Книга третья

1

Жеребец ржет, пятится, заставляя Всадника взять его в шенкеля. Мало-помалу успокаивается. Они все еще наверху, в горах, на опушке густого леса. Всадник обозревает поросшую кустарником долину, ищет уходящую в джунгли едва заметную тропу — она должна быть где-то тут, между Пуэрто-сан-Винсенте и пограничным фортом «Карлос Антонио Лопес».

Или вот Франкфурт. Всадник в составе суда под председательством судьи Хофмайера.

Свидетель узнает Менгеле.

— Ну да, вот так же точно он стоял и тогда — сунув большие пальцы за ремень с кобурой. А еще я помню доктора Кёнига, но, к его чести, должен сказать, что он всегда заранее напивался, как и доктор Роде. Менгеле — нет, ему это было не нужно, он мог и в трезвом виде…

Доктора Менгеле заботил женский барак.

— …Зачастую женщины лакали из своих мисок как собаки; единственный источник воды был рядом с отхожим местом, эта же тонкая струйка служила и для того, чтобы смывать экскременты. Туда женщины ходили пить или пытались взять немного воды с собой, набрав в какую-нибудь емкость, и здесь же рядом их товарки по несчастью сидели над отверстиями сортира. И постоянно, непрестанно надзирательницы избивали их палками. А эсэсовцы из охраны прохаживались туда-сюда и за всем этим наблюдали.

Крысы обгрызали тела умерших женщин, а иногда и тех, что без сознания. Все были усеяны вшами.

— И тут появился Менгеле. Ему первому пришло в голову истребить в женском лагере вшей. Он просто взял да и отправил всех заключенных женщин в газовую камеру. А потом произвел в бараке дезинфекцию.

Излюбленный пост Менгеле, его насиженное местечко было на пандусе, где работал отряд «канадцев». «Канадцы» разгружали тюремные составы и забирали пожитки у вновь прибывших. Часы, бумажники, одеяла, банки с вареньем, колбасу, хлеб, шубы. Все эти ценности складировали в пакгаузах с общим названием «Канада» — их так назвали, имея в виду славу Канады как страны всяческого несметного богатства.

— Но Менгеле не мог пребывать там постоянно.

— По-моему, он находится там всегда. Днем и ночью.

2

Когда сон про Всадника очередной раз рассеялся (дело было всего через неделю после того, как Ингрид официально выдвинула против них с Гарри обвинения), он сказал себе: не боись, Джейк, скоро Ормсби-Флетчер приедет. Ормсби-Флетчер, наша опора и надежда. Как утешительны его краткие замечания о погоде, как ободряет даже самый звук, который производит, хлопаясь о монашескую скамью в вестибюле, его фетровый котелок!

Ормсби-Флетчер.

