— А оставшуюся часть я завещаю Благотворительному фонду маленьких японских рыбаков.

— Но это… да всего твоего состояния не хватит, чтобы… ну, нет, это чересчур, чересчур…

— Успокойтесь, дядюшка, я пока только собираюсь написать завещание; у меня ведь есть право завещать в пользу того, кого хочу? Я приехал проконсультироваться с нотариусом, завещание же хранится у нотариуса? И, конечно, на вашу помощь в этих делах рассчитываю, потому что в некотором роде вижу в вас отца. Мой бедный отец… он взял меня с собой в лодку в тот день, когда… и отвез меня обратно на берег, потому что слишком штормило, он меня очень любил, знаете…

— Вот мы и пришли, я повесил мишень на изгородь…

Гонтран упер нижнее плечо лука в ботинок. Натянутая тетива выпрямилась, издав глухой звук, как струна виолончели, на концерте музыканты кладут на плечо прекрасные палисандровые грифы… «Вы пробовали затыкать уши на концерте? Я так делаю. Это очень смешно! Мне смешно, по крайней мере. Privatvergnugen[29].

— Надо обязательно попасть в мишень, иначе убьешь кого-нибудь за изгородью, в общем, дело опасное.

— О! дядюшка, как забавно! Ваши стрелы отравлены? В лучших традициях Востока. Браво, дядюшка, прямо в яблочко. Теперь я. Неплохо. Ты все-таки попал в мишень, да, но вы, вы — король в стрельбе, я вам сделаю корону из веток изгороди! о! в ней мой дядюшка Гонтран будет как две капли воды похож на трефового короля. Без бороды. Мы стреляем из лука, и вот что вытворяет этот недоумок, этот тупица, неудивительно с таким-то отцом, как у него, и матерью тоже! Этот недоумок обрывает, смеясь, изгородь из лавровых кустов. Сумасшедший, идиот. Эй, дядюшка, что вы делаете? Слушайте, если бы я не пригнулся, ваша стрела вонзилась бы мне прямо в шею! Нет у вас права на корону, так и знайте. Вы бледный как смерть, теперь моя очередь, я за неделю натренируюсь и смогу вас победить.

— За неделю?

— Да, я уеду через неделю, как раз успею встретиться с нотариусом, нет у меня особого желания быть застреленным в ваших широтах, и потом я не выношу холод, по ночам уже дуют первые осенние ветра — ах! в этом проклятом доме окоченеешь, пока оденешься, и Жак будет ругать меня за красные руки, он страшно придирчивый: «Чтобы иметь красивые руки, Барбара, надо за ними ухаживать»; вот и дождь, ледяной дождь, как Гонтран, вы уходите? Пойду грибов соберу, хочется разнообразить меню, пригласим Оноре на обед в воскресенье. Грибы? у нас в Померании грибы только слуги ели.

Сидя за письменным столом, он листал книгу о грибах и Готский альманах, потому что завтра королева… Стопка неоплаченных счетов росла, хлыст без дела валялся на Библии, цветные карандаши — на красном подносе с ажурными краями, посередине которого чернело пятно, таинственный остров, единственный, куда бы мог причалить, не получив отказа, корабль с матерями, кутающими плечи в шерстяные шали. Бедный трефовый король бродил по лесу. Мухоморы прекрасны, но их яркие шляпки слишком заметны, он бы сам с удовольствием съел парочку, что его держит в жизни теперь, когда Барбара почти каждый вечер исчезает из дома, друзья, — шепчет она, а у ворот парка уже сигналит машина, разумеется, это совершенно невинно, но немного грустно. Жизнь без любви. Потому что Гермина, воистину… темперамент полностью соответствует имени: да! с крестинами Юнкер попал в десятку, холодная как куница, хотя даже куницы в брачный период громко верещат на чердаке, и клочья шерсти во все стороны летят. Вот несколько боровиков, как же все стало сложно, во времена его детства боровики сотнями собирали, слугам по воскресеньям давали два свободных часа сходить по грибы, потом они возвращались в пристройку с башенкой, в нижнюю комнату, кишевшую уховертками из-за того, что рядом почти впритирку стоял дровяной сарай; Гонтран аккуратно завернул в платок бледную поганку, которую, наконец, нашел под опавшими листьями, вопрос в том, как теперь подложить ее в тарелку Оноре. Может, эта кастелянша, довольно привлекательная, честное слово, она всегда любезно соглашается помочь с воскресным обедом… За поденную плату? За поденную? — спрашивала она, заговорщицки глядя на него.

— Превосходно, повторял Оноре, как же вкусно у вас готовят, тетушка; но ты ведь привык к экзотической кухне с разными специями, я поэтому велел посильнее поперчить грибы, не слишком остро для тебя, нет? Вовсе нет, дядюшка, не вставайте, пожалуйста, я сам положу. Послушай, Гонтран, а где Роза? Куда запропастилась эта девица? Почему она не подает нам второе?

— Я ей сказал, что мы сами справимся, Гермина, сегодня все-таки воскресенье, эти люди тоже хотят отдыхать, представь себе. Но Барбара могла бы помочь, почему вы, Гонтран, отправили ее гулять с друзьями, вы же обычно… И вы еще звонили… нет, Гермина, вы ошибаетесь, всегда рассказываете то, чего не было, но вы звонили, послушайте, я уверена… на почту, чтобы вам срочно принесли пакет, какой еще пакет? и почта утром по воскресеньям закрыта… Но не между одиннадцатью и двенадцатью.

— Ладно, ладно, тетя Гермина, какая разница?..

Она просто петлю у меня на шее затягивает. Всегда была занудой, с первого дня. Тебе добавить грибов, Оноре? О! лучше бы он яды изучал, вместо Бергсона, Фабра, Рюйера и Библии, хозяйство целиком и полностью на нем, честное слово; и ведь до этого момента все так легко шло, Роза, Розетта на кухне: вот и к нам мсье заглянул, радостный, веселый. Впрочем, с Розеттой он всегда такой. Если бы мне позволили развлечь его высочество принца, уверяю вас, он бы тоже не заскучал и перестал бы каждую минуту вытаскивать часы из кармана. Этот гриб, посмотрите, Розетта, сварился быстрее других, я хорошо разбираюсь в грибах, надо его достать, он какой-то необычный; Гонтран выложил гриб на тарелку у сервировочного окошка за спиной Розы: о! в общем-то от нее больше ничего не требуется, нет, нет, на улице погода хорошая, воскресенье, наверняка ее ждет милый друг… тут она поджала губы, нахмурилась, с чего, подумал он, женщин не понять, наконец, все-таки удалось ее выпроводить. Но прежде чем уйти, она сама завязала ему на талии фартук из клеенки: довольно хорошенькие ручки в сравнении с лопатами Гермины. И ведь приходится мусолить это блюдо с грибами, сейчас, когда мир скачет как ягненок, когда неожиданно вернулось лето и горы спорят с небом, у кого прозрачней синева, в итоге пальмовая ветвь достается горам, и ангел, спускающийся по косым лучам, несет ее в вытянутой руке. Ну, правда, Оноре, тебе грибы не кажутся слишком перчеными?

— Нет, дядюшка, очень вкусно.

— Роза не умеет их готовить, поэтому… То есть Роза не умеет?.. ну что вы такое говорите, Гонтран? как раз грибы ей удаются лучше всего, но, слушайте, Гермина, вы прекрасно знаете, когда речь идет о грибах, я сам отправляюсь на кухню.

Толкнуть ее ногой под столом? Она, идиотка, туго соображает, еще потребует объяснений, блондинка, заторможенная, как фасоль, которая медленнее медленного растет на огороде. О! все приходится тащить на своих плечах, это слишком, в конце концов, однажды он не выдержит, тогда посмотрим, как они запляшут. Поднимая взгляд на Гермину, он, не дойдя до носа, остановился на ее старом подбородке. Кофе сели пить под пурпурным буком, единственным, кто все лето напоминал об осени. Гонтран поискал еще кофе на кухне, вымыл тарелки. Не хочет ли Оноре слив? слив из Поссесьон? Это Роза, Розетта, собрала их в густой высокой траве: сена много, год пустой, другого урожая не жди.

— Спасибо, дядюшка, ваши сливы превосходны, но знаете, моряк…

Он встал и… схватился за ветку бука.

— Оноре! Что с тобой, мой мальчик?

— Ничего, не знаю, может, портвейн или ваши грибы.

— Мои грибы? Ну прежде всего это не мои грибы.

— Я хотел сказать… добавленный туда коньяк.

— Но, Гонтран, грибы все-таки собирали вы, Оноре вполне вправе сказать: ваши грибы.

— Как, дядюшка, вы сами искали грибы? для меня? Как это мило!

— И вы видели, Оноре, он сам готовил их на кухне.

Никогда Гермина, чертова дылда, не знала, что можно говорить и что нельзя. Зачем он взвалил на себя эту ношу, когда есть столько красивых девушек: например, Арлет, дальняя родственница. Маленькая теплая кошечка. Жаль, имя у нее не слишком благородное. Оноре ушел, тяжелые взгляды дяди и тети сверлили ему спину. На корабле лучше, лежишь плашмя на животе, над тобой балки закругляются… выходит, балки на чердаке, где когда-то жили сказочные звери, летучие мыши и куницы, были предзнаменованием.

— Оноре немного бледный, вы не находите?

— Он потел.

— Как? он потел? что вы говорите?

— Но, Гонтран, почему вы на меня так злобно смотрите? Стоит мне слово сказать… я здесь кручусь как белка в колесе. Ужасно, я здесь очень несчастна.

— Все исключительно ради вас.

— Куда вы?

— Догоню Оноре.

Он видел, как Оноре вошел в дом Будивиллей, ворота, каменные маски, кто подержит ему голову, когда начнется рвота! Не эта же шлюха Сильвия! Бедный маленький Оноре. Виктор идет вихляющей походкой, черт побери, все бабы его. Неужели смертоносная поганка действует так медленно? Лучше бы я изучал микологию, чем Бергсона, Уильяма Джеймса и Фабра. Решили, кто за кем будет караулить грядки розовых ландышей?

— Конечно! Ваша Роза заявила, что охотно возьмет дежурство в два часа ночи.

— Да, но это не моя Роза…

Садовник, Роза, Розетта, кастелянша, караулили грядки с розовыми ландышами, ангел колокольни, привязанный к шпилю башни, звонил каждые полчаса в колокол, даже урагану Европа не удалось его отвязать, только жестяные петухи взлетели с насиженных мест, да несколько стреноженных на ночь мулов, сменив привычное, как у глухонемых, выражение морды, помчались подальше от горы, похожей на сахарную голову, и от горящего у ее подножья ребенка. Буря пыталась вырвать игру с маленькими лошадками у матери Жозефа, но та крепко прижала коробку к себе. Антиквар заторопился на встречу: в нашем деле нельзя забывать, что покупательница в старой блузке с черными кружевами и нелепой соломенной шляпе с рюшами может оказаться графиней. Когда антиквар узнал, что она хочет продать старинную игру, лицо его потухло. Он подождал, пока она развязала веревочки: положите сюда, сюда, вы не видите? не сюда, не на круглый столик, это же настоящий Людовик XVI. Однажды он, краснея и бормоча: «Какая… morbidezza[30]!», показывал самой королеве портрет благородной дамы Ван Лоо, и теперь ему предлагают игру с лошадками? Лошадка скакала галопом, хвостик развевался на ветру, потом, поджав ножки, перепрыгнула реку, зеленый газон перед замком: на помощь, на помощь, есть опасность, что все повторится, достославный трефовый король стоит перед Поссесьон, и павлин кружит по двору еще не проданной фермы.

— Увы, мадам, игра не имеет ни малейшей ценности, мне такие предлагают каждый день, и ваша, кстати, никакая не старинная.

— Но у меня есть картина, на которой мой прадедушка в нее играет.

О! скорее спрячьте, засуньте в шкаф его портрет, а иначе… о! он уже тут как тут, старый моравец с женой, крепкой крестьянкой, и сыном, моим будущим дедом, клавшим обшитый жемчугом воротник под Библию вместо глажки, и…

— Плевать мне на вашего прадедушку, взгляните на этикетку.

— Мы отдавали в починку. Мой сын…

— Простите, я очень занят. Самое большее — двадцать франков.

— Двадцать франков! разве это справедливая цена? а Жозеф так хотел надеть что-то новое на вечеринку в саду.

Виктор с деловым видом покусал карандаш.

— Бедный мой Жозеф, придется тебе опять надеть костюмчик с первого причастия.

— Но он же короткий, рукава — досюда, брюки — досюда, он с самого начала был мне маловат, его же еще Конрад носил.

— Но подумай о расходах, принеси костюмчик.

— Видишь, в самом деле слишком маленький.

— Посмотри, достаточно большой. Если переставить пуговицы, если отпустить брюки…

— Я одет по-дурацки, как клоун. Как убийца. — Иногда в деревне дым из труб или дым от костра, разожженного мальчиками-пастухами пах тем же, чем дым пожара, жареным кофе, горевшими простынями и могильными венками, дети стоят в октябрьском тумане, колокола звонят непривычно быстро — это Мартин чинит часы на колокольне. Три часа! Жозеф, собирайся, уже пора на вечеринку в саду, куда ты положишь липовый цвет?

— Дашь мне свою красивую холщовую сумку с цветами? Понимаешь, я не могу положить липу в простой бумажный пакет.

— Ты уверен, что ей нужна твоя липа? Странно, что в таком большом поместье… я знаю, что я там никогда не была!

— Еще побываешь, мама, клянусь, когда мы совершим… первые станут последними, и ты станешь королевой.

— А твоя Барбара?

— Никакая она не моя, эта Барбара.

