сентябре 1908 года Игнатьев по заданию ЦК партии выехал в Париж. Там он встретился с Лениным и Крупской. Вождь партии встретил его с дружеской простотой, взволновавшей Игнатьева, долго беседовал с ним. Игнатьев выполнил возложенные на него партийные поручения, пожил во Франции восемь месяцев и выехал в Швейцарию к Сагредо. Супруги Сагредо учились на медицинском факультете Женевского университета. В то лето они отдыхали у границы Франции, в деревне Люсанж Бон-сюрминож. Часов в восемь утра Игнатьев подъехал к уютному, утопающему в цветах коттеджу. «Андрей Андреевич» — или, по-настоящему, Николай Петрович — в белых брюках и голубой майке умывался на веранде, громко фыркая. Завидя его издали, Игнатьев крикнул:
— Вот в какой тихой заводи обитают наши некогда боевые друзья! Привет!
Сагредо поднял голову, его смугловатое украинское лицо осветилось радостной улыбкой. На ходу вытираясь полотенцем, он сбежал с веранды и кинулся обнимать друга. На знакомый голос с криком прибежала и Софья Борисовна. Обнявшись, друзья несколько секунд тискали друг друга, а потом, разнятые Софьей Борисовной, вошли в дом. Завтрак прошел в оживленной беседе об общих друзьях и знакомых. В течение двух дней они разговаривали о делах в России. Когда же взаимная любознательность была удовлетворена, Игнатьев попросил друга сопутствовать ему в экскурсиях по Швейцарии.
Начали с походов в горы. Поднимались мимо чистых белых домиков, садов, красивых декоративных растений, бродили по зеленым росистым склонам гор, изумляясь богатству и разнообразию швейцарской природы.
Ненасытный во всем, что касалось природы и общества, Игнатьев отдавал должное не только флоре и фауне этой маленькой страны, но и быту и нравам ее жителей. Обоих друзей интересовала деятельность различных обществ, к услугам которых они нередко прибегали. Члены общества охотников, альпинистов, велосипедистов обслуживали за плату кого угодно, поэтому в обществе велосипедистов, например, состояли пожилые толстяки, в жизни не ездившие на велосипедах, но дающие их напрокат. Более бескорыстными оказались общества семидесятилетних и восьмидесятилетних курильщиков. Семидесятилетние подолгу дебатировали по поводу формы и длины бороды для членов общества. Две фракции курильщиков — трубочники и папиросники — много спорили о том, что лучше курить — трубку или папиросу — и какой табак лучше.
Жители швейцарских деревень вели тихую примерную жизнь, стараясь не терять зря времени. В полдень крестьянки несли на головах громадные корзины с едой для мужей, работающих в поле, и на ходу вязали чулок. Без дела швейцарцы не проводили ни одной минуты, но и не торопились в труде. По гладким асфальтированным дорогам чинно плыли омнибусы и кареты, снабженные тормозными рычагами. Лошадям не позволялось прибавить лишнего шагу, чтобы не растрясти какую-нибудь богатую английскую туристку. Русского же человека раздражала эта монотонная, построенная на мелком расчете, лишенная душевных волнений жизнь.
— Разве это жизнь?—с досадой говорил Сагредо.— Нет, такая жизнь не по нас. Мы живем хуже, но интереснее.
— А не кажется ли вам, Николай Петрович, что в педантической неторопливости, степенности, антипатичных нашему душевному складу, есть что-то, унижающее народ?.. Да, вы правы, мы пока живем хуже их, но когда придет пора лучшей жизни, мы и тогда не станем жить так, как они живут. Смотрите, как они осторожно ездят по гладеньким дорогам да притормаживают. Смотреть ведь противно, — сказал рассерженно Игнатьев.
Сагредо глянул на него и, улыбаясь, спросил:
— Вы всегда были практиком-прозаиком, Александр Михайлович, и теперь я диву даюсь, слушая ваши столь возвышенные речи. Что это на вас накатило?
— Наглядишься вот этого, так накатит. Уж очень бережно, до тошноты бережно относятся к себе люди в этой стране. А страна-то какая! Иной раз посмотришь на скопление ее гор, на бездну ущелий, буйные реки, нависшие над пропастью суровые скалы, снежные обвалы, черные громады туч, послушаешь вой горных ветров и кажется, что земля и небо разбушевались, взбунтовались против застывших порядков природы. А люди — покладистые, как байбаки, живут невозмутимо, мелкими утробными интересами. И невольно напрашивается сравнение: у нас в России природа не вздыблена, спокойно величавы ее просторы, не очаровывает взора туриста хлипкое, серое петербургское небо, но у нас непокорны люди, вздыбился народ — искатель правды, бушуют по всей стране стачки, и в городах алеют не розы, а кровь человеческая.
— Да вы, дорогой мой Александр Михайлович, заговорили, как истинный поэт, — воскликнул Сагредо. — Не подозревал я за вами таких способностей... Только, видите ли, швейцарцы не виноваты в том, что у нас алеет кровь, а не розы...
Друзья расплатились с извозчиком и направились к пристани Женевского озера, прибрежная красота которого поразила Игнатьева. К берегу причалил пароход и по трапу начали спускаться праздно шатающиеся буржуа всех стран. При взгляде на них, на их самодовольные лица, Игнатьев почувствовал себя как-то нехорошо.
— Тоска! — произнес он вслух. — Вам не тоскливо в этой стране, Николай Петрович?
— А, знаете, я ожидал этого вопроса. Для русского человека здесь хороши первые впечатления, нахватанные проездом, а потом вас начинает одолевать тоска по родине, — ответил Сагредо.
— Все красоты этой страны я отдал бы за маленький уголок, где хоть немного Русью пахнет. Неужели в Европе нет такого уголка? — шутя спросил Игнатьев.
Оба помолчали. Неожиданно Сагредо хлопнул _себя по лбу, провел рукой по густой черной шевелюре и, задержав ее там, сказал радостно-возбужденно.
— Послушайте, Александр Михайлович, есть в Европе такой уголок, хотите поедем туда?
Игнатьев заинтересованно поднял брови.
— Поедем на остров Капри к Максиму Горькому. В этом человеке, брат, не то что уголок, целая Россия вмещается. Стоя рядом с Алексеем Максимовичем на берегу моря, мы почувствуем запах Волги. Поедем!—уговаривал Сагредо.
— Идея прекрасная, только как я поеду? Денег в кармане пять рублей осталось, — сказал Игнатьев.
— Вы думаете, я богат? Мы с Соней живем на деньги, которые она получает от отца, — 35 рублей в месяц.. Из этой же суммы платим за учебу... Э, давайте-ка поедем на велосипедах. Получится почти бесплатно, — предложил Сагредо.
Через несколько дней Игнатьев и Сагредо крутили педали велосипедов, взятых напрокат. Имевшийся у них наличный «капитал» составлял на русские деньги: двадцать рублей — ничтожная сумма для путешествия. Вся надежда была на Михаила Александровича, которого сын просил выслать в Милан или в Рим рублей сто.
В городке Бриг, сдав велосипеды на почту для доставки их в селение Гондо, лежавшее за перевалом, друзья двинулись дальше по Симплонской дороге пешком. Они выбрались на тропинку, поднимавшуюся вверх зигзагами. Симплонского гребня, на высоте 2010 метров, достигли через несколько часов. Переночевав в убежище туристов, утром снова отправились в путь, В селении Гондо они получили велосипеды и вскоре пересекли границу.
Деньги быстро таяли. Игнатьев и Сагредо расходовали их очень бережно, питаясь у крестьян и ночуя бесплатно. В Милане поспешили на почту. Перевода небыло. Деньги иссякли, а до Рима было еще далеко. Кормились где и как придется. Наконец, добрались до Рима. Сразу же зашли на почту. Игнатьев подпрыгнул от радости, когда чиновник почты сообщил, что на его имя получено сто рублей, и тут же выдал их итальянскими лирами.
Поев и отдохнув, пошли осмотреть Колизей, побывали на развалинах Капитолия и Форума. Игнатьев уговорил Сагредо посетить на берегу Неаполитанского залива знаменитый аквариум морских звезд, морских коней, омаров, электрических скатов, осьминога, акулу, меч-рыбу и других чудищ подводного царства.
Скалистый остров Капри, покрытый буйной растительностью, сказочно выступал над синей гладью моря. С одной стороны скалы почти отвесно громоздились над морем, а с другой — зеленеющие склоны горы, усыпанные роскошными виллами и обыкновенными домиками, полого спускались к берегу моря. На берегу каждый итальянец знал «сеньора Горки». Дорогу к вилле Серафина, где жил писатель, Игнатьев и Сагредо нашли быстро.
Мария Федоровна сразу узнала обоих, радушно встретила их и предложила присесть на балконе.
— Алексей Максимович находится на море. Он любит проводить время с рыбаками, послушать их песни, — сказала она.
Гости расспрашивали Марию Федоровну о путешествии в Америку. Горький долго не возвращался. Она хотела, было, послать за ним мальчика-итальянца, но им захотелось самим пройтись к морю и поговорить там с Алексеем Максимовичем. Друзья увидели Горького в лодке с тремя рыбаками недалеко от берега. Он был одет в белую рубашку с распахнутым воротом, голова была побрита. Алексей Максимович заметил приезжих и приставил ладонь к бровям. Узнав Сагредо, он улыбнулся. Торопливыми жестами Алексей Максимович попросил рыбаков плыть к берегу. Игнатьев и Сагредо почувствовали, что их приезд обрадовал писателя, и заволновались. Горький надел на голову шляпу из морской травы, выбил из мундштука остаток папиросы и положил его в карман, освободив руки. Едва лодка коснулась берега, Горький шагнул на камни и пошел навстречу землякам с протянутыми вперед руками.
— Здравствуйте, друзья! — сказал он ласково, узнав и Игнатьева. — Рад, безмерно рад видеть вас... Каковы дела у нас в России, какими вестями вы порадуете меня? — спросил он, приближаясь к ним. Игнатьев и Сагредо весело переглянулись.
— Мы приехали к вам, Алексей Максимович, гонимые тоской по родине и в надежде, что вы частично замените ее, а вы обращаетесь к нам...
— Зачем такие торжественные слова, Николай Петрович, — перебил Горький, строго нахмурив брови и вместе с тем дружески улыбаясь. — Из каких же вы краев, позвольте спросить?
— Из Швейцарии, — ответил Сагредо, слегка смутившись.
После крепких рукопожатий Горький сказал: «Идемте». Став между Игнатьевым и Сагредо, он взял обоих под руки и зашагал, возвышаясь над ними. Сагредо коротко рассказал, как возникла идея велосипедной поездки и каких мытарств натерпелись они в пути.
— Молодцы, друзья, ей-богу, молодцы! — окая, похвалил их Горький. — Вы совершили смелое, чудесное путешествие, и я не скрою, что по-хорошему завидую вам.
Алексей Максимович подробно расспросил гостей о путевых впечатлениях, об итальянских крестьянах, ткацкое искусство которых он ценил очень высоко. Горький поинтересовался делами Сагредо и Игнатьева, затем — некоторых общих друзей и неожиданно весело спросил:
— Расскажите, Александр Михайлович, как вы золой торговали с финнами?
— Дело прошлое, Алексей Максимович, больше не торгую.
— Да, стало быть, сезон прошел, — сказал Горький помрачнев и добавил: — Но ничего, сезон вашего удобрения снова придет, непременно придет... Замечательно остроумную вы штуку придумали, Александр Михайлович!
