Ангелы, мерный шум их мощных крыльев Жозеф слышал, едва проснувшись. И даже семейство Гонтрана Будивилля слышало шум крыльев, несмотря на понтон и дамбу, защищавшие Поссесьон. Папаша Гонтрана, прогуливаясь однажды вдоль живописного берега — в каждой бухточке кованые кресла для отдыха — заметил маленький парусник, терпящий крушение. И уже снимая редингот — жена спешила навстречу, кожаные ботинки с пуговицами сборились на щиколотках, и кричала: ради всего святого! не надо лезть в воду в новых штиблетах — понял, что слишком поздно узнал привязанную к мачте рубашку своего младшего сына. В результате наследников состояния Будивиллей стало на одну ветвь меньше, и, как говорил кто-то из приглашенных на свадьбе Гастона, простофили, недоумка: о! думаю, с этой особой детей у него не будет, и богатство получит везунчик Гонтран, или вы считаете, акробатка успеет все промотать? Акробатка? Не смешите меня, она продавала билеты в кассе. Подождите, Валери, что вы городите? Разве вы были тогда в цирке с Гастоном? Ну вот!..
Если бы два Бородача только знали, чем обернется для них тот вечер! Звон колокольчика, сразу прибежала прислуга, жившая в каморке, еле отапливаемой угольной печкой с висевшими по бокам утюгами. Кто звонил? Старуха? Или Гастон опять упал? Или Годфруа? Или Гюстав? Отец Бородачей и недоумка родился в России, но однажды лодку, в которой его мать прогуливалась по Неве, перевернул какой-то диплодок, увы, кроме зонтика, обшитого кружевами Шантийи, так больше ничего не нашли. Дед Бородачей и недоумка уехал в Швейцарию, где вскоре умер. Их отца, сироту, звали Николя. Святая Россия! Он-то и построил городской дом Будивиллей, WC, обшитый дубом, унитаз с механизмом спуска, смывным краном и надписью: Aspera ad astra[1] в чаше, расписанной розочками. Господа Бородачи прохаживались по тротуарам, постукивая тростями с золотыми набалдашниками, отгоняя детей и собак; жили в самом красивом в городе доме с каменными, похожими на воинов, уже вооружавшихся на востоке, масками над окнами. Но дети думали: разве длинные носы, разве темные глаза этих масок не такие же, как у мадмуазель Валери? В тот вечер соседи, покинув дома, укрытые от непогоды белыми, рифлеными как паруса навесами, отправились в гости. И чета Будивилль из Поссесьон, Гонтран с женой, разумеется, тоже. На двери желтый латунный молоточек в виде кулака, рядом небольшой подсвечник, который зажигали по вечерам, если господа выезжали. Тридцать первого декабря господа, трясясь в коляске, удостоили похвалой ряженых, танцевавших на улицах фарандолу.
— Гастон, вы действительно хотите заглянуть на минутку в цирк?
Гастон, младший, недоумок, сидел спиной к кучеру, два Бородача прятались в глубине. Мы и автомобиль? Автомобиль — это для торговцев.
— О! Я знаю, Годфруа, вам меня не понять, вам и Гюставу ничего, кроме вашего фарфора, не интересно.
Их имена начинались с одной буквы: таков обычай, вспомните дочерей египетского царя! Мать, явно сердись, плотнее запахивала накидку из гагачьего пуха.
В общем, Годфруа приказал кучеру возвращаться.
— А я? А цирк? Я хочу на представление. Доктор мне разрешил.
— Какой доктор?
— Доктор.
Он бы и ногой топнул, если бы не грелка с горячей водой на полу коляски. Кучер взмахнул кнутом, стегнул лошадь; выгнутая шея крупного странного зверя плыла вровень с соломенными шляпками в витрине, а толку? ни вправо, ни влево не посмотреть, знай вращай под шорами большими мутными глазами без ресниц. Полакомиться бы такими шляпками, но увы! Давным-давно маленькая девочка, сидевшая на заборе, уронила похожую шляпку, которую тут же сожрали свиньи, а она, она звала у окна, кутая плечи в черную шерстяную шаль. Кто это сказал? кто говорил? кто сказал, что она выглянула из окна, моя королева, смысл моей жизни, истинная любовь моя?
— Ну ладно, Гастон, идите в ваш цирк.
— О! А вы не пойдете?
— Нет, мы выпьем грогу и скажем Селестине — верная служанка, одиннадцать братьев убиты на войне, теперь в савойской деревушке нет ни одного мужчины — Селестине дождаться вас. Тетя Урсула наверняка уже сердится. Вы не забыли о цикламене, Гюстав? Выходите же, наконец, Гастон, да не споткнитесь о грелку с горячей водой. Вот. Зайдите же в балаган, Гастон! Я вам приказываю. Не будьте посмешищем для всех этих торговцев… Мсье Соломон.
Он чуть коснулся полей шляпы.
— Бедный Гастон! Бедный маленький Гастон! Такой впечатлительный, такой… Да не оборачивайтесь же, Гюстав, будет вам! Вы же помните, что нам всегда повторяла няня, воспитавшая, кстати, князя Нарышкина, она повторяла: «Никогда не оборачивайтесь, дети, с чем бы вам ни пришлось столкнуться на улице, не оборачивайтесь».
В итоге благодаря ее совету одного из четырех братьев убил разъяренный бык, который, выскочив на Гранд-Рю, увидел красную курточку Гаэтана, бросился на него со спины и проткнул рогами. Бедный маленький Гаэтан!
— Гастон… меня огорчает. Я все думаю, что за доктор его консультировал? Кто посмел разрешить ему не спать по ночам, ходить в театр? Невероятно! Да еще в канун Нового года!
— Давненько он нас не огорчал своими… глупостями, уже лет десять как, вы помните?
— О! Надо отдать вам должное, вы моментально приняли меры.
— Вы помните его крики?
Гастон в отчаянии проводил взглядом удалявшуюся коляску. Не лучше ли просто прогуляться по набережной? Грустное зимнее озеро баюкало лебедей и город в каменных объятьях дамб. Нет, Годфруа узнает, у него ведь глаза на затылке; сколько раз видя торчащий из-за бархатной спинки кресла лысый череп, похожий на овальное лицо без носа и губ, Гастон совал руку в карман и нервно крутил цветной мелок: сейчас подойду и дорисую все, что надо, и нос, и рот… Но тут он встречался взглядом с тетей Урсулой, тетя Урсула — слишком шустрая в свои девяносто лет, похудевшая на миндалины, матку, желчный пузырь, в серебряном гвозде, фиксировавшем шейку бедра, тоже весу немного — бывало резко подхватывалась и, опершись на палки с резиновыми наконечниками, спешила прочь из гостиной. Два Бородача продолжали беседу.
— Малерб, — сказал Гюстав, помахивая «Фигаро литтерэр»…
Тетушка Урсула вернулась в гостиную.
— Обратите внимание, Гюстав, на ваш французский. В милой Франции произносят не Малерб, а Мальзерб.
— О! Вы полагаете, тетя?
— Я не полагаю, я знаю точно. Перестаньте качаться на стуле, Гюстав, вы сломаете прекрасную спинку-лиру, такой же стул, кстати, стоит в Малом Трианоне. Вот что я вам скажу: ваш отец знал этого Мальзерба, прятавшегося в наших краях во время революции. У него и яхта имелась, и собаки, и лошади, и машины. Неплохой был человек…
Она с мечтательным видом — палка над полом — замерла на секунду.
— Хотя, наверное, в школах теперь разрешают произносить Малерб.
Сливовые шторы с кремовой сатиновой подкладкой приглушали шум, доносившийся с улицы, но сегодня перед Новым годом дом наполнился громкой барабанной дробью и звуками труб.
— Скоро кончится этот их карнавал? разве не одинаковы все дни? и ночи? и годы?
— А где же Гастон? Как? Он не вернулся с вами?
Она кричала, что это, черт побери, крайнее безрассудство. В цирке! У него хотя бы есть деньги? Он уже перед тем несколько раз заявлялся в библиотеку: Я хочу получить свои деньги! Имею право так же, как и вы.
— Конечно, Гастон, кто тебе отказывает в деньгах? Бери, если хочешь купить конфет.
— Нет, нет, я имею в виду много денег. Чтобы ходить в банк. Платить кучеру. И все такое.
— Но послушай, мой маленький Гастон, разве ты не пользуешься коляской? Ты не обогрет? Не накормлен? Тебе темно?
Тебе, бедному маленькому Гастону, отдали самую красивую комнату! на южной стороне, как у тети Урсулы: она часами смотрела в лорнет на озеро, лебеди качались в порту, а детям на берегу казалось, что качается весь мир. А Оноре уже построил корабль со стеклянным дном? Ну, помилуйте, какая глупость, конечно нет, он ведь еще не родился.
— У вас, у вас деньги в кошельке. А у меня пусто.
Годфруа открыл кошелек: один франк шестьдесят сантимов.
— Смотрите, Гастон, что у нас остается, мы же платим слугам, и налоги, и остальные расходы на нас.
Разве Годфруа не передал кое-что Гюставу, а Гюстав разве не сунул это кое-что себе под задницу?
— Встань, Гюстав.
— Зачем, мой друг, вы хотите, чтобы я встал? да не кричите так! Закройте дверь, ради Бога! опять он повалился на пол!
Гастон закатил глаза, наполовину, чтобы можно было разглядывать маленькие лепные пирожки по периметру потолка, отреставрированного в тысяча девятисотом году, когда уже вроде бы искоренили чуму и войны, а сбор винограда проходил гладко, как по расписанию, принося каждый октябрь сто тысяч литров под прессом.
— Бедный маленький Гастон! Мой бедный брат! от кого он унаследовал эту ужасную болезнь?
— Эту благородную болезнь? Не мне вам напоминать, Гюстав, что удары судьбы сыплются на голову… что нашего отца звали Николя… От него Гастону и передалось… ну в чем дело, малыш? ничего в кресле нет. Вам померещилось, Гастон.
Потом они шептались за ширмой, стоявшей рядом с его кроватью, за ширмой, которую, как они утверждали, поставили от сквозняков, а не для того, чтобы в любое время дня и ночи незаметно просовывать в дверь бородатые головы и морщинистые шеи и шпионить за дорогим братцем.
— Спрашивается, что он там так долго делает?
Гастон вошел в цирк, удивляясь собственной храбрости и шатаясь, как пьяная курица — курам дают пропитанные вином кусочки хлеба, потом мелом чертят круг, и те не смеют из него выйти, пока на террасах в первые дни мая идет пир горой: винодел рассчитался, прекрасный выдался год! Она тоже там, в последний раз, кутает плечи в черную шерстяную шаль, лебеди берут разгон, вытягивают шеи и, хрипло крича, гонятся друг за другом по волнам, словно белые кони. Гастон увидел отражение девушки в зеркале и обомлел. Никто так никогда и не узнал, как он осмелился подойти к ней, к ней такой, в дурацком пальто, с покрасневшими от холода коленками, длинными, ниже плеч, волосами и маленькими беззащитными руками. Оба Бородача спали, повесив головы на грудь, калорифер погас, тетя Урсула положила челюсть в стакан с голубой водой и поджала деревянные ноги к сморщенной заднице. Она, бродячая акробатка, жила в убогой комнате над булочной.
— Явился! Вот и наш Гастон! Гюстав, проснитесь, черт возьми! Как? он не поднялся к себе? не лег спать? Безобразие! что ему нужно?
— У меня иногда возникает мысль, что, если бы мы и дальше были его опекунами… нелегально… Достаточно всего лишь… Тихо, он идет.
Он лавировал между кадушками с пальмами: садитесь, Гастон, вы наверняка замерзли. Что? Хотите обсудить вашу жизнь? к чему начинать с незапамятных времен? Бородач постучал по столу золотым карандашиком. Смотрите-ка, он говорит, о! о! и не теряет нить, однако, мы, похоже, недооценили нашего братца. О чем он, господи, о чем он? Боже милосердный! Что? танцовщица? он собрался жениться на танцовщице? Он окончательно спятил. Сколько раз я уже задавался вопросом: правильно ли мы себя ведем? Нет, мы недостаточно о нем заботимся: нам следовало его изолировать, он серьезно болен, но что бы на это сказала наша бедная матушка? Он же был ее любимчиком. Нельзя ни в коем случае терять нить разговора, надо брать пример с рыб в озере, они не вертят головой ни вправо, ни влево, не смотрят вверх на Большую медведицу, которая там в небе считает себя центром мира… так, не сметь отвлекаться на рыб и звезды, думать только о дурацком пальто, о крепких коленях, о мускулистых ногах, покрасневших от холода. Ладно, слушаем дальше его бред: вот он сидит в балагане, мне кажется, я его прямо вижу: руки сложил на трости, у которой вечно отлетает набалдашник, и он бы давно его потерял, если бы нас не было рядом, жаль, что у него нет бороды, как у нас, правда, Гюстав, гормонов ему не хватает, хотя уши вот шерстью заросли. Ну, ну: Гастон Будивилль сидит воскресным вечером на представлении, зажатый со всех сторон нищебродами. Господи, о чем он? Рта не закрывает, наш дорогой маленький братец, рассказывает, что танцовщица произвела на него неизгладимое впечатление, засек объект, как говорят военные, кстати, хоть бы Эрнестина не забыла достать и проветрить мою военную форму, из-за этих огромных лип у нас в парке расплодилась моль, но, черт побери, что он городит? похоже, в конце представления наш дорогой братец проскользнул за кулисы, потеряв по дороге шляпу и золотой набалдашник трости. О! господи боже, он познакомился с танцовщицей?! о! зачем мы отпустили его одного?! да еще и в канун Нового года. Со всеми этими ряжеными. Голос у нее низкий, коричневое пальто не по размеру и с дырявой подкладкой, волосы длинные, ниже плеч, он проводил танцовщицу до порога убогой нетопленой комнаты — зачем топить, тепло идет от булочной внизу, объяснила хозяйка — ноги у нее замерзли в серебряных туфельках, промокших от снежной каши — серебряные туфельки! не то что у Валери ботинки box-calf на плоской подошве!
— Гастон! Гастон! Ты бредишь! Очнись! Гюстав, на помощь, хватит храпеть в кресле.
Нет, Гастон, не говори, что ты хочешь на ней жениться, подумай о Валери, с которой ты практически помолвлен…
— Помолвлен? Нет, Годфруа, вы же отлично знаете, что Гастон… вы меня все время будите, черт побери. Гастон собрался жениться? на Валери? Это смешно.
— Нет, не на Валери. На танцовщице.
— Ну, разумеется, Валери танцует. Помните? Она какое-то время брала уроки танцев и вальсировала на семейных праздниках, впрочем, мне никогда не нравилось. С ее длинным носом и большими ступнями…
— Если бы вы прекратили зевать, Гюстав, я бы вам объяснил. Представьте себе, мой дорогой, что Гастон, вот он, собственной персоной — смотри, она! любимая моя, она живет в моем доме и выходит иногда по ночам из стены, черная шерстяная шаль цепляется за деревянные панели… о! опять она растворяется в воздухе, о, Боже! — наш милый братец хочет жениться на акробатке, на бродячей артистке из какого-то жалкого цирка.
