Он постучал и, не дожидаясь ответа, нажал на массивную латунную ручку двери.
— Вероятно, вам уже сообщили… Я — главный агроном.
Председатель встал, секунду-две постоял в недоумении, словно что-то припоминая, и шагнул навстречу высокому стройному человеку.
— Вот, товарищ партийный секретарь, наш новый главный агроном.
— Здравствуйте и добро пожаловать, — сказал, вставая, партсекретарь. — А ведь ваш приезд на прошлой неделе не случаен, верно? Значит, прежде чем стать руководителем хозяйства, вы успели кое-что о нем разузнать?
— Да, я приезжал не случайно. Хотел сперва увидеть, подойдет ли мне район, — пробормотал Сивриев, сильно, тяжело и слегка шепеляво выговаривая слова.
А председатель уже схватил его руку и крепко, с какой-то юношеской энергией тряс ее.
— Э-э, что было, то прошло. Главное — вы здесь. Я уже надоел там, в отделе, начальник все меня успокаивает: «Столько ждал, бай[1] Тишо, потерпи еще. Найдем тебе подходящего специалиста». Слава богу, свершилось… Ну, а теперь рассказывай: откуда сам, женат ли, есть ли дети? О работе не спрашиваю — видно, что не новичок, если тебя так далеко нащупали.
— Хасковский я, — ответил Тодор Сивриев, смущенно приглаживая кончики пышных усов.
Губы у него были сухие, обветренные, разжимались неохотно.
«Не словоохотлив», — с удовольствием отметил про себя бай Тишо.
«Себе на уме», — подумал Нено, окинув новичка насмешливым взглядом.
— Мне нужно еще кое-что сделать сейчас. А завтра давайте вместе объедем села. Можно?.. Так где мой кабинет?
Председатель и секретарь переглянулись. У бывшего главного агронома не было своего кабинета — сидел он в общей комнате специалистов.
— Оставайся здесь, — предложил бай Тишо. — Поставим еще один стол. Видишь, места тут много.
— Нет, лучше отдельно. Иначе мы только мешать друг другу будем.
— Погоди!
Председатель почти вытолкнул в дверь секретаря, и оба исчезли. Спустя четверть часа бай Тишо вошел, запыхавшись, и торжественно возвестил:
— Пожалуйста. Здесь, в моей!..
Сивриев вспомнил, что, когда приезжал сюда в прошлый раз, в этой уютной солнечной комнате встретила его секретарь председателя — тоненькая миловидная девушка с некрасивым, но симпатичным лицом. На окне тогда стояла ее маленькая сумочка. Вот и теперь эта девушка появилась в дверях. Извиняясь, сказала, что зашла взять свои вещи.
До вечера Сивриев успел подготовить выписку типов почв по селам, а для Югне и Нижнего Хиляднова (здесь у них самые производительные культуры) вычертил отдельно целую карту.
Утро после первой ночи под югненским небом поразило Сивриева своей необычайностью. То, что виднелось за окном, не было ни днем, ни ночью, а напоминало густые пещерные сумерки. С высоты четвертого этажа взгляд охватывал половину Югне и везде встречал эту неподвижную ровную серость.
А село еще спит. Агроном и сам знает, что всюду, где выращивают табак, зима — единственное время года, когда люди могут отоспаться.
Еще рано. Он снова ложится на тахту и поворачивается к громадным окнам, сквозь которые смотрит на него отвратительный бесцветный сумрак. Надо попросить, чтобы повесили шторы, думает он и усилием воли заставляет себя закрыть глаза.
Является председатель бай Тишо и прежде всего предлагает пойти позавтракать: он-то уже завтракал, однако ради компании можно было бы и добавить чего-нибудь к домашней сытной, но однообразной еде.
В кафе Тодор Сивриев выпивает только чашку кофе и закуривает сигарету. Бай Тишо заказывает себе два пончика, два кусочка баклавы[2], большую кружку бузы[3] и проглатывает все это с таким аппетитом, словно целую неделю не ел, а после, раскрасневшийся, умиротворенный, принимается объяснять Сивриеву, как вредно курить натощак.
Сивриев перебивает:
— С чего начнем?
С чего? Да с чего он сам пожелает, только сперва хотел председатель обрисовать ему будущее края, а потому прежде всего лучше бы побывать на ушавских виноградниках в Раеце.
— Нет, на сегодня мне хватит земель Югне и Нижнего Хиляднова, — обрывает его главный агроном. — И то лишь тех, что по течению Струмы. Вот здесь — в излучине. Ну, может, и этого плато. — Он водит пальцем по нечеткой карте.
— А-га! Здесь, верно, Хилядница. Ангел, — обращается председатель к шоферу, — давай-ка рули на Хилядницу.
Выезжают из села, и когда уже несутся по серпантинам Желтого Мела, бай Тишо вдруг говорит:
— Хилядница!.. Эх, побольше бы нам такой землицы. Столько же людей прокормили бы, сколько кормим.
До полудня они объезжают поля.
Обедают в ресторане. После обеда председатель снова спрашивает:
— Сейчас куда? В Раец?
— Хотелось бы посмотреть какое-нибудь село в предгорье, — отвечает Сивриев, — ну, к примеру, Моравку.
— Туда дорога не очень-то…
— Тем лучше. Двинули?
Оставив джип в трех километрах от села, они идут пешком. Колея, ни узкая, как тропинка, ни достаточно широкая, чтобы могла проехать машина, поползла по неровной безводной местности. С обеих сторон подступали страшные, покрытые морщинами голые холмы, лишь кое-где стыдливо задрапированные жиденькими дубками.
И чем только люди живут, думает Сивриев, да здесь и камень никуда не годится — крошится, точно слюда… Моравка! Название что надо, лучше не выдумаешь[4].
И как отзвук на эти его мысли раздается голос бай Тишо:
— Холмишки-то тут, конечно, не очень, однако есть и неплохие участки.
— На них что выращивают? Табак?
— И табак, и зерновые. В основном рожь. А сельцо все ж таки заслуживает свое имечко! Особенно когда зазеленеет, когда цветы полевые распустятся — сорняки там да душица всяческая…
У Сивриева нет времени любоваться красотами окрестного ландшафта, но по пути он все же заглядывает в несколько сельских дворов. Там сушат и хранят табак. Поняв, что именно в этот день моравская бригада сдает последнюю партию, а бригадир пока еще на приемном пункте, он торопит спутника в обратный путь.
Их отправляют на лошадях, малорослых, с короткими толстыми шеями и буйными гривами — местная балканская порода.
— Ты не гляди, что они вроде бы так себе, никакие, — словно оправдывается бай Тишо, трясясь всем своим грузным телом на спине коренастой гнедой кобылки. — По крутым склонам они — ну точно дикие козы! Такого конька пустишь — и уж не мешай больше: и обманное место перешагнет, и склизкую траву минует. А эти породистые — им и невдомек, что такое подъем, а что спуск, дуют себе напрямки. И на первом же взгорке — язык вон! Точно как у горожан на экскурсии…
На третьем километре они пересаживаются в свой джип, а моравчанин, провожавший их, привязывает лошадок друг за другом, садится верхом на первую и трусит обратно, наверх.
Бригадира на приемном пункте они не застали, но эксперт там, и Сивриев входит к нему.
Сначала он думает только узнать приблизительную цену проданного Моравкой табака, но, пока роется в бумагах, наталкивается на нечто такое, что сразу же приводит его к главному вопросу земледелия — районированию культур. Если расчеты подтвердят его предположения, работы будет уйма. Поэтому он спешит поскорее закончить здесь, пойти в дом приезжих, где временно остановился, и попытаться осмыслить то, что все еще вызывает его сомнения.
Утром, невыспавшийся, с подпухшими глазами, Тодор Сивриев спускается из своего обиталища на четвертом этаже и просит председателя дать ему кого-нибудь на подмогу. Потом он закрывается в комнате и не показывается несколько дней, точно отшельник.
Бай Тишо, проходя на цыпочках мимо его двери, внимательно слушает рассказы секретарши, Таски. А плановичка и главбух не могут толком работать, ибо является Таска и то и дело, стоя у них над душой, требует: «Главный агроном просит…», «Главный агроном сказал…» И сперва она, а за ней и другие начинают называть его для краткости Главным, и так — до конца недели, когда впервые Сивриев предстает перед правлением — теперь уже для всех просто Главный. Бай Тишо знакомит его со всеми и, поскольку предварительно повестка дня не объявлялась, дает ему слово.
Сивриев закуривает. Ровным глуховатым голосом заводит речь о том, что не согласен с существующими методами руководства хозяйством.
— Везде какая-то раздробленность, разъединенность. Каждая бригада выращивает всего понемножку. Неужто это — современное социалистическое предприятие? Возьмем табак, основную культуру. Каждому двору — план. Да, но цена за килограмм табака из Моравки и Водилцев — один лев две стотинки при средней для хозяйства лев девяносто. А урожай — семьдесят килограммов при среднем для хозяйства сто тридцать. В то же время в Югне и Хиляднове, где отличные условия для этой культуры, засевается по шестьсот декаров овса и четыреста декаров картофеля. В иные времена и в иных местах такое хозяйство давно бы обанкротилось.
Достав новую сигарету, он долго мнет ее в пальцах, прежде чем закурить.
— Или возьмем рассаду табака, разбросанную по горам и долам…
— Табак у нас на семейном подряде, — вступает бай Тишо, словно бы оправдываясь. — Ежели собрать грядки в одну точку, бабам надо будет сколько времени на дорогу тратить… Я вижу, ты в расчетах силен, вот и посчитай, какова будет потеря времени. А так грядки у них под самым носом.
— Правление, — заканчивает Сивриев после двухчасового монотонного говорения, — обязано какие-то вещи решить немедленно. Предлагаю первое: перевести в Моравку и Водилцы овес и картофель. Второе: в Югне и в Верхнем Хиляднове выращивать преимущественно табак. Третье: рассаду сосредоточить в Верхнем Хиляднове и Ушаве на больших площадях, пригодных для машинной обработки. Вот так.
В наступившей тишине слышно едва уловимое потрескивание сигареты Главного. Затягиваясь, Сивриев обводит взглядом присутствующих. В конце стола, по диагонали от него, сидит моравский бригадир. Во взгляде его ясных глаз, во всем его облике горца — выражение согласия, которое сейчас особенно нужно Сивриеву. Наверное, этот табак и его порядком измучил. Главбух уткнулся глазами в скатерть. Он меньше всех, видно, доволен решением. Представители Ушавы и Хиляднова сидят, точно прячась друг за другом, лиц их Сивриев не видит: профиль — еще не весь человек. Прямо перед ним, на дальнем конце стола, — секретарь общинного комитета партии Нено Михайлов. Сивриев непрерывно чувствует на себе его убегающий, насмешливый взгляд (но, может, у него просто глаза косят?). Что означает его полуулыбка — доброжелательность, снисходительность или явную неприязнь?
— Ну вот, вы слышали нашего главного агронома. Может, он и не во всем прав — он у нас недавно… Однако я хочу, чтобы вы поняли, что слова его — от чистого сердца и что заботится он не о себе — о нас обо всех. Я, к примеру, его слова так воспринимаю. Жизнь и работа нас поправят, ежели потребуется. Теперь — вам слово.
Добрый голос председателя вдруг снимает нервное напряжение и разъединяющий людей холодок.
— По конкретным предложениям возражений у меня не много, — начинает Нено. — Но с общей оценкой я не согласен. Югне — не то хозяйство, а бай Тишо — не тот председатель, о которых можно говорить так снисходительно, так свысока.
Сигарета, зажатая зубами Главного, слегка вздрагивает, и огонек спички гаснет прежде, чем он успевает прикурить.
Стоя посреди моста, бай Тишо смотрит вниз, на воду, на медленное, спокойное течение ее темной поблескивающей массы. А раньше, вспоминает он, на этом месте была огромная скала, она разрезала реку, которая шумела из-за этого днем и ночью. Когда закладывали опоры для теперешнего моста, некоторые хотели среднюю опору поставить прямо на эту скалу. Какую бы сделали ошибку! Уж года три-четыре, как скалы нет — во время вешнего паводка обломила ее река, унесла и сейчас течет себе плавно, спокойно, лишь изредка вздрагивает еле заметной дрожью, точно отгоняя надоедливых мух. Вот так, со вздохом думает бай Тишо, вроде бы и не было преграды, вроде бы вода никогда о нее и не разбивалась…
— Чего нос повесил?
Рядом стоит Нено.
— Да вот думаю, доколе нас жизнь подводить будет. То ли она нас — то ли мы ее… Помнишь ведь, был тут здоровущий камень, а сейчас — нет его как нет. Кто же кого подвел, а?
— Гм, кто кого… Ты со стороны сада идешь?
— Ага.
— А Главный где?
— Где, где… В канцелярии, — раздраженно буркает председатель. — Вот для чего ему отдельная-то комната понадобилась. Чиновник он, не агроном, потому как настоящий агроном — на поле, с людьми, а не в канцелярии. Да, так о чем я: кто кого подводит? Ждали мы его, как глотка воздуха, как воды свежей, — его или другого кого… Специалиста! А он — вон он каков…
— Может, Голубов больше бы к месту пришелся?
— Да вот — уперся начальник отдела. Так и отрезал. «Не подходящий, — говорит, — Симо для главного агронома, ему, мол, главное — за юбками бегать. В самый ответственный момент побежит и дело бросит». — «Мы, — говорю, уважаемый, недостатки его получше тебя знаем, да специалистов-то откуда взять?» — «Не спеши, — говорит, — столько ждал — подожди еще малость». Вот и дождались… Знать бы наперед, кто явится!
— Говорят, он даже ночью работает — лампа у него допоздна горит…
— Работает! Спроси тронутого — тот тебе тоже скажет, что работает: из пустого в порожнее переливает.
— Да брось ты. Подождем — увидим.
— Нено, я уже столько лет председатель. Собери все часы, которые я за столом провел, — и, голову наотрез даю, меньше выйдет, чем у Сивриева за десяток дней. А насчет того, чтобы подождать… Подождем, конечно, что ж нам еще остается.
В самом конце моста, опершись спиной о парапет, стоит высокая стройная женщина, поглядывая в их сторону.
— Это, кажись, птичница? Мария?
— Она. Похоже, тебя ждет. Иди, да и мне пора.
И они расходятся в противоположные стороны.
Мария, обернувшись, стоит на пути бай Тишо.
— Я про брата моего Филиппа хочу с тобой поговорить. Отслужил в армии, третий месяц уже не работает. Наивный, думает, кто-то ему работу на тарелочке поднесет.
— Он земледелию учился?
— Да, техникум закончил.
— И чего он ждет до сих пор?! — восклицает якобы гневно председатель, а в светлых его глазах вспыхивают веселые искорки. — Да таких, как он, днем с огнем не найти!.. Передай, чтобы завтра же меня нашел.
— Скажу.
Она поворачивается уходить, но голос председателя останавливает ее.
— О себе что-нибудь скажи. Как поживаешь, легче тебе стало? Сейчас вы с Парашкевом только вдвоем…
— Ну и что, что вдвоем?
— Некому вам палки в колеса ставить. Молодые вы, еще устроите свою жизнь.
Отчаянно махнув рукой, Мария спешит прочь — шаг у нее твердый, мужской, а сама тонкая и гибкая, словно тростинка.
Вечерний поезд, выскочив из ущелья, обдает село запахом гари и с воем несется в долину, все шире распахивающуюся к югу. Бай Тишо смотрит на часы — снова опоздал этот, так сказать, скорый поезд. И сам он как этот поезд — ничего не успевает…
На другое утро Филипп ждет его возле входа в правление, у лестницы.
— Доброе утро. Вчера вы сестре моей сказали… Велели, чтобы я пришел.
— Значит, такими вас из армии выпускают?
— Какими это?
— А такими — белоручками.
— Да я всего-то третий месяц как демобилизовался! — отвечает Филипп, пряча руки в карманы.
В просторном кабинете бай Тишо садится за письменный стол, а Филиппу указывает на стул напротив.
— Та-а-ак… Техник по земледе-е-елию, — тянет председатель. — Ну вот что. Знаю я одного бригадира, который везде с блокнотом ходит, не с блокнотом даже — с крохотным таким блокнотиком. Заставил жену пришить карман к рубашке, вот на этом месте. Специально. И знаешь, что у него в этом блокнотике? Вопросы к таким, как ты, начинающим специалистам. Проверочные.
— Да я… Вам, конечно, известно…
— Все мне известно, и хватит об этом. Назначаю тебя агрономом в Ушаву. Ясно?
— Так точно! — отвечает парень по армейской привычке.
— Вот и ладно. А покуда отправляйся, собери вещички. После обеда туда машина идет с минеральными удобрениями. И я поеду — сам представлю тебя тамошним.
Филипп выходит. Бай Тишо довольно потирает руки: теперь и в Ушаве свой специалист. Вероятно, надо сообщить об этом главному агроному Сивриеву? Нет, лучше сюрприз преподнести. Да и что сообщишь о парне, которого и сам до сего дня знать не знал?
В Ушаву они приезжают уже затемно.
— Не гаси! — говорит бай Тишо, когда шофер собирается выключить фары. — Пусть люди нас видят.
— Пусто-то как! Ни живой души, — подавленно отмечает Филипп, оглядывая площадь. — И в пивной пусто… Трезвенники!
— Погоди, еще явятся.
И действительно, вскоре на площади собирается целая толпа мужчин. В расстегнутых на груди рубашках, разгоряченные, они стекаются группами человека по четыре, по пять, постепенно окружая прибывших.
Бай Тишо представляет Филиппа:
— Парень из Югне. Доколе ваш бригадир будет меня насиловать бесконечными своими вопросами? Небось знаете его блокнотик?
Мужики хохочут.
— Я, конечно, председатель, да ведь не господь всеведущий, верно? Вот и привез специалиста — пусть ему теперь экзамены устраивает.
Жители Ушавы, низкорослые, смуглые, с длинными прямыми носами (местная порода!), выстроились возле председателя, точно глиняные горшки, только головами кивают.
— Агроном тут меня спрашивал, почему в пивной нет никого. Трезвенники, говорит.
— Ха-ха-ха! — взрываются хохотом полтора десятка глоток.
— И меня в свое время эти товарищи так же подвели, — продолжает бай Тишо. — Приехал я под вечер. Ну и ну! Кругом пусто, ветер верховой режет — аж с ног сбивает. И пивная пуста — как вот теперь. Меня это и обеспокоило, и обрадовало; обеспокоило, потому что приехал я важное собрание проводить, а обрадовало — потому как и сам не пью, и таких людей люблю, которые устояли перед зеленым змием. Да, но получилось точно так же, как и сейчас. У вас или у ваших отцов, — обращается он к обступившим его мужчинам, — тоже расстроились посиделки с горячей ракией. Из-за меня… И тогда — как и сейчас — от всех крепко попахивало!
Является наконец бригадир бай Костадин и забирает нескольких человек на разгрузку машины.
После мужских «посиделок» разговор заходит о процентах, которые в этом году хозяйство будет выплачивать табаководам. Потом бай Тишо спрашивает о навозе, на хорошем ли месте, хорошо ли перегорел, а то ведь неперегоревший навоз — как плохое окучивание, после него сорняки да бурьян вместо богатого урожая. Незаметно подводит беседу к Раецу и к тому, что́ ушавцы там делают в данный момент.
— Ломаете? — говорит председатель назидательно. — Все межи перепутали? А дальше что, как все в порядок приведете? Пожалуй, лучше у вас получается посидеть да пососать горячей грозданки[5], чем…
— Да нет, нет! — протестуют несколько человек одновременно.
Через час возвращается грузовик. Бай Тишо, отведя бригадира в сторону, долго что-то шепотом ему втолковывает. Потом пожимает руку каждому в отдельности и уже из кабины грузовика бросает:
— И чтоб агронома слушали, ясно вам?
— Да ясно, ясно…
Он просит шофера высадить его возле правления. Но окна уже темны — и на нижних этажах, и наверху, где живет Главный. Уборщица забыла включить фонарь над входом, и сейчас все здание тонет во мраке. Председатель заглянул со стороны внутреннего двора — там тоже темно. Поскользнувшись, он чуть не падает: лужи покрылись ледком. Хоть к полудню солнышко и пригревает, а в обеденные часы дрожит над полями трепетное прозрачное марево, зима пока в силе. Ну, еще денек-другой, и увидим — повернет ли к весне, размышляет бай Тишо, посматривая на тонкий серп месяца.
Он пересекает шоссе и только собирается подняться по цементной лесенке на железнодорожную насыпь, как вдруг видит, что сверху спускается человек — высокий, чуть ссутулившийся.
— Сивриев! Ты, что ли?
— Я. Кто это? — раздается в темноте приглушенный бас.
Оба одновременно отскакивают к канавке, потому что мимо проносится машина.
— А я тебя искал. Гляжу — в окнах темно.
— Я из ресторана. Что случилось?
— Да ничего плохого. — Голос бай Тишо предательски вздрагивает. — У тебя еще один агроном будет.
— Что, Голубов приехал?
— Кончится у него переподготовка — приедет. А пока я тебе о новом агрономе толкую. В Ушаве. Его сестра птицефермой заведует. Видишь, — улыбается бай Тишо, — не было ни гроша — и вдруг алтын…
— Что это за агроном, о котором я ничего не слыхал?
— Ну, не целый агроном… — тянет председатель. — Скажем так: пол-агронома, техникум он закончил.
— По какой специальности?
— Я не спрашивал.
— Не спрашивал, а назначаешь участковым агрономом? А может, он строитель?
— Нет, нет. Агроном. Наш техникум закончил.
В темноте слышно, как Главный, сопя, роется в карманах, ищет сигареты. Потом зажженная спичка на миг освещает хмурое его лицо.
— Видишь ли, хоть ты и председатель, ты не имеешь права решать такие вопросы через мою голову.
— А я-то хотел порадовать тебя… Дай, думаю, проверну это дело, сюрприз устрою.
Главный агроном исчезает, не сказав ни слова на прощанье. Только кашель его, дребезжащий кашель курильщика, подсказывает, что он уходит туда, где потонуло во мраке правление с незажженным фонарем.
Бай Тишо чувствует вдруг, каким тяжелым был сегодняшний день. Усталость, навалившись, заставляет его присесть на корточки. Ноги, что ли, слабеют?..
— Останови!
— А разве не в ресторан?
— Нет. Я здесь сойду.
Сивриев медленно поднимается наверх по мраморной лестнице. Ополоснув лицо холодной водой, ложится. Ступни свисают с тахты, но он настолько устал, что не в силах подняться, взять стул и подставить.
Уже года три каждая весна превращается для него в какой-то кошмар: начинаются вдруг головокружения, он становится раздражительным, быстро устает. Как-то ездил в Хасково, к врачу, выписали ему кучу лекарств, посоветовали не курить. Выйдя из поликлиники, он переложил пачку «Солнца» из одного кармана в другой, а рецепты выбросил в первую же мусорную урну. Естественно, сказал он себе тогда, что после длительного подъема всегда немного задыхаешься. Чему же удивляться? Пройдет, а если не пройдет — значит, такой у него был запас жизненных сил, и некого тут винить.
Отдохнув, он подходит к окну, расчесывая жесткие свои волосы. Из трубы соседнего одноэтажного домика струится в небо синеватая ниточка дыма. Даже на расстоянии он ощущает запах сгоревшей соломы и еще чего-то, напоминающего родину, детство и вкус домашней луковой подливки…
Закрыто. Ресторан не работает. Поневоле приходится возвратиться в холодное, глухое здание, где, вероятно, никогда не витал запах сладкой луковой подливки. Шаги одиноко звучат в пустоте коридора. Ни единого признака человеческого присутствия, никакой жизни…
Не однажды за два эти месяца в минуты позднего бдения после многочасовой напряженной работы смотрели они друг другу в глаза — он и тишина огромного каменного здания. Днем здесь много людей, с утра до вечера сидят служащие, но их пребывание в канцеляриях — пребывание в чужом, временном месте. Под вечер расходятся по домам, ничего личного на работе не оставляя, забирая и унося все, что хранилось в душе, куда-то в иное место — свое, укромное, родное. Может быть, именно по этой причине в любом частном доме, каким бы необитаемым ни казался он с виду, никогда не испытываешь чувства полной оторванности от мира. Там всегда найдется что-нибудь, пусть незначительное, пусть случайное, что молчаливо свидетельствует о человеческом присутствии.
На следующее утро он посылает машину в Д. за своим багажом.
Еще и часа не прошло после разговора с диспетчером автопарка, когда является председатель.
— Я так понял, ты вещи сюда перевозишь? Это хорошо. Но ты мне еще не сказал, есть у тебя жена, детишки? Ты никогда об этом не говоришь…
Сивриев медлит с ответом.
— Да я ведь так… Это, конечно, твое дело, — продолжает бай Тишо. — Я распоряжусь, чтоб и другую комнату освободили, а? Тебе просторнее будет, да и удобно здесь — вода, канализация… В Югне такое не в каждом доме найдешь. И платить ничего не придется.
— Нет, квартиру я сниму.
— Тогда в семье Филиппа, ушавского агронома. Весь дом будет в твоем распоряжении. Год назад отец умер, а брат не здесь живет.
— Это было бы хорошо. Но, по-моему, Филипп должен в Югне вернуться. Парень изучал огородничество, а ты его послал табак растить, рожь да овес… Он ведь ячмень от пшеницы не отличит. Специалист — курам на смех, только профессию позорит…
— Ты не прав. Он старательный, обвыкнет. А что наши сельские зубоскалят… Так они над всеми нами подшучивают — и над ним, и надо мной, и над тобой. На всякий роток не накинешь платок, верно?
— Не думаю. И прошу тебя, прислушайся, я говорю серьезно… Сейчас я к учетчику. Я слышал, он комнаты сдает.
— А, к Илии? Ну, одно могу гарантировать: с отцом его, дедом Драганом, не соскучишься!
Сивриев легко находит дом учетчика.
— Здравствуйте, здравствуйте, — говорит хозяин. И смущенно бормочет: — А я как раз из свинарника, дай-ка, думаю, курам насыплю.
Виноватым себя чувствует, потому что начальство застало его дома в рабочее время.
— Если хотите хлева наши посмотреть, идемте…
— Я хочу комнаты посмотреть, — прерывает его Сивриев. — Мне квартира нужна.
— Проходите, глядите — комната большая, светлая, а цена… Не больше двадцати левов!
— Мне нужна еще одна — вот эта, маленькая.
— Там отец живет.
— Ну, если так, пойду еще поищу.
В обед Илия Чамов подсаживается за его столик, фамильярно приветствует:
— Здорово!
— Слушаю.
— Бери и маленькую комнатуху, я согласен.
— У меня багаж придет после обеда. Если дома никого не будет, дай ключи.
— Да буду я дома, буду, как можно! — Илия встряхивает кудрявой головой. — Скарб домашний дам — все что положено. Помогу… Чтоб по-человечески. Только вот…
— Что?
— Цена. Мы про двадцать левов говорили, однако если и маленькая комнатуха…
Ворота у Чамовых широко распахнуты. Шофер подает машину во двор задним ходом и принимается помогать — вносит вещи и сваливает их посреди комнаты.
— Спасибо, остальное я сам разберу, — говорит Сивриев хозяину, когда грузовик уезжает, но, поскольку Илия продолжает топтаться рядом, раздраженно спрашивает: — Что еще?
— Да понимаешь, сегодня в ресторане ты мне про оплату маленькой комнаты ничего не сказал.
— Я согласен.
Вечером у ворот его поджидает низкорослый дедок. Щурясь, сообщает, что Илия — его сын, и предлагает поговорить. Они садятся на бревно, лежащее над обрывом против дома, внизу бушует поток невидной в сумерках Струмы, и речи старика кажутся такими же нескончаемыми и неотвязными, как ее шум.
— Давно ты живешь над этим грохотом? — спрашивает Сивриев. — Здесь и днем не выдерживаешь, не то что ночью. Какой же тут сон?
— Ко всему привыкаешь, — отвечает собеседник миролюбиво. — Да и примета такая есть: коли дом стоит над бурной водой — это беспременно к добру. Так себе и напиши. Тут всегда помнится, что человек на белом свете — всего лишь пылинка малая…
Сивриев взглядывает на него удивленно, но дед Драган уже перешел к другой теме — рассказывает, как грузовик сбил курицу и курица эта, попав под заднее колесо, лопнула, точно камера автомобильная.
— Каждая животинка, — заключает он, — завидя смерть, к дому бежит. Так оно всему живому суждено — знать одно место на земле, свое собственное…
Потом он заводит новую байку и даже объясняет, почему именно ее хочет рассказать, но Сивриев уже устал от монотонной его болтовни. Он поднимается с бревна и идет к дому.
— И мой тебе совет, — продолжает дедок, семеня следом, — ежели работаешь с человеком, перво-наперво узнай, кто он да каков он. Ведь человек — не только то, что на виду, но и то, чего снаружи не видать. Он как то дерево: сколько над землей, столько же и под землею…
Утром Сивриев выходит нахмуренный, сердитый: всю ночь Струма билась под его окнами, не давала уснуть.
Дед Драган выскакивает из-за низенькой пристройки, подобно клопу прилепившейся к дому, и, указывая на противоположный склон, хихикает тонко и скрипуче, словно крякает:
— Хе-хе-хе!.. Вот и Цинигаро запел. Через денек-другой, помяни мое слово, явится третья сестра.
— Что за сестра?
— Хе, что за сестра! Чтоб ты понял, давай по порядку. Первая сестра поит мезгу древесную. Вторая — цветы распускает. А третья, меньшая, — самая буйная, от нее зеленеют трава и деревья. Слышишь, река бурлит, холм напротив — по прозванию Цинигаро — отвечает ей, звенит тоненько-тоненько, ровно паутинка на ветру: «Ви-у-у! И-у-у-у!» А это самый что ни на есть верный признак, что идет со стороны моря знойная волна.
Сивриев прислушивается — тоже хочет услышать тоненькое, как паутинка, «Ви-у-у-у! И-у-у-у!»… Да уловишь ли это сквозь грохот реки.
— У природы для любого дела — свои бариометры и магниты, — говорит дед Драган. — И у скота есть бариометры. Только у человека их нету, потому как оставил он все науке, потерявши свое природное. Вот как, к примеру, потерял он свой хвост…
Потом хозяин разъясняет Сивриеву конкретные проявления этих самых «бариометров».
— Перед землетрясением, — толкует он, — волы мычат. К дождю моча у них становится желтая, точно медок, а из носу пар валит. Овцы играют — к ветру, отряхиваются — к дождю, много едят и блеют — к снегу. А к землетрясению очень делаются неспокойные, того гляди побегут бог знает куда. Перед дождем выползают на берег жабы. Пчелы уже за полчаса до перемены погоды не покинут улья, а те, которые в поле, спешат поскорее домой возвернуться.
Набросив пиджак, Тодор Сивриев выходит на улицу. Дед Драган семенит рядом, не отстает.
— Послушай, — говорит агроном, — если у тебя есть что еще сказать…
— Есть, есть!
— Тогда оставим до другого раза, а? Я спешу.
— Жду тебя вечером, — охотно соглашается дедок. — Мои дела не спешные. Мы и не спешили никогда, а вот вишь, доехали, докуда надоть. Но коли вы, молодые, выбрали себе такую жизнь…
Сивриев поднимает руку над головой, давая понять, что уже не слышит, и торопливо шагает вниз по улице.
Соловьиная роща подковой врезается в село. В дальней части этой подковы, почти в лесу, в стороне от людского шума и дорог, притаился дом бай Костадина.
Филипп стоит у открытого окошка. Утренняя свежесть, многоголосие соловьиных трелей, рев потока — невидимого, несущегося где-то внизу, на дне ущелья, — опьяняют его, завораживают.
— Филипп! Эй, Филипп!..
Парень вздрагивает, неизвестно почему прикрывает створки окна и выбегает из дому.
— Давай сюда! — кричит бригадир. — Главный пришел.
Они оба в зернохранилище: Тодор Сивриев сидит на мешках, а бай Костадин, бригадир, стоит перед ним, вытянувшись в струнку, и вроде докладывает ему о чем-то.
— А, вот он ты, — бормочет Сивриев, увидев Филиппа. — Почему затягиваете сев кукурузы? Хорошую погоду упускаете.
Бай Костадин снова принимается объяснять: дескать, поля вспаханы на аршин, инвентарь отремонтирован, все готово, так что хоть завтра сей.
— А семена? Обработаны?
На этот раз бригадир смотрит на Филиппа.
— А эта работа, Фильо, пожалуй, как раз для тебя.
Сивриев встает, растирает каблуком на цементе погасшую сигарету.
— Я пойду к ямам с картофелем, а вы начинайте.
Филипп медленно, вразвалку подходит к ящикам и мешкам в углу склада. Он нарочно медлит, будто бы для того, чтобы вспомнить, как же именно производится обработка семян. Да разве вспомнишь то, чего не знал никогда?
Сказав бригадиру, что должен ненадолго выйти, он идет к себе на квартиру. Но в учебниках, которые привез с собой, пишется все об овощах и ни слова о кукурузе и пшенице. Парень возвращается на склад почти в отчаянии. И надо же: именно в это время приходит Сивриев. С ним целая толпа зевак, которые останавливаются в дверях, и в зернохранилище сразу становится темно.
— Ну, давай-ка посмотрю, что вы тут успели.
Дальше все происходит как во сне. Филипп не помнит того, о чем расспрашивал его Главный и что он ему отвечал. «Иди собери вещи и жди меня около джипа», — как в тумане слышит он голос Сивриева. Смысл сказанного доходит не сразу, и потому парень продолжает стоять как истукан.
Сивриев тем временем отдает людям какие-то распоряжения. Засучив рукава, он консервной банкой черпает препарат для обработки кукурузы. Нечаянно подняв голову, вдруг замечает оцепеневшего, поникшего Филиппа.
— Ты здесь? Что ж, если пешком идти хочешь — твоя воля. У меня времени нет ждать. У меня еще триста дел, понимаешь?
Филипп бежит на квартиру, туда, где подкова рощи выгнута круче всего, запихивает в чемодан свои вещи и, избегая встречных, выходит на дорогу, ведущую в Югне. Вокруг зелено, щебень сухой, утоптанный, и шаги звенят и отдаются эхом, как в пустой бочке. То и дело останавливаясь, он прислушивается, не едет ли джип Сивриева, и снова шагает, не чувствуя ни усталости, ни тяжести облупленного своего чемоданчика.
Сильная боль обычно притупляет незначительные неприятные ощущения, а иногда и вовсе их заглушает. Может быть, тогда человек становится менее чувствительным. Наверное, это в таких случаях говорят, что каждая последующая струя воды кажется не такой холодной, как предыдущая…
Ребристый снежно-белый щебень обрывается перед Струмой, и старый каменный мост выводит дорогу к широкой асфальтовой ленте, тянущейся по дну ущелья.
Филипп останавливается на середине шоссе, голосует при появлении первого же грузовика. Незнакомый шофер наказывает ему придерживать ящики в кузове, чтобы не болтались. И вот грузовик несется по пустому белому пространству, где, кроме разгулявшегося невидимого ветра, ничего больше нет. Ветер продувает спутанные мысли, то и дело возвращая их к началу дня.
В сущности, что случилось? Может, он сам накачал себя, как футбольный мяч, а на самом деле не произошло ничего из ряда вон?..
Грузовик въезжает в Югне. Филипп опускает голову, пригибается к борту. Когда приближаются к его улице, он стучит по крыше кабины и, не дожидаясь, пока машина остановится, спрыгивает на землю и бежит к дому, точно вор. Запершись у себя, он бросается на кровать вниз лицом.
До вечера его никто не тревожит. Но около шести часов вдруг влетает Таска, секретарша председателя. Хлопнув дверью, останавливается на пороге.
— Партийный секретарь сказал, чтоб ты немедленно явился.
— Зачем?
— Не знаю. Они там ругались. Сивриев, Нено и бай Тишо. Бай Тишо говорит: «Моя ошибка! Моя ошибка!..»
— Не пойду!
— Да ты что?
— Так и скажи — не пойду.
Вскоре приходит сам Нено.
— Отправляйся обратно в Ушаву.
— Это что, приказ?
— Да.
— И кто приказал?
— Я. И бай Тишо. Мало тебе?
— А Сивриев?
— Сивриев другого мнения. Но председатель хозяйства — бай Тишо, ясно?
Филипп вскакивает с постели, подходит к окну.
— С голоду помру, — произносит он, стоя спиной к секретарю, — но в Ушаве ноги моей не будет!
— Подумай. Советуем для твоего же блага.
— Для моего-о-о?!
— Для того, чтобы авторитет твой не уронить. И, естественно, авторитет бай Тишо, который тебя назначил.
Партсекретарь уходит, но Филипп долго еще стоит у окна. Приоткрытая занавеска дает возможность увидеть крохотный отрезок улицы да часть стрехи соседского дома…
Мысленно Филипп возвращается к тому ненастному зимнему дню, когда бай Тишо представил его жителям Ушавы и укатил, а они с бригадиром зашагали по темной, в рытвинах дороге.
— Комнаты у меня — хоть на коне скачи, — говорил будущий хозяин, бай Костадин. — Понравится тебе — живи, нет — поищем еще где-нибудь. Квартир здесь сколько душе угодно, дома большие, а народу мало. Ну, по сравнению с другими горными селами наше еще хоть куда, населенное. Из-за климата или, скорей всего, из-за минеральной воды. Да и мраморный карьер поблизости. А иначе бы и Ушава опустела, как и другие села. У нас только трое или четверо уехали, но придет весна — выползут из ущелья на такси, то крышу подправить, то оградку, огороды вскопать, колодцы почистить. На лето сюда приедем, говорят. Дачники.
Они поужинали. Бригадир поспешил раскрыть свою знаменитую записную книжку. Полистав, сказал: «Ага, вот оно!» — и принялся пытать Филиппа бесконечными своими вопросами. Экзамен устроил. Филипп, весь в поту, стискивал зубы, терпел, отвечал запинаясь.
На помощь пришла хозяйка, жена бай Костадина:
— Косте, и завтра день будет! Успеешь, поспрашиваешь еще парня.
Хозяин принял критику во внимание — незаметно, непринужденно стал рассказывать о том, как бай Тишо его «начальником сделал».
— Я его первый поддержал, когда задумал он виноградарство возродить у нас в ущелье. Я за него горой встал! — говорил бригадир, слегка захмелев от сытной еды и крепкого питья. — Зато и бай Тишо обо мне не забыл — бригадиром поставил, понял?
— Косте, ложился бы ты! А для тебя, парень, я там постелила, — суетилась хозяйка.
В комнате, которую ему отвели, пахло тимьяном, и Филипп с радостью вдохнул этот с детства знакомый запах. Вдруг стало страшно, что от сладкого этого тимьянного запаха можно задохнуться, и он слегка приоткрыл окно. В узкую щелку, как кнут, вонзился свист падающей с высоты реки, и сквозь голые ветви деревьев сверкнуло белое, расчесанное камнями водяное руно.
На третий день Филипп не столько понял, сколько почувствовал, что приезд сюда был ошибкой. Возвращаться неудобно. Больше всего из-за бай Тишо. Можно было, конечно, хитрить — он слыхал, другие так делали. Можно было. Можно было предоставить все делать бригадирам, в первую очередь бай Костадину. А самому вертеться возле для порядка да отвечать на его вопросы, почитывая тем временем кое-что по новой специальности. Можно было, но он не захотел. Жизнь его должна быть полноценной, не желал ее поганить бесконечным враньем. Он был нерешительным и всегда сомневался в себе, но ложь ему претила: за ней ведь все равно не спрячешься.
Он начал читать. Вслушивался в разговоры крестьян. Было трудно, особенно в самом начале. Получалось, что знания, вынесенные из техникума, не пригодились: там учили только огородничеству. А здесь он должен был учиться, а затем и людей учить, как выращивать рожь, овес, табак и лаванду. Да к тому же ушавцы (как, впрочем, и все крестьяне на земле), отлично зная свое дело, придирчивы были к тем, кто приезжает откуда-то их поучать. Уверенность, которую Филипп с каждым днем приобретал, понемножку вдыхала в него надежду, что придет час — и он почувствует себя полноценным специалистом. Естественно, находились и шутники, которые частенько подшучивали над новичком, только подковырки их не ранили его так, как несколько слов Главного сегодня утром… Имел ли Сивриев основания его упрекать? Наверное. Тогда откуда же эта горечь, разъедающая душу?.. Должно быть, есть в отношениях между людьми нечто неуловимое, незаметное, чего до поры не принимаешь во внимание. А потом оказывается, что именно оно, это незаметное и неуловимое, влияет на ход событий и даже его направляет…
Назавтра он решается пойти к Марии. В самые тяжелые годы она не переставала заботиться о нем, как мать родная. Надо рассказать ей о бегстве из Ушавы.
Но дом ее на запоре, и Филипп отправляется на птицеферму, где работает сестра.
Вечерний ветер проносится над желтовато-зеленым покровом лугов, ласково теребит молодые деревца и затихает в винограднике, где-то по другую сторону дороги. Но, может, это вовсе и не ветер, думает Филипп, а последнее живительное дуновение уходящего дня — чтобы слабые, неокрепшие ростки выдержали до утра, до восхода солнца?
Вот и строгие стены центрального корпуса, где работает Мария.
Брат и сестра, сдержанно поздоровавшись, садятся на скамейку. Мария чувствует неладное, и его желание исповедаться постепенно тает. Он, боясь скандала, прерывает рассказ, делает вид, будто пошутил. Сообщает небрежно: высокое начальство переводит его в Югне. При этом нарочно не упоминает имени — пусть сама гадает, что за начальство вершит его судьбу.
Мария прижимается спиной к стене, закрывает глаза. Объяснение, видно, успокоило ее.
— Так-то оно и лучше, — говорит сестра. — Да и дом больше пустовать не будет.
На ее лице, расслабленном, примиренном, не вздрагивает ни один мускул — маска маской. Филипп размышляет об этой ее странной усталости, доходящей до отчаяния. Прошло полгода после смерти ее свекрови, а Мария все еще не чувствует себя хозяйкой в доме Парашкева. Словно дух умершей царит там так же, как это было все восемнадцать лет, пока старая была жива. Мария несколько раз собиралась покинуть ненавистный дом, и если все-таки выдержала, то скорее всего из упрямства — не хотела выйти побежденной из этой борьбы. Не хотела победы человека, которого ненавидела больше всего на свете. Но она дала себе обет: как только Зло уйдет, на другой же день покинуть Парашкева. Это стало бы ее отмщением. Да жаль, осуществить его не удалось. Случайно подслушанный разговор заставил Марию изменить первоначальное решение. В смертный час старая позвала сына, попросила сесть у своего изголовья и поклясться, что, когда она умрет, он прогонит бесплодную жену. Дескать, восемнадцать лет напрасно ждали ребенка, хватит. Надо взять в жены девушку, которая народит ему детей. Род Парашкева не должен прекратиться, он всегда был первым на селе — и по имуществу, и по скоту, и по дому, и по богатству. Все они были маленького роста — такова уж их порода, — единственный он, ее сын, вырос высокий, и если б ему повезло с женитьбой, не было бы второго такого счастливого, как он. И потому, дескать, она его заклинает, как только опустят ее в могилу, прогнать бесплодную. «Мама, не требуй этого от меня!» — испуганно вскрикнул Парашкев. «Поклянись!» — прерывающимся голосом твердила старуха. «Не могу я этого сделать. Сердце не велит. Я ее и такую люблю…»
Всегда безгласный, уступчивый, Парашкев на этот раз держался мужественно. Мария, оценив его поступок, осталась с ним, хотя ясно сознавала, что никогда не забудутся прежние обиды и унижения, пусть даже Парашкев станет относиться к ней, как к царице…
Долина тонет в тумане, вокруг все меркнет и темнеет, а разговор продолжает крутиться вокруг самых незначительных вопросов. Не видались почти две недели, есть о чем друг другу рассказать, но слова, которые вернули бы им прежнюю близость, улетучились.
