ГЛАВА ТРЕТЬЯ

А в это время в трактире «Белый ягненок» дым стоял коромыслом. И если людей низших сословий в Фюрт согнала начавшаяся ярмарка, то высшие слои общества, наоборот, привлекло давно ожидавшееся чествование великого Дюрера.

Установилась ясная, солнечная погода, и чистое небо, с которого шаловливый утренний ветерок стирал каждое облачко, словно слезу, голубым куполом накрыло залитую ярким светом местность. Приятная погода не преминула оказать воздействие на настроение людей — всем вдруг захотелось вволю повеселиться. Вот почему трактир почтенного господина Томаса с раннего утра был полон гостей, с радостью набрасывавшихся на любое вино, какое им подавали, — плохое или хорошее, — и при этом все шумели и веселились.

У Томаса никогда еще не бывало такого скопления гостей. И он, бия себя в грудь, воскликнул:

— О всемогущий Альбрехт Дюрер! Это тебе я обязан всем этим. Ты лучше святого Себальда, который умеет лишь склеивать разбитые бутылки.

Когда никто не видел, он еще и пританцовывал на одной ноге и выкрикивал:

— О Нюрнберг, славный мой город!

При этом успевал энергичнее, чем обычно, подгонять ремешком нового официанта, который никак не мог решить, с какой ноги, с левой или правой, надо начать двигаться, и раздумывал до тех пор, пока не делал над собой усилия, в результате которого самым жалким образом растягивался на полу, разбивая больше бутылок, чем можно было ожидать.

— Нет уж! — во все горло вопил в зале упитанный молодой парень, пышущий здоровьем и радостью жизни (он обычно развозил и предлагал на продажу красивую галантерею), — нет уж, я лучше потеряю два, а то и целых три серебряных талера, а все же не поеду в Фюрт и останусь здесь, чтобы только увидеть своими глазами то чудо, какое вновь сотворил старина Дюрер, а вернувшись домой, расскажу женушке, какое наслаждение и душевную радость доставляет все, что выходит из мастерской этого трудяги. А то, может, даже возьму кусочек мела и нарисую на большом черном листе копию работы этого мастера, насколько это удастся моим грубым пальцам, чтобы женушка могла по возможности наглядно все это себе представить и вдосталь этому порадоваться.

— Вот и зря, — начал его дочерна загорелый приятель, — в наше скудное время, парень, лучше не бросаться доходом в два-три талера, а ведь упустишь их, ежели сегодня же не отправишься в Фюрт, наплевав на этот праздник в честь Дюрера. Возьми пример с меня: вот допью этот бокал — благослови его святой Себальд — и тут же в путь. Ужели ты думаешь, дуралей, что для тебя и вообще для людей нашего сословия откроют императорский зал со всеми его сокровищами, тем более если там выставлена картина Дюрера? Дюрер стал у нас знатной персоной и изображает одних только высокородных князей да вельмож, а на нашего брата уже и внимания-то не обращает. И ежели бы мы не видели его прекрасных картин в церквах, мы бы вообще ничего о нем не знали.

— Ай-яй-яй, — вступил в их разговор подошедший к ним горожанин, — ай-яй-яй, дорогие мои, как вы можете такое говорить, как вы можете иметь такое плохое мнение о нас, жителях Нюрнберга, будто мы выродились и не желаем блюсти верность народным обычаям. Как только знатные господа выйдут из императорского зала и коридоры немного проветрятся, двери откроют для всех и каждого, и самый ничтожный человек из народа сможет полюбоваться чудесным зрелищем, которое откроется его взгляду.

А что до нашего Дюрера, то он — человек из народа, в котором рожден, оплот и надежда славного города Нюрнберга, опора бедняков, поддержка для гонимых, утешение и деятельная помощь каждому, кто в нем нуждается, — куда охотнее общается со скромными горожанами, в чьей среде царит добросердечие и свободный, ничем не скованный дух, вместо того чтобы выслушивать лживую лесть и видеть бесконечное холопство, каким частенько отравлены знатные господа. Он нежно холит и лелеет каждый росток таланта, где бы он его ни нашел.

При этих словах горожанин бросил на молодого торговца лукавый взгляд, как бы возвращая его к обещанному рисунку мелом. Но тот потупился и прошептал:

— О Боже! Неужто он на что-то намекает?