Горький от души радовался творческому успеху каждого человека в любом деле и поэтому маленькие люди в его присутствии переставали казаться себе маленькими, обретали веру в свои силы. Когда они дошли до виллы Серафина, Игнатьев смутился, сообразив, что за всю дорогу он и Сагредо не спросили Горького о нем самом, а все говорили только о себе.
С террасы дома, обвитой диким виноградом, открывался прекрасный вид на безбрежные лазурные дали моря. На этой террасе немало перебывало русских людей и тем не менее Алексей Максимович с ненасытной жадностью встречал каждого нового соотечественника. Если даже этот человек ничего особенного не мог рассказать о России, Горький сам начинал делиться с ним своими новостями и думами. Он вел переписку с людьми самых разнообразных профессий и интересов, систематически следил за обширной периодической литературой, и хотя жил вдалеке от родины, но знал ее лучше многих соотечественников.
Обедали на террасе, под свисающими с потолка гроздьями дикого винограда. Вдруг пришли фонарщик, рыбак, кровельщик — музыканты и певцы — и начали концерт для «сеньора Горки». Алексей Максимович слушал сосредоточенно, временами оживляясь и объясняя гостям содержание песни. В течение пяти дней он уделял Игнатьеву и Сагредо по два-три часа, совершал с ними прогулки к Голубому и Красному гротам, слушал в кантонах — ресторанчиках — музыку. Захаживал посмотреть выступление танцовщиц.
Затем Горький переходил к беседам о биологии, обнаруживая незаурядные знания в вопросах новейшей физиологии, дарвинизма; много и с увлечением говорил об искусстве, ядовито критиковал «левых» художников за их вычурные, надуманные, непонятные народу произведения, разбирал «по косточкам» новинки русской и иностранной литературы, широко интересовался и международной политикой.
Каждый день пребывания на Капри обогащал внутренний мир Игнатьева и Сагредо. Но они испытывали чувство неловкости, понимая, что отнимают у него время, пользуясь его радушным приемом, и решили уехать несколько раньше, нежели хотели.
Прощаясь у пристани, Горький тряс руки Сагредо и Игнатьеву, настойчиво требуя, чтобы они непременно писали ему, и выражал надежду на будущие встречи в России. Сам он не мог пока ехать туда, потому что царизм не простил ему поездки в Америку, очерка «9-е января», повести «Мать».
Около года Игнатьев учился в университете. Потом уволился, чтобы отбыть воинскую повинность. Еще год провел в качестве вольноопределяющегося во 2-й лейб-гвардии артиллерийской бригаде сначала канониром, затем — бомбардиром, младшим фейерверкером, старшим фейерверкером, выдержал испытания на чин прапорщика запаса и попал в длинный список будущих офицеров, посланный на «высочайшее утверждение». Среди солдат лейб-гвардии Игнатьев вел революционную пропаганду. Сентябрьской ночью его арестовали, посадили в мрачную арестантскую карету и повезли неизвестно куда. Через час доехали до места заключения, провели по невзрачным коридорам, втолкнули в тесную камеру, захлопнули дверь, повернули ключ дважды и ушли. Игнатьев догадывался, что он попал в камеру предварительного заключения жандармского отделения на Шпалерной. Скверное дело!
После долгого раздумья Александр Михайлович лег на жесткую койку, попытался заснуть, но не смог. Мешали тяжелые, назойливые, как зубная боль, мысли. Стало зябко от ощущения своей заброшенности и бессилия. И вдруг возник вопрос: за что его арестовали? Не за пропаганду ли среди солдат? Или — за хранение оружия? А может просто за принадлежность к РСДРП? За... Обо всем сразу, конечно, не могли узнать, но об одном — наверное узнали. О чем же?
Загадка! Трое суток, не считая коротких часов сна, Игнатьев без устали ломал голову над этой загадкой и все тщетно. На четвертые сутки его повели к следователю на допрос. Жандармский офицер предъявил ему обвинение в соучастии в какой-то «уфимской экспроприации». Игнатьев не ожидал, что его обвинят по делу, к которому он совершенно непричастен. Не выдавая своей радости, он отвечал на вопросы следователя, спокойно высмеивая его нелепые версии. Наконец, утомительный допрос кончился, и арестованного водворили в камеру. С надеждой на скорое освобождение Игнатьев впервые за несколько дней крепко уснул, уверенный, что никто из товарищей не пострадал.
Через неделю его снова вызвали на допрос, но уже к другому следователю.
— Полковник Тунцельман, — отрекомендовался следователь и предложил арестованному сесть в мягкое кресло. Это был выхоленный, подчеркнуто корректный человек, с зализанным редким пробором, расчесанными усами и острыми, неприятно сверлящими глазами. Фамилия его показалась знакомой Игнатьеву... Где же он слышал о нем?
— Тэкс-тере-тэкс! — произнес Тунцельман, перебирая бумаги.
«Ах, вот кто рассказывал о нем», — вспомнил Игнатьев. Около четырех лет назад в этом же кресле сидел Буренин и, по его словам, приходил в бешенство от дурацкого «тэкс-тере-тэкс». Тунцельман пользовался некоторой известностью как следователь по особо важным делам, и было странно, что пустяковое дело Игнатьева попало к этой особо важной «птице». Следователь сед и, мягко улыбаясь, сказал:
— Я должен порадовать вас, господин Игнатьев, сообщив, что вы арестованы по ошибке...
— Я это знал еще тогда, когда за мной пришел пристав Нарвской части, — перебил арестованный, настороженно следя за следователем.
— Нами установлено, — продолжал полковник, глядя в упор на Игнатьева, — что к «уфимской экспроприации» вы никакого отношения не имели. Я не без удовольствия отдал распоряжение о вашем освобождении из-под ареста.— Тунцельман сделал длинную паузу, ожидая, какое впечатление произведет на Игнатьева это сообщение.
— Однако за эти дни, когда вы, невинно арестованный, находились у нас, — продолжал полковник, медленно прикуривая сигару, — нам стало известно, господин Игна-атьев, о других ваших преступлениях против отечества и трона. Этот прискорбный факт принудил меня к отмене решения о вашем освобождении... Простите, вы не курите?
Игнатьев вежливо отказался.
— Похвально... Ну-с, так что же вы на это скажете, господин Игнатьев? — процедил полковник, впившись хищными глазами в лицо обвиняемого.
— Скажу, что у вас метод холодного и горячего душа, но он рассчитан на слабонервных.
— Надеюсь, у вас крепкие нервы?
— Не очень, однако, имея такого опытного следователя, как вы, полковник, мне волноваться не придется. Вы быстро обнаружили ошибку с «уфимской экспроприацией», и я верю, что так же успешно вскроете ошибку и со вторым обвинением, необоснованно выдвинутым против меня.
— Ошибка, говорите?.. Тэкс-тере-тэкс! — начиная, раздражаться, сказал Тунцельман, барабаня пальцами по столу, затем эффектно отодвинул поставленную рядом ширмочку. За нею оказались «винчестер» и «манлихер», приставленные к тумбочке. Игнатьев узнал их.
— Господин Игнатьев, где у вас еще спрятано оружие? — раздраженно спросил полковник.
— Вы спрашиваете, полковник, где еще хранится у меня оружие? — нехотя переспросил Игнатьев, усаживаясь поудобнее в кресле, чтобы выиграть время. Тунцельман, привыкший к шаблонным приемам ведения следствия, был сбит с толку и, ожидая откровенного признания, не сумел скрыть радости. Но Игнатьев уже пришел в себя и решил выведать у следователя, откуда привезли эти винтовки. — Оружие спрятано рядом с хранилищем, где вы нашли эти винтовки, — немного приподнявшись и подавшись вперед, заявил Игнатьев.
— Где же? — вкрадчиво допытывался следователь.
— Я сказал уже — там, где вы нашли эти винтовки..
— Значит, в лесу?
«Нашли», — мелькнула мысль, и сердце сжалось. Вдруг Игнатьев вспомнил рассказ Буренина. Допрашивая Буренина, Тунцельман точно таким же манером вытащил из стола оружие и спросил: «Узнаете маузер»? — «Разве это «маузер?»—удивился «Герман Федорович», некогда покупавший у рыбаков оружие этой системы. Следователь объяснил, что на одной из квартир, адрес которой взяли из записной книжки Буренина, найдена корзина с «маузерами». «Герман Федорович» весело расхохотался. Полковник понял тщетность попытки разоблачения и спрятал «дежурный «маузер» в стол. Внутренний голос подсказывал Игнатьеву, что эта хитрая жандармская лиса и его «берет на пушку».
— Вы спрашиваете: в лесу ли хранится оружие? Не знаю, где вы могли его найти, пока я вижу оружие лишь за вашей ширмой. Как видите, эта ваша инсценировка не произвела того впечатления, на которое вы рассчитывали.
— Тэкс-тере-тэкс!., Вы хотите показать, что вас все это не беспокоит, господин Игнатьев. Однако вы заговорите по-другому, если я скажу, где найдено, по крайней мере, это оружие, — он показал холеной рукой на винтовки, — но я не спешу откровенничать с вами, надеясь, что вы оцените преимущества чистосердечного признания.
— Вы очень гуманны, полковник, и мне жаль, что напрасно теряете время, — ответил Игнатьев хладнокровно.
Следователь не промолвил больше ни слова. Состоялись еще два допроса, утвердивших Игнатьева в правильности его мнения, что полковник не располагает точными данными. Четвертый допрос имел неожиданный конец. Тунцельман, улыбчиво прищурив глаза, уставился на Игнатьева и, помедлив, сказал с наигранным сочувствием, в котором сквозило злорадство.
— Мне жаль вашей молодости. Но я сделал все, чтобы облегчить вашу участь. Ведь вас будет судить военный суд за хранение оружия, за принадлежность к РСДРП, за мятежную пропаганду среди солдат, — это преступления, караемые на основании 102 статьи уложения о наказаниях. Пункт «а» 102 статьи предусматривает виселицу, пункт «б» — пожизненную или многолетнюю каторгу, — Тунцельман бережно положил сигару на пресс-папье, чтобы не сбить пепел. — Понимаете теперь, что вы лишаете себя спасительного пункта «б»? Все же «б» — это жизнь, правда, сначала каторга, а там, быть может, помилование, манифест... — Я даю вам еще день на раздумье, господин Игнатьев, если вы к утру не одумаетесь, то буду вынужден устроить очную ставку. Сюда придет человек, который искренне раскаялся в своих преступлениях, совершенных совместно с вами... Я все сказал. Конвойный! Уведите арестованного!
Очная ставка с человеком, «который искренне раскаялся в преступлениях...» — эти слова неумолчно звучали в ушах Игнатьева. Он шагал по тесной камере, удивляясь тому холодному безразличию, с каким выслушал слова, почти равносильные смертному приговору. Неужели перед лицом смертельной опасности всеми овладевает такая ледяная апатия? Но вот рассеивается холодок равнодушия, лихорадочно начинает работать мозг. Игнатьев думает об очной ставке. Разумеется, он не сознается ни в чем. Ну, а что это даст, если предатель уже показал жандармам склепы с оружием, если они уже срубили елочки?.. А почему, собственно, Игнатьев решил, что «манлихер» и «винчестер» за ширмой — инсценировка следователя?
