Часть 5. Москва. 2000 — 2001.

41. Среда, 5 апреля 2000

Завидев грязно-защитного цвета воронок, неторопливо ползший вверх по улице, Максим нырнул в ближайший подъезд. Вроде всё в порядке — и документы, и внешний вид, — да и не облава это, а мало ли. Лучше с ними, псами, не сталкиваться.

Волкодав, усмехнулся Максим, пережидая. В его родном мире волкодав был когда-то свиреп и беспощаден, а потом обрюзг, разжирел и сделался не то, чтобы добродушным… еще чего… вальяжным сделался, ленивым. На плечи уже не кидается — мышцы-то, некогда стальные, одрябли. Разлегся на всю громадную страну, придавил ее своей тушей, дремлет, порыкивает грозно. Изредка зубами щелкает; кто совсем уж нагло в пасть полезет, того, конечно, в клочья. Но в целом — не тот волкодав, что в молодые годы. Иногда может даже облизать шершавым своим языком. Невеликое удовольствие, хотя многим нравится.

В мире Верхней Мещоры никакого волкодава вовсе не знают. Придушили его в щенячьем возрасте добрые люди. Услышав, прочитав о том, в кого щенок мог бы вырасти, там ужасаются — прежде всего, авторской фантазии. И воспринимают, почти все, как изощренную антиутопию. Слава Богу, не имеющую никакого, ну совершенно никакого отношения к реальности.

А тут, в мире, который Максим называл миром Бессмертного Сталина, волкодав к старости не утратил ни упругости мышц, ни силы челюстей, ни злобности нрава. Вот только проблески разума потерял, впал в бешенство. Кидается на всех подряд, без разбора, пасть в пене и крови, рвет и душит, рвет и душит, и не может насытиться. Правда, чутье притупилось, зрение со слухом ослабли. При желании и умении — от страшной хватки можно увернуться. Вот источаемый волкодавом смрад — дело другое, от него деться некуда.

И уже век кончается — а большинство считает, что и кончился, — да ничего не меняется.

В подъезде тоже стоял смрад. Здесь везде так. В лагерном бараке и то меньше воняло.

Впрочем, за полгода Максим попривык.

Он осторожно выглянул наружу. Воронок проехал, оставив после себя лишь облако удушливого выхлопа. Из соседнего подъезда выскользнула и быстро пошла прочь одетая во все серое женщина — тоже, видать, пряталась. От греха… И из дома напротив появились трое, явно каждый сам по себе, разбрелись кто куда. И из следующего, что наискосок…

И все — в черном с серым. Это здесь почти единственные тона — серый и черный. Ну, еще защитный попадается.

И кумач, конечно же. Как правило, сильно выцветший. Вон, висит через всю улицу, белым по бледно-красному:

«ПОВЫШАТЬ КУЛЬТУРУ БЫТА ЕСТЬ ДОЛГ, ЕСТЬ ПРАВО И ОБЯЗАННОСТЬ СОВЕТСКОЙ ЖЕНЩИНЫ. И.В.СТАЛИН».

Это с Восьмого марта снять не удосужились. Ничего, к Первомаю заменят, на что-нибудь вроде — «Солидарность пролетариев всего мира есть залог победы, залог триумфа и торжества коммунизма». Подпись та же. Других здесь не бывает.

А упырь-то, как говаривал Миша Гурвич, сдох. По бездарным лозунгам видно, что сдох: силятся безымянные авторы сталинскую манеру копировать, а получается пародия. И ведь почти все принимают за чистую монету.

Смрад…

Впрочем, черт с ним, с упырем, и черт с ними, с этими почти всеми.

Максим перешел на другую сторону улицы, двинулся вниз, к Яузе. Круто вправо… булочная, внутри орут истерично, хвост очереди на тротуар высовывается… апрельские талоны отоваривают, на сахар, что ли… Дальше винный, тоже, естественно, очередь. Тут тихо, спокойно. Винный — это да, нам сюда.

Максим свернул в переулок, потом в загаженную подворотню, пересек убогий двор, присел на корточки неподалеку от широкого окна приемки. Удачно попал, самое время. Дряхлый фургон стоял под разгрузкой, только недавно, похоже, начавшейся. Невзрачный шофер курил в сторонке, пара хмырей, похожих друг на друга, как братья-близнецы — оба чернявые, крючконосые, небритые, только один длинный, а другой ростом чуть ниже среднего, — разгружала не спеша. Длинный подавал из фургона ящики с водкой, невысокий принимал их и забрасывал в окно. Там, вероятно, был и третий, перетаскивавший ящики в подсобку или куда там еще. А может, и четвертый тоже, но они Максима не интересовали.

Пожалуй, длинный, прикинул он. Или даже шофер, раз уж так повезло. Посмотрим.

Время от времени стекло звякало сильнее обычного. Тогда шофер косился на грузчиков, но ничего не говорил.

Обычная история, имитация боя. Грузчики, хотя и всегда под балдой, виртуозы своего дела. Есть норма боя, полтора процента, вырабатывают ее ровно наполовину, а показывают — будто бы всю выбрали. В фургоне двести ящиков, полтора — тридцать бутылок! — достанутся этим обормотам в синих халатах, настолько грязных, что кажутся опять-таки серыми. Ну, две — три поллитры сунут водиле, остальное себе возьмут. Чистый барыш. Без малого полторы сотни на троих… или сколько их там… С заведующим, конечно, поделятся, но все равно неплохо. Часть, само собой, выпьют, остальное толкнут на черном рынке. Даже больше выйдет, чем полторы сотни, потому что на черном рынке, без талонов — всё дороже, на треть, а то и наполовину. Так что — не меньше двухсот рваных с этой партии срубят. Хорошие деньги.

Виртуозы-то виртуозы, усмехнулся Максим, вот только недолог их век. Потому что дебилы. Глупы и жадны, меры не знают, лафа их пьянит, и палятся через два месяца, редко, когда через три. Либо сами трепаться начнут спьяну — от водки спьяну и от денег, — либо стукнет кто — да хоть супруга единоутробная или, скажем, сынуля родной, тут с этим просто, — либо местной мусорне отстегнуть пожалеют, да мало ли как спалиться можно. Смешно: все это знают — и каждый думает, что уж у него-то башка варит, уж он-то участи предшественников избежит. Ага, мудрецы. Видали-перевидали таких в лагере. Туго им там приходилось. А уж завмагам — совсем круто. Не выживают в лагере завмаги.

Да, шофер, решил Максим. Эта история поинтереснее будет. Хотя, что уж там, тоже слезы, в общем-то. И риск.

Эх, многовато риска, а масштаб — курам на смех. Надо все-таки придумать поосновательнее что-нибудь. Ведь крутится мысль, вот только не дается никак…

Плохо соображать стал. Медленно, вязко. И боли в желудке все время мешают.

Ладно, позже, позже. Пока — дело делать надо. А риск — он так и так риск.

Максим вытащил из-за пазухи коробку «Казбека», извлек папиросу, неторопливо обстучал, пошарил по карманам.

— Служивый! — крикнул он. — Огоньку не найдется?

— Ишь, буржуй, — пробурчал шофер. — Сам богато курит, а туда же, спичек нету.

— Так и ты закури, — предложил Максим, покачивая в руке коробку.

Водила с достоинством подошел, присел рядом, взял казбечину, обмял, сунул в зубы, чиркнул спичкой. Задымили.

— С Лефортовской базы? — Максим кивнул на фургон.

— С Сущевской, — ответил шофер. — Тебе-то чего?

Бред, в который уже раз оценил Максим. Есть же Таганская база, вот с нее и снабжали бы окрестные магазины. Так нет — то с Лефортовской везут, то с Сущевской, а то и с Тушинской попрут, с них станется.

Ну и ладно, бардак нам на руку.

— Да мне-то ничего, — равнодушно сказал он. — Разговор поддержать. Хотя, — он оживился, — вот что: добросишь до Савеловского? Мне как раз туда, а на метро, вишь, пересадок целых две, да в автобусе еще давись.

— Тебя что же, в метро пускают? — удивился шофер.

— А чего ж меня не пускать?

— Ох, фу ты, ну ты, ножки гнуты! — водила засмеялся. — А то я по посадке твоей не вижу… Кантовался же?

— Э… — Максим махнул рукой. — Кто не кантовался-то?

— Это да, — вздохнул его собеседник. — Что, полное исправление?

— А то… Ну, добросишь?

— А чего не на работе? — подозрительно осведомился водила.

— Тьфу ты, — рассердился Максим. — ОБХСС прямо. В отпуску я. А тут у… ну, у сестры ночевал. Вернее, у племянницы. Не хочешь — как хочешь. Я тебе рубль дать думал.

— Двушка, — быстро сказал шофер.

— А если в кузове?

— Торгуется, как еврей. Ладно, в кузове рупь с полтиной. Гони вперед.

«Утром деньги, вечером стулья» — едва не сорвалось с языка у Максима. Удержался. Ильфа и Петрова в этом мире когда-то знали, потом осудили, как злостных очернителей, а теперь намертво забыли. Можно и процитировать, уже не опасно, только бессмысленно.

— За рупь с полтиной, — твердо сказал он, — в кабине поеду.

— И пять казбечин, — заявил шофер. — И до Савеловского не повезу, у нас бар нет. Мне с Сущевского на Красной Армии сворачивать, там и ссажу.

— Вот ты и есть еврей, — отпарировал Максим.

Сошлись на полутора рублях, из них один вперед, и трех папиросах. С местом доставки — углом Сущевского вала и улицы Красной Армии, бывшей Шереметьевской — Максим согласился.

— Ладно уж, — проворчал он. — Прошвырнусь.

Хотя прошвыриваться совершенно не собирался.

— Давай, что ли, еще закурим, — сказал хитрый шофер. — Давай-давай, не жидись! Племянница у него… Знаем мы этих племянниц…

Максим вздохнул, протянул довольному собой куркулю папиросу (ох, и дрянь же!), поднялся, сообщил:

— Пойду отолью, приспичило.

И двинулся к подворотне. Вовсе ему не приспичило, но уж больно надоел этот примитивно-хитрый мужик. А ведь с ним еще ехать, разговаривать — порасспросить-то надо, дело требует.

В кабине ехать, до угла Красной Армии. А потом, распрощавшись с водилой, — в кузове, до базы, а там, с головой укрывшись вонючим тряпьем, что во всяком фургоне обязательно валяется, и на самую базу.

— Эй, земляк! — крикнул Максиму вслед шофер. — Тебя звать-то как? Меня Серегой, а тебя как?

— Меня тоже, — бросил Максим через плечо.

42. Среда, 5 апреля 2000

— …Вот, собственно, и всё, — заключил Максим. — Проще некуда.

Мухомор уставился на него, приоткрыв рот. Смотрел долго, даже не на Максима, а сквозь него. Потом мягко спрыгнул с подоконника, бесшумно подкрался к двери — огромный рыжий кот на охоте, — прислушался, резко толкнул дверь, выглянул в коридор, гаркнул:

— Пшла вон, лярва!

Из коридора донеслось что-то пьяное, жалобное, неразборчивое — Верка-Нюня, судя по голосу, — в дальней комнате зазвенело битое стекло, взорвались гоготом мужские глотки.

Мухомор плотно прикрыл дверь, вернулся на свое место, уселся на подоконник, покрутил головой, сказал:

— Да, Бирюк. Ну и голова же у тебя! Дворец Советов, а не голова. А ведь когда пришел, я первым делом подумал: что за чудо такое? Ну, дядька-то зря словечка своего не скажет, а все одно — чучело ты был и чучело.