Является ночная дежурная — шумная, разбитная женщина — и принимается хлопотать, точно без нее тут работа стояла. Брат и сестра уходят, вытесненные ее энергией и жизнерадостностью.
Первым делом, когда он вылезал из теплой постели, было выйти на балкон, посмотреть, какая погода. Если нужен дождь, а горизонт над Огражденом прозрачно-синий, бай Тишо, вздохнув, скажет: «И сегодня будет жарища!» Если ненастье, а все стосковалось по солнцу, заметит: «Опять потоп будет!» Славка, проснувшаяся раньше мужа, повернет голову к балконной двери, где он размахивает руками, спросит: «Мне вставать?» Его ответ, как и ее вопрос, всегда один и тот же: «Лежи себе!» Закончив с утренней гимнастикой (три взмаха руками, три приседания, три наклона), он подойдет к жене, поцелует в щеку: «Ну, доброе утро, старушка моя седенькая!» Славка оттолкнет его: «Да ладно, ладно!» — но только после поцелуя.
Все это давно вошло в привычку, и должно случиться нечто невероятное, чтобы изменился порядок их утреннего пробуждения.
— Сегодня поведу Главного на площадку, где будут теплицы. Принести тебе что-нибудь?
— Если пойдешь — принеси… А этот ваш Главный, люди говорят, строгий, никому спуску не дает.
— Крепкий мужик, так оно и есть.
— Гляди, чтоб народ у тебя не отбил.
— Не отобьет, будь спокойна.
Впрочем, разве этот человек не беспокоит и его самого? Вторжение Сивриева в Югне (бай Тишо иначе и не называл про себя приезд Сивриева в хозяйство) поначалу даже испугало. Не потому, что тот мог оттолкнуть от него людей — это председателю и в голову не приходило! — просто мучили сомнения: не пойдут ли все эти новшества вкривь и вкось, не отвратят ли крестьян от хозяйствования? Сейчас, на третий месяц после приезда Сивриева, председатель понимает: кое-какие нововведения были нужны. Даже то, что табак — не на разбросанных грядках, а на больших участках, оказалось на удивление простым (как сами не додумались?) и разумным. Дела с рассадой и в Ушаве, и в Хиляднове идут отлично. На последнем окружном совещании похвалили Югне, а секретарь Давидков несколько раз в своем выступлении упомянул имя Тодора Сивриева. И все-таки — что он за человек, Главный? Почему всегда хочется сравнить его с ежом, выставляющим колючки раньше, чем ты к нему приблизишься? И вообще невозможно понять, сколько в нем хорошего, сколько плохого.
Однажды председатель поделился этими мыслями с Нено. «Купи себе счетчик Гейгера», — посоветовал шутливо партсекретарь. «Тебе легко говорить, — сказал бай Тишо, — не на твою голову он свалился. А вот спроси-ка меня — я только и думаю, как бы не ляпнуть что-нибудь не то. Уж и не знаю, какой счетчик завести…»
Этот разговор состоялся месяца три назад. Тогда Сивриев еще изучал хозяйство, сидя в канцелярии, по бумагам. Сейчас бывали дни, когда он и не заглядывал в свой кабинет, но это не делало его более доступным и понятным.
Подымаясь на железнодорожную насыпь, бай Тишо замечает, что трава лоснится, а гребень Ограждена скрыт прозрачным туманом, размывающим далекую линию горизонта. Воспарит туман облаками, потянутся они над долиной, опустятся на село — того гляди дождь зарядит.
Перед дверью правления он видит Нено — тот присел на верхней ступеньке, ждет.
— Раненько, раненько. Опять пожар какой-нибудь?
— Слушай, — говорит партсекретарь, преграждая ему путь, — ты должен немедленно назначить комиссию!
— Для чего это?
— Были у тебя вчера бригадиры из Верхнего и Нижнего Хиляднова?
— Были. Их поля — через реку, не с руки им. Договорились, что поменяем им участки, дадим в Потоке и Свирчовце.
— А дальше-то что было?
— Дальше-то? Не знаю.
— Они к Сивриеву пошли!
— Я их сам послал. Негоже решать через голову главного агронома. Вишь, как получилось-то с назначением Фильо.
— Тебе негоже, а Сивриеву — гоже!.. — Нено усмехается. — Запретил Главный менять участки. И, заметь, после того, как ты сказал людям «да», он выругал их, обозвал чурбанами, лентяями и отправил несолоно хлебавши. Назначь комиссию, бай Тишо, пусть она на месте разберется. Бригадиры правы: зачем работницам время терять на дорогу — час утром, час вечером? Надо дать им поля в Потоке и Свирчовце… Или, может, и ты считаешь, что несколько сот килограммов перца стоят больше ежедневной усталости десятков женщин?
— Нет, — говорит бай Тишо, — я за то, чтобы обменять участки. Но зачем весь этот шум — комиссии, осмотры, протоколы? Ведь можно…
— А затем, — перебивает Нено, — что время такое. Это нужно всем — хозяйству, людям, тебе как председателю. Да и Сивриеву… Пришла пора ему понять, что Югне не овечий загон.
— Как бы нам его не обидеть, а, Нено?
— Сладких лекарств не бывает. Председателем комиссии назначь Голубова. Он, конечно, стопроцентный юбочник, но на работе честный, надеюсь, не подведет.
Бай Тишо вздыхает, оценивающе посматривает на западный край неба: туман над хребтом поднялся, и ветер уносит его на юг.
— Не будет сегодня дождя, — вполголоса говорит председатель и раздраженно бросает шоферу Ангелу, чтобы тот немедленно разыскал агронома Голубова.
В тот же день члены наскоро сформированной комиссии, бай Тишо и Нено садятся, тесня друг друга, в джип и отправляются осматривать участки, на которых столкнулись противоположные мнения и интересы многих людей.
Когда комиссия заканчивает работу, Симо Голубов отводит в сторону партсекретаря, взяв его за локоть, и они шагают вдоль поля, оставленного под пары.
— Ну, у вас, кажется, нет оснований быть недовольным?
— Да мне что! Это для людей. И для бай Тишо. Не могу спокойно смотреть, как Сивриев топчет его у всех на глазах. Знаешь, для нас, югненских, бай Тишо не просто председатель хозяйства…
Они идут рядом: Нено — высокий, худой, с серыми, по-заячьи круглыми глазами, и Симо — чуть выше среднего роста, широкоплечий, с мечтательным взглядом. Голоса их далеко слышны в вечернем весеннем поле. Ноги проваливаются в рыхлую землю по щиколотку, и оба то и дело останавливаются, чтобы вытряхнуть обувь.
Облака, которые с утра, к сожалению бай Тишо, уплывали на юг (те же самые, а может быть, и не те же самые), снова садятся на гребень хребта. Вместе с ними из-за Желтого Мела вырастает другая громада облаков и вскоре закрывает половину югненского небосклона.
Симо и партсекретарь спешат к стоящему на обочине джипу.
По дороге Голубов размышляет, зачем, к чему понадобилась эта скоропалительная комиссия с актами, протоколами. И является ли она выражением силы — или, напротив, слабости? Не затеял ли ее сам председатель? Это, в общем-то, в его характере: взорвется, а потом остынет и забудет. Но как объяснить усердие Нено? Мало сказать — усердие! Упрямство, полное нежелание ограничиться компромиссом. А ведь партсекретарь всегда считался тонким психологом и линию свою вел гибко…
Джип останавливается на хозяйственном дворе, и Симо сразу пересаживается на мотоцикл, который ждет его под навесом. Возле бакалейного магазина он догоняет Сивриева и тормозит, ждет, пока тот сядет.
— Я слышал о какой-то комиссии, — говорит Главный. — Ну что, вышло?
— Вышло.
— Прекрасно. От добра добра не ищут… Данные почвенной карты, однако, говорят совсем другое.
— Механический состав почвы — не постоянная величина… Здесь сойдешь?
— Да, спасибо.
Голубов разворачивается. Если бай Тишо и Нено, думает он, считают, что подобными мерами они напугают Сивриева, они заблуждаются: его амбиции станут еще больше. Симо представлял себе таких людей бирюками — небрежно идут и по улице, и по жизни, и их совершенно не интересует происходящее вокруг. Таких не напугаешь ни окриком, ни ударом колокола. Симо не может пока сказать, нравятся ли ему приемы Сивриева, но в одном он абсолютно уверен: они эффективны. Вот пример с двухминуткой. Югненские бригадиры, хитрецы, год за годом работу посложнее перекладывали на плечи бай Тишо, оставляя себе труд полегче да хлеб помягче. Сивриев вызвал их на двухминутку — и для чего? Всего лишь чтобы сказать: «Я не хочу, чтобы меня беспокоили из-за всякой ерунды. Мои, а также и председателя, обязанности заключаются не в том, чтобы ходить по домам и агитировать людей вовремя выходить на работу. Обязанности наши — в том, чтобы направлять экономическое развитие района. Впредь каждый из вас должен выполнять свою работу, не ожидая, пока другие ее сделают». Или случай с табаком в Моравке и Водилцах. Раньше табака там не знали, и бай Тишо очень гордился, что сумел расширить его площади. А мысль о том, чтобы поднять табак в горные села, нашептали ему опять же югненские бригадиры. Эти расчетливые мужички очень умело плели свои сети — лишь бы самим было полегче. А что табак осенью спустится с горных склонов черный, недосушенный, заплесневевший и снизит цену всего урожая, это их мало волновало. Лишь бы их бригадам премии получить.
Голубов видел все это, но помалкивал. Платой за молчание был ему план бригадиров, которыми он руководил: план всегда был на уровне. Но вот приехал Сивриев, такого действительно ничем не напугаешь — ни окриком, ни…
Бай Тишо машет ему: мол, остановись. Симо притирается к бордюру.
— Думаешь, таким и должно было быть решение? Может, на тебя что-то повлияло, а? К примеру, то, что мы с Нено именно на такое решение и рассчитывали…
Его грызет совесть. Боится, не стал ли (благодаря своему участию в этом фарсе) невольной причиной утверждения неправды.
«Эх, председатель! Весь ты как на ладони!»
Решительно опровергнув предположение бай Тишо, Голубов отъезжает. Вслед ему — поднятая в прощальном приветствии рука с грубыми, заскорузлыми пальцами.
«И как мало человеку надо, чтобы он развеселился… Ребенок, большой ребенок!» — думает Симо.
Две тучи, одна сизая с закругленными краями, другая черная и какая-то рваная, сталкиваются — и небо над Югне грохочет.
Проводив агронома, бай Тишо спешит домой. Последние метры по двору преодолевает уже бегом и едва успевает ступить на цементную площадку, как начинается дождь.
Жена встречает его на лестнице.
— Был в теплице?
— Не добрался, другие дела закружили.
И рассказывает ей историю с обменом хилядновских участков.
— Как думаешь, правильно я поступил, положившись на Нено? Он мужик разумный. Тот-то, Главный, конечно, мрачный да нелюдимый… Но ведь все-таки человек, а?
Славка отвечает уклончиво, и это еще больше бередит ему душу. Дождавшись, пока кончится дождь, он спешит в центр села: в это время Сивриев ходит в ресторан ужинать.
Бай Тишо хочется еще сегодня, прямо сейчас, лично от Сивриева услышать, что комиссия и обмен участков его не обидели.
Главный с бригадиром огородной бригады разговаривают около лужи, оставленной только что пролившимся дождем.
— Ты куда смотришь? На каком свете живешь — на земле или на небе? — спрашивает Сивриев.
— Между небом и землей, — в тон ему отвечает бригадир. — Так живу, чтоб, если дров наломаю, чокнутым притвориться. А с чокнутого и взятки гладки, верно?
— Не крути, говори прямо.
— Так ведь ты ж это… Ты меня искал, чтобы сказать мне, почему, дескать, бригада еще не укомплектована. Да потому, что забрал ты у меня лучших людей и отправил их обучать моравчан, новое звено. А мне дикарей подсунул, из тех самых, из новоселов, которые, если им скажешь: иди рассаду пикировать, смотрят на тебя, как с луны свалились.
— Это не причина.
— Ага, не причина! Вот даже как? — щурится бригадир. — А вот тебе и причина: никто не хочет работать на огородах. Бегут на виноградники, в крайнем случае в садоводство или в полеводство.
— Почему?
— Да я всего-навсего исполнитель! Есть ведь главные, под ними — замы, под ними — еще и помзамы. Пускай они вам и думают.
— Слыхал? — обращается Сивриев к председателю. — Пойми, и на вопросы нормирования труда время нужно. Время, время!.. А Нено надумал, чтобы я ему еще и семинар по экономике вел.
— Это не его прихоть, бюро так решило. Все-таки ты самый подготовленный.
— Не будет этого, так секретарю и передай! — нервно бросает Сивриев.
Он исчезает за стеклянной дверью ресторана, а бай Тишо возвращается домой с еще одной заботой. Что же на этот раз станет перекраивать Главный? Нормирование?..
Тревожился председатель недаром. Дня через два проскальзывает в канцелярию, не постучав, дед Драган и, сияя, рассказывает, как квартирант его Сивриев посетил виноградарей и поставил на свое место «хитрованов этих из третьего звена во главе с Софронием».
— Они себе работают, а наш-то все рядышком, рядышком идет, — квохчет дедок. — Мужики шуточку какую подбросят — он ответит, он им словцо кинет — они отвечают. Так и идут все вместе. Да, а потом Главный-то замолчал. «Ха, иссяк наш-то!» Это виноградари решили, посмеиваясь над ним. А он себе стои-ит, только усами шевелит. И под конец: «Спасибо, — говорит, — вам за все. Приятно было послушать таких разумных мужей. Так с вами полезно беседовать, что вскоре опять загляну». Остряки сзади: «Хи-хи-хи!» А он: «Однако, — говорит, — советую впредь поменьше болтать да побольше работать. Потому что, к вашему сведенью, распорядился я проверить нормы на виноградниках. Смекайте сами: сейчас пять часов, а вы уже в три имели по норме с четвертью. Чтобы такой трудодень выработать, овощеводы спины гнут от зари до зари. Впрочем, вы и сами это знаете, до прошлого года половина из вас были овощеводами и именно из-за низких заработков с огородов ушли. Знаете это, однако помалкиваете: так вам выгоднее. Вот и все, что я хотел сказать. Правда, я не такой заводила и весельчак, как вы, даже совсем не весельчак — для этого дар особый нужен, не так ли?.. А сейчас — счастливо оставаться».
— А наши?
— Языки прикусили. Слова не могли вымолвить.
И дед Драган выбегает на улицу, где его окружает толпа слушателей.
На другой день бай Тишо высказывает своему главному агроному восхищение по поводу «хитрованов этих с виноградника».
Сивриев спрашивает:
— Бывает в селе что-нибудь, чего бы ты не знал? — И еле заметная улыбка приподнимает кончики его пышных усов.
— Пожалуй, не бывает, — простодушно отвечает председатель. — Что поделаешь, приходят люди, рассказывают, а я слушаю. Так и о тебе… Ты вот ничего мне не говорил о семье своей, о том, что каждый месяц половину зарплаты в Хасково посылаешь, однако я это знаю. Не говоришь, почему их оставил, — и не надо, это мне будет доложено рано или поздно, ты уж мне поверь…
Пустовавший месяцами и годами дом снова распахивает окна и двери, оживает.
Когда Филипп видел отца в последний раз, тот уже истаял в болезни — лицо стало маленьким, как у ребенка. Очень просил, чтобы до последнего его часа окно держали открытым, — хотел слушать журчание реки.
Струма и сейчас поет вековые свои напевы, и стены старого дома бай Лазара привычно их принимают.
Филипп сидит, облокотившись на стол, слушает эту музыку и мысленно переносится к прежним временам. Может быть, только люди не совсем такие, как когда-то, а все остальное — такое же: дом, и улица, и Струма, которая засыпает к вечеру в тени холма, и голуби… На месте конюшни, где они раньше гнездились, строится нынче хлебозавод. Но голуби, переселившиеся в заброшенный соседний дом, здесь. Они все так же грациозно переступают тоненькими своими ножками по стрехам и подоконникам, так же порывисто вертят головками и посматривают вверх — не обманывает ли ветер? — беспокойные, трепещущие. А потом, словно по сигналу, вдруг одновременно взмахнут крыльями, взмоют в небесные выси — и только ржаво-коричневое перышко планирует в воздухе над крышами.
И сейчас (сколько лет с тех пор минуло?) повторяют они то, что делали когда-то их далекие предки.
По поводу такой вот пасторальной картины Филипп вопросил себя однажды, в дни юности: не является ли все живое только повторением того, что было раньше? И люди, которые явятся после нас, — не должны ли они пройти нашими путями-дорогами? Мы ведь тоже, послушные странным, неведомым внушениям крови, повторили жизнь тех, кто был до нас? Должны были пройти годы, чтобы он понял: каждая жизнь сама по себе неповторима, но всегда в ней есть и будут вещи, которые повторяются. Цветок розы — часть целого куста, самое замечательное, то, без чего куст не был бы розой. Но каждое лето он умирает, исчезают эти цветы, удивительные, неповторимые, а куст все-таки остается. Он растет, он неистово стремится утвердить себя, самое свое главное, самую свою суть. Пока однажды и он не ляжет в землю, туда, откуда к нам и явился. А все эти рассуждения о путях-дорогах — наверное, из книг. Нахватался…
По улице спешит куда-то Ангел-Белешак, он поднимает руку в приветственном жесте:
— Поздравляю! Вот ты и на своем месте.
Помощник бригадира огородников в Югне — конечно, понижение, и все-таки Ангел говорит ему, что он — на своем месте.
А бай Тишо! Пришел сообщить ему о новом назначении и все время охал, как напутал тогда, необдуманно направив его в Ушаву. А Филипп в это время думал, какие из этих слов («напутал», «необдуманное решение») его и какие — не его. В Югне сегодня лишь один человек может позволить себе обвинить председателя в чем-то, известно кто — Главный. Это он предложил работать учетчиком на огородах или помощником бригадира огородников — чисто производственная деятельность. Филипп выбрал второе. Не хотел, чтобы какая бы то ни было работа связывала его с этим человеком. Ненавидел его всеми фибрами души. Не надо от него ни меда, ни жала, ни кнута, ни пряника…
По дороге в сад он заглядывает на хозяйственный двор, встречает Илию.
— Эй, Филька! — кричит тот. — Привет!
Снисходительно-шутливый тон настораживает Филиппа.
Он не думал заходить сегодня на птицеферму к Марии, но вдруг испытывает непреодолимое желание видеть сестру — немедленно, сейчас же. Может, разговор с ней хоть как-то утешит, ободрит, поможет разобраться в сложностях людских отношений.
— Ну, доволен? Люди-то бегут от черной работы. А ты за нее схватился. Ну да от скромности до глупости — всего шаг. Эх, сам Главный настаивал, а ты…
Она не знает об ушавской истории, и это к лучшему… Их разговор прыгает, будто горная речка с камня на камень, — никакой связи, ни к чему не обязывает. Филипп молчит о своей встрече с учетчиком, да и что сказать? Дескать, видел Илию, и он мне крикнул: «Эй, Филька!..» Что можно сказать о вещах, которые даже имени не имеют, которые маячат в сознании, словно неясные тревожащие тени?
Первые дни в огородах проходят тяжело. Филиппу вообще любое начало дается трудно. Он хочет сразу, с размаху войти в работу, подчинить своим рукам и разуму, но она не дается, она убегает, точно вода сквозь пальцы. Казалось бы, что сложного было, когда велели, например, подвязывать помидоры?..
Женщины разбрелись по полю. Окучивали. Он прошел участок пятого звена и заметил, что густота посева там превосходит все нормы. Спросил звеньевую, тетю Велику (точнее, прямо потребовал объяснения), почему она сажает так густо. Она ответила со снисходительной улыбкой: дескать, делянка — опытная.
В это время подошел Голубов, отведя мотоцикл с дороги.
— Дай-ка я на моих красавиц посмотрю! — балагурил он. — Та-а-ак! Ну, тетушка Велика, как, не сдаемся? Чего нос повесила? Выше голову!
— Симчо, Симчо, мне-то что! Ты о себе-то подумай. Не то усатый…
— Погоди, когда покажешь ему, чего добилась… Он сам придет просить прощения, да еще и ручку у тебя поцелует!
— Ты что, на смех меня поднимаешь?
— Я и на руки бы тебя поднял, тетка Велика, на руки! Вот так! — Он поднял ее осторожно и понес через грядки с помидорами. — Из шестнадцати звеньевых одна ты рискнула, да еще и план перевыполнила.
— Симо, Симо, чтоб ты жил сто лет, отпусти меня! Слышишь, негодник эдакий?
Женщины, перестав копать, заверещали:
— Сама говорит «негодник», а сама — «чтоб ты жил сто лет»!
— А вы сами-то, — спросил агроном, — вы смерти моей хотите, что ли?
— Думаешь, заплачет кто, ежели и помрешь? — закричала самая молодая. — Больно уж польза большая от таких, как ты. Одни городские на уме! А мы-то — второй сорт, что ли?
— Молодец, Венче! — закричали бабы. — Давай-ка теперь тебя, агроном, послушаем. Венче-то тебе точно сказала, какой ты есть на самом деле.
— С такими, как Венета, молодыми да красивыми, просто и не знаешь…
— Это ты да не знаешь? Ты?!
— Цветком любуются, ягненка ласкают. А здесь…
— Ну скажи, скажи!
— А здесь — все вместе… А сейчас скажите-ка, нам разве легко?
— Ох и трепач же! С тобой ухо держи востро!..
Помахав рукой, Симо еще раз спросил, все ли им понятно относительно опыта.
— Да поняли мы, — откликнулась тетка Велика. — Давай гони коня и не переживай. Как велел, так и сделаем.
Филипп кинулся за ним следом.
— Бате[6] Симо, что ж ты мне до сих пор ничего не сказал?
— Давай со мной, по пути поговорим.
С того дня Филипп занялся стелющимися помидорами и приписан был к звену тетки Велики.
Повсюду — в поле, в ресторане, дома — разговоры велись о небывалых в эту весну дождях. Ни дня без дождя не было. Но раньше даже помидоры сажали в дождь. Кое-кто торопился с выводами: дескать, коли весна слякотная, лето будет сухое.
Вот и сейчас день на закате, скоро начнет смеркаться, и каменистые вершины холмов вокруг села окутаны темными взлохмаченными облаками. Дороги, ведущие с полей, еще засветло запружены людьми и скотом. Крестьяне хорошо изучили капризы природы и стараются перехитрить ее как могут и где могут.
Поднимается ветер, становится холодно. Женщины из звена тетки Велики, согнувшись в три погибели, торопятся закончить грядку. Под свист северного ветра слышится лишь звон мотыг, ударяющих о камень. Все — и молодые и старые — работают в брюках, одна Венета в платье, да притом и не в длинном. И Филипп боится поднять глаза.
Наконец дошли до конца поля. Вскидывают торбы и мотыги на плечи и гурьбой отправляются в село. Ветер дует в спину, подталкивает, и это единственное, что помогает им сейчас, когда они так устали.
Филипп тянется в хвосте и так же, как и все, бежит трусцой, когда ветер задувает сильнее. У входа на хозяйственный двор он встречает Марию.
— Уходишь?
— Нет. Я дежурю, — отвечает сестра. — Ночная сменщица больна, а я ферму боюсь оставить.
К ним подходит учетчик Илия.
— Вот тебе накладная, которая у тебя не сходилась. Я ее переписал.
Филипп идет дальше, в село. По пути его догоняет Таска и приглашает зайти. Он идет за ней наверх по деревянной лестнице, на чердак, где ее комнатка, и Таска сразу же снова убегает вниз.
Оставшись один, Филипп берет со стола альбом. «Блокнот для записей Таски Костадиновой, ученицы десятого класса…»
Он переворачивает страницу.
«Просто любить, страдать, встречая удары судьбы улыбающимся взглядом; положить букет роз на могилу любви — и все-таки улыбаться…
Таске — на память о том уроке истории, когда мы оба были невнимательны. Ваня».
«Что такое Любовь? Кто предназначил ее людям? Грешно ли любить? Любовь — это дар или наказание? Это солнце, под которым все расцветает, или огонь, который превращает в пепел самые святые чувства?»
Филипп улыбается. Ох уж эти ученические излияния, сочиненные, конечно, на уроке!.. И писали-то, наверное, о Любви (с большой буквы, конечно) по расчерченным карандашом линеечкам, подложив под ладонь чистый листочек…
В двадцать три года человек может смотреть на будущее с восхищением, но на собственное прошлое и на прошлое своих сверстников — беспощадно. Снисхождение (уже не к тому, что прошло, а к сегодняшнему дню) придет гораздо позже. Еще позднее, ближе к закату, явится и последний судья, который, может быть, отрежет и отбросит кое-какие излучины среднего течения, но начало будет вспоминать только хорошо.
Где-то на середине дневника Филипп листает его назад и снова перечитывает страницы, подписанные каким-то Поликсеном.
Для прекрасных, для бархатных глаз, в чьих глубинах тонул я не раз, обезумевший, только молю: «Пощади, я люблю…»
17.III.1963 г.
Приходит Таска, сталкивает локтями книги со стола и ставит поднос.
— Угощайся. Кто знает, с каких пор не ел. Когда человек один…
Как это так, что он до сих пор не знал о существовании этого ее альбома, думал Филипп, жуя сухой бутерброд. Между прочим, существование Поликсена не вызывает у него никакой боли, никакого волнения, и это открытие его удивляет.
День, незаметно вырвавшись из вод Струмы, по-мальчишески нетерпеливый, перескакивает через хребет. Последним угасает Желтый Мел. Когда и его макушка темнеет, Филипп благодарит за угощение и поднимается. На пороге они встают рядом, и он на миг ловит свое отражение в ее блестящих зрачках. Он вспоминает: «Для прекрасных, для бархатных глаз, в чьих глубинах тонул я не раз…» Вопрос «Кто это — Поликсен?» готов сорваться, и он даже говорит себе: вот еще один чудесный повод для ревности, но он не испытывает ничего. Любопытно знать, кто этот Поликсен, откуда он, но ревновать не стоит.
Стал ли он со временем равнодушным к Таске? Или для этого есть какая-то иная причина?
Мария долго рассматривает смятый листок, который дал ей учетчик. Когда наконец поднимает глаза, она осознает, что брат ее ушел, а рядом Илия, который за ней наблюдает, словно хочет ее мысли прочитать. Она молчаливо засовывает накладную в карман фартука и уходит на птицеферму.
Железная дверь скрипит, поет на все голоса, и Мария думает, что надо найти время смазать петли. Сев на скамейку перед зданием, она прикрывает глаза — так лучше всего отдохнуть можно. Дома-то все что-нибудь да испортит настроение или же о прошлом напомнит. Вчера бай Тишо заговорил после заседания правления: «Как поживаешь? Теперь вас как-никак двое…» — «Ну и что же, что нас двое?» — оборвала она его. «Никто не мешает, устроите свою жизнь…» Ей с Парашкевом просто не о чем говорить! Раньше, пока жива была старуха и Марии непрестанно приходилось думать о самообороне да о предстоящих схватках, она будто не замечала расстояния между собою и Парашкевом. Не замечала отчужденности. Но сейчас это стало вдруг главным в совместной жизни, наполнило дом, воздух, которым они дышат. Оба двигаются теперь по жизни, словно тихие безмолвные тени, словно лунатики, для которых нет ни ночи, ни дня…
Она закрывает глаза, отгоняет видения…
Есть и еще кое-что: столько лет она жила в напряжении, в вечном страхе перед новой бурей, что наступившее затишье после смерти свекрови, вероятно, ее испугало. Быть может, от этого — неосознанное желание быть дома как можно меньше.
Она не слышала, как проскрипела дверь. И вот он стоит перед ней, улыбается. И во взгляде что-то нахальное и бесстыдное, как и тогда, на дороге.
— Как это ты открываешь так, что дверь и не скрипнет?
— Открываю, — колеблясь, отвечает учетчик, потому что по голосу заведующей не понять, хвалит она его или ругает.
— Послушай! Сколько времени ты возле крутишься… Я боюсь неискренних таких людей, понял? Противно всегда быть настороже. Может, это похоже на то, когда думаешь: кто-то о тебе знает такое, что не хотелось бы, чтобы знали…
— А ты? Словно нож держишь за пазухой. Однако учти: лезвие-то у него обоюдоострое…
Вокруг потемнело. Ветер согнал к Югне все тучи, откуда только можно. Далеко-далеко за Желтым Мелом посверкивало.
В такую ночь село кажется позабытым, покинутым, потому что единственный выход к окружающему миру — долина Струмы — точно закупорен темными громадами гор. Молнии, которые выхватывают из мрака все холмы, обступившие Югне, близкие и далекие, с треском ударяются в крутые их лбы, отраженные оконными стеклами.
Илия продолжает стоять — и не уходит, и не садится. Мария видит, подняв голову, что глаза его вспыхивают по-волчьи, и внутренний голос шепчет ей сдержанно, смиренно, однако и безрадостно: вот он, рядом, ведь за этим и пришел. И можно попробовать в первый и последний раз. Попробовать — чтобы дом не был пустым. Но прежде всего — для самой себя хоть немного радости…
Мария вдруг почувствовала, что губы ее шевелятся. Да что они произносят?
— Я сама! Моим ножом — в мою грудь! Я сама…
Учащенное дыхание обожгло лицо. Рука Илии двинулась неуверенно по ее спине и остановилась под мышкой — чужая рука, не такая большая, как та, другая, но такая же сильная. Мужская рука…
Над Желтым Мелом прокатывается мощный электрический разряд, освещая двор птицефермы. Илия спохватывается — надо прибрать под крышу какой-то мешок. Он бежит к воротам, и там его высвечивает вторая молния — согнувшегося, спешащего под ближайший навес.
Через час-полтора Мария снова видит его уходящим — с мешком на спине. Темнота поглощает его, прячет от ее глаз, стихает стук захлопнувшейся двери, а она продолжает неподвижно стоять в черной рамке окна. Ветер загибает воротник ее платья, ощупывает холодными пальцами, но губы ее не перестают повторять: «Я сама! Я сама!..»
Яблоня во дворе склоняется до земли, зачерпывает тучи пыли, несет их на своих ветвях, из сада слышен треск, будто ломают кости. Над Югне вспыхнула стрела молнии и с тихим прерывистым шипением ударила в дубовую рощу за Струмой.
Мария закрывает глаза. Все снова как раньше…
На какое-то время небо стало таким спокойным, таким тихим, что она слышала свое дыхание, когда внезапно белая вспышка высветила окно, обнажив комнату до последней песчинки в стене, и Мария увидела собственные свои руки, протянутые ввысь, будто пытающиеся схватить воздух над головой. Но там не только воздух, там — светловолосая голова, представляющаяся воображению… Отсветы молний отрезвили, заставили все-таки опустить непослушные ладони вдоль бедер. Что-то сломилось в ней. Единственный порыв, родившийся в душе в эту необыкновенную, невероятную ночь, умер еще в зародыше. Она слышала, как молодые женщины рассказывают… Нет, ей нечего вспомнить — разве только внутреннюю гармонию, желание услышать голос его, обнять. Она знала, что ей нужно, хотела попробовать, ничего больше…
Она стоит, опершись голыми локтями о подоконник. Вокруг тихо, словно в пещере. И в пещерной этой тишине, подобно капле, набухавшей часами и наконец-то со звоном упавшей в невидимые воды, с треском сваливается на землю сломанная ветром ветка.
Буря проходит, не уронив ни капли дождя.
Бесплодная буря.
После беспокойной ночи рано поутру в понедельник Тодор Сивриев идет к зданию правления, громоздящемуся, как замок, посреди пустой площади. С другой стороны ему навстречу движется плотно сбитая, массивная фигура председателя бай Тишо. Оба одновременно втискиваются плечами в широко распахнутые двери.
Зайдя в свой кабинет, Сивриев мгновенно замечает листок на письменном столе. Приподняв пепельницу, он читает:
Товарищ главный агроном! Вчера поздно вечером вас искал бригадир из Ушавы, бай Костадин. Сказал, что-то важное.
Тодор Сивриев садится, охватывает ладонями виски. Он этого ожидал, предполагал, что что-нибудь да испортит сегодняшний день. После беспокойного сна на него обычно сваливаются неприятности. Нет, это не суеверие — в сны и бог знает во что еще он не верит, — это убеждение, что между ясно очерченными границами, в которые укладывается наша обыденность, и неведомыми метаморфозами нематериального мира существует какая-то таинственная связь. Некая сигнальная система, опережая события, как бы предупреждает подсознание. Еще одно непризнанное проявление живой материи или неизвестная форма самых примитивных инстинктов?.. Откуда бы ни подавались эти сигналы, Сивриев по опыту знает, что, хоть они и опережают события и всегда вовремя его предупреждают, до сих пор они ни разу не помогли ему избежать несчастья или хотя бы изменить ход событий. Будто набат колокольный, тревожащий его сон, — лишь отголосок, эхо чего-то, что уже где-то свершилось…
Солнце поглядывает с вершины Желтого Мела, наполняет комнату вспышками света, но для Сивриева день уже безвозвратно потерян. В последнюю поездку в Ушаву обнаружил он в двух-трех местах на табачных грядках едва заметные следы заболевания растений. Несколько дней он жил под угрозой этой табачной чумы, однако, поскольку бригадир его не разыскал, как они договаривались, мало-помалу успокоился: у страха, думал, глаза велики. И вот тебе — новость.
Подойдя к председателю, он протягивает ему записку.
— Хочу сейчас же в Ушаву поехать.
— Что-нибудь случилось?
— Да. Табачная рассада.
— Так и знал! — огорченно вздыхает бай Тишо. — Народ не зря говорит: «Когда чересчур хорошо — это не к добру»… А так хорошо шел табачок!
Он откладывает в сторону просмотренную корреспонденцию, встает.
— И я поеду. Бумаги подождут.
Увидев, что они спускаются по мраморной лестнице, Ангел захлопнул капот.
— В Ушаву? — спросил он, встряхивая своей львиной гривой. — Я с вечера дежурил на телефоне. Бригадир бай Костадин, по-моему, свихнулся: «Горит, гори-и-ит!» Что, спрашиваю, горит? Полчаса объяснить не может.
— Это со страху, дорогой мой. Это ведь наш хлеб.
— Не в том дело: совесть у него нечиста, — прервал председателя Сивриев сиплым голосом. — Я его предупредил, но ему, кажется, наплевать.
В минуты ярости губы у Главного сжимаются, а усы обвисают.
— И раньше так бывало, Сивриев. Считай, каждый год душу из нас вынимали. Не вини человека. Нужно людям-то больше верить…
— У меня доверие к истине. К фактам. А все, что к ним не относится, вызывает у меня подозрение. Тогда я даже сам себе не верю.
С широкой просторной дороги джип въезжает в буйную зелень Раеца. Узкое извивающееся шоссе приводит их к поднявшемуся на семьсот метров над рекой плато. На одном пятачке дороги, едва-едва позволяющем разминуться двум машинам, стоит грузовик сельхозпотребкооперации. Бай Тишо подает знак Ангелу, чтобы тот свернул на обочину. Подойдя к незнакомому шоферу, он встает за его спиной и, пока тот копается в моторе, расспрашивает: «Там посмотрел? А там? Или, может, вот тут?» На все подсказки парень отвечает одно и то же: «Не там. И не там».
Спустя некоторое время председатель кивнул Ангелу и, когда тот подошел, наказал ему привезти колхозного механика.
— А вы с Главным? — спросил Ангел.
— Подождем. Вон как здесь расчудесно — зелень, чистый воздух… Не оставлять же человека в беде. Притом и женщина в машине…
Ушавец выразил сомнение, захочет ли приехать механик Спас, поскольку грузовик принадлежит сельхозпотребкооперации.
— Захочет, захочет. Если скажете, что я распорядился…
Ангел всунулся в открытую дверь.
— Слышали, товарищ агроном?
— Нет уж, ты сначала отвези меня туда, куда мы ехали, а потом делай что хочешь.
Парень кивнул.
Первая, вторая! Вторая, первая скорость! Джип ползет по склону с воем, характерным для низких скоростей у этих автомобилей. На одном повороте Сивриев заметил метрах в трехстах ниже машину сельхозпотребкооперации. Брезентовый ее верх мелькнул на долю секунды и исчез в зелени полевых участков, набегающих друг на друга, словно квадратики черепицы.
Канцелярия открыта, но там никого нет.
Сивриев глядит на противоположный склон, где зеленеют табачные грядки, и подает шоферу знак — дескать, поехали.
— А те, внизу?
— Подождут. Воздух чистый, зелено кругом… А ну скажи, эта, которая в кабине, она шоферу кем приходится?
— Жена брата. Столько лет у нее детей не было, и вот наконец… Да какие-то женские сложности, вот и надо было показать ее врачу.
Трое во главе с бай Костадином бегут навстречу, испуганные и смущенные. Сивриев шагает через грядки, а они стоят и ждут на краю, будто наказанные школьники. Когда он снова выходит на дорогу, бригадиры все еще стоят неподвижно. Он забирает бай Костадина с собой и подталкивает его к газику.
— Едем. У нас в канцелярии дело.
Через полчаса (уже после того, как удалось поговорить с округом и дать распоряжения в Югне и Хилядново) главный агроном, положив трубку на облупленную телефонную вилку, закуривает.
— Ты будешь?
— Я-то? Как прикажете, товарищ агроном.
— Блокнот с тобой?
— Разрешите прикурить?
— Теперь записывай…
На следующее утро Сивриев отвозит Филиппа на поля Нижнего Хиляднова, наказывает ему, чтобы не отлучался от парников с рассадой, а сам возвращается в Ушаву. В течение пяти дней один лишь раз спускается он в долину, и не в Югне, а опять в Хилядново. С раннего утра до позднего вечера — напряженный, злой, готовый отругать каждого, кто преградит ему путь или сделает что-нибудь не так, как нужно. Присутствие бригадиров раздражает его, но чуть только он узнает, что все они куда-то уехали, посылает за ними нарочных. Словно весь мир для него крив и неправеден. Поселился он у бай Костадина. Но и ночью в ушах у него свищут распрыскиватели оросителей и мерещатся голубые фонтаны. Иначе как же он мог не услышать и оглушительного грохота реки, и нескончаемых ночных концертов в Соловьиной роще?..
Этот день — день, когда он возбужденно воскликнул: «Я и не знал, какие у тебя здесь певцы, Костадин!» — начался на заре. Никому ничего не говоря, отправился Сивриев пешком на поле. Еще накануне вечером он приметил, что заболевшие листья рассады сворачиваются, меняют цвет, зеленоватый становится желто-зеленым, а верхушки стеблей выпрямляются. В таких случаях крестьяне говорят: «Рассада развеселилась!» Точнее и вернее сказать невозможно… Окунувшись в пощипывающую утреннюю прохладу, Сивриев шел от участка к участку, бессознательно ускоряя шаги. Эти на глазах выпрямляющиеся растеньица задели его сердце, оно билось как-то неравномерно, с перебоями — он и сам не ожидал от себя такой чувствительности.
Незадолго до восхода подъехали и другие. На лицах у всех скрытая радость — и, вполне естественно, такая же в глазах Главного.
— Ну что, шеф, можно уезжать? — спросил Ангел.
Сивриев ответил вопросом:
— А ты как считаешь? Имеем право?
Подмигнув, шофер рассказал, что накануне они с бай Тишо ходили в Верхнее Хилядново, там тоже все в порядке, председатель остался очень доволен. А на полях Нижнего Хиляднова Филипп так рьяно взялся за дело, что не позволил высохнуть ни одному корешку.
— Значит, говоришь, право имеем?.. Хорошо, жди на площади.
Бригадиры, нерешительно переминаясь с ноги на ногу, вытаскивают блокноты. Когда все расписано по дням и по часам, все вслед за бай Костадином направляются к селу. На своде каменного моста остановились перед табличкой «Памятник архитектуры».
— С римских времен стоит, — сказал бригадир. — Царь Траян строил, если ты, конечно, слыхал. Ученые из Софии приезжали, измеряли, прикидывали. Запретили нам здесь ходить. Так сельсовету пришлось новый мост построить, вон там, за ольховником. Да ведь люди привыкли… Иное дело, конечно, когда на машине или скот гонят.
Сивриев облокотился на разъеденный временем каменный парапет. Бурлил водоворот внизу, в скалах. Над вспенившейся водой — или, вернее, над голубыми, зелеными, белыми вихрями — повисла коротенькая, едва заметная радуга. Единство хрупкой цветной паутины с оглушительно гремящим потоком кажется невероятным.
На противоположном берегу их встречают заросли покрытого росой орешника. Со свисающих веток нападало бесчисленное количество капель, и тропинка стала рябой. В другое время Сивриев, наверное, не заметил бы этих подробностей, ни их, ни того невообразимого пения сотен, а может, и тысяч соловьев. Казалось, все бурлило и клокотало в листве, сливаясь в необузданный щебет словно заведенных или с ума сошедших от восторга птиц.
Он встал как вкопанный. И вдруг подумал: интересно, а какое у меня сейчас лицо…
— Я и не знал, что у тебя здесь, возле самого дома, такие певцы, бай Костадин!
Голос у него тоже необычный — как-то мягче, тише зазвучали слова.
— Ну, они всегда так, товарищ главный агроном, когда им приходит пора. Особливо как перевалит за полночь! Если кто без привычки, то не дадут сны досмотреть. А лесок, что около села, мы так и зовем — Соловьиная роща.
Вышли на площадь. К ним подходит Ангел.
— Бай Коста уже рассказал тебе о Раеце? — спрашивает он, ухмыльнувшись почему-то.
Сивриев нахмурился, будто напомнили ему о чем-то неприятном.
— Не пришлось еще, — ответил вместо него бригадир.
— Расскажи, расскажи.
Словоохотливый ушавец не стал дожидаться повторного приглашения.
— Это давно было, много лет назад. Весь Раец тогда был террасами покрыт. И трудно было вывозить виноград, потому-то бочки и стояли там же, на месте. Но по какому-то неписаному закону пили из них только мужчины. А хозяева были скотоводы, большую часть времени пасли скот в ущелье, куда зима позже всего приходит и раньше всего уходит. Вот мужики и пили вино прямо из бочек, что среди скал стояли. Вытащит затычку, подставит бутыль из тыквы — что еще нужно? А вино стоящее было, такое густое, что не замерзало и в самые большие холода. И завязывать его можно было в платок, точно отжатый творог…
Что примечательного находят местные в этих легендах, думал Сивриев спустя некоторое время, когда ехал в машине. Гордятся они жизнью своих предков? Завидуют ли их суровой жизни? Или сожалеют об ушедшей романтике? Не подвел ли этот квасной патриотизм самого бай Тишо, когда тот надумал создать современное промышленное виноградарство в Раеце? Эти клочки земли на склонах… Ну не наивные ли мечты и планы?
Оба незаметно привыкли к этим вечерним разговорам и самым усердным образом соблюдали порядок, который сами же и установили. Сначала Тодор считал, что бесполезно теряют и без того редко выпадающее свободное время, но не прошло и недели, как он обнаружил, что полчаса в компании старика больше нужны ему самому. Целыми днями он на людях, но живет отчужденно, одиноко и, главное, ни разу не задал себе вопроса, кто в этом виноват. Открытие, что ему нужна болтовня деда Драгана, его удивило. Он не стал, впрочем, более любезным или разговорчивым, но, к счастью, это и не обижало доброго человека — старику нужен был слушатель, а вовсе не собеседник.
Хозяин обычно ожидал его у калитки, приветствовал, снимая шапку, и шел следом. Потом они усаживались рядом на бревне, и Сивриев доставал сигареты. Всегда предлагал старику, и тот, махая рукой, отказывался: дескать, спасибо, не хочу, но потом привычным движением разламывал сигарету пополам, закусывал одну половинку, а другую бережно опускал на дно кармана. Выпуская первое колечко дыма, он принимался рассказывать, и Сивриев слушал, не особенно стараясь вникать в эти рассказы. Полчаса, иногда и больше, — но этого было вполне достаточно для того, чтобы отдохнуть и освободиться от забот прошедшего дня.
