный, с трясущимися губами, а она, словно издеваясь над ним, талдычила про подруг и откровенно усмехалась.

Однажды он заметил — Аудру к дому подвез какой-то мужчина, они долго разговаривали в машине, потом она обняла провожатого и впилась в его губы долгим поцелуем. Когда она вышла из машины, Андрей подскочил и, обливаясь холодным потом, заикаясь, попытался выяснить — что происходит?

— А-а! Щекотливые нюансы, — отмахнулась Аудра, а утром объявила: — Тебе лучше вернуться к себе. У меня появился достойный мужчина. Цивильный. А ты слабак. Все же первое впечатление самое точное. Я как увидела тебя, сразу поняла: ты бесхребетный, и вообще размазня. У меня потрясная интуиция — это мое оружие…

…Вернувшись в свою квартиру, Андрей расклеился окончательно и, как ни крепился, разрыдался — не из-за Аудры, ей он послал проклятие — напоследок, прежде чем уйти, назвал «волчицей, а не женщиной» — разрыдался из-за Гипо. Только теперь, в пустой квартире, он со всей полнотой ощутил потерю друга, и чувство сиротства, как ноющая рана, лишило его последних сил.

Андрей запил. За бутылкой вспомнил, как пес поддерживал, утешал его в тягостные дни, когда умерла мать, с какой радостью встречал после работы и внимательно выслушивал во время прогулок, когда он, Андрей, делился с ним своими обидами.

— Что я наделал! — Андрей бил кулаком по столу. — Больному другу особенно нужна забота, помощь, а я был зациклен на этой идиотке, совсем забыл о нем… Он прожил бы еще год или два и умер бы своей смертью… Прости меня, Гипо! Прости!

Пес снился ему по ночам — и почему-то всегда веселый, приветливый. Случалось, во сне Андрей видел коридор в квартире Аудры и одиноко лежащего Гипо, и вновь бичевал себя за небрежность к больному другу… но всегда гнал образ медсестры, ее требование усыпить собаку и все дальнейшее — пытался убедить себя, что когда проснется, Гипо будет лизать ему лицо, звать на прогулку — как когда-то, когда они жили с матерью и позднее вдвоем; Андрей цеплялся за остатки реальности, чтобы наяву не узреть трагическую развязку.

…Весной Андрей не выдержал, поехал за город, разыскал место, где похоронил Гипо. Было пасмурно, воздух еще не прогрелся, и в низинах лежал снег, но уже цвела серая верба — невзрачные, но стойкие против холода, цветки облепляли ветки кустов.

— Верба цветет… верба цветет, Гипо, — хрипло бормотал Андрей, размазывая по щекам слезы.

Все как-то не так

Г. Лихачевой, А. Храменкову, Е. Покровской

Моя мать жила в коммунальной квартире, где вечно происходили воинственные стычки, грозившие перейти в судебные разбирательства. В этих диких сценах участвовали все: от стариков до детей, только мать сохраняла стойкий нейтралитет. Больше того, своим спокойствием и рассудительностью она не раз примиряла враждующие стороны. Она и меня старалась примирить с разведенной женой, никак не веря, что наш разрыв давно решенное дело и что мы живем вместе только потому, что никак не можем разменять квартиру.

Мать работала в прачечной; от долгой изнурительной работы во влажном воздухе, на сквозняках у нее часто болели почки — каждую весну начиналось обострение, и ее увозили в больницу.

В то воскресенье я, как обычно, навестив мать в больнице, зашел в «стекляшку» около трамвайной остановки, выпил чашку кофе, закурил и стал дожидаться трамвая. День был яркий, теплый. Я стоял в раздумье: ехать домой еще было рано — по воскресеньям к бывшей жене приходил новый поклонник; близкий приятель уехал отдыхать на юг. Среди ожидающих трамвай я вдруг заметил молодую женщину — она стояла в стороне, в солнечной дымке и, опустив голову, сосредоточенно смотрела под ноги. Упавшие волосы почти закрывали ее лицо, виднелся только профиль, острый и белый, словно вырезанный из бумаги. Я подошел и, стараясь быть ненавязчивым, спросил:

— Вы тоже из больницы?

Женщина порывисто подняла голову, откинула со лба волосы, внимательно посмотрела на меня; у нее оказались удивительные глаза — золотистые с коричневыми крапинками.

— Да, из больницы.

Кроме ее необычных глаз, я сразу отметил ее настороженность, внутреннее напряжение. Мне захотелось немного взбодрить печальную особу, сказать какие-то хорошие слова, что-нибудь вроде того, что все плохое проходит и что в такой замечательный день просто нельзя предаваться унынью, но я выдавил совсем другое, да еще бесцеремонным тоном:

— Давно ни с кем не знакомился.

Женщина смутно улыбнулась.

— Непохоже. У вас это получается вполне профессионально.

— Ну, что вы! — я даже обиделся. — Не до этого было. У меня больна мать. Правда, она уже чувствует себя получше. Наверно, на той неделе выпишут. А у вас кто в больнице?

— Знакомый, — женщина понизила голос.

— С ним что-нибудь серьезное?

Она уклончиво пожала плечами.

Показался трамвай.

— Давайте пройдемся до метро? — я показал на тропу вдоль трамвайной линии. — Погода отличная. Вы не очень спешите?

— Спешу, — женщина покачала головой… — Поговорим в следующий раз. До воскресенья! — она слабо повела рукой и вошла в вагон.

В следующее воскресенье погода была пасмурная, с беспокойным небом. Я приехал к матери одним из первых и вышел из отделения раньше обычного; около больничных ворот сел на лавку, закурил. Вскоре показалась она, женщина с бумажным профилем. Приветливо поздоровалась, села рядом и тоже закурила.

— Как ваша мама? Она давно в больнице? — мягко сложив руки на груди, она повернулась и приготовилась слушать.

Я рассказал о матери, назвал свое имя, спросил, как зовут ее.

Она глубоко вздохнула.

— Дай бог, чтобы все обошлось с вашей мамой… Меня зовут Лена… А мой знакомый лежит в неврологическом отделении.

Она достала из сумки фотографию мужчины и взволнованно посмотрела на нее. Потом протянула мне.

— Он журналист.

На снимке был запечатлен мужчина среднего возраста с пухлым, безвольным лицом, на котором выделялись длинные, прямо-таки женские, ресницы. Взгляд мужчины выражал какую-то важность, а может, утомленность не понятно от чего.

— Внешне он не мой тип, — сказала Лена. — Мне нравятся мужчины высокие, худые. А он среднего роста и у него слишком картинные черты лица. Но он личность. Очень одаренный человек, который так и не нашел себя.

— Несостоявшаяся личность, — вставил я.

— Не совсем так, — внезапно Лена оживилась, даже повернулась ко мне. — Представьте себе юношу, выросшего в обеспеченной семье. Его мать работала в Министерстве культуры, отец — полковник. После развода родителей Толя — его зовут Анатолий — остался с матерью в хорошо обставленной квартире. Он учился в ГИТИСе на театроведческом факультете; в их доме вечерами собирались студенты, актеры. После окончания института мать устроила его в ВТО инспектором по периферийным театрам. В провинции, как вы догадываетесь, его встречали лучше нельзя — ведь все хотят, чтобы о них в Москве написали хорошо… А разные актрисули просто висли на нем. У него было множество романов, — она все теребила в руках фотографию журналиста. — Он прекрасно знает женщин и говорит им то, что они хотят слышать, и с каждой ведет себя по-разному… А говорит он красиво! «Люди познаются в проживании», «я завышаю женщин», «каждый имеет право на непонимание», «охранность»… Когда я с ним познакомилась, он прямо околдовал меня.

— Словесный треп, — заключил я.

— Не совсем так… он много знает и способный от природы, пишет хорошие стихи и рассказы о любви… используя свой богатый опыт, — Лена горько усмехнулась. — Неплохо рисует, немного играет на фортепьяно, но ему не хватает усидчивости… Берется за несколько дел одновременно и ни одного не доводит до конца. Он непостоянный, немного капризный. Но, представляете, все делает выше среднего уровня. Он очень способный. И потом — интеллигентный, а интеллигентность — это духовность, духовные интересы, ведь так? — Лена сузила глаза.

Я неопределенно хмыкнул и чуть не сказал вслух: «Чувствуется, все это вы долго держали в себе и теперь обрушили на меня. Только зачем?»

— В своих командировках он постоянно заводил романы, вовремя не возвращался… Конечно у мужчины работа должна быть на первом месте, а он просто отписывался, и все… Мать не раз его выгораживала. А потом она умерла. И Толю в первый же загул выгнали из ВТО… Вам не надоело все это? — Лена посмотрела мне прямо в глаза. — Сама не знаю, почему я рассказываю, ведь вообще-то я скрытная, а вам почему-то доверяю… А моим родителям Толя не нравится. Они думают, что с ним все кончено. Даже не знают, что я сюда хожу… Но дослушайте о нем… Мне просто интересно, вам будет смешно или вы поймете меня?

Она пристально взглянула на меня и я подумал — уж не устраивает ли она мне экзамен?

— После ВТО он недолго работал завклубом, потом еще кем-то. И все это время романы, романы. Он жил то у одной женщины, то у другой, ведь всегда полно одиноких женщин, готовых пригреть неудачников… Он сочинял им стихи, писал их портреты. Они уходили на работу, а он лежал на тахте, разбирал свой архив, читал книги. Ну еще ходил в магазин на их деньги, готовил. Готовит он прекрасно, лучше многих женщин… Время от времени он прогуливал деньги своей очередной жены, и тогда случались скандалы. Бывало, женщина его выгоняла, но он тут же находил другую.

— Так он просто негодяй! — вспылил я, испытывая сильное отвращение к этому Толе.

— Не совсем так, — Лена поморщилась и вскинула голову. — Понимаете, ведь он отдавал этим женщинам душу, по-настоящему любил их и был предан им. Просто он не может найти себя… Так и получилось, что у одной стоит его стол, у другой — одежда, у третьей — книги. Он был два раза официально женат, имеет двух дочерей, но алименты не платит. Ему нечем платить — он весь в долгах.

«Подонок!» — чуть не вырвалось к меня, но я успел сдержаться и только едко бросил:

— По-моему, он отпетый лентяй и вообще какой-то мерзкий тип. Легче всего лежать на тахте и читать книжки. Вот вы работаете?

— Да, переводчицей.

— И я работаю. Инженером. Согласитесь, и вам, и мне на работе часто приходится делать то, к чему не лежит душа, и не знаю, как вы, а я на работе устаю, а хочется еще и почитать, и посмотреть фильм. И потом, есть статья о тунеядстве, почему этого вашего знакомого…

— Он член Союза журналистов. Он же раньше писал статьи о театре.

— Хорошая ширма, — меня уже начинала злить расплывчатая позиция Лены, ее оправдывание безделья и праздности.

— Да, согласна… Мы познакомились в Доме журналистов. Это какой-то психодром. Сидят взрослые люди, изощряются в красноречии. Но Толя все-таки не такой. Послушайте… Сейчас он живет у Марии Ивановны, шестидесятилетней бухгалтерши. Она добрая, любит побеседовать об искусстве. Толя говорит, что Мария Ивановна поселила его у себя, потому что он напоминает ей погибшего сына… Она живет у Тишинского рынка в маленькой комнатке. Кроме нее в квартире еще две старушки… У них очень смешно! Одна старушка называет себя баптисткой, другая — протестанткой. А Мария Ивановна православная. Старушки ревнуют Толю друг к другу, даже если он вобьет гвоздь одной, другой привяжет фикус. Это, кстати, стоит ему больших усилий. Он с детства не приобрел никаких навыков к физическому труду.

Я откровенно рассмеялся, но Лена остановила меня жестом и продолжила, повысив голос:

— Да, я понимаю, я сама презираю таких мужчин, но все в мире перемешано. Согласитесь, когда даже плохому человеку отдаешь много своего, он становится дорогим, ведь так? А Толя не плохой. Он не может вбить гвоздя, зато умеет ухаживать за женщинами, умеет сделать сказку, боготворит женщину. Это немногие могут… Я говорила, у него есть дочери. Вот я думаю, мужчина, у которого есть дочь, относится к женщинам лучше других мужчин. Может, он представляет, что на месте этих женщин могла быть и его дочь…

Лена на минуту смолкла и закурила вторую сигарету. Я не мог понять — она саму себя уговаривает, что этот Толя невероятная личность или оправдывается передо мной за свою странную привязанность. Но, главное, ее затянувшееся излияние устанавливало между нами какие-то нелепые отношения. Я познакомился с ней, потому что тяготило одиночество, потому что наступила весна и я ощутил в себе прилив новых будоражащих сил, потому что она оказалась симпатичной женщиной; я надеялся, что это знакомство наполнит жизнь новым смыслом, а получилось — она видела во мне только благодарного слушателя, некоего соучастника ее безысходного романа.

— У него есть два друга, две Гали, — продолжала Лена. — Я иногда сталкиваюсь с ними здесь, в больнице. Одна Галя работает в библиотеке, вторая где-то в газете. Они считают его непризнанным гением. Первая Галя покупает ему одежду, вторая — приглашает на обеды, ужины. Эта вторая Галя — уродка и сильно близорукая, всех Толиных женщин считает врагами. И меня тоже. Она постоянно чернит всех женщин, раскрывает их подноготную, только напрасно старается — он не хуже ее знает женщин, ведь у него такая практика! Просто для этой Гали он предстает таким наивным, непрактичным… Говорит, что пишет пьесу о романтической любви… Кое-какие наметки у него действительно есть, но все это так, несерьезно… Теперь-то я понимаю, что он никогда ее не напишет, — Лена глубоко вздохнула. — Он может выставить себя каким угодно: сильным, мужественным, и скромным, застенчивым, робким… Он моментально чувствует женскую слабость и играет на этом… О господи! Надо же было с ним познакомиться! Я так спокойно жила… Ну ладно, хватит о нем. Заговорила я вас. Пойдемте!

Я облегченно вздохнул и по пути то и дело обращал внимание Лены на яркую зелень в скверах, на галдящих скворцов, но она на все смотрела рассеянно, будто сквозь туман.

Она жила недалеко от Пушкинской площади; мы подошли к ее дому и она сказала:

— Если хотите, зайдем к нам. По воскресеньям мама устраивает отличный обед. Только о больнице ни слова, договорились? Мама с отцом и слышать о Толе не хотят. Ведь мы с вами могли познакомиться где-нибудь еще.

Мать Лены, великанша с громовым голосом, страдала одышкой, и у нее были больные ноги: распухшие, с темными вздутыми венами; она с трудом передвигалась по комнатам, а вернувшись из магазина, подолгу отсиживалась в кресле. Большую часть времени она лежала, или читала, или раскладывала пасьянс и отдавала приказания домочадцам — тихоне мужу или дочери, которую, словно служанку, держала в полном, безоговорочном повиновении. Заядлая курильщица и картежница, мать Лены по вечерам играла с соседями в карты — в «кинга». Она научила играть в карты весь дом — создала некую картежную империю. Разумеется, в первую очередь вовлекла в эту империю мужа и дочь. Она готова была сражаться в карты всю ночь, но не столько ради победы, сколько из желания находиться среди единомышленников. Попыхивая папиросой, руководила битвой, как опытный полководец: если партнер слишком разошелся и уже потирает руки, предвкушая победу, она метала в его сторону гневный взгляд, невероятно смелыми, четко рассчитанными ходами молниеносно выигрывала партию и сбивала спесь с зарвавшегося простака; если партнер заскучал и посматривает на часы, почти отдавала ему партию и подогревала интерес к игре. Но только почти! Всю партию не отдавала никогда. Это было бы семейной трагедией. Она ни разу не вставала из-за стола побежденной. Можно было только догадываться, что произошло бы с Леной и ее отцом, если бы вспыльчивый мстительный вождь сдал партию.

Отец Лены, полный седой мужчина с добродушным лицом, испытывал стойкое отвращение ко всяким азартным играм, но ради мира в семье каждый вечер усаживался с женой за карты. Он работал в Комитете по науке и технике и слыл специалистом в своей области, человеком неукоснительной точности. Любитель выпить, он искренне обрадовался, что дочь пришла с молодым человеком, — жена разрешала ему выпивать только с гостями. Предвкушая предстоящее застолье, он даже предложил жене сыграть партию в карты и, как я заметил, нарочно быстро проиграл, чтобы поднять настроение супруги, — и что, кстати, вызвало у нее легкое раздражение. Известное дело, закаленным бойцам легкие победы не приносят должного удовлетворения, они их только расхолаживают и притупляют бдительность.

В начале обеда мать Лены подозрительно присматривалась ко мне и задавала прямолинейные вопросы: «Где работаю? Почему развелся с женой?». Где-то в середине застолья, немного размякнув от выпитого и прикинув, что я все-таки лучше Толи, уже более дружелюбно посматривала в мою сторону, а после обеда, в знак полного расположения, вызвалась научить меня играть в «кинга». Отдав дочери приказание убрать все со стола, она с невероятной поспешностью сходила в спальню и принесла нераспечатанную колоду карт.

Мы играли вчетвером. Отец Лены играл безучастно, машинально бросая карты, правда при этом сохранял благопристойный вид. Время от времени он уходил на кухню «размяться», и я слышал звук откупориваемой бутылки. Лена была слишком откровенна для хитроумных баталий и своей игрой вызывала у матери вполне понятные ухмылки. А я, неожиданно для самого себя, обнаружил явные способности к картам. До этого времени не играл по простой причине — не подворачивался случай научиться. И вдруг такой опытный мастер, как мать Лены. Я с невероятной скоростью освоил карточное ремесло, так стремительно прогрессировал от партии к партии, что мать Лены сразу почувствовала рождение опасного конкурента и уже через час перестала раскрывать мне секреты игры. Как большинство магов, она только приоткрывала завесу таинственности, но основную тайну оставляла в себе.

После карт пили чай. За столом Лена с задумчивым взглядом посматривала в окно, но позднее, провожая меня до метро, неожиданно повеселела.

— Кажется, вы моим понравились. Мама сказала: «Пригласи своего ухажера к нам на дачу». Так что, если хотите, в следующее воскресенье после больницы можем поехать… Мой отец скучный человек, чрезмерно смиренный, а у мамы тяжелый характер. В нашей семье вообще как-то все не так… А вот дед с бабкой у меня замечательные. Они вам очень понравятся, вот увидите… А Толя им тоже не нравился, потому что не работал в саду. Лежал в гамаке и читал… Да еще выдумывал разные истории. Каждый раз, когда мы приезжали, говорил деду с бабкой: «Жаль, что мы вчера не приехали. Уже купил вам торт и шампанское. Вчера я получил немного денег. За одну статью. Но пришли друзья-актеры, все выпили и слопали. Потом я повел всех в ресторан. Прокутили семьдесят рублей, развез всех на такси, Марии Ивановне подарок сделал…». Он это выдумывал. Ему хотелось, чтобы так было…

— Извините, ни черта не понимаю, — я перешел на резкий тон. — Этот ваш Толя не просто беспросветный неудачник, он негодяй. И почему же вы его романтизируете и любите?

— Я вам не говорила, что его люблю. И он не негодяй. Вот вы не понимаете! — она с досады махнула рукой. — Он добрый. Когда у него бывали деньги, рублей десять — пятнадцать, он на все мог купить мне цветы… Понимаете, каждый как бы поворачивается той стороной, которую в нем вызываешь. Ко мне он относился прекрасно… И мне жалко его. Он какой-то беззащитный… Кое-кому он кажется твердым, уверенным, но это так — он надевает на себя доспехи, защищается от обвинений, нападок…

«Опять этот Толя! — с усталой безнадежностью подумал я. — Не может выкинуть его из головы. Дома весь вечер молчала, а сейчас вспомнила про него и опять оживилась».

— Ну так как, поедем в воскресенье к нам на дачу? — спросила Лена, когда мы подошли к метро. — Вы сможете?

— Смогу, — сухо произнес я, чувствуя себя чуть ли не униженным.

— До воскресенья! — Лена протянула руку и слабо улыбнулась.

— По пути к дому мне пришло в голову — «а не нарочно ли она так много говорит про этого Толю? Может, хочет вызвать у меня ревность?», но тут же я отбросил это предположение — беспричинно в больницу не катаются, да и она явно бесхитростна и не способна на притворство и интриги.

В воскресенье после больницы мы поехали за город. В электричке Лена начала было рассказывать о своем последнем переводе, но вскоре опять заговорила о Толе.

— …Как-то он устроил праздник. Его приятель дал ему ключи от дачи. Мы целую неделю жили вдвоем на этой даче. Она была запущенной, неухоженной, но это были лучшие дни… По ночам мы бродили по саду… Там были кусты в светляках… Однажды подхожу к террасе — а на ней незабудки в блюдцах… Он говорил, что я несовременная, «неразбуженная женщина, живущая в картонном замке», «бабочка с опаленными крыльями»… А себя называл «разрушителем», который ворвался в мою жизнь, разморозил и приручил к себе. И это правда. До него я была какая-то закомплексованная… И я действительно привязалась к нему. Со временем он прямо закабалил меня, сделал какой-то рабыней, Я только сидела и ждала его звонка. А он стал относиться ко мне небрежно: то опоздает на свидание, то вообще не позвонит — загуляет с приятелями актерами. И всегда придумывал такие красивые истории, что нельзя не поверить…

Я и слушал и не слушал Лену. В моей голове никак не укладывалась ее двойственность, я никак не мог совместить в одной женщине здравомыслие и слепую наивность, безотчетное простодушие. Привязанность Лены выглядела каким-то заклятьем, безропотным повиновением судьбе. Этот идиот Толя так и стоял между нами.

— … А потом он вообще поступил подло. Мы с мамой уехали отдыхать, так он продал все мои книги, которые брал у меня читать, и позвонил моей подруге, которая была должна мне деньги, сказал, что я разрешила ему взять долг, и те деньги промотал тоже. Правда, ему совсем было не на что жить… Но последнее время он стал много выпивать, Мария Ивановна говорила, по ночам он кричал, что в окно лезут красные слоны… Вот так и попал в больницу. Сейчас-то ему лучше…

«Лучше бы он окочурился», — злорадно подумал я.