Он ушел, озеро тихо плескалось о берег, Жозеф кинул «блинчик»: раз, два, три, четыре; Барбара, пожалуйста, будь вежлива. Загорелое лицо занавешено светлыми волосами, Барабара спускалась на пристань встречать королеву. Потому что несчастная Гермина… о, настоящий гренадер в зеленом платье, расшитом черным стеклярусом. Знаете, Гермина, я тут листал модные журналы, чтобы отдохнуть от Бергсона, Рюйера и Фабра, и не увидел ни одного платья, похожего на ваши, забавно, не правда ли? А ведь есть другие женщины, красивые, например, Арлет, миниатюрная, изящная, гибкая… только вот имя совершенно не благородное… но можно звать ее Катон. Ее Величество тем чудесным сентябрьским воскресным днем пожелало плыть на корабле с толпой Малоухих.[31] Солнце жарило нещадно, поздновато спохватилось: град уничтожил урожай, трефовый король грозил светилу кулаком, стрелял в него из лука на бывшем paddock да только стрелу потерял. Пять франков. Надеюсь, вы помните, дорогая, что вам следует звать королеву просто «госпожа»? Что? Или вы собрались звать ее «Госпожа королева», как какая-нибудь служанка? Нет, разумеется, у нас в Померании… — она репетировала реверанс… — к тому же мы — родственники принцев Тюрна и Таксиса. Гренадер, приседающий в реверансе! Ах! если бы тут приседала гибкая Арлет-Катон! впрочем, она хоть и родственница, но дальняя, вот и пусть стоит с толпой Малоухиху забора. Вы позаботились об апельсинах? кажется, принц их любит. Все лучше, чем авокадо, по вкусу напоминающие дешевое масло или маргарин… Мы, Будивилли, теперь в изоляции, экзотические фрукты не поставляют уже несколько месяцев, редко по случаю нам их привозит красавец Гейтманек, уроженец Граубюндена, единственный, кто сейчас не боится летать в объятые пожаром страны. Апельсины положили в вазу севрского фарфора с широкими золотыми краями, собственность семьи Баденге в Тюильри, спасенная слугой из Ури, которому во время пожара удалось вынести весь сервиз в большой корзине, прабабка мсье Гонтрана была родом из Ури, фён гнул березы в саду, в полдень на пороге длинного патрицианского дома появлялась кухарка и, оправив синий передник, кричала: «Zu esse! Cho[32]!» От севрского сервиза остались три вазы. Барбара ждала королеву, корабль приближался, отплывал и, наконец, причалил, сын опекуна с гордым видом закрутил трос на корабельном приколе: о, я вижу королеву, это она! В толпе приближенных неприкасаемых Малоухих — расплывшийся силуэт в плотной черной вуали и черной газовой накидке до пят! «Боже мой, что скажет папа! королева в глубоком трауре! по кому, о, Боже?» Принц с карманными часами тоже выразил желание посетить замок. Вечером, склоняясь над картами и путеводителями, королева ткнула большим аристократическим пальцем в поместье, взглянула на принца, подняла брови, перхоть сыпалась на стол с шумом скачущей вдалеке кавалькады; они говорились на разных языках и потому объяснялись знаками, принц правил крошечной страной, где не было ничего, кроме замка и зубопротезной фабрики, благоразумно сделавшей запас стали до ее широкого применения и теперь снабжавшей ею мир, чтобы тот убивал детей. Но когда детей не убивают, когда они пропадают, это еще хуже, мать тащила собаку за ошейник: Ищи, ищи, Кайу, только ты знаешь, что случилось! Ты задушишь собаку, оставь ее в покое. В покое?! она же знает, кто украл дочку? Мадам Будивилль в зеленом платье, украшенном черным стеклярусом — не иначе под землей его расшивала, в шахтах своего отца — слишком некрасива, чтобы встречать королеву. Боже мой, но кто же умер в королевском семействе? Надо бы приспустить нарядный флаг, плещущийся над замком. Слишком поздно, слишком поздно! Несчастный Гонтран, пятясь, вел к замку траурные вуали, черное соломенное пугало, но у порога оно, короткое и толстое, вдруг повернуло обратно, Гермина, идиотка, — ни на что другое, как обычно, не способна — поставила у двери чайник с огромной охапкой дельфиниумов, оказавшихся выше королевского роста на две головы. По кому, по кому она носит траур? Слепец! Не оставляйте Ее Величество, я вернусь через секунду, он удалился, пятясь задом, бросился в кабинет с только что навощенным паркетом, в отчаянии пролистал единственный имевшийся у него Готский альманах тридцатилетней давности. Нет, в конце концов, это слишком, ни в чем никакой помощи, ах! как же мы плохо организованы! Гермина, тоже мне хозяйка, ей ли принимать королей, и Валери хорошо устроилась, сидит себе дома за ширмами с кроссвордами и пазлами. Королеву между тем выгуливали в саду, иногда она, как глухонемая, мычала из-под плотных вуалей:«э! мэ!»; ее родной язык был рудиментом первого человеческого языка, в ее стране ангелы построили Вавилонскую башню, и недавно на принадлежавшем ей рисовом поле откопали их надежно спрятанные инструменты. Если в наших краях начнут переворачивать могилы, то найдут кости да обрывки черных шерстяных ниток. Кажется, королева поднесла ко рту кусок пирога, вот и крошки с колен стряхнула, значит, пирог съеден. Барбара тут же положила ей на тарелку второй кусок. Принц схватил Розу за руку — вот, сам принц меня за руку берет! О! я всех их обведу вокруг пальца — но лишь для того, чтобы сплюнуть ей в ладонь апельсиновые косточки: все, мы пропали, теперь, разобравшись с косточками, он вытащит часы, поднимет брови… у Блервиллей он оставался гораздо дольше. Ах! если бы мне довелось его развлекать, мне, Розетте, молодой кастелянше, ручаюсь, он бы не заскучал.

— Барбара! куда ты, Барбара? останься с принцем, куда ты идешь?

— Встретить Жозефа, он не решается войти.

До чего же наша Барбара любит popolo[33]! это не моя наследственность, мой отец, Gutsbesitzer… Жозеф с большой цветастой сумкой шел по улице, в траве валялся гранитный чан, печь в прачечной разрушалась, зачем теперь, когда есть стиральные машинки, затевать там ремонт? фонтан, из которого не до конца слили воду, при наступлении холодов взорвался, но, несмотря на суровую зиму и на обмороженную кожу Барбары, лето выдалось дождливым, год плохим, еле покрыли расходы. Становилось свежо, как объяснить черному соломенному пугалу, что лучше вернуться в дом? Невозможно! Как говорится, если мы — королева, мы везде чувствуем себя как дома. Что на нее вдруг нашло, зачем она приглашает эту дылду Гермину? и всех этих Малоухих, толпящихся у забора? и этого мальчика, идущего по газону с нелепой цветастой сумкой? Мадам Будивилль схватила его за тощую руку и развернула к себе: что вам надо, черт возьми? Что? вы принесли мне липу? да тут на целый полк. Ваше Высочество, извините за глупый инцидент, это сын одной нашей крестьянки. Сейчас, сейчас принц точно вытащит часы, поднимет брови, а мы ведь уже почти догнали Блервиллей, у которых он оставался час сорок пять минут.

— Липу! вы меня усыпить решили?

Она запрокинула голову, открыла рот: ха! ха! ха! — а глаза круглые, грустные, прекратит она когда-нибудь смеяться? Липа — большой светлый собор, Жозеф, не упади, малыш, два бледных листика, ни у одного дерева нет таких, два бутона, один распустившийся цветок, его надо сорвать, пока тычинки не порыжели, иногда думаешь, что рвешь цветок, а это зеленая пчела, листья липнут к пальцам, я так люблю липовый чай, и представляете, мальчик…

Жозеф бросился бежать. На крыше Поссесьон Фрида высунула голову в слуховое окно, дом в тридцать комнат — огромное каменное платье под рыжей гривой. Солнце осветило одну сторону пирамиды из траурных вуалей: наверное, уже половина шестого. Мадам Будивилль продолжала смеяться, может быть, мой громкий смех помешает ему вытащить часы, мы догоним Блервиллей, извините за инцидент, Ваше Величество, ох уж эти крестьяне, вообразили, что им все позволено, это сын одного из наших садовников. Липы принес!

— Такой трогательный в своем костюмчике не по росту. Я бы с удовольствием посмотрела поближе на этого маленького рыбачка.

— О! Ваше величество слишком добры.

— Нет, действительно, почему бы ему не остаться, такой очаровашка, носик вздернутый, веснушки, большой рот.

— О! Не желает ли Ваше Величество, чтобы его догнали?

Его?! когда у нас тут и Большеухие есть, например, Блервилли, красавчики, правда, немного расплывшиеся, хотя каждое утро ездят верхом.

— Очаровательный мальчик! Он живет в замке?

Принц вздохнул, вытащил часы, поднял брови и удалился. Пугало в черных вуалях, шутиха, майское дерево последовало за ним, бросив гостей, по пути к пристани ее всю обсыпало листвой, а ветка пурпурного бука вместо шляпы накрыла соломенную башку. Мать ждала на углу дома: наверняка, Жозеф вернется довольный. Но он издалека махал рукой: нет, нет.

— Не получилось, мама, не спрашивай ничего.

Жозеф закрылся в комнате, и только, когда озеро стало золотым, спустился, наконец, сел рядом с матерью на зеленую скамейку под синим виноградом. Он их всех по шею зароет в парках и отдаст на съедение тысячам пчел.

— Там была королева, знаешь.

Вот бы сказать ему: Посмотри, Жозеф, посмотри, кто к нам идет, Королева Ночи, — но она не решалась.

— Это же донжон, кузен Гонтран, — с умным видом говорили кузены из Германии. — У вас же тоже в былые времена практиковался Galgengericht?

— Казнь через повешение? Конечно!

— Вы должны поставить памятник, чтобы… не все семьи имеют право распоряжаться жизнью и смертью слуг.

Роза собирала бумажные формочки, валявшиеся на газоне.

— Наш сосед в Германии заказал мраморную плиту с надписью: «Здесь графы фон Фейхтреслебен — он сам граф — проводили Galgengericht» и принес эту плиту в дар деревне. И был большой праздник, все картофельные поля в серпантине. Нет, Вильгельмина, по правде говоря, не думаю, что здесь это хорошо воспримут. Попытайтесь все-таки… а этот граф, кстати, женился на прыщавой Урсуле, которая при взгляде на свои крупные красные руки, лежавшие на скатерти, заливалась слезами? Слепая! Она еще пожалеет о левой руке, оторванной американской бомбой.

Теперь на улицах, кроме детей без рук, без ног, появились колонны тачек, в которых везли младенцев с лицами, похожими на гипсовые маски, Мертвое море, где плавает изумрудное кольцо, соскользнувшее с пасторского пальца, от нас далеко, виноделием у нас заниматься все дороже, град и милдью уничтожили виноградники, кучера и экономок пришлось выбросить за порог в дорожную пыль: ограничимся кастеляншей, рекомендованной тетей Урсулой-Поль, вот увидите, работает как лошадь и честная, яблочка не возьмет. Немецкие кузены отправились домой, раньше они приезжали на рысачках и пока гостили в Поссесьон, мадам Будивилль, красная от гордости, сопровождала их верхом, теперь конюшню переделали в гараж, над воротами каменное лицо без щеки, отвалившейся из-за жары и запаха кучерского пота.

— Забавная женщина, эта кастелянша.

Они пили кофе за столом как крестьяне, Гермина — в образе жертвы, с компрессом на лбу. Гости придут точно с восьмым ударом часов, раз в год они приглашали в замок нескольких Малоухих, а сегодня решили убить сразу двух зайцев: после приема остались бутерброды и печенье. Малоухие, оторвавшись от застеленных клеенкой кухонных столов, куда не грех локти положить, от овец и от рыбалки, топтались в гостиной. Оноре проплыл мимо на самоходной лодке, вода заливала дно, подгнившая доска расшаталась, надо бы снова удочку закинуть, да крючок за кусты зацепился. Некоторые гости, в черном и сером как птицы, сидели, нахохлившись, на золоченых стульях, от смущенья ковыряя перекладины изогнутых спинок. Гермина с легкой гримасой опустилась в кресло. Жалкий спектакль в четырех стенах, подумать только, ведь вокруг замка простирается целый мир, ангелы бьют о берег мощными крыльями, кренятся и со страшным шумом падают огромные деревья, старая ива у пруда, каштан у фонтана, молодой вяз на лугу у брошенного paddock. Юбка в складку скрывала плоскую, шершавую с синими венами задницу, Гермина, наведя лорнет на тощую супругу бухгалтера, задумчиво протянула: Вы очень худая, кожа да кости. От супруги бухгалтера, как от мертвой в могиле, почти ничего не осталось: еще месяц назад ее ребенок сидел у низкой оградки возле пруда. День, похожий на другие, ничего особенного не предвещавший родителям, еще час, еще сорок пять минут — у вас пока двое детей. Слепые! Плачущую старшую сестру задержала в школе дура-учительница, младшая возвращалась одна с портфелем, леопардовым, из кожзаменителя, и, взлетев в воздух, приземлилась на левую сторону дороги: огромная повозка, слепая, глухая, с полумертвыми лошадьми в упряжке, ехала, давя на своем пути ребенка, улитку, овцу Пьера.

— Ну-с! вы видите, Гермина, как я принял вашего бухгалтера, ему не на что жаловаться, я крепко жал ему руку, смотрел в глаза. Я все время думаю: вот — преданный человек, на все ради нас будет готов, если однажды понадобится послать кого-нибудь на поиски пропавшего Оноре и засвидетельствовать его смерть.

— Говорят, бедняга каждый день ходит на могилу младшей дочки.

— Правда? а как же работа? Полное отсутствие self-control.

— Но будем справедливы, если бы с Барбарой случилось несчастье…

— Послушай, это не одно и то же. И где она опять, эта Барбара?

— С друзьями, кажется.

— С какими друзьями? Они нашего круга? Мне это не нравится, почему она не помогала угощать слуг? И вчера, стоило королеве сесть на корабль, исчезла? Все-таки хотелось бы знать, по кому королева носит траур? По матери Пандита?[34] по вождю племени Тука[35]? Мы даже соболезнования ей не принесли. Только смотрели умильно. Даже флаг не приспустили! Ваша вина тут тоже есть! Если бы вы читали газеты, вместо ваших Roman-Quelle, мы бы были в курсе, но нет, я один, всегда один, тащу на себе дом, поместье, виноградники, которые с каждым годом приносят все меньше прибыли, черт возьми, куда мы катимся? Вы помните тысяча девятьсот одиннадцатый год? Нет, конечно, мой отец еще не умер, лето великолепное, вино чудесное, тогда все и закончилось. Потом в семнадцатом году вина было море, но до того плохого, что проклятые торговцы купили у нас все оптом по тридцать сантимов литр, бедный отец, до сих пор слышу, как он кричит: Я его в озеро вылью! Или пошлю Саре Бернар, пусть принимает ванны. И с тех пор что ни лето, то дождь и ветер. Корабль страшно качало, вода — сплошь в белых перьях ангелов. Подзорная труба капитана корвета, выпав из рук, покатилась по паркету. Это инсульт, у мадам Гастон случился инсульт, ее наполовину парализовало, всю левую сторону, нет, правую, ну послушайте, левую точно, я же сегодня утром относила ей завтрак, и что я увидела? Я нашла ее на полу, она головы не могла поднять, кусала ковер из Смирны, и даже чаинки, застрявшие в ворсе, никакая уборка не помогает, не могла выплюнуть. Я, конечно, с удовольствием занимаюсь хозяйством, но, когда родственники приезжают, у меня слишком много дел, пожалуй, нужно снова нанять Розу, которую мы уступили мадам Гонтран, но она не согласится вернуться, в доме же нет мужчин. Подзорная труба осталась на столе, напрасно Сильвия старалась до нее дотянуться, одна рука пока работала, а другая лежала сбоку, как свинцовый кол.