В первый вечер после возвращения Сивриева из Ушавы старик был несколько более нетерпелив, чем обычно. Едва заметив, что Главный заворачивает к дому, распахнул руки и бросился ему навстречу.
Не успев усесться, не успев еще получить сигарету, дед Драган взволнованно начал:
— Бригадиры молчат, точно языки проглотили. Вылечить табак для села очень важно, спору нет, все на него надеются, но это и для тебя важно, Тодор. Сегодня народ в Югне верит тебе больше, чем вчера, так и знай.
Струма ревет среди скал, а Цинигаро в противоположной стороне ей подпевает — вроде бы та же песня, да не совсем…
— Одна сильная, а другая красивая — хоть и не такая сильная, но за сердце больше хватает.
В этот вечер и Сивриеву вроде бы удалось их различить. Он старается слушать, что говорит старик, но вместо голоса его слышит голос Цинигаро, слышит песню, которая «красивая, хоть и не такая сильная». Похоже, Соловьиная роща запала ему в душу, если продолжают приходить в голову такие мысли.
Нелегкой выдалась для Сивриева прошедшая неделя, трудной, изматывающей. И, поскольку напряжение отпустило резко, словно вскрытый нарыв, Сивриев вдруг увидел себя таким, каким (он знал это) никогда не был.
В другой день, в другой час вряд ли бы он это почувствовал, но после того удивительного, необыкновенного состояния в Соловьиной роще, а теперь и после разговора с хозяином… Да, недельное отсутствие его никто так тяжело не воспринял, только болтливый и вроде легкомысленный, а в сущности несчастный и одинокий старик. Совсем такой, каким он и сам скоро себя почувствует…
И вспомнилось: на обратном пути из Ушавы он попросил шофера остановиться в Раеце. Увидел своими глазами хваленые-перехваленные террасы, увидел и то, что сейчас делают там ушавчане. Подумал, что не дал бы и гроша ломаного на восстановление этих террас, не то что на промышленное там виноградарство. Подумав это, тут же с радостью понял, что мимолетные чувства, вызванные Соловьиной рощей, померкли.
Но вот встреча со старым хозяином снова толкнула его неизвестно куда. Подумаешь, радует или нет кого-нибудь его возвращение из Ушавы! Нет, не годится останавливаться на подобных размышлениях. Они впору разве что бай Тишо или же Симо Голубову. Да и какой может быть в них прок, если они делают человека слабее.
Встряхнув головой, Тодор поднялся.
— Придет ко мне Симо Голубов, скажи ему, я в ресторане, ужинать пошел.
Симо действительно пришел, и дед Драган передал ему просьбу Главного.
— Предпочитаю подождать его здесь.
Старик присел возле него. Наверное, эти ужины в ресторане навели его на мысли о семье, которая есть у Главного где-то в Хаскове.
— Вполне естественно, — сказал Симо.
— Ну да, естественно-то естественно, а то, что жену и дитя бросил, что один живет, вот это не естественно. Я у тебя спросить хотел, как у человека ученого: посоветовать ему, что ли, перевезти семью сюда?
— И как ты ему скажешь, интересно?
— Как — не твоя забота. Для всего слова есть. Нено, партийный, все меня укоряет: притчи, дескать, распространяешь антинаучные… Но я и ему приберег горяченькую, ты знаешь: о том, как один каштаны из огня таскал голыми руками, а другой в сторонке ждал готовенькое…
— Хочешь и Сивриеву притчу? — смеется Симо.
— А почему бы и нет?
— Сначала послушай-ка мою «притчу»: не суй палец в открытую дверь — прищемишь!
Старик хмыкнул.
— Сигаретки случайно не найдется?
Голубов протянул ему пачку.
— Ишь ты! Сивриев смолит «Солнце», а эти — с мундштуком. Оченно славно придумано. — Затягивается несколько раз и продолжает: — Я и тебе могу сказать кое-что на пользу.
— Мне — говори. Но туда, куда я тебе сказал, нос не суй.
— Это чтобы жена тебе по душе пришлась, — смеется старик. — Ну да, ты уже выбрал, да лишнее-то знанье не повредит… Условий — три.
— Слушаю.
— Покупаешь два одинаковых рюкзака, набиваешь доверху. Один даешь ей, другой сам берешь. Отправляетесь на самую высокую вершину Пирина.
— Ну?
— Так мотор у нее проверишь, хорошо ль работает.
— Ты смотри!
— И чтобы мельницу у нее проверить: хорошо ли мелет? Не мелет — приведешь в самый плохой ресторан, куда и собаки не забегают, и дашь ей поесть самую плохую еду.
— А третье?
— Третье… Ты это и сам знаешь, мне тебя учить нечего. Это за пазухой. Запусти руку, погляди, все ли на месте, настоящее ли.
Симо похлопал его по плечу:
— И ты свою так выбирал когда-то?
— Что тебе сказать? Человек или может, или знает, но чтобы и то и другое вместе — никогда.
Калитка заскрипела. Издалека послышалось, как кашляет Сивриев. Дед Драган и Симо поднялись на три цементные ступени. Хозяин, пригласив гостя сесть на единственный стул, выходит из комнаты.
А комната большая, кажется совсем пустой. Железная кровать в углу, стол у окна, новая книжная полка… Холостяцкая, в общем, квартира, нет ничего лишнего. Часть книг беспорядочно разбросаны на кровати. Философская литература, книги по специальности — и ни одной художественной…
Сивриев уже в домашней рубашке и вельветовых брюках. Заметив в руках у гостя книгу, начинает издалека:
— Повседневность нас деформирует, как ветер — дерево. Вот, например, возьми хлопоты с табачной рассадой в последнее время. И разве только это? Месяцы, годы все одно и то же — и ты сгибаешься, сгибаешься, неприметно для себя и других… А чтение такой литературы подкармливает иллюзии. И кажется, что идешь прямиком к какой-то цели.
Голубов улыбается, но пока молчит.
— И еще, — продолжает Сивриев. — Невозможно жить только с конструкциями, предметами, нормами своего времени. Нужны какие-то возвышенные представления об этих конструкциях, предметах, нормах. Нужны идеи. Даже самая уравновешенная личность ищет пути вырваться из-под власти серой, невзрачной повседневности. Шаблона здесь нет, каждый решает сам за себя. Для нашего бай Тишо, например, это стремление постигнуть какую-то красоту — независимо от того, нуждается ли в ней мир или нет. Согласен?
Голубов, слушая эти почти спонтанные излияния, спрашивает себя: действительно ли Главный не понимает, насколько он неубедителен в своих рассуждениях? Пли, ослепленный сомнениями и, может быть, даже прахом, просто не замечает кричащего несоответствия между тем, что он защищает сейчас, и тем, что делает каждый день и каждый миг? Нет, не может он не знать. Знает — и именно потому необходимы ему эти часы разгрузки. Прямолинейный, целеустремленный, не знакомый с колебаниями, человек этот кажется внутренне очень противоречивым, и остервенение его в работе, и отношения с людьми, и все его поведение — лишь маска, прикрывающая внутренне раздвоенную жизнь.
Сивриев выходит, чтобы принести рюмки, и Симо снова открывает тоненький томик с избранными статьями Ницше. Для чего ему это, чем ему может быть полезен такой философ, как Ницше, и именно сейчас, в наше время? Гость листает книгу, может быть, в надежде найти какие-нибудь пометки, подчеркнутые строки, то, что подсказывает обычно, чем живет человек. Нет, страницы чисты, хотя и видно, что их неоднократно листали.
Сивриев наливает ракию, натуральную троянскую, с веткой душицы в прозрачной ее глубине, и спрашивает, где бы найти настоящую сливовую, домашнюю.
— Только у деда Методия из Моравки. Туда трудно добраться — бездорожье. Но если доберешься — не пожалеешь. — И вдруг Симо добавляет: — У старика снохи красивые. Особенно младшая.
— Твое здоровье.
Неоднократно возвращались они к прежней теме, но всякий раз Главный прерывал Симо довольно неделикатно, выдвигал множество доводов, навязывая свое мнение. Постепенно Голубов потерял всякое желание разговаривать и из собеседника превратился в слушателя. Он вдруг понял, почему у Сивриева нет приятелей в селе, почему никто с ним не дружит. Все контакты — в рамках служебных обязанностей. Ну, разговаривали они несколько раз на равных, хотя, если вдуматься, Симо понимал, что и тогда Сивриев настаивал на своем. Однажды Главный, вызвав его в свой кабинет, сказал, что лично его будет считать ответственным, если из-за его «эксперимента» (так в насмешку он называл опыт со стелющимися помидорами) звено тетки Велики не выполнит план. «Кооперативное хозяйство — не экспериментальная база, а производственное предприятие на хозрасчете! Новшества — будь то технология или сорт — должны внедряться уже родившимися, вскормленными, целенаправленно воспитанными. То есть они уже должны пройти обязательный свой путь творческой обработки». Здесь и начался спор, который так ни к чему и не привел. Симо внимательно и деликатно его прервал, сказав, что считает рассуждения Главного крайними и что даже самый незатейливый, простенький опыт, независимо от того, проводится ли он на строго размеченных участках НИИ или же на сельской земле, по существу такое же творчество, как и всякое другое.
— Человек носит в себе неосуществленные мечты молодости, — сказал Сивриев спокойно. — Но жизнь — это нечто совсем другое. Она требует, чтобы человеческое дело имело второе свое реальное выражение, второй смысл, по которому можно определиться и определить общественную стоимость.
Симо, решив прижать Сивриева его же собственными доводами, заявил:
— Когда ученый выдвигает какую-то идею, какой бы отвлеченной она ни была, он неизбежно вкладывает в нее чувство, не задумываясь над тем, что это могут быть «неосуществленные мечты». В конечном счете всякая идея, которая нас осеняет, имеет и второе реальное выражение, второй смысл. Она служит человеку, а следовательно, общественно необходима.
— Но ты забываешь, — сказал раздраженно Главный, — что в девяноста девяти случаях из ста мы просто подменяем одно другим. Подменяем научное открытие экспериментом, реальные ценности вещей — желанием их иметь! Я — за разграничение деятельности. Недавно читал где-то об этих, которые вроде бы все могут, там написано: «В наше время они знают все меньше и меньше о все большем и большем количестве вещей и приходят к тому, что не знают ничего, но обо всем. То есть ни о чем!»
— Если ты читал об этом, — перебил Голубов с насмешкой, — ты наверняка прочел и о том, что твои «чистые» ученые с каждым прошедшим днем знают все больше и больше о все меньшем и меньшем количестве вещей. В итоге они знают «все, но ни о чем».
— В двадцатом веке невозможно овладеть более чем одним видом деятельности — или ты только такой, или ты никакой. Пора энциклопедистов давно миновала, — сказал Сивриев уверенно.
— И тем не менее математики стали общепризнанными корифеями того же двадцатого века! — вскричал Симо и добавил уже более спокойно, что любое новшество впервые проявляется как ощущение, толчок в механизме жизни и не следует объявлять ничтожеством того, кто способен ощутить лишь эту общественную потребность.
Спор закончился неожиданно, поскольку в комнату вошли.
— Слушай, сколько тебя можно ждать?
— Кто это?
— Кто же еще, кроме деда Драгана? Пошли-ка на улицу. Посидим на бревнышке, чтоб не мешать спать Тодору…
Выйдя, они садятся и закуривают. Огоньки сигарет то вспыхивают, то гаснут. Луна еще не взошла, но зарево ее уже обрамляет нимбом макушку Желтого Мела.
— Тодора нет — могу разговаривать с тобой откровенно, — начинает старик. — Софроний из бригады виноградарей чересчур много треплется… И я хотел тебе сказать: заткни ты ему фонтан. Он нездешний, и нечего ему клепать на нас.
— Кто нездешний? Софроний?
— Он. Болтает много, и не где-нибудь — в корчме, при всех! — повторил старик раздраженно. — А нездешний — Сивриев.
— Ну и что? Что вообще Софроний знает о Сивриеве?
— Что, что! Много ли нужно знать о ком-то, чтобы опорочить?
— Ты поэтому меня вызвал?
— Поэтому. Ты Софронию начальник, он тебя послушает. А можешь и припугнуть его.
— Знаешь, дед, я могу открывать и закрывать только собственный рот. Что касается пуганья, то я и сам не знаю, чего больше боюсь — других или самого себя!
Затоптав недокуренную сигарету, Голубов встал.
Он не хотел ни с кем встречаться, да и кого можно встретить в этот поздний час? Но на всякий случай не пошел освещенной улицей. Думал заглянуть к Лиляне. Не заглянул. Почему? В сущности, для чего Сивриев его позвал? Когда он спросил о хлопке в Присове (трактором ли его окапывать или вручную) и начал объяснять, что наклон там большой и культиватор будет заносить, Сивриев его остановил: «О работе завтра!» Тогда зачем же приглашать его к себе? Или за последние дни в Ушаве так намолчался, что надо было выговориться? Тоже мне, громоотвод нашел.
А Лиляна, кажется, и в самом деле стала ему надоедать. И даже если бы Симо не был у Сивриева, вряд ли бы к ней пошел. Но ведь, чтобы понять, что женщина тебя уже тяготит, нужно встретить другую, а ведь у него другой нет. И все же — входит в возраст, начал ощущать привкус одиночества, не знает, напал ли и нападет ли когда-нибудь на след, оставленный лишь для него. Он его ищет и находит поначалу — в любой красивой женщине свою видит, единственную, а чуть только раскроет она себя перед ним до конца, очарование исчезает. Тяготит. И в конце концов… Ох, мучительные эти тридцать три с гаком! Знаешь много, видел еще больше, требуешь страшно много, а мир, как всегда, несовершенен…
Дом выделяется темным пятном среди пышных куполов фруктовых деревьев. Симо входит на цыпочках, надевает пижаму, ложится, не зажигая лампы. На душе муторно. Будто что-то нарушило установленный порядок жизни. Что? Отшельничество Главного? Нелепая мысль, что и он, Симо, к тому же движется? Или виновата Лиляна? Или, может, собаки виноваты, которые бешеным своим лаем разогнали сонную тишину над селом?
Он вспомнил рассказ Сивриева о верхолазе, который расстраивался, когда ему предстоял спуск, и радовался вершинам, которые предстояло покорить. «Этот верхолаз, — сказал ему Тодор, — или же много страдал и познал, что, как ни крути, радость победы длится лишь одно мгновение и, чем оно ближе, тем скорее расставание с ним. Или же это был какой-то маньяк, который не рассказывает о пережитом, а только комментирует его. Или он был философ — видел дальше нашей повседневности, человек, для которого день — не просто сумма добра и зла, радостей и страданий, а сплав, в котором благородных металлов и бесполезных примесей поровну и все они имеют одинаковую стоимость…»
А зачем Сивриев рассказал эту легенду? И есть ли какая-то связь между историей верхолаза и тем, что он сам делает, думает и переживает? Тоже не говорит о пережитом, тоже лишь комментирует прошлое…
Луна проникает в тонкий просвет между оконными занавесками и рассекает комнату надвое. Светлый луч выхватывает из темноты «Одинокое дерево» Шишкина, и оно словно оживает на стене.
Симо включил ночную лампу и протянул руку к стопке книг на тумбочке.
Эта южная земля!
Коричневая, словно опавшая листва весной; светло-каштановая, похожая на высушенный табак, взращенный на ней; черная как смоль или белесая как известь… Иссохнув, становится она цвета сыромятной кожи, такая же морщинистая. Трава выцветает, жухнет листва деревьев, поля и пашни, разделенные на квадраты, прямоугольники, многоугольники, покрываются трещинами, а колеи тонут в мягкой пыли. Когда же выпадет дождь (а он всегда выпадает), первые его капли брызжут на спекшуюся землю и звонко барабанят по ней, точно клювы петухов по жестяной крыше. И сразу же все заполняется тем странным запахом дождя, который не спутаешь ни с чем другим. Потом все тонет в едином бесконечном гуле, хлюпанье, клокотанье… В этом хаосе земля раскрывает свою грудь, и по трещинам — квадратам, прямоугольникам, многоугольникам — посылает живительные струи жаждущим корням трав и деревьев.
Ожившая от дождя и людской помощи, земля приходит в себя и начинает возвращать то, что месяцами держала за тремястами замками. Опаленные ростки поднимаются, деревья меняют обветшалые свои одежды на яркие, зеленые; зарастают трещины, все будто начинается с самого начала. Все как было и как будет до той поры, покуда не научится человек командовать погодой. Тогда в земной тверди не будет этих живых ран, и деревья не будут оголяться, и травы не будут умирать в середине лета.
Вот о чем говорят сегодня поутру бай Тишо, Нено и Сивриев, направляясь на огороды в Яворнишко.
Полчаса назад председатель послал газик за Манолевым, директором оросительной системы, а отправились все же пешком.
Вытирая вспотевшую шею, бай Тишо идет вперед так же бодро, как когда они выходили из села, переваливаясь всем своим тяжелым атлетическим корпусом то в одну, то в другую сторону. Нено и Сивриев шагают следом как конвой: партсекретарь идет прямо, пружинящей мальчишеской походкой, а в шаге Сивриева есть что-то тяжелое, старческое.
Доходят до поля, останавливаются в изнеможении.
Девять часов, а листья уже увяли. Веточки (где в цвету, где с плодами — сморщенными зелеными пупырышками) повисли на мягких черенках.
— Глядите! — Бай Тишо, склонившись, погладил стебельки. — Похожи на тени. Нет, не на тени — на детишек, что росли в нищете и голодухе. Ну разве не жалко? Солнце их не радует, а мучает. Сивриев, ты правильно говорил — чтобы не верили никаким обещаниям, пока не увидим, что вода течет.
Никто не отвечает: в этот момент все трое смотрят в сторону Югне, где над мягкой колеей, изгибающейся по склону, клубится, словно растрепанная кудель, пыльное облако.
Спустя немного, переехав через деревянный мостик, мотоцикл выруливает напрямую к ним. Филипп прислонил красную «Яву» к придорожной алыче, затем ров канала — пустой, сухой — скрывает его от глаз. Когда он показывается уже на этой стороне, председатель встречает его первым и спрашивает, приехал ли Манолев и предупредили ли Ангела, что он должен везти его сразу сюда.
Парень пожал плечами: дескать, не знаю. Он приехал посмотреть, не упали ли колышки — сушь не дает забивать их глубоко.
— Фильо, ты осмотри тут, что надо, и поехали в село.
— Ладно.
— Голубова опять в город понесло? — спросил Сивриев, кивнув на мотоцикл.
— Нет, он на винограднике. Дал мне мотоцикл, чтобы я пешком не мотался.
Через полчаса возле алычи останавливается машина, и все бросаются туда.
— Смотри, смотри, Манолев! — еще издали кричит ему бай Тишо. — Гибнет труд людской, гибнет. Ты уверял, что уже в этом году поля орошаться будут из канала. Ты! Сроки пуска, график — бог знает что там еще… Тридцатого марта! Ну, когда мы сажали — дожди шли, ну а сейчас?!
— Не моя вина, запоздали строители. Ты сказал, пусковой срок был тридцатого марта. Так что виноват не я.
— Ты не виноват, другие слово не сдержали. Я не виноват, что поверил тебе. Он, — указал на Сивриева, — тоже не виноват. Виноватых нет. Все в ажуре! У всех чисты руки. Да, а помидоры-то сохнут, не могут наши чистенькие ручки их сберечь. Вот я и спрашиваю тебя: когда наконец пустите воду?
— Ждем, когда комиссия примет объект.
— Об этой комиссии я уж больше недели слышу!
— Это от меня не зависит. Закончат в одном месте — сюда приедут.
Бай Тишо, напирая, совсем прижал его к обрыву над сухим каналом.
— Закончен канал? Закончен. Из-за твоей комиссии урожай загубим.
— Таков порядок…
— Не-е-ет, уж в этот раз мы ваш порядок обойдем! И я не из каприза сделаю, а по жестокой необходимости. Вот почему никакую комиссию мы ждать не будем — пустим воду, и все дела.
— Я — не могу. Не имею права.
— Тогда… — Ненадолго задумавшись, председатель отрубил: — Под мою ответственность. Ну, что скажешь? — Он поворачивается к Главному.
Тот неопределенно пожимает плечами.
— Нено, и ты вот так же меня поддержишь?
— Думаю, Манолев прав. Нам не надо торопиться. Рискованно.
Бай Тишо, махнув рукой, почти бежит к машине.
— Может, у вас у всех и есть права, но на этот раз я по совести поступлю, хоть у меня и нет прав. Не буду прятаться за чужие спины. Пошли.
Они останавливаются у водосброса, и тут Манолев уже начинает просить:
— Бай Тишо, ты человек уважаемый, тебя в округе слушают… Хребет у тебя крепкий… Но прошу тебя, не надо этого делать.
— Помидоры засыхают!
— Если что случится — с меня спросят. И ведь могу под суд пойти.
— Занимайся своим делом, а меня пусть судят. Одни меня уже судили — теперь пусть и наши судят, лишь бы народу на пользу.
— Ты член пленума окружного комитета, и весь удар на меня придется. Врежут мне…
— Ну что здесь тянуть? — Бай Тишо рвал задвижку, словно от того, откроет ли он ее, зависела жизнь и его, и всего человечества.
— Не надо, прошу тебя.
— Говори, эту, что ли?!
— Ну, эту…
Струя, закручиваясь, словно в раздумье, заскользила по белому дну канала.
К вечеру вода дошла до помидорных полей. Рабочие, подвернув штанины, с какой-то остервенелой радостью направляют ее мотыгами в иссохшие, потрескавшиеся борозды. Поливка продолжается и ночью, при свете фонарей.
Бай Тишо, возвратившись домой поздно вечером, еще с порога кричит:
— Давай ужинать! Я голодный. — И на вопрос Славки, чего это он такой веселый, не сокровище ли нашел, отвечает: — Да. Настоящее сокровище. Канал пустили.
— Наконец-то. Комиссия приехала?
— Обошлись. Ее ждать — до седьмого пришествия!
— И ты на себя взял, на свою голову?
— Ну, взял. Пусть люди видят, я за чужой спиной не прячусь.
— Тишо, Тишо! Старик ведь уж, а рассуждаешь, точно дитя малое. Люди, говоришь? Какие? Те, что тебя судить будут? Случись что — не свои люди тебя судить будут, а бог знает кто!
— Что ж ты предлагаешь? Дать помидорам сгореть? И ты туда же! Возвращаюсь домой счастливый — тебе мало этого?
— Ну а, не дай бог, если случится что?
— Не случится, не каркай. Течет себе вода и течет. Случи-и-ится…
Больше о канале ни слова. Поужинали, улеглись, и только тогда заговорила Славка о дочери их, Сребре: забегала на часок и опять уехала. Собрала ей черешни большую корзину — пусть полакомятся…
Бай Тишо спросил:
— Только за этим и приходила?
— Нет… Кажется, оценка там какая-то — вроде тройка по болгарскому…
Около полуночи громко застучали во входную дверь.
Бай Тишо вышел на террасу, спросил, кому это неймется в такое время.
— Это я, Димитр, Митрето, полевой сторож. На канале прорвало опорную стену. Там, где яворы… Вода а низ несется — ужас с какой силой!
Бай Тишо, охнув, схватился за сердце.
— Ты ее остановил — воду-то? Заслонку не мог закрыть?
— Не знал я, как она закрывается! И потом, не мое это дело. Мое дело — сообщить!..
Попади-ка на суд к такому, думает председатель. Уж в кутузку. И глазом не моргнет, что он рисковал для его блага и для блага всех.
Этот тебя упечет. Беспременно упечет. Того гляди, Славка правой окажется.
Отослав сторожа разбудить Ангела, шофера, он на цыпочках прошел в комнату, оделся наскоро и вышел на улицу ждать машину.
Ангел подогнал джип к самому водосбросу и направил свет фар на заслонку. Разогнув проволоку (хорошо, хоть замок не поставили!), председатель начал опускать железную дверь. Механизм работал исправно.
Когда наконец мутный клокочущий поток остановился и вокруг наступила тишина, стало слышно, как в соседней яворовой роще ухает филин…
Вернулись в село. Мокрый, потный бай Тишо прямым ходом пошел в канцелярию, послав Ангела за остальными. Вскоре явились и Нено, и Сивриев и молчаливо сели, словно ничего необычного не было в этом ночном заседании. Каждый, по-видимому, вспомнил, как решали весной, сажать ли помидоры в районе Яворнишко. Бай Тишо с энтузиазмом описывал тогда свою поездку к Манолеву, который твердо обещал: не позже тридцатого марта канал «задействуют». Сивриев сказал, что не поверит никаким обещаниям, пока своими глазами не увидит воду в канале. Нено тогда ничего не возражал, но и ничью сторону не принял.
— Не хотите посмотреть? — спросил наконец председатель.
— Прорыв?
— Не прорыв — живая рана…
Никто больше не проронил ни слова, так и просидели, оцепенев, в ожидании рассвета.
Во многие двери придется стучаться, многим начальникам кланяться. Это они понимали. Бай Тишо боялся, что одному придется ехать в округ расхлебывать кашу, и, лишь когда все уселись в машину, немного воспрянул духом.
Комиссия, прибывшая в тот же день, вынесла заключение: чтобы «залатать» разрушения, причиненные водой, потребуется по крайней мере еще две недели.
Сивриев, вызвав диспетчера автотранспорта, распорядился возить воду на поливку помидоров цистернами. Тот начал было увиливать: это, мол, адский труд, а у него полно и своих забот, с машинами. Главный не дал ему договорить.
— Выполняй то, что тебе приказано, — велел он. — И в будущем не советую мудровать над тем, над чем уже до тебя помудровали. Ясно? Ты свободен.
Через два дня бай Тишо срочно вызвали в окружной совет.
Вернулся вечером — усталый, глаза ввалились.
— Малость помяли, пооборвали крылышки? Ну ничего, это тебе урок на будущее, — сказала Славка. — А покуда садись поужинай. Я, ты знаешь, целый ящик лимонада притащила. Его давно не было, кто знает, когда опять подвезут… Почему вы не поговорите с общинным-то комитетом о снабжении? Стыдоба ведь: лимонаду нет, зато от ракии да вин полки ломятся!
После ужина бай Тишо так и рухнул на кровать. Раскрасневшийся от горячей еды, а может, и неотпускающего нервного напряжения, ворочался, не в силах заснуть.
…Манолев, конечно, подвел его весной, подвел своими обещаниями, а он пошел на поводу, как слепец… Поверил директорским его басням — вот в чем его вина. А в окружном комитете, вместо того чтобы оборвать ему уши именно за легковерие, принялись бить по голове за… «превышение власти». Он не виноват, он все сделал по совести. Как будто, если б сначала приехали бы эти, из комиссии, что-нибудь бы изменилось… Ничего бы не изменилось: канал точно так же приняли бы и вода точно так же прорвала бы опорную стенку. Просто было бы одним банкетом больше. А сейчас, может, и постыдятся.
Жена, неторопливо убирая со стола, слушала его исповедальные речи. Действительно, наболело. Действительно, тяжело мужику. Такой воз тянет. Да что эти мысли теперь изменят? Всей душой желая отвлечь от них мужа, Славка заговорила о непорядках в сельпо и преуспела: всегда готовый найти в своем сердце место для чужих забот и бед, бай Тишо попался на удочку. И начал пуще Славки ругать плохое снабжение в селе и в районе.
А вскоре Славка услышала, как он начал тихонько похрапывать. Вот такой он всегда, думала она, готовясь ко сну. Все его ошибки — от чрезмерной горячности, от желания как можно скорее то восстановить справедливость, то навести порядок… И в молодости таким был, и годы его не остудили.
…Она вспомнила: весной было, да, именно в это время или чуть раньше. Повсюду жгли прошлогоднюю листву. Она тоже зажгла во дворе костер. Муж вошел, не прикрыв за собой калитку, — верный знак, что взволнован или рассержен. Он никогда ничего не скрывал от Славки и в тот раз рассказал, что на заседании подпольного окружного комитета отклонили его предложение послать разведчиков в немецкий лагерь, который был возле Ситницева. Друзья обвинили его в авантюризме, но, поразмыслив, все же разрешили ему попробовать — одному. Чтобы в случае провала не выглядела его попытка организованной акцией. Был пасмурный вечер, когда он и еще один товарищ (нарушивший решение бюро) вошли в лагерь. Разузнали много: расположение постов, караульных помещений, складов, маршруты патрулирования, и Тишо выбрался, а вот товарища его сцапали. Потом дело известное: допросы, пытки… Но не вырвали ничего, он твердил одно и то же: заблудился в тумане, когда шел в Ситницево. И поскольку не нашли у него ни оружия, ни бумаг никаких, к тому же в полиции он на учете не состоял, то парня отпустили под залог. Случай этот тем не менее послужил поводом к аресту нескольких ответственных коммунистов. Первым, кого забрали, был Тишо. И снова обыски, допросы, очные ставки. Георгиев (как говорили, «широкий социалист», ренегат), обманутый внешней кротостью и простоватостью Тишо, вообразил, что сможет его заполучить для своих дел, а если бы это вышло, он бы раскрутил всю окружную партийную организацию. Применял к нему какую-то специальную «систему» обработки. А как увидел, что ничего не выходит, взялся за испытанные полицейские способы. И потянулись недели, месяцы… Начали и Славку таскать по участкам. Она тогда беременна была. Никогда не забудется страшная та ночь, когда, разъярившись, с налитыми кровью глазами, Георгиев приказал подвесить ее вниз головой, точно заколотого козленка. «Сука! Или расскажешь что надо, или коммунистическое семя, которое у тебя внутри зреет, ртом у тебя выскочит! Может, тогда откроешь свою пасть…»
Она не заговорила, но и ребеночек не выжил. Родился до срока там, в участке. Волосы у нее тогда поседели… После Победы удочерили они с Тишо девочку, Сребру. Но Славка была уже не та, не прежняя беззаботная и ловкая молодуха…
А Тишо и сейчас такой же — краснощекий, ни единого седого волоска в шевелюре и, как и прежде, готов воевать за человека, за человечество, за человечность. Люди в районе знают его доброту, вот и используют ее, кто как умеет, а начальство повыше прощает ему ошибки, потому что знает, что совершенных людей нет, как нет и абсолютно плохих…
Она посмотрела на кровать: зажав в руке газету, муж крепко спал. Черные тучи тревоги давно исчезли с его широкого добродушного лица, чистого и беззаботного, как лицо младенца. Славка присаживается на кровать, осторожно гладит его лоб и разрумянившиеся щеки. И думает, что, может быть, именно это и спасает его — способность забывать зло, не помнить его долго. Он зашевелился от ее прикосновения, но не проснулся. И не проснется, пока жена будет его раздевать, пока вытащит из-под него покрывало. Он будет спать до половины шестого, а потом встанет, подойдет к балконной двери и посмотрит, что там за погода. Если нужен дождь, а небо ясное, вздохнет: «И сегодня жарища!» Если же дождливо, а ему нужно солнце, скажет: «Опять потоп будет». Сделав утреннюю гимнастику, он хлебнет из миски кислого молока — и вот уже готов к работе. Уйдет утром веселый, беззаботный. Вечером же обрушит на ее голову дневные свои тревоги, а сам позабудет о них до утра. И так — изо дня в день, изо дня в день.
Мотор джипа загудел на небольшой площадке и затих. Выглянув в открытое окно, Сивриев видит двух незнакомых мужчин. Это специалисты, его надежда: от их слова зависит, прекратится ли спор с бай Тишо о теплицах или вспыхнет с новой силой.
Все садятся в машину, едут к римским горячим источникам.
Стоящие в ряд холмы по ту сторону Струмы пестреют, словно ожерелье, внизу текут тоненькие ручейки, иссякающие день ото дня (как говорят, не жильцы на этом свете). Над нешироким югненским горизонтом время от времени пролетают стаи сизых голубей.
Джип проносится мимо молодой дубовой рощицы — единственного здесь яркого желто-зеленого пятна.
— Последние, — говорит бай Тишо, показывая на дубки. — И осенью они тоже последние. У других деревьев листья давно осыпались, а эти держат свои, и целую-то зиму ветер их треплет. Особые деревья. Даже цветенье у них не похоже ни на какое другое. Вот так и люди некоторые: поздно к ним приходит развитие, однако после его уж не остановить.
Сивриев сосредоточенно глядит прямо перед собой и думает над последними словами председателя. Не объясняет ли эта простоватая философия его собственное позднее развитие? В семнадцатилетнем возрасте он был самым маленьким в классе, прозвали его «удодом» — и из-за роста, и из-за бездеятельности, и из-за угрюмой невозмутимости, которую мальчик противопоставлял сыпавшимся на него разного рода обидам. И только тогда, когда закончил гимназию, когда соученики его повзрослели, он начал догонять их. Стал самым высоким среди сверстников, бездеятельность его переросла в неудержимую активность, и только угрюмость осталась такой же, какой была в юности, — не потому, чтобы противостоять обидам (теперь их было мало), а для того, вероятно, чтобы с ее помощью вершить запоздалое возмездие за все горькое, что довелось хлебнуть. Одним словом, он никогда не жил в полном взаимопонимании с тем, что его окружало. И раньше, и теперь. В юные годы он сам себя во всем винил: считал себя ущербным, наказанным самой природой. Ведь любой из его соучеников мог похвалиться чем-то таким, что отличало его от остальных, только он не блистал ни умом, ни остроумием, никаким талантом — не писал, например, стихов, не рисовал, не обладал физической силой, которая (это очень понимают подростки!) применяется, когда необходимо постоять за себя. После, когда он вырос и приобрел, кроме всего прочего, и положение в обществе, он обнаружил, что, в сущности, и в молодые годы он был не хуже своих сверстников, но реабилитироваться было уже поздно, горькая чаща была испита до дна. Это чувство еще более усилилось у него, когда он окончательно понял, что тогдашние гимназические божества вовсе не являлись таковыми. Одно из них за десять лет службы не смогло достичь ничего значительнее места делопроизводителя. Другое, окончив факультет журналистики, так и осталось провинциальным газетчиком самого низкого пошиба. Третье (некогда любимец всего класса), его коллега, пополнил ряды тысяч добросовестных, исполнительных служащих, верных и исполнительных помощников. Он не стал агрономом-творцом, агрономом-руководителем, стал всего-навсего посредственным чиновником. А вот Сивриев уже на восьмой год после получения высшего образования стоял во главе самого большого кооперативного хозяйства Хасковской округи и, если бы не вступил в конфликт с начальством из-за террас, до сих пор бы работал… Вот почему он больше не верит в божества, а предпочитает прислушиваться к тому богу, которого носил в душе и с которым, считал он, может лучше всего служить людям. Понимал, что эта его убежденность делает его несколько самоуверенным и необщительным — не только с подчиненными, но и с равными по положению. Он, конечно, сознавал это, однако ему и в голову не приходило как-то изменить свой характер.
— Весна меня радует всегда, но больше всего в эти вот дни, когда природа расцветает не по дням, а по часам…
У каждого в этом мире своя песня, думает Сивриев, слушая излияния бай Тишо о премудрой матери-природе.
— Можешь ты спокойно глядеть, — взахлеб продолжает председатель, — как мир просыпается, оживает у тебя на глазах — и движется неведомо куда?.. А ты стоишь и смотришь, дивишься этому чуду и вроде сам час от часу делаешься сильнее. И понимаешь тогда: не единственное ты существо на земле, которое это пробуждение наблюдает, но единственное, которое умеет ему радоваться! Ну скажи, неужто этого мало? — Вздохнув, он повторяет задумчиво: — Эх, неужто мало этого?
Кто-то из техников отвечает:
— Нет, конечно. Не мало.
А Сивриев молчит: вспомнил о весенних своих кошмарах.
Белая колея вдруг обрывается, упершись в полянку, которая густо заросла смоковницами. Известковая пыль, поднятая колесами, медленно оседает на смолистые их листья.
Бай Тишо идет вперед по правому берегу русла. Техники, захватив снаряжение, спешат следом. Парень, что ростом повыше, поднимает на плечи какую-то бакелитовую трехногую коробку — за две ножки держит, третья торчит над головой. Сивриеву этот жест кажется вдруг странно знакомым… Ну конечно: не раз вот так же поднимал он на плечи своего сына.
…По воскресеньям они втроем ходили на прогулку до самого Кенана. Андрейка просил: «Пап, покатай на лошадке!» Посадив сына на плечи, Сивриев бежал, подпрыгивая, и цокал языком. Жена убегала от них, носилась по лугу, пока усталость не одолевала ее, и тогда она с разбегу падала в траву. Андрейка, визжа, валился к матери с высоты отцовского роста и немедленно затевал борьбу. А Сивриев садился в стороне, любовался ими и хохотал, когда ни одна из воюющих сторон не желала признать себя побежденной. Потом сын принимался ловить бабочек. Милена, подобравшись к Сивриеву поближе, ложилась горячей от солнца головой ему на колени. И пока он, склонившись, загораживал ее (потому что или блузка была расстегнута, или платье надо было одернуть), она расслабленно, лениво отдыхала, смежив ресницы и гладя волосы мужа маленькой своей ладонью…
Споткнувшись о корень посреди тропинки, Сивриев приходит в себя.
Техники заканчивают измерения, и Ангел отвозит их в город. Сивриев же и бай Тишо остаются, чтобы осмотреть заросли смоковниц, террасами сбегающие вниз.
— Ты еще настаиваешь на своем? — удивленно спрашивает Главный.
Председатель хмурит выгоревшие брови.
— Парни, как видишь, подтвердили мои опасения, — продолжает Сивриев, — воды мало, не хватит ее, чтобы отапливать теплицу. Не надо лезть на рожон. Что, я не прав?
— Еще раз тебе говорю: Югне нужна теплица, — твердит бай Тишо, тряся головой, и кудри, волнами сбегающие к его вискам, подпрыгивают воинственно. — Чтоб и зимой ребятишки лопали свежие овощи, ясно? Чтобы росли они здоровыми да крепкими! Приглашу настоящих специалистов — из Софии или из другого города, но не отступлюсь. Эти-то бандиты, думаешь, понимают что-нибудь?
Через некоторое время, успокоившись немного, с посветлевшим лицом, он останавливается возле дикой груши. Достав из кармана садовые ножницы, подстригает ей ветки.
— Одно удовольствие — дички облагораживать, — говорит бай Тишо. — С детских лет к этому тянет. Отец мой был голытьба голытьбой, и, веришь, даже дички у нас не росли, на бедняцкой-то нашей ниве. Я старался, прививал по всем правилам. А уж радовался, когда получалось! Во все глаза, бывало, глядишь, как хилый черенок вырастает, как превращается он в молодой, сильный организм со всеми качествами благородного дерева… За исключением, правда, способности размножаться. Очень это меня удивило. И заставило крепко задуматься над смыслом моего труда. Но смысл этот я быстро нашел: ведь от того, чем я занимался, до всего остального было рукой подать…
Сивриев, не дослушав, уходит осматривать террасы. Тонкие ветки сомкнувшихся вокруг кустов напоминают ему вдруг, как некоторое время назад вся Болгария пустилась перекапывать голые холмы. А потом никто во всей Болгарии не поинтересовался, растет ли что-нибудь на «освоенных» землях или не растет. И может, только совестливый какой-то председатель или агроном, сжигаемый жалостью и злостью при виде гибнущей в августовском пекле молодой поросли, ведром воды пытался продлить ей жизнь… А чего стоит кампания в городе Ломе? Или, к примеру, навозные горшочки. Почин…
И ни одно из этих «мероприятий» не дожило до наших дней. В чем причина? Недоношенные идеи, спешка, отсутствие научного подхода? Возможно, многие действительно не знали, где проходит граница между законами природы и закономерностями общественного развития, не задумывались, как они взаимодействуют, до каких пор одни благотворно влияют на другие и с какого момента начинают враждовать. Не знали? Возможно. Однако с тех времен остался страх, боязнь эксперимента, не прошедшего испытаний в каком-нибудь НИИ. Вероятно, именно по этой причине опыт Голубова с помидорными кустами без колышков вызывает досаду и даже раздражение. Вероятно…
Склонившись к смоковнице, он протягивает руку в каком-то исконном, неосознанном желании погладить ее — да, побег жив. Может быть, он ошибается и все не так черно и безутешно? Потому что побег жив, у него даже есть ответвления длиной в два-три сантиметра… Оглядываясь, Сивриев далеко, метрах в тридцати, видит и другой такой же кустик.
Дорого стоят югненским кооператорам эти живые мощи, слишком дорого, думает Главный.
— Сивриев! Эй, Сивриев!..
В село идут пешком. Главный спрашивает, какую площадь занимают террасы.
— Четыреста декаров смоковниц да яблонь и слив столько же.
— Наверно, тебя похвалили за них?
— Ага, похвалили. Первые мы в округе оказались.
И вдохновенно рассказывает о том времени, когда он, будучи уже председателем, месяцами копал здесь землю наравне с молодыми, как вечером все строем возвращались в Югне, хоть усталые, но обязательно с песней. А однажды ранним утром на этом вот холме, где они сейчас побывали, смотрят — висит между двумя дикими грушами плакат: «Мы строим террасы — террасы строят нас!»
Сивриев слушал его словно в полусне. Так кто же, в самом деле, старше? Шестидесятилетний дядька, грузный, но полный сил и энергии, восторженно повествующий о труднейшем периоде обновления болгарского села? Или он, Сивриев, со старческими своими, угрюмыми мыслями, превративший обычные, будничные заботы в цель и смысл жизни?
На площади расстаются. Бай Тишо поворачивает к дому, а Тодор Сивриев по пути к себе на квартиру встречает Нено.
— Опять кое-кто тобой недоволен, — сообщает тот.
— Не ошибается тот, кто ничего не делает, — отвечает Сивриев небрежно.
Он ждет разъяснений — кто на него жалуется, но, поскольку партсекретарь молчит, добавляет, что лягают начальство чаще всего специалисты, бригадиры и учетчики. И признает, что всегда строго спрашивал с сельских чиновников.
— Нет, на этот раз не чиновники недовольны. Пастухи в Моравке, пастухи югненских стад, которые мы весной погнали в горы по твоему настоянию. У меня целая делегация была во главе с Мироном. Как видишь, все камни — в твою сторону, — заключает Нено и наконец-то улыбается — белозубой своей, вежливой улыбкой.
Некоторое время они идут молча, затем партсекретарь спрашивает, был ли Сивриев на участке, где намечено построить теплицы.
— Да.
— Ну?
— Ничего не выйдет из этой вашей «термы».
— А бай Тишо?
— Уперся, как осел на мосту.
Останавливаются около ресторана.
— Зайдем? По рюмочке.
— Можно, — соглашается Главный и первым толкает стеклянную дверь.
Двое официантов тут же выносят стол и застилают его снежно-белой скатертью.
— Вот та-а-ак! — довольно говорит Нено, потирая руки. — Войдешь сюда — и тонус твой вдруг… А посмотри, вон и твой хозяин, видишь? Вон в уголке. Готов, тепленький уже. Но не так, как я однажды его видел… Было это лет пять назад. Сидим мы в клубе на собрании — долго сидим, всем уже осточертели ненужные речи, и в последних рядах люди, кажется, спали. Где-то часов в одиннадцать, а может, и позднее, хлопнула дверь, и наш дед Драган, в сдвинутой на затылок меховой шапке, изря-я-ядно выпивший, заходит в зал. Поморгав пьяными глазками, сует два лева тому, кто сидит ближе всех, и говорит: «Еще одну — и ко-не-ец, ухожу. Ухожу! Давай-ка на посошок!» И ты знаешь, сон у людей как рукой сняло!
— Верно, так оно и было, — поддакивают из-за соседнего стола. — И после, Нено, помнишь, чуть кто вставал выступать да слишком задерживался, ему начинали подсказывать: «Давай на посошок! Давай-ка на посошок!»
Между тем герой этих воспоминаний, чуть пошатываясь, приближается к ним, обходя столики.
— Приготовься выслушать эпопею о Югне, — предупреждает Нено. — Если он еще не успел рассказать. От царя Гороха до наших дней… — И деду: — Ну, садись, садись, пожалуйста!