Дача находилась в Фирсановке на участке с высоченными елями и представляла собой деревянный дом с террасой, деревянной лестницей на второй этаж, с кухней, погребом и чуланом. Все это много лет назад дед Лены сделал своими руками в одиночку, сделал добротно, талантливо, с любовью к деревом. На дом ушли все сбережения и драгоценности его жены. Он начал с однокомнатного сруба и за тридцать лет дом оброс еще одной комнатой и террасой и вторым этажом с двумя комнатами. А на участке появились фруктовые деревья и сарай, в котором помещалась столярная мастерская с надежными отлаженными устройствами, вроде пилы с бензомотором, набор плотницкого инструмента и целый арсенал различных садовых принадлежностей.

День был пасмурным, но участок казался солнечным. Все выглядело желтым: и дача, и сарай, и забор были пропитаны золотистой олифой, на террасе лежали прошлогодние желтые яблоки, меж деревьев бродили куры-желтухи, над ярко-желтыми цветами порхали лимонницы, даже вода в бочке была ржаво-желтой.

Дед с бабкой жили на даче с апреля по ноябрь, «весь оздоровительный период», — как выразился дед. Ему исполнилось восемьдесят два года, бабке — семьдесят девять, но они были на редкость молодыми людьми. Особенно дед, он даже сохранил чувство юмора. Они вставали в шесть утра, во время завтрака пересказывали сновидения, подтрунивали друг над другом, потом дед в сарае что-то ремонтировал, мастерил, поливал из шланга деревья в саду. Бабка спешила на станцию за продуктами, а вернувшись, колготилась на кухне. Для тяжелых работ: пилить дрова, сбрасывать снег с крыши, возить на тачке песок, дед нанимал глуховатого Касьяна — мастерового «левака» из соседней деревни. Касьян ходил по поселку с будильником, брался за любое дело, не гнушался ничем; за час работы требовал семьдесят копеек. Как только будильник звенел, Касьян собирал инструмент и уходил.

Дед опытным взглядом сразу оценил мои технические навыки, а после того, как я починил тачку и зацементировал в саду яму для полива, стал относиться ко мне с особым расположением (возможно, сказалось и то, что у нас с дедом оказалась одна фамилия!).

— Лучшего мужа и не пожелаю тебе, — нашептывал он внучке. — Золотые руки у парня! Только ему и доверил бы дачу! Ведь на тебя ее записал, сама знаешь!

Лена только загадочно улыбалась.

Дед водил меня по саду и подробно рассказывал о каждом дереве: где купил, у кого, за сколько, как сажал, ухаживал, подрезал, когда и как оно плодоносило. В доме показал все закутки и в мельчайших подробностях рассказал, как устанавливал ту или иную балку, какое использовал крепление. Дед радовался, как мальчишка, когда я домысливал его старания и досказывал то, что он упустил из виду.

— Приятно беседовать с понимающим человеком, — смеялся он и вытирал вспотевшее от волнения лицо.

К обеду приехали родители Лены. Отец дружелюбно поздоровался со мной и заговорщицки кивнул на бутылку водки в своей сумке, мать Лены также приветливо протянула руку и пробасила:

— Как вы насчет «кинга» после обеда? Я забыла вам рассказать еще про одну особенность, когда на руках три туза.

Обедали на террасе. Рассаживаясь, дед, чтобы подчеркнуть наш с ним тесный контакт, усадил меня рядом с собой. Отец Лены и я пили водку, Лена и ее мать выпили по рюмке наливки, бабка тоже пропустила полрюмки, дед только пригубил — больше всего он любил чай с тортом. Прихлебывая чай, дед пыхтел и не отрываясь смотрел на меня и рассказывал, как прошел всю «гражданку» и не получил ни одной царапины, как работал на оборонном заводе во время второй мировой войны и как они с бабкой бедствовали…

Родители Лены отметили словоохотливость деда и уже смотрели на меня почти по-родственному, чуть ли не с нежностью. Внезапно Лена тоже стала задерживать на мне взгляд и в ее глазах уже читалась явная заинтересованность. «Наконец-то до нее дошла разница между словоблудом и бездельником Толей и мной, настоящим мужчиной», — подумал я и расправил плечи.

После обеда, когда все, кроме стариков, закурили, дед, по-прежнему обращаясь только ко мне, рассказал, как начинался поселок, как делили участки, как разрешалось спиливать только сухие деревья, и его соседи подливали под корни живых елей керосин; как застройщики изловчились, доставая водопроводные трубы, как завозили «левый» лесоматериал, как «некоторые пронырливые партийные боссы» получали огромные участки и завозили заграничный стройматериал, а такие, как он, мыкались по пустым базам. После каждого рассказа дед многозначительно поднимал палец:

— А до революции!..

И хихикал. Он не рассказывал, как обстояли дела раньше, не делал сравнений, только хихикал и подмигивал мне, и это было лучшим ненавязчивым выводом. «Когда достаточно точно показывается какая-нибудь нелепость, за ней всегда видится, как должно быть, — подумал я. — Наверно, это называется нравственной идеей».

— Здесь ведь мужики дачники народ ушлый, — продолжал дед. — Вначале думают о пристройках, потом о плодовых деревьях, ну и, наконец, о чем?

— О выпивках и женщинах? — осторожно предположил я.

— Какие женщины?! О навозе! Где его достать для парников. Здесь лучший подарок — ведро навоза, — дед снова засмеялся.

— А потом, наверно, думают, чем забить дачи, — я все смелее поддерживал разговор.

— Ну, да, — кивнул дед. — Я понимаю, все от бедности нашей. Обеспеченный человек не придает большого значения таким ценностям. Но ведь эти ценности не главное, разве не так? Вот и получается, поговорить здесь за жизнь не с кем…

Со мной-то ему хотелось говорить до бесконечности — это было ясно всем за столом, даже Лене — она уже смотрела на меня достаточно тепло, если не сказать восхищенно.

В это время я заметил — у калитки топчется, вглядываясь и принюхиваясь, небритый мужик в драном пиджаке. Увидев его, дед заспешил к изгороди.

— Завтра приходи, Касьян! — крикнул он мужику в ухо. — Завтра!

Вернувшись на террасу, дед усмехнулся:

— Глухой, глухой, а будильник слышит, никогда не зевнет. Знаем мы этих глухих! Наполеон тоже притворялся глухим… А вообще, скажу — они, деревенские, нас, дачников, недолюбливают. Считают интеллигентами, у которых денег полно… Войдешь в их сельмаг, так продавщица делает вид, что тебя не замечает, продукты припрячет, да еще нагрубит… У нас здесь у одних дачу спалили, а уж стекла за зиму завсегда побьют, а то и влезут, стащат чего-нибудь… Эх-хе-хе!.. все сейчас как-то не так. А до революции… Ну ладно, пойду отдохну часок. А то бабке-то давно боженька сны показывает. Сейчас вскочит, начнет рассказывать, а мне и рассказать нечего.

Нарочито покряхтев, он ушел в соседнюю комнату, лег на широкую пружинную кровать с блестящими шарами на стойках, надел очки, взял газету и задремал.

— Ну, а мы перекинемся в картишки, — объявила мать Лены и резко повернулась ко мне, ожидая утвердительного ответа.

Мне хотелось прогуляться с Леной по окрестностям, но, почувствовав гипнотическую власть «великой картежницы», я непроизвольно кивнул.

К вечеру мы с Леной все же выбрались из-за карточного стола и направились к озеру около санатория «Мцыри».

— Правда, здесь очень красиво? — Лена обвела рукой простиравшуюся лесную зону. — Если хотите, мы иногда будем сюда приезжать. Дедуля в вас прямо влюбился.

«И дедуля, и родители, а вы?» — чуть не вырвалось у меня, но помешала скованность. И все же, идя рядом с Леной по тропе, я подумал, что именно сейчас наконец наши встречи приобретают естественный смысл, романтическое состояние. «До этого все складывалось как-то не так, по-дурацки. Но теперь, выговорившись, Лена наверняка почувствовала облегчение и окончательно решила порвать с этим Толей». Радостное предчувствие охватило меня. Мы подошли к воде и сели на одну из пустынных скамеек. Смеркалось, из санатория слышались музыка и голоса.

— Похоже, там танцы, — тихо сказала Лена. — И отдыхающих не видно. Наверно, все на танцах.

— Вы тоже хотите потанцевать? — я подумал, что было бы совсем неплохо и нам покружиться под музыку среди веселящихся парочек.

— Нет, не хочу. Здесь так хорошо, — Лена опустила голову, и упавшие волосы почти закрыли ее лицо, совсем как тогда, на трамвайной остановке в день знакомства. Я обнял ее, но она отстранилась и, запинаясь, проговорила:

— Не нужно, пожалуйста… Мы должны быть только друзьями…

— Но почему?

— Понимаете… ведь между нами не возникло того притяжения, которое сразу должно возникать между мужчиной и женщиной. Нас просто сблизило общее несчастье… Вот с Толей у нас…

— Перестаньте говорить о нем! — почти вскричал я. — Он не стоит…

— Может быть, — Лена тяжело вздохнула, на ее лице появилась гримаса напряжения, измученным голосом она произнесла: — Много раз я давала себе слово не встречаться с ним и… все равно встречалась… Наверно, все-таки я его люблю… Ненавижу и люблю.

К даче мы возвращались молча. Около изгороди я остановился.

— Извинитесь за меня, что я уехал не попрощавшись.

Не оглядываясь, я пошел к станции, бросая по пути:

— С меня хватит! Пошла ты к черту со своим Толей!

…Странно, но теперь, спустя немало лет, в этой истории мне больше всего жаль деда. И не потому, что он хотел доверить мне дачу — она мне ни к чему, — жаль его надежду на будущее внучки. Дай бог, если дурацкая любовь Лены прошла и она встретила человека, который понравился ее деду!

Растяпа

Неприятное ощущение, когда тебя прилюдно обсуждают, сидишь как чучело, точно присутствуешь на собственных похоронах. А ему, Севке, вечно перемывают косточки; все, кому не лень, отчитывают как мальчишку за его неумение жить. Даже дочери над ним потешаются, о жене и не говорю. А между тем он святой, честное слово; бесхитростный, крайне доверчивый человек, один из немногих, кто сохранил в себе детскость. Ну таким он родился, вялым, неповоротливым рохлей, который все делает словно во сне, но ведь без таких, как он, мир был бы неполон — это же яснее ясного. Да, безусловно, у него масса черт, которые не красят; он нерасторопный разиня, немного ленивый, его облапошить ничего не стоит, но зато у него благородная душа, он всем прощает насмешки и никогда не носит в себе злости. Но попробуйте поступить отвратительно, Севка сразу надуется, губы выпятит и скажет, что вы негодяй и больше он никогда не подаст вам руки, и вообще забудьте, что были с ним знакомы. Причем все это скажет спокойно, не повышая голоса, но в дальнейшем будет обходить вас стороной. Ну кто в наше время говорит то, что думает и называет вещи своими именами: пошлость — пошлостью, ложь — ложью, подлость — подлостью? Все чего-то юлят, обходят острые углы, а Севка говорит правду в глаза, ни с кем не боится испортить отношения, будь это хоть высокое начальство, от которого зависит наша судьба.

Кстати, я тоже такой, потому многие и недолюбливают меня. Именно правдивость, повышенное чувство справедливости и не позволяют Севке жить как все. За примером далеко ходить не надо. Буквально в то лето, когда я снимал комнату в их поселке и когда сдружился с Севкой, его старшая дочь поступала в медучилище. Надо отметить, что его дочь красуля не очень-то и готовилась к экзаменам, больше загорала с парнями на прудах, думала поступить дуриком.

— Что мне спешить? — объявила отцу. — В армию мне не идти. Не примут, поступлю на будущий год, и вообще, надо отдохнуть…

От чего она устала — Севка не понимал, а я тем более. Само собой, экзамены она сдала средне и ее решили не зачислять. И вот в тот момент, когда составлялись списки, в училище пришел Севка и, узнав суть дела, горячо поблагодарил комиссию.

— Правильно! — сказал. — Она все лето пролежала на прудах. Скажу больше, она и не любит медицину, идет в училище ради диплома. Почему, ну скажите мне, почему она должна занимать чужое место? О ней не буду больше говорить, начинаю волноваться… Ни в коем случае не зачисляйте, и решение выносите побыстрее, а то она уже задрала нос и всем грубит.

В училище оторопели — впервые видели такого отца и поняли — он намаялся с дочерью, и чтобы показать, что его дочь не такая уж непутевая, взяли и зачислили ее.

Когда же про Севкин номер узнали жена с дочерьми, на него посыпалась очередная порция насмешек.

— Вот посмотрите на своего отца! — сказала жена дочерям. — В доме надо делать ремонт, а у него, видите ли, нет времени. Три года строит террасу и неизвестно когда достроит. И колодец на участке выкопать все только обещает. А вот ходить по училищам, у него сразу время нашлось. И для чего? Думаете, помочь дочери? Ошибаетесь! Пошел, чтобы напакостить дочери, чтобы она осталась без специальности. Есть ли еще такой отец растяпа?!

— Интересное кино! — хмыкнула старшая дочь. — Ты, папаня, псих, что ли?! Хочешь испортить мне жизнь, да? Сам ничего не добился и мне решил насолить!..

— Тебе, папуля, надо к нам в пятый класс, — хихикнула младшая дочь.

И собака гавкнула на Севку, поддерживая слабое большинство семьи (она тоже была женского пола). Где им было понять, что Севка руководствовался соображениями высшей справедливости. Я-то его прекрасно понимаю. Подчеркиваю, прекрасно.

Правдивость и повышенное чувство справедливости мешают Севке и продвинуться по работе, занять место, достойное его способностей. А способности у него недюжинные — заявляю это со всей ответственностью — он высокодаровитый человек. Севка работает приемщиком в заготконторе лекарственных трав; вроде бы скромная, ничем не примечательная должность — всего-то принять, просушить, расфасовать травы, но это только на первый взгляд. А суть в том, что Севка — народный целитель. Я не оговорился — целитель от бога, клянусь; обычными подножными травами вылечивает неизлечимые болезни. При этом обстоятельно беседует с каждым больным, дотошно вникает в каждую душу; его доброты, отзывчивости хватает на всех, он — не врачи-химики из поликлиник — тем лишь бы отделаться от больного. Не случайно к Севке, в его поселок Серебряные пруды едут люди со всех областей, и не для того, чтобы полюбоваться прудами, хотя и это нельзя исключать — пруды того стоят: большие, с плавными изгибами, и вода прозрачная — серебряная, одним словом; рядом с прудами канал Москва-Волга выглядит сточной канавой, честное слово, так что люди приезжают отдохнуть на прудах, но в основном едут к Севке.

В поселке Севка знаменитый чудак, поскольку лечит бесплатно. Больные только покупают травы, а сложные рецепты настоев Севка выдает бесплатно.

— Хотя бы брал деньги за свое лечение, — хмурится его жена.

— Лечу не я, а травки и икона, — миролюбиво заявляет Севка.

— Дочерям не на что купить обновки, — продолжает жена. — Но ведь тебе ничего не надо. Сам ходишь как нищий, и о нас не думаешь. Тебя ничто не волнует.

Признаюсь, в какой-то мере Севкина жена права, Севка довольствуется тем, что имеет, его не беспокоит внешний вид и бытовая неустроенность, «самое необходимое у нас есть, а бриллианты нам не нужны», — шутит он и забывает, что дочери растут и им нужна новая одежда, что в доме на самом деле необходим ремонт и террасу не мешало б доделать, что у соседей давно зеленеют сады и они собирают урожай, а Севка который год только планирует посадить яблони; но с другой стороны я понимаю Севку — в жизни есть вещи поважней всяких террас и яблонь.

К таким вещам Севка относит книги, и здесь я с ним совершенно согласен. Как заядлые букинисты мы и сдружились, только он собирает книги про травы, а я про животных; такая у меня особенность — я с детства привязан к собакам, кошкам, голубям, и быть бы мне отличным ветеринаром, может даже ученым — а почему и нет? Для такого утверждения у меня есть все основания: немалые знания, любовь к предмету и прочее, но так сложилась жизнь… Мой путь не был усыпан розами, и теперь, вроде Севки, имею не ахти какую должность, всего-навсего бухгалтер в райпотребсоюзе, но, как и он, стараюсь реализовать свое призвание и даже более расширительно, чем Севка, ведь он лечит только тех, кто к нему обращается, а я всех подряд, по собственной инициативе — ничейных бездомных животных, и трачу на лекарства свои денежки.

Но в целом у нас с Севкой много общего, хотя во внешности есть и различие: Севка одевается неряшливо, может надеть рубашку наизнанку, а у меня одежда — с иголочки и ношу ее достойно; у Севки борода как мочало, а я всегда гладко выбрит и благоухаю одеколоном; хороший одеколон — моя слабость. И по характеру Севка пассивный, а я, говорят, — настырный. Не знаю, может, так оно и есть, со стороны виднее.

Как бы то ни было, но мы с Севкой на многое смотрим одинаково — это без сомнений, потому и сразу стали друзьями, с первой прогулки у прудов. Помнится, во время той прогулки, к Севке то и дело подходили сельчане, почтительно жали руку, но тут же начинали ругать. Мужчины — за то, что не запасся торфяными брикетами на зиму и прозевал купить стекло для террасы, когда завозили товар в хозмаг, что он слишком затянул строительство этой самой террасы, да еще далеко отошел от проекта, так далеко, что и не поймешь: терраса будет или парник? Женщины ругали за то, что не помогает жене по хозяйству, что у них не изгородь, а развалюха, и не сад, а бурелом, не огород, а сплошная лебеда. Севка беспомощно разводил руками, бормотал какие-то слова в оправданье, а я думал — есть что-то неприятное в практичности, в чрезмерно благоразумных, предусмотрительных людях. Я и сейчас так думаю. Не знаю, что именно неприятное, но есть. Не могу это выразить, но чувствую четко.

Тогда же, во время прогулки, я пожаловался Севке на боли в пояснице. И он, чуткий, сразу разволновался:

— Что-то мне не нравится твой цвет лица. Зайдем-ка ко мне в контору, дам тебе один сбор, надо выгнать из организма шлаки… Но, скажу тебе, травки травками, а главное — не волноваться. Ведь согласись, мы часто волнуемся по пустякам…

Когда-то, еще обучаясь в кооперативном техникуме, Севка где-то откопал «Травник» из прошлого века и так загорелся книгой, что выучил ее наизусть, как библию. С этого и началось его прямо-таки религиозное отношение к травам. Он уверен — Бог предусмотрел травы от всех недугов, но их нельзя собирать где попало — там, где шла война, травы впитывают боль и страх; и важно кто собирает — плохой человек снижает лечебные свойства растений, а добрый повышает.

Короче, Севка стал собирателем трав, а поскольку он по натуре добряк, его сборы давали впечатляющий результат. Попутно, как я уже сказал, Севка собирал древние книги по гомеопатии. За годы он сколотил редкую библиотеку, которой нет цены, ну а сам обогатился обширными знаниями и теперь его называют «профессором в области трав», «великим травознаем», «чудо-зельником». Севка может часами рассказывать про «добрые травушки-муравушки» и про «лихие, лютые коренья», с его знаниями в нормальной стране он был бы миллионером, а у нас… У нас, известное дело, таланты не ценятся. В свое время я придумал новый способ лечения у собак лишая, и что из этого получилось? От меня отмахнулись, да еще обозвали «дилетантом-неудачником». Это я-то дилетант! Я, который спас сотни животных! Да, мне памятник надо поставить!

Ну да ладно, говорил-то я не о себе — о Севке. С его знаниями, поселковым властям открыть бы Академию народной медицины, а они, эти безмозглые власти, Севку всерьез не принимают, считают, что он «понапрасну баламутит народ» и грозятся «прикрыть лавочку».

— Прискорбно, что вы ничего не понимаете. Извиняюсь, но вам надо картошку на рынке продавать, а не поселком управлять, — смело выдает Севка властям. — Об этом не буду больше говорить, начинаю волноваться…

За такие слова власти давно бы закрыли заготконтору, но она дает неплохой доход поселку. Я же говорю, народ к Севке валит со всех областей.

Что мне нравится в Севкином разговоре с властями и вообще в его манере вести беседу, так это прямота и скупость слов, как определенное чувство меры, и в его словах не занудство, а мудрость. То же самое могу сказать и о себе. Обычно я немногословен, это сейчас разговорился, потому что дело касается близкого друга.

— На высокие должности нужен строгий отбор, — говорю я Севке.

— Надо брать людей бескорыстных, по призванию, — вторит мне Севка и я полностью с ним согласен, вернее, он таким образом соглашается со мной.

Есть у Севки еще одна способность — он играет на гитаре. Фактически он музыкант самоучка, но его отношение к музыке — самое что ни на есть профессиональное. Севка играет по нотам классику. Лет десять назад купил «самоучитель» и так освоил инструмент, что запросто дал сольный концерт в Доме культуры. В том заведении имеется небольшой разношерстный оркестр, парни и мужики играют на вечеринках, свадьбах и похоронах. Их ударник Казбек при мне уговаривал Севку составить им компанию. Как-то встречает нас у прудов.

— Всеволод! — говорит. — Сегодня можно крепко подзаработать. В Доме культуры большая свадьба. Приходи с инструментом, повеселим народ.

— Да нет, спасибочко, — рассеянно протянул Севка. — Я, так сказать, не понимаю и не умею играть современную увеселительную музыку. По-моему, в ней нет души.

— Ты упрямый и с тобой трудно, — обиделся Казбек. — Крупные деньги сами плывут в руки, а ты не хочешь пощипать гитару.

— Да нет, спасибочко… Зачем, ну скажи мне, зачем играть то, к чему не лежит душа? Об этом не буду больше говорить, начинаю волноваться…

Вот такой он, Севка, человек. Самый естественный, истинный из всех, кого я знаю. Мы с ним сильно похожи.

Кстати, я тоже не лишен музыкального слуха. Даже больше того — у меня абсолютный слух! Я играю на трофейной губной гармошке, которую отец привез с фронта. И тоже тяготею к классике, поигрываю для себя романсы, подбираю по слуху душевные мелодии, и не принимаю муру, которую несут с нашей эстрады. Пожалуй, в музыке я даже посильнее Севки. В музыке я очень талантлив.

Есть у Севки еще одно драгоценное увлечение, от которого он, по его словам, «испытывает глубокое удовлетворение» — это разведение рыбок. Дома у него два внушительных аквариума и на окнах множество банок с водяными растениями. Аквариумными рыбками Севка заболел еще до женитьбы; каждый раз, встречаясь с будущей женой, держал в руках кульки с мотылем.