Когда самому Джейку стало очевидно, что заявление, поступившее от Ингрид, уже не остановишь и дело действительно дойдет до суда, он со смущением осознал, что не хочет адвоката еврея: не надо ему крючкотвора, у которого на каждое слово десять в ответ, ловчилу, пытающегося быть хитрей судьи и прокурора, запутать и запугать свидетелей; который восстановит против себя присяжных и будет в суде так беззастенчиво красоваться, что в конце концов провалит к чертям собачьим все дело. Нет. Что ни говори, а у гоев есть свои сильные стороны, не всегда они только пыжатся да надувают щеки. Так что Джейку в качестве защитника нужен честный работящий англосакс. Вечер за вечером он это обдумывал и, побалтывая в бокале коньяк, методично разрабатывал все более точный фоторобот адвоката. Он должен быть красив без агрессивности, как это водится в британских высших кругах, то есть в его внешности должно чего-то не хватать, как в недопроявленной фотографии. Какой-то соли. Дом у него должен быть в пригороде, в простой деревушке Суррея (около Гилдфорда, что-нибудь в сорока минутах езды на электричке от вокзала Ватерлоо), где по выходным он бы выращивал розы и воевал с ползучими сорняками плечом к плечу со своей долгозубой женой. (И кстати, если я не слишком многого хочу, думал Джейк, загоняя обратно подступающие слезы, хорошо бы нам с моим гойчиком установить неформальный контакт — черенками какими-нибудь садовыми меняться, что ли.) Положение дел в Англии должно его беспокоить. Воспитанный на Библии в переводе времен короля Якова, лимонаде «крем-сода», дидактическом романе Томаса Хьюза «Школьные дни Тома Брауна» (1857 года), хомячках из зоологического отдела универмага «Харродс», чайных акциях «Папин цейлонский», южноафриканских рудниках и их облигациях, шоколадных облатках, улучшающих пищеварение, и, главное, на чувстве долга, на нынешних свингеров он должен смотреть с недоумением. Решение суда по поводу романа «Любовник леди Чаттерлей»[180] он, может быть, и одобрит, но против издания этой книги в бумажной обложке, как Джейк надеялся, все же возразит, поскольку тем самым она автоматически попадает в руки неподготовленного читателя, а это все же слишком. В каком-то смысле это сродни возведению битлов в рыцарское достоинство. Первичное образование он получил в хорошей — ну да, неужели же в плохой! — хоть и не в самой знаменитой частной школе, почетный долг стране отдавал службой в приличном полку, из которого плавно переместился в колледж имени графини Пембрук в Кембридже (где и отец его когда-то обучался), а уж оттуда — куда еще как не в помощники адвоката! В большую науку не пробился — настырные предки немножко сынка не дожали, хотя особо и не старались: диплом-то он все-таки получил! Он тори, но не тупой империалист и ура-патриот. Вот взять к примеру негров в Африке. Хотя до самоуправления они, на его взгляд, не совсем дозрели, но он конечно же вполне понимает и их точку зрения. Его жена (дочка викария! — определил для себя Джейк и даже вслух это произнес) к воскресному обеду всегда заказывает окорок (хорошо отбитый и промаринованный в уксусе) и до вторника они только им и питаются — то с рисом и карри, то в виде мясной запеканки с картошкой. И правильно: лучше хлеб с водой, чем пирог с бедой. По средам вместо обеда у них чай, к которому идут бутерброды с огурцом, с рыбным паштетом… что там еще к ним полагается? — а, ну и с джемом, уж это как водится, а потом он помогает с латынью сыну, а она читает дочурке вслух «Мэри Поппинс». Ммммм… Что же еще-то? А, вот! — вспомнив, Джейк даже руками всплеснул: у них нет центрального отопления, так как оба считают, что без него куда здоровее. Когда у нее месячные, он благородно сдерживает свой эгоизм и не лезет к ней с хамскими намеками на альтернативные методы посильного ублагобжения — наоборот, в такие дни он приносит жене коробки шоколада.

А сама она — жена моего гоя (Джейк все продолжал строить образ) — когда-то была грозным левым крайним хоккейной команды женского колледжа и даже дважды упоминалась в Дневнике Дженнифер[181]. Каждое утро она отвозит мужа на станцию, при этом оба неукоснительно пристегиваются только что изобретенными ремнями безопасности, и — вот, вот еще важная деталь: если ему понадобится позвонить из моего дома, он обязательно предложит четыре пенса. Если у нее обалденная грудь — а ведь может быть и такое… и даже должно быть! — она ее скромно прячет под объемными кофтами и всяческим кашемиром; аналогично и с попкой — если она у нее круглая и влекущая, то всенепременно скрыта строгим кроем твидовой юбки.

Мы с этим моим гойчиком, предвкушал Джейк, будем спорить о политике, соглашаясь в том, что Гарольд Вильсон хотя и хорош, но больно уж задается, в отличие от Джорджа Брауна[182]: этот попроще, зато его, хоть он теперь и лорд, ну совершенно невозможно представить себе рядом с королевой! — и тем не менее они оба очень, очень на своем месте. Мошенничать с налогами адвокат Джейка практически не будет — ну, разве что чуть-чуть, не больше чем когда играешь с матерью в безик. А как насчет газетного кроссворда? Какие предлагает, например, «Таймс». Да, это да, конечно. Это обязательно.

Эх, мне б такого!

Но где же мне, с тоскою спрашивал себя Джейк, всем существом устремясь к этому придуманному идеалу, где мне найти-то этакого обормота! И тут в мозгу сверкнуло: Ормсби-Флетчер! Когда-то Джейк познакомился с ним на одной из вечеринок у Люка, нашел его там брошенным, вроде пустой бутылки в углу гостиной, — сидит такой: ротик куриной гузкой, розовые щечки, но воротничок, конечно, безупречен.

