ЧАСТЬ II. ПРОШЛОЕ

I

Первое, что услышал Буров, вынырнув на воздух, была песня. Несколько занудная, зато полная искренности, драматизма и душевной муки:

А листья желтые над городом кружатся…

С тихим шорохом нам под ноги ложатся.

Эх, не прожить нам в мире этом без потерь…

Солировал в меру пьяненький, загребающий по-собачьи гражданин, собственно, не столько пел, сколько отплевывался зеленой, щедро хлорированной водой. Голос у него был мятый, движения вялые, глаза запавшие, красные, словно у кролика. Казалось, еще немного, еще чуть-чуть, и он пойдет на дно с песней на устах. Однако ничего — при виде Бурова воодушевился, отбросил разом пессимизм и с интересом спросил:

— Э, мужик, ты кто?

— Да хрен в пальто, — успокоил его Буров, дружески подмигнул и принялся забирать влево, к краю бассейна, где прилепилась узенькая, заржавленная лесенка.

Вылез из воды, расправил грудь и с достоинством пошлепал на выход. Народ на его явление отреагировал слабо — кто мок на мелководье, кто плавал на глубине, кто с уханьем бросался в хлорированные бездны. Ну мужик, ну амбалистый, ну с плечами шириною в дверь. Да и хрен с ним. Одним большим, одним меньше. Не хреном, мужиком… Буров между тем прошел парную, душевые, сауну, помывочный зал и скоро оказался в раздевалке-предбаннике, являвшемся одновременно и клубом по интересам. Собственно, центральный интерес здесь был один — пенилось пивко, звенели емкости, дергались, способствуя процессу, кадыки. В воздухе висели разговоры о футболе, пахло мылом, потом, исподним и спиртным, со стены смотрели Миша Олимпиец,[240] Николай Олялин и всем известная женщина, которая поет. Приглядеться, так это было вовсе не веселье — так, массовое убиение времени, которого невпроворот. А душой компании, этаким главкомом парада был верткий человечек в выцветшем, верно, белом когда-то халате. С невероятной ловкостью он шуршал рублями, лихо лишал девственности батареи бутылок, с энтузиазмом Фигаро управлялся с простынями и грозно, аки цербер, рычал на нерадивых. Одно слово — спец, бальнеатор, корифей помыва. Все спорилось, играло и кипело в его умелых руках, в нем было что-то от светила медицины, проводящего уникальную, невыразимо сложную операцию. От светила медицины, успевшего принять на грудь граммов этак сто пятьдесят спирту…

— Пламенный физкульт-привет, доплыл благополучно, — сообщил ему Буров, не заметил никакой реакции, кашлянул, нахмурился и веско повторил: — Доплыл, говорю, благополучно. Пламенный физкульт-привет.

— А-а… Ты… — Бальнеатор наморщил узкий лоб, как бы вспоминая что-то, пошмыгал красным носом. — Значит, явился… А у нас все на мази, у нас все, как в аптеке. — Он тут же сунулся в свой шкаф, вытащил невзрачный, перевязанный бечевкой пакет. — Вот, как просили, передаю. А это харч, — протянул он что-то в промасленной бумаге. — Куплено как для себя, согласно действующим расценкам. У нас все как в аптеке. На, — подал он простыню, открыл бутылку пива и пальцем показал куда-то в угол. — Туда давай. Смотри, недолго. А своим скажи — все, ша, амба. За фиолетовую[241] последний раз пускаю. Пускай готовят бурого Володю.[242] А так мне понта нет, — глянул он на Бурова словно на пустое место, дернул презрительно плечом и резко повернулся в сторону, к страдающим от жажды массам: — Что, пивка три бутылки? Сделаем. Вот, «Жигулевское», холодненькое, вчерашнего разлива.

Казалось, всплыви у него в бассейне лохнесское чудовище, он ничуть бы не удивился. Главное, чтобы было заплачено.

— Конечно, передам, — улыбнулся Буров — не гниде-бальнеатору, красотке на календаре, покладисто кивнул и пошагал к себе в гадючий уголок. «Ага, значит, лето года 1983-го от Рождества Христова. И 66-го от пролетарской революции. От той самой, о которой так занудно говорили большевики…»

Завернулся в простыню, сел на выделенное место, осторожно, кончиками пальцев поладил с пакетом с харчами. Так, негусто. Холодец, называемый в народе волосатым, плавленый сырок «Дружба», копченая, завернутая в газету, сельдь. В газете той писали:

«Гордой поступью входит в новый 1983 год ленинградский комбинат „Трудпром“. Его специалисты предлагают населению города новые необычные услуги: мойка и натирка полов, чистка и регулировка газовых плит, комплексная уборка квартир и тысяча других полезных мелочей. И пятна на одежде пусть не приводят больше в отчаяние любителей красивых и модных гардеробов, потому что объединение „Химчистка“ закончила испытания нового препарата „Алкомон-ДС“, который не только отлично чистит одежду, но и дарит ей вторую молодость. А еще умельцы из химчистки освоили крашение столь модных в этом сезоне нейлоновых рубашек во все цвета и оттенки радуги. Не отстают от них и работники Невского мыловаренного завода. В рекордно короткие сроки они наладили производство питательного крема „Волшебница“. В состав его входит маточкино молоко пчел, столь богатое витаминами и гормонами. Крем превосходит по качеству продукцию лучших капиталистических фабрик, а стоит всего 60 копеек…»

От селедки пахло морем, чайками, ветром странствий и немного неподмытой женщиной…

«Значит, говоришь, „Волшебница“?» Буров отложил газетку в сторону, крякнув, отхлебнул пивка, посмотрел в задумчивости на часы на стенке и занялся вторым пакетом. С легкостью порвал шпагат, быстро развернул, глянул и даже как-то оторопел. Ну что тут будешь делать! То ли смеяться, то ли плакать, то ли матом крыть Великого Аватара, лично принимавшего, блин, участие в скрупулезной отработке операции. В пакете были майка, трусы и зелено-белые, с черными шнурками кеды, сразу наводящие на мысли о Ваковском заводе.[243] Довершала экипировку шапочка — с мятым козырьком, резинкой на затылке и ностальгической надписью: «Пярну-80». «Да уж, меня узнают без труда. Правду глаголил Калиостро, истинно великий маг. Чтоб ему вместе с Аватаром!» — Буров принялся копаться в белье и не удержался, хмыкнул — на майке было написано «Динамо», крупными белыми буквами наискось через всю грудь. Вот ведь, блин, волшебники, мать их ети! Мало что марафонцем сделали, так еще и ментом поганым.[244] Ну умора, ну укатайка, ну потеха. Сунули спецназа с пятью железками[245] к пидорам во внутренние органы. Ох, не влезет, встанет на ребро, пойдет против шерсти и выйдет боком… Только веселился Буров не долго — нашел в левом кеде часы. Наручные, противоударные, водонепроницаемые, с календарем. И с гравировкой: «От высокого командования». Дарственной. На имя Бурова Василия Гавриловича. Свои, командирские, с которых, собственно, все и началось.[246] Господи, и что это за пьеса, в которой он играет хрен знает какую роль? Вот уж воистину весь мир театр, а все люди актеры. Только вот кто режиссер? Впрочем, вдаваться в сущность глобальных вопросов Буров не стал, быстренько спустился на землю и принялся сливаться с реалиями.

— Угощайтесь, — предложил он «Дружбу», волосатого и сельдь вкушающему соседу слева. — Баба вот собрала, а у меня гастрит.

— Во, я и говорю — все бабы дуры, — отозвался тот, икнул и вытащил второй стакан. — Ну давай, что ли, за знакомство.

— Спасибо, не могу, у меня еще и почки, — извинился Буров, глянул на часы и выказал работу мысли. — А потом я взял два билета, на дневной сеанс… На двенадцать, в «Великан». Скоро уже нужно собираться.

— Ну ты и забежка. Времени одиннадцать часов, а до «Великана» отсюда доплюнуть можно. Впрочем, хозяин — барин. — Сосед оскалился, принял в одиночку и, потеряв к Бурову всякий интерес, занялся вплотную сельдью. Что зря разговаривать с моральным-то уродом? С виду очень даже нормальный мужик, а если глянуть вглубь — колит, гастрит, почки, слюни, билеты на дневной сеанс. Тьфу. И селедку ему баба подложила хреновую, в рот не взять, сухую, словно вобла. Может, не такая и дура…

Буров в ответ с ухмылочкой кивнул, по новой приложился к пиву и неторопливо, вдумчиво, даже с этакой ленцой принялся собираться на выход. В мыслях его царила ясность, на сердце было легко — за час с небольшим, изображая марафонца, он уж всяко доберется до места. А по пути посмотрит на Неву, на спицу Петропавловки, на Стрелку, на Зимний, на Кунсткамеру, на мосты, на купол Исаакия под летним солнцем. На все это великолепие града Петрова. Петербург, Петроград, Ленинград. Здравствуй, город, знакомый до слез. Сколько, блин, не виделись-то? Пару сотен лет, не меньше.[247] А вокруг по-прежнему кипела жизнь. Греб рубли поганец-бальнеатор, перло пеной парное «Жигулевское», разрумянившиеся граждане, отбанившись снаружи, отмывали души злодейкой-сорокаградусной. Из настенного репродуктора, что у Бурова над головой, изливалась, куда там Ниагаре, песня:

Нам рано на покой,

И память не умрет,

Оркестр полковой

Вновь за сердце берет!

Прости, красавица, но жизнь пехотная

Вновь расставание сулит тебе!

Не зря начищена труба походная,

Такая музыка звучит у нас в судьбе!

Однако скоро поток иссяк и начался рассказ о белом медвежонке, из которого, как пить дать, ничего уже путного не вырастет. Экипаж атомного ледокола «Арктика» напоил его допьяна; спиртом со сгущенкой, лыка не вяжущего взял нa борт, а по прибытии в Ленинград подарил местному зоопарку. Новосел получил имя Миша, быстpo освоился в новых условиях и чувствует себя как дома…

«Ага, плещется в теплой луже, а не в Северном Ледовитом и жрет казенную пайку вместо свежей нерпы», — с горечью подумал Буров, встал и совсем уже было собрался идти, как вдруг стремительно раскрылась дверь и внутрь вломились колонной шестеро. Не с вениками и мочалками — с красными книженциями. Собственно, ксивой цвета месячных сразу помахал один, другие же засуетились, задергались, затопали ногами, закричали, бешено раздувая ноздри:

— А ну подъем! Сорок пять секунд! Всем одеваться и выходить строиться! Время пошло. Предъявить документы, вещи и карманы к осмотру! Шевелить грудями! Живо, живо, живо!

Чертом кинулись кто в душевые, кто в парную, кто в помоечный зал, а один, недобро ухмыляясь, подошел к зеленому от предчувствий бальнеатору:

— Валюту, золото, бриллианты и порожнюю тару на стол. Живо у меня и в полном объеме! Ну!

А из банных недр уже начали прибывать голые люди, слышались возня, грохотание шаек и прерывающиеся от ужаса голоса:

— Товарищи, ну не надо, товарищи… Ведь намылилися же только, товарищи… Окатиться дайте, окатиться… Ну пожалуйста, ну христа ради, разрешите хотя бы смыть шампунь. С ромашкой, мятой и витамином С. Жена подарила на двадцать третье февраля… Ну товарищи, что же вы делаете, товарищи…

А товарищи те, действуя ужасно ловко, уже строили у стенки народ, шмонали по карманам, изымали документы и экспроприировали экспроприатора-бальнеатора. Сразу чувствовались выучка, мастерство, профессионализм и устойчивые богатые традиции. В том плане, чтобы не было богатых…

Бурову вся эта суета крайне не понравилась. Во-первых, из-за досады на себя — и как же он это мог забыть, что попал во времена Юрия Долгорукого,[248] считающего, что дорога в коммунизм пролегает исключительно через концлагерь? Во-вторых, и это самое главное, можно было запросто опоздать на рандеву. И наконец, в-третьих, ну уж очень не любил, на дух не выносил Буров компанию глубокого бурения. Как и всякий боевой офицер — жандармов. Только-то и умеют, что надуваться спесью да хватать евреев, правдолюбцев и диссидентов. Мало он им морды бил тогда, на берегу моря, в «Занзибаре».[249] Не евреям, правдолюбцам и диссидентам — комитетским педерастам. А вот, явились, не запылились…

— Документы, — велели те, и Буров сразу же заулыбался, с великой радостью закивал, мастерски изображая доброго, преданного делу Ленина и партии идиота.

— Ну, слава труду, вот и родные органы. Приветствую, аплодирую и вверяюсь, потому как одобряю. А документов нет, вот только что умыкнули. Все, все — и паспорт, и партбилет, и командировочное предписание. А также полушерстяную пару из ткани «Ударник», нейлоновую блузу и галстук в горошек. И еще сорок восемь рублей и двадцать восемь копеек, выданные мне вчера под отчет бухгалтерией нашего краснознаменного совхоза «Ленин с нами». Это же, товарищи, не баня, а бандитское гнездо, вертеп разврата, буржуазно идеологический омут! — Буров оглянулся, перешел на шепот, яростно вздохнул, глядя в чекистские глаза: — Товарищи, дорогие мои товарищи, это же рассадник контрреволюции в чистом виде. Как же я теперь буду платить мои партийные взносы, а?

Валять он дурака валял, а на душе на самом деле было нерадостно. Вот как установят товарищи, что не придурок он из орденоносного совхоза, а капитан спецназа Вася Буров, по идее находящийся сейчас где-то в Гондурасе, вот будет весело так уж весело. Жуткая потеха, на всю оставшуюся жизнь…

— Ладно, разберемся, становись в строй. В автобусе, чай, не замерзнешь. Да и ехать недалеко, — пожалели Бурова товарищи и громким командирским голосом поставили последний штрих: — Всем в колонне по одному выходить на улицу и грузиться в транспортное средство. Шаг влево, шаг вправо…

Ладно, в колонну по одному, благоухая мылом и пивом, двинули грузиться в автобус. Причем не строгим мужским коллективом — в приятной дамской компании: со стороны женского отделения бани вели колонной представительниц прекрасного пола. Каких-то встрепанных, нечесаных, в без любви надетых кофточках и платьицах. Многие дрожали, словно на морозе, терли глаза и пускали слезу. Слышались вздохи, всхлипывания, приглушенный шепот и стук каблучков. В общем и целом настроение было не очень, с легким паром, называется, черт его бы драл…

На улице оптимизма не прибавилось. И в прямом, и в переносном смысле атмосфера там была грозовой. В воздухе, тяжелом, словно в бане, не чувствовалось ни ветерка, парило немилосердно, как пить дать, собиралась гроза. А у входа в ту самую баню смердели автобусы — уж лучше не задумываться, какого маршрута, — стояли люди со стальными глазами, толпилась, правда чуть поодаль, любопытствующая общественность. Пахнущая не мылом и шампунем — потом, зато свободная и не построенная в колонну. Впрочем, это еще как посмотреть…

В общем, ехать по жаре на расправу Бурову не захотелось. А потому в транссредство он грузиться не стал — брякнул одного товарища мордой на асфальт, от души коленом в пах угостил другого да и рванул, не долго думая, через дорогу во двор — дай-то бог, чтобы двор этот оказался проходным. Чертом бросился в подворотню, вихрем занырнул под арку и с головой закутался в мрачную изнанку города — вонь, грязь, мусор, невывезенные баки, облупившиеся стены. А за стеной уже шумели страшно, топали ногами, кричали грозно, гневно, очень даже на повышенных тонах. Не понравилось, значит, рожей-то об асфальт…

«Ну что ж вы так орете-то, ребята? Вас ведь пока не режут». Буров пробежал мимо каких-то ящиков, завернул за угол, наддал, пролетел под приземистой аркой и внезапно выругался, встал, увидев чугунные, хитрого литья ворота. Крепко запертые.

Грязный извилистый аппендикс двора оказался еще и конкретно слепым. Бежать дальше было некуда. Так… На Востоке говорят: шакал, загнанный в угол, становится тигром. А кем же тогда становится тигр, да еще не простой — саблезубый?

«Ладно, ребята, сами напросились. Такая уж ваша судьба», — усмехнулся Буров, сплюнул, «отдал якоря»[250] и принялся ждать. А когда появились преследователи — трое разъяренных, тяжело дышащих людей, — он издал ужасный крик и метнулся им навстречу, только это был уже не человек — красный саблезубый тигр с кинжальными, исполинскими клыками. Чмокнула насилуемая плоть, захрустели кости, рухнули безвольные тела. Одно, второе, третье, практически синхронно. И наступила тишина. Дом по-философски молчал, хранил невозмутимое спокойствие, зашторенные окна с угрюмых стен смотрели с откровенным равнодушием. Мало, что ли, морды людям били во дворе? Правда, вот чтобы так…

«Ни хрена не могут. Ну и ну. А если завтра война? А если завтра в поход?» — с горечью подумал Буров, укоризненно вздохнул, однако долго о судьбе отечества скорбеть не стал — молнией, на автопилоте забурился в подъезд. Игнорируя вонь, темноту и осклизлые ступени, полетел вверх по выщербленной, помнящей еще и времена Петровы лестнице. А что, экипирован на славу, в кедах, плевать, что белых, очень даже удобно. Вперед, вперед, вперед. Запах кошек — это ничто по сравнению со смрадом параши. Вперед…

Шлепал кедами он по спинам ступеней не зря — лестница скоро вывела его на площадку, на самый верх, к двери на чердак. Замок на ней висел добрый, в смазке, с массивной дужкой, а вот петли подкачали — держались на соплях, вернее, на каких-то ржавых, доверия не внушающих болтах. Лет, наверное, сто с гаком держались…

«Опаньки», — потрогал Буров дверь и долго думать не стал — резко, мощно, по всей науке приложился к ней ногой. Боковым проникающим — со всего реверса таза, выпрямляя в одну линию голень, бедро и плечо. С грохотом вломился внутрь, глянул и страшно обрадовался — сушившемуся на чердаке белью. Собственно белью — вместе с наволочками, простынями, полотенцами и покрывалами на веревках висели и предметы гардероба. Буров, особо не мудрствуя, выбрал синий тренировочный костюм. Ну, во-первых, размерчик самое то, а во-вторых, к кедам хорошо. Опять-таки не шерсть какая-то — трикотаж х/б, сохнет быстро, а главное, не мешает бегу, не стесняет свободу движений. Сейчас все зависит от качества маневра. Да уж, еще как — шмелем Буров кинулся к слуховому окну, проворно, по-змеиному выбрался на крышу и в темпе заскользил, зашлепал кедами по жаркой, словно печь, но уже остывающей кровле. Погода, переменившись, способствовала бегу — светило убралось, ветер дул в спину, в воздухе не чувствовалось и намека на расслабуху. Только свежесть, турбулентность и приближение стихии. Той, от которой лучше держаться подальше.

Буров пересек крышу, прыгнул на соседний дом, глянул на часы и непроизвольно замедлился: «Так, рандеву, похоже, отменяется. Вот педерасты!..» Откорректировал план и побежал в сторону от Медного всадника. Кого он материл с таким искусством, было ясно и без уточнения…

А стихия все свирепела — ветер превратился в шквал, небо стало сизым, воробьи спикировали на вынужденную посадку и кричали хором, куда там буревестнику: «Буря, скоро грянет буря!» И вот блеснуло знатно, аж до горизонта, громыхнуло так, что задрожала земля, и ударил дождь как из ведра, ливень, водопад, стена, заоблачная Ниагара. Хвала Аллаху, что по-летнему теплая, боже упаси, чтоб не радиоактивная и не кислотная…

— Давай, давай, — возрадовался Буров, перешел на шаг и ловко перебрался на следующую крышу. — Люблю грозу в начале мая. И в конце июля люблю…

Он насквозь промок, с трудом держал баланс,[251] однако рад был низкой облачности до чертиков — она ведь играет на руку ему, не этим педерастам с Литейного. Которые и в ясную-то погоду ничего, кроме своих шор, не видят… Это очень хорошо, это очень славно, что кто-то там, на небесах, крупно обоссался. Вперед, вперед, пока он не иссяк. Так что озаряемый молниями и омываемый ливнями мчался себе Буров по петербургским крышам. Не мартовским котом — красным смилодоном. Промокшим, страшным, готовым дорого продать свою жизнь. Бесчинствовал ветер, струились потоки, скользили кеды по железному катку…

Наконец, прикинув, что оторвался достаточно, Буров замедлил ход, перевел дыхание и по пожарной лестнице спустился с небес на землю — в маленький, с огромными тополями дворик Петроградской стороны. По случаю дождя пустынный, словно вымерший. Ничего не стоило инкогнито пересечь его и выбраться на Большую Пушкарскую, тоже обезлюдевшую, зато необыкновенно опрятную, чем-то напоминающую ухоженную, ожидающую любовника женщину. Впрочем, кое-кто из гомо сапиенсов все же не убоялся ливня — на тротуаре у мостовой стоял понурый муж с зонтом. Грустно он взирал на бежевые «жигули», вернее, на переднее, спущенное до диска колесо. Домкрат, запаска и балонник лежали тут же, у его ног, однако как восстановить автомобильную гармонию, страдалец, видимо, не знал. Просто стоял, мок, вздыхал и невыразимо скорбел, этаким геройским генералом Карбышевым, правда, под июньским дождем.[252]

«Эх, шел бы ты в машину, дурашка», — ухмыльнулся Буров, подошел поближе и вспомнил Пушкина с его ремаркой, что черт ли сладит с бабой гневной. В «Жигулях» сидела дама при прическе, сверкала крашеными бельмами и через полуоткрытое окно давала очень ценные советы. Сверкала и давала она так, что в общем-то не робкий Буров поежился.

— За три рубля помочь? — шепотом спросил он мученика, увидел торопливый кивок и через пять минут уже шел прочь, сжимая в кулаке зелененькую. Вот так, хоть что-то. А в общем и целом ситуация не очень, он снова влип в изрядное дерьмо. Ни денег, ни определенности, ни связей, только краденое промокшее трико, белые кеды да испорченные отношения с чекистами. А до следующего рандеву в понедельник еще, извините, три дня. И неизвестно еще, что будет там, на берегу Невы, у сфинксов.

Впрочем, где добыть проклятый металл, Буров знал и поэтому держал сейчас курс на север, в ГДР,[253] в огромный, изогнутый подковой дом-тысячеквартирник. К себе домой. Там, под ванной, в укромном тайничке лежала пачка долларов. Тридцать пять бумажек с мордой Франклина, аккуратно стянутые резинкой. Трофей из Африки, боевой. Эх, возьми тот черномазый гад чуть-чуть левее…

Словом, двигал Буров к себе домой. А чтобы были понятны трико и кеды — в темпе, спортивной рысью, размеренно дыша. Бодро так прошлепал Петроградскую, выбежал на набережную, осилил мост и пошел, пошел, пошел мерить ножками необъятную, как космос, Выборгскую сторону. А дождь все сильнее, а ветер все шквалистее, а лужи пузырями…

О-хо-хо-хо-хо. Только недолго Буров боролся со стихией. Сработали тормоза, взметнулись брызги, и из остановившегося «каблука»[254] спросили:

— Может, подвезти? Погода-то нелетная.

— Еще какая нелетная, — согласился Буров, с оглядкой подошел, тронул ручку дверцы с надписью «Почтовый». — Мне, вообще-то, в конец Гражданского.

— У, круто, — кивнул водитель, крепкий паренек в десантной майке. — Я сам тоже бегаю. Но чтобы вот такие кругаля… Вы кто, вольник? Боксер? А может… шотокан?

Последнее слово он произнес шепотом.

— Да так, — хмыкнул Буров, залез в кабину, с удовольствием устроился в неудобном кресле. — Сражаюсь с гиподинамией, болезнью века. А ты, я вижу, поклонник шотокана? Ну да, эффектный стиль, приятный глазу…

— Это еще смотря чей глаз. — Паренек нахмурился, врубил скорость и резко, так, что глушитель рявкнул, надавил на газ. — Мы вот полгода окна в зале простынями закрывали. В тренировочных, — он коротко вздохнул, посмотрел на Бурова, — костюмах занимались. Ну а потом вообще началось… Да вы, наверное, сами в курсе…

Еще бы не быть. Буров отлично помнил всю эту историю с каратэ. Социально вредным, криминально опасным, не вписывающимся никоим образом в принцип социалистического физвоспитания. За преподавание коего полагалась уголовная ответственность. Впрочем, наиболее известных мастеров посадили по другим статьям — кого за валюту, кого за спекуляцию, кого — это надо же такое придумать! — за попытку к изнасилованию.[255] Вот так, чтобы неповадно было. А то размахались тут без разрешения ногами, понапускали пыли народу в глаза, понаболтали кучу всякой вредной чепухи — дух, разум, воля, сильные личности. Ага, щас вам. Винтики государственной машины, унифицированные члены общества, ревностные строители коммунистического завтра. А кто с этим не согласен, живо останется без резьбы…

— Ничего страшного, раньше хуже было. В тридцатые годы, например, бокс был запрещен. — Буров посмотрел в окно, на колышущуюся водяную стену, глуховато кашлянул, вздохнул и неспешно продолжил мысль: — А сейчас что, сейчас лафа. Вошел на «челночке», двойку-тройку отработал, дистанцию разорвал, и ажур. Слава советской власти. Атаку увидел, с сайд-степом отвалил и через руку кроссом, с проносом, в бороду… Ура, партия наш рулевой. А если учесть еще, что на средней дистанции бокс все же эффективнее каратэ, то и вообще да здравствует гениальная политика ленинского Центрального Комитета!

Он крайне контрреволюционно мигнул, очень по-антисоветски оскалился и, быстро отвернувшись к окну, вышел из разговора — тупо, без мыслей стал смотреть, как торжествует стихия. Молчал, пока не переехали ручей — мутный, взбудораженный, похожий на реку, шевельнул плечами, собираясь встать, и тихо сказал:

— Спасибо, друг. Здесь останови.

Крепко пожал парню руку и вылез из кабины, отдавшись во власть водяных плетей. Хотя нет, Бога гневить было нечего — ливень потихоньку слабел, гром гремел тоном ниже, гроза уходила в сторону. Стихия выдыхалась.

«Ну вот и славно». Буров глянул вверх, на начинающее светлеть небо, потом по сторонам, на мокрый социализм своей молодости, и неожиданно расчувствовался, запел необыкновенно фальшиво:

— Эх, давно мы дома не были…

Однако двинул первым делом не нах хауз — в магазин, где купил иглу и пару спиц. И только уж потом направился к огромному, изогнутому подковой многоквартирному монстру. Родное ведомство строило. Трансформаторная будка во дворе, стонущая жалобно дверь подъезда, вечно не работающий, в граффити, лифт. Впрочем, до него Бурову никогда дела не было — и ноги крепкие, и этаж второй. Вот она, знакомая дверь, обитая черным дермантином. Белая пуговка звонка на синем косяке, круглая хромированная ручка, два замка — ригельный и французский. Не ахти какие, без претензий — Буров при посредстве спицы и иглы быстренько поладил с ними, плавно открыл дверь и бесшумно вошел. Дома, как он и предполагал, никого не было — Витька со своим детским садиком дышал воздухом на Сиверской, супруга же, видимо, еще вкалывала у себя в районном стационаре.

Стояла тишина, лишь мерно капало из крана в ванной, урчал негромко компрессор «Бирюсы» да пел душой по радио известный телеверхолаз:

…Но сожалений горьких нет.

А мы монтажники-высотники

И с высоты вам шлем привет.

«Да, не кочегары мы, не плотники», — согласился Буров, разделся до трусов и, обтерев об тряпку ноги, пошел осматриваться. Свиит хоум как-никак, милый дом. Пусть даже и в прошлом.

Квартирка была типовая, ничем не примечательная: прихожая с вешалкой и рогами, кухонька в восемь метров, комната родителей, комната ребенка. Скромненькая мебель, телевизор так себе, тюлевые, много раз стиранные занавески. Все такое родное, близкое, до жути знакомое. Только вот что это за запах? Инородный, чужой, совсем не вписывающийся в образ милого дома… А, запах сигарет, табачного дыма. Выветрившийся, еле уловимый, видимо вчерашний. А ведь дражайшая супруга, помнится, не курила никогда. М-да, странно, странно. И страшно интересно. Буров, будучи человеком практическим, долго думать не стал, отправился на кухню и заглянул в «Бирюсу».

«А, так и есть, торт, из „Севера“, частично съеденный. Хороший торт, увесистый, шоколадно-кремовый. С цукатами и миндалем… Может, подруга, а?» Заметил у ведра с отбросами коньячную бутылку, с ухмылкой подошел, присел на корточки и, в общем-то, не удивился — увидел в мусоре презерватив. Б/у. Этаким то ли мотылем, то ли исполинским опарышем лежащий на картофельных очистках. Да, с такими насекомыми подруги обычно не приходят.

— Ты меня ждешь, а сама с лейтенантом живешь, — в рифму и вслух констатировал Буров, встал, сделался суров. — Да, семья, ячейка общества. Может, написать записку Ваське-капитану, что жена его не «бэ», а «ща». Пусть делает соответствующие выводы. — И вдруг усмехнулся зло, без тени самолюбования, вспомнил во всей красе Ваську-капитана. Делающего не выводы, а вводы. Крупного спеца по женской части. Да что там капитана — майора, подполковника. А если глянуть в корень — генерала. Что ему до общества, ему бы ячейку. Нет, Калиостро был не прав: мир наш — это не театр, мир наш — это бардак. И дело здесь не только в бабах…

Впрочем, долго размышлять на темы нравственности Буров не стал — выбросил из головы мысли о Лауре, двинул в ванную и вытащил из тайника доллары. Взял не все, только пять бумажек, остальные приберег для капитана Васьки. На машину — красную, роскошную «семерку» с «шестерочным» двигателем. Пусть порадуется, перестанет думать о злодее, умыкнувшем его кровную валюту, гэдээровский шикарный костюм и так, еще кое-что по мелочи…

«Господи, ну и жизнь. Смысл которой — устаревшая модель фиата». Буров вспомнил о мешке с бриллиантами, им однажды брошенном у Пещеры Духов, мрачно засопел, выругался и занялся текущими делами — вымыл пол, собрал вещички и кардинально изменил свой имидж. А именно: свежее бельишко, белая рубашка, тот самый гэдээровский, цвета кофе с молоком, костюм. К нему песочные, египетского производства, туфли, модный, но не легкомысленный галстук в тон, бежевые, с малиновыми стрелками, носки. Завершил экипировку плащ — польский, с пояском, висящий на руке. В другую Буров взял пакет с мокрой амуницией, глянул еще раз, не оставил ли следов, и не спеша, уверенно, прогулочной походочкой отправился на воздух. На улице его ждал сюрприз, приятный, — дождь перестал. Солнце робко пока еще выглядывало из-за туч, но свежести после грозы уже как не бывало — лето и не думало сдаваться, становилось жарко.

«М-да, видимо, с костюмчиком-то я погорячился». Буров ослабил узел галстука, посмотрел на небо, расстегнул пиджак и направил стопы к помойке, где расстался — дай бог навсегда — и с краденым тряпьем, и с хлюпающей обувкой, и с майкой от общества «Динамо». Скоро он уже шел к метро по нарядному после дождя Гражданскому — тот блистал стеклами витрин, свежестью умытого асфальта, влажными, будто обновившими цвета, боками общественного транспорта. Да что там автобусы, что там троллейбусы! Какие девушки шли по улицам, перебирая ножками, подрагивая выпуклостями, поигрывая шалыми бездонными глазами! Пышногрудые, поджарые, миниатюрные, величественные, длинноногие, смешливые, с волосами до плеч… В обтягивающих брючках, в куцых мини-юбках, в загадочно просвечивающих сетчатых кофтенках. Блондиночки, брюнетки, крашенные хной. И кто это там сказал, что самые красивые — японки? А ну пусть приедет к нам сюда в ГДР, быстренько заткнется и прикусит свой язык. У них там, в Японии, конечно, и «Сони», и «Айва», да только наши бабы российские самые путевые. Как их ни крути, с какой стороны ни глянь. Самые обаятельные и самые привлекательные…

Только Бурову сейчас было как-то не до баб — ему зверски хотелось есть. А потому он искал глазами не глаза, не губы, не колени, не бедра — обитель общепита. А когда нашел, то замер, едко ухмыльнулся, с оттенком ностальгии.

— Ну вот, блин, все возвращается на круги своя…

Перешел дорогу и открыл тяжелую, захватанную дверь. «Вот она, вот она, на хрену намотана…»

Знакомая до боли ресторация «Бездна». С которой, собственно, все и началось.[256] Впрочем, до статуса ресторации ей еще было ой как далеко — ни секьюрити в клешах и тельняшках, ни похожих на русалок подавальщиц, ни выламывающихся на сцене стриптизерш. Где чучело акулы под самым потолком, бефстроганов из кальмара «Девятый вал», ногастые, буферястые, без трусов и претензий девчушки-поблядушки у барной стойки? Пока что — касса, очередь, неубранные столы и неопрятный бак, стоящий на плите. Призывно клокочущая общепитовская емкость, в которой пельмени доходят до кондиции. Все такое чужое, непривычное, не радующее глаз. Впрочем, нет, одного старого, правда, не доброго знакомого Буров узрел. Будущего мэтра. Вице-повелитель халдеев пока что скромненько стоял у бака, лихо осуществлял процесс и при посредстве погнутой, чудовищных размеров поварешки наделял пельменями всех заплативших в кассу. Не было пока что ни серьги в левом ухе, ни уверенного блеска в глазах, ни массивного, с приличным изумрудом золотого перстня на руке. В общем, выглядел он совершенным ложкомойником.

— Пожалуйста, двойную с сыром. — Буров отдал чек на рубль шесть копеек, получил полуторную, усугубленную водой, взял с прилавка хлеб, салат, компот и вилку и двинулся с подносом к не занятому месту. Выглядел он в своем костюме крайне неопределенно — то ли мент из непростых, то ли чекист из высоковольтных, то ли товарищ из тяжеловесных. В общем, трое пролетариев за его столом сразу же застеснялись, бросили распивать да и вообще убрали водочку куда подальше — от греха.

— Вольно, вольно, мужики, продолжайте, — ухмыльнулся им Буров, предложение выпить за уважуху отклонил и с энтузиазмом занялся салатом и пельменями.