— Умоляю, убери этот ужас. Как тебе не стыдно, ты хочешь погубить меня? — хныкала его невеста.

Когда Севка сделал ей предложение, она заявила:

— Или я или рыбки!

Севка выбрал рыбок. Некоторое время его невеста встречалась с одним инженером. Тот инженер был невероятно деловой и аккуратный, до тошноты. И слишком пекся о своем здоровье: по утрам ел творожок, глотал витамины, не употреблял ни соленого, ни сладкого, воду пил только дистиллированную; он никогда ничем не болел, но постоянно таскал с собой аптечку — «на всякий случай». Короче, она от него сбежала и вернулась к Севке, а после свадьбы, смирилась с его рыбками. А вот Севка долго не мог смириться с ее «предательством» и довольно волнительно называл роман с инженером «черными, позорными страницами в биографии жены». Только после рождения дочерей позабыл про эти «страницы».

Севка по-своему любит жену, она для него единственная женщина, мать его дочерей. И жена его по-своему любит, хотя и считает растяпой. В общем, у них нормальная семья, где есть и ссоры и радости. Эти последние тоже есть, как же без них?! Особенно когда по вечерам Севка задушевно играет на гитаре, а дочери подпевают. Или в воскресные дни, когда они всем семейством отправляются за грибами и орехами. Конечно, жена не упустит случая напомнить Севке, что он простак, которого все обводят вокруг пальца, что его ничего не тревожит — он «закопался» в травках и забросил домашние дела, что ему, разгильдяю, надо было жить одному, а он завел семью, но в глубине души она гордится, что ни к кому-нибудь, а к ее мужу люди катят издалека. И уже не в глубине души, а открыто гордилась Севкой во время его концерта в Доме культуры.

И дочери, хотя и подтрунивают над отцом, но не могут пожаловаться, что с ним скучно, ведь он знает множество захватывающих историй из жизни трав, знает, от какого цветка «крушинишься», каким «приворожить», какой приносит счастье; старшей дочери Севка дает уроки игры на гитаре, для младшей разыгрывает забавные сценки в аквариумах. Так что, у них нормальная семья. И потом, что такое мелкие раздоры в сравнении с огромной семейной дружбой?!

Не скрою, раздоры в их семье возникают по Севкиной вине, из-за его растяпства; в самом деле, он рассеян до смешного: пошлет жена в магазин, забудет за чем пошел, да еще потеряет деньги или ключи; путает имена подруг и ухажеров старшей дочери, не может точно сказать, в каком классе учится младшая. Временами его охватывают бредовые помыслы. К примеру, хочет устроить на участке крытый пруд и туда переселить рыбок. Это уж слишком!

Но, допустим, Севка избавился от своих недостатков, что тогда? Тогда его просто в рамку и, как икону, на стену, чтоб все молились. А он живой человек. Уместно спросить у Севкиной жены, живой человек может быть без недостатков?..

У меня ведь тоже есть один недостаток. Точнее, был до знакомства с Севкой. Меня по ночам мучили кошмары, во сне я кричал, дергался и брыкался, мне снилось — отбиваю собак у собаколовов. Однажды дрался с тремя живодерами: одного повалил и стал душить, а двое других били меня по голове железными прутьями. Проснулся весь в поту, мои пальцы намертво вцепились в шею жены — она уже еле хрипела. С того дня жена перестала со мной спать и в семье начались раздоры почище, чем у Севки.

Ну, а в то лето, когда мы с Севкой познакомились, он дал мне сбор от болей в пояснице и какой-то цветок «от дурного сна». По совету Севки, я положил тот цветок под подушку и стал смотреть мирные цветные сны: на лужайках беспечно резвились собачки, а собаколовы все разом оказались за решеткой. Само собой, и с женой все наладилось.

Что касается рыбок, то мы с Севкой и здесь родственные души. Одно время я тоже имел аквариум и не хуже Севки разбирался в разных «полосатиках» и «меченосцах». Сверх того, я еще держал хомяков, о которых мой друг понятия не имеет. Но после того, как Севка избавил меня от кошмарных снов, я решил отгрохать ему подарок — отдал свой аквариум. Севка радовался как ребенок. Разволновался жутко, даже покрылся пятнами. Через несколько дней приводит к себе и говорит:

— Я часть твоих рыбок пересадил в свой большой аквариум. Но смотри, что получается — мои держатся у одной стенки, твои у другой. Оказалось, у них сложные отношения.

— Подружатся, — уверенно заявил я, имея в виду, что всякая живность подражает хозяевам.

Севка уловил мою глубокую мысль и крепко, взволнованно обнял меня.

Вот такой краткий словесный портрет моего задушевного друга. Что еще добавить? Как и я, Севка с детства не прикасается к спиртному и табаку, в еде непривередлив, да, собственно, что я! Много у нас положительного. Но должен заметить, кое в чем Севке все же далеко до меня. Да, для нас обоих все, что касается быта — второстепенно, но мой-то быт давно налажен, у меня все работает, как часовой механизм, а Севка только планирует ремонт в доме и колодец на участке, за террасу взялся, но не довел до конца. Как ни крути, а растяпа он и есть растяпа.

Я уже говорил, Севка рассеян — дальше некуда; постоянно что-нибудь забывает, а у меня зверская память. Севка любит поваляться на тахте, полистать свою библиотеку, а мне некогда лежать — у меня дел по горло. В общем, Севка легкомысленно относится к жизни, а я серьезно, вдумчиво.

И в смысле характера, я не Севка — надо мной черта с два кто будет подсмеиваться, я сразу поставлю на место. Я твердый, проницательный, рассудительный и так далее. Одним словом, я значительный человек. Думаю, даже… Впрочем, я еще и скромный, в отличие от Севки, который любит похвастаться своим травознайством. Иногда разболтается — прямо уши вянут. С другими сдержан, а со мной, закадычным другом, все можно, я все вынесу. Трепло он все же!

Дачные впечатления

Тот летний дом-шалаш был основательно обжит мелкой живностью: в углах деловито сновали пауки-домовики, по стенам тянулись цепочки муравьев, по полу бегали многоножки, тараканы и мыши, по занавескам и стеклам ползали комары и мошкара, и непременные обитатели всех жилищ — мухи, среди которых виднелись и залетные — шпанские, большие, с металлическим блеском; а на чердаке обустроили гнезда осы и трясогузки. От времени дом-шалаш рассохся, осел и перекосился, и в его комнате, по наблюдению нового владельца художника Филатова, гуляли сквозняки северного и восточного направлений. Но даже самые мощные сквозняки не смогли выветрить запах самогона, который остался от прежних хозяев дачи. Впрочем, этот запах не смущал Филатова; как большинство художников, он и сам при случае выпивал, но только с интересными собеседниками.

Покупку дачи Филатов оформлял в райцентре; его судьбу, как владельца недвижимости, определяли члены исполкома и их председатель Корнаухов, который интересы дела ставил выше личных интересов и потому много лет занимал высокий пост, несмотря на частые смены остального руководства.

— На текущий момент, и вообще, художники нам желательны, — сказал Корнаухов Филатову. — Художники — народ от Бога. Надеюсь, в праздники ты напишешь на транспарантах… божественные слова, и изобразишь… (очевидно, он хотел сказать: «божественных людей» — вождей-полубогов, но подумал, что это будет чересчур возвышающе и закончил мысль несколько принижающе) изобразишь кое-что…

Первое время Филатов не мог нарадоваться на свое жилище, работал как одержимый, не выпивал, хотя все деревни вокруг дачного поселка по вечерам заполнялись пьющими компаниями, с дачниками почти не общался, за исключением непосредственного соседа — старика, по прозвищу «академик теоретик», который всем давал советы «что плодотворней сажать, как делать продуктивные реформы», но сам ничего не выращивал. И дачниц Филатов к себе не приглашал; на их неугасающее любопытство — «какие картины вы пишите?», на призывы — «сходить на речку искупаться», «устроить вечерние гуляния», неизменно твердо отвечал:

— Пока работается, мой холостяцкий дом — моя крепость. Закончу работу, тогда, пожалуйста, что угодно. А пока никому не удастся вскружить мне голову, устроить красивое заблуждение.

Так и провел первую половину лета — как исполин творческого духа — за мольбертом и перекурами в палисаднике, среди высокой горячей травы; раз в неделю ходил за продуктами в сельмаг соседней деревни, да иногда по утрам окунался в реке, «чтобы стряхнуть сон и бодрячком наброситься на холсты».

Вторую половину лета Филатов посвятил беспечному отдыху: перезнакомился со всеми посельчанами, с каждым дачником распил бутылку и поговорил по душам, каждой дачнице показал свои картины, с каждой искупался в реке и погулял — то есть, поучаствовал в небольших, но емких жизненных событиях. Затем Филатов стал осваивать близлежащие деревни «для сбора впечатлений», а впечатлений там было предостаточно — в тех населенных пунктах кипели нешуточные страсти.

Как-то в жаркий полдень, когда солнце замедлило свой бег, Филатов сидел на окраине села и делал карандашный набросок местной церквушки. Та скромная церквушка давно приглянулась художнику — ее медный купол выглядел намного благороднее позолоченных, броских куполов, в нем читались и достоинство и сдержанность. Филатов сидел на раскаленных добела камнях и спокойно рисовал церквушку, как вдруг услышал жуткие вопли, и мимо него пронеслась растрепанная женщина, высокая и прямая, как сосна, и такая же золотистая от загара. За женщиной, пыхтя и отдуваясь, пробежал мужик с топором, на его разорванной рубахе виднелась кровь. За мужиком, поднимая пыль, протопала галдящая толпа — старики, старухи и дети — и ни одного парня или мужика. «Он ведь ее зарубит!» — мелькнуло в голове Филатова и, отбросив рисование, он припустился за мужиком. Догнал, и врезал ему кулаком в затылок.

Мужик свалился, отполз в тень под деревья и облегченно заулыбался — казалось, только и ждал этого момента. Подбежали старики, старухи, дети; отгоняя мух от потных лиц, стали объяснять художнику:

— …Она ему разбила нос… Он уже лет пять за ней бегает… У него тридцать две болезни и на все есть справки….

Внезапно Филатов почувствовал страшный удар сбоку, удар пришелся в глаз и Филатов не сразу разглядел, кто его нанес, а когда разглядел, невероятно удивился — перед ним стояла растрепанная особа, которую он спас от смерти. Она была черная от гнева, словно сосна, опаленная молнией.

— Сволочь! — кричала она, размахивая кулаком перед носом Филатова. — Кто тебя просит лезть не в свои дела?! Ты что, с адом в душе?!

— …Она баба горячая, — сказал один старик Филатову на обратном пути. — Может спрыгнуть с крыши дома, прокатиться на бешеной лошади… А на мужика своего набрасывается с кулаками… Ну он и прибегает к средствам самозащиты, припугивает ее топориком… Здесь намедни приезжало начальство из райцентра и ихний главный, ухватистый Корнаухов — все отпетые бездельники, только и умеют пущать и стращать. Взяли подписку с бабы, чтоб не била мужика, а с него — чтоб не брался за топорик… А вообще, он мужик тихий, не пьет, чтоб не беспокоить соседей… У него и предки все такие были. Так что и его корни трезвые…

В словах старика Филатову особенно понравилось пренебрежительное отношение к начальству. Позднее художник обнаружил, что для жителей тех мест вообще не существовало конкретного начальства; они всех считали начальниками, в том числе и самих себя. Филатову они напомнили древних греков, у которых, как известно, было целое министерство Богов: Бог солнца, войны, охоты; греки поклонялись не одному Богу, а понемногу всем сразу, при этом не забывали и о божественном начале в себе. В этом и греки, и сельские жители были сродни самому Филатову — он никогда не забывал, что «художники — народ от Бога», как выразился Корнаухов. А вот сам председатель явно не имел «божьей искры», иначе не называл бы лозунги и транспаранты «божественными словами». Впрочем, возможно, он это говорил только на публике, чтобы не потерять высокий пост.

Через несколько дней Филатов, с еще заплывшим глазом, удил на реке рыбу. В разгар клева окуней, недалеко от художника расположились вдрызг пьяные жители деревни, две парочки средних лет. Гогоча, захлебываясь смехом, парочки зигзагами побежали к воде, на бегу раздеваясь и разбрасывая шмотки. В воде некоторое время обнимались, потом стали изображать что-то вроде заплывов. Филатов уже смотал удочку, как вдруг наступила тишина и одна из женщин заголосила:

— Утонул!

Бросив взгляд в сторону компании, Филатов насчитал на берегу трех пловцов; одного из мужиков явно не хватало, его пьяная и мокрая подружка стояла у кромки воды и вопила:

— Утонул! Надо ж, утонул!

Вторая парочка сидела на берегу, понуро опустив голову и раскачиваясь в такт тоскливым воплям. Никто из троицы даже не пытался искать утонувшего; вопящая женщина тупо смотрела на воду, видимо, ожидая, что ее друг всплывет сам, как золотая рыбка, а те двое, похоже, считали — раз Бог взял, значит так и надо.

Не раздумывая, Филатов бросился в воду и у самого берега наткнулся на утопленника, вытащил его за ноги, как бревно, принялся делать искусственное дыхание.

Вопящая женщина перестала вопить и только причитала:

— На кого оставил?! На кого?!

Парочка развалилась на песке и впала в забытье: женщина уткнулась лицом в скрещенные руки, вроде, уснула; мужчина запрокинул голову, закрыл глаза и равнодушно тянул:

— Налился! Безнадега! Бесполезняк!

Но утопленник очухался, засморкался, закашлял. И в этот момент его подружка влепила ему крепкую пощечину и снова завопила, но уже с сатанинской злостью:

— Гад! Хотел оставить! Обо мне подумал?! На кого хотел оставить, я тебя спрашиваю?! Чтоб тебе на башку свалился кирпич!..

Филатов подумал, что разгоряченная женщина, в пылу, может наброситься и на него — кто их разберет, этих сельских жителей! Может, и он что-то сделал не так, и, чего доброго, женщина подобьет ему второй глаз. От греха подальше, художник спешно направился к поселку.

В начале августа в той же деревне случился пожар. По одним слухам, хозяин, престарелый сторож свинофермы Иван Алексеевич собственноручно подпалил жилище, спокойно совершил преступное дело, поскольку изба была насквозь трухлявой и грозила завалиться — подпалил с надеждой, что райцентр выстроит новую.

По другим слухам, Иван Алексеевич и его жена давно дошли до ручки: обносились, разделись, разулись, и только и пьянствовали, и в тот злополучный день, налив глаза, растопили печь и уснули, и их спящими еле успели вытащить из горящей избы.

Так или иначе, но дом полностью сгорел — остались фундамент и печь, после чего Иван Алексеевич написал письмо лично председателю Корнаухову. Письмо начиналось словами:…«Обращаюсь к Вам как водолей к водолею…» (что соответствовало истине и без промаха било прямо в сердце председателя). А заканчивалось послание еще более трогательными словами:…«Жду вашей доброты по адресу…» (далее следовало название деревни, улицы и номер несуществующего дома).

Дело о пожаре разбирала комиссия обновленного исполкома и бессменного Корнаухова, который произнес возвышенную речь, после чего погорельцам выделили два грузовика стройматериалов. И здесь появился третий слух: будто бы хозяева сгоревшего дома в пепле нашли чудом уцелевшие деньги и кое-какое золотишко, будто бы Иван Алексеевич и его жена нарочно прибеднялись, а на самом деле богаче многих (между тем, все богатство стариков состояло из коровы по кличке Глашка).

Этот, сомнительный в высшей степени, слух художник Филатов отметал безоговорочно.

— Ну, зачем им богатство?! — возмущенно спрашивал он посельчан, рассуждая с чисто художнической точки зрения. — Детей у них нет, кому все оставлять?! А живем один раз!..

Посельчане соглашались с художником, но припоминали другие погрешности в поведении сторожа.

— Он всегда старался быть поближе к начальству, когда здесь киношники снимали фильм, так и лез в камеру и хочет попасть на радио…

Посельчане никак не могли смириться с подвалившими сторожу стройматериалами и его будущей новой избой. Они успокоились только когда внезапно умерла жена сторожа — она так рьяно взялась за строительство, что надорвалась и «приказала мужу и односельчанам долго жить». Иван Алексеевич похоронил жену крайне скромно — в халате и тапочках (больше ничего не было), но после похорон увидел сон, в котором жена укоряла его: «Почему не купил платье и туфли?».

Спустя две недели в деревне умерла старуха, и в ее гроб Иван Алексеевич положил новое платье и туфли, «чтоб передала жене на том свете». Этот жест у некоторых (из числа молодежи) вызвал усмешки и шутки, которые как-то сразу охватили всех провожавших покойницу, и похороны на время превратились в забавный спектакль. «Ничего страшного, — решил про себя художник Филатов. — Это от перенапряжения, людям нужна сбивка. Кстати, стоило б и мне черкануть пару писем умершим родителям и положить к старушке».

В конце лета в той же деревне Филатов покупал яблоки. Как-то в одном дворе увидел девчушку подростка, она грызла огромное ярко-красное яблоко и слизывала сок, стекавший по пальцам; рядом с девчушкой стояла корзина, полная не менее живописных яблок — они так и просились на холст… Девчушка доела яблоко, запустила сердцевину в траву и, согнув подсолнух, начала гадать: «Любит — не любит, любит не надолго, на одно лето»…

— Неужели у тебя уже есть жених? — поинтересовался Филатов, облокотившись на штакетник.

Девчушка смутилась, пробормотала: «Здрастье!» и побежала к старухе, которая что-то готовила под навесом. Неожиданно Филатов услышал, что девчушка назвала старуху «мамой», а вышедшего на крыльцо деда — «папой».

Филатов купил у стариков яблоки вместе с корзиной — для натюрморта, и позднее еще несколько раз наведывался — за яблоками и подсолнухами, одалживал кухонную утварь для большей красочности натюрмортов, и все удивлялся, как глубокие старики умудрились родить дочь? А потом узнал, что старики — приемные родители, что несколько лет назад в деревне произошла трагедия.

В то лето у стариков сняли комнату отдыхающие с Украины — молодая супружеская пара с ребенком. Женщина оказалась легкомысленной, завела с кем-то роман и с каждым днем все чаще куда-то исчезала, а однажды вообще не пришла ночевать. Муж этой особы целую неделю молча переносил измену, но после той ночи его рассудок помутнел: он купил в сельмаге хозяйственный нож и, как только блудница появилась во дворе, убил ее на глазах стариков и дочери.

Суд состоялся в райцентре. Многочисленные свидетели подтвердили непристойное поведение убитой (свидетельницы даже описывали ее порочный вид), долгое терпение мужа и его невменяемость в тот роковой день. На суд оказали немалое давление члены исполкома и «непотопляемый авианосец» Корнаухов (так чрезвычайно удачно его окрестил художник Филатов и был абсолютно прав). Суд приговорил обвиняемого к семи годам лишения свободы; осиротевшую девчушку оставили у себя старики. Отбыв заключение, отец приехал за дочерью, но она не захотела с ним уезжать, потому что «он убил маму».

Как и все жители деревни, приемные родители девчушки (ее звали Зиной), несмотря на преклонный возраст, тоже выпивали, но только «лекарственные» домашние наливки собственного изготовления. Выпив, дед со старухой припоминали какие-то давнишние обиды и ссорились, и Зине приходилось их примирять. В праздники старики устраивали обильные выпивки, которые, соответственно, переходили в обильные ссоры, но вновь, благодаря девчушке, завершались мирно, даже с повышенным излиянием нежности (опять-таки соответственно накалу ссоры). Часто, после таких праздничных событий, старики, в знак семейного торжества, провозглашали «день раздачи вещей», когда дарили односельчанам часть урожая, семена. Этим «днем» старики хотели показать, что главное в жизни — любовь к ближнему и доброта.

В конце концов Зина призналась Филатову, что жениха у нее нет, что она гадала подружке, но если жених и появится, она все равно больше будет любить «маму и папу», и что еще она любит свою собаку Русю, у которой «басистый лай», и мечтает съездить в город, «чтобы сходить в театр». В ответ на эти откровения, Филатов написал портрет девчушки, изобразил ее неким романтическим корабликом в море пьяного буйства и неимоверных страстей.

Вполне естественно, что в нездоровой деревенской атмосфере (имеется ввиду не земная атмосфера вокруг деревень — эта как раз была здоровой, даже лечебной, имеется ввиду атмосфера внутри деревень, дикие пристрастия жителей), так вот, в этой атмосфере Филатов не благодушествовал; он ходил по деревням, делал зарисовки, но постоянно был начеку, в ожидании чьей-либо выходки и последующего мордобоя. Нешуточные деревенские страсти растеребили художественную душу Филатова и в него вселились разного рода мученичества. Вначале это были мелкие безобидные страстишки: по вечерам он стал яростно сражаться в шашки с соседом «академиком теоретиком», а после баталий, нервно курил и долго не мог заснуть. Потом страстишки усилились и превратились в безотчетные страсти. Ни с того ни с сего Филатов влюбился в одну из дачниц, глупую, но очень красивую, которую сам же называл «не женщиной, а изображением»; влюбился, да так безудержно, что предложил дачнице расписаться, а когда получил отказ, решил немедленно уехать в город.

Его провожали Зина и ее собака Руся.

Спустя некоторое время, уже поздней осенью, Зина прислала Филатову письмо, в котором сообщала, что «мама с папой» купили ей новый портфель, а Руся «научилась считать до трех»; сообщала также, что сторожу Ивану Алексеевичу поставили новую избу и он устроил новоселье, но так много выпил, что его увезли в больницу и там он умер… А его корову Глашку отдали в районное стадо, но она каждый вечер подходила к своему дому, пыталась открыть рогами уже заколоченные ворота. А потом Глашка пропала. Целую неделю ее искали и обнаружили на кладбище… она паслась у могилы своих хозяев. В конце письма Зина передавала привет от «мамы с папой» и просила Филатова приехать зимой, потому что у них «зимой очень красиво»…

Туманы

Как известно, нас окружают сотни примет, которые безошибочно указывают на предстоящие события. К примеру, животные испытывают беспокойство, предчувствуя стихийные бедствия, и чем сильнее их беспокойство, тем разрушительней будет стихия. Или народная примета: если вечером спокойный закат и в низинах стелется туман, это явный признак хорошей погоды назавтра.