— Вы отдаете себе отчет? — спрашивал трефовый король у сбежавшихся родственников. — Вы отдаете себе отчет? Сильвия вот-вот умрет, а ее сын в отъезде. Где он, черт возьми? Как решать вопрос с наследством?

— О! она крепкая, как дуб, еще несколько лет протянет, эти акробатки…

— Акробатка! Не смешите меня, она за кассой сидела, продавала билеты.

— Вовсе нет, она…

— Тихо! Мы здесь собрались не для того, чтобы выяснять биографию нашей дорогой Сильвии. Скажите, что мы будем делать в случае ее смерти?

— Быстро вы ее отправляете ad patres[36], мсье.

— О! вы, Сиприен… Вас, конечно, наследство не интересует? Ни прекрасный дом в самом центре города. Ни лучшие виноградники. Когда я думаю, что сын этой канатоходки…

— Сын канатаходки и рогоносца, как ни крути.

— Сиприен!

— Что такое, вы краснеете, Валери, мой невинный цветочек? Мне-то кое-что известно, и вы наверняка обрадовались бы, если бы узнали мой секрет.

— А если он сгинет в море…

— Вам бы этого очень хотелось, правда? И чтобы у вас имелось официальное свидетельство его смерти.

— Вовсе нет, Сиприен.

— Вы преувеличиваете, Сиприен.

— Вы так думаете, Валери?

— Черт побери, дадите вы мне сказать или нет?

До чего же мучительна неизвестность. Если бы Оноре возвращался хотя бы раз в год, то и проблем бы не было! Господи, Боже мой!.. Но если Сильвия умрет, а проклятый мальчишка пропадет без вести, мы ни гроша не сможем потратить, не доказав его смерть, вы понимаете или нет? Давайте пошлем кого-нибудь в Египет?

— О! меня, меня, пожалуйста, мсье. Вот только шляпу надену и сразу в путь.

Оноре! Оноре! Оставь свой висячий остров!

— Она полностью парализована?

— Речевые центры задеты, она может только стонать и поворачивать голову к окну.

Вернись, Оноре!

— Сиделку круглосуточно, мы оплатим.

— Позвольте, позвольте, деньги пока еще Принадлежат Сильвии, и она не умерла.

— После третьего удара…

— Который может случиться через несколько лет…

— Вечный оптимист Сиприен. Мсье все равно, мсье спокоен. Какое ему дело, что денежки тети Урсулы уплывают у него из-под носа? Ему и в двух комнатах хорошо живется, никому не должен, полдня на озере сидит…

— …где узнает вещи, которые могли бы вас сильно заинтересовать, мсье.

Оноре! Сын! Вернись! О! Господи, однажды я дала тебе пощечину, потому что ты в школе на доске написал merde.

— И потом, что это за новая мания называть меня мсье?

— Мне кажется, вам подходит.

— У меня дочь на выданье. У меня поместье скоро разорится, пять тысяч литров в этом году, а раньше было сто и без дополнительных расходов.

— Ладно, предположим, Сильвия умрет через пару дней, и мы, естественным образом, получим главное право наследования.

— Ой ли! Ой ли! А про Оноре вы забыли? Это ее сын… сын… одно название…

Вернись, Оноре, сынок. Когда ты возвращался на своем корабле позже, чем обещал, у меня сердце останавливалось.

— Во время родов… мы с Гюставом и несчастным Гастоном ждали в соседней комнате, следили, чтобы этого полукровку не подменили.

— Именно, именно.

— Крики ужасные, господи-боже! О! сразу было понятно, что Сильвия — женщина неблагородная. Такие цыганки, как она, рожают под забором, встают и занимаются дальше своими делами. В общем, нужны доказательства смерти Оноре.

Вернись, Оноре, мой сын! Я наизусть выучила твои письма из Китая: твой корабль плывет по рекам с белыми цветами, похожими на наши водяные лилии, но до того прочными, что по ним разгуливают китайцы в желтых платьях. Оноре! Вернись, даже если башмаки твои полны песка. Разве я ругала тебя когда-нибудь за мокрые следы на паркете в гостиной?

— Хоть один из вас знает, сколько времени требуется, чтобы признать умершим без вести пропавшего? Десять лет. О! надо отдать мне должное, я сделал все, что мог. Когда он здесь на берегу строил корабль со стеклянным дном, я чувствовал, что это опасно. Для него, разумеется. Я старался отвадить его от озера, оплачивал ему походы в горы, вы даже об этом не подозревали. Без гида, конечно, у них бешеные цены, но он очень спортивный, наш Оноре…

— … и всегда возвращался к своим рыбам и ракушкам.

Оноре, темная прядь, смотрел на дядю Гонтрана, идущего вдоль берега: пальто на целый палец короче, чем надо, за спиной трость, доставшаяся в наследство от несчастного Гастона, трость с золотым набалдашником, уж кто-кто, а дядя Гонтран набалдашник никогда не потеряет. Да, обручальное кольцо пришлось распилить у ювелира Виктора, когда палец от холода деформировался. Отопление? центральное отопление со стенами в метр толщиной? Даже не думайте, моя дорогая. К тому же скоро изобретут солнечные батареи. Холодными весенними ночами он наведывался в сад к розовым ландышам, проверял, сменила ли кастелянша butler[37] в полночь. Если нет, он ничего не заплатит за вахту.

Вернись, Оноре. Я скоро умру. Где тебя искать?

— Все деньги Будивиллей уходят на этот чертов корабль! О! через десять лет из нас песок посыплется! Ты, Валери… куда она? Исключительно между нами говоря, клянитесь, что ни одной живой душе не скажете, но согласитесь, после несостоявшейся помолвки с Гастоном наша Валери немного тронулась умом. Определенно. Не знаю, благоразумно ли с нашей стороны оставлять ее наедине с прикованной к постели Сильвией, да, да, вы скажете, что с Сильвией все самое худшее уже случилось, но это не повод, чтобы Валери ее прикончила, вы помните тот день, когда Валери вернулась из города очень поздно и с перевязанной рукой вдобавок: ее в полицию забрали за то, что зонтиком разбила витрину багетной мастерской под вывеской «В чудесном прошлом».

Оно, это прошлое, совершенно бесчеловечно, стена скал без единой расселины, возвышающаяся у вас за спиной, а на самой вершине — огромная голова с закрытыми глазами; ах! если бы я могла вернуть те каникулы с Гастоном! если бы я его оставила… разрешила… А мы на другом конце земли, если бы мы хватились и отвели нашего ребенка домой, когда начало темнеть! и вот девочка, игравшая со спичками, — в кольце огня, скребет ногтями каменную стену, ее платьице вспыхнуло из-за урагана «Европа», родившегося на наших лугах, поднявшего в воздух стреноженных мулов и идущего по всему грозовому поясу земли, нет, нужно заткнуть уши, зажмурить глаза и не смотреть ни на мчащихся по небу мулов, ни на церковных петухов, оторванных Европой с колоколен, ни на разлетевшиеся секретные документы по делу последнего мятежа, ни на человека в красной военной форме, который, не дрогнув, смотрит на свой только что отрубленный кулак, валяющийся в пыли, нужно сосредоточить все внимание на взволнованных Будивиллях, они собрались в гостиной умирающей этажом выше Сильвии, которая с трудом поворачивает голову в длинных цвета красного дерева кудрях к Валери, когда-то по пятам кравшейся за ней с Гастоном по жасминовой аллее, видно Валери на роду было написано прожить лучшие годы жизни тет-а-тет с матерью в боа из перьев озерной птицы: «Пока я жива, у моей дочери не будет платьев с карманами».

— Вот сестра Берта. Ты поднимешься с ней, Валери? Я всегда говорил, наша Валери — святая, хотя в ней нет, ну совершенно нет…

— Хватит, Сиприен!

— … физической силы для такого рода деятельности.

Сестра Берта поднимала больную, переворачивала на живот, мыла, пудрила. Валери стояла у подножья кровати, скрестив руки на тощей груди.

— Оох-ах, оох-ах, что вы говорите, Сильвия? чтобы я ушла? Нет, нет! находиться здесь, рядом с вами, — мой долг.

Валери, глубокие морщины, волосы как металлическая губка, старея, чернела, потому что жизнь у нее была трудная: для умерщвления плоти, из экономии и чтобы лишний раз не видеть этой назойливой кастелянши, она сама ходила за дровами в сарай и каждый раз, открыв дверь, получала в награду ароматы леса и мхов, исходящие от деревьев даже после их смерти; однажды тихим, теплым вечером ни с того, ни с сего, как бывает с мечтами, рухнул каштан, его крона целиком заполнила двор, и несколько часов все чувствовали незнакомый доселе запах древесной сердцевины. Пока эта Сильвия, эта канатоходка, жила припеваючи, Валери расставляла ширмы у камина, чтобы не околеть от холода. У вас нет центрального отопления? Какой ужас?! А где установить батареи?! С панелями Людовика XVI? даже не думайте! Нет, я жду потолочного отопления, Барбара его установит, когда выйдет замуж за богатого.

— До свидания, Сильвия. Нет, не благодарите меня. Оох-ах, оох-ах, это чешский или какой?

Вернись, Оноре, мой мальчик. Разве я ругала тебя, когда ты опаздывал? вот уже два года я жду тебя, думаешь, это страшнее, чем ждать лишние два часа, когда ты приплывешь на своем корабле? Те часы казались годами. Вернись, Оноре, сынок, ты мне писал, что твоя красная джонка прокладывает путь среди водяных лилий. О! пусть она никогда не узнает историю о том, как китайцы в желтых платьях увидели сквозь иллюминатор голову Белого, набитую дикой мятой и белым молотым перцем!

Твоя темная прядь, твоя улыбка… ты всегда возвращался, Оноре, твой корабль вдруг появлялся на огромном синем полотне, города, дома, соседний берег, лицемеры, ничтожества, тряпки, пусть все они сгинут, пусть весь мир рассыплется в прах, только бы из этого мертвого мира выплыл твой белый корабль с черной полосой по борту.

Вернись, Оноре. В тот раз, когда ты чуть не утонул… разве я хоть слово сказала? Ничего. Я трясущимися руками приготовила тебе горячую, почти кипяток, ванну. Брюки твои, все в песке и мокрые насквозь, пришлось выбросить. Вернись. Если кости твои раздроблены, я сумею собрать их вместе.

— О! Вот и наша Валери спускается. Святая Валери!

— Вы отдаете себе отчет? Чтобы объявить пропавшего без вести умершим, потребуется десять лет, десять лет нужно этим крючкотворам, чтобы понять, что кто-то действительно сдох. А если он стал королем у каннибалов? Вы помните королевство, которое он придумал лет в семь-восемь? И назвал его Каджака, а себя — освободителем и стражем Симбы. Уф! И нам всем, всей семье, пришлось подписаться на его газету. Двадцать сантимов в неделю. Целых двадцать сантимов.

Вернись, Оноре.

Напрасно она старалась поднять маленькие крепкие руки, словно специально созданные для того, чтобы ловить трапецию, брошенную акробатом, пока клоун стоит на картонном борту бутафорского корабля под запутавшимися снастями и кричит: «Парус! Парус!»

— Если аборигены сделали его королем, он, может, и тридцать, и сорок лет здесь не показываться.

— О! Сиприен, ты…

Валери ушла, назойливая муха, жужжащая о прошедших веснах, о всеми забытом возлюбленном, Сильвия готовилась покинуть наполовину парализованное тело и, взяв сына за руку, отправиться в путь к белой соляной земле под янтарным куполом, населенной отвратительными черно-белыми полосатыми существами с плавниками на морде и глазами на спине, но ничего, она защитит своего мальчика, чудовища обратятся в бегство, и новый мир встанет навстречу ей с Оноре. А Будивилли выползли из дома как жабы в апреле, каменные маски смотрели им вслед, маленькая девочка без руки закатывалась от смеха в толпе покалеченных детей.

— Если Оноре умрет, роду Будивиллей конец. Это тоже надо иметь в виду.

— О! Думаешь, во всей Европе больше нет Будивиллей? Хоть один-то наверняка сыщется?

— Ну! ты, Сиприен! Вечный пессимист, «знаток». Пятая колонна.

О, эти широко посаженные голубые глаза, этот выпуклый лоб, это бесстрастное лицо человека будущего!

— Когда знаешь, что Европа уменьшается, сжимается как шагреневая кожа… но ты, похоже, в упор не видишь все эти толпы? Эти несметные полчища изгнанников, покинувших бескрайние равнины, и сколько бы они не повторяли на своих сорока девяти языках: «Мы не ступим ни на ваши поля, ни на ваши виноградники, мы не оскверним воду в ваших колодцах»…

— О, они неопасны, они поют и, по-моему, всегда одну и ту же песню:

Ах! спасибо, да, спасибо,

Мой кувшинчик голубой…

— Идиот! Подожди, они еще нас депортируют, набьют вагоны битком, будем стоять, живые вместе с мертвыми. На вокзалах и станциях метро они захоронят свои мумии. А что ты скажешь о Луи, которого убили в собственном погребе, когда он открыл настежь ворота, чтобы дать вину подышать и осветлиться? Раньше, раньше путь через наш город, да и то высоко в небе, лежал только у перелетных птиц, цапель, грачей, скворцов…

…и декабрьских соек, которые мотают головами вверх-вниз как лошади и неуклюже скачут, теряя крошечные перья с коричневыми и синими пятнышками, она собирала перья соек и втыкала в черную шерстяную шаль. Кто это сказал? Кто вдруг заговорил о ней, смысле моей жизни, истинной любви моей?

— И что же, мне опять одному тащить весь груз наших проблем? И в одиночку искать доказательства смерти Оноре? Эй, Жюль, давай, скажи что-нибудь, черт побери! О! что за глупая идея молчать из-за дефекта речи. Многие этим страдают. Я, например, в семь лет заикался, да, я!

…потому что мы тогда немного посмеялись над тобой на похоронах? Ну ладно, послушай, наоборот хорошо, ведь рассмешить труднее, чем заставить плакать.

О! Сколько раз мне хотелось все бросить… этот замок, который я держу на своих плечах как… как Самсон, да, точно, и взять пример с тебя, Сиприен, жить свободно, без забот, без хлопот, в двух комнатах на набережной. Но нет, я бы не смог, во мне энергия бурлит.

Смотрите, вот толпа беженцев, им, как говорится, больше негде голову преклонить. Но они совершенно спокойны. А вон мальчик с липовым цветом, несется как сумасшедший.