— Это смешно.
— Мы допустили оплошность, оставив его одного на минуту. Не зря я волновался. Ну, Гастон, хватит шутить. Пей тизан и иди спать. Ты потерял золотой набалдашник трости, видишь, что происходит, когда нас нет рядом.
— Но я хочу на ней жениться, кто мне может помешать?
— Гастон, вы же понимаете, по состоянию здоровья вы… Ой! Прекратите! Что он делает, господи помилуй!
Ваза Галле[2], стоявшая на камине, летела прямиком в голову одного из Бородачей. Какая жалость, что во время войны завод разрушат и прекратят выпускать прозрачные розовые с листиками плюща вазы — господин Галле, добившийся успеха своим горбом, еще до трагических событий успеет унести секрет в могилу, где будет держать его, крепко прижав к сердцу — разоренное кладбище превратится в место сражения, и обнажатся белые как мел внутренности земли. Бородачи почти не спали, Гастон, сидя на кровати, грыз кулаки. А если Гастон примется крушить furniture? Сдать его в сумасшедший дом? Невозможно, черт возьми! Принимал ли Гастон позавчера за обедом таблетки? К нему подвинули корзиночку с пузырьками, но он послал всех к черту и сказал, что больше не собирается пить лекарства.
— Я превосходно себя чувствую. Я хочу жениться.
— Неужели, Гастон? Как интересно! и на ком же, скажите, пожалуйста?
Годфруа, макая белый хлеб в кофе с молоком, как мамаша Мак-Миш[3], косился на другого Бородача.
Гастон крикнул, что с него довольно их переглядываний и что теперь, наконец, дверь рядом с кроватью, через которую они постоянно за ним подглядывают, заперта на ключ.
— Неужели, Гастон? И как же вы ее заперли? Ключ надежно спрятан.
— Ну, я… неважно. Важно одно: я женюсь.
— На ком же, Гастон? На ком вы хотите жениться? на бедной Валери? Она вас ждет уже давно.
Валери! Огромные ступни, кожа вокруг глаз темная, а если присмотреться — в мелких коричневых точках, и кто-то хочет, чтобы я на ней женился, упаси боже!
— Нет. Я женюсь на девушке, с которой познакомился вчера вечером. В конце концов, я ей обещал и не понимаю, как могу взять свое слово обратно. Я же Будивилль.
— О! Вы — Будивилль? Судя по тому, как вы себя ведете…
— Годфруа, честь нашей матери…
— Что тут, по-вашему, затрагивает честь нашей матери?
Имена детей должны начинаться на одну букву, — тявкнул голос из прошлого, — вы забыли, каких вы кровей, мой дорогой? Послушайте, вот, например, дочери египетского царя…
— Но если вы, как мне показалось, предполагаете, что Гастон может быть не Будивиллем, значит…
— Пустой спор! Учтите, Гюстав, я никогда не говорил ничего предосудительного о нашей матери.
— Да, но если вы предполагаете…
— Я себе такого не позволил бы…
Они горячились, их лица почти на треть окрасились в опасный пунцовый цвет. Больше эмоций, советовал между тем доктор, давление слишком высокое, никаких гор. Мы? И горы? Хлористый кальций, если все-таки когда-нибудь решитесь! И вот однажды принц Гонто-Бирон проездом из Эвиана после нескольких бессонных ночей за игорным столом высадился со своей яхты на приватном причале Поссесьон и за обедом, между грушей и сыром, выразил желание совершить ознакомительную прогулку в горы. Прогулка заняла весь день, Бородачи и Гонтран взяли коляску и ехали вдоль гор по долине. На лесопилках возвышались башни из досок, сложенных вперекрест, как руки в игре в жгуты, вдруг туча закрыла солнце, наступила ночь, пахнущая сыростью и мхами. А уж какие только ароматы не источала низкая трава, веками растущая между каменными глыбами, забытыми здесь со времен сотворения мира. Бородачи страдали молча, лица на треть закрыты от солнечных лучей откидным верхом коляски. Принц вернулся в Эвиан красный как омар, тетя Урсула долго стояла у окна, провожая его яхту взглядом. Мало-помалу острая обида — замуж не взяли — притуплялась, таяла, предсказывая близкую смерть. Но, черт возьми, как ей-то сообщим? Что братец решил жениться на укротительнице львов? Она лишит нас наследства. Заладил безумец: красавица, красавица. Если женщина красивая — это что, повод жениться на ней? Досадно, имя наше исчезнет, род угаснет, как изящно выражаются французы, тетя Урсула тоже ведь не нашла себе мужа. Молчаливые чопорные родители — всегда, даже в самую сильную жару, в черном платье с настоящим кружевом и воротниками из китового уса — возили ее на воды. Напрасно. Все эти благородные Нивернэ, Пуатевен, Оверна были католиками. Они возвращались в пахнущий суслом дом, сбор винограда заканчивался, урожай, поместье, виноградники — вечные, как рай, но, господи боже, друг мой, наша Урсула! Ей же скоро тридцать. Господи боже, друг мой, а этот эльзасец, навещавший нас недавно? Но, черт, побери, он продает сельскохозяйственные машины! Да, понятно, но…
Они, вздыхая, написали родителям эльзасца, тоже уже не слишком молодого человека с золотым лорнетом. То ли письмо потерялось, то ли ничего не разобрал его отец, аптекарь, живший в квартире с окнами во двор, с турецким туалетом на лестнице, с неповоротливой и огромной, как кит, ванной в кухне, с коврами вместо занавесок из-за того, что соседские окна слишком близко — единственный солнечный луч среди лета в пять вечера, говорила она с улыбкой, немного запыхавшись, кутая плечи в шерстяную шаль, о! позвольте, позвольте мне приблизиться к ней, ухватиться за одного из множества ангелов, летающих в пространстве, позвольте мне оставить этот безумный мир, скачущий на деревянных лошадках, и говорить только о ней, о той, чью могилу осквернили и окружили рвами, но по одной малюсенькой косточке можно угадать ее облик, смысл моей жизни, истинная любовь моя — в общем, жених так и не вернулся, и тетя Урсула со своими миллионами осталась незамужней. И теперь придется рассказать тете Урсуле об идиотском плане этого мерзавца Гастона! Боже, как она воспримет? Она лишит нас наследства, зачем, черт побери, мы оставили его одного да еще в новогодний вечер?..
— …вместо того, чтобы привезти домой, уложить в кровать и напоить как обычно тизаном?
Последний, кто осмелился поднять глаза на Урсулу, был учитель младших классов! но он очень быстро женился на девице из своего окружения, Урсула выбросила фисгармонию, на которой играла с ним дуэтом, а Будивилли, онемевшие от изумления, стали свидетелями душераздирающего спектакля: три дня и три ночи их дочь провела в комнате с задернутыми шторами, отказываясь от пищи.
— Это же не по моей вине, Годфруа.
— Не по моей вине, не по моей вине, что вы заладили. И не по моей тоже, разве не так? Ладно, пусть вина не ваша, но как, скажите, объявить новость тете Урсуле? Ну, ну, решайте, ищите. Ничего на ум не приходит? Невеста-циркачка? Разве мы не можем ему запретить? Есть же какая-нибудь процедура? Как другие поступают? О! Почему вы не закончили юридический? Никто не собирался отправлять вас в адвокатскую контору (Будивилль — канцелярская крыса! — абсурд), но вы бы хоть фермеров, которые воруют у нас все, что могут, на место поставили, и разобрались бы с этими Островами… но davon später[4]. Как запретить… Думаю, надо бы доказать, что он не… что он не совсем… Но где доказательства, Годфруа? Ничего серьезного с ним не случалось, ну, несколько раз падал на пол, и мы всегда говорили слугам, что это они виноваты, мол, слишком сильно натерли паркет. Нет, правда, Гюстав, что у вас за память? настоящее решето! Кроме тех несчастных падений, ничего и не было, помните, последний раз, когда у нас ужинала польская баронесса-беженка? Вы помните? Как он замечтался, качая нож на пальце? Бедняжка в ужасе на него смотрела, схватила бы, наверное, свой лорнет и убежала — и как ей удалось спасти лорнет, пересекая границу под пулями? — если бы не была хорошо воспитана. Правда, чай пила, не вынимая ложечки из чашки, но, думаю, в Варшаве все так делают. Но… эй, Гюстав? Вы меня слышите? Честное слово, между вами и Гастоном разница невелика.
Бедный Гастон смотрел невидящим взглядом на белые облака, бегущие по черному небу, и на качавшихся на черной воде белых лебедей, зимовавших в порту с беженцами, мертвыми, живыми, без ноги или без глаза, распластанными на земле, цеплявшимися за корабельные цепи — о! боже мой, где синей небесной зимой она нашла себе убежище, к счастью, ей в гроб положили черную шерстяную шаль.
— Послушайте, Годфруа, что я вам сейчас скажу: окошко в укромном местечке выходит на площадь; так вот, площадь пустая, только дворники метлами машут, цирк уехал.
— Вы читаете мсье де Токвиля в укромном местечке?
Бедный Гюстав, прячась от Годфруа, подолгу сидел в туалете, читая мсье де Токвиля или старые новости на квадратиках нарезанных газет, висевших на веревочке.
— И я вам, Гюстав, сейчас кое-что скажу: они уехали, но танцовщица осталась. Как, Гюстав, вы этого не знали? А что же слуги вам не донесли? Ну, ну, не краснейте. То, что с нами случилось, слишком важно, чтобы я вас сейчас ругал за разговоры с садовником и кухаркой.
— Должен же кто-то следить за хозяйством.
— Ха, ха! Мой маленький Гюстав взял обиженный тон.
— Да, кто позаботится о хозяйстве? наша тетя…
— Боже мой! наша тетя! Как она воспримет? Прощай наследство, если только тетя не умрет сразу при первом же упоминании об этой девице. Я точно знаю, если она не составила завещание… Тссс, наш маленький братец.
Не задев ни одной пальмы, Гастон благополучно приземлился в кресле, выбритый, собранный, бледный, нервный. Конечно, я не буду трогать фарфорового shepherd — увы! именно пастушка он и тронул, взял его дрожащими руками, пастушок упал на черную мраморную плитку и разбился.
— Ладно, Гастон. Ничего страшного, правда, Гюстав? Пастушок достался нам от дедушки, а тот в свою очередь получил его от великой графини Алексии Федоровны, долго он у нас тут простоял. Но что поделаешь? кажется, в Британском музее есть его копия, значит, на свете точно существует еще один пастушок, и это главное. Бедный пастушок! Alas! Poor Yorick! мы попросим Селестину его склеить. Ох! Дом приходит в упадок, Гюстав, это предзнаменование. Гюстав, отодвиньте немного в сторону фарфоровый ночник.
Гастон приподнял фарфоровый ночник, перевернул, посмотрел марку, Гюстав, стоя у брата за спиной с растопыренными руками, повторял все его движения.
— В общем, так, я полон решимости. Ничто мне не помешает, я всегда был страшно несчастным, а Сильвия меня любит, нет, пожалуйста, Годфруа не возводите глаза к небу, документы у нее в порядке, я собираюсь пойти к нотариусу, он объяснит, что надо делать, и все! Потому что положись я на вашу помощь…
— Но мы вам поможем, Гастон, вы же знаете, мы оставили вас дома, заботились вместо того, чтобы…
— Я не сумасшедший! С чего? Что со мной не так? Ладно, мне, в конце концов, плевать на ваши разговоры.
— Гастон! а наша тетя!
— Понимаю, но что поделать, бог мой?
Гастон грыз кулаки, Годфруа перешел в наступление и строго спросил, подумал ли он об имени Будивиллей, но он и на Будивиллей плевать хотел, по другую сторону Юры полно Будивиллей и, кстати, среди них и бродяги, и пьяницы встречаются.
— Замолчите, это святотатство. Если и есть где-нибудь в Европе какие-то Будивилли, то только незаконнорожденные, беспородные. Теперь поднимайтесь к себе, примите душ, мы вернемся к нашему неприятному разговору после ужина.
Годфруа, усевшись у огня, рассеянно пнул осколок пастушка. Он — последний настоящий Будивилль! Уж точно не Гюстав, старый девственник, и не болван Гастон! А ведь их родной дед, придерживая на морозе дрожащей рукой высокую шапку, смотрел, как поднимались и опускались в седле грозные спины лакеев на шести лошадях, вверх-вниз, деда мутило, бум, бум, бум, это — бомба? по донесению шпионов дед встретился с мадам Будивилль, темные волосы, декольте, родинка над губой, намек на усики, в охотничьем павильоне, когда на Неве или на Москве-реке с грохотом сталкивались последние льдины. Мой бедный дядя, моя тетя, мои кузины убиты в доме Ипатьева! О! равнины вместо гор! Избы вместо шале! Он простирал вперед руку и хмурил брови, копируя своего предка, Ивана Грозного; в воскресный божий день русские крестьяне в косоворотках выходят из изб, торопятся, толкаются, самый младший падает и бьется рахитичной головой об изумрудные булыжники, скачут русские по поместьям размером с кантон, озера у них как моря, ручьи как реки, ожерелья как пояса, луна гигантская, желтая, звезды метут хвостами землю и охраны по шестьдесят тысяч человек. Довольно, пора вернуться на улицу дю Лак в маленький дом Будивиллей с масками над окнами, с маленькими креслами, с маленькой тетей Урсулой, до того напичканной лекарствами, что смерть ее не берет, и Гастоном, попросившим у нее аудиенции!
А если она все-таки умрет, когда узнает? А если она уже умерла? — Гастон в страшном волнении грыз кулаки.
— Вы меня пугаете, пойду проверю.
— Останьтесь!
Гюстав покраснел, так, что видно было даже сквозь густую поросль, которую он выгуливал с рассвета до заката каждый день. Во фраке и цилиндре, и он, и второй Бородач обязательно.
— Вы доели яблоко?
Гюстав, быстро проглотив последний кусок, на мгновение представил, как Годфруа назидательно продолжает: если съедать одно яблоко в день… или же: вы должны съедать яблоко на ночь, лучше будете спать.
Спать! К чему рассказывать тупице о дерзких мечтах, посещавших его во время бессонницы в огромной, почти в половину стены, деревянной кровати с загнутыми как у морской раковины, краями и высоким, похожим на навес над церковной кафедрой изголовьем.
— Тсс! Он тут.
На пороге появился Гастон. Пока другие продавали вино, ремонтировали дом, выкорчевывали неплодоносные лозы, он по-прежнему топтался в коридорах детства.
— Ну, Гастон, надеюсь, вы оставили свою безумную затею. Разговора с тетей Урсулой было достаточно, чтобы поставить точку в этом деле. Нашей тете Урсуле здравого смысла не занимать.