…Максим тоже хорошо помнил ту первую встречу. Вот несколько дней, от побега до появления по названному Бубнем адресу, как-то расплылись. Даже количество этих дней Максим не мог бы назвать точно.

Сначала он шатался по лесу. Солнце совсем не показывалось, то и дело сыпал мелкий дождик, впрочем, не причинявший беглецу особого вреда — только шелестела над головой густая, еще не опавшая листва. Ноги мокли, что да, то да, но Максим не обращал на это внимания, и никакая хворь не прицепилась.

Электричество — он чуял — то сгущалось в воздухе, то рассеивалось. Так надеялся на грозу — мощную, свирепую, чтобы побег удался на все сто, чтобы исчезнуть из этого проклятого мира, оставив после себя только обгорелый труп. Не дождался…

Пару раз оказывался на опушке, слышал в отдалении собачий лай, однажды донеслась короткая автоматная очередь.

Потом — дня, наверное, через четыре — дожди прекратились. Стало посуше, потеплее. Зато листва начала облетать. И запасы, что дал Бубень, как ни экономно Максим их расходовал, убавились наполовину.

Тогда он двинулся в путь. Шел долго, приходилось часто отдыхать — все-таки ослаб. На сорок, или около того, километров — то ли пять дней потребовалось, то ли шесть, со счету сбился. Еда кончилась совсем, спасался грибами. Больной желудок переносил их плохо, ныл все настойчивее и изнурительнее.

Когда добрался до деревни Кожухово, осень настала окончательно. Сырая, пасмурная, угрюмая.

Господи, с тоской оглядывался Максим по сторонам, ведь места почти свои, а не узнать ничего…

Здесь, на полях, принадлежавших в родном мире Максима совхозу имени Моссовета, тоже был лагерь. Странно, что Бубень не предупредил. Ну, может, и сам не знал, может, этот лагпункт новый…

Из осторожности беглец провел в лесу еще одни сутки. А рано утром вышел на свет божий. Тусклый свет, глаза бы не глядели.

Максим обогнул Кожухово, не заходя в деревню, и с толпой спешащих на работу смешался уже в родной Ухтомке. Здесь она называлась — поселок Наташино. Видать, какой-нибудь Ухтомский в этом мире в чем-нибудь проштрафился, вот и переименовали… Действительно, Ухтомка изначально и была селом Наташиным, а пруды здешние Наташинскими так и оставались, и церковь тоже. Живописная такая церковь, девятнадцатого века.

В поселке Наташино, по которому спешил к железной дороге Максим, на месте церкви и старого кладбища раскинулась, неведомо зачем, плохо заасфальтированная площадь. Грустно… Впрочем, ладно, это их дела…

Максим без происшествий добрался до платформы Ухтомская (здесь — опять же Наташино), купил билет, втиснулся в электричку, шедшую со всеми остановками, и на каждой народу все прибывало и прибывало, и давка сделалась почти невыносимой. Эх, зря билет брал, какие еще тут контролеры...

На то, чтобы дошлепать от Сортировочной до Хамовников и отыскать улицу Академика Лысенко, Максиму потребовался тогда почти целый день. Пробирался узкими переулками, держа направление больше по наитию, однажды все-таки чуть не угодил в облаву, но повезло — выскользнул.

А улица оказалась знакомой — в родном мире она носила имя Льва Толстого. Только вот здесь Льва Николаевича тоже, как и Ильфа с Петровым — об этом Максим, впрочем, узнал позже, — осудили. За мелкобуржуазный идеализм, внеклассовый подход к морали, пособничество царизму и оправдание эксплуатации человека человеком.

На месте яркой, броской церкви святого угодника Николая лежали руины. А над районом, да и над всем городом, господствовала чудовищная громада Дворца Советов, увенчанная исполинской позолоченной статуей Ленина.

Это был едва ли не единственный Ильич на всю Москву. Сталиных же — мраморных, гранитных, бронзовых, чугунных, гипсовых — насчитывались тысячи.

Звонок в квартиру двенадцать дома семь не работал. Максим сильно постучал в дверь и почувствовал, что иссяк. Совсем. Еще чуть-чуть — и упадет.

Однако в тот день ему везло. Дверь открыли, в квартиру пустили, Мухомор оказался на хате, дурацкое послание Бубня о поганках, опятах и Черустях удалось не переврать, достало сил эту бессмыслицу пробормотать. И только тогда Максим отключился.

Очнулся он, лежа на дощатом топчане, в этой самой комнате, где сейчас рассказывал Мухомору о своей идее. Открыл глаза, увидел какую-то размалеванную бабу, та заорала не своим голосом:

— Мухоморчик! Оклемамши он!

Тут же появился Мухомор — рыжий, конопатый, но черноглазый. Жестом велел бабе выйти.

— Ты, что ли, Америка? — спросил он.

— Я… — с трудом ответил Максим. Голова кружилась, желудок словно горел.

— Ага. Доходили весточки. Ладно, раз сам дядька тебя прислал, будешь, стало быть, при мне. Дядька… того… чудной, конечно… но слово его крепкое. Ты давай вставай, чего разлегся-то. Сейчас пожрешь, да и о деле побазланим. Нюня! — крикнул Мухомор. — Харча притарань, быстро чтоб!

Поев, Максим почувствовал себя немного лучше.

— Ну, — произнес Мухомор, с сомнением глядя на него. — Что делать-то умеешь?

— Рóманы тискать, — ответил Максим.

— Это нам без надобности. У нас тут кругом одни рóманы. Эх… Ничего, значит, не умеешь. Ну, коли ты от дядьки, не гнать же… Будешь на атасе, как на дело пойдем.

Так Максим оказался в банде — колоде, как тут говорили.

О кличке «Америка» Мухомор приказал забыть. О подлинном своем имени — тоже. Документы Максиму справили фальшивые, конечно, но добротно исполненные. Стал он Сергеем Ивановичем Емелькиным.

— Докýмент дорого стоит, — сообщил Мухомор. — Отрабатывать тебе, на стрёме-то, долго.

И Максим принялся отрабатывать на стрёме.

Звали его в колоде первое время — Серым. Вскоре кто-то заметил, что новичок в темноте светится. Попытались прилепить погоняло «Огонек». Однако Максим, даром, что по воровскому делу ничего собой не представлял, как-никак восемь лет в лагере оттянул. Такие кликухи, знал он, педерастам дают.

Пресек жестко. Мухомор в разборку не вмешивался, только ухмылялся издали.

А потом обратили внимание, что ночных гулянок колоды Серый сторонится. Не пьет почти, баб не домогается. И приклеили новую кликуху — Бирюк.

Против этого он возражать не стал.

Максим быстро оценил, что члены колоды — хотя они и ублюдки, не имеющие мозгов, не знающие ни жалости, ни сочувствия, — самые, может быть, свободные люди в этой стране-тюрьме. Злобные, завистливые, жестокие, жадные, невежественные — всё так. Но вот подчиняться они не желали. То есть главарю своему, конечно, подчинялись, но больше — никому.

И личность главаря, приходившегося Бубню по каким-то их воровским понятиям названным племянником, Максим тоже оценил. Само собой, не того Мухомор ума. Не зря же именно Бубень общак держит всей Москвы и области. Но вот лихость в Мухоморе — необычайная. Авантюрист прирожденный. И чутье — звериное. И фарт.

И сила характера, конечно. Максиму довелось видеть глаза Мухомора сразу после серьезного дела — два угольно-черных, убийственно острых зрачка, словно кончики двух заточек. Не приведи господи…

Вольное житье, о котором с таким презрением говорил Бубень, Мухомору нравилось. Ты бьешь, тебя бьют; ты охотишься, на тебя охотятся; ты выигрываешь, у тебя выигрывают… Но все-таки побеждаешь — ты, и в этом Мухомор видел суть жизни. И ничего другого — не желал.

Он был бы не прочь короноваться, но для этого требовался более солидный тюремно-лагерный послужной список. А у Мухомора имелось всего-то две ходки, да короткие — оба раза бежал, не раздумывая. Нет, говорил он, чем на зоне коптиться, лучше на воле куражиться, и гори оно ясным пламенем. Ну, не в законе. Все одно же туз в колоде.

А вот чем колода промышляла — Максима удивило неприятно. Пустяками промышляла, если вдуматься. Только вдумываться никто не хотел, даже сам Мухомор. Пусть идет как идет… То магазинчик промтоварный грабанут, а там и брать-то нечего — десяток рулонов грубой ткани, несколько коробок уродливой обуви, всё в таком роде… То рабочую столовую почистят. То табачный ларек возьмут.

Ей-богу, банда «Черная кошка» из любимого когда-то Максимом фильма орудовала не менее дерзко, но куда продуктивнее.

Толку — чуть, а риска много, тем более, что действовала колода жестоко и бесшабашно, как будто специально нарываясь на неприятности. За три месяца, что Максим простоял на атасе, потеряли двоих. По глупости потеряли.

Концы с концами все-таки сводили. Хорошим подспорьем были женщины. Верка-Нюня с хаты не выбиралась, она кухарствовала, она же колоду обстирывала-обихаживала. А вот Танька-Кочерга цыганкой притворялась, гадала-ворожила. И еще Маринка-Язва — эта, если не в запое, прихорашивалась и к вечеру появлялась на каком-нибудь колхозном рынке. Безошибочно выбирала удачно отторговавшего и желающего гульнуть дурачка, затевала с ним легкий разговор, кокетничала, пленяла без осечек, вела на съемную хату, подсыпала в стакан особый порошок… Приходил в себя простак в каком-нибудь подъезде. Без памяти и без денег.

Само собой, все три женщины представляли собой общее достояние колоды. Восемь мужиков на трех баб… Ну, не восемь — сам Мухомор разве что изредка пользовался, и только Язвой. Держал он, видать, кого-то на стороне… Но остальные семеро, включая даже Хомяка — двенадцать лет мальчишке, — себе не отказывали. Впрочем, и женщины им тоже не отказывали…

Максим всего этого сторонился. Виду, что брезгует, не подавал, но — сторонился.

Нравы, бытовавшие в колоде, угнетали его не сильно. Вот никчемная деятельность — раздражала очень.

В середине января он не выдержал. Взяли уже ту несчастную бакалею, и Хомяк ни с того, ни с сего полоснул лезвием по горлу ночного сторожа, привязанного к стулу. Максим взбеленился. На хате он избил малолетку до полусмерти, потом властно — откуда что взялось — позвал Мухомора на разговор. Один на один.

Высказал все, что думает. И предложил заниматься тем, на что всегда есть спрос. Водкой. Я, сказал он, стану планировать, потому что у вас тут мозгов нет. Разузнать, когда завоз будет, как двери запираются, где сторожа находятся, какие там слабые места — не проблема, это я тоже на себя возьму. Днем, сразу после завоза, магазин половину водки отпустит, половина на завтра останется. А то и больше. Вот ночью мы остатки и заберем. И никаких лишних убийств чтобы не было! Хомяка, звереныша этого, только на атасе держать, понял, Мухомор?

Главарь тогда подумал-подумал — и согласился. Давай, Бирюк, попробуем, ответил он. А то правда твоя, мелко плаваем.

С тех пор взяли шесть магазинов. Планировал Максим с большой осторожностью — каждый раз действовали в другом районе города и каждый раз немного в другой манере. И не частили.

Да и не было нужды частить. Деньги в колоду потекли совсем иным потоком, чем прежде. Благо, черный рынок мог потребить водки и вдесятеро больше.