— Рискну заметить, — сказал ему тогда Ормсби-Флетчер, — что я тут, кажется, единственный, кто совсем не связан с искусством. Я, видите ли, двоюродный брат Адели.

В результате Джейк отыскал телефон Ормсби-Флетчера и позвонил ему на работу.

— Мистер Ормсби-Флетчер, — начал он. — Вы, наверное, меня не помните. Это Джейкоб Херш…

— Да почему же? Помню, помню.

— У меня неприятности.

— К сожалению, сам-то я разводами не занимаюсь, но с удовольствием порекомендую вам…

— Да нет, у меня дело… гм… уголовное.

— Вот как? — проговорил Ормсби-Флетчер нерешительно и, как показалось Джейку, подыскивая пути отхода.

— Не могли бы мы встретиться, — вновь подал голос Джейк. — Просто поболтать. Вроде как неформально.

Они встретились в пабе; Джейк пришел первым, показушно помахивая солидной «Таймс» и юмористическим «Панчем».

— Что до меня, то я бы выпил что-нибудь слабоалкогольное, — сказал Джейк, уже крепко поддатый. — А вы что будете?

Тот заказал джина, и после мучительно непринужденной беседы ни о чем, подкрепившись еще несчетным количеством двойных виски, Джейк наконец рискнул:

— Я, наверное, к вам не совсем по адресу, мистер Ормсби-Флетчер. Зря только ваше время отнимаю. Меня по развратному делу тягают.

Малиновые щечки Ормсби-Флетчера вмиг поблекли, длинные ноги под столом задергались, он тесно сдвинул их и подобрал под кресло.

— Да вы не волнуйтесь. Я не пидер. Это просто…

— Может быть, вам лучше начать сначала?

Что ж, запросто. Джейк стал рассказывать. Но все как-то так по спирали — совсем было подберется уже к самой гадости и тормозит, начинает экать, мекать, прибегать к туманным намекам, клонясь в сторону от той болезненной точки, где вот-вот потребуются конкретные детали, термины, без которых никак не выявить сути, всякие медицинские штучки вроде пениса и пенетрации… А может быть, размышлял Джейк вновь весь в сомнениях, при этаком раскладе полагается пользоваться более грубым языком — что называется, площадным, колониальным, матросским… И тут Ормсби-Флетчер, который становился сердцу Джейка все более и более любезен, вдруг сам пришел на помощь:

— Я понимаю. После этого он приводит ее в вашу комнату, и она по собственной инициативе берет вас за роджер…

Ах, роджер! Боже мой, роджер, ну конечно!

— Да, — подтвердил Джейк, ощущая вспышку пьяной радости, — тут эта сука хватает меня за роджер…

— Но если дело обстоит именно так, мистер Херш…

Джейк хлопнул Ормсби-Флетчера по плечу и грубовато-мужественным жестом дружески притянул его к себе.

— Джейк, — сказал он.

— Эдвард, — без колебаний отозвался Ормсби-Флетчер.

Почувствовав возможность излить душу, Джейк отворил все шлюзы. И полилось! Следя только за тем, чтобы не очернять Гарри, он рассказал все. Ну, или почти все.

— Что ж, понятно.

— И что скажете, Эдвард?

— Не могу ничего обещать, вы ж понимаете, но я погляжу, что можно сделать.

— Ну, мне уже и этого довольно, — сказал Джейк, надеясь, что тот почувствует в этакой скромной приниженности скрытый упрек.

— Давайте так: завтра с утра вы первым делом приходите к нам в контору, — сказал Ормсби-Флетчер и объявил, что пьет на посошок.

— Увы, на сей раз без меня, — сказал Джейк, невероятно собой довольный. — Все ж таки я-то ведь за рулем!

Как потом оказалось, то была первая из бесконечной череды консультаций с разорительно дорогими солиситорами и барристерами, происходивших как во всевозможных офисах, так и у Джейка дома.

Очарованный Ормсби-Флетчером, Джейк научился предугадывать его желания. В кофе — пять ложечек сахара и молоко такое горячее, чтобы получалась жирная пенка. Бренди? — да, но не щедро плюхать в бокал на три пальца, а чуть-чуть, истинно по-британски, чтобы только увлажнилось донышко. В минуты досуга Ормсби-Флетчер очень любил расслабиться с сигарой и поворчать на недостатки островной страны.