Недаром Буренин называл Тунцельмана хитрой бестией. Теперь ясно, что следователь только прикидывался полуосведомленным; на самом деле он знал все; он только делал вид, что вызывает Игнатьева на откровенность, а по сути очень тонко поощрял его на отпирательство. И все для того, чтобы внезапно оглушить его эффектной очной ставкой, ткнуть его носом в разрытые ямы складов оружия, потом доставить в суд, а потом... Куда же потом? Потом — одна дорога на Лисий нос! Ведь пункт «а» — виселица, пункт «б» — каторга... «А» и «б» — буквы закона, которые будут соблюдены с холодной пунктуальностью. «А» и «б» сидели на трубе, — вспомнил Игнатьев школьную загадку, — «а» упала, «б» пропала, что осталось на трубе?» Ничего! «Нет, осталось «и», Игнатьев остался на трубе», — смеялись, дразнили его ребята. Милые ребята, теперь «и» снова между «а» и «б», между виселицей и каторгой, даже каторги ему не будет, будет петля.
Об этом он знал заранее и шел на это. В день знакомства с «Германом Федоровичем» он слегка поколебался, а потом сказал: «Я готов на все». Теперь свершилось. Теперь уже — все! Да и Ляпин, классный наставник Ляпин, споря с Лодыгиным, говорил, что Наумов, Белоцерковец и Игнатьев — будущие висельники и каторжники. И что же? «Кривошейка» оказался почти прав: повесили брата Наумова — Володю, Белоцерковца приговорили к повешению, заменив казнь вечной каторгой, а Игнатьев скоро будет повешен. А как его новые товарищи? Кто же предатель? Не выдал ли он и их? Кто же он?
Всю ночь прошагал Игнатьев из угла в угол, мучаясь над загадкой: «Кто же он?» Он перебирал в памяти всех знакомых, встречи, разговоры с ними, вспоминал сестрорецких рабочих, машинистов, кочегаров, проводников, финских крестьян, наконец Микко. Микко?.. Это была жуткая мысль, но она оказалась наиболее назойливой. Могло случиться примерно следующее: арестовав Игнатьева по «уфимскому» делу, жандармы могли поехать в Ахиярви, произвести обыск, обнаружить что-то уличающее Микко и под жесточайшими пытками заставить его сознаться во всем.. Догадка эта казалась страшно. похожей на правду...
Под утро Игнатьев сообразил, что проведя ночь в муках раздумья, он настолько измотался, что печать пережитого послужит уликой против него. Пройдоха Тунцельман все заметит. Игнатьев решил поспать часа два, но так и не смог сомкнуть глаз. Мысль о том, кто будет и что будет на очной ставке, тяжелым прессом давила на мозг. Утром он сделал гимнастику, чтобы несколько восстановить силы. Затем попросил у надзирателя кружку холодной воды, долго* и экономно умывался, пытаясь придать себе свежий вид, особенно долго мыл красные опухшие веки. Окончив умываться, Игнатьев выпил кружку жижи, называемой чаем, сел на койку и зябко повел плечами. Почему-то от чая не стало теплее. Сидел, потупив глаза, считал бесконечные минуты, оставшиеся до очной ставки. Каждый раз, когда шаги надзирателя приближались к его камере, сердце замирало. Игнатьев вставал, готовясь идти, потом снова садился, думая все об одном и том же. Кто же он? Кто же предал его?
В 11 часов дня Игнатьева, наконец, вызвали. Придя к следователю, он отказался дать показания.
— Тэкс-тере-тэкс! В таком случае... Конвойный! Свидетеля!
В ожидании «свидетеля» Игнатьев деланно спокойно рассматривал новый голубой мундир Тунцельмана, идеально сидящий на его гладенькой фигуре, и ослепительно сверкающие пуговицы с двуглавыми орлами. Окончив обзор внешности своего врага, Игнатьев перевел взгляд на папку с делом, на огромную стеклянную чернильницу, на тумбочку с графином, к которой были приставлены «винчестер» и «манлихер». Наконец, два жандарма ввели странно озирающегося по сторонам «свидетеля», усадили возле стола и ушли. Усатенко! Слава богу, хорошо, что не Микко.
— Узнаете, господин Игнатьев?
Да, это был Усатенко, бывший проводник, ставший канониром батареи, где служил Игнатьев. Списки батареи и солдаты могли подтвердить, что Игнатьев и Усатенко знакомы. Отрицать знакомство было бы нелепо.
— Он очень изменился, но я узнаю его, вместе служили.
— А до службы в бригаде не встречались с ним? Усатенко возил оружие, но ни о каких складах оружия он не знал. Камень свалился с сердца.
— До службы я его не встречал, — ответил Игнатьев.
— По вашему заданию он перевозил оружие через границу?
— Это он говорит, полковник? Хотел бы знать, по каким побуждениям клевещет на меня этот мерзавец! — вспыхнул Игнатьев.
— Карау-у-ул, убивают!!! — дико заорал Усатенко и бросился из комнаты...
Жандармы схватили провокатора в коридоре. Он сопротивлялся, но в конце концов, притих, сел на стул и сжался в комок. Щуплый, запуганный, с бегающими, расширенными страхом глазами, он испытывал животный ужас перед всеми.
— Скажите, Усатенко, что вас так испугало?—спросил Тунцельман как можно мягче.
— Муха улетит, а я большой, меня все заметят, — ответил провокатор.
— Какой вы вздор мелете, Усатенко? — возмутился полковник.
— А я покачусь колесом...
Игнатьев и полковник недоуменно переглянулись. Тунцельман решил, что, боясь связей Игнатьева с внешним миром и мщения его друзей, Усатенко начал симулировать сумасшествие. Взглянув на него в упор, полковник спросил, повышая голос:
— Вы не бойтесь его и оставьте свое шутовство Говорите о деле, Усатенко! Господин Игнатьев поручал вам везти оружие?
— Кашу маслом не испортишь...
— Бросьте дурачиться! Игнатьев давал вам эти винтовки?
Усатенко замолк, опустив широко раскрытые, безумно блуждающие глаза. Молчание.
— Я у вас спрашиваю!
Молчание. Только еще больше сжался в комок.
— Чорт побери, да заговорите вы, наконец?! — загремел всегда выдержанный Тунцельман, стукнув кулаком по столу.
Провокатор разжался, как пружина, подпрыгнул, лицо нервно исказилось, глаза заметались в орбитах, блеснули огнем безумного гнева. Следователь и арестованный вздрогнули, насторожились, но было уже поздно. Усатенко рывком схватил чернильницу и со страшной силой ударил ею о бронзовую подставку. Разлетелись брызги. Мундир и лицо Тунцельмана запятнались чернилами. Один ус его выкрасился в фиолетовый цвет.
— Конвойный! — заревел взбешенный полковник. В кабинет ворвались жандармы.
— Карау-у-ул, режут, убиваю-у-ут! — взвыл Усатенко, сопротивляясь жандармам изо всех сил. Он разорвал бумаги на столе, разбросал вещи, опрокинул тумбу и разбил графин со стаканом, свалил стулья и кресло. Прижавшись в угол, полковник, чертыхаясь, вытирал лицо платком. А Игнатьев наблюдал за борьбой сумасшедшего, радуясь потасовке.
Наконец, жандармы уволокли Усатенко. Минуту следователь и арестованный молча глядели друг на друга. Надушенный платок полковника был весь в чернилах. Первым заговорил Игнатьев.
— Я не понимаю, полковник, почему этот фарс с шизофреником вы назвали очной ставкой...
— Кто же мог ожидать, господин Игнатьев? — оправ дываясь, промолвил Тунцельман.
— Однако я-то знал, что нормальный не пойдет с показаниями против человека, у которого нет никаких преступлений.
— Рано торжествуете, господин Игнатьев. Мы еще вылечим его... Ччоррт! Пропал новый мундир!
...Попав в руки охранки и насмерть запуганный. Усатенко согласился стать провокатором. Первой своей жертвой он наметил Игнатьева. Чтобы вновь войти к нему в доверие, Усатенко с помощью охранки стал канониром батареи. Когда он узнал, что Игнатьева арестовали без его доноса, решил «наверстать упущенное» и побежал в жандармское отделение. Там он назвал системы оружия, которые, будучи проводником, перевозил по заданию Игнатьева. Тунцельман выписал со склада охранки винтовки названных систем и поставил их за ширму.
Лечить сумасшедшего провокатора Тунцельман привлек лучших петербургских психиатров. А Игнатьева перевел в тюрьму Кресты. Около полугода возились врачи с Усатенко и, наконец, признали себя бессильными. По объяснению светил медицины эта неизлечимая болезнь возникла в результате мании преследования, боязни, что родственники или друзья человека, которого предал Усатенко, убьют его. На вопрос Тунцельмана о том, как же мог так внезапно заболеть Усатенко, когда накануне он был совершенно здоров, психиатр ответил, что любой человек может вечером лечь в постель здоровым, а утром проснуться буйно и неизлечимо помешанным.
Разговоры и ехидные смешки о сумасшедшем свидетеле среди коллег Тунцельмана действовали на него угнетающе. Мундир он сменил, промыл усы, но престиж он мог восстановить только доказательством вины Игнатьева, а из-за болезни Усатенко все рушилось. Скрежеща зубами, Тунцельман отпустил Игнатьева на волю «за ненахождением улик».
Узнав, что сына освобождают, Михаил Александрович поехал на извозчике к тюрьме. Когда отец подъезжал к Крестам, Александр уже выписался и шагал вдоль высокой тюремной ограды. Завидя издали сына, старый магистр соскочил на ходу с пролетки и побежал к нему навстречу, радостно крича:
— Шура, Шурочка, а ты знаешь, что на днях свергли китайского богдыхана?
Крепко обнялись, поцеловались. Потом сын сказал тихо:
— Скоро и российского богдыхана свергнем.
Дома Александр не сразу свыкся с положением свободного человека, который мог идти куда захочется, а не ожидать, пока ему позволят выйти; мог заговорить с людьми, а не ждать, когда к нему обратятся с вопросом, мог, одним словом, никого не спрашивая, делать все, что заблагорассудится. Свобода вылечила его от равнодушия к жизни, которое во время заключения порой овладевала его душой. После шести месяцев пребывания в неволе Александр почувствовал прилив духовных сил. Вместе с этим ощущением пришла неутолимая жажда: деятельности, жажда жизни.
Александр постригся, переоделся, посвежел и подошел к зеркалу. «Друг мой, — сказал он самому себе, глядя на свое отражение, — ты уж не молод. Дети десятилетнего возраста и те начинают думать о своем будущем, решают, кем быть. Время и тебе позаботиться о завтрашнем дне. Кто ты сейчас? — «Вечный студент». Пора, наконец, тебе закончить образование и заняться научной деятельностью, о которой ты давно мечтал». Месяц спустя Игнатьев вновь поступил на естественное отделение физико-математического факультета Петербургского университета.
...Никто так остро не ощущает живительного действия свежего ветра, как человек, поднявшийся из душного трюма на палубу корабля, когда легкая зыбь океана сменяется волнением, предвещающим шторм. Человек жадно глотает влажный морской воздух, и у него слегка кружится голова от удовольствия и легкой качки. Такое же ощущение испытывал и Игнатьев, выйдя на улицы Петербурга. Большие перемены произошли за шесть месяцев. Ему, отрезанному от мира, казалось, что жизнь остановилась. А жизнь, оказывается, шла попрежнему, двигалась вперед. Повсюду вспыхивали забастовки, стачки. По всей стране вновь подымался рабочий люд. Подул свежий ветер после продолжительного штиля. До раскатов грома было еще далеко, но палачи расстреляли ленских рабочих, и отозвалась мощная гроза народного возмущения. Эхо ленского расстрела прокатилось по всей необъятной Российской империи.