— Да… Гм… она мне сейчас сказала: какое счастье, давно пора омолодить наши ряды…
— Тетя Урсула? и военный лексикон? Вы шутите, Гастон.
— …и ей не терпится познакомиться с Сильвией. Сильвия! Любимая! Придет ли она, голые красные от холода ноги, дурацкое пальто? некрасивое маленькое платье из ярко-синей саржи с пятнами пота под мышками и пристегивающийся воротничок вместо украшения; тетя Урсула — облысевшая голова спрятана под черным кружевным чепцом — неужели я, правда, старуха? когда подкралась старость? ночью, как вор? — взяла Сильвию за руки и усадила в красное бархатное кресло. Неслыханно! Чтобы Будивилли женились на циркачке-танцовщице, такого еще не бывало! я пишу вам из кабинета, из окон которого вижу статую нашего предка, он в могиле переворачивается — о! боже мой! Она и ее шерстяная шаль! Я почти забыла о ней с этими цепкими как плющ Будивиллями. — Но разве на Гастона не имела виды кузина Валери? И как теперь, когда в семье завелась бродячая артистка, выдать замуж нашу Луизу? я тоже, я тоже, — кричала Шанталь, — почему вы мне запрещаете брать уроки танцев? я тоже хочу стать танцовщицей, как наша новая кузина, посмотрите, что в итоге: нашла себе завидного жениха. О! удачная партия? разумеется, сколько лет они живут, палец о палец не ударив, на доходы с виноградников, только я все думаю, что скажет тетя Урсула-Поль, не та тетя Урсула, которая живет с кузенами, кстати, с ней-то что будет, ведь танцовщица, предполагаю, поселится в их доме, и, позвольте спросить, куда деваться тете и Бородачам? Гастон ведь не совсем… да, что скажет другая тетя Урсула, тетя Урсула-Поль очень суровая! с густыми бровями! А дядя Поль, ее супруг, тридцать лет назад сгинул среди дикарей!
О! Как все насмехались надо мной, когда я подплыла к Мысу Старых дев — по сравнению с ним Мыс Бурь[5] — тихая заводь. Теперь очередь Валери. С ума сойдет от злости эта Валери, увидев мою очаровательную, мою чудесную Сильвию. Она вошла в старый дом на улице дю Лак, пахнувший овсом и плесенью, личико, подвижное как родник, вся жизнь у воды, у ручьев, у рек. Гастон поднимался по лестнице, держа ее за руку. Она, что же, немая?!
— Она очень робкая. И тетя Урсула нашла ее прелестной.
— У нее вообще есть документы?
Бородач надел цилиндр. Нотариус с бакенбардами сидел в обитом искусственной кожей кресле, которое при первом же весеннем солнце жгло задницу.
— Нет, мой дорогой друг…
Друг?!
— Нет, господин Будивилль, похоже, единственный способ: запретить. На каком основании? вам самому надо подумать. Говорите, бродячие артисты покинули город? а эта особа осталась? Прелестное создание…
— О! прелестное…
— Ну да, высокая, фигура точеная, черные волосы, голубые глаза.
— Ах, неужели? Я не заметил, мне показалось, у нее маленькое сморщенное личико…
— О! Понимаю вашего брата, она, эта наездница, восхитительна: в черном длинном платье на белом коне…
— Послушайте, господин нотариус, нельзя допустить, чтобы Будивилль женился на циркачке. Это смешно. Я бы даже сказал, преуморительно. Неужели действительно ничего нельзя сделать?
— Красивая, высокая, все при ней. Иссиня-черные волосы, а какая посадка в седле! Видите ли, боюсь, что…
«Настоящая красавица, эта наездница, — бормотал он, вставая. — Господину Гастону очень повезло».
Выходя от нотариуса, Годфруа столкнулся с колонной маленьких калек, детей двадцать, а ног на всех тридцать. Да уж, если бы свистун-плотник не пропил два виноградника да не добавил бы к этому спирта, который его старая мать подливала в лампу, чтобы согреть глоток тизана перед сном, если бы занимался как должно плотницким делом и не оставлял бы месяцами у стены длинные доски — однажды ночью доски закачались и пошли прыгать по двору лесопильни — то не пришлось бы ему сдавать свою хибару сиротам, покалеченным войной. И если бы Даниэль, живший с двумя братьями, один — синдик, другой — умственно отсталый, не позарился на помпу для распыления сульфата, только что купленную родителями Эжени, а распылял бы сульфат по старинке с повозок, запряженных лошадьми, которых приходилось одалживать по всей деревне, то не торопил бы Эжени в феврале со свадьбой, а Эжени, беременная шесть недель, не встретила бы изувеченных детей, весело плескавшихся на берегу озера, и не родила бы ребенка без рук. О! главное не сбиться со следа улитки Годфруа Будивилля, возвращавшегося в слезах в дом с масками, хоть это и чертовски сложно, когда таких улиток, заползших в комнаты, живых и мертвых, сотни, когда мир состоит из слепых Самсонов, подпирающих стены, когда маленькая девочка горит у подножья склона и поляк увозит Жаклин на велосипеде в неизвестном направлении, когда толпы безумцев сбегаются, воюют на полях, их тысячи тысяч, саранча, которую гонит водэр[6], зяблики с Арденн, прилетающие внезапно вечером, смотришь: мартовские деревья сплошь в помпонах! Кто это сказал? Кто сейчас говорил? кто рассказывал об арденнских зябликах, о девочке в кольце огня, о колоннах изувеченных детей, о евреях, сбившихся в кучу на палубе корабля, которому не дают причалить — льдины в Архангельске быстро стягиваются в непробиваемую стену, чайки лапами вмерзают в лед и умирают, англичанка приносит чайкам горячий чай, англичанка ждет их каждую осень и бросает им хлеб — она кутает плечи в черную шерстяную шаль — кто, в конце концов, обвел белым кружком в размытой толпе лица Гонтрана и Гермины на фоне Поссесьон? У нас в Померании такая свадьба немыслима, отец никогда бы не допустил. Циркачка! Бедный Юнкер-длинные-ноги, его лорнет выбросят на refuse-heap[7], после того, как самого Юнкера найдут в одной из комнат в Поссесьон на полу в странной позе с запрокинутой головой. Конечно, у вас жизнь легкая, и дома у вас из легких материалов, чтобы песок не засосал. Мужчины мяли бесформенные мясистые носы, ходили, еле передвигая ноги, северные березы опасно сгибались в дугу, олени и мамонты брели по брюхо в песке, девушки весной вместо майского дерева украшали лентами их бивни и рога. Западный ветер, не принесший дождя, направился в Китай, желтые тучи рассеялись, не уронив ни одной градины, огромные океанские ангелы шумно били мощными крыльями. В том краю вполне можно было бы спрятать отравленного Оноре и Сильвию, облитую серной кислотой: песок моментально засосет трупы, следа не останется. Небо-скуфья там давит невыносимо: эгей, слуги, на помощь! У нас скуфью ангелы держат ледяными крыльями. Единственная гора на равнине — refuse-heap, куда выбросили вставную челюсть и лорнет Юнкера, гора из кукольных париков, ржавых садовых ножниц, стрекозиных крыльев и до того высокая, что уже с октября на склонах лежит снег. У ее подножья копошилось целое племя слепцов; муж с женой, евреи, мечтали о ребенке, звали его ласково «костыль нашей будущей старости», пусть ребеночек сидит на скамье у печки рядом со старым отцом, парившим над котелком язву на левой руке. Слепцы! Уже построен точными ударами топора корабль, который до отказа набьют евреями, давка, руки опущены, здесь и там, стиснутые телами живых, стоят трупы. Ребенок умер сразу, его выкинули в море. Напрасно корабль пытался причалить, у каждого мола человек в расшитой золотом одежде запрещал вход в порт, молча подавая флажками сигнал: «нет, нет». Покойницы в шерстяных шалях, старые туфли горят вдоль берега, тоже нигде не могли причалить.
— Да, конечно, вы сами провели электричество, что, впрочем, было довольно легко… — но ваши дома дали крен, да, да, я видел трещины в гостиной. Это… забавно.
Гермина играла Meeresstille und glückliche Fahrt[8] в четыре руки со своей кузиной Илзе фон Бонин.
— У нас дом, шато, построен на скале, а не на зыбучих песках.
— Зато у нас колодец для дождевой и талой воды, а в десяти минутах ходьбы в парке источник с питьевой водой, куда оленей кладут охлаждаться[9], конечно, не так все комфортно, как у вас, но вам тоже есть чему поучиться.
Ох уж эти круглые, как коровьи лепешки, города на высоте двух метров над равниной! Гонтран с Герминой сидели в саду Поссесьон и пели гимн утреннему солнцу. Белая матовая луна, которую видно днем, смеялась во весь рот на небесах детства. Гермина привезла пятьдесят пар чулок в чемодане: если отрезать ступню у нового чулка, получится чехол для плиссированной юбки! она, как куница, сплевывала виноградные косточки, вытирала носовым платком налет со слив, слегка морщилась всякий раз, когда садилась; после их возвращения с итальянских озер Гонтран у себя в кабинете, положив хлыст на Библию, раздумывал, не допуская сравнений, конечно: «не слишком ли она… холодна?» — потом открывал какую-нибудь философскую книгу: «о! боже мой, что у нас общего? мы катимся по параллельным прямым…» По улице поднимался странного вида человек, с виду монах, но на голове — черкесская папаха, да это же Гассо, мой кузен Гассо, сбежавший из Средневековья, где время от времени из окон выливают кипящую смолу, только что веселившийся торговец лежит теперь пластом посреди рыночной площади на мешке с зерном, напившись теплой крови, зерна успели прорасти до того, как тело бросили в яму.
— Но, Гассо, ты покинул Gut[10]? это мой кузен, Gutsbesitzer[11].
— Гермина, нет больше Gutsbesitzer, наш дом поделили на три части, у нас Notbewohner[12], и мы теперь просто служащие. У Германии, неуверенной, центробежной, нет природных защитных барьеров до самого Китая: враги, колоннами пришедшие с Мертвого моря, пытались спрятаться за низкими, почти в человеческий рост, деревьями, местные жители как мухи падали на спину, тряся лапками, думая о том, что больше никогда не увидят своих громко плачущих детей, увязших в песке по самые коленки с ямочками. Странник шел широким шагом, юродивый, сам себе пошил костюм, широкое белое платье, черкесская папаха, и в постель ложился обутым. Легко представить, как радуется уставший пилигрим приглашению к богато накрытому столу и служанке Розе, той самой Розе, Розетте, бросавшей на него косые взгляды и пахшей засохшей кровью, но нет, наш был адептом здорового питания, никаких консервов, а почему у вас фасоль… такого ярко-зеленого цвета? наверняка кислотой удобряли, чтобы быстрее росла. Ни одного приема пищи без литровой бутылки «Виттель» с красной этикеткой, на первый завтрак непременно Бирхермюсли. Ни уксуса, ни винограда, ни изюма, ни бобовых. До чего же чудно: льняные волосы, серые глаза с белесыми ресницами, а кожа словно дубленая. И складка вместо губ! Гермина хотела взять его на свадьбу Гастона с бродячей циркачкой! Он такой импозантный в широком белом платье из грубой шерсти, Годфруа и Гюстав были бы польщены. Но странник, божий посланник, юродивый вовремя исчез, отправился туда, где запад становится востоком, где сходятся параллельные линии — О! вот и она, в черной шерстяной шали! И маленькая Жаклин кричит: «мама», и собаке теперь незачем жить. Что до остальных, они празднуют нелепую свадьбу, бедная Валери с мокрыми подмышками, в панталонах, обвязанных крючком, и зонтиком с золотой ручкой, подаренным тетей Урсулой, почему все-таки никто не приударил за томящимися в заточении тетей Урсулой, ее миллионами и зонтиком? На похожий зонтик оперлась, стоя на крыльце, и мать Валери; запахнула плотнее накидку из гагачьего пуха: «пока я жива, у моей дочери не будет платьев с карманами», поэтому бутылочку с серной кислотой, предназначенную танцовщице, невесте Гастона, бедной Валери пришлось положить в белый полотняный карман, подвязанный к нижней юбке! Помнишь, Валери, как ты сказала, что я слишком старая, чтобы носить шотландскую шаль твоей матери, помнишь, Валери? Капитанский бинокль на коленях: тетя Урсула глядит на огромное озеро: вот оно в синих складках, вот полное облаков, вот белые лебеди качаются на черных водах Тартара. А сейчас эфирное, спокойное, колышется едва заметно, бледно-голубое озеро над нашими головами; тетя Урсула, пальцы унизаны драгоценными перстнями, смотрит в бинокль, смотрит на рыб, проплывающих, шурша чешуей, мимо окон, пока на глубине озера птицы носятся наперегонки за червяками, у Валери, особенно заметно в профиль, появился второй подбородок, а вместе с ним привычка приподнимать голову и вытягивать шею, бугристую шею, которая в первую очередь выдает возраст, мерзавка!
— Ты выглядишь уставшей, Валери!
— Ну вот еще, тетушка! Я вовсе не устала.
— У тебя месячные? Я имею в виду, у тебя еще есть месячные?
— Ну, конечно, тетушка. Что за вопрос!
— Значит, ты страдаешь запорами? Возьми у меня в коробочке таблетку «Динабила». Ой, мне кажется, у тебя волосы поредели с тех пор, как мы виделись в последний раз. Тебе лучше носить не прямой пробор, а косой, это придаст твоему лицу загадку, которой в нем нет.
Тетя Урсула поудобнее уселась в кресле. Сорок или восемьдесят, какая разница? Любовь, лодочник на озере, вальсы, рвущие сердце — всему конец, ах! женщины живут слишком долго! Она поглаживала горячую грелку на животе, сегодня пахнет весной, булочники и шорники, бросив прилавки, отвязывали лодки в дальнем углу сада, оставив своих помощников зевать и ковырять в носу на берегу.
— Знаешь, невеста Гастона — само очарование. Все при ней: волосы, глаза, ноги…
— Конечно, танцовщица…
— О! нечего дуться. Впрочем, понимаю, ты расстроилась. Знаешь, она мне рассказала, какая это ужасная профессия, не расслабишься. Да, она — девушка прямая, чистая… ну прямо как ты, Валери.
Тетя Урсула разразилась жутким смехом. Валери… на левом плече из-под ворота платья вылезла широкая бретелька комбинации из серого джерси.
— У нее, у этой малышки, забыла ее имя, будут дети, в отличие от нас с тобой.