— Рискну заметить, — (таков был у него обычный зачин разговора), — рискну заметить, что, на ваш взгляд, мы, должно быть, и в самом деле ужасно неразворотливы…

— Да ну-у, нет, — делая умный вид, не соглашался Джейк, — все-таки жизнь здесь куда как более цивильная, чем в Америке. Ведь жив-то человек не одной только производительностью труда, правда же?

Получив поддержку, Ормсби-Флетчер поинтересовался:

— А правда ли, что в тамошних корпорациях экзаменуют не только менеджеров, но и их жен, которые тоже должны соответствовать?

— Ужасная практика. Дьявольская, — согласился Джейк, качая головой. — Не знаю даже, как и говорить об этом…

Размышляя над формулировками в изложении дела для барристера, Ормсби-Флетчер любил посасывать шоколадные горошки. Легко подцепленный Джейком на крючок гламура, он думал, что тот действительно накоротке со звездами, и Джейк, отчаянно при этом привирая, с удовольствием кормил его сплетнями, уворованными из журнала «Вэрайети».

— Чертов Марлон, — однажды хмуро пробурчал Джейк, не заметив, что в комнату только что вошла Нэнси. — Опять он за свое. Представляете, он…

— Марлон? Какой Марлон? — удивилась Нэнси.

— У тебя ребенок плачет!

И вдруг Ормсби-Флетчер говорит:

— Если этакая перспектива не покажется вам чересчур мрачной, мы с Памелой хотели вам предложить… ну то есть, если у вас не окажется планов получше… вы, может быть, заскочите к нам поужинать? Скажем, в субботу вечером.

— Ух ты! Да это же просто блеск! — не стал скрывать радости Джейк.

Однако утром он проснулся не в духе, опять весь в сомнениях, и позвонил Ормсби-Флетчеру в офис.

— Эдвард, я насчет субботнего вечера…

— Не надо объяснять. Возникла какая-то накладка?

— Да нет. Совсем не в том дело. Просто я подумал… ваша жена, Памела… Она знает, в чем меня обвиняют? — Ему хотелось спросить, не будет ли она смотреть на него с отвращением.

— И думать не смейте, Джейк! Мы же договорились, ждем вас к восьми.

В среду утром пришла открытка с приглашением, выписанным чрезвычайно витиеватым почерком и подписанная: «Памела Ормсби-Флетчер». Текст содержал вопрос: нет ли таких видов пищи, которые противопоказаны вам или вашей супруге? Вот это воспитание! — подумал Джейк и написал в ответ, что им годится все. Следующим утром Ормсби-Флетчер позвонил:

— Я просто… ну, в общем… есть же какие-то у вас законы насчет диеты?

Нет, никаких, отвечал Джейк. Не беспокойтесь. И все-таки в субботу, уже поворачивая на кольцевую в Кингстоне, он краем глаза поглядел на Нэнси и вдруг сам забеспокоился. Да еще как!

— Знаешь, давай сегодня не будем вдаваться в модную тему о языке жестов и гомосексуальности, да и про всех этих мальчиков в ролях девочек…

Коттедж Ормсби-Флетчеров, окнами выходящий на общий выгон скромненькой деревушки в Суррее, превзошел самые радужные фантазии Джейка. Это был георгианский дом начала девятнадцатого века с великолепными окнами и весь увитый красными розами. На подъездной дорожке Джейк остановил машину сразу за черным «хамбером супер-снайпом» с номером EOF 1, с облегчением про себя отметив, что Нэнси, кажется, номера не заметила: отчего-то ему не хотелось, чтобы она обратила внимание на то, что отец Эдварда Эрнест (именно он купил когда-то этот номер), даже и сына назвал Эдвардом лишь потому, что ни с какой другой первой буквой номерных пластин с инициалами OF и цифрой 1 купить уже невозможно.

— Привет, привет, — вышел навстречу им Ормсби-Флетчер и повел сквозь дом в садик.

Ого! Розы флорибунда! Да и розовых гортензий целые заросли! А георгины-то, георгины!.. Памела оказалась весьма привлекательной на вид нервической блондинкой в мини-платьице от Мэри Квант и белых ажурных колготках. Кроме Хершей в доме был еще один гость, пухленький помятый сибарит по имени Десмонд — кто-то там важный в Сити; ждал на террасе, где уже выставили напитки, сырные палочки и картофельные чипсы. Вдруг появился бледный мальчуган по имени Эстлин и, заикаясь, принялся пихать Джейку в руки перо и тетрадку.