«Усмирители» вновь обагрили снег кровью рабочих — не на Дворцовой площади, а в далекой сибирской тайге. Весна наступала бурная, многообещающая...
Как ни волновали Игнатьева события, он должен был по необходимости сдерживать себя, временно остаться в стороне от активных политических дел. Отпуская его на свободу, Тунцельман не сказал ему «прощайте», а ядовито прошипел «до свидания», выразив при этом надежду на скорую встречу в жандармском отделении. Следователь слов на ветер не бросал. Он был уверен, что Игнатьев закоренелый «государственный преступник» и не поскупился на средства казны, чтобы доказать свою правоту. Людишки в серых и коричневых пальто, в потертых котелках и кепках часто стали попадаться на глаза Александру. Они бесцеремонно осаждали дом на Забалканском, прохаживались взад и вперед по тротуарам проспекта, мелькали возле Университета, одним словом, каждое движение Игнатьева замечалось их острыми блудливыми глазами. Требовалось очень большое искусство, изобретательность, чтобы обмануть бдительность шпиков и повидаться с товарищами, не подвергая их риску быть взятыми «на заметку» охранкой.
В памятный вечер накануне очной ставки, когда Игнатьев размышлял в камере о грозящей ему смерти, царь подписал список лиц, представленных к присвоению офицерских чинов. В этот вечер Игнатьев стал прапорщиком запаса. Теперь в артиллерийской бригаде вспомнили о нем и послали повестку, приглашая его в офицерские лагери для прохождения сбора с 15 мая по 25 июня. Перед отправкой в лагерь Игнатьеву удалось еще раз обвести шпиков вокруг пальца и незаметно проникнуть в дом, где жила Ольга Канина. Это была третья встреча с ней после выхода из тюрьмы.
Годы шли, но Канина не менялась. Она была по-прежнему неистощима, завидно жизнерадостна, много смеялась, играла и пела для Игнатьева. Несколько иначе встретила она его в этот раз. Вначале Ольга Константиновна смеялась, рассказывала смешные приключения со шпиками, а потом вдруг замолкла, приставила палец к губам и таинственно шепнула:
— А что я сейчас покажу вам! — и достала из уголка многократно сложенный лист бумаги.
Бумага оказалась первомайской прокламацией РСДРП большевиков. Игнатьев начал с волнением читать страстные, зажигающие строки. Они беспощадно разоблачали врагов рабочего класса, срывали маски с правящей верхушки, обвиняли министров в лживости, в продажности, казнокрадстве, подлогах, вымогательствах, изобличали их и «Николая последнего» в провокациях, в преднамеренных убийствах...
«И как завершение картины, — продолжал читать Александр, — зверский расстрел сотен тружеников на Ленских приисках!..
Разрушители добытых свобод, поклонники виселиц и расстрелов, авторы «усмотрений» и «пресечений», воры-интенданты, воры-инженеры, грабители-полицейские, убийцы-охранники, развратники-Распутины — вот они, «обновители» России!
И есть еще на свете люди, осмеливающиеся утверждать, что в России все благополучно, революция умерла!
Нет, товарищи: там, где голодают миллионы крестьян, а рабочих расстреливают за забастовку — там революция будет жить, пока не сотрется с лица земли позор человечества — русский царизм»[3]...
Канина попрежнему была тесно связана с партийным подпольем, она рассказывала Игнатьеву о маевках, бурных митингах на заводах, о том, как снова поднимаются силы революции.
Революция не умерла.
Окончив лагерные сборы, Александр набрал огромное количество учебников и других книг по естествознанию, решив за год-полтора окончить курс факультета, и выехал в Ахиярви. Приближался сенокос, пора, когда становится как-то особенно хорошо, радостно на душе, когда кругом все живет и расцветает. Александр любил отдыхать под тенью вековых сосен, наслаждаясь после полугодового заточения мирной тишиной и покоем. Часами ходил он по стройным рощам лиственницы, любовался бледнооранжевыми крутыми скатами оползней. внезапно затихающей у плотины буйной Ганниной речкой, хаотическим нагромождением камней и гигантских валунов, развороченных циклопическим напором льдов ледниковых времен, неприступными глинисто-песчаными кручами оврагов, чудесными, умиротворяющими видами на озеро и на синие лесные дали. Всюду Александр находил что-нибудь интересное для себя, собирал коллекцию цветов, насекомых, наблюдал за суетой всяких созданий, слушал концерты пернатых.
В хорошую погоду занимался недалеко от дома, в саду или на поляне, читал то сидя, то лежа ничком на траве. Читал много, жадно, делал записи о виденном, с поэтическим увлечением штудировал Дарвина, Палладина, классика лесоводства Турского, сличал свои натуралистические находки с Брэмом. Изредка Игнатьев срывался с места и пропадал в городских библиотеках, вернувшись, снова принимался «глотать» книги. А когда от длительного лежания на траве немели члены, он вставал поразмяться: делал гимнастику, в жаркие дни купался в озере, но чаще всего занимался недолгим физическим трудом.
В тот год ахиярвинские земли сплошь заросли травами. В разносортных, с бледнеющими изжелта-зелеными стебельками травах едва виднелись спины пасущихся коз. Самая пора косить. Михаил Александрович нанял трех косарей из местных крестьян, снарядил Микко с конной косилкой. Пройдя два ряда, косари пожаловались, что травостой нынче пошел жесткий, — пожалуй, пожестче, нежели в прошлом году, — так что натупишь на ней косы, как бритву на свиной щетине. Магистр понял намек, набавил оплату. Надбавка умилостивила крестьян, и работа закипела. Примерно через каждые двадцать-тридцать минут один из косарей останавливался, вытаскивал из-за пояса брусок и начинал точить затупившуюся косу. Дзы-инь, дзынь!» — звенела сталь, вызывая у Александра смутные и волнующие воспоминания о родине отца — о селе Белый Колодезь, о промелькнувшем детстве.
Устав читать, Игнатьев подошел к одному из крестьян, попросил дать ему покосить. Крестьянин недоверчиво, с легкой иронической улыбкой отдал косу «барину». Александр размахнулся до предела вправо, примерился, расставил ноги, чуть-чуть наклонился корпусом вправо и пошел — раз, другой, третий!.. Коса легко, послушно скользила, укладывая ровными рядами пырей, медовицу, васильки, чертополох, тонко позвякивала на обратном взмахе, касаясь срезов трав. Крестьяне полуоткрыли рты: «барин» в силе я ловкости почти не уступал им — мастерам своего дела. Но вот взмахи косаря становятся все слабее, коса все чаще начинает пошаливать: то уткнется носом в землю, то вдруг заденет за что-то и косцу приходится делать лишнее движение. Руки тяжелеют, и на лоснящемся от пота лице появляется выражение натуги. Пожилой косарь заметил это, достал из-за пояса брусок и, привычно звякая, заработал им.
Александр отошел в сторону, смущенный тем, что гак быстро устал. Не восстановил сил после тюрьмы, что ли? Или это с непривычки? Да нет, он просто «барин». Смотри, весь день мужики работают и не очень устают. А будь коса более стойкой, не тупись она так быстро, он бы поработал подольше. Отчего, собственно, добротная стальная коса так скоро затупилась на безобидной траве? Безобидной? Как сказать! Из ботаники Александр знал, что растения содержат в себе известь, железо, фосфор, магний, кобальт, марганец, алюминий и другие вещества. В сухих стеблях пырея, васильков и даже нежного клевера растворенные соли минералов имеются в большом изобилии. Кто может разгадать таинственные процессы трений, столкновений этих молекул с молекулами стальной косы? Поистине коса нашла на камень; она находит на миллиарды «камней» невидимого мира молекул. Вот отчего, надо полагать, лезвие ее истирается с такой быстротой.
А почему только острие страдает?
Александр опустился возле раскрытых книг на примятую траву, заинтересованный новым поворотом мысли, ища ответа.
«Наивный вопрос, — размышлял он, — а разве вся коса сама по себе не блестит, точно полированная? Разве топор или садовые ножницы не «хорошеют» от работы? Разве кривые, широкие ножи соломорезки не сверкают, как зеркало, зимой и не тускнеют от бездействия летом?..» Таких примеров можно было бы привести множество. Они доказывали простую истину о том, что молекулы твердых веществ, различных минералов, содержащихся в виде солей в растениях, истирали не только острие, но и всю соприкасающуюся с обрабатываемым материалом поверхность режущих инструментов. Новый вопрос изменил ход мыслей.
«А нельзя ли сделать так, чтобы молекулы истирали косу в определенном направлении, как точильный брусок, тогда бы лезвие заострялось от работы?»
Нелепость! Чистейшая фантазия! Разве может инструмент сам собой заостряться? Тысячелетний опыт человека и простой здравый смысл отрицали возможность самозатачивания лезвий. Но, зацепившись за идею самозатачивания, мысль Игнатьева уже не могла остановиться, не найдя нужного ответа. В течение нескольких дней Александр Михайлович пытался освободиться от бесполезных, как ему казалось, навязчивых дум. Наконец, он вывел простую логическую формулу, идущую вразрез с тысячелетним опытом предков и современников: если при взмахе вперед коса тупится, то пусть же она при взмахе назад заостряется. Надо разумно использовать оба взмаха! Вполне справедливо. Но как этого достигнуть?
При обратном взмахе лезвие косы должно несколько изменить угол своего наклона вниз и задевать срезы стеблей скошенной травы. От скольжения по срезам и трения о них острота лезвия восстановится настолько, насколько она была утрачена при взмахе вперед. Тогда косарь может трудиться целый сезон и никакой ему заботы!
В первое время это решение показалось правильным, затем Александр Михайлович усомнился в нем, а далее оно выглядело уже настолько наивным, что стало самому стыдно за собственную выдумку. Однако Александр вскоре нашел новое решение занимавшего его вопроса. Конная косилка имела множество коротких ножей-пластинок. Половина из них, приклепанная к чугунным «пальцам», не двигалась, а вторая половина, прикрепленная к ножевой полосе, делала короткие взмахи и косила траву, действуя точь в точь, как машинка для стрижки волос. По мысли Игнатьева, при обратном взмахе ножи должны были слегка прикасаться к специальному, истирающему металл материалу-точилу.
Оставив на время все свои дела, Александр Михайлович приспособил к косилке точильные пластинки под несколькими ножами. Он сам начал косить траву, управляя «Лизой». Трудился он несколько часов, однако, к великому его огорчению, — неудачно. Ножи затуплялись, как всегда. Не помогли и внесенные им новые мелкие усовершенствования. По замечанию брата, молодого учителя Федора, ножи стали тупиться даже еще быстрее, чем прежде. Пришлось выслушать несколько веселых острот Ивана Ивановича Березина, Федора, Михаила Александровича. Даже Микко, всегда державший сторону Александра Михайловича, разочарованно покачал головой, иронически улыбнувшись.
Минул год. Игнатьев перешел на последний курс. С неослабным усердием занимался он в Ахиярви и завел за подготовку реферата по сравнительной анатомии животных. В душе он таил надежду развить реферат, углубить и сделать из него в дальнейшем дипломную работу. Будущего естественника уже многие годы занимала тема исследования процессов развития характерных органов животных, особенно хищников. Но подлинную страсть ученого он питал к высшим породам хищников — кошачьим. Игнатьев знал немало зоологов, звероловов, собирал у них материалы для своей работы, бывал в городском зоопарке, где часами изучал хищные повадки леопарда, тигра, льва.