— Тихо! — прорычал громовый голос с другой стороны стола, принадлежавший не кому иному, как неистовому токарному мастеру Францу Вепперингу, успевшему уже порядком набраться. — Тихо! Даже если мне придется в одиночку защищать против всех вас прекрасного парня, моего любимца, цвет души моей, я готов на это и призываю в первую голову молодых, честных и храбрых решить, прав был Рафаэль или нет, когда он повалил на землю заносчивого Мельхиора Хольцшуера, обозвавшего его ублюдком.

— Кто заденет мою честь, — подал свой голос молодой и могучий каменотес, сверкнув глазами, — кто заденет мою честь, тот посягнет на мою жизнь, ибо без чести для меня нет жизни, так что жизнь за жизнь.

— Прав, прав, Фридрих трижды прав, — загалдели молодые парни, едва он умолк, и тут же, сдвинув бокалы, воскликнули хором: — Да здравствует славный Рафаэль, приемный сын великого Дюрера, ибо весь он плоть от плоти его!

— Не пренебрегайте и мнением старшего поколения, — высказался пожилой мастер, о ремесле которого свидетельствовали его руки, выпачканные в синей краске, — в этом случае стоило бы прибегнуть к совету разумного, умудренного опытом жизни человека, который бы решил этот вопрос на пользу и благо молодежи.

Парни весело рассмеялись, схватили за ноги Томаса, который как раз пытался пробраться мимо них с двумя тяжелыми чашами вина, и, невзирая на его протесты, поставили на стол с явным намерением немедля выслушать его суждение, поскольку тот обладал для этого всеми данными. Томас уступил суровой необходимости и постарался выполнить то, к чему его принудили силой, как можно деликатнее и с соблюдением приличий. Несколько секунд он молча сидел на корточках и созерцал связку ключей, потом отцепил и бросил на стол все ключи один за другим, затем, забыв, что находится на столе, попытался выпрямиться, судорожно хватая воздух руками в поисках опоры, чем только увеличил и без того царивший на столе беспорядок. Наконец он откашлялся, несколько раз отер сдернутым с головы колпаком потный лоб и торжественно повел такую речь:

— Дорогие гости! Речь идет об убийстве или, вернее, о том, допустимо ли вообще убийство. Об этом написано в заповедях Моисея, не говоря уже о законах халдеев, сирийцев, индусов, жителей Месопотамии, Египта и Персии…

— Стоп, стоп, — вскричал каменотес, — катитесь ко всем чертям, хозяин, нам плевать, что вы там вычитали у этих халтуров, засеров и персонов, или как они там зовутся, эти народы, и мы знать не желаем, оправдали бы они нашего Рафаэля или нет. Вы должны не сходя с места сказать нам свое решение.

— Тогда разрешите мне от Моисея сразу перейти к нашему императору Карлу Четвертому и его Aurea bulla, Золотой булле 1347 года. В разделе «Бунт и убийство» там ясно и четко сказано: «Ежели кто-нибудь…»

В этот момент хозяин огляделся и увидел на лицах парней темные тучи, предвещавшие, что за отрицательным решением неминуемо последует губительная буря.

Поэтому хитрый Томас постарался свернуть свою речь и сказал:

— Досточтимые мастера, дорогие гости, верные друзья моих счастливых дней, на самом-то деле я не знаю дословно, что говорится об этом в Золотой булле, но в полном согласии с ее смыслом и духом я прихожу к выводу, что Рафаэль имел все основания покушаться на жизнь Мельхиора, поскольку тот первым совершил то же самое.

Молодежь громкими ликующими криками выразила одобрение Томасу, но старшее поколение столь же решительно возражало, с полным основанием называя все происшедшее подлым нападением вооруженного на безоружного с целью лишить его жизни и так далее. Томас, желая утихомирить стариков, воскликнул во весь голос:

— Если даже и случилась жаркая схватка, то все законы, постановления и привилегии допускают очень важное смягчающее обстоятельство: а именно любовь. И коль скоро пламенный юноша Рафаэль — правда, в неподобающем месте — раскрыл перед вами всю сокровищницу своего таланта и показал высочайшее искусство в пении и музицировании, то всем вам следует возблагодарить его, возблагодарить за возвышение вашего духа, которого вы сподобились в тот час.

Трактирщик и на этот раз удостоился бурного одобрения. Воспользовавшись моментом, он ловко вспрыгнул на широкую спину своего винодела и, сидя верхом на нем, тотчас исчез из зала.