Но немало вполне достойных людей, для которых существуют и другие приметы — имеющие тайный смысл. Некоторые уверены, что вообще вся наша жизнь состоит из мистических предзнаменований, просто не всем дано их разгадать. Особо суеверные и мнительные люди крайне серьезно относятся к каждому своему сну — да что там! — каждое дуновение ветерка истолковывают, как предвестник удачи или беды. По моим наблюдениям, эти чувствительные люди частенько накручивают себя до галлюцинаций — попросту видят то, что хотят видеть.

Сам я, будучи от природы толстокожим, начисто лишенным способности улавливать невидимые нити мироздания, к загадочным приметам отношусь с усмешкой. За всю жизнь я ни разу не сталкивался ни с «божьим», ни с «дьявольским», и не встречал нечистой силы и привидений, и, что, конечно, обидно, — не видел никаких чудес. Но все же был свидетелем нескольких странных совпадений, причем все они произошли в тумане.

В подростковом возрасте мы с приятелями часто ходили в лес за орехами. Обычно рано утром, пока не наступала жара. Однажды забрели в какую-то глухомань и, поплутав, вышли в незнакомом месте — перед нами открылся широкий луг, со всех сторон обрамленный молодым березняком. Весь луг тонким слоем покрывал белый туман.

— Сейчас по лугу пробегут лошади, — ни с того ни с сего брякнул я. Не знаю, что на меня нашло. С таким же успехом я мог ляпнуть: «Сейчас на луг приземлится воздушный шар».

Но внезапно из березняка на самом деле выскочил табун лошадей. Животные пересекли луг и исчезли в лесу. Мои дружки разинули рты и посмотрели на меня, как на немыслимого ясновидца. А я немного сдрейфил от своего предвидения и так разволновался, что на обратном пути споткнулся о корягу и, шмякнувшись на землю, сильно ободрался.

На следующий день слух о моих сверхчеловеческих способностях пронесся по всему нашему поселку, и ребята засыпали меня вопросами: «Какая завтра будет погода?» «Какую я получу отметку?». Я направо-налево вещал предсказания, но, понятно, ни одно из них не сбылось.

Другой случай произошел, когда я уже стал взрослым, жил в Москве и работал декоратором в театре. В те годы у меня появился друг — художник Валерий Дмитрюк. Он и летом и зимой жил на даче в Снегирях и являлся приверженцем здорового образа жизни — ежедневно по утрам совершал пробежки вокруг поселка и круглый год купался в Истре, мелководной речке с быстрым течением. И пробежки и купания он проделывал с маленьким веселым существом — своей дворняжкой Толикой.

Однажды зимой Валерий привычно обколол пешней «ванную», как называл широкую прорубь, и бултыхнулся в воду. Отважная Толика, как всегда, прыгнула за ним. Обычно Валерий сразу хватал собачонку и они быстро вылезали на лед; он обтирался, его лохматая подружка отряхивалась и они бежали в дом — пить горячий час с вареньем. Но в тот злополучный день, когда Толика прыгнула в прорубь за хозяином, Валерий промахнулся — не успел схватить собачонку и ее моментально затянуло под толщу льда. В тот день я гостил у Валерия и когда он, в жутком состоянии, вернулся с реки, мне и без всяких слов сразу стало ясно — что-то произошло с Толикой. Весь день мы сильно переживали гибель собачонки, а к вечеру сходили на станцию, купили водку и помянули беднягу.

— Надо тебе завести новую собаку, — сказал я своему другу. — Тогда легче будет пережить потерю Толики. И хорошо бы, похожую на нее.

Что удивительно — утром, когда мы выглянули в окно, на участке лежала густая пелена тумана, но и сквозь него мы разглядели, что перед дачей появилась копия Толики — точно такая же собачонка, только чуть моложе.

В двадцать четыре года приятель познакомил меня с женщиной, моложе меня на два года, но уже побывавшей замужем. Она была манекенщицей, помешанной на своей внешности: постоянно смотрела в зеркало на свою неземную красоту, часами рассматривала свои фотографии и меняла одежды по пять раз в день. Ясно, жениться на глупой красотке я не собирался, поскольку мечтал о «тургеневской» девушке. И не имел права, поскольку ни хорошей специальности, ни своего жилья у меня еще не было. Но манекенщица сразу предложила жить вместе и сняла комнату у дворничихи в Новодевичьем монастыре — естественно, «необыкновенная» женщина, каковой себя считала манекенщица, могла жить только в необыкновенном месте.

В монастыре мы прожили полгода, но когда манекенщица неожиданно забеременела и мне пришлось с ней расписаться, мы переехали к ее матери. Кроме основной «малярной» работы (декоратором в театре), я начал подрабатывать везде, где придется, и вскоре заработал на кооперативную квартиру. Но прожил я в той квартире недолго. После рождения дочери жена отдала ее «нянчить» матери, а сама все чаще стала проводить время в своей прежней компании «золотой молодежи». Я терпеть не мог ее знакомых — самоуверенных девиц и парней, отпрысков известных людей, которые раскатывали на «иномарках» и веселились на роскошных дачах. Мне, который в Москве всего добивался самостоятельно, это не могло нравиться. Жена, дуреха, считала, что я просто им завидую.

Однажды в конце лета моя благоверная сказала:

— Отвези мою мать и дочь на дачу. У меня начинается отпуск, я должна отдохнуть. Мы с нашими манекенками решили отдохнуть на озерах под Вильнюсом. Там живет тетка одной манекенки.

Накануне отъезда жена привела к нам «свою компанию»: двух своих подруг и трех молодых мужчин (один из них — амбал в темных очках, как я узнал позднее, раньше был ее любовником).

— Мои старые друзья, — заявила мне жена. — Нам надо кое о чем поговорить.

Они расположились на кухне, открыли бутылки вина. В общем, я работал в комнате (ради денег выполнял какой-то оформительский заказ), а компания на кухне пила вино и что-то обсуждала. В какой-то момент одна из подруг жены, подвыпив, вошла в комнату и сказала мне:

— Если сможешь, приезжай к нам. Мы будем у моей тетки, — и назвала адрес, где они собирались остановиться. (Позднее выяснилось — все это она сказала не без умысла, ведь в их Доме моделей все только при общении не скупились на комплименты и признавались в любви, на самом деле тайно ненавидели друг друга).

После отъезда жены я по-прежнему днем работал в театре, а по вечерам, часто до полуночи корпел над оформительской «халтурой». Дней через десять у меня вдруг появилось свободное «окно» — театр уехал на гастроли, а я сдал очередную «халтуру». И вот, получив за «халтуру» неплохие деньги, я вышел на улицу — был солнечный денек — и мне подумалось: «А ведь сейчас все, кто свободен от работы, на дачах, у моря, на озерах… Почему бы и мне не отдохнуть несколько дней на озерах?». Дома я положил в сумку полотенце и плавки, и на такси помчал в аэропорт.

Мне повезло — на последний рейс Москва-Вильнюс был один свободный билет.

В столице Литвы мне опять повезло — на вокзале через полчаса отходила электричка в сторону поселка, где жила тетка манекенщицы. Уже вечерело, я сидел на привокзальной площади, покуривал; в предвкушении встречи с женой настроение у меня было приподнятое — несмотря ни на что, я сроднился с ней, нас связывала дочь, да и за прошедшие два года у нас было и хорошее — пусть немного, но все-таки было. Например, когда однажды я простудился, она массировала мне спину, приклеивала перцовые пластыри, а накануне Нового года принесла маленькую елку и мы вместе ее украшали игрушками, а потом под ней, на полу, выпили шампанское.

Электричка остановилась на платформе, за которой была площадка с автобусами — на одном из них мне предстояло еще полтора часа добираться до поселка.

Когда автобус прибыл в озерный край, уже стемнело. За домами виднелась обширная водная гладь, над ней стоял голубой туман. Разыскав нужный дом, я постучал в окно. На крыльцо вышла пожилая женщина, приветливо поздоровалась, но на мой вопрос: «У вас живут манекенщицы из Москвы?», удивленно раскинула руки:

— Так они всего день прожили у меня. Переночевали и поехали к морю в Палангу. Все три… с мужьями.

Я вздрогнул:

— С каким мужьями?

— Со своими, какими же еще?

Меня всего затрясло.

Всю обратную дорогу до станции в автобусе я не мог унять дрожь, чего только в голове не вертелось! «Что за мужья?! Уж не те ли, что выпивали у нас на кухне?!» Я решил разыскать «семейные парочки», хотя и догадывался, что в незнакомом курортном городке это будет нелегко.

В электричке до Вильнюса я беспрестанно курил в тамбуре и прямо задыхался от ревности и злости.

В Вильнюсе везение от меня отвернулось. Последний состав до Кретинги (местечко недалеко от Паланги) давно ушел, был только рейс до Каунаса (сто километров) и тот шел через час. Между тем, каждая лишняя минута доставляла мне лишнее страдание. Я ходил взад-вперед по пустынной платформе и непрестанно курил: «С кем жена?! Что за предательство?! Все врала! Говорила: „Отдохнем на озерах, но сразу поехали на курорт!“».

От Каунаса до Клайпеды (более двухсот километров) уже в полной темноте я добирался на попутных машинах — вначале в кабине с дальнобойщиком, потом в пикапе с водителем, плохо говорящим по-русски, потом в кузове грузовика, среди грохочущих бочек, где меня подкидывало, швыряло и било, и продуло так, что я охрип. От усталости злость во мне притупилась, я вдруг почувствовал какое-то безразличие ко всему происходящему, у меня даже мелькнула мысль — а не послать ли куда подальше жену с манекенками и их «мужей»? Но до Паланги оставалось всего ничего — двадцать пять километров, и я решил довести дело до конца.

А судьба мне подкидывала все новые трудности — в сторону городка никакого транспорта не было. Час стоял на шоссе — все бестолку. Наконец показался парень-мотоциклист. Я поднял руку, объяснил, куда мне надо. Парень был выпивши, русский не знал вообще, но уловил слово «Паланга» и кивнул на место за собой.

В Палангу мы въехали, когда уже было за полночь. Дома освещали тусклые фонари, с моря наползал мутный туман. На улицах было пустынно, только изредка попадались парочки. Куда идти? Где искать отдыхающих красоток и их «муженьков»? Но внезапно передо мной вполне зримо возникла отдельная постройка в саду за синим домом и там, в освещенной комнате, на полу компания москвичей, они пили вино, из магнитофона доносились какие-то звуки. Не знаю, с чего я увидел именно эту картину — возможно, мои нервы были так напряжены, что сработало шестое чувство и произошло невероятное…

Как-то само собой я направился к противоположной стороне городка, миновал костел, несколько строений с освещенными витринами и вскоре увидел синий дом; за ним в саду, укутанным туманом, виднелась постройка, из ее полуоткрытой двери падала полоса света и доносилась музыка. Мое сердце чуть не оборвалось. Миновав несколько яблонь, надувную лодку, скамью, на которой сохли купальники, я подошел к пристройке и открыл дверь — на паласе в расслабленных позах лежали манекенщицы и мужчины, выпивавшие у нас на кухне — и те и другие были в пляжных халатах, в руках держали бокалы с вином. Жену небрежно обнимал амбал в темных очках. Увидев меня, жена прищурилась — не могла понять, я это или ей мерещится; поднялась, нетвердо подошла к двери и, переступив порог, расширила глаза:

— Ты?! — от нее сильно разило вином.

— Дрянь! — пробормотал я, дал ей пощечину и, повернувшись, направился к выходу из сада.

От усталости я валился с ног. Внезапно вспомнил, что за весь день не выпил и чашки кофе — не до этого было. Но что странно, когда какие-то русские матросы на «газике» подбросили меня до Клайпеды и на вокзале я, наконец, взял стакан кофе, то не смог его выпить — так расклеился. Только утром, уже в самолете, взял себя в руки, а прилетев в Москву, сразу подал заявление на развод.

Что касается видения в Паланге — это было мое высшее достижение, как экстрасенса. Ничего подобного больше со мной не случалось, хотя, бывало, я прикладывал огромные усилия, чтобы узнать простые вещи, но каждый раз попадал впросак. Видимо, у каждого в жизни найдется необъяснимый случай — один на сто, вполне объяснимых.

Радость величиной с небо

От нее прямо хлестала неприкрытая радость, радость огромной силы, которая все сметала на своем пути. Она так заразительно смеялась, что было ясно — на нее свалилась блистательная удача, она достигла полного счастья или, по крайней мере, на подступах к нему. И вдруг этот мужчина с потухшим взглядом и свинцовой усталостью в движеньях. Он и раньше не отличался лучезарностью, а в этот раз выглядел особенно мрачным. Они были соседями и встретились во дворе, когда она прощалась с подругой.

— Что развеселилась красавица? — спросил он хрипло и тускло улыбнулся.

— Поздравьте меня! Мы, наконец, получили разрешение на выезд! После стольких мучений и унижений! Летим в Рим, потом в Штаты. Все! Начнем новую жизнь в цивилизованном мире! — ей так хотелось поделиться своей безудержной радостью, окрылить ею других, и в том числе этого пожилого мужчину, который всегда ей был симпатичен, несмотря на всегдашнюю угрюмую замкнутость.

— Значит, все-таки решили уехать? Навсегда покинуть родину?

— Хм! — она поежилась, словно попала под отрезвляющий душ. — Сколько можно ждать, когда здесь будет нормальная жизнь?! Я хочу сейчас, пока молода, жить по-человечески, а под старость мне ничего не надо. Да и неизвестно, что будет под старость. Светлого будущего ждали мои дед и бабка, мои родители… Не дождались. А я не желаю ждать. Уже прожила здесь почти тридцать лет. Хватит!.. — радость на ее лице несколько уступила место горечи. — И чего здесь можно ждать? Смерти?!

— Ну, уж! В любой системе можно создать свою микросреду, как бы свое жизненное пространство.

— Как можно нормально жить в ненормальной среде? О чем вы говорите?! В ненормальной среде человек вынужден совершать ненормальные поступки. Люди загнаны обстоятельствами, находятся под постоянным прессом, потому и рушатся семьи, многие спиваются. Вон и вы постоянно мрачный. И это понятно. Здесь только и думаешь, как бы выжить, а чтобы выжить, нужно стать примитивом, считать копейки от зарплаты до зарплаты, или замкнуться в своем мирке, как вы предлагаете. То есть жить ограниченно, не так, как хочешь, как достоин, — радость окончательно покинула ее; в глазах появились непримиримость и злость. — Здесь условия меняют человека. Из талантливого делают посредственного, из доброго — злого. Потому и столько озлобленных людей. А там, на Западе, на улицах незнакомые люди улыбаются друг другу. Все приветливые, вежливые. Да, что говорить! — она махнула рукой. — Здесь никогда не смогут так смеяться, как американцы!..

— В благополучии, богатстве легко быть приветливым, смеяться, — он достал сигареты. — А вот у нас… Конечно, у нас надо иметь мужество, чтобы остаться самим собой, сохранить честь и достоинство. Но, согласитесь, такие люди есть, и их немало.

— Единицы! — выпалила она. — А в массе — кошмар! Тупые лица. Не лица, а рожи, — теперь от нее хлестала злость такой же огромной силы, как прежняя радость. — О чем вы говорите, когда почти не осталось порядочных, талантливых людей?! Здесь забыли, что такое гуманизм, благородство. Кругом невежество и хамство… Трагедия в том, что уничтожена интеллигенция, лучшие умы и таланты. И пройдет два-три поколения, пока интеллигенция возродиться… Впрочем, поколение, которое идет за нами, еще хуже — сплошные циники, приспособленцы.

— Все так, — закурив, кивнул он. — Но все-таки есть и другое. Надо уметь видеть и хорошее. Согласитесь, все-таки вас окружают замечательные люди. Я имею в виду ваших друзей. И, кстати, вы уезжаете не только от системы, но и от них, друзей, от привязанностей, от языка и традиций. Это все нешуточные вещи. Вас там, в Америке, замучает ностальгия. Ностальгия страшная штука.

— Знаете что?! — перебила она. — И там можно найти друзей. Зато я буду чувствовать себя свободной, — ее слова звучали решительно и твердо; казалось, ее дух — некий тугоплавкий материал, который с повышением температуры приобретает большую прочность.

— Свободной! — повторила она. — И личностью… Мы там не пропадем. Мой муж — кандидат наук, и у меня есть диплом… Да и я готова работать кем угодно: посудомойкой, уборщицей и все равно буду себя чувствовать большей личностью, чем здесь. Там никакая профессия не унизительна…

— Все так, — он затянулся и выпустил в сторону струю дыма. — Но и там жестокий мир, борьба за выживание, правда, на более высоком уровне. Там постоянная гонка за деньгами, все подчинено деньгам, при свободной демократии нет свободы от денег. И тоже полно невежд и дураков, и хамства хватает. Там все заняты бизнесом, при встрече говорят о страховке, налогах, а мы живем неважно, плоховато, но у нас можно поговорить по душам. К тому же, в Америке ценятся люди действий, поступков. Там не любят непрактичных, чудаков, мечтателей, а у нас, сами знаете… Западные женщины любят суперменов, победителей, а наши и несчастных, неудачников… Так что, наше общение — огромная ценность. Оттуда, издалека, вы увидите, что и здесь есть кое-что хорошее. Например, соловьи. Ведь соловьи только в России, — он попытался внести в разговор шутливую ноту.

— Не увижу! — раздраженно усмехнулась она. — Здесь отвратительно все! Невыносимо больше смотреть на нищету и убожество… Грязные подъезды, кругом мусор, свалки, какой-то помоечный мир. Искусство пошлое, показушное, кругом идиотские призывы, лозунги… Если бы не дали разрешение, уехала бы в глухую деревню, чтобы ничего и никого не видеть… Здесь все держится на страхе… Мой дед вечно боялся, что его арестуют, потому что он не чисто русского происхождения. Отец на работе боялся говорить правду в глаза; говорил ее дома шепотом. И всю жизнь боялся стукачей и всех людей в форме. Мать боялась, что ее не пропишут в столице, что она не дотянет до зарплаты, не достанет лекарств, когда я болела. Муж после института боялся — отправят в «почтовый ящик», а он хотел заниматься наукой в НИИ. Я по вечерам боюсь выйти на улицу — боюсь грабителей. А днем, и в транспорте, и в магазинах боюсь грубостей и хамства. Здесь все виды страха. Да что там говорить! — гримаса боли передернула ее лицо. — Здесь никогда не будет нормальной жизни… Там, на Западе, все делается для того, чтобы человеку облегчить жизнь, а здесь — чтобы ее отравить. Здесь с детства убивается индивидуальность. Даже есть поговорка: «высокая трава первой попадает под косу». Ужас! Значит, не высовывайся, будь, как все. Вот потому и нет личностей.

— Есть! Не сгущайте.

— Единицы! Я уже говорила. Но они поставлены в жуткие условия. Согласитесь, талант, личность могут развиваться только в свободе.

— Тем больший подвиг — развиться в несвободе.

— На такие подвиги способны безумцы, а большинство просто зачахнет… Знаете что?! — она вдруг подозрительно прищурилась, — мне кажется, вы возражаете лишь бы возразить, а в душе прекрасно знаете, что я права. Это не честно. Бог накажет вас!..

Он улыбнулся, но тускло, как и в начале разговора.

— Бесспорно, вы во многом правы. Все так. И все же, понятие родины — не пустые слова. Это культура, впитанная нами с детства: язык и песни, традиции, обычаи. Там, на Западе, все другое, поверьте мне. Совсем другой мир. Цивилизованный, благополучный, но совершенно другой, и в него трудно вжиться. Там другие отношения между людьми. У нас мы можем запросто, без звонка, нагрянуть к другу в гости, а там это не принято. У нас как? Пришли гости, на кухне выпивают, говорят до часу ночи. Хозяин может уйти спать, а гости сидят, как у себя дома. В какой стране это возможно?! Тяга к общению у нас — не пустое понятие. А там каждый сам по себе, люди разобщены… Западный индивидуализм приводит человека к одиночеству, эгоизму.

— Нет, нет! — она энергично замотала головой. — Дружба везде остается дружбой. Везде есть хорошие и плохие люди, но в условиях свободы люди более открыты, они не скованы материальными заботами и дружбы между ними гораздо больше. Как раз богатые, благополучные люди больше способны на искреннюю, бескорыстную дружбу.

— А я думаю наоборот, — не сдавался он. — В наших условиях люди больше тянутся друг у другу. Чтобы выжить. И наша дружба крепче и бескорыстней. А там чаще — каждый сам по себе или люди дружат кланами. Есть даже определенные общества, куда просто так не попадешь. Там многое решают положение, деньги, а у нас духовные интересы… И вообще, обогащение не приносит счастья. Не случайно, западные общества уже заходят в тупик — не к чему стремиться, уже перепроизводство всего. Есть все. Раньше их стремление к счастью сводилось к комфорту: белый особняк, белая машина, белая яхта. Их счастье осуществилось, и теперь нет общей, объединяющей цели. От пресыщенности появляется лень, дурацкие увлечения, кое-кто даже бежит от цивилизации назад к природе, к первобытности. Так что, все имеет оборотную сторону… А у нас все-таки есть будущее. Я уверен — наша система изменится, возродиться то, что когда-то было в России, когда нашим искусством и наукой восхищался весь мир…

— Опять-таки все делали одиночки. Единицы. А вся страна была невежественной, отсталой. Всегда. И всегда догоняла Запад. Но не догнала, и никогда не догонит. Потому, что у людей рабская психология. Это в генах. И ничего здесь не изменить. И о каком будущем вы говорите?! Равенство, братство — идиотизм! Это против природы! Умный, талантливый должен жить лучше, чем глупец и бездарь, а здесь наоборот — любой рабочий получает больше профессора… И какое у меня братство с этими темными людьми, тупыми рожами?! У нас разные взгляды на жизнь… И что мы здесь имеем?! Полужилье, полупродукты… Райкомовские деятели все указывают: где жить, где работать, что читать, даже с кем жить! Вы прекрасно знаете — браки с иностранцами запрещены, если в семье что не так — выносят партвзыскание. Лезут в личную жизнь — кошмар!.. Единственно чего здесь добились — вывели новый тип человека — зависливого и злобного, — она глубоко вздохнула и с удвоенной силой обрушила на него все накопленные переживания, возмущение и злость: — Нигде в мире нет такой тупости, пьянства, мата! А сколько бандитов! Бьют стекла в электричках, в метро режут сиденья, срывают с людей меховые шапки, вырывают сумки…

— Негодяи есть в каждой стране, — хмуро вставил он.