О них-то сейчас и думал Александр Игнатьев, поглаживая по шерсти взрослого котенка, с желтыми полосками на спине. Кто-то сказал, что скелет льва — это челюсти на четырех ногах. Меткая характеристика! Она во многом верна и для всей семьи кошачьих, не исключая и домашнего представителя ее, вроде «Барсика». «Барсик» тоже грациозен, — кто понимает в этом толк, — совершенен и, если хотите, могуч и страшен, как лев или тигр. Страшна пасть домашней кошки, ужасны кривые сабельки ее когтей — оружия молниеносного нападения и расправы с жертвой. Ведь «сильнее кошки зверя нет»!
На Карельском перешейке, говорят, обитает разбойница-рысь, но где ее встретишь? Так что рыжий деревенский котенок «Барсик» представлял в Ахиярви все грозное семейство кошачьих. Он был маленькой живой моделью льва, тигра, пумы, барса, каракала, оцелота — всех представителей из породы кошачьих. «Домашняя кошка обладает всеми главными признаками этого семейства», — говорил Брэм. И вот из-за этих-то «главных признаков» своих могучих родичей и страдал бедняга «Барсик». Игнатьев заставлял его открывать пасть, дразнил, чтобы он выпускал когти, ставил его на перила лестницы веранды, высотой аршина в три от земли и заставлял прыгать вниз; воспроизводил шорохи за шкафом, чтобы возбудить его охотничий инстинкт, ощупывал упругие мышцы. Все было устроено у «Барсика» гениально. Закон борьбы за существование оберегал кошку от вырождения, оберегал даже тогда, когда она изнежилась возле человеческого тепла, живя в уюте и сытости. И понятно, попробуй она потерять «главные признаки» своих родичей, перестань она быть страшным зверем, грозой мышей, человек выгнал бы ее снова в лес.
— Ты соображаешь это, «Барсик»? — спросил Игнатьев, еще раз крепко пощупав мышцы котенка под мягкой пушистой шерстью.
«Барсику», видимо, надоело быть подопытной забавой. Ведь так обходились с ним только маленькие дети крестьянина, у которого его взял теперешний хозяин. Вон он какой взрослый, а оказался надоедливее ребят. И как ему только не стыдно!
— Пф-фу, пф-фу! — возмутился котенок, показав мелкие, острые, как иголки, клыки и молниеносным движением лапки царапнул обидчика. Четыре тонкие линии царапин быстро покраснели на ладони.
«Смекнув», что хватил лишнего, «Барсик», воспользовавшись замешательством Игнатьева, убежал от своего мучителя.
Боль от кошачьих царапин особенная. При такой боли человек непременно выразит свою досаду вслух. Так поступил и наш натуралист, спеша на второй этаж за иодом:
— Где точит свои когти этот полосатый бесенок? — говорил Игнатьев. Слова, произнесенные как бы сами собой, вдруг дошли до сознания и неожиданно приобрели особый смысл. — А в самом деле, обо что кошки точат так остро свои когти?
Ответа не было.
А чутье подсказывало, что именно в нем, в этом ответе должно быть скрыто что-то необычайно интересное, волнующее.
Помазав царапины иодом, Игнатьев спустился на веранду и зашагал из угла в угол. Ему вдруг стало тесно, захотелось простора, словно от этого могло стать просторнее мыслям. Он заспешил в сад, на ходу размышляя: «Удивительно, как порой мы не замечаем самых простых вещей, мелькающих постоянно перед глазами. Нам известно, например, что когти хищников никогда не тупятся, но каким образом они сохраняют остроту своего оружия. А зубы, а клюв? — хлынули вопросы. — Точат ли вообще хищники, грызуны, пернатые свои когти, зубы, клювы? Или, быть может, звери избавлены от этого труда, поскольку природа сама острит свои инструменты?.. То есть... Это же фантазия... Самозаостряются? Возможно ли?..»
Игнатьев остановился, прислонившись к дереву, сердце учащенно застучало. Теперь было ясно, что когти кошек самозатачиваются. Но не от этого, в сущности, не им открытого явления, он взволновался, словно открыл новый мир, а оттого, что идея самозатачивания в одно мгновение стала из фантазии реальностью. Идея эта возникла у него год назад.
Самозатачивание существовало в природе миллионы лет, оно господствовало в механических процессах животного мира. «А они смеялись надо мной — Федя, Ива» Иванович и даже Микко обидно ухмыльнулся, — вспоминал он, — смеялись над моей идеей косилки с самозаостряющимися ножами. Теперь, кажется, я буду смеяться. Я буду смеяться последним», — торжествовал Игнатьев, уверенный в своей победе.
С балкона Александра окликнула Пелагея Павловна, приглашая обедать. Александр, находившийся в пятнадцати шагах, не шелохнулся. Затем его позвал младший брат Миша. Александр стоял, как вкопанный, погруженный в свои думы.
«Скажут коготь кошки — не косилка, не коса. Согласен, ваша правда. А клюв орла, острый, как нож, например, — не коса, по-вашему?» — спорил Александр с воображаемым противником.
— Шура, иди же обедать! — крикнул отец. «...Фантазии здесь нет, есть бесчисленные факты самозаострения режущих или колющих органов животных, которые следует исследовать, найти тайну механики этого явления и во всеоружии...»
— Шур-а, очнись же, наконец, иди обедать, — раздался громкий голос Федора.
Будто в самом деле очнувшись от сна, Александр пошел к дому. Поднимаясь на балкон, он услышал многоголосый шумный смех и остроты:
— Шура впал в прострацию, значит изобретает что-то, — говорил Михаил Александрович.
— Верно, папа, ходят слухи, что он изобретает самочешущую щетку для нашей «Лизы», — иронизировал Федор.
Раздался смех. Александр улыбнулся, рассеянно оглядывая присутствующих, и сел. Острота Федора, тут же переиначенная и дополненная, вызвала гомерический хохот. Иван Иванович, наконец, заступился за своего друга, говоря, что неудача на первом опыте — не есть еще крушение идеи.
— Даже ваша самочешущая щетка для коней, Федор Михайлович, вовсе неплохая идея, если ее широко осуществить в кавалерийской дивизии.
— В кого же ты вышел такой рассеянный, Шура? — спросил Михаил Александрович.
— А я, папа, расскажу одну историю, и пускай тогда присутствующие скажут, на кого я похож, — ответил Александр.
— Просим, просим, — сказал Иван Иванович.
— По случаю открытия музея мясоведения и патологии состоялся банкет. Разумеется, отец — создатель музея — был в центре внимания. В его честь произносили тосты, его поздравляли с научными успехами и прочее, а в конце торжества его провожала куча людей. Они с подчеркнутой заботливостью усадили отца в карету, и когда он уселся, все дружно прыснули. Отец удивился и спросил у извозчика: «Почему люди смеются над вами?» Извозчик обернулся и ответил: «Не надо мной это, барин, а над вами. Должно быть, не видали, как господа при регалиях салфетки носят. Эх, барин, ужин-то вы откушали, а салфетку с груди забыли снять, вот народ и смеется».
Рассказ еще пуще развеселил обедающих. Тем временем «Барсик» прыгнул на колени Пелагеи Павловны и потянулся розовым носиком к колбасе. Александр погрозил ему пальцем, сделав страшное лицо. Пелагея Павловна заметила на его ладони светлокоричневые полоски иода.
— Это он сделал? — спросила она, кивнув на котенка.
— Он.
— Ах, вот почему ты не слышал наших голосов! Царапины изучал, а я-то думал, что ты ломаешь голову над какой-нибудь глубокомысленной проблемой, — язвительно заметил отец.
«Барсик» был согнан с колен, разговор продолжался с той же оживленностью, но изобретатель никого не слушал, думая о своем. Закончив обед, он молча встал и незаметно куда-то скрылся.
Ночью спал чутко и в полночь, потревоженный шумом, показавшимся в безмолвной тишине страшно громким, проснулся; под комодом мышь грызла сухую корку хлеба. И то, что обычно очень раздражает спящих людей, Александру показалось сладкой музыкой. «Грызет всю ночь, грызет без конца, а зубки острые, как ножи. Поразительно! Впрочем, это не зубки, а резцы, как их называет народ». Мышь, словно почуяв, что ее занятие одобряют, начала обрабатывать корку с еще большим усердием. «А ведь часто мышь грызет и несъедобные вещи, бобр иной раз запросто сваливает сухое дерево и уходит прочь. Глядя на такое дерево, крестьяне говорят, что бобр зубы точил; заяц и белка, если не будут регулярно, изо дня в день работать зубами, грызть твердые вещи, резцы у них вырастут настолько, что они погибнут; кошка выпускает когти, превращая лапы в скребницы и скребет ковер... Вот еще какие дела есть на свете! Выходит, что звери все же проявляют известную заботу о своих режущих органах и затачивают их. Значит?.. Значит и в природе самозатачивание — абсурд, значит идея моя — пустая мечта, беспредметная фантазия!», — думал Александр.
Но ведь и у грызунов резцы заостряются не только тогда, когда они сами преднамеренно точат их, но и при употреблении твердой пищи. «Какое может быть этому объяснение? Известно, что живой организм всегда стремится восстановить разрушенную ткань. Происходит регенерация ткани. От легкой раны, нанесенной саблей девятого января 1905 года, на плече и следа не осталось, зарастут и следы кошачьих царапин. Так же, как кожа на теле, восстанавливается и эмаль на зубах, и роговое вещество на когтях или клюве. И если вырвать у грызуна резцы и «грызть» этими мертвыми зубами твердые предметы, то зубы не станут самозатачиваться»...
«Это еще надо проверить», — сомневался кто-то невидимый.
Нет, он не проверял возможности самозатачивания мертвых резцов грызуна. Александр поднялся и сел в постели, щупая влажный лоб. Сердце билось неровно, оттого ли, что он сделал большое открытие или оттого, что мысль о проверке мертвых зубов вселяла неуверенность, Да, теперь он не сможет успокоиться до тех пор, пока не проверит, действительно ли в природе существует самозатачивание, или есть лишь только регенерация?
Проснулся Федор и в свете, пробивающемся через зазоры в оконных шторах, заметил фигуру брата.
— Ты что, Шура, трешь лоб? Ты болен? — участливо спросил он.
— Да ничего, ничего, Федя, я вспомнил, что мне нужно проверить одну вещицу, зуб грыз... Что? Я лучше засну.
И через минуту крепко заснул.
Дятел трудился, старательно долбя острым клювом дерево. Цепко держась за кору железными коготками, он целый день выволакивал из дерева вредителей-червей и казнил их, глотая. И сколько бы дней ни работал этот неугомонный каратель лесных вредителей, его «меч» оставался неизменно острым...
Игнатьев взвел двустволку и выстрелил. Глухое эхо прокатилось по лесу. Огненно вспыхнули в луче солнца карминные перышки. Громадный дятел — желна, перевернувшись в воздухе, шлепнулся на землю. В первый и в последний раз убивал Александр эту полезную птицу из-за жемчужного клюва. Второй жертвой пала белка. Третьей жертвой был заяц. Его Игнатьев встретил на опушке рощи. Заяц выскочил из-под самых ног, ошалело покрутил головой, сделал скидку и скрылся за жиденьким кустарником. Пришлось выпросить у встреченного охотника позарез нужную голову косого. Одну только голову! Охотник нес трех тяжелых русаков. Он неодобрительно взглянул на Игнатьева. «Странный какой-то человек, кажись, не все у тебя дома, — говорил взгляд охотника, — возвращаешься с охоты, а несешь в ягдташе убитого дятла, белку и голову зайца. Трофеи, нечего сказать!»