Теперь вот Максим придумал новое — перехватить фургон с водкой между базой и магазином. Кто-нибудь — да вот хоть Хохол — оденется в милицейскую форму. Была у них такая, Язва как-то мусора опоила… Использовали форму для сексуальных игр, но можно отстирать-отгладить, делу послужит. И жезл полосатый пригодится, не все совать его куда ни попадя¸ тьфу. Остановится шофер Серега, никуда не денется. А дальше — дело техники. Мочить никто никого не собирается, отдохнет водила в кузове, ничего страшного.

…— Да, Бирюк, — повторил Мухомор. — Не чучело ты. Молоток. Сейчас Нюне скажу форму стирать. А ты Хохлу все растолкуй. Ну и всем прочим.

— Да не надо больше никого, — улыбнулся Максим. — Баранку я сам покручу, Хохол рядом. А ты с остальными на точке жди. Перегрузить быстро надо будет, нам с Хохлом еще машину к базе отгонять.

— Ну молоток же! — воскликнул Мухомор. — Все как есть сообразил!

— Ничего не молоток, — грустно возразил Максим. — Соображаю как раз плохо. На черном рынке водки нехватка, а мы по мелочам… Ладно, может, и придет что в голову…

— Ты себя береги, —сказал Мухомор. — А первым делом голову. Твоя голова, Бирюк, чистое золото.

43. Пятница, 7 апреля 2000

— …Ах, какой ты сладкий… — стонала Маринка, выгибаясь дугой под Максимом. — Ах, как ты это делаешь… Еще… еще… еще…

Максим дошел до верхней точки, зарычал. Секунду спустя тоненько завыла женщина.

Потом она шептала на ухо:

— Я на тебя сразу глаз положила, сразу! Хотя ты и ненормальный, это любой скажет. А я ненормальных люблю, и тебя, вот как увидела, так и полюбила. Ты не смотри, миленький, что я с другими, это жизнь такая проклятая у меня, что даже и Хомяку давать приходится… И с колхозниками этими тоже иной раз… От злости это, потому что он-то думает, что меня пользует, а на самом деле это я его пользую, мне ведь и удовольствие получить, и кулака обчистить… И не стыдно даже, дрянь я, да? Вот за других стыдно, за Хомяка особенно, но что ж поделаешь, родненький…

— Ты моя, — сказал Максим. — С этого дня ты моя. Узнаю, что еще с кем, — убью.

— Ни с кем, никогда, только с тобой, всегда с тобой, верь мне, ты мой сладкий… Еще хочу… Вот так хочу…

Словно прорвало меня, подумал Максим, держа Маринку за бедра и ритмично двигаясь.

Машину с водкой взяли без сучка, без задоринки. Пригнали на точку — ветхий, но с обширным подвалом домишко в Лосиноостровской. Разгрузили. Аккуратно доставили фургон к базе, припарковали с тыльной стороны. Растворились в марьинорощинских переулках. Вернулись на хамовническую хату. Максим завалился на тот самый топчан — вздремнуть. Велел Хохлу не беспокоить. И, уже засыпая, поймал мысль, так давно от него ускользавшую. Мысль о настоящем деле.

А потом его разбудила Маринка. И — прорвало окончательно.

Вот она опять забилась, завизжала. На этот раз Максим поотстал…

Ничего так девочка, признался себе он. Дрянь, конечно, да. Но есть в ней что-то… И ко мне вроде искренне. А я — однолюб, я в нее втрескаюсь, к бабке не ходить. Ну и ладно… Наташа моя далеко, не выразить, как далеко… Люська тоже… Да и не сказка ли все это?.. Тени…

Ну вот, догнал Маринку. Ох, сам-то — чуть не до обморока…

— Запомнила? — спросил он позже. — Моя.

— Твоя, твоя, — выдохнула она. — Но уж и ты — мой.

— Пожалуй, что так… — усмехнулся Максим. — А теперь я все-таки посплю. Устал что-то. Не пускай никого, ладно? Только Мухомора, когда появится.

— Ладно… — Маринка легко поцеловала его в щеку. — А увезешь меня когда-нибудь в Сочи?

— Увезу, — сонно пообещал Максим.

— Спи, мой хороший…

Он проснулся, когда уже вечерело. Маринки рядом не было, и Максим немедленно ощутил укол ревности. Где, с кем?

Идиот, обругал он себя… Ну вот, и желудок заныл — а ведь с утра о себе не напоминал.

Дверь приоткрылась.

— Сереженька, — прошептала Маринка.

— Иди сюда, — позвал он.

— Наши вернулись, — сказала она, присаживаясь рядом. — Мухомор дово-о-ольный! А я к тебе никого не пускаю, даже его, ты спишь уж больно крепко…

Максим погладил женщину по голове. А что, из таких самые верные-преданные и получаются…

— Скажи ему, мол, брюхо разболелось…

— Ох, миленький! Сильно?

— Терпимо, — отмахнулся Максим. — Ты вот что: клочок бумаги мне раздобудь и карандаш. А Мухомору скажи: брюхо-то разболелось, а поговорить надо. С глазу на глаз.

— Ой, а мне расскажешь?

Он засмеялся, потрепал Маринку по щеке.

— Иди-иди.

Мухомор действительно сиял.

— Голова, ну голова! — повторял он. — Развернемся мы теперь, ух развернемся! Одна беда: этим, — он кивнул в сторону двери, из-за которой доносились пьяные уже крики, — этим, поди ж ты, скучно. Ни завалить никого, ни перышком пощекотить. А, перетопчутся… Водкой скуку зальют, слышь, гуляют как?

— Слышу, — поморщился Максим. — А что развернемся, это да. Только по-другому. Смотри… Нет, прежде скажи — расплатился я за приют, за харчи, за паспорт? А?

— Сполна, Бирюк, ты что! — воскликнул Мухомор.

— Хорошо. Тогда смотри. — Максим ткнул пальцем в набросок, сделанный им на мятом листе бумаги. — Эта байда вот такого примерно размера. — Он показал руками. — Тут нержавейка. Тут стекло. Тут резина. Найдешь, где изготовить?

— Найти-то можно, сварганят… Не темни, Бирюк, давай колись. Что удумал?

— Да все просто, Мухомор. Магазины брать — риску много. С машиной фокус, с формой мусорской — тоже особо не разгонишься. Инструкции спустят на базы… да и вообще отлавливать начнут…

— Делов-то, — вставил Мухомор. — Так и живем. Они нас, мы их. Кураж! А кураж, он, друг ты мой ситный, крепче водки!

— К черту, — отрезал Максим. — Они нас, мы их… Это по-любому, кто же спорит? Только чем меньше глупостей, тем лучше. А кураж твой мне до фонаря. Не обижайся, выслушай. Уж разворачиваться, так разворачиваться. Водки вашей поганой черный рынок столько сожрет, сколько ему дай. И еще попросит. Вот и будем водку делать. Не воровать, а делать. Производить. В десять, в двадцать раз больше, чем украсть можем. Самогонный аппарат это, понял? — Он помахал бумажкой. — Я когда-то увлекался… давно это было… Короче, для начала аппаратов таких надо… ну, допустим, дюжину.

— Чего? — не понял оторопевший Мухомор.

— Дюжину. Двенадцать штук. Они на точке, в подвале, хорошо встанут. Это, повторяю, для начала, а там видно будет. Да, еще сахар понадобится, дрожжи. Топить углем станем. Бутылки пустые… ну, это не проблема, народ пьет, сдает… сообразишь, ладно? И вот такую хрень. — Максим быстро черканул на бумаге. — Для укупорки. Тоже дюжину. Жести раздобыть, потоньше чтобы. Вроде все. Кстати, не согласишься — уйду.

— Бирюк… — обеспокоенно пробормотал Мухомор. — Ты в себе? С резьбы сорвался?

Максим хмыкнул.

— Ладно, Мухомор. Об одолжении прошу: один такой аппарат пускай сделают. Всего один. Я тебе и продемонстрирую, как оно у нас будет.

— Один… Ну, коли один… Ну, так и быть, один давай… Заслужил же… На той неделе притаранят тебе игрушку. — Мухомор покрутил рыжей башкой. — Не, точно не в себе… В фабриканты намылился… Ну, хрен с тобой, поиграйся…

— Вот и спасибо, — улыбнулся Максим. — Да, что еще сказать хотел: Маринка теперь моя. Тебя как человека прошу: ее не трогай. А уж остальным сам растолкую, если что.

Мухомор заржал.

— Кричу же, сорвался с резьбы! Ай да Бирюк! Лады, лады, заметано… Ишь вызверился, да лады же…

Он встал, пошел к двери. Уже выходя из комнаты, спросил, давясь от смеха:

— Прислать ее тебе, Язву-то?

— Скажи: жду ее, — ответил Максим.

44. Суббота, 8 апреля 2000

Весна… Пасмурно, слякотно, деревья голые. Только островки грязного снега отличают эту весну от поздней осени.

Может, к концу апреля, ближе к Пасхе, начнется настоящая весна, с ярким солнцем, с прозрачной свежестью юной листвы, с девчонками, сменившими тяжелые сапоги на изящные босоножки. И тогда — пусть даже дождь: все равно весна.

А пока — черт знает что.

Однако — апрель, суббота, свадьбы.

Длиннющий «Линкольн» величественно отчалил от Дворца бракосочетаний. За ним — второй «Линкольн», не лимузин, и еще несколько машин. Целая кавалькада. Молодые с братьями-сестрами, друзьями-приятелями отправились на Поклонную гору.

Старшее поколение решило не путаться под ногами. Пусть молодежь веселится. А уж вечером, в ресторане — там, конечно, все вместе.

— Мам, ты как? — спросила Людмила.

— Всего год Женя не дожил, — всхлипнула мать.

— Ничего, Татьяна Павловна, — утешил Александр. — Он все видит. И радуется.

Людмилу передернуло. Ах, как раздражал ее муж эти последние годы… Впрочем, надо справляться. Надо. Особенно сегодня, в день Катиной свадьбы.

— Ты бы такси поймал, — бросила она.

— Сейчас, — засуетился Александр.

— А чего такси-то? — удивился Виталий Петрович. — Центр же, до любого места рукой подать, так дойдем, посидим, разминку проведем.

— Тебе бы только разминаться, — беззлобно заметила Тамара Михайловна.

Людмила посмотрела на свежеиспеченных сватов. Симпатичные люди. Абсолютно без гонора, каким, бывает, грешит — от дурацкого ощущения собственной ущербности — провинциальная интеллигенция. Виталий выпить горазд, сразу видно, ну так что же, обычное дело, если в меру. Свой человек, легко с ним. И Тамара, хотя, это заметно, очень старается произвести на новую родню хорошее впечатление, — тоже своя.

Да и Дима — вполне достойный выбор для дочери. Самостоятельный парень, на пять лет старше Катюшки, зарабатывает неплохо, квартиру снимает приличную, в суждениях независим. Это хорошо, потому что никому не придется за него решений принимать. Мужчина.

Быстро у них все сладилось. Посреди новогодней ночи — миллениум праздновали — заявилась радостная, просто-таки счастливая Катька с незнакомым молодым человеком, представила: это Дима. Как он на нее смотрел!.. Любит, это самое главное… Правда, Людмилу тогда кольнула мысль — может, ради жилья, ради прописки. Но нет — через пару недель Катя переехала к нему на Юго-Запад, и до сих пор там живут, и неохота им в Реутов, хотя, наверное, все-таки переедут в конце концов… Если дети — а будут же дети, и, похоже, скоро, — конечно, лучше, чтобы бабушка поближе была.

Бабушка… Вячеслав Викторович, Слава, как узнал, что Людмилина дочь замуж собралась, смеялся очень. Станешь, говорил, Людка, бабкой, и как я с тобой жить буду? Бабок у меня хватает, но не в этом же смысле!