Ел, а сам работал не только челюстями — извилинами. Думу думал. Салат был огуречный, пельмени — так себе, мысли Бурова — брезгливые, отрывистые, о презренном металле. Без которого никуда. Хрустяще присутствующем в кармане в количестве пяти сотен зелени. И где-то одного дубового рубля. Паршивое сочетание, лучше бы наоборот, в Советской России доллар не в ходу. Хотя и в чести. В общем, надо экстренно менять Франклинов на Лениных. Куда податься — к «Альбатросу», к «Березке»[257] или на Галеру?[258] Так, чтобы тихо, мирно, без всякой суеты, без отрицательных, совсем ненужных эмоций. А то ведь криминал не дремлет. Да и у чекистов руки длинные, а головы горячие. Ну, куда? Чтобы без шума и без пыли? Может, на Галеру? А? Ладно, хрен с ним, Галера так Галера… Словом, съел Буров незамысловатый харч, отважно потребил компот да и подался из пучины моря под землю — тоже на глубину, в метро. Прошел за пять копеек, спустился на чудо-лестнице, забрался в вагон и, стоя в уголке, принялся шуршать газетами, купленными по дороге. Уж всяко лучше, чем встречаться взглядами со всеми любопытствующими. А потом информация — это мощь, это сила, ключ к успеху, пониманию и процветанию. Хм… Все это, конечно, хорошо, только вот писали в тех газетах об одном и том же — о безмерно гениальном пятизвездочном писателе и о том, как хорошо здесь и как погано, гнусно, мерзко, скверно и паскудно там. У них — безработица, расизм, язвы капитализма, у нас — на подходе коммунизм, равенство и братство плюс уверенность в завтрашнем дне. Ведь как шагаем-то — семимильно. Заложили серию подлодок типа «Курск», спустили под воду субмарину «Комсомолец», подняли в воздух сверхтяжелый «Руслан». А рабочая неделя без черных суббот, а денежно-вещевая лотерея «Спринт», а средняя зарплата по стране аж в сто шестьдесят восемь рублей? А отечественный, самый большой в мире микрокалькулятор «Электроника БЗ-18А» стоимостью всего-то двести целковых? Еще провели рок-фестиваль «Тбилиси-80», разрешили активизироваться Митькам и сняли фильм «Экипаж», художественный, двухсерийный, про наших асов. Во как! В общем, уже догнали, скоро перегоним.

Наконец, охренев от прочитанного, Буров добрался до Невского проспекта. Постоял на эскалаторе, вынырнул на воздух и двинулся по направлению к Гостиному Двору. И сразу понял, что приехал некстати — вся Думская улица была запружена народом. Это волновалась, суетилась, ссорилась, алкала невообразимо длинная, чудовищная очередь. Тут же изображали бдительность бесчисленные менты, посматривали товарищи с пронзительными взглядами. Чувствовалось сразу, что дают дефицит. Как выяснилось вскоре — ковры.

«М-да, столпотворение вавилонское. — Буров посмотрел на людское скопище, поднял взгляд наверх, на часы на Думе, тяжело вздохнул: — Эх, наверное, надо было двигать к „Альбатросу“. Не будет здесь удачи, ох не будет».

Ситуация ему конкретно не нравилась — шум, гам, крик, блуд, сплошные менты и чекисты. Кто в таких антисанитарных условиях будет стоять на Галере, а? Однако ничего, мафия бессмертна — народу на галерее хватало. Толкали импортную обувку, бельишко х/б, мохеровые свитера, джинсы «Левис» и «Вранглер», паленые, по 120 рублей за пару, различаемые исключительно лейблами. Процесс шел активно, мелкобуржуазная стихия скалилась. Эх, видели бы Маркс, Энгельс и Ленин…

А вот спекулянтов-валютчиков сразу было не разглядеть. Буров прошелся туда-сюда — с нулевым эффектом, помрачнел и начал действовать издалека — подвалил к гражданке, задвигающей джинсы:

— Мой размерчик найдется?

Нашелся без труда. Зато, когда рассчитывался, возникли трудности: едва Буров решил сменять «Вранглера» на половину Франклина, как тетка побледнела, вздрогнула и стала отгребать назад.

— Нет-нет, никакой валюты. Вон у Кольки слейся, тогда и подходи, — и незаметно указала на амбала в джинсовой куртке, плечистого, мордатого и крайне самоуверенного. Сосредоточенно он жевал резинку, курил американский «Кент» и нес в народ трусы-«недельку», паленые, польские, по 25 рублей.

— Возьмешь? — показал ему Буров Франклина, оценил жадный блеск в глазах, дернувшийся кадык. — Отдам по трехе.

— А мы не пьем, и не тянет, — отозвался амбал, глянул в свою очередь изучающе на Бурова и выпустил колечко синеватого дыма. — Ты попал, товарищ, не по адресу. Видишь чувака в Байтовых траузерах?[259] Спроси у него, глядишь, и поможет.

— Понял, не дурак, — усмехнулся Буров и двинул к гражданину в белых, вернее, Байтовых штанах. Причем с полнейшим одобрением — лучше играть в конспирашки, нежели в тюремного козла.[260] За доллары-то советская власть по головке не погладит…

А вот чувак в траузерах ему очень не понравился. Выглядел он не барыгой-валютчиком, а совершеннейшим бандитом, из тех, что разрешают свои финансовые проблемы при помощи рихтовочного молотка.[261]

— Надо? — показал ему Буров зелень. — По три?

— Надо, — с готовностью кивнул тот. — А сколько у тебя?

— Двести, — и глазом не моргнул Буров. — Подружимся — смогу еще.

— Ну, тогда пошли. — Белоштанный оскалился и сделался похожим на хорька. — Здесь недалеко. И все будет у нас с тобой тип-топ.

Его манеры, вазомоторика и выражение лица говорили совсем об обратном.

— Погоди минутку, послушай сюда. — Буров тоже улыбнулся, посмотрел как можно ласковее, дружелюбнее. — Мне совсем не нужны прихваты,[262] ментовские разводки[263] и прочие головняки. Все это давно уже сожрано и высрано. А если ты по-другому дышать не можешь, то так и скажи. Все останутся живы и здоровы…

Очень хорошо сказал, исключительно доходчиво, глядя не в глаза — на бульдожий подбородок. Так, что чувак в траузерах ему поверил сразу.

— Лады, — хмыкнул он, — тогда по два с полтиной.

Вот так, как в том анекдоте про пиво — сегодня не разбавляла, поэтому буду недоливать.

— И возьмешь пятьсот, — в тон ему ухмыльнулся Буров. — Ну что, запрессовали?[264]

Запрессовали. Спустились вниз, вышли на Садовую, нырнули в узкую расщелину двора. Место было мрачное, на редкость неуютное, Буров уже стал настраиваться на боевые действия, однако ничего, обошлось, скверный мир, как говорится, лучше хорошей ссоры.

— Я лётом, — заверил белоштанный и скрылся за углом, с тем чтобы вернуться вскоре с пачкой рублей. — Вот, косая с четвертью, без балды. У нас не в церкви, не обманут.

А сам принялся мять, щупать, лапать, изучать с пристрастием американских президентов. Какой у них цвет лица, хрустят ли, в пиджаках ли, с глазами ли, есть ли нитки.[265] Буров в то же время любовался на вождей — были они буры, бородаты и смотрели вприщур, мудро, в коммунистическое завтра. А уж хрустели-то, хрустели…

Наконец ужасный грех, страшнейшее деяние, непростительнейший проступок свершился. На этот раз, слава тебе, господи, без дурных последствий — никого не посадили, не подвергли конфискации, не приговорили к расстрелу.[266]

И пошли — белопорточный хищник в одну сторону, а Буров — в другую, причем оба преисполненные надежд и оптимизма… С такими попутчиками, как Ленин и Франклин, дорога к коммунизму кажется короче. Впрочем, неизвестно, как там хищник, а вот Буров долго гулять не стал — взял такси, уселся в кресле и скомандовал негромко:

— К Варшавскому вокзалу.

Вышел на Измайловском, у Троицкого собора, купил роскошный, с хороший веник, букет и не спеша направился на юг, в сторону главной городской клоаки — гранитный, на высоком пьедестале, вождь служил ему надежным ориентиром. Скоро Буров уже был на месте, в самом эпицентре вокзальной суеты. Пыхтели поезда, покрикивали носильщики, держался за имущество путешествующий народ. Фырчали по-лошадиному автоматы с газировкой, продавались пирожки и эскимо, милиция потела, не вызывала лучших чувств, изображала добродетель и была насквозь фальшива. В Багдаде все спокойно! Какие там проститутки, частные извозчики и сдатчики жилья! А вот проверить документы у лица кавказской национальности даже не бог — сам начальник главка велел… Да и вообще у всех встречных-поперечных, у кого харя не по нраву…

Бурова менты не трогали. Во-первых, внешность впечатляет, во-вторых, держится уверенно, ну а в-третьих, и это главное, все с ним предельно ясно. Что может делать на вокзале трезвый, хорошо одетый мужик? Хмурый, сосредоточенный, в буржуазном, сразу видно, галстуке и при дорогущем, червонца на два, букете. Ну конечно же, встречать свою бабу, скорее всего законную жену. То есть он не бомж, не извращенец, не социально опасный элемент. И очень может быть, что тот еще товарищ, из партийных или комитетских. Ишь ты, смотрит-то как, уверенно, сурово, пронизывающе до глубины души. Нет, к такому лучше не подходить, не связываться, держаться от дерьма подальше…

А Буров между тем осматривался, покуривал, баюкал букет и остро чувствовал пульсацию кипучей вокзальной жизни: тянули тепловозы, скрипели тормоза, невнятно что-то бормотала из репродуктора сонная дикторша-информатор. Казалось, ее только что оприходовали — злостно, орально, разнузданно и вшестером. А вообще-то в плане секса здесь было все в порядке, «ночные бабочки» и днем шатались табунами. И какой же это мудак придумал, что самое блядское место в городе — это Московский вокзал? Глупости, куда ему до Варшавского! А уж до Смольного-то…

Сориентировался Буров быстро — подвалил к «диспетчеру» на привокзальной площади, купил координаты комнаты, сдаваемой внаем, и двинулся по направлению к Обводному. Идти было недалеко, на 11-ю Красноармейскую. Уже на Лермонтовском он вспомнил про букет, взглянул на нежно-розовые, в полуроспуске розы и неожиданно досадливо вздохнул — представил, как выбрасывает их в зловоние помойки. А потому пошел другим путем, традиционным — выбрал барышню посимпатичнее, рванул наперерез, галантнейше оскалился и протянул букет.

— Здравствуйте, девушка, это вам. В честь славной годовщины взятия Бастилии.

Лихо подмигнул, быстро сделал ручкой — и ножками, ножками, ножками… Заметил только удивленный взгляд, пушистые длинные ресницы, цветущие, дрогнувшие благодарно губы, такие же свежие, как и розы. Некогда, некогда, не до баб-с. Надо разобраться до конца с жильем, купить харч, припасов, одежку по сезону. Чтобы было все в ажуре. Ну а уж тогда…

Неизвестно, как в плане остального, а вот на 11-й Красноармейской улице гармонии не наблюдалось, все там было не в ажуре — в пышном, безразмерном саване. Белой пеной он лежал на крышах, со стороны казалось, что дома в округе разом поседели. И дело было вовсе не в тополях — в «циклонах» мебельной шараги, работающей по соседству.[267]

«Да, порубили все дубы на гробы. — Буров посмотрел на опилочный Везувий, почему-то сразу вспомнил Владимира Семеныча и, выматерив районное начальство, перевел глаза на номер на фасаде. — Так, есть контакт. Вот эта улица, вот этот дом». Завернул под арку, отыскал подъезд, двинулся по древним вытоптанным ступеням. Нужная дверь была на третьем этаже — черная, обшарпанная, не крашенная вечность, с пуговками кнопок на грязном косяке. Против одной было написано, крупно, чернильным карандашом: «Панфиловым». Буров позвонил, приоткрыл рот, затаив дыхание, прислушался. Вначале ничего не изменилось, затем послышались шаги, щелкнул выключатель, и женский голос спросил:

— Кто там?

Негромкий такой голос, измятый, совершенно бесцветный.

— Здравствуйте, это насчет жилья, — бодро отозвался Буров, — мне ваш адресок дали на вокзале.

— А, — трудно отодвинулась щеколда, клацнул, будто выстрелил, замок, скрипнули несмазанные петли. — Заходите…

Буров оказался в полутемном коридоре, вежливо, с достоинством кивнул и улыбнулся не старой еще женщине:

— Еще раз здравствуйте.

— Здрасте, здрасте, — поежилась она, задвинула щеколду и показала Бурову дорогу к опухшей из-за утепления двери. — Сюда.

За дверью находилась комната, сразу видно, бывшая буржуйская — высокие потолки, изысканная лепнина, массивные, с бронзовыми ручками, рамы. А вот обстановочка была самая что ни на есть советская, идеологически правильная, от развитого социализма — холодильник «Юрюзань», шифоньер «Полтава», стол-книжка «С приветом», секретер «Хельга» и телевизор «Радуга»[268] — опасной раскорякой. За столом в обществе борща сидел мужчина; сразу чувствовалось, что ему не до еды. Да и вообще оптимизма он не излучал.

— Ваня, вот, насчет комнаты пришли, — сказала женщина, прикусила губу и посмотрела на Бурова без всякого выражения: — Да вы присядьте.

— В марте, — сказал мужчина, тоже посмотрев на Бурова, — у перевала Саланг…

А Буров смотрел на секретер, на фото ефрейтора-танкиста. Широко улыбающегося. Загорелого до черноты. В черной рамке…

— У меня сын тоже был танкист, — наконец сказал он, заплатил за месяц вперед и в молчании отправился к себе — вдоль по коридору, в комнату по соседству. Ему мучительно хотелось дотянуться до всей этой сволочи наверху, заглянуть в нечеловеческие, белые от ужаса глаза, вырвать с корнем, с позвонками, с трахеями лживые, блудливые языки. Ну а уж потом…

«Да, мечтать не вредно», — сразу же одернул он себя, открыл замок, поладил с дверью и занялся вплотную реалиями — нужно было не мечтать, а выживать. Так что повесил Буров плащ, снял пиджак, расстался с галстуком и, с лихостью засучив рукава, отправился по магазинам, благо денег хватало. Все купил, ничего не забыл — харч, посуду, белье, мелочевку, одежду, обувку, суму для добра. Выживать-то, оно лучше с комфортом. А затарившись, вернулся Буров домой, устроился основательно на кухне и принялся сочетать на сковородке яйца, помидоры и колбасу. Только забрызгало, заскворчало масло да пошел ядреный, вызывающий слюноотделение дух. В пельменной небось таким вот не накормят, да и нечего шастать-то по общепитам — без документов, прописки и постоянной работы сто процентов, что впрок не пойдет…

А вообще на кухне было тягостно — тесно, скученно, жарко, как в аду. Шипело молоко, плевались чайники, гудели, куда там иерихонской, водопроводные трубы. Воздух был стояч, ощутимо плотен и густо отдавал замусорившимся сливом. Кухонные аборигены на появление Бурова отреагировали вяло, все занимались своими собственными делами: сплетничал, недобро озираясь, прекрасный пол, жарил яйца с вермишелью и макаронами гражданин с перепою, еще один, но уже конкретно датый, с трудом удерживая баланс, взывал из уголка:

— Люсь, а Люсь! Ну пропиши, а?

— Заткнись, рецидивист! Замолкни, уголовник! — грозно отвечали ему. — Так было хорошо без тебя эти полгода. Сказано ведь ясно: не пропишу.

— Люсь, ну как же так, Люсь? Ведь и ремонты, и ковры, и хрусталя, и мебеля, — пьяно расплакались в углу. — Все, все вот этими натруженными руками. Все в дом, все в дом… И что же мне теперь — шиш?

— Вот такой, с маком, — подтвердили ему. — Вали. А будешь занудничать — участкового позову. Катись, исчезни с глаз моих, бандит.

— Эх, Люся, Люся, — всхлипнули в углу, — ну какая же ты сука, Люся. Ведь без прописки меня на службу не берут. Что же мне, опять в тюрьму, а? Нет, такие законы придумал не человек. Дьявол все это придумал, сатана. И живем мы все в аду…

Через минуту страдалец уже спал, сидя, свесив на грудь лобастую, с оттопыренными ушами голову. На его губах кривилась детская улыбка, как видно, снилось ему что-то очень хорошее. Единственный, кто вступил в общение с Буровым, был бойкий абориген в вельветовых штанах.

— Привет, — сказал он. — У Панфиловых приземлился? Как соскучишься, давай ко мне, у меня по видику показ. Все укомплектовано — Брюс Ли, Чак Норрис и бляди. В «Баррикаде»[269] небось такого не увидишь. Сеансы четные, вход четвертак. Девятая дверь по левой стороне от сортира. Слушай, а девочку тебе не надо? Только свистни, будет через час.

— Я подумаю, — заверил его Буров, дружески подмигнул, взял в одну руку сковородку, в другую свистящий чайник и решительно направился к себе — подкрепляться. Есть в компании кухонных аборигенов ему что-то не хотелось.

Потом он, переваривая пищу, ходил кругами по тесной комнате, курил «Союз-Апполон» и слушал ленинградское радио. В продажу, оказывается, поступили новинки — макароны «Соломка» и ацидофилиновое молоко, превосходящее по своим вкусовым качествам кефир и ряженку. Изысканным вкусом отличались также творожные торты следующих сортов: «Кофейный», «Шоколадный» и «Фруктовый». Стоил полукилограммовый торт 1 руб. 61 коп. С ним удачно сочеталась чашечка горячего какао «Золотой ярлык». Отличным десертом являлись крема производства Ленинградского пищевого комбината. Они выпускались трех видов: заварной, кофейный и шоколадный и были необыкновенно вкусны и просты в приготовлении — всего-то залить содержимое пачки водой, довести до кипения и через минуту ваш деликатес готов. Приятного вам аппетита.

«Мерси. — Буров, озверев, вытащил шнур, подошел к окну, горестно вздохнул. — М-да… Сижу, трам-пам-пам-пам, в темнице сырой, трам-пам-пам-пам-пам-пам, орел молодой…»

Собственно, не такой уж и молодой, и не такая уж и темница, однако без документов попусту носа лучше не высовывать. М-да, дела… Ладно, хрен с ним, прорвемся. Как там у Гайдара-то? Нам бы день простоять да ночь продержаться. И вспомнился тут Бурову Мальчиш-Кибальчиш таким, как рисовали его в пионерских бестселлерах: при классовом враге и в буденовке на вырост, затем настала очередь поганца Плохиша — при бочке с вареньем и при корзине с печеньем, затем воображение намалевало Буржуина, ну а затем… В общем, делать было решительно нечего, разве что загибаться от скуки. Так что подумал Буров, подумал и погибать от скуки не стал — глянув на часы, пошел искать девятую дверь от сортира. Нашел без труда — та то и дело хлопала, пропуская зрителей; желающих полюбоваться на видео хватало в избытке.

— А, это ты, сосед, — ухмыльнулся Бурову бойкий абориген, принял четвертак, кивнул и указал на место рядом с телевизором. — Седай, гостем будешь. — Посмотрел оценивающе на почтеннейшую публику, с деловитостью вздохнул и, достав кассету из картонного футляра, сунул ее в недра видеомагнитофона. — Первый фильм про смертельное боевое кунг-фу с Брюсом Ли. «Войти в дракона» называется!

«Панасоник» заурчал, по экрану пошли титры, публика заволновалась, заерзала — ну когда же, когда. И вот началось — жуткая интрига, несусветный злодей, безупречный герой, раздающий негодяям сокрушительные оплеухи. Руками, ногами, плечами, головой, на земле, под землей, ясным днем и темной ночью. Американо-китайское кинематографическое чудо, маленький, но грозный дракончик Брюс Ли. Глядя на него, Буров вспомнил сказку про шустрого блудливого кота, выбившегося волей случая в лесные воеводы. Кот тот требовал в кормление быка, тигром кидался на него, рвал когтями, а звери, стоя в отдалении, умилялись, дико радовались и преданно шептали: «Воевода-то у нас хоть и мал, зато прожорлив. Ох и грозен же у нас воевода, просто зверь…»

Наконец добро восторжествовало, злодеи угомонились навсегда, а положительный герой пошел себе дальше, по пути добродетели, альтруизма и духовного совершенства. Фильм закончился.

— Следующая лента про любовь. «Мокрые щелки» называется, — громко объявил бойкий абориген, а на экране уже пошло-поехало, покатилось-понеслось без всяких там титров — и так, и этак, и вот так, и стоя, и лежа, и в упор-приседе. Публика задышала, истомно напряглась, почувствовала волнение в крови. Вот это да, вот это кино, под такое не надо и водки. Как пробирает-то, до глубины души, действительно, наиглавнейшее из всех искусств…

В самый разгар действа, происходившего на кухне, один из зрителей встал, схватился за штаны и придвинулся к бойкому аборигену:

— Где здесь у вас сортир? А, в конце коридора? Спасибо.

Публика посмотрела ему в спину с презрением — что, сломался мальчонка, онанировать побежал? Не совладал с кипением гормонов?

Нет, это был совсем не онанист. И минуты не прошло после его ухода, как накрылось электричество — телевизор померк, «панасоник» вырубился, блуд на три персоны на кухонном столе внезапно оборвался на самом интересном.

— У, трагедия, облом… — Народ заволновался, подавленно вздохнул и с надеждой посмотрел на бойкого аборигена: — Кино давай, кино!

А в коридоре уже слышались шаги, негромкие, уверенные, зловеще-неотвратимые, даже и наиполнейшему кретину было ясно, что это приближается беда. Вспыхнули лампы, открылась дверь, и в комнату пожаловала добрая дюжина молодцов, рослых, плечистых и в общем-то совсем не добрых.

— Всем встать! Руки за голову и лицом к стене! Живо! Живо! Товарищи понятые, пожалуйста сюда!

Сюда — это к «панасонику», из которого гадюкой-змеей уже выползала кассета с порнухой. За распространение которой, да еще с целью наживы, гуманный и справедливый советский суд по головке не погладит. Всхлипнул, запечалился, побледнел как смерть бойкий абориген — ему уже мерещилась параша; бодро, в унисон закивали головами понятые — на лбах их явственно читалось: «нанятые»; принялись шерстить почтеннейшую публику по всей науке товарищи — документы, объяснительную, желание содействовать работе органов… Ну а Буров стоял себе у стеночки, искоса посматривал через плечо — в одном из молодцов он узнал героя, пытавшегося задержать его у бани. Вот ведь, блин, хоть и с забинтованным носом, с залепленным глазом, а на своих двоих. Ходит, гад, и не под себя.

«Да, старею, теряю форму. Все, надо переходить на диету, бросать курить и не общаться с бабами», — казнил, уязвлял себя Буров, тяжело вздыхал, правда недолго, скоро очередь дошла и до него.

— А ну документы давай!

— С собой, извините, нету. Все присутствует в полном объеме, но, еще раз извиняюсь, в соседней комнате. И краснокожая паспортина, и партийный билет, и читательский, и профсоюзный, — изобразил Буров идиота, подобострастно хмыкнул и преданно заглянул в глаза: — Разрешите принесть? Я — мухой.

— Коля, присмотри за ним, — последовала команда, и Бурова взял за локоть давешний подбитоносый молодец.

— А ну двигай, живо!

— Живо, извиняюсь, не могу. У меня геморрой первой степени, — крайне огорчился Буров. — Осложненный выпадением кишки. Показать?

— Не надо, — твердо отказался Коля, быстренько руку убрал и вытер ее о подкладку пиджака. — Ладно, двигай как можешь.

— Как начальство скажет, — ухмыльнулся Буров и у себя в комнате двинул действительно, как мог. Так, что Коля замер на мгновение, закатил глаза и безвольно грохнулся носом об пол — похоже, день сегодняшний у него не задался. — Ну вот и молодец, хороший мальчик, — похвалил его Буров, задраил дверь и принялся поспешно собираться.

Набил сумчонку, накинул плащ, с легкостью вскочил на подоконник. Теперь следовало допрыгнуть до водосточной трубы, крепко обняться с ней и спуститься на землю. Плевое дело, ерунда, к тому же на тротуаре еще опилки не убрали…

— Эх-ма, — сбросил Буров сумочку, чтобы не мешала, — шмотки, деньги, харч асфальта не боятся, цепко ухватился за трубу и принялся изображать коалу. И все было хорошо, все было преотлично, пока не вмешался случай в лице, вернее, в наглой морде огромного черного пуделя, каким изображают Артемона.

— Ряв! — сказал он Бурову, когда тот был на полпути, схватил зубами сумочку и резво поволок вдаль, только замелькали задние, в фальшивых галифе, лапы. Учуял, видно, гад, краковскую полукопченую в количестве полутора килограммов.

— Стой, сволочь, — прошептал Буров, ибо подавать голос в полной мере не решался из соображений конспирации. — Шкуру сдеру! Чучелом сделаю!

Какое там, лохматый паразит не обернулся даже. Просто сбавил ход, остановился и принялся с рычанием вгрызаться в сумку. Колбаса не колбаса, бельишко не бельишко… Господи, не допусти, чтоб финансы взял на зуб!

— Ну, Каштанка… — Буров сконцентрировался, завис на руках, мягко, по-кошачьи спрыгнул на землю и разъяренным тигром кинулся по шкуру похитителя. — Ну, сейчас все будет тебе, как в Корее.[270]

Только как в Корейской Народной Республике не получилось. Пудель уже пребывал в компании с хозяйкой, которая стыдила его, ругала, пыталась всячески отвлечь от сумочки и называла Барсиком. Держалась она от питомца на расстоянии вытянутой руки.

«Так, значит, еще и Барсик?» — удивился Буров, подбежал поближе и удивился еще больше — в хозяйке пуделя он узнал свою избранницу, которую сегодня одарил букетом. Признали и его — с улыбкой изумления, сиянием карих глаз и бархатными обертонами в голосе.

— А, загадочный незнакомец! Ваш букет великолепен…

— Не стоит благодарности. Он похож на вас.

Буров усмехнулся, вошел на дистанцию и, мастерски чувствуя момент, вырвал-таки свое имущество из цепких звериных лап. За что был немедленно наказан — с размахом тяпнут за ногу и лихо, трехэтажно облаян. Не хуже их сиятельства Орлова-Чесменского,[271] только на собачий манер.

— М-да. — Буров посмотрел на испоганенные штаны, на обслюнявленно-пожеванную сумочку, горестно вздохнул. — Друг человека. Его от бешенства-то хоть прививали?

— Да не подумайте чего плохого, у нас заразы нет. Мы просто балуемся сегодня, в игривом настроении. — Хозяйка, сдерживая хохот, прикусила губу, в глазах ее, под длинными ресницами, играли бесенята. — А штаны вам мы готовы компенсировать всеми нашими доступными способами. Ну, чего желаете? Как у вас, загадочный незнакомец, с воображением, а?

Веселая такая девушка, общительная, ничего не скажешь. С фигурой, с языком. Похожа на Венеру Милосскую, только с руками, в мини-юбке и с румянцем во всю щеку. А вот пудель, сволочь, на цербера похож. На цепь бы его, к дубу, на пониженную жирность…

— С воображением у нас все в порядке…

Буров, возрадовавшись, запнулся на миг, отчетливо почувствовал себя балбесом Васькой, а в это время, нарушая тишину, затопали каблуки, захлопали двери, забегали, засуетились энергичные люди. Откуда-то из-за угла вывернулась машина, пронзила июльский вечер буравами фар. Все стало как-то муторно, нехорошо, тревожно, напряженно.

«Так, значит, Колю нашли». Буров заметил приближающиеся тени, мысленно кастрировал пуделя и с напором, но в то же время ласково заглянул в глаза хозяйке:

— Чур, не шевелиться. Уговор дороже денег.

А сам придвинулся вплотную, обнял, с ходу нашел губами губы. Сочные, упругие, пахнущие клубникой. Странно, его тут же обняли в ответ, крепко, порывисто, с какой-то подкупающей естественностью, и поцелуй получился обоюдный, самый что ни на есть настоящий — сладостный, упоительный, невыразимо грешный и пылкий. Такой, что Буров даже не заметил, как товарищи прошли стороной, затопали себе каблучищами по направлению к Московскому. Однако недолго длился волшебный миг, чудесное мгновение — откуда-то из дворов вывернулся пудель, задрал свою левую заднюю в фальшивом галифе и мощно пустил струю. Журчание ее, отнюдь не хрустальное, сразу же развеяло все чары.

— Скажи, это все из-за тебя? — шепотом спросили Бурова, мягко разорвали объятия и указали на подъехавшую «Волгу», на транспорт неотложной помощи, в которую грузили тело. — Меня зовут Лена. А кто ты?

Вот ведь, умненькая девочка, и наблюдательная притом. Как ни была занята, а связала причину со следствием. Право же, вот редкое сочетание — и красавица, и умница. Да еще с бюстом…

— Разрешите представиться: Василий Гаврилович Буров, израильский шпион. — Буров усмехался, сделал полупоклон и, неожиданно вновь почувствовав себя Васькой-капитаном, взял свою новую знакомую за руку. — Давай пойдем отсюда куда подальше. А то заберут нас с тобой на пару и всех собак навесят, какие есть. И начнут вот с кого, — и Буров подмигнул поганцу пуделю, впрочем, не такому уж и поганцу. Не будь его, не было бы ни Лены, ни… всего того, что еще, дай-то бог, может быть…

— Ну что, пошли, шпион, ко мне. — Лена хмыкнула, руки не отняла и, когда уже перешли через дорогу, неожиданно рассмеялась: — Что-то хреново вас там, в Израиле, готовят. Целоваться ты совершенно не умеешь. А еще говорят, у вас там обрезание…

— Ага, такое, что ты можешь полностью положиться на мою добропорядочность, — в тон ей ответил Буров, улыбнулся про себя и воровато посмотрел на ее бюст.

«Пятый номер? Нет, четвертый. Нет, пятый. Хорошо бы проверить…»

Шли недолго. Жила Лена в большом старом доме неподалеку от Фонтанки — выцветший фасад, некрашеные рамы, тусклая лампочка над входом в подъезд. Во дворе — кустики сирени, тщательно пронумерованные гаражи, древний, щелястый, доживающий свой век, донельзя загаженный сарай-дровенник. Тоска. Квартирка, расположенная на пятом этаже, также к оптимизму не располагала — длинный коридор, бесчисленные двери, запах кухни, времени, запущенных удобств.

— А вот и моя келья. — Лена клацнула замком, распахнула дверь, щелкнула, пошарив по обоям, выключателем. — Заходи, осваивайся, а я пойду сдам зверя на руки хозяину.

И она направилась с пуделем вдоль по коридору; после нее остался запах свежести, женщины, каких-то дивных, будоражащих мысли цветов…

Ладно, Буров вошел, начал осматриваться. В комнате все было чисто, опрятно и без излишеств — кресло-диван в углу, ящик телевизора у окна, ваза с буровским букетом на столе. Радовали глаз макулатурные тома, щербато чернело пианино, по радио занудно солировали про Карелию, которая будет долго сниться. Обстановка как обстановка — типовой комплект труженицы общества развитого социализма, хвала аллаху, труженицы с фантазией, хорошим вкусом и приличной зарплатой. Зато на подоконнике, на стенах, на свежайшей скатерти имело место быть нечто оригинальное — листы с эскизами, набросками, акварелями, рисунки темперой, гуашью, маслом. Вздыбленные кони Клодта, ржавый купол Исаакия, тонко улыбающиеся сфинксы из Фив. Те самые, к которым нужно в понедельник к 14.00 как штык…

«А ведь и впрямь умница и красавица. Здорово чувствует цвет», — искренне восхитился Буров, в общем-то к живописи равнодушный, кашлянув, подошел к столу, взял кубик Рубика[272] и не удержался — принялся вертеть его, крутить, хорошо еще не пробовать на зуб. Только без толку, то есть безрезультатно. Не удивительно — столько лет прошло, Васьки-капитана уже нет, остался там, в далеком прошлом…

— О, никак израильские шпионы хотят похитить тайну Рубика? — мощно толкнув дверь, вошла Лена, в руке она держала чайник. — Можешь не стараться, в прошлом номере «Науки и жизни» дали полный алгоритм его сборки. Ну что, будем чай пить? Мацы-то, уж извини, сегодня не завезли, да и ливерная колбаса уж явно не кошерная. — Она подмигнула и принялась вытаскивать из холодильника масло, сыр, сгущенку, початую банку шпротов. — Если очень хочется есть, могу пельменей.

— Спасибо на добром слове, — отказался Буров и потянул из сумочки надкушенную колбасу, пожеванные сосиски, измочаленных цыплят. — Уж не побрезгуйте, душа-девица…

— Ну, вообще-то, я была замужем. — Лена вздохнула, сделала гримаску и быстренько пустила буровскую колбасу в дело, на бутерброды. — К тому же протезист-стоматолог по специальности. Так что этим нас не испугать, — и она покосилась на цыплят, посиневших, зачуханных, по рубль десять за кэгэ. Действительно очень страшных.

— А я-то решил, что ты служишь музам, — сдержанно удивился Буров и посмотрел на Медного, запечатленного в гуаши, всадника. — Вон как здорово, сразу чувствуется профессионализм. Да и вообще, — он улыбнулся и перевел глаза на Лену, — чувствуется натура тонкая, артистичная…

— Смотри-ка ты, израильский шпион, а как лопочет-то по-нашему, — умилилась Лена, поднялась и вытащила из шкафчика бутылку. — Открывай, маршальский.[273] Выпьем за безбрежное счастье…

«Как дама скажет», — согласился Буров и принялся без энтузиазма откупоривать коньяк — пить ему что-то совершенно не хотелось. Тем не менее налил, приосанился, блеснул красноречием:

— За тебя! За ум и красоту.

— Спасибо, гражданин израильский шпион, уважил. — Лена без церемоний выпила, взялась за колбасу. — Только слышится мне в вашем голосе сарказм. Признайся, Вася, ты ведь в глубине души меня безнравственной считаешь. Дешевкой, кидающейся на любого мужика. В том-то и дело, Васечка, что не на любого. — Она вздохнула, и на лицо ее набежала тень. — Ты был когда-нибудь в Ивановской губернии, столице нашего текстиля? Не видел парки Судогды и Шуи, где на скамейках прозябают одинокие, согласные на все аборигенши? Те самые, на которых по статистике — нет, не девять ребят — один, да и тот пьяный, грязный и поганый. К любой можно подойти и сделать приглашение: «Посопим?» И ни одна не откажется — сопят тут же, в кустах, с превеликим удовольствием. А что делать? Если идет по фабрике баба с фонарем — ей не сочувствуют, ей завидуют. Как же, при мужике. И видать, любит, раз в глаз дает. Так вот, я, Васечка, — Лена вдруг рассмеялась, резко замолчала и принялась разливать коньяк, — родом из этих мест… А здесь, в Питере, оно, конечно, мужиков хватает, да только все они какие-то серые, аморфные, похожие на амеб. Безликие, безвольные, не способные на поступок. Все мужское из них вытравлено, выбито, предел мечтаний — устроиться потеплей. Неважно, что в дерьме, главное, в парном. А ты, Васечка, не такой, другой породы. Настоящий. Плевать, что обрезан, израильский шпион и совершенно не умеешь целоваться. Ну, будем. Нет-нет, давай на брудершафт, надо же все-таки повышать твою квалификацию…

Как дама скажет — выпили, поцеловались, и Лена, сразу повеселев, направилась к телевизору.