Игнатьев понял этот взгляд, неловко улыбнулся, но не сказал ни слова в свое оправдание. Он пошел в лес, осмотрел елочки на склепах с оружием. Елочки были живы, росли, никем не тревожимые.
Дома он аккуратно расщепил ланцетом коготки и клюв желны, распилил лобзиком зубы зайца и белки вдоль, рассмотрел их разрезы под увеличительным стеклом. И первое, что бросилось в глаза — это слои, из которых состояли зубы, клювы, когти. Да, все режущие, колющие, долбящие органы животных состояли из различных слоев. Но его поразила, как новость, не многослойность этих органов, а то, что они имели различную твердость; на это он обратил внимание случайно, когда лобзиком распиливал пополам зуб зайца. Сначала пилка тонко визжала, с трудом пилила, а потом пошла легче, и звук ее становился мягче, слабее. Игнатьев заволновался, взял из отцовской лаборатории микроскоп и стал жадно изучать микроструктуру материала различных слоев зуба, клюва, и сердце его заликовало от сознания сделанного им открытия. Он проверил резцы и клюв дятла еще на растворимость в кислоте, сделал химические анализы. Резцы зайца и белки состояли из эмали и зубной массы. Когда они грызли пищу, слой эмали зуба испытывал большее усилие, большую нагрузку, нежели слой зубной массы. Таким образом, твердый слой от больших, а мягкий от меньших усилий изнашивались в одинаковой степени, и угол острия зуба оставался постоянным. А это означало, что если работать вырванными мертвыми зубами грызуна, то от работы они должны самозатачиваться так же, как и у живого. Игнатьев решил немедленно проверить эту догадку. И проверить на крупных, крепких резцах грызуна, лучше всего — бобра. Ну, а где взять резцы этого редкого животного?
Игнатьев вспомнил своего старого знакомого Чуркина. Когда-то в схватке с медведем зверобой Фома Иванович Чуркин повредил ногу и» стал чучельщиком.. Работал он для витрин меховых магазинов столицы, особенно для зоологического магазина, создавая целый ноев ковчег зверей.
Узнав, что гостю нужны зубы бобра для научных опытов, зверобой почтительно кивнул головой, прихрамывая подошел к стене и достал из пиши большую-жестяную коробку из-под монпансье. Коробка была полным-полна всевозможных клыков, зубов и обломков челюстей мелких зверей. Игнатьев бережно принял комплект крупных резцов молодого бобра. От денег Чуркин наотрез отказался. Счастливый Игнатьев крепко пожал руку старика, горячо поблагодарил его и уехал, горя нетерпением экспериментатора.
В сарае он изготовил механические челюсти, которые с помощью колеса и кривошипа делали жевательные движения. Он установил «челюсти» на верстаке и прикрепил к ним резцы бобра. Александр Михайлович спилил напильником концы резцов, сделав ах тупыми, плоскими. Убедившись, что все налажено как следует, он начал усердно вращать колесо от старой швейной машины. «Челюсти» сухо защелкали, «жуя» щепки и палочки. Зубы работали в том порядке, в каком они работают у живого бобра. И вот произошло «чудо»: торцы затупленных зубов начали приобретать скос. Наклон скоса все увеличивался и увеличивался. В течение часа торцы настолько стерлись, что зубы приобрели первоначальную естественную остроту. По мере этого заострения резцов нарастало радостное волнение экспериментатора. Победа! Полная победа! Хотелось звать всех в сарай, бросать вверх фуражку, кричать ура! Но Игнатьев нашел в себе силы, чтобы сдержаться. Он вынул зубы из «челюстей» и побежал к дому, в дверях веранды задел плечом отца и понесся дальше.
— Кого ты ищешь, Шура? — крикнул вдогонку Михаил Александрович.
— Тебя, отец!
— Так вот же я, — показал на себя Михаил Александрович и расхохотался. — Это, Шурочка, похлеще моей салфетки.
Вместе с отцом рассмеялись и сидевшие у стола Иван Иванович с Федором. Магистр сел рядом, ожидая, что ему скажет разволновавшийся сын. Александр положил на стол четыре маленькие заостренные косточки и спросил:
— Как вы думаете, что это за штучки?
Магистру ветеринарных наук нетрудно было узнать, что это за «штучки», тем более странным показалось ему возбуждение Александра. Давно он не видел, чтобы его глаза сияли так.
— Это резцы бобра, — спокойно ответил он, — но почему они укорочены?
Александр заговорил с несвойственной ему торжественностью, обращаясь ко всем:
— Помните, недавно вы обратили внимание на царапины на моей руке?
— Помню, и какая же тут связь? — недоуменно спросил отец.
— Между происшествием с «Барсиком» и появлением на этом столе зубов бобра есть прямая связь, — переводя дыхание, сказал Александр и сделал большую паузу.
Все заинтересовались. Александр коротко напомнил им прошлогоднюю историю с косилкой.
— Я отказался тогда от нее, поняв бесполезность своей затеи. Самозаострение, как вы знаете, не состоялось, зато необычно заострилось мое восприятие явлений резания. Я вспомнил, как на Путиловском заводе рабочие без конца подходили к точильным кругам и затачивали резцы, зубила и другие инструменты. Новыми глазами я начал смотреть на работу топора, долота, пилы или зубила, любопытствуя, каким образом они разъединяют частицы тела. Законы физики давали очень поверхностное, лишь приблизительное представление о механике резания, и какая-то неодолимая сила заставляла меня заниматься этим чуждым мне делом. И когда случайно кошка оцарапала мне руку, я заинтересовался загадкой удивительной остроты ее когтей. Я понял тогда, что эта загадка относится ко всему животному миру, вооруженному острыми клыками, когтями, иглами, рогами, клювами... Разбуженный мышью, я провел беспокойную, бессонную ночь. Тайна самозатачивания преследовала меня всюду, и я, наконец, понял, что отвяжусь от нее только в том случае, если открою ее. Я посетил старого зверобоя, не раз испытавшего на себе остроту оружия хищников, узнал от него много интересного; бросился к книгам, которые мне рассказали еще больше поразительных вещей: из них я узнал, что в древности люди пользовались длинными долото-видными зубами бобра, как инструментами, очень стойкими в работе. Они ими долбили дерево, делая посуду, домашнюю утварь. Бобры, как известно, баснословно трудолюбивы, они сваливают иногда большое количество деревьев в аршин толщиной. Какое же должно быть устройство их резцов, если при такой работе они никогда не тупятся? Иглы дикообраза, несмотря на постоянное соприкосновение с твердыми предметами, настолько остры, что при ничтожном мускульном усилии насквозь протыкают лапы или пасть хищников: я вспомнил и страшный нос меч-рыбы, которую видел вместе с Сагредо в неаполитанском аквариуме. Ученый-ихтиолог рассказывал об этих меченосцах подводного царства фантастические вещи. Но я приведу лишь один пример из научного источника, — Александр ушел в комнату и тут же вернулся с книгой в руке. Он начал читать вслух: «...В припадках непонятной ярости меч-рыба нападает на крупных рыб и даже на китов, а также на лодки и на корабли. Она вонзает с яростью весь свой меч в тело кита, затем вытаскивает, чтобы вновь вонзить.
Иногда меч-рыба наносит удар за ударом с непонятным остервенением, пока кит не истечет кровью. Чтобы иметь понятие о силе удара этой рыбы, достаточно упомянуть, что она часто пробивает борты морских судов и, не будучи в силах вытащить обратно свой меч, ломает его и оставляет в пробоине, как вещественное доказательство. В Британском музее хранятся выпиленные части с засевшими в них мечами этих рыб. При переделке китобойного судна «Фортуна» нашли засевшее в нем оружие меч-рыбы, которое пробило медную обшивку судна толщиной около дюйма, доску под ней в три дюйма, крепкое дубовое бревно в двенадцать дюймов и дно бочки с ворванью»...
— Еще один пример, — продолжал Александр, захлопнув книгу. — Тяжелый ягуар ловко влезает на дерево, цепляясь когтями за довольно гладкий, скользкий ствол, этими же когтями он распарывает живот своей жертвы, как хирургическим ланцетом. Мы знаем, что хирург бережет свой сверкающий стальной ланцет от соприкосновения с различными предметами. Ягуар, рысь или наш «Барсик» этого не знают, хотя обладают «ланцетами» из менее твердого материала. Я мог бы до бесконечности продолжить примеры, назвав еще иглы ежа, пилу пила-рыбы, клюв беркута и даже шипы благоухающей розы. Обладатели естественных инструментов, не боясь их затупления, колют, долбят, режут, пилят, роют сколько им заблагорассудится. Вы смеялись, друзья, над моей косилкой, называя самую идею абсурдной. Вы говорили, что самозаострение противоестественно материальной сущности лезвия. Но вот, глядя на эти резцы грызуна на столе, не угодно ли вам теперь убедиться, что противоестественно как раз затачивание, выдуманное человеком, ибо в природе по всеобщему ее закону всякое острие самозатачивается, — заключил Александр.
Удивленные столь бурной, темпераментной речью, присутствовавшие молчали. Первым заговорил Михаил Александрович:
— Все, что ты рассказал Шура, страшно интересно, хотя многое давно уже известно. Но не хочешь ли ты сказать этим, что ножи косилки и топор тоже могли бы самозатачиваться, как эти зубы грызуна?
— Конечно, хочу, иначе зачем же мне нужно было производить опыты с зубами?
Иван Иванович и Федор переглянулись, беря по зубу со стола и рассматривая их. Изобретатель продолжал:
— С помощью механических «челюстей», как видите, я полностью восстановил остроту резцов бобра. Спрашивается, если острота резца умершего животного восстанавливается в процессе работы, то нельзя ли добиться этого же результата с топором или с косой? Я убежден, что можно! Но прежде чем объяснить вам, как сделать искусственный самозаостряющийся инструмент, я ознакомлю вас с такими инструментами в природе.
Александр взял карандаш, бумагу и начал рисовать в увеличенных размерах изображение резца бобра в разрезе. Резец состоял из слоев зубной массы и эмали, расположенных вдоль разреза от вершины до основания зуба. Он нарисовал также клюв дятла в разрезе, показав линиями лежащие слои.
— Эти слои имеют различную твердость, — объяснял Александр. — Самый твердый слой выступает вперед и образует острие резца. Следующие, последовательно мягкие слои образуют скос острия. Когда животное грызет дерево, вершина зуба испытывает наибольшую нагрузку, а скос острия — пропорционально мягкости слоев— меньшую нагрузку. Таким образом, нагрузка на каждый слой соответствует его твердости, вследствие чего и происходит равномерный износ всех слоев и первоначальный угол острия сохраняется. Вы понимаете, как это просто?
— Не совсем, — отозвался Иван Иванович.
— И я тоже что-то не понимаю, прошу повторить, — сказал Федор.
Александр удивленно взглянул на непонятливых, достал из кармана кусок почерневшего свинца размером с указательный палец и снова заговорил:
— В этом свинце я утопил кусок толстого гвоздя и начал бить по торцу дубовой чуркой. Что должно было в таком случае произойти?
— Свинец должен был постепенно сесть, обнажая кончик гвоздя, — ответил отец.