— Всех приветствую. А ты, Нено, перестань-ка насмехаться над дедом Драганом. Все я слышал. Со слухом у меня пока в порядке. Ну и что, что я выпил? Собрались добры молодцы — хлоп рюмку, хлоп вторую… Что еще нам, неумытым, остается!
— А ну выдай-ка притчу какую-нибудь.
— Рассказывай, рассказывай! — выкрикивают из-за соседних столиков.
— Однако глядите, ребятушки, уж коли слушать — то слушать до конца, нравятся или не нравятся вам мои сказки… Ну так вот. Согрешили Адам и Ева, и вытурил их господь из рая. Пошли они в леса Тилилейские, забрались в чащобу, да такую, что ни господь, ни сам дьявол не смогли их отыскать. И натворили они там кучу детей. Люди, сами понимаете, должны же чем-то заниматься. А если делать нечего, занимаются они друг другом. Прошли годы. Прилетел к ним однажды ангелок-херувимчик и сказал, что, дескать, грядет к ним сам дедушка господь и надо встретить его, как и положено встречать дорогого гостя. А ребятишки у Адама и Евы такие были замызганные, что решила Ева срочно их помыть. Срам ведь господу сопливых да загаженных показывать. Успела она отмыть трех то ли четырех, а тут снова ангелочек: дескать, встречайте. И Еве ничего не оставалось, как велеть чистым ребятишкам стоять на виду, а грязных, чтобы спрятать, погнала с поляны хворостинкой, точно паршивых ягнят. Потом вернулась на святую поляну и показывает отмытых своих голодранцев дедушке господу. «Ты будешь царем. Работать будешь одним перстом, повелевая, и все-таки будешь богат!» — благословил господь первого.
Сивриев поманил пальцем официанта, чтобы тот принес чего-нибудь старику.
— «Ты будешь получать то, что тебе положено, ложью, сочиненною другими», — сказал он второму. «Ты, — погладил он третьего, — будешь жить хорошо благодаря уму своему, а ты, — обратился он к четвертому, — станешь смешить людей и печалить». Как услышала Ева благословение господа, велела она Адаму привести остальных детей. Господь простер руку над их головами и сказал: «А вы будете стадом. Будете рыть землю да стучать молотом». — Подняв только что принесенную ему рюмку, дед Драган провозглашает: — Ну, выпьем, ребята. За здоровье неумытых! Что было бы, если б их не было на свете? Не было бы тогда и всех прочих.
Мужчина, сидящий за соседним столиком, просит старика рассказать о побеге к Эрдену. Он вскакивает и, с грохотом подвинув свой стул, подсаживается к деду поближе. Его примеру следуют и другие, и зал мало-помалу пустеет: посетители, кто с рюмкой, кто с бутылкой, окружают стол, за которым сидят Главный, Нено и дед Драган.
Разговоры постепенно заземляются. Крестьяне спрашивают у партсекретаря о том о сем, с тайной улыбочкой, которая на всех языках означает одно: дескать, имеющий уши да слышит и кому надо, тот поймет.
Нено, однако, не понимает или не желает понимать ехидные намеки.
Около полуночи компания покидает ресторан. Дед Драган уводит с собой всю мужскую ватагу, и допоздна хохочут и хихикают они, спрятавшись от ветра за углом кондитерской, а Сивриев возвращается на квартиру, в большую полупустую комнату. Тягостное чувство одиночества охватывает его. На людях — раздражение и досада, думает он, но и вдали от них не легче. Чего-то недостает в жизни. Милены?.. Когда они поженились, она всегда пыталась встать между ним и окружающими его людьми, с которыми он, как правило, не ладил. Но по существу он всегда был с ними, не с ней… Или, может, неполнота жизни теперь — из-за отсутствия не Милены, а женщины вообще?
Ветер бьется в окна, гудит в камине.
Сивриев размышляет, закрыв глаза. Сегодня был спокойный день, пожалуй, самый спокойный с тех пор, как он в Югне. И может, именно поэтому так ясно видит свое нынешнее положение. Припоминает слова, поступки — свои, бай Тишо, Нено… Нет, если он что-то хочет сделать для хозяйства, для людей, которые живут здесь, не должен он ни на кого рассчитывать. И еще: меньше надо заниматься самокопанием, не то совсем раскиснешь. Не под этим ли знаком прошел сегодняшний день, не прошла ли перед глазами вся жизнь, особенно последние десять лет — воспоминания о сыне, Милене, о прошлой работе… Наверное, поэтому так тихо, так странно тихо в душе.
Только чему радоваться, если не родилось сегодня ни одной дельной мысли, если не ноют сладко натруженные за день ладони.
— Какие жалобы?
Эти слова обычно выражают одобрение, больше того — благосклонное внимание Главного.
Перемена в их отношениях, как заметил Филипп, наступила после напряженнейшей недели, когда заболела рассада. Как-то вечером, вызвав Филиппа, Сивриев немедленно отправил его в Нижнее Хилядново. И не велел возвращаться, пока не вылечит там овощную рассаду. Филипп попытался было объяснить, что болезнь охватила и югненский сад, так что и тут работы много, но Главный перебил: «Здесь Голубов остается, а ты отправляйся. Если тебе моя помощь понадобится, найдешь меня в Ушаве».
На рассвете следующего дня Филипп поехал. И пока Сивриев с утра до ночи спасал посадки в Ушаве, Филипп делал то же самое в Хиляднове. Без окриков и понуканий (не в его это было характере), только лишь терпением и добротой добивался он точного выполнения своих распоряжений.
Рассаду спасли.
Главный явно был доволен его работой, хотя после они никогда не говорили об этом. Но даже очевидная перемена не давала Филиппу забыть обиду, нанесенную Сивриевым. Слишком глубока она была. Но все-таки сейчас он жил спокойнее. Никто не шел по его следам, не считал ошибок, которые он нет-нет да и допускал. Впервые Филипп почувствовал себя уверенно, впервые узнал чувство профессионального достоинства, благодаря которому он восстал против устаревших представлений мастера-садовода Беро. Да, так называемые тайны ремесла надо было отстаивать на глазах у всех.
С хозяйственного двора, где он случайно столкнулся с Главным, Филипп спешит в парниковое отделение — проверить, не забыла ли тетка Велика выделить людей на уборку парников.
Проходя мимо барака, Филипп издали видит одежду и сумки, висящие на ветрозащитной ограде, сооруженной из старой прогнившей рогожи. Только он собирается свернуть, как работницы подзывают его и рассказывают, что час назад приходила Мария, искала его. Они, мол, спрашивали ее, для чего ей брат, не случилось ли чего. Нет, ответила она, ничего не случилось, просто давно его не видела, соскучилась.
Но Филипп чувствовал (что бы они ни говорили), что сестра приходила недаром. Жесткий она человек, жесткий и упрямый, — но такой ее сделали злобный нрав свекрови и бесхарактерность мужа. Нет, надо найти ее сегодня же, тревожно думал Филипп. Если она явилась искать его даже сюда, это неспроста.
Вечером, когда садится солнце и женщины с мотыгами на плечах отправляются по домам, Филипп напрямик — через железнодорожную линию и овощные плантации, минуя дорогу, — подходит к птицеферме. Он отправился к канцелярии, где работала его сестра, в центральное здание, но, проходя мимо фуражного отделения, он вдруг слышит голос сестры там, за приоткрытой дверью:
— Не хочу тебя видеть. Больше не ищи меня. Что было, то было.
Наступает пауза, во время которой Филипп машинально приближается к двери.
— Нет-нет, — продолжает Мария, — не желаю я ничего вспоминать, сыта по горло. Уходи.
— Даже после той ночи? — слышится мужской голос.
— Даже!
— Вот ненормальная.
— Уходи.
— А не пожалеешь? Я ведь и рассказать могу. А ты как-никак семейная…
Раздается оглушительная затрещина — и тяжелые, быстрые шаги приближаются к двери.
Филипп едва успевает отскочить в сторону, однако спрятаться негде, и в следующее мгновение он оказывается лицом к лицу с Илией, счетоводом. Тот, кривя губы, проносится мимо, едва не сбив парня.
Открыв двери настежь, Филипп видит сестру. Босая, с метлой в руках, стоит она, оцепенев в ярком свете, упавшем снаружи на пыльный цементный пол.
— Что с тобой?
— Не твое дело.
— Послушай… — Он подходит к ней ближе. — Ты случайно не замешана в какой-нибудь краже? Этот тип…
— Глупости! — фыркает она.
— Я узнаю. Он мне сам ответит, — говорит Филипп угрожающе и бросается к двери.
— Нет! — испуганно кричит Мария, преграждая ему путь. — Ты этого не сделаешь, нет, нет! — всхлипывает она и, обхватив брата, опускает голову ему на плечо.
Они выходят во двор, садятся на скамейку, как тогда. И как тогда, откинувшись к стене, Мария замирает, бледная, с застывшим напряженным лицом. Потом, успокоившись, она встряхивает головой, точно пробуждаясь после плохого сна, протирает глаза и, стараясь говорить как можно более решительно, тоном, не терпящим возражений, но одновременно и отчаянным, говорит:
— Я не хочу, чтобы ты ходил к этому… Заклинаю тебя. И не думай ничего плохого: в нашем роду никогда не было гайдуков и подлецов. Мы никогда не посягали на чужое.
Огражденский хребет, похожий на коня с вытянутой шеей и провисшей седловиной, постепенно теряет четкие очертания. Вокруг становится темно. Брат и сестра молчат. Они не могут найти слов, которые объяснили бы окружающее — враждебное, непонятное, не зависящее от их воли.
Как наивны, беспомощны люди, думает Филипп. Они воображают, что, становясь взрослыми, узнают друг о друге все, чего не знали в детстве. Ложь. У каждого возраста свои крепостные стены — самые низкие в детстве и самые высокие, когда человек воображает, что мир лежит у его ног. Вот и сейчас, когда оба стали взрослыми, выросла и стена, разделяющая их. Крепостная стена просто видоизменила фасад. Оказалось, человек не может ни вылезти из собственной шкуры, ни допустить нечто чуждое в свою душу, даже когда это «чуждое» исходит от родного брата или родной сестры. Видно, потому и не могут они сказать друг другу ничего вразумительного. Встреча с Илией словно тень набросила на их отношения, и с каждой минутой брат и сестра все больше отдаляются друг от друга.
Опускающаяся на сады ночь окутывает их своим мягким блекло-синим покрывалом. Вокруг ствола старой яблони кружат два слабых зеленоватых огонька.
Филипп уходит. Светлячки прекращают свое круговое движение около яблони и летят по аллее перед ним, бесшумно плавая в темноте. А в свете мощного люминесцентного фонаря они исчезают мгновенно и бесследно… Не так ли исчезла в период возмужания детская его непосредственность? И наивная вера, что солнце садится в речной омут, чтобы искупаться, а город, где вечерами сверкают бесчисленные электрические солнца, — это и есть «весь белый свет». Верил, что единственное, чего недостает Марии для полного сходства с невесткой Викторией, — это духи, которые брат Георгий присылал жене из далекой Гвинеи!..
Очередной столб — с незажженным фонарем, следующий тоже, исчезли и живые зеленоватые фонарики, освещавшие ему дорогу. Плотно окутанный тьмой, Филипп яснее, чем днем, ощущает свежесть и прохладу деревьев и густого кустарника. Это ощущение незаметно снимает с души мелкую, ничтожную накипь — грусть об ушедшем детстве (будто гаснут светлячки) — и неожиданно навевает мысли о Вечности.
После двухмесячной засухи прошлой ночью небо наконец протекло, и без времени засохшая зелень в считанные часы снова завладела землей. Эта вторая молодость, поднимающаяся сейчас из близких зарослей, пропитавшая самый воздух, против воли заставляет выпрямиться, поднять голову. Прочь грустные мысли, думает Филипп. Жизнью правит вечный закон всеобщей гармонии, нерушимый союз живого и мертвого. Какие бы катаклизмы ни происходили, чаши весов всегда будут в состоянии равновесия.
Вот был дождь так дождь!
Все вокруг уже задыхалось, разрушение брало верх над созиданием — чаши весов вышли из своего относительного покоя. Только что куры засыпали на своих насестах, немощно открыв клювы, а коровы, словно разучившись жевать жвачку, тяжко сопели. Струма, припрятав свои воды на самом дне, едва была видна. И вот он наконец грянул, ливень, и за какой-то час очистил небо, омыл лица трав, камней и деревьев, исцелил земные раны, наполнил реку, и эластичные ее гибкие мускулы набухли, зазвенели и зафыркали, словно потревоженный в поле рассерженный уж. Потоки воды бесновались всю ночь, а на ранней заре люди высыпали поглядеть на дамбу. Воспоминание о том, как несколько лет назад Струма вышла из берегов и залила лучшие земли, не дает югненцам спокойно спать. То давнее несчастье считается настолько страшным, что по нему исчисляют время.
На этот раз сады у дамбы стояли нетронутыми, и люди разошлись по домам, довольные и веселые. К вечеру Струма утихомирилась, отхлынула, и крестьяне, оскальзываясь на берегу, продвигаясь вслед откатившимся волнам, принялись собирать щепки и деревца, оставшиеся на берегу: будет растопка на зиму.
Одним словом, все вернулось на круги своя, чаши весов уравновесились, союз мертвой и живой природы восстановился, трава осталась травой, деревья — деревьями, светлячки — светлячками… И только асфальт, по которому шагает сейчас Филипп, сух и бездушен, как всегда. Он уже забыл о мятущихся ветках в зареве фонарей, и о лопающихся пузырях на поверхности холодных широких луж, и о рухнувшей стене дождя. Он все забыл — память о мертвом у него коротка… Помнится хорошо только живое.
Свернув в сторону от шоссе и едва ступив в темную, неосвещенную свою улицу, Филипп встретился с Главным.
— Домой?
— Да.
— Иди скажи Таске: работу, что я оставил ей, пусть сделает завтра до обеда.
Таска выбегает во двор, как только Филипп ее позвал. Сообщение ее беспокоит. Доклад был такой длинный, столько в нем таблиц и цифр… Вряд ли она успеет переписать его до полудня.
— Не мое это дело. Так Главный велел.
Они садятся в тени шелковицы.
— Хочешь знать, каким будет наше хозяйство лет через пятнадцать-двадцать? — спрашивает девушка уже совсем иным тоном. — Обязательно прочитай этот… не знаю, доклад или перспективный план. Да все равно! Есть в нем что-то такое волнующее, хотя сразу и не скажешь, что же оно такое, что волнует… Совсем как Сивриев, — добавляет она тихонечко. — Грубый, не улыбнется никогда, как всякий нормальный человек. Вечно с кем-то ссорится. И в то же время излучает он какую-то силу, и невольно начинаешь слушаться его и уважать.
Филипп посматривает на нее искоса. Сказать ей, что он другого мнения, что Главный ему вообще не нравится? Что прежде всего человек должен быть человеком. Сказать ей?.. Но какой смысл? Разве она сможет изменить что-нибудь?.. И вдруг Филипп слышит себя как бы со стороны — он высказывает какие-то далекие, неясные мысли — нет, не мысли, а именно бессмыслицу.
— Люди не всегда такие, какими хотят выглядеть. И нам только кажется, что мы их знаем. Этот, наш, злой и грубый, но в конечном счете… Вот глупость-то. Обыщешь весь мир… Думаешь: нашел наконец то, что искал, а приглядишься — ноль без палочки.
— Если все так, как ты говоришь, — вступает деликатно Таска, — не было бы смысла в общении… Оно должно умножать наши радости, а не горести.
— Ты что, меня поучаешь? — взорвался Филипп. — Да что ты понимаешь? — В следующее мгновение он спохватился, что переборщил, что она перед ним ни в чем не виновата. — Извини. Жизнь так сложна! Перед моими глазами такое творится!.. — Он снова невольно повысил тон. — Все эти поиски, открытия не имеют смысла… Только в природе все вымерено точно, потому что там масштабы другие. Вечность! А за ней, за вечностью, — лишь относительное равновесие.
— Люди лучше нас с тобой знают, что это не так. И поэтому не перестают искать. Помнишь Полицену, нашу Ценку, помнишь ее? — Таска улыбается. — Мы с ней когда-то обменялись альбомами с подписями ребят. Она была Поликсен С., а я Тасос К. … Конечно, все это школьные глупости. Ну вот, уехала она далеко, на другой конец Болгарии. И что же? Мальчишечке ее уже полтора годика. Я тебе не показывала фотографию? Такой карапузик — чудо, так бы и съела его! Или Дарина. Их с твоим Ангелом-Белешаком водой не разольешь.
— Что ж, поглядим. И на Ангела с Дариной еще поглядим да послушаем.
— Плохими глазами на жизнь смотришь, — вздохнула Таска. — И она тебе тем же отвечает. Я от матери слышала, даже злые собаки не одинаково ко всем злы: доброе лицо, добрые глаза человеческие могут их угомонить.
А Филипп думает о первом трепетном чувстве, проснувшемся в душе… К Таске. Да, к Таске. Но оно могло относиться к любой другой девушке: слишком сильна у него жажда близости одного-единственного человека. Мать оставила его сиротой, когда ему было всего два года. Он видел ее во сне такой, какой ее описывали, — нежной, доброй, ласковой… Всю жизнь хотел душевности родного человека. Ему казалось, таким человеком стала для него Таска. Поэтому все мысли о ней, от первой и до последней, были светлыми, добрыми, чистыми. Он не представлял себе, что они могут не видеться. Впрочем, точно так же не представлял он и другого. Но думала ли Таска так же? Все эти недомолвки! Она хочет, наверное, услышать то, что давно, давно надо было ей сказать, но у Филиппа нет сил сказать это, а если он поступит так, как хочет она, это станет огромной ложью — ложью всей прошедшей и будущей жизни. Как объяснить, что для него их отношения — нечто большее, чем обыкновенная дружба молодого человека с девушкой?
Его всегда почему-то обвиняли в двуличии, неискренности. Но это были всего только сомнения и нерешительность. Так произошло, когда несправедливо наказали Петьо в последнем классе прогимназии, так было с прогулом рядового Петрунова — сначала скрыл правду, потому что, если бы сказал ее, надо было бы наказать других, а потом совесть начала его грызть… А злополучное назначение в Ушаву! Он сознавал, что не годится для этой работы, но не мог найти в себе силы отказать бай Тишо.
Нет, молчание с Таской было другое. Это не была нерешительность.
Таска встала со скамьи: надо было хоть начать работу сегодня вечером, чтобы завтра было легче.
Он уходит домой и ложится спать. Но через час, а может быть, полтора Таска сама приходит к нему и зовет погулять.
— Стучала, стучала, — смеется она, — и в голове загудело, как в улье.
Незаметно они подходят к мосту. Когда-то здесь был подвесной — Таска переходила его со стучащим от страха сердцем. А четыре года назад построили вот эту громадину из бетона и металла, освещенную множеством люминесцентных солнц.
Сев на берегу, Филипп и Таска задумчиво глядят на бурлящую внизу темную массу воды. Все их воспоминания детства — радостные и грустные, прочные и хрупкие — родились здесь, эта река их вскормила.
— А помнишь, как-то под вечер я бросила целую горсть разорванных листков? Это был мой дневник, написанный для другого человека. Но ты меня ни о чем не спросил. Вскоре я его забыла — думала, что забыла… Чем больше отдаляется от нас тот год — шестнадцатый год! — тем чаще я его вспоминаю.
Да, это было началом. А до него было и другое начало, когда на том же самом месте они спорили, откуда приходит большая вода и кто ее создатель: дождь или гора. Сейчас Филипп предпочитает думать о своей новой работе, об учебе в институте. Когда он сказал, что хочет поступить на заочное, бай Тишо потрепал его по плечу, сказал радостно: «Очень хорошо, очень! У нас ведь нехватка местных специалистов». А Главный, прикусив кончик пышного уса, пробурчал недовольно: «Меж двумя стульями сидеть? Сперва изучи как следует огородничество, овладей ремеслом, а через год посмотрим». У Филиппа не хватило смелости возразить, но, поразмыслив хорошенько, пришел к выводу, что от своего не отступится. На следующий день вдвоем с бай Тишо они решили потихоньку собирать документы.
По долине веет снизу теплый ветер-южняк, и темные купола кленов шумят время от времени жесткими своими листьями. Ветерок медленно отлетает в сторону ущелья, в пестрых цветистых травах на склоне остается его ароматное дыхание.
Чувствуя это ласковое прикосновение, Таска и Филипп идут по улице над рекой, обняв друг друга за плечи, словно бойцы, с давних пор выбравшие единый путь, который, быть может, и надоел обоим, но они продолжают шагать, потому что никто им не скажет, близок ли конец похода, и никто не прикажет просто хоть остановиться передохнуть…
Притихший, полуосвещенный город очень похож на Югне. Площадь перед автобусным парком пуста. В зале ожидания трое-четверо пассажиров, каждый ждет свой автобус. Крестьянин на последней скамейке похрапывает тихонько.
Темно-вишневый автобус останавливается у входа.
— Ждет кто-нибудь в Югне?
Филипп вскакивает на высокие ступеньки, автобус трогается. И тут из зала ожидания доносятся испуганные вопли того самого, который спал.
— Вот тебе на! Чуть не опростоволосился! — говорит мужичок, взбираясь вслед за Филиппом. — Сморила проклятая дремота. В моем Ситакове меня знают, уж там бы меня не оставили…
— Ты в Ситаково?
— А куда ж еще?
— Выходи-ка, — приказывает шофер, останавливая машину.
— Как же это…
— Не то увезу тебя в Югне и только к пяти утра привезу обратно.
Проехав последние городские дома, шофер гасит освещение в салоне. Где-то на середине пути их настигает мотоциклист и обгоняет на полной скорости. Оранжево-желтый свет его фары долго еще висит над темными полями, словно перезревшая айва.
Они договорились ехать вместе, и Симо, конечно, его ждал. Почему же Филипп предпочел этот разболтанный автобус? Из-за Виктории?
…Они приехали в город под вечер, оставили мотоцикл за городским Советом, и Симо тут же пошел звонить. Телефон-автомат был рядом, за углом. Через некоторое время он вышел из кабины и сказал Филиппу, чтобы он шел в кино один — сам он занят.
Центральная улица была пуста в этот ранний час. Двусторонний поток гуляющих парней и девушек (состоящий преимущественно из старшеклассников) обычно заливает улицу под вечер, но через час-другой она снова пустеет, и вместе с нею замирает весь город. Тогда на окраинах, кроме урчания автомобилей и редких паровозных свистков, можно услышать и собачий лай, и кукареканье, и мычание коров.
Сейчас приятели неспешно шагали по пустым тротуарам, останавливаясь изредка возле освещенных витрин.
Но вот из кондитерской вышла высокая, стройная женщина, преградила им дорогу.
— Привет!
Виктория!..
Филипп давно не видел ее. Внезапный румянец заливает его щеки. Когда учился в городе, он часто встречал ее в толпе, но ни разу не подошел, так что, если подумать, она не видела его около девятнадцати лет, с его трехлетнего возраста… Но она его не узнает — эта мысль успокаивает, и Филипп приходит в себя.
Симо не находит нужным представить их друг другу. Втроем вошли в кондитерскую, сели. После первой рюмки коньяка Виктория спрашивает оживленно:
— Это твой дружок?
— Да.
— Хороший паренек, мужественный.
— Не приставай к нему.
— А-га!
Алкоголь успел разжечь мягкий блеск ее небесно-голубых глаз — самых прекрасных на свете, как казалось Филиппу когда-то. А Симо держался непринужденно, просто, говорил мало, даже слишком мало, зато много курил. Слова его, даже самые обыкновенные, произносимые тихим голосом над зеркально-чистым мрамором столешницы, казались исполненными особого смысла и значения. Виктория смотрела ему в лицо, внимательно слушала, поэтому у Филиппа была возможность разглядеть ее и сравнить с прежней Викторией — первой женой брата Георгия.
Было около восьми, надо было спешить в кино, но ради такого случая не грех пропустить журнал, думал Филипп. Однако Голубов подсказал:
— Ты разве не идешь в кино?
А ей сказал, что у них лишний билет в кино на такой-то фильм.
— Я его не видела, — проронила она. — С удовольствием пошла бы с вами.
— Давай, Филипп. Не опоздайте.
— Ты разве…
— Нет, вы с ним. Вставай же, Филипп, — торопился выпихнуть их Симо, то и дело посматривая на часы.
Он проводил их до самой двери, и только зам Виктория вспомнила, что надо рассчитаться.
— Я заплачу, — уверил Симо, подталкивая их к выходу.
— Да у меня, кажется, прошлый счет не оплачен.
— И по нему заплачу, не беспокойся.
На улице по дороге в кино Филиппа так и подмывало оглянуться. Он был абсолютно уверен, что, если отсюда видна кондитерская и столик в углу, возле фикуса, там уже сидят двое. Недаром же Симо так подгонял их.
Фильм кончился в десять. Осталось время проводить Викторию до дому и успеть на автовокзал к последнему автобусу. Не хотелось Филиппу возвращаться домой с Симо, хоть и договорились…
Автобус пыхтит, пересекая притихшие поля, и огненными своими ножницами стрижет густую тьму ночи. В открытые окна волна за волной вливается дыхание зреющего ячменя и политой теплой земли.
Так же пахли грядки, когда Виктория их поливала, — это было одной из немногих ее обязанностей, когда она жила в селе. Тогда она была совсем молоденькой — восемнадцати-девятнадцати лет, веселой, жизнерадостной. Филипп запомнил ее небесно-голубые глаза, и небесный голос, и легкую, осторожную походку голубки. До ее появления в доме Филипп только с голубями и общался. Да, и с Таской, конечно, но тогда она не занимала в его душе такого места… Не потому ли жена брата осталась в его воспоминаниях неотъемлемой частичкой детства? Было несколько случаев, которые он запомнил, они живут в сознании, словно это было вчера — даже не вчера, а сегодня. Почему, например, так запомнился случай на деревянной лестнице, ведущей в мансарду? Виктория медленно, осторожно поднималась со ступеньки на ступеньку, и яркие цветы на ее платье, раскрывшемся над его головой как колокол, жгли ему глаза. Сейчас понятно, что могла подумать Виктория, увидев вдруг мальчика внизу, понятно, почему она быстро подобрала юбку и зажала ее коленями. Сейчас он вполне понимает ее страх, инстинктивное желание закрыться, вызванное стыдливостью. И вместе с тем он знал, что Виктория грешила (как это сочеталось со стыдливостью?). Но единственное, что приковало его взгляд и привело тогда в оцепенение, был чудесный купол многоцветного дешевого ситца.
Темно-вишневый автобус останавливается. Окошки и дверцы, распахнутые во тьму, перестали дребезжать, и вокруг разлилась какая-то особенная, ласковая тишина.
— Эй, юноша, прибыли.
Длинным проходом между сиденьями Филипп приближается к передней двери. Попрощавшись с водителем, прыгает вниз с верхней ступеньки.
И вот, в самой глубине садика — дом с маленьким слуховым окошком на крыше, где когда-то он впервые потянулся к огромному далекому миру. А теперь вот возвращается из этого огромного мира, переполненный неясными предчувствиями.
Ровно в четыре часа два резких сигнала и яркий луч света поднимают его на ноги. Выскочив из теплой постели, он босиком шлепает к окну, но свет с улицы слепит глаза. Новый сигнал окончательно вырывает его из сна.
Конечно, это они, думает Тодор Сивриев, так верещит только джип, принадлежащий хозяйству.
Вчера, разговаривая с партсекретарем об этой «операции», он не уточнил время: думал, тронутся как обычно, часов в шесть-семь.
Нено сам его пригласил, были они только вдвоем. Пока маленькими глотками потягивали горячий крепкий кофе, разговор как-то нечаянно коснулся необдуманного решения бай Тишо пустить воду в канал.
— Там, на блоке, — сказал Нено, — как ты помнишь, председатель обратился именно к тебе: что, мол, делать. Думаешь, это он случайно? Нет, не случайно. Мой вопрос к тебе…
— Что это, расследование?
— Можешь не отвечать, если тебе неприятно, — поспешно заверил его секретарь. — Меня занимает психология факта, ничего больше. Так вот, первый мой вопрос такой: ты ведь не мог не знать еще весной о том, что с помидорами в Яворнишкове пошли на риск?
— Ты ведь знаешь, что я был против. И не вали с больной головы на здоровую! — прижал его Сивриев.
— Да, ты был против, и в протоколе так записано. Именно на этом основании тебя никто не посмеет упрекнуть. Но тогда, согласись, ты не слишком протестовал. Во всяком случае, не так, как ты это умеешь. В этих случаях бай Тишо отступает. Ну скажи: почему же ты не был тогда непреклонным? Молчишь? Ладно, молчи. Второй вопрос: непосредственно перед тем, как поехать к водохранилищу, бай Тишо спросил тебя, пустить ли ему канал до того, как его приняла комиссия. Ты только пожал плечами! Ведь не мог ты не знать о последствиях? Если бы ты тогда сказал: «Подожди!», как сказал я, бай Тишо бы тебя послушал. Тебя бы он послушал! А теперь скажи: не бросил ли ты его нарочно, чтобы он засыпался?
Сивриев подумал, что от его пронзительного, серо-стального взгляда вряд ли что укроется. «Держи ухо востро, Тодор! — сказал он себе. — Берегись, это ведь не бай Тишо. Этот тип наблюдательный. Этому ни к чему видеть весь лес, чтобы сообразить, что там много деревьев. Он стоит в стороне от ветра, за широкой бай-Тишевой спиной. Отлично учится на заочном (остался всего год до диплома), а тем временем строит себе дом, пользуясь уменьшенной личной ответственностью. Но взамен, конечно, горой стоит за своего покровителя, как за самого господа бога. За него он и тебя, Тодор, продаст, не моргнув глазом. Люди этой породы преуспевают, пока существуют такие, как ты да бай Тишо — с такими-то легко справиться…» Так думал Сивриев. А вслух сказал, быть может, и не очень убедительно, зато уместно, что у него и в мыслях не было того, в чем партсекретарь его обвиняет.
— Хитришь, — сказал Нено. — Ладно, неважно. Сейчас надо решить, что делать с пастухами в Моравке. Я тебе говорил, у меня делегация была… Эх, может быть, все там совсем не так.
— Да чего там не так! — разозлился Сивриев. — Привыкли держаться за бабьи юбки.
— Ну-у, не хотелось бы мне сегодня ссориться, — миролюбиво сказал партсекретарь. — Давай лучше разберемся на месте.
— На месте так на месте. Как скажешь. Спасибо за кофе, — поблагодарил Сивриев, вставая.
— Значит, завтра?
— Согласен.
О часе не договорились, и вот на́ тебе, явился с третьими петухами.
Нено сел с шофером. Смотрит сосредоточенно прямо перед собой. Впервые председатель уступил кому-то переднее место в машине, замечает про себя Сивриев.
Когда выезжают за околицу, партсекретарь шепчет Ангелу: «Давай!» Шофер тормозит и, соскочив на землю (откуда такая ловкость в этом громоздком теле?), поднимает верхнее переднее стекло.
Тодор Сивриев раздраженно выдергивает из пачки сигарету. Тлеющий ее конец на миг озаряет его острые скулы и густые встрепанные усы.
— У нас что — охота или важное дело намечено?
— Одно другому не мешает. Или ты против?
— Против. Работа для меня — самое важное, самое серьезное дело… И я не желаю смешивать ее бог знает с чем.
Нено пытается оправдаться, но на повороте его швыряет в сторону.
— Неисправимый догматик… — Кряхтя, Нено почесывает ушиб. — Сивриев, ты в самом деле неисправимый догматик.
— Ну и что? Что это меняет?
— Да погодите! — вмешивается бай Тишо. — Ежели вы думаете, что нам с Ангелом приятно слушать, как вы ссоритесь…
— Это не ссора, мы беседуем. Беседуем о вещах принципиальных, — говорит Нено и делает знак шоферу. — Здесь давай потихонечку. Помнишь, как они тут выскакивали? И как ненормальные бежали перед фарами! Еще потише давай. Вот так!..
Подъем кончается, темное ущелье, по склонам которого они только что ползли, остается где-то внизу, и они удивленно замечают, что уже совсем светло и открывается высокий лоб Пирина — зарумянившийся, золотисто-оранжевый по краям, а в середине ослепительно белый, как раскаленное железо.
— Конец! — говорит Нено и, отдуваясь, подает через плечо ружье, чтобы его положили на заднем сиденье.
Бай Тишо, выглядывая в запотевшее окно, треплет шофера по плечу.
Местность, где останавливается джип, представляет собой небольшую холмистую поляну. Это не самая высокая точка горы, до вершины еще три часа ходьбы, но отсюда открывается самый лучший вид на долину.
Глубокая котловина нижней Струмы, на краю которой приютилось Югне, постепенно расширяется к югу и тянется до Беласицы и Алиботуша, вытянувшихся на горизонте в одну линию. Над поречьем шелковым покрывалом лежит прозрачное зарево, а поле синеет, словно опрокинутая чаша небес. Темная ниточка реки бежит все время по правому склону, и только на выходе из укромной равнины, а значит, и из Болгарии, суждено ей приютиться в скалах Рупильского ущелья. Там она поворачивает влево и скрывается, рассекая каменистое предгорье.
— Вот красота, а? — вздыхает бай Тишо. — Сколько раз проезжаю здесь и все прошу Ангела — остановись. Внизу, в Югне-то, душа в тебе как-то съеживается. От клочка неба, что ли, нависшего над головой, оттого ли, что не видишь дальше своего носа, не знаю, но все там кажется, что чего-то тебя лишили… А здесь? Гляньте, какое небо! Все вокруг видно — э-э-эх! И на душе легчает, верно? Хотя, в конце-то концов, никогда человек не знает, где суждено ему лучшие свои часы прожить… Подождем, а? — предлагает бай Тишо и, поскольку Сивриев явно нервничает, поясняет: — Внизу такой красоты не увидишь. В Югне у нас солнце долго раздумывает — весь мир уже знает, что день наступил, а оно все не восходит.
В основании оранжево-золотистого веера, развернувшегося над долиной, появляется едва заметная белая точечка, которая постепенно увеличивается — сначала она с пуговицу, затем как пол-лепешки, а потом и как целая лепешка — белая, пульсирующая, со слегка подпаленными краями…
— Видали? — спрашивает бай Тишо.
— Да, в самом деле! — отвечает Нено.
— Красный ободок предвещает ветер. Черт возьми, всю влагу выдует, — бубнит сердито Сивриев.
Они возвращаются к машине. Воздух от перегретого двигателя и запах бензина убивают аромат распустившейся листвы и свежей травы, обрызганной росой. Они втроем забираются под побелевший брезентовый верх джипа и сразу оказываются в знакомом уютном микроклимате.
И вот первое стадо на пути. Бай Тишо проходит на огороженное пастбище, чтобы проверить, как выдоены коровы.
Поговорив с пастухами, они заглядывают в палатку, смотрят, как у них тут житье-бытье. Бай Тишо и Ангел выпивают по кружке некипяченого, еще дымящегося парного молока, потом все идут к другому загону.
— Ангел! — Нено подзывает шофера к машине, поставленной в придорожном буковом лесу. — Закрой машину и иди с нами. Но сперва хорошенько замаскируй ружье.
Через некоторое время шофер догоняет их, и партсекретарь спрашивает, зачем это он взял с собой ружье, а не оставил его в машине, а тот ему отвечает, что закрыть джип — все равно что подпереть дверь соломинкой. И что с оружием шутки плохи.
В палатке второй бригады никого нет, но дальше, в сотне метров, видна лошадка дояра с бидонами в телеге, а через некоторое время появляется из зарослей кустарника и сам пастух.
Нено шепчет на ухо главному агроному:
— Вот он, Мирон, о котором шла речь. Ты говорил, что не помнишь, кто это.
— Эй, открой-ка нам, — просит Сивриев. — Покажи, как живете.
— Какая ж это жизнь? Скотина — и та живет лучше.
Заглянув в палатку, они видят кровати с пружинными матрацами, покрытые одеялами, но такие неприглядные, будто на них и не спят люди. Разобранный транзистор стоит в углу; плитка-спиртовка искорежена, перевернута вверх дном.
— Сколько у вас пало овец?
— В бумагах, которые мы вам посылаем, написано.
— Написали одно, а партийному секретарю сказали другое. Где правда? Из-за этого мы сюда и приехали.
— Неужто? Ну и как, ножки-то не болят?
— Чего вам тут не хватает?
— Спроси, чего хватает. Это вы жизнью называете? — И пастух кивает на палатку.
— Эх, Мирон, Мирон! — вступает в разговор бай Тишо. — Тебя, браток, хоть во дворец поместишь, ты и там грязюку разведешь. Отвечай, в чем нуждаетесь. А то могу сам сказать: нужны вам руки, которые прежде всего вымели бы тут и вычистили.
— Мы хотим дома жить, со своей семьей. Ведь и мы люди, хозяин. Верните нас в поле, иначе я за себя не отвечаю…
— Не нравится — уходи! — прерывает его Сивриев.
— И уйду, ты меня не пугай. Или думаешь, Югне — твоя собственность? А ты, бай Тишо, ты наш человек, вместо того, чтобы того… ты его защищаешь.
— Иди на сыроварню, не то молоко прокиснет. А когда спустишься вниз, приходи, поговорим с тобой отдельно. Иди, — выгоняет его бай Тишо и обращается к главному агроному: — Не придирайся к нему, такие у них устои. Отец его, пусть земля ему будет пухом, был такой же. Хоть золотом его осыпь — ему все мало. Оставь его. Важно, что слух о массовом падеже овец оказался неверным. Вот что важно.
Пока шла перепалка с Мироном, Нено не проронил пи слова.
Только когда агроном прошел вперед, он прошептал бай Тишо:
— Факт, не продумали мы все досконально. Напрасно угнали стада от подножия, напрасно пригнали их сюда. Ко мне через день приходят люди, жалуются.
Влажный тенистый лес оканчивается неожиданно. Тропинка выводит их на луг — сплошное море мягкой ровной травы. Сивриев смущается, словно удивленный этим пестрым необозримым ковром, и повторяет только что пришедшую ему в голову мысль, что здесь можно было бы вырастить сотни стад. Это дорогое, слишком дорогое овечье молоко… Как хорошо было бы, если бы его вообще не было.
— Над чем голову ломаешь? — спрашивает Нено, подойдя незаметно.
— Ломаю вот. Знаешь ведь, своими глазами видишь: черное, а все-таки говоришь: белое…
— Не понимаю.
— Думаю я об овечьем молоке — оно для нас не белое, а золотое. От сотни овец чабан тебе надоит три тонны стоимостью восемьсот левов, а ты ему — две тысячи дай!
— Ты что предлагаешь?
— Не доить. Дешевле обойдется.
— А дальше?
— Надо увеличить стада. Вместо ста голов на одного пастуха придется двести. Уменьшатся затраты труда, а экономика оздоровится сама по себе.
— А план по молоку?
Отшатнувшись, Нено смотрит остекленевшими глазами и тяжело дышит. Губы побледнели, на лбу выступили крупные капли пота и не стекают, как у всех нормальных людей, а продолжают висеть, где выступили.
— Не будем себе воображать, — сказал он, хватая воздух ртом, точно рыба, выброшенная на песок. — Не будем воображать, что кто-то нам уменьшит план по молоку.
— Заменим его коровьим. Только подумать: одна средняя корова — и целое стадо овец!
Бай Тишо подходит к ним ближе.
— Не играй с огнем, Тодор. Это не так просто.
— И еще один вопрос, — не успокаивается Нено. — Как ты переубедишь кооператоров? Они знают: если есть овца, то она должна давать молоко.
— А ты слышал, что хоть где-нибудь в мире выращивают овец только ради молока, а не ради шерсти и мяса?
— Ты этого мне не говори, скажи это лучше крестьянам. Поглядим, как ты их убедишь.
— Я не собираюсь их убеждать. Только покажу им расчеты. У кого есть голова на плечах, тот поймет, а остальные… Они, чего доброго, захотят, чтоб я им землю вернул, а они бы ее обрабатывали как когда-то, с воловьей упряжкой. Повторяю: наша овца не молочная, для доения она не годится.
Дом деда Методия приютился в укрытой от ветра круглой ложбинке. Окна его, как у большинства старых домов, маленькие, с деревянными решетками. Лес доходит до самого сарая, где хранится солома, а за сараем тянется фруктовый сад. Бай Тишо объясняет, что это единственное место в районе, где еще пользуются керосиновой лампой.
Методий славится пчелиным медом, крепкой сливовицей и красивыми невестками. Это кроткий старичок с младенчески чистым лицом. Все у него мужское — и борода, и лысина, и скулы, и руки, но все в уменьшенном виде. От слов его, умных, добрых, веет спокойствием и мудростью. Собеседника он слушает внимательно и лишь в нескольких точных словах выражает то, что требуется.
— А почему ты не сделал террасами свой огород, как несколько лет назад делали все в хозяйстве? Очень у тебя крутой склон… — говорит Сивриев, незаметно подмигивая Нено.
— Да чтобы я носил сюда дикую землю сверху?! Что же на ней завяжется? Пускай даже и завяжется — однако вырастет ли? А так дерево знает: ровно тут и круто… точно как мать его научила. Только мне не больно-то уж хорошо, одряхлел. Пока сидишь наверху — еще бог с ним, а приспичит вниз спуститься — ох, мука мученическая.
— Так ты, дед, все больше наверху? — спрашивает весело Нено.
— Скажи лучше, все внизу. До поры кажется, что наверху, сынок, а после оказывается, самая-то почва — внизу, только внизу. Только внизу, — повторяет старик и кашляет, деликатно прикрывая рот кулачком.
Входит одна из невесток, женщина лет двадцати семи — двадцати восьми, с лицом крестьянской мадонны. Бай Тишо она целует почтительно руку, с Нено и Ангелом непринужденно здоровается за руку.
— А это, Елена, — говорит Нено, показывая на Сивриева, — наш главный агроном. Ты, может быть, еще не слышала о нем.
— Знаю, слышала. Мы ведь здесь одни, на отшибе-то, вот и слушаем, где да что. Питаемся новостями с чужого стола, а сами думаем, что живем.
Она подмигивает весело (глаза у нее карие, большие) и исчезает за дверью, гибкая, как лань.
Немного погодя входит другая невестка — в одной руке у нее поднос, в другой оплетенная бутыль. Расставляя рюмки на столе, молодая женщина то и дело поглядывает на гостей: дескать, вот я какая ловкая, и руки-то какие у меня белые, даром что простая крестьянка.
Откуда у нее это, думает Сивриев, кто научил ее, как себя вести, чтобы нравиться? И вспоминает вдруг слова старика о дереве: «Как мать его научила!..»
— А у наших мужчин время в хождении проходит: то в Югне, то обратно. Пу-у-у-тешествуют себе, а мы тут сохнем, молодые, да гоняем диких свиней, чтоб не рыли картошку, а сами завидуем им, что хряк-то всегда при них, не то что мы — кукуем одни-одинешеньки. Вот и сегодня опять мой не придет, план квартальный должен выполнить. Когда я слышала, что говорят о товарище Сивриеве…
— Еленка, — тихо окликнул ее хозяин, — принеси медку да иди набери черешен. Поди, сношенька. У нас черешня поздняя, — объясняет старец. — Поэтому она породистая, и вкус у ней особенный. Вот и попробуете.
— Ангел, — обращается Елена к шоферу, — возьми-ка лестницу, здесь она нам не нужна.
— Замётано.
— Сказали лисице, а она — хвосту своему, — усмехается хозяин. — Такие они, Тишо, нынешние-то молодые.
Тодор Сивриев сидит, словно прикованный к столу. От одной только мысли, что смущение его бросается в глаза, он застывает еще больше. Ему нравится невестка старика Методия. Такая непосредственная, думает он. Похожа на деревце-дичок, скрывающее ароматные свои плоды в густых зарослях, недоступных человеческому глазу.