Жозеф! слепой! у тебя пока есть мать, еще несколько часов. Что с тобой, мама, ты заболела? Я? Пустяки, нужно поднять меня на липу, как делают со старыми неграми, и хорошенько встряхнуть. Раз двести по меньшей мере он слышал эту шутку! Только сейчас мама умерла по-настоящему, упала, как подкошенная, вставая с кровати, и еще секунду слышала ангелов, мерный шум их мощных крыльев. Когда в яму бросили первые комья земли — кузен, опекун, проклиная заморозки, грозившие уничтожить урожай, стоял в стороне на аллее — Жозеф закричал: «Мама!» Уносившие ее ангелы остановились в нерешительности, но потом, опомнившись, по-летели дальше. Сироты, их сажают на повозку, на спине клеенчатый рюкзак с красным ромбом, школьные тетради, ночная рубашка, театр теней, белое холщовое полотенце, на котором она вышила: «Не только лицо свое омой, но и от греха себя очисти».

На обратном пути кузен, подсуетившись, воспользовался повозкой, на которой привезли гроб, чтобы забрать мешки с картошкой, Жозеф ухватился за поручень… кончик хлыста рассек ему щеку. Мама! Мама! Как же ей вернуться, если ее место уже занято? кто свое место покидает, тот его теряет, у нее украли перину, подушечку для булавок, ключ от дома; ее старые туфли, после того, как кастелянша вынесла все, что понравилось, горят на берегу, а напротив горят старые туфли герцогини Вандомской. Поскольку в Поссесьон нет службы по утилизации мусора, в определенные дни Роза, кастелянша, заговорщицки и жалобно посматривая по сторонам, везет баки на тачке к озеру и вываливает содержимое на берегу. Маленькая моя девочка, в земле ли она? или ее белые кости лежат где-то в лесу? Ищи, ищи, Кайу. Роза забрала себе красивые туфли покойницы, но потихоньку снимала их под столом.

— О! я, — говорила она, пока опекун шумно хлебал суп, — я их всех обведу вокруг пальца. Мсье Гонтран только что… сделал удивленное лицо, застав меня здесь… в бельевой… У меня поденная плата, говорю ему я. — Поденная, — рассмеялся он, — поденная?

Она пнула кузину под столом, сложила руки на коленях, замерла, как истукан, выжидая и поводя глазами направо-налево, воняя потом и засохшей кровью.

— И вот опять он наведался к Розе, к кастелянше. Я хотел посмотреть, где вы живете, Роза. Потому что у меня пуговица на пиджаке еле держится, а я еду в Берн. И мы пошли на кухню, металлический кофейник на плите, ящик с дровами под красной тряпкой с облезлой бахромой. Ах! как вкусно пахнет, а на улице очень холодно. Не желает ли мсье чашку кофе?

— Кажется, твой мсье Гонтран…

— Он не мой, что вы такое говорите, кузен! Что за мысль, совершенно он не мой, шутник вы, кузен.

Кажется… он продает поместье на берегу озера, там не земля, а сплошные камни. Но не фермер же его купит; у фермера только и есть, что сын, да и то малость простоватый, поставят его сгребать сено, он бросит грабли и бежит в лес рвать землянику. Собрались тут в дорогу, а он спрятался на сеновале, там, где крысы скачут, пытаясь вскарабкаться на стену, дрался, кричал, выволокли силой из пахучего сена, он уже был в воскресных брюках. Ты что, не хочешь ехать в Америку? Он напоследок еще уцепился за покосившуюся створу, которую задела последняя повозка с виноградом и которую никто не удосужился поправить. Люди молча смотрели вслед подскакивавшей на кочках телеге с рыдающим мальчиком, впрочем, в дверях вагона тот вдруг на прощанье принялся радостно махать клетчатым платком… они исчезли навсегда, словно умерли, и спят теперь, когда деревня встает и точит косы. Круглый остров посреди океана — первое, что они увидели, избежав кораблекрушения и опасности оказаться за бортом; шел снег, на вокзале под бумажным зонтиком тряслись, прижавшись друг к другу, негр с негритянкой. Мы что же, ошиблись страной? У нас небо горит сочными красками заката, до утра тепло, потому что с аспидных вершин Юры спускается жоран, напоенный травами и горечавкой. О! Боже мой! нужно броситься вдогонку за этими изгнанниками, идти следом до самого их нового дома-конструктора с радиоантенной и колодцем, смотреть, как они погибают один за другим от укусов скорпионов, притаившихся в развешенном для сушки белье, потом ударить каблуком о каблук, взлететь к облакам и вернуться обратно; семье из Люцерна ферма с каменистой землей досталась буквально за кусок хлеба, который Гермина выбросила в помойку. Каждое утро родители и четверо налысо бритых сыновей выходили из дома, отправлялись на поле с огромными корзинами, собирали камни и выбрасывали в озеро. Вот увидите, Гермина, скоро у них будет стадо в сто голов в хлеву, но что нам оставалось делать? Вы представляете нас, собирающих по утрам булыжники в корзину, пока Барбара пропадает неизвестно где? Чем она занимается? Куда ходит? Вы никогда ничего не знаете. О! Это слишком, все тяготы на моих плечах. Я когда-нибудь поживу для себя?

Был апрель, пасмурный, теплый день, время движения соков, темнота спускалась с неба, шла от земли, от деревьев и волн, Арлет с сеткой в руке возвращалась домой. На лугу фиалки с уже длинным стеблем побледнели и не пахли.

— Я тебе корзиночку продам, что туда положим, трам-там-там? Катон. Потому что я буду звать тебя Катон.

— Добрый вечер, мсье.

— Мсье? с каких пор? мы же родня. О! Конечно, родство у нас весьма отдаленное. Давайте я понесу вашу сетку.

Красавец Гонтран Будивилль несет мою сетку! сетку Арлет, так глупо вышедшей замуж, к счастью мсье Робинзона быстро убил в пампасах индеец племени Тупи, а как я потом ехала домой в общем вагоне, вместо двери клеенка, раковина забита блевотиной, и вот, красавец Гонтран Будивилль несет мою сетку, Катон, вы же знаете наверняка, что я вас люблю? Боже мой! Что он говорит? Он тащит меня в рощицу, тем лучше, лишь бы не ко мне, у меня такой беспорядок с этим шитьем, я бы хотела еще раз примерить жакет, пока не стемнело, непонятно, почему левый рукав сборит, а правый сидит отлично?

Катон, вы наверняка знаете, что я вас люблю, с момента нашей встречи в порту, где я имел честь принимать королеву, вы помните, она была в глубоком трауре. Вот я глупец! Я же в первый раз вас увидел, да, точно, на крестинах Оноре и сразу подумал, до чего очаровательная девочка, помню, вы, чтобы поймать курицу, пытались насыпать ей соль на хвост, очень забавно. Тетя Урсула-Поль вам это посоветовала.

Стол накрыли во дворе, она кутала плечи в черную шерстяную шаль, уж она бы точно не стала смеяться над детьми.

— Помните, Катон? Сколько ей тогда было лет? Неважно, мои губы у ее макушки, о, Катон, гибкая как лиана, совсем не похожа на гренадера Гермину, правый рукав топорщится, потому что я не распорола наметочный шов, когда она открыла дверь, выкройка взлетела в воздух и медленно спланировала на пол, она вынула из-за пазухи свернутую комком перчатку из кожи пекари. Он меня любит, он меня любит! Любимая моя, любовь моя, о! пусть весь город меня видит! Она бежала к любимому под цветущими вишнями, я люблю тебя, среди незабудок и гвоздик, моя любовь, между сиренями и пионами, мимо шиповника по мшистым кочкам, ты самая красивая на свете, под спелыми вишнями и сливами, среди хризантем, астр и георгинов. Вот и он! уже! узнаю его нетерпеливый звонок, а я‑то хотела быстро примерить, хотя бы булавками заколоть, если времени не хватит сметать: прости, я заставила тебя ждать? я готов ждать тебя до скончания века, он приносил розы, срезанные тайком в глубине сада Поссесьон: я люблю тебя, ты прекрасна, самая красивая на свете, я больше не могу жить без тебя. Ах! я бы сейчас дал тысячу франков, чтобы Гермина вошла!

До чего же хорошо, когда тебя так любят, и пусть вечером нитка затягивается петлей вокруг цветных булавочных головок, и пусть швейная машинка, изобретенная русскими, вдруг, как зверь, начинает кусать и рвать ткань. Для примерки бедняжка залезала на кровать и смотрела в зеркало, ровный ли получился подол. В один ужасный день она по рассеянности вырезала из спины уже скроенный рукав! Она с таким воодушевлением строчила себе костюм к осени, юбку и пиджак с вшивными рукавами. Нет, больше никогда! Never more! Больше никогда! Впредь только реглан или кимоно. К счастью, он пришел, обнял ее, уставшую, готовую расплакаться, что с тобой, любимая? я не хочу, чтобы ты плакала. Никогда. Я заказал тебе стиральную машинку. Ну да, да, не благодари меня, это же совершенно естественно. Видишь, ты вернулась, живешь в доме своих предков, и пусть на фасаде только два окна, зато выходят на улицу дю Лак. У тебя, Катон, тоже были предки. Забавно. Гермина хорошо управляется и в замке, и вообще со всем хозяйством, но ты, ты — моя настоящая жена, моя любимая, ах! почему я ждал так долго? Катон, сердце вот-вот разорвется, взлетала к вершинам блаженства, где нет ничего, кроме бездонного синего неба, как раньше, в юности, когда она, распустив густые волосы, лежала на прохладной земле летними ночами. Булавки не выпали, подол получился более-менее ровный. Дверь открылась, выкройка медленно взлетела, как душа после смерти, иди ко мне, моя любовь, иди, ты — моя настоящая жена, ты больше никогда не будешь одинока. Какая ты красивая! Ну по крайней мере… я считаю тебя красивой, я. Ах! теперь я дал бы триста франков, чтобы Гермина вошла.

Гонтран поднимался по улице, играя тростью с набалдашником, легкий, как перышко, вылитый Виктор-часовщик в ботинках на мягком резиновом ходу; проходя мимо чудесного дома Будивиллей, он на секунду нахмурился: у одной из каменных масок отвалился подбородок. Оноре, Оноре, оставь свой пустынный остров! В конце улицы виднелся Поссесьон. Славная, невинная Гермина с благородными сиреневыми щеками, уж она себе любовника никогда бы не завела! Эти выкройки, эти ткани… Арлет. Ну и что такого, если она будет по-прежнему шить… для людей? Он рассеянным взглядом проводил ящерицу, перебежавшую от золотой ауринии к пучку мха: ах! залезть бы в эту стену, жить среди корней и уховерток, подальше от женщин, во мхах с бледными цветами-звездочками, в камнях, черных, влажных, найти новый мир, который встанет на горизонте и примет меня!

Больше он не приходил. Катон его искала, звала, вынюхивала, как зверь: что это за привкус у меня во рту? Не тот ли, что чувствуешь, лежа в сырой земле, где ползают огромные бесцветные, немые твари? Любовница! Вы со смеху меня решили уморить, как выражается наша дорогая Валери. О! неужели это то самое, о чем писал господин, забыла имя… та самая Любовь? На этом пустом месте, на этой форме без содержания построена цивилизация?! За секретером прадедушки сидел — о! достойнейший человек! копия Колосса из долины Дейр-эль-Бахри! — и с утра пораньше, напевая, подсчитывал расходы: часы «Омега», бензин, торты, шампанское, телефонные звонки, которые приходилось делать из соседнего городка, целое состояние уже потрачено; итак, дорогая Гермина, мы продаем ферму, это поправит наши дела, нотариус уже нашел покупателя.

— Ферму? Продаем ферму?

— О! естественно, мы же никогда не хотели иметь ферму рядом с домом. Этот запах навоза, летними вечерами он даже под пурпурным буком чувствуется…

Лошадь гарцует, когда ее ведут к фонтану, рвет повод, обезумев от радости, а потом, забыв все, весну и солнце, возвращается в конюшню, опустив странную глупую голову, стуча копытами по дощатому полу.

— Но продавать ферму…

— А чинить постоянно крышу? а налоги? куры в курятнике, голуби в голубятне, сколько у нас в итоге птиц? а яиц? что с ними делать? по двенадцать, по четырнадцать яиц в омлет кладем! О! я на пальцах могу объяснить, почему нам выгодна продажа, хотите, позову нашего верного Эрнеста. У меня не математический склад ума.

Скорее изящный…

Margaritas ante porcos[38]. Гермина сортировала по цвету клубки с шерстью.

— Кстати, ваш бухгалтер, ваш верный Эрнест, у которого ребенка телега на дороге задавила, взял сироту из приюта, им пока не разрешили ее удочерить, слишком мало времени прошло, но тут обнаружилось, что девочка страдает эпилепсией.

— Пусть вернут ее обратно.

— Даже речи быть не может, представьте себе, они уверяют, что будут любить ее еще больше. Эти люди, в самом деле…

— У меня тут идея возникла… наш сосед, тот, что недавно купил барак и упорно называет его замком… Замком! Уморить со смеху меня решил, как говорит наша Валери, кстати, где она? Она по-прежнему ухаживает за Сильвией? Каждый день она, озабоченная, серые лохмы выбились из-под съехавшей шляпы, уходила из дома. Я ей вчера прямо сказал: Для тебя у нас всегда найдется тарелка супа.

А для покойниц ничего? Кутая плечи в черные шерстяные шали, они стоят на палубе, напрасно всматриваясь вдаль: у некоторых, правда, осталась подзорная труба дяди, капитана корвета, но их место на земле уже занято, уже забрали их перины и подушечки для иголок, время от времени потерявшийся ребенок легонько дотронется светлой головкой до их рукава, но тарелки супа никто не нальет, суп только для Валери, сидящей рядом с Гонтраном на лужайке: такими забавными и одинокими они кажутся, когда видишь их посреди долины, выходя из храма Дейр-эль-Бахри. Со стороны фермы доносились глухие удары, плотник бил молотом чаны, на которых еще не стерлась надпись мелом: 1890, двенадцать тысяч литров. Он заявил, что за работу возьмет дровами, но заодно прихватил кованую жардиньерку и для сына бронзовую пушечку, всегда стоявшую на широкой полке необработанного дерева, последний раз из нее палили в день рождения Барбары, двадцать один выстрел — вчера вечером Барбары снова не было дома — куда вино пристроить, найдем, время терпит, впрочем, лето выдалось гнилое с самого начала, видно, центральный огонь совсем разладился, медленно разгорается, медленно гаснет, но шпалерного винограда, винограда с малиновым вкусом, который быстро портится и есть его надо сразу, моя мама собрала несколько корзин, а другой, светлый, золотой, все не хотел созревать, увядая потихоньку, как розы. Катон-Арлет искала Гонтрана по всей земной поверхности. Где он? на почте? у виноградарей? здесь или на соседней улице? Она бежит туда, придерживая на голове валезанский платок. Забытая юбка скучает на вешалке, пусть отвисится как следует, а я потом подол подрублю. Он везде, он занимает все пространство, надо было назвать его Паном, а не Гонтраном, как мне пережить утренние часы, и дневные, и вечерние, крутящиеся вокруг колокольни: о, ангелы! ангелы, вы от любви не умираете. Той осенью кто-то посыпал отравой оставшееся на поле зерно, вороны взлетали на мгновенье, растрепанные крылья не держали их дольше в ставшем вдруг враждебным воздухе, дети собирали дохлых птиц и прятали в карманы фартуков. Она обхватила живот руками, вырезанные у нее кишки намотали на красно-синие колья забора у летнего домика, ягоды рябины вязали рот, дети были счастливы, а она, она, выглядывая из окна, кутала плечи в шерстяную шаль. Катон-Арлет замерла как загипнотизированная птица перед змеей: из пустоты вдруг возник силуэт Гонтрана. Вот он, убийца, здоров и счастлив. Моя дорогая Гермина будет очень довольна: большая серая стиральная машина поднималась по улице в грузовике, покачиваясь и размахивая налево-направо белым шлангом, ни дать, ни взять благословляющий Папа, Папа из железа. Стиральная машина, мадам, где ее установить? Но я не заказывала стиральную машину. И все-таки это для вас. Они вытащили машину из кузова, один грузчик в веселом ярко-синем комбинезоне был очень мрачным, когда у тебя дочка ненормальная, лысая, двенадцать лет, а ростом с пятилетнюю…

— Ну, Гермина, что вы скажете? — Стиральная машина… — Я подумал, вы обрадуетесь, разве нет?