И заплакала, тяжелые старческие слезы медленно текли из мутных глаз, давно уже умер Эмиль — красавец нотариус, вылитый капитан карабинеров, которому, когда он овдовел, Урсула сделала предложение, и который в страшном смущении, извиняясь и кланяясь, проводил ее до двери конторы: Боже мой, вспомнить только этот бесконечный путь обратно, только бы не упасть на улице, только бы дойти до дома с масками, а теперь Эмиль лежит на песчаном кладбище по соседству с Будивиллями, языки холодного пламени лижут древние могилы, иногда на каком-нибудь участке экскаваторы откапывают озерных мертвецов — у одного скелета в ногах лежал крошечный скелет; мать утопилась с горя в ожерелье из камней: недоглядела, ребенок провалился в лунку! — перемешанный с костями песок добывают для стекольного завода, где день и ночь горит огонь — из-за этого карьера стоявший рядом с кладбищем дом дальних родственников Будивиллей сильно потерял в цене, дом, обычный, ничего особенного, в свое время достался им от тети-теософа, построившей у себя в саду курятник в форме спирали, голубятню с вогнутыми стенами, вокруг которой стаями летают вяхири… о, вот и она, спускается по садовой дорожке, вся в черном, седые волосы торчком, застывший взгляд… надо без сожаления пройти мимо нее, залепить уши воском, закрыть руками боковой обзор и смотреть только прямо на красивый дом Будивиллей в центре города, на кованого ангела на флюгере, на каменные маски, на пыльные, ярко-синие подушки с кистями и бахромой в коляске, а не на несущийся незнамо куда мир и не на скачущие как козлята холмы; чайки, крича, хватают куски хлеба, которые она, кутаясь в черную шерстяную шаль, бросает им из окна, потом резко планируют вниз к воде и качаются на серо-зеленых, цвета ледников, волнах Дранс[13]. Бракосочетание состоялось в бывшем замке, оба Бородача, разумеется, прекрасно знали его внутреннее устройство, графы Рива были их предками. Тем более эта свадьба — абсурд! Сильвия выглядела восхитительно, легкий ветерок обрисовывал ее длинные ноги под белым кашемировым платьем с тесьмой.
— Это моя мать.
Дама в розовом, с сеткой морщин, сильно напудренная.
— Добрый день, дамы-господа, надо же, какая хорошая погода, я из Кёльна приехала на свадьбу моей маленькой Лидии. Лидии? Ну, подумаешь, ничего страшного, Сильвии, где ваши прекрасные глазки, посмотрите на меня, вы меня любите? Вы прямая и чистая, вы станете лучом света в нашем старом доме. О! что касается меня, — кузина подняла фужер с портвейном, — по вечерам мой муж устраивается с газетой у огня — ну разумеется у нас есть центральное мазутное отопление, и ванна в нише, и все остальное — и забывает обо мне.
Она неуверенно засмеялась.
— …и забывает обо мне, тогда я встаю с места, опускаюсь на четвереньки, потихоньку иду к нему, толкаю носом газету и кладу ему голову на колени. Как будто я — собачка, понимаете…
— Честно признаюсь, дорога оказалась очень долгой, Прага… Разве вы не из Кёльна приехали, дорогая теща? Ах! Конечно, из Кёльна, скажи, Лидия, малышка моя, сегодня же четверг?
— С утра был четверг.
— Я стою на четвереньках на ковре, толкаю носом газету, кладу ему голову на колени и говорю… В общем, она красивая, я считаю. В любом случае красивее Валери с ее головой — трофеем дикаря, вы понимаете, что я имею в виду: дикари сушат головы врагов, после сушки головы становятся как деревянные, размером с кулак и с выпученными как у бабочек, глазами. Нет, вы ошибаетесь, у Schrumpfkopf[14] — мой дядя, капитан корвета, собрал целую коллекцию Schrumpfkopf — нет глаз. Сами посудите! Эти головы часами сушат в песке в зной, как, по-вашему, у них сохранятся глаза? В общем, я считаю, что в Валери есть некая загадка, а в этой кудрявой крошке — нет; странная у нее, однако, манера смотреть в упор и молчать, она — немая, честное слово. Бедная Валери! Вот она подходит к молодым, на месте невесты я бы поостерегся, что там у Валери в руке? Desperada![15] Когда мой отец был послом в Испании…
— Знаете, я только что говорил с матерью невесты, она вовсе не плохая, учитывая… Неплохая?! эта бабища?! Я невооруженным глазом вижу ее розовое трико, минуточку, сейчас я спрошу, какой номер она исполняет.
— Жемс! Подождите! Он глухой как тетерев. Что вы делаете? Жемс! Это не циркачка, это — баронесса!
Его пытались остановить, но он ругался: гром и молнии, неужели мне нельзя просто поздороваться.
— Не сходите с ума, мадам, вашего Жемса отлично принимают.
От Жемса разило винным перегаром, высокий, в черном костюме, сложенный зонт, нос — вороний клюв. Надо же, она говорит как мы, а ведь, по идее, у нее должны быть все акценты мира, Оливия, оставь меня в покое со своими знаками, о, боже! Жемс всегда так себя ведет, помните, на последнем концерте виолончелистки, у которой одна грудь была выше другой?..
— Вам нравится эта страна?
— Э! Я не глухая. Абсолютно нет. Меня сюда семья прислала. Мерзавцы!
— На свадьбу?
— На какую свадьбу?
— Вы изрядно помотались по свету?
— Помоталась? Откуда вы знаете? Вы что из полиции?
— Ха, ха! очень смешно, нет, я — банкир.
— Без разницы, все мерзавцы.
— Октавия, что ты от меня хочешь? Оставь меня в покое, Октавия, я что не могу поговорить с матерью невесты? Она — само очарование, такая непосредственная. Но это — не она, идиот, это — сумасшедшая баронесса, фу, глупости, что баронессе делать у Будивиллей? Их бабушка шила дамам панталоны! Надо же, и впрямь баронесса, с ее привычкой повторять к месту и не к месту: «мерзавцы».
К месту и не к месту. Туфли в грязи, война погоняла ее хлыстом, густые седые пряди трепали ветра и дожди, как она добралась до Будивиллей? Она вдруг заплакала, вспомнив сына в гипсовом корсете, лежавшего плашмя на животе и пытавшегося поднять голову черепашонка.
— Ну, Лидия, я пойду? Меня тошнит от этих людей.
— Воля ваша, но все сочтут странным, если моя мать уйдет так рано.
— Слушай, Лидия, я сделала все, что смогла, говорю откровенно, я к тебе пришла с радостью.
— Неужели вы уходите, мама?
Когда он зовет меня мамой, мне страшно смешно, я своего ребенка в коляске всего денек катала, даже не знаю, где его могила.
— Признаюсь, Гастон, это не совсем моя мать…
— Ну, я так и подумал, но с вашей стороны было очень мило представить нам хоть какую-то мать. Вы больше не одна на белом свете, одиночество осталось в прошлом. Вот ваши братья…
Подошли Бородачи, полные бороды крошек от слоеных палочек с тмином.
— …и ваши кузены, Гонтран и Гермина…
Эта парочка всегда выступает как на параде. Да, Гастону пора было жениться. Детей канатоходка вряд ли родит, а муженька наверняка переживет, чертовы бабы, такие крепкие. Впрочем, Лидия очаровательна, повезло нашему олуху Гастону, меня вот никто не любил! А ведь Гермина часто рассказывала, что влюбилась в его фотографию, стоявшую на пианино в пансионе, где она учила французский; у ее родителей был Gut в Померании, у самого берега в сентябрьском тумане плыли парусники, красавца Гонтрана, трефового короля, не отрастившего пока бороды, несколько удивил большой квадратный дом, который хозяева называли замком, чаши унитазов с розочками, Morgenstund hat Gold im Mund[16], конюшни, да, но, видимо, с утра пораньше лошадей впрягают в плуг, черный хлеб с топленым салом, желудевый кофе: о! мы сами делаем кофе, сами провели электричество, простые лампочки свисали с потолка — о! а у нас поместье, настоящий замок, виноград вместо картошки, сто тысяч литров в нынешнем году. — Вы сушите виноград? Или пускаете его под пресс? — Увы, черный флаг филлоксеры уже поднят над выкорчеванными лозами…
— Моя дорогая, познакомьтесь с Валери.
Валери закусила удила, она и впрямь похожа на кобылу. Бедная Валери! С изумлением обнаружила, что стареет, а вокруг столько девушек!
— О, думаю, с этой потаскухой у него никогда не будет детей. Кто унаследует состояние? Ну, Гонтран с женой, разумеется. Говорю вам, не будет у нее детей. Не уверен, она еще нас всех переживет, посмотрите на ее ноги, совершенная форма, какие мускулы, понятно, она же танцовщица на канате, а вы представляете, что значит танцовщица на канате, это значит вырезать все, чтобы не иметь детей. Не уверен. О! Если вы еще раз скажете, что вы не уверены, я…
— Гонтран, успокойтесь, я вас умоляю, не устраивайте тут спектакль, Гонтран. Мой отец никогда бы…
— Плевать мне на вашего отца.
— Гонтран!
— Акробатка она или нет, ноги у нее красивые, и кажется, даже мадмуазель Урсула очарована… Огромное состояние у мадмуазель Урсулы! дом, виноградники, бесценная мебель и акции в банке…
— Где Жюль?! Пора домой.
— Портвейну, кузен Жюль?
— О! доктор запретил ему алкоголь, пойдем, Жюль, пока мы прощаемся, посиди в углу и подожди нас.
А между тем мать, вышивавшая под секвойей, когда Жюль приносил ей маргаритки и клал голову на колени, повторяла, гладя его по щеке: «Жюль заговорит, когда захочет». На похоронах его, Жюля, матери, где, конечно, присутствовал и старший сын, трефовый король — ее тоже, по их уверениям, похоронили, о, боже мой! и шерстяная шаль расплетается, гниет в могиле, петля за петлей — Жюль подошел к пахнущей сырой землей яме: что он делает, черт возьми! Он хочет выставить себя на посмешище, остановите его, он снимает цилиндр…
— Ты знаешь, Жюль, алкоголь тебе строго запрещен. Не наливайте ему, Роза.
Роза, кастелянша, маневрировала между гостями в тихом бешенстве из-за того, что на ней черное платье и белый фартук прислуги, а красивое, цвета зеленого яблока платье висит в шкафу. Она заговорщицки шныряла глазами по сторонам, пахла потом и засохшей кровью.
— Ну, моя дорогая, вы видели ваших братьев? Потому что теперь это ваши братья, — твердил олух-Гастон. — О! Оба меня не любят, но, к счастью, старуха…
После свадебного путешествия Гастон, сама гордость, само счастье, нос не такой красный, как обычно, занял две комнаты на втором этаже. Сильвия каждое утро стучала в дверь тети Урсулы: что за красавица! Поделом тебе, Валери, какое удовольствие для меня, отказавшейся от удовольствий, на закате дней видеть это милое лицо, эти маленькие груди, выступающие под простым серым платьем, да, что касается одежды, тут она очень скромная, мы ей подарили кое-какие украшения, Селестина обнаружила их в спальне в куче чулок. Вот опять у мадам Гастон жемчужное ожерелье валяется как попало. Оставьте, оставьте, Селина, изумрудное колье я ей подарю, когда…
И, кстати, скорей бы она уже привыкла к нашему образу жизни и перестала ходить на кухню пить черный чай с домработницей, впрочем, какая очаровательная простота! Возможно, мы необъективны.
— Как поживает ее брат?
— Чей брат, дорогая?
— Брат домработницы.
— О! она рассказывала вам о брате? Она им очень гордится, впрочем, он и вправду славный парень, он — лодочник-перевозчик, по-нашему bacouni[17], все, что он умеет делать, это плавать за камнями Мейлери[18], утром переплывает озеро, а ночью возвращается с грузом. За шесть часов обычно управляется, но многое зависит от ветра. Как она меня слушает! Какая милая девочка! Моя жизнь изменилась с тех пор, как по утрам на лестнице раздаются ее легкие шаги. Валери лопнет от злости. У нее руки принцессы. Она слишком хороша для нашего несчастного Гастона, слава богу, он уезжает на военные сборы, мне кажется, она устала, мой цветочек, под глазками синяки, понимаете, сладкая моя, у нас все проходят военную службу, ваш Гастон — офицер, в день отъезда вы увидите его в форме. Пропахшей средством от моли. Селестина, ворчунья, ее уже достала. Не пора ли и нашей сладкой чем-нибудь заняться? Гуляет по берегу озера часами, а хозяйство, по-прежнему, на мадмуазель Урсуле. Оставьте ее в покое, с рождением детей у нее дел будет невпроворот. Дети! Я вас умоляю…
— Вы будете писать мне, Сильвия?
Она смотрела на него непроницаемым взглядом. Кто-нибудь когда-нибудь слышал, чтобы она смеялась? Гастон уехал в легком волнении, китель из толстого блестящего синего сукна жал в пройме, а черные брюки с красным кантом оказались до того узкими, что в поезде он не решался сесть и стоял несколько часов кряду как журавль на болоте.
— Мадмуазель, мадам Гастон не вернулась, нужно ли закрыть дверь?
— Оставьте открытой, я ее дождусь, у меня все равно бессонница, оставьте открытыми все двери, у нее нет ключа.
Лебеди круглый год качаются на черном озере, ныряют, толкаясь, за кусочками хлеба или обрывками шелковой бумаги, и по утрам, хрипло гогоча, гоняются друг за другом, разрезая воду, была весна, потоп, старуха держала бинокль дрожащими руками: неужели, она — та самая Урсула, которая апрельским вечером каталась с Эмилем в красивой лодке под парусом и ждала, естественно, признания в любви? Полночь! Она не вернулась, дорогая моя, мой ненаглядный цветочек! Господи боже! с ней что-то случилось! Она, наверное, решила прогуляться до Буарон[19]. К счастью, луна ярко светит, все видно, как днем, вот последняя лодка возвращается, а, это bacouni плывет обратно с грузом камней Мейлери.
— Селестина! Селестина, заприте двери, я…
— Но разве мадам Гастон…
— Замолчите, делайте, что я сказала! — таким страшным голосом, что лопнул сосуд, и она стала харкать кровью: тем лучше, пусть я умру. К счастью, Сильвия оказалась достаточно гибкой, чтобы пролезть в приоткрытое окно гостиной, хотя и не была акробаткой, а продавала билеты в кассе. Она такая же акробатка, как вы или я. На следующей день акробатка, танцовщица, кассирша, как обычно, поднялась, чтобы постучать в тетушкину дверь. Селестина делала вид, что метет лестницу.
— Но… тетушка Урсула разве еще не проснулась?