— Ну-с, чем порадуют? Будем мы, черт возьми, культурно отдыхать?

Однако телевизионное вещание как-то не радовало — третья программа не работала, по второй наяривали чувствительный дивертисмент, а первая провоцировала мысли о Барсике, ибо речь в передаче шла конкретно о собаках. Вернее, о бдительном и недремлющем оке первого секретаря обкома партии товарища Григория Васильевича Романова, который разглядел-таки главную причину дефицита мяса. Корень зла, оказывается, был в собаках. Ведь, по сути дела, все совершенно просто — прикинуть поголовье этих хвостатых паразитов, умножить на дневной рацион — и вот она, полная ясность. Вот откуда рыбные четверги,[274] борщи из тушенки в рабочих столовых и бесконечные очереди за суповыми наборами. Вот где собака-то зарыта. Та самая, которая сожрала у пролетариата мясо. А значит, она не домашнее животное, а злобный, контрреволюционно тявкающий классово-идейный враг. И значит, пощады не будет. Будет травля на государственном уровне, гневное обличение в прессе, негодование народных масс, введение налогов, запреты на выгул и ликвидация площадок для оного. А еще — спецмеры по линии ГО, от коих враги народа слепнут, теряют нюх и отправляются прямой дорожкой на живодерню. Вот так, и никаких полумер — собакам собачья смерть. Наш пролетариат в колыбели своей революции должен быть сыт.

— Господи, как же мне обрыдла эта тягомотина, все это мерзкое, вонючее болото. — Лена поднялась, выключила «ящик» и неожиданно улыбнулась, как-то очень по-детски. — Знаешь, какой у меня любимый автор? Александр Грин. Лучше, чем он, никто не писал про счастье. Эх, сесть бы сейчас на тот кораблик, поднять повыше алые паруса — и куда угодно, лишь бы отсюда подальше. Как думаешь, дадут мне ваши политическое убежище? Хотя нет, к вашим я не хочу, только-то и знают — деньги, деньги, деньги. Души им растоптал копытами безжалостный золотой телец. Да и не только им. Весь мир, похоже, катится к чертовой матери. Ты-то, сам израильский шпион, что думаешь по этому поводу?

Вот тебе и девушка с бюстом из славной Ивановской губернии. Начала с отношения полов, а закончила глобальными проблемами. Причем мыслит верно, правильно ставит акценты, ох и доконали же ее, видимо, реалии любимой отчизны. Интересно, до чего же она договорится, когда бутылка с коньяком опустеет?

— Постой, паровоз, не крутитесь, колеса, кондуктор, нажми на тормоза, — дурашливо и несколько не в тему пропел Буров, по новой наполнил рюмашки и, не желая продолжения насчет глобальных проблем, спросил: — Леночка, а что это хозяин Барсика сам животное не выгуливает? Так питомец утомил?

— Да нет, просто ему сегодня нездоровится. — Та бодрый тон не поддержала, вздохнула, дернула плечом. — Ну что, давай. Будь. — Выпила глотком, посмотрела на Бурова. — Видел бы ты, израильский шпион, как его подлечили в советской психушке. Был человек, а стал инвалид. Зато социально не опасен, книжек больше писать не будет…

— Ясно, понятно, — заинтересовался Буров. — Что-нибудь, конечно, антисоветское? Подрывающее священный конституционный строй?

— Да в том-то и дело, что ничего такого криминального, — возмутилась Лена, поднялась и вытащила из холодильника оранжевый грейпфрут. — Все сугубо научно-фантастическое. Экзотика, пирамиды, джунгли, сфинкс, приключения на суше и на море. Слушай, подожди, я схожу помою, а? «Грейпфрут» называется, говорят, лучше ананаса, вчера получила в наборе.

И она пошла на кухню мыть невиданный, недавно появившийся в продаже фрукт грейпфрут, про который писалось в газетах: «Плод следует разрезать пополам, затем поверхность мякоти засыпать сахарным песком, а затем выделившийся сок следует брать ложечкой».

А потом, пока располовиненный грейпфрут доходил потихоньку до кондиции, Лена рассказала странную историю про своего соседа, Анатолия Семеновича Саранцева. Тот был кандидатом-историком, звезд с неба не хватал и, сочетая в меру приятное с полезным, состоял еще в Союзе писателей, достоинствами не блистая, но издаваясь регулярно. Пока не написал тот самый злосчастный опус, в котором поднимал вопрос: а не являются ли пирамиды, сфинкс, зиккураты в Центральной Америке некими вехами, маяками, оставленными посвященными древностями? Теми тайными, сакральными знаками, предупреждающими о некой опасности? Уж не о библейском ли катаклизме, опустошающем периодически нашу грешную Землю? Интересная получилась книжечка, занимательная, только вот очень немногим посчастливилось прочитать ее — тираж быстренько изъяли, а у автора неожиданно нашлась другая книжечка, запрещенная, крамольная, содержания зловещего и антисоветского. И был гуманный советский суд, медицинская экспертиза, трепыхание общественности и осуждение народных масс. Саранцев был признан психически ущербным, естественно, опасным для социума и определен не в узилище — в больницу, с которой не сравнится никакое узилище. Теперь вот ни здоровья, ни семьи, только пенсия по инвалидности, да еще черный, неизвестно как прибившийся пудель, прозванный за свое пристрастие душить крыс Барсиком. Такая вот невеселая история…

А между тем наступила ночь. Закончился коньяк, иссякли разговоры, и дело завершилось логически, по всем законам здорового естества — на тесном для двоих скрипучем диване-кровати. Собственно, как завершилось. До самого утра не смолкали стоны, не размыкались объятия, вибрировали тела. Это был апофеоз страсти, цунами чувств, торжество плоти и проказника Эроса. Удивительно, но факт — Лена словно прибыла с необитаемого острова, на котором прожила сама с собой лет двадцать пять. А может, тридцать. Или Бурову сквозь пелену альковного тумана это только показалось?

II

— Ты уже? — Буров посмотрел на Лену, облачающуюся в халат, потом на свои командирские, отсчитывающие вечность. — Пойдешь на трудовую вахту? Строить коммунизм?

Календарь часов показывал «пт», стрелки, судя по свету за окном, половину восьмого. Похоже, начинался новый день.

— Ну да, скажешь тоже. Нахожусь в очередном, своевременно оплаченном отпуске, — с гордостью отозвалась Лена и улыбнулась Бурову требовательно и нежно. — Так что буду отдыхать. Культурно и активно. Составишь мне компанию?

— За компанию жид удавился, — согласился Буров, с уханьем зевнул, а когда Лена вышла, встал и принялся разминаться по урезанному варианту — так, два притопа, три прихлопа. Потом он мылся, брился, размышлял о пустяках, с тем чтобы после завтрака попасть опять на проверенный диван. Минуток этак на сто пятьдесят. Отдыхать Лена и впрямь решила, видимо, активно. Однако это была только преамбула, вступительный аккорд, легкая разминка.

— Собирайся, израильский шпион. И одевайся похуже, — сказала Лена после обеда, ласково поцеловала Бурова и начала собираться сама: рюкзак, комбинезон, гитара и — о господи! — строительная каска. Словно та, пронзительно красная, с веселенького плаката «Не стой под стрелой! Убьет»…

— Куда же ты меня, родная? — вяло поинтересовался Буров, горестно вздохнул и принялся экипироваться во все, тронутое пуделем на зуб. — Может, не надо, а? Пойдем, может, лучше полежим?

— Надо, Василий, надо, — твердо отвечала Лена, интригующе улыбалась и оценивающе посматривала на сбирающегося Бурова. — Так, так, хорошо… А вот так еще лучше… Э, пиджак не надо, надень ветровку, синтетическую память о моем супруге. Да, коротковата кольчужонка. И узковата в плечах. А впрочем, ладно, плевать, любовь к родине тебя согреет. Ну что, готов? Тогда присядем на дорожку. Теперь вставай, бери рюкзак, пошли.

Дорога перед путешественниками лежала нехитрая, на Московский вокзал, правда, по дуге, через лабаз, где они затарились харчами и выпивкой, огромными, чудовищного вида бутылками с портвейном. Такие в народе называют еще фугасами, фаустпатронами и в знак восхищения спортивным мастерством — Сабонисами.[275] Зачем понадобилось это пойло и в таких количествах, Буров понял сразу, едва попал в зал ожидания. Там, у «головы»,[276] царило веселье: странные люди в комбезах, в касках и при ермаках радовались жизни, горланили под гитару и баловались прямо из бутылок дешевым портвешком. Тем самым, из фаустпатронов, которого, как известно, много не бывает…

— А, Ленка, привет! — закричали они, впрочем, не прекращая петь и кутить. — Кто это там с тобой, такой обдрипанный?

— Это Вася, израильский шпион, — сообщила Лена, вытащила фугас, мастерски открыла и, вылив отраву в каску, отправила в народ. — Принимайте в компанию…

— Да нехай, — отозвались массы, быстренько осушили каску и слезно, но с напором попросили Бурова: — Вася, ты там скажи своим, пусть линяют с Голанских-то высот. Ну хрена ли вам собачьего в этом секторе-то Газа?

А сами ни на миг не останавливались, все пели хором и с экспрессией:

Эх, приморили, гады, приморили…

В общем цирк, балаган, дешевая клоунада. Действо это было долгоиграющим и продолжалось и в электричке, следующей в поселок Саблино, и в рейсовом автобусе, и уже на лоне природы, то бишь на берегах Тосны. А вокруг торжествовала жизнь — буйствовала фауна, ликовали птички, лихо альпинировали на оранжевой скале фанаты скалолазания в галошах.[277] Все было полно экспрессии и движения под июльским солнцем. Впрочем, и под землей кипения хватало. В самом авторитетном местном гроте Жемчужном, куда Лена притащила Бурова, жизнь, к примеру, била ключом: брякали гитары, звучали голоса, шипели примусы, звякали стаканы. Насиженные залы и тупички служили местом отличнейшей стоянки, народ трепался, выпивал, фальшиво музицировал, ходил к соседям в гости, общался по интересам и, если глянуть в корень, был совершенно свободен. Ни тебе транспарантов, ни речей, ни программы «Время», ни болтовни, ни охмурежа, ни светлого коммунистического завтра. Ни ментов, ни стукачей, ни гэбэшников, ни сексотов. Готовы куда угодно — хоть на Марс, хоть под землю, лишь бы от руководящей роли партии с ее гениальным ленинским ЦК…

Привычно ориентируясь в темноте, Лена затащила Бурова куда-то в глубь пещеры. И сразу же была встречена приветственными возгласами — несколько нестройными и ощутимо пьяными:

— Докторица, ты? Ну здорово! Никак медбрата привела?

— Ну вот еще, медбрата! Знакомьтесь, израильский шпион и террорист Василий, — с гордостью ответствовала Лена, выдержала паузу, и в голосе ее послышалось озорство: — А это люди подземелья. И зовут их…

— Бяки! — хором заорали присутствующие, кто дискантом, кто басом, кто визгливым сопрано, и завели вразнобой, но с энтузиазмом песню: — Говорят, мы бяки-буки, как выносит нас земля, эх, дайте, что ли, карты в руки погадать на короля…

Отзвучала песня, отсмеялись певцы, и пошло-поехало: зашипели по-змеиному примусы, разогревая нехитрый харч, забурлили «солнцедар» с «тридцать третьим», задымились «Прима» и «ББК». Чокнулись, выпили, застучали ложками, принялись знакомиться поближе.

— Ты вообще-то, Василий, чьих будешь? — с напором спросили Бурова. — Из «Хаганаха»? Из «Агаф моддина»? Из «Шеруд битахона»? А может, из МОССАДА? Из «Кидона»?[278] Что же вы там, ребята, так хреново работаете? Нет бы — на целину его, на Малую землю, чтобы не было возрождения…[279]

— Пробовали, пробовали, — в тон им, цитируя дурацкий анекдот, отозвался Буров, — только ничего не получилось. Никак не прицелиться. Каждый вокруг вырывает пушку и кричит: «Дай я! Дай я!»

Ладно, пообщались с Сабонисом, поговорили о политике, и народу до чертиков захотелось прекрасного.

— Ленка, спой, а? Дай на душу бальзама, докторица.

И Лена дала — недурственным голосом, с гармонией в лад — и про «печальную могилу, над которой веют свежие ветра», и про то, что «здесь вам не равнина, здесь климат иной», и про «серый в городе туман», и про «плывущую облачность, у которой ни пенсий, ни хлопот»…

Получилось здорово, просто классно, рулады, акустика и интим — волнительное сочетание. С гарантией пробирающее всех… А уже под занавес Лена вздохнула:

— Ну все, теперь любимую, для души, песню нашей юности, — взяла аккорд, прошлась по струнам и двинула в ля-миноре чесом:

Опять мне снится сон, один и тот же сон,

Он вертится в моем сознаньи словно колесо.

Ты в платьице стоишь, зажав в руке цветок,

Спадают волосы с плеча, как золотистый шелк…

Да, знакомая песенка, старинная, с длинной, седой, аж до земли бородой. Сразу же вспоминается курсантское прошлое, извечный половой вопрос, общежитие прядильной фабрики «Победа» — обшарпанная дверь, ворчливая вахтерша, замызганная полутемная лестница к счастью. Окурки, грязь, отметины на стенах, второй этаж, разбитое окно, выше, выше, третий, четвертый. Теперь налево по скрипучим половицам, вдоль бесконечного петляющего коридора. Ванна, туалет, унылого вида кухня, комнаты, комнаты, комнаты. У 43-й остановиться, лихо заломив фуражку, постучать:

— Привет, девчонки! Что, не ждали?

Вариант беспроигрышный — комната шестиместная, «аэродром», всегда есть кто-нибудь на посадке. Неважно кто — Марина, Вера, Катя, Надя, Наташа первая или Наташа вторая. Все девочки знакомые, досконально проверенные и, главное, без особых претензий. Знают, что ничем не наградят, не какой-нибудь там слесарь-расточник. Время пошло: пять минут на разговоры, десять на чаепитие, затем, особо не церемонясь, выбрать прядильщицу по настроению и на стол ее, на кровати нельзя — скрипу будет на всю общагу. Есть контакт, пошел процесс. А из-за стены, сбивая с ритма, слышится песня. Та самая, бородатая, сугубо ностальгическая:

Не будет у меня с тобою больше встреч,

И не увижу я твоих покатых белых плеч,

Хранишь ты или нет колечко с бирюзой,

Которое тебе я подарил одной весной?

Как трудно объяснить и сердцу, и тебе,

Что мы теперь с тобой чужие люди на века,

Где вишни спелых губ и стебли белых рук,

Прошло все, прошло, остался только этот сон.

Остался у меня на память от тебя

Портрет твой, портрет работы Пабло Пикассо.

Ла-ла-ла-ла-ла-ла…

Да, как ни крути, щемящая, саднящая, хватающая за живое песня нашей юности.

«Постой-ка, постой, — Буров вдруг нахмурился, выругался про себя, в задумчивости покусал губу, — песня чьей юности-то? Его, Васьки-капитана, без пяти минут майора. Тогда при чем здесь Лена, которая, к гадалке не ходи, лет на десяток помоложе? По крайней мере, внешне. Да, странно, странно, что-то здесь не так… И опять-таки, дело прошлое, почему это именно она оказалась вчера на 11-й Красноармейской? В нужное время на нужном месте с пуделем-негодяем, покусившимся на его, Бурова, сумочку. Как там говорил Калиостро-то? Случайность — это всего лишь закономерность, понять которую мы не можем. А еще говорят, что вино и бабы не доводят до добра. В основном — до цугундера. Хорошо, если не до дубового макинтоша… Ладно, разберемся», — заверил себя Буров, отодвинул стакан и продолжил приятное общение — валял шута горохового наравне со всеми. Потом ему показали местный мемориал, могилу Белого спелеолога, он расписался в гостевой книге, несколько по-сионистски названной Суперталмудом, и прослушал занимательную историю из жизни Ленина. Вождь, как известно, частенько наведывался в Саблино, так как все местные помещики здесь приходились ему родственниками, и однажды его, начинающего революционера, за которым гналась по пятам полиция, местные пролетарии вывели через какой-то подземный ход в здешние леса. Ильич был истощен, контужен, плохо ориентировался на местности и, естественно, маршрута не запомнил, но, ввиду того что по пути потерял мандат, кепку и гранки «Правды», все же решил самостоятельно прогуляться по новой. Вроде бы безошибочно нашел лаз, забрался в пещеру, пошел, пошел, пошел и вдруг уперся в стену. Хоть и трухлявую, а сколько ни тыкай пальцем, не разваливающуюся. Потоптался вождь, потоптался, сплюнул в сердцах да и уехал в Шушенское. Хрен с ней, с кепкой и с «Правдой». А пещеру с тех пор так и называют — Ленинским тупиком.

В общем, было хоть и пьяно, но искренне, без всяких там недомолвок, экивоков и бдящей партобщественности. Говори о чем хочешь. А Белый спелеолог, он хоть и белый, но в доску свой, не выдаст. И тихий такой…

Однако, увы, все кончается.

— Ну что, Василий, ты уже дошел до кондиции? — осведомилась Лена, когда трепаться стало не о чем, разговор иссяк и кое-кто из общества отчалил под крыло к Морфею. — Пошли пройдемся. Бери портвейн.

Ладно, встали, взяли Сабониса, пошли — куда-то в самые пещерные дебри. На ощупь, не спеша, во тьме, из катакомбной гордости не зажигая огня. Эх, и вправду ты авторитетна, Жемчужная, кажется, что нет тебе ни конца ни края…[280] Наконец Лена замерла, прислушалась и тихо позвала:

— Фрол! Фролушка! Ты здесь? Мы тебе бутылочку принесли.

— Тс-с, — шепотом ответили из темноты, — не мешайте процессу. Не нарушайте контакт.

— Тьфу, опять эта задрыга, — сразу же прорезался другой голос, хриплый и недовольный. — Бутылку лучше себе засунь, поглубже, чай, дырок хватит… Вот ведь, как банный лист к жопе…

В темноте выматерились, резко поднялись и, шаркая ногами, пошагали по песку. Куда-то еще дальше, дальше, под землю, к Плутону…

— Да, Леночка, что-то божий человек вас не жалует. — Щелкнула зажигалка, принялась свеча, желтое колеблющееся пламя осветило длинноносое лицо. — Чувствует, наверное, стервец, что в каждой красивой женщине есть что-то в немалой степени от дьявола…

Длинноносое лицо принадлежало лицу явно кавказской национальности.

— А, это вы, Рубен Ашотович, — улыбнулась Лена, впрочем без особой радости, и не стала муссировать тему, показала на Бурова. — Знакомьтесь, секретный агент Василий.

— Очень приятно, доктор каких-то там наук, правда в прошлом, Арутюнян. — Рубен Ашотович привстал, с энтузиазмом хмыкнул и протянул Бурову мозолистую рабоче-крестьянскую ладонь. — А также истопник, ассенизатор, дворник и кладбищенский «негр». Леночка, бутылку никуда совать не надо, у меня есть проверенная вместительная чара. Так-с, с вашего позволения…

Он умело открыл Сабониса, налил и с обходительностью Дон Жуана облагодетельствовал гостью.

— Прошу, прошу, вот еще свинина в собственном соку, белорусская, из набора, правда, остыла, зараза…

Ну да, все правильно — ladies first,[281] а к мясу — красное вино. Вернее, наоборот не в плане ladies, в плане мяса…

Затем Рубен Ашотович осчастливил Бурова, не мудрствуя особо, причастился сам и, вытащив отважно горлодерный «Лигерос», добрейше улыбнулся с полнейшим пониманием:

— Значит, гуляем, ребята? Ну что ж, дело молодое, дело хорошее.

Сам он был едва ли намного старше Бурова.

— А вы, я посмотрю, Рубен Ашотович, все с блаженным на пару, — констатировала Лена и спросила небрежно, слишком уж небрежно, как показалось Бурову: — Ну-с, и что он говорил на этот раз?

— Да как обычно, нес несусветный бред. — Арутюнян зевнул, с силой затянулся, и в голосе его Буров почувствовал игру. — Какие-то ходы, какие-то провалы, какие-то зеленые человечки. У меня, как у геофизика в прошлом, уши завяли сразу. Вот такая, Леночка, оказывается истина в последней инстанции — не дрейф материков, не деформация литосферы, не сети Пара, Витмана и Кури, а уроды, обретающиеся под землей. Нет, все, все, хватит, Фролу больше не наливать…

И не стали, налили себе. Приняли, усугубили, раздавили фугас, и Лена вдруг призналась с пугающей откровенностью:

— Все, никакая, писец, приехала.

Глупо рассмеялась, поднялась и, не удержавшись на ногах, плюхнулась на землю. Всхлипнула, выругалась не по-женски и через мгновение засопела. Что с нее возьмешь — слабый пол. Так что положили ее на спальник, прикрыли курточкой и едва хотели продолжить разговор, как послышались знакомые шаги, порывистые, размашистые, но в то же время неспешные.

— Ну что, скважина угомонилась? Дрыхнет? — прохрипел все тот же сипатый голос, и из темноты вывернулся человек, близко подходить к которому совершенно не хотелось: его лицо, шея, голова представляли собой сплошную, исходящую сукровицей рану. Не было ни волос, ни ресниц, ни бровей, только глубоко запавшие глаза да черная, кривящаяся в ухмылке прорезь рта. Это еще не считая лыжных ботинок, строгого галстука в синий горошек и белого, донельзя засаленного медицинского халата. Увидишь такого на ночь — точно не заснешь, а может, и кондратий хватит.

— Фрол, ты? Вернулся? — обрадовался Рубен Ашотович. — Давай садись, пожри чего-нибудь. Вот сгущенки возьми, колбасы.

Однако Фрола интересовал конкретно Буров.

— Эй, красный паскудный кот, — прохрипел он глухо, без всякой интонации, — бойся черного кобеля и похотливой прорвы. А то будешь красный от крови.

Харкнул смачно и сгинул во тьме — этаким сочувствующим вещим монстром из фильма ужасов.

— М-да, — вздохнул Рубен Ашотович, вытащил «Лигерос», почесал вместительный, в залысинах, лоб. — Одно слово, блаженный. А вы никак, Василий, с ним знакомы?

— Да нет, — открестился Буров и в свою очередь спросил: — А вы?

Настроение у него начало портиться. Ведь казалось бы, блин, как все было хорошо — Лена, умница и забавница, темнота — друг молодежи, уютный грот без развитого социализма, где можно дотянуть до понедельника. И вот здрасте вам, началось — странности в поведении забавницы, тайны пещерного двора, пророки-матюжники в пещерном отечестве, похожие ликом на Франкенштейна. И теперь все, ни отдохнуть, ни расслабиться, ни послужить ни Бахусу, ни Эросу, ни Момусу.[282] Какое может быть веселье, если лезет на ум древняя как мир мудрость: все зло от женщин? Да еще, для полноты картины, вспоминаются имена собственные, а некоторые и с фамилиями: Пандора,[283] Геката, Медея, Клеопатра, Лукреция Борджиа,[284] Инесса Арманд, Лариса Рейснер,[285] Вильма Эспин[286]… Сучки еще те, целая псарня. Кстати вот еще одна, прелестница Елена, из-за которой разгорелся, и так ярко, весь троянский сыр-бор… Хорошее имя Елена, благозвучное, радующее слух… Елена, Елена… Умница и забавница… Уж не с той ли она сучьей псарни? Кстати, а что там касаемо кобеля? Черного, которого следует бояться? Уж не о Барсике ли речь? Да нет, навряд ли, экстерьером не вышел и прикус не тот. Хотя, если посмотреть теоретически… Ну, если взбесится, к примеру… Ох уж эти юродивые и блаженные, все у них двусмысленно, расплывчато, вокруг да около. И Фрол свет Франкенштейнович не исключение — навел туману и слинял. Интересно, чем же это его так, болезного? Похоже на радиационный ожог. Ладно, сейчас у его кунака спросим. А в том, что юродивый и армянин хорошо знакомы, Буров не сомневался.

— Да так, не то чтобы дружим семьями. — Рубен Ашотович оскалился и покосился в полумрак, где почивала Лена. — Его здесь, в пещерах, каждый знает, он своего рода уникум, местная знаменитость. Этакий пророк. — Он замолчал на полуслове и перевел общение в другое русло. — Да, пещеры, каменоломни, гроты, рудники. Язвы в теле нашей матушки земли. А ведь планета наша не есть нечто неживое, окаменевшее, тупо вращающееся вокруг солнца по регулярной орбите — она живая, и древние отлично знали это. Они считали, что духи земли двигаются по определенным каналам или венам подобно тому, как кровь человека пульсирует по жилам. И подобно тому, как душа человека может находиться в конкретном органе — в мозгу, печени или сердце, — духи земли тоже сосредоточиваются в конкретных местах, там-то и концентрируются все жизненные силы. Такие зоны называются пуп земли. В них устраивали захоронения, строились святилища и возводились храмы. Ведь вопрос только в том, какие именно духи пребывают в таких местах. Добро, как известно, не бывает без зла…

Ишь ты, какую знатную лапшу развешал, ишь какую вербальную поллюцию развел. Готов о чем угодно, хоть о пупе земли… Молодец, и не дурак.

— Да, зла на этом свете хватает. — Буров с пониманием кивнул, выдержал приличествующую паузу и попытался возвратить беседу в прежнее русло: — Скажите, Рубен Ашотович, а что это у Фрола-то с лицом? Сдается мне, что без мирного атома дело здесь не обошлось?

— Скажете тоже, мирного. Про Тоцкий полигон слыхали?[287] — не выдержал Рубен Ашотович, зло щелкнул языком, привстал и неожиданно смягчился, мгновенно отошел от темы: — А, вот и Леночка проснулась. Ну что, спящая красавица, как самочувствие?

— Хреново дело, головка бо-бо. — Та криво усмехнулась, кряхтя поднялась и сделалась похожей на механическую куклу из тех, что стонут: «Мама», если жать на живот. — Пошли, Василий, на базу, заляжем основательно. С концами. Рубен Ашотович, чао, Фролушке привет. Ох и гадость же эта ваша фаршированная рыба. Я хотела сказать, плодово-ягодное. Чертова бормотуха, дьявол ее дери…

Словом, попрощались с опальным геофизиком, встали на обратный курс и, предвкушая общение с медоточивым Морфеем, двинулись малой скоростью к Бякам. Сейчас прийти, рухнуть на что-нибудь мягкое и спать, спать, спать… Только фигушки, бивак их встретил шумом, гамом и звяканьем стаканов — это к Бякам пожаловали их давнишние друзья-однополчане Пилигримы. Не просто так, естественно, в компании Сабонисов. Они — Бяки, Пилигримы при содействии Сабонисов — пели: «По выжженной равнине за метром метр идут по Украине солдаты группы „Центр“», пили и вместо тостов хором кричали: «Все Атасы — пидарасы! Все Атасы — пидарасы! Все Атасы…»

Кричали дружно, но недолго. Откуда-то из глубины пещеры послышались зловещие шаги, грозно выругались матом, слаженно, на четыре голоса, и из темноты явились три богатыря, с мощным, чуть ли не задевающим своды черепом дядькой Черномором впереди. Как вскоре выяснилось, это был авангард Атасов — самые стойкие, самые отважные, не поддавшиеся проискам Сабониса.

— Если мы пидоры, то вы пидоры гнойные, — веско заметили они, а дядька Черномор встал в смертельную позицию зен-кутцу:[288]

— Киай! Ну как насчет полного контакта?

«Да, блин, это надолго, и само собой не кончится», — огорчился Буров, зевнул и с хрустом а-ля красный смилодон потянулся:

— А как насчет полового контакта? Не хочется тебе быть выебанным и высушенным? — мило улыбнулся, подошел и из «разговорной стойки»[289] легко и непринужденно вынес Черномору мениск. Сунувшимся было богатырям продемонстрировал в действии поддевающий в пах, травмирующий в нюх и вырубающий в печень, так что Атасова гвардия убралась с поля боя в тотальном расстройстве. Победа была полной, впечатляющей и, главное, быстрой. Настоящий блицкриг. Хвала аллаху, теперь можно было лечь, вытянуться, нырнуть поглубже к Морфею под крыло. Ни хрена подобного.

— Вот это да. — Пилигримы вышли из шока и воззрились на Бяк. — Кто это? Никола Питерский?

— Да нет, это так, израильский шпион, — не без гордости отвечали Бяки, — докторша закадрила где-то. Не ради продажи родины — на предмет блуда. Зверь. Обрезан и в МОССАДе натаскан.

«Израильский шпион? Да еще обрезанный? Гм. А как на хохла машет. Да, впрочем, ладно, где хохол прошел, там жиду делать нечего», — мощно раскинули мозгами Пилигримы, дружно пришли к консенсусу и принялись крепить с Буровым контакт.

— Шолом алейхем, уважаемый! Не помешаем? Вот, не побрезгуйте, тушенка, правда, не кошер, зато лаваш уже засох и превратился в мацу. Берите-берите, совсем как ваши опресноки. А к ним вот нашего плодово-ягодного… Ну как вам здесь, от родины-то вдали, не скучно? Пещеры смотрели? На могиле Белого были? С Фролушкой блаженным не встречались?

— С Фролушкой? — заинтересовался Буров, разлепил глаза и вынырнул из дремы. — С пророком?

— Ну да, да, конечно же, пророком, — с хохотом, но довольно плавно влез в общение кто-то из Бяк. — Говорит, что все, аллес, дело плохо. Будто бы в глубине земли окопались какие-то гады, и если не прищемить им хвост сейчас, то потом будет очень плохо. Словом, зовет в последний и решительный бой. Я лично — пас.

— Ну да, дело здесь, конечно, не в гадах, а в вялотекущей шизофрении, — послышался еще голос, довольно трезвый, в меру занудный и весьма академический. — Хотя в этом что-то есть. Я имею в виду не гадов, не вялотекущую шизофрению, а, вы уж извините меня, коллеги, за нестрогость фактов, теорию Красных и Белых стрел, суть теорию Центральных каменоломен…

— Как вы сказали? — Буров сразу же забыл про сон, вспомнил будущее, долгожителя Костро-мина, занимательнейшие, под бобрятину и лососину, разговоры на заимке. — Теорию Красных и Белых стрел?

— Ну да, — с готовностью ответили ему и принялись вещать о том, что Русь запечатана четырьмя крестами, то бишь окружена системой тайных подземных ходов, имеющих оккультное и оборонное значение. Они простираются на сотни километров, сооружены в десятых-девятнадцатых веках, а на месте их пересечения, в узлах, возведены храмы. Но это как бы одна сторона медали, причем отнюдь не анфасная. Самое главное заключается в том, что существует еще и другая система подземных структур, неизмеримо более древняя, тайная и протяженная. Никто не знает, кем, когда и для каких целей она была сделана. Ходы выполнены выше уровня водоносных горизонтов, в виде прямых, как стрелы, выработок, за что и прозваны Белыми стрелами в известняках и Красными — в песчаниках. Они обычно имеют ширину два-три метра и простираются от берегов рек перпендикулярно обрывам, причем пролегают ниже русел, в толще синих кембрийских глин. Есть ходы даже ниже Балтийского моря, так называемые пешеходники — узкие одиночные штреки в кирпичной или каменной кладке и «конники» — запараллеленные стволы сечением три метра, всегда парные, с периодическими смычками. В общем, если коротко, существует исполинское, поражающее воображение сооружение, назначение которого невозможно понять, руководствуясь современной психологией, и если гады хвостатые, враги человечества, все же имеют место быть, то сам бог велел им окопаться именно там — под землей. Таким образом, если глянуть в корень, вернее, вглубь…

— Да будет тебе, Фима, заткни фонтан, — единодушно рявкнула соскучившаяся аудитория, — забодал уже, утомил. А ну, наливай!

Выпили, крякнули, прищемили струну:

А если шел он с тобой, как в бой,

На вершине стоял хмельной,

Значит, как на себя самого

Положись на него…

Буров с народом петь не стал, задал храповицкого. Однако и во сне не было ему покоя, ибо привиделся кошмар — жуткий, с судорожно оскалившимся ртом пещерный прорицатель Фролушка.

— Ну что, Васек, плохо дело, — горестно сказал он, с ожесточением харкнул и выругался столь витиевато, что Орлов-Чесменский позавидовал бы.[290] — Люди в основном слепы, глухи и самодовольны. Слушают лишь себя, все им глубоко по хрен. И не так, и не эдак, и не в мать. Вот и получат по самые по волосатые, ох как получат…

Снова выругался, заплакал и, шаркая, хромая сразу на обе ноги, исчез. Однако легче не стало, кошмар только начинался — вскоре к Бурову явилась Лаура. Как всегда топлес, как всегда улыбающаяся, причем на этот раз до одурения страшно.