— Совершенно верно. А дальше что? — спросил Александр и сам же ответил: — Дальше гвоздь стал сопротивляться ударам чурки сильнее, чем свинец, свинец начал садиться меньше, чуть отступив от гвоздя. Получилось, что гвоздь выступил из свинца, как грифель из карандаша. Точно так же на моих механических челюстях самозатачивались зубы бобра, потому что мягкая зубная масса быстро износилась, и твердая эмаль выступила вперед, как гвоздь из свинца. Да вот, смотрите, смотрите на пол. Доски были когда-то гладко выстроганы. Но со временем мы истерли их ногами, и сучки и шляпки гвоздей, как более твердая масса, меньше изнашивались и стали выступать бугорками. Теперь всем понятно?
Все взглянули на старый пол. Действительно поверхность досок от износа стала неровной, заметно выступали бугорками сучки.
— Вполне поняли, дорогой мой, — взволнованно ответил отец, чувствуя, к каким знаменательным выводам подводит их его сын.
— Черт побери, да ведь это в самом деле интересно!— воскликнул Федор.
— Интереснее самочешущей щетки для «Лизы», — весело сказал Александр.
— Лежачего не бьют, Шура, сдаюсь, — деланно взмолился брат, подняв руки.
— Эврика, теперь я скажу, что нужно делать, — вмешался Иван Иванович, — нужно изготовить топоры, долотья, токарные резцы, косу и еще много кое-чего из слоев металла различной твердости. Они будут самозатачиваться подобно резцам бобра, клюву дятла, когтям кошки!.. Так вот, где она, связь-то между происшествием с «Барсиком» и появлением на этом столе зубов бобра!
— Угадали, Иван Иванович, а теперь давайте прикинем, хотя бы приблизительно, что это может дать человеку, — с жаром продолжал изобретатель. — Вы обратите Внимание только, что происходило до сих пор? Когда-то древнейший дикий предок наш создал первое подобие топора из камня. Уже тогда он понял, что заостренное лезвие требует меньше усилия в работе, и как только тупился каменный топор, наш предок, чтобы восстановить остроту лезвия, тер его о другой камень. Так, очевидно, вместе с первобытным топором родилось и первое точило. С тех пор существенных изменений в способах заострения лезвия любого инструмента, как мы знаем, не произошло. Каменный топор и нож древнего человека, кирка и лом строителя египетских пирамид, секиры войск персидского царя Дария, палаши наших кавалергардов и, наконец, бесчисленные инструменты ремесленников всех времен утрачивали остроту в работе и восстанавливались на точильных камнях, приборах, станках. Чтобы пореже прибегать к этому вынужденному занятию, люди начали создавать лезвия более стойкие. Люди заменили камень бронзой, бронзу — железом, железо — сталью, а сталь, вероятно, заменят в будущем чем-либо еще более прочным, скажем, искусственным алмазом. И, странное дело: ни древний человек, ни современный ученый-инструментальщик не обратили внимания на тот простой факт, что в богатейшем инструментальном арсенале животного царства нет ни одного точильного камня. Разрушая обрабатываемый материал, инструмент в значительно меньшей степени разрушается сам, и никто из создателей его не добился такого рационального износа, при котором лезвие, подобно резцу бобра, не меняет своей первоначальной геометрической формы. Не противодействовать, а содействовать износу лезвия в выгодном для человека направлении, сделать вредное действие материала на инструмент действием полезным, — вот как можно вкратце сформулировать идею нового способа заострения инструментов. — Глядя мечтательно куда-то в сторону, Александр продолжал с еще большим вдохновением:
— Когда-нибудь, в далеком будущем, когда многие народные мечты станут былью, восторжествует и моя идея — идея сделать инструменты вечно обновляющимися. Можете вообразить, как будет легко и удобно людям, для которых труд станет наслаждением и это наслаждение будет тем полнее, чем совершеннее будут инструменты.
— Женщина всю жизнь сможет пользоваться одними и теми же вечно острыми ножницами, столяр сменит свое-долото или стамеску лишь после полного истирания лезвия, подобным же образом токарь поступит с резцом, каменщик — со скарпелем, хлебороб — с ножами косилок, нефтяник — с буровой коронкой и даже парикмахер — с бритвой. Конечно, сохранится известное количество грубых и дешевых инструментов из однородного материала, применение которых в некоторых случаях будет все же целесообразно. Музеи обогатятся новыми экспонатами ушедшей материальной культуры — многими инструментами и точильными машинами наших дней... Впрочем кажется, я увлекся не в меру, — опомнился Александр Михайлович и смущенно замолк.
— Толково! — коротко сказал Иван Иванович.
— Ай да «Барсик», кажется, он открыл клад куда-более богатый, чем куцый кот «Вельзевул» из романа. «Капитан Фракас». Помните, Сигоньяк, закапывая в саду дохлого кота, наткнулся на клад с золотом, — заметил Федор.
— И разбогател только сам, а Шура хочет обогатить науку, — поддержал Михаил Александрович. — Молодец, Шура, ты... большой молодчина... — повторил отец, вставая и кладя руку на плечо сына. Подступивший к горлу ком мешал говорить, голос чуть дрожал: — Большое ты открытие сделал, Шура, большое и для биологов, и для техников. Ты был всегда умницей, и талант изобретателя мы с твоей покойной матерью заметили в тебе еще в. детстве. Он всегда отвлекал тебя от знаний, которые я желал дать тебе. Но, бог свидетель, недаром я зажигал в твоем сердце любовь к биологии. Пошло на пользу и твое увлечение техникой. Ведь твое открытие могло быть сделано только человеком, стоящим на грани двух наук: биологии и техники. Я безмерно рад, Шура, твоим успехам.
— Надо бы взять патент на изобретение, — сказал» Березин.
— Рано, Иван Иванович, — счастливый горячим признанием своего открытия, ответил Александр Михайлович. — Сначала надо произвести испытания. Думаю начать с ножей для косилки.
Иван Иванович повернул голову, оглядев усадьбу. Трава была еще низка. Шел июнь — сирень в полном цветении. Для подготовки работ к испытаниям времени хватало.
Возле сарая стояла выкрашенная в яркозеленую и оранжевую краски конная косилка, а в самом сарае кипела работа. Там трудились Александр, Федор, Иван Иванович, иногда к ним заглядывал и Михаил Александрович. Не жалея сил, молодые люди с невыносимым скрипом пилили пластинки металла, подгоняя их под размеры ножей косилки. Изготовив восемь пластинок из красной меди и из мягкого железа, они припаяли к ним стальные пластинки из сломанной граммофонной пружины, утонченной на мокром точильном круге. Готовые изделия отшлифовали, заточили грани под таким же углом, какой имели заводские ножи. Получились двуслойные ножи. Ножевая полоса косилки, таким образом, была снабжена кожами трех видов: заводскими — стальными, двуслойными из стали и мягкого железа, двуслойными из стали и меди.
Сенокос уже начался, для испытания косилки оставили луговые участки с грубыми травами, преимущественно чертополохом и осотом.. День испытания ножей начался с нервозной суматохи. Все поднялись в ранний час и первым делом оглядели небо. Оно, к счастью, было ясное и лишь одиночные, редкие белые «барашки» блуждали над горизонтом. Солнце, подымающееся в июле очень рано, давно уже обсушило травы, подготовив их для опытов. Пелагея Павловна вместе с прислугой хлопотала на кухне. Она приготовила праздничный завтрак и, кормя многочисленную семью, подбадривала Александра, повторяя: «Я уверена, я уверена, что все получится прекрасно».
Косилку везла уже немолодая «Лиза». Александр шел рядом с косилкой, за ним шагал в белом кителе страдающий одышкой Михаил Александрович. Под руку с ним шла Пелагея Павловна, а по сторонам — Федор, Иван Иванович и снимавшая у Игнатьевых дачу учительница Януш. Весь этот эскорт живописно выделялся на залитом солнцем лугу и вовсе не напоминал ученой комиссии. Михаил Александрович немного нервничал, стараясь скрыть свое душевное состояние. Пелагея Павловна тоже волновалась и выдавала себя тем, что беспрерывно повторяла одни и те же слова одобрения.
— Полюшка, ты так усердно уверяешь в удаче, что вселяешь в нас сомнение. Давай, душа моя, лучше потерпим молча и посмотрим, что на деле выйдет.
Александр Михайлович помахал прутиком, и «Лиза», остановившаяся на краю поля, ходко зашагала. Заработали шестеренки косилки, лентой начала ложиться полоска скошенной травы шириной немногим больше аршина. Шествующие выстроились гуськом, идя сбоку. Скосили большой участок поля, затем перешли на другой участок, заросший чертополохом. Александр Михайлович часто останавливал лошадь, пробовал большим пальцем лезвия. Ножи резали хорошо, и если бы не наличие заводских, то можно было бы подумать, что ножи собственного изготовления самозаостряются. Но одинаково стойкими оказались и лезвия заводских ножей, а когда они начали тупиться, то затупились и самодельные. Чем дольше испытывал изобретатель косилку, тем мрачнее становился.
Сопровождающие один за другим начали проявлять нетерпение, высказывали сомнение и, наконец, полное неверие в успех опытов. Однако из вежливости и сочувствия к изобретателю, продолжали шествовать за косилкой. Подумав над причиной неудачи, Александр Михайлович решил, что если погнать лошадь побыстрее, то эффект самозатачивания, возможно, и получится. Ведь дятел работает клювом со скоростью швейной машины. Да и белки, кролики с удивительной быстротой жуют пищу.
«Лизу» накормили, дали ей отдохнуть и повели на приболотный участок, густо заросший осотом. Заскрежетали шестерни, мягко застучала ножевая полоса косилки. Трепеща мелкозубчатыми, реснитчатыми листьями и кланяясь светложелтыми шапочками цветов, осот валом падал на землю. Александр через некоторое время осмотрел ножи, и слабый луч надежды озарил его лицо. Увы, дальнейшие усилия показали, что надежда эта была обманчива. Ножи никак не хотели заостряться. Несчастная «Лиза» вся была в «мыле». Александр Михайлович тоже основательно запарился. Он покраснел от напряжения, волнения, смущения, от явного провала. И лошадь и хозяин дышали бурно, и не было конца их мукам. Вдруг Игнатьеву в голову пришла шальная мысль: если перевести лошадь с рыси на галоп, то эффект самозатачивания, наверное, получится. Но одна «Лиза» не потянет косилку на галопе. Попросили у соседа-крестьянина лошадь и погнали косилку на парной упряжи. Но галопа не получилось. Косилка, страшно дребезжа шестернями, валила траву с большой скоростью, косила до тех пор, пока лошади не выбились из сил...
Результат был неутешителен: все три сорта ножей — заводские, двуслойные с медью и двуслойные с железом тупились в работе и к огорчению всех самодельные ножи тупились быстрее.
Бывает так, что поскользнется человек, упадет легко, не испытав боли, и это вызывает веселый смех очевидцев. Но если упавшему причинена боль, если он не сразу встает, то смеявшиеся выражают ему искреннее сочувствие. Прошлогодняя неудача Игнатьева с опытами самозатачивания вызвала много шуток и смеха, а нынешний его провал испытания двуслойных ножей глубоко удручил всех. Даже Федор, не упускавший случая поострить, помрачнел. Чтобы несколько смягчить впечатление от неудачи, Пелагея Павловна сказала:
— Не горюй, Шура, первый блин всегда бывает комом.
Эти слова не подняли настроения, так как все знали, что «блин»-то — не первый, а второй.
— Техника ведь не твоя кулинария, Полюшка... Тут все было рассчитано и обосновано, так отчего же все-таки получилась неудача?— говорил Михаил Александрович, впервые в жизни болея душой за технику.