— Есть, но там их сразу упекают в тюрьму, там с ними не церемонятся. А у нас берут на поруки… А как относятся к животным?! — ее скачущие мысли не оставляли камня на камне в мире, где она прожила почти тридцать лет. — Бездомных отстреливают, домашних крадут на шапки. Недавно читала в газете — у слепой женщины какие-то подонки увели собаку-поводыря, одинокой старушке в коммуналке соседи, чтобы напакостить, сварили суп из ее кошки. А кошка была ее единственным близким существом, единственным утешением. Вот до какой мерзости дошли! Где, в какой стране это возможно?! На Западе, знаете как к животным относятся?! Именно богатые, благополучные больше способны на гуманизм, благотворительность. Да что там говорить! А какие крепкие семьи в Америке! Америка вообще пуританская страна.

— Ну, это вы бросьте! И там полно разводов. И безработных немало, а те кто работают, откладывают деньги, чтобы на пенсии жить безбедно. А у нас обо всем заботится государство. Мы не думаем о работе, зарплате, пенсии, и можно развиваться духовно. Пожалуйста, занимайтесь искусством, спортом. Там это для одиночек и стоит ого сколько!

— Чепуха! Там духовности в сто раз больше, в каждом колледже оркестр, в сто раз больше театров…

Он махнул рукой.

— В массе искусство низкопробное, коммерческое. Возьмите фильмы — сплошь боевики, насилие, секс. И во всем стандарты, даже улыбки.

— Это здесь такие показывают, а высокое искусство замалчивают. И все достижения замалчивают. Это специально делается. Ничего вы не понимаете! Рассуждаете, как передовица в «Правде». Я думала вы другой…

Он бросил недокуренную сигарету и еле внятно прохрипел:

— Наша бедная Россия — истерзанная земля, несчастный народ — мне дороже самых процветающих стран.

— Вы просто оголтелый патриот! — ее настрой подскочил до самого высокого градуса и уже почти перешел в грубость.

Он тоже повысил тон и ответил без заминки:

— А вы эгоистка. Уезжают те, кто думают только о своем благополучии, но не о стране. Им на все наплевать, лишь бы прилично жить.

— Да, по-человечески, и среди людей, а не варваров. И не испытывать страх за судьбу близких… Я уезжаю с легким сердцем и никогда сюда не вернусь, как бы там ни устроились. Хуже, чем здесь, не бывает.

— Не зарекайтесь. Вас еще потянет сюда.

— В это болото?! — она едко хохотнула. — Никогда в жизни! Как раз оттуда я особенно отчетливо увижу, как была здесь несчастна, и будет жаль впустую потраченного времени… Ну, ответьте, почему никто из эмигрантов не возвращается? Почему?!

Он пожал плечами, и на ее лице появилась победоносная улыбка.

— Вот именно! Здесь нечего отвечать… И вообще, почему человек должен умирать там, где он родился? В западных странах уже давно нет границ, а здесь все огораживаются. Там люди живут где хотят… Конечно, Западный мир заставляет человека постоянно быть собранным, испытывать напряжение, нагрузки, но это мобилизует, заставляет проявлять лучшее в себе, совершенствоваться, добиваться успеха… Только так и можно полностью реализовать свои способности. Там много работают, но и получают в десять раз больше, чем здесь. Во всяком случае, кто талантлив и трудолюбив, имеет собственный коттедж, машину, даже яхту… И мы все это будем иметь!.. — ее улыбка снова стала радостной, лицо посветлело — будущее перед ней уже почти материализовалось. — Мы будем жить в Калифорнии, там много выходцев отсюда… Там потрясающе!.. Там даже небо не такое, как здесь. Представляете, в Калифорнии триста шестьдесят солнечных дней в году! — она засмеялась и с прежней брызжущей радостью широко раскинула руки, готовая объять все калифорнийское небо.

Отличный денек

В ту осень погодка не баловала, дни стояли дождливые с густыми туманами. В шесть утра я просыпался, оттого что приезжал на своей колымаге мусорщик и, яростно громыхая, убирал помойные ящики, «облагораживал убежище грязи и мрака», как выражалась моя мать. Потом дворничиха начинала скрежетать метлой — заметать опавшую листву и во всю глотку что-то обсуждать с напарницей из дома напротив. Я чертыхался, залезал с головой под одеяло и никак не мог взять в толк: почему этим надо заниматься, когда все еще спят? Какой идиот распорядился приводить улицы в порядок, когда у людей самый сон?! Крепкий предрассветный сон?! В полудреме я слышал, как гремят будильники у соседей, шарканье и кашель на кухне, слышал, как мать хлопала дверью, уходя на работу. В общем, вставал невыспавшись, без особого аппетита проглатывал завтрак и в неважнецком настроении плелся на работу.

Но потом, наконец, выдался отличный денек. Во-первых, не приехал мусорщик и дворничиха молча орудовала метлой — видимо, куда-то запропастилась ее напарница. Во-вторых, когда я вышел на улицу, прямо по-летнему сверкало солнце и по небу плыли белые облака.

А затем началась непрерывная полоса везения. В газетном киоске мне достался журнал «Советское фото» — «сад искусства», как его называла мать, склонная к высоким чувствованиям. В табачном киоске я купил пачку заграничных сигарет. Подошел к ларьку, смотрю — продавщица беззастенчиво достает из-под прилавка целый блок и протягивает какому-то тузу в шляпе:

— Пожалуйста! Заходите, всегда вам рады.

Я скорчил простодушную гримасу и сунул деньги в окошко:

— И мне пачку таких же!

Продавщица посмотрела на меня враждебно, поморщилась, но все-таки сигареты отпустила.

Обычно в автобус я садился довольно спокойно: по его ходу точно рассчитывал место, где он притормозит (глаз на подобные вещи у меня наметанный), и втискивался в дверь одним из первых. Бывало, получал в спину кулаком за такую прыть, но это уже не имело значения. А в тот отличный солнечный денек мне особенно повезло: автобуса долго не было и на остановке скопилась огромная толпа, причем каждый старался протиснуться поближе к бровке тротуара. И вдруг замечаю — мимо катит левый, заблудший «рафик». Не очень рассчитывая на удачу, я махнул рукой; шофер прореагировал и взял к обочине. Пока народ соображал, что к чему, я уже был в салоне. Так меня и еще нескольких расторопных пассажиров шофер и подбросил до метро. Тариф на десять копеек больше, зато быстрее и с удобствами, и никто не отдавил ноги, не толкнул, не нахамил, как обычно в переполненном автобусе. И кстати, участок ремонта мы проскочили без задержки — в то утро асфальт на бульваре не клали. Дней десять именно в час пик рабочие ремонтировали дорогу. Перекроют одну полосу и гоняют каток взад-вперед, а транспорт, естественно, простаивает. В автобусе, бывало, все ругаются. Еще бы! Люди на службу опаздывают, а рабочие знай себе неторопливо машут лопатами.

— Вопиющее неуважение к людям, — говорила мать про подобное издевательство.

Именно в тот осенний солнечный денек на работе я получил премиальные, а после работы подал заявление на курсы фотографов. И сразу мне стало как-то радостно; я шел по вечерним многолюдным улицам и впереди уже вырисовывалось мое прекрасное будущее: я покупаю заграничную фотокамеру, делаю потрясающие снимки, становлюсь великим фотографом. Чтобы продлить свой радостный настрой, я решил поужинать с портвейном и заглянул в какое-то кафе. И вновь мне удивительно повезло — швейцар без уговоров пропустил меня всего за рубль, а гардеробщик раздел и вовсе за полтинник, и официант ко мне сразу подошел, а не, как обычно, через полчаса. Что и говорить, тот денек был отличным во всех отношениях.

И вот только официант принес заказ — как ко мне подбежала Светлана. С ней я познакомился полгода назад на вечере в клубе закрытого НИИ. Она заканчивала Ленинградскую консерваторию и приехала в Москву на каникулы. Там, в НИИ, мы столкнулись у вешалки, она приветливо улыбнулась, что-то спросила, я что-то ответил. Как-то незаметно мы очутились за столом в углу, разговорились. Она была маленькой, черноглазой, проворной.

— …Господи, как здесь хорошо! — проговорила, радостно запрокинув голову. — Вы, москвичи, такие раскованные, не то что мы, ленинградцы. Я вам благодарна, что вы скрасили мое одиночество. Вы мне сразу понравились. А я? Я вам нравлюсь?

— Очень! — еле сдерживая волнение, выдавил я.

— Пойдемте танцевать, — вскочила она. — И давайте на «ты», надоели эти условности!

Во время танца она прижалась ко мне, и я чувствовал ее сбивчивое дыхание. Потом она отстранилась.

— Ты мне не просто нравишься, кажется, я уже в тебя влюбилась. А ты?

— Я тоже, — только и смог пробормотать я.

Она остановилась у подруги и, когда я ее провожал, мы целовались в каждом укромном местечке и она шептала:

— Я тебя люблю. А ты меня? Если хочешь, я могу переехать к тебе в Москву. Только, конечно, надо будет зарегистрироваться. Мама с папой просто так не отпустят. Они строгие. Но мы завтра увидимся, да? И обо всем поговорим. Я тебя очень люблю и всю ночь буду о тебе думать.

Домой я шел нетвердыми шагами — меня пошатывало от счастья. Все случилось так неожиданно, я ничего не мог понять, но был уверен, что до Светланы в моей жизни ничего значительного не происходило. Будущее уже рисовалось не просто прекрасным, а ликующе прекрасным, прямо-таки триумфальным — великий фотограф был и в «сердечных делах» (выражение матери) счастлив по уши.

На следующий день она прямо бежала ко мне навстречу. Подбежала, обняла, поцеловала в щеку:

— Я ужасно по тебе соскучилась!

Вечером я посадил ее на поезд «Москва — Ленинград», и она долго посылала мне поцелуи через стекло.

Наутро я получил телеграмму: «Люблю. Не могу без тебя». И на следующий день: «Очень люблю». И через день: «Ужасно люблю, если мы не встретимся, не знаю, что будет со мной!». Она совершенно не умела сдерживать свои чувства и, как ни странно, мне это нравилось. Да и чего ж здесь странного — кому не приятно слышать такое, особенно если тебе всего-то чуть больше двадцати?! Любой потеряет голову.

Понятно, до этого я не задумывался о браке — и потому что еще не достиг славы великого фотографа, и по материальным соображениям: куда мог привести жену, если мы с матерью жили в четырнадцатиметровой комнате?! И вдруг Светлана! Из-за нее я начал страдать бессонницей.

Через неделю она приехала снова, с тортом и цветами, сказала, что хочет познакомиться с моей матерью. За чаем она без умолку рассказывала матери о консерватории, о дипломе, который вот-вот получит, о том, что ее уже приглашают во многие места, но теперь, встретив меня, просто не знает, как быть.

Когда мы вышли прогуляться, Светлана стиснула мой локоть.

— У вас в Москве так весело, так много интересного. А у нас не город, а музей. Я тебя ужасно люблю. А ты? Ты любишь меня?

— Люблю, — не очень уверенно выдавил я. — Но, понимаешь… у меня впереди слава великого фотографа. А сейчас затруднения. Сейчас я в воздухе… И комната у нас с матерью одна, и с деньгами туговато…

Глаза Светланы загорелись:

— Я помогу тебе стать великим фотографом. Самым великим. А деньги это ерунда, — она поморщилась. — У моих родителей их полно, а я у них одна, и если мы будем вместе, они купят нам кооператив. У папы есть связи, и нам дадут вне очереди. А потом, я на учениках знаешь сколько зарабатываю?! Я знаешь, что решила? Тебе нужно приехать в Ленинград, я познакомлю тебя с папой и мамой. Приезжай! Я буду тебя ждать.

После ее отъезда мать сказала:

— Девушка она неплохая, но уж очень все скоропалительно. В наше время… Конечно, никто не гарантирует счастья… Не знаю, смотри сам. Вот только уж слишком много она говорит о любви, и это наводит меня на мысль — любит ли она вообще?

— Она-то меня любит точно, — уверенно заявил я и в субботу укатил в Ленинград.

…Они встретили меня, словно богатого зарубежного родственника: и слушать не захотели о гостинице, отвели комнату в своей шикарной квартире, накрыли стол с шампанским, жареной птицей, икрой. Отец Светланы, полковник в отставке, здоровяк с безумными глазами навыкате, крепко пожал мне руку, усадил за стол и сразу начал деловой разговор.

— …Значит так, сколько ты зарабатываешь?.. Так, все понял. Ничего, поможем. У меня везде свои люди. Ну а квартира?.. Только комната?! В общем, картина ясна… Должен тебе сказать — Светочка у нас одна. Она золотая девушка. Для нее ни я, ни мать ничего не пожалеем. Ты мне подходишь.

Так и сказал: «Мне подходишь», и придирчиво осмотрел блюда на столе — под его взглядом все прямо-таки плавилось, потом бухнул на мою тарелку огромный кусок мяса и продолжил:

— У нынешнего поколения нет нравственных понятий. Одни развлечения в голове. Ничего не ценят и небрежно относятся к вещам. А Светочке мы дали правильное воспитание.

В Москве Светлана говорила, что ее мать еще недавно танцевала в театре, но я, как ни силился, не мог представить полную, рыхлую женщину, сидевшую напротив меня, бывшей танцовщицей. Узкое платье подчеркивало ее фигуру — вернее, отсутствие фигуры. Точно новогодняя елка, она была увешана украшениями, они висели на руках, на шее, в ушах — только что не в носу.

— Вы не думайте, что этот стол ради вас, — сказала мать Светланы, поглаживая дочь. — У нас всегда так. Наш папуля любит, чтобы в доме было все… Продукты мы покупаем по спецзаказу, а веши — в «Березке»… Я поднимаю тост за вас со Светиком… Сейчас пообедаем и поедем к нам на дачу в Репино. У нас есть «Москвич», а я хороший водитель… Сейчас, зимой, там, конечно, не так красиво, как летом, но все же… просто посмотрим.

В машине она ни на минуту не умолкала:

— Светик очень одаренная девочка, у нее блестящее будущее… И в музыкальном мире у нас есть знакомые… Светик девочка с повышенной чувствительностью… Светик будет прекрасной женой…

А Светик на заднем сиденье не выпускала моей руки из своих рук и обжигала дыханием мое ухо:

— Я такая счастливая. Очень тебя люблю, просто жить не могу без тебя… А ты, мучитель, деревянный какой-то, не видишь, что со мной творится. Учти, если мы не поженимся, я просто не знаю, что сделаю. И, пожалуйста, давай все решим поскорее…

Я непроизвольно кивнул. Почувствовав мою слабинку, Светлана оживилась еще больше и усилила натиск:

— Да! А ты будешь меня фотографировать? Я всегда тебе буду позировать. Только со мной ты станешь великим фотографом!

Вечером, после обильного ужина, мать Светланы сказала:

— А теперь, Светик, поиграй нам что-нибудь, что тебе самой больше нравится.

— Я буду играть только для тебя, — шепнула мне Светлана и подошла к роялю.

Моя невеста играла сложную классику, в которой я ничего не смыслил. Я смотрел, как ее руки выделывали разные пассажи, и представлял нашу будущую совместную жизнь. Она мне представлялась внезапно раздувшимся мыльным пузырем в музыкальном обрамлении, и это останавливало меня от последнего шага, но под сокрушительным напором Светланы и ее родных все складывалось так, что отступать уже было как-то неудобно да и поздно, дело зашло слишком далеко.

Когда Светлана закончила играть, родители бурно похвалили ее и удалились в соседнюю комнату к телевизору. Светлана порывисто обняла меня, поцеловала и снова села за инструмент.

— Хочешь, я еще поиграю тебе популярные песни?

Она стала играть знакомые мелодии, негромко петь. Надо сказать, что от матери ко мне перешел неплохой слух, и в какой-то момент я уловил, что Светлана фальшивит. Вначале я подумал, что мне показалось, но когда она во второй раз спела неправильно, я взял и ляпнул про ошибку, да еще пропел, как надо, — это прямо само вылетело из меня.

— Ничего подобного, дорогой, — возразила Светлана. — Это ты неправильно напел. Сейчас достанем ноты, посмотрим.

Я оказался прав, и на минуту Светлана сникла. «Ну вот и первая семейная сцена», — мелькнуло в голове.

— А знаешь, исполнителю не обязательно иметь абсолютный слух, — всплеснула руками Светлана. — Спроси у кого угодно. Но ты все равно меня любишь, ведь правда? Я тебя безумно люблю!

В этот момент раздался звонок и в квартире объявилась подруга Светланы, сокурсница по консерватории Таня.

— Тань, познакомься, — Светлана вскочила со стула. — Мой будущий муж! А ты будешь свидетельницей на нашей свадьбе.

Таня удивленно вскинула глаза и посмотрела на меня с каким-то горьким сожалением.

Возвращаясь в Москву, в поезде я решал сложнейшую проблему: жениться или не жениться? С мыслью о том, что уже не один умник сломал над этим голову, я и заснул.

Дома, придя в себя и все взвесив, я написал Светлане письмо: «Дорогая Светлана! Скоро у меня будет отпуск. Давай махнем куда-нибудь, отдохнем недельку. У тебя все равно каникулы».

В ответ пришла телеграмма: «Вначале распишемся, потом поедем. Целую».

Я написал снова: «Светланка, милая, ну что за спешка! Ведь мы и виделись-то в общей сложности пять дней. А на отдыхе поближе узнаем друг друга и все решим».

Почтальон принес ответ: «Не думала, что ты такой трус! Из тебя никогда не получится великий фотограф. Или сейчас, или никогда!».

«Это уже просто глупо», — подумал я, разозлившись и почувствовал неприязнь к чрезмерно настойчивой невесте. Несколько дней ходил сам не свой — мать решила, что я подхватил какой-то вирус, который разрушает весь мой организм, но потом начались занятия на курсах фотографов и образ Светланы отошел на дальний план.

…И вот, спустя полгода, в отличный солнечный денек мы встретились в кафе. Светлана подбежала ко мне и выпалила срывающимся голосом:

— Можешь меня поздравить, я уже москвичка… Вышла замуж, все чудесно. Вон мой муж. Он физик. Великий. Ужасно его люблю.

Она упорхнула к столу в середине зала, где веселилась дюжина молодых людей. И сразу же от той компании отделилась… Таня, ленинградская подруга Светланы; она была прилично пьяненькой — схватила меня за руку, потащила танцевать.

— Ты тоже стала москвичкой? — спросил я.

— Нет. Приехала к Светке в гости, — Таня пристально посмотрела на меня, усмехнулась. — Завидуешь ее счастью?

Я неопределенно пожал плечами.

— И не завидуй! — Таня хитро прищурилась. — Не проболтаешься?.. Светка родила ребенка. Ему уже полгода. Теперь понимаешь, почему она спешила замуж?

— Не-ет, — протянул я, в самом деле ничего не понимая.

— Фу, какой ты глупый! — засмеялась Таня. — Светка была в положении, когда вы встретились.

…Когда я вышел из кафе, солнце уже давно скрылось за домами, но в окнах верхних этажей еще горел его отсвет — остатки золотого дня.

Не долго, но счастливо

Закат полыхал, как гигантский пожар; казалось, там, на дальнем холме, солнце сжигает верхушки деревьев и крыши домов; в лугах стелился не туман, а знойное марево. Наш раскаленный за день остров напоминал духовку — воздух стоял густой, липкий, тягучий. И соседство воды не спасало; даже наоборот — испарения от рукавов реки создавали определенный занавес, который, точно некий стеклянный колокол, превращал наш клочок земли в удушливый парник. Только когда начало темнеть, от воды потянуло прохладой и мы наконец смогли передохнуть.

Искупавшись, дочь собрала на поляне щепу, развела костер и стала готовить ужин. Я некоторое время любовался фундаментом нашего будущего жилья, который мы сложили из отполированных водой камней, потом подтащил к нему несколько небольших сосен (из числа топляка).

— Как ты думаешь, мать разыщет нас? — спросила дочь. — И к ее приезду мы успеем все закончить?

— Сегодня мы хорошо поработали. Если так пойдет и дальше, то дней за пять закончим. Главное — поставить стены и навесить крышу, а остальное доделаем быстро.

— Вот она ахнет. А то говорила, у нас ничего не получится.

— Она нас недооценивает.

— Это точно.

Мы выбрали исключительно удачное пристанище. Остров лежал посередине речного русла; с южной стороны, меж каменистых уступов, открывался пляж, с северной — течение нанесло груду топляка, отличного строительного материала — то, что нам было нужно. Кусок суши выглядел достаточно внушительно: имел в длину не меньше двухсот метров, на нем стояло с десяток берез и сосен, местами рос орешник, а среди цветов и трав виднелось множество грибов и ягод.

Утром, когда мы прибыли в деревню, которая теперь еле виднелась на горизонте, местные советовали остановиться выше по течению, где, по их словам, были обширные лесистые склоны, но нам сразу понравился этот заброшенный остров. Первой его увидела дочь. Мы пробирались с тяжелыми рюкзаками и этюдниками среди прибрежных зарослей и вдруг она крикнула, показывая в сторону излучины:

— Отец, смотри! Райский уголок! Какая выразительная колоритная листва! Вот с этой точки надо написать этюд.

Издали остров, действительно, отлично смотрелся: светлое мелководье, солнечная поляна и шапка зелени над ней.

— Этюды будем писать потом. Вначале надо застолбить место и обжиться.

В городе мы с дочерью решили провести отпуск как робинзоны: взять минимум необходимых вещей и попробовать пожить в экстремальных обстоятельствах. До этого мы примыкали к доблестному племени туристов и не раз ходили на байдарках по всяким рекам, жили в палатках, питались продуктами, которых всегда брали с избытком, купались, загорали, занимались живописью. Но в это лето решили поставить эксперимент, проверить себя, доказать самим себе, что мы что-то можем, что не зря каждое лето проводим на природе. Нас влекла опасность; мы хотели рискнуть, побывать на шаткой грани между возможным и невозможным.