А как хочешь, Славик, кротко, но непреклонно ответила ему тогда Людмила. Дело твое. Да ладно тебе, отыграл назад Слава, шуток не понимаешь, что ли?

Хороший человек Слава. То есть не то чтобы хороший… грубый, вульгарный, недалекий, эгоистичный… но мужик. Слову верен. Понятия для него — святое. И к ней привязался, хотя сéмьи рушить — об этом, Боже упаси, даже не думает. Тут он тоже, в своем роде, по понятиям.

А бабки… Бабки есть. С тех пор, как со Славиком сошлась — и, что уж душой кривить, не без удовольствия она с ним, — бабок хватает. Могла бы и свадьбу эту профинансировать, но Дима, надо отдать ему должное, все на себя взял. Категорически. Молодец. Тоже мужик.

— Маме пешком трудно далеко идти, — объяснила Людмила. — Так что лучше такси. Саня, ты найдешь уже машину или нет?

О Господи…

Поймал, наконец. Четверку «Жигулей». Спасибо, что не «Запорожец». Вспотел весь.

Бедный Санечка, жалко его. И все, все, хватит об этом.

Ехали довольно долго — попали в пробку на бульваре, по которому Саня придумал ехать в какое-то якобы тихое и приятное кафе. Пробка, как оказалось, из-за аварии, никто не виноват, но вот поди ж ты, что за нелепый все-таки человек, за что ни возьмется, все через одно место. И мама еще говорит, не умолкая, вся такая взволнованная.

Нервы расходились, унять бы.

Виталий полез во внутренний карман искусственной дубленки, вытащил фляжку, улыбнулся — лицо пошло крупными морщинами, — протянул Александру:

— Хлебнем?

Саня покосился на жену, пробормотал что-то извинительно-отрицательное.

— Я хлебну, — сказала Людмила.

— О, вот молодчина какая! — обрадовался Виталий. — Держи, сватушка дорогая, составь компанию! Наша настойка, байкальская, на кедровых орешках! Чистый продукт и полезный! Да ладно тебе, Том, не каждый день сына женим!

Людмила сделала глоток, подумала, кивнула, коснулась мужниного плеча:

— Выпей, Саня. Расслабиться немного нужно.

И сама чуть-чуть расслабилась. Все будет хорошо. Наверное.

Чудом нашли свободный столик в битком набитом кафе. Пили кофе с пирожными. Виталий все порывался добить фляжку, но Тамара мягко и спокойно сдерживала мужа.

Один раз Людмиле позвонила Катюшка — все отлично, мам, счастливым голосом прокричала она в трубку, нам хорошо, не скучайте и не опаздывайте, скоро увидимся!

Потом сама Людмила позвонила Славе.

— Это я, — сказала она. — Все в порядке?

— Все пучком, — отозвался он. — Гудите?

— Почти, — ответила она, поморщившись. Пучком у него... — Ладно, пока.

— Ты с кем это? — осведомилась мама.

— По работе…

Александру потребовалось в туалет. Стесняясь, он спросил у официантки — где бы руки помыть. Виталий, похохатывая, пошел с ним.

— Люся, Татьяна Павловна, — произнесла Тамара, тщательно подбирая слова. — Знаете, я так рада за Диму! Катя замечательная девочка, очень теплая, спасибо вам за невестку. А какая хорошенькая! Только удивительно, что ни на кого из вас совершенно не похожа.

— Она в отца, — глядя перед собой, ровным голосом сказала Людмила. — Копия. В женском варианте, конечно. И Миша в него. Не настолько, но все же больше в него. Нет-нет, я не о Саше, я о биологическом отце. Его Максимом звали. Погиб семнадцать лет назад, глупо погиб, нелепо. Только с детьми об этом не надо, ладно? Да и при Саше не стóит, он до сих пор немножко ревнует. Хотя и напрасно. Совершенно напрасно.

45. Среда, 12 апреля 2000

«РУССКОЕ АГЕНТСТВО НОВОСТЕЙ СООБЩАЕТ.

Вчера продолжился визит Премьер-министра Российской империи А.К.Головина на Луну. Премьер-министр и сопровождающие его лица посетили Свободное Поселение Макмиллан. Верховный Судья Свободных Поселений Ф.Ф.Устинов ознакомил высоких гостей с различными сторонами жизни Поселения.

Особенный интерес был проявлен Его Высокопревосходительством к деталям повседневного быта поселенцев и нуждам их подрастающего поколения, а также к вопросам здравоохранения, образования и культуры в Свободных Поселениях.

Вечером на Площади Созерцания, при волшебном свете Матушки-Земли, состоялся прием, в ходе которого А.К.Головин выступил с речью. Премьер-министр высоко оценил устремления и успехи макмиллановского движения, подчеркнув, что оно остается плотью от плоти породившей его цивилизации, и пожелал поселенцам дальнейшего прогресса на пути к свободе и процветанию. А.К.Головин также передал Верховному Судье и всем поселенцам добрые напутственные слова от Государя Императора Владимира Кирилловича.

«Мы и Наша Августейшая семья мыслями и душой с вами, — говорится в послании Императора. — Мы верим, что ваш героический порыв будет способствовать прорыву всего населения нашей родной планеты к новым высотам материального и духовного расцвета, столь необходимым многим миллиардам людей всех рас и сословий. Молимся о вас!»

При этих словах глаза всех присутствующих увлажнились.

В ответной речи Ф.Ф.Устинов сердечно поблагодарил гостей за интерес к макмиллановскому движению, выразил признательность Правительству и народу Российской империи за бесценную и бескорыстную помощь, а также попросил Премьер-министра лично заверить Государя в глубочайшем почтении. «Мы помним, — сказал Верховный Судья, — что Ваше Величество лично благословило Судью Джека Макмиллана и всех нас на наш нелегкий путь. Мы горячо и искренне желаем Вашему Величеству скорейшего выздоровления!»

При этих словах глаза всех присутствующих повторно увлажнились.

По окончании приема состоялась беседа Премьер-министра и Верховного Судьи с глазу на глаз.

Затем высокие гости отбыли на Российскую Императорскую Лунную Базу «Князь Гагарин», где устроена временная резиденция Премьер-министра.

Сегодня ожидается посещение А.К.Головиным научных лабораторий, размещенных на базе.

В.Коренченко, специальный корреспондент.»


— Безобразно изложено, — сказал Федор. — Даже я вижу. Не говоря уж о сплошных искажениях. Кстати, ты вообще видела вчера этого корреспондента?

— Прессы было много, — засмеялась Наташа. — Кто из них Коренченко, представления не имею. Скорее всего, он присоединился к тем, кто налегал на напитки и закуску. А текст сообщения написал загодя. Как и большинство из них. С помощью пресс-службы премьера.

— Будь я его редактором — прогнал бы немедленно, — желчно объявил Устинов.

— Феденька, пора уж привыкнуть… Ты поступил бы так по меньшей мере с тремя четвертями журналистов.

— И то верно. Глаза, видите ли, увлажнялись поминутно… Беседа с глазу на глаз… С увлажненного на увлажненный…

— Ну, милый, не кипятись. — Наташа погладила мужа по руке. — Была же беседа? Была. А что до того, с кем именно — много ли разницы? В конце концов, не мог же этот репортер сообщить, что беседовал ты вовсе не с премьером. Между прочим, никто об этом не написал и не напишет, ни одно агентство и ни одно издание.

— Это правда, — согласился Федор. — И не нужно, чтобы писали.

— Вот видишь…

Наташа улыбнулась, но улыбка получилась грустной. Верховный Судья ничего не скрывал от жены, не скрыл, конечно, и на сей раз. Разговор — действительно, наедине — с шефом Службы безопасности Российской империи касался бесследно исчезнувшего Джека Макмиллана.

Трудный выдался разговор. Полковник Костромин, пожилой, добродушный на вид господин, интересовался вроде бы все больше планами развития Свободных Поселений. Просто из любознательности. Сочувственно кивал, всплескивал руками, округлял глаза. А подспудно выведывал о Джеке. Так мастерски, что не всякий бы понял. Да что там, почти никто бы не понял.

Устинову стоило немалых усилий помнить, что имеет дело с самым, пожалуй, значительным ныне русским политиком. И уж безусловно — с самым хитрым.

Костромин считался простым исполнителем — разумеется, исключительно сведущим, опытным и умелым по своей части. К широкой известности он никогда не стремился, предпочитал тень. Довольствовался чином полковника, весьма скромным для его должности, при этом генералами управлял без малейшего стеснения. Управлял и политиками, включая нынешнего премьера. Спокойно и цепко.

Покойный Чернышев доверял полковнику, ценил его, однако видел насквозь и держал в узде. После смерти графа Костромин мало-помалу развернулся. Справиться с пассионарной, суматошной Жданóвской он был еще не в состоянии, но вот Головина прибрал к рукам, да так, что премьер об этом, кажется, лишь смутно догадывался.

Кто владеет информацией, тот владеет всем, справедливо полагал полковник. Кто умеет информацией распорядиться, тот распоряжается всем и всеми, считал он.

И — научился. Добывать информацию, владеть ею и распоряжаться.

Разумеется, сам Устинов не мог всего этого знать. И не узнал бы, если бы не Владимир Кириллович.


Незадолго до Рождества в Поселение Макмиллан поступило шифрованное приглашение от императора. Господина Устинова и госпожу Извекову покорнейше просили посетить Царское село в удобное для них время, но весьма желательно — до Крещения.

В памятной гостиной — той самой, обставленной в стиле техно — их уже ждали Владимир Кириллович и Румянцев. Император выглядел больным и от всего отрешенным, казалось, что общение стоит ему огромных усилий. Возможно, так оно и было.

Он долго и не очень внятно говорил об ответственности, которую взял на себя и которая оказалась ему не по силам. Посетовал, что из кружка посвященных их осталось четверо. Нет Ивана Михайловича, нет Максима Юрьевича, нет мистера Макмиллана. Да-да, Николай Петрович сообщил мне… Ах, какое несчастье… Нельзя, нельзя было вмешиваться в замыслы Господни… Мы возомнили о себе, а ведь расплачиваются другие, и это самое ужасное… Профессор не согласен, знаю, но поверьте, эта ноша не по мне... Я лишь обещаю вам, что, покуда жив, материалы моего личного архива все равно, что похоронены. А в завещании содержатся точные указания об уничтожении целого ряда хранящихся в архиве дел. Нет-нет, Николай Петрович, не спорьте и не уговаривайте, тут я не уступлю даже вам. Что до всего остального — устраняюсь, а вам Бог судья.

После чего вполне четко и логично описал личность Костромина, его принципы, его стремление — даже страсть — к власти. К невидимой власти, слава ему не нужна, сказал император. Полковник придет к ней, точнее, уже пришел, и я бессилен что-либо изменить. Другое дело, что шеф безопасности уже немолод и что после себя он ничего не оставит. Несчастная Россия…

И опять длинный монолог полумистического свойства.

Из Царского тогда ехали втроем.

— Что скажешь, Николаша? — спросил Устинов после долгого молчания.

— Что тут говорить… — угрюмо откликнулся Румянцев. — Скажу, что долго Владимир Кириллович не протянет. Скажу, что отчасти понимаю его. Без всей этой религиозной чепухи, разумеется, но за ошибку с Джеком кляну себя.

— Кто мог подумать, — возразила Наташа.