— Что это? Что? Зачем? — в испуге попятился Джейк.

— Это гостевая книга, — объяснила Нэнси. — Надо поставить дату рождения и расписаться.

Девушка-иностранка, помогающая по хозяйству — и тут au pair girl! — доставила еще одного сына Ормсби-Флетчера — неприятного трехлетнего карапуза по имени Элиот, чтобы его поцеловали и отправили спать. Выполнив этот обряд, Памела принялась болтать о театре: театралкой она была завзятой.

— Но как же бедные актеры? — спросил Десмонд Джейка. — Вечер за вечером, одно и то же, как они с ума-то не сойдут?

— О-о! Они же дети, вдохновенные дети! — торжествующе отозвался Джейк.

Памела внезапно вскочила.

— Кто-нибудь хочет помыть руки? — спросила она.

— Что?

Нэнси лягнула Джейка в лодыжку.

— А! Ну да, конечно.

Нэнси Памела проводила в туалет на первом этаже, а Джейка отправили наверх. Проходя мимо комнаты Элиота, он заметил, что карапуз сидит на горшке и поскуливает. Его нянька, та самая au pair girl, здесь же рядом.

— Что-нибудь не так? — спросил Джейк.

Нянька глянула на него с тревогой. Наверное, узнала: видела фотографии в газетах. И была в курсе, о чем речь.

— Не хочет идти в кровать без куклеца. Но вот куда он его дел, не говорит.

Запершись в ванной, Джейк немедленно достал из кармана пиджака бутерброд с салями на черном хлебе, который приготовила ему заботливая Нэнси. Жуя сэндвич, Джейк открыл дверцу медицинского шкафчика, но тот никаких секретов не выдал. Ладно, попробуем корзину с бельем. Рубашки, носки, наконец — ура! — исподнее Памелы. Черные трусики с затейливыми кружевами, прозрачные как паутинка. И такой же паутинчатый лифчик, чуть не из отдельных ниточек. Ах ты, мерзавочка! — восхитился он.

Обед начался с яиц вкрутую, разрезанных на половинки. Яйца были посыпаны перцем и нагреты на гриле, чтобы ушла лишняя влага. Памела сновала вдоль стола, предлагая к ним чем-то пропитанные волглые гренки из белого хлеба. Джейк съел яйцо, запил бокалом теплого, тошнотно сладкого белого югославского вина и мрачно проследил за тем, как Памела вносит три блюда. На одном оказалась какая-то вязкая масса, в которой плавали отдельные кусочки размером с ноготь — где мяса, где ореха, где разваренного лука; на другом горкой лежали несколько сухих, чуть теплых картофелин; а на третьем размороженный зеленый горошек какого-то линялого цвета. Памела клала сперва чуть-чуть мяса, потом пару похожих на мороженое шаров картошки, а поверх этого огромный половник горошка. Потом опять забегала с гренками.

— Ну надо же, какая искусница! Чародейка! — наворачивая за обе щеки, приговаривал Десмонд.

Затем последовал сырный стол — подали чеддер «Железнодорожный», целую голову, которая жутковато напоминала брус хозяйственного мыла. Проходившую через город Чеддер ветку железной дороги недавно демонтировали — что ж, значит, теперь она будет вечно жива в этом названии. Был и десерт — как без него! Нечто розовое, бесформенное и мокрое под названием «малиновый дурень».

Говорил главным образом Десмонд. Тори, как он признал, похоже, выдохлись, но придет день, и появится очередной лидер с огнем в груди и чреслах, и тогда мы увидим, как будет улепетывать из резиденции премьера этот безликий мелкий человечек!

— Ну, придется нам теперь оставить мужчин наедине с портвейном, правильно? — возгласила Памела и, к вящему удивлению Джейка, увела Нэнси вон из столовой залы.

Надо же, и впрямь: подали портвейн. И сигары! Десмонд извинился, что пришел без жены.

— Она в больнице, — пояснил он и добавил: — Ничего страшного. Так, небольшой ремонт канализации.

Ормсби-Флетчер припомнил времена, когда он был на службе в армии, в гвардейском полку на Рейне. Там они время от времени ходили в увольнительную в Гамбург.

— Все ж таки надо иногда… макнуть фитиль, верно я говорю?