— Мадмуазель никого не принимает. Сильвия медленно спустилась. Чем заняться? Поспать немного? Соорудить себе шляпку? Зевать у окна? Треугольные паруса над волнами тянули за собой корабли. Напрасно она, желтый шейный платок, красивые руки, загоревшие под летним солнцем, стучала в дверь тети Урсулы, пока довольная Селестина наблюдала за происходящим. Селестина, бросьте эту фотографию в огонь. Как странно, говорил Годфруа журавлю, приехавшему в воскресный отпуск, тетя Урсула души не чаяла в… вашей жене, Гастон… Однажды вечером они втроем, Годфруа, Гастон и акробатка, сидели на скамье перед домом в саду, конечно, не как деревенские у всех на виду, а за кустами, и вдруг акробатка почувствовала, как кто-то украдкой просунул ей руку под мышку и осторожно пощупал грудь, с тех пор жизнь в хоромах Будивиллей уже не казалась мадам Гастон такой скучной. Гастон, гордый до невозможности, окружил ее заботой, даже тазик подносил, и если акробатке в июле хотелось яблок, он покупал и не бледно-зеленые сезонные, а прекрасные, сорта Боскоп, по заоблачной цене, отказывая себе в сигаретах, между тем она дурнела, лицо — желтая маска, волосы сальные нечесаные, отвечала односложно, поднимая на собеседника непроницаемые синие глаза. Гастон по воскресеньям молился в церкви, стоя, закрыв лицо цилиндром, пропахшим брильянтином.
— Гермина! Где вы? Спускайтесь немедленно.
— Но, Гонтран, я плохо себя чувствую.
Естественно, сегодня же дует фён, черт побери! Она заперлась в спальне, а Роза собирает записки, просунутые под дверь.
— Идите сюда, или я…
Она спустилась, бледная, опухшая. Заставить ее выйти из спальни, когда дует фён! Понятно, у вас мигрень; а вы хоть знаете? — Что? — Вы еще спрашиваете? Разве вы не знаете, что эта потаскуха ждет ребенка? Что мы будем делать? Только победили филлоксеру, а у нас уже милдью! Подскажите мне какой-нибудь выход, черт побери! О! вы никогда мне не помогали. Но, дьявол, вы похоже даже не понимаете… Нет, нет, понимаю, Гонтран, уверяю вас, но это невозможно, невозможно, вы же сами говорили, что Гастон… не совсем… и как же так? Что, как же так? Вы разбираетесь в законах? В законах нашей цивилизованной страны? Я вот разбираюсь, я работаю, я читаю в библиотеке Рюйера, Бергсона, Фабра, Библию, пока вы в постели читаете Roman-Quelle[20]. Я знаю… ребенок от внебрачной связи… О! Это слишком! Ты работаешь, ты честный, благородный, ты никому не делаешь зла, и из-за какого-то дурака, тупицы, наследство, на которое ты имеешь полное право, уплывает у тебя из-под носа. И Гюстав еще недавно умер. О! знаю, всякое еще может случиться… Ладно, возвращайтесь к своим мигреням.
Откинувшись на спинку кресла возле окна в кабинете, он ковырял в зубах ножичком из слоновой кости для разрезания бумаги, привезенным тетей Урсулой-Поль из Египта. О! вот и мсье! О! я их всех вокруг пальца обведу; что мсье ищет? Просто мыло, Роза, да, мне нужен один из тех больших кусков «Санлайт», что вы складируете на бельевом шкафу, да, просто кусок мыла, почему вы на меня так смотрите? Нет ничего необычного в моей просьбе. Я хочу почистить египетский разрезной нож.
Из кусков мыла на шкафу были сложены такие же замки, как из кубиков в детской. Вы помните?.. тот день, когда светленький кудрявый кузен спрятался в шкафу? Маленький Гонтран запер дверцу на ключ. Колокол прозвонил ужин. Где маленький кузен? Да где же он? Нашли бездыханного в шкафу, и каждый раз, когда бедный Гонтран пытался стать депутатом, кто-нибудь из левых припоминал этот давний эпизод. Ну, наконец, мсье с мылом ушел. Я бы могла заполучить любого кавалера, какого захочу, хоть, к примеру, доктора, приходившего к нам вчера… Уж я‑то всех их вокруг пальца обведу.
— Ну, Гермина, вам лучше? Как ваша мигрень? Ладно, ладно. Я тут подумал, все наши семейные ссоры смешны, не позвать ли нам в гости эту… Сильвию? Она еще не видела Поссесьон. В конце концов, она же моя кузина, да уж! Смешно! если не сказать преуморительно! — как говаривал наш уважаемый Гюстав, — у меня, Гонтрана Будивилля, кузина — танцовщица на канате. И не говорите мне, что она продавала билеты в кассе, а то я за себя не ручаюсь. Впрочем, не все ли равно. Я сейчас ей позвоню. Меня? Пригласили к Гонтранам? пришлют за мной коляску, нет, вы понимаете? Вы слышите, тетя Урсула? Да, да, Селестина, хорошо, я ухожу, не нужно хлопать дверью у меня перед носом.
Трефовый король собственной персоной ждал ее у порога: синие подушки с бахромой и кистями по-прежнему были набиты пылью. Мы выпьем чаю в библиотеке, посвежело, дайте мне руку, кузина, я помогу вам подняться по лестнице, у нас шикарнее, чем у Гастона, деревянная обшивка, высокие окна, огромная Библия, слуги забыли на ней хлыст после уборки. Во время чаепития она держала чашку, оттопырив мизинец.
— Не хотите ли прогуляться по саду? Гермина, вы только после болезни, не спускайтесь. Ах! Боже мой! что с вами, кузина?
— О! ничего страшного, я гибкая, привычка, знаете ли… Я поскользнулась на вашей лестнице…
Потаскуха! Тем же вечером Роза, поскользнувшись на ступеньках, вывихнула ногу, пришлось вызвать доктора и срочно за день по заоблачной цене, именно сейчас, когда урожай винограда обещает быть скромным, нанимать ей замену, ведь старую кухарку со свиной головой давно уволили, поймав на слове эту Розу, Розетту, которая, понаблюдав исподтишка за бедной Гертрудой, заявила, что тоже могла бы готовить яйца под соусом бешамель и жарить кур. Наконец, ребенок родился, в один из тех октябрьских вечеров, что пахнут навозом и цирком, никогда еще Сильвия не была такой разговорчивой.
Баю-бай, Колен, мой братик,
Спи, а завтра получишь пирожок.
— Довольно! — кричала тетя Урсула, стуча палкой в пол. — Замолчите, или я… Очень странно, тетя Урсула ведь души не чаяла в вашей… жене, Гастон. Тетя Урсула с трудом передвигалась на ржавых шарнирах и, все глубже заходя в невидимую воду, спотыкалась о мертвых рыб старости. Мадам Гастон, потаскуха (по-другому не скажешь) уже встала? Страшные крики! Огни порта отражались в черной воде. Она одна, без мужа, без детей. Эмиль, вместо того чтобы объясниться в любви, целовался с другой под жасмином, невыносимо больно, до такой степени, что когда садовник — в то время они еще нанимали садовника, жившего в хорошеньком домике буквально в метре от них: да, вот уж горе у него — младшая дочь умерла! Он потом часами напролет сидел на могиле, а у Жака, утонувшего в Буарон, могила, как у кошек или у кукол. «Он не вернулся, уплыв однажды в утреннюю даль», — гласит надпись на камне, окруженном фиалками… садовник… там кто-то плачет: ребенок горит у подножья горы, похожей на сахарную голову, нет, надо обойти их стороной, и тебя с твоей шерстяной шалью тоже — так вот, когда садовник с гордостью принес жасмин, чтобы посадить его вместо старых кустов белых роз, погибших в жуткие февральские заморозки — если такие заморозки повторятся, мы скоро яблоки с айвой только в музее увидим, виноградник тоже пострадал, в лесу деревья померзли — тетя Урсула вырвала у него этот жасмин и растоптала: что вы на меня так смотрите?! я не сумасшедшая, мне просто не нравится жасмин.
— Клянусь, вы не поверите, Роза, мадмуазель ни разу не видела малыша, а ведь она так хвалила Сильвию в начале, все приговаривала: «на пользу нашей голубой крови, нашей изнеженной породе».
Кстати, она не слишком расстроилась из-за смерти мсье Гюстава. А ведь мсье Гюстав — святой человек! — подытожила с возмущением кухарка, выплеснув черный как чернила чай из обитого чайника в раковину, пчелы зигзагами, поворачивая под прямым углом, летели на варенье, на пруду стрекозы и рыбы чертили прямые линии, чудесным образом противопоставляемые овалам и кругам космических миров. Планета, стальной шар, украшенный рельефным рисунком, неслась, кувыркаясь в ужасных тучах, которые, не имея ничего общего с грозовым поясом мира, собирались и рассеивались в черноте неизвестно по каким законам.
— Вы не поверите, Роза, но мадмуазель ни разу не видела малыша.
Ребенок был слаще шоколадного мусса, серо-зеленые глаза, темная прядь, в книжке с картинками гладил пальчиком кита, который плавает не так, как рыбы в озере, а скачками, выгнув спину, на берегу ледяных морей стоят человечки в высоких меховых шапках, изредка пролетит птица, и кроме сухого папоротника нет никаких растений. Ну и пусть тетя Урсула не хочет видеть ни малыша, ни Сильвию. Она же души не чаяла в… вашей жене, Гастон, дорогой братец, — с любовью говорил последний Бородач, уже страдавший хроническим несварением. Сильвия бродила возле комнаты слегшей тети Урсулы и думала: Пресвятая Дева, скоро этому придет конец? Понадобились недели, месяцы. Как умрешь, когда вместо крови у тебя в венах кальций и прочие витамины, когда сердце накачано камфарой, когда нет ни аппендицита, ни зубов, ни миндалин, ни матки, ни желчного пузыря и вместо сустава серебряный гвоздь? Тем временем умер второй Бородач. Много шума из ничего. Гастон, олух, недоумок, стал бы единственным наследником, если бы не этот проклятый Оноре, в общем, два человека отделяют нас от богатства, существенно поправившего бы наше положение, уверяю вас, Гермина, мы бы тогда провели центральное отопление, о которым вы с Бабе так мечтаете. Мой отец… Я мылась в тазике у открытого окна… Ладно, вернемся к Оноре, он сейчас на берегу кидает «блинчики».
Гастон поднялся в комнату тети Урсулы, порылся в ящике старинного ночного столика с инкрустацией, в ящике с раздвижными дверцами, два отверстия по бокам для проветривания, и между пузырьками, поблекшими фотографиями и зелеными форменными погончиками с цифрой два нашел письмо. Дул порывистый западный ветер, будет гроза, он отодвинул занавеску, Савойи не видно за дождем и туманом. Неподходящая погода, чтобы отвязывать лодку! Но мсье Гастон всегда был странным. Вспомнить хотя бы его свадьбу! Он, что же, ребенка с собой берет? Это неблагоразумно. А мальчик что? Передний зубик выпал. Лет шесть-семь, хорошенький, с темной прядью.
— Залезай. Чего ждешь?
— Придержи лодку, я боюсь. О! ты врежешься в дамбу, осторожно!
Лодка летела по волнам, они были одни в тумане, Гастон опустил весла.
— Подойди ко мне.
— Но мама мне всегда говорит, что в лодке ни в коем случае нельзя вставать.
— Иди сюда быстро.
— О! Что я сделал? Почему ты ударил меня по щеке?
— И еще раз ударю.
Перепуганное личико залито слезами; опять занесена рука.
— Я тебя сейчас в воду кину. Да, точно. Оставь скамейку, отцепись от моей куртки, быстро.
— На помощь! Нет, папа, нет!
— Ты думаешь, я — твой папа?
— Ну да, ты — мой папа, и папа не может бросить своего маленького мальчика в воду.
Тут же успокоившись, он улыбнулся беззубой улыбкой. Передний зубик выпал, шесть лет любви.
— Давай-ка, садись на дно лодки. С этими волнами…
— Папа, смотри, я весь промок. Я простужусь.
Не надо слишком много требовать. Он молча греб до самой пристани Будивилль. Если по пути волна… это уже будет не моя вина. Лодка заскребла дном гальку.
— Вылезай, иди домой.
— К маме?
— К маме. И поскорее, а не то…
Мальчик с берега махал ему рукой: как мой папочка прекрасно гребет! Он был слишком занят, он не мог оставить весла, чтобы помахать на прощанье в ответ. Лодку нашли следующим утром, выбросило у соседнего берега. «Сильвия». К счастью, тело Гастона тоже нашли, в противном случае эти канцелярские крысы, чего доброго, сказали бы, что он уехал за границу, проклятье! Он был полуголый, опознали его легко — по заячьей губе, ветры стихли, волны улеглись, теперь между Гонтранами и наследством остался только Оноре, Сильвия умрет от сердечного приступа. Бродячая артистка сидела в кресле тети Урсулы, красивое напудренное лицо выделялось на фоне темного дерева, а эта бедняжка — как там ее звали, она еще собиралась замуж за Гастона? ах, да, Валери — навещала ее. Вы только посмотрите, до чего она уродлива! Лицо в глубоких морщинах, кожа оливковая, черные глаза налиты кровью. Говорите, что хотите, но я считаю, что в Валери есть изюминка, а в танцовщице, укротительнице львов, кассирше — нет. Валери в отчаянии смотрела на Оноре: дом, виноградники, пресс, что ему до всего этого! Почти сама того не желая, она помогла устранить одного из двух наследников, о чем однажды напомнит Гонтрану, уже не раз попрекнувшему ее куском хлеба. Оноре! Красивый мальчик с темной прядью стоит в лодке! До чего же ей хотелось подарить такого Гастону.
— Кем ты собираешься стать, Оноре?
— Исследователем.
— Кем? Охотником на львов?
— Нет, я хочу построить корабль со стеклянным дном и исследовать морские глубины.
— Да уж, это нам дорого обойдется.
Ну, разумеется, он пустит на ветер деньги Будивиллей, заработанные в поте лица, как говорят в doulce Франции. Корабль со стеклянным дном! Скажите на милость. Коляска катила по пыльной дороге мягко, как по ковру, урожай, похоже, будет неплохой, где те времена, когда при удачном сборе винограда мы получали сто тысяч литров под прессом? Вино продавали по тридцать сантимов, никаких добавок, никакой переработки, так было до черных флагов, покупатель приезжал уже в июле — как поживает малышка Жанна? — мсье ошибается, у меня два мальчика, бормотал покупатель, смущаясь; инфаркт с ним случился прямо во дворе Поссесьон, желтая туча плыла над землей, град выбелил зеленые летние поля, сезоны поменялись местами, революция! Теперь договариваться с покупателями очень сложно. С корабля, построенного на деньги Будивиллей, Оноре, лежа на надувном матрасе, наблюдал пока только за мелкими рыбками, стрекозами без переливчатых крыльев, плававшими по прямым линиям, и уходил после полудня от высоких, стоячих, неувядающих трав, от едва колышущихся даже при самых сильных бурях лугов без земляных червей, без пчел, без косилок к Барбаре и Жозефу на остров с камышами, омываемый мерным шумом мощных крыльев. Ну, конечно, ангелы существуют, например, высоко в горах есть озеро, куда прилетают купаться старые орлы, чтобы снова стать молодыми, и только ангелы знают, где оно находится, и там еще волшебный змей… Ты бы лучше хоть иногда следил за своим отцом, когда тот пьяный возвращается с кладбища и спотыкается об ангелов на могилах.