— Ничего у вас не получится, — заявила моя бывшая жена. — Через три дня как миленькие придете в деревню. Да и к чему обрекать себя на такие мучения, не понимаю?! Вы едете отдыхать, писать картины или мучиться?! Просто смешно! Смешно и глупо! Ну ладно отец, но от тебя, Олеся, я этого не ожидала.

— Тебе, конечно, не понять, — сказала дочь и заговорщицки улыбнулась мне.

Дочери двадцать два года, она студентка Строгановки, одаренный художник; в ее работах все отмечают яркий, неуемный цвет, искреннее веселье. Она и в жизни такая: восторженная, нетерпеливая, непоседливая, немного взбалмошная, со склонностью к разного рода авантюрам. Говорят, она в меня и внешне, и по характеру. Возможно. Не случайно же ее тянет ко мне?! И она не скрывает, что я «ближе всех по духу». Наверно, это происходит оттого, что ее мать занимается неприметными будничными делами, а я веду пространные рассуждения о смысле жизни. Так или иначе, но дочь считает свою мать мещанкой, которая, правда, имеет хороший вкус и умело ведет хозяйство, а я, по понятиям дочери, — некий носитель возвышенных идей. Я не обольщаюсь на этот счет, знаю — такое разграничение во многих семьях. Дети до подросткового возраста всегда с матерью — срабатывает связь с телом, а позднее тянутся к отцу, который для них выполняет духовную функцию, как бы осуществляет связь с миром. Но главное, моя дочь общается с матерью ежедневно, а меня видит раз в месяц, а то и реже.

Мы с ее матерью развелись вот уже более десяти лет назад. Это не мешает нам оставаться друзьями; известное дело — дети в любом случае связывают родителей чуть ли не на всю жизнь. А у нас с бывшей женой за давностью времени давно притупились всякие обиды. Порой кажется, и не было никаких разногласий и ссор; просто мы пожили вместе, а когда надоели друг другу, тихо и мирно разошлись по взаимному согласию.

У меня неплохие отношения и с теперешним отчимом дочери, инженером Анатолием. При случае я помогаю Анатолию ремонтировать его «Жигули», он делает мне магнитофонные записи — у него заграничная аппаратура и отличная фонотека. Вообще, мы с ним одного возраста, у Анатолия есть сын от первого брака, ровесник моей дочери, — так что нам есть о чем поговорить. Дочь считает отчима «слишком правильным», но я думаю, в ней говорит резкачество, непримиримость ко всему упорядоченному. К тому же, у дочери непростой характер, и я догадываюсь, что Анатолию с ней несладко.

Когда мы готовились к поездке и я приехал к ним, чтобы проверить амуницию дочери, Анатолий сказал;

— Я тоже не одобряю вашу затею. Да и опасно это. Хотя бы не забирайтесь в глухомань. Остановитесь недалеко от деревни. В случае чего, дадите знать, я приеду, привезу, что надо.

— Ничего нам не понадобится! — вспыхнула дочь. — Что вы, в самом деле, паникуете?! Надоели эти разговоры!

Анатолий подбросил нас на машине к вокзалу и тепло попрощался.

— Ну что ж, благополучного вам отдыха. Через неделю мы поедем в Крым. Будем проезжать мимо и обязательно заглянем. Но, думаю, к этому времени вы уже вернетесь. Не выдержите.

— Посмотрим! — торжествующе заявила дочь; она была уверена в нашей победе.

Все, что мы взяли непосредственно для себя, уместилось в рюкзаке дочери: спальники, надувные матрацы, плащи, котелки, кружки, ложки, рыболовные снасти, спички, соль, сахар и пакет муки. Мой рюкзак был забит строительным инструментом, рулоном полиэтилена, проволокой и веревками, гвоздями, и скобами. Мы решили обосноваться на природе обстоятельно, то есть строить не какой-нибудь шалаш, а настоящий дом-времянку. Этот воображаемый дом не давал нам покоя, мы только и говорили о нем.

Рюкзаки и этюдники составляли не такой уж большой вес, но все же, добравшись до реки, мы порядком устали.

Остров от коренного берега отделяла широкая, неглубокая протока. За два перехода вброд мы перенесли все наши вещи и легли отдышаться на поляне под деревьями. День был безветренный, солнечный. Уже в десять часов утра небо прямо дышало жаром, а горячая трава так и обжигала тело.

Прежде всего мы натаскали плоских камней для фундамента, потом разметили на поляне квадрат два на три метра, вбили в землю колья, натянули бечевку, и дочь начала складывать из каменных плит основание будущего дома. Я выбирал в прибрежном завале строительный материал: стволы небольших деревьев, более-менее прямые и толстые ветви.

Во второй половине дня дочь насобирала грибов и приготовила на костре суп, а в кружках заварила чабрец — получился душистый чай. И еще испекла на углях несколько лепешек — устроила прямо-таки королевский обед. Когда я ее похвалил, она не без гордости ответила:

— Я заранее сделала выписки из книг о съедобных травах. Оказывается, можно жить на одном подножном корме. Кашу будем варить из осота и клевера — их здесь полно, а варенье — из лопуха. Он сладкий.

— Как бы не протянуть ноги от такой пищи.

— Ничего страшного, — невозмутимо хмыкнула дочь. — И вообще, не уподобляйся матери. Она только и говорит о еде и шмотках. Противно!

— Конечно, можно и поголодать немного, — сказал я. — Это даже полезно. Мне давно надо ввести разгрузочные дни.

— Мне тоже, — откликнулась дочь, уминая лепешки.

А жара все наступала: сникала листва, от цветов било такими терпкими запахами, что перехватывало дыхание.

После обеда я продолжал разбирать скопление топляка, обтесывал и распиливал то, что подходило для строительства; дочь раскладывала заготовки вдоль фундамента. К вечеру основной набор для стен и стропил был готов.

Ночевали в спальниках; на случай дождя я сделал полиэтиленовый навес, но страховался напрасно — наутро небо оставалось безоблачным. Встали с трудом — все-таки накануне взяли слишком резвый темп и изрядно наломались.

— Лучший способ размять мышцы, войти в форму — искупаться! — неунывающим голосом воскликнула дочь и, разбежавшись, плюхнулась в воду.

Я последовал ее примеру и совершил заплыв на обрывистый берег, от которого нас, островитян, отделяла бурная протока. На берегу я обнаружил поваленное дерево и, не мешкая, сплавал за пилой, а вернувшись, напилил чурбанов-кругляшей, чтобы использовать их вместо стола и стульев. Потом переправил «мебель» на остров и, пока дочь занималась завтраком, положил на фундамент самые толстые сосны, сделал некий цоколь.

День снова начинался жаркий, безветренный. Перекусив вчерашними лепешками с чаем, мы принялись возводить стены жилища. Работали увлеченно, особенно дочь; поправляя волосы и смахивая капли пота, она с неизмеримой отвагой хваталась за тяжелые, непосильные вещи. Мне все время приходилось ее останавливать.

— Ничего особенного! — горячилась она. — Я сильная, не думай!

— Я и не думаю, но к чему надрываться?! Силу надо тратить экономно, иначе быстро выдохнемся, а нам еще делать и делать. Да на такой жарище!

— Экий ты рационалист! Совсем как один студент в нашей группе, такой изнеженный, символический художник. Все подъезжает ко мне. У него слабые нервы и отсутствует характер, а на лице бесконечная усталость. И что он такое сделал, от чего устал — непонятно. Для него рисование — чисто механический процесс. Я уверена, он никогда не состоится как личность, но определенного положения добьется. Терпеть не могу таких!.. Представляешь, поехал к матери в деревню. Старушка обрадовалась — сын приехал. А он приехал не повидать ее, а написать ее портрет маслом, ему для картины портрет старухи понадобился.

— Но я-то не такой рациональный, — защищался я и, используя старый педагогический прием, добавил: — Мои деловые приятели вступают в садовые товарищества, обзаводятся дачами, машинами, а я вот с тобой строю дом на острове.

— Не хватало еще, чтобы и ты стал деловым! Хватит мне матери и Толи. Он, кстати, ужасно ограниченный. Только и знает, что меняет свои машины. Уже третью приобрел. Понаделал в ней всяких блестящих штучек-дрючек. Противно смотреть!

Я приколачивал к стойкам жерди, слушал дочь и вдруг впервые серьезно осмыслил, что до сих пор отношусь к ней как к девчонке, а она уже стала совсем взрослой, юной женщиной. Я подумал, что сейчас ее мучают противоречия, она мечется, пытается понять людей и саму себя, и что именно сейчас я особенно ей нужен. Только я могу научить ее разбираться в людях, общаться с ними, и этому самому сложному не учат в вузе, для этого нет учебников. Я подумал о том, что в последнее время мы виделись урывками и что, в сущности, только сейчас и познаем друг друга по-настоящему. У нас была чисто внешняя близость, а не глубокое внутреннее понимание. Наши отношения были сродни дому, который мы строили: в нем уже наметились стены, но не было крыши, окон и дверей — того, что придает жилью основательность и законченность.

— Вот видишь, мы прожили здесь всего сутки, а ты уже открыла во мне какой-то рационализм, — с горькой ухмылкой произнес я. — А поживем подольше, начнешь говорить, что я вообще недалеко ушел от этого твоего студента и Толи.

— Нет, этого не скажу, — примирительно улыбнулась дочь.

Контуры дома уже вырисовывались; в среднем за полчаса мы ставили по две жердины на каждую из трех стен. На четвертую, выходившую к песчаной косе, укладывали короткие обрезки — там я запланировал навесить дверь. Мы так увлеклись, что пропустили время обеда; только в четыре часа я отослал дочь к костру.

По-прежнему сильно пекло. На мелководье уже вскипала вода, пересохший ил трескался и вспучивался, земля обваливалась, рассыпалась; чернели листва и хвоя, в траву падали обожженные мухи. Жестоко палящее солнце искажало природу, всему живому причиняло мучительную боль. Но мы крепились, и после обеда — на этот раз ухи с лепешками (дочь поймала пару рыбешек) — принялись достраивать стены.

— Нам нельзя останавливаться, выпадем из ритма, — сказала дочь, забираясь на леса и глотая горячий воздух. — Как говорит наш педагог, «остановился, и время уже отбросило тебя назад». Самое страшное — это дни, проведенные в бездействии, правда, отец?

Став студенткой, дочь называла меня только так, на модный среди молодежи небрежно-дружеский манер.

— Верно. Но действовать надо с четкой целью и осмотрительно, а не суетиться без толку.

— О господи! Опять эта твоя осмотрительность, программа. Все же ты сильно изменился. Твой рационализм прямо выводит меня из себя!

Целый час она со мной не разговаривала. Хмурясь, молча подносила жерди, а после того, как я приколачивал их, с ожесточением запихивала в щели мох. И все время нервно покусывала травинки, а в какой-то момент отбросила стамеску и молоток и заявила, что пойдет купаться, а потом будет писать этюд.

Тут уж я не выдержал.

— Делай что хочешь, а инструмент не швыряй! Каждая вещь должна знать свое место. Все раскидаешь, а мне потом ищи!

— Зануда! — зло проговорила дочь и, нарочито громко засвистев, побежала к мелководью.

Я тоже прекратил работу и закурил — эта размолвка сразу испортила мне настроение. В наших отношениях шло какое-то смутное брожение, они все больше напоминали полупостроенный дом, в которым даже была печь, но забыли вывести трубу, и дым шел не вверх, а стелился в комнатах и ел глаза.

Покурив и успокоившись, я решил объяснить дочери разницу между рационализмом и благоразумием. Про себя я сформулировал четкую позицию, в основе которой лежали понятия о ценностях в жизни творческого человека. Я опирался на свой опыт, и на этот счет ко мне даже пришли какие-то важные мысли, но пока дочь плавала, все вылетело из головы. «А-а, ерунда! — подумал. — Важные мысли не забываются, поскольку редко приходят в голову. Раз забыл — значит, ничего стоящего».

Вода охладила агрессивный пыл дочери. Стряхивая с себя капли воды, она сказала потеплевшим голосом:

— А все-таки дом у нас получается потрясающий! Издали смотрится — невозможно передать словами. Первое, что я здесь напишу, так это именно его.

— Ты же сейчас хотела писать, — едко пробурчал я, все еще готовый защищать свои убеждения.

— Успеется! Сперва надо все почувствовать, а потом переносить на холст. Кстати, можно писать и по памяти, и если что-то сделаешь не так — не беда. Художник имеет право на поиск. И вообще, это ерунда, что надо ежедневно набивать руку! Я знаю полно людей, которые работают, как одержимые, самозабвенно, а делают посредственные вещи. А другой, посмотришь, вроде ходит раскачивается, бездельничает, а на самом деле все копит в себе, а потом — раз! И выплеснет. И сделает такое, что все ахают… Я уверена, если что-то в человеке заложено, это все равно прорвется, разве не так?!

— Так, но ты сама себе противоречишь. Час назад говорила, что нельзя останавливаться, — усмехнулся я.

Дочь погрустнела, и до меня запоздало дошло, что я выбрал слишком неравноценного соперника. Пожиная горькие плоды победы, я лихорадочно перебирал способы взбодрить дочь. «Идиот, — мелькнуло в голове. — Ее непримиримость, беспокойный дух и есть самое прекрасное в молодости. Ведь я и сам был таким, да, собственно, таким и остался. А ее призываю к трезвости и практичности. Нет, чтобы все свести к шутке или терпеливо все объяснить, завелся как мальчишка!»

— Противоречия свойственны всем талантливым натурам, — попытался я поправить дело.

— Хм! Не говори со мной как с дурой. Я прекрасно знаю, что не талантлива. Просто способная. В тебя, кстати.

— Спасибо.

— А почему я всегда спешу, могу сказать, — дочь окончательно повеселела. — Потому что второй жизни-то не будет.

— Это точно, — серьезно согласился я, и мы продолжили работу.

Закончив стены, мы установили стропила, сколотили каркас крыши и натянули на него полиэтиленовую пленку. Наше жилище все больше обрастало необходимыми атрибутами, шаг за шагом мы шли к своей цели.

К исходу третьего дня мы уже расставили в доме чурбаны-мебель, перенесли вещи и по случаю новоселья закатили пир. Дочь наловила рыбы и запекла ее в тесте, а из ягод приготовила отличный кисель. Впервые мы ужинали не на поляне, а в собственной обители, почти законченном доме — оставалось только обтесать половые жерди, забить фронтоны, вставить окно и навесить дверь. Уплетая ужин, я подумал: «главное в нашем строении — крыша — уже есть и теперь нам никакие дожди не страшны, хотя, похоже, они и не предвидятся — погода стоит сухая, жаркая, за все время не появилось ни одной тучки». Точно угадав мои мысли, дочь сказала:

— Нам удивительно повезло с погодой. Посмотри, как я загорела! Да и ты тоже… Говорят, что загар вреден, ну и пусть. Зато красиво, правда?.. У нас в Строгановке есть одна девица, она круглый год ходит смуглая. Лето проводит на юге, а зимой катается в горах. У нее папаша туз какой-то… Эта Катька, ее Катькой зовут, живет отдельно от родителей. У нее квартира обставлена заграничной мебелью, в институт она приезжает на собственном «Москвиче»… Она такая красотка! Когда идет по институту, все бросают работу… «По утрам, — говорит, — у меня на лице косметические изменения». Это так она называет припухлости под глазами. Она все вечера праздно проводит. Она ветреница. И голос у нее бесчувственный. А художник — вообще никакой. И вкусик у нее того — чересчур продуманная одежда, а надо одеваться скромнее. Ее украшения так и говорят: «Взгляните на меня, полюбуйтесь!». И как не понимает, для каждой женщины есть свое украшение, ведь верно?

Я поддакнул. Мы уже закончили ужин, и, откинувшись, я закурил.

— Катька прямо не знаю какая рациональная, — продолжала дочь. — «У меня, — говорит, — все есть, мне надо просто мужчину работягу. Лишь бы любил меня и не был пьяницей. У кого есть такой знакомый?». Представляешь? Не понимает, что истинное счастье не построишь на богатстве, верно?

Я кивнул.

— Наш натурщик взял на себя миссию сводника, решил ее познакомить с приятелем, скромным инженером. «Только не вздумай говорить ему, как я живу, — предупредила Катька. — Вообще обо мне ничего не говори, понял?» Они встретились в каком-то сквере. Натурщик с приятелем пришли вовремя, Катька чуть опоздала. Нарочно… И явилась… в драном пальто и сбитых туфлях. Представляешь? Натурщик возмутился, отвел ее в сторону: «Под кого ты замаскировалась? — спрашивает. — Под дворника, что ли? Тебе что, надеть нечего?» «Молчи, ничего не понимаешь», — нахмурилась Катька. Вот хитрюга! Ну в общем, они прошлись, натурщик поговорил с ними немного для приличия, потом ушел. А Катька, что ты думаешь, вдруг и говорит этому инженеру: «Знаете что, здесь недалеко живет моя тетя. Сейчас она ушла в театр. Мы можем у нее посидеть». Инженер вошел в Катькину квартиру и ахнул. Увидел китайский фарфор, дорогую стереоустановку и растерялся. А тут еще Катька открыла бар, достала виски, поставила модную пластинку. Ну в общем, больше они не встречались. Как ты думаешь, почему?

— Наверняка инженер понял, что попал в Катькину квартиру, и подумал, что не сможет удовлетворить ее запросы. Видимо, он ищет женщину, для которой существуют другие ценности.

— Я тоже так думаю, — заключила дочь и продолжила: — У нас в институте полно смешных девиц. Одна, Тамара, работает на кафедре рисунка. Ей тридцать лет, у нее есть ребенок, но с ним сидит ее мать пенсионерка. Тамаре все время звонят поклонники. Как-то целый месяц звонил один, но Тамара извела его дурацкими вопросами. Где они познакомились, никто не знает. Он был журналист… Все началось с первого звонка, когда Тамара спросила в трубку: «А скажите, вы знаете журналиста?» и назвала какую-то фамилию, но мужчине, видимо, эта фамилия ничего не говорила. Тогда Тамара назвала еще одну. «Вспомнила, — прямо кричит. — Уж этого вы должны знать, его все знают». Вот дуреха, да? Ну, в общем, она все же нашла общих знакомых и потом по телефону сообщила журналисту: «Ваш приятель хорошо о вас отзывался». И тут же спросила: «А какие статьи вы написали? Назовите и оставьте ваш телефон, я сама позвоню». И не поленилась, пошла копаться в библиотеку, представляешь? Потом звонит ему: «Вы знаете, мне понравились ваши работы. А скажите, под каким созвездием вы родились?». Умора! Совсем спятила — и как ей не надоело все вычислять? Короче, журналист больше не звонил. И правильно! Что за унизительные проверки, верно?

Дочь говорила без умолку, но внезапно притихла. Было нетрудно догадаться, о чем она задумалась, и я спросил напрямую:

— Ты мне не говорила, но, наверно, у тебя тоже есть ухажер?

— Нет, — быстро ответила дочь, точно ожидая этого вопроса. — Я вообще не собираюсь замуж. Не хочу, чтобы кто-то вникал в мою жизнь. Надо перестраивать себя и быт… И с матерью жить не хочу. Вот бы жить отдельно, как Катька…

«Все-таки она еще ребенок. Большой ребенок», — подумал я, забираясь в спальник.

Весь следующий день я занимался оконной рамой и дверью: делал бруски, замерял и прилаживал их друг к другу, сбивал гвоздями. Дочь плела корзины, изгибала туески, делала из глины горшки, которые мы позднее намеревались обжечь на костре и использовать как подсобную посуду. Дочь была задумчивой. Судя по ее припухшему лицу, она плохо спала. Несколько раз она тревожно посматривала в мою сторону, и я чувствовал, ей не терпится о чем-то поговорить, но она никак не решится.

А над островом все стоял зной. Затяжной, сухой и резкий — до звона в ушах.

На обед дочь приготовила новое блюдо — кашу из клевера с запеченными грибами. Каша получилась не ахти какая, но я все равно похвалил дочь, чтобы немного ее встряхнуть. После предыдущего вечернего разговора между нами уже было полное взаимопонимание, оставалась какая-то маленькая недомолвка, какая именно, я и сам не мог понять. Дом наших отношений был почти готов, ему не хватало только двух-трех деталей, которые придали бы жилью тепло и уют.

— А к вечеру, если хочешь, я приготовлю пирог с ягодами. На том конце острова я обнаружила большой малинник… Сварю еще варенье. Будем пить заваренную череду и есть пирог с вареньем и… — она осеклась, но я понял — «и разговаривать».

Дочь сделала все, как обещала, и я похвалил ее еще раз, заметив, что как бы она ни ругала мать, а кулинарные способности все же унаследовала от нее, поскольку я единственно что умею — это жарить картошку.

Дочь вздохнула и прижалась к шершавой коре «стола».

— Отец, я давно хотела тебя спросить…

— Давай, спрашивай. Я уже вполне могу выступать в роли всезнающего мудреца, — шутливым тоном я попытался снять тяжеловесную атмосферу ужина.

— Почему вы с матерью все-таки разошлись? Я знаю, что ты ее любил. Она сама не раз об этом говорила.

Такого вопроса я не ожидал и вновь попытался отшутиться, но получилось неуклюже.

— О, да! Это была любовь на небесах. Но мы слишком высоко взлетели, потому сильно грохнулись.

— Я серьезно. Ведь настоящая любовь не умирает. Значит, ты любишь ее до сих пор.

Я понял, дочь знает только половину моей жизни с ее матерью. Мои юмористические запасы сразу иссякли, и я твердо ответил:

— Нет, не люблю. Ты права: «Настоящая любовь не умирает», и раз я не люблю ее — а это мне совершенно ясно, — значит, и все у нас было ненастоящее…

Дочь недоверчиво посмотрела на меня. Я закурил.

— Видимо, наш брак был недоразумением, ошибкой, — я усмехнулся. — Правда, в результате этой ошибки появилась ты. Но если честно, то мы были зациклены друг на друге, хотели переделать друг друга, но все наши старания шли впустую. Мы просто слишком разные…

— Я на твоем месте разошлась бы с ней еще раньше. Она меня раздражает. Особенно когда устраивает приемы… У них все так искусственно, фальшиво… И чего ты с ними дружишь?

— Из-за тебя. И потом, не дружу, а поддерживаю товарищеские отношения. Мы действительно разные, но почему все должны быть такими, как мы с тобой?!

— А почему ты не женишься снова?