— Ах ты баловник, — сказала она, игриво погрозила пальчиком и фривольно крутанула бедром. — Твоя слабость, Васечка, в твоей силе. Держись от этой куклы подальше. Будет очень нехорошо, если мне придется вмешаться. Привет. И учти, мне сверху видно все, ты так и знай, — сделала Лаура ручкой, изобразила воздушный поцелуй и, пританцовывая, в золоте волос быстренько исчезла из виду. То ли к себе наверх, откуда видно все, то ли в пещерную тьму, где пели и пили, то ли еще куда. Кто знает? Кошмар…

III

Как ни крути и ни верти, а уикенд, если глянуть в корень, хорошая штука. За два дня, проведенных в пещере, Буров отоспался всласть, налопался на всю оставшуюся жизнь тушенки, а также, надо полагать, как следует поправил здоровье. Не фиг собачий — спелеотерапия. Наконец настал вечер воскресенья, и пещерные массы бросило в тоску — вот беда-то, беда. Надо вылезать на воздух, брести на станцию, грузиться в электричку и ехать строить коммунизм. Охо-хо-хо-хо, только куда ты денешься. Бяки с Пилигримами так и сделали, не в плане коммунизма, в плане электрички. Вместе с ними тронулись и Буров с Леной — доехали до Московского, прокатились на метро и, молча прогулявшись по сонному городу, безо всяких приключений добрались до дома. Поужинали чем бог послал, пополоскались в ванной, и все было бы преотлично, если бы не извечный вопрос — половой. Собственно, у Лены была сотня способов его решения, а вот Буров пребывал в недоумении — с одной стороны, конечно, натура требовала, а с другой… Ведь сказано же было по-русски и в категоричной форме — ни-ни-ни, держаться от искусительницы подальше. Причем не просто искусительницы, а ведь еще прорвы и куклы. М-да, вот проблема так проблема, бином Ньютона по сравнению с ней — детские игрушки. Что же делать, как быть? Может, пойти на компромисс? Войти все же на близкую дистанцию, но ненадолго, без экспрессии, так, чтоб и волки были сыты, и овцы уцелели, не изображать безудержную страсть, а тихо так, вяло, по-стариковски… Да, а в этом что-то есть. Не то чтобы эврика, но хоть какое-то решение. Ну-с, присно-дева, благослови, приступим. И Буров приступил, однако тихо и вяло, по-стариковски, не получилось — Лена, заполучив его в объятия, уже не выпустила до утра. Стонала, извивалась, расшатывала диван, с напором блудодействовала, — куда там менадам.[291] Как есть — похотливая прорва. А еще, если вдуматься, действительно кукла. На редкость привлекательная, на диво одаренная, но в то же время примитивная, словно пробка от шампанского, — использующая все свои недюжинные способности исключительно для одного — для достижения земных благ. Внимание, успех, забавы плоти — все, все, больше ничего не надо, и так хорошо. А живопись, музыка, изящество в речах — это только инструмент, способ. Не от движения души, для движения зада. Породистого, налитого, с шелковистой кожей и лакомыми упругими ягодицами, похожими на половинки персика. Какие и впрямь бывают только у кукол. Не у той барышни из дурацкого анекдота, у которой голубые глаза, а все остальное жопа…

В общем, утро нового дня встретил Буров так себе, утомленный неопределенностью и любовной суетой. Встал, помылся, размял члены и принялся в ожидании Лены возиться с завтраком — та ушла выгуливать поганца Барсика, хозяину которого в очередной раз сделалось плохо. Сквозь щели в занавесях пробивалось солнце, нож с хрустом резал подсохший хлеб, по радио несколько не в тему пели:

В Антарктиде льдины землю скрыли,

Льдины в Антарктиде замела пурга,

Там одни пингвины прежде жили,

Ревниво охраняя свои снега…

Какие, на фиг, пингвины, какая Антарктида, какие снега… Заглавный день недели — понедельник. Как всегда, тяжелый…

Наконец пришла Лена, в маечке и индийских джинсах «Милтонс», тем не менее похожая на голливудскую кинозвезду.

— Ох, видимо, придется мне Барсика брать, — вздохнула она. — Анатолий Семеныч совсем плох. Ночью, оказывается, «неотложка» приезжала, мотор у него ни к черту. Ох беда. Такой человек, личность. Вот несчастье-то.

Однако, как ни волновалась Лена за судьбу Саранцева, отличный аппетит не потеряла, а после завтрака еще хотела склонить Бурова к блуду, но он не стал, нашел в себе силы отказаться:

— Увы, не могу, радость моя. Дела. Надо срочно отправить шифротелеграмму в центр.

Выбрался на улицу, вздохнул полной грудью да и пошел куда глаза глядят, без всякой цели — девять тридцать восемь на часах, до четырнадцати ноль-ноль еще вагон и маленькая тележка времени. Некуда спешить. А вокруг шумел, радовался жизни, дышал бензиновыми выхлопами огромный город. Шелестели шины, торопились граждане, голуби скреблись когтями по крышам и карнизам. Матерились дворники, снюхивались собаки, какой-то недоросль в тельнике ловил в Фонтанке сеткой колюшку, сфинксы на Египетском мосту смотрели на него с неодобрением. В общем, дело было хоть и не вечером, но делать было решительно нечего. Так что шел Буров по городу, смотрел по сторонам и ни во что не вмешивался, думу думал. Хоть и старался ощущать себя сторонним наблюдателем, но только не получалось — мысли были злые, конкретные, глобально анархические. Вот ведь, блин, люди, человеки, вершины мироздания. Рождаются в муках, в болезнях растут, приспосабливаются к жизни, достигают вершин. Верят, надеются, влюбляются, лгут, играют в благородство, изобретают велосипед… И искренне считают себя квинтэссенцией творения. А потом умирают — опять-таки в муках, в страхе, в невежестве, в болезнях, во лжи, так и не поняв, кто они, откуда и зачем приходили на эту грешную землю. Люди, люди, повелители вселенной… Играющие всю жизнь, с рождения и до смерти, в какую-то двусмысленную, неведомую им игру по непонятным, придуманным неясно кем правилам. Заведомо шулерским. Хрен тебе, человече, хоть и звучишь ты гордо. Ты не бог, не микрокосм, не господин вселенной — винтик в государственной машине, член общества. Такая вот, брат, игра в одни ворота. А если играть не хочешь, то будешь или сумасшедшим, или изгоем, или преступником. Ваши, как говорится, не пляшут, пиф-паф, айн момент и в дамки… Се ля ви, цивилизация… Ох и славно же погулял Буров, вот уж весело-то провел время.

Наконец, устав от мыслей на глобальную тематику, он все же снизошел до прозы жизни — принялся придумывать и так и этак, как бы убить получше время. Ничего лучшего, как поход в кино, в голову ему не пришло, и вместе с неотъехавшими в лагеря пионерами и школьниками он отправился смотреть мультфильм. Японский, полнометражный, про кота в сапогах. Закручено было здорово, нарисовано еще лучше. Краски завораживали, персонажи умиляли, анимация восхищала, сюжет брал за живое, любовь творила чудеса. Зрители, впав в экстаз, не шевелились, восторженно открыв рты, Буров, от коллектива не отрываясь, также смотрел на экран, по-детски улыбался и где-то сожалел в душе, что главный персонаж банальный кот. Эх, был бы он красным смилодоном, да еще в семимильных сапогах! Таких бы дел наворотил, такого бы шухера навел. Сам бы выбился в князья и поимел принцессу… Да, впрочем, ладно, и так все неплохо — враг не прошел, людоед на ладан дышит, а девочке скоро быть в беде. Близится мир, дружба, балалайка…

Только увидеть хэппи-энд Бурову не удалось — время, которого, казалось, было невпроворот, не дало. Так что пришлось стоически стиснуть зубы и бочком, бочком, не отрывая глаз от экрана, выбираться на улицу, в шумное столпотворение Невского. Да, на главной магистрали города народу хватало, и это невзирая на жару, дневное время и доблестные происки чекистов. В зеркале витрин отражались джинсы, пиджаки, галстуки, рубашки, юбки, блузки, белые техасы, стройные, элегантно окаблученные ноги. В воздухе не было ни ветерка, только шум, гам, говор, рык моторов, запахи асфальта, траченого бензина и женского, будоражащего воображение, пота. И никому в этом кишащем скопище дела не было до Васи Бурова, ну, может, кроме истомленных, не обласканных мужским вниманием гражданок. Так что купил он газету «Правда», без приключений сел в троллейбус и благополучно докатил до славного Васильевского острова. С достоинством сошел, глянул на часы и сразу же взял ноги в руки — дожидаться следующего понедельника в компании с Леной ему как-то не хотелось. В четырнадцать ноль-ноль, как учили, он уже был на месте — рядом с каменным, дальним от моста чудищем из Фив. С хрустом разорвал газету, в два захода скатал и, взяв по «полуправде» в каждую руку, с надеждой поводил глазами по сторонам. И тут же удивленно хмыкнул — знакомого увидел. Бывшего доктора каких-то там наук, «негра», дворника и пещерного зубра Рубена Ашотовича Арутюняна. А тот, хлопнув дверцей «жигулей», с опаской подошел, оценивающе прищурился и также в изумлении воззрился на Бурова:

— Вы?

В голосе его слышалась явная тревога — ну вот, только шпионов-самозванцев здесь не хватало.

— Я, я. — Буров кивнул, с достоинством поклонился и, дабы развеять все сомнения, повертел «полуправдами». — В пятницу, извините, не получилось, КГБ сел на хвост. Пришлось прищемить ему его собственный. Ну-с, какие будут инструкции?

Только сейчас он понял, что лицо у Рубена Ашотовича напоминает маску — резко асимметричную, гипсовую, искаженную страшной судорогой. А вот глаза были хорошие, живые, с твердым, весьма циничным взглядом. Такой бывает у умудренных, много чего видевших людей.

— КГБ? — сразу же насторожился Арутюнян, нехорошо ощерился и брезгливо выпятил губу. — Теперь я понимаю, что это за «Волга» тащится за нами. А что касается инструкций… Видите ли, у меня есть не то чтобы друг, так, хороший знакомый, Анатолий Семенович Саранцев. Вместе в психушке сидели. Так вот, сегодня утром он позвонил мне, сказал, что болен, и попросил встретить человека с газетами в руках, то есть вас. Еще просил передать, чтобы вы сегодня ровно в пятнадцать десять были на Загородном. Там, не доезжая Пяти углов, если двигаться к Московскому, стоит закрытый на капремонт дом. Вам нужно попасть в квартиру 48, пройти по коридору и найти шестую дверь по левой стороне. Просто зайти внутрь. Э, вы слушаете меня?

— Конечно, внимательнейшим образом. — Буров на миг отвел глаза от черной припаркованной в сторонке «Волги» — из салона ее вовсю пускали солнечных зайчиков, не иначе при помощи бинокля.

— Да-да, та самая, — понял его взгляд Арутюнян. — Не иначе гэбэшникам опять что-то надо. А впрочем, ладно, черт с ними. В общем, Анатолий Семеновича просил вас зайти в эту самую дверь по левой стороне и сказал, что сделать это надо не позже пятнадцати двадцати. Иначе будет поздно. Очень просил, два раза повторил. Мне, грешным делом, показалось, что бредил. — Рубен Ашотович вздохнул, заглянул Бурову в глаза: — Ну что, вы поедете?

Казалось, что еще немного, и длинноносое лицо его съедет на сторону — так сильно, до потери человеческого облика исказила его судорога.

— Естественно, — ответил Буров, глянул на часы. — Да, время. Спасибо вам, Рубен Ашотович, от всей души. И держитесь от этой «Волги» подальше. Думаю, это не КГБ.

— Не КГБ? — Арутюнян прищурился на вражескую «Волгу», оценивающе хмыкнул. — Так, ладно. А давайте-ка я вас подвезу на Загородный, все одно мы собирались на дачу. Вместе и посмотрим, что это за «Волги» тут ездят за нами. Садитесь, прошу.

В «жигуленке» нависала над рулем дама, мощная, ядреная, с необъятным бюстом, Бурову она напомнила девицу-богатырку из народного эпоса.

— Здравствуйте, — сказал он, — отличный сегодня денек.

— Да уж, — ответила дама басом, — скорее бы он кончился, эта чертова «Волга» действует мне на нервы. Ох взорвусь, ох пойду на таран…

Ну да, ее бюстом можно было без труда заклинить башню среднего гвардейского танка.

— Полинушка, не надо, — строго вмешался в разговор Рубен Ашотович, — давай поехали, так, чтобы через Загородный.

— Минуточку, мильпардон, — с ходу взял тайм-аут Буров, — а нет ли у вас в хозяйстве чего-нибудь остренького?

Остренькое нашлось под креслом у водителя, мощная, заточенная до бритвенной остроты отвертка. Сразу видно, не винты крутить — дырки делать.

— Ну! — восхитился Буров. — Класс! Заводите двигатель, я мигом.

Лихо подмигнул, элегантно вылез и направился к «Волге». Близко, впрочем, подходить не стал — шагов за десять остановился, резко взмахнул рукой и, удовлетворенно крякнув, с достоинством пошел прочь. А за спиной его словно придавили хвост какой-то матерой гадине — послышалось истошное, пронзительное шипение.

Затем выстрелили двери, затопали каблуки, и у Бурова в тылу оказались двое крепких, разбитных, правда, одетых уж больно траурно, как-то похоронно, во все черное. Впрочем, с интуицией у них было все в порядке — один сразу же залег с раздробленным лицом, другой надолго, если не навсегда, потерял способность к размножению. А Буров, не останавливаясь на достигнутом, травмировал ему еще и печень, степенно уселся в «жигули» и крайне интеллигентно изрек:

— Ну вот, и не надо идти на таран…

В ответ зверем заревел мотор, шаркнула по асфальту резина, яростно затрещал глушитель. Тронулись лихо, с проворотом колес — давить на педаль Полина умела. С минуту ехали в молчании, затем Арутюнян вздохнул:

— А я-то вас, Василий, держал за шутника. М-да. Кстати, познакомьтесь, это Полина, моя жена. Полина, это Василий, израильский шпион и диверсант. Мы, похоже, вляпались в какое-то очередное дерьмо.

— Очень приятно, — улыбнулся Буров, дружески, но соблюдая дистанцию, кивнул и, дабы не вдаваться в ненужные подробности, принялся мастерски менять акценты. — Рубен Ашотыч, извините за бестактность, что это у вас с лицом? У меня нечто подобное было как результат контузии.

— Реакция на власть Советов, — рассмеялся Арутюнян, но глаза его налились злобой. — Если говорить серьезно, то остаточные явления. После галоперидола, его мне вводили без корректора. Сутками я сидел с разверстым ртом, аки скимен, раздираемый руками Самсона, истекая слюной, изнемогая от жажды.[292] Слишком живые впечатления, знаете ли, чтобы забыть их без следа. М-да. Сорок два авторских свидетельства, двадцать пять научных трудов, шесть дипломов и сертификатов от Академии наук…

Ну да — видеомагнитофон один, фотокамера одна, кожаный пиджак — два… Такое вот, блин, кино.

— Ну все, хорош, проехали, — нахмурилась Полина и действительно проехала мимо здания, такого высокого, что из его подвалов виднеется Колыма. — За что боролся, на то и напоролся. Хватит плакаться, уже два года осталось. Как-нибудь пробьемся…

На ее лице было написано: ты, милый мой, все свое носи с собой.

«Правда ваша, мадам», — внутренне согласился с ней Буров, тонко улыбнулся, кашлянул и попросился на выход:

— Прошу прощения, вы не могли бы остановиться? Ага, вот здесь, возле магазина. Уно моменто.

Магазин назывался «Хозтовары» и особыми изысками не блистал, впрочем, и Бурову нужно было не много: перочинный нож, фонарь, топор, фомку, продаваемую под названием «гвоздодер», с полдесятка напильников, гвоздиков-двухсоток и массивную, радующую глаз и руку штыковую лопату. Глянуть со стороны — человек на дачу собрался, с природой пообщаться, озоном подышать. Эх, если бы так. Нет, Буров готовился к войне, ибо ситуация ему конкретно не нравилась. Ох уж все эти шпионские страсти — резидент Саранцев, находящийся под колпаком, враг режима Арутюнян, используемый втемную, и втершаяся в доверие красавица Елена. Интересно, интересно, на кого же она работает? Уж не на этих ли мордоворотов, раскатывающих с понтом на черной «Волге»? Ну сейчас-то, положим, им не до езды, да только ведь от этого не легче — на Загородном наверняка будут неприятности. Тот, кто смог пробить Арутюняна по одному звонку, наверняка сможет устроить и засаду. Так что по идее, конечно, нужно было не дергаться. Плюнуть и на дом на Загородном, и на временной канал, и на вундеркинда Галуа с его глобальной теорией. Ага… Зассать, пустить слезу по ноге и застрять в обществе развитого социализма. Нет уж, фигушки, лучше прорываться с боем. Как там говаривал-то поручик Ржевский?[293] Жизнь копейка, судьба индейка? Во-во. Двум смертям не бывать, одной не миновать. Если подыхать, то с музыкой. Словом, вооружился Буров по мере сил, бодро вернулся в «жигули» и прямо-таки с гагаринской улыбкой сказал:

— Поехали!

А когда миновали Литейный, проскочили церковь и свернули на Загородный, сделался серьезен.

— Все, хорош, стоп, машина. Дальше я сам. — Вытащил из кармана всю оставшуюся наличность, с галантным полупоклоном облагодетельствовал Полину. — Это за отвертку, она того стоит. — Снял со вздохом свои командирские, с торжественной суровостью вручил Арутюняну: — Рубен Ашотович, на память, хотелось бы надеяться, не на вечную. Мне, если бог даст и все будет хорошо, они уже не понадобятся. Ну а если бог не даст и возникнут трудности, то единственная надежда у меня, ребята, на вас. — Он вытащил фонарик, проверил батарейку. — Вы уж не уезжайте сразу, подождите до половины четвертого. Вдруг мне понадобится хирургическая помощь. Ну все, пошел.

Он убрал фонарик, взял лопату и, гремя железом, вышел из машины. Путь его лежал к большому четырехэтажному дому, сразу видно, расселенному — со стороны улицы он был заколочен.

«Так, лево руля». Быстро сориентировавшись, он свернул за угол, прошмыгнул во двор и узрел картину, не радующую глаз: лебеда, разруха, колотый кирпич, драное тряпье, ржавые радиаторы. Фашист пролетел, цунами прокатилось, Мамай проскакал. Да нет, коммунисты похозяйничали… Дом напоминал агонизирующего, оставленного без присмотра больного, мрачные провалы его окон-глазниц смотрели с пугающей обреченностью.

«Интересно, сидит у него кто в печенках? — Буров посмотрел по сторонам, покачал лопату на руке и направился к висящей на петле двери некогда черного, а в советские времена самого что ни на есть парадного входа. — Так, похоже, сюда». Пока все было тихо, спокойно, ничто не вызывало тревоги — где-то жизнеутверждающе пищали крысы, изнутри тянуло гадостным, запущенно-сортирным смрадом. Се ля ви — кошки, бомжи и случайные, скорбные животами товарищи постарались.

«Ну никакой сознательности в народе». Буров, задержав дыхание, вошел, прислушался и принялся подниматься по древней, густо загаженной лестнице. Вокруг, если бы не залежи дерьма, все было бы здорово: дубовые перила, лепнина на потолке, рельефные, подобранные с изяществом и вкусом цветные изразцы. Вился с плитки на плитку совершенно живой плющ, сквозь густые листья синел заброшенный пруд, в таинственном полумраке расцветали золотые и белые лилии. Ну лепота!.. Только Бурову было не до гармонии красок, крадучись он шел наверх, вслушивался, всматривался, ловил малейшие движения воздуха. Внутри него словно тикали невидимые часы, точнейшие, куда там командирским: «Пятнадцать ноль одна… Пятнадцать ноль две… Пятнадцать ноль три…» А вот наконец и квартира сорок восемь — жуткая, в рванине дермантина дверь, гроздья кнопок, снабженные кривыми надписями, резиновый, затоптанный до дыр бесформенный коврик у порога. Плюс полное отсутствие каких-либо замков. Довершала антураж табличка с надписью: «Квартира высокой культуры». Все было тихо, как в гробу, изнутри не доносилось ни звука.

«Ну, мышеловка открывается». Буров без промедления просочился внутрь, двинулся по тихо стонущему полу коридора. Луч фонарика выхватывал из темноты розы на обоях, мусор на полу, скорбную заброшенность покинутого жилья. Пока все было тихо — ни кошек, ни бомжей, ни мародеров-чердачников.[294] Да, что-то уж больно подозрительно тихо. Когда все очень хорошо, на самом деле будет плохо.

Так-с, а вот и она, шестая дверь. Ничем не примечательная, белая, с аляповатой ручкой в виде рыкающего льва. Хм, незапертая… «Ну, Совдепия, прощай». Буров почему-то вздохнул, решительно распахнул дверь и неожиданно замер, сразу не поверил глазам — луч фонарика уперся в стену. В грамотно уложенные силикатные кирпичи, за которыми уже, видимо, открылась путь-дорожка во Францию.

«Ну, суки, такую мать!» — мигом все понял Буров, но ретироваться не стал, не удержался, дал волю ярости — отступил на шаг, расслабился и на выдохе с чудовищной силой приласкал преграду ногой. С полной концентрацией, проникающим боковым. Такими ударами калечат, убивают, разрывают внутренние органы, дробят берцовые кости, ломают ребра и позвонки. Только фигушки, ноль эмоций, ничего не изменилось в природе. Стена стояла нерушимо, результат был нулевой. Хотя это как посмотреть. Где-то совсем рядом открылась дверь, грузно метнулось тело, и темноту прорезал луч фонарика.

— А ну стоять! К стене! Лицом!

Буров не послушался, махнул рукой, и лучик, описав кривую, опустился на пол. Пущенные веером гвоздики-двухсотки угодили, видимо, точно в цель. Тут же закричали, затопали ногами, и со стороны подъезда пожаловали трое — не с простыми электрическими фонариками в руках, похоже, с морскими прожекторами. Буров сразу плотно взялся за гвоздодер, загасил прожектор и его хозяина и, не желая более блуждать впотьмах, подался на свет — в ближайшую комнату. Там его ждали. Двое плечистых, опять-таки во всем черном. С ножичками. Причем ножичками не простыми — замысловатой формы, живо напомнившими Бурову де Гарда, форма их один в один соответствовала «Когтю дьявола».[295] Вот она, блин, связь времен, вот, такую мать, весело так уж весело. Впрочем, куда там было клинкам, пусть даже волшебной формы, до лопаты — свистнуло, чмокнуло, хрустнуло, и наступила тишина. Вернее, куда там было супостатам до Бурова — одному он с легкостью распорол живот, другому без особого труда сделал ямочку на подбородке. Нестерпимо пикантную, глубиною в пару дюймов. Потом он запер дверь, огляделся и, сориентировавшись в реалиях, вскочил на подоконник. Миг — и с треском распахнулись рамы, брызнули со звоном стекла, полетели грязь, вата, щепки, засохшие мухи. А Буров бросил следом лопату, примерился, вздохнул и на пределе сил, прыжком махнул на росшее неподалеку дерево. Эх ты, липа вековая, раскудрявый клен густой…

Долетел благополучно, пообнимался со стволом и, обдирая листья, принялся спускаться. С максимальной скоростью, недобрым сердцем и смутными предчувствиями: из подъезда с криками появились четверо и явно не для беседы по душам. А заступница лопатка, наилюбимейший инструмент, там, на грунте, на нулевой отметке, в зарослях бурьяна и лебеды. И как же без нее-то, без родимой? Как, как — да очень просто. Мягко рухнул с дуба Буров в сорняки, вытащил трехгранный напильник да и мастерски, с полдюжины шагов, засадил его супостату в горло. Второй нападающий познакомился с топором и сразу, и надолго, превратился в потерпевшего, а Буров с диким криком разорвал дистанцию и в длинном кувырке метнулся к лопате. Вот она, вот она, подруга с черенком, ждет с нетерпением его, Васю Бурова. Ну теперь держитесь, гады. Будет вам приятное общение на гормональном уровне. Только не очень-то. Гады хоть и остались на пару, но держались чинно, с достоинством — не в пример своим павшим коллегам. Причем ножи были у них не понарошные, липовые, а самые что ни на есть волшебные и настоящие, магические «Когти дьявола». Те самые, режущие все подряд с легкостью клинка, проникающего в масло.[296] Еще как режущие-то — вжик-вжик, и лопата в руках у Бурова сделалась короче на полштыка, а сам он, вовремя не увернувшись, получил подарочек в плечо — в левое, недавно залеченное. Хорошо еще, что касательно, не глубоко, без задевания костей. Однако все одно — кровь, боль, травмированная конечность, и как следствие — дурные перспективы. А супостаты все не унимались, перли, гады, как на буфет, и по всему — хотели видеть Бурова в гробу и в белых тапках. Правда, у одного из них было нехорошо со зрением, другой же явственно хромал, но тем не менее размахивали они «Когтями дьявола» с экспрессией, помноженной на энтузиазм. Хрен дотянешься даже и лопатой. В общем, пришлось Бурову браться за топор. Не индеец, казак, но метнул топор не хуже томагавка, так что одноглазый супостат сразу сделался на редкость умиротворенным. Второй, одноногий, оскалился, рванулся, пошел было ва-банк, но тут же встретился с лопатой — хоть несколько и укороченной, но рубящей по живому преотлично. Свистнула сталь, чмокнула плоть, и словно в дурном кино рука супостата, сжимающая нож, мягко упала на землю. Следом рухнул и сам супостат — грузно, с расколотым черепом. По идее, конечно, нужно было не спешить и пообщаться с ним приватно, по душам — кто, где, когда, откуда, сколько и зачем. Однако Буров торопился, внутренний хронометр давил ему на психику: «Пятнадцать двадцать три… Пятнадцать двадцать четыре… Пятнадцать двадцать…» Не дай бог Полина подведет — тогда быть беде. Ни денег, ни жилья, ни перспектив, только резаная рана, покоцанная лопата да вражеская конечность, отхваченная по локоть. Хорошенькое сочетаньице, внушающее оптимизм!

Словом, не побрезговал Буров трофеями, не забыл про вооружение и снаряжение да и подался прочь в самом скверном настроении. Вот ведь, блин, компот, съездил, называется, в Париж по делу. Что ж это творится-то в стране Советов — мало того что беспредел властей, так еще и оккультный бандитизм, какие-то люди в черном, размахивающие волшебными клинками. Ну да, все правильно, мы родились, чтоб сказку сделать былью. Только больно уж страшная получилась сказочка, кровавая, не для слабонервных. На ночь такую слушать не стоит. Жуть. Зато вот если сейчас Полины не окажется на месте, вот будет весело так уж весело…

Нет, Полина не подвела и раньше времени не уехала.

— Здравствуйте, товарищи. — Буров нарочито бодро залез в машину, вытащил с ухмылочкой топорик из-за пояса и развалился в кресле. — Со свиданьицем. Давненько не виделись. Есть предложение включить форсаж. И как можно быстрее.

Бодриться-то он бодрился, однако чувствовал себя не очень — кружилась голова, хотелось пить, в теле ощущалась противная, какая-то ватная слабость. Пятый десяток, рана в плече, драка на шесть персон с поножовщиной — джентльменский набор еще тот, доконает любого джентльмена…

— Ну сегодня и денек, такую мать! — выругалась вдруг Полина, выщелкнула сигарету и с неожиданным хладнокровием посмотрела на Бурова: — Плечом не надо прислоняться к сиденью. Испоганите обивку. Лучше раздевайтесь, будет вам та самая хирургическая помощь. А ну давай за руль, — глянула она уже на Рубена Ашотовича, колыхнула бюстом, изогнула бровь и живым болидом сменила дислокацию — из водительского кресла к Бурову, на заднее сиденье. — Ну-ну, раздевайтесь, раздевайтесь. Мне пришлось немало видеть голых мужиков. И теплых, и холодных. Так, так, так…

Похоже, ее совсем не трогали ни кровь, ни липнущий топор, ни розовая лопата. Судя по всему, работала она на мясокомбинате, в разделочном цеху.

— Господи, а это что? — выдохнул Рубен Ашотович, когда Буров снял с груди вражескую отрубленную конечность. — Полинушка, ты даже не представляешь, в какое мы влипли дерьмо! По сравнению с ним КГБ — это так, детские какашки.

Гм, странно. Похоже, зрелище отрубленной руки подействовало на него не так, как вид магического кинжала, к слову сказать, совершенно невзрачного. Рубь за сто, «Коготь дьявола» он уже где-то видел. Интересно, блин, интересно…

— Ты поедешь или нет? А ну трогай! — рявкнула Полина, выкатила глаза и, засопев, принялась за Бурова. — Ну-ка, ну-ка, так, так… Ерунда, — веско констатировала она, криво усмехнулась и вытащила из автоаптечки йод. — Надо бы, конечно, заштопать, да, думаю, и так заживет. Эх-ма. — Выпятила губу, открутила крышечку да и вылила на рану Бурову жидкого огня. — Ничего, шпион, терпи, атаманом будешь. А это правда, Василий, что у вас в Израиле самая лучшая в мире медицина?

Нет, похоже, работала она не на мясокомбинате. Потрошила не животных — людей.

Машина между тем двигалась на юг — рычала мотором, скрипела колодками, стонала изношенной подвеской. Рубен Ашотович, видимо, от стресса рулил опасно, на редкость нервно и напоминал не армянина-геофизика, а японца-камикадзе. Наконец, хвала аллаху, выехали из города, встали на курс и покатили по направлению к столице нашей родины. Рубен Ашотович уже не бузил, ровно держал руль, знай давил себе на клавишу газа. Ехали в молчании, по прямой, говорить о чем-либо не хотелось.

— Вот здесь, у болотца, остановитесь, пожалуйста, — уже после Колпино подал голос Буров. — Ага, вот здесь. — С плеском утопил лопату и топор, вытер руки о траву, вздохнул и принялся прощаться. — Спасибо, ребята, что пропасть не дали, здорово помогли, не бросили. Езжайте себе с богом, лучше вам держаться от меня подальше…

Ох непрост был Вася Буров, непрост, тонко разбирался в вопросах психологии. Да и в людях-человеках разбирался неплохо.

— Ты, шпион, на себя-то посмотри, — выразила ему неодобрение Полина. — В таком скорбном виде далеко не уйдешь. Вернее, уедешь далеко. И надолго. А ну лезь в машину, мы раненых не бросаем. Будь он хоть трижды израильский шпион.

Что-то не чувствовалось в ней патриотизма и любви к социалистическому отечеству. Скорее наоборот…

— Счастливые, они, конечно, часов не наблюдают, но я не думаю, что вы уж очень счастливы. Возьмите, — честно возвратил Рубен Ашотович Бурову его командирские. — Гм… Знакомая фамилия. Интересно, и какова же судьбина подполковника В. Г. Бурова?[297] Занесен навеки в списки части?

— Здравствует и поныне, — буркнул Буров, залез в машину и устроился на сиденье. — Дослужился до генерала.[298]

А сам вспомнил раут у ее величества, приятнейшие забавы, этикет, галантнейшее общение на высшем уровне, чарующую улыбку русской Клеопатры. А еще Бурову вспомнился де Гард — жалкий, обгадившийся, потерявший лицо, скорчившийся, словно недоносок в банке, в луже собственной блевотины. Эх, надо было, видно, его тогда того… Самого… Может, и не бегали бы сейчас уроды, размахивающие магическими свиноколами. Не должно быть живых врагов, если только хочешь жить спокойно…

— Вот, с учетом удержания стоимости утраченной отвертки, — вытащила откуда-то из-под юбки Полина деньги, с грозным, не допускающим даже малейших возражений видом отдала и сразу же кардинально изменила тему, как видно, по ее личному разумению, на более приятную: — Ишь ты, срез-то какой аккуратный, словно ножичком ампутационным прошлись, — взяла обрубок конечности, помяла, покрутила, оценивающе пощелкала языком: — Гм, остыла уже. Это что же вы, Василий, топором? Без фиксации? Твердая же у вас рука.

На «Коготь дьявола», невзрачный и безжизненный, она, ясное дело, даже не взглянула. Где ему до линейного-то ножа…[299]

— Лопатой. — Буров сделался суров, нахмурился, с индифферентным видом отвернулся к окну — вот ведь чертова баба с садистскими наклонностями. В голове его из бездонных глубин памяти всплыла вдруг нехитрая детская песенка:

Рыжий, рыжий, конопатый убил дедушку лопатой!

А я дедушку не бил, а я дедушку любил!

Да, говорят, человек формируется до пяти-шести лет…

— Смотри-ка ты, тут еще и колечко в нагрузку. — Полина не унималась, трепетно вертела конечность и так, и сяк, и эдак, чувствовалось — соскучилась. — То ли платина, то ли серебро.

— Что выдавлено на печатке? — вдруг вклинился Рубен Ашотович, и «жигуленок» тоже едва не вклинился — в придорожный столб.

— За дорогой смотри! — рявкнула Полина, выругалась яростно на монголо-татарский манер и, как все добрые, отзывчивые люди, тут же сменила гнев на милость. — За дорогой смотри, говорю. Выдавлен голубок с веткой в клюве. На трезубце сидит.

— Что? — Буров оторвал глаза от изысков Нечерноземья, с вниманием посмотрел на конечность, и верно, окольцованную. О, мама мия! И впрямь птичка божия с веткой в клюве, сидящая на трезубце. Какая трогательная картина, на редкость умилительная. Такую Буров уже видел как-то на остывающем теле — там, в далеком восемнадцатом, под мышкой у иудейского богатыря.[300] Господи, здесь-то им чего? Ведь национальный-то вопрос в СССР уже полностью решен…

— Значит, голубь? На трезубце сидит? — переспросил Рубен Ашотович, резко остановился на обочине и неожиданно принялся выражаться по-армянски, но видит бог, в монголо-татарском ключе. Наконец, когда не стало слов, он вздохнул, шмыгнул широковатым носом и перешел на русский, вернее, на личности: — Василий, вы, вообще-то, кто?

Отвечать уклончиво, не конкретно, типа «кто-кто, хрен в пальто» как-то не хотелось, а потому Буров добро улыбнулся:

— Да никто. Меня любит только милиция. Ни паспорта, ни партбилета. Интересен только Анатолию Семеновичу Саранцеву.

— Если бы вы только знали, Василий, в какую залезли кашу! — Услышав про Саранцева, Арутюнян кивнул, раздумал задавать вопросы и, решив все-таки ехать, включил поворотник. — Это же рука магистра некроманов…

— Ну вот, начинается, любимая тема. — Полина ухмыльнулась, вытащила «Родопи» и, не предлагая никому, закурила. — Сектанты-некроманты, сатанисты-онанисты. Что, не надоело тебе? Или свое кладбище все забыть не можешь? Василий, я прошу вас, внесите же ясность, признайтесь, что все это простая уголовщина. — И она опять обласкала взглядом ампутированную руку, ободранную, страшную, со скрюченными пальцами. Какие обычно рисуют на плакатах типа: «Руки прочь от мира и социализма!»

— Ну это как посмотреть, — с вежливой индифферентностью улыбнулся Буров. — Все зависит от точки отсчета. Так что вопрос этот скорее не ко мне, к Эйнштейну. Вот он бы сразу определился с системой координат.

Полина ему нравилась — ядреная баба. Ноги словно ножки от рояля, груди как футбольные мячи, язык острый, бьющий и не в бровь, и не в глаз, а наповал. По ухваткам — этакий Швейк в юбке, и рубь за сто — медичка. И сугубо практическая — откуда-нибудь со «скорки», из «неотлоги», а может, вообще из морга.[301] Не кисейная барышня, не дура, не мокрощелка. Основательная женщина, с такой можно и в разведку. С прекрасной половиной Рубену Ашотовичу, похоже, здорово повезло.