Новый неожиданный визитер в тот же миг приковал внимание гостей. Двери трактира распахнулись, и в зал весьма торжественно явился низкорослый человечек — росту меньше пяти футов. Голову, увенчанную огромной шляпой с широкими полями и длинным-предлинным пером, коротышка гордо откинул назад, а глаза прищурил, словно гусь, решившийся взглянуть на молнию. Строгий черный костюм его можно было бы назвать даже излишне официальным, ежели бы в черных чулках не мелькало чересчур много белых ниток.

За коротышкой в зал вошли двое до зубов вооруженных молодцов из муниципальной милиции, и тут гости заметили, что у дверей трактира выставлены многочисленные постовые, а на улице перед окнами прохаживаются усиленные патрули. Горожане впали в тревогу и беспокойство, гадая, что могло бы угрожать их славному городу, и приступили было с вопросами к писарю городской управы Элиасу Веркельмацу, тому коротышке, что привел с собой стражников. Однако Веркельмац, не удостоив никого ни словом, ни взглядом, вышел вместе солдатами в те же двери, в которые только что вошел.

Это происшествие — осада трактира, а также приблизившийся обеденный час — побудило большинство гостей разойтись по домам, так что в зале осталась лишь небольшая компания, которую представляли — за исключением доктора Зальмазиуса — те же лица, с которыми доброжелательный читатель познакомился еще в первой главе.

— Неужели высокомудрая городская управа именно теперь, перед началом торжеств в честь Дюрера, стала выискивать подозрительных лиц?

— Ничего подобного, ничего подобного, — деловито ввернул трактирщик.

Томас потирал руки, вертелся во все стороны и вообще вел себя, как человек, которому не терпится высказаться.

— Ха-ха-ха! — разразился смехом Вепперинг. — Глядите-ка, нашему Томасу ужасно хочется напоить нас своим пойлом. А мы не поддадимся, ежели он не угостит нас бутылочкой доброго вина.

— Ах ты, проклятый пьянчужка, — сквозь зубы пробормотал Томас. Но потом уже громче и мягче добавил: — Будь по-вашему, почтенный токарь, будь по-вашему.

Вскоре заветная бутылка уже стояла на столе. Тут трактирщик вытер передником пот со лба, надул щеки и дал знак остальным последовать его примеру и поплотнее сдвинуть головы в кружок.

— Этот молчаливый коротышка, писарь городской управы, — чудаковатый малый, — начал трактирщик. — Почему бы ему не сказать сразу, что сбежавший висельник Ирмсхефер несколько дней скрытно находился в нашем городе и что высокомудрая управа хочет его арестовать, но никак не может найти?

— Что? Это отвратительное чудовище опять здесь? — вступил в разговор Эркснер. — Неужели у злодея хватило наглости удрать от виселицы именно под праздник нашего великого Дюрера? Не могу в это поверить.

— Я вообще не знаю, — взял слово Бергштайнер, — почему так долго церемонятся с этим прожженным подлецом Ирмсхефером. Почему не бросают его сразу в костер, как поступили в 1472 году с Гансом Шиттерзаменом, который до смерти надоел нюрнбержцам своими коварными проделками. Но уж теперь этот Ирмсхефер вряд ли увернется от виселицы, повесят молодца как пить дать.

— Ежели удастся его схватить, — перебил Бергштайнера трактирщик, изобразив на лице такую высочайшую степень хитрости, по сравнению с которой морда известного опытнейшего лиса показалась бы лишь слабым отражением.

— Друзья мои, — торжественно продолжил он свою речь, — этот Ирмсхефер — своего рода дьявол. Знаете ли вы, что у него есть еще одно имя — Зольфатерра? Знаете ли вы, что некий Зольфатерра был ризничим в церкви Святого Себальда, когда император Карл Четвертый крестил под золотым тронным балдахином своего сына Венцеля, прожившего целых пять с половиной недель некрещеным, словно дитя язычников? Знаете ли, что…

В этот момент зазвонили колокола на церкви Святого Себальда, — знак того, что высокородные господа и князья направились в императорский зал. Все встали и двинулись к выходу, а Томас кричал им вслед, вне себя от злости из-за того, что ему не дали выложить все, что он знал:

— Тупой народ! Бегут очертя голову и знать того не желают, что этому малютке, императорскому отпрыску, взбрело в голову использовать прекрасную серебряную купель не для той надобности, для которой купель предназначена, а для совсем другой. После чего малютка занялся пламенем и сгорел, словно какой-нибудь проходимец. Но что ризничий Зольфатерра туда насыпал красного перца…

Голос трактирщика потонул в шуме, поднятом уходящими.