— Я! — свирепо воскликнул ученый. — Я должен был подумать! Обязан был помнить, в каком состоянии души отправлялся в свой путь Максим! Обязан был предположить, что он подаст сигнал о благополучном прибытии, каким бы оно ни оказалось! Обязан был искать, искать и искать способы отличать характеристики одного мира от характеристик другого! А уж потом что-то решать!

— Да что ты такое несешь? — поразился Федор. — Да как это возможно?

— Не знаю как! — закричал Румянцев. — А должен, обязан знать! Над тем и бьюсь! Ничего не получается, не представляю даже, как подступиться, понимаю только, что необходимо сканировать пространства и идентифицировать их, и абсолютно — аб-со-лют-но! — не понимаю, возможно вообще подступиться или невозможно в принципе! Бьюсь, бьюсь и бьюсь безрезультатно, я с ума сойду!

— Успокойся, дружище, — сказал Устинов. — Мы так в аварию попадем.

— Не попадем, — буркнул профессор, крепче берясь за руль. И уже обычным голосом заключил. — Я на эту задачу жизнь положу, сколько осталось. Со всех постов — в отставку, из всех проектов — выхожу. А эту задачу — либо решу, либо нет.

— Николай… — начала было Наташа, но осеклась.

— То-то и оно, что Николай, — невпопад ответил Румянцев. — Ты, дорогая, хочешь спросить, нельзя ли кого-нибудь отправить туда, чтобы вызволить наших друзей? Отвечаю: можно. Собаку можно. Олигофрена можно. Вероятно. Нормального, валидного человека — нельзя. Сложнейшая система кодов личности — совсем другая. Их всего-то двое было подходящих: ярко выраженный Максим и, гораздо слабее, Джек. Где взять других, понятия не имею. И закончим об этом. А вам, друзья мои, совет один: отправляйтесь к себе и занимайтесь делом, которое избрали. Если бы ты, Наташа, сумела еще хоть один роман написать, было бы совсем правильно. И еще посоветую к словам императора прислушаться — Костромина опасайтесь. Чего от него ждать, не знаю, но информацией он не брезгует никакой, а уж как использует — сказать не могу. Не исключаю, что во вред вашему движению. Ему, Костромину, власть нужна, а вы-то никому не подвластны. И наша история — Максима, Джека, моих теорий и наших… экспериментов, дьявол их разбери! — его бы тоже очень интересовала. А вот не нужно ему обо всем этом знать.


И — добрался полковник Костромин до экс-подполковника, а ныне Верховного Судьи Устинова. Федор, конечно, не сказал ничего лишнего. Главным, однако, он считал вести себя так, чтобы шеф безопасности и не заподозрил его в знании этого самого лишнего. Удалось или нет — этого Устинов не знал. Как бы то ни было, он придерживался официальной версии: в начале ноября прошлого года в Первое Поселение, тогда уже носившее имя своего основателя, пришло письмо, собственноручно написанное Джеком Макмилланом. Судья сухо и лаконично извещал, что отправляется на поиски новых путей. Возможно, когда-нибудь он вернется, но вероятность этого невелика. Поэтому просит друзей, соратников, учеников жить так, как будто его нет.

— Эх, — вздохнул Федор. — Невесело все это.

— А я позволяю себе иногда даже смеяться… — сказала Наташа. — И чувствую себя виноватой…

— Вот это зря, — горячо возразил он. — Надо жить! Хоронить себя — нельзя! Никому, а уж тебе-то! Ты же веришь!

— Верю, милый. Верю и жду. — Наташа улыбнулась. — Уже почти не надеюсь, но верю и жду. И ты у меня есть.

— Ну и молодчина. — Федор поцеловал жену в висок. — А вот дела не ждут. Сейчас кофе допьем — и во Второе. Ты со мной?

— Конечно, с тобой.

46. Среда, 12 апреля 2000

Джек Макмиллан умирал в вонючем бараке лагпункта 44-бис. Дышать было нечем, при каждом вдохе и выдохе в легких, бронхах, горле свистело и хрипело, отдавалось в желудке и кишках, с каждым приступом кашля — о, какая боль — рот наполнялся кровавой слюной, которую Джеку не хватало сил сплевывать на грязный пол. Кровь стекала на подбородок, иногда — если поворачивал голову — на щеку, попадала на плохо оструганные доски нар, медленно подсыхала.

Сознание то уходило, то возвращалось. Когда уходило — отступала и боль. Возвращалось — вместе с болью, но Джек предпочитал терпеть, лишь бы оставаться в памяти. Он отдавал себе отчет в том, что, скорее всего, умрет в ближайшие сутки, и оставшихся нескольких часов было жалко. Хотелось еще хоть немного подумать.

О том, что неделю назад… или две… не имеет значения… о том, что сколько-то времени назад он все-таки сделал неверный шаг в этом аду, распрямил спину, заговорил тоном Судьи и вот теперь валяется при смерти с отбитыми внутренностями, — об этом думать не нужно.

О том, что почти нашел Горетовского, вернее, нашел — совершенно точно — его след, думать можно. Не самое важное сейчас, но сил мало, потому разрешается думать об этом. А уж потом — о самом важном.

Итак. Горетовский тоже не выжил здесь.

Нет, по порядку.

Джек вспомнил, как почти полгода назад очнулся — ни в каком не в музее, а среди каменных развалин, под открытым небом, с которого лился холодный дождь. Все ожидавшиеся симптомы перехода присутствовали — головная боль, ощущение разбитости, плюс озноб, но это, вероятно, от того, что замерз. Мыслил, однако, абсолютно ясно и сразу понял, что попал не туда. Разве что здесь была война, потому и руины. Тут же, впрочем, сообразил, что куда попал Горетовский — туда и он. Что ж, если это все-таки еще один мир — тем интереснее.

Выходить на связь повременил — прежде следует осмотреться. И включил прибор только тогда, когда, выбравшись наружу и обойдя — со всеми предосторожностями — село Бабиново, понял: именно другой мир. В последние двадцать лет, а может, и больше, никакой войны, никаких катастроф здесь не происходило. Просто сам по себе этот мир — катастрофа.

Почему Горетовский все-таки подал сигнал «Всё в порядке», гадать было бессмысленно. Может быть, шок испытал слишком сильный. Может быть, случайно нажал на кнопку. Может быть, и не он этот сигнал подавал.

Не имеет значения.

Джек задействовал прибор, отправил сообщение. Приема ждать не стал: легко было предположить, что с подзарядкой тут возникнут проблемы, поэтому расходовать аккумулятор следовало экономно. Свяжется позже, когда станет лучше понимать ситуацию.

Макмиллан считал, что неплохо подготовлен к инфильтрации в родной мир Горетовского. Извекова действительно знала множество деталей, а ведь именно из деталей все и складывается. Выжил бы, укоренился, нет сомнений.

Но здесь — вероятно, все не так. Значит, необходимо таиться. Без риска не обойтись, но нужно свести его к минимуму. Хоть немного осмотреться, что-то понять, тогда будет легче адаптироваться.

А осматриваясь — искать следы Горетовского.

Джек двинулся в ту сторону Москвы, описывая, однако, большую дугу — с таким расчетом, чтобы пройти через Верхнюю Мещору. Вернее, через то, что находилось здесь на ее месте.

В пути он все больше убеждался в катастрофичности мира, в который угодил вслед за Горетовским. Какой именно момент истории оказался ключевым, когда именно они свернули в это тухлое, смердящее русло — понять было невозможно, но покамест и не нужно. Главное Джек понял: здесь — тотальная несвобода. И внешняя, и внутренняя — он успел немного понаблюдать поведение людей. В основном издали, но дважды рискнул, смешался с толпой. Оба раза попал в облаву, оба раза чудом ускользнул. После чего решил все-таки держаться осторожнее.

Вышел на связь со своими. Услышал, как выругался Румянцев, как охнула Извекова. Устинова не слышал — вероятно, тот лишь скрипнул зубами.

Оставалась надежда, даже две, как сказал себе Макмиллан. Первая — разыскать Горетовского. Вторая — найти хоть минимально свободных людей. Должны же они быть даже здесь.

Не сбылось ни то, ни другое. Свободных в этом мире нет, все они рабы, включая тех, которые считают себя господами. Да и нельзя быть господином, не будучи рабом.

А Горетовского — обнаружился след. Но — поздно.

Уйти от третьей облавы Джеку не удалось, его взяли совсем неподалеку от знакомых, но таких неузнаваемых мест. Всего в десятке километров от опушки леса, через который уходил Максим.

Макмиллан успел передать, что на связь больше не выйдет, нажал на тугую аварийную клавишу, в приборе глухо щелкнуло, плата сгорела, все лампочки погасли.

Потом его долго — хотя и не очень сильно — били, задавая нелепейшие вопросы. Он бы даже ответил — не жалко, — но совершенно не мог представить, чтó отвечать на такие вопросы.

Потом его поместили в какое-то непонятное место, в котором делали инъекции большими, наверняка грязными шприцами и трясли электрическим током.

Потом назвали симулянтом, опять били и в конце концов определили сюда, по месту задержания. В лагпункт 44-бис.

А здесь он вскорости услышал разговоры о заключенном, прозванном Америкой. Этот Америка светился в темноте… Он вообще был псих… А недавно — чуть больше двух месяцев назад — рехнулся окончательно, сбежал из лагеря, чтобы искупаться в карьере, и утонул. Жалко, псих, а рассказывал — это ж сеанс в натуре! Эх, какие рóманы тискал Америка!..

Джек не сомневался, что речь шла о Горетовском. Значит, разминулись во времени. Всего-то на два месяца.

Что ж, Максим был подготовлен к этому миру, вероятно, все-таки лучше, чем он, Джек Керуэлл-Макмиллан. Но тоже не выжил.

Вот в том мире, призрак которого я когда-то видел и слышал… холмы, ливень, завывание труб, лязг железа… там я справился бы, сказал себе Джек.

Дырявый потолок поплыл слева направо, и сознание снова ушло.

Затем оно вернулось, и Макмиллан заставил себя думать о самом важном. Времени совсем мало, надо успеть додумать. Я Судья, я должен.

О свободе.

В мире, где не выжили ни я, ни Горетовский, свободы нет. Это убогий мир, отсталый мир, варварский мир, в нем и не может быть свободы. Вы скажете, обратился Джек к воображаемому оппоненту, что даже в самые темные эпохи оставались люди, несшие в себе свободу. Я отвечу: да, оставались, но таких людей было пренебрежимо мало. Не пренебрежимо, возразил оппонент, потому что именно из них выросла та свобода, которой вы достигли. Пусть несовершенная, пусть ущербная, но опираясь на нее, вы пытаетесь идти дальше. Верно, Судья?

Да, согласился Джек. Но в те темные эпохи не существовало таких мощных средств подавления малейших зачатков свободы. А здесь они есть. И я не вижу надежды для этого мира. Разве что через тотальную катастрофу.

А в моем мире, продолжил он, свобода скована панцирем благополучия. Всем хорошо. Почти всем. Все, почти все довольны. Обыватели сыты и одеты, им доступны любые развлечения, щекочущие нервную систему. Даже титаны, наподобие Румянцева, — такие же, просто на другом интеллектуальном уровне. Решают невиданные задачи… И лишь немногие мучаются. В этом нет заслуги, я, объяснил оппоненту Джек, не ставлю себя выше других из-за того, что не в состоянии жить, как живут более или менее все. Уродился таким, или случайно стал таким, чем же гордиться. Но так есть. Я такой, и Устинов оказался таким, вернее, стал, а Извекова всегда была такой, вот только не раскрывалось в ней это, наружу не раскрывалось, до тех пор, пока не появился в ее жизни этот пришелец, Горетовский.