Тут уж я вздохнул и, затянувшись, выпустил длинную струю дыма.

— В жизни каждого мужчины бывают увлечения, которые не меняют его жизнь, только, ну, скрашивают ее или, наоборот, доставляют огорчения. Но однажды мужчина встречает свою главную женщину. И она, эта женщина, для него как озарение. Она наполняет всю его жизнь каким-то новым смыслом, что ли… Я еще не встретил такой женщины.

— Вот и я не встретила своего главного мужчину, — тихо проговорила дочь.

— Но у меня еще есть время впереди, — без всякой игры сказал я. — А у тебя вообще жизнь только начинается. Я уверен, у тебя все сложится гораздо удачней, чем у меня. Ведь ты хорошая девушка. Способная, добрая и… красивая.

Дочь вся зарделась.

— Ты действительно так считаешь? Ведь я так вовсе не считаю. И характер у меня поганый.

— Ты станешь помягче… когда влюбишься.

Рассвет был прямо-таки ликующий. В ветвях громко кричали птицы. Как всегда, наш остров затопляло солнце, но впервые за все дни из лугов тянул прохладный ветер. Он стелился по земле, как бы подкрадывался к нашей хижине и робко влетал в проем двери и, описав полукруг, исчезал в окне.

— Какой сегодня приятный ветерок, — потягиваясь, праздничным голосом пропела дочь. — И как дивно пахнет! Эти запахи мне напоминают детство. Странно, ведь я выросла в городе.

— Когда ты была маленькой, мы каждое лето снимали комнату в Купавне, — подал я голос, вылезая из спальника и растирая небритое, заспанное лицо.

— Ах да, помню. Там было много всяких цветов и трав. Не так много, как здесь, но все же. Видимо во мне говорит память запахов. Бывает такое?

— Еще как! Иногда по одному незначительному запаху встают целые картины. Ведь у человека не только зрительная память… У всех пяти чувств своя память. И еще генетическая, как у животных. Некоторые, особо чувствительные люди, возможно видят то, что происходило не с ними, а с их предками. Вполне возможно и такое.

— Как интересно!

Дочь побежала в глубину острова, и вскоре я услышал ее возглас:

— Отец, иди скорее сюда! Ахнешь, что я нашла!

Когда я подошел, она протянула мне несколько мелких яблок.

— Смотри, дикая яблоня! — она показала в сторону, где стояло низкорослое плодовое дерево-дичок. — Как же она сюда попала?!

— Выросла из семечка, — не очень умно сказал я, покусывая желто-зеленый кислый плод с вяжущей мякотью. — Ну вот, теперь у нас есть свой сад: малинник, орешник, яблоня.

— А давай потом еще посадим здесь груши и сливы. Ведь мы теперь сюда будем приезжать каждое лето, верно?

После легкого немудреного завтрака из чая с яблоками и ягодами, мы некоторое время бездельничали: бродили по острову, подробней знакомились со своими владениями. Из вылазки принесли ежа и ящерицу и поселили их около дома.

— Теперь у нас и своя живность, — сказал я. — А когда окончательно обживем остров, разведем и крупнорогатый скот.

— А террасу, террасу мы будем строить? Для нее я сделаю плетеную мебель. Скажи, ведь корзины получились вполне приличные?

— Отличные корзины! Ты у меня молодчина, рукодельница что надо! И террасу поставим, и туалет, и душ, и выкопаем погреб и смастрячим сарай — все будет, дай только срок. Но вначале надо доделать окно и дверь, а главное — чердачные фронтоны, а то косой дождь зальет наши апартаменты. Смотри, ветер-то все поднимается. Как бы тучи не нагнал.

Ветер и в самом деле становился все порывистей. Ближе к полудню уже вовсю шумела листва, по воде бежала зыбь. Мы в спешном порядке стали заделывать чердак, но когда сделали половину работы, со стороны обрывистого берега из-за леса показалось нагромождение туч и послышались далекие раскаты грома.

— Ты прямо сглазил, — усмехнулась дочь. — Но это даже неплохо. У нас есть возможность проверить прочность нашего дома.

— Так-то оно так, но одного денька нам явно не хватило. Поди-ка завесь окно и дверь полиэтиленом, а то еще зальет. Я здесь и один управлюсь.

Во второй половине дня небо полностью затянуло тучами, налетел шквальный ветер, все чаще с треском полыхала молния, гремел гром и на землю падали тяжелые капли дождя. Но внезапно все стихло, и остров окутали предгрозовые сгустки тьмы, а в воздухе появилась удушливая влажность. Наступила долгая, тягостная тишина; листва замерла, смолкли птицы, вода стала темной, какой-то чернильной — на острове воцарилось напряженное ожидание. И вдруг послышался нарастающий шум — и с оглушительным грохотом на поляну обрушился затяжной ливень… Он лил весь вечер и всю ночь. Мы с дочерью молча лежали в спальных мешках, но ни я, ни она не могли уснуть — все прислушивались к происходящему на крыше, где неистово хлопал полиэтилен и скрипели жерди — наше сооружение явно еле выдерживало натиск проливного дождя. Изредка сверкала молния, высвечивая провалы во тьме, и я видел настороженный взгляд дочери.

— Наш дом, как крепость, выдержит любую стихию, — стараясь казаться беспечным, сказал я, но вдруг под полом услышал бульканье и тут же почувствовал, как над еще не обтесанными жердями выступила вода.

Дочь вскочила раньше меня. Схватив спальники, вслепую шлепая по воде, мы выбрались из дома наружу. Вся поляна уже была затоплена, стойки нашего дома шатались под напором течения, мимо несло сорванные ветви. Дождь стихал, светлело, но вода все прибывала с невероятной скоростью. Я ступил за порог дома, но сразу очутился по пояс в черной жиже.

— Давай забирайся на чердак! — скомандовал дочери и подсадил ее к верхним поперечинам. Потом влез сам.

В дом то и дело ударяли поваленные деревья, он весь содрогался, трещал, но не разваливался. Постепенно небо совсем посветлело и на востоке появилась розовая полоса, а вода все поднималась. Мутная, глинистая, с искромсанной листвой и древесной трухой. Сквозь разодранный полиэтилен мы отчетливо видели только один возвышенный берег; второй, низменный, где еще днем были луга, исчез под разлившейся рекой. Над огромным водным пространством одиноко торчали сосны и крыша дома — нашего последнего прибежища. Это было все, что осталось от острова.

Первой рухнула стена с дверным проемом. Потом, ломая ветви, повалилась одна из сосен; ее макушка зацепила вторую стену дома, и неожиданно образовалась своеобразная плотина, за которой прямо у нас на глазах скапливалась масса воды. Я попытался сдвинуть дерево в сторону, но вдруг услышал за спиной крик дочери:

— Смотри!

Обернувшись, я увидел ее глаза, наполненные страхом. Она остекленело уставилась на противоположную стену, от которой медленно отделялись верхние жерди — невесомо, точно прутья, они падали в воду, увлекая за собой чердачное перекрытие.

— К деревьям! — крикнул я, и мы бросились вплавь к стоящим в воде соснам.

В это время лавина воды снесла остатки нашего строения. Когда мы доплыли до сосен и, вцепившись в ветви, обернулись, на месте дома уже бурлили пенистые водовороты.

Под утро вода стала спадать, постепенно обнажая стволы сосен, верхушки берез и елей, прибрежные бугры. С восходом солнца показались основные очертания острова и почти весь низменный берег. Кругом лежали поваленные деревья, вырванные с корнями кусты; на них, как бахрома, висела тина.

А день опять начинался безветренный, жаркий, и все, что произошло, казалось нелепой, глупой случайностью, против которой мы оказались бессильны. Снова засверкали позолотой сосны, распрямились березы и ели; снова на острове появились птицы, вот только вместо пышной растительности на поляне зияли комья грязи, но вскоре и они просохли, рассыпались, и один за другим, как из небытия, появились цветы… А потом мы вдруг увидели… ежа!

— Непостижимо! Неужели это наш?! — воскликнула дочь, подбегая к зверьку. — Как он уцелел?!

«Ну что ты? Этого просто принесло течением», — чуть было не брякнул я, но вовремя спохватился и сказал:

— Конечно, наш. В норе отсиделся… Жизнь продолжается!

Мы рассматривали ежа, как вдруг услышали сигналы автомашины. Поднявшись, увидели на обрывистом берегу сверкающие лаком и никелем «Жигули» и рядом красиво одетых мужчину и женщину. Они махали нам руками и что-то кричали.

— Мать с Толей прикатили, — хмыкнула дочь. — Прощай дружище! — дочь с грустью кивнула ежу и пошла по мелководью к берегу. Я поплелся за ней.

Увидев нас, ободранных, Анатолий и моя бывшая жена рассмеялись.

— О господи, ну и видок у вас! Мы знали, что у вас ничего не получится. Хорошо еще, что не умерли с голода… Мы все предвидели, и взяли вам палатку и десять банок тушенки.

Мы с дочерью переглянулись и она, уставшая после бессонной ночи и всего пережитого, широко улыбнулась мне. Мы оба подумали о том, что выжили, победили. И пусть чуть-чуть не успели достроить дом, зато выстроили свои отношения.

Полоумная

И кому она мешала, эта хромоногая старушенция Анна Ивановна? Собак своих выгуливала на рассвете, когда все еще спали, или поздно ночью, чтоб лишний раз не попадаться на глаза; телевизор включала тихо, в магазин ходила раз в два дня и по пути ни с кем не судачила, никого не осуждала, только раскланивалась с благожелательной улыбкой. Сдаст бутылки из-под кефира, купит собакам кости, кошкам — дешевой рыбы и ковыляет, опираясь на палку, к дому. С пенсии Анна Ивановна исправно платила квартплату и содержала свою крохотную квартирку в чистоте, несмотря на то, что имела семь кошек и три собаки.

И кому мешали ее животные, беспородные тихие существа, которых она подобрала на улице? Ну иногда затевали возню котята или играл с палкой старый пес Руслан, или гавкнет Алиса, заслышав на улице крики мальчишек. Но остальные-то кошки целыми днями мирно дремали на шкафу и тахте, а кобелек инвалид Трезор и вовсе редко вставал.

Жила Анна Ивановна одиноко, никому не досаждала, ни в чью жизнь не вмешивалась. По вечерам разговаривала со своими питомцами, рассказывала им про железнодорожный полустанок под Смоленском, где прошло ее детство.

…Там были синие ларьки, горячая дорожная пыль, цветущая вода, светящиеся гнилушки и одуванчики, похожие на стеклянные шарики.

Рассказывала, как подростком упала с ясеня, сломала ногу, долго лежала в больнице.

…Потом в девичестве стеснялась хромоты, даже редко выходила на улицу… И надо же, полюбила женатого… мастера ремонтных путей… С первого свиданья вернулась ночью. Вошла в дом на цыпочках, а наутро мать оттаскала за косу… Родила от мастера сына, и от позора и стыда мать выгнала из дома, но потом сжалилась… Ждала, ждала мастера, но этот жестокий человек ни разу не навестил ее, не принес ни одного подарка и еще всем говорил: «Пусть скажет спасибо, что имеет от меня сына».

Анна Ивановна вспоминала войну и эвакуацию в Казахстан.

…Поселок с битым кирпичом и чахлыми колючими кустами, фанерный сарай-общежитие, пожарную бочку и ящик с песком, змей-медянок, колонии термитов, продуктовые карточки, скудные пайки, жмых и чечевичные похлебки.

Вспоминала номерной завод, промасленные станки, за которыми стояли по четырнадцать часов, и отзывчивых напарниц, которые помогали ей с сыном чем могли.

…А после войны приехала в Смоленск. Перебивалась случайными заработками, скиталась с сыном по квартирам, пока не устроилась на москательную фабрику и не получила комнату… Первый этаж старого дома, облупившаяся штукатурка, засаленные обои, дощатый пол, по которому сновали мыши, но зато свой угол, своя крыша над головой… Сын пошел в школу; смышленый мальчуган сразу выделился среди сверстников, учителя все время хвалили его… Фантазия у него была редкая: в каждом полене видел Буратино, в лужах искал водяного. «Будет ученым, не иначе», — говорили соседи.

…А как он заботился о ней, матери!.. После семилетки пошел на завод и с первой получки купил новое верблюжье одеяло. «Тебе, мама, — сказал, — чтоб зимой не мерзла»… А через год купил старенький телевизор. Вот он стоит, прикрытый кружевной накидкой, подарок сына, память о нем.

Анна Ивановна постоянно его протирает, смотрит свою любимую передачу «В мире животных», кинофильмы, театральные постановки. Другие передачи не смотрит — там все врут.

…А потом сына призвали в армию. Когда же его призвали? Ну как же! В тот день еще шел дождь и в трамвае по запотевшим стеклам текли струйки. А вечером у фонаря, точно мошкара, закружил рой снежинок; за ночь еще выпал снег — и по комнате разлилась светлая тишина. Тоскливо стало в комнате без сына.

…За зиму сын прислал всего одно письмо. А весной… Будь проклята эта весна! Ее, мать, вызвали в военкомат и сообщили, что сын «погиб при исполнении служебных обязанностей». Еле дошла до дома, заперлась в ванной, открыла газовую колонку, хотела отравиться, да соседи спасли. «Каких обязанностей?! — рыдала. — Ведь война давно кончилась?!» «Наши воюют и в других странах, только об этом в газетах не пишут», — сказали соседи, но матери трудно в это поверить… До сих пор ждет сына.

…А что было потом, как дальше было?! Ничего особенного! Так и бежали годы. День уходил во тьму, утром наступал снова, весну сменяло лето… то осень, то зима. Так и жила с незатухающей болью о сыне. Волосы поседели, зрение ухудшилось, все чаще болела нога, покалывало сердце. С трудом доработала до пенсии. Вроде бы прожила жизнь, а ничего особенного не видела. Вот все, что вспомнилось, можно рассказать за один вечер… И семьи не было… Одна радость — собачки да кошки… Смешно, но в душе так и осталась ребенком. Вон те взрослые, которые даже помоложе, у них какие-то серьезные дела, тайны, а у нее все просто, как на ладони…

Как-то по пути с работы Анна Ивановна увидела сбитую машиной собачонку.

…И какие люди бессердечные! Идут мимо. Собачка воет, просит о помощи, а у людей ни жалости нет, ни сострадания.

…Принесла собачку домой, выходила, назвала Трезором… Ходить ему, правда, трудно. Лапы болят, как моя нога. Калеки мы с ним… Но и у него есть свои радости. Печенье любит, передачу «В мире животных»… В той передаче — трудно поверить! — однажды показали другие страны, где заботятся о животных, строят приюты. Там даже есть законы об охране бездомных животных. Не то что у нас. Наши собаколовы ведь каждую неделю приезжают, вылавливают несчастных собачек и кошек на шапки… До чего же жестокие люди!

«Хм, другие страны! — усмехались соседи. — Да там по безработице людям платят больше, чем мы получаем на работе. А уж пенсия ваша — просто подачка, чтоб не умереть с голоду… Вот вы имеете стаж сорок лет, мать-одиночка, вырастила сына, а получаете пятьдесят рублей. А там пенсионеры получают в десять раз больше». В это трудно поверить.

…Те соседи были хорошие, душевные люди — Петр Кириллович, инженер, и его жена Елена Владимировна, бухгалтер. На Трезора не шикали, подкармливали… Жили мы в стесненных условиях, но дружно. А когда дом подписали на снос и нам дали по квартире, все изменилось… Я-то, старая перечница, не могла нарадоваться на квартиру… Тоже первый этаж, вон липа заглядывает в окно. Когда цветет, медом пахнет. Бабочки над ней вьются, залетают прямо в комнату, летают по комнате, кошки за ними гоняются.

…А грабителей мне чего бояться? У меня тащить нечего. Только разве ж телевизор, подарок сына… Квартира хорошая, слов нет. Горячая вода есть. Но какое счастье, если вокруг такие бессердечные люди?! Животных не любят… Ну взяла я кошку с котятами — окотилась в нашем подвале. Такая пушистая Мурка, белое пятно на груди и белые чулки. Да вот же она, на тахте дремлет.

…Потом дети привели Алису, по помойкам шастала. Куда же, говорю, ее взять? У меня своих хватает. А самой жалко. Ну и оставила, отмыла, накормила. Вот она, наша красавица, умница… Когда я болела, Алиса ведь меня поставила на ноги. Да-а, все подходила, вылизывала, звала гулять. Так понемногу и расходилась, отпустила болезнь.

…А Руслана… Руслана выкупила за пять рублей у собаколовов… Уже на живодерню его повели, да я упросила, отдали за пять рублей. С той поры все мне руки лижет и норовит в лицо поцеловать… А какой игрун!.. Животные показывают нам, людям, какими мы должны быть…

Тихо жила Анна Ивановна, никому не мешала, пересказывала животным свою несложившуюся жизнь, смотрела телевизор, перечитывала письмо сына, смахивала слезы, раз в месяц ходила в кинотеатр и на обратном пути брала книги в районной библиотеке. Тихо жила — радовалась и горевала в своем кошачье-собачьем мирке. Но нет предела людской зависти и злобе; так и преследуют они тех, кто живет не как все.

«Развела псарню!» — ворчали одни соседи. «Полоумная старуха, ей пора в богадельню!» — свербили другие, а третьи писали заявления в милицию: «Нет житья от всяких заразных животных».

…Серые, желчные люди! Где им было понять доброе сердце Анны Ивановны! Они простаивали в очередях за гречкой и сахаром, озабоченно сообщали, где что «выкинули»; отупенье — было их отличительной чертой, отупенье от вечных забот о вещах и продуктах. Они ползали по своим квартирам, все распихивали, отдувались… Им не мешали драки у пивного ларька, пьяная ругань дворника и визгливый голос его жены, не мешал мат доминошников во дворе — то было свое, обыденное, почти родное, а вот Анна Ивановна явно строила из себя неизвестно кого.

Однажды дождливой осенью пошла Анна Ивановна в кинотеатр, на обратном пути, как всегда, обменяла книги в библиотеке и засеменила домой. Дождь шел мелкий, холодный. Прохожие спешили укрыться в подъездах, мчались машины, разбрызгивая воду из луж.

— Вот старая перечница, — бормотала Анна Ивановна. — И что меня угораздило в такую погоду пойти в кино?! И картина так себе. А мои-то ждут меня не дождутся. Уже проголодались, да и выгуливать самое время — соседи-то по домам сидят…

Продрогшая, она долго не могла попасть ключом в замок двери, а когда наконец вошла в квартиру, увидела, что все ее животные мертвы.

На ее крик прибежал дворник, осмотрел окно, кивнул на открытую форточку. «Кто-то мясо отравленное подбросил, — буркнул. — Пойду за лопатой, закопаю за домами. Да не реви ты! Других возьмешь, бездомных собак да кошек везде полно».

Всю зиму Анна Ивановна проболела, почти не вставала с постели, только смотрела на окно и угадывала приближение весны. Вначале по стеклам ползли слепящие чешуйки и полукружки, за ними появились струйки желтого света, потом с подоконника потекли слепящие водопады… Как-то незаметно Анны Ивановны не стало.

То ли дворник, то ли еще кто постучал в окно, взломал дверь, вызвал участкового. Пока участковый ходил в участок, дозванивался до врачей, соседи вынесли телевизор, стол и стулья — «для дач». Растащили и мелочи: комнатные цветы в горшках, накидки, лекарственные травы.

…Некому было проводить Анну Ивановну в последний путь. Прах одинокой старухи покоится на загородном кладбище в общем захоронении, среди усопших, не имеющих родственников и разных неопознанных. Вокруг захоронения заросли акации, бузины, крапивы; в зарослях бродят одичавшие собаки и кошки.

Я вспоминаю Гурзуф

В. Дмитрюку

Для меня южный берег Крыма — это прежде всего Гурзуф — уютная бухта, с качающимися у причала лодками, пестрый многолюдный пляж, дома из бело-розового туфа, виноградные плети, раскаленные от солнца каменистые извилистые улочки с мотоциклетными колясками, забитыми фруктами, и множество широколистных деревьев, под которыми чинно покуривают старики, носятся загорелые до синевы мальчишки и низкорослые собаки, и в любое время суток обнимаются неутомимые влюбленные.

Солнечный, шумный Гурзуф! Это сочетание старины и современности, трудоемкой работы местных жителей и беспечного отдыха приезжих, сверкающих никелем машин автотуристов и допотопных тележек, в которые запряжены ишаки, комфортабельная гостиница с солярием и драные палатки путешествующих студентов; это разные ловкачи, понаторевшие на облапошивании курортников, и бескорыстные хозяева, готовые приютить кого угодно, лишь бы сделать добро; это, наконец, люди, которые заглянули в Гурзуф по пути, направляясь в санатории Сочи или Пицунды, заглянули только потому, что им некуда девать деньги, и люди, которые впервые очутились у моря и для этой поездки откладывали часть зарплаты не один месяц.

Стоит только подумать о Гурзуфе, как перед глазами встают виноградники на склонах гор и сине-зеленое море, слышатся крики чаек, шум прибоя, гудки теплоходов, смех отдыхающих; лицо начинает обдувать солоноватый воздух, нос щекочут горячие терпкие запахи, во рту ощущаются сочные фрукты. В любой момент я могу вернуть Гурзуф!

Так давно это было, но и через огромное временное пространство я отчетливо различаю все детали тех дней. Тот короткий промежуток лета был насыщен встречами и событиями, которые обогатили мой опыт, запали в память на всю жизнь.

Мы с художником Валерием отправились в Гурзуф с твердым намерением плотно поработать; утром и вечером совершать недолгие заплывы, все остальное время сидеть за столом, делать иллюстрации к объемистой книге, которую через месяц отправляли в печать. Мы нарочно укатили подальше от столицы, выбрали дорогостоящее уединение, хотели оградить себя от всяких соблазнов интересного времяпрепровождения. Мы сняли комнату с террасой на одной из верхних улиц, откуда, извиваясь, бежали тропы в горные селения. С террасы открывался отличный вид на лежащий внизу городок. Особенно он смотрелся вечером, когда зажигались фонари, высвечивая очертания домов, набережную, полосу прибоя, вспышки пены, деревья, силуэты людей.