Подарок? подарок от мужа? Прощайте мои спокойные ночи, крик совы в секвойе, до того громкий, что кажется, либо кто-то дурачится, либо подает условный сигнал. Она улыбнулась, не разжимая губ, потом сказала еле слышно: Privatvergnugen.

— Ну хоть взгляните, Гермина, неужели вам не нравится? Прочтите инструкцию: замачивает, стирает, полощет, выжимает…

…вынимает белье, развешивает железными руками на красном хозяйственном шнуре, возвращается в дом, хватает Дон Жуана, тащит его за собой, стуча железными ногами, глубоко под землю, разверзшуюся, чтобы поглотить его.

— Спасибо, спасибо, мой друг, вы уже готовы?

— Готов к чему, дорогая?

— Но ведь сегодня играют свадьбу у нашего соседа-промышленника, вы прекрасно знаете, о ком речь, вы его еще прозвали Королем подвязок, вы еще хотели затеять с ним фантастическую компанию по продаже яиц… о! если бы отец меня видел! Разумеется, он ее видел, бедняга Gutsbesitzer, сидевший, вытянув ноги в рыжих сапогах, на полу у стены. «Что делать со вставной челюстью и пенсне дяди Гельмута?» — спрашивали племянники.

Король подвязок обставил — слишком рано — свой замок под старину и выдал замуж дочь за nobody[39]. «Слишком рано» — это так же досадно, как слишком поздно, как never more. Достаточно было бы каким-то чудесным образом увеличить день, — утверждали некоторые, — на сотую долю секунды, — откуда такая просветленность, не иначе огненная колесница потеряла один из факелов? — и он бы женился на другой женщине… зря он купил замок здесь, замок там и охотничий домик в Солони, его старшая дочь связалась с nobody! Зато младшая сегодня породнится с графом. Кто эти люди? друг мой, это же наши соседи, вы пригласили их на свадьбу. Вы прекрасно знаете, о ком речь, вы собирались предложить им участвовать в деле по продаже яиц.

— Да, правильно, деньги у этих деревенщин наверняка водятся, но не надо сейчас заводить со мной разговор о сделке с яйцами… О, вот и графиня!

Он кинулся навстречу графине; Боже мой, — думал мажордом, кусая кулаки, — что он сейчас скажет? — Дождь начинается! — голос сорвался от восторга. — Ну, это же не ваша вина! — Не моя! — Что он сейчас скажет?

Мажордом пронзительно, словно душевнобольной, хохотнул и побежал на кухню, где знаменитые повара готовили блюдо из свежих креветок: западная дорога еще была открыта.

— О! Мсье виконт! Какая честь для меня!

Виконт галантно поклонился даме, случайно оказавшейся рядом с хозяином дома. Помилуйте, неужели он думает, что это моя жена? эта nobody еще уродливее, чем… Он потащил виконта в сторону, осмелившись взять его за рукав: дорогое черное сукно, а рука, однако, тощая; о! оставить бы его здесь, на земле обетованной, откормить жирным молоком с овсянкой, уступить лучшую комнату, дочку его тоже, разумеется, пригласить, и если она сутулится — понятно, слишком быстро вымахала — каждый день заставлять ее лежать на доске с выемкой для головы, которую он специально установил посреди террасы для своих дочерей: давайте, давайте, если хотите стать графинями, если хотите быть прямыми как буква «I». Что виконт думает о моем доме? О чудесных башенках, о прекрасных плюшевых креслах и диванах, стоивших мне бешеных денег? Ох! Глаза бы мои не смотрели на старшую, бедолагу, с мужем nobody.

Старшая шла в церковь за сестрой-невестой, будущей графиней, и ее будущей свекровью в корсаже из тонкого китового уса, а другой кит тем временем уплывал от преследователей с гарпуном в боку, гарпун будет торчать и в боку Катон — я тебе корзиночку продам, что туда положим, трам-там-там? — когда ее мертвую найдут у подножья склона с виноградником. Она бродила возле изгороди, пригнувшись, как зверь, к земле: что за привкус у меня во рту? Моя сестра, младшая сестра — графиня! О! вот бы церковь рухнула на процессию, но церковь, серая с оранжевым, похожая на пчелиный улей, стояла, как прежде, незыблемо.

— О! простите, — сказал молодой виконт, — там, кажется, баронесса. И он не представит меня баронессе? Черт побери, я — хозяин, я кормлю всех этих людей, целое состояние трачу… Сосед-придурок, хорош собой, но придурок, а жена его из Померании — настоящий тамбурмажор, сейчас он, похоже, собрался обсуждать со мной дело с яйцами, самое время для того, кто дочь замуж за аристократа выдает! а буфет все-таки слишком дорогой. Дождь идет, — шептал мажордом, кусая кулаки. Что я думаю о нашем деле? ну все очень даже возможно, тысячи франков загребем лопатой, граф идет рядом с моей дочерью, графиней: ах! видит ли меня папа?.. дети бросали цветы к ногам новобрачных; превосходно, теперь за стол — пировать, цветами сыт не будешь, ну, разумеется, ну да, поговорим на следующей неделе, в другой раз, вы не видите, я очень занят, я дочь замуж выдаю, — крикнул он вдруг очень громко.

— Вы говорили с ним, Гонтран? Он был сама любезность, держал вас за пуговицу жилета, вот умора, он — коротышка, и вы перед ним в поклоне, конечно, лучше бы вы надели черный пиджак… о! ни слова об этом деле с яйцами, мой отец в гробу бы перевернулся, если бы узнал, что мы собираемся продавать яйца.

— Но огромными партиями! Вы чувствуете разницу? Вы серьезно думаете, что Будивилли когда-то чем-то торговали?

— Вы же продаете вино!

— А вы картошку, если не ошибаюсь. Что, впрочем, кажется, не принесло вам много денег.

— Мы просто не экономили, мы — не деревенщины какие-нибудь, когда я дома сказала, что у вас всегда хлеб на столе, Эгон удивился: «Они, что же, крестьяне?» Эгон! светлая прядь, пухлые губы, выстрелил в себя по неосторожности, когда чистил ружье! нет, оставьте меня в покое с вашим яичным делом, продавайте, покупайте, делайте что хотите.

Куры перестали нестись ровно в тот момент, когда их в вагонах доставили в пункт назначения. С взъерошенными декабрьским ветром крыльями они носились по белоснежным перьям, устилавшим пол в курятниках, перьям ангелов, куры-то все были рыжие, как осенние листья.

— Понимаете, с сентября кладка яиц уменьшается, а в декабре с наступлением холодов полностью прекращается. О! простой арифметический расчет, я бы хотел показать вам результаты прошлого года, выгода очевидна.

Он что-то искал, ворошил бумаги, переставлял бюст, водил руками по столу. Ладно! Гермина, гренадер, оказалась совершенно неспособной разводить в этом чертовом Поссесьон кур с полосатыми трехпалыми когтистыми лапами, кур до того жестких, кстати говоря, что раньше в краях с зыбучими песками их использовали при строительстве домов, закладывали по углам фундамента и возводили стены на их твердых как камень спинах и шеях.

— А знаете что? мы яйца заморозим! — вдруг радостно и так громко крикнул он, что последняя муха, очнувшись, поспешила улететь прочь. — Мы закупим вагоны замороженных яиц в июне и… догадываетесь? вскроем вагоны и начнем продавать яйца, Когда куры опять перестанут нестись. В декабре, в январе. Вот и все! А курочки пусть себе едят и гуляют, и ничего больше.

Он придавил ногтем блоху, развел руками. Действительно: ничего больше. Пустые гнезда в курятниках, курочки прогуливаются парами, кудахчут, бестолково поклевывая бело-серый помет. В том году декабрь выдался мягким, как месяц движения соков, наконец, кому-то удалось изменить порядок времен года, свободные теплые воды бежали к югу и северу. Пожалуй, только луковицы тюльпанов под землей, непонятно для чего накрытой еловыми ветками, не чувствовали волшебной погоды. Людей потянуло из дома в сад, весна пришла? мы, что же, не заметили, как наступил апрель? вроде и деревья без листьев, и красное солнце рано садится за черные ветки, но белка, обманувшись, крадет для своего гнезда шерсть из висящего на окне шарфа тети Урсулы-Поль. Что касается вагона с яйцами, никому не нужный, он так и стоял на запасном пути.

— Да, да, признаю, нас постигла неудача, именно в этом году, сейчас, в декабре, вопреки всем прогнозам, яйца почти не подорожали, бизнес есть бизнес, правда? Полагаю, надеюсь, вы, сосед, не храните все яйца в одной корзине? Ха! как я смешно выразился: «не храните все яйца в одной корзине». Не поняли? мы занимались продажей яиц, дело провалилось, а я говорю: «Надеюсь, вы не храните все яйца в одной корзине?»

Откинувшись на спинку кресла, он хохотал, постукивая по зубам ножиком для разрезания бумаги, потом резко остановился, вспомнив о дочери-графине, собравшейся разводиться, вот и она, явилась не запылилась, центр вселенной: папа, папа, на помощь, сожалею, надеюсь, ваши убытки не слишком велики… делайте, как я, не кладите… вы уходите? Жемс! шляпу мсье. Впрочем, у меня возникла новая превосходная идея: поднимать затонувшие суда, только никому не говорите, я с вами делюсь по секрету, еще никто не в курсе, мне дядя-судовладелец подсказал. Да и мой отец был судовладельцем. Откуда бы этому придурку знать, что мой отец… Нет? вас это не интересует? вы надеваете пальто в такую жару?

Он шел мимо проданной фермы: да, жаль, конечно, что по ночам нас больше не баюкает журчание фонтана. Но главное, теперь не надо думать ни о крыше, ни о налогах, ни об исках. Опять эта Арлет!

— Что вы хотите?

Остановился, оперся на трость, поставил ноги на ширину плеч.

— Что вам угодно?

— Гонтран! Умоляю, прокатите меня еще разок на машине. Последний раз. А если нет…

…Мне терять нечего, предупреждаю вас. Подать милостыню этой хнычущей нищебродке? но милостыня продлевает жизнь, стоит ли оказывать медвежью услугу? Не лучше ли оставлять умирать на тротуаре всех этих побирушек? полюбуйтесь на нее, ползает теперь у моих ног, quite disgusting[40], убожество, побирушка, по-другому не скажешь, слезами умывается, хватает меня за колени, как будто я один во всем виноват. Отцепив колючку-ежевику, он удалился в страшном раздражении, красавец, благородный муж, Гонтран Будивилль из поместья Поссесьон. Оказаться в подобной ситуации, и почему, позвольте спросить? правильно я сделал, что остался в семье. Но эта негодяйка на все способна. И надо же звонить ей из соседнего городка, сейчас, когда виноградарь настаивает на встрече! Катон, слегка подкрасившись, ждала с бьющимся сердцем. Зазвонил телефон, его голос: любовь моя, все забыто. Это Жюль Вернэ вам звонит… Нет, это не… это ты, любовь моя. Он вам передает, что ему больше не нужна картошка, больше никогда… Конец. Убийца вышел из здания почты с довольным видом: сломанный автомат вернул ему четыре су, букет фиалок для Гермины. Хотя нет! пожалуй, полбукета, цены растут. Убить кого-нибудь гораздо труднее, чем можно подумать, если ты — не жена или не кухарка будущей жертвы, ну, найдешь ты сентябрьским днем в темном сыром лесу, где каждый след глубоко и надолго отпечатывается в земле, бледную поганку, ну будешь хранить ее в банке за водосточной трубой у окна, напротив которого сушится белье, выстираешь в перборате, а снимаешь черное от каминной копоти — зато у счастливой соперницы теперь стиральная машинка! — как, скажите на милость, подбросить поганку в суп или в соус с лисичками?! она завернула поганку в платок, Пятницы в ярких гирляндах уже приближались к священному камню, трясогузки пили дождевую воду из чаш для жертвенной крови, правда, в замке есть еще кастелянша, пристегивающая воротнички господину Робинзону… вот собственно и она, идет по улице, пышные формы обтянуты красивым зеленым платьем, упавшим ей с неба, две дырки для рук, одна для головы; не находите ли вы, Гермина, что наша милая Роза, наша незаменимая помощница в хозяйстве, похожа на Колетт? — Колетт? — Ну да, Колетт, французская писательница, взгляните же, Гермина… растрепанные волосы, раскосые глаза, разве нет? — может, этим путем, через кастеляншу, накормить его бледной поганкой… Убийца, простой смертный Гонтран поднимался по улице к сверкавшему как на рождественской открытке замку, сезон охоты закончен: двадцать четыре зайца, две косули, шесть кроликов с виноградников, уже несколько лет подряд вместо того, чтобы преподносить охотничьи трофеи в подарок кое-кому из знакомых банкиров, он продавал их в рестораны через крестьянина в черной вышитой блузе с зауженными на запястьях рукавами, из тех, что стоят на пороге деревенского трактира со связкой кроликов, как тюремщики со связкой ключей. Весь город торопился посмотреть в дверное окошко на Катон, сидевшую с застывшим взглядом и сжатыми кулаками на убогой кровати рядом с ведром, и посмеяться! Десять тысяч литров в этом году, при том, что половину виноградников восстановили, может, лучше было переждать филлоксеру, поднять черный флаг, но не выкорчевывать? К счастью, хоть история с Арлет закончилась, а то бегал бы сейчас, как собака из французской книжки, которой дети привязали на хвост кастрюлю, кастрюля, вот она кто. Алюминиевая. Ловко она его одурачила, хорошая все-таки была идея с картошкой: кар-кар-кар-тошка, дешевый овощ, крошка; он, напевая, искал ключ от гаража. Дешевый, но Гермина с ее запросами… опять она… кастрюля! О! Гонтран, ты меня больше не любишь? Что ей надо, черт возьми? она прошмыгнула через полуоткрытые ворота гаража, словно ящерица между кустиками папоротника, равнодушное к музыке существо, одно из тех, кого благородный, любезный Гонтран гипнотизировал взглядом. Кастрюля говорила, переливала из пустого в порожнее: вы клялись, что любите меня больше всех на свете — Гермина, несмотря на неурожайные годы, наотрез отказывается сократить штат прислуги — что я — ваша настоящая жена, что мы состаримся вместе — мы с нашей кухаркой скорее состаримся, хоть она ворует и прячет бутылки с хорошим вином под раковиной, — как можно перестать любить, если любишь? Две горничные, садовник, домработница, то есть помощница, как она сама себя называет… забавно, она и вправду похожа на Колетт — Второго июня вы положили в машину целую охапку цветов.