Справедливости ради, и Румянцев отчасти такой, все же его не только невиданные задачи занимают.

И русский царь мог бы стать таким, но он раб. Хотя и очень умный. Странно, он рассуждал, как мне рассказывали, о духовности, я — о свободе, а по сути — мы об одном и том же.

Что ж, у себя дома я сделал все, что мог.

Наконец, мир Горетовского. В нем мало, очень мало свободы. Внешней. Но внутри она остается у многих и многих. Наверное, именно поэтому мне хотелось туда… Возможно, и в этом ошибаюсь, но уже не узнать. Додумать бы…

— Слышь, — прозвучало над ухом.

Джек приоткрыл глаза, с усилием повернул голову. Перед ним стоял страшный человек, самый главный в этом бараке и, возможно, в этом лагере. Хотя и числился заключенным. Бубень. Умен и патологически жесток. Средневековая личность. Или, скорее, первобытная. Под стать этому миру.

— Слышь, как тебя, — сказал Бубень. — Ты чего светишься-то? На руде урановой парился?

Джек прохрипел что-то неразборчивое.

— Я так и прикидываю, — откликнулся смотрящий. — Какая там руда… Слышь, у нас тут тоже один светился. Америкой погоняли. Не земляки вы?

— Максим, — выдавил из себя Судья. — Максим Горетовский.

Ему было уже безразлично.

Бубень помолчал, потом произнес вполголоса:

— Короче, кончаешься ты. Стало быть, шепну, черт с тобой. Не утоп он. Убежал, это да. Нынче в Москве, и все у него путем. Так что кончайся спокойно.

Лицо Бубня растеклось бурым пятном, потолок снова поплыл, свет, даже этот, убогий и тусклый, погас окончательно.

47. Четверг, 19 октября 2000

— Скоты! Что ж вы творите, скоты?! — сказал, словно прошипел, Максим.

В цеху, как теперь называли подвал точки, царил разгром. Битое стекло на полу, и ладно бы бутылки, так еще два… нет, три змеевика угробили, животные. Огонь потух, всюду грязь, воняет брагой и сивухой, сами безобразно пьяные, все четверо. А уж что наверху делается…

— А, Бирюк! — бессмысленно ухмыльнулся чернявый и носатый Грека. Громко рыгнув, он провозгласил. — Заходь, гостем будешь!

Трое других — мучнисто-бледный Филя и неотличимые друг от друга близнецы Винтик и Шпунтик — тупо смотрели на Максима. Скоты, скоты, повторил он про себя. Затем с ненавистью процедил, понизив голос:

— Я вам покажу гостя. Я вам сколько раз говорил — работать, а не пьянствовать. Я вам сколько раз говорил — перегонять два раза. Говорил? Говорил? Я вам что, приказывал змеевики бить, бутылки бить, бардак разводить? Скоты! А наверху что наделали?! Вам Нюню зачем прислали? Обстирать вас, скотов, сготовить вам, скотам! А вы что натворили?! Девка пластом лежит, встать не может!

— Да на хор поставили, делов-то, — гыгыкнул Грека. — А перед тем того… поучили, чтоб, сучара, не кочевряжилась. А ты, Бирюк, Язву-то с собой притащил? Давай и ее по кругу пустим, ы-ы-ы! А то всё тебе одному, а допрежь как с нами барахталась-то! У-ух, бывало, жарил я ее, скажи, Филя? Уж она верещала, ну ровно кошка!

Кровь бросилась Максиму в голову, и сразу же пришло ледяное спокойствие.

— Вот я тебя и поучу, — почти уже шепотом произнес он, шагнув вперед. — Давно пора.

Грека мягко спрыгнул с табуретки, полуприсел, выдернул из-за голенища длинную заточку, выставил ее перед собой, оскалил зубы и, не разгибая ног, мелкими шажками двинулся навстречу. Максим метнулся к печке, схватил обрезок чугунной трубы, замахнулся на встрепенувшихся было близнецов и Филю — те замерли, — крутанул трубу над головой и достал противника с первой попытки. Удар пришелся в висок, сразу же начавший наливаться сизо-багровым. Грека упал навзничь, так и не выпустив из руки заточку. Он захрипел — изо рта толчком выплеснулась кровь, — несколько раз дернулся всем телом, засучил ногами и замер.

Я его убил, понял Максим. Я убил человека, это мой первый за всю уже не короткую жизнь. Меня должно сейчас выворачивать наизнанку, так в книжках пишут, а ничего подобного. Плевать.

Он холодно взглянул на синхронно раззявивших рты Винтика и Шпунтика, на побелевшего — хотя куда уж больше? — Филю, негромко скомандовал:

— Убрать падаль, быстро.

Шестерки кинулись выполнять, а Максим все так же спокойно отметил про себя: фраза-то из Стругацких. «Трудно быть богом».

Надо же, и это помню. Интересно, как и что в этом мире братья Аркадий и Борис? Впрочем, ничего интересного. Скорее всего, чалятся, а то и ласты склеили уже давно. Здесь такие не выживают.

Проклятый мир.

Вспомнилось, как летом, после запуска этого «производства» он позволил себе нечто вроде небольшого отпуска. Страшно засвербило, зачесалось, просто невыносимо — почитать что-нибудь стоящее. Неделю рыскал по книжным, по библиотекам, ездил, рискуя попасть в облаву, аж в Бабиново, где запомнилась — в его мире — неожиданным своим богатством сельская библиотека.

Ничего. Почти ничего. Горький, Шолохов, Серафимович, Михалков. Это из классики. Гигантских объемов колхозные или заводские эпопеи. Романы о доблестных чекистах. Полные собрания сочинений классиков марксизма-ленинизма. Серии популярных брошюр, например — «О происхождении человека».

Голод, голод.

В кино — примерно то же самое. И в театре. Наверное — потому что в театр Максим даже соваться не стал.

Господи, умереть бы. Силы воли не хватает…

Он обвел взглядом опустевший цех. Надо сказать Мухомору, чтобы этих уродов забрал, а прислал чтобы других. Тоже уродов, конечно. Тоже скотов. Все тут скоты, и Мухомор скот, и я скот, сказал себе Максим. Вот — убил, и никакого ужаса, только тоска.

А дело-то идет, подпольная водка нарасхват. Навести здесь, в цеху, порядок — пара дней, было бы из-за чего железякой размахивать.

Максим опустил глаза, обнаружил, что до сих пор сжимает трубу, разжал руку — коротко звякнуло — развернулся и пошел наверх.

Он выглянул во двор, прислушался — из запущенного сада доносилась брань вперемешку с пыхтением и чавканьем лопат. Красавцы, сообразили, где закопать Греку. А вот кого-то стошнило. Да пропади они.

Максим вернулся в дом, заглянул в каморку при кухне. Нюня лежала на узкой койке, укрытая грудой старого тряпья, Маринка совала ей стакан кипятку, что-то приговаривала. Драли ее, сжалось сердце Максима. Ну и пусть. Уже полгода вместе — и нет ее вернее. Как собачонка. И ласковая такая же.

Он прошел через вонючую комнату, в которой жили «рабочие»… чтоб их… к чему ни прикоснутся, всё загадят… дышать невозможно… толкнул дверь в свой чулан. Ну, тут почище.

Отдохнуть требуется. Устал что-то.

Максим сбросил сапоги, бушлат, кепку, лег на топчан, закрыл глаза.

Умереть? Хер вам.

Он попытался представить себе давние лица. Ничего не вышло. Всё лезли — Бубни, Мухоморы, Греки, Репы, кум старый и кум новый, участковый в Хамовниках, таджики-автоматчики, товарищ Сталин…

Тихонько скрипнула дверь, Маринка присела на топчан, осторожно погладила Максима по голове.

— Сереженька…

Он промолчал.

— Отдохни, бедный мой… — Губы женщины легко коснулись его щеки. — А я уж покараулю.

— Мариша, — едва не выдохнул он с внезапной нежностью. Но сдержался — просто вздохнул глубоко.

— Спи, мой хороший… Спи…

48. Пятница, 20 октября 2000

Спалось этой ночью плохо. Максим какое-то время подремал, фиксируя краем сознания звуки, доносившиеся из соседней комнаты, потом, кажется, все-таки забылся, но ненадолго. Проснулся враз — ни в одном глазу. По инерции еще поворочался, удобного положения так и не нашел, открыл глаза, поднес к ним руку с «Командирскими». Циферблату и стрелкам полагалось флуоресцировать, но мало ли что полагается…

Максим приподнял голову, откинул плотный капюшон, пришитый к вороту рубахи, посмотрел на часы при собственном свете. Без пяти час.

В доме разноголосо храпели.

Приглушенно покряхтывая, поднялся, сунул ноги в сапоги, накинул бушлат, тихонько толкнул дверь. Приоткрылась чуть-чуть, что-то мешало. Он просунул голову, выглянул. Так и есть — спит у порога. Тюфячок притащила и улеглась. Сторожит покой своего мужчины. Господи… Кругом храп, присвисты, хлюпанье, завывания… Умаялись… Скоты…

Максим с трудом просочился в щель, переступил через Маринку, посмотрел на нее, подумал. Решил пока не трогать. Пусть спит.

Выбрался наружу. Дождь… Обогнул дом, спустился в приямок, через полуразрушенный проем вошел в тамбур подвала. Вот тут все сделано как надо. Мощная кирпичная кладка, решетка, сваренная из толстых прутьев, здоровенный висячий замок на ней. Дальше — обитая железом дверь, замок совсем устрашающий.

Максим подергал решетку, потрогал замок на двери. Все заперто. Молодец, девочка.

Сунул руку в карман бушлата, нащупал оба ключа — прямо средневековые какие-то, от крепостных ворот. Такими ключами убить можно.

Ну, он-то обрезком трубы воспользовался…

А девочка и вправду — цены нет. Даже ключи аккуратно положила на место.

Максим снова выбрался под дождь, постоял под ним, поежился, вернулся в дом, бережно поднял Маринку на руки, прошептал: «Спи, спи, спи…», внес в чулан, уложил, укрыл старым пальто. До утра уже не заснуть, это ясно, поэтому лучше — на воздух.

Он устроился на ступеньке крыльца, с того края, где доски поцелее. Закурил папиросу, вдохнул вонючий дым, затушил досадливо.

Подумалось о деле. Значит, этих уродов заменить другими. Легко. Вот толку... Другие такие же, а эти, прогони их, болтать станут, где ни попадя, спалят. В расход их? Ну, он же все-таки не Мухомор…

Найти бы человека, чтобы за уродами присматривал и чтоб положиться на него можно было. С техническими навыками. Слесаря какого-нибудь, здоровенного дядьку, положительного такого, хозяйственного, обстоятельного. Непьющего. Хорошо, малопьющего, не запойного… Одинокого, ну ее, семью, заморочек не оберешься. Чтоб ýрок дешевых не боялся, наоборот, в кулаке держал. Это сидевшего надо, виды видавшего. Не проблема, полстраны сидевших… Но — недалекого, простодушного. Хитрые — они сразу воровать начинают, одеяло на себя перетянуть норовят. Думают, что хитрее всех. Не надо, пусть будет примитивный, зато надежный.

А что, Мухомору сказать. Не самому же сюда переселяться…

Из глубин памяти всплыло слово: кастинг. Максим засмеялся. Ага, Мухомор с Бирюком занимаются кастингом.

Потом в голове начало привычно и неторопливо ворочаться много раз думанное.