Закусив, бай Тишо и старик Методий выходят посмотреть фруктовый сад, а Нено и Сивриев продолжают наслаждаться чудесной сливовицей. Когда они остаются вдвоем, Сивриев спрашивает, вспомнив совет Симо Голубова, согласится ли старичок продать ему ракии.
— Голубов тебя не обманул, дед Методий и вправду делает самую лучшую здесь ракию. Но не думаю, что он тебе сейчас ее продаст.
— Почему?
— Потому что мы сейчас для него гости.
— Тебе так кажется.
Нено прищелкивает языком.
— Не понимаю, откуда взялось у тебя это неприятие, неверие, отрицание добродетели? Будто не человек ты, а электронная машина. Где ты такой уродился, черт тебя возьми.
— Там же, где и ты.
Сивриев протягивает руку к тонко нарезанным кусочкам брынзы, обильно посыпанным красным перцем, и ждет, что ответит секретарь. У обоих блестят глаза от выпитой ракии.
Кто знает, какой оборот принял бы их разговор, если бы не вернулась Елена.
— Ешьте сало с хлебом, не то ракия вас свалит, — говорит она, ставя на стол тарелку с салом.
Главный агроном видит сквозь маленькие оконца, в золотой их рамке, деда Методия и председателя, присевших под яблоней, говорящих о чем-то оживленно… Когда Сивриев оборачивается к столу, он вдруг замечает неподвижный, пристальный взгляд Елены. Нисколько не смутившись от того, что застигнута врасплох, она продолжает разговор о своей бабушке Ленке, которая убаюкивала ее некогда сказками, об украденных деревенских девушках и о мужчинах, за которыми охотились, точно за оленями в долинах, поджигали их имущество, выливали на землю ракию из бочек.
— Но те сильные люди, бате Нено, исчезли. Как исчезли в наших горах олени, которых много перебили ради их рогов. Но я, как послушала про нового главного агронома, который за короткое время все живое перепугал, я сказала себе: он — из тех самых, из сильных людей, которых сейчас днем с огнем не отыщешь.
Нено, ласково поглаживая ее мягкую округлую руку, бормочет печально и пьяно:
— Ни-че-го ты не понимаешь, ни-че-го. Потому слушай, что тебе скажет бате Нено. Сивриев — н-не из тех, о ком тебе баба Ленка рассказывала. Сивриев — м-машина нового времени. Аппарат. Современный ап-парат. С настройкой. С на-строй-кой! Ты для него тоже м-машинка. Такая ничтожная, маленькая — ну, например, как сапка, которой окучивают помидоры, но с твоей помощью он шагает к техническому прогрессу, запомни, к тех-ни-чес-ко-му прогрессу!.. Ну, а что касается мужского в нем…
Сивриев слушает пьяную болтовню секретаря и думает о д р у г о м — в Хаскове. Тот, д р у г о й, хотел сделать его смешным и жалким, но не словами, нет, там была иная обида, иной позор.
Милену видели с д р у г и м в городе, они ходили по улицам, разговаривали, он носил ее хозяйственную сумку. Однажды Милена предложила сходить всем в ресторан — вместе с той семьей, Тодор согласился, для него это был подходящий случай посмотреть правде в глаза (может, надеялся, что это только слухи?).
Весь вечер Милена и д р у г о й обменивались любезностями.
На следующий день Сивриев собрал в чемодан самое необходимое и пошел ловить такси. Пока собирал вещи, жена ходила по пятам и просила ее выслушать. Когда поняла, что мольбы тщетны, она хлопнула дверью спальни и больше не показывалась. Андрейка в тот день был у бабушки. С тех пор прошло более полугода…
Невестка деда Методия пролила на скатерть сливовицу и пропищала притворным девичьим голоском:
— Ой! Что я наделала!
Эта сценка живо напомнила ему женские уловки, которые он испытал на собственной шкуре.
На прощанье Елена сказала, вздохнув:
— Олени в наших лесах вовсе исчезли. Сколько вреда люди натворили — из-за рогов!..
Вчетвером вступают они в старый буковый лес. Бай Тишо, шагая враскоряку, точно кавалерист, воодушевленно говорит, что, когда выйдет на пенсию, поселится в каком-нибудь горном селе из тех, брошенных хозяевами, и станет жить в мире с землей, деревьями и травами, как жили его предки, как живет сегодня дед Методий. Нено прервал его, захохотав: мол, такого никогда не произойдет.
— Почему? — наивно спрашивает бай Тишо и снова ссылается на пример деда Методия — кто может помешать ему жить именно так?
— Да ты ведь не дед Методий, — не унимается Нено, полупьяно смеясь. — Я помню одно замысловатое выражение: человек здоровее, если он живет в контакте с природой, нежели в окружении себе подобных. Вот только не могу вспомнить, кто это сказал — Жан-Жак Руссо или Вольтер, Шопенгауэр или Ницше.
— Видишь ли… — перебивает бай Тишо в свою очередь, однако Нено машет на него руками, чтобы не спешил торжествовать.
— Если я тебе скажу, кто такой Ницше, у тебя, у коммуниста, волосы дыбом встанут! И мысль эта лишь на первый взгляд кажется верной, — продолжает он. — Но истина — совсем в другом. Известно, что сегодняшний человек произошел от первобытного, и потому иногда его тянет туда… А потом он стал социальным существом, сам себе избрал этот образ жизни, и именно здесь ареной проявления его достоинств является не первобытная природа, а общественная среда.
— Это все вы-ы-ыдумки твои, — упрямо тянет бай Тишо. — А я и за то, и за другое, я сужу по себе. И не испугать меня этому, как там его… Как он называется? Нитчсе!
Сивриев слушает спор, втайне посмеиваясь.
Там, где сходятся две дорожки — от сыроварни и от летнего стойбища овец, — бай Тишо останавливаемся около густого, пышно разросшегося куста. Другие, обогнав председателя, уходят вперед.
Он догоняет их через четверть часа — украшенный цветами по самые уши, точно ягненок в день святого Георгия, — с мокрым от пота, счастливым лицом.
Он не хотел их звать, ему было страшно, что, если все столпятся у куста, ее испугают. Совсем молоденькая — ну месяцев двух, не больше.
— Кто?
— Серночка.
— Эх, бай Тишо! Для чего тогда нам это ружье! — взрывается Нено и с треском бросает двустволку в траву. — Хоть бы знак мне подал!
— Это красота, Нено. На нее только любоваться можно, а не стрелять. Головка у нее — меньше моей ладони, такая крохотная. А ножки — точно веточки. Высунула мордочку из кустов, носом ткнулась в травку — тоже вроде пасется… Сосунок еще.
— Ты оставь детеныша. Мать, мать где-то поблизости! — И, обращаясь к Сивриеву, партсекретарь добавляет, что, с тех пор как знает бай Тишо-охотника, не помнит, убил ли тот хоть какую-нибудь дичь.
Председатель принимается доказывать, что природа, влияя на человека, делала его более добрым, очаровывала его своей красотой до такой степени, что он терял дар речи. И не было ничего выше на свете, чем это, б е з м о л в н о е преклонение перед красотой. Не потому что мы становимся благороднее — это благородство либо есть в тебе, либо его нет. А потому, что сердце «прорастает» добром, и это важнее самой доброты, на которую, в общем, способен каждый.
— Чем ближе человек к земле и ко всему природному, — заключает он, — тем яснее ему становится, что нет над ним никакой другой власти, стоит он надо всем и все с него начинается и заканчивается им.
Живут Тодор Сивриев и Нено неподалеку друг от друга, через площадь. Прежде чем пожать друг другу руки и сказать «Спокойной ночи», партсекретарь как бы между прочим говорит:
— Слушал я тебя весь день. Рассуждения твои об овцах, по-моему, не случайны. Допускаю даже, что они лишь часть чего-то более целостного, о чем ты пока предпочитаешь молчать. Но что бы там ни было, надо помнить слова бай Тишо. Не надо нам торопиться.
— А я не тороплюсь, — спокойно отвечает Тодор, затягиваясь сигаретой.
Он думает, что надо еще раз пересмотреть свои разработки о будущем югненского кооператива. И без того вопросы овцеводства решены там половинчато или, вернее, вообще не решены. А сегодняшняя его догадка об овцах моравских — может быть, это именно то, чего недостает нынешней программе? Решить бы сию задачу вечером, да не получится без бухгалтерских данных — точных, недвусмысленных данных, которые бьют в одну точку, так, чтобы и глухие услышали, и слепые увидели. Да, товарищ Нено Михайлов, ты прав, нельзя нам спешить, но именно в этом смысле, а не в том, какой нужен тебе.
— Трудный ты человек, — говорит Нено, протрезвевший после недолгого сна в машине. — Неясный ты. С одной стороны, ратуешь за нововведения, а когда видишь, что их предлагают другие, протягиваешь руку: «Нет!..» Погоди, да сам-то ты какой? Хороший или плохой? Вправду ли ты за новое или прикидываешься, а на самом деле — против него?
— Ты перепутал, не ту выбрал профессию. Ты, Нено, прирожденный поп.
— Ну, а теперь возьми на заметку, — говорит секретарь, будто не слыша. — От Голубова можешь черпать только пользу. Я имею в виду не личную его жизнь — в конце концов, у каждого есть свое слабое место, — а его интерес ко всему новому. На твоем месте я бы не стал сжигать матрац из-за одной какой-то блохи. Не забывай, галечные почвы в горном районе преобладают. Успех со стелющимися помидорами может развязать нам руки в производстве ранних сортов, да и не только в них. Но Симо — чувствительный, непостоянный, и ему не много надо, чтобы забросить все к чертям.
— Он тебе жаловался?
— Я не удивляюсь твоему вопросу: ты превратно судишь о людях. Хорошо, если сегодняшний случай пойдет тебе на пользу. Ну что, продал тебе дед ракию? Не продал. Предложил тебе — но в подарок, не за деньги. Ты напрасно отказался, огорчил старика. Между прочим, если ракия тебе в самом деле понравилась, я для тебя ее куплю. Скажу ему: «Нужно для друга из околии» — и он даст, сколько попрошу.
— Ладно.
— Так о деле. Вчера ездил смотрел помидоры. Спросил тетку Велику, звеньевую, как проходит опыт, и она рассказала…
— Хозяйство — производственное предприятие, а не экспериментальная база. Когда речь идет о практике, я за то, что родилось, выращено и воспитано в научно-исследовательских институтах. Там все рассчитано. Только таким новшествам я могу довериться. То, что мы иногда делаем, далеко от жизни и науки, не имеет ни истории своего рождения, ни собственной выстраданной судьбы, это плод… Одним словом, самодеятельность мне противна, она напоминает недоброй памяти время, когда недостаточность опыта, знаний и сил компенсировалась наивным энтузиазмом.
— Вот тебе раз! — Нено удивленно таращит круглые свои заячьи глаза.
— Понимаю, ты хочешь сказать: «Сивриев, дескать, позволяет себе говорить по-э-тич-но! Но эти слова, да будет тебе известно, не мои, их сказал другой человек, который, впрочем, тоже не был поэтом. Однако… — Он усмехается. — Не лучше ли будет, если ты расскажешь несколько сказок, как бай Тишо, о красоте и о том, как сердце «прорастает» добром?.. Эта абсолютно наивная философия должна способствовать самосовершенствованию личности, это мне нравится, хотя, как я сказал уже, выглядит она крайне наивно. С подобными рассуждениями председатель выглядит всегда каким-то хромым — будто натянул чужие башмаки и они ему жмут.
— Ошибаешься. Бай Тишо никогда не обувается в чужие башмаки. А в том, что ты видишь, как он прихрамывает, вина твоя. Ты ведь не живешь с людьми, которые тебя окружают, ты проходишь сквозь них, как сквозь шпалеры, — все равно, распоряжаешься ты или ждешь распоряжений. Главное, ты не живешь вместе с ними. Говоришь, философия? Нет здесь никакой философии. Для бай Тишо мир таков, какой он есть, и ничего больше.
— Не имеет значения. Важно, что он сегодня понравился мне больше обычного.
Возле кондитерской они сталкиваются с какой-то женщиной, в первую секунду она кажется Сивриеву поразительно похожей на Милену. Узкое белое лицо, большие серо-зеленые глаза и густые, черные, как вороново крыло, волосы, убранные в пучок. Пройдя еще десяток шагов, Сивриев оборачивается. Нет, какое тут сходство — незнакомка идет по-мужски широко и размашисто. Ни о каком сходстве не может быть и речи.
Первой заботой Тодора, как только он вошел в дом, было опустить ноги в холодную воду. Отек мало-помалу спадает, все тело чувствует облегчение. А как же сейчас чувствует себя председатель, думает он, растирая мускулистые икры, и вспоминает, как бай Тишо выходил из дома Методия: раскорячившись по-кавалерийски и ступая точно по горячим угольям…
Сивриев снова возвращается к разговору бай Тишо о красоте, о «прорастании» добра в человеческом сердце. Язычество, христианство, атеизм — все собрала в кучу несложная эта философия, как разноцветные бобовые зерна в миске… Каждое соприкосновение с этим человеком понуждает тебя мыслить по-иному, но, как бы то ни было, ведь даже когда ошибается, он излучает искреннюю, непосредственную доброту, которая внушает уважение, и независимо от согласия или несогласия с его действиями понимаешь, что человек с таким обаянием — личность, необыкновенная в своей простоте и целостности.
Тодор ложится и, погасив лампу, смотрит, как луна постепенно уходит из светлого оконного пространства. Сколько раз он говорил себе, что надо повесить занавески, да все как-то руки не доходят. Нет, не в луне причина бессонницы. Сон не шел и после того, как в комнате воцарилась густая тьма. Включив свет, Сивриев тянется к стопке книг возле кровати и сразу, на ощупь, находит нужную. Как и прежде, сначала читать трудно, но потом он втягивается в текст, и уже ничто не в состоянии оторвать его от этих темных, запутанных на первый взгляд рассуждений о категориях времени и пространства, материи и духа, воли и свободы. Сивриев то вздрагивает от сознания собственной беспомощности, то задумывается о мощном интеллекте, способном так поразительно легко оперировать этими категориями. Чувство свободы наступает после того, как воля достигает познания своей сущности… Самая большая привилегия человека есть, следовательно, возможность проявить себя свободным существом… Эти мысли снова возвращают Тодора к сегодняшней исповеди председателя там, в первозданном старом лесу. Да, из всех их — Нено, Голубова, его — бай Тишо, кажется, в самой большей степени пользуется этой привилегией, хоть и не знает, что существуют такие философские категории. Дома, на службе, перед людьми или наедине с собой он говорит только то, что ему нравится или не нравится, и делает только то, что сам считает хорошим и полезным. Все его поступки и действия являются свободным проявлением «свободного существа». Он не раб каких бы то ни было догм и норм поведения, за исключением, пожалуй, нескольких моралистических пристрастий… Каждый живой человек несет в себе всего понемногу, но есть у каждого свои привычки, своя доброта, свои слабости, своя боль. Это «свое» и делает его таким или иным — сильным, слабым, великим, жалким… И это «свое», неповторимое, больше всего значит для бай Тишо.
Сивриев все глубже погружается в этот искусственно созданный, вызывающий головокружение мир, рожденный больным, но гениальным сознанием немецкого философа. «Единственное, что есть у человека, и все, что у него есть, — это дух, а остальное…» Он кладет раскрытую книгу на грудь и, скрестив руки, сосредоточенно наблюдает неподвижное белое пространство над головой. Нет, говорит он себе, «единственное» и «все» — это материя, а дух — внутренняя сила человека, осознанная деятельность познания, и долг — синтезированное выражение проявлений этой материи…
За мертвенно-серыми стеклами — вечное, неизменное лицо ночи, которое уже несколько часов подряд наблюдает за ним. Около полуночи чувство времени ускользает все-таки из его сознания — до тех пор, пока первые петухи не вспугивают хрупкий его полусон. Тодор понимает, что уже не уснет, а потому встает и, ополоснув лицо, выходит на воздух. В теплом сумраке сталкивается с Илией, молодым хозяином. Он в пижаме, босой.
— Не спится?
— Как и тебе. Одна у нас болезнь…
— Так женись.
— А, да брось ты! Послушай, раз уж мы разговорились, что ты скажешь, если я увеличу квартплату еще на пять левов?
— Начали с двадцати, а с этими пятью станет тридцать пять?
— Кто может — тот сможет еще. А кто не может, пусть сможет, сколько может! Такова жизнь. В прошлом году первая черешня на базаре была по шестьдесят стотинок, а нынче вон последняя стоит столько же.
Сивриев смотрит на старообразное его лицо, на опухшие веки и думает, к какой категории он мог бы Илию причислить: способный — неспособный, умный — глупый, честный — бесчестный? Такими, в общем, были для него все люди. То, что остается вне этой классификации, есть плазма общества, на поверхность которой всплывают характеры, присущие отдельным категориям. Прежние впечатления его об Илии не привели его, однако, ни к какому определенному выводу.
— Ты их получишь, — говорит Сивриев неожиданно резко. — Погоди-ка! Ты что, хочешь вперед?
— Да нет, подожду. Раз договорились — наше от нас не уйдет, верно я говорю?
Нет, его категорию определить невозможно…
День — пока еще только ощущение. Он придет, когда ослепительная солнечная лава хлынет через край Желтого Мела. Окна домов, смотрящие на восток, засверкают, и станет казаться, что село горит. Но это позже, а пока улицы тонут в серо-синем рассветном сумраке, и Югне выглядит хмуро и сонно.
Сивриев идет сквозь этот сумрак, сутулясь, медленными, тяжелыми шагами.
Правление встречает его безлюдьем и тишиной. Звук шагов разносится по коридору, словно в пещере. Эта тишина, эта пустота ночных часов знакома ему по первым месяцам, когда он только приехал сюда.
Человек, думает он, привык судить о жизни единственно по мелочам собственного существования и существования близких. Не по этой ли причине он захотел снять себе квартиру? Не надеялся ли втайне, что жизнь его в обитаемом доме будет более естественной?..
Эхо шагов умолкло. Он останавливается перед дверью своего кабинета и долго ищет ключ. Входит, садится к письменному столу. Перед его глазами оживают просторные пастбища Моравки. Если бы не это дорогое овечье молоко!..
И все-таки, рискуя быть обвиненным в легкомыслии или даже в чем-то большем, он включит в перспективный план хозяйства вопрос об отказе от доения овец.
— Как говорится, конец — делу венец! — усмехается он, склонившись над чистым листом бумаги.
Приблизительно через час приходит бай Тишо, и вдвоем они идут на хозяйственный двор, где им сообщают, что джип забарахлил и надо подождать, пока слесарь устранит поломку.
Раннее утро разрывается от голосов и движения. Люди снуют вокруг, что-то выкрикивают друг другу, где-то даже назревает стычка. Бригадиры дают напутствия, распоряжения. Возчики выводят лошадей из стойла, зазывая их ласковыми голосами, а потом запрягают, и вот уже колеса начинают петь свою душераздирающую дорожную песню.
— Ярмарка, а? — довольно говорит бай Тишо. — Все спешат. Когда-то, — вспоминает он, — сушильня, это вот здание, — хи-хи-хи! — была у нас и конюшней, и складом, и канцелярией. Только табак мы там не сушили, хотя именно для этой цели ее и построили. Выйдешь на порог — и все хозяйство перед глазами: люди, скот, машины. Слушаешь, о чем крестьяне калякают, что хвалят, что ругают. Плечом к плечу — и рядовой и командир, и старшина и повар. Хорошо. По-народному. Демократично… Бывало, работа не спорится, горький вкус у тебя на губах от ночей бессонных, ну и сорвешься, наорешь на кого-нибудь. И вот выскочит перед тобой мужичонка, маленький, что зерно гороховое, и ну размахивать красным платочком у тебя перед глазами! Точно ты бык, а он — тореадор бесстрашный: жена, дескать, убежит у нее молоко — фырчит, ругается, и ты туда же, не дай бог попасться тебе под руку! Скажет такое — и бегом назад, вот и сделай сам заключение. Хочешь догнать его — воздух ударишь. Войдет к тебе другой, а ты уже дошел, пыхтя над задачкой, кажись, неразрешимой, и вот положит он жилистые руки на стол, подмигнет тебе: «Знаю, мол, где у тебя тонко, где рвется, пришел сказать: накрути-ка бригадиров — увидишь, наверстают тогда без чужой помощи. Сейчас каникулы, школьники дома сидят. Когда-то заставляли ребятишек работать — и не потому, что есть нечего было!» Двое, трое встретят вот так во дворе или к тебе в кабинет зайдут выкурить сигарету, глядишь — все у тебя прояснилось, все стало понятно.
— Так ты что советуешь — вернуться к прежнему? — обрывает его главный агроном.
— Нет, но от этого нашего административного здания народ как-то вдалеке остается. — Подумав немного, бай Тишо добавляет: — Народ там, где он всегда был, только мы, кажись, от него отдалились.
Подходит шофер.
— Едем?
— Да.
У каждой дороги есть свое начало и свой конец.
И если конец, ожидаемый или неожиданный, может быть, все-таки где-то близко, то начало уводит все дальше и дальше назад, иногда к самим истокам, где мир — не больше одной долины, одной горы или моря. И для знакомства с ним достаточно одного Солнца, одной Реки с плывущим по ней Корабликом, одной Собаки и одной Тети Виктории, которая потом может стать просто Викторией и навсегда тебя позабыть.
Но ты ее не забыл.
Она и сейчас идет навстречу тебе (на встречу с тобой!) походкой голубки — легкая, воздушная, совсем не такая, как все в спешащем этом людском множестве, она берет тебя дружелюбно под руку, и если ты собьешься с шага, то ощутишь мягкую округлость ее плеча и стеснение в груди, которое не знаешь как назвать — радостью или тревогой. Проходишь пол-улицы и только тогда понимаешь, что ты пошел не туда, куда нужно, делаешь попытку перейти на другую сторону, придумывая какой-то очень хитрый предлог, но она берет тебя нежно за локоть и останавливает: «Не туда надо было…» Она уже не первой молодости, но именно такой ей идет быть, и в конце концов, какое значение имеет факт, когда начал свой путь мужчина и когда — женщина? Лишь бы вместе они были такими, какими нам хотелось бы их видеть…
Руководимый собственной неопытностью и недальновидностью, ты оказываешься не где-нибудь, а прямо перед автовокзалом, и вдруг замечаешь в толпе ожидающих д р у г у ю, с которой ты н а ч и н а л свой путь, и неосознанно ей киваешь.
— Кто-то знакомый? — спрашивает Виктория.
Только на другой улице, очнувшись, Филипп ругает себя, что сам назначил встречу с Викторией в столь неподходящем месте — напротив автовокзала, на глазах всех югненских, приехавших в этот день на базар. Ужасно хотелось поверить, что Таска его не видела! Ведь столько людей на улицах — не станет же она вглядываться в каждого?
Но уже на следующий день, когда они остаются с глазу на глаз, Филипп без единого слова понимает, что она все знает, а может быть, даже проследила их до дверей ресторана. Четкий, красивый ее профиль кажется ему незнакомым, взгляд больших карих глаз, всегда задумчивый, сосредоточенный на чем-то своем, стал и вовсе неясным, ускользающим.
Что это — отчаяние? Решимость? Так неразличимы иногда эти состояния!
…Давно, говорит Таска, еще когда он из армии вернулся, она почувствовала, что дружба их вряд ли перерастет… Не хватало чего-то. И все же надеялась, ждала… Но он ошибается, если думает, что она такая слабая, такая безвольная. Очень ошибается!..
Сначала Филипп слушает спокойно, сознательно не спеша с ответом, но, когда она начинает говорить о своей силе, когда зрачки ее начинают плавать в слезах, а плечи вздрагивают, когда она роняет голову на колени, обхватив ее руками, и безутешно стонет при этом, он не выдерживает — бросается ее утешать, испытывая при этом страх и стыд.
Самое сильное слово слабее одной-единственной горькой слезы.
Но Таска уже вскочила на ноги и, посмотрев на Филиппа секунду-другую, бежит прочь, избавляя таким образом и его и себя от ненужного, бессмысленного объяснения.
Бывают дни, когда надо быть крепче камня, иначе не выдержать…
Склонившись над грядкой, он еще видит заплаканные Таскины глаза, но в работе постепенно меркнут тревожные воспоминания, истаивают, словно запахи сырой земли над бороздой, прогреваемой солнцем.
Женщины из его звена увидели Главного, когда тот выходил из машины, но Филипп замечает его, лишь когда Сивриев, высоко поднимая колени, перешагивает грядки, останавливаясь и подергивая высаженные только что стебельки. И вот он рядом, Филипп слышит его дыхание, всей спиной ощущает его присутствие, но продолжает сажать. И только покосившись одним глазом, примечает, что Главный сосредоточен на его действиях: смотрит, как он роет ямку, как кладет в нее корешок, чтобы стебель лег на грядку, как засыпает землей. Филипп соображает, сказать ли Главному, что читал разработки о будущем Югне, со всем, в общем, согласен, непонятно только одно — почему не учитывается опыт со стелющимися помидорами…
— Женщины сажают поперек борозды, а ты — вдоль, — произносит Главный, когда Филипп достигает конца грядки. — Объясни, почему ты так делаешь. Бригадир ведь распорядился иначе?
— Когда корешок посажен поперек борозды, он легко может быть подкопан. Или вода может его подмыть, — отвечает Филипп с достоинством.
— Вот как? — хмыкает Главный, пряча улыбку. — Позови-ка их, пусть подойдут, — добавляет он и кивает огородницам.
Женщины, окружив их, смотрят тревожно, выжидают. Тетка Велика шепчет Филиппу на ухо:
— Чего он к тебе привязался?
Парень пожимает плечами.
И вдруг звеньевая, выпрямившись во весь рост, расставив ноги и упершись кулаками в бока, заявляет во всеуслышанье, что не только главный агроном радеет о хозяйстве, о продвижении его вперед, к лучшей жизни, но и те, кто сейчас работает здесь, не лыком шиты, тоже кумекают в своем деле и, сколько есть сил, помогают процветанию хозяйства и всего села. И, не меняя воинственной позы, заключает:
— Да на самом что ни на есть прямом дереве можно отыскать сучки и задоринки, однако все дерево в огонь-то бросать — нет резону!.. Так что нечего за парнем по пятам ходить, он от зари до зари с нами вкалывает, если в чем-то ошибается, то не больше, чем остальные!
И тут женщины подхватывают хором:
— Ну вот что, товарищ агроном!..
— Ты моего мужа знаешь?
— Если надумаешь уволить парня — сообрази, по кому ударишь, а?!
Голос Венеты, самой молодой здесь, звучит громче всех:
— Если хотите знать, как нам тут работается, я скажу. В звеньях сплошные женщины — и на мужской, и на женской работе. Вместо того чтобы жилы из нас тянуть, пришлите-ка сюда лучше мужиков на помощь. Хватит им по канцеляриям рассиживаться!
Все сказали. А потом вдруг понимают, что и Сивриева надо бы выслушать. Но он стоит, склонив набок голову, и молчит. Вроде не сердится… Но вот прокуренные его усы подергиваются, и женщины видят Главного улыбающимся. Впервые.
Кивнув им, он делает Филиппу знак, чтобы тот продолжал работу, и, подождав, пока тот посадит десяток стебельков, говорит:
— Вот так и вы сажайте. Так, как он, вдоль борозды. В обеденный перерыв ты объяснишь почему, — обращается он к Филиппу. — Коротко и ясно. Очевидное не нуждается в долгих пояснениях, верно? А теперь за работу.
У Филиппа пылают уши. Небо над ним, оказывается, невероятно высокое и чистое, а воздух упоительно пахнет весной…
Сивриев достает сигарету, затягивается. Над полем вьется и тает белая прозрачная нить.
— Какие еще жалобы?
Не дождавшись ответа, он шагает через грядки, высоко поднимая колени, а с дороги уже слышится урчание заведенного джипа.
С неделю мотор «Явы» барахлит, чихает, но у Симо Голубова нет времени открыть его и посмотреть, что там произошло. Вот почему и выходит он сегодня пешком.
Ранняя рань, солнце только что взошло над Желтым Мелом, но поле уже прижато душной периной зноя. После обильных ливней в конце мая небо опять серое, будто посыпанное пеплом. Сухое и мертвое, закрыто оно для земли и людей.
Симо останавливается перед выгоревшими делянками опытного поля. Давно тут не был — оставил все на совести Филиппа. Где он тут?
— Эй, не видал помощника овощевода?
— Садись, я как раз туда еду, — отвечает возчик.
Симо подсаживается к нему на телегу, и крепенькая кобылка мчит их в Яворнишково.
Сидя на доске рядом с возчиком, Симо наблюдает, как копыта лошади почти бесшумно утопают в желтоватой, точно мука, густой пыли. Это особое удовольствие — путешествовать в самой обыкновенной повозке по летним мягким дорогам. Железные колеса, словно в пене, тонут во взрывающейся пыли, все звуки исчезли, кроме песни, которую поют и поют ступицы колес.
Километр, а может, и два после Югне дорога идет на запад, а когда достигает Яворницы, вдруг сворачивает влево и петляет дальше вместе с рекой.
— Погляди-ка на богачей этих, на яворничан. — Возчик показывает кнутовищем на последние дома. — Во дворах у них — ни огорода, ни скотины. Одни цветы! И оттого они так важничают, точно каждый вечер сидят с самим господом за одним столом.
Ничего себе оценки, думает Голубов. И вправду ведь во всей околии одни яворничане не используют свои дворы ни для прокормления, ни для обогащения. И второе тоже верно: важные они, с каким-то врожденным высокомерием, по которому яворничанина узнаешь в тысячной толпе. Жители славятся какой-то надменностью (черточка знаменитого их предка-римлянина), а дворы их — своей запущенностью. Водильчане — задиры и скандалисты, моравчане — кроткие и незлобивые, хилядничане — только дай им работу и оставь в покое. Когда работа у них спорится, нет более добрых людей, однако если работа не спорится — беги от них подальше… Югненские — народ пестрый, местных там меньше, чем пришлых, поэтому и нет у них собственной физиономии. Склонность к фантазии, вероятно, была бы самой их характерной чертой, если бы не обладали ею и другие — кто в большей степени, кто в меньшей…
Это надо знать, думает Голубов, подскакивая на доске в телеге, и не только знать, но и бережно ко всему этому относиться, если не хочешь попасть впросак, как Сивриев, когда он попытался заставить яворничан работать в воскресенье (они в этот день ходят в баню и в гости друг к другу), а потом — когда произошел конфликт его с крестьянами из Верхнего Хиляднова. Но самые сложные — все-таки жители Югне…
Увидев Симо, который слезает с повозки, Филипп бросается ему навстречу. Нет, дневника и при нем не было, и в канцелярии тоже — он держал его в бараке парникового отделения. Что касается баланса, он тоже не был готов. И оставались еще помидоры, которые надо было убрать. На этих днях, может, даже завтра, все прояснится…
— Одно задумали — другое получилось, а, Фильо? Да ладно. Столько впереди у нас нового, верно? Такие сорта создадим, что все эти манипуляции с колышками сами собой отпадут. Согласен?
— И все-таки наша работа…
— И все-таки, — перебивает Симо весело, — как думаешь, выведет когда-нибудь человечество совершенный сорт — нетрудоемкий, ранний, выносливый в пору засухи и невосприимчивый к болезням? Ну, о хороших вкусовых качествах я уж и не говорю.
— Не означает ли это…
— Вот именно. Означает д о с т и ж е н и е и д е а л а, равносильное открытию женщины, обладающей всеми самыми прекрасными качествами, привлекавшими тебя порознь то у одной, то у другой. Верно? Только возможно ли достижение идеала? Не торопись, не торопись с ответом. Может оказаться, что твои вроде бы незначительные запросы труднее удовлетворить, чем, допустим, слетать на Луну и на Марс…
— Грустно.
— Грустно? Не-е-ет! Напротив. Оптимистично — и для нас, и для будущих людей. Давай представим себе, что идеальный сорт помидоров, о которых идет речь, выведен одним ударом, с первого раза. Это означало бы, что после этого н и ч е г о уж больше не будет создано! Точнее, н е б у д е т с м ы с л а ничего создавать. Что тогда делать влюбленным в сорт «Victoria» ученым и экспериментаторам? — улыбается Голубов.
Второй вопрос более деликатен и мучителен.
Упоминание имени Виктория заставляет Филиппа насторожиться. Ведь он защищает не себя, а ее — от злых языков защищает… Мир полон несправедливости, вот и ее — добрую, чуткую, беззащитную — несправедливо обижают. Его бы воля — он отдавал бы под суд тех, кто, не зная человека, возводит на него хулу и клевету…
Голубов внимательно слушает бурные эти протесты.
Филипп, Филипп, думает он, какой ты еще несмышленыш. Может, поэтому я тебя и люблю? Или, общаясь с тобой, надеюсь как-то дополнить, обогатить себя? Жаль, что парней таких, как ты, встречаешь все реже… хоть аргументы твои в пользу Виктории потрясающе наивны, а все излияния и восторги гроша ломаного не стоят в глазах г л а в н о й у л и ц ы, где всякий судит каждого, где «общественное мнение» решает все…
— Я вам докажу!..
Разговор принимает нежелательный характер, и Симо решается заочно прибегнуть к помощи бай Тишо — югненские в случае необходимости всегда используют эту крайнюю меру.
— О твоем приключении узнал бай Тишо, — говорит он. — Вызвал меня вчера — дескать, ты один виноват, ты Филиппа приваживаешь, тащишь везде за собой. Еще сказал, что меня «уж не вернешь на путь истинный, но юношу — оставь!..» Будто я на веревке тебя тащу! Не хочу я этих упреков, слышишь, Фильо? Прошу тебя, перестань туда ходить… Это полная безнадёга, и только наивняк вроде тебя не видит всей бессмысленности подобной авантюры.
Филипп вздрагивает.
— Нет!
— Что — нет?
— Она не такая, как вы с бай Тишо о ней думаете. Я хочу ее только защитить… У нее чистая, возвышенная душа.
Голубов пускает в ход и припасенное про запас оружие.
— Сказал ты ей, — спрашивает он, — что ты брат Георгия? И вообще, как она могла тебя не узнать?
— Тогда мне четыре года было, с тех пор она меня не видела. Но я заметил, с того дня — помнишь? — она всматривается в меня как-то особенно.
— Говоришь о честности, — давит Симо, — а сам поступаешь нечестно. Сознательно вводишь ее в заблуждение.
Лицо Филиппа заливает краска стыда, он отворачивается и убегает к своим грядкам, к своим помидорам.
Глядя ему вслед, Симо Голубов спрашивает себя: в самом ли деле он хочет оградить Филиппа от действительно бесперспективной связи — или просто завидует этому мальчишке, завидует его чистоте и непосредственности?
На следующий день помидоры — последние собранные с опытного участка — отвозят на вокзал. Пока их взвешивают, Голубов в сторонке под навесом беседует со студенткой из трудотряда.
— Работы по горло, а Симо… — смеется тетка Велика. — Он у нас такой. И когда учителем был в селе, и когда студентом, вечно за юбками волокся. А девочка ничего, все при ней. И знает, что нравится…
Филипп уже несколько раз встречал их вместе. Девушка скромная, милая — предупредить бы ее, дескать, гляди в оба, да как можно, если это бате Симо…
Кончают взвешивание. Тетка Велика уходит, а Филипп садится за длинный стол и принимается листать накладные — считает килограммы. Девчата из бригады, прицелившись, бросают в него спелыми помидорами и хохочут, а заведующий приемным пунктом Драго кричит трубным голосом:
— Не расхищать! Прошу не расхищать!
На площадке перед навесом останавливаются одновременно председательский джип и черная «Волга» с софийским номером. Бай Тишо, выскочив из машины, весь красный, размахивает руками.
— Можете идти в окружной Совет — куда хотите идите, только оставьте нас в покое! И без вас забот хватает. Объясняешь им, — говорит он, когда «Волга» исчезает за поворотом, — транспорта не добавляют, а знай себе долбят: давай, давай, давай!..
К нему подходит завпунктом.
— Бай Тишо, с границы два вагона вернули. Немец не захотел — перезрели помидоры, видите ли.
— Отдай-ка их немедленно тем, на черной «Волге», — пусть подавятся.
Из-под навеса уже кричат, передразнивая трубный голос Драго, что нет работы, люди простаивают.
— Филипп, где твои-то подводы с помидорами? — спрашивает завпунктом.
— Приедут, — отвечает тот, нехотя отрываясь от накладных.
— Приедут-то приедут, только когда? Ведь этих работников — хе-е-е! — нельзя без работы держать. Вишь, какие пижоны? Девчонка в кепке набекрень, парень в платочке. Работы нет, вот и устроили маскарад. Кроме всего прочего, веришь ли, я же должен думать и о мужской рабочей силе. — Драго подмигивает и шепчет доверительно: — Представляешь, браток, на этом самом биофаке одни женщины! Надо бы подсказать профессорам там, наверху, отчего в биологии застой: не может женское быть без мужского!.. Прошу, прош-у-у-у! — трубит он вдруг и бросается через ящики и корзины, расставив локти, будто квочка.
Нет, здесь невозможно работать, говорит себе Филипп, собирая разбросанные по столу документы, и уходит в канцелярию.
Через некоторое время он возвращается совершенно подавленный: бухгалтер заявил категорически, что квартал кончился, никаких, мол, справок и услуг!.. Филипп стоит в коридоре, и вдруг рядом неизвестно каким образом оказывается Таска. Он смущенно объясняет, зачем приходил и как его выпроводили.
— Пойдем! — решительно говорит она и тянет его за собой обратно, в канцелярию. Там она садится за счетную машинку и мигом все просчитывает. Но, прежде чем продиктовать последнюю цифру, грустно качает головой и говорит тихонько, чтобы не слышали другие: — Полная безнадёга…
Результаты и в самом деле неутешительные.
Он не помнит, как выскочил из здания и брел селом, как вышел в поле. Конечно, Филипп знал: урожай на опытных участках должен быть ниже контрольного, но чтобы такая большая разница… Вот когда Сивриев всыплет им по первое число, и никто ему рта не заткнет, потому что получается — прав был Главный.
«Безнадёга» — вспоминается тихий голосок Таски.
Это слово, дважды услышанное вчера и сегодня, делает, кажется, всю его жизнь бессмысленной.
А страх?.. Частицы этого омерзительного чувства он всегда носил в себе, но то, что случилось неделю назад в ресторане, потрясло его. Упал зонтик Виктории, и Филипп, завернув скатерть, наклонился его поднять. И совсем близко увидел вдруг колени Виктории — две нежные округлости, слегка загоревшие, гладкие, словно отполированный морем мрамор. Кровь застучала в висках, облила лицо кипятком, и Филипп широко открыл рот, переводя дух. Ничего подобного не чувствовал он ни с одной женщиной, это было как удар тока. Что же дальше, успокоившись, думал он, ведь Виктория — жена его брата. Нет, не жена — была женой, это большая разница… И вот этот неожиданный взрыв. Что это? Новая встреча с красотой и совершенством, которые он еще раз открывает в ее образе, глядя на нее уже глазами взрослого? Только ли это, думает Филипп, бредя по полевой дороге, или и здесь стоит за спиной та самая «безнадёга», о которой напоминали ему и Симо и Таска?..
— Эй! Тут случайно не турки живут?
На придорожной делянке стоят, впившись в него глазами, женщины из звена тетки Велики.
— Мы ведь не турчанки, чтоб ничего нам не сообщать. Говори конечный результат!
— Что там говорить? Нет и трех тонн.
— Вот это да! — Велика выскочила ему навстречу. — Немало это — около трех тонн! Кто ж тебе даст их даром! Пойдем-ка к Симо, давай втроем поговорим. Как погляжу на тебя — вот-вот заплачешь… Не расстраивайся. Увидит кто — обсмеет, скажет, ничего, мол, не вышло у вас, только зубы заговаривали людям. А Симо — у него всегда так, за что б ни взялся, ничего не доведет до конца. Сам подумай: недаром ведь холостым до сих пор ходит!
Голубова они находят на скамейке возле барака.
— Вот и я! — выкрикивает издали звеньевая. — Эй, Симо, когда речь идет о чем-то новом, мы, простые люди, за это горой!
Тетка Велика сидит с ними рядом, беседует вроде даже не совсем серьезно. Однако минут через десять Филипп замечает, что на душе полегчало и вера его в стелющиеся помидоры чудесным образом возрождается.
— Добро медленно пробивает себе дорогу, — продолжает Велика, — потому и нельзя требовать, чтобы все в него сразу поверили. На ошибках учиться надо, а не отчаиваться из-за них. А сейчас ошиблись, потому что приравняли опыт к обыкновенной посадке. В следующем году, коли будем живы-здоровы, не одно, не два — если понадобится, три опрыскивания сделаем. Эти помидоры такой дешевый труд, — заключает она, — что несколько опрыскивателей не сделают его дороже. Важен результат, вот тогда злоязыкие заткнутся, а у добрых людей глаза откроются на все хорошее. Вот так нужно, а не как они…
— Нет, пожалуй, уже и этого недостаточно, — говорит Голубов после ее ухода. — Результат? Конечно, он важен, только это не все. Нужно еще большее сгущение в ряду и увеличение расстояния между рядами. Тогда возможной станет механизированная обработка — и опрыскивание, и подкормка, и окучивание. Вот где экономия в больших производственных масштабах, это тебе не экономия каких-то там колышков… — Посмотрев на часы, Симо поднимается. — Пойдем-ка со мной в студенческую бригаду. Совещание там у них.
Возле приемного пункта стоят на путях два состава — один уже загружен, другой — порожняк.
Помидоры, помидоры! Свежие помидоры для старой Европы! Везут их поездами, автопоездами, самолетами. В считанные дни, а может, всего лишь часы прибывает к покупателям красное золото Болгарии.
Это там, на дорогах.
А в Югне и окрестных селах крестьяне и горожане, бригады студентов и школьников, иностранные торговые представители в машинах с чужими номерами, начальство… Одни уезжают, другие приезжают. По неровным проселочным дорогам носятся автомобили незнакомых марок, а в поездах, в душных купе уезжают мужчины в летних рубашках, с развязанными галстуками…
И все это из-за витаминов и аминокислот, в которых человечество в наши дни, говорят, очень нуждается — как в чистом воздухе, как в прозрачной, чистой воде.
А знает ли человечество, как добываются эти витамины и аминокислоты? Известно ли ему, человечеству, как люди здесь не спят до полуночи, иногда и всю ночь, а на ранней заре снова в поле. И когда — примерно между часом и тремя — район вокзала немного опустеет и притихнет, становится как-то непривычно и, может быть, даже страшно. Разве может хоть на миг остановиться сердце живого организма? Нормально ли это? Подобные странноватые мысли могут возникнуть разве что в голове человека, до смерти изнуренного работой: он забылся в тяжелой дремоте, а когда открыл блуждающие глаза, обнаружил вокруг непривычную пустоту и тишь. Человек этот — Драго, обладатель неподражаемого баса, заведующий югненским приемным пунктом. Тот самый Драго, бабка которого, Марийка, рассказывала, как во времена ее молодости красными помидорами кормили свиней, считая их «пакостными», а люди ели зеленые — запекали их в подницах[7] или просто в горячей золе, растирали в кашицу с репчатым луком да солью, а после макали туда кусочки хлеба. Именно бабка Марийка завела в Югне моду на красные помидоры — после того как увидела в Петриче, как их нарезают с репчатым луком и, подсолив, едят. Таким образом и положила она начало новому летосчислению в югненской домашней кухне…
А сейчас внук бабки Марийки распоряжается отправкой красного золота Болгарии в близкие и далекие страны.
Командир студенческого отряда сообщает, что совещание откладывается: председателя хозяйства срочно вызвали в округ, а без него он не хочет проводить — имеются вопросы, которые только бай Тишо и может разрешить.
— Ну и ладно, — говорит Голубов. — Пошли, Фильо.
А сам делает шаг к сбившимся в кучу студенткам. И спокойно, без тени волнения поднимает с земли яблоки, которые, смутившись, рассыпала его милая знакомая.