— Господи, да они же не просто сектанты. Они предатели человечества, — горестно насупился тот, глянул на Полину с разочарованием и — с надеждой на Бурова. — А человечеству плевать. Единственный, кто понял все и отнесся серьезно, был Анатолий Семенович. Мы даже книгу с ним хотели написать, но не получилось. Меня скоро выписали…

— Вот-вот, шизофреники вяжут веники, а параноики рисуют нолики, — усмехнулась Полина и выпустила мощную табачную струю. — Да ладно тебе, спаситель человечества. Ты же знаешь, я всегда тебе шла навстречу. Иначе бы не ехала сейчас на это пепелище.

Пепелище? Буров непроизвольно уставился в окно, оценивающе оскалился, качнул головой — да, видимо, и впрямь он здорово не выспался. Нет бы раньше догадаться-то о цели вояжа — «жигули» с рычанием приближались к Саблино. А вот и нарисованный Владимир свет Ильич, с плаката указующий в счастливое далеко, шлагбаум переезда, отполированные рельсы, поддатенький смотритель в фуражке набекрень. Дорога потянулась вдоль оград, за ними дружно вызревали яблоки, распускались гладиолусы, стояли хаты, развалюхи и дома. А вот у Арутюнянов в хозяйстве гладиолусов не было. Да и вообще оно являло собой квинтэссенцию контрастов — шикарный, правда покосившийся, забор, дивный, правда одичавший, сад, роскошный, при огромном погребе, ленточный фундамент, которым, правда, все начиналось и заканчивалось. Палат, предполагавшихся быть высокими и просторными, не было. Только то самое пепелище, которое, видимо, и имела в виду Полина.

— Враги сожгли родную хату, — с горечью сказала она, смачно припечатала слепня и сделала гостеприимный жест: — Нам вот сюда.

В низенькую сараюху, приспособленную для жилья — так, печка-буржуйка, стол, стулья, продавленная лежанка. И, слава советской власти плюс электрификации всей страны, — лампочка Ильича, подвешенная под потолком. Правда, сейчас она была без всякой надобности — солнце пробивалось в многочисленные щели и заливало сараюху жидким золотом. Картина была на редкость сюрреалистической.

— Располагайтесь, отдыхайте, чувствуйте себя как дома. — Арутюнян засуетился, захлопотал, южное гостеприимство его искало выхода. — Шашлык жарить будем, вернее бастурму. Из ворованной свинины, самый вкусный. Сейчас пойду костер разожгу…

— Ну да, что охраняем, то и имеем, — с горечью одобрила Полина, глянула по сторонам и тяжело вздохнула: — Пойдемте-ка, Василий, на воздух. Сходим по малину, в ней еще, похоже, ужи не завелись.

— Угу. — Буров, занятый своими мыслями, кивнул и бесцельно, чтобы хоть что-то сказать, вспомнил Самуила Яковлевича:[302]

Я буду питаться зернистой икрой,

Живую ловить осетрину,

Кататься на тройке над Волгой-рекой

И бегать в колхоз по малину…

В глубине души он удивлялся — к чему все эти вояжи на воздух? Выдвигаться надо в каменные джунгли и решать конкретно наболевший вопрос — разбираться от всей души с паскудой предателем. Перекрывшим окно во Францию, загубившим на корню операцию и подставившим его, Васю Бурова. И плевать, что наверняка ожидается засада, — не маленькие и не впервой, и очень хорошо знаем, как держать в руках «Коготь дьявола». Довести его до нужной кондиции, войти по-тихому, ну а уж там… Кто не спрятался, я не виноват. Затем можно потолковать и с предателем. Гм… С предательницей. С бездушной, хитрой, на все готовой куклой. Вот то-то и оно, что всегда готовой. И не надувной — живой. Ну не мог Буров, хоть ты его режь, разбираться с бабой, с которой был близок. А потому давал ей шанс, обманывал себя, с паскудным малодушием оттягивал расплату — пусть, пусть узнает, как оно, прикинет, что к чему, и реактивно свалит куда-нибудь с концами. Не полная ведь дура, должна же понимать, что при любом раскладе отныне будет крайней. Со всеми вытекающими мокрыми последствиями. Это уже дело техники, захотят — достанут. И кстати, опасность угрожает не только ей…

— А вообще-то, к вопросу о малине… — бросил думать думу Буров, захрустел суставами и плавно перенесся с берегов Волги на берега Тосны. — Здесь оставаться опасно. Вы — единственная зацепка, чтобы вычислить меня. А вашу дачу вычислить не в пример проще. Так что лучше на ней не задерживаться.

Сурово сказал, грозно, со всей возможной убедительностью.

— А мы и не задержимся. — Полина усмехнулась. — Вот порубаем шашлыков, а там видно будет. Во сколько ты встречаешься со своим чудиком-то? — глянула она на мужа, задержавшегося в дверях, и, не дав ему ответить сразу, повернулась к Бурову: — Не дрейфь, Василий. У нас, если что, лопаты здесь найдутся.

— Как обычно, в шесть, — дернул плечом Рубен Ашотович, покрутил своим широковатым носом и с какой-то болью сказал: — А здесь мы, Василий, и вправду не задержимся. Осталось семьсот сорок восемь дней. Если, конечно, товарищи чекисты чего-нибудь не придумают. А впрочем, черт с ними. И некромантами этими. Пусть приходят. Лопат у нас на всех хватит…

Да, чувствовалось, что чету Арутюнянов социализм достал и строить то самое светлое будущее они не собирались. Скорее наоборот… А ведь как все славно начиналось-то. Полина, врач первой категории, старалась на улице Саньяго-де-Куба,[303] супруг ее, Рубен Арутюнян, был на переднем крае науки. Работал он в минобороновской конторе, усиленно соображал, как сделать плохо потенциальному противнику, пока его родная сестра Ася не собралась отчалить за кордон. Естественно, со всем семейством, с мужем, детьми, родителями и дальними родственниками. А надо сказать, что Рубен Ашотович, что Ася происходили из армян, имевших когда-то неосторожность приехать под сень библейского Арарата аж из Индии, из-под Бомбея, потянула их нелегкая на родину предков. Это были, мягко говоря, совсем не бедные люди.

Во втором поколении они все-таки поняли, что в условиях развивающегося социализма долго им не протянуть. Ладно. Из страны, где так вольно дышит человек, их с грехом пополам согласились выпустить, но как вывезти сотни тысяч знаков с бородатым фейсом дяди Франклина? Тем паче что «компания глубокого бурения» была прекрасно информирована, что валюта есть, и с вожделением ждала, когда же ее повезут через границу, — иначе доллары было, естественно, не найти. Выход нашел Рубен Ашотович, хоть и лысая, но светлая голова.

— Эти деньги нужно сжечь, — вынес он свой вердикт на семейном совете.

— Вай, вай, вай, вай!

Кому-то из армян стало плохо, кто-то выхватил булатный кинжал, однако, по здравому размышлению, страсти поутихли. Деньги, сотни тысяч долларов, были безжалостно сожжены, правда, не просто так, а при свидетелях из американского посольства. Национальный банк США был менее всего заинтересован, чтобы немалая сумма в твердой конвертируемой валюте досталась бы ни за что ни про что СССР. Так что все доллары были тщательно сфотографированы, номера их и серии переписаны, после чего их и сожгли, ярким пламенем, без сожаления и истерик. И армяне благополучно улетели за кордон. Напрасно чекисты сажали их на гинекологические кресла, заглядывая во все мыслимые и немыслимые отверстия. Ничего особо привлекательного они не углядели. Сплошная жопа. А в США сожженные билеты отпечатали заново, в точности воспроизведя их серии и номера.

Понятно, что после всего этого у КГБ вырос большой острый клык на семейство Арутюнянов.

— Это у тебя, что ли, сестра за границей? — спросили Рубена Ашотовича чекисты, сняли все формы допуска, а потом и вовсе дали пинок под зад — все, свободен. Брат такой сестры нам не брат. Затем выписали волчий билет, чтобы на нормальные места не взяли, и сказали, ласково улыбаясь: — С сестрой увидишься не скоро.

Ну да, годков этак через десять, пока не позабудешь все секреты родины и, отупев в дрезину, не превратишься в идиота. Полину, как Арутюнянову жену, тоже попросили из морга — сожительницы братьев врагов народа не могут пользовать этот самый народ. Дело врачей-вредителей помните? Пришлось Рубену Ашотовичу перебиваться то дворником, то подсобником, то сезонным рабочим, Полина же устроилась посудомойкой, экспроприировала в общепите то, что не украли повара. Посылки и субсидии, что посылала сестра, страннейшим образом терялись по пути, дачные хоромы вдруг сгорели ярким пламенем, друзья-приятели все куда-то подевались, вместе с непрерывным стажем порвались вроде бы прочные, проверенные прежней жизнью нити. Оскаля гниль зубов и поджимая куцый хвост, подкрался незаметно писец… Хорошо еще, что не было детей, что-то там не ладилось у Полины. Так прошло три муторных года, злых, голодных, похожих на кошмар. Осталось семь. Эх, хорошр в стране советской жить… Однако неисповедимы пути господни — где-то под Новый год бог послал Рубену Ашотовичу подарок: он встретил своего старинного приятеля Оганесяна, вкалывавшего на рынке. Тот был в дубленке из афганской ламы, в шапке из вольного песца и в великодушном настроении.

— Вах, вах, вах! — только-то и сказал он, скупо прослезился и заключил Арутюняна в объятия. — Эх, Рубен-джан, Рубен-джан!

Затем по новой пустил слезу, дал по-кунацки денег и клятвенно пообещал помочь. Что и сделал без промедления — уже через неделю доктор Арутюнян трудился на погосте «негром». Рыл ямы, подсыпал щебенку, грузил тяжелые, неподъемные камни. Квадратное катал, круглое таскал. Показал себя не шлангом, не бухариком, не рукожопым интеллигентом. И зарабатывал столько, сколько доктору наук и не снилось. Да что там доктору наук: членкору, академику! Встал на обе ноги Рубен Ашотович, взматерел, человеком стал — вызволил Полину из общепита, без очереди «жигуленка» купил и начал сомневаться всей душой — а хрена ли нам эта заграница? А может, не нужен нам берег турецкий и Африка нам не нужна? И наверное, пошел бы Арутюнян проторенной кладбищенской дорогой: набрал бы денег на взятку, оформился бы в штатные землекопы[304] да и стал бы матереть себе дальше. Но только, видно, не судьба. Все вышло по-другому. А причиной тому был Фрол, странный, ужасающего вида бомж, частенько объявлявшийся на кладбище. Все связанное с ним было туманно, загадочно, полно неясностей — он не воровал с могил, не пил, отказывался от денег и непонятно где обретался: то ли в Бомжестане,[305] то ли на свалке, то ли еще неизвестно где. Для него же самого, похоже, неясностей не было — он мог с легкостью найти пропажу, предугадать успех, предвидеть неприятность, предсказать будущность. Но не всем, только тем, кто ему нравился. А еще Фрол рассказывал — о глубинах земных, о проходах во тверди, о злокозненных чудищах, дожидающихся своего часа «X».

— Они там, там! — раздирал он в крике свой страшный, щелеобразный рот и топал сапогом под полой медхалата. — В глубинах, в пропасти, в зловонии, в бездне! Ждут, изготавливаются, плодятся. Боже упаси, если покажутся. Настало время свернуть им шею, задавить гадину в ее гнезде! Пойдемте, люди, я покажу дорогу…

— Эхе-хе, Фролушка, экий же ты шутник, — дружно отвечали люди, с усмешкой переглядывались, тайно, чтоб блаженный не видел, крутили у виска пальцами. — Ты ведь наши глубины знаешь, лопатами отмерено. Ну куда же мы от процесса-то, жмур-то, ведь он ждать не будет. Подсыпка опять-таки, установка. На-ка, Фролушка, лучше выпей. Что, не будешь? Зря, зря, холодненькая, под ветчинку. А мы примем. Ну, чтобы всем гадам подземным стало тошно! Аминь! Эх, хорошо пошла. Ну-ка, наливай еще, чтобы уж точно загнулись…

А вот Рубен Ашотович не ухмылялся, не переглядывался, внимал блаженному с доверием. И тот по дружбе рассказал ему, что у подземных тех тварей есть приспешники на поверхности, называются они некромантами и обретаются недалеко от кладбища, в Ковровой чаще. Там, если топать под прямым углом к свалке, полянка есть. Не простая полянка, особенная, с выщербленным от ударов молний Гром-камнем, Ржавым ручьем и сухими елями, закрученными винтом. Так вот, на этой полянке и собираются те некроманты, занимаются разной чертовщиной и служат своему Великому Змею. Приносят людей ему в жертву, медленно, мучительно, в жутких страданиях. А еще некроманты разыскивают его, Фрола, с тем чтобы вот так же мучительно убить, ибо знает он всю правду об их хозяине и всеми силами призывает род людской на борьбу с ними. Гм, интересно… Мощный интеллект Рубена Ашотовича, задействованный, мягко говоря, не до конца в кладбищенской текучке, нашел наконец-то сферу применения. Арутюнян принялся наводить справки и без особого труда узнал, что секта петербургских некромантов возникла где-то в восемнадцатом веке, а у истоков ее стоял некий барон де Гард, личность легендарная, овеянная славой, отмеченная бесчисленными достоинствами. Так, барон этот в решающем сражении ниспроверг в лужу рвоты своего противника, князя Бурова, негодяя, проходимца и подлеца, и в окружении любящих учеников пообещал приход Великого Змея на эту грешную землю. Не так чтобы скорый, но стопроцентно неотвратимый.

Пока Рубен Ашотович внимал, сектанты тоже не дремали и только чудом не ухайдакали Фрола — тот появился весь избитый, хромой, со страшной, словно от гигантской бритвы, раной на бедре. Так что пришлось везти его лечиться в Саблино, где он попал к истосковавшейся по практике Полине. Уж та-то обиходила его по всей программе, вот только с памятью о Тоцком полигоне ничего поделать не смогла… А Рубен Ашотович все вникал, расспрашивал, проявлял живейший интерес, совал куда надо и не надо свой несколько широковатый нос. Затем стал привлекать внимание общественности, писать в партийные и государственные органы — мол, непорядок в колыбели революции, дурман, сектантство, злостный оккультизм, гашиш и опиум для трудового народа. Однако вместо понимания и поддержки получил лишь диагноз, крайне настораживающий, психиатрический, в плане агрессивности и буйнопомешательства. Обнаружились вдруг показания свидетелей о том, что он опасен в быту, одержим маниакальной идеей, не реагирует на замечания и бросается на окружающих с ножом. С удивительной оперативностью Арутюняна задержали, погрузили в транспорт, зафиксировали на всякий случай и отконвоировали в лечебницу. Там-то и был вынесен единогласный приговор — да, болен, неадекватен, социально опасен. А значит — стационар, галоперидол, аминазин и, возможно, если будет хорошо себя вести, циклодол. Словом, как сказала Полина, шизофреники вяжут веники, а параноики… Кстати, пока Рубен Ашотович лежал, точнее сидел, ей тоже пришлось не сладко. Кормилась она от баранки «жигулей», возила народ за плату. Ох уж и насмотрелась на изнанку бытия, на социалистическую прозу, на строителей коммунизма. Нет, право же, у себя в холодном зале на Сантьяго-де-Куба ей было куда приятнее. В общем, накушалась чета Арутюнянов советской власти досыта и более ее не принимала. А в настоящий же момент хотела шашлыков — с пылу, с жару, с соусом «Кубанский», плевать, что из свинины и к тому же ворованной. Так что Рубен Ашотович взялся за костер, Полина — за шампуры и мясо. Процесс, хвала труду, пошел, запахло дымом и маринадом. Буров тоже без дела не сидел, также вдарил по мясу, правда, по человеческому — принялся аккуратненько так снимать кожу с кисти отрубленной руки. Плавали, знаем, «Коготь дьявола» — ножик с секретом. Точнее, с заточкой под конкретного владельца. Вроде знаменитого ствола Джеймса Бонда. А идентификация происходит на тактильном уровне, проще говоря, по кожному покрову. Вот так, все строго по науке, никаких чудес…

— А, кожные покровы, — подошла Полина, с интересом глянула, удрученно покачала головой. — Да ведь не так, бестолочь, не так. Это тебе не лопатой махать. Дай-ка я.

Взяла дело и конечность в свои руки и мигом добилась результата — кожу как чулок сняла. Сразу видно, ас, профи, советский врач первой категории. Джеку Потрошителю учиться и учиться.

— Мерси. Иголки с ниткой не найдется? — Буров с уважением кивнул, тщательно выскоблил снятое и принялся старательно сооружать некое подобие перчатки. Топорное, не Ив Сен Лоран, беременным и детям лучше не смотреть…

А между тем изрядно запахло жареным, и Рубен Ашотович возвестил:

— Готово! Прошу.

В голосе его слышались гордость, нетерпение и истинно кавказское радушие.

«Ладно, после докуем». Буров непроизвольно проглотил слюну, повесил изделие сушиться и стремительно пошел на зов, правда по большой дуге, через рукомойник. Чтобы жить, надо есть. А чтобы выживать — и подавно.

У костра было хорошо — зелено, бескомарно, в меру цивилизованно. Весело подмигивали уголья, Полина четвертовала огурцы, Рубен Ашотович дефлорировал бутылку. Не какой-нибудь там солнцедар — «Алазанскую долину». Ладно, сели, тяпнули винца, взялись за исполинские шашлыки, и впрямь необычайно вкусные. Ели с аппетитом, но в молчании, общих тем, в общем-то, не было. Вернее, была одна, невеселая, не способствующая пищеварению, говорить на которую не хотелось. Однако что это за трапеза без беседы? Банальное чревобесие. Мало, что ли, приятных тем? И Полина принялась со всей решительностью исправлять ситуацию.

— Василий, ну как плечо? Я не думаю, что оно загноится. Сукровица выделяется?

— М-м-м. — Буров поперхнулся, хватанул винца, снова взялся за свинину. — Не выделяется.

— Ну вот и ладно, — одобрила Полина, тоже приняла винца и, мощно разжевав кусок мяса, принялась за свое: — Василий, а перчатку эту вы как, для дела или на память? На стену, в сервант?

— Для дела, — положил шампур Буров, удрученно вздохнул и с каким-то странным выражением посмотрел на Полину. — Попозже покажу, для какого. Когда, бог даст, поедим.

Бог не выдал, свинья не съела, и он действительно устроил представление: надел ужасную свою перчатку и взял за ручку трофейный нож.

— Ап! Вуаля!

Клинок разом ожил, замерцал, налился мрачным, мертвенным светом. Словно глаз какой-то хищной, необычайно злобной твари.

— О, дьявольский коготь! Столько раз слышал, но ни разу не видел! — выдохнул Рубен Ашотович, вскочил, оглянулся на жену: — Полинушка, ты только посмотри! Помнишь, я тебе рассказывал… ты еще не верила, сочилась скепсисом…

Буров между тем, не ограничась визуальными эффектами, двинулся дальше и показал магический клинок в действии: знатно испоганил ленточный многострадальный фундамент, светящееся лезвие кромсало бетон — куда там агрегату инженера Гарина. Шоу, похоже, удалось.

— Здорово, — восхитилась Полина и принялась закуривать «болгарию». — Трепанацию черепа делать — лучше не придумаешь. И в плане внутренних полостей… Да, вещь. Конфетка. Был, помню, у меня брюшистый скальпель[306] золингеновской работы, всем скальпелям скальпель, так вот, с когтем этим даже не сравнить. День и ночь…

А Буров уже выпустил клинок из пальцев, и тот сразу же потух, утратил вес, сделался словно из алюминия. Тусклым, неинтересным, насквозь фальшивым, захочешь хлеб порезать — и то не получится. Все, чудеса окончились.

— Ну, время, — глянул на часы Рубен Ашотович. — Пора ехать. Уговор дороже денег.

Сборы были недолги — загасили костер, сполоснули шампуры, навесили на дверь хлипенький, чисто символический замок. Тронулись. И потянулись опять палисады, столбы, лента асфальта, деревья, дома. Дорога лежала к реке, на крутые берега Тосны. Наконец «жигуль» остановился, дальше следовало топать ножками.

— Ну, на фиг, я пас. — Полина зевнула, раскинулась на сиденье. — Озоном подышу, музыку послушаю. Нам песня строить и жить помогает. Давайте быстрее.

Из радиоприемника «жигулей» необыкновенно бодро изливалось:

И вновь продолжается бой,

И сердцу тревожно в груди,

И Ленин такой молодой,

И юный Октябрь впереди…

Что строить с такой песней, как жить?..

— Ладно. — Рубен Ашотович кивнул, вытащил из багажника сумку, осторожно открыл. — Так, все отлично, вроде ничего не расплескалось. — Крякнул, шмыгнул носом, посмотрел на Бурова. — Ничто человеческое не чуждо и Фролу. Жутко уважает окрошку. Только без огурцов, жевать-то нечем.

Горько усмехнулся, вскинул сумочку и, не оглядываясь, пошел к реке. Буров, наоборот, с оглядкой, медленно двинулся следом. Что-то его совсем не радовали ни местные красоты, ни щебетание птиц, ни пряное благоухание трав. Инстинкт приказывал ему быть настороже — вслушиваться, всматриваться, бдить, не расслабляясь. А он своим инстинктам доверял.

Скоро вышли на берег Тосны, крутой, живописный, малиновый на разрезе. Вокруг все дышало покоем и безмятежностью. Светило солнышко, струились воды, дуэт акселератов на той стороне с напором занимался петтингом. М-да, дело молодое, дело немудреное…

— Странно, никого, — нахмурился Рубен Ашотович, почесал висок и указал на древнюю, с лапами до земли, ель. — Он обычно приходит раньше и ждет там. Который сейчас час?

Буровские командирские показывали ровно восемнадцать ноль-ноль. Ничто не изменилось до восемнадцати тридцати — все так же ласково светило солнце, бежала река, ковали свое маленькое счастье тинейджеры.

— Может, есть резон его поискать? — быстро глянул Буров на Арутюняна. — Может, заболел, простудился, может, ногу подвернул? Все бывает в жизни.

— Ну как же, поискать его! — Арутюнян вздохнул, насупился, лицо его выразило муку. — Его вон сектанты два года найти не могут. Что там делается под землей — один бог знает, говорят, есть проходы до Колпино, под Ижорским заводом. А Фрол ведь видит всех и все насквозь. Вот черт, боже упаси, только бы он не попался в лапы к этим изуверам. Давайте, Вася, подождем еще.

Они простояли под елкой еще с полчаса, оставили, надеясь на что-то, сумку с харчами и в мерзком, прямо-таки похоронном настроении отправились к машине. Собственно, горевал и активно печалился лишь Рубен Ашотович, Буров смотрел по сторонам, ждал сюрпризов, неприятностей и треволнений. Большой беды ждал. Ждать ему пришлось не долго…

Полины у машины не было, как видно, предпочла озону музыку. И точно, она сидела в кресле с закрытыми глазами, расслабленно, словно во сне, откинув голову на подголовник. Хотя заснуть в машине было сложно — из приоткрытого окна ревел неистово приемник:

Сегодня мы не на параде,

Мы к коммунизму на пути.

В коммунистической бригаде

С нами Ленин впереди…

— Полина, ты что это, спишь? — Рубен Ашотович клацнул дверцей, тронул супругу за плечо и вдруг истошно закричал, страшно, жутко, бешено, заглушая оду про Ленина. Потом издал утробный звук, судорожно схватился за дверцу и пополам сложился в рвотных, выворачивающих душу спазмах. Со стороны казалось, что он умирает.

«Ну-ка, ну-ка, ну-ка», — вихрем подскочил Буров, оттолкнул Арутюняна, мигом оценил обстановку. М-да. Зрелище не радовало — на затылке у Полины зияла круглая, с хорошее блюдце, дыра. Сквозь нее виднелась внутренность пустого черепа. Мозга не было. Причем края раны были на удивление ровные, словно трепанацию делали лазерным лучом. Впрочем, при чем здесь какие-то лазерные лучи…

— А ну, тихо! — Буров отвесил Арутюняну звонкую пощечину. — Заткнись, будь мужчиной! Иначе сдохнешь.

Вытащил тело из «жигулей», сел, взялся за ключ зажигания. «Фиг вам», — прострекотал стартер. Раз, другой, третий, четвертый. Это при неостывшем-то еще двигателе?

— Черт!

Буров, чудом не оторвав ручку привода, разблокировал капот, выскочил из машины, сунулся в мотор — ага, так и есть. То есть на трамблере нет центрального провода. «М-да, кому-то очень хочется, видимо, побалакать с нами по душам. Кому, кому…»

— Ну все, хватит киснуть, ей уже не поможешь, — по-настоящему уже разъярился Буров, тряхнул Рубена Ашотовича, как щенка, и тихо, ужасным голосом приказал: — Давай прощайся с ней. В темпе вальса. Живо. Ага, вот так, вот так. Все, хорош. Теперь давай помоги мне. И хватит, такую мать, скулить.

Вдвоем они погрузили труп на заднее сиденье, Рубен Ашотович, всхлипывая, стал искать в багажнике все колющее и режущее, а Буров несколько уподобился жрецам изуверов ацтеков.[307] Иллюзиями он себя не тешил, настраивался — хотелось бы надеяться не на последний, но уж точно — на решительный бой. И впрямь, только он надел свою жуткую перчатку, как из-за деревьев вывернулись четверо — беззвучно, на знакомый манер, в своих покойницких черных костюмах. Трое держали в руках светящиеся «Когти дьявола», один, видимо самый главный, — трость с вычурным набалдашником в виде головы пса. Пуделя. О, мама мия! Похоже, это был увековечен Барсик!

— Рубер-джан, держи дистанцию, не лезь, — требовательно прошипел Буров, полузакрыл глаза, вздохнул и привычно отдал якоря.[308] Мир сразу преобразился для него, в сознании не осталось ничего, кроме холодной, всепобеждающей ярости. Это был уже не человек — тигр.[309] Саблезубый. Да еще с «Когтем дьявола». И пошла потеха, смертельная игра, в которой хорошо смеется тот, кто убивает первым. Более быстрый, более ловкий, более тонко чувствующий дистанцию. Заточка у клинков еще ведь та, волшебная, сугубо магическая, и режут они все на плотном плане играючи, без всякого усилия. Еще как режут-то. Вжик — и Буров выпотрошил одного, с легкостью кастрировал другого и, с живостью увернувшись от удара, практически располовинил третьего. Куда этим медлительным существам до разъяренного саблезубого хищника! Драку заказывали? Не обижайтесь. А хорошая это штука, «Коготь дьявола», эффективная, получше, верно, будет самурайского меча.[310]

Кстати, о мече. Пока еще живой старший супостат переварил наконец увиденное, дернулся, как от удара током, глухо зарычал и вытянул из своей трости клинок, причем клинок, отсвечивающий не блеском стали — зловещим магическим сиянием. Снова глухо зарычал, судорожно оскалился и принялся ужасно суетиться в надежде покромсать Бурова. Дурашка. Мало того что заторможенный, так еще и не наблюдательный. Ведь учиться-то всегда лучше на чужих ошибках. «Ап!» — Буров живо поймал темп, сократил дистанцию и, заранее представляя, что произойдет, быстренько скрестил клинки. Ничего особо интересного не случилось. Клинки, скрестившись, клацнули, хрустнули, пошли трещинами и потухли. Мгновение — и они распались на части, оставив фехтовальщикам лишь одни рукоятки. Нисколько не магические, но увесистые — Буров, например, швырнув свою, с легкостью подбил противнику глаз. Затем приголубил в пах, с чувством уронил на землю и, резко взяв на болевой, так, что захрустели кости, ласково позвал:

— Рубен Ашотович, ау-у! Вы где?

Верный Арутюнян был неподалеку — бледный, задумчивый, с потухшими глазами. От полноты увиденного и услышанного его конкретно шатало, однако он был верен приказу — судорожно держал в руках сумку с шоферским инструментом.

— Рубен-джан, у меня тут разговор намечается с товарищем, — Буров усмехнулся и устроил так, что товарищ от боли замычал, — а вы не тратьте даром времени, занимайтесь трофеями. Руки режьте на уровне кисти и следите за строгим соответствием их клинкам. Чтобы никакой путаницы. Все, давайте…

Отдал Буров ЦУ, настроился и занялся плененным супостатом — плотно, по всей науке, как учили: со скручиванием спинки носа,[311] с эпиляцией бровей, со сдавливанием мошонки, с давлением на ушной канал.[312] Форсированный допрос, он на то и форсированный допрос, а на войне, как на войне — без сантиментов. Однако как ни старался Буров — а уж он-то разбирался кое в чем, но результат не впечатлял. Клиент стонал, мычал, корчился от боли, но тем не менее был крайне немногословен. Чем-то он напоминал собаку, которая все знает, понимает, но сказать, увы, ничего не может. Правда, кое-что он все же сообщил — о задании, о цели, о методах исполнения, о путях отхода, о транссредстве поддержки. О том, что непосредственно связано с текущими реалиями. Кто он, кем послан, откуда и зачем — молчание, тишина, тотальное табу. Словно в его памяти стоял какой-то шлюз, на прошлом — жирный, все перечеркивающий крест. В общем, выудил Буров то, что мог, поставил пальцем, всаженным в кадык, точку и одобрительно кивнул Арутюняну — мол, давай-давай, заканчивай. Пора. Молодец мужик, с характером. Резко овдовел, вляпался в дерьмо, нашел и приключение на свою попу, и ведь ничего, держится, не сломался, знай пилит себе ножовкой по металлу. По верхним вражеским конечностям на уровне кисти. Похоже, толк с такого будет.

Скоро все было готово — отпилено, разбито по комплектам, убрано подальше.

— Уходим, — сказал Буров, но прежде подошел к машине, сдернул шланг со штуцера карбюратора и взялся за рычаг бензонасоса. Захлюпала мембрана, запульсировала струя, заиграла на солнце огнеопасная жидкость.

— О господи! — Арутюнян всхлипнул, однако тут же справился с собой и сам твердой рукой достал зажигалку. — Дай я…

Чиркнул кремень, из искры возгорелось пламя, и уже через миг его робкий язычок превратился в чадный, бушующий костер. Бедная Полина в объятиях дыма с треском уходила куда-то в небо. А Буров и Арутюнян двинулись к развилке по направлению к шоссе, там, если только супостат не врал, должна была ждать машина. Да, супостат глаголил правду, и транссредство имело место быть — бежевая «Волга» с амбалистым, одетым опять-таки во все черное водителем. Ужасно любопытным — с жадностью, прислонившись задом к машине, он следил за клубами дыма, выплывающими из-за вершин деревьев. Любопытной Варваре нос оторвали — амбалу пришлось куда хуже. Положил его Буров в канаву, вытер руки, звякнул тихо ключами от машины и к этой самой машине подошел. На первый взгляд «Волга» как «Волга», банальный драндулет развитого социализма. Только вот почему пернатая от антенн, с госномерами, покоящимися в особых направляющих — вставляй любой, какой натура требует, с какой-то навороченной радиостанцией, каких Буров ни разу не встречал? Ведь сектанты же, некроманты, враги народа и государства. Апологеты ереси, мракобесия и воинствующего шаманизма. М-да. Видать, не такие уж и апологеты.

Ладно, сели — Буров рулевым, Рубен Ашотович смертником,[313] завели мотор, потихоньку тронулись. Миновали проселок, выехали на шоссе и покатили себе под шуршание шин — двигатель был форсирован и на удивление приемист, а на рулевой колонке имелся тумблерок — щелкнешь, и такая сирена заревет, тонально, душераздирающе, куда там паровозной. Шакалы из ГАИ подобных звуков не выносят и шарахаются подальше, словно черт от ладана. В общем, поначалу ехали как надо — бодро, с ветерком. Рубен Ашотович печалился, переваривал пережитое, Буров не внапряг рулил, жал на газ, то и дело щелкал тумблером, усмехался — а ну поди раздайся, прочь с дороги! Едет Буров с победой, при трофеях, с подельником, на добытом транссредстве. Куда едет-то? Да на расправу, на разбор, вершить суд скорый, честный и беспощадный. Не самый гуманный советский суд. А ну-ка ша, довольно сантиментов…

После Колпино начались неприятности. Резко ожила радиостанция и грубым мужским голосом спросила: отчего это не доложили об обстановке, вовремя не вышли на связь и почему это, не связавшись с базой, предпринимают незапланированные действия? Двигаются с непозволительной скоростью, еще неизвестно, в ту ли сторону. Буров презрительно хмыкнул — ну да, как же, держи карман шире, сектанты-некроманты, идеалисты-сатанисты, у коих «Волги» оборудованы радиомаяками, контролируемые не иначе как через систему спутников. Нет, тут чувствуется рука отечества, цепкая, жилистая, ухватистая, берущая за глотку. Кстати, о конечностях. Верхних, вражеских, отхваченных пилой. Надо бы заняться ими, и как можно скорее. И дело даже не в том, что задубеют, а следует всемерно крепить боеготовность. Жизнь, похоже, обещает быть как песня, где поется про покой, который только снится…

А между тем голос из радиостанции сделался суров, дрогнул от негодования, зазвенел сталью и чрезвычайно грозно приказал немедленно дать по тормозам. Причем не просто дать, а еще и подтвердить, шепнув в эфир волшебное секретное слово. Мол, все мы тут свои, конкретно буржуинские, так что в Багдаде все спокойно. Трекс-фекс-пекс, тройка-семерка-туз.

Буров волшебное слово говорить не стал, однако остановился, как требовали, без промедления. Выскочил из машины, следом потянул задумчивого Арутюняна:

— Ходу, ходу, Рубен Ашотович, быстрее.

Конечно, быстрее — советская техническая мысль на месте не стоит, особо в плане всего, касающегося безопасности отечества. Придумают и радиомину в багажнике, и отравленную иглу, выскакивающую из спинки сиденья, и баллон с ипритом или фосгеном, запрятанный глубоко под торпедой. Все что угодно для любимых органов — только бы не было войны. Словом, развили Буров с Рубеном Ашотовичем скорость, убрались с расстояния прямой видимости и, отдышавшись, завернули в лес, где занялись кожевенными работами. Так, без особого старания, на живую нитку, на скорую руку — не до жиру, главное, чтобы держалось. Хотя, честно говоря, прожировать изделия совсем бы не мешало… Наконец управились, надели, по-быстрому проверили клинки — Буров испоганил клен резной, Рубен Ашотович — калину красную. Теперь можно было и повоевать. Хотя, честно говоря, не хотелось. Буров притомился, зверски хотел спать и на все сто был согласен с сицилийцами: да, месть — это блюдо, которое лучше есть холодным. Рубен Ашотович как-то сник, сдулся, выглядел больным и потерянным. Переживания, смерть, обилие впечатлений нахлынули на него тяжелым бременем, ему казалось, что он пребывает в каком-то жутком, трудно представимом сне. А что же будет, когда придется проснуться?