Мы прибыли в Гурзуф в полдень и, распаковав чемоданы и переодевшись, сразу направились к морю. Местные ребята, у которых мы спросили, где лучше купаться, мгновенно вызвались проводить нас на «камни». Окруженные галдящей свитой, мы дошли до набережной, свернули в сторону от пляжа и по круче спустились в небольшую, почти безлюдную бухту, к подножию отвесных скал.

— Здесь! — вразнобой объявили ребята, показывая на торчащие из воды огромные отполированные камни, и, приободряя нас, один за другим попрыгали в воду.

Размашисто, саженками ребята доплыли до самого большого камня, забрались на него и стали отчаянно жестикулировать:

— Давайте, дуйте сюда!

Мы не заставили себя ждать.

Там, на камнях, мы поняли, что ребята — бесценный источник информации. За полчаса они рассказали нам обо всех достопримечательностях городка и выдали все последние новости. Мы узнали, что в Гурзуфе целых два кинотеатра, причем один под открытым небом, и там можно курить, что в конце набережной есть «Спутник», где в домиках-«бочках» живут студенты-иностранцы, что в совхозном саду заболел сторож и фрукты можно есть, сколько влезет, что в Доме творчества отдыхает знаменитый актер Шишов, что от причала ходит катер в Ялту, что три дня назад, когда штормило, утонул один отдыхающий, и многое другое.

Получив исчерпывающие сведения о месте пребывания и накупавшись до икоты, мы распрощались с ребятами и направились в столовую, которую приметили, еще когда спускались к морю. Она находилась в самом центре, на «пятаке», где, как мы поняли, разворачивались основные городские события и назначались деловые, неделовые и романтические встречи. Кроме столовой на «пятаке» была почта, магазин, конечная остановка автобуса и бочка с сухим вином, от которой мы сразу отвернулись.

— Мы свои бочки уже выпили, — многозначительно произнес Валерий, намекая на наши московские пирушки, и я безоговорочно согласился.

Как следует нагрузившись обедом из трех блюд, мы выбрали на «пятаке» пустующую скамью и сели покурить.

— Столичным табачком повеяло, — услышал я за спиной и, обернувшись, увидел пожилого мужчину в майке и потертых широких брюках.

Он стоял, оперевшись на лопату, на его лице, заросшем седой щетиной, играла доброжелательная улыбка, а мудрый взгляд так и говорил — я много повидал в жизни и свое основное время прожил, все главное позади, теперь мне только и осталось ковыряться в саду, курить добротный табачок да вести задушевные беседы. Мы угостили его сигаретами, он присел на скамью и пожаловался, что в местных киосках продают только слабые симферопольские «гвоздики» да кубинское «махорочное курево, от которого глотку дерет», а он «уважает» московские сигареты, потому что в них «все в норме». Но по той поспешности, с которой он подсел к нам, мы сразу поняли, что сигареты — только повод завести разговор.

Глеб Степанович — так назвался мужчина — рассказал, что он вдовец, имеет собственный дом, который сдает на курортный сезон, и что сейчас есть свободная комната и, если нужно, он готов нас приютить. Мы поблагодарили и сказали, что уже устроились.

— Сам я из Прибалтики, — объяснил Степаныч, затягиваясь и разгоняя дым рукой. — Но вот здесь уже лет пятнадцать как живу. Врачи посоветовали поменять климат. Радикулит меня сильно скручивал — я ведь всю жизнь работал на торговых судах. А как умерла жена, все бросил там, в Прибалтике, и махнул сюда. Думал, не приживусь, да вот незаметно пустил корни. Теперь уж, конечно, и поздно куда-то срываться. Здесь уж и закончу свою жизнь, осталось немного, — усмехнулся он, с определенным кокетством преувеличивая свою дряхлость.

— Вы, наверно, побывали во многих странах? — поинтересовался Валерий.

— Весь не весь, но кое-где побывал. Порассказать есть что. А вы сами-то чем занимаетесь? Да чего там! Зайдем ко мне, попьем чайку… с инжировым вареньем. В жару чай — самое лучшее питье… Вон мой дом, — он кивнул на соседнюю улицу, где тесно стояли дома, огороженные крохотными палисадниками.

Мы с Валерием переглянулись и, похоже, одновременно подумали о том, что ради такого интересного собеседника работу можно и отложить, и вообще, в первый день вполне можем позволить себе побездельничать, чтобы акклиматизироваться.

Степанычу действительно было что рассказать. Как многие одинокие люди, заполучив слушателей, он спешил выговориться; порой его воспоминания теряли стройность, наскакивали друг на друга, повисали в воздухе, оставаясь незаконченными, но все равно захватили нас настолько, что мы просидели у бывшего моряка до вечера. За это время вместе с ним побывали в странах Средиземноморья и в Южной Америке, выпили два чайника и расстались друзьями, при этом Степаныч взял с нас слово, что заглянем к нему на следующий день.

— Завтра есть возможность отправиться на лов кефали, — пожимая нам руки, подмигнул бывший моряк — Я здесь, на побережье, всех знаю. И пограничников. Так что все будет в порядке.

Утром, направляясь к морю, мы твердо решили сразу же после купанья засесть за работу. В самом деле, окунувшись и перекусив в закусочной стоячке, пошли домой, но решили срезать угол и свернули на крутую тропу, тянувшуюся меж изгородей. И вдруг увидели потрясающий дом: на его побеленной стене было развешены яркие картины — гурзуфские пейзажи, написанных маслом, в пунктирной манере.

— Сногсшибательно! — развел руками Валерий. — Местный примитивист. Устроил выставку-продажу. Давай зайдем, я куплю одну работу.

Открывая калитку, мы услышали в глубине сада резкий женский голос — какая-то особа кому-то учиняла придирчивый допрос:

— …И сколько будешь лежать?! Сколько можно, я тебя спрашиваю? Дел невпроворот, я с ног сбилась, а он полеживает! Вон сторож нужен в Дом быта, пошел бы оформился, все польза!

Мы миновали дом и увидели в саду полную женщину, которая подбоченясь, с яростной ненавистью пилила лежащего на раскладушке хилого мужичка. Раскладушка стояла в тенистом низменном месте, среди поломанной рухляди — весь тот закуток выглядел неким садовым отстойником. Мужичок лежал, закинув руки за голову, и лениво, с утомленной улыбкой, обозревал сад; в его взгляде читалось безразличие ко всякой житейской суете.

— Скажите, пожалуйста, — подчеркнуто вежливо начал Валерий, — чьи это там картины?

— Вон его, моего муженька! — женщина кивнула в сторону раскладушки, испытывая презрение к постыдному безделью мужа. — Нет чтобы на работу устроиться, он целыми днями лежит, жирок нагуливает или рисует картинки, занимается баловством.

Нам стало совершенно ясно, что жена художника рассматривает работы мужа, как дурацкие забавы взрослого человека, и, видимо, у нее на это были основательные причины — вряд ли кто из отдыхающих покупал такую живопись.

— Мой друг хотел бы купить одну из картин, — я положил руку Валерию на плечо, давая понять, кто из нас богатый меценат.

Художник привстал, а его жена подозрительно осмотрела нас, не в силах понять: то ли мы актеры, которые разыгрывают дешевый спектакль, то ли делегаты из сумасшедшего дома. Так и не разобравшись, к какому клану мы принадлежим, она фыркнула и удалилась в дом.

Художник подошел к нам и протянул маленькую тонкую руку.

— Иван. Не берите в голову, она истеричка. Сотрясает воздух, и все. А вы что, в самом деле заинтересовались картинками?

— Да, — серьезно подтвердил Валерий. — Вы где-нибудь учились живописи?

— Нет, — Иван стеснительно махнул рукой. — Пристрастие имел с детства, но не до учебы было. Война. Я ведь инвалид. Контуженный малость. Вот и малюю в свое удовольствие… Некоторые приезжие художники хвалили. И наши, симферопольские, одобрили. Обещали выставку сделать в Доме отдыха, но там директор — жук тот еще! Я к нему пришел, а он мне сказал: «Ко мне надо входить толкая дверь ногой, а в руках держать подарки». Ну я его послал к ядреной матери.

Иван незло усмехнулся и, подтолкнув нас, засеменил к стене-стенду.

— Председатель совхоза тоже обещал посодействовать с выставкой, обещал даже купить парочку в клуб… Все только обещают, а потом забывают. Но мне не к спеху, я терпеливый. А пока взял и развесил картинки на доме. Некоторым нравятся, подходят, смотрят. А мне приятно, что доставил людям радостное настроение.

Мы подошли к стене и Валерий кивнул на пейзаж с горой «медведем».

— Вот эта работа отличная. Сколько вы за нее возьмете?

— Сколько дашь, столько и хорошо. — Иван почесал в затылке. — На краски дашь — и хорошо.

— Ну, рублей пятнадцать, ничего? — Валерий полез в карман.

— Хорошо, — Иван махнул рукой и стал снимать картину. — А хотите, намалюю водопад. Я люблю водопады.

— Хотим, — вставил я, заранее зная, что Валерий не упустит момента посмотреть творческую лабораторию самодеятельного художника. — Завтра-послезавтра сможете сделать?

— Зачем завтра. Щас сделаю. Вон, берите стулья, присаживайтесь, а я схожу за рамой и красками. Я уж кое-что накидал.

Часа два мы с искренним интересом наблюдали за священнодействием Ивана; сидели рядом с ним, но все-таки не впритык, выдерживая почтительное расстояние, чтобы не мешать ему, не сбивать его душевный порыв. Иван работал просто: смешивал краски на фанере-палитре и не описывал кистью формы, а делал легкие мазки-прикосновения. Он писал по памяти — на подрамнике был только контур и подмалевок, остальное он расцвечивал воображением. Его картина была чем-то вроде имитации импрессионизма, в ней явно не хватало мастерства, зато она подкупала наивностью, какой-то первобытной чистотой.

— В таких умельцах, как он, первоисточник непосредственного восприятия, настоящей художественности, — шепнул мне Валерий.

Когда мы пришли с картинами Ивана в свою обитель, нам почему-то расхотелось приниматься за собственную работу. После открытой, восторженной живописи Ивана, его солнечных пейзажей предстояло обсчитывать текст, делать строгий макет, наброски к сюжетным кускам. Мы были привязаны к материалу, а Иван жил раскованно и писал, что хотел.

— Работу придется отложить до завтра, — вздохнув, сказал Валерий. — У нас не тот настрой.

— Пойдем к старине Степанычу, — воодушевился я. — Мы же договорились отправиться на лов кефали.

Мы уже запирали калитку, как вдруг у соседнего дома увидели плачущую старуху. Сгорбленная, в запыленной одежде, она то и дело закрывала лицо руками и беззвучно дергалась.

— Что случилось? — спросил Валерий.

— Столько лет, мил люди, не разрешают вернуться на родную землю, — с тяжелым вздохом старуха опустилась на скамью около изгороди. — Вы местные аль приезжие? Московские?.. А я из Казахстана. Вот приехала посмотреть на свой дом, — она повернулась в сторону дома и снова закрыла лицо руками. — Хотела взглянуть на дом свой… перед кончиной, да не пустили. Сказали: «Уходи, нечего тебе здесь делать»…

Старуха дергалась, сквозь всхлипывания бормотала о том, как когда-то жила в этом доме и имела большую семью, но после войны мужа посадили, а ее с детьми сослали. Мы, как могли, старались утешить пожилую женщину, но это нам плохо удавалось. Да и что мы могли сказать?! Так и отошли с тяжелым сердцем.

— Она крымская татарка, — буркнул Валерий, прекрасно зная, что я это понял одновременно с ним. — Среди них было немало предателей.

Степаныч встретил нас по-родственному. Он работал в саду.

— Вот все фантазирую, выращиваю, — объяснил, пожимая нам руки. — Я ведь это делаю не для того, чтоб выпустить пар, мне, честное слово, нравится ковыряться в земле. Я ведь всю жизнь провел в море, а теперь потянуло к земле… Вот я думаю, простое семя, а в нем затаилась жизнь. И что ее пробуждает?.. Но чего это вы такие мрачные?

Мы рассказали о старухе татарке.

— Да-а, они наведываются сюда, — протянул Степаныч. — Правильно их выселили, они ведь немцев встречали с хлебом-солью. А многие и в карательных отрядах участвовали, расстреливали наших. И немцы к ним хорошо относились, у рыбаков брали только половину улова…

— Степаныч, ты, вроде, вчера говорил насчет кефали, — Валерий, как нельзя кстати, сменил тему. — Не забыл? Все остается в силе?

— Обижаешь, — Степаныч нарочито надулся. — Сейчас сварганим обед, потом катанем. Еще рановато, а тут ехать на автобусе полчаса. Нам надо прибыть часиков в семь-восемь вечера. А сети поставим на ночь. Это за Алуштой. Там у меня кореш. Паспорта возьмите, надо оставить на погранзаставе.

Когда мы прибыли в Алушту, солнце уже опустилось за горную гряду, оставив на небосклоне веер лучей. На автостанции Степаныч договорился со знакомым шофером «газика», и тот подбросил нас в небольшой поселок, лежащий в узком ущелье, на берегу пересохшей речушки. Около крайнего дома нас встретил коренастый, свирепый на вид мужчина с низким голосом и категоричными, рубящими жестами; один глаз прищурен — острый, злой, другой открыт и в нем — лукавые искры. Вместо приветствия он выбросил вперед ладонь и пробасил:

— Сатурнов!

Давая понять, что не зря носит космическую фамилию, он сразу, без всяких предисловий, отдал зычные команды:

— Ты, Глеб, чеши на заставу, возьмешь пропуска, а вы, салаки, давай за мной, укладывать сеть!

Мы вышли в море на старой, обшарпанной моторной лодке. Сатурнов сидел на моторе и, пока мы не пришли в район лова, все чеканил с кормы, как бы с другой планеты:

— Заправляй пока фонари! Вон керосин под банкой… А ты, Глеб, шутник. Нет, чтобы заранее дать знать, он, вишь ли, сегодня объявился, точно с мачты свалился.

Обогнув мыс, Сатурнов сбавил обороты двигателя и на тихом ходу, описав длинную орбиту, проследовал в пустынную бухту. Около торчащих из воды жердей-вех заглушил двигатель и, понизив голос до загробного, бросил нам с Валерием:

— Вы давай на весла и тихо, без плеска гребите вдоль вех.

Привязав сеть к вехам и развесив на них керосиновые фонари — как мы поняли, чтобы рыба шла на свет, Сатурнов величественно, прямо инопланетянским жестом указал нам курс к берегу.

На гальке, среди колючего кустарника Сатурнов раздул костер, Степаныч достал съестные припасы, бутыль наливки, и мы с Валерием вновь отправились в морские путешествия, только теперь уже с двумя бывалыми моряками. Первым ударился в воспоминания Степаныч, но вскоре, немного размякнув и подобрев, показывая свое вполне земное происхождение, заговорил Сатурнов. Оказалось, именно он в свое время заразил Степаныча морской романтикой и помог устроиться на сухогруз, где служил механиком, а после того, как Степаныч распрощался с морем, еще несколько лет работал на судне.

Под утро мы спихнули лодку в воду, подгребли к вехам и стали выбирать сеть, заполняя отсеки лодки серебристой кефалью. Сатурнов снова командовал, но уже повеселевшим голосом.

А потом мы коптили кефаль во дворе дома Сатурнова, встречали и провожали посельчан, с которыми щедро делились уловом, готовились к застолью. В Гурзуф вернулись ночью; уставшие, осовевшие от питья и еды, переполненные впечатлениями, плюхнулись на постели и моментально уснули.

Спали долго, и когда проснулись, было уже не до работы — с непривычки от физической нагрузки болело все тело, от обильного застолья трещала голова, но тем не менее встали в неплохом расположении духа.

— Да, вчера мы классно провели времечко, — проговорил Валерий, потягиваясь. — Ради одного такого приключения стоило сюда прикатить.

Я согласился, но заметил, что все же не мешает пойти окунуться в море, чтобы окончательно прийти в себя.

Мы пришли на пляж. Почему-то после маленького рыбацкого поселка, затерянного в узком ущелье, нас потянуло к простору, шумным, людным местам. Похоже, рассказы моряков о странствиях заронили в нас зерна какого-то беспокойства, желание узнать другую жизнь, а поскольку мы не имели возможности сразу же отправиться в заморские страны, ринулись на пляж, в гущу отдыхающих.

Лучшая часть пляжа принадлежала «Спутнику» и была огорожена внушительной стальной сеткой. Перед входом висела предостерегающая надпись: «Посторонним вход воспрещен». Под надписью, поигрывая дубинкой, на стуле восседал сторож.

— Мы вылитые иностранцы, — сказал Валерий, намекая на наш художнический вид. — Спокойно пройдем.

Но не тут то было. Наметанным взглядом сторож сразу определил нашу принадлежность и просто буркнул:

— С иностранцами общаться запрещено!

Не менее наметанным взглядом, чем у сторожа, Валерий разглядел в стороне дыру и хотел было направиться к ней, но я отговорил его от этой унизительной процедуры.

Мы спустились на примыкавший городской пляж, сделали долгий заплыв и расположились под тентом, рядом с шумной грузинской семьей. Глава семьи, волосатый толстяк, объедал сочный персик и беседовал с соседом, выходцем, судя по говору, с Украины.

— …Здесь все не то. И море хуже, чем у нас на Кавказе. Там море, скажу тебе, у-у! А в Тбилиси был? Не был! Я там родился. А живу в Кутаиси. В Тбилиси меня все знают. Спроси портного Гогу Киднадзе, тебе любой скажет: «О, Гога, это человек!»

— Да, в Тбилиси я не был, — с сожалением вздохнул украинец, жадно посматривая на то, как грузин принимается за второй персик.

— Ну, тогда ты ничего не видел, — заключил грузин, выплевывая косточку.

Мне стало скучно от этой болтовни, я почувствовал, что мы с Валерием приблизились к черте, за которой начинаются безграничные возможности для безделья.

— Мы работать-то будем? — повернулся я к своему соавтору.

— Успеется, — Валерий безмятежно развалился на гальке. — Чтобы садиться за работу, нужен запал, нужно загореться, а мы с тобой в каком-то подвешенном состоянии.

Грузин начал рассказывать про какие-то роковые страсти кавказцев, какую-то легенду о том, как один идиот выменял жену приятеля за иностранную машину и как брат этой жены поджег машину и спихнул в пропасть.

— …И правильно сделал, — заключил грузин трагическим голосом. — Хороший парень. Я его знаю. Всегда молчит. Мужчина и должен мало говорить. Сделал дело, и все.

Я поднялся и пошел к воде. Сплавал только к буйку, но когда вернулся, Валерия под тентом не было.

— Вы не видели, куда пошел мой приятель? — обратился я к беседующим мужчинам.

— Хм, куда! К девушке, конечно. Куда может пойти молодой мужчина? — поражаясь моей тупости, ответил грузин и схватил очередной персик.

Я принял это за шутку, приличествующую обстоятельствам — на пляже, в зоне видимости, действительно было много красивых девушек, но, как выяснилось, грузин не шутил.

Валерий явился домой в полночь, и, несмотря на темноту, вокруг него было настоящее сияние.

— Я без памяти втрескался! — гаркнул он, тараща глаза и тиская меня в объятиях.

Потом так отчаянно бросился на постель, что я подумал, он хлопнулся в обморок. До рассвета он легкомысленно хихикал и бредил:

— …Она золотоволосая, в экзотической одежде… искусствовед… работает здесь, в доме, где жил Пушкин… рядом с ней я сам не свой… Никогда столько не нервничал из-за женщины.

Я истолковал его состояние, как обычный солнечный удар, но на следующий день он потащил меня знакомить со своей красавицей.

Она стояла посреди зала, обыкновенная, веснушчатая девчонка, в полупрозрачном платье, с бело-розовым цветком в волосах — этакое эфемерное, вафельное создание. Тонким голосом она что-то тараторила экскурсантам. Увидев нас, смолкла и покраснела, потом вырвалась из группы, подбежала к Валерию и шепнула:

— Я освобожусь через часик. Подожди меня, пожалуйста.

Теперь мы с Валерием встречались мельком: на рынке или у кино-театра. И он все время был с искусствоведшей, причем их отношения уже выглядели явно небезобидными. Домой он возвращался под утро с выражением чего-то полутайного на лице. Я даже заподозрил — он намеревается остаться в Гурзуфе навсегда.

Через пару дней я перестал анализировать события и, предавшись течению жизни, тоже познакомился с девушкой Таней, студенткой из Ленинграда.

Она шла по набережной в жарком, колеблющемся мареве. На ней было ослепительно белое платье, и издали она казалась прямо-таки стеклянной. А за ней, в искривленном пространстве, тянулся шлейф поклонников; словно среди зеркал эти поклонники множились, превращаясь в пеструю толпу.

Она подошла ближе, красивая, загорелая — прямо мулатка, только светлые волосы и глаза выдавали ее славянство. Я сказал прямо:

— Почему бы вам не разогнать всех этих поклонников и не встречаться со мной? Всего неделю. До моего отъезда?

Ее не смутили мои слова. Она замечательно улыбнулась.

— Какие поклонники? Где они? — обернулась, и свита мгновенно исчезла. — Наоборот, я здесь совсем одна.

От этого откровения передо мной все поплыло — казалось, я погружаюсь в гигантский аквариум.

— Вам нравится Гурзуф? Здесь прекрасный парк. Вы были в нем? — мулатка уже звала меня в глубину.

Целых семь дней мы с Таней бродили по парку, ходили в кино, заглядывали к Степанычу, покупали на рынке ее любимую хурму — оранжевые плоды с вяжущей мякотью.

С Валерием не виделись совсем: то он приходил под утро, то я. Иногда встречались днем, когда прогуливались со своими подружками где-нибудь на набережной, а чаще — у бочки с сухим вином. Мы только перемигивались, как бы говорили друг другу: «хорошо проводим время, и не стоит ни о чем жалеть!» Мы уже знали, что не примемся за работу, но все равно не задумывались над тем, какая нас постигнет кара по возвращении в Москву, какая нас ждет жестокая трезвость. Мы влились в ярмарочный мир курортного городка и жили бездумно и весело.

Я не помню точно, но мне кажется, в те дни нас окружали только хорошие люди. И природа была необыкновенной: и раскаленные горы, и искрящийся воздух в ложбинах, и море — все его глубины и отмели. Наверно, кое-что было не совсем так. Просто наш взгляд зависел от нашего состояния, но в этом и вся суть.

Загрузка...