Филипп смотрит на пылающее лицо девушки — и снова его охватывает жалость. Выбравшись из толпы, он уходит один. В нем живут как бы два человека: один то и дело восхищается Голубовым, другой — осуждает его. Осуждающий сегодня был сильнее…
С тех пор как в школе поселились студентки, это здание стало самым популярным местом, которое, как магнит, притягивает окрестную молодежь. Каждый вечер здесь играет музыка, танцуют. Некоторые студентки не выходят из своих комнат, но большинство все-таки участвуют в веселье. До темноты парни Югне и ближних сел гроздьями висят на заборе, заглядывают во двор, тихо переговариваются. Время от времени кто-нибудь из них, оторвавшись от «лозы», падает в толкущуюся на асфальте человеческую массу и исчезает, провожаемый завистливыми взглядами приятелей, исчезнет до следующей ночи, когда снова займет свое место на ограде среди прочих зевак.
Ночи для этих молодых людей, наверное, слишком коротки.
Приезд студенческого отряда изменяет Югне, делает жизнь ее более веселой, динамичной и более легкомысленной.
Филипп останавливается возле болельщиков, наблюдающих за игрой в кости. Прислонившись к фанерной стенке, он вдруг слышит хруст и испуганно оглядывается. Первое, что он замечает, — фотокарточка девушки, которой Симо не дает прохода. Над десятком снимков (творчество местного фотографа) — выцветшая надпись: «Победители соревнования». В Филиппе снова просыпается судья. Значит, самые скромные и чистые девушки (а сердце подсказывает ему, что она именно такая!) попадаются в руки развратников? Где же справедливость? И Филипп решается: в обеденный перерыв он найдет девчонку и скажет, чтобы держала ухо востро… Нет, он скажет: «Место ваше не здесь!»
На улице спрашивает первого встречного, не видел ли тот Голубова.
— В ресторане он, — весело отвечает парень. — Студентку обрабатывает.
По пути в «Струму» неясное предчувствие тревожит Филиппа: что-то новое происходит в жизни Симо Голубова… Когда ж это было, чтобы показался он перед односельчанами с женщиной? Слава о нем, правда, катится снежным комом: кто-то видел, кто-то слышал, а кому-то шепнули… Но на улице до сего дня не показывался Симо ни с одной из многочисленных своих приятельниц.
Устоявшийся годами порядок в доме нарушил сам бай Тишо. После вчерашней поездки в Моравские горы чувствовал он себя отвратительно — точно разобрали его на составные части. Вместо того чтобы отбросить одеяло, выскочить на балкон и начать утреннюю гимнастику (он зарядку делает с тех пор, как себя помнит), бай Тишо предпочел лежать под теплым одеялом и размышлять о превратностях судьбы. Ему сообщили о похождениях Главного с невесткой деда Методия, но, видя, какой Сивриев угрюмый, неласковый человек, он просто не мог поверить, что это правда. И вот вчера лисица сама попалась в капкан, и бай Тишо собственными глазами увидел: то, что разнесли люди по всему району, не было пустой болтовней.
Неужто эта вертихвостка бежала бы из дому до Язовых Дыр, если между ними ничего не было?
…Решение о ликвидации медведицы они приняли вдвоем, прошлой ночью, в Яворнишкове… Целый день колесили с места на место, из села в село, под раскаленным добела небом. Тридцать восемь градусов в тени — и ни ветерка. Тяжкий, застоявшийся зной. Шофер на всякий случай откинул брезентовый верх, но вместо прохлады отовсюду такой наплывал жар, будто их кипятком обливало. И пылища, пылища. Только глаза у них и блестели на серых лицах. Усы у Сивриева так побелели, что, если б решил он отряхнуть, наверняка бы пыль поднял. Вечер (жар поубавился, но душно было по-прежнему) застал их в ячменевом блоке в Яворнишкове. Еле вылезли из машины и пошли на одеревеневших ногах к дымящемуся в конце поля костру. Возле угасающих поленьев стояли бригадир и комбайнер, который жевал что-то стоя — ужинал… Бай Тишо, пыхтя, бухнулся на землю и уселся, поджав колени, а Тодор пошел к дальнему холму, позади которого мерцали, точно зарево, фары комбайна. Когда минут через двадцать Сивриев вернулся, бригадир уже ушел.
— Как? — спросил председатель.
— В общем, хорошо.
— Наконец-то и ты одобрил чью-то работу, — сказал бай Тишо и пошевелился, умащиваясь поудобнее на рыхлой земле.
Было сухо, пахло перезрелой стерней. Благословенный, с младенчества впитанный запах, и по сей день не забытый… У отца небольшой был надел — сжав его за неделю, шли жать чужие. Работали дотемна, ели что придется, спать ложились среди снопов, которые сами и навязали за день. Потому что сколько длятся летний вечер и ночь? Ну, от силы часов восемь. Ходить на ночлег в село — только время терять, вот и спали в поле. Лежишь, бывало, с закрытыми глазами, ресницы не в силах разлепить, так сморила тебя усталость, но душой еще вбираешь всю огромную светлую ночь вокруг — небо, воздух, золотые снопы и этот теплый, вкусный, пьянящий аромат. «Тятя, — спрашивал он, — чем так пахнет хорошо?» «Хлебом печеным», — отвечал отец. Мальчик не мог взять в толк, откуда печеный хлеб здесь, посреди поля, вдали от села, но не хватало сил на расспросы — сон убаюкивал, уносил на сладких пахучих волнах. И в ту пору, и за всю жизнь по сегодняшний день не попробовал он ни капли спиртного, не знает, что значит напиться, но то давнее опьянение ведомо ему, как никому другому…
И той ночью в Яворнишкове, пока комбайнер то глушил мотор, то заставлял его работать, бай Тишо с радостью предавался этому сладкому опьянению, от которого не болит голова, а душа полнится, как осенью полнится бочка молодым вином. Комбайнер уехал сменить напарника, и возле погасшего костра остались трое — бай Тишо, Сивриев и Ангел. Лежа на земле, они вглядывались в неясные, размытые очертания горизонта, в огромное звездное небо и Млечный Путь, который местные называют Кумовой Соломой. Наблюдая далекое, люди не видят того, что копошится рядом: тысячи живых существ вокруг, скрытых ночной темнотой сверчков, о которых знаешь лишь по непрерывному их стрекоту, вечному, как дыхание только что скошенной стерни, как воздух, который они вдыхают.
Шофер показал на небо и спросил, знает ли кто-нибудь, сколько звезд на небе, считал ли их кто-нибудь. Бай Тишо поспешил ответить, что как не счесть зерен в ячменном блоке, так не счесть и звезд — небо бескрайно, а звезды бесчисленны… Сивриев, приподнявшись на локтях, проговорил словно нехотя, с досадой, что даже такой ночью, как нынешняя, безоблачной и безлунной, человек может увидеть невооруженным глазом не больше трех тысяч звезд. «Только три тысячи? Не может быть! — воскликнул Ангел и после паузы продолжал: — Земля ведь не стоит на месте, правда? Крутится, вертится. Хорошо. А почему ж тогда звезды стоят?» У бай Тишо и на это был готов ответ: «Звезды и все, что ночью светит, приковано, как на току. Только у Луны да у тех звезд, которые называют хвостатыми, нет постоянного корня, и бродят они как неприкаянные». Он хотел привести пример с кометой Галлея, которая в 1910 году повергла обывателей в смертельный ужас — говорили, что она неизбежно столкнется с Землей. Да, он был готов удовлетворить любопытство Ангела, но по другую сторону костра сидел Главный. Этот человек, еще вчера чужой, обоим внушал к себе уважение — и сдержанностью, и строгостью, и широкими познаниями по специальности. Впрочем, не только по специальности. Когда Сивриев поведал о движении небесных тел, снова все оказалось не совсем так, как бай Тишо себе представлял. Только Полярная была в относительном покое, все же остальные звезды двигались слева направо… Шофер спросил: «Большая Медведица?» Сивриев кивнул: «И Большая Медведица…» Слово «медведица» напомнило председателю о тревожной вести, полученной ранним утром из Моравки. «Я вот тоже подумал о большой медведице, — сказал он, — которая живет в Моравском Балкане. Позапрошлой ночью она телку погубила». Сивриев вскочил. «Возьми разрешение от лесничества, — предложил он. — Устроим послезавтра, в воскресенье, облаву». Бай Тишо, кивнув с сожалением и горечью, сказал, что из года в год беднеет лес. «От содружества топора и двустволки гибнет понемногу, но неостановимо его красота». Он знал эту медведицу, своими глазами ее видел: прекрасный экземпляр, и тем не менее надо было ее порешить. «Погоди! — вторгся Сивриев в его размышления. — Если ты будешь лить эти слезы и перед директором лесничества, лучше я сам к нему пойду». — «Пожалуй, и вправду так будет лучше. С ним строгость нужна, я не сумею как надо…»
Сивриев сам уладил дело с разрешением, и ранним воскресным утром два отряда охотников с шумом и криками двинулись с разных концов Моравки в сторону границы. До полудня обшарили чуть не весь лес — медведицы нет как нет. Лишь к двум часам в местности Язовы Дыры кто-то из охотников бежит, сине-зеленый от страха. «Бай Тишо, — кричит, — вон там, за скалой! Едва не налетел на нее. А здорова-то — настоящая свинья, скажу я тебе». Председатель отправил испуганного крестьянина предупредить людей Сивриева, стоявших на противоположном склоне, а сам с несколькими охотниками, слева и справа огибая скалу, пошел к укромному месту. Крутизна вынуждала карабкаться, волочить ноги по прошлогодней листве. Надо было захватить зверя в берлоге. Но, учитывая шум, который они подняли, было бы чудом, если бы хищница их не почуяла. И правда: когда они приблизились, когда смельчаки вскарабкались по скале и проникли в полумрак берлоги, медведицы там уже не было.
В это время кто-то из группы Сивриева, пересекавшей впадину, закричал: «Вон она!» Бай Тишо велел своим людям поспешить. А стрельба на противоположном склоне уже началась. В промежутке между двумя выстрелами председатель услышал Главного — тот ругал охотника, оставившего свою засаду: «Куда бежишь, чертова кукла?»
Медведица выскочила на открытую просеку. Приостановилась. И выстрелы как будто не очень ее пугали. Улизнула, сказал себе бай Тишо. В этот момент он не знал, что больше его волновало: что и в дальнейшем не прекратятся набеги на стада или что медведица уцелела… И тогда вдруг в конце просеки на ее пути появился Сивриев. Он стоял, раздвинув ноги, рядом со стволом старого бука и ждал, целясь, приближения зверя. Когда расстояние между ними сократилось до минимума, а лес, кажется, оглох от напряжения, один за другим протрещали два выстрела. Медведица, взревев, замотала головой, точно отгоняя назойливую муху. Главный попятился — он явно надеялся укрыться за деревом, но зверь шел быстрее и приблизился к нему, прежде чем он достиг спасительного ствола бука. Уже будучи на расстоянии шага от человека, медведица замахнулась, но силы ее были на исходе. И все-таки она успела зацепить Сивриева лапой.
Все столпились на поляне, и пока одни осматривали мертвого зверя, другие пытались помочь Главному. Левая штанина была у него разодрана сверху донизу и набухала, пропитываясь кровью.
Бай Тишо послал гонцов — одного за врачом, который был с группой Нено, другого — к деду Методию за целебными травами. Именно с ним и пришла Елена. Не обращая внимания на подшучивания мужчин, она присела возле пострадавшего, промыла рану ракией, помазала чем-то и бережно сверху донизу обмотала ногу чистым полотном — и все это с таким знанием дела и таким спокойствием, что все только диву дались.
Закончив перевязку, Елена вскочила, отряхнула юбку и отдала охотникам остатки ракии. Кто-то спросил шутливо, что больше поможет агроному: ракия, мазь или белые руки исцелительницы. Все вместе должно помочь, ответила красавица: ракию и лекарственную мазь делал ее свекор, там все как надо, а остальное она сделала как смогла. Другой шутник подбросил, что, дескать, завидует агроному и искренне жалеет, что не он на его месте. Лукавая женщина и на этот раз не осталась в долгу: «Кто что заслужил». В ее ответе явно был вызов, но она так мило это сказала, что никто и не подумал обидеться.
И лишь Сивриев за все время не проронил ни слова. Он вроде бы не одобрял не только шуток, но и самого поступка Елены. И бай Тишо смотрел хмуро, хотя, честно говоря, ее помощь оказалась единственной здесь, в лесной чащобе; второй гонец вернулся, не найдя группы Нено…
Вот о чем вспоминал этим утром бай Тишо. Он прикидывал, рассказать ли Славке о Тодоровых «подвигах» или не рассказывать. Она, конечно, осудит Сивриева — не из тех она, кто, махнув рукой, скажет: «На том стоял мир, на том и будет стоять!..» Тут у них мнения сходятся. Но если бай Тишо иногда склонен был поступиться своими принципами, лишь бы не нарушать мира и взаимопонимания между людьми, то Славка во всем была прямолинейна. Именно по этой причине ему было немного не по себе. Как бы она не пошла к Главному с руганью… Бай Тишо заранее знал, что ему скажет Славка и что ответит ей Сивриев. Найдет коса на камень!..
Откинув одеяло, он спускает ноги на пол. Прислушивается, босиком идет на кухню. Там на столе, покрытом цветастой скатертью, ждет его миска с заквашенным вчера молоком. Одевшись и наскоро позавтракав, бай Тишо спешит в правление.
В просторном кабинете тихо, прохладно. Председатель просматривает накопившуюся за два дня корреспонденцию, когда без стука входит Нено и молча останавливается у окна. По всему видно, что недоспал: веки опухли, лицо помятое. Привык ни в чем себе не отказывать, так что сейчас белый свет был ему, конечно, не мил. Зевая, Нено посмотрел на часы и воскликнул нарочито бодрым тоном:
— Пора и кофе выпить.
— Твое дело.
— А ты будешь?
— Что ж, не откажусь. Отведаю импортного, — соглашается бай Тишо, подавая через стол какой-то мятый, в клеточку листок. — Прочти. От полевого сторожа из Яворнишкова.
Нено читает про себя, но председатель требует:
— Вслух, вслух читай!
— «Рапорт от Глигора, — читает партсекретарь. — Тов. председатель доношу потому, что двадцать второго сего я шел от Почты за водой и встретил Мару Попову набравшей полный фартук помидор общественных, а с ней Победу Дулеву, а Мара Попова работает на Радиоузле и поэтому знают ее народная милиция. Остаюсь в надежде на ваше решение и подписываюсь потому что это точно крадено из общественного».
— А сейчас послушай еще кое-что, — говорит председатель. — «Прошу дать мне то, что даете всем женщинам трем детям матерям». Поди разбери, чего она хочет! А хочет она надбавку получить — за третьего ребенка. Малограмотные — ладно, от незнания. Но шутники!.. Ты еще молод, не знаю, помнишь ли, было время, дня не проходило без скандала, а уж без шпилек да подначек…
— Мир никогда не переставал смеяться, — поправляет его Нено и звонит Таске, чтобы приготовила кофе. Девушка удивленно смотрит на него, но он добавляет: — Да-да. Для бай Тишо — сладкий. — И после ухода секретарши продолжает: — Послушай одну давнюю историю… Ты знаешь Тридцатилевку?
— А как же? Не знаю только, за что ему такое прозвище приклеили.
— Сейчас расскажу. Но имя женщины умолчу.
— Вот тебе раз! И он — с женщиной?
— Да. Шутники наши молчат при тебе, потому что не любишь ты подобные истории, иначе давно бы тебя осведомили.
Бай Тишо, изменившись в лице, машет руками.
— Уж ежели это така-а-ая история, — тянет он, — давай позовем и Сивриева, а? Может, стыдно станет. Прямо должен сказать, не ожидал я от него подобной гадости. Да и эта хороша — пять километров бежала, бесстыжая, чтоб его перевязать. Милосердие, нечего сказать. Мужики со смеху помирали… Стыдоба.
— Так уж сразу и стыдоба! Преувеличиваешь. Но если хочешь, позови его.
Входит главный агроном и присаживается к краю стола.
— Это было после обмена денег, — начинает Нено свой рассказ, когда вызванный для этого Главный садится. — Весо Тридцатилевка — от горшка два вершка ростом, а нос — весь вершок! — пришел к какой-то, а она ему выдает: «Был бы ты нормального росту — без денег бы обошлось, но, поскольку ты ненормального роста, плати». У него тридцатка оказалась, отдал ей всю целиком. Да, но шила в мешке не утаишь, расползлась молва. Вот и дали ему прозвище.
— Вон в чем дело-то…
— А вчера после совещания во второй бригаде жена Стоила — вы-то знаете, какой у нее язык! — подсмеивается: «Весо, ты, кажись, платишь?» А он стоит напротив нее — лилипутик этакий, но очень храбрый лилипутик — и отвечает: «Да, плачу. Приезжим — тридцать, а местным, вроде тебя, — сорок. Такая у меня такса». Бабонька пасть раскрыла — чуть не проглотила его целиком: «Ну, Весо, да я ж тебя в передник уложу, непутевый!» — «Самое удобное место. Давай, если хочешь, пусть хоть земля треснет!» — И налетел на нее Тридцатилевка. Побежала Стоилица от него — в кучу, к женщинам… Вот какая история. Нет, все-таки он немного не в себе.
Таска приносит кофе.
— С сахаром — бай Тишо, без сахара — Сивриеву. А мне сделай еще чашечку, — распоряжается Нено и продолжает выразительно бархатным своим голосом: — В бригадах и дня не проходит без розыгрыша. Знают друг друга отлично — у кого какой язык, кто что может сказать, а также как сказать, и уж если захотят посмеяться — все равно над чем, все равно над кем, — отпускают шуточки, невзирая на лица. Народ не ждет, пока мы его рассмешим, сам веселится.
— Да знаю. Они и нам перцу дают, коли есть повод, — говорит бай Тишо строго, посматривая на Тодора. — И далеко-о-онько слава разносится, уж поверьте. Ошибок таких, допустим, как у Весо, люди не прощают. Ни свату, ни брату.
— Еще что веселенького расскажете? — спрашивает Главный, хмурый, как грозовая туча.
— Как нога? Какое заключение врач сделал? — Партсекретарь пытается перевести разговор на другую тему.
— Чепуха, царапина, — отвечает недружелюбно Сивриев и поднимается.
— Выпей хотя бы кофе! — И Нено пододвигает к нему чашку.
Но Главный выходит, не прикоснувшись к ней.
— Ты вроде как жалеешь его? — негодует председатель. — Одобряешь его пакости в Моравке? — И повторяет: — Стыдоба. Выжигать надо подобные явления каленым железом, а не проходить мимо, будто ничего не случилось. И ты, партийный секретарь…
— Видишь ли… — обрывает его Нено (губы у него при этом белеют). — Наверное, я чаще остальных сталкивался с этим человеком. Не считаю нормальным его стиль — грубое администрирование, руководство с позиции силы. Если тебе дали право думать о завтрашнем дне людей, это не значит, что можно их топтать, когда это кажется тебе необходимым. Цель, по-моему, не оправдывает средства… В отличие от некоторых я не думаю, что Сивриев — образец руководителя, хотя и понимаю, что он бы мог быть таковым. Но это другой вопрос, он никакого отношения не имеет к «пакости», как ты называешь его связь с деда Методия невесткой. В таких делах надо быть деликатными, негоже копаться в грязном белье… Он ведь живой человек, черт побери! Почему человеческое должно быть ему чуждо? Да я, по правде сказать, больше его стал понимать после этого случая!
— Нет, ты как хочешь, а я его не одобряю. Бросил семью в Хаскове — жену, ребенка. И разгулялся. Я ему сам выскажу, с глазу на глаз. — Он даже ерзал от возмущения, не в силах усидеть на месте. — Вот какое веселье у нас с тобой получилось, — вздохнул председатель. — Начали во здравие, кончили за упокой. Не-е-ет, как выйду на пенсию, поищу себе какой-нибудь брошенный домик в горах. Буду там сидеть, как дед Методий. Говорил я тебе?
— Говорил.
— Вот так и сделаю. Оторвались мы от природы, истинно человеческое в нас угасло… А сейчас возьми это. — Он подает Нено новенькую зеленую папку, к которой уже несколько раз протягивал руку. — И читай внимательно. Там будущее Югне, имей в виду.
Нено листает содержимое папки, проглядывает наскоро.
— Доклад? — спрашивает наконец.
— Бери выше. Разработки Главного о перспективном развитии хозяйства. Вот здесь уважаю его: четко, ясно, заглядывает вперед на долгие годы… Хоть и не согласен я с некоторыми выводами. Он, к примеру, предлагает пасеку ликвидировать — дескать, не приносит дохода. О Раеце и возрождении ушавских виноградников — вообще ни словечка. О теплицах — представляешь? — вместо одной, с минеральной водой из римского горячего источника, как я планировал, предлагает комплекс: десять-двенадцать теплиц с центральным отоплением. Почитай внимательно! От того, скажем мы «да» или «нет», зависит будущее Югне, а также взлет по службе главного агронома… Я не слепой, вижу, как он налетает да как клюет, но — орел ведь! Нено, давай дадим простор этому орлу, а?
Когда входит бригадир овощеводческой бригады, бай Тишо, не привыкший, чтобы у него видели чашки на письменном столе, быстро прячет свой кофе, закрыв его газетой.
— Садись, — говорит он бригадиру.
Но Петко уже с порога начинает причитать, точно плакальщица: мол, три недели обхаживал бригадира механизаторов, только-только убедил его подогнать «Кировец» к Желтому Мелу, ракию поставил трактористу, однако явился «злой дух» и прогнал оттуда трактор.
— Кто прогнал-то? — спрашивает председатель.
— Главный, кто ж еще? Ты мне сам приказал — начинай под Желтым Мелом! А что получается? Кмет разрешает, а сторож не велит?
Председатель, сопровождаемый настороженным взглядом Нено, ходит из угла в угол. Партсекретарь знает: бай Тишо успокоится и сядет, но лишь после того, как пробьется ручеек пота на его лице. Если ничего не скажет до того, как пройдет злость, он особенно внимательно выслушает посетителя, будет более благоразумен в решениях — словно вместе с потом освободился от злых сил, которые делают его невыдержанным и скорым на расправу.
Капли пота проступают на порозовевших висках председателя, точно градины… Наконец-то он садится.
— Говорим о волке, а он в овчарне.
— Так что именно сказал вам Сивриев? — спрашивает Нено.
— Да говорит, прекратите, мол, уходите. Еще окончательно не решено, где будут новые посадки персиков — выше дороги или ниже.
Бригадир топчется на широких паркетных планках, и они злобно взвизгивают у него под ногами.
— Так что теперь? Вскакивать иль нет? Кмета слушать иль сторожа?
— Подожди, тебе скажут.
Петко снова принимается жалобно перечислять: только-только наладил работу, целый литр ракии, они второй раз не поедут, пропал его авторитет… А сам выжидательно смотрит на партийного секретаря.
— Ну-ну, кончай хныкать, — говорит бай Тишо и выпроваживает его.
Когда они остаются вдвоем, Нено вскакивает.
— Неисправим… Этот человек неисправим! — выстреливает он как из пулемета. — Знаешь, я настаивал на комиссии по обмену блоков в Хиляднове — больше всех настаивал я. Думаешь, почему? Только для того, чтоб ему доказать, что так нельзя! Нельзя ему решать вопросы в м е с т о председателя. Что получится, если все начнут распоряжаться, кому как вздумается? И я, наивный, вообразил…
Нено все-таки берет домой папку с разработками Главного (хоть и видно, как неохотно он это делает).
Вечером бай Тишо рассказывает Славке о реакции партсекретаря на поведение Главного. И вдруг спрашивает задумчиво то ли жену, то ли себя самого:
— Что же делать-то, ежели Нено скажет «нет»?
— О хорошем плане, — отвечает она, — Нено не скажет плохо.
— Есть у него еще кой-какие причины, о которых ты не знаешь.
— Тем более он будет осторожным, ты что, Нено не знаешь? Разумный мужик.
Она гасит лампу, и ветви яблони исчезают в черной бездне за окном.
Где-то у реки пропел петух. Голос его сперва звучит одиноко в тишине ранней ночи. Но потом, разбуженные упрямым горлопаном, начинают кукарекать все его окрестные собратья.
— Погода испортится.
— К тому идет. И коленки у меня крутит, — говорит, кряхтя, бай Тишо и возвращается к мыслям о Нено: — Как быть, если он заупрямится, если все-таки скажет свое «нет»?
— Насколько мне известно, председатель-то ты, а не он, — со смешком отвечает жена, и в тоне ее слышится не передаваемая никакими словами непоколебимая уверенность, которая убаюкивает бай Тишо и уводит потихоньку в глубокий целительный сон.
— Ну как? — спрашивает на следующий день бай Тишо.
— Прочел внимательно.
— И как его находишь?
— Что хорошо, то хорошо. Не скрою, меня даже взволновало все это.
— Меня тоже, — обрадованно вставляет бай Тишо. — Только эти мелочи, о которых я тебе говорил…
— Я не нахожу, что отказ от римской термы — недостаток плана, как считаешь ты. Напротив, это его преимущество. Сивриев смело решил вопрос с районированием культур — например, табака. И с овцами местной породы верно распорядился, хотя я и убежден, что от этой меры ничего в общем не изменится. Да, я приветствую этот план, но к автору его… — Нено умолкает. Подумав секунду, говорит: — Впрочем, может быть, именно такой человек и мог вникнуть в проблемы. Но беда в том, что не кто иной, как он, должен привести эту программу в действие. Вот откуда и начинаются мои опасения. Человек с характером Сивриева способен использовать эти разработки в качестве оружия, направленного против всего, что сделано до сего дня в Югне… Против людей, против всего доброго, что есть в самом этом плане.
— Как это так? С одной стороны — хороший, с другой — нехороший! — недоумевает председатель.
— Да, опасное оружие… — повторяет Нено словно про себя. — Обрати внимание на генеральную линию разработок. Все там до такой степени централизовано и укрупнено, так точно приведено в соответствие с его, сивриевскими методами администрирования, что надо быть слепым, чтобы не увидеть опасности. Крестьяне, механизаторы, производственники фигурируют там не как живые люди с их духовными и материальными потребностями, а как организационные единицы — звенья, бригады, предприятия. Болгарин с незапамятных времен к земле привязан. После кооперирования эта его первая, а для некоторых и единственная любовь, кажется, поостыла, но и в наши дни все еще продолжает его волновать… В своих перспективах Сивриев, однако, напрочь искореняет крестьянское у крестьянина, убивает творческое его отношение к труду, превращает человека в какое-то примитивное орудие. Рассчитывает на науку, а также на себя — как на квалифицированного специалиста. Неужто этого достаточно? Вот тебе и парадокс: провозглашая на каждом шагу достижения науки и технического прогресса, он не произносит и двух слов об опыте со стелющимися помидорами. Да, первые результаты не слишком-то хороши, но ему как специалисту непростительно не видеть перспективы! В разработках его таятся глубокие противоречия, понимаешь? Они изнутри раздирают основную идею. И если не знаешь автора, верно, и не заметишь этого. Короче, Тодор Сивриев отразился в этом документе, будто в зеркале, — со всеми его добродетелями и недостатками!
Нено умолк неожиданно, и эхо последних его слов, ударившись о стены, тут же возвратилось гулко: «…атками, атками!..»
— Ну и что-о-о же? — протяжно вопрошает бай Тишо. — Я думаю, надо познакомить округ…
— Познакомим. Только от чьего имени-то выступать? От имени руководства или же…
— Зачем? От его имени! Он голову ломал, не спал ночами.
Нено представляет, какой взрыв вызовет этот план в округе, взрыв, который может поднять на воздух всю нынешнюю хозяйственную политику югненских руководителей. И прежде всего — деятельность бай Тишо, многие годы возглавлявшего хозяйство, — конечно, если окружное начальство увидит в программе Сивриева только то, что лежит на поверхности. Безусловно — доброе, безусловно — новое… Но они не знают Главного настолько, чтобы вместе с плюсами увидеть и минусы в его работе. Чтобы утверждать, что глубоко знаешь Сивриева, недостаточно быть свидетелем того, что он сделал. В данном случае более важно знать, к а к он пришел к результату, ценой к а к и х лишений.
— Нет, — резко говорит Нено. — Я тебе не советую.
— Почему?!
Он что, и вправду не понимает, что острие доклада от первой и до последней строки направлено против него самого, думает партсекретарь, или хочет его испытать? С тех пор как себя помнит, Нено всегда был рядом с председателем, точно росток, точно побег возле мощного его ствола. Сначала был комсомольским секретарем, потом инструктором в окружном, а в конце — секретарем околийского комитета. Когда его выбирали, представитель орготдела заявил югненским, что их секретарь — самый молодой во всем округе, и это большой плюс. Однако Нено помнит, какую битву тогда должен был выдержать бай Тишо, потому что человек, который на собрании говорил о его молодости, сам-то как раз был против его выдвижения…
— Я предлагаю, — сказал Нено, — обсудить сначала эти разработки со специалистами, с активом района. Обдумать все возможное — и хорошее и плохое. Естественно, люди станут предлагать новые идеи, и в конце концов мы составим какую-то стройную генеральную программу. Вот тогда и отдадим ее в округ как постановление совета и всего районного актива.
— Да! — Бай Тишо засмеялся. — И будем мусолить его месяцы, а может, и годы… Ты подумай-ка! Здесь нам человек предлагает абсолютно новый раскрой. Хотя противоречия, конечно, налицо…
— Ты меня неверно понял, бай Тишо, — поправляет его партсекретарь. — Я вспоминал о внутренних противоречиях, но для меня это не самое важное. Замысел, в общем, правильный, я его одобряю. Меня тревожит какая-то смутная философия, которая пронизывает весь план, словно невидимая ниточка… Не могу обозначить ее точным словом — чувствую только ее присутствие… И повторяю: если б эту программу должен был выполнять кто-то другой, а не сам Тодор, возможно, мои страхи уменьшились бы наполовину. С Сивриевым мне страшно, слышишь? Ощущение такое, будто дьявол читает Евангелие…
Бай Тишо, опершись ладонями о письменный стол, твердит:
— Одно знаю: я сделаю непоправимую ошибку, если послушаюсь тебя!
Нено, постучав нервно по столу, опустил голову, губы его все больше и больше бледнеют.
— Эй, идем, что ли? — спрашивает председатель, вынимая из ящика большую коричневую сумку.
— Нет.
— Вот какие люди несговорчивые! Чтоб ты знал: с такой несговорчивостью руководить народом нельзя.
— Я советую тебе для твоего же добра. Чтобы после не посыпал ты голову пеплом.
Нено подходит к окну — оттуда смотрит на него Желтый Мел, который кое-кто в Югне и посейчас называет Черноморец. Для них он теплый южанин, доползший до Струмы и остановившийся перед тесными воротами русла. Другие считают, что легенда не кончается здесь, что есть у нее продолжение… Но это уже рассказы деда Драгана, и мало тех югнечан, которые ему верят. Как-то столичный журналист, путешествовавший по долине Струмы, побывал в Югне, переночевал, а когда через полгода писания его увидели белый свет, директор избы-читальни обнаружил, что есть в них кое-что и об их селе. «В тени Желтого Мела, прозванного еще и Черноморцем, — писалось в газете, — живет восторженный ребенок, который с радостью смотрит на луну, пересекающую маленькое югненское небо, грустит о старой чинаре, вывороченной прибывающей Струмой и унесенной ветками вперед, часами напролет может любоваться восходами и закатами… Этот человек — достопримечательность Югне, такая же, допустим, как вершина Желтый Мел…» Когда люди узнали о написанном, одни воскликнули: «Хорошо, но очень мало!» Другие сказали: «Очень мало, зато хорошо!» А сам бай Тишо, который последним прочел статью, потому что именно тогда делал югненскую революцию, изрек: «Написано здесь действительно обо всех вас, ступивших на новый путь, но не забывайте о своем Черноморце да о маленьком югненском небе…» Все-таки большинство крестьян осталось при том мнении, что написано о них. И не могли они простить журналисту, назвавшему их ребенком — пусть даже и восторженным.
Смахивает на выдумку, решил Нено, и все-таки это сама истина. Пусть и не абсолютная. Но разве было бы Югне тем, чем является оно сейчас, без Желтого Мела, без Черной Тисы, без Струмы? Без… бай Тишо: не он ли первый посеял в их душах большие тревоги нашего времени, не он ли первый заговорил с ними просто и открыто, по-человечески убедительно? Он всегда с ними плечом к плечу и в радости и в беде. Журналист хорошо сказал: «Вершина наравне с Желтым Мелом!» Лучше сказать невозможно.
Нет, он никому не позволит бросить тень на его имя и деятельность, никому, а тем более человеку, который здесь без году неделя и который не представляет, что значит бай Тишо для здешних людей.
Подойдя к председателю, Нено кладет руку на сумку, которую тот долго не может закрыть.
— Говорю тебе совершенно серьезно, оставь эту поездку в Д. Мы рассмотрим план на правлении, дадим ему зеленую улицу… Но прошу тебя, пока не показывай его никому из вышестоящих.
Председатель отстраняет его руку и, хлопнув со злостью по сумке (замочек при этом щелкает, и сумка сама закрывается), бормочет себе под нос:
— Вам хорошо… Только бай Тишо не в вашем возрасте. А вы этого не понимаете… Ладно, хватит. Решай сам, и завтра утром…
Притормозив на площади, Ангел спрашивает, не захватить ли начальника — он вроде бы тоже собирался в Яворнишково.
— Пожалуй. Но скажи ему, чтобы поторопился.
Бай Тишо остается в машине. Прямо перед ним, в соседстве с почтой, новый дом Нено — огромный, трехэтажный, прибранный, точно богатая невеста. Двор отгорожен от улицы невысокой цементной стеночкой, выше которой — железные решетки. На воротах — две кованые собачьи головы. Смотри-ка ты, целое общежитие возвел Нено, думает бай Тишо. Зачем ему столько-то? Почти неосознанно председатель поворачивает голову в противоположный конец площади, где стоит дом деда Драгана… У того, у Главного, нет ничего. И в Хаскове ничего своего не было — жил с семьей в государственной квартире. Гол как сокол. А он ведь тоже крестьянин, как Нено, и не может быть, чтобы хоть во сне не подсказывал ему голос практичного сельского разума: до двадцати пяти — женитьба, до тридцати пяти — дети, ну а до сорока пяти — имущество!.. Не могут они этого не знать, оба знают. Тогда что же их разделяет? Взять, к примеру, да и сравнить, как они ходят по улице. Один выступает важно, насупленный, уверенный в своих силах и значении, другой, углубленный в свои мысли, сутулится, не видит себя со стороны — и одет бог знает как, и стеснительный, точно бедняк последний…
Бедняк? А то, что в зеленой папке? Папка эта целого состояния стоит. И не этот ли груз его согнул — груз богатства, который он и днем и ночью держит на своих плечах? Теперь подумать: если он, председатель, и Нено, партсекретарь, допустим, обкорнают содержимое папки или, того хуже, умолчат о ее существовании, не дадут ей ходу? Вот где грех. Вовек не замолишь.
Ангел, бесшумно открыв дверцу, приглашает своего начальника в машину.
— Планы у нас малость переменились, — говорит председатель, поворачиваясь к заднему сиденью. — Вместо Яворнишкова, видишь, должны поехать в Д. Так что извини, Стефан. Ангел, рули к канцелярии. Нужно взять одну папку, завезти ее в округ…
— И Нено поедет?
— Захочет — и его возьмем.
— Ну, если речь идет о зеленой папке, не захочет.
— А ты откуда знаешь?
— Бывает, и мы, рядовые, кое-что знаем. Иначе зачем нам глаза да уши?
Бай Тишо похлопывает его по широкой спине.
— От тебя, человече, ничегошеньки не скроешь. Ну, поехали.
За все лето Сивриеву не пришло в голову пойти куда-то искупаться. Обычно он пользовался самодельным душем деда Драгана — баком, в котором всегда была вода. И вот сейчас, в конце сентября, когда и день короче, и солнце не так уж печет, и вода стала холодная, он решает побывать у реки Влашки. И именно в тот день, когда Нено попытался его уколоть выдуманной историей, относящейся скорее к Тридцатилевке, а бай Тишо со своей наивностью перешел к нравоучениям: «Они и нас разнесут за такие-то дела. И впредь разносить будут…» Простое совпадение или между воспоминанием о Елене и импульсивным желанием искупаться есть все-таки какая-то связь?
Неподалеку от читальни ему встречается Симо Голубов.
— Поедем на Влашку-реку?
— Как это в рабочее время, товарищ начальник?
Главный подталкивает его молчаливо вперед.
— Я вообще-то в Хилядницу решил поехать, есть у меня там дело. — И Симо пытается увернуться.
— Как решил, так и перерешишь! — смеется Сивриев. — Ну? Жалко, что Струма не годится для купания.
— Ох, какая она чистая была — ну точно слеза! И вода мягкая, как оливковое масло. Но стала жертвой… технической революции, а также человеческой неряшливости.
Миновав крайние домики села, они ненадолго останавливаются там, где Влашка отдает кристальные свои струи черной, плотной на взгляд струмской воде. Потом петляющая тропка выводит их наверх по тесному, каменистому ее ложу.
Разговор сперва о том о сем, и слова — мелкие, незначительные, скачут, точно водяные брызги по камням, не оставляя в душе никакого следа. Но через какое-то время, словно попав в надежное русло, становится кротким, подобно спокойной небесной синеве, отраженной заводями, и они долго не меняют тему. Говорят о двух истинах: одной — которую каждый несет в себе, полностью независимой, самостоятельной, и другой — известной и видной всем, по которой люди и судят о данном человеке.
— А бывает, истины эти расходятся. И мы постоянно живем с неверным представлением о человеке. Ну, до тех пор, пока неожиданные события или обстоятельства не откроют нам глаза на в с ю истину…
— Да. Неприятное недоразумение между отдельной личностью и обществом, — соглашается Сивриев.
— Есть и еще кое-что. Допустим, моя истина не нравится тебе. Или, как гласит одна из многочисленных притч деда Драгана: «Пока жив человек, он обязательно кому-нибудь свет застит»…
— Как думаешь, смог бы это сказать Нено?
Симо, вскинув голову, быстро взглядывает на собеседника (да у него глаза рыси, думает Сивриев) и отводит взгляд.
— Мог ли что-либо подобное сказать Нено? — повторяет Главный.
— Каждый из нас — раб собственных представлений об устройстве мира и микромира, который нас окружает. Тебя удивит, если я скажу, что Нено — не исключение из общего правила?
— Вероятно, ты прав… — Он закуривает и, выдохнув клуб дыма, который неподвижно висит над его головой, как облако, повторяет задумчиво: — Да-да, ты, конечно, прав.
Голубов еще видит на поверхности заводи, у самого берега, тень табачного дыма, но вот она тает и в воде отражается строгое узкое лицо Сивриева, его клиновидная бородка, длинный тонкий нос (ну точно перец сиврия, только не лимонно-желтый, а смуглый…). Отведя взгляд от зеркального отражения, Симо видит черные ласковые глаза Главного, которые смотрят на него в упор, испытующе. Вот человек, думает Голубов, строгий даже тогда, когда и сам, кажется, не хотел бы выглядеть строгим… И все же есть что-то, что разрушает образ сурового, а подчас и жесткого человека, — это губы, пухлые, цвета темной корицы. Они смягчают напряженное выражение лица, делают его добрее, благороднее… Не потому ли Сивриев и отпустил усы, почти скрывающие эти добрые губы, чтобы спрятать таким образом какую-то с в о ю истину от чужих глаз?..
Чем дальше против течения, тем теснее становится русло реки, зажатое гулким каменистым ущельем. Вспугнутые кузнечики скачут вокруг, точно состязаясь, кто прыгнет выше и дальше.
Раздевшись, они идут босиком к самым глубоким заводям. Сивриев — худой, белый, только шея и руки загорели до черноты. Голубов — среднего или чуть ниже среднего роста, стройный и крепкий, и загар у него ровный по всему телу, шоколадный.
Поток, сорвавшись с двухметровой высоты, тяжелым белым рукавом пробивает зеленовато-синюю поверхность реки и бежит, бурля и задыхаясь, к подводной впадине у берега под нависшей скалой.
Они садятся, чтобы выкурить по сигарете, и Сивриев вдруг заводит разговор о Моравке, о доме деда Методия. И, точно ночные бабочки, летящие на огонь, мысли его кружат и кружат вокруг Елены. Свесив ноги к воде, Голубов внимательно слушает. Конечно, он слышал, он знает о посещении дома в Моравке, но рассказ Сивриева не производит на него никакого впечатления. И потому отвечает Симо двусмысленно:
— Лучше на устах у людей, чем в ногах. Впрочем, все ведь очень относительно. Я, например, думаю так и считаю, что я прав. Ты можешь рассуждать совсем иначе и тоже считать себя правым. Вопрос, с какой точки зрения. Говорят, каждый воспринимает действительность в меру своей… воспитанности. — Симо смеется. — Зависит от того, какими глазами мы смотрим на мир…
Снизу показался какой-то человек — идет неспешно вдоль берега, оглядывая прибрежные кусты. Узнав его, Симо кричит издали:
— Никак зайцев ищешь? Или зайчих?
Дед Драган, приближаясь, глядит на них из-под ладони и вскрикивает радостно:
— Вот вы где! Полчаса ищу вас на речке, да глаза уже никуда не годятся, чтоб им пусто было. Видал, как вы площадь пересекли, — говорит он, садясь рядом с ними. — Смекнул, куда путь держите. Дай, думаю, и я за ними… Вот-вот догоню, вот-вот, да куда-а-а там! Старый человек гроша ломаного не стоит: прикажешь ему выполнить что-то — не может; скажешь ему: иди — сядет на первом же перекрестке; станешь укладывать его спать — не могу, говорит, кости болят. Так и я…
— Ладно, — перебивает Голубов, — а зачем тебе понадобилось тащиться аж сюда?
— Ха, зачем! Когда еще такое случится — чтобы сразу двое ученых людей и чтобы я говорил, а они оба меня слушали!
— А ты откуда знаешь, что мы тебя слушать будем?
— Будете, будете. Знает дед Драган, кому сказки рассказывает.
— Сказал я недавно Сивриеву твою притчу о бревне в глазу.
— Иногда думаешь: лучше быть бревном, чем глазом.
— Ладно, ладно, негоже тебе демонстрировать отчаяние. — Симо, обняв деда, похлопывает его по плечу. И, обращаясь к Сивриеву, продолжает: — Вот сейчас шел он по бережку, шарил в кустах, и вспомнился мне случай один в Хиляднице, дело было, хэ-э-э!.. Первая весна кооперации. Мы, кажется, забыли, что и при социализме землю пахать надобно. Когда в голову передовикам это стукнуло, было уж поздно, и нас подобрали в воскресенье пахать — бай Тишо первый, а мы по его примеру… И веришь, прямо на нас выскочил из кустов заяц. Мы его криком пугаем, а он, бедняга, прыг, прыг — между ногами дед-Драгановых волов, притаился и дрожит. Прибежал дед Драган с двухстволкой, и не успели его предупредить — дескать, осторожнее, — слышим: «Ба-ба-ах!» Заяц понесся сломя голову, не обращая внимания на наши крики, а лысый вол, хромая на переднюю ногу, стал скакать по пашне. Побежали все мы, окружили его — эх, заяц-то удрал… Убежал. Однако вола мы все же поймали. Так это было, а, дед?
— Вот почему коллективное мне нравится, — говорит, развеселившись, старик и тянется к пачке сигарет, которые предлагает ему Голубов. Взяв сигарету, он кладет ее за ухо и подмигивает своему квартиранту: — Дай, Тодор, из твоих, потому как очень, очень я к этим, с фильтром, непривычный.