— Мой отец никогда не напивается, это неправда, только попробуй повтори!
— Перестаньте, не деритесь!
Отец поднимал стакан: Смотри, малыш, это вишневая водка. Какая чистая! Ничего чище ты не найдешь. Она как источники Толёр[21], как горный воздух, как озеро ангелов.
Над детским умывальным столиком Жозефа мать в память о Моравии повесила белое домотканое полотенце, на котором красными стежками вышила: Не только лицо свое омой, но и от греха себя очисти.
Дети — чужаки, озорники — собирались там, где в воде на закате отражаются плакучие ивы. Они дали друг другу имена цветов: Чемерица, Вьюнок, Лилия-мартагон. Еще совсем недавно они играли, раскручивая тарелку: Сольданелла! Успею ли я добежать, пока тарелка не упадет? Не я ли та самая Сольданелла? Разве не так она звала меня, наклонившись из окна, кутая плечи в шерстяную шаль, или мне кажется? Дети устроились на острове словно в огромном гнезде, камыши трещали у них под ногами, тяжелые птицы взлетали с хриплыми криками, другие ныряли на секунду, определяли тангенс полета относительно воды и неслись дальше, вверх-вниз вдоль невидимых холмов.
— Что ты там строишь, Оноре?
— Идите посмотрите: корабль со стекляйным дном.
— Он обойдется по меньшей мере в тысячу франков.
— Но мама Оноре богатая, она — хозяйка цирка.
— Куда ты, Барбара? — К друзьям. — Да кто они такие, в конце концов?
Гермина слегка морщилась, садясь на плетеный тростниковый стул, зеленые разводы на ее белых садовых перчатках из хлопка напоминали гусениц, которые от страха притворяются листьями.
— Я их знаю? Кто их родители? — Деревья. — О! ты издеваешься над матерью, Барбара, это нехорошо. — Деревья, да, да, честное слово. Одну девочку зовут Чемерица, кто, по-твоему, ее мать?
Только Жозеф, единственный из всех, кого можно было бы назвать Заря, Заутреня, Роса, Песня засыпающего лесного голубя, выбрал себе имя Лилия-мартагон. Странное имя. Однажды он был с отцом высоко в горах: мой мальчик, ты видишь, вот она — чистота; вдохни этот воздух, посмотри на водопад, Жозеф заметил группу человечков в красных тюрбанах, Turkennund[22], лилия-мартагон! — объяснил проводник, указывая на них палкой. И дикари, появившиеся из-за ледяных перевалов на низкорослых лошадках, кричали попутному ветру: Turkenbund, Turkenbund!
Камни у берега были накрыты железной сеткой — не вырваться как рыбам из невода — иначе вода унесет их один за другим, отшлифует, сделает легкими и плавучими, и крылья ангелов будут перекатывать их в волнах. Озеро наступало, захватывало землю, а сколько врагов уже на подступах, филлоксера шествует под черными флагами, лозы выкорчеваны, виноградари без работы, и вдруг: Анри! Анри! убит ударом бутылки по голове!
Жозеф пришел, гордый до невозможности: о! представляете, я получил письмо. Думаешь, ты один такой, что ли? я часто получаю письма; да, но когда вы узнаете, откуда оно! Обычный прямоугольный лист бумаги, точно такую Луиза покупала в «Рекордоне» в переулке, чтобы написать письмо сыну, уехавшему на поиски гевеи[23].
— Ладно, и откуда же твое распрекрасное письмо?
— Из Болгарии.
— Из Болгарии? Врешь! Эй, смотри не урони его в воду.
— Это точно какая-нибудь афишка.
— А что в письме, Жозеф, Лилия-мартагон?
Мсье,
Я — рыбачка, ловлю рыбу на удочку, мне очень нужны маленькие рыболовные крючки. Будьте добры, положите несколько рыболовных крючков в конверт и пришлите мне, а я вам пришлю толстый болгарский журнал, переведенный на французский.
Мой адрес: Мадмуазель Ольга Бабин, улица Орловска, 50, Габрово.
— Я все думаю, почему письмо прислали именно тебе, Жозеф. Что за странная идея.
— Странная, не странная, а письмо — мне.
Дети окружили его, и Жозеф был бы совершенно счастлив, если бы не большая жаба, усевшаяся у его ботинка.
— Ты пошлешь им крючки? Я бы на твоем месте…
— Ой, ты, Вьюнок, всегда трусишь.
— Повтори, что ты сказал…
— Ну, ну, не деритесь, смотрите, Оноре возвращается. Попил чаю маменькин сынок, думаете, он когда-нибудь пригласит нас в гости?
— О! вы не представляете… что я вам сейчас покажу! Письмо! Письмо из Болгарии, мне, Оноре Будивиллю.
Мсье, я — рыбачка, ловлю рыбу на удочку… Черт побери! Что вы смеетесь, идиоты? Зачем только он, Оноре Будивилль, связался с Жозефом, сыном кладбищенского сторожа, с Чемерицей, которой Виктор, часовщик, назначает свидания за зданием бывшей Таможни? К счастью, есть кузина Барбара, ее густые светлые волосы пахнут сеном и розовым ландышем… Розовые ландыши растут только в саду Поссесьон, Будивилли годами поставляют их на продажу в «Мисьон», а садовник, кухарка и Роза, та самая Роза, кастелянша, по очереди дежурят ночами, охраняя вместе с ландышами и другие редкие растения. Вьюнок позвонил в колокольчик, крыса прыгнула в камыши: если ты, Барбара, боишься мышей, как ты можешь делать революцию, мы смелые и полны решимости, правда? Мы их убьем, мы их повесим, первые станут последними, мы закопаем их по шею в землю и натравим на них тысячи ос. Крючки они купили в «Рекордоне» в переулке — и она тоже туда ходила с корзинкой за почтовой бумагой, чтобы написать сыну в Америку письмо, она кутала плечи в шерстяную шаль, потому что к вечеру поднимался жоран[24] и слышно было ангелов, мерный шум их мощных крыльев. Она возвращалась домой, кто бы что себе ни воображал, но, чтобы оказаться на другом конце земли, нужно все-таки некоторое время, она топнула каблучком, поднялась в небо, встретила ангелов, которых солнце по вечерам сбрасывает в воду, они падают по косой, вытянув руки вперед, рты раскрыты от ужаса. «Я — рыбачка, ловлю рыбу на удочку…» На востоке полно рыбачек с удочками, вдоль рек, на Каспийском море, на Мертвом море с тяжелыми водами стального цвета… все держится на поверхности, трупы овец — полголовы над волной, мертвые лошади, отплыв от берега, не касаясь дна, причаливают к другому: Ах! Если бы горе было таким же тяжелым от соли, как Мертвое море, чтобы никто никогда не смог опуститься на дно! Но ребенок, уехавший на велосипеде польского рабочего, исчез навсегда, а через четыре месяца, четыре месяца! Гонтран Будивилль бросил Арлет, по прозвищу Катон, свою обожаемую любовницу, возлюбленную, свою настоящую жену.
Зарядил дождь, и дети перебрались с камышового острова на чердак пустой голубятни Поссесьон, на крышу которой слетаются вяхири, когда невесомые, легче воздуха, белки разоряют мощными когтями их непрочные, плоские как тарелки гнезда, свитые в ветках плакучего ясеня. «Я — рыбачка с удочкой. В вашем городе нужно создать ядро: несколько рыбачек плюс несколько велосипедистов. Клейте листовки: запрещено выращивать что-либо, кроме дынь и огурцов. Выкорчевывайте виноградники. Пейте чай, берите чай в поездки».
— Дыни и огурцы…
— Ты не понимаешь? Они же быстро портятся, а поскольку хранить ничего не надо…
— А в уксусе? Кисло-сладком? Моя мать…
— Опять ты! Вечно у тебя сомнения. Ты нас сбиваешь с толку. Во всяком случае, твоему отцу лучше бы пить огуречный рассол, а не…
— Замолчите! Не двигайтесь! Куницы!
Куницы прыгнули на одну из перекрещенных грубо отесанных балок, замерли на несколько секунд и исчезли, оставив мелкий помет, похожий на черный пепел, летавший над пожарищем… Черные клочки, словно тонкая бумага… Жозеф! Лилия-мартагон! О чем задумался?
— Где он только взял такое имя?
— Оставьте его в покое, вы же знаете, у него отец умер.
А он, он заткнул уши, чтобы не слышать, как трещит огонь, книга по Священной истории на столе между локтями, да возвеселятся небеса и возликует земля; и скажут между народами: Вечное царство… это моя вина, это из-за меня, я слышал пожар, но заткнул уши.
— А твой отец спал? — Львиный зев паясничал за спиной Жозефа: засунул палец за щеку, чпок, словно пробку вынули, потом запрокинул голову, как будто пьет из бутылки. Жозеф развернулся, прыгнул на него, вцепился в горло, только перья во все стороны полетели.
— Эй, что вы делаете? — закричала Барбара, поднимавшаяся по лестнице. — Вы разрушите голубятню, она и так уже еле стоит. Хватит, Жозеф, отпусти его.
— Он не имеет права, не имеет права… Если мой отец и пил, то только потому, что водка…
Он поднимал стакан с вишневой водкой и говорил: Смотри, малыш, какая кристальная чистота, смотри! Видел ли ты когда-нибудь что-то похожее?
— В общем, я — за революцию, мне бы хотелось чего-то чистого, чистого, как вишневая водка, как огонь, как озеро ангелов. Чистоты — вот чего я хочу.
— Мы тоже этого хотим, и у нас получится, нам помогут другие, наши товарищи издалека. Клянитесь прежде, чем мы отправимся в путь.
Они соединили руки, красные, шершавые, и сразу разошлись, посвистывая, чтобы скрыть смущение. Кристоф пробовал рыбачить, но рыба изменила привычки, ушла в другое место, раньше-то ее ловили рядом с берегом, а теперь надо отплывать подальше. Отец бросил работу, трудно пьяному держаться на ногах в качающейся лодке, лучше по вечерам собирать венки на кладбище. Через месяц после похорон отца Жозеф, перегнувшись через борт, увидел в воде, такой же черной, как вода, стекавшая по ступеням в день пожара и образовавшая внизу мутную лужу, увидел лицо своего отца. Что высматриваешь, Жозеф? Ничего, рыбу. Да рыбы тут нет почти! Лучше мне, наверное, уехать с Оноре.
— Твой отец вернулся, Жозеф?
Твой отец. Как будто его звали Твотец, чертов клоун с красным, огромным, пористым носом, ходивший зигзагами между могил. О! Они смеются над моим носом? я им еще покажу, из какого я теста. В тот день он сказал себе: «Три рюмки не больше, скоро платить за учебу Жозефа». Желтая кладбищенская грязь липла к подошвам, он нанизывал на руки целлулоидные венки, ленты с именами, белые буквы на черном фоне, розы, пара капель росы, не отличить от настоящих! Ах, женщины, ах, стервы! Мужчины работают ради того, чтобы все у них было: тарелка супа, кусок хлеба, тряпки. Мертвецы в могилах тоже разговаривали сами с собой: Где я? Какой кромешный мрак! Разве дикие голуби уже не прилетают ворковать на дереве, обвитом плющом? Можно говорить, что угодно, например, что он бил Жозефа, но зато как он ухаживал за венками: каждый вечер тащил их домой, в сумерках с висящими на руках разноцветными обручами он казался великаном. На его кладбище не увидеть привязанных к палкам грязных венков, с которых ветер срывает цветы и несет дальше с крылатыми семенами клёна. Кто угодно мог подтвердить: в конце дня он аккуратно собирал тухлые венки, Жозеф долго говорил веньки и получал от отца пощечины, потому что эту мелочь, сволочь, дичь, бестолочь надо как следует воспитывать! — он споткнулся о могилу, выругался: Что за чертова идея, всех новичков-покойников хоронить в одном месте! По дороге домой он плюхался в плетеное ивовое кресло, которое несчастная мать вынесла под деревья — невозможно все время стоять на коленях, обнимая кованые арки на газоне, где бегал ее ребенок и где круглый год лежали прозрачные, сухие листья — ах! боже мой, если бы она знала! Слепая! Сбитый насмерть машиной без фар — фермер жил слишком далеко от города, чтобы их починить — мальчик лежал на дороге, раненые куры убежали в кукурузное поле, к его залитой кровью груди приклеились перья. Твотец, клоун, всегда шел через этот сад, такой ухоженный, такой благоухающий. Наконец, он добрался до дома, дурацкая дверь, — ворча, поднялся по лестнице, повесил над своей кроватью венки, лаковые листья и розы, подкрашенные как щеки молодых покойниц. Первый же из осенних ветров оборвал лепестки цветов на могилах, но не тронул ягоды шиповника, из которых она готовила желе, в кухне было жарко, осы падали в таз с вареньем, скоро созреет виноград, а до винограда — мелкие горькие персики, сахара не хватило, она перекинула фартук через голову: сбегаю в магазинчик в переулке. Боже мой! У нас пожар! Жозеф! Он учил Священную историю, ангел Вечности бродил вокруг дома, Жозеф читал, заткнув уши и шевеля губами. Он слышал странный шум, как будто комкали бумагу, и храп отца, спавшего наверху при свете. Свеча не так дорого стоит, чтобы ее тушить! Ветер с озера распахнул окно, белые лебеди качались на черной воде, пламя наклонилось, в воздухе запахло жареным кофе, дымящимся барахлом, специфический запах, когда горит то, что не должно гореть: Жанна, например, или двенадцать евреев, сожженных в Вильнёве, расположенном не так далеко от места, где горел Твотец, где Оноре строит корабль со стеклянным дном: о! боюсь я твоего стеклянного корабля, не надо, мама, это совсем не опасно, это просто, чтобы за рыбами наблюдать. Отца положили в гроб: и уминать не пришлось.
— Жозеф, ну неужели ты ничего не слышал?
— Я учил Священную историю.
— Он вернулся раньше обычного, понимаете, мальчик ничего не слышал, а я как раз пошла за сахаром для желе из шиповника.
По лестнице стекала черная вода, Жозефу потом часто будет сниться лицо убитого отца, глядящее из черной лужи. Какие прекрасные похороны! на воротах кладбища закрепили флаги с траурными лентами, когда-то давно отец играл роль Давеля[25] в драме из пяти актов: обессиленный, но не сломленный герой приходит в себя после пыток в ледяной камере, в апреле вдруг вернулись заморозки, «бедные наши виноградари», — сокрушается тот, кто утром пойдет на казнь. Мать получила небольшую пенсию, но пришлось расплатиться за сгоревшие венки. По вечерам она теперь выпивала капельку вишневой водки, а раньше бывало отец поднимал стакан:
— Смотри, малыш, кристальная чистота. Что ты найдешь чище? Разве только источники Толёр да озеро ангелов.
— Неужели, Жозеф, ты действительно ничего не слышал?