Джейк, неприятно пораженный, даже откинулся на стуле: ну ты и грязный тип, Ормсби-Флетчер! Макать фитиль он, видите ли, на Рипер-бан ездил. Но, пока рылся в памяти, отыскивая тоже что-нибудь этакое, на помощь пришел Десмонд с историей про герцогиню Ньюбери.

— Когда у них дошло до первой брачной ночи, — сказал он, — герцог, естественно, решил ей впердолить. И что вы думаете? Герцогиня так завелась, что не могла остановиться. «Значит, вот это и называется *блей?» — наконец спросила она. «Ну да», — ответствовал герцог. «Тогда, — нахмурилась герцогиня, — всяким рабочим и прочему люду низкого звания подобные вещи надо запретить. Все равно для них это слишком сладко!»

Ха-ха-ха! Время воссоединяться с дамами. Джейк, извинившись, удалился на второй этаж в туалет — в кишках происходила революция, однако, когда он встал и потянул за цепочку, ничего не произошло. Сперва это его ничуть не удивило: с британской сантехникой он уже сталкивался; он снова дернул, потом еще, но сливной бачок так ничем и не разродился. О, господи, в смущении размышлял Джейк, глядя на большую жирную кучу на белом фаянсе. Что делать-то? Вот-те здрасьте! Тихонько отворил дверь. Выглянул. Никого. Джейк проскользнул в соседнюю ванную, нашел там пластиковое ведро, наполнил водой, на цыпочках прокрался обратно в туалет и вылил в унитаз. Куча всплыла и оказалась теперь вровень со стульчаком. Небольшое такое наводненьице. Свинья ты, вот ты кто, подумал Джейк. Сластолюбец. Жид пархатый.

Так. Главное без паники! Пытаясь собраться с мыслями, Джейк пошире распахнул окно туалета. Есть простое решение. Надо быстро завернуть кучу в собственные трусы, посильней размахнуться и забросить подальше в цветник. Да, хорошо, вновь задумался Джейк, но как же это дело взять-то? Так ведь оно же твое! Твои собственные отходы жизнедеятельности. Отвращение к ним есть буржуазный предрассудок. Да, да, все верно, но как же его взять-то? Ну, ты даешь! Ты же у нас социал-демократ! Традиционалист! Или ты только притворяешься смелым воякой? А сам не можешь жизни в лицо взглянуть? В природе все свято, Джейк. Все без исключения. Да, но как же мне это дело взять-то? Да трусами же! И быстро! Вжик — снял — схватил. Потом размахнулся — бросил. Неотразимая подача Херша, помнишь? Такая, что не перехватишь и не отобьешь. Через секунду Джейк решительно стоял над унитазом с семейными трусами в руке и вел обратный отсчет. Десять, девять, восемь, семь, шесть, пять, четыре… три… два… полтора… один… три четверти… И-и-и-и-и… Что такое? Какие-то голоса в саду. Джейк с облегчением попятился. А все же я не белоручка буржуазная, подумал он. Еще б секунда, и все бы сделал!

Вынул из коробочки сигариллу, закурил. Ага, стало быть, они опять все вышли на террасу. Что ж, ладно. Вновь надел трусы, и, выскользнув из туалета, быстренько побежал по лестнице вниз, в туалет на первом этаже. Барух ато Адонай, Эло-хейну мелех аолам[183], дважды взмолился он, прежде чем потянуть за цепочку. Есть — полилось! Теперь что же мне — опять наверх, притащить сюда кучу, и…? Нет. В радостном возбуждении Джейк еще раз спустил в туалете воду — как можно более шумно — и принялся ломиться в дверь. В конце концов явился Ормсби-Флетчер.

— Меня тут, кажется, заперли, — крикнул Джейк.

— О, господи!

Ормсби-Флетчер объяснил Джейку, как отпереть дверь, после чего вывел в сад, где Памела демонстрировала живопись. Вот пейзаж. Вот корабль в гавани. Портрет. Все это напоминало головоломки, которыми Джейку доводилось развлекаться в нежном возрасте: составьте из кусочков картинку. Он громко изобразил восхищение.

— Только не говорите ему! — и Памела, вся воплощенное лукавство, повернулась к Джейку. — Ну что? Правда талантливо?

— Чрезвычайно!