Разломив сигарету надвое, он берет в рот половинку, другую прячет осторожно в карман и продолжает:
— Мне завсегда такие люди нравились, которые собираются вместе. В компании ведь и над собой можно посмеяться, и над другими, и покалякать сколько душе угодно. А при частном, как было раньше, хозяйстве ежели и придет тебе на ум какая-нибудь байка, держишь ее под языком и думаешь: кому же сказать-то? Жене или волам? У жены свое в голове, а скотинке — ей все одно, со словом к ней или без слова, сыпь только корму поболе. Вот и получается, слова сказать не с кем. Но человек не может жить только хлебом да водицей, потребна ему родная душа: чуешь ее подле себя, слышишь голос ее — сам ей отвечаешь… Даже вот незнакомец какой приезжает, иностранец — и он ведь ищет общества, хочет в связь войти. И в старых писаниях сказано: «И на всей земле один был говор, одна речь…» Да, но господь позавидовал тогда человеческому единству и создал множество языков. Понятно, почему коллективное мне нравится? Ежели хотите знать, я потому и пошел в колхоз. Грех мучать самого себя, держать язык насильно связанным. И еще мне в коммунизме нравится: земля, общая земля ведь не тягостна! А раньше что было? И земля с людьми враждовала: одно богатство с другим богатством, одно поле с другим — где граница, там и груша стоит на меже. Так вот, умиротворилась земля, и люди понемногу становятся добрее. Вот так, ребятишки. Слова мои простые, каждый сам их сказать может. Если бы Нено был здесь, он бы сказал: дескать, много болтаешь! А что тут такого — новое время мне язык развязало! Верно?
Симо просит его:
— Расскажи, как бегал в Эрдене.
— С этим-то? — отвечает охотно дед Драган. — С подожженным кизяком? Ну, так я бросал его в турченят, а они бог знает за что его приняли — давай бежать от меня без оглядки, и мне показали, где выход из окружения…
Склон по ту сторону реки уже в тени, пожелтевшая вялая травка там приобретает какой-то синий цвет, и это напоминает Тодору о том, что пора собираться.
— Глядите, как солнце весь мир божий изменяет. В тени он один, а на солнце — совсем другой, — говорит старик, бросая камень в заводь. — Вода темнеет и вроде даже густеет…
Они встают. Дед Драган предлагает возвращаться напрямик, садами. Тропинка вьется по берегу канавы. Насыпь здесь разделена на участочки, и на каждом огород, где растут и овощи, и бобы, и кукуруза, и цветы, обыкновенные садовые цветы, каких, впрочем, нигде больше не увидишь. Каждый из этих огородов, величиной с разостланную рогожку, являет собой отдельный мир с чертами, только ему присущими.
Дед Драган простирает руку над этой землей обетованной (точно Наполеон, когда тот говорил своим солдатам, что их ждут пирамиды под небом Египта, думает Сивриев).
— Вот вам здесь все Югне целиком! — говорит старик. — По огороду можно об хозяине судить: труженик он иль лентяй, любит красоту да порядок иль неряха какой, скупердяй иль душа у него нараспашку… Словом, каков поп, таков и приход. А берега насупротив, которые отсюда лучше всего видать, — там наше село начиналось. Когда-то привозили люди плодородную землю, строили себе хижины на скалах, точно птицы. Внизу, где сейчас у нас почта, постоялый двор был для путешественников всяких. Потому как, да будет вам известно, по Струме проходил древний путь из Средней Европы к Черному морю. От того, первого села и следа не осталось, а нынешнему Югне — всего-то лет двести. Самые старые — три дома подле яворнишского моста, они еще из деревянной эпохи. Здоровенные да тяжеленные дома, что у ресторана (и мой тоже!), — из каменной. За ними идет кирпичная эпоха — строили сперва из необожженного кирпича, после обжигать стали. Эта эпоха совпала как раз с переселением к нам беженцев-фракийцев. Фракийцы эти, не побоявшись открытых мест, взялись строить прямо в чистом поле. А местные-то испугались, что не останется хороших земель, спустились к берегам Струмы и тоже принялись ставить дома на ровном месте!.. Все похожи друг на друга, точно двойняшки, — по плану строились. На краю, почти в поле, рядом с нынешним хозяйственным двором, стоят дома уже цементной эпохи…
— Дед, — перебивает со смехом Голубов, — осталось упомянуть только панельное строительство!
— Слыхал, — кивает старец серьезно, — однако сюда оно не дошло покуда. Хорошо бы дожить, чтоб и на него поглядеть.
Прежде чем войти в село, оба успевают не раз перекинуться остротами, то едкими, то безобидными: когда один в наступлении, другой отступает, потом другой берет верх в словесной битве — и опять все начинается сначала.
Сивриев слушает полушутливую, полусерьезную их перебранку и думает о своем месте в этой повседневности, в таких обычных человеческих отношениях. И почти физически ощущает, как напор этой повседневности гнет, толкает, понуждает что-то совершить и, вероятно, заставит рано или поздно себя проявить… У каждого живого существа, говорят, есть свой двойник. Так в чьем лице из тех, кого он видел и с кем знаком, может он обнаружить своего двойника? В сущности, возможно ли это, когда сам не вполне убежден, что доподлинно знаешь самого себя?
Вот и сегодняшний день. Сначала обещал быть обыкновенным, чем-то совсем незначительным — одно только купание! И это его радовало. Но все вдруг как бы утонуло в холодном ущелье, в зеленой заводи… Да будет, будет! Наверное, крестьянину не станет легче, если ему скажут, от чего его вол помер. И все равно, по какой причине он, Сивриев, снова один. Он слышит шаги, разговор, шутки, но далек от всего этого — так далек, как могут быть далеки друг от друга только люди.
Неужто рождается человек на свет лишь для работы? Может быть, и так. Потому что единственно работа (и чем тяжелее, тем лучше!) в состоянии отвлечь, дать возможность забыться, почувствовать себя целостной личностью от головы до пяток.
Чуждо ли ему все остальное? Не совсем так. Он вспоминает ночь в Моравке… и нерешительную попытку бай Тишо его вразумить. Вспомнил и ликующие птичьи песни в Соловьиной роще, и небесную радугу над прозрачными зеленоватыми клубами тумана среди скал.
Тодор прислушивается к голосам своих спутников — да, говорят о Влашке-реке, о заводях ее, о чистой ее воде.
— Хорошо было, а? — восклицает он вдруг неожиданно для самого себя. — Холодная, но чистая, бодрящая водица.
На площади перед рестораном дед Драган, дергая за рукав то одного своего спутника, то другого, показывает на пологий склон, сбегающий в сторону Струмы, и говорит тоненько, фальцетом:
— Слышите? «Ви-у-у-у! И-у-у-у! И-у…» Цинигаро запел!
И вот уже перескочили его мысли к другой теме, вовсе не связанной с тем, о чем только что велись разговоры.
Симо не выдержал, не дождавшись очередного совета старца, ушел. Но Главный был в добром настроении: не только выслушал деда Драгана, но и предложил ему зайти в ресторан.
Так вот и завершился прохладный сентябрьский день, выбранный главным агрономом для купания.
Чтобы жив был дом, недостаточно только того, чтоб окна его не были выбиты, потолок не протекал, а в углах не дремали пауки. Нужны взгляды, слова, нужны ежедневные шаги, шаги, шаги, которые бы постоянно держали в бодрствовании душу дома.
В состоянии ли Филипп своими тихими шагами от буфета к столу, от стола к постели вечером или, как сейчас, от гардероба к зеркалу на стене, в состоянии ли он поддерживать бодрствующую душу дома?
А костюм у него прекрасный. Подчеркивает солдатскую выправку, широкие плечи и скрывает выпирающие лопатки — единственный видимый его недостаток. Он хотел понравиться Виктории, поэтому и послушался, когда портной посоветовал подложить побольше бортовки.
Раньше, когда Филипп собирался в город, он сам искал Голубова. Сейчас — старался, чтобы тот его не увидел. Агроном никогда не ездил автобусом, и уж одно это до известной степени облегчает задачу Филиппа.
Внешне в их отношениях вроде бы не было никаких перемен, но при упоминании имени Виктории Симо как-то настораживался. А Филипп выпячивал грудь самодовольно — ни дать ни взять Дон Жуан местного значения.
Он шел бодрым мальчишеским шагом, вскинув подбородок. Вишнево-красная «шкода» ждала на площади будто именно его. Не глядя по сторонам, он уселся на заднем сиденье.
Возле лесничества, в нижнем конце села, автобус остановился, чтобы взять новых пассажиров. И едва, набирая скорость, въехал в открытую к югу Струмскую долину, высокие холмы, протянувшиеся с востока на запад, быстро отступили назад. Небо, заключенное между ними, выросло, распахнулось и стало похоже на море.
Филипп, подпрыгивая на тряском сиденье, вспоминал другое свое путешествие. Оно было так давно, что он и не помнит, ходил ли тогда в школу. Он поехал из-за нее — хотя бы издали ее увидеть. Но каково было его удивление, когда, приближаясь к городу, сообразил, что забыл ее образ. Она перестала его волновать. По-детски наивно он заключил тогда, что самое прекрасное для него — не то, где она сейчас, а где была когда-то: в селе, у Струмы, в комнатах, в коридоре с давнишним зеркалом, перед которым стояла часами, расчесывая роскошные свои каштановые волосы…
Он мечтал о тени, а забыл о дереве и о том, что они всегда существуют вместе, где одно, там и другое, что тень никогда нельзя искать там, где она была прежде… Только сейчас он понял притягательную прелесть города, в котором живет она…
Банк — одно из самых красивых зданий, построенных четверть века назад. Легкое, кокетливое, оно вполне может соперничать с более новыми, современными.
Виктория вышла наконец — прическа, косметика, оживленный вид. Она не похожа на своих подруг, изможденных рабочим днем, боровшихся с сотнями и тысячами цифр, бегущих перед их глазами. Ни на тех, для которых сидение за письменным столом — отдых, после которого они бегут по магазинам, как бежит к водоему стадо, застоявшееся в стойле. Динамика провинциального города, суета возле прилавков Виктории чужды. Спокойствие, которое излучает она, поднимает над окружающими ее буднями.
Кафе под старой чинарой — уютное местечко, где в любое время дня звучит тихая музыка. Какие-то школьники посмотрели в их сторону с завистью. Над их головами висит сизое облачко дыма, хотя в руках у ребят не видно сигарет.
Филипп и Виктория говорят о вещах незначительных, но для Филиппа они имеют особый смысл. В первый раз ему посчастливилось узнать сладость улыбки, обращенной к нему, и ласкового взгляда, и цену недосказанного и недоговоренного, и полные значения жесты. Она сидела напротив, так близко, что, если бы он посмел, он прикоснулся бы к тонкому ее лицу, к грациозной шее…
Как он жаждал тихой ее близости. Вот так, сидя рядом, вдыхать знакомый с детства аромат ее волос, ощущать ее присутствие. Но не могут же они вечно быть в этом кафе, как бы приятно здесь ни было. Когда они вышли, его язык словно прилип к гортани.
Виктория сама повела его по улице, с двух сторон обсаженной березками. Она предполагала, очевидно, что он предложит пойти еще куда-нибудь, например в ресторан, но Филипп молчит. И тогда она проговорила:
— Зайдем ко мне?
В современной квартире с холодильником, баром и большим буфетом всегда можно найти что-нибудь съестное. На первый взгляд невероятно сложная жизнь и в двадцатом веке остается неизменной, простой: как и тысячу лет назад, она предъявляет к людям приблизительно одни и те же требования. И радости, которыми она их одаривает, тоже не бог весть как разнятся. Век техники внес лишь одну существенную гуманную поправку в этику веков: эмансипацию женщины. И, таким образом, в большинстве случаев передал инициативу в ее руки — дань, которую мужчины должны были заплатить с лихвой за долголетнюю свою тираническую власть над нежным полом.
Филипп слушал ее удивленно — не ее это слова, думал он, не могут быть ее словами. Уловив недоумение в его взгляде, Виктория сказала с улыбкой:
— Философия твоего друга Симо Голубова. — Сменив интонацию, как бы между прочим спрашивает: — Он тоже здесь?
— Не знаю. Кажется, нет.
Вместо того чтобы продолжить путь по улочке с березками, Виктория вдруг просит свернуть на главную. Перед кондитерской она замедляет шаги.
— Войдем, а? У меня кончились шоколадные конфеты, чем я тебя угощать буду?
Пока Филипп стоял в очереди, Виктория осмотрелась в зале — так, словно искала кого-то… Он испытал довольно неприятное чувство: вот он здесь, возле нее, а она будто хочет другого кого-то увидеть?
На оживленной улице они опять шли молча, он — почти в смятении, она — спокойно, походкой королевы красоты, уверенная в своей неотразимости, — неотразимости, какую иногда вдруг приобретают тридцатилетние женщины. Прекрасные густые волосы двумя подковами падают ей на плечи, взгляд казался бы томным, если бы не вспыхивала в глубине его настороженность. И вдруг Филипп невольно сравнил эту женщину с Таской. Да, львица — и пугливый зайчонок… От Таски он мог уйти в любой момент, когда вздумается, а тут — только тогда, когда Виктория сама скажет, что ему пора. С Таской всегда было приятно, болтали они или молчали; с Викторией же Филипп обдумывает каждое свое слово, каждый жест. С Таской отдыхал, с Викторией непрестанно чувствует себя в напряжении, натянут, как струна.
Пересекая небольшую площадь перед автовокзалом, Филипп думает, что какой-нибудь югнечанин непременно наблюдает сейчас за ними и еще до вечера «обрадует» Таску. Старый домишко почти не виден среди фруктовых деревьев, словно сорочье гнездо, тщательно скрытое в листве. К дому ведет дорожка, выложенная замшелыми плитками. Эта сельская обстановка напевает на душу покой и уверенность, которой Филиппу так недостает.
Они останавливаются в сумраке просторной комнаты. Окна распахнуты настежь, буйные побеги виноградной лозы, увешанные тяжелыми гроздьями, смело, по-хозяйски заглядывают сюда со двора. Виктория, усадив гостя, исчезает, и некоторое время Филипп рассматривает почти полностью обновленную обстановку, сделавшую это жилище современным. И вспоминает рассказы Виктории о том, как они с матерью приводили здесь все в порядок («На мою-то зарплату, да еще при полном нежелании матери что-либо менять!»).
Вернулась Виктория, одетая уже по-домашнему. Мягкие складки длинного халата подчеркивают изящество ее гибкой, девически стройной фигуры. Никогда еще так остро не ощущал Филипп влекущей ее женственности. Шаги прошелестели у него за спиной, и он увидел всю ее, отраженную в зеркале напротив, — высокую, гибкую, с бледным лицом и тревожно сияющими огромными глазами. Когда она, словно плавая, приближалась к Филиппу, голова у него начинала кружиться от терпкого запаха духов. Незабываемый (не забытый с детства!) аромат…
— Сколько я тебя помню, всегда от тебя пахло этими духами, — сказал он. — Не знаю, откуда я взял — может, выдумал, но мне казалось, Георгий, брат, присылал их тебе из Гвинеи.
— Помолчи! — вскрикнула Виктория, останавливая Филиппа жестом протянутой руки.
От умоляющего ее взгляда у него сердце сжалось.
Потом она тряхнула головой, словно приходя в себя, и сказала уже уверенно и даже слегка насмешливо:
— А я-то думаю: в чем дело? На кого ты так похож? Вот, оказывается, на кого. Ну что же, с такими делами не шутят.
В следующее мгновение она опять иная. Словно забыв обо всем, что встревожило ее только что, Виктория принимается весело накрывать на стол, наливает янтарно искрящееся вино, улыбается, щебечет. Всем своим видом показывает, что ничего не случилось, но Филипп знает: случилось непоправимое. И самое страшное, что он, теряя одновременно и настоящее, и прошлое (луч света, нечто святое, да-да, святое), понимает, что для Виктории это просто неприятный эпизод, не больше.
Она сидит напротив, скрестив руки на груди, и приглашает его отведать сандвич, такая внимательная и любезная. Чересчур внимательная и чересчур любезная, но сейчас она меньше всего похожа на ту Викторию, которая так дорога была ему всегда.
Когда Филипп поднялся, чтобы уйти, она подошла к нему и поцеловала его. Впервые поцеловала, но не в губы, а в обе щеки — так, как в те далекие его детские годы. Она пригласила его заходить еще, хотя прекрасно понимала, что это последняя их встреча.
Потом она потонула в сумраке своего сада (он некоторое время слышал, как тяжело и устало шаркает она по плиточной дорожке). А Филипп, пошатываясь, шел по середине улицы, словно моряк, давно не ступавший на сушу. И чувствовал, что, как моряк, заложил в кабаке то, что никто никогда не закладывает — не должен бы закладывать! — воспоминания детства. Забвению предал детство, думал он. Забвению — половину моей жизни!..
Только разве жизнь состоит из двух половин? Если так, то первая — уже за спиной. Но тогда вторая — еще впереди?
Сколько людей уходит из жизни, не успев и подумать о второй ее половине. Следовательно, в чем же истина? В том, что прошлое больше никогда не вернется? Или в том, что никто еще не вернул его, а некоторые вообще никогда не будут его иметь? Или в том, что, занимаясь самокопанием, люди невольно позволяют втянуть себя в неизвестное будущее, и волнения, полнящие их грудь, являются не чем иным, как стремлением ускорить ход жизни.
Значит, если Виктория для него потеряна безвозвратно… И Таска — тоже… Следовательно, он остался без прошлого и без настоящего. Один!
Нет, есть у него родная душа — Мария. Она всегда была с ним. Отчуждение, которое уже несколько раз отбрасывало их друг от друга, словно удар тока, оказалось всего лишь крайней границей родственной их близости.
Работа все меньше его радовала. Второй месяц исполнял он должность бригадира, но все продолжали смотреть на него как на подсобника, и зарплата у него тоже не изменилась. Филипп догадывался, кто может быть причиной этому. Сивриев! Запомнил его еще с Ушавы, не иначе.
Он думал об этом, идя по еще пустому росистому полю. Над Желтым Мелом вставала прозрачная осенняя заря. Нимб над холмом рос, и из оранжевой его плазмы выступал золотистый пульсирующий шар. И вот легко — как бы шутя, вмиг — солнце выскакивает из-за гребня и заливает всю долину буйными своими лучами. Легкий туман над рекой, побелев, медленно поднялся по склонам, освобождая русло Струмы. Земля открыла свое желто-коричневое лицо. Остались под тонкой голубой пеленой лишь дымящиеся пары, укутанные собственным дыханием.
Приехали одна за другой подводы, разрисовали следами потемневшую от влаги проселочную дорогу. Молодой осенний день наполнился гомоном и смехом.
— Серафим! — закричала тетка Велика возчику, пожилому низенькому человечку. — Опять забыл трубку свою в Яворнишкове? Гляди, как дымится-то!
За рекой тоже дымились пары.
— Дед мой говорил, бывало: осенью, чуть только синева появится над вспаханным полем, бросай зерно — и не бойся. Одно посеешь — десять родится…
— А коли родится, — подхватила в том же шутливом тоне звеньевая, — надо его убрать вовремя да вывезти, а не оставлять на поле. Потому не придерживай-ка лошадей, погоняй их, погоняй-ка. Из-за вас, возчиков, вчера восемьдесят ящиков перца неубранными остались. Заморозки небось не за горами!
День выпил росу, трава потемнела. А проселочная дорога стала белой. Солнце начало припекать и так будет целый день — заставит раздеться людей, работающих на полях и огородах, а к вечеру, задолго до захода, снова забудет, что не только светить должно, но и греть. И тогда крестьяне вспомнят о сброшенной одежде, и перестанет она казаться им такой тяжелой…
Осень!
Она всегда здесь такая.
В овощеводстве обычно работают женщины. Потому такое количество мужчин на уборке капусты кажется им чем-то невероятным. Женщины из бригады тетки Велики остановились, смотрят:
— А ведь намекают некоторые: в нашем селе, дескать, мужчин нету…
— Нету? — вступает вторая. — Поди-ка вечерком погляди: у каждого порога, где женщина живет, башмаки стоят мужские.
— А кой-где и две пары — по ошибке!..
Велика торопит их, однако те не уступают:
— Погоди, дай хоть посмотреть на них среди бела дня. Наши-то к ночи являются, как во сне.
Со стороны парникового хозяйства кто-то прокричал:
— Филиппа там нет? Ищет его бай Тишо…
Филипп, отряхнув землю с ладоней, пошел. Издалека увидел председателя. И Голубов с ним — идут рядком вдоль поросших бурьяном канав, о чем-то беседуют. О чем? Филипп приближается со страхом — вдруг отчитывать будут за неубранные парники? Да старается, старается он, только суток для всего не хватает…
Бай Тишо, пожав ему руку, отвел в сторону.
— Не хотелось возвращаться к этой теме, — говорит он, запинаясь, — да приходится, ты не взыщи…
— О чем вы?
— О личном, — председатель мнется и повторяет: — Не взыщи. Я, конечно, старик и, верно, по-стариковски смотрю на мир…
Покраснев, Филипп выслушивает длинное вступление о том, как на мир смотрели прежде и как смотрят на него нынешние молодые, а потом вдруг начинает догадываться, что бай Тишо говорит о Таске. О том, что уже месяца два она в тревоге, потеряла веру в себя, а в таком состоянии человек не всегда принимает правильное решение. А Илия, учетчик, будто почувствовав отчаянное ее настроение, стал за ней ухлестывать — понятно, закоренелый холостяк, в конце концов, и у него должен быть дом, но не тот он человек, Илия, не для нее…
— Может, я и не прав, — заканчивает бай Тишо, — может, ошибаюсь, но ради Таски согласен этот грех взять на себя. Она душа нежная, она дорога мне. Вот поэтому и решил с тобой посоветоваться.
— Да мы с ней… Мы разговариваем. Нет, не совсем…
— Как бы то ни было, надо уберечь девчонку от неверного шага.
— Лучше это вам сделать.
— Мои слова не помогут, — признается бай Тишо. — Как только начинаю говорить об этих вещах… Короче, попытайся ты.
— Хорошо, попытаюсь, — обещает Филипп.
Однажды вечером он дождался ее после работы. Начал с того, что бай Тишо уже говорил с ней об этом, вот и он счел своим долгом…
Вначале Таска слушала с затаенной надеждой, с тихой радостью, искрящейся в глазах, но, поняв, с чем он пришел, вдруг нахохлилась, точно рассерженный воробей.
— Не нуждаюсь в твоем сочувствии! И бай Тишо скажи, чтобы не присылал ко мне никаких таких… ангелов-хранителей!
Появился Илия. Завидев его, Таска бросилась ему навстречу, раскинув руки.
Они уходят вдвоем, и Филипп слышит в спину ему обращенный снисходительно-насмешливый голос:
— Эй, Филька, привет!..
Никогда это приветствие не задевало его так сильно. Когда был пацаном, слова эти делали его прямо-таки счастливым: еще бы, взрослый обращается к нему, как к равному! Годами Филипп жил в заблуждении, что произносились эти слова от души. Прозрение наступило позже, когда учетчик принуждением пытался получить от Марии то, чего другой мужчина добивается другими, более достойными средствами. Возненавидел его Филипп отчаянно. Любой ценой решил защитить сестру и думал, что это ему удалось. Но то, что испытывал он к нему сейчас, когда учетчик уходил вдвоем с Таской, не сравнить было ни с чем. Такое было чувство, что всю жизнь Илия, словно орел-стервятник, только и смотрит, когда он упадет, чтобы его растерзать… И сейчас, едва дождавшись, пока Филипп отдалился от Таски, распростер свои черные крылья над ее головой… Нашел момент, защитничек.
Надо было спасать подругу детства, но благородная эта мысль омрачалась: не любимую, думал он. Не любимую. Подругу детства…
Вечером он пошел искать Ангела-Белешака.
— Когда-то ты был готов сделать для меня все что угодно?
— Я и сейчас готов. Только объясни сначала, в чем дело.
Рассказывая вкратце историю Таски, Филипп умолчал об их последней встрече, однако сделал упор на разговоре с бай Тишо. И опасения — свои и его — выложил.
— Илия трусоват, — закончил он. — Все село это знает. Возьмешь на испуг — и все дела. Он тут же оставит девчонку.
— Можешь на меня положиться, — говорит Ангел спокойно. — Ну, а когда мы прогоним учетчика, ты снова пойдешь к ней? Вернешься?
— Н-н-нет! Это невозможно.
— А, вот видишь? Твоя история смахивает на историю о собаке, которая и сама не ест кость, и другим не отдает… Не собираюсь я марать руки, чтоб ты знал. Таске не пятнадцать лет, у нее своя голова на плечах.
Филипп уверяет его чуть ли не со слезами на глазах, что ничего плохого Таске не желает — и он, и бай Тишо только хотели предостеречь ее от неверного шага.
— Что касается бай Тишо, — прерывает его Ангел-Белешак, — он как начнет распространяться о добром, начисто забывает о плохом. — Встав, он чуть не задевает потолок комнатки, построенной явно не по его росту, потом выпивает залпом почти полкувшина воды и завершает уже другим тоном: — Если неспособен сделать человеку добро, лучше ничего не делай.
После этого разговора Филипп и сам перестает верить в искренность своих намерений.
Луна восходит над Желтым Мелом и медленно плывет по лиловому небосводу. Тени, неясные, призрачные, принимают очертания деревьев, столбов, заборов. За каменными оградами во дворах постанывает скотина, время от времени сонно кудахчут куры на насесте. Неподалеку от дома Филипп видит какое-то непонятное светлое пятно и осторожно приближается — посмотреть, что это. Здоровенный белый петух отбегает на десяток метров и вновь останавливается, точно лунатик, посреди улицы.
Летучие мыши кружат над его головой. Со стороны станции слышен яростный лай. Начинают лаять все окрестные собаки, затем и вся долина заполняется их неистовым воем.
И люди, думает Филипп, все время всматриваются в темноту, окружающую их, и иногда поднимают вой. А придет утро, посмотрят — и видят, что лаяли зря…
На другой день, явившись рано утром, Ангел-Белешак еще от дверей начинает басить, что вчерашняя их схватка ничего не значит, а жизнь как шла своим чередом, так и идет и сама сглаживает всякие шероховатости…
— Ты для того и пришел? — обрывает его Филипп. — Чтобы рассказывать о шероховатостях?
Напротив, пришел он сообщить нечто хорошее. Недавно сам слышал, как начальники ругались из-за Филиппа — ну не то чтоб ругались… Сивриев (наверняка и Филипп это знает) иногда такой кислый, будто кувшин полынной настойки выпил. Вот и нынешним утром — брови у него под носом, усы — под подбородком… «Почему до сих пор не утвержден Филипп? Он, мол, два месяца кряду исполняет обязанности бригадира!» Главбух кивает на председателя. А бай Тишо: «Ведь ты, Сивриев, сам против парня — из Ушавы его прогнал… Нет ведь людей без недостатков…» Главный огрызнулся: «Меня работа интересует, а не людские недостатки. Парень здесь — на своем месте и сто́ит больше, чем участковый агроном». И приказ посоветовал пометить задним числом, чтобы Филипп в зарплате не потерял.
— Вот я и пришел, — заканчивает Ангел, — обрадовать тебя.
Филипп продолжает стоять перед столом, не прикасаясь к завтраку. Жизнь как шла своим чередом, думает он, так и идет, так и идет…
Не нужны и даже жалки наши попытки сгладить ее шероховатости, скажет он себе через год, когда несчастье, низко пролетевшее над его головой, однажды его отрезвит. Привычка считать себя пупом земли — признак незрелости, к такому выводу придет он, стоя в молочно-белой тишине, пропитанной запахом карболки. То, что вокруг нас, всегда будет неизмеримым по сравнению с тем, что каждый в отдельности носит в себе… Но, чтобы осознать это, необходимо время, и даже не столько время, сколько созревание, обусловленное временем и обстоятельствами…
А пока ему не оставалось ничего иного, как повторить слова приятеля и согласиться с ним.
Вечером он идет к Марии. Сначала ему кажется, что он хочет похвастать прибавкой в зарплате, но потом Филипп понимает, что просто хочет увидеть сестру.
После той давней ссоры на птицеферме она кажется ему еще более растерянной и одинокой. Неужели все-таки испытывала к Илии какие-то чувства? Чем он мог привлечь ее? И почему она тогда прогнала его? Из-за Таски? Нет, к Таске Илия пристал гораздо позже.
Новый мост ведет теперь в Моравский Квартал — совсем молодое село, возникшее по ту сторону Струмы, рядом со старым Югне. Все здесь переселенцы с гор, преимущественно моравчане, отсюда и название.
Ворота заперты на засов. Пока Филипп думает, стоит ли идти на птицеферму или отложить встречу на завтра, старческий голос из соседнего двора подсказывает ему, что Мария с мужем пошли собирать виноград.
Филипп находит обоих на краю виноградника: Мария сидит, поджав ноги, Парашкев прислонился спиной к корзине, доверху наполненной гроздьями.
И он, поздоровавшись, садится неподалеку.
— Сидите и молчите, как старички.
— А о чем разговаривать-то? — говорит Мария глухо. — О сегодняшнем или о завтрашнем?.. Наша, браток, песенка спета. Живые слова, что от сердца, давно пересохли, а новые — их вырастить надо, а после привыкнуть к ним… Могло прийти, как у всех людей, да не пришло, вот и зажгли мы свечи…
Солнце скрылось за ближайшим холмом, сразу повеяло прохладой. И вдруг Филипп встает — ему чудится запах мыла. Он осматривает бурьян, ищет эту дикую травку, аромат которой возвращает его в детские годы.
— Как только приходит время собирать виноград, начинает пахнуть мылом, — говорит он взволнованно.
— Будет пахнуть, — раздраженно отвечает Мария, поглядывая на мужа. — Вот, не успели вскопать виноградник. Бог знает что там вырастет…
Филипп помогает погрузить корзины. После они вдвоем с Марией идут пешком вслед за телегой. Снизу навстречу им плывут сумерки, скрывая неровности изрытой проселочной дороги. Филипп хочет посмотреть сестре в глаза, чтобы понять, уместно ли здесь, сейчас спросить ее, но не может оторвать взгляд от дороги.
— Илия, учетчик, — все-таки спрашивает он, — заходит еще на птицеферму?
— И будет заходить. Работа у него такая! А что?
— Да ничего. До недавних пор он ходил вокруг тебя… Как собачонка, которая ждет, что ей кость кинут.
— Ну и что? — Мария понижает голос. — Зато сейчас он все больше возле Таски. У вас с ней… окончательно, что ли?
— Да. Но у нас с ней и до этого ничего…
— Да? И у меня ведь с ним — ничего.
В ее словах, в тоне скрытая ирония, которую она воинственно противопоставляет всему, что может ее задеть. А может, сестра воюет не с окружающими, а сама с собой?
— Каким бы ты сильным ни был, — говорит Мария после паузы, — нельзя всю жизнь верить в то, чего у тебя никогда не будет! Плохое ли, хорошее, все равно оно твое, и сердиться не на кого. Хоть глаза закрой, хоть прикуси язык, а оно все равно настигнет тебя, даже если и побежишь. Все равно настигнет. А потому тяни свою лямку и моли бога, чтобы скорей пришел конец.
— Хватит себя отпевать! Как будто только ты одна…
— Не только я. Но каждый лучше всех самого себя знает. Есть такая травка, растет по краям дорог, серая и слабая… Приходит весна — проходит, наступает лето — кончается, за ним осень — тоже проходит, всякое живое существо приходит в свое время и уходит. А она всегда одна и та же. Никто за ней не следит, даже скотине и той она не нужна — пыльная и помятая. Бесплодная трава, потому и названия не имеет. Так и я…
— Перестань, — просит Филипп. — Не такая уж у тебя жизнь черная.
— Черная? — говорит сестра тем же мертвым, бесстрастным голосом. — Кто сказал, что черная? Я ведь сказала тебе: серая эта травка. Серая, пыльная, помятая. Черное — оно, конечно, черное, но все равно это цвет… Жизнь, братик!
И нет в этих словах никакой иронии, лишь глубокая, сокровенная мука.
Чтобы рассеять ее печальные мысли, Филипп осторожно спрашивает, знает ли она, что местное начальство представило ее к ордену.
Знает, вызывали ее в правление, чтобы сказать об этом, анкетные данные взяли.
— А говорила я тебе, — спрашивает Мария немного погодя, и зрачки ее блестят в надвигающейся темноте, — говорила тебе, что так, как идет…
Их с грохотом нагоняет телега.
— Тпр-ру-у-у!
Парашкев, подвинувшись на край доски, освобождает для них место.
Он знает и всегда это знал, что личное надо держать подальше от общественного, если не хочешь, чтобы одно мешало другому. Бывало, когда эти нити переплетались, он становился крайне раздражительным, злым, и усталость легко его перебарывала. О какой уж работоспособности можно говорить при таких перегрузках.
Все как будто бы началось с той ночи — с Еленой…
А может, и раньше — с того дня, когда он, выйдя из квартиры в Хаскове, оказался на вокзале. С невесткой деда Методия хотел выход найти, спасение? Получилось, не выкорчевал преследующее его чувство одиночества, а, наоборот, усугубил. Его не интересуют сплетни, но все больше занимает то, что так точит душу. Усилия бай Тишо вразумить, заставить его раскаяться казались Тодору детски наивными и смешными. Не действовали на него и довольно прозрачные намеки виноградарей (они-то уж наверное мстили ему за увеличение норм). Пошел проверить, как идет сбор, а хитрованы эти из третьего звена, которых весной он поставил на место, увидели его издали. Полчаса двусмысленные их, соленые шутки не касались сознания, и только в конце, когда встал вопрос об исчезновении оленей в Моравском Балкане, он наконец понял, куда они целили.
— Когда-то, — рассказывал один здоровяк, — в сезон свадеб олений рев аж в селе было слышно. Сейчас-то лес глухой. Ну, увидишь разве что, как оленихи одинокие скачут, ровно клячи шальные. Потому что — вы должны знать — женское начало без мужского сильней бесится, чем мужское без женского. — Подмигнув, рассказчик заканчивает многозначительно: — Разве не так, товарищ главный агроном? Подтвердите!
Нет, подобные поддразнивания не слишком его огорчают. Тревожит его, что из-за всего этого он может пропустить что-то чрезвычайно важное в своей работе. И еще он понял после моравской истории: не отсутствие женщины вообще делает его раздражительным и злым, а отсутствие одной-единственной — Милены.
Надо, просто необходимо смотаться на день-два в Хасково, чтобы увидеть, поговорить.
Вечером в ресторане он садится за столик рядом с буфетом.
Приближаются двое — мужики уже в годах. Здороваются учтиво, спрашивают, можно ли сесть. Разговаривая, пытаются и его вовлечь в беседу, но Сивриев продолжает молчать насупленно, и те, заплатив, вскоре уходят.
Когда в голове начинает шуметь, Тодор видит сквозь клубы табачного дыма, что к нему снова подплывает кто-то — знакомое какое-то лицо.
— Свободно? — спрашивает парень.
Лицо его совсем близко, видит его Сивриев словно во мгле. Немного погодя он слышит, что парень о чем-то говорит. Это ему, впрочем, совсем не неприятно — напоминает разговоры с дедом Драганом. Через некоторое время парень начинает вдруг благодарить его. Потом, вскочив, приносит и с шумом ставит на стол две плоскодонные рюмки. Сивриев, понюхав содержимое, с отвращением выплескивает свою порцию, и все вокруг начинает пахнуть анисовыми каплями. Филипп заводит бесконечные извинения. Он машет отяжелевшей рукой и просит позвать шофера. Когда приходит Ангел, он поднимает бровь и говорит гнусавым голосом:
— Завтра ты в моем распоряжении, и никто больше не имеет права тобой распоряжаться. Поедем в округ!
Ангел интересуется, надо ли об этом спрашивать у бай Тишо.
— Бай Тишо, бай Тишо! — нарочно громко говорит главный агроном, и люди вокруг испуганно поднимают головы. — Оставь ты его, бай Тишо!
Два дня назад его искал секретарь по сельскому хозяйству в округе Давидков. Но вместо того, чтобы ехать в окружной комитет, он распорядился:
— К автовокзалу!
Автобус в Д. был переполнен, и Тодор, подталкиваемый со всех сторон, не мог не только что-нибудь увидеть в окнах, но и просто думать. Высадили их в центре Д., он поспешил к вокзалу — надо было успеть на мотовоз.
Котловина кончается, и, не успели пассажиры прийти в себя, показалась гора — точно в стену уперлись. Но вагончики летят дальше, мимо холмов и долин, над реками и оврагами, ныряют под землю, снова вырываются к свету, будто в детской игре, с той только разницей, что играют в нее взрослые…
На пороге одинокого домика, недалеко от железнодорожной линии стоит молодая женщина, провожая грустным взглядом весело подскакивающие, проносящиеся мимо вагончики.
«Очень знакомая картинка, не так ли? — спрашивает себя Сивриев. — Совсем как в Моравке. Совсем как Елена, красивая невестка деда Методия…»
Ситницево, Водилцы, Моравка — такой у него был маршрут. Надоедало в седле — он спешивался и шел пешком. Лошадь по кличке Клеопатра шла неотступно вслед за ним, цокая копытами. Когда она останавливалась пощипать травку у насыпи, равномерная песня ее подков затихала и лес вокруг замолкал угрюмо.
К вечеру козья тропка от Водилец до Моравки привела его на бахчу деда Методия, и он громко окликнул старика. Тогда Сивриев еще не думал о его невестке — хотел увидеть самого старца и послушать, разобраться в его житейской философии.
Елена всполошилась, набросила чистую скатерку на стол. Эту ракию пил только он, пахла она смоковницей и была густая, как мед… Начало темнеть, когда он, попрощавшись с хозяином, спросил Елену, куда она дела его лошадь. За сеновалом, где она привязала кобылку, они остановились. Глаза женщины тревожно светились, и совсем близко были пухлые губы, которые слегка вздрагивали. А может, губы эти шептали что-то? Он не помнит: выпил много ракии, мог и ошибиться… Подавая уздечку, теплая ладонь осталась в его руке, и мягкое бедро, прильнув к нему, не отстранялось… В следующий миг он, подхватив женщину на руки, понес ее к открытым дверям сеновала. Лошадь шла следом, то и дело наступая на повод, остановилась только возле двери, после того как люди скрылись внутри… У Тодора не было сил наклониться и положить женщину, он просто выпустил ее из рук на свежее сено и сам бухнулся рядом. Но ею овладел какой-то страх, и она тут же вскочила, отряхивая платье. А потом стала тихонько звать кобылу — чтобы привязать ее где-нибудь в укромном месте, догадался Тодор.
Он не помнил, сколько спал, но по тому, как почувствовал вдруг аромат молодого горного сена и легкое его щекотание у ворота, понял, что Елена пришла. Следующий момент память сохранила так, будто это было вчера. Разбудила Тодора окончательно ее нежность и частое взволнованное дыхание. Душистые травы сеновала превратились в цветущий луг, а короткая летняя ночь — в сон-бессонницу…
Позже Тодор говорил себе, что все произошло случайно, сваливал на выпитую ракию. Но вот прошло больше двух месяцев, а он вспоминает теплую и мягкую плоть и то болезненное беспокойство, которое охватило его вначале. Перевалило за полночь, прежде чем он мог сказать ей что-нибудь вразумительное. Расслабленно отдыхая в его объятиях, Елена молчала. Огонек сигареты (за всю ночь он позволил себе выкурить одну-единственную) выхватывал из слоистого мрака то светлые округлости ее груди и таинственную тень между ними, то белизну ее бедра. Пальцы Елены нежно перебирали волосы на его затылке…
Она убежала на заре. Дергая и понукая Клеопатру (в спешке Тодор потерял тропинку), он упрямо твердил себе, что все произошло случайно. Но сегодня, уже обдумав, знал: нет, не случайно. Он искал подобной взаимности, искал с тайной надеждой вернуть равновесие, поправить как-нибудь искривленный свой путь… Не получилось. Нет, интрижка с чужой женой сделала его еще более одиноким. Становилось ясно, что он не может больше жить так, как жил все эти последние месяцы.
Какой смысл был в этой интрижке? Так, неосознанное исступление. По словам Милены, он вообще был склонен испытывать судьбу. Вызов судьбе, направленный против себя же, как, впрочем, наверное, и бегство его из Хаскова… А может быть, и все вообще, что делал он до сегодняшнего дня.
Мотовоз уходит вниз, под землю. Когда вагончики выскакивают на свет, Сивриев видит тесное, теплое и веселое ущелье: несмотря на то, что на вершинах уже явные признаки зимы, тут, внизу, еще царствует осень — мягкая коричневая земля, пестрая листва деревьев.
Хорошо, если его не забыли. Он регулярно посылал домой половину зарплаты, а зарплата у него немаленькая. Но ведь даже больших денег может оказаться слишком мало для того, чтобы не забылось лицо человека… Уходя, он не пожелал ее выслушать, хотя Милена на этом настаивала. Если бы вернуть тот день, он бы первым делом выслушал ее. Почтовая открытка, присланная из Банско, лежала у Тодора в кармане.
«Здесь я со школьниками, Андрейку взяла с собой. Сегодня утром мы были на вершине Вихрен. Мне объяснили, что Югне — прямо под нами, и я сказала об этом Андрейке… Деньги от тебя мы получаем регулярно…»
Да, хоть бы не было поздно, хоть бы успеть, думал он, охваченный тревогой и раскаянием.
По пути в Хасково мотовоз проезжает мимо родного его села. Сейчас там нет никого из близких: сестра замужем и живет в городе, отец умер пять лет назад, матери (именно на нее Тодор так похож) тоже нет на свете — умерла вскоре во время жатвы. Весь род матери был ненасытным на работу… Деда убило молнией, когда он прибирал сено на гумне, а прадед был «наказан господом» — не в постели умер, а в хлеву, куда больным пришел почистить и накормить скотину.
Квартира в Хаскове встретила его тишиной и знакомым уютом, который в каждом доме выглядит по-своему. В холле Сивриев некоторое время ждет, точно гость. Наконец дверь хлопает, и оба — сначала Андрейка, а за ним и Милена — останавливаются в изумлении. Милена первая приходит в себя и, переступив порог, делает к Сивриеву шаг. Потом, точно спохватившись, останавливается и вдруг подталкивает вперед сына.
— Правда, вырос? Я отдала его в детсад, не могла иначе…
Тодор нерешительно протягивает руку, но, едва прикоснувшись к шелковистым волосам ребенка, тут же отдергивает ее. Отвык…
Он не остался ночевать, хотя Милена ему предлагала:
— Переночуешь — и завтра с утренним мотовозом уедешь.
Нет, оказывается, надобности вспоминать о случившемся год назад. Жена дает ему посмотреть сберкнижку Андрея — целы все деньги, которые он переводил ей из Югне. Это вроде бы объясняет все, хотя не объясняет ничего. Что ж, пусть так, могло быть и хуже.
Вдвоем они проводили Тодора на вокзал.
По узкой ленте асфальта машина спускается вниз серпантинами, и вместо целостного представления об осени взгляд выхватывает отдельные картины: облепивший скалы кизил, окрашенный в ярко-красное; золотые тополиные пирамиды у реки; соломенно-желтый загар граба; мягкие, цвета резеды, оттенки ясеня; огненные взрывы кленов; суровая строгость дуба, не тронутого ни единой яркой краской (его непреклонность сломится позже, когда измороси вдруг превратятся в иней).
Джип следует за поворотами ущелья, и Тодора Сивриева — единственного путника на заднем сиденье — бросает от одного окна к другому. Широко расставив ноги, чтобы удерживать равновесие, он хмуро думает, что, если бы доучился на курсах, сейчас бы ехал в машине один. Как никогда захотелось крепко обхватить руль, укрощая ладонями несколько десятков лошадиных сил, и засвистеть. Это желание преследовало его еще в мотовозе, когда возвращался из Хаскова, и Тодор сделал было попытку посвистеть малость, но сразу почувствовал себя неловко и оборвал свист. Но вот он снова свистит сквозь зубы — и снова, представив свой мечтательный взгляд, спешит одернуть Сивриева-романтика. Неужто становится похожим на бай Тишо? Если даже так, то ничего удивительного: столько времени проводят вместе, что, возможно, поневоле передали друг другу какие-то качества. Древнегреческий летописец рассказывает в своих житиях, как за несколько месяцев войны с иллирийцами греческие военачальники переняли привычку вражеского главнокомандующего: прежде, чем идти в бой, тереть свои уши. И они терли — так жестоко, что уши у них становились лиловыми, как петушиные гребни…
Нет, ничего он не потерял, не изучив шоферское ремесло, ибо тогда бы уж точно стал романтиком. При одновременном владении многими профессиями нет настоящего умения. Надо уметь делать что-то одно, но — как никто другой.