Скоты. Все мы скоты, и я тоже. Убил сегодня, и что же, что уголовника, подонка? Такого же, как я сам, убил. Жизни лишил, не мною данной и все такое. И никаких угрызений совести. Разве что угрызения по поводу отсутствия угрызений… Но это хрень выморочная. А вот что даже рвотного позыва не возникло — это реальность, данная нам в ощущениях, так их и разэдак.

В мире, который я почему-то считаю родным, продолжал перекатывать в мозгу Максим, тоже почти все скоты. Там остались худшие, потому что лучших поубивали в революциях, лагерях и войнах. Лучших ставили к стенке в подвалах ЧК и белых контрразведок, их вешали каратели всех цветов радуги, потом их гноили на Соловках, в Мордовии, на Колыме, в Воркуте, в Джезказгане и бог весть где еще, им стреляли в затылки, их морили голодом, и в довершение всего они сами ринулись останавливать бронированные немецкие колонны в сорок первом и сорок втором. Никто не гнал, сами. И — полегли. Почти все из тех, кто еще оставался.

А больше некому было. Кому же еще выходить с одной на троих винтовкой Мосина против танков? Лучшим, ясно же.

Но там — как бы дома, — там, в который раз сказал себе Максим, из тех, кто выжил, то есть из худших, опять и опять появляются лучшие. Тает лед, откуда ни возьмись возникают поэты, музыканты, художники, режиссеры, актеры, черт знает кто еще. Есть (или все это ложная память? ладно, будем считать, что есть, хотя…) ух какие. Есть пожиже. Некоторых — все больше «ух каких» — травят, сажают, изгоняют, это тенденция, они же, «ух какие», всегда на рожон...

Но жива и контртенденция. А с ней — и надежда жива в том мире.

В сказке, где существует волшебный город Верхняя Мещора, лучших не искореняли. Так уж там повелось: лучшим — лучшее. Они хорошие, тамошние лучшие. Только обросли жировым панцирем. Но это почти никого не тревожит, все у них отлично, да и худшие тоже почти всем довольны, разве что завидуют немного. Но чуть поделиться жирком — и порядок. Полный порядок, если не замечать, что слой жира делается все толще и толще.

Ничего. Там есть лучшие из лучших, они замечают. Странный, немного не от мира сего Владимир Кириллович — царь, между прочим! — прекрасно замечает. Всесильный его визирь Иван Михайлович — плевать бы хотел на столь тонкие материи, но умен безмерно, проницателен зверски, и мнением блаженного монарха не пренебрегает, ибо долг зовет всесильного, а не корысть.

И сухой, прагматичный ученый Николай Румянцев, которого заботят лишь выстроенные им сверхмудреные уравнения и их экспериментальное подтверждение или опровержение, — он тоже способен заметить, как стремительно нарастает жир. И способен поверить, что пробить этот удушающий слой способны не его уравнения, а нечто другое. Слово, звук, образ. Конечно, и это он хотел бы описать формулами, но разумно склоняет голову…

И, уж казалось бы: бармен, а в прошлом офицер-боевик, а потом офицер секретной службы Федор Устинов — и тот, простая душа, видит, чувствует, сопереживает.

И нечего говорить о Джеке Макмиллане, одержимом идеей свободы, и, тем более, о Наташе, которая свобода и есть. Только вот лица Наташиного никак не вспомнить…

Да, и в том мире надежда жива.

Ее нет только у нас.

Максим мельком отметил, что давно уже думает так — мы, наше, у нас — о мире Бессмертного Сталина.

У нас — нет надежды. У нас война прошла легче, но свои своих загубили больше. И продолжают. У нас худшие окончательно и бесповоротно взяли верх над лучшими из лучших, и над лучшими из худших, и над лучшими из наихудших, и конца этому не видно.

Аминь.

Он взглянул на небо. Стало немного серее. Рассвет скоро. Дождь прекратился, но скоро возобновится.

Все тело затекло, пока мусолил свою лабуду. Безо всякой пользы мусолил.

Максим встал, потянулся. Да, цех привести в порядок, змеевики новые заказать… пожалуй, и в целом аппаратов… еще штуки четыре влезет, а там нужно будет о второй точке думать… Мухомора озадачить насчет слесаря…

А пока все же поспать часика три.

Максим зевнул во весь рот и отправился в дом.

49. Пятница, 20 октября 2000

Хорошо, когда не мучает бессонница. И хорошо, когда спишь глухим, мертвым сном. К утру чувствуешь себя хоть немного отдохнувшим.

А если что-нибудь снится — плохо. Снится либо муторная дрянь из теперешней жизни — и тогда просыпаешься с головной болью, словно после тяжелой пьянки, — либо далекое прошлое. Это еще хуже, потому что содержание сна мгновенно улетучивается из памяти, оставляя только ощущение чего-то яркого, теплого, праздничного. Несуществующего. Контраст с действительностью наотмашь лупит по сердцу, и накатывает депрессия.

На этот раз Максиму снилась формула: «без права переписки». Просто эти слова, и ничего более. Черные буквы на светло-сером фоне, плохо пропечатанные, почти слепые. Похоже на пятый или шестой экземпляр из-под копирки.

А смысл — как всегда, лукав. Без права переписки — значит, уничтожен, но по каким-то высшим соображениям об этом не объявлено в открытую. А скорее всего — без каких-либо соображений. Фишка так легла, вот и все.

Родственники, правда, тешат себя мыслью, что, может, жив, только неизвестно где находится, и весточку подать не может, но — жив, жив… Горюют родственники, скучают. Однако недолго. Привыкают. Самим-то жить надо? Надо. То-то и оно.

Наверное, угрюмо подумал Максим, один только я здесь по-настоящему, в полном смысле слова, без права переписки. Настолько без права, что дальше некуда.

Интересно, скучают по мне там? Мама, если жива, — наверняка. И отец тоже. Почему-то уверен, что и Наташа помнит. Только никого их нет, это все морок…

Надо же, какой сон поганый. Простенький, а поди ж ты — и безрадостная реальность в нем, и ассоциации с потерянным. И в голове муторная тяжесть, и сердце сжимает. Тоска, тоска…

Маринка, придавленная Максимом к стене, осторожно перебралась через него, пошуршала чем-то, выскользнула из чулана, чуть слышно скрипнув дверью.

Он не стал открывать глаза — решил полежать, покуда лежится. Скоро Мухомор приедет, надо поговорить о том, как тут дальше быть. А потом пусть товаром грузятся и уезжают, все пусть уезжают, никого видеть не хочу, всё через силу. С Маринкой вдвоем побудем, любовью займемся.

Любовью… Это же подумать только… А ведь привязался…

Максим снова задремал — теперь уже без снов и без мыслей.

— …Сереженька, — разбудил его Маринкин голос. — Сереженька, вставай, гости у нас.

Он рывком сел на постели, сильно потер лицо ладонями. Спросил:

— Мухомор?

— Ага. И еще какой-то. Серьезный дядёк, меня сразу шмарой обозвал. В дом заглянул — нос сморщил, воняет, говорит. Ты, говорит, шмара, приберись по-людски да пожрать сготовь, тогда войду. А этим — ну, Винтику со Шпунтиком и Филе — велел на глаза не попадаться, от вас, говорит, вообще, как от козлов, разит. У нас, говорит, и то не так. А Мухомор им сказал в подвале дожидаться, а ты, говорит, Язва, Бирюка зови, мы, говорит, на крылечке посидим-потолкуем, покуда прибирать будешь, а я ему про Греку сказала и про Нюню…

— Погоди, Мариш, — прервал ее Максим. — Не части, и так голова болит… Нюня там как?

— Лежмя лежит. А этот, строгий, на крылечко-то сел, а доска-то под ним и лопнула. Ух, рассердился! — Маринка округлила глаза и прыснула.

— Ладно, — улыбнулся Максим. — Разберемся. Ты пока давай, займись, чем сказано, а то и правда, свинарник какой-то…

Он вышел на крыльцо, сказал:

— Здорово, Мухомор. Что без машины?

Посмотрел на гостя и поприветствовал:

— И тебе здорово, Бубень. Какими судьбами?

— Здорово живешь, Америка, — откликнулся тот. — Машина, то да сё, это завтра. А я вот проведываю. Нынче вас, после еще там одних проведаю. Да и к себе, оно вольготнее. Да. А вот спасибо Мухомору, что рыжий такой: вел ночью лесом, тьма — глаз выколи, а он башкой заместо фонаря будто светит. Почти что как ты. Только у тебя башка умная, а у него дурная.

— Будет тебе, дядька, — проворчал Мухомор.

— Молчи, — отрезал Бубень. — Это я ласково. Всурьез я с тобой после… А ты, Америка, молоток. Поднялся, я так и знал, что подымешься. Эк развернулся! Молоток, молоток! А шестерку этого вчера-то… шмара твоя уж доложилась… ты его за что?

— За дело, — буркнул Максим. — Подвиньтесь, что ли…

Он присел рядом.

— Ну, за дело, так за дело, — согласился Бубень. — Мне-то без разницы. Это вон Мухомор пускай разбирается.

— Да мне тоже без разницы, — вставил рыжий. — Гнилой он был. Я бы и этих, что в подвале, тоже…

— Ваши дела, — сказал Бубень. — А мое нынче дело — общак. Подняться-то вы поднялись, а про общак — что, забыли? Ты, Америка, не дергайся, с тебя спросу нет. С рыжего спрос.

— Дядька, да я…

— Цыть! — Бубень повысил голос. — Сказано — после! С дорожки-то пожрем в чистой горнице, отдохнем, тогда и потолкуем. А пока не лезь, тут старшие приятную беседу ведут.

— Это кто старший?! — взвился Мухомор, указывая на Максима. — Это он старший?!

— А как же, — спокойно ответил гость. — Восемь лет за колючкой — это тебе не хер собачий.

— За дырявой колючкой чалиться, — объявил рыжий, — много ума не надо.

— Про ум молчал бы, — в голосе Бубня появилась угроза. — Кабы не Америка, ты, племянничек, так и чистил бы лавки скобяные, или что ты там чистил. Это он тебя поднял, а ты вишь как заговорил… Нехорошо…

— Николай Петрович, — не выдержал Максим, — ну брось ты, а? Я ж вижу, опять развлекаешься. Как в бараке. Тебе людей лбами столкнуть — одно удовольствие. Брось, не надо сейчас.

— Удовольствие и есть, — подтвердил Бубень. — А ты башка, Америка, ох башка! Лады, не буду… Ты сказать чего хотел или показалось мне? Говори, а после я тебя про одного человечка спрошу.

— Попросить хотел, — сказал Максим. — Насчет общака. Дай отсрочку.

Он подробно рассказал о своих планах расширения дела — дополнительные аппараты сюда, вторая точка, снабжение, сбыт, люди, слесарь для присмотра, деньги, для всего этого необходимые. Пока говорил, мелькнуло: а зачем мне все это? И ответил себе: чтобы время быстрее шло. Чтобы жизнь скорее прошла.

— А в общак все отдадим, — закончил он. — Сторицей.

— Тебе верю, — проронил Бубень. — Так тому и быть. И нечего рассусоливать, делай. А ты, рыжий, не огорчай меня, старика. Ну, перетрем еще… Слышь, Америка, а вот знаешь такого — Яков Миленс? Латыш вроде.

Максим пожал плечами.