В те же минуты тот, хвалу и славу которому источали все уста, лежал в полном одиночестве на узкой кушетке в небольшой комнатке в задней части ратуши, где он распорядился развесить несколько своих работ кабинетного формата, и предавался серьезному и глубокому раздумью. Господин Матиас вошел к нему со словами:

— Альбрехт! Создается впечатление, что твоя душа борется с невыносимой болью, охватившей тебя словно кольцами чудовищного дракона, вырваться из которых ты тщетно пытаешься.

Альбрехт немного приподнялся на кушетке, и тут Матиас заметил сначала мертвенную бледность его лица, а потом и особо тревожные изменения его черт — такой характер изменений в чертах лица Гиппократ назвал непреложным признаком болезни, охватывающей целиком весь организм и коренящейся преимущественно в нервных узлах.

— Бога ради! — воскликнул Матиас, молитвенно складывая ладони. — Бога ради, мой уважаемый друг, что с тобой стряслось? Заметь, однако, что наша чистая дружба заполняет до краев наши души: нынче с раннего утра мне не давала покоя мысль, что ты пришел сюда и здесь заболел. Я поспешил к тебе.

— Ах! — перебил его Дюрер. — Это моя тоска притянула тебя сюда. Друг мой, позволь мне излить перед тобой свою душу, — да ведь благодаря твоей преданности она уже давно стала и твоей.

От слабости Альбрехт Дюрер вновь опустился на кушетку и заговорил едва слышным, болезненным голосом:

— Не знаю, почему меня вот уже несколько дней пугает странная грусть и скованность духа, часто причиняющие мне настоящие муки. Работа у меня из рук валится, и я не могу избавиться от каких-то чуждых мне смутных картин, врывающихся в мастерскую моих мыслей, словно враждебные духи. А ведь я молю Вечную Власть Неба спасти меня от этих козней дьявола.

— Он здесь, — промолвил Матиас, подчеркивая голосом каждое слово.

— Знаю, — почти шепотом согласился Дюрер.

— Не бойся, — продолжал Матиас. — Зло бессильно против тебя, со всех сторон защищенного могущественным покровительством.

Несколько минут оба молчали, потом заговорил Альбрехт:

— Когда я проснулся нынче утром, в комнату уже проникли первые лучи восходящего солнца. Я протер глаза, открыл окна, и дух мой возрадовался, вознося молитву к Верховной Власти Неба. Я молился все более жарко, но утешение так и не снизошло на мою израненную душу. Казалось, я вижу, как Пресвятая Дева отворачивается от меня и взгляд ее серьезен, чтобы не сказать — сердит. Разбудив жену, я сказал ей, что душа моя терзаема глубокой печалью. Когда придет время, пусть мне принесут сюда парадное платье, дабы я мог здесь одеться и появиться на людях. Матиас! Когда служитель ратуши распахнул большие двери императорского зала и я увидел свое большое полотно, занимающее всю торцовую стену и словно окутанное утренними облаками, из которых на него падал неяркий скользящий свет, когда я увидел также еще и часть дощатого помоста, горшочки с краской, свой передник и шапочку, оставшиеся от последнего этапа работы, потому что я ретушировал уже готовую картину на месте, на меня навалилась та самая тоска, только еще болезненнее и ощутимее. Более того, грудь начал сжимать какой-то страх. И то, к чему я стремился, — подвергнуть мою картину строжайшей критике — пришлось отменить. В какой-то момент — Матиас, не пугайся — моя собственная работа вдруг внушила мне злость всеразрушающей силы, а ведь я от слабости и головокружения не мог бы даже подняться на помост. С закрытыми глазами, шатаясь, я потащился по длинным коридорам, а добравшись наконец до этой комнаты, без сил рухнул на кушетку. В полусне я вспоминал всю свою жизнь, как я, повинуясь внутреннему голосу, обратился к священному искусству живописи. Дорогой мой друг Матиас, мне нет нужды вновь излагать тебе историю моего детства: ты ее и так знаешь. Но вот что я считаю нужным сказать: не только строение человека и его лицо притягивали меня с особенной силой; при чтении Священной истории в душе моей возникали также образы ее героев, некоторые из них были так прекрасны и величественны, что не могли быть жителями земли, к которым я испытывал такое невыразимо сильное чувство, что они заполнили всю мою душу. Но эту любовь я не мог выразить в живой жизни иначе, кроме как изобразить на полотне, достав ее из глубин собственного сердца.

Вот тебе, друг мой Матиас, вкратце вся тенденция моего искусства.


Загрузка...