— Как считаешь, — обращается Главный к шоферу, — надо ли овладевать многими специальностями? Или знать одно дело, но уж досконально?
— Когда я пацаном был, — отвечает Ангел, заваливаясь на бок на крутых поворотах, — кем только я не хотел быть! Чего только не приходило в голову. Мечтал построить гелиоавтомобиль, который превращает солнечную световую энергию в двигательную. А видите — стал шофером, езжу на самом обыкновенном автомобиле. Желаний у человека может быть много, да работа — одна. Нельзя о ней забывать.
— Верно, — говорит Тодор Сивриев.
Он наблюдает, как Ангел крутит баранку. Мощные плечи, ловкие руки, движения свободны, прямо-таки артистичны — видимость, приобретенная за годы тяжелой, а подчас и опасной работы. Помотайся с утра до вечера по таким вот серпантинам, думает Сивриев, подержи-ка в своих ладонях лошадиные силы «обыкновенного», как он сказал, автомобиля, а вместе с тем и жизни — свою и своих пассажиров…
Незаметно мысли перенеслись к недавней беседе с Давидковым.
Встретил он Сивриева сердечно и просто, как обыкновенно крестьянин встречает своих гостей. Говорили больше часа, наполнили пепельницу окурками, выпили по две чашки кофе. Давидков ни слова не сказал о его перспективном плане, но вопросы, которые задавал, показывали, что он его читал, и читал внимательно. Дольше всего спорили о сокращении площадей табака и отказе от дойки овец. Сивриев защищался упорно: «Я не сокращаю табак вообще, только ограничиваю площади. Исключаю три горных села, но вместо этого увеличиваю среднюю норму сдачи государству и среднюю цену — это единственно, по-моему, правильный путь для повышения эффективности этой отрасли…» — «Дело в том, что ты поднимаешь урожай на тридцать килограммов… Кое-кого из членов бюро это может насторожить, даже испугать. Никто ведь не забыл безосновательных обещаний, которые лет десять назад нанесли большой ущерб общегосударственному плану…» «Я понимаю ваши страхи, — перебил Сивриев. — В те годы, о которых вы говорите, я тоже был хоть небольшим, но руководителем. На совещаниях и конференциях мое имя было тогда чуть ли не бранным словом, потому что я своими планами не хотел втирать очки государству. Били меня крепко… И продолжалось это до тех пор, пока… Как сейчас помню, было это семнадцатого ноября. Безликая погода — ни тепло, ни холодно, ни сухо, ни дождливо. Есть такие дни осенью. Из окружного совета за мной на машине приехали. «Вот кто самый умный среди нас!» — встретил меня председатель, едва я переступил порог. Пригласил сесть. Исполком весь был в сборе. И, верно, заседали уже долго, потому что в пепельницах были горы окурков. Я в оправдательной своей речи сказал, что не отказываюсь делать террасы на наклонных ландшафтах, но пошлю туда людей только тогда, когда приведу в порядок болотистые земли. Хочу, чтобы вместо лягушек, которые квакают там с утра до вечера, зрели овощи и фрукты, и не через годы, а уже завтра. Даже если мы разроем все холмы на участках землепользования в Крайневе, мы не добьемся таких результатов, какие дадут болотистые земли. Дайте мне, дескать, всего один каналокопатель, больше я ничего не прошу. И тогда я верну вам сотни тысяч, которые вы мне дали безвозмездно на террасы. Каналокопатель мне не дали, но уже на следующий день в Крайневе решили провести общее собрание и выбрали нового председателя, а меня повысили — продвинули в окружной совет. Заместитель мой, позабыв идею отводных каналов, бросил кооператоров в битву на преодоление каменистой вершины… Полгода окрестные жители обитали под распотрошенными крышами и глядели на мир сквозь разбитые стекла, потому что обломки скальной породы, с кулак величиной, летели в радиусе километра после взрывов и накрывали село, точно шрапнель… Это было при последнем издыхании кампании «Строительство террас в округе». Зачем я вам рассказываю обо всем этом? Чтобы доказать, чтобы убедить вас, что когда говорю о повышении урожайности табака на тридцать килограммов, я не витаю в облаках. Отвечаю я за свои слова». — «Постараюсь тебя защитить. Что же касается отказа от доения овец, не жди от меня поддержки. Лучше молоко позолоченное, чем вообще никакого». Так и закончилась беседа.
Многоцветная панорама лиственных лесов остается позади — будто сама осень осталась там. Начинались владения черной тисы, вечнозеленого кустарника, который нигде в Болгарии больше не растет, только здесь. Ущелье раскрывает ворота к долине, и перед несущейся по гладкому асфальту машиной показываются наконец старые югненские дома, ползущие по склонам, точно дикие козы.
Выйдя из машины на площади у здания почты, Тодор Сивриев наказывает Ангелу найти Голубова.
— Если не занесло его куда-нибудь в город, — добавляет он с улыбкой.
— Найду, — говорит уверенно шофер. — Он с лета как-то спокойнее стал.
— Неужто студентка?
— А любовь — она ведь не спрашивает, когда ей являться, — шутливо отвечает Ангел и уходит.
Дед Драган выползает, точно улитка, из своего домика («Бункер» — так он сам называет пристройку, где раньше держали фураж) и спрашивает, для чего его вызывали «наверх» — для хорошего или для плохого.
— Для хорошего, для хорошего, — отвечает Сивриев скороговоркой.
И вспоминает подбадривающие слова Давидкова при прощании. «По-новому, — сказал он, — ты видишь проблемы сегодняшнего, а может, и завтрашнего дня. Мой совет — поторопись, иначе тебя опередят. Имей в виду, это закономерные явления, и ты не единственный, кто сумел нащупать их механизм. Возьми простой факт: мы с тобой думаем одинаково. Не кажется тебе, что ты уже опоздал? Но будь спокоен… — Он засмеялся по-мальчишески звонко, и кадык заиграл на его старой худой шее. — Будь спокоен, на соавторство я не претендую!»
Это полусерьезное-полушутливое заключение в основе своей все-таки было похвалой, и похвала эта чуть не заставила Тодора сказать, что осуществление плана зависит не столько от него, сколько от председателя — ему, в общем-то, решать. Но он подумал, что подобные слова могут быть неверно истолкованы, и замолчал. Нет, не рвется он на председательское место — ни ради власти, ни тем более ради денег. Кроме того, бай Тишо ни в чем не мешал ему до сего дня, и слово, направленное против председателя, было бы неблагодарностью с его, Тодора, стороны (он не считает себя неблагодарным). Но то, что секретарь его похвалил, не забывается, греет, подталкивает вперед — без промедления взяться хотя бы за работу, не требующую управленческого совета или официального согласия округа…
Он остановил вспашку неделю назад — и хорошо сделал. Сейчас предстояло найти еще одну машину и пустить их вместе, но не под Желтым Мелом, а со стороны шоссе, где проектировал он новый огромный сад…
Он и не заметил, когда ушел дед Драган. Очнулся, услыхав крик Илии:
— Хватит сидеть у меня на шее! Ты не больной, не калека. Здоровый! Взялся бы за какую-нибудь работу.
— В мои-то годы? — слышится изумленный голос старика.
— А что? В ресторане сидишь каждый вечер, ментовочку потягиваешь. А это деньги, деньги! Не буду же я весь век один, я женщину нашел, мне нужны деньги! Ты мне их, что ль, дашь? Держи карман — копейка-то у тебя не задерживается. Так что давай-ка иди на работу. Пенсии твоей даже на ментовку не хватает.
— Какая работа в мои годы-то?
— Двор у нас большой, полтора декара, засади его салатом, редисом. Много ли там работы — садишь да рвешь. А умные люди из этой травы вон какие деньги делают.
— Илия, сыночек, — почти плачет старик, — не топчи мне душу. Не работа для меня редиска, к тому же — идти продавать ее? Какой я торговец? Всегда хозяйством занимался, вот мое ремесло. Я скоро уйду, сынок, и хочу, чтоб люди хозяином меня запомнили. А редис оставляю другим — вместе со всем золотом мира. У меня, как-никак, гордость есть!
Сын в ответ выругался.
— Илия! — крикнул Сивриев. — Иди сюда.
Молодой хозяин подошел, раздраженно пыхтя.
— Слышал, что ты тут говорил. Освободи мне вторую комнату, и будешь получать еще двадцать левов в месяц.
— Зачем тебе еще комната? — вытаращился тот. — За русалками будешь гоняться, что ли?
— Не твое дело.
— Слушай, если ты это серьезно… Снимай тогда целый этаж, а я вниз переберусь.
— Вот именно.
— Да? Ну что же, — сказал Илия, — ничего не поделаешь, уступлю. Привыкли мы друг к другу, верно?
Он был так доволен, что отошел, пятясь. И головой кивал, и улыбался — японские церемонии, да и только! Что бы получилось из этого мужика в другие времена, при других обстоятельствах, думал главный агроном, испытывая одновременно удовлетворение (защитил все-таки деда Драгана) и отвращение (сделку-то заключил с негодяем).
У Голубова была привычка выходить в поле легко одетым, в одном свитере или в матросском бушлате, в зависимости от времени года. Но когда кончался рабочий день, хотелось переодеться, ощутить жесткость свежего воротничка вокруг шеи или облегающую плечи кожаную куртку.
В тот вечер Ангел поймал его в поле и затолкал в джип, повторяя:
— Срочно к Главному, срочно!
Когда он вошел в притихший дом, уже смерклось.
— Заходи! — Сивриев провел его в большую комнату. — Садись.
— Ты в округе был? Получил взбучку? — спрашивает гость.
— За что мне взбучку? У нас что, дела в хозяйстве не идут?
— Присказка такая: вызывают — значит, дадут взбучку. Не сердись.
— Я хочу спросить тебя: читал ты мои разработки?
— Нет, но имею представление…
— Кто, ты думаешь, отнес их в окружной комитет и с какой целью?
— Не думаю, а наверняка знаю — бай Тишо.
— А Нено?
— Нено там позже был.
— Клепал на меня?
— Защищал. Но, ты сам понимаешь, не во всем. Обидно ему, что ты с ним не поделился. Что ж, у каждого своя ахиллесова пята… Нено любит, чтобы делились люди с ним. Впрочем, и должность ведь у него такая… В целом ему понравился твой план, но он считает, что где-то в самой сути этой разработки скрываются какие-то неясные силы, которые при недосмотре могут обернуться против самого плана.
— По его разумению! — поправляет Сивриев.
— Ты же знаешь, он не одобряет твою деятельность в Югне, вернее, не одобряет методы твои, понимаешь? Но, к твоему сведению, он не из тех людей, которые черное называют белым и наоборот.
Прежде чем Голубов заканчивает свою защитительную речь, оба вдруг замечают, что Илия стоит в щели приоткрытой двери.
— Что опять случилось?
— У меня слово верное, — говорит тот и заходит. — Я не стану брать свое слово назад. Однако хочу тебе напомнить, чулан не входит в расчет. Ежели ты и чулан возьмешь…
— Не возьму. Оставь нас, сделай милость! — почти кричит Сивриев.
Потом он достает копию своего плана.
Около часа Сивриев и Голубов не поднимают головы от стола. Тихо. Изредка шелестит калька в нетерпеливых руках и звучат невнятные возгласы: «Здесь?» — «Нет! Присоединим…» — «Немного будет?» — «Нет, не много». — «Тогда давай еще туда, дальше».
Карта югненского хозяйства разукрашена сверху донизу цветными карандашами. Уже за полночь. Голубов вдруг, хлопнув по ней ладонью, выкрикивает:
— Стоп! Досюда. Дальше Нижнее Хилядново. Граница.
— Продолжай! — требует решительно Сивриев. — Секи ее! Нужно пересечь и Верхнее Хилядново. Хватит делить землю сельскими межами: отсюда наше, а дальше не наше… Были ведь времена, когда мы запахивали межи, созданные века назад частным землевладением? Разрушили мы их? Разрушили. Создали ТКЗС[8]. После необходимо было соединять мелкие хозяйства в крупные. Соединили мы их? Соединили. Сейчас — новые времена, новые потребности. Опять, может быть, рождаются новые формы. Поэтому рассекай, веди через Нижнее Хилядново и через Верхнее Хилядново, сколько надо. Важно не упустить перспективу, вот что важно.
Прихлебывая маленькими глотками ракию, Симо Голубов слушает заключительные пояснения Сивриева. Он потрясен его словоохотливостью, профессиональной подкованностью. Впервые он понимает, какого ранга специалист их Главный. И, кажется, впервые осознает значение слов «гореть на работе» — раньше-то слова эти воспринимались больше с иронией…
Идя домой притихшими сонными улицами, Симо продолжал переживать и осмысливать все услышанное в тот вечер. Не иначе, думал он, Главный получил старт сверху. Пойдет теперь, как говорится, кроить и перекраивать, развернется…
Что ж, к добру или не к добру его тревоги в эту ночь?
А бай Тишо, легендарная личность района и окрестностей, с чьим именем связаны самые чистые представления и надежды здешних крестьян? Он, конечно, останется примером для людей. И председателем останется, но в хозяйстве он — это ясно — уже второй человек. Сила сейчас в руках Сивриева. Его неумолимый, холодный ум будет вершить судьбы Югне и близлежащих сел. Бай Тишо был хорош вчера, сегодня его оттесняет сам ход событий. Он был рачительным хозяином небольшого кооперативного имущества, а перед гигантом (восемьдесят тысяч декаров!) оказался в положении беспомощного ребенка, который глядит снизу на горную вершину, восхищается ею, но взобраться на нее не может.
Смена руководителей! В других селах это случилось уже к концу пятьдесят девятого, шестидесятого года, когда прежние председатели заменены были новыми специалистами или опытными партийными и государственными руководителями. Только бай Тишо («югненская чинара», как его называют в городе) остался как стажер среди более молодых своих коллег. Выходит, пришла и его очередь… Хоть вроде бы и стоит он пока прямой, непоколебимый, но Симо чувствует, как трещат мощные его корни в глубине и потому вся югненская земля трепещет, словно при землетрясении. Сколько будет продолжаться разлом? Месяцы, годы, пятилетия?..
И сам Голубов ощущает себя на распутье. Куда? Если человеколюбие, простота будут уничтожены из-за ускоренного шага таких людей как Сивриев, не будет ли и он, Голубов, нести известную вину за это? Все знали, и он в том числе, что бай Тишо доверчив, что не в его характере стучать кулаком по столу, приказывая сделать так, а не иначе. Хитрецы бригадиры не раз взваливали на его плечи свои обязанности. То и дело бегали к нему. Водили его из дома в дом, точно медведя… Кольо, например, рассказывал такой случай: «В шестьдесят втором, когда прижали меня за семьсот декаров табака, повел я бай Тишо агитировать Влычковых. Я вместо десяти шибанул им по двенадцать декаров на семейство — и они отговаривались-отговаривались, но в конце согласились, но, говорю им, перед председателем держитесь; не хотим больше десяти, некому, больные мы — ну и так далее. Как устроил я цирк, так и получилось. Идем мы с бай Тишо по дворам, начинаю я агитировать, то есть ругаю: дескать, лентяи! Привыкли на всем готовеньком! Такие-сякие! Социализм только теряет на вас! Но они знают номер, посмеиваются себе. В конце, когда мы уже пошли, бай Тишо вздохнул и говорит: не легкая, мол, у вас служба!.. Скажу тебе, официально в тот год план у меня остался шестьсот, а я засадил семьсот, и люди мои все до одного премии взяли».
Вот так вынужден был крутиться между уговорами одних и тонкими расчетами других. И не оставалось у него времени подумать о глобальных задачах. А потом вроде бы и сам поверил, что без него дела воистину не смогут поправиться…
Добрый бай Тишо. Сколько времени Симо знает его, он всегда такой.
Когда образовывали хозяйство в Югне, председатель бегал больше их, молодых, — убеждал мужчин, уговаривал женщин, в конце концов сам шел выгонять скотину из хлева, боясь, как бы кто-нибудь не заколебался и в последнюю минуту не сказал «нет!». А после, во время массовой записи? Все вошли в кооперативное хозяйство, кроме только Калчо Белята из Яворнишкова. Тогда Милан — председатель совета — предложил передать Калчо в руки милиции. «Не будем из-за паршивой овцы район срамить». Бай Тишо ему противоречил: какой же он кооператор, ежели ты его силком тащишь в ТКЗС? Пусть, дескать, один сидит, покуда у него в голове прояснится. Все остальные члены комитета поддержали председателя совета, а его обвинили в мягкосердечии. «Не мягкосердечие! — отвечал он. — Просто не хочу я такими мерами — человек ведь, не скотина. — И когда понял, что те ему не уступят: — Дайте-ка мне всего одну ночь времени. Не так страшен черт, как вы его малюете». На следующий день Калчо Белята сам явился в совет, подписал декларацию, улыбнулся и пошел в корчму. После третьей рюмки, собрав вокруг себя посетителей, сказал: «Угощаю». И объяснил, почему угощает: «Самый главный коммунист нашего округа провел целую ночь в моем доме, упрашивал, чтобы я вошел добровольно. Я хо-о-о-орошо ему нервы потрепал и только после этого согласился. И как заграбастал он ручонку мою, вот эту самую! Благодарю тебя, говорит, Калчо, от имени всех коммунистов на Земле!..»
Может, и не совсем было так, как яворничанин рассказывал. Но люди и по сей день это вспоминают, как, впрочем, и случай с хлопком.
Акция со сбором хлопка (если поглядеть на нее с высоты сегодняшнего дня) — очевидная ошибка, но, вероятно, тогда была она закономерной. И опять бай Тишо оказался в самом водовороте, действуя исключительно ради добра, с благими, как говорят, намерениями. И крестьяне его не возненавидели, хотя остальных вычеркнули из своей памяти, имен их не хотят слышать, несмотря на то что те стояли значительно ниже бай Тишо на иерархической лестнице и, следовательно, меньше были виновны, а вот его-то никто не возненавидел… Прямехонько в самый разгар кампании по снижению поставок тайный враг какой или просто большой шутник (следствием это не установлено) ночью вытряс свои старые матрасы в Струму. Дескать, люди предпочитают выбросить хлопок в реку, лишь бы не отдавать государству. Спрессованные пуки хлопка вода подхватила и унесла. В конце концов прибило их к прибрежным кустам ниже по течению. Рассказали об этом бай Тишо — и он босой побежал спасать «белое золото Болгарии». Принес то, что собрал, в общину, взвесили. Два с половиной килограмма!..
Прошлое, незабытое, стояло перед глазами Симо, тревожило душу. Тогда все — и молодые, и старые — крутились вокруг бай Тишо, точно планеты вокруг Солнца. Все видели, но не сумели вовремя преградить дорогу хитрецам, отнимающим свет у этого солнца. Легче так было: и неприятности и ответственность падали на чужую голову. И Симо тоже искал легких путей, эмоции свои берег для других дел… Так куда же сейчас? По какому пути?
Что будет теперь с Нено, который как эстафету хочет передать в будущее знамя, поднятое бай Тишо над югненской землей? Симо твердо верил, что партсекретарь не от желания постов и власти поддержит председателя (власть он и сейчас имеет), а потому, что искренне убежден: иначе быть не может.
Бывает, втемяшит себе человек что-нибудь в голову — например, мысль о том, что он должен быть всегда первым, — а после и рад освободиться от нее, да не в силах. Потому что самолюбие, которое поначалу способствовало размышлению и действию, незаметно переросло в болезнь, несчастье, зло…
Что касается Главного, в нем, кажется, столько странностей, что с одинаковым успехом можно и счесть его сумасшедшим, и утверждать, что это посланник завтрашнего дня, его предвестие: «Эй, люди, глядите, какие вы станете завтра!..»
Во имя чего идет Сивриев к счастью? Да просто этот ускоренный шаг доставляет ему радость. За чьи интересы болеет он — бабы Велики, Кольо, Марии, Филиппа, Таски? Или, может быть, вообще за интересы будущего человечества? Тогда… Тогда получается, что проповедь его, посвященная дороге к счастью, сплошная демагогия, так как это, в общем, присуще всем нормальным людям; все, что он делает здесь или сделал где-нибудь раньше, не только во имя сегодняшнего дня делается, а во имя человека вообще. Или, может, Симо, занятый повседневными мелочами, не способен посмотреть на деятельность Главного, как он того заслуживает? Нет у него, как говорят, м а с ш т а б н о г о восприятия?
Осенняя ночь все еще богата ароматами, но дыхание зимы — далекое и загадочное — уже улавливается. Это холодная сырость и запах дыма, витающие над крышами.
Симо приходит к себе домой с ощущением особенной какой-то усталости. Ложится на холодное одеяло, закрывает глаза. Воспоминания продолжают преследовать его, словно разъяренные ищейки. Симо пытается отогнать мысли о бай Тишо, о его прошлом, которое непонятно как и почему проникло в душу и стало частичкой его собственной жизни.
Заседание скоро закончится.
Тодор Сивриев сидит, упершись локтями в стол, и курит сигарету за сигаретой. Перспективный план утвержден, и он думает уже о его р е а л и з а ц и и (словечко, недавно появившееся в лексиконе руководителей, но уже набившее оскомину). Выстроив дела в определенной последовательности, он меняет их местами, расставляет по полочкам… Все надо предвидеть, чтобы не помешали никакие неожиданные обстоятельства. Год будет трудным и напряженным. Можно было бы, конечно, и растянуть дело года на два, но, когда Сивриев думает об этом, на ум приходят слова Давидкова: «Это закономерные явления, и ты не единственный, кто успел нащупать их механизм».
Заседание идет к концу.
Бай Тишо говорит, будто сказку рассказывает (светло-русая прядка подскакивает при этом воинственно). Заблуждения, уверяет он, и безосновательные страхи мешают делу. А все из-за того, что знать надо Главного — ну что ж, он себя показал и еще покажет!.. Телефон звонит в продолжение всей его речи, но председатель его игнорирует. Наконец в открытую дверь заглядывает секретарша.
— Вас. Из окружного комитета. Я сказала, что у вас заседание, но они…
Бай Тишо поднимает трубку.
— Да… Прямо сейчас? Что за пожар?.. Хорошо-хорошо. Еду.
Пока он собирает документы, Таска шепчет ему на ухо, что на улице ждет дед Драган, хочет с ним поговорить немедленно.
Что же делать, думает бай Тишо, сверху приказали приехать, и тоже н е м е д л е н н о.
— Ладно, — говорит он Таске, — выслушаю сперва его. Может, дело у него не терпит отлагательства, верно?
Таска кивает обрадованно, однако добавляет:
— Дед Драган хочет с глазу на глаз.
Они сели в комнате Главного.
Старец начал издалека — мол, раньше все перед ним шапки снимали, и не за богатство, чорбаджией[9] он никогда не был, а просто уважали его люди. И сейчас, когда вся жизнь идет как нельзя лучше, он пришел просить… И вдруг дед Драган замолкает, и из глаз его градом катятся слезы.
— Честно тебе скажу, главный агроном против пасеки — убытки она приносила. Видно, Сотир не очень-то там расшибался. Так что возьми-ка ее в свои руки, а дальше поглядим. Я верю, из любого положения выход есть.
В дверях дед Драган преграждает председателю дорогу.
— Тишо, до смерти тебя благодарить буду, только слово дай, что все сказанное здесь останется. И Сивриеву не говори. Не хочу, чтоб люди плохо о моем сыне думали, пальцем показывали на него… Скажут, куска хлеба пожалел отцу. Илия еще глупый, хоть и не первой молодости. Жизнь вся впереди, а как жить, если уважать не будут… Попадет людям что на глаза да на язык — и кончено с тобой. Можешь после напрочь перемениться, можешь стать самым распрекрасным человеком на свете — все одно смотреть на тебя будут косо. А Илия неплохой, вот разве что какая-то муха его укусила или советчики плохие завелись.
Бай Тишо смотрит на часы.
— Недобрый сын твой, Драган. Ты — добрый. Но коли ты так хочешь — да будет так. Не стану выносить сор из избы. Зайди ко мне завтра перед обедом. На пасеке тебе понравится. У тебя ведь когда-то были ульи, верно?
По лестнице дед Драган, щуплый, как мальчишка, семенит впереди. Свалил с плеч заботу и снова стал таким, каким знает его все Югне, свободным и веселым, думает бай Тишо.
Неистощимы силы человеческие. Как ни тяжел хомут жизни, говорит он себе, человек всегда сумеет приспособить его к своей шее, к своему шагу…
— Тишо, знай это от меня, — обернувшись, говорит старик, — вот вы, коммунисты, воюете против христианщины, а на самом деле вы истинские христиане. А спроси, почему? Да потому, что это милосердие, любовь к ближнему, великодушие, которое…
— Хорошо-хорошо, понял! — смеется председатель и, махнув шоферу, чтобы заводил, предлагает: — Если ты домой, садись, мы тебя подвезем.
Заднее колесо буксовало на льду, но потом мотор заработал нормально, и джип рванул с места.
Вечером бай Тишо, освободив шофера на шоссе, пешком идет к дому. Шагает медленно, заложив руки за поясницу, опустив голову.
Небо провисло над долиной, серое облако похоже на огромное вымя. Председатель сейчас совсем иной, чем привыкли его видеть: занят не людьми, а исключительно собой. И думает, что скоро кончатся холода без дождя и снега, измучившие людей, скот и землю, что погода клонится к снегу и не сегодня завтра матушка-зима постучится в двери.
Декабрьский день незаметно тонет за голым Огражденским хребтом, крыши становятся темными.
Бай Тишо останавливается перед покосившейся на одну сторону створкой ворот. С усилием вспоминает, давно ли она стоит так. Да, еще весной жена сказала: «Створка вот-вот на улицу упадет, посмотри сам либо человека пришли, чтоб поправил». Ему все не хватало времени. Времени? Хе-хе-е-е! Сейчас времени будет в изобилии, он и другим может одолжить. Только бы здоровье было. Он все приведет в порядок. И его дом в конце концов почувствует мужскую руку. Он начнет с ворот.
Занятый этими мыслями, не заметил, когда к нему кто-то приблизился.
— Бай Тишо!
Незнакомый крестьянин остановился рядом, снял шапку.
— Бай Тишо, — повторил он, — окажи честь, завтра дом освящаю.
— По старым обычаям небось? — шутливо отвечает председатель. — Когда же?
— Завтра вечером.
— Постараюсь прийти, ежели ничего у меня не случится…
— До самого утра будем тебя ждать! — заявляет счастливый новосел и уходит, на ходу натягивая шапку.
Бай Тишо, глядя на сгорбленную его спину и худые плечи, думает: «Переселенцы… Бегут от родных гор, точно от злой мачехи. Где заночуют, там и строят себе дома. Большие дома: чтобы хватило и детям и внукам. Им и в голову не приходит, что эти будущие люди, дети и внуки, могут не одобрить их выбор, как они сейчас не одобряют выбор своих отцов и дедов… Приглашает гостей — соседей. А родственников там не будет или если придут, то, верно, только на ужин, а на следующий день постараются пораньше уехать».
Только когда незнакомец исчез за углом, председатель вспомнил, что не спросил ни имени, ни адреса.
Махнув рукой, он идет искать тесло и гвозди — калитку поправить, только ничего не может найти. «Эх, Тишо, — говорит он себе. — Какой же ты после этого хозяин? Хороший хозяин, подними его даже ночью, спросонья скажет, где что».
Ясно, что с калиткой сегодня ничего не сделаешь. Он ходит по двору, смотрит. Мотыгу поднял (попала под дождь, заржавела); срубленную старую акацию — на дрова; собачья конура накренилась — надо после исправить…
— Сегодня так рано? — спрашивает с террасы жена.
Бай Тишо не слышит, занятый мыслями о давно забытых домашних обязанностях. Наклонившись над огородной грядкой, разглядывает ботву помидоров и фасоли, которая все еще лежит в бороздах. Он попытался ее приподнять, спутанную, скованную морозом, но она ломается в пальцах. Поздно.
С улицы, посвистывая, точно мальчишка, вбегает дочь.
— Сребра! — зовет бай Тишо. — Как там у тебя? Есть двойки, а?
Его не волновали ее отметки. Когда выпадало немного свободного времени, разговор их был не об отметках, а о классе, о морали, об идеалах — есть ли идеалы у современной молодежи, какая она, что больше всего их, молодых, привлекает в жизни, что отвращает… Если Сребра произносила имя какого-нибудь соученика, он тут же спрашивал: «Кто его отец?» Случалось, говорил: «Яблоко от яблони недалеко падает». Или: «Из колючки — роза, от розы — колючка». Советовал также, как ей влиять на подлиз, любопытных или, допустим, завистниц, чтобы в будущем стали они хорошими людьми. «Иначе войдете в коммунизм с исковерканными душами — даже подумать страшно! Или вы считаете, что там у входа, как в обычном доме, лежит половая тряпка? Вытираешь ноги — и порядок? В будущее должны войти только чистые люди — и внешне и внутренне чистые, на все сто процентов. Иначе воздух там будет дурно пахнуть».
В таких разговорах время проходило быстро, и бай Тишо как-то не успевал спросить Сребру об успеваемости. Поэтому, вероятно, задав вопрос о двойках, он замечает испуг и смущение в ее глазах. Погладив дочь по зарумянившимся щекам, он говорит:
— Ну ладно, иди, детка.
Немного погодя он слышит, как она говорит матери:
— Мам, что случилось?
— Что могло случиться?
— Отец спросил, есть ли у меня двойки. А сам не ругает, а гладит меня. Что с ним, а?
Да, что с ним?..
Новость сначала обрадовала его: вот и другие признают его Главного, не ошибся он. Потом бай Тишо охватило беспокойство, слабость. А затем, уже в машине, когда Ангел вовсю жал на газ (в этом месте шоссе было ровное, прямое), пришла паника: что же дальше? Давидков сказал в коротком разговоре: «За короткое время Сивриев доказал, что ему нужен высокий потолок и простор в действиях. Разве не преступление — держать такого человека главным агрономом, когда мы нуждаемся в председателях такого типа? Не станешь ведь ты, бай Тишо, отрицать, что многие сегодняшние, несмотря на то, что в последнее время часто их меняли, уже устарели? Э, дело не в годах! Ты же понимаешь, о чем я говорю…»
Слова секретаря еще звенели в его ушах, а он уже думал — о себе, о своей старости. Перед тем как явился в хозяйство Сивриев, такие мысли не приходили ему в голову. Разве только жена, Славка, нет-нет да и подбросит: «Пора уж тебе, уступай дорогу молодым!» Впрочем, не строил ли и он планы — домик в Балканах, мир с природой, спокойствие? Случайными ли были эти фантазии? Или Тодор Сивриев без слов, незаметно, одним своим присутствием надоумил его?
Таинственны блуждания человеческой мысли. Там, в джипе, когда голова раскалывалась от тревоги, он вспомнил первое посещение Сивриева в Югне… Они с Нено обсуждали отказ начальника отдела сельского хозяйства назначить Симо Голубова главным агрономом. Вошла Таска и сказала, что какой-то человек просит его принять. Незнакомец, пожав ему руку, невнятно пробормотал свое имя и сел в конце длинного стола. Попросил принести документы, планы, отчеты. «Несколько лет назад здесь была группа из института имени Николы Пушкарова, составила карты почв. Можно их посмотреть?» Спросил, можно ли закурить. В этот момент в комнату ввалились жители Верхнего Хиляднова и наперебой закричали, что бригадир попал под сенокосилку, лежит на складе ни живой ни мертвый. Бай Тишо, наказав главбуху и плановичке дать гостю документы, помчался в Верхнее Хилядново. А когда вернулся, обнаружил на своем письменном столе вавилонское столпотворение. Он спросил о незнакомце. Таска, оправдываясь, смущенно сказала, что все время искала для него то одну, то другую бумагу, бегала из планового отдела в бухгалтерию — и носила, носила папки, отчеты… Не видела, когда тот ушел, никто не видел. «Знаете, как он рылся в бумагах? Настоящий жук! И курил сигареты, посмотрите в пепельницу! Вся комната табаком провоняла». Бай Тишо спросил, не объяснил ли он хотя бы, зачем ему все это. «Теперь мне месяца не хватит, чтобы все привести в порядок. Приехал бог знает откуда, переворошил все — и смотался!»
Это была первая встреча с Тодором Сивриевым, который вернулся насовсем через неделю… Трудный год! Трудный год! Все вокруг Сивриева казалось сложным, трудным. И, несмотря на это, не должен он уезжать из Югне. «Нельзя!» — произнес председатель и приказал шоферу поворачивать обратно, в Д.
Зампредседателя окружного совета вышел, но Давидков и Игнатов были еще в комнате. Бай Тишо, объяснив, почему вернулся, спросил, пошлют ли Сивриева на новое место. «Это уже меняет положение!» — ответил Давидков.
Облака спускаются ниже, садятся на окрестные холмы, точно стая настороженных волков. Люди уже идут по домам, кое-кто не уходит с улицы в ожидании скотины или просто так, отдохнуть да поговорить. Какое-то предпраздничное настроение озаряет их лица и одновременно делает их нетерпеливыми и деловитыми. Коровы и овцы неспокойны, мычат, блеют. Только собаки молчат, словно все разом уснули, но если заглянуть через ограды, можно увидеть их — свернулись калачиком, но не спят и в глазах странное беспокойство.
Славка уже несколько раз звала: ужин, мол, готов. Оставив включенным фонарь, освещающий двор, бай Тишо медленно поднимается по лестнице.
За ужином он не ощущает вкуса еды. То и дело поглядывая на жену, подливает виноградного соку и, отпивая глоток за глотком, говорит, говорит… Погасив лампу, Славка ждет, когда потемнеют ветви яблони за окном, и спрашивает шепотком:
— Что-нибудь случилось?
Бай Тишо вроде не слышит вопроса.
— Нужно порядок во дворе навести. Нет в Югне, выходит, такого плохого хозяина, как я. Как ты терпишь?
— Оставь это… Лучше ответь мне.
Но он, занятый своими переживаниями, вдруг напоминает ей о деде Методии из Моравки: живет старец среди природы, ходит с непокрытой головой в любую погоду, даже под дождем, чтобы ощутить силу неба, выращивает фрукты да овощи, а зимой подкармливает оленей. О такой жизни помечтать можно. Хочется, чтобы закат жизни происходил в горах, на высоте, под большим небом. Вот только найдешь ли именно такое место, где небо высокое, просторное и речка либо ручеек журчит. Не мог он представить свой горный домик без ручейка, пусть даже тоненького, как струйка ракии.
— Тишо, — напоминает жена, — я ведь тебя спрашиваю…
— В конце концов, — говорит он, — и пора мне. Э, подумаешь! Ведь ты сама говорила, что мне пора? Одним словом, — закончил решительно, — выходим на пенсию.
— За этим тебя и вызывали?
— Нет, вызывали меня предупредить, что имеют намерение Сивриева председателем сделать.
— И ты? Отдал его?
— Как же я его отдам? А Югне? Или хочешь, чтобы я Югне без человека оставил? Ведь мы с тобой говорили об уходе моем на пенсию, так не все ли равно, годом раньше, годом позже… Важно не упустить кадрового человека.
— Тебе лучше знать. Только раньше ты мне о другом говорил — о Нено шла речь.
— Верно, я его, еще когда он мальчишкой… Так вот, сказал мне Давидков, что Нено на днях приходил к нему — похвалил план Главного, но о нем самом как о руководителе… Кто знает, может, он и прав, не слишком-то Сивриев умеет работать с людьми. А Нено стал чересчур спокойным в последнее время, говорит, боится напряжения, большого количества работы боится. Помнишь, он в молодости как болел. Так и не поняли врачи, что у него за болезнь, но с тех пор устанет он или климат сменит, ему плохо делается: губы белеют, на лбу холодный пот, странный — как зерна, я такого не видывал… Видно, внутри у него что-то не так, работает какая-то зловредная программа… Ну, он и избегает перенапряжения. Отсюда у него, верно, и привычка: обходить беспокойства стороной. А для председателя хозяйства это самое большое зло. Сивриев тоже не без недостатков, конечно, но он отдаст работе все силы. Яростно работает. И глаз у него далеко-о-о видит.
— Значит, его назначат?
— Его. Мне предложили общинский комитет… Как в воду глядели — все обдумали заранее.
— А что с Нено?
— Хотели дать какую-то работенку в окружном комитете.
— Он-то согласится?
— Никто его не станет спрашивать, согласен он или не согласен.
— А ты — из огня да в полымя? Ведь пришла пора отдохнуть по-настоящему! Устаешь.
— Не принял я общинский комитет… Уйдет Нено из Югне — пиши пропало. Оголите вы, говорю я им, сельские кадры… Сегодня во дворе — это я репетировал. У пенсионеров нет других забот, кроме своих дворов да чужих неприятностей.
— И правда, старики что дети малые… Ну кто ж тебе мешает опять быть среди людей? Ты дома не усидишь, знаю я тебя. А за двором успеешь присмотреть… — Славка, улыбаясь, гладит его волосы. — Будут у тебя часы свободные — выходной день, к примеру. Пенсионные часы…
Прошумел ветер и утих так же внезапно, как и начался. Приподнявшись на локти, бай Тишо вдруг замечает белых бабочек, которые кружат и кружат за окном.
Первый снег! Вот она, настоящая зима!
Снег повалил сильнее. На карнизе вырос небольшой, едва заметный холмик.
Бай Тишо вылез медленно из постели, подошел к окну. Мельтешение снежинок в воздухе кажется беспорядочным, но как чисто, как гладко застилают они землю, скрывая ее настороженное, корявое лицо! Половинка луны заглянула в просвет между облаками, обнаружила снегопад и снова скрылась.
За спиной слышны легкие шаги жены, и бай Тишо ощущает тяжесть халата, который она молча накинула ему на плечи.
А снег за окном все летит, и растет холмик на карнизе. Жизнь человеческая входит в зимнее время.
Времена года приходят и уходят, сменяя друг друга. И люди то замечают перемену, то нет. Но завтра, проснувшись раным-рано от слепящей снежной белизны, они непременно узнают, что и к бай Тишо постучалась зима, хоть, конечно, не может она прийти в одну ночь. Но вполне возможно, что новость станет известна не утром, а через неделю, через месяц… Вопрос еще будут рассматривать, обсуждать на разных «уровнях». Последнее слово — за делегатским собранием (его еще называют «собранием трехсот трех»), где бай Тишо должен будет спеть свою лебединую песню.
Отличная песня, ничего не скажешь! Впервые в жизни ему потребуется солгать. И кому? Тому, кто был ему всю жизнь самыми близкими людьми, кто верил ему безоглядно на слово…
Собрание поведет Нено. Во время отчетного доклада в зале будет тихо. Лишь когда приступят к выборам председателя, люди забеспокоятся:
— Как это так — без бай Тишо?
— У нас есть председатель, зачем нам новый?
— Бай Тишо! Бай Тишо! Его выбираем!
Председатель окружного комитета Давидков попытается разъяснить, какой прекрасный Сивриев специалист и руководитель, но Мирон-овчар перебьет его:
— Коли он так хорош, почему ж не посадите его на более высокий пост? И вообще, пусть он самый что ни на есть золотой, да все равно не такой, как бай Тишо. Посмотрите-ка на них обоих! — закричит Мирон из глубины зала. — Бай Тишо — и рядом с ним агроном! Здесь товарищ из округа предлагал Сивриева, так вот, запишите, что я против!
Из третьего ряда выскочит к трибуне Софроний.
— Главный не считается с порядками в хозяйстве, не прислушивается к своим помощникам — агрономам, бригадирам, звеньевым. Грубый он с людьми. Мало ли — специалист хороший. Руководитель должен быть такой, чтоб его уважали. А к Сивриеву нет уважения среди крестьян. Так я говорю, товарищи виноградари?
Нено, председатель собрания, будет кивать, ободряюще глядя в зал и широко улыбаясь.
Филипп попросит дать слово огородникам, но никто его не услышит из-за шума в зале. Громче всех станет кричать, требуя слова, тетка Велика, наконец и она получит разрешение выступить.
— Слушала я внимательно — Мирона и Софрония. И скажу вам: слушала — и было мне стыдно! Столько лет живем при социализме, а все еще не перевелись люди, которые могут душой покривить. Задевает Мирона и ему подобных людей справедливость Главного! Вот они и мстят ему у всех на глазах. А мы слушаем да помалкиваем. Безобразие! Стыдно должно быть Югне! Если уж взялись выносить сор из избы, так и мне есть что сказать главному агроному. Но если скажу об этом, не забуду и еще кой-чего. В Югне не было до сих пор человека такого, как Сивриев. И с полным правом окружной комитет предлагает его нам в председатели. Он достоин сменить бай Тишо, хотя между ними разница — как от земли до неба. Поэтому я буду всем сердцем голосовать за нового председателя, назло Мирону, который тут зря каркает!
Потом выступит крестьянин из Яворнишкова.
— Велика права, — скажет он. — Главный — справедливый мужик, знающий. И надо, чтобы и в будущем был он у нас агрономом всего хозяйства. С ним как-то надежно… Но ежели речь о председателе, то у нас он один — бай Тишо.
И зал снова прокричит:
— Бай Тишо! Бай Тишо!
Тогда председатель очень тихо попросит Давидкова сообщить собранию первое решение бюро окружного комитета. Давидков, тоже шепотом, спросит:
— Да ты ведь отказался?!
— Оставь это сейчас, пускай люди утихомирятся. Изберут нового председателя, а дальше — все будет легче.
И Давидков выйдет на трибуну.
— Мы предлагаем бай Тишо возглавить общинский комитет в Югне, чтобы укрепить районную партийную организацию, — сообщит он.
— А-а-а, так вот в чем дело-то!
— И верно, у нас будет свой человек наверху.
— Все сверху увидит!
— Так-то можно… А что касается Сивриева, он справится. Крепкая рука, холодный разум.
Неожиданный поворот собрания. Нено выпустит карандаш, которым постукивал по столу, губы у него побледнеют. Когда они наконец останутся втроем, бай Тишо признается, что не пойдет в общинский комитет: ему отдых нужен, а не новая работа. Нено даже и тогда не покинет мрачное настроение. Целый вечер потом — и в канцелярии, и в ресторане, где они будут «обмывать» председательство Главного, — он не выдаст себя ни словом. Бай Тишо его молчание покажется обычной усталостью. И никогда не узнал бы он о Голгофе, на которой распинал партсекретарь свою душу, если бы бай Тишо не пришел рано утром к нему домой.
Они встретятся посреди двора, грязного, раскисшего под повеявшим на долину южным ветром.
— Что с тобой? Расхворался?
Одежда Нено пропахла ракией. Неясные, односложные объяснения не могли бы сказать о нем больше того, что увидит бай Тишо: человек пьян… Только через час Нено выйдет из этого ненормального состояния и произнесет каким-то неузнаваемо изменившимся голосом:
— Говоришь, расхворался? Да я всю ночь пил, а меня не берет!
— Иди спать. Поговорим завтра, на свежую голову.
— Нет, когда бы мы ни говорили, будь то завтра, послезавтра, после-послезавтра, ты меня не поймешь.
И Нено шепчет таинственно ему на ухо, что все их неурядицы с Главным были только ради него, ради бай Тишо, что, защищая его, Нено хотел сохранить его доброе имя и авторитет председателя, первого человека в районе. Однако бай Тишо предал его, всадил нож в спину. А теперь ему все равно. Но ничего, он станет чиновником, поедет в Д. и будет там работать, везде люди живут… Еще не успеет рассеяться предрассветная мгла, когда бай Тишо (с новой заботой на душе), еле волоча промерзшие ноги, притащится наконец домой.
Да, все произойдет именно так — но не сейчас, а позже, через долгих два месяца.
Перевод Михаила Федотова.