Однако ничего, поднялись через силу, почистились, пошли к дороге на столицу нашей родины. Стали на обочине, изобразили миролюбие, принялись голосовать. Долго, настойчиво, с завидным упорством. Впрочем, нет, завидовать тут нечему. Наконец свершилось, до них снизошли — парень в десантной майке на стареньком КАвЗе.[314]

— Седайте, — распахнул он дверь, явно обрадовавшись попутчикам, подмигнул подфарником, лихо надавил на газ. — Ну, ласточка, давай.

Чувствовалось, что он полон жизни, счастья, оптимизма, доброты и горячего желания к приятному общению. Ну да. Все правильно, легко на сердце от песни веселой — из динамика «Весны», установленной на торпеде, изливался голос молодого Розенбаума.

— Я вас до Средней Рогатки, ладно? — с ходу определился парень. — Дальше уже не поеду никуда. У меня невеста там живет, в доме у универсама. Наташей зовут…

«Гоп-стоп, ты отказала в ласке мне, — грозно начал Александр Яковлевич. — Ты так любила звон монет…»

— Вот, — захрустев дензнаками, мощно зевнул Буров, — купи своей Наташе чего-нибудь…

— А, спасибо. — Парень взял деньги, не считая убрал, и в голосе его послышался восторг. — Ну дает, ну дает. Как фамилия-то его? То ли цветочная, то ли железнодорожная. Ну еврейская, одним словом. А, плевать. Главное, по-русски, с душой поет…

Так, в приятном обществе, под песни Розенбаума, Буров и Арутюнян въехали в город Ленина. Вздохнули с облегчением, попрощались с водителем и резко окунулись в сутолоку Московского проспекта. Вокруг спешили люди, газовали машины, даже и не верилось, что день уже на исходе, — стрелки на больших уличных часах показывали начало десятого. Программа «Время», верно, уже началась…

— Ну, и куда мы теперь? — спросил Арутюнян и вспомнил, что в кармане у него лежит перчатка из человечьей кожи. — Может, ко мне?

— Рубен Ашотович, Рубен Ашотович! — Буров укоризненно вздохнул. — К вам нельзя, нас там ждут. Сгинем не за понюшку табака. Нет, если уж и лезть на рожон, то с толком. Поехали-ка ко мне. И рожна, и толка там с избытком.

Арутюняну, похоже, было все равно — молча он уселся в такси, равнодушно прокатился по городу, медленно, словно сомнамбула, вылез на набережной Фонтанки. Чувствовалось, что он чудовищно устал — и мыслями, и душой, и телом, и держится из последних сил, огромным усилием воли.

— За мной, не отставайте, — бодро распорядился Буров, посмотрел по сторонам и с видом революционера-подпольщика повел Рубена Ашотовича во двор — тот шел в молчании, без всяких эмоций, показывая ясно, что у Саранцева не бывал.

Путь не затянулся — вот он, смрадный загаженный сарай, сосчитанные гаражи, обшарпанный фасад. И занавешенное кисеей окно на пятом этаже. Полуоткрытое. Знакомое. В котором горел свет…

— Рубен Ашотович, я надеюсь на вас. — Буров снова уподобился ацтекам, сделался суров, ласково, но в то же время крепко взялся за волшебный нож. — Запомните, никакой пощады. Или мы, или они, третьего не дано. Отомстите за Полину, посчитайтесь за Фрола. Думаю, он тоже мертв…

— Да-да. На войне как на войне, — согласился Арутюнян, натянул перчатку, вытащил кинжал и, неловко взмахнув им, основательно попортил себе шкуру. — Ай! Уй! Такую мать! Ну, суки!

Странно, но это спонтанное кровопускание взбодрило его, разъярило, добавило сил. Мирный геофизик исчез, уступив место абреку, к тому же вооруженному волшебным, кромсающим все и вся ножом. Находиться с ним рядом сделалось тревожно, вот уж воистину — в тихом омуте черти водятся.

— Э-э-э, Рубен Ашотович, не надо так ножичком-то, подождите немного, экономьте силы. — Буров одобрительно посмотрел на армянина, превратившегося в берсерка, и, нырнув в знакомый, все такой же грязный подъезд, принялся считать ногами ступени.

Арутюнян, не отставая, поднимался следом, сек кинжалом воздух и с выражением шептал:

— Всех порубаю, всех… Легавых, чекистов, сектантов, коммунистов… На шашлык, на бастурму, на бозбаш, на бозартму… Хаш делать буду, толму, сациви. Всех, всех, всех… — В голосе его чувствовались экспрессия и отличное знание кавказской кухни, такое, что у Бурова пошла слюна.

Наконец, когда Рубен Ашотович добрался до шорпы, выдвинулись на место. К вечность не крашенной, серой до омерзения двери.

— Повторяю еще раз — максимальная жестокость. Рвите врагам глотки, и победа будет за нами. — Буров страшно подмигнул, оскалился. Семи смертям не бывать, одной не миновать. Ну-с, приступим. Подошел к двери, примерился и одним движением перерезал ригеля. — Заходите, быстро.

Ладно, проскользнули в коридор, затаили дыхание, прислушались. Вроде ничего настораживающего, подозрительного, вызывающего чувство опасности. Коммуналка коммуналкой — гонорейный слив, стонущие трубы, запахи мышей, пыли, запущенных удобств. Грусть, безнадежность и тоска, возведенные в квадрат. Зато за дверью комнаты Лены весело пели, видимо, по телевизору:

Дружба — это Манжерок,

Верность — это Манжерок,

Это место нашей встречи — Манжерок.[315]

Ну да, нам песня строить и жить помогает. И портить жизнь другим…

— Так-с. — Буров потрогал дверь, не заперто, глянул на Арутюняна: — Всех, всех, Рубен Ашотович, в капусту. На хаш, на колбасу. Ну, по счету «три», и не отставать. — Сделал резкий выдох, вихрем ворвался внутрь и неожиданно замер, бешено закричал: — Стой, Рубен Ашотович, стой! Отбой, отставить, не надо никого на колбасу!

За столом в гордом одиночестве сидела Лаура Ватто, баловалась чаем с ватрушкой и смотрела на Эдиту Станиславовну. Белая нейлоновая блузка с рюшами ей была необыкновенно к лицу. Не Эдите Станиславовне — Лауре Ватто.

IV

— А, Вася, ты? — сказала она так, будто бы не виделись с утра, поправила прическу и сделала гостеприимный жест. — Давай, давай, попьем чайку, время у нас еще есть. Вы, уважаемый, тоже не стесняйтесь, присаживайтесь, ватрушка нынче диво как хороша. С изюмом. — И она взглянула на Арутюняна — ни хрена не понимающего, хлопающего глазами и все еще сжимающего «Коготь дьявола». — Ну садитесь же, садитесь. И уберите этот ваш израильский тесак, ватрушка у меня, хвала аллаху, уже порезана.

Удивительно, но факт, — стол был сервирован на троих, вернее, на три персоны.

— А где Лена? — по-дурацки спросил Буров, сел, нахмурился, угрюмо задышал и, сам того не замечая, принялся закручивать в штопор ложечку. Где, где… Понятно где. Лаура Батьковна пожаловала, чертова мокрушница…

— А я-то думала, Вася, ты сразу спросишь о моих планах на вечер. — Лаура рассмеялась, дернула плечом и посмотрела требовательно на Рубена Ашотовича: — А вам, уважаемый, уже не до ватрушки и ни до чего на свете. Единственное ваше желание — спать, спать, спать. — Мгновение подождала, пока Арутюнян не захрапел, стерла с лица улыбку и сделалась серьезна. — Лены, Вася, нет и уже не будет. Она предала все, что возможно предать, — дело, соратников, друзей и, если глянуть в корень, — все прогрессивное человечество. Тебя, меня, Хранителя Пути, умершего смертью страшной, жуткой, лютой. Кстати, прошу почтить его память минутой молчания, — поднявшись, она выдержала паузу, короткую, но эффектную, изящно уселась, вздохнула тяжело. — Однако теперь все точки расставлены. Предатель получил свое, измена выжжена каленым железом. Операция благополучно завершилась.

— Ах, значит, благополучно. — Буров ухайдакал-таки многострадальную ложку, посмотрел на половинки, положил на стол. — То есть все это был блеф? Ни Галуа, ни теоремы, ни задания, ни Франции? Только Вася-полудурок в качестве живца да геройский Саранцев в роли потерпевшего? Так-так, значит, убивание двух зайцев сразу? Еще одна проверка на вшивость плюс тотальное искоренение крамолы на корню? Так-так, а не пошли бы вы, Лаура Батьковна, вместе с вашим Навигатором к едрене фене? И вообще, куда слиняла тогда в тайге? Где шлялась? И почему это вся в белом, когда вокруг все в конкретном дерьме?

Стукнул Буров кулачищем, выругался по матери, а сам вспомнил Полину — мертвую, чадно уходящую на небо в вихре бензинового пламени. Ну да, лес рубят — щепки летят, да только почему должны страдать отзывчивые, добрые люди? Почему, блин, в этом мире все благие дела наказуемы? И где он, тот, параллельный, где, говорят, все совсем не так? Где он, такую мать, где?

— Рассказать тебе, Васечка, как умер мой отец? — резко вдруг сменила тему Лаура, грустно улыбнулась, и глаза ее подернулись влагой. — Он имел окладистую бороду, носил белый капюшон и во время праздника Ху стоял на расстоянии руки от Главного Друида.[316] Так вот, смертельно раненного в бою, драконы взяли его в плен, жестоко пытали, отрезали все, что можно отрезать у мужчины, и, заковав по рукам и ногам в цепи, бросили в жертвенный костер. Три дня и три ночи он боролся с пламенем, не поддавался духам огня, затем в конце концов обессилел, и злые саламандры[317] сожрали его. Если бы ты только слышал, Вася, как он кричал. Если бы ты только, Вася, слышал… — Лаура замолчала, качнула головой, машинально приложилась к остывшему чаю. — Впрочем, моя мать кричала страшнее, у нее, еще живой, драконы вырезали матку. А что они сделали со мной, я тебе, Васечка, не скажу. Иначе ты меня разлюбишь. — Она вздохнула, поднялась и вырубила «ящик», по которому пошли новости. — Словом, идет война, жестокая, кровавая, не на жизнь, а на смерть. И мы должны быть уверены в своих бойцах, слишком уж велика ответственность и необходимость победы. Кадры решают все… А то ведь слаб человек, ох как слаб. Вот эту например, — она брезгливо фыркнула, уселась и с ненавистью указала на Ленин автопортрет, — купили за молодость, за красоту, за стабильный оргазм. Но надо смотреть правде в глаза — не она первая, не она последняя. Плотный план манит, словно магнит. Тьфу ты черт, в рифму получилось. — Лаура усмехнулась, покусала губу и с неожиданной нежностью воззрилась на Бурова: — Кстати, об оргазмах. Я по тебе, Васечка, соскучилась. А ты?

Вот стерва, свинтила тогда, с концами, проверяльщица хренова, а теперь опять за свое — любовь, морковь, оргазм до гроба. А впрочем, ладно, ее можно понять, кадры на поле боя действительно решают все. Воюют-то ведь не числом — умением. И блузка эта ей очень даже ничего. Ишь ты как смотрит, ласково, преданно, совершенно без фальши, видимо, и впрямь не на шутку соскучилась. Господи, если вдуматься, и сколько же ей лет? М-да…

— Ты, Лаура Батьковна, разговоры о конце не с того конца начинаешь, — внутренне подобрел Буров, но с виду остался грозен. — Баньку истопи, щец замути, яишню сваргань. А вот потом можно и на перины. Слушай, разбуди, бога ради, Рубена, пусть человек пожрет. Свою ватрушку с изюмом он уж точно заслужил.

— А его, Васечка, никто и не думает обижать. Более того, ему уготована самая светлая будущность. — Лаура нежно взглянула на Бурова и требовательно на спящего Арутюняна: — Эй там, на полубаке, хорош дрыхнуть! Подъем, говорю, подъем!

— А? Что? Кого? — Рубен Ашотович дернулся, разлепил глаза, а в дверь тем временем постучали, и на пороге появился настоящий негр:

— Разрешите, госпожа?

Собственно, не такой уж и настоящий, рубь за сто — гомункул, сразу же напомнивший Бурову несчастного эфиопа Мельхиора.[318] Гомункулов этих, если Калиостро не врет, наплодил во множестве для фараона Хор Аха[319] волшебник Гернухор, придворный чародей. Всех, всех на одно лицо, по своему образу и подобию, а был он совершенный эфиоп.

— Зайди, раб, — кивнула Лаура, и в голосе ее послышался булат, на коем «Коготь дьявола» не оставил бы ни отметины. — У тебя, надеюсь, все готово?

— О да, госпожа. — Негр расплылся в улыбке обожания, низко поклонился и с чувством пробасил: — Альканор старался, Альканор работал, Альканор очень любит свою госпожу. Вот.

Он попятился в коридор, смачно закряхтел и вернулся в комнату с… пуделем Барсиком. В обнимку. Выглядел тот впечатляюще, скалился ужасно. Правда, скалил зубы на полированной подставочке, а вместо глаз у него были пластмассовые бусины. Зато какой ошейник, размах лап, лоснящаяся, будто нагуталиненная, шерсть. В общем, не кобель — огурчик. Даром что очень тихий и набитый опилками…

— Кинозавр вульгариус малый, — тоном опытного конферансье пояснила Лаура и брезгливо поморщилась. — Обладает зачатками интеллекта, отличным обонянием и превосходным слухом. Злобен, коварен, жаден, труслив, создан рептолоидами с помощью генной инженерии. Размножается клонированием, чрезвычайно ядовит. Ну-ка, Альканор, покажи его оскал.

— О да, госпожа, — обрадовался негр, снова поклонился и с важностью продемонстрировал пуделеву пасть — в самой глубине ее виднелась пара длинных, гадюки отдыхают, клыков.[320] К гадалке не ходи — ядовитых. М-да, и впрямь голимый кинозавр вульгариус малый. Как похож на лучшего друга человека, гад. А каковы же тогда большие?

— Ну ладно, все, больше здесь делать нечего, а оставаться опасно. — Лаура поднялась, погладила Барсика, сурово посмотрела на негра: — В машину его, и жди нас, грей мотор. Иди.

— О да, госпожа, — склонился эфиоп, по новой обнялся с пуделем и мигом, куда там джинну из бутылки, исчез. Дисциплина в хозяйстве у Лауры вызывала изумление.

— Ну и куда же мы теперь? — Буров, не теряя времени, поднялся, начал собирать свои пожитки. — Ночь на дворе.

Он даже точно не мог сказать, чего хотел больше — то ли есть, то ли спать. Даже у смилодона силы не безграничны. Тем более когда ему за сороковник.

— Баню со щами заказывали? — усмехнулась Лаура, шагнула к пианино, откинула крышку, пробежалась по клавишам. — Так вот, будут тебе и щи, и баня. И перина. Давай быстрее, хозяйственный ты наш. Хватай мешки, вокзал отходит.

— Простите великодушно, не расслышал ваши имя-отчество… — Арутюнян переварил услышанное, переменился в лице и, игнорируя ватрушку, воззрился на Лауру. — Вы сказали, репты? Я не ослышался? Господи, значит, бедный Фрол был прав. Трижды прав.

— Давайте, уважаемый, отложим все разговоры на завтра, а? — Лаура улыбнулась ему, резко, так что пианино охнуло, опустила крышку. — Как говорится, утро вечера мудренее, а ночью лучше спать. Ну что, Васечка, ты готов? Что, ответ отрицательный? Ну и ну. А ты ведь не тигр, настоящая росомаха…

А Бурову, строго говоря, было наплевать на шмотки. Просто ему нужен был предлог, чтобы походить по комнате, подвигать мебель, глянуть в последний раз на Ленины работы. Вот ведь, блин, жизнь. Еще вчера здесь радовался Эрос, хлопотала Венера, а нынче прочно обосновалась смерть. Да, сука, гнида, тварь, предательница, стерва, но в то же время умная, красивейшая женщина. На редкость привлекательная, ласковая, на диво преисполненная шарма и огня. Что только сотворила с ней мокрушница Лаура? Безжалостная, беспощадная и, видит бог, ревнивая. Похоже, Барсик еще легко отделался…

Наконец собирать стало нечего.

— Все, уходим, — скомандовала Лаура, надела серый полувоенный пиджачок и повела Бурова с Арутюняном вниз, через дворы, на набережную Фонтанки. Там их уже ждал верный Альканор — вдумчивый, сосредоточенный, в черной, с блестящим козырьком, шоферской фуражке. За рулем также черной и также блестящей четырехкрылой «чайки».[321] При виде Лауры он с поклонами открыл дверь, бережно поддержал за руку, трепетно, словно драгоценность, принял от Бурова багаж. Ладно, сели, утонули в роскоши, поехали, точнее, поплыли. Еле слышно урчал мотор, эйр-кондишен струил прохладу, из стереофонических, «ненаших» динамиков певуче изливались звуки музыки. Тянула и, между прочим, довольно контрреволюционно хорошая знакомая ленинградского партбосса:

Целую ночь соловей нам насвистывал,

Город молчал и молчали дома.

Белой акации гроздья душистые

Ночь напролет нас сводили с ума.[322]

Так, на птице «чайке», с музыкой, добрались до Невы, перелетели через мост и, словно на крыльях, понеслись по Васильевскому — Девятая линия, Одиннадцатая, Тринадцатая, Пятнадцатая. Скоро повернули, сбавили ход и мягко остановились у чугунных, хитрого литья ворот. Альконор бибикнул, заурчал электромотор, и створки начали плавно расходиться — пока стояли, Буров прочитал: «Ленинградский филиал Общества советско-атсийской дружбы». Медленно поднялся шлагбаум, с уханьем ушел в землю «еж», и «чайка» въехала в просторный, освещенный на славу двор. Тут же подскочили двое черных в ливреях, синхронно поклонились, захлопали дверями, на лицах их читались преданность, оптимизм и истовое желание лечь на амбразуру.

— Итак, уважаемый, спокойной ночи, все разговоры будут завтра. Вас ждут ужин, ванна и тотальное гостеприимство. — Лаура улыбнулась Арутюняну, дала ему возможность попрощаться с Буровым и пальцем поманила одного из черных: — Зальконор, отведи кавалера в комнату для гостей, накорми, обеспечь его всем необходимым. — Затем она взглянула на водителя, стоящего по стойке «смирно» у капота: — Альконор, отнеси кинозавра малого в мой кабинет, поставь напротив бюста Апполония Тианского.[323] Все, давай иди. — И лишь потом она обратила внимание на Бурова: — Ну что, Василий, пойдем, будет тебе и кофе, и ванна, и какава с чаем. Чай, давно не виделись.

— Слушай, а что это за советско-атсийская дружба до гроба? — хмуро осведомился Буров уже в вестибюле основательного, построенного, сразу видно, до победы революции особняка. — Что-то я не в курсе.

А сука память снова в который уже раз не пожалела соли на рану, перенесла в былое, прожитое, походно-боевое. Ангола, Сомали, Камбоджа, Гондурас. Черный континент, принуждаемый старшим белым братом жить по-новому. Веселенькие людоеды, строящие светлое коммунистическое завтра. Разруха, смерть, партизанская война, красные от крови джунгли. Жуть…

— Атси, Вася, да будет тебе известно, — это прогрессивное африканское племя, вставшее на тернистый путь мира и социализма. — Лаура усмехнулась, двусмысленно фыркнула и указала на огромное, в массивной раме полотно. — Так что нехай идут.

Картина поражала размерами, буйством красок и изысканностью сюжета: старейшины народа атси — все в разводах ритуальных татуировок, в отметинах от львиных когтей и богатых парадных мучах[324] — награждали лучшего друга всей свободной Африки — Писателя, Маршала и Коммуниста — орденом Большого Черного Гиббона. Представляющего собой набедренную повязку из сплетенных обезьяньих хвостов, на которой был присобачен спереди череп того самого большого гиббона. Из серебра, в натуральную величину, с хибангинскими рубинами на месте глаз и с клыками, выточенными вручную из бивня черного слона. К награде полагался медный котел с кускусом, богато изукрашенный нож-толла и гарем из десяти обученных, но все еще хранящих девственность красавиц. Старейшины были торжественны, большой Советский Друг — растроган, гиббон — ужасен видом, прелестницы — наги и соблазнительны. В композицию, естественно, был включен и простой народ. На заднем плане стояли атсииские массы, внимательно следили за процессом и буйно выражали радость, потрясая толлами, ассегаями и дедовскими боевыми топорами. Казалось, их вдохновляет то, что Советский Друг такой большой…

«Хм, видать, переживают, что съели Кука», — глянув на шедевр, сразу вспомнил Буров Владимира Семеновича, усмехнулся и посмотрел на Лауру:

— Что-то сдается мне, что вся это советско-атсийская дружба родилась в пробирке. Вернее, в герметичной емкости, помещенной в парной навоз, и не без посредства arcanum sanguinis hominis.[325] Или меня подводит зрение?

— Ну что ты, Васечка, глаз у тебя алмаз. Все верно, у нас здесь полно гомункулов. — Лаура кивнула, усмехнулась и ступила на широченную, из каррарского мрамора, лестницу. — А что? Они послушны, исполнительны и не тяготеют к каннибализму. Более того, здесь есть, Вася, и искусственные бабы. Со всеми анатомическими деталями и фигурами, чуть похуже моей. Смотри у меня, баловник. С тебя еще за Ленку, суку, спросить бы надо. По всей строгости…

Так, за приятными разговорами, они поднялись на второй этаж, вошли в просторные трехкомнатные апартаменты, зажгли плафоны под лепниной потолка. И была Бурову ванна, затем поздний ужин, а потом уж и перина, мягкая, роскошная, с объятиями и поцелуями. Все наивысшего качества, стопроцентной пробы, проливающее бальзам и на душу, и на тело. Только самым приятным моментом был момент засыпания, полного отдавания себя во власть медоточивого Морфея. Однако же и во сне не было Бурову покоя — снилось ему давнее, прожитое, впитавшееся в плоть. Кровь, смерть, разруха, недвижимые тела. Смилодон как-никак, к тому же красный, не какой-нибудь там малахольный братец кролик-альбинос…

Утро следующего дня выдалось славным. Лаура была нежна, песня по радио бодрой, завтрак — восхитительным, упоительным, вызывающим восторг и обильное слюнотечение. Кормили в честь русско-атсийской дружбы комплексно, в бинарном ключе: кускус с телятиной, мешуи[326] с тмином плюс жареные пельмени и буженина с хреном. Это еще не считая севрюжины, икры и гигантских отбивных, осложненных каперсами, баклажанами и цветной капустой. В общем, когда Буров встал из-за стола, у него было единственное желание — залечь. И если будет на то господня воля, то к Лауре под бочок. Однако, увы, всевышний не дал. Вернее, не дала Лаура — решительно допила кофе, салфеткой промокнула губы, взглянула на Бурова:

— Тебе придется пообщаться с председателем филиала, надеюсь, что плодотворно и с приятностью. Пойдем.

Тронула прическу, живо поднялась и повела Бурова куда-то вниз, в подвал — через герметичные, закрывающиеся с лязгом двери, мимо черных, страшных, словно черти, часовых. Стерегущих уж явно не советско-атсийскую дружбу. Впрочем, по сравнению с председателем филиала доктором Экиангой Муньялиба Мбвенгой они выглядели совершеннейшими ангелами, кроткими, наиприятнейшими созданиями, не способными обидеть и муху. Ну разве что цеце.[327] При взгляде на него почему-то казалось, что не было никогда ни Луи Армстронга, ни Мартина Лютера Кинга, ни Патриса Лумумбы, ни бедного дяди Тома. Нет, только кровожадные изуверы-дикари, явно не отягощенные бременем моральных ценностей. Те, что, отхватив плечо у черного быка и загоняв его в краале до смерти, брали в руки копья-ассегаи и шли вести военные действия с тем, чтобы сварить из побежденных вкуснейший, радующий небо кускус…

Однако в обществе Лауры доктор Мбвенга был сама учтивость.

— Доброе утро, мадемуазель, — обрадовался он, шаркнул ножкой и растянул в улыбке вывороченные губы. — А это, если не ошибаюсь…

— Не ошибаетесь, доктор, — одобрила Лаура и тонко улыбнулась, соблюдая дистанцию. — Так что начинайте. Введите кавалера в курс дела. Не буду вам мешать.

Вскинула подбородок, начальственно кивнула и элегантной походкой вышла из каземата. У нее, черт ее побери, были потрясающие, божественные ноги.

— Прошу садиться и напрячь внимание. — Доктор указал Бурову на кресло, вытащил из сейфа объемистое досье и в лучших традициях советских особистов принялся шуршать прошитыми страницами. — Так, так, так… Ого… Вас инициировал сам Штурман с заместителями? Да, большая честь… Ага… И псевдоним у вас хорош, звучен, доходчив, впечатляет. Тигр, красный… Да… — Внезапно он замолк, впился глазами в Бурова и медленно, скаля зубы, покачал головой: — А, вот в чем дело. Это ведь не псевдоним, это констатация факта… Ну вот и ладно, я сам из кошачьей компании, тотемом моего рода служил лев. И совсем не похожий на старуху в ночном чепце.[328] — Он вдруг рассмеялся, отшвырнул досье и плавно перешел от львов и тигров к теме инопланетных гадов. — В прошлые времена люди были с принципами. А потому репты были в изоляции — никто, кроме народа избранного и отдельных отщепенцев, иметь с ними дела не хотел. Более того, все здравомыслящие люди чурались иудеев, взашей гнали их, клеймили как предателей рода человеческого. Тем не менее золотой скот их рос, быстро набирал вес, матерел и превратился наконец из телка в быка. В 1743 году во Франкфурте-на-Майне родился человек по имени Майер Анхель Бауэр, впоследствии он изменил свою фамилию на Ротшильд.[329] Его гербом был красный стяг — символ воинствующих евреев, позже такого же кровавого цвета стало и знамя русской революции. Так вот, первого мая 1776 года еще один еврей, Адам Вейсхаупт,[330] с подачи Ротшильда и, само собой, с благословения рептов основал орден Иллюминатов. Целью этой организации было установление Novus Saeclorum — нового мирового порядка, как подготовительного этапа перед приходом Всемогущего. Что должен был дать людям этот новый мировой порядок, подробно описано в поздних плагиатах, таких как, например, «Коммунистический манифест» или «Протоколы сионских мудрецов». На Первом всемирном сионистском конгрессе, прошедшем в Бадене в 1897 году, духовный вдохновитель Теодор Гарцль конкретизировал учение Вейсхаупта. Вот некоторые его цитаты.

Доктор Экианга Мбвенга вдруг по-звериному рыгнул — густо, утробно и раскатисто и, вытащив бумаженцию из ящика стола, уж очень по-сортирному зашуршал ею.

— Наилучшие результаты в контроле над массами достигаются путем применения силы и террора, а не академическими дискуссиями.

— В соответствии с законами природы правым является тот, в чьих руках находится власть.

— Права человека надо использовать как приманку, чтобы привлекать к себе массы.

— Цель оправдывает средства.

— Не концентрируйте ваше внимание на том, что хорошо и морально, концентрируйте его на том, что полезно и необходимо.

— Думайте об успехе, которого мы добились благодаря дарвинизму, марксизму и ницшеанству. Мы должны оценить царящий повсюду хаос, порожденный этими направлениями человеческой мысли.

— Средства информации в наших руках. Благодаря им мы имеем силы и возможности воздействовать на массы, сами при этом оставаясь в тени.

— Сегодня можно сказать, что лишь несколько шагов отделяют нас от нашей цели. Все европейские государства уже покорены.

— Под нашим руководством разгромлена аристократия.

— Духовные вожди общества должны быть уничтожены.

— Приятные ребята, да? — улыбнулся Мбвенга, встал, и в голосе его прорезалось рычание льва. — И такие компанейские. Новый глава дома Ротшильдов Натан, к примеру, сразу протянул свои щупальца в Новый Свет — в Америку, с щедростью финансировал обе стороны во время гражданской войны. Не просто так, естественно, с дальней перспективой — целью клана Ротшильдов было создание централизованной, сосредоточенной в одних руках Системы федеральных резервов, с помощью которой возможно контролировать все финансовые активы США, что в конечном счете и было сделано — Франклин Делано Рузвельт, президент и иллюминат, выпустил однодолларовую купюру, украшенную знаком своего ордена — срезанной масонской пирамидой с несколько самоуверенной надписью: «Annuit coeptis».[331] Впрочем, не такой уж самоуверенной. — Доктор сел, вытащил сигару, не обрезав кончик, принялся закуривать. — Этим ребятам есть чем похвалиться. Они инспирировали Первую мировую войну, спустя лишь двадцать лет Вторую, устроили русскую революцию, создали государство Израиль. А самое главное, — председатель сел, затянулся и выпустил струю зловонного дыма, — они развязали Третью мировую войну, да так, что никто и не заметил. Войну за человеческую душу, за человеческий разум. Ведь, если вдуматься, все очень просто — стоит только превратить людей в скотов, и они пойдут без ропота куда угодно — хоть в коммунизм, хоть в фашизм, хоть к чертовой матери. Только щелкай кнутом. А уж репты-то знают, по какой дорожке направить человечество. Я не буду касаться сейчас мягких методов влияния на личность — моды, культуры, образования, воспитания. Поговорим о методах радикальных. Вернее, посмотрим.

С этими словами он нажал на кнопку, за панелью стены оказался экран, и Бурову показали фильм про электронные транспондеры,[332] про мозговые трансмиттеры,[333] про форсированный гипноз, про программирование на поступок, про «жесткое» и «мягкое» зомбирование.[334] Собственно, ничего такого нового, особенного, но в куче, в цвете — впечатлило, особенно создателям удалась концовка — фильм заканчивался откровениями одного из корифеев: «Настало такое время, когда я, если вы дадите мне нормального человека и пару недель времени, при определенных условиях, за пару месяцев, но я не думаю, что это продлится так долго, направлю его сегодняшнее поведение в любое русло, насколько позволяют его физические возможности. Я не смогу заставить его взлететь, как бы он ни махал крыльями, но я определенно смогу сделать из христианина коммуниста, и, с гарантией, наоборот…»

— А давайте-ка передохнем, — закончил сеанс доктор, — лично у меня в глотке пересохло. — Тут же он что-то по-обезьяньи пробубнил по внутренней связи: — Ба-ба-ба. Бу-бу-бу. Бы-бы-бы. Ба-бу-бы…

В дверь скоро поскреблись, и мило улыбающаяся темнокожая девица вкатила столик с чаем и легким перекусом. Перекус был не такой уж и легкий, чай цейлонский, круто заваренный, девица на диво хороша. Все в ней было совершенно, восхитительно, отмечено гармонией, правда, на многоопытный взгляд Бурова, — слишком уж, чересчур. Глядя на эту идеальную фигуру, волнительные формы, пленительную грудь, он вдруг понял, и понял совершенно ясно, что перед ним искусственное существо. Что нет в ней той самой малой толики уродства, которая наделяет функциональность красотой… Впрочем, судя по тому, как девица улыбалась и кокетливо посматривала на доктора, ничто человеческое ей было не чуждо. А тот, похоже, особо и не разбирался — натуральная ли, искусственная ли, главное, чтобы баба. Бурова же пока вопросы пола не волновали. Глянул красотке в спину, одобрительно кивнул, оценил округлость ягодиц и забыл, принялся пить чай под бутерброды и переваривать увиденное и услышанное. Собственно, не раз уже увиденное и услышанное и, соответственно, переваренное и усвоенное. Ну да, ровно как у них, за бугром, так и у нас, в стране Советов, всегда стремились надавить на психику. Начиная с показательных процессов, на коих каялись враги народа — надломленные, безвольные, неадекватно реагирующие,[335] и кончая нашими днями, со всякими там «Радиоснами»,[336] «Лидами»,[337] торсионными излучателями и психотронными генераторами. Дерьмо еще то, вляпаешься — уже не отмоешься.[338] В общем, пока ничего нового и интересного — все вокруг да около, топтание на одном месте. Не первый год замужем, плавали, знаем. Этим-то уж нас никак не удивишь.

А вот после перекуса, когда красавица откатила стол и разговор пошел конкретно о пришельцах, настало время удивиться и Бурову; вещи в общем-то известные, привычные предстали перед ним несколько в ином ракурсе. Кто бы мог подумать, что изначально ЦРУ создавалось исключительно для контролирования пришельцев, равно как и альма-матер национальной безопасности всевидящий и всемогущий СНБ?[339] Что хваленая «Дельта»[340] охраняет базы рептов, что базы те построены сплошь на наркодоллары, а президента Кеннеди убили за язык, вернее, за намерение открыть всю правду людям? Да, много чего интересного поведал доктор Бурову, вернее, скорбного, печального, цепляющего за живое. Крепко, глубоко, с гарантией окопались репты на планете, снюхались с правителями-предателями, наложили свою лапу на все и вся. И чуть что, показывают зубы. Так, когда у них возникли трения с Советами, то над Байконуром сразу появились НЛО. Один, оранжевый, нарезал круг, взбудоражил охрану и полетел себе дальше, другой, медузообразный, завис над главным стартовым комплексом и окатил его серебряным, похожим на метеоритный рой, дождем. Вскоре выяснилось, что в стальных конструкциях не хватает множества болтов крепления, запланированные ранее старты ракет пришлось отложить на неопределенное время. Впрочем, это еще что — цветочки. Ягодки были на базе Дьюльса в США. Охранявшие ее спецназы из «Дельты» волей случая узнали об исследованиях, запылали ярко праведным гневом и решили измывательство над родом человеческим прекратить. Для начала крепко поговорить с чужими. А те, не мудрствуя, просто расстреляли их из своих лучевых ружей. Спецназовские выучка, мастерство и отвага оказались бессильны, погибло смертью храбрых более шестидесяти человек. А пришельцы даже не поморщились, как гнули свою линию, так и гнут. Скрещивают, клонируют, лезут в ДНК, искусственно оплодотворяют, копаются в мозгах, впитывают кровь, и большей частью человеческую, через кожные покровы — своих-то органов пищеварения у них в помине нет. А главное, постоянно мутят воду, направляют человечество на путь обмана, злобы, разрушения и ненависти. Для чего инспирируют деятельность разных сект, обществ, партий и кружков по нездоровым интересам, типа инквизиции, Гардуны,[341] тонгов,[342] тугов,[343] коммунистов, сатанистов, карбонариев, масонов, ассасинов,[344] сионистов.