— Ни в какие рамки… Черт побери, что скажет Гермина, если увидит нас? Она умрет на месте или заберет приданое и вернется к своим Юнкерам.

Ладно, сидите тихо в машине, полчасика покатаемся, подождите, я время засеку, но это в последний раз, вы больше ничего не будете у меня просить, ни телефонных звонков, ни прогулок на машине! о! я и так слишком добр, что вы делаете? она ужом переползла на переднее сидение. Неблагодарная! змея, которую я пригрел у себя на груди! Я, конечно, не стану сейчас ссору затевать. Мы проедем по горной дороге, и через полчаса вы сядете в поезд и вернетесь домой.

Возьмите, наденьте мою шляпу. Пусть я простужусь. Люди примут вас в шляпе за одного из моих работников. До чего же странно ехать в его дорогой «Борсалино» с металлической бляшкой с инициалами, с кожаной подкладкой, пропахшей потом! Любимый! — Дорогой, конечно, я знаю, что это — дальняя родственница, и потому все останется в семье, но… — Боже! мой кузен Анри! Вон тот человек, проехавший мимо нас на лошади.

— Нет же, это продавец угля с улицы дю Лак.

— Вы ошибаетесь, с чего вы взяли? Что? Что вы там говорите? что это не мой кузен Анри? ну, послушайте, вы же не знаете…

Когда они пересекали полосу леса, тянувшуюся вдоль города, на дорогу прямо перед ними вылетела сова, совершенно белая в свете фар. Озеро было близко, по ощущению слева, там, где на огромном пространстве нет ни городов, ни деревень.

— Черт побери, бывают же в жизни приятные моменты. — И он поднял верх машины, чтобы впустить октябрьский ветер, пахнущий суслом. Напрасно он не остановился, дорога петляла между горной стеной и ограждением, иногда видно было только небо, иногда то с одной, то с другой стороны открывался целый мир, Катон-Арлет воспользовалась секундой, когда он отвлекся, крутанула руль, машина правым боком взрезалась в гору, отлетела, пробила невысокое ограждение слева и понеслась, переворачиваясь, вниз по виноградникам. Катон, на голове мужская шляпа, умерла на месте. Думали, убийца тоже погиб, но в больнице заметили, что он еще дышит. Ццц, это должно было случиться, — цыкала Гермина, рассеянно пересчитывая купюры в бумажнике покойного. Покойного? нет, врачи вернули его в замок, слепого, взбешенного квохтаньем gushing[41] тети Урсулы-Поль: «Мой бедный Гонтран! значит, ты и эта очаровательная Арлет любили друг друга? Разлука стала невыносимой, вы только вместе могли быть счастливы… — счастливы, что для слепого счастье? — и решили умереть в один день, в один час! Она поставила на прикроватный столик повидло, которое делала сама и по слухам на продажу — продавала повидло? Тетя Урсула-Поль?! Он ходил, вытянув руки вперед. Кто здесь? черт побери! кто здесь?

— Только я.

— Кто — я?

— Ну я, дневная помощница. Она приготовит вам шезлонг, мы вас усадим в глубине сада.

— Оставьте меня!

Он в отчаянии уходил, он был бы похож на слепых летучих мышей, но те в полете, мягком, быстром, загадочном, не врезаются ни в секвойю со старыми гнездами на ветвях, ни в пурпурный бук, ни в разбитые сердца. Он шел прямо, спотыкаясь о клумбы, выложенные камнями, бедный мсье, как бы ей хотелось вести его под руку, ухаживать за ним, обнимать, прижимать его голову к широкой bosom, обтянутой зеленым шелком. Ах! не ценим мы здоровье, пока его имеем.

— Уберите все эти клумбы, черт побери! Где я? Кто до меня дотронулся?

Чья-то пухлая рука пролезла ему подмышку, прижала его руку к пышной груди. Красивая мужская рука, рубашка в полоску, красивые черные волоски на запястье!

— Оставьте меня!

Он, наверное, забрел на аллею с розовыми кустами, которые прошлой весной купил у симпатичной девушки в синих джинсах, больше он не увидит ни одного нового лица, а старые, как маски, как часы, по-прежнему будут висеть на стенах его спальни, куда не проникает свет.

— Подождите, мсье Будивилль.

— Вы еще здесь? Я вам приказываю уйти. Я ничего не слышу, вы здесь? вы на меня смотрите? Послушайте, на коленях вас умоляю, уйдите. Вы боитесь, как бы я на что-нибудь не напоролся? тогда снесите замок, иначе я разобьюсь о его каменные стены, снесите, ну же, — закричал он так громко, что сосуд в носу лопнул, он поперхнулся, неловко высморкался и залитый черной кровью явился к Гермине, вышивавшей в гостиной. Немая, слепой, хороша семейка! ты вздыхаешь, Гермина, я слышу, как трещит твой корсет, как ты храпишь по ночам, как у тебя за столом урчит в животе, слышу этих проклятых птиц, которые поют с пяти утра, слышу все, кроме летучих мышей и козодоев. О! не дайте им коснуться моих волос крыльями, полными паутины, умоляю, прогоните с моей дороги жаб. И жуков-плавунцов, с трудом вылезающих из пруда и скользящих по воздуху, наподобие маленьких летучих мышей. И крошечных черных лягушек с выпуклыми глазами, ох уж эти лягушки, сядут у ног слепого, дышат и подло молчат. Уберите улиток! Что если я наступлю на виноградную улитку, раздавлю ногой ее домик и шестнадцать тысяч зубов? Что если к подошвам моих ботинок приклеится липкий как мед язык муравьеда! К счастью, птицы при виде меня разлетаются, лишь короткий оклик дроздов режет ухо: «И ты, и ты?!». Уже вечер? А месяц какой? Ноябрь? уверена? ты мне не врешь? Вы обе мне врете. Это ты, Барбара? Куда ты идешь, дитя мое? Не отвечает. Послушайте, Гермина, давайте поговорим серьезно. Вы здесь? я не буду больше кричать, обещаю. Барбара уходит? или нет? Хватит смотреть на меня и молчать!

Барбара прыгнула в машину. О! Давид, это катастрофа, я больше не могу его выносить.

— Ну, Барбара, положите мне голову на плечо, я вас люблю безумно, люблю сил нет, аж трудно машину вести.

— Я очень несчастна, оставьте меня, мне и так хорошо.

— Через час вам будет еще лучше.

— А ты? — кричал в замке слепой, — ты почему не говоришь? Потому что спотыкаешься на каждом слове? Я тоже спотыкаюсь, но, видишь, тем не менее хожу, только по прямой, но хожу.

Столик Людовика XV опрокинут, изогнутая ножка сломана.

— Я все здесь переломаю, если вы со мной не заговорите. Ради всего святого, где вы? вы на меня смотрите? Мне страшно. Если бы вы знали, каким тяжелым бывает взгляд! Смотрите, я встаю на колени перед канапе, скажите что-нибудь, ради бога!

— Успокойтесь, Гонтран.

— О, уже что-то! никчемное, но хоть какое-то слово! и сам я никчемный, нет у меня больше ни настоящего, ни будущего, только прошлое, нет ни востока, ни запада, ни неба, ни звезд. А ведь я так любил звезды! Я был деревом, ствол, ветви, птицы укрывались в моей листве, ствол срубили, и теперь я только на дрова гожусь. Вы здесь? умоляю, не дотрагивайтесь до меня. Я вас, Гермина, представляю в кресле с вашим вечным вышиванием, хватит ли вам еще денег на нитки? хоть ты, Жюль, умоляю, говори! Слепой! Повесьте мне на шею табличку, я сяду на тротуаре с собакой и деревянной миской. Хоть немного заработаю, сколько мы еще сможем прожить за счет наших виноградников? Без хозяйского глаза… О! хорош глаз хозяина! о! И я хорош с вытянутыми вперед руками: глаза не видят и руки-крюки.

Вы, Гермина, там в своем кресле наверняка довольны в глубине души? с вашими-то командирскими замашками? вы же взяли верх, правда? а я… eyeless in Gaza[42]… осталось только проказой заболеть.

Да скажите же что-нибудь, черт побери! Жюль, малыш, вспомни: мама вышивала под секвойей, было прохладно, и ты пошел в дом за черной шерстяной шалью… она всегда повторяла: Жюль заговорит, когда захочет…

Ладно, ладно, понимаю, вы решили молчать. Но в кресле же ты, Гермина? почему ты мне не отвечаешь? Стерва, стерва! все женщины — стервы, и та, что теперь на кладбище лежит. О! она выбрала лучшую долю, потаскуха! Сейчас увидишь, что я сделаю с твоей старой шеей.

— Гонтран!

— А! ты все-таки заговорила. Смешная ты, не бойся, это я так, чтобы хоть слово из тебя выдавить. Давно уже я не смеялся. Я смеюсь до слез. Глаз нет, но я плачу. Стучат? Может, мой слуга? у меня же теперь есть слуга, который меня одевает, раздевает, моет, бреет, водит в туалет, Роза так называет уборную. Югослав и, кажется, рябой. Почувствую ли я оспины, если дотронусь до его щеки? Какая тишина! Вы на меня смотрите?

— Ну нет же, нет, вот Роза несет почту.

— Дайте сюда, я проверю: газета, письмо, каталог.

— Со скидками.

— Лапы прочь. А не то я сейчас такое сделаю.

— Гонтран, тут официальное письмо. Хотите, я прочту?

— Она спрашивает, надо ли читать мое письмо. Нет, вы слыхали?

Вы слышите, там снаружи деревья качают непрочные гнезда вяхирей, вы слышите ее раскатистый голос, который я всегда ненавидел, даже шум горных водопадов еле покрывал его, когда она остановилась, чтобы поесть медвежьих ягод, ее бесконечное, невыносимое присутствие, вы слышите ее голос, от которого у меня уши болят? что она там читает этим голосом, похожим на бой барабана? Виноградники теперь разделены на три зоны: зона на склоне с благородными культурами имеет самое удачное расположение — это виноградники Оноре, пса паршивого Оноре, а не мои, конечно! о, как я гордился огромными угодьями вокруг замка, над моими землями вставало и садилось солнце…

— Третья зона, с виноградниками на равнине…

— Наконец-то до нас дошли. Ну и?

— Советуют их вырубить и выращивать малину.

Малину! Да ведь малина осыпается, не успев толком созреть. Малину! Апоплексические мордочки вместо божественной грозди, полупрозрачной, наполненной мягким свечением, столь благотворным для глаз слепых.

— Ладно! Не хочу распаляться. Но скажите на милость, Гермина, что нам потом делать с малиной? Эти умники там указали? Десять тысяч литров сиропа? а рвать ее будет мой виноградарь?

— Вот как раз и он. Просит принять.

Он меня разглядывает? Руки, где мои руки, я закрою лицо.

— …виноградники, никогда бы я не стал ни на чьих виноградниках работать, кроме виноградников мсье, но теперь… — уму непостижимо: мои виноградники прекрасны, мы их восстановили, приняли меры и все такое.

Я в потолок смотрю?

— …и были уверены, что продадим вино. Теперь придется все бросить, все вырубить, ну и… только один виноградник у вас останется. В Кроза. А у меня семья, четверо детей, старший всегда помогал на виноградниках, но теперь решил техникой заняться, о! вот если бы мсье установил электрическую давильню… но теперь уже слишком поздно.

Слишком поздно, чтобы помешать кастрюле сесть в машину, слишком поздно, чтобы задушить ее. Через тюремную решетку хотя бы солнце видно.

— …У них виноградники удачно расположены, в первой зоне, конечно, этим людям далеко до мсье.

Двадцать лет работы, пирог с начинкой на каждый Новый год, старое боа, воротник поганки, в подарок жене виноградаря. Слепой! и не только я, все! разве наш бухгалтер знает, что через сутки у него будет один ребенок вместо двух, все идут, спотыкаясь, вытянув руки вперед. Он, словно крыса, выбирал одну и ту же дорогу, хоть раскладывай отравленную морковку на уступах между веревочными ограждениями, теперь я живу в городе под названием «Красная линия». Неправда, что вся земля исхожена и изучена, я бреду по неизведанной пустыне. Ничего у меня больше нет, только слова. И руки. Я — говорящий день и ночь попугай с выколотыми глазами. Утром я думаю: «Почему сейчас не вечер!», а вечером: «Почему сейчас не утро!» Я слоняюсь без дела целыми днями. Сад мой теперь лишь соль и сера.

Я — парнокопытное, крупная скотина из национального парка. Нет, правда: думаете, я смогу себе ногти на ногах стричь? Вот и отрастут у меня копыта. И да, я вам запрещаю до меня дотрагиваться. Зачем вы прикоснулись к моей руке? Извините, мсье, я — слепой, понимаете. Боже, зачем этот сосед смотрит на меня? Скорее закрыть лицо руками. У вас голова болит, мсье Будивилль? я просто хотел с вами поговорить о сокровищах, о кораблях, затонувших во время войны, о несметных богатствах, которые на них переправляли в Америку. Раньше он бы вежливо выпроводил соседа за дверь, а потом бы погрузился в свои счета: шестьдесят тысяч литров; даже если считать, что за литр в итоге нам, производителям, дают только пятьдесят сантимов, мы получаем тридцать тысяч франков прибыли в мошну, — бодро объяснял он вышивавшей в кресле Гермине, с некоторых пор носившей геннин[43].

— …Если я обращаюсь к вам, то только потому, что не хочу иметь дело с банками. Ваш замок, ваши земли, ваши виноградники, труд целых поколений… И как я вам уже объяснял совсем недавно, вы, хотя бы вы, не должны хранить все яйца в одной корзине.