— Я подумал, это дождь.
— Дождь. Да звезд же полное небо.
— Ну, я подумал, это стадо Пьера.
— Пьера? Осенью? Он спит в углу у камина.
И словно сквозь пелену видит сына в языках пламени и серые, как туман, колючки чертополоха на сухих стеблях.
— Смотри, малыш, кристальная чистота! Чище их бриллиантов, смотри, мой мальчик. Потому что ты — мой мальчик.
О том, что отец пьяный, можно было догадаться только по его замедленной, неуверенной речи. Он шел по узкой доске, с обеих сторон — пропасть. По вечерам сидя у огня с рюмкой, такой холодной, такой горячей, такой чистой, мать вспоминала молодость, веранды в общественных парках, где мужчины пили пиво, северных птиц, летящих по темному небу, моравских девочек-сирот в фиолетовых чулках, встречавших реверансом герцога Данцигского, с тех времен у нее не осталось ничего, кроме театра теней: Папагено, Папагена, Царица ночи. Бесполезно высматривать исчезнувшую мать, стоя ночь напролет во дворе приюта, где они, исчезнувшие матери? Где исчезнувшие дети? А если Жаклин упала в озеро?! Искали, искали, раздвигали водоросли, надеясь обнаружить маленькую ногу, бледное лицо. Она ушла утром, с папой за руку.
— Не ходите через мостик, — крикнула мать из окна. — И в обед принеси мне белого хлеба.
— Где Жаклин? Кайу, ты один? Где Жаклин?
Собака никогда не возвращалась без девочки. Наверное, дочка спряталась в своем шалаше. Она, стараясь не бежать, спустилась в сад. Сейчас я увижу ножки в синем комбинезоне. Конечно!
— Нет, — говорил отец, — мы не пошли по мостику через канал, поверь, я сел в автобус, помахал малышке на прощанье.
Мать вошла в воду, течение сбивало с ног: Жаклин! Жаклин!
— Послушай, будем благоразумны, не устраивай спектакль. Говорю тебе, я не пошел через мост, и она тоже, я проследил, она шла по дорожке.
— Кайу, ты ее видел, ты знаешь, где она?!
— Пусти собаку, ты ее задушишь.
Она тянула собаку, уши прижаты, хвост стучит по земле, за ошейник к шалашу, она без конца проделывала путь от дома до автобусной остановки и обратно…
— Ох уж эти поляки! — сказал сосед, высунувшись из окна. — Поляки, которые работают на овощных полях. Ну да, около восьми утра, мы тут видели поляка на велосипеде.
Прочесали канал, без результата. Ребенок бы не уплыл дальше решетки, где собираются опавшие листья, консервные банки, мертвые птицы. Мать кружила у дома: я не хочу, чтобы ее окоченевшее от холода тельце нашли под деревом, нет, этого не будет. Хотя бы этого!.. Она брала с собой собаку, давала ей нюхать свитер, заштопанный на локте светлой ниткой, описывала первый круг, проходивший через автобусную остановку и вдоль садовой изгороди, второй круг давался тяжелее, она упиралась в стену дома, скребла ее ногтями: Жаклин! Жаклин! Кайу, посмотри мне в глаза, ты видел его, ты видел похитителя, говорят же, что изображение остается на сетчатке. Виктор вышел из своего магазинчика, пожал плечами: ох уж эти женщины, трагедийные актрисы! Все одинаковые, что матери семейства, что любовницы! Любовницы! Не смешите меня. А эти скучные дамы, которые приходят закладывать фамильные драгоценности. О! пошли мне, боже, мясников, бакалейщиков и избави от смиренных клиенток в линялых черных платьях с зеленым отливом, пахнущих рыбой… она живет в хибаре у озера под огромной липой, муж недавно сгорел и полдома вместе с ним… и ведь ни одна клиентка не предложит ни вчерашнюю отбивную из ягненка, ни пакетик чая. Хоть бы Оноре собрал и привез ему, Виктору, настоящего чая, так нет же, весь чай достанется китайцам, листья высушат и отправят в Европу, которой угрожает революция, зародившаяся на берегу Мертвого моря, где так трудно утопить труп, чтобы это сделать, нужно давить на голову, кольцо священника соскользнуло с гнилого пальца и плавает на воде, блестя изумрудом, пока корабли медленно разрезают песчаные волны.
— Бриллиант? — презрительно тянул Виктор, подняв лупу на бледный, отполированный поцелуями любовниц лоб. — О! Если бы это был топаз, внимание, не цитрин, а топаз, — он вздохнул, порылся в ящике: — вот! — он разложил перед ней камни… — он, это чучело, mannequin-mannekenpis, наряжавшийся по воскресеньям в роскошный вельветовый костюм; она идет в церковь, зажав под мышкой толстый псалтирь с непонятными моравскими стихами, а он — с женой и смотрит под ноги на тротуар, усеянный собачьими какашками, чтобы ненароком не встретиться взглядом с бывшими любовницами, mannequins — соломенными чучелами, в них тычут толстыми палками, чтобы утопить, но они всплывают, переворачиваются, кружатся в ледяной воде, и солома кажется еще желтее на черном фоне… — ладно, пусть пока брошь-крендель, украшенная жемчугом и бриллиантами, полежит в коробочке с именем ювелира из Данцига. Виктор носил усики как у Хокона Норвежского[26], дело было весной, жабы-самцы устремились из леса к прудам, где их ждали подруги, и Виктор тоже вышел из лавки на улицу, распустил хвост, вечерний жоран взъерошил перья на груди, листья липы у пристани были бледно-зеленые, а верхушка под грозовой тучей окрасилась в черный, Жозеф, собиравший липовый цвет для мадам Будивилль, чуть не упал вместе с лестницей: знаете, мальчик, в этом огромном парке нет лип, а мне бы так хотелось вечером выпить чашку липового чая, жабы ползли из леса, по двенадцать, по четырнадцать, пересекали по диагонали улицу Поссесьон в поисках самок, немых, с остановившимися как у мертвецов глазами, только пульсация под бородавчатой кожей указывала на то, что они еще живы, а на дне пруда, наполовину погрузившись в песок, лежал топор, до которого полицейским никогда не добраться. Зато один из них нашел под раскидистой секвойей сережку Валери, оброненную много лет назад после бала. Роза, Розетта, молодая кастелянша, заговорщицки взглянула на Виктора, попавшегося ей на пути. «Слишком много народу на балконах», — Виктор свернул в узкий переулок к дому Вильмы, сидевшей в оранжевом пеньюаре в эркере с цветными витражами: рыцарь в саду и замок. Вечнозеленое растение на деревянной подставке, кукла с серебряными волосами на диване для красоты и посреди всей этой роскоши в ожидании визитов Виктора — неужели это я, Вильма?! та, что пасла коров, спускалась по каменистой тропинке к школе, слушала, как дядюшка Кито играет на губной гармонике?
— Возможно, она менее благородная, чем предыдущая, но по крайней мере не будет раздувать скандал! А та, вот уж Господи прости!
Вечером он завалил заднее сидение машины коробками от часов, как делал всегда, когда рвал отношения.
— Все кончено, ни, ни! Почему вы не хотите понять?
— Но ты же любил меня, больше всех на свете, ты сам говорил.
— Давайте сохраним чудесные воспоминания о нашей недолгой идиллии, зачем все портить?
Виктор, Виктор — дамский угодник, рассердился по-настоящему, щелкнул пальцами, как гремучая змея погремушкой; ах, если бы некоторые мужчины носили колокольчик, предупреждающий об их приближении, мы бы сторонились этих прокаженных, этих змей! И вот она умоляет его позвонить: последний раз, пожалуйста! А если Сюзанна узнает?! Она вернется к родителям. Со своим приданым. Добрая, славная Сюзанна! Мимо прошел Жозеф с холщовой сумкой: счастливчик, женщины его пока не преследуют! Слепой! слепой Виктор! Однажды по приказу желтого генерала его обмажут медом и кинут осам на болото, за то, что не сумел сделать трех часов из одного будильника, плюх, и утки тяжело взлетели; иноземный чиновник объезжал с инспекцией город, аккуратно записывая в блокнот: выщербленный карниз, отказ повиноваться, — вырвал страницу, передал ее уполномоченному: вернуться с палачом. Напрасно несчастная любовница ждала у телефона, Виктор, распушив хвост, неспешно возвращался домой; жоран расцветил небо сине-зелеными глазками, вырвав несколько перьев у павлина, прогуливавшегося по двору Поссесьон. С какой стати экономить, рано или поздно все заберут за долги, Гермина, садясь на стул, слегка поморщилась. Что это? дождь? — спрашивала она. Глупость какая, разве жоран приносит дождь?! это стадо Пьера топочет, хотя сначала, правда, может показаться, что река или ливень шумит. За что мне сын, который охотнее танцует, чем в поле работает? Сын возвращался с праздника лучников на мотоцикле друга, промчались между елками, украшенными бумажными розами, выскочили в поле, потом на дорогу, врезались в столб, и Жак умер на месте. С тех пор, оставив ферму на слугу, отец каждый день, кроме декабрьских и январских, уходил на заре со стадом, овцы спускались сплошным потоком,
Пьер с трудом передвигался в волнах темно-коричневой шерсти, иногда какая-нибудь овца, заглядевшись на луну, медленно взлетала над другими. Почему ты оставляешь ферму? На слугу?! Тот на тебе наживается, знай мотает клубок. Пьер молча уходил, сидел неподвижно целыми днями, закутавшись в накидку из грубой шерсти, сквозь стелящуюся вдоль леска дымку он видел сына, у подножья холма внизу лежало синее, плоское как плита, озеро, ангелы поднимут его однажды, и на нем будут все потерянные дети. Слуга сматывал клубок тщательно: начал с бумажной катушки, сверху намотал овечью шерсть, луга де Клош, мебель, и когда клубок стал уже невероятных размеров, слуга сорвался с крыши амбара и умер, за поместье взялась жена
Пьера, крепкая женщина, сына родила за два часа, акушерка, которая тоже хотела ребенка — позже она-таки украдет младенца у клиентки, соврав, что тот — мертворожденный, и унесет его в чемоданчике — акушерка выбежала на балкон и крикнула отцу: Е oun valet[27]! О! Боже мой, несчастный отец! Замер на месте, слушает глухие раскаты, доносящиеся со стороны невидимого города, осень палила из пушки по огромной с полземли мишени, стрелки метились в последние розы, в хризантемы на могилах, но венок сына, жемчужный, имя на белой металлической пластинке, никакому ветру не сорвать, даже торнадо пятнадцатого января это оказалось не по силам, черепица летала по двору, красные следы отпечатались по всему дому и на белом полу комнаты Жака: оставьте все, как есть, я запрещаю вам тут убираться, они было принесли ведра и жавелевую воду, хотели вымести бумажки из-под кровати, вымыть стакан с жирными отпечатками, следами губ и пальцев сына: позволь нам унести стакан, папа, ну же, послушай. Никто до него не дотронется, пока я жив, о, Господи, долго мне еще жить прикажешь? Почему Жак не остался калекой, не ослеп? Вечером по городу шли колонной изувеченные дети, невероятно, что снаряды попали в эти тонкие, худые ручки и ножки, их же не видно с самолета, как и жаворонка, взлетевшего с темной борозды и поющего весну. Виктор на мгновение задержал взгляд на маленьких калеках и пошел, куда несли его ноги в изящных остроносых ботинках, вперед, к идеальной женщине, спокойной, неприлипчивой: в следующий раз я точно выберу себе куколку подальше от цивилизации, в деревушке с домами из черного камня, у местных кур на лапах сапоги из грязи, зато какие лица у женщин, тонкие, бледные, здравствуй, милая Франция! и он купил букет фиалок жене, доброй, невинной, верной Сюзанне; как? он перестал бегать за своей бабёнкой? Я что-то проспала! увы, весенняя оттепель в семейных отношениях не помешала ему возобновить лихорадочные поиски: попробуем еще, идеальная женщина наверняка где-то поблизости! Он уперся в кладбищенские ворота, детям сюда вход запрещен, сидя на покрытой сухим мхом каменной стене, они следили за похоронами мадам Будивилль, старухи. Той самой, с воротником, как у бледной поганки.
— Жюль, Жюль, прошу тебя, над тобой все будут смеяться.
Жюль пытался освободиться от перепуганного, вцепившегося в полу его пальто Гонтрана. Жюль заговорит, когда захочет, — уверяла покойная, вышивая под огромной секвойей. Три года, четыре года, ни слова. И вот однажды Жюль, разглядывая портрет предполагаемого предка в синей военной форме голландских полков, отчетливо произнес: «шпага». Все забегали: «Жюль заговорил!» Но больше он не сказал ни слова, только с матерью объяснялся жестами, как немой, надежды таяли. Сейчас все семейство на кладбище, дылда Гермина, везунчик Гонтран, Гастон-простофиля, муж красотки Сильвии… она? акробатка? Не смешите меня, она билеты в кассе продавала. Гастон кусал кулаки. Детям со стены во было видно и мадмуазель Валери, и тетю Урсулу с густыми бровями, и других чуть позади, стоявших кто повыше, на рыхлой земле, кто пониже, на утрамбованной… о, Господи, утрамбованной поверх чего? У открытой могилы положили доски, чтобы ноги не увязли в грязи, шел дождь, не успели виноград собрать, и кончилась хорошая погода? Жюль ринулся к яме, Гонтран пытался его удержать: нет, Жюль, смотри, не говори ничего… но тот проворчал: «Я не могу отпустить ее просто так». Все, кроме регентши, сурово оглядевшей присутствующих в невидимый лорнет, рассмеялись. Жюль никогда больше рта не раскрывал, за исключением того дня, когда рухнула империя Будивиллей и бухгалтер с улыбкой — неужели я улыбаюсь? я на секунду забыл о маленькой дочке — принес им новость: Оноре умер, но совершенно не так, как вы говорите. Гонтран, трефовый король, выходя с кладбища, в бешенстве смотрел вслед проклятой троице, Гастону, Сильвий и Оноре, стоявшей между ним и богатством. Молодые иностранки толкали перед собой колясочки, в которых, судя по коротким ножкам и длине тельца, лежали дети, но вместо голов у них были огромные гипсовые маски, наполовину закрывавшие плечи.
— Жозеф! Эй, Жозеф! Что ты делаешь на дереве?
— Липу рву для старухи Гермины.
— Жозеф!
— Ох! правда, это же твоя тетка, Оноре, ладно, для дамы из поместья Поссесьон!
Жозеф рвал липу и повторял свою роль, роль слуги: да, господа, шпаги наголо, господа! Липа сейчас сплошь в продолговатых бледно-зеленых листиках, на каждом стебельке два бутона и золотистый цветок, отличный момент для сбора, чуть раньше — вкуса нет, чуть позже — чай вызовет кашель у дамы из Поссесьон. Она попросила принести липы. Попросила его, Жозефа. Разве это важно, что ты затеваешь революцию, посылаешь крючки рыбачке, борешься за абсолютную чистоту, приговариваешь Виктора, собаку, негодяя, к смерти, когда дама из замка подзывает тебя после репетиции «Шпаги наголо»:
— Итак, мальчик! чем занимается твой отец?