— В общем, столько всякой сволочи, всех и не упомнишь, — сделал резюме доктор Мбвенга, вводную часть закруглил и перешел с напором к непосредственным реалиям. — Здесь у нас, в Ленобласти, как и везде, паршиво. Мало, что всеобщий социализм, так еще имеет место быть секта некромантов, вернее, братство, как они сами называют себя. Глядя в корень, никакое это не братство, даже не секта, а тщательно закамуфлированная структура отдела «Z» — секретного подразделения при Центральном комитете, занимающегося силовыми акциями. Причем занимающегося по последнему слову науки — с использованием внушения, зомбирования, магических, точнее, тонкоплановых технологий. В частности, это резонансные, вибрирующие с субмолекулярными частотами клинки. Гм… Впрочем, я уверен, в них вы разбираетесь куда лучше меня. Да и речь, собственно, не об этом. — Доктор вытащил очередную сигару, повертел, понюхал, но закуривать не стал. — Речь идет о самих некромантах. В теплое время года они кучкуются на лоне природы, в лесном массиве неподалеку от Южного кладбища. Там, предположительно, имеются проходы в катакомбы Асуров и, соответственно, возможности организации системы временных туннелей. Что-либо установить наверняка, с гарантией, не получается — местность находится под магической защитой и охраняется зомбированными боевиками секты. Мы уже не раз пробовали обмануть их бдительность, что, увы, привело лишь к напрасным человеческим жертвам. То есть я хотел сказать, не совсем человеческим. — Он все же закурил, густо испортил воздух и, пожевав сигару, глянул на часы: — М-да, ах, как скоро ночь минула. До обеда осталось четырнадцать минут. Можете идти отдохнуть от меня и от моей сигары…

Обедал Буров в обществе Лауры, Рубена Ашотовича и какой-то чопорной, малоразговорчивой девицы — даром что без бюста, так еще и без языка и шарма. Кормили, как и в завтрак, великолепно, качественно, как на убой, опять-таки в бинарном ключе: бриуаты,[345] таджины,[346] брошетты[347] плюс наваристый украинский борщок, гусь с фисташками, черносливом и яблоками, жареная, с молодой картошечкой, баранина, молочный поросенок, фаршированный гречневой кашей. Не обошлось, естественно, без икры, осетрины, севрюжины и провесной белорыбицы. А запивали всю эту благодать квасом, соками и ароматизированным флердоранжем. Эх, хорошо пошло. Впрочем, не у всех — Рубен Ашотович сидел в прострации, ничего не ел, смотрел в свою тарелку блаженно и сосредоточенно. Как видно, с ним уже поговорили, и поговорили хорошо. Глубоко, по самое некуда ввели в курс дела. И точно, уже после сладкого, когда все с трудом поднялись, он с улыбкой придвинулся к Бурову:

— Господи, Вася… А я ведь мог всю жизнь прожить в том мерзком болоте. В тупой безысходности, не ведая дороги. Эх, жаль, Полина с Фролом не дожили, не постигли истину, не узрели всю правду-матку. Ну да ладно, я уж поквитаюсь за них. Еще как поквитаюсь.

Да, слов нет, поговорили с ним изрядно… Потянули на разговоры и Бурова.

— Пойдем-ка пообщаемся, — улыбнулась Лаура, вытащила клубничный, от Надюши Крупской, джюсифрут[348] и, не оборачиваясь, пошла к себе — вверх по лестнице, в шикарные апартаменты. Нет, пожалуй, ноги у нее были ничуть не хуже, чем у той искусственной подавальщицы…

«Снегопад, снегопад… Если женщина просит…» Буров в предвкушении двинулся следом, однако его благополучно обломали, привели не в спальню, а в кабинет. Это была уютная, в меру просторная комната с добротной мебелью, тяжелыми занавесями и целой стаей кинозавров-вульгарисов — скалящихся, в полный рост, на полированных подставочках вдоль стены. Лаура, видимо, питала к ним особую симпатию.

— Присаживайся, дорогой, — сказала она, указывая пальцем на кресло, открыла на столе неприметную панель и, мило улыбаясь, нажала две кнопки. Под ними тотчас засуетились красные огни светодиодов. На окнах плавно опустились плотные мохнатые шторы, послышалось низкое гудение, воздух в кабинете завибрировал. Красные светлячки позеленели, система защиты от прослушивания встала на рабочий режим. Да, позвали сюда Бурова, как видно, не на секс. А Лаура тем временем подошла к стене, потревожила подделку под Матисса и, поладив с дверцей обнажившегося сейфа, вытащила пачку фотографий. — Ну что, Васечка, как у тебя со зрительной памятью? Еще не отшибло?

Нет, не отшибло. На фотографиях Буров без труда узнал одного старинного знакомца. Еще какого старинного, лет, наверное, двести знакомы. Черного барона де Гарда. Правда, обходящегося на этот раз без своих обычных атрибутов — длинного плаща, шпаги, крагинов и ошпоренных ботфортов. Нет, черный маг был прост, словно правда, насколько может быть проста правда, одетая то в скромное пальтишко, то в куцый пиджачок, то в коверкотовую гимнастерочку с петлицами майора НКВД.[349]

— Что, хорош маскарад? — усмехнулась Лаура, и глаза ее недобро прищурились. — Программа двойников категорично утверждает — на фотографиях одно и то же лицо. Вот, пожалуйста, на этой — Шлема Зильберштейн, изрядный динамитчик, агитатор и бомбист, активный член эсеровской[350] боевой дружины, а вот на этой — товарищ Соломон, идейный вдохновитель Обуховской стачки;[351] на этой — товарищ Аарон, отец-организатор Кровавого воскресенья.[352] Как тебе, Василий, его усы? — Лаура замолчала, покусала губу, и в голосе ее послышалось что-то нехорошее. — А вот, извольте бриться, товарищ Фаерман-Михайлов, славный комендант Киевской ЧК.[353] А вот, пожалуйте, еще типаж, опять-таки геройский, из той же оперы. Начальник специальной команды МГБ, подчиняющийся лично товарищу Жданову.[354] Наделенный особыми правами и полномочиями, как это и полагается в военное время. А вот, пожалуйте, уже мир, дружба и торжество крепнущего социализма. — Лаура щелкнула ногтем по фотографии, показала Бурову. — Новочеркасск, тысяча девятьсот шестьдесят второй год.[355] Угадай с трех раз, кто там раздул из искры пламя и щедро подлил в него не масла — бензина? А, по глазам вижу, что догадался, молодец, возьми с полки пирожок, с воображением у тебя, Вася, все в порядке. Он, он, мастер каббалы, гениальный провокатор и редчайшая сволочь. Ап, знакомьтесь. — Она лихо, словно примадонна сцены, сделала рукой и показала крупное сияющее глянцем фото. — Генрих Мария Теодорович фон Грозен. Поволжский немец, антифашист, доктор каких-то там наук, член-корреспондент. И главный кремлевский специалист по всем вопросам оккультизма. До этого трудился в ПГУ,[356] осуществлял магическую защиту киллеров, говорят, что с его легкой руки ни один не промахнулся, не попался, не сбежал. Так что нынче Генрих Теодорович вхож в советское святая святых, и не просто вхож, а на короткой ноге с Самим, у которого звезд на груди больше, чем на небе. Помогает ему быть стойким марксистом, — и она язвительно усмехнулась. — Картину в фойе видел? Такую тяжесть в одиночку не удержать…

Было неясно, что именно она имеет в виду — то ли серебряную башку гиббона в натуральную величину, то ли гарем из десяти обученных, но все еще хранящих девственность красавиц, то ли еще что, не замеченное Буровым. Только он вдаваться в подробности не стал. Жадно посмотрел на фотографию де Гарда и с неподдельным интересом спросил:

— А где он сейчас?

Эх, хорошо бы свидеться, сыграть еще одну партию в бильярд.[357]

— «Где, где!» В столице нашей родины. — Лаура положила фотографию, зевнула, взглянула сквозь ресницы на Бурова. — Крепит связи с органами: ладит половую сферу вождям и помогает комитету с тонкоплановыми технологиями — кодированием, программированием, магической защитой. Опять-таки, возглавляет и координирует свою банду некромантов, филиалы ее уже организованы во всех крупных городах. Ну, ведь здорово же придумано? Хотя и не оригинально.

Ну да, конечно же, здорово, чем больше непонятного, таинственного, шокирующего в обществе, тем легче им управлять. В атмосфере ужаса не до высокой политики, основной инстинкт не половой — самосохранения. Так что да здравствуют наши внутренние органы, доблестно расследующие убийства диссидентов, художников, самиздатовских авторов, ворчливых интеллигентов и музыкантов из авангарда! Говорят, их кончают из-за идейных разногласий какие-то неуловимые, вездесущие сектанты. Кончают мучительно, по-садистски, медленно и печально. Расчленяют, кастрируют, потрошат, вынимают мозг, головной и костный, выпускают по каплям кровь. Жуть. Нет-нет, сегодня на премьеру в театр мы не пойдем, останемся сидеть дома перед экраном телевизора. Будем смотреть «Время», «Депутата Балтики» и «Человека с ружьем»…

— Все точно, миром правят не только ложь и деньги, но еще и страх. — Буров нехорошо оскалился, потянулся в кресле. — А придумано действительно не оригинально. Всегда, во все времена магическое и сугубо практическое были концами одной палки. Той самой, которой погоняют законопослушных членов общества. Знаешь, мне почему-то сразу вспомнилась история известного гипнотизера Смирнова, блиставшего в двадцатые годы под псевдонимом Орландо. Выступал, выступал, а потом вдруг исчез, оказалось, перешел на службу в органы НКВД. Дочь его еще потом вышла замуж за товарища Абакумова, министра государственной безопасности. Такая вот, блин, семейка.

— Кстати, к вопросу о семье, браке и матримониальных отношениях, — в тон ему усмехнулась Лаура, однако глаза ее налились льдом. — Главный некромант фон Грозен часто ездит на периферию с инспекциями, проверяет лично работу филиалов и где-то в середине месяца, если информация верна, должен осчастливить своим присутствием нашу колыбель трех революций. И ездит он, Васечка, дабы не нарушать семейную гармонию, с женой. А может, с мужем, кто их разберет? В общем, вот, посмотри. Как тебе? Впечатляет?

— Еще как впечатляет. — С фотографии на Бурова смотрел амбал из будущего. Тот самый, в камуфляже, стреляющий по голым женщинам из арбалета фирмы «Бартон». И благополучно замоченный Лаурой. Как бишь звали-то его, голубчика? Борис?.. Арнольд?.. А, Борис Арнольдович… У него еще собачка была, хреново дрессированная, зато упитанная такая, тоже черная, как кинозавр вульгарно…

— Это Борис Арнольдович Слуцкер, когда-то врач-гинеколог. Близкий друг Генриха Теодоровича, его правая рука, надежда и опора, — заметила Лаура, мизинцем почесала бровь и не смогла сдержать улыбки, наверное, вспомнив, что впоследствии оставит Слуцкера без мочевого пузыря. — А также половой партнер и магистр некромантов. Все они, так сказать, члены одного кружка. А вот тебе, Васечка, еще знакомое лицо.

Точнее, рыло. На фотографии Буров увидел толстяка, здорово выручившего его тогда в тайге — снабдившего качественным, которому износу нет, удобнейшим прикидом. Помнится, особо хороши были ботиночки «Милитари» — разношенные, на резиновом ходу, пришлись точно-точно по ноге. А самого толстяка Лаура, помнится, пришила, продырявила ему мозги заостренным сучком. Как, блин, звали-то его, сучка-толстячка?..

— Прошу любить и жаловать, Лев Семенович Задков, обермагистр некромантов, — сообщила Лаура, помахала фотографией и с хрустом припечатала ее к столу. — Главнокомандующий в их здешнем отделении. А также Главный Жрец, Наставник и Великий Посвященный, творящий Диво дивное во славу змееву. Магическая бездарность, мистическая серость, оккультная импотенция, помноженные на манию величия. Слышал трели этой вашей Пугачевой про волшебника-недоучку? Так вот это про него, про Льва Семеновича. Кстати, он также закоренелый педераст и жить не может без своего начальника, куратора по линии КГБ. Ты его, Васечка, не видел, но фамилию, надеюсь, вспомнишь, — и она продемонстрировала лысого, со щеками как у хомяка, упитанного чекиста. — Вот, их превосходительство, полковник Васнецов, славный продолжатель дела Судоплатова, Эйтингтона и Дроздова. Я, Васечка, понятно изъясняюсь?[358]

— Куда уж понятнее. — Буров посмотрел на фотографии, кивнул, пощелкал языком. — Да, такому не до шедевров.[359] Знаешь, я бы сказал, что это начрежима той звероконторы в тайге. Ну, тот, что снимает скальпы у женщин с лобков. Но этот сейчас уже в годах, а сколько же ему будет через четвертак? Уж точно будет не до женских лобков. Нет-нет, столько не живут…

— Еще как живут, рентам на такое раз плюнуть. Или ты по Ленке не заметил? — едко усмехнулась Лаура, мельком посмотрела на часы и пристально, с уважением — на Бурова. — Молодец, Василий свет Гаврилович, с индукцией-дедукцией у тебя все в порядке. С потенцией тоже. Это действительно тот самый Васнецов, начальник охраны одной из секретных баз рептов, которую ты уже имел счастье лицезреть. А теперь вопрос на засыпку: зачем я тебе все это рассказываю? Может, лучше хрен с ним, с вербальным общением, займемся гормональным?

Вопрос, впрочем, был чисто риторический, и ответа на него ждать Лаура не стала, стала расставлять все точки над «i».

— В общем, Вася, займись-ка ты для начала сатанистами. На этом направлении ведется работа, кое-какие результаты уже есть, так что давай вливайся. И без проволочек. Сегодня же получишь инструктаж, пароли, явки, документы, легенду. И знаешь, милый, я тебе завидую. Ну, по-хорошему, без магии, беззлобной белой завистью: так бы и примочила Слуцкера со Львом Семеновичем по второму разу, наши аналитики утверждают, что смерть их привнесет в будущее счастье, гармонию и доброту. Да только никак мне, Василий, никак. Дела. А на Мбвенгу полностью положиться нельзя, слишком уж эмоционален, вечно перегибает палку. В прошлом месяце, например, он завлек в магический капкан трех инсектоидных гуманоидов с Цета Рецикули, сотрудничающих с рентами. Что он, Вася, сделал с самкой, я тебе рассказывать не буду, язык не поворачивается. А одного из самцов кастрировал, сготовил из него кускус и тем кускусом накормил второго гуманоида, отчего тот вскорости и издох. Как накормил — не ясно, они ведь, Вася, питаются через кожу… Нет бы просто устроил допрос с целью получения достоверной информации. Словом, Кормчий был ужасно недоволен, тем паче что последнее время он вообще не в настроении — кто-то выкорчевал под корень реликтовую, завещанную ему в дар плантацию женьшеня в Приамурье. Так что после ужина, Вася, давай дуй к Мбвенге, он тебя снабдит всем необходимым. А сейчас, — она закрыла сейф, по-кошачьи потянулась и игриво, с призывом, посмотрела на Бурова, — не пора ли нам перейти от слов к делу. Молодому, нехитрому, а?

Буров, как всегда, был за, кинозавры вульгарисы, скалящиеся вдоль стены, тоже не возражали…

VI

А на кладбище все спокойненько,

Среди верб, тополей и берез.

Все нормальненько, все пристойненько,

И решен там квартирный вопрос… —

гнусаво себе под нос промурлыкал Рубен Ашотович, застеснялся, дождался желтого и не по-жигулевски резко принял с места.

— Да, Василий, все пути земные ведут почему-то на кладбище…

«Жигули» обогнули стелу, миновали очередь в Пулковский универсам и, шустро выехав на Пулковское же шоссе, с урчанием покатили по Ижорскому плато. За окнами поплыли теплицы фирмы «Лето», разлапистые деревья, непаханые поля, зеленая, надежно укрывающая размах аэропорта лесополоса. Скоро долетели до развилки, ушли направо, на Волховское шоссе, и, в темпе вальса проехав по прямой, дали по тормозам — да, дорога эта действительно привела их на кладбище. Южное, самое большое в Европе: частный элемент, торгующий рассадой и цветочками, административный комплекс, голубые елки, безвкусный, олицетворяющий неземную скорбь монумент. А главное — камни, надгробия, памятники, поребрики. Крестов, склепов и часовень не видать. Приказано жить по-новому не только на этом свете, но и на том.

— И решен там квартирный вопрос. — Кряхтя, Арутюнян снял дворники, старательно закрыл машину, и они с Буровым направились в объятия тишины и умиротворения. Не скорбеть — осматриваться. Вдумчиво провели рекогносцировку, трезво оценили реалии и, выбрав могилку посимпатичнее, принялись вдаваться в детали. А чтобы не привлекать к себе внимания и ничем не выделяться из общей массы, вытащили бутылочку, закусочку и стали изображать поминки. По нашему, по русскому, обыкновению. Плевать, что отливает золотом звезда Давида и надпись на граните гласит: «Аарон Соломонович Кац, большой хозяйственник. Он задешево продавал людям то, что охотно купил бы сам. Люди ему этого не забудут». Национальный вопрос у могильных червей полностью решен. Русский, украинец, еврей — все одно. Тлен.

— Вот так, Василий, на кладбище, как ни крути, все ходят под богом, — изрек в продолжение разговора Рубен Ашотович, чокнулся с Буровым, выпил и смачно захрустел огурцом. — Вернее, под наместником его на земле, директором. Царем и самодержцем, повелителем и властелином, имеющим деньги и связи. Я бы сказал, даже не под директором — под его величеством Землекопом. Это не бог — архангел. В его распоряжении находятся техника, контейнеры, щебенка, песок. Даже лопаты, которыми вкалывают «негры», принадлежат ему, его величеству. Да и сами «негры», если вдуматься, находятся в полнейшей его зависимости. Захочет — и с концами разгонит всех, такой устроит, на хрен, день свободы Африки. Тут уж и советско-атсийская дружба не поможет…

Так, у памятника хозяйственника Каца, Рубен Ашотович и Василий Гаврилович общались на темы кладбища. Собственно, Буров молчал, внимательно, не прерывая, слушал, Арутюнян же на правах экс-«негра» излагал, живо предавался воспоминаниям — странно, но с некоторой долей ностальгии. Раньше кладбищем заправлял человек с кличкой Навуходоносор — дерганый, непоседливый, как блоха. Он лично производил замеры выкопанных могил — на предмет жесткого соответствия санитарным нормам, воевал с установщиками самодельных скамеек, грозил всяческими, вплоть до эксгумации, карами. В общем, был дурак, и дурак с инициативой. Вволю навоевавшись с неуставными лавками, он придумал снимать с усопших посмертные маски — за дополнительную, естественно, плату. Хорошенькая услуга! А когда верха идею задробили, начал ратовать за установку надгробий в виде каменных шестиконечных звезд. Словом, процарствовал Навуходоносор недолго — был с позором снят и брошен на низовку. А пока происходила смена власти, на Южном кладбище творился бардак. Дело в том, что при Навуходоносоре набрали в штат алкашей, уголовников и прочих рукожопых, они не то что человека присыпать, стакан не могли путем донести до хайла. Весело было на Южняке, ох как весело. Пока не пришел новый лидер по прозвищу Борода. По бумагам он числился в землекопах, но к его мнению прислушивались все — начиная с фиктивного директора, вяло надувающего пухлые щеки, и кончая распоследним «негром»-бомжом.

— Эй, слушай сюда, — сказал Борода негромко, но так, что было слышно на всем кладбище, — с сегодняшнего дня вы все «негры». Кто не согласен — на хрен. Погост должен быть похож на окаменевший похоронный марш, а не на бардак. Я сказал. Ша, прения окончены. Все в пахоту.

И настала гармония. Похоронно-железобетонная.

Вот так, построил всех, навел порядок, до упора закрутил гайки на болтах — больше рукожопую шваль из Говниловки и со Свалки в «негры» никто не брал. А что такое Говниловка и что есть такое Свалка? Да тоже неотъемлемые здешние реалии. Говниловка, она же Бомжестан, она же Гадюшник, возникла сразу после основания кладбища, то есть в начале семидесятых. Первым, кто осознал всю выгоду от близкого соседства с гигантской Южной свалкой и не менее гигантским Южным кладбищем, был некий бравый бомж по кличке Клевый. В лесном массиве Клевый со товарищи вырыли землянку и зажили там в свое удовольствие. Свалка в изобилии снабжала их едой, куревом и одеждой, кладбище — вином и водочкой. Потихоньку слух о клевом житье Клевого достиг города Ленина, и к Южному кладбищу потянулись новые поселенцы. Они тоже вырыли землянки, осмотрелись и также зажили всласть, пока наставшая зима не выгнала их с насиженных мест на теплые городские чердаки и в люки теплоцентралей. С тех пор прошло немало лет. Говниловка разрослась и стала представлять собой настоящую колонию-поселение. А роль Южного кладбища в ее жизни поистине глобальна и не поддается измерению. Здесь любой бомж найдет все, что необходимо ему для достойного существования. Те же, кто не желает честно трудиться, «промышляют могилами», то есть, подобно птицам, клюют все то, что оставляют на надгробиях безутешные родственники, — конфеты, сдобу, печенье, хлеб и, естественно, водку. Встречаются среди кормящихся с кладбища и представители редкой профессии, связанной с изрядной долей риска. Такие пристраиваются к похоронным процессиям, выдавая себя за школьного друга или знакомого покойного, с чувством скорбят и вместе со всеми отправляются с похорон на поминки, где, нажравшись на халяву, прихватывают напоследок что-нибудь конкретно ценное. На память о друге. Местная легенда, бомж по прозвищу Артист, виртуозно кормился таким способом несколько лет. К своему промыслу он относился крайне серьезно — часто брился и мылся, завел костюм, белую рубашку и галстук. При этом он обладал благообразной внешностью и бесспорными актерскими данными: умел толкнуть приличествующую речь, подпустить в нужный момент слезу и натуральнейше изобразить сердечный приступ. Короче, Артист жил так, как не жил ни один в Бомжестане. Дошло до того, что он перестал употреблять одеколон, лосьоны и дешевую водку. Предпочитал исключительно «Столичную». Однако ничто не вечно под луной. Сгорел Артист, и, естественно, на пустяке. Он настолько уверовал в свою непогрешимость, что стал пренебрегать личной гигиеной и, само собой, моментом подцепил вшей. Со всеми пагубными и нелицеприятными последствиями: только он вылез на передний план и зашелся речью о безвременно ушедшем, как раздался истеричный крик: «Ой, мама, мамочка, какая гадость!» Расфуфыренная дамочка шарахнулась в сторону, только чудом не опрокинув домовину с покойным. Наманикюренный пальчик дамочки, словно перст божий, был обращен на Артиста. И все увидели, что манжет у него густо обсыпан породистыми бомжестановскими вшами.

— Ага, — нехорошо сказали граждане и дружно перестали всхлипывать. — Так ты, падла, бомж?

И, позабыв и о покойном, и о вселенской скорби, принялись метелить Артиста. Под настроение забили до смерти…

Рассказал Рубен Ашотович также и о свалке, чьи гигантские терриконы мусора возвышаются Эверестами по ту сторону Волховского шоссе. У подножия этих гор вяло копошатся аборигены — грязные, оборванные, презираемые даже бомжами. Мусорное Эльдорадо дает им все — еду, одежду, курево, жилье. Не гнушаются они и чайками с воронами — добывают дичь при помощи самодельных луков и пращей. Что с них возьмешь? Свалочники. Обретающиеся в грязи, в смраде, по соседству с «иловыми картами». А «иловые карты» — это залежи зловонной жижи, густо смердящие на километры вокруг. Грязная вода, как известно, очищается на острове Белом при посредстве бактерий, а затем выпускается в Финский залив. Черный же, издающий невыносимую вонь осадок складируется для обеззараживания здесь, по соседству с кладбищем и свалкой, превращая реки и ручейки в клоаки, а все произрастающее по их берегам — в отраву. Господи, спаси и сохрани выкупаться в здешней Дудергофке!

Складно излагал Рубен Ашотович, славно шло на воздухе сухое винцо, Буров был слушателем благодарным, схватывающим все на лету. А вокруг, словно иллюстрируя слова Арутюняна, разворачивалась на всю катушку кладбищенская проза. Каркали вороны, чмокали лопаты, на спецплощадку подъезжали похоронные автобусы. Тут же, как из-под земли, выскакивали квартетом молодцы в черных комбезах, напористо хватали гроб и тащили его в «зал прощаний». Из боковых дверей выныривал товарищ с цинковой мордой, строил прощающихся по ранжиру и выдавал казенную речь о светлой и вечной памяти. В наших и в ваших сердцах. Тут же крутился вьюном лихой фотограф, мастерски щелкал «Сменой», делал фотографии покойного. После пары-тройки удачных крупняков — в фас, профиль и снова в фас прощальная церемония заканчивалась. По знаку цинкомордого снова появлялись молодцы, грузили домовину на катафалк и везли с музыкой или без оной к месту вечного пристанища. А вокруг, как бы в пику смерти, ликовала жизнь — зеленела листва, промышляли бомжи, ревели «Белоруси», вкалывали «негры». Еще как вкалывали, Корчагин бы удавился: копали ямы, подсыпали щебенку, «сажали на трубы», грузили песок, возились с надгробиями, цветниками и поребриками. Это — в дневное время, на людских глазах, при солнечном свете. А что они творили здесь ночью, один бог знает. Впрочем, не бином Ньютона и не теорема Ферма — ночами «негры» превращались в вандалов и опрокидывали наземь надгробия побогаче. С тем чтобы днем восстанавливать оные за отдельную плату. Се ля ви — мертвые не обидчивы, а живым нужно жить…

Где-то до полудня просидели Буров и Арутюнян в обществе Аарона Соломоновича. Прикончили бутылочку киндзмараули, уважили «Докторскую» и «Краковскую», побаловались, как это и положено под винишко, похожим на брынзу сулугуни. Изрядно пообщались с прекрасным. Без десяти двенадцать Буров встал, командно посмотрел на Арутюняна:

— Рубен Ашотович, давай в машину. Жди. Я, бог даст, не долго.

Подмигнул и направился по диагонали налево. К скромной, ничем не примечательной могилке Ксении Наливайко, где его должно было ждать доверенное лицо с милым псевдонимом Комод. Паролей, ответов и условных знаков не требовалось — Мбвенга клятвенно заверил, что агент сей и Буров знакомы, и знакомы очень хорошо. А уж как давно-то, давно… Больше, правда, ничего не сказал, только усмехнулся своими вывороченными губами. Даром что изрядный людоед, так еще и конспиратор хренов…

«Так-с, похоже, есть контакт. — Буров заметил фигуру на скамейке, подошел поближе, с облегчением вздохнул. — Нет, слава богу, не знакомы. Ну и рожа, настоящий фашист. — Резко отвернулся, двинулся дальше и неожиданно, еще не веря глазам, замедлил шаг. — Фу ты, черт, не может быть. Жарко сегодня, не нужно было пить…» И невыразимо обрадовался, услышав знакомый голос:

— Ну, такую мать! Князь, вы? Ты? Вася! Друг! Ни хрена себе, встреча!

На могиле сидел первый клинок Парижа, бретер, задира и любимец всех женщин шевалье де Сальмоньяк.[360] Но господи, пресвятая дева, в каком же виде! Где голландский парик, батистовая, с кружевами, рубашка и проверенная, валансьенская шпага — мощная, тяжелая, испанской работы, способная как колоть, так и рубить? Где ботфорты, жилет, панталоны, камзол, изысканная, вся в золоте, перевязь? Увы, в советские времена младший Сальмоньяк таскал техасы, тельник и замызганные полуботинки. Отечественной фабрики «Скороход», без шнурков, на босу ногу.

— Едрить твою налево, Вася, князь! Ну не так и не этак! — Шевалье вскочил и заключил Бурова в объятия. — Кореш! Корешок!

От него умопомрачительно несло свалкой, кладбищем и иловыми, доходящими до кондиций картами. Не цветочным одеколоном и не лавандовой водой, однако Буров и не подумал отстраняться.

— Анри, друг! — с чувством сказал он, похлопал экс-Сальмоньяка по спине и, разомкнув наконец кольцо объятий, с улыбкой покачал головой: — Да, тесен мир. И что это тебе в Америке-то не сиделось?[361] Не понравилось что?

— Да это моя работа мессиру не понравилась. Похоже, погорячился я с Декларацией-то независимости.[362] — Анри уселся на скамью. — Свобода эта только рентам на лапу. Теперь вот здесь, в клоаке, работаю над ошибками. И слава богу, что отныне в компании с тобой. И давно, Вася, тебя захомутали? Признайся, одна наша рыжая знакомая сподобилась?

Да, помнится, в старые добрые времена шевалье де Сальмоньяк матом не ругался.[363]

— И она в том числе, — улыбнулся Буров, устроился напротив, посмотрел на шевалье: — А как там Мадлена, учительница первая моя?[364] Надеюсь, ты не забыл ее в Америке?

— Да нет, все это время была здесь, со мной, в Говниловке. — Анри улыбки не поддержал и сделался серьезен. — А вчера ее сняли с задания, экстренно перебросили в Германию, в Третий рейх, к фашистам. Там сейчас такая заваруха затевается, такую мать!

В это время раздались голоса, хриплые, невнятные, на повышенных тонах, и на расстоянии прямой видимости появились два бомжа, по поклаже сразу чувствовалось, промышляющие с могил.

— Ш-ш, так это же сам Комод. — Голоса сразу стихли, затрещали кусты, и бомжи испарились, словно джинны из бутылки. Показав с предельной ясностью, что у них своя компания, а у экс-маркиза де Сальмоньяка-младшего — своя, и что вообще лучше лишний раз на глаза ему не попадаться…

— Кстати, о фашистах, — мысленно оценил популярность Анри Буров. — Там, по соседству, мужик сидит, морда как у Зигфрида. Вылитая белокурая бестия, только в ботах. Хоть сейчас в СС.

— Да это же Донатас Танкист, лепший корень мой. Прибалт голимый, хотя очень может быть, что и разбавлен немчурой, — улыбнулся шевалье и вытащил помятую «Стюардессу». — Танкист в натуре, капитан, горел в Афгане ярким пламенем. Потом въехал в морду своему прямому начальнику, за что был помножен на ноль, выкупан в дерьме и выпихнут без пенсии в народное хозяйство. Теперь вот со мной в Говниловке зависает. — Он предложил «Стюардессу» Бурову и жадно закурил сам. — Слушай, Вася, давай по всем темам завтра. А то ведь сегодня на четырнадцать ноль-ноль у нас запланированы боевые действия. Нужно как следует намылить холку всем этим мусорным шакалам. Ну это ж надо, придумали херню — объявили свалку своей законной вотчиной, куда вход нашим бомжам-говниловцам категорически заказан. Хорошенькое дело, а что же они понесут в общак? Так что ладно, сегодня сойдемся, посмотрим, ху ис ху. Я, кстати, себе такие ножички изладил, ну просто любо-дорого посмотреть, — и он на метр с гаком, словно заправский рыбак, развел ручищи в стороны. — Вот такие, с долами, из рессорной стали. В общем, Вася, давай завтра. В это же время на перекрестке трактов Пулковского и Волховского. Лады?

— Лады, — сразу согласился Буров, крепко поручкался с шевалье, и тот на пару с Донатасом Танкистом отправился готовиться к сражению. Что он, что прибалтиец-фашист со спины были похожи на шифоньеры…

«А говорят, на кладбище все спокойненько, средь верб-то, тополей и берез». Буров посмотрел им вслед, усмехнулся, бросил взгляд на покойницу Наливайко и, так и не использовав по назначению «Стюардессу», подался из юдоли печали. На душе у него, несмотря на антураж, было радостно — ура, шевалье жив-здоров и находится рядом. Ну, теперь можно и повоевать. Скоро не будет ни рептов, ни кинозавров вульгарисов, ни барона де Гарда — только море дымящейся крови…

Так, полный мыслей и радужных планов, Буров убрался с кладбища, глянул на безобразие, символизирующее скорбь, нахмурился и пошагал к машине.

Рубен Ашотович был не за рулем — плюнув на все законы коспирации, он разговаривал — и, сразу видно, по душам — с каким-то мужиком в комбинезоне. Чувствовалось по всему, что если даже они и не друзья, то добрые хорошие знакомые. Скорее всего — бывшие сослуживцы. Буров в секретной службе что-то понимал — он терпеливо подождал, пока мужик отчалит, выдержал должную паузу и уже в машине с невинным видом спросил:

— Никак знакомого встретил, Рубен Ашотович?

— Ну ты, Василий, скажешь — знакомого. — Тот, все еще обрадованно скалясь, запустил мотор, клацнул передачей, отдал педаль сцепления. — Это же напарник мой бывший, Васька Штык, когда «негрили» вместе. В гости звал, сказал, что постарел, рассказал по-быстрому о том, о сем, об этом. Землекопа нашего замочили, старого директора замели, в Бомжестане верховодит теперь какой-то Комод, а вчера на кладбище «негры» поймали двух «писателей». Живьем взяли. Одного избили до полусмерти и выкинули на свалку, другого, как бы это помягче сказать, сделали гомосексуалистом и выкупали в Дудергофке. Пусть подмоется, сволочь. Если даже и выплывет, то пидором гнойным. — И, поймав недоуменный взгляд Бурова, Рубен Ашотович пояснил: — «Писатели» — это жесточайшие враги и первые конкуренты «негров». Ведь те как — ночью камушек опрокинут, днем за дополнительную плату подымут, и все довольны. А «писатели» положат глаз на памятник посимпатичнее, прикинут его стоимость да и изуродуют надпись, испоганят портрет. Потом же по телефону сообщают родственникам, что, мол, такое вот случилось дело, и называют адрес мастера, который может беде помочь. И жди теперь, пока этот камень отреставрируют — ни опрокинуть его, ни поднять. В общем, все «писатели» — гады. Падлы, суки, сволочи, ложкомойники…

Так, не прекращая разговаривать на кладбищенские темы, ехал Буров с Рубеном Ашотовичем по летнему городу Ленина. И нисколько не волновался по поводу выпитого винца — по документам они значились сотрудниками контрразведки «Роса», прибывшими в длительную служебную командировку из далекого и славного Оленегорска. А кроме того, на торпеде «жигулей» имелся миленький картонный прямоугольник, из лаконичной надписи на коем явствовало, что остановке, равно как и проверке, данные «жигули» не подлежат.[365] Вот так, с пламенным приветом, пошли все на хрен. Мелькали светофоры, скрипели тормоза, катился Вася Буров со товарищи по делу секретному, служебному, сугубо конфиденциальному, а если глянуть в корень — конкретно мокрому. По душу Васнецова, полкана из ГБ, если, конечно, эта сволочь уже не заложила ее рентам. И никакой он не полкан, так, жучка шелудивая, нечто теплокровное, двуногий, хищный, смердящий зверь. А как похож на хомячка — щечки круглые, взгляд бесхитростный, сам весь из себя такой покладистый, елейный, добрый. Впрочем, у Бурова полковник Васнецов почему-то ассоциировался с хорьком, может быть, благодаря своему имени-отчеству: Тимофей Кузьмич. Мультфильм был детский про хоря, которого звали Тимоха. Правда, тот Тимоха не драл у женщин скальпов с лобков…

А «жигуленок» знай себе урчал мотором, сигналил поворотниками, вибрировал подвеской. Арутюнян потел, концентрировал внимание и на рожон не лез — рулил по правилу трех «д» — дай дорогу дураку. У нас ведь, если верить классику, две беды — дураки и дороги. Эх, если бы так…

Наконец, пересекая город с юга на север, протащились по Московскому, миновали центр, затем Аптекарский остров и выкатились на Приморский проспект. Отсюда до цели экспедиции оставалось уже недалеко.