Глубина всего два метра восемьдесят, новые современные аппараты, водолазы, от Дековилля наискосок уже проложили короткий участок железной дороги… конечно, надо учитывать и сопротивление воды…

— Это безумие, дорогой мой.

Она, шумно прихлебывая, ела суп, уверен, и локти на стол положила, теперь она может вести себя свободно, на немецкий манер.

— Вспомните про то дело с яйцами.

— Небеса нам не благоволили.

— В конце концов, делайте, что хотите. Теперь, когда у нас появилась прекрасная возможность в случае надобности брать деньги в банке, было бы глупо в чем-то себе отказывать.

— Мы скоро опять поднимемся, выкупим виноградники первой зоны. Знаете, надо идти в ногу со временем. Наше положение? наши традиции? наш образ жизни? все это окостенелое. Устаревшее и безнадежное.

И долго еще сидя рядышком в своем Поссесьон, Гонтран и Гермина щебетали в лучах восходящего солнца.

— Но, с другой стороны, почему мне предлагают золотую жилу? мне, слепому, мне, под кем земля шатается. Треугольный участок, кусок пирога, острым углом спускающийся к огню, горящему в недрах планеты. Уж не погас ли тот огонь, может, потому и виноград больше не зреет? Не предвестие ли это конца света? не разверзнутся ли с грохотом небеса? Боже мой, я во мраке, tenebrae[44] — ужасное слово, кажется, на дне океана мерцает слабый свет, корабль лежит на дне, я иду к кораблю, вытянув перед собой руки. Моллюски облепили корпус, рыбы снуют внутри, водолазы легче воды, словно стаи морских ангелов, окружили корабли, где же золото? Амфоры у них в руках пустые.

В любом деле нужен опыт и время, в начале всегда теряешь, вот, например, Эмиль.

— Эмиль…

— Ну да, вы же только Эмиля признаете. Аллеи больше не пропалывали, разве Гермине для вышивания недостаточно террасы десять на десять шагов? У сливных решеток появились крысы, пятнистая кошка охотилась за ними, убивая одним ударом лапы, все персики в погребе были погрызены, Роза готовила бутерброды с морковкой и фосфором, крысы всегда ходят одной и той же дорогой, как и трефовый король. Город, когда-то спешивший заглянуть в окошко Катон, которая, как прикованная, сидела на кровати, теперь ходил смотреть на них.

— Прогуляемся по городу, покажем им. Мой слуга-шофер-на-все-руки-мастер Жак поведет машину.

Дрозды молчали уже несколько дней, разве что один какой-нибудь, замечтавшись, нет-нет, да и чирикнет, город тоже притих, асфальт плавился. Ну, что скажешь, Гертруда? вот и они! О! нельзя разориться в одночасье, видишь, и машина при них, и шофер, это немалые расходы… кухарка подслушала… Роза? — нет, Роза же — не кухарка, она приходит в замок днем помогать по хозяйству… — нет, она там теперь постоянно живет, снюхалась с ними… — так вот, вроде бы они не могут содержать замок и скоро переделают его в Tea-room. Машина медленно катила по улицам.

— Вернемся, я больше не могу. Все эти popolo, простолюдины, которые нас разглядывают… Скажите мне правду, Гонтран. Если бы не все эти любезные банкиры, у нас бы больше не было… не было бы денег, да?

— Давно уже следовало сократить штат прислуги, я без конца вам это повторял.

— Нет, вы мне ничего не говорили. Если бы вы сказали, я бы так и поступила, я все умею делать сама и готовлю так, что пальчики оближешь.

— Не знаю, оближут ли пальчики Жюль и Валери, но жить нам придется на восемьсот франков в месяц.

— Полагаю, Валери могла бы…

— Вынужден вас перебить, я всегда обещал ей: «Пока буду жив, для тебя найдется тарелка супа». К тому же она — дальняя родственница…

Что? Валери — не сестра Гонтрану? Не сестра?! невероятно! Может, она — дочь тети Урсулы-Поль?! Нет, еще на заре семейной жизни дядя Поль одним прекрасным утром уехал по имущественным делам в Эль-Файюм, и никто его больше не видел, а тетя с тех пор ни разу не смеялась и, конечно, никаких детей у нее нет и быть не может. А Жюль тогда кто? Немой Жюль? земля сотрясается на своих основах, Валери Гонтрану не сестра?!

— Придется жить на восемьсот франков в месяц, если только Оноре не подаст признаков жизни или… смерти, и если Сильвия умрет, но уже сколько времени прошло, а она все лежит себе в постели, глядишь, так до ста лет и протянет, мне уже тогда сто десять будет. Да, с сегодняшнего дня питаюсь только йогуртом. Шучу! вот снова стал шутить.

Ванна на львиных лапах ходит ходуном: Барбара собирается на свидание.

— Нам с вами, Гермина, только и остается, что разбиться об стену, как сын фермера.

Барбара ждала на банкетке у окна, когда посигналит Оливье, смотрела в черное стекло на отражение светлых волос, бордового платья и своей комнаты, из-за пурпурного бука превратившейся в лес. Денег не хватало, и поэтому дополнительную страховку оформлять не стали, год начался с таких морозов, что невозможно было представить ни террасу, раскаленную от солнца, ни вибрирующий над оградой воздух; желтые тучи появились из-за Юры, что за желтые поля лежат там по другую сторону? На следующий год измученные деревья еще болели, фруктов мало, зато листва до того красивая, что статуи приходили рвать ее по ночам.

— И, конечно, у нас выпал град. Я слышал, град, вы от меня не скроете. Град, разорение, сколько бед на нас валится, и все на мне! Самсон, вот кто я, Самсон, слепой. Держу замок на вытянутых руках. Где я? какое сегодня число, время года, час? У меня нет внутреннего хронометра, как у пчел, как у морских блюдечек, которые каждый год без опоздания возвращаются, чтобы приклеиться к своей скале. Почему не косят отаву? мне кажется, что на заре больше не точат косу? или я просто оглох? Вы не отвечаете?

Ему ответило старое эхо за бывшим курятником между реймской и брюссельской грушами и далекое эхо: мать звала ребенка, но разве когда-нибудь эхо отдавало потерянных детей? Гермина пожала плечами, продолжая считать петли.

— А у меня, — сказала она, закончив шептать на финском или на каком-то балтийском языке, — у меня есть идея, раз уж надо продавать Натьер, почему бы не продать его американцам! за доллары вместо франков. Вместо полмиллиона франков мы бы получили полмиллиона долларов, что обернулось бы в итоге двумя миллионами франков, ошибки нет, я никогда не ошибаюсь. Как вы думаете, Гонтран? с двумя миллионами могли бы переехать в небольшую квартиру и обходиться без Розы. Плюс еще сумма от продажи замка. Хотя сейчас…

Иногда ночью я забываю… ведь ночь делает меня похожим на других, они в темноте тоже вытягивают вперед руки, натыкаются на мебель, но с воркованьем вяхирей на заре к ним возвращается свет.

— Куда вы, Гонтран? Вы же не пойдете в сад один?

Она стряхнула с подола ворсинки шерсти и, почувствовав приступ тошноты, побежала в туалет, Роза так называла уборную,

Из двух направлений long-sehend, мне остается одно. Какая разница, что все вокруг слепцы, которые идут с вытянутыми вперед руками, пока не упрутся в стену — и матери сидят по другую сторону, кутая плечи в черные шали, их бедные руки с синими ручьями изуродованы старостью и грудами поленьев, перетасканных в подоле фартука в дом. А мне осталась узкая дорога между ограждением из электрических шнуров, я что поднимаю глаза к небу? всюду огни, красные отблески, город горит, вся земля в это утро апокалипсиса охвачена пламенем. Я прав, а вы, видящие перед собой зеленые луга и цветущие деревья, не верьте глазам своим. Что за ветер дует, если так слышно шум крыльев ангелов? Мерный шум, сопровождавший меня с детства и всю жизнь. Но что это? он стихает? крылья скрипят как машина? нет, слушайте, это невозможно! Позовите кто-нибудь. На помощь! это вы, Роза? Скажите, Роза, вы же мне преданы, да? я не рассержусь, обещаю. Что это за странные звуки, которые я в последние дни принимал за шум волн? и которые внезапно прекратились? с волнами так не бывает, понимаете.

Она стояла рядом, пышная грудь под красивым зеленым платьем, упавшем ей с неба, одна дырка для головы, две — для рук.

— Скажите, Роза, вы мне преданы душой и телом, да?

Полное тело, пахнущее засохшей кровью. А от Гермины пахнет болезнью, почти ничего не осталось во флаконе «Heure bleue» от Герлена, купленных в те далекие дни, когда хороший урожай винограда…

— Я не рассержусь.

Он говорил медленно, как пьяный.

— Что это за шум, который я принял за шум волн?

— Это экскаватор.

— Что он здесь делает?

— Дорогу. То есть автотрассу.

— Что?

— О! видите ли, мсье, столько было споров, все были против. Куда вы, мсье? Не ходите один в сад.

Он выбежал из дома, наткнулся на дощатую стену — что это? — дровяной сарай, судя по запаху. О! чудовища! — послушайте, мсье, ВЫ упадете на лопаты, — рабочий снял каску, Поскреб голову, — я не перед мсье каску снижаю, я сочувствую слепому.

— Разумеется, все собственники были против, люцернцы из низины особенно возражали, они только-только очистили свою землю от камней, несправедливо было бы свести на нет все их труды.

В общем, они выбрали ваш парк, парк Будивиллей. Гермина! Гермина! Глупая баба! вы что, ничего не знали? ничего не понимали? Но Гермина чувствовала, что у нее в желудке завелся рак и водит клешнями вправо и влево: я умру до того, как рыть начнут, зачем передавать Гонтрану письма? По вечерам она читала мужу газету, происшествия, деревенские драмы, пропуская все, что касалось автотрассы, — вы перелистнули две страницы? Она слюнявила палец, его мутило от отвращения.

— Шлюхи, проститутки, сутенеры, выбрали мой парк!

Немного выше дорога пройдет по виноградникам сирот, по Лэ Гер, через убогий виноградник Жозефа. Не все изгнанники, нищие, босые, смогли добраться до этих мест по горным тропам, а что с другими, с женщинами, запертыми в трюмах кораблей, которым нигде не дают причалить? Землемеры ввалились в парк, Роза, виляя бедрами в бархатных, слишком узких для ее выдающегося зада брюках вместо зеленого платья, шла им навстречу, грызя яблоко и шныряя по сторонам глазами.

— Довольно! я возьму большую черную доску, установлю ее под багровым буком и напишу красным мелом, нет, своей кровью, вену-то я сумею вскрыть: Конец!

Вот, к примеру, термиты. Ты живешь в доме предков, ты честен, благороден, никому не досаждаешь, закрываешь по вечерам ставни, разжигаешь огонь в камине хворостом из своего сада, а тем временем термиты ведут работу, прокладывают свои проклятые дороги в твоих стенах, постепенно превращая их в кружево из камня. Они уже срубили багровый бук? Чего они ждут?

— Липа! Липу спилили! Липа денег стоит, нас обокрали.

Она пошла к лесоторговцу, большая бородавка на носу, писклявый голос: двадцать пять франков ствол, ветки не в счет.

У нас украли липу!

— Почему вы горячитесь из-за липы?

— Не могу поверить: двадцать пять франков без веток.

— А наши лозы, которые без спроса забрали себе виноградари? Не вы ли тогда отказались скандалить с этими, как вы, Гермина, изволили выразиться… деревенщинами? А ведь вы каждую осень пользовались моментом и уезжали отдыхать под предлогом того, что давильня слишком шумно работает.

Термиты, вот они кто. У тебя дом, поля, виноградники, ты живешь, как жили твои предки, работаешь от зари до зари, ничего себе не позволяешь, никаких удовольствий, никаких развлечений, никаких женщин, а термиты тем временем делают свою работу.

Мы разорены, Гермина. О! все началось с нового разделения на зоны: виноградник, который мне достался в обмен на Комбевальер, заканчивается в овраге, куда между ольхами и квадратными лесопосадками с гор спускался холодный ветер.

— Моя совесть чиста. — Гермина молча сортировала пряжу. — Всю жизнь трудился, не покладая рук…

Они перебрались в розовую гостиную с мебелью, обтянутой розовым шелком, с розовыми шелковыми занавесками, потому что в столовой сидеть стало невозможно из-за землекопов и их ужасного уличного WC, а Роза пока еще не смела обосноваться в гостиной, хотя в столовой уже пару раз присаживалась на стулья с вышитыми на спинках зверями и рыбами, но только промысловыми, не клопами, не мошками, а косулями, кабанами и лисенком, который по утрам со своими братьями кричит в кустах так, что не отличишь от крика испуганной птицы или скрипа тележного колеса по опавшей листве. Кто-то из Бородачей заказал эти стулья с охотничьим сюжетом, чтобы размещать на них свой важный зад, а теперь на них сидит Роза, Розетта. Силы небесные! сердитый истукан, так называемая Помощница.

— Почему, выговаривал ей кузен, — почему ты так стараешься для этих толстосумов? если они больны, пусть в кровати лежат.

— Слушай, замолчи, я знаю, что делаю. Сегодня вечером понесу им курицу. Вот, я вам курицу приготовила, давайте отодвинем кресло, о! Роза сильная. Она взяла мсье под руку: мускулы еще крепкие. — Мне брат курицу подарил.

— Но нам не надо… Сколько мы вам должны?

— Ни гроша, у него кур полно, не знает, что с ними делать. И разве у вашей Розы хватило бы совести есть ее в одиночестве на кухне? Брат сейчас виноград собирает на продажу, вот и прислал кое-что из провизии. У вас же теперь нет виноградников… Куда вы, мсье? Курица остынет.

Он наощупь поднялся в кладовую на чердаке, да, правильно она сделала, освободила, наконец, нижние полки, там ничего нельзя оставлять из-за куниц, те тоже, как Гермина, высасывают виноград, а косточки плюют. Ночью, когда не спится, слышишь мягкие куньи прыжки. Их сухие какашки похожи на обрывки черной шелковой бумаги и катятся по полу при малейшем ветерке, летящем с озера мимо багрового бука.

— Что теперь едят эти толстосумы, они ведь разорены? — Наверно то, что Роза им приносит. Она свою выгоду знает, уже и в замке поселилась. — И, похоже, накоротке с мадам.

— Ты — большая дура! Зачем тебе эти толстосумы? Они такие же богатые, как и мы, увольняйся!