— Он умер… Он…
— Хорошо, очень хорошо. Братья? Сестры?
— Нет.
— Очень хорошо.
Она глянула на сумочку, лежавшую на стуле, сцапала ее, как курица белый помет, пристроила сбоку и замерла.
— А! вот и ты, Барбара, я хотела поручить твоему приятелю, он ведь живет в том маленьком доме под раскидистой липой… в общем, представьте себе, мальчик, в Поссесьон, во всем этом огромном поместье, нет ни одной липы!..
— О! Я мог бы…
— Мне иногда вечером хочется выпить чашку липового чая, мальчик.
Барбара отвела его в кладовую с покатым полом, заваленную садовой мебелью и летними игрушками, под окном — пресс для винограда, дождь идет, урожай будет плохим. Они устроят спектакль в верхней части, а зрители пусть задирают головы.
— Кто придет, как ты думаешь?
— Так! мама, папа, дядя Жюль.
— Немой?
— Вовсе он не немой, просто говорить не хочет, но когда его мама, моя бабушка, была жива, он говорил. Прекрасно говорил!
— В общем тут только десять мест.
Для его матери места нет, все для Будивиллей. Машины, замки, городской дом с каменными масками. Они переоделись в костюмы маркизов и разбойников, одна девочка надела платье с кринолином, другая костюм Красной Шапочки. Я убил отца, я отлично знал, что он вернулся, я сказал, что принял треск огня за топот овец Пьера. Или за дождь. А в небе было полно звезд!
— Твоя очередь, Жозеф, давай, пойдем, если ты забудешь реплики…
— Пока полный порядок, мама вяжет, дядя Жюль читает газету, они, вообще, нас слушают?
— Тетя Урсула постоянно разговаривает.
— Ох! Знаешь, эти взрослые!
— Но Кларисса, ты не можешь идти на сцену в таком виде. Только посмотрите: кальсоны спереди раскрываются. А ей разбойника играть!
Кальсоны Оноре. Где он, Бог мой? Уже три месяца нет новостей!
— Быстро, дайте булавку или какую-нибудь брошку.
Едва только маленький пухлый разбойник появился в лесу, где должен был с ружьем поджидать жестоких сеньоров, как один из почетных гостей, мсье Гонтран, наклонился вперед, приставил к глазам лорнет… — «Я играю в комедии в замке Поссесьон с Барбарой и Клариссой и их кузиной из Базеля. Я, Жозеф». По вечерам он наказывал себя, зажимая нос бельевой прищепкой. — …и вдруг прыснул со смеху, шепнул что-то на ухо тете Урсуле-Поль, и они стали смеяться вместе, да так громко, что пришлось задернуть занавес. Что с ними? Эй! Эге-гей! — кричали они весь следующий акт, в котором сеньор находит свою дочь Красную Шапочку, похищенную цыганами — Скрипичный ключ!
Какой еще скрипичный ключ?
— Мой отец кричит громче всех. — У Барбары от гнева выступили слезы на глазах. — Господи, какие же они глупые!
— Скрипичный ключ, — кричали они, хлопая в ладоши, даже дядя Жюль с улыбкой до ушей мычал что-то радостно и стучал, как метроном, по спинке стула, и тетя Валери вытирала глаза, никогда я не видела, чтобы она смеялась, хмурое смуглое лицо, на стенах ледяных коридоров замка полно таких, и тетя Урсула-Поль кусала губы. Но мой отец смеется громче всех. Мой отец! Пьеса провалилась, даже до конца не доиграли.
— Но что с ними случилось?
— Это из-за броши в виде скрипичного ключа, которой мы спереди застегнули кальсоны Клариссы. До чего же они глупые!
Барбара сняла розовое платье с кринолином — молодая покойница надела его на свой первый бал в тот год, когда урожай принес сто тысяч литров под прессом, и преданный покупатель приехал уже в августе, небо было черное со странным желтым отсветом, предупреждающим, что в тучах созрел град и совсем скоро он выбелит поля. Желтая туча лопнула прямо над их виноградниками, преданного покупателя хватил апоплексический удар, наверное, к счастью… А то Валери, засидевшаяся в девках, вроде бы глаз на него положила. Бедняжка Валери, сама из сарая таскает дрова в дом, Сиприен сделал ее мишенью для насмешек, а тетя Урсула-Поль повторяет без конца: вот если бы у бедняжки брови были погуще…
— Сними это, Барбара, и что за жуткие угольные брови? Идите все умойтесь. И сюда не возвращайтесь, нам надо поговорить.
Дети, широкие брови, тонкие усы, уселись на кровать Барбары. В Париже тоже много пьес проваливается! Уверяю вас, наша пьеса была очень хорошая. И «Шпаги наголо!» — чудесная книга.
— Вы, конечно, знаете, что от нашего племянника Оноре давно уже нет новостей, — говорил в гостиной Гонтран.
— Племянник… дальняя родня.
— О! Сиприен, вечный скептик, я заботился об Оноре, как о родном сыне. После несчастного случая с его отцом…
— …совершенно необъяснимого, он умел работать веслами, лодка отлично держалась на воде, и если бы…
— Хватит, Сиприен, мы в курсе, что вы тоже опытный гребец, что вы часами торчите на озере, вам ведь не надо семью содержать..
— Да, и возможно, торча часами на озере, я узнал кое-что… что вас бы заинтересовало. И даже очень.
— На чем я остановился? Ах, да! Оноре пропал.
— Это все, что вы хотели сказать?
— О! пропал… Египет — огромный, знаете ли, если человек какое-то время не пишет, вовсе необязательно, что он пропал, когда у них там хамсин, это как наш фён, писать просто нет сил.
Гермина, когда дул фён, закрывалась в комнате и подсовывала под дверь записки.
— Ну я здесь, наверное, лишняя, ваши семейные дела…
— Нет, нет, тетя Урсула-Поль, с вашими знаниями о Египте… итак, наш герой Оноре уплыл. На корабле, построенном на наши деньги. Он наверняка еще не раз объявится, пока мать его жива, если, конечно, не утонет до того, как она покинет наш бренный мир. Но что потом?
— О! Сильвия крепкая. Эти канатоходки, эти танцовщицы…
— Танцовщица? Вы уморить меня со смеху решили…
Конечно, они решили уморить ее со смеху, одну в монастырской келье, пищу клали у подножья главной башни, все вечера она на коленях простаивала: Гастон! Гастон! они решили уморить меня со смеху. Так и жила с гарпуном в боку, который в нее метнули когда-то.
— Как только Сильвия умрет, он перестанет объявляться. Когда я думаю… я же был ему вместо отца после гибели несчастного Гастона…
— И все-таки непонятно, тут кроется какая-то тайна, он же умел плавать, возможно, у нашего Сиприена есть догадки на этот счет.
— В общем, Оноре больше не будет писать, он мне прямо сказал, мне, своему дяде.
— О! дядя…
— О! Сиприен, ты хоть понимаешь…
— Эй! хватит! эй! хватит! не души меня, Гонтран, ты же не хочешь, чтобы моя смерть была на твоей совести?
— Мне совершенно все равно, учитывая в какой мы сейчас ситуации. Не знаю, вы все тут вообще понимаете, чем обернется отсутствие Оноре! Отсутствие. Это юридический термин. Это вовсе не синоним проживания за границей, как вы, наверное, думаете. Нет.
Это Отсутствие с большое буквы «О». В этот период запрещено распоряжаться имуществом отсутствующего, даже если очевидно, что он окочурился в какой-нибудь дыре…
— Гонтран! Что за язык! Мой отец Gutsbesitzer…
— Да, да, но Отсутствие Оноре! Вы отдаете себе отчет?
Чем оно обернется для нас? Этим крючкотворам понадобится десять лет, чтобы допустить мысль о смерти Оноре. Где мы будем через десять лет? Ты, Валери, будешь через десять лет свежа как майская роза. Если учесть, что на свадьбе твоего дорогого Гастона ты уже была не первой свежести.
Тогда под жасмином она все щупала пузырек с серной кислотой в холщовой сумке!
— Вижу, вы уже обсуждаете личные вопросы, мне лучше уйти.
— Нет, что вы, тетя Урсула, — вежливо возразил трефовый король.
Она встала, вышла из комнаты, унося со своими шерстяными нижними юбками и snowboots с отворотами из каракуля старушечий запах. Тысяча девятьсот семнадцатый, Египет, стаи перепелок! на губах вкус соли, небо потемнело, перепелки слетелись на берег, дети ловили птиц соломенными шляпами, арабы несли их в пустыню и сушили под палящим солнцем. А коптская церковь у вечных песков! Страусиное яйцо, древнее, сверкающее, словно сделанное из слоновой кости, украшает верх масляной лампы, каждый раз, когда отодвигаешь занавес дикого винограда, видишь гигантскую черную ногу из порфира, и что теперь: тетя Урсула-Поль совсем одна ходит взад-вперед, качаясь, по квартире, набитой подушками, салфеточками и фотографиями Поля, отправившегося как-то утром в Эль-Файюм.
— Она могла бы здесь переночевать и не приезжать послезавтра на garden-party.
— Подумайте о слугах, Гонтран. Они уже с ног сбились.
— Но Роза охотно бы приготовила постель. Она услужливая, милая… Да, та, что похожа на Колетт, вы знаете… Но давайте вернемся к Оноре, Отсутствие — юридический термин…
— Телефон! Я отвечу?
— Хоть раз наш Сиприен на что-то сгодился …
— Не может быть! Ты! Тебе встретился Моби Дик?
— Моби Дик! это еще кто такой?
Сиприен возвращался, весело размахивая рукой.
— Вспомнишь солнце… Рад сообщить, дорогой Гонтран, что ваши опасения не подтвердились. Знаете, кто звонил? Оноре, ваш драгоценный Оноре. Какое счастье, что он не угодил в пасть акулам и рыбе-пиле.
— Оноре… но откуда?..
— О! Не из Египта, а прямо из дома. Именно! Здравствуй, дядя Сиприен. Словно уехал неделю назад.
— Надо его пригласить.
— Утку есть не будем, до завтра не испортится, на улице не так уж жарко.
— Даже не думайте, Валери, утку… Утка маленькая, еле на двоих хватает. Нет, нет, у нас дома подавали утку на человека, дикую утку, разумеется, и даже Эгон…
Застрелился случайно, когда чистил ружье. Что она делает здесь среди этих чужаков? Юнкер вскоре составил ему компанию: завалился на паркете, вытянув длинные ноги в гетрах, упершись головой в стену, обшитую деревом, хоронили его без лорнета, куда теперь деть его лорнет и челюсть дяди Гельмута? все выбросили в refuse-heap.
— Короче, утка или не утка, вам, женщины, нужно расстараться. Жюля не считайте, он утку есть не будет. Сварите ему макароны с маслом.
— Утка хороша с начинкой из ранеток, вы знаете рецепт?
— Прошу тебя, Валери, перестань демонстрировать свои познания в кулинарии, да, да, мы в курсе, что ты помогаешь Гермине по хозяйству.
Незаменимая помощь, особенно когда дует фён. Но сегодня, вместо того, чтобы подсовывать записки под дверь, страдалица вынуждена принимать дорогого племянника! У дяди Гонтрана всегда такое изобилие, тетя Гермина, похоже, деньги не считает.
— А Барбара? неужели? ее нет? мне так хотелось повидать свою очаровательную кузину, я здесь совсем ненадолго.
— Она ушла.
— Сказала, что пойдет к черту на рога дурака валять. У нас дурака валять не принято, Барбара. В Померании твой дядя Эгон…
— Не хочешь ли пострелять из лука, мой мальчик?
— О! дядюшка, вы наверняка превосходно стреляете!
— Да, и я был бы счастлив обрести компаньона по интересам. Все эти женщины…
— Только, дядюшка, я ненадолго, я скоро уеду обратно, я поручил корабль другу, управляющему гостиницей.
— Гостиницей?!
— О! Не ужасайтесь, тетя Валери, там даже у Будивилля может быть друг — управляющий гостиницей.
— Как же так? ты снова уедешь, Оноре? но ты хоть будешь объявляться?
— Пока мама жива, да, а после — полное исчезновение, не хочу здесь гнить в земле, не хочу, чтобы меня оплакивали.
— Ты едешь один? На твоем корабле нет матросов? Ты знаешь, Жак утонул?
На берегу — пустая могилка, крошечная, размером с клумбу, что отводят детям под Анютины глазки и Разбитое сердце Жанетт, на камне надпись: июньским утром он уплыл и не вернулся; не горюйте обо мне, я бегу от земли, от его могилы, где моя мать сажает цветы, у меня будет другая могила, огромная, со стеклянным потолком.
— А… а твое состояние, Оноре? ведь у тебя приличное состояние; о! конечно, уже не такое, как раньше, требования виноградарей, филлоксера, болезни, починка крыш…
— Здесь, ты видишь, ты помнишь? бывший paddock[28]. Увы! мы не можем больше держать лошадей, кучера, все остальное… мы разоряемся, мой мальчик. Твоя тетя всегда тратила без меры.
— О! вы преувеличиваете, дядя, уверен, что у вас еще есть солидный пакет акций.
— Нет, клянусь тебе! Что за человек…
— Ладно, дядюшка, не сердитесь. Я понимаю, что должен умереть раньше вас. Это было бы очень выгодно для вашего кошелька. Потому что, если я умру без наследников — а я предполагаю, что так и случится — мое состояние, дом на улице дю Лак, виноградники и все остальное достанутся вам. Только вот, дядя Гонтран, я написал завещание. Что? Что он говорит, сын акробатки? Да, я. В первую очередь моя мать, разумеется, получит достойное содержание и еще… О! вы плохо себя чувствуете, дядя Гонтран? Вы страшно побледнели, бог с ней, с этой стрельбой из лука. Нет, вовсе нет, иногда случается легкое недомогание, у меня ведь, правда, слишком тяжелая жизнь… И Барбара, моя малышка Барбара, стала такой странной, к счастью, ты вернулся, Оноре, ты заменишь мне сына, которого у меня никогда не было. Не было из-за угря, кузен, капитан корвета (родственник Гермины, один из нахлебников, у нас их с десяток порой собирается, не считая нежданного гостя, пилигрима в белом одеянии) капитан корвета принес его за пазухой и выпустил в пруд; и когда остальные угрёвые отправились в Саргассово море, этот выполз из пруда и спрятался в траве, Гермина наступила на скользкую спину, у нее случился выкидыш, наверняка родился бы мальчик. К счастью, ты вернулся, ведь я люблю тебя как сына, да, да, правда. Послушай, о чем мы говорили? Твоя мать, разумеется, будет обеспечена…