— Рубен Ашотович, тормозни-ка у ЦПКиО, — сам не зная почему, сказал Буров, вылез из машины, покрутил головой. — М-да, все течет, все меняется. Где же вы, вековые, стеной, мачтовые сосны до неба?

А память тут же отфутболила его на двести лет назад, показала явственно, во всей красе великое Елагинское хозяйство:[366] огромный, крытый красной медью дом, мощные, из полированного гранита, колонны которого делали его похожим на дворец, грандиозный парк, разбитый строго регулярно, на аглицкий манер, хитрые оранжереи и хозяйственные постройки, бесчисленные беседки, баскеты и мосты. Все — в небывалой заботе, ухоженности и опрятности. Еще Буров вспомнил, как принимал его главный директор придворной музыки и театра.[367] Вспомнил свою комнату с кожаными обоями, расписанными маслом по перламутровому фону, с дверями из красного дерева, украшенными бронзовыми накладками, и с мебелью, обшитой бархатом малинового цвета, с серебряными кистями и золотыми шнурами. В зеркальном потолке, помнится, отсвечивало пламя жирандолей, в большом хрустальном шаре плавали живые рыбы, пол был инкрустирован порфиром и черным мрамором и представлял собой узорчатый невиданный ковер. А напольная севрская ваза бирюзового цвета с украшениями из белого бисквита, а большие бронзовые канделябры в форме античных амфор, а огромный, во всю стену шедевр с изображением святого семейства! Впрочем, бог с ним, со святым семейством. А вот саженные осетры, свежие — это накануне Масленицы-то! — малина, земляника и ананасы — вот это да. Не говоря уже о салатах из соленых персиков, гусиной печени, вымоченной в меду и молоке, жареных хавроньях, выкормленных грецкими орехами и напоенных перед забоем допьяна лучшим венгерским. Ну, на фиг, лучше не вспоминать. И не слушать всхлипов музыки, доносящихся из-за ограды, за которой отдыхают так центрально и культурно…

— К черту, — дал пинка воспоминаниям Буров, уселся в «жигули», глянул на часы, потом кивнул Арутюняну: — Поехали. На первом перекрестке направо.

Скоро он велел остановиться, щелкнул замками кейса и вытащил портативные, сразу видно, не наши, радиостанции.

— Тэк-с, выбираем канал, подстраиваем частоту, проверяем. Ажур. Рубен Ашотович, держи. И запомни, как «Отче наш», — хранить радиомолчание, в эфир выходить только в случае ЧП. Когда я пошумлю два раза, вот так, — Буров дважды надавил на клавишу вызова, — заводи мотор, разворачивай авто и будь, как пионер, готов. Ну все, ариведерчи, не скучай.

Дружески кивнул, улыбнулся и вылез из машины. Не забыв собаководческие, приготовленные заранее причиндалы. Путь его лежал к приземистому, с эркером и балкончиками, миленькому особнячку, утопающему в море зелени. Однако миленькому лишь на первый взгляд, подходить к нему следовало с опаской. А потому повесил Буров на шею поводок, взял в одну руку намордник, в другую строгий ошейник и голосом, звенящим от экспрессии, принялся взывать:

— Рекс! Рекс! Рекс! — При этом он кидался, куда там Рексу, на всех встречных-поперечных, звенел ошейником наподобие вериг и не то рычал, не то стонал, не то скулил по-волчьи: — Собачку не видали? Кобелька? Черненький, с хвостиком такой.

И, проводя ладонью на уровне груди, доходчиво показывал, какая где-то рядом бегает собачка. Народ в разговоры не встревал, стремительно бледнел и разрывал дистанцию. Ну ее на хрен, эту черненькую собачку с хвостиком, габаритами со среднего телка.

Так, взывая, стеная и скорбя, Буров скоро вышел на расстояние прямой видимости, оценил рифленые двойные окна особнячка[368] и несколько сменил репертуар.

— Рекс! Рекс! Рекс! На! На! На! — При этом он достал изрядный кусок «Краковской», прикинул оснащение периметра охраны и снова, не мудрствуя особо, взялся за свое: — Рекс! Рекс! Рекс! Ко мне!

М-да, вот ведь, блин, домик-пряник, наследие проклятого царизма, проходящий по секретным документам как объект АБК — чрезвычайной важности, стратегического значения, а для отвода глаз замаскированный под снабженческую контору: не крашенные вечность ворота, табличка «Отдел кадров» у дверей, заплатки объявлений на стене: «Требуются, требуются, требуются». Только просто так, с улицы, туда еще фиг возьмут…

И долго еще Буров бродил вокруг да около — взывал, стенал, звенел, нервировал случайных прохожих и потчевал полукопченой «Краковской» окрестных компанейских котов. Наконец дождался — из-за периметра домика-пряника потянулся народ, с виду люди как люди, две руки и две ноги. А вот и полковник Васнецов, посмотреть — душа человек: маленький, кругленький, брюхатенький, похожий — нет, не на хорька и хомяка — на добрейшего медведя коалу. Вальяжного, медлительного и не вредного, питающегося эвкалиптовыми листьями. Ишь как идет-то — плывет, неспешно так загребает на парковку. К новенькой, сияющей боками экспортного исполнения «семерке». Жутко шикарной, цвета лазурь.[369]

«Ах, значит, ты у нас автомобилист». Буров шуманул, как и договаривались, в эфир и неспешно двинулся к Арутюняну. Тимофей Кузьмич человек обстоятельный, вдумчивый, рупь за сто, будет греть мотор до упора.

Рубен Ашотович сигнал принял — «жигуленок» был развернут и стоял под парами. Одиннадцатой модели, кирпично-красный, выделенный по советско-атсийской дружбе. Проверенный временем…

— Дай-ка я. — Буров сел за руль, дождался голубой «семерки» и, отпустив на пару дюжин корпусов, неспешно двинулся следом. Без суеты, с предельной осторожностью: чтобы с гарантией вести клиента, нужно минимум семь машин,[370] да и Тимофей Кузьмич давно не мальчик, вернее, не девочка, полковник как-никак, проверенный чекист. Как бы не въехал в тему…

Не въехал. Может быть, потому, что ехать было недалеко — на улице Савушкина «семерка» остановилась. У мрачного, видимо, сталинской постройки дома с серыми стенами. Полковник поерзал на сиденье, накидывая кочергу на руль, вылез из машины, старательно закрыл и бодро, этаким брюхатым колобком вкатился в полумрак подъезда. Буров выдержал паузу, пробрался следом и затаился, превратившись в слух. «Первый этаж, второй, третий, четвертый». Звякнули ключи, клацнул замок, дверь, шаркнув утеплителем по полу, подалась. Похоже, дальняя, слева на площадке.

«Ладно, будем посмотреть». Буров отлепился от стены, начал пересчитывать ступени, а в это время послышались шаги, и в подъезд пожаловал… сам обер-некромант, волшебник, жрец и экстрасенс Лев свет Семенович Задков. Лоснящийся от счастья, в костюме цвета беж, с огромным вычурным, напоминающим веник букетом. Сразу видно — для дамы сердца.

«Все правильно, не полкан Васнецов — жучка». Буров, чему-то радуясь, прибавил ходу, взметнулся птицей на самый верх и чутко, не дыша, принялся следить, как разворачиваются события: как снова шаркнул по полу утеплитель, как замурлыкал томно Тимофей Кузьмич, как порывисто обнял его Лев Семенович, как торопливо, в предвкушении счастья, парочка убралась в свой брачный чертог.

«Вот дерьмо, — поделился сам с собой впечатлениями Буров, подошел к двери чертога, полюбовался на замок. — Такое же говно».

Скверно усмехнулся, посмотрел по сторонам и спустился вниз, к верному Арутюняну:

— Мужайся, Рубен Ашотович, это надолго.

Действительно надолго: они прямо-таки объелись вкуснейшим, по двадцать восемь копеек за батончик, мороженым, упились грушевой, по три копейки за стакан, газировкой, а уж наслушались-то радио на халяву. До чего же славно, вольготно и хорошо жилось, оказывается, советским людям в родимом отечестве! В магазины для них завезли новозеландское масло, соки от Фиделя Кастро, дамское нарядное белье и проверенные электроникой презервативы из Прибалтики. Фабрика «Скороход» специально для советских женщин увеличила производство туфель с обтянутым каблуком. Поднять же петли на своих чулках советские женщины могли во всех ателье и приемных пунктах фабрики «Трикотажница». А в кинотеатре «Аврора» уже для обоих полов функционировал зал стереофонического показа, оборудованный специальной прецизионной аппаратурой. Достаточно лишь надеть полароидные очки — и все, можно увидеть птичек, порхающих под потолком, и экзотических рыбок, ныряющих между кресел. Не надо ни косяка с дурью, ни «Столичной» водочки под плавленый «Городской» сырок…

Наконец уже ближе к ночи любовная идиллия закончилась — в чертоге страсти зажегся свет, за плотными шторами обозначилось движение, и вскоре из подъезда показался Васнецов: какой-то зыбкой, вихляющей походкой он медленно подтягивался к своей машине. Словно «плечевая», оприходованная и так, и сяк, и эдак, дешевая потаскуха.[371] Глядя на него, Буров вдруг ясно понял, что хочет полкана придушить, а потом подняться на четвертый этаж и вырвать трахею у некроманта. Однако делать этого сейчас было не надо. Надо было пристраиваться «семерке» в хвост, переться на Гражданку и устанавливать, что Васнецов живет в большом кирпичном доме на третьем этаже. И судя по белью, развешанному на балконе, — живет в ячейке общества, советской семьей. Как и полагается стойкому чекисту и коммунисту.

В общем, в цитадель советско-атсийской дружбы Буров и Арутюнян вернулись за полночь. Поздно, но весьма плотно поужинали, напились чаю и, поручкавшись, отправились отдыхать. Собственно, Буров иллюзий не питал, понимал, что ему еще придется потрудиться. В красках показать себя на гормональном уровне. Удивительно, но факт — Лауре было не до секса.

— Что это, моя радость, с тобой? — поднял брови Буров. — Никак настали критические дни? Или, может, болит чего? Душа, например?

— Угу, целовалась бы еще, да болит влагалищо, — превратилась на минутку в бабу-дуру Лаура, без энтузиазма улыбнулась и снова стала дочерью друида. — Морально настраиваюсь, Васечка, концентрирую волю. Путь предстоит не близкий, как говорится, дорога дальняя. Слава богу, что не в казенный дом. В Германию, к нацистам, в Третий рейх. Надо бы с Борманом пообщаться…

— Что, и ты к фашистам в лапы? — удивился Буров, запахнул халат и устроился на постели у Лауры в ногах. — Туда уже вроде Мадлена отчалила? Да, шевалье говорит, там какая-то запарка.

— Запарка? — Лаура усмехнулась и перевернулась на бочок, отчего из-за края одеяла показалась грудь. — Да там решаются судьбы человечества. Ты ведь уже, Вася, в курсе насчет теории симметрии? Так что особо распространяться не буду. Скажу только, что теорему Галуа удалось решить, и, как это считалось, в самом общем виде, советскому математику Макееву, за что стараниями рептов он угодил в концлагерь и, как опять-таки считалось, умер от дизентерии незадолго до войны. Однако все тайное, Васечка, когда-нибудь становится явным — не так давно один черный следопыт[372] наткнулся на немецкий, чудом сохранившийся, блиндаж, его с концами засыпало от близкого разрыва. Пробил он шурфы, сделал раскоп и, помимо всего прочего, обнаружил дневник, из которого явствует, что Макеев не страдал поносом, а находился у немцев, и не где-нибудь — в самом Аненербе.[373] И видимо, нашел-таки какое-то частное решение, один из ключиков к тайне Галуа. Представляешь, Васечка, что может сделать при наличии такого ключика твой хороший знакомый академик Костромин? Собственно, сейчас какой он академик — молодой напористый кандидат наук, занимающийся проблемами симметрии кристаллов. Наши аналитики уверены, что если в ближайшие пять лет он отыщет решение в частных производных, то еще через четыре года тайна Галуа капитулирует. А это значит, что мы больше не будем мыкаться в лабиринтах времени, как слепые щенки, голые, беспомощные, без припасов и оружия. И научимся не хуже рептов управлять причинно-следственными связями. Ленка, стерва, думаешь, просто так встретилась с тобой в огромном городе? Кстати, тебе как с ней было? Хорошо?

Вот ведь, блин, и посвященная, и друидесса, а все одно — баба…

«Гм, раз ревнует, значит, любит». Буров промолчал, нахмурился и резко отошел от темы:

— И когда же ты вперед-то, на мины? Куда?

— В ночь глухую, Васечка, точно на север, — справилась с собой Лаура, усмехнулась и перевернулась на спину, отчего открылась до бедра нога, стройная, с точеной лодыжкой. — Там, чуть не доезжая до Кольского, меня ждет старый лапландский нойда, Хранитель Ворот. — Она посмотрела на часы, потянулась всем телом и, видимо, решив, что хватит концентрироваться и настраиваться, полезла Бурову под халат. — У нас еще есть время попрощаться. Ну-ка, приляжем на дорожку…

Выжала из Бурова все соки, порхая, собралась и, сияющая, блаженно улыбаясь, отбыла в фашистскую Германию. Не много же ей было надо для полного счастья. Вернее, много, ох как много…

VII

Утром, ни свет ни заря, Бурова высвистали в подземелье к Мбвенге. Доктор был приветлив, светел и лучился оптимизмом, причем выглядел импозантно, совершеннейшим хирургом: очки, резиновые перчатки, фартук и высокий, на курчавой шевелюре, колпак. Все — и очки, и колпак, и фартук — было в каких-то жирных, цветом напоминающих жабу пятнах. Такие же пятна были и на полу, их затирали швабрами два полуголых, по рожам сразу видно, не гомункулусы, негра. Вздувались, перекатывались чудовищные мышцы, отсвечивали влажно крюки под потолком, воняло не то помойкой, не то прогорклым маслом, не то отмытым с хлоркой разделочным производством. Заходить сюда лишний раз и без особой нужды не хотелось…

— У меня хорошие новости, — улыбнулся доктор и резко, так, что полетели брызги, снял перчатки. — Сегодня толковал всю ночь с инсектоидом одним, естественно, по душам, и он уже под утро рассказал мне массу интересного. Послезавтра, кстати в пятницу тринадцатого, — доктор усмехнулся, понюхал руку и принялся снимать свой ужасный фартук, — у наших некромантов большой сбор. Собирается элита, инопланетные друзья, будет даже, если инсектоид не врет, Великий Змей, видимо, кто-то из высших рептов. Время и место уточняются, то есть с инсектоидом еще предстоит повозиться…. В общем, я понятно излагаю?

— Да уж куда понятнее, — усмехнулся Буров. — Спасибо за сигнал, будем принимать меры.

— Ну вот и отлично, — просиял Мбвенга. — Когда будете принимать, захватите и меня. С племянниками. Что-то они застоялись здесь, в этих четырех стенах, — и он с заботой посмотрел на своих черных людоедов, и впрямь застывших у стены по стойке «смирно». Аккурат под ржавыми, свисающими с потолка оковами.

— Какие проблемы, доктор!

Буров уважительно кивнул, деловито откланялся и отправился к себе — бриться, умываться, разминаться и завтракать в обществе Арутюняна. И, как этого требует советско-атсийская дружба, комплексно, до отвала. После кофе с коньяком, кремов и бисквитного торта хотелось тихо посидеть, поговорить о смысле жизни, а лучше всего прилечь, однако фигушки, долг превыше всего. Так что взял Буров Арутюняна рулевым, сам сел на место смертника, и поехали они на юг, по направлению к Южному же кладбищу.

Шевалье, как и договаривались, был на месте — мощный, впечатляющий, при кореше Танкисте, также габаритами напоминающем комод. Впрочем, выглядели вблизи молодцы неважно — у одного была распорота щека, другой держался за разорванное ухо. Чувствовалось, что боевые действия на Южном кладбище велись с задором и размахом.

— Ну что, Рубен Ашотович, глуши мотор, пошли на встречу с боевыми соратниками. — Буров усмехнулся, вылез из машины и принялся содействовать процедуре сближения. — А, Анри, привет… Очень приятно. Вася… Знакомьтесь, братцы, это Рубен… — Когда все познакомились друг с другом, он сунулся в машину, достал автоаптечку, извлек флакончик йода. — Никак, Анри, бандитская пуля?

— Да умелец там один нашелся на свалке, — рассмеялся шевалье, весело выругался и, не скупясь, намазал щеку, сразу сделавшись похожим на индейца на тропе войны. — Таких, гад, самострелов наклепал, куда там Гийому Оноре. Помнишь, Вася, улицу Сен-Жак?[374]

Еще бы, блин, не помнить — гнусный зверообразный здоровяк, мощный арбалет в его руках и грушевый, с оперением из пергамента и каленым наконечником, болт.[375] Смотрящий этим самым наконечником точно в середину живота. Бр-р-р…

— До сих пор снится по ночам, — честно признался Буров и посмотрел на Арутюняна: — Рубен Ашотович, помоги-ка ты Донатасу с ухом. Ампутировать не надо, просто помажь йодом. А мы на минутку, на пару слов, — взял он шевалье за руку, быстренько отвел в сторонку. — Твой этот Танкист в курсе? При нем можно говорить? Не подведет? Не выдаст?

— Кремень. Люто ненавидит систему. — Шевалье кивнул. — Я уже инициировал его. И слушай, Вася, ну какой я теперь, на хрен, Анри? Зови меня по-простому, Анджеем. Сразу вспоминается дом, голос матери, запах очага, милая моему сердцу Прага. Ах, Прага, Прага, злата Прага, город костелов и мостов. Я там был последний раз во время неприятностей с Големом.[376] Да, иудеям тогда досталось крепко; как говорится, и примешь ты смерть от коня своего. А что касается Донатаса, повторюсь — кремень. Терять ему в этой жизни нечего.

Буров шевалье поверил сразу — и в плане Голема, и в плане Донатаса. Евреи достанут хоть статую Командора. А литовцы люди обстоятельные, неспешные, знающие себе цену. Если враг — то враг, если друг — то до гроба. Даром, что ли, литовские «лесные братья» боролись с социализмом аж до начала пятидесятых? Ну очень уж не любили они советскую власть и не кривили душой…

— Когда терять нечего, это хорошо, — одобрил Буров, сделался суров и мягко потянул экс-шевалье к машине. — Давай-ка, брат, сменим диспозицию. Ребята, двигайте в авто. А то мы здесь, как три тополя на Плющихе. Вернее, четыре. — Сам сел за руль, проехал с ветерком, медленно и печально скатился на обочину. — Ну вот, совсем другой коленкор. В общем, ребята, к чему я это все? Есть информация, и информация достоверная, что послезавтра, то бишь в пятницу тринадцатого, у наших корешей некромантов большой сбор. Время и место уточняется.

— А что их уточнять-то? Тоже мне, загадка века, — дернул плечищами Анджей и глянул с улыбочкой на Бурова. — У нас бомжара есть один по кличке Аксакал, так вот он не раз видал, как кучковались по-большому некроманты. Точно в полночь пятницы тринадцатого. Причем кучковались вокруг летающей тарелки, судя по его описаниям, малого патрульного корабля орбитального радиуса действия. А происходило это все в Коеровском лесу, на полянке, где находится Гром-камень. Мы с Донатасом были там — валун действительно весь в отметинах от молний. Судя по всему, поляна эта — аномальная зона.

— Еще какая, — поддержал Рубен Ашотович, и жуткое, обезображенное лицо его исказилось судорогой. — Лет пять тому назад вкалывал на кладбище гранитчик Штифт — жадный, занудный и тупой, словно валенок. Так вот, он положил свой мутный глаз на тот Гром-камень — как же, гранит голимый, притом немереный. А ну как расколоть его да понаделать памятников! В общем, Штифт этот еще с одним уродом достали тола, детонатор да и поперлись на поляну. Заложили заряд, проложили провод, приладили батарейку, замкнули контакт. Только хрен, пшик и все. Не срабатывает детонатор. Так, несолоно хлебавши, и убрались. Да не только с полянки — с этого света. Штифт вскоре без видимых причин слег замертво, а у напарника его, мудака, крыша поехала с концами. Я потом ходил туда, академический бес попутал. — Рубен Ашотович вздохнул, как бы припоминая что-то, пошевелил губами. — Да, сильная, ярко выраженная аномалия с отрицательной энергетикой. Огонь там не горит, ружье дает осечки, закон электромагнитной индукции не работает. Часы «Кассио», транзистор «Селга» и механическая игрушка «Повар» накрылись женским органом в шесть секунд…

— То есть огнестрельное оружие там без толку? — сделал резюме Буров, насупился, почесал скулу. — Тол не детонирует, а бензин не горит? Да, хорошенькая полянка, мать ее. Ни проехать ни пройти.

— Как это не проехать? — удивился Донатас и цокнул отрывисто языком. — Дизелю все эти индукции-дедукции по фиг.[377] Запустить, дать ровный газ, и хрена ли ему эта аномалия. Может, и не заглохнет. Пробовать надо, дерзать. Мало, что ли, бульдозеров ковыряется на свалке…

Спокойно так сказал, с достоинством, отчего стало предельно ясно — в этой жизни ему действительно уже нечего терять.

— Да, бульдозером можно крепко кое-кого подвинуть, — согласился Буров, кашлянул, помассировал шею. — В общем, давайте-ка, братцы, сегодня сходим на ту полянку, посмотрим, что к чему, прикинем хрен к носу. В двадцать три ноль-ноль на том же месте. Как, подходит?

— Подходит, — ухмыльнулся Анджей. — А мы пока насчет бульдозера подумаем. А может, и со свалочниками договоримся в плане самострелов. Не помешают. Жахнуть как следует шагов с пятидесяти, потом ускориться, и рубай-коли во всю Ивановскую. Рептолоид не рептолоид, некромант не некромант, тем более что их светящимся клинкам на той полянке грош цена. Аномалия-с. Против нее не попрешь. А помнишь, Вася, как ты лез в аббатство Сен-Жермен, в печную трубу?[378] Кричал еще мне из камина голосом бешеного мартовского кота? Мр-мяу-мр!

Господи, что Анджей, что Анри, что маркиз де Сальмоньяк-младший — все одно. Нет, положительно, шевалье не изменился — чистый адреналин вместо крови, буйная, бьющая через край отвага, и счастья выше крыши оттого, что на полянке той не действуют законы физики. Никаких там флэш-ганов,[379] автоматов Калашникова и вибрирующих с частотой молекул тесаков. Нет, все решат быстрота, ловкость и звенящая благородно сталь. Вжик-вжик, и уноси…

— Да, самострелы не повредят, — кивнул Буров, с ревом развернул машину и, сделав мощный короткий спурт, дал по тормозам за развилкой. — Ладно, братцы, прощаться не будем.

Взглянул, как Анджей с Танкистом переходят дорогу, почему-то вздохнул и уступил место за рулем Арутюняну:

— Давай, Рубен Ашотович, на базу. Не знаю, как ты, а я стараюсь питаться регулярно. Какая может быть война на голодный-то желудок? Какая кухня, такая и музыка…

Обед в обители советско-атсийской дружбы был таков, что после него хотелось спать до ужина, однако Буров послал Морфея на фиг. Нужно было думу думать — и крепко, потом заехать в «Хозтовары», а уже затарившись, рулить на улицу Савушкина по души чекиста и экстрасенса. Еще слава богу, что они ребята пунктуальные, дисциплинированные, не привыкшие опаздывать. А вот, пожалуйте, прибыл Тимофей Кузьмич. А вот и Лев Семенович явился не запылился, припер на этот раз не букет — огромный торт.

— Эх, ребята, не бережете вы себя, — заметил Буров. — Нельзя так, ребята, шутить с любовью.[380]

— Что-то я не понял? — спросил Арутюнян. — А при чем здесь любовь?

Буров объяснил, и в красках, и в подробностях, закончив, глянул на часы и захрустел суставами.

— Рубен Ашотович, сиди здесь. Пойду-ка я приватно пообщаюсь с товарищами.

Усмехнулся, взял сумку с инструментом и решительной походкой направился в подъезд. Поднялся на четвертый, прислушался к тишине и осторожно придвинулся к двери брачного чертога. С тем, чтобы уже через минуту поладить с ней, на цыпочках войти и привыкнуть к обстановке. Квартирка была очень даже ничего себе, с удобствами, трехкомнатная. В одной стояла гробовая тишина, в другой по радио тянули заунывное, зато уж в третьей было весело так уж весело, жизнь половая там кипела ключом: вибрировали пружины, звучали стенания, всхлипывания и вздохи. Куда там Руслану и Людмиле, Ромео с Джульеттой, Тристану и Изольде. Юпитер с Ганнимедом удавились бы от зависти…[381]

«Ты смотри, и торт им не помеха! — восхитился Буров, подошел к дверям, замер, глянул в щелку. — Ну, мать честна! Вот это да!»

Да, много чего удивительного в мире есть, Горацио. Кто это сказал, что в любви полковник Васнецов уподобляется жучке? Чушь! Ерунда! Поклеп! В отношениях его с Задковым, оказывается, царили равенство, интерсексуализм и полная взаимозаменяемость. По принципу: муж и жена — одна сатана. Гармония полов была наиполнейшей…

«Тьфу ты, гадость какая», — огорчился Буров, неслышно прокрался внутрь и сделал резкое движение рукой, отчего полковник ткнулся физиономией во вспотевший затылок экстрасенса. Миг — и тот тоже сник, сдулся, без сознания вытянулся на перинах. Что один, что другой были чем-то внешне похожи — оба розовые, кругленькие, упитанные, как поросятки.

«Эх, третьего бы сюда для комплекции», — вспомнил Буров про барона де Гарда и принялся обихаживать клиентов — вдумчиво, неторопливо, для конкретного разговора по душам. Потом он вскипятил воды, вернулся с чайником в опочивальню и с щедростью излил струю на розовые голые зады. Взбодрило не хуже ключевой, чекист с экстрасенсом очнулись. И разом вскрикнули, причем даже больше не от боли — от ужаса. Они были распяты кверху спинами на полу, с левыми конечностями одного, привязанными к правым конечностям другого, и как бы являли собой единое, громко стонущее существо. Да-да, именно громко стонущее — глубоко, до самых глоток, в рот им были запиханы их же собственные носки. Однако самое страшное было даже не в этом — перед ними на табуретке сидел какой-то мрачный незнакомый мужик. С голым торсом, жутко широкоплечий. Все тело у него было в шрамах, в строчках операционной штопки, а на плече синела веселенькая татуировочка — череп с красноречивой надписью: «Killing is no murder».[382] А сидел он не праздно, не просто так, занимался делом — вынимал из сумочки, взвешивал в руке, вертел так и этак слесарные инструменты. Гладил их, баюкал, самозабвенно ласкал, а налюбовавшись, выкладывал рядком прямо перед носом чекиста и волшебника. С трепетной улыбочкой серийного убийцы.

— Э-э-у-у-ы-ы, — первым забеспокоился Тимофей Кузьмич; сочетание плоскогубцев с крупноячеистым напильником ему как-то сразу очень не понравилось.[383] Чекист как-никак, полковник…

— Что, оклемался? — обрадовался Буров, поиграл мышцей и вытащил паяльник, сразу видно, с намерениями недобрыми. — Меня интересует полянка одна. В Коеровском лесу. Неподалеку от кладбища. Там еще стоит здоровенный такой Гром-камень. Что будет деяться на полянке той в пятницу тринадцатого? Кто скажет? — Он вытащил вазелин и мягко стукнул тюбиком о рукоять паяльника. — Ну?

Паяльник был огромный, мощный, с длинным клювообразным жалом, вазелин — душистым, донельзя смягчающим, крайне рекомендованным Минздравом.

— Ы-ы-ы, — сразу оживился Лев Семенович, замычал, задергался, задвигал задом, а когда его избавили от носка, вдруг сказал со всей таинственностью и решительностью: — Смотри мне в глаза! Пристально смотри! Приказываю тебе не отводить взгляда! Смотри…

— Да пошел ты! — оскорбился Буров и по-футбольному дал ему наркоз. Тут сам Калиостро за руку здоровается, Сен-Жермен обняться норовит, и чтобы еще какой-то некромант давил на психику! Нет, право же, хорошего отношения он никак не понимает. То ли дело его соседушка чекист. Ишь как трется пузом-то об пол, переживает, может, и не придется пачкаться и все расскажет сам? Ладно-ладно, будем посмотреть.

— Что, нравится? — Буров поводил паяльником перед носом Васнецова, щедро выдавил ему на лысину колбаску вазелина и, не торопясь, как бы священнодействуя, принялся обмазывать изогнутое жало. — Угадай с трех раз, и куда же я тебе все это засуну? А потом воткну вилку в розетку… Паяльник будет трещать и нагреваться, ты будешь дергаться и думать о смысле жизни. А потом у тебя не останется мыслей, равно как и сфинктера, слизистой и чего еще там только есть в прямой кишке. Останется только адская, душераздирающая, сводящая с ума боль. И понимание тотальной непригодности рабочего органа. Как тебе такая перспектива?

А чтобы Тимофей Кузьмич получше понял, Буров припечатал ему к ягодицам чайник, еще наполовину полный горяченькой водички.

И чекист раскололся, сломался, вывернулся наизнанку, только ничего особо нового он не рассказал: да, кодирование, да, зомбирование, да, замаскированная секта послушных убийц. Да, существует группа продвинутых товарищей — волшебников, экстрасенсов, пришельцев откуда-то из космоса. А кто они такие, откуда и зачем — это не в его, Васнецова, компетенции. Содействуют активно победе коммунизма — и ажур, за это им огромное чекистское спасибо… Вот так, в таком разрезе, около того, только не надо паяльника в задницу. Ну вот еще. Паяльник в ректум Тимофей Кузьмич все же получил — медленно, на всю длину навазелиненного жала. Ну, во-первых, заслужил, а во-вторых, чужой пример — другим наука. Пусть оклемавшийся Задков послушает, посмотрит, почувствует, как бьется плоть, как пахнет запеченный анус. И очень крепко задумается насчет игры в молчанку. Очень, очень крепко. А, вот, похоже, осознал, дозрел, хочет поговорить. Ну, милый, давай, давай. А чтоб тебе лучше излагалось, мы паяльничек вынем и положим вот сюда, на видное место, рядом с носом твоим. Да не на паркет, на железку, чай, не звери какие, люди…

И обер-некромант поведал Бурову массу интересного. Что будто бы та полянка в Коеровском лесу на самом деле не полянка, а темпоральный портал, какие были когда-то в Дельфах,[384] в Шумере, в Гизе,[385] в Теотиуакане[386] да, пожалуй, у бриттов. И что Гром-камень на самом деле не камень, а обломок Пантеона Оси, что построен был когда-то в Гиперборее для путешествия в пространстве и во времени.[387] И что в пятницу тринадцатого, как всегда, состоится Выход Великого Змея, на который явятся все обер-некроманты, Повелители Провинций и инопланетные гости. Как явятся-то? Да через портал. Только один Великий Змей пожалует на тарелке — как говорится, ноблесс оближ. Да и из корабля-матки, вращающегося вокруг Земли, ему так намного сподручнее.

Да, много чего интересного поведал Лев Семеныч Бурову. И физиономию де Гарда узнал, сразу, с налету, хотя был тот на фотографии в энкавэдэшной форме:

— Он, он, Властелин Директории, Повелитель Теней, Верховный Магистр, Беседующий со Змеем.

Ну да, известный некромант, выдающаяся личность, персона, приближенная к императору…

Послушал Буров, послушал, повыкатывал на скулах желваки, и стало ему даже не за державу — за всю планету голубую обидно. Ведь что же это такое получается? Фигня полнейшая по сути получается. Какие-то там рептиловидные, толком и размножаться не научившиеся твари держат все человечество за недоумков, ведут его конкретно к краю пропасти, а человечество и в ус не дует, танцует тупо под чужую дудку. Это что же, вирус такой? Тотальное сумасшествие? Массовая эпидемия, всеобщий диагноз? Война — нормальное состояние гомо сапиенсов, и каждый пятый кормится от смерти ближнего своего.[388] Да ведь и он, Вася Буров, крепкий и здоровый мужик, вместо того чтобы пахать, сеять, растить детей, всю жизнь только-то и делал, что убивал, ломал, мучил, оставляя после себя боль и разрушение. Чего ради? Зачем? Чтобы враг не прошел? А враг уже давно прошел и крепко держит в лапах нити от человеческих душ. Эх, кукол дергают за нитки, на лице у них улыбки… Такая вот, блин, песня…

Только недолго Буров предавался меланхолии. Глянул на часы, собрал вещички и двумя ударами поставил точку. Жирную, большую, липкую. С гарантией отправил в ад души чекиста и экстрасенса. Будто со своей собственной два греха снял…

Верный Рубен Ашотович встретил его молчанием, бредом советского эфира и грудой десятикопеечных пирожков. Жирных, уже остывших, с мясной и картофельной начинкой. Может, кто другой вспомнил бы сразу недавнее: корчащегося в муках чекиста, жуткое мычание его, запахи мочи, кала, заживо зажариваемой плоти, но только не Буров.

— Спасибо, Рубен Ашотович, — взял он пирожок, откусил и принялся с энтузиазмом жевать. — Ну, зур рахмат.

Вот так, как поешь, так и поработаешь. А Бурова и ждала работа, грязная, неблагодарная, тяжелая и смертельно опасная. И не какой-нибудь там воз и маленькая тележка — немереный эшелон. Сжав зубы, до седьмого пота, засучив рукава, по колени в крови, без выходных и отгулов. Ох, и нелегкая же это работа — тащить планету из дерьма. Куда как проще бегемота из болота…


Загрузка...