Александр Михайлович погоревал, а потом, поняв свою ошибку, бросил опыты. Он нашел утешение в чтении книг о знаменитых изобретателях. Их путь тоже был усеян не цветами, а трениями, их успехи рождались нечеловеческим упорством в труде и в поисках научной истины. Игнатьев и прежде знал, что каждый из них был мучеником идеи и, открыв научную истину, не делал из нее таких скороспелых выводов, какие сделал он. Почему, собственно, он начал опыты с косилки? Потому ли, что видел, как работают косари? Не потому ли, что находился на даче и сам покосил малость, быстро устав? Но ведь эта практика, давшая толчок к открытию, могла натолкнуть лишь на мысль, но не сделать ее реально осуществимой. Разве не ясно, что первые испытания следовало производить на инструменте, обрабатывающем очень твердый, быстро истирающий лезвие материал?
Неожиданно посветлев, Александр сказал отцу, что он едет в город по делам. Магистр понял, что сын задумал что-то новое, и удивился. Он поглядел на него неодобрительным взглядом, говорившим: «Полюбуйтесь-ка им! Взрослый человек, не раз битый судьбой, и как он беззаботен! Обжегся на одном деле, а теперь берется за другое, словно ничего особенного не произошло. Порхает с цветка на цветок, как бабочка».
Александр Михайлович отбыл в Петербург и вернулся дней через десять. Он привез два зубила и круглые инструменты с заостренными концами, именуемые у каменщиков шпунтами. Инструменты имели вид толстого, под крутым углом зачиненного карандаша. Подобно куску свинца с гвоздем в середине, изобретатель заказал кузнецу шпунт из мягкого железа и стали, в котором сталь выступала из сердцевины инструмента, как грифель карандаша. Игнатьев подвез несколько крупных камней к сараю, удобно уселся и начал беспорядочно тесать шпунтом один из камней. О своем новом опыте он никому не сказал ни слова. В семье делали вид, что ничего не замечают, и это очень устраивало Александра Михайловича, бившего с ожесточением молотком по шпунту.
Через полчаса «каменотес» заметил признаки самозатачивания, отчего радостно заволновался, прервал, было, работу, но потом с новым ожесточением стал колотить по инструменту. Он поработал шпунтом еще полтора часа. Инструмент не притупился. Отложив его в сторону, Игнатьев взялся тесать камень зубилом. Этот инструмент состоял из трех слоев —тонкая стальная пластинка в середине, а по бокам железные полосы. Он бил по инструменту часто, энергично, не жалея сил. Грани железных полос лезвия, стираемые, стачиваемые гранитом, незаметно отступали, а стальная полоска все время выступала кромкой над железными. Зудели руки от неточных ударов, устали мышцы, болела поясница, но сердце ликовало. Игнатьев проработал трехслойным зубилом три часа, трудился среди растущей кучи щебня, крошки, каменной пыли, не раз больно, до слез засоряя глаза. Покончив с трехслойным зубилом, он взялся обрабатывать камни другим зубилом, а затем — шпунтом. Они были изготовлены, как обычные, из однородного металла — из стали. Через некоторое время оба инструмента совершенно затупились.
Встав на онемевшие ноги, изобретатель взял все четыре инструмента — два самозатачивающихся и два простых, медленным шагом победителя пошел к своим. На балконе собирались уже к вечернему чаю. Как и полтора месяца назад, изобретатель со стуком положил на стол инструменты, сказав коротко:
— Вот они!
Пять рук разом потянулись к инструментам, одной руке даже нехватило.
— Неужели получилось? — спросил Иван Иванович.
— А вы сами скажите.
— Получилось, Шура, ей-богу, получилось, ура! — вскрикнул Федор.
— Ничего подобного! — возразил Иван Иванович, которому досталось простое затупившееся зубило.
— А вот оно, смотрите, как хорошо заострилось.
— Я говорила, что у Александра получится, я была уверена, — торжествовала Пелагея Павловна.
— Чудесно, дорогой мой, расчудесно! — произнес Михаил Александрович, разглядывая острие инструмента.— Даю тебе, Шурочка, отцовское благословение. Дело большое, ты должен действовать и не бояться трудностей.
Иван Иванович и Федор Михайлович поставили оба зубила рядом и начали рассматривать их лезвия. У трехслойного инструмента лезвие несколько погрубело по сравнению с первоначальным видом, однако оно вполне могло работать дальше без заточки. Что же касается второго зубила, то оно нуждалось не только в заточке, но и в перековке, настолько лезвие его затупилось.
Накрыли стол. Никто не посмел убрать лежащие на столе среди фарфоровой посуды грубые куски металла. С трепетным почтением, как к святыне, относились в семье Игнатьевых к первым в мире самозатачивающимся инструментам.
В ноябре 1913 года Александру Михайловичу вручили-«Свидетельство об окончании Естественного отделения» физико-математического факультета Императорского Санкт-Петербургского Университета». Профессора встретили его не особенно ласково, за исключением профессора Палладина, читавшего курс анатомии растений, и профессора Шимкевича, читавшего курс зоологии позвоночных. К осени Игнатьев сдал последний свой «должок» по зачетам, заслужив похвалу обоих профессоров и высшие отметки. Поздравляя выпускника, профессор Палладин говорил ему, что он мог бы стать хорошим ботаником. Шимкевич ревниво возразил, подчеркивая, что студент, написавший такой замечательный реферат по сравнительной анатомии позвоночных, какой написал Александр Михайлович, — безусловный зоолог.
— Да знаете ли вы, батенька мой, Владимир Иванович, что в этом реферате, между прочим, содержится? Там есть две страницы, которые можно развернуть и написать отличную диссертацию на степень магистра. Да-с, магистра наук, — диссертацию на тему. «Самозатачивание в природе», открытое нашим выпускником. — Профессор Шимкевич коротко рассказал коллеге сущность нового открытия, а профессор Палладин слушал его с нарастающим интересом. Выпускник же стоял, чувствуя себя неловко и не зная, куда девать руки.
— Владимир Михайлович, прав, вам действительно следует написать труд на эту тему, — согласился Палладин, обратись к Игнатьеву.
— Непременно. Вы обязаны написать! У вас в руках верный ключ для входа в храм науки, — патетически продолжал профессор Шимкевич, повернувшись к Игнатьеву. — Перед вами большое будущее, молодой человек... Впрочем, кажется, вы не совсем молоды для выпускника университета. Сколько вам лет?
— Тридцать четыре года.
— Однако вы молоды для своего выдающегося открытия. Как вы его назвали?
— Я не думал о названии.
— Давайте назовем будущий ваш труд так: «Физика или механика самозатачивания режущих и колющих органов животных», — это будет ново и точно. Ново потому, что до сих пор наука полагала, что утрата остроты зубов и когтей животных компенсируется биологическим восстановлением ее — регенерацией. Вы же с помощью механических челюстей доказали, что биологический момент дополняется остроумным механическим моментом. Долг чести вашей разработать эту идею в своих дальнейших научных трудах, в которых желаю вам наилучших успехов, — заключил профессор Шимкевич, крепко пожав Игнатьеву руку.
Тепло попрощавшись и с профессором Палладиным, Игнатьев покинул стены университета.
Дома, на Забалканском, он ещё раз раскрыл свидетельство и стал рассматривать его. Странный холодок испытал он к документу, ради которого трудился столько лет. Игнатьев внимательно вгляделся в листы книжки, желая понять, что произошло с ним.
Как и десять лет назад, он думал о выборе профессии. Кем же ему быть?! Казалось бы, что именно сейчас этот вопрос решен окончательно и скреплен свидетельством университета. Он, разумеется, естественник, получивший высшую похвалу и напутствие лучших профессоров!
Он естественник?..
Нет, именно в день получения звания биолога он понял яснее, чем когда-либо, что он техник, инструментальщик, готовый посвятить всю свою жизнь созданию новых инструментов.
Он техник душой и станет им на деле!
Вот почему он был равнодушен к свидетельству университета. Александр Михайлович тут же спрятал документ, чтобы никогда в жизни не пользоваться им. Присев на диван, он начал размышлять о предстоящих делах. Назревал план создания собственной лаборатории, для содержания которой он хотел попросить у отца разрешение продать свою долю земли в Ахиярви.
В коридоре раздался звонок. Вошел «Петр» — Сергей Николаевич Сулимов с поручением от Петербургского комитета РСДРП. Задание партии требовало от Игнатьева длительных отлучек из города.
— Это по делам чрезвычайной важности? Я бы хотел пока остаться в Петербурге для организации лаборатории по созданию моих инструментов, — сказал Игнатьев.
— Ваших инструментов? — спросил многозначительно гость, — но для кого они?
— Пока для науки.
— Ваша наука пойдет на обогащение акционеров машиностроительных обществ, — сказал Сулимов, — для заводчиков! Кому, как не им, достанутся плоды ваших трудов и таланта? Инструменты делать будем, когда отберем заводы у нынешних хозяев. Сейчас же время не ждет, — надо бросать все и делать то, что важнее, неотложнее.
— Я же спрашиваю, Сергей Николаевич, — дела у вас большой важности? Если это так, то я, разумеется, брошу все, — сказал Игнатьев. — Куда мне ехать?
Александр Михайлович совершил всего лишь одну поездку недели на три в Харьков. Далее, ввиду развернувшихся в Петербурге событий, необходимость в таких выездах отпала.
9 января 1914 года в столице вспыхнула грандиозная забастовка. Партия привлекла всех членов своих организаций к активной работе по мобилизации масс на борьбу с самодержавием. Игнатьеву, Березину, Каниной и другим было поручено распространение большевистской литературы среди рабочих. Число бастующих росло неуклонно и к первому мая достигло более четверти миллиона. Игнатьев пачками доставлял на дом напечатанные в типографии брошюры и листовки, мелкими пачками распределял их среди товарищей, связанных с заводами. К Каниной он приходил с литературой почти каждую неделю. Однажды Александр Михайлович ушел от нее, обещав зайти дней через пять, и где-то запропал.
В начале августа Канина вышла на звонок отворить дверь и вздрогнула, увидя у порога офицера. Но испуг ее прошел мгновенно, когда симпатично улыбающийся офицер негромко произнес:
— Здравствуйте, Ольга Константиновна!
— Батюшки, Александр Михайлович, я вас не узнала, богатым будете, — всплеснула руками Канина. — Войдите, войдите, пожалуйста, в комнату.
Прапорщик Игнатьев вошел и сел привычно на диван. Канина оглядела его и сказала:
— Офицером стали, бороду сбрили, усы подстригли, ну, совсем другим человеком стали. Л знаете, вам очень к лицу военная форма.
— Она всем к лицу, — ответил он, снова улыбнувшись, — во всяком случае — всем придает более или менее бравый вид — и высоким, и таким средненьким, как. я, и старым, и молодым. Многим она кружит голову: мужчинам от мнимого ощущения рыцарских достоинств, а женщинам... — сами знаете от чего.
— Ну, уж не воображайте, — заметила Канина, гроз» ему пальчиком, и засмеялась.
— Нисколько! Как можно гордиться мундиром офицера армии «его величества», зная, какие изверги и негодяи часто бывают в него облачаемы, — ответил он, сразу насупившись.
Канина тоже помрачнела. Долго говорили о разразившейся войне, о бедах, которые она приносит народу. Игнатьев сообщил, что через несколько дней выезжает на фронт. Помолчали. Попрощались сдержанно, задумчиво глядя друг другу в глаза. Один вопрос мучил обоих в эту минуту: «Увидимся ли еще?», но слова эти не были произнесены ими вслух.