— Длинный такой, костлявый, — уточнил гость. — Хотя, конечное дело, у нас там жирных-то нету. Это тут у вас, на воле… — он покосился на упитанного Мухомора. — Стало быть, не знаешь такого… Ты вот убег, а вскорости и он к нам загремел. Говор, и правда, нерусский у него… был… Опускать думали, да крепкий оказался. Видал человечек виды, да. Бывало, посмотрит — а уж дурилку, кто на него напрыгивает, одним взглядом к стенке относит. Ну, и я тоже накатывать не стал. Как на Бородý твоего, да и на тебя тоже. Может, думаю, польза какая выйдет, я таких чую. В тебе, вишь, не ошибся… Ну, ладно. И вот Яков этот, значит, прижился как-то. Наособицу, но прижился. Все сами по себе, он сам по себе. Работал, говорят, старательно, я сам-то не видал… Режим блюл, с псами не собачился, но и себя тоже блюл. Зимой, правда, не повезло ему — валенки катать попал. Чахотку подхватил, ты ж знаешь, как оно. Ну, совсем его сторониться стали, помнишь, как с чахоточными? А по весне сорвался он. На пса одного взглядом своим глянул, да еще брякнул что-то. Они его, само собой, в крытку. И отметелили, конечно, ото всей, как говорится, души. Через две недели приволокли в барак, на шконку бросили, он уж и не встал после того. Дуба дал то есть. Я тебе почему про него — светился он, вроде как ты. Послабже чуток, но все равно похоже. А перед тем, как кончиться, мне сознался: тебя знает.

— Макмиллан… — тихо сказал Маским. — Джек Макмиллан… Судья…

Бубень присвистнул.

— Из твоих рóманов, что ль? Ну и ну… То-то я гляжу — на кого ж он похожий-то? Вот тебе и конец рóмана… Такие дела…

— Такие дела, — повторил Максим.

Он встал с крыльца, переждал, чтобы ком, подступивший к горлу, рассосался. Заглянул в дом. Маринка потрудилась на славу. Пол вымыт, пыль вытерта, мусора как не было, окно настежь, даже свежестью повеяло.

Эх, Джек…

— Мариш, скоро? — крикнул Максим.

— А зови гостей, — откликнулась она из кухни. — Уже накрываю.

— Водки тоже поставь, — попросил он. — И четыре стакана, с нами посидишь. Ничего, что с утра. Хорошего человека помянуть надо.

50. Понедельник, 11 июня 2001

Маринка тяжело опиралась на Максима, почти висла на нем.

Собачий лай, крики, выстрелы — все это осталось далеко позади. Оторвались. Вот если бы не эта пуля…

Весть о том, что их обложили, еще вечером принес Слесарь. Был он, конечно, никакой не слесарь, а вовсе электромеханик, но в остальном вполне соответствовал представлению Максима о человеке, который должен присматривать за урками в цехах. Средних лет, одинокий, крупный, основательный, технически грамотный, в меру простодушный, сидевший…

Закончили смену, записал Слесарь все, что полагалось, в журнал учета, запер подвал и направился было в поселок — сошелся тут с одной вдовой, ночевал у нее, когда Максим приезжал на точку.

Направился, да почти сразу и вернулся. Обложили. Перекрыли въезд и выезд, поставили караулы, к станции тоже не подойти. По нашу душу, к бабке не ходить. Да скрытно так, со всей осторожностью стягиваются.

Слесарь выглядел абсолютно спокойным, Маринка тоже держалась хорошо, а вот урки заметались. Кроме Мухомора, естественно: у того аж глаза загорелись — как же, вот оно, приключение, вот она, жизнь! Не бэ, пацанва, сейчас потеха будет! Постреляем!

— Я тебе постреляю, — сказал ему Максим. — Сдурел совсем… Сделаем так. Они нас, я думаю, побаиваются. Не знают же, что у нас стволов только два.

— Три, — вставил Слесарь.

Максим покосился на него. Силен бродяга! И никому же не сказал…

— Ну, три. Три пукалки. А они думают, что мы тут до зубов вооружены. Пулеметами, — он усмехнулся, — системы «максим»… Потому до темноты не полезут. А скорее всего, и еще выждут. В общем, стемнеет — будем уходить. По одному, по двое. Через лес. Может, кому и повезет.

— Уходить?! — у Слесаря отвалилась челюсть. — А хозяйство — бросить?!

— Идиот, — процедил Максим. — Сдохнешь тут со своим хозяйством…

— Нееет, — протянул Слесарь. — Я подыхать не собираюсь! Я вот сейчас аппаратик разберу, в узел увяжу, да к Назаровой моей снесу, у ней заховаю. Возвернусь — и другой таким же макаром. Сколь успею, столь и спасу, так-то!

— Эх! — бешено крикнул Мухомор. — Давай, Слесарь! Спасай! Только пушку свою мне оставь! Забудь, Бирюк, хорош, откомандовался! Уж я попалю всласть! А вы все валите! Мухомор прикроет! Ух, весело мне!

— Мухомор, — начал было Максим, но тот прервал:

— Скучный ты, Бирюк, ровно дядька Бубень! Ну и хрен с тобой! Ты такой, а я этакий! Я, может, для таких дел и живу! Всё, всё, не уговаривай! Стемнеет — валите. Как ты, Бирюк, пойдешь, я им салют покажу! Слесарь, гони ствол!

— Сейчас, — пробормотал Слесарь и отправился в подвал.

— Интересно, кто нас сдал? — подумал Максим вслух.

— Да может, куркуль этот и сдал, — предположил Мухомор. — А и без разницы: выплывем — я из него правду-то повытрясу, не выплывем — значит, так тому и быть.

Через полчаса Слесарь появился в доме — с погромыхивающим узлом за спиной и непонятного вида автоматом в руке.

— Держи, — он протянул оружие Мухомору.

— Ого! — восхитился тот. — Это что за чудо?

— Сам сделал на досуге. Проверял, работает. Рожок полон, да еще запасной, вот он, за поясом, тащи. — Слесарь задрал фуфайку. — А больше нету.

— Ну ты и фрукт, — протянул рыжий. А Максим только покачал головой.

Одну ходку Слесарь совершил успешно, из второй не вернулся.

Темнело медленно. Однако — темнело. Стояла тишина.

— Мухомор, — позвал Максим. — Может, передумаешь?

— Ни в жисть! — откликнулся тот. — Эй, урки, кто со мной? Никого? Ну и валите, валите! Язва, водки налей, надо ж попрощаться по-людски! Полный стакан лей! Нет, закусывать не буду! И себе налей, и Бирюку! Эй, пацанва, тоже можете махнуть! Ну, давайте! За удачу!

Выпили.

— Тебя звать-то как? — тихо спросил Максим, утерев губы.

— Мамка Митей звала. Всё, ходу, ходу! Нечего тут, темно уже! — Мухомор выставил ствол в окно, рядом положил запасной магазин и старый ТТ, облокотился о подоконник.

— Дай я тебя поцелую, — сказала вдруг Маринка.

— Да пошла ты, — возбужденно отмахнулся рыжий. — Бирюка вон целуй! Вы уйдете или нет?

— Так, — проговорил Максим. — Винтик, Шпунтик, пошли! Через забор на соседний участок, потом на следующий, оттуда на пустырь, с пустыря в лес. Пошли, кому сказал! Филя, спокойно на улицу, направо, как будто прогуливаешься. К бабе идешь, понял? Потом в первый переулок налево и тоже в лес. Пошел!

Он осторожно выглянул на крыльцо, прислушался. Через несколько минут залаяли собаки, раздался одиночный выстрел, кто-то прокричал — не разобрать, что.

— Наша очередь, Мариш, — произнес Максим. — В окно, через забор и в лес.

— К черту в пасть лезете, — проворчал Мухомор. — Ладно, отвлеку… Не зацепить бы вас…

— Мы наискосок, — ответил Максим. — Ну, прощай, Митя.

Рыжий промолчал — только несильно ткнул Максима кулаком под ребра.

Когда Максим с Маринкой, перемахнув через забор, метнулись — наискосок — к лесной опушке, Мухомор яростно проорал что-то и дал короткую очередь. Сейчас же загрохотало — казалось, со всех сторон.

В лес углубились благополучно, а вот когда перебегали широкую просеку, напоролись…

— Стой, кто идет? — раздалось словно над самым ухом.

— Быстрее! — крикнул Максим и выстрелил на звук.

Длинная тень, рыча, метнулась к беглецам. Максим снова выстрелил, собака завизжала. Он еще два раза нажал на спусковой крючок. Похоже, засаду тут поставили немногочисленную — ураганного огня в ответ не последовало. Всего-то пара одиночных… Но один из них достал Маринку.

Они все-таки оторвались. Километра три Максим пробежал — насколько мог бежать по густой чаще, — волоча женщину на себе. Потом остановился, бережно положил Маринку на мокрую траву, повалился рядом. Немного отдышался; как мог, обработал рану. Нехорошая рана, похоже, пуля задела почку. Или селезенку, поди пойми, это ж разбираться надо... Да и разбирался бы — что толку, сделать все равно почти ничего нельзя…

Однако Маринка пришла в себя. И твердо заявила, что в состоянии идти.

Шли всю ночь.

Это же и есть Мещорский массив, соображал Максим. Леса непрерывные, вот дойдем до Кожухова, а дальше уже все знакомо, я там бывал, проходил там, только в обратном направлении, когда из лагеря бежал. Вот туда, к лагерю, нам и нужно. Там Бубень. Если доберемся, он поможет. А больше не от кого ждать помощи.

Только бы дойти. Дай нам дойти, молился Максим богу, в которого не верил.

К утру Маринке стало хуже, и Максим снова нес ее, сколько хватало сил. Потом пару часов отдыхали, он внимательно осмотрел рану, ничего не понял, взглянул в посеревшее лицо женщины и сказал себе: дело плохо.

— Не бросай, — дрожа, сказала вдруг Маринка.

— Дура, — грубо ответил он. — Погоди, я сейчас. Полежи.

Разделся до пояса, снял майку, намочил ее в росе, промокнул Маринке губы, лоб.

— Пойдем, Сереженька, — произнесла она. — Я могу, ты только меня не бросай.

— Да не собираюсь я тебя бросать, — ответил Максим, чуть не плача. — Только ты отдохнула бы еще немножко, нам неблизко…

— Пойдем, — повторила она. — Я пока правда могу. А уж потом понесешь…

Двигались все медленнее. Обогнули, наконец, Кожухово, но ушли от него недалеко.

Не добраться, понял он.

Потом почуял — к вечеру будет гроза. Сильная гроза, похоже — такая, как надо. Возникла еще одна надежда — совсем уж безумная, но выбирать было не из чего.

Обниму под грозой мою женщину, и, может быть, нас обоих унесет из этого поганого мира в какой-нибудь другой. Пусть не в мир Верхней Мещоры, пусть домой, там, наверное, тоже помогут. Даже если еще какой-нибудь мир, совсем неведомый, — ну не может же быть настолько враждебного…

Маринка совсем повисла на Максиме.

— Все, — выдохнула она. — Нету сил.

Он устроил ее на траве, подложив бушлат, укрыл своей фуфайкой. Кажется, Маринка задремала… или это уже забытье? Предсмертное?

Вот она вздрогнула, открыла глаза.

— Как больно… Сереженька…

— Я Максим, — сказал он. — Ты прости, что сразу не сказал. Отдохни, Маришенька, все будет хорошо.

Она чуть заметно качнула головой, шевельнула губами. Максим понял — повторила: «Сереженька».

Потом и он задремал. А когда очнулся, Маринки уже не было. Тело было, а ее самой — не было.

Он кое-как, ветками и руками, выкопал неглубокую яму, уложил в нее свою женщину, забросал землей, укрыл лапником.

Вытер пот грязными руками, испачкав лицо. Постоял немного. Повернулся и побрел искать подходящую поляну. И чтобы одинокое дерево на ней росло, повыше.

Потому что гроза — вот-вот разразится.

Загрузка...