— Да они хотели, чтобы я ушла: Идите, дорогая Роза, в другом месте вы заработаете больше, вы будете нас навещать, для вас здесь всегда найдется тарелка супа, — но я им ответила: «нет», я вам обоим нужна, у меня есть небольшие сбережения и пенсия моего несчастного мужа, о! это был прекрасный человек, самый лучший, самый добрый, как-то я услышала страшный шум в туалете и подумала: наверное, муж пнул железный таз для умыванья, вечно он пинал все, что попадалось ему на пути, мебель, столы, стулья, мне, конечно, надо было таз вовремя вынести… захожу в туалет, а муж мертвый лежит на полу. Он был жандармом. В общем, с его пенсией Роза может остаться здесь. С ними.

С ними! о присутствующих! и к Богу, кстати, в третьем лице не обращаются! Если бы Бог захотел, он бы спас мою девочку, которую оса укусила в шею! Я пыталась ее спасти, высосала яд из ранки, вдохнула воздух в легкие, жизнь бы свою отдала, но дочка умерла. Девочка моя, девочка моя! Кайу, ты знаешь, кто ее увел. — Оставь собаку, ты ее задушишь.

— Мадам Будивилль, вы ничего не едите? разве курица Розы, Розетты, невкусная?

Гермина в ответ прошептала: пять часов уже, у слепого с правого края тарелки вот-вот кусок упадет на скатерть. Зачем есть, если потом будет плохо и кончится рвотой? Одна только Роза замечала неладное: мадам надо лечиться, слушайте, а если она умрет, и он женится на молоденькой? Уж не ты ли хочешь замуж за своего барона? у него нет ничего, дурочка. Что стоит его замок без фермы, без виноградников и с автотрассой под окнами?

Гермина, громко чавкая, ела виноград, готов поспорить, она выплевывает косточки, ладно, ладно, знаем, она же немка. А однажды он застал Гермину в саду: она сидела на траве и вытирала платком со слив налет, пудру, драгоценную дымку осени! Я мог бы обеспечивать вас картошкой, — смеялся тесть, демонстрируя огромную челюсть с чересчур крепкими и чересчур белыми зубами, — но с такими расстояниями… железный занавес уже опускался; в этих странах без гор и без границ нужны огромные железные или какие-нибудь другие крепкие занавесы, — скажет Роза… и пусть каждый вечер их опускают на пустые, обагренные кровью дома, где живут теперь только дети с отмороженными ногами.

— Откуда эта курица, откуда этот кролик? вы здесь, Гермина? ради бога, ответьте. Вы на меня смотрите, вы меня разглядываете — он закрывал лицо руками — и вы меня не слушаете?

— Курицу мне брат дал. С тех пор как умер мой бедный муж… да, он был добрым человеком… о! правильно говорят…

— Это вы меня не слушаете, Гонтран. Я повторяю, я уже до смерти устала повторять, что вам нужны приличные ботинки.

— …правильно говорят, лучшие всегда умирают рано.

Совсем рядом с ее страной продолжали пороть кнутом рабов, и даже Юнкер утверждал, что их семья происходила от человека, который однажды решил провести любопытный эксперимент: дать яду с интервалом в час двенадцати заключенным, поставить их кругом, чтобы, падая по очереди, они указывали время. Очень забавно. Почему я здесь, среди этих крестьян, вместо того, чтобы сидеть на троне, подпирающем железный занавес?

— Зачем, скажите, ради бога — безымянного, неумолимого на нашу голову — зачем мне новые ботинки? пинки раздавать?

Роза вышла, поджав губы, мой бедный муж-покойник никогда со мной так грубо не разговаривал; о! верно говорят, лучшие всегда умирают рано.

— Гермина, вы что, не понимаете? крепость окружена, о! моя маленькая деревянная желтая крепость с оловянными солдатиками! банкиры меня душат. Не лучше было бы и мне, как молодому Генриху Орлеанскому, в двадцать пять лет, возвращаясь с игры в мяч, на всем скаку удариться головой о подъемные ворота и умереть на месте?

— Но, Гонтран, у нас в замке нет подъемных ворот.

— Нет подъемных ворот? Да что вы в этом понимаете? Вы хоть знаете, что такое подъемные ворота? Наверняка хоть одни у нас да есть. Мы могли бы запереть их, никого не пускать и умереть в нашем замке после длительной осады. Но нет, мне, как Самсону, суждено одному держать на своих плечах готовый обрушиться замок.

Даже красавицы серебристые безмолвные куницы, сидевшие в прежние времена кружком на крыше у лукарны вместе с призраками четырех солдат, гревшихся у каминной трубы — только три дня, в брачный период куницы кричат, теряют бдительность, хоть голыми руками их лови, и везде, между бутылками с вишневой настойкой, керосиновыми лампами, офицерскими сапогами оставляют клочки шерсти — даже куницы теперь, когда уже почти не осталось винограда в ящиках, ушли в другие места. И Барбара тоже.

— Это ты, Барбара?

Он тянул руки к кустам роз.

— Барбара, ответь. Я знаю, это ты. Я узнал твои шаги. Куда ты собралась, дитя мое?

— Вы опоздали.

— Что вы хотите, Даниель, мне пришлось прятаться в саду от старика.

— Но это же… это же все-таки ваш отец. И он слепой.

— Сам виноват. Не надо было… Поспешим, я замерзла.

— Через минуту тебе будет жарко, даже очень жарко.

О! Я спокойно переношу холод, — говорила Роза, — по утрам обливаюсь холодной водой. Каждое утро Роза мылась в тазу с головы до пят. Роза, в вашей комнате маленькая печка, которая чуть греет, другого отопления нет. Я не люблю, когда натоплено. Но в комнате нет батареи… Она сама купит дров, не надо беспокоиться. Да, но батарея… Мне и так хорошо. Эти маленькие печки нагреваются быстрее, чем ожидаешь, едва сунешь спичку, и сразу идет тепло. Штукатурка сыпалась на постель Гермины: она сидела, откинувшись на подушки, еле поворачивая голову направо, налево, это точно рак, рак ее сжирает, главное, никому ничего не говорить. Чем платить врачу, за облучение, за операцию? Барбара заходила к ней, обнимала, прыскала на подушку несколько капель «Scandale», откуда у дочки деньги на дорогие духи? Гермина, аккуратно поворачивая карандаш, распечатывала старые конверты, складывала их заново адресом внутрь, готово. Шестьдесят сантимов экономии. Роза, приятный голос с хрипотцой, Роза, похожая на толстую гусеницу, сидела на плетеном табурете в кухне, кот, просовывая лапу между прутьями, царапал ей зад. Хоть бы мсье обратил на меня внимание, — думала Роза раньше, когда мсье Гонтран Будивилль заходил в бельевую. Я — дневная помощница по хозяйству. Он, опершись кулаками на гладильную доску, где лежала новая тканная простыня с монограммой Гермины — сколько великолепного белья было у нее в приданом! — смотрел на Розу и не видел. Дневная! — с нажимом повторяла она. Он поворачивался и уходил. Красивый, как бог: вряд ли в гроб поместится, придется утрамбовывать. Хоть бы мсье обратил на меня внимание, хоть бы мадам умерла! И вот теперь он слепой! Какой прок, спрашивается, в сухой обезьяньей лапке, купленной за большие деньги у подножья пирамиды в Эль-Файюме, где тараканы кишмя кишат и откуда больше не вернулся дядя Поль! Слепой! Раньше по утрам он делал гимнастику у открытого окна! Красавец, залюбуешься! Теперь ходит, вытянув руки перед собой. О! хороши глаза у мсье хозяина, глаза, выжженные раскаленным железом. Вы думаете, я ничего не вижу. Я прекрасно вижу красные полосы. В прежние времена я ходил к молочнику, молоко, разумеется, нес слуга, я так для удовольствия прогуливался и ничего не носил, вы поняли? До сих пор перед глазами картина наступающей ночи: огромный черный и словно бархатный от копоти котел с множеством дыр, прожженных красными углями, качается на цепи. Слова живых хлещут по лицу, летают, не зная препятствий, похожие на до сих пор встречающихся в воздушном пространстве птеродактилей, тяжеловесных допотопных зверей с длинными шеями, огромными крыльями и печальными человеческими лицами. Потом он, Красный кардинал[45], натыкался на невидимую стену и возвращался в отведенный ему навсегда вольер. О! Боже мой! неужели она все еще ищет потерявшуюся дочку? У собаки, слишком старой и жирной, нет сил бежать, мать тянет поводок, собака, когти сточены, соски повисли до земли, упирается… а что Сильвия? она вдруг перестала звать: «Оноре! Оставь свой висячий остров!» Умерла от удара, третьего, последнего. Оноре! Оноре! На лебединых крыльях, на пастбище на другом берегу, в лучах заходящего солнца, на белом, похожем на огромную курицу пароходе, бьющем воду бортовыми колесами, который, уплывая вдаль, вдруг дает протяжный и грустный гудок…

— Ну вот она все-таки умерла.

— Наверное, нам надо было больше о ней заботиться.

— Позвольте, я ее навещала, но, кажется, мои визиты не доставляли ей радости.

— Валери?! Слушай, я думал, ты когда-то претендовала на Гастона?

— Я его любила, да. Но Сильвия стоила нас всех, вместе взятых.

— Наша Валери закусила удила.

— Ладно, ладно, я бы вас попросил. Как мы будем действовать?

— Ну, во-первых, есть ли завещание?

— Если есть, то явно не в нашу пользу, в противном случае нас бы известили.

— О! Гонтран, а вы ждали чего-то другого? Наивное дитя.

— О! опять вы, Сиприен…

— В общем, есть некий молодой человек, единственный наследник, пропавший без вести.

— Сын балерины…

— О! не надо преувеличивать, она…

— Валери, если вы еще раз скажете, что она продавала билеты в кассе, меня самого удар хватит.

— Уж во всяком случае не балерина, а акробатка.

— Хватит, она на небесах, не будем о ней.

Никто не знает, может, она блуждает где-то совсем близко от земли, она наверняка встретилась с Оноре, и почему бы ей после смерти иметь не крылья, а плавники?

— В общем, никаких последних волеизъявлений? Это смешно, нет, это даже преуморительно, как сказал бы старина Гюстав.

— Я мог бы рассказать вам кое-что, что явно бы вас заинтересовало.

— Перестаньте, перестаньте, Сиприен, хватит уже привлекать внимание. Вы всегда вели праздную жизнь, в то время как я…

— Хорошо, хорошо, как знаете, пожалуй, нам пора домой. Куда я дел шляпу?

— Могла бы все-таки эта… кошка с ониксовыми глазами, которой я так любовалась, когда помогала сиделке делать ей массаж…

— А если Оноре умер раньше нее…

— К счастью, она считала его живым, иначе наверняка завещала бы все своим акробатам.

— Он же пропал без вести, значит, мы — наследники.

— Вот именно, пропал, а не умер.

— Но, в конце концов, мы уже три года ничего о нем не знаем.

Сильвию наверху укладывали в черный ящик с серебряной бахромой.

— Но черт побери! мне деньги нужны сейчас, а не через десять лет. Нет, надо ждать, пока мсье соизволит вернуться. Или пока кто-нибудь из местных моряков не увидит в порту, как стеклянная лодка мсье пошла ко дну.

— Нам нужно официальное уведомление, и еще скорее всего придется заверять подпись свидетеля.

— О! — воскликнула вдруг тетя Урсула-Поль, до сих пор не проронившая ни слова, она, как и Сиприен, наследовала в двадцать четвертую очередь, — в этих странах очень легко заверяют любую подпись.

А ведь правда! Ай да тетя Урсула-Поль и ее Египет! Это из их поместья в Танта, находящегося в столице Дельты, но тем не менее охраняемого с наступлением сумерек вооруженными людьми, дядя Поль уехал в Эль-Файюм по важному делу, управляющий выпил шесть чашек крепкого обжигающего кофе, пока ждал его, как оказалось, напрасно, а тетя, тетя Урсула-Поль вернулась на родину и больше никогда не смеялась.

— О! Тетя Урсула-Поль, у вас, наверное, есть идея?

Идей у нее нет, но к чему сразу в этом признаваться, может, удастся, наконец, набить себе цену, перестать быть бедной родственницей, которую из милости терпят на семейных праздниках и которая потом в одиночестве трясется и плачет кровавыми слезами среди подушек и антимакассаров, — ну.., кузен, я подумаю… в тысяча девятьсот двадцатом году я продала поместье, но, конечно…

— Но, тетя Урсула-Поль, разве там покупают земли? если вам нужна земля, вы просто присоединяете себе несколько квадратных метров.

— Нет же, Гонтран, какое заблуждение, в Танта земля очень дорогая.

— Ох уж эти большие, эти новые страны! Свободные! А я тут со своим маленьким замком и несколькими гектарами виноградников… О! если бы не Барбара…

Между тем сестра Фрида, закончив свою скорбную работу, ехала с кожаной торбой через плечо и в развевающемся на ветру синем покрывале на велосипеде Solex. Сестра Фрида, — сказала накануне еле слышным голосом Сильвия, — вы мне больше не нужны, спасибо! Но другие больные подождут, они же не при смерти, как вы, я останусь, — и устроилась на стуле с вязаньем, с длинным черным чулком, звяканье спиц заглушало мерный шум крыльев ангелов: о! боже, забери меня к себе.

— Когда вернется Оноре, каким ударом станет для него известие о смерти матери.

— Ах! Ну вы его, негодника, еще пожалейте.

— Нужно что-то решать, если мы не примем решения, знаете, что произойдет?

— О! мы догадываемся, Гонтран, мы же не дураки, Гонтран. Я всю жизнь любила лошадей…

— Мы все любили лошадей.

— Да, но у нас были собственные конюшни. Знаете, как моя бабушка въехала в дом, который они купили…

— Купили? но я думал…

— О! я ошиблась, какая я глупая. О! конечно, не купили, а получили в наследство от моего двоюродного дедушки Гюстава, он был из семьи беженцев Нантского эдикта, поэтому дом назвали «Le Desert», Пустыня.

— «Дезер». Забавно. Знали бы вы, что такое настоящая пустыня…

— О, да, понимаю, если тебе нужна тысяча квадратных километров, берешь и присоединяешь.

— Вовсе нет, кузен, вы заблуждаетесь…

— Ах, эти огромные страны! никаких налогов, никаких автотрасс, никаких убытков при продаже вина, хочешь увеличить свои земли — пожалуйста.

— Но, кузен, вовсе нет, земля в Танта очень дорогая.

Однажды в Танта она никак не могла закрыть окно, что-то ей мешало, оказалась, змея повисла на раме, ах! если бы опять обнаружить в спальне змей, и чтобы Поль, ночная рубашка, вышитая перьевыми стежками, и маленькое хмурое лицо, лежал в постели! о, теперь бы она сумела его развеселить!

— Что я говорила?.. Знаете, как моя бабушка въехала в свой новый дом, я говорю «новый», потому что она только-только его унаследовала, вы понимаете…

— Конечно, в прежние времена люди еще могли получить наследство, не то что сейчас, с этими родственниками-путешественниками…

Загрузка...