— Но видно ведь, что автор дилетант, разве нет? — явно сбивая с толку, спросила она.

Джейк бросил умоляющий взгляд на Нэнси, но та стояла с непроницаемым видом. Вот сука тоже! Джейк подошел к картине вплотную.

— М-м-м-м, — протянул он, благодарно принимая от Ормсби-Флетчера бокал с бренди. — Да нет. Пожалуй, профессионал. — И добавил: — Вон мазок какой! Ну да, конечно, профессионал!

Десмонд прижал к губам розовую ладошку, подавляя смешок.

Это все ее! — подумал Джейк. Вечерами, в одном этом паутинистом лифчике и прозрачных трусах, она…

— Да хватит вам, — сказал Ормсби-Флетчер. — Расскажите человеку.

Памела подождала, наслаждаясь воцарившейся тишиной. В конце концов, вся восторженная, задыхаясь, со вздымающейся грудью, объявила:

— Все эти картины… написаны художниками, которые рисуют ртом и ногами!

Джейк ахнул, побледнел.

— Ведь вы бы никогда, — радовалась Памела, потрясая пальцем у него перед носом, — никогда бы не догадались, правда же?

— Ну… в общем, нет.

Ормсби-Флетчер не без гордости объяснил, что Памела председатель Общества помощи художникам, рисующим ртом и ногами.

— И при этом находит время готовить такие великолепные блюда! — присовокупил от себя Десмонд. — Такое порой придумает, такое!

— Вот эту картину, — сказала Памела, приподымая морской пейзаж, — написал семнадцатилетний мальчик, держа кисть в зубах.

Дрожащей рукой Джейк передал бокал с бренди Ормсби-Флетчеру.

— Он уже восемь лет как парализован.

— Удивительно, — слабым голосом отозвался Джейк.

Десмонд выразил мнение, что работы этой группы следует представить публике в Соединенных Штатах. А то — Лондон, свинг, декаданс — тут проку не жди. А эти несколько инвалидов вдруг взяли, да и отказались вымаливать подачки у государства! Всем нам пример, между прочим, в особенности тем, что поют, будто Британия выдохлась!

Следующей она показала картину, написанную ртом — натюрморт, изображенный жертвой уличного происшествия.

— А вот это, — на сей раз Памела подняла повыше портрет генерала Монтгомери, — выписано ногой. Один из серии портретов, исполненных ветераном Эль-Аламейна[184]. Следом она показала еще одну картину, написанную ртом — натюрморт, изображенный жертвой уличного происшествия.

Бесстыже вытянув руку с бокалом, чтобы туда налили еще бренди, Джейк гаркнул:

— Эту — покупаю!

Ротик Памелы округлился, образовав укоризненное О.

— Ну вот, теперь вы будете ругаться, говорить, что я настырная, — обиженно проговорила она.

— Да ну! Ведь это ради благородной цели! — сказал Джейк.

Восторг Памелы несколько увял.

— Нет, вы, конечно, можете купить, но только если она вам действительно всерьез понравилась.

— А, ну да, естественно. Конечно, понравилась!

— Потому что нельзя людей с физическими недостатками считать ниже себя! — И нахохлилась.

Тут Джейк взмолился, и Памела, простив его, разрешила купить за двадцать пять гиней портрет Монтгомери. Потом, вновь горячо и со вздымающейся грудью, добавила:

— А я… А я… Знаете, что я для вас сделаю? Я вас возьму посмотреть, как этот художник работает у себя в студии!

Джейк затряс головой, умоляюще стал вздымать руки — дескать, нет! не надо! но что сказать, так и не смог придумать.

— Ему это будет такое ободрение, так будет радостно узнать, — продолжила Памела, — что человек вашего ранга стал почитателем его таланта.

— А нельзя ли мне просто письмо ему написать?

— Да вы влюбитесь в нашего Арчи. У него такое чувство юмора!

— Правда? — голос Джейка дрогнул.

— А мужество какое! Мужества ему не занимать. — Затем Памела вдруг переключилась и завела одну из тех пластинок, которые, как заподозрил Джейк, были у нее припасены для званых завтраков в женском клубе: — Если у человека талант и он не может не рисовать, — завела она как по писаному, — он непременно будет рисовать! Будет рисовать, даже если жить придется в лачуге и на грани голодной смерти. Пусть у него нет рук — он будет рисовать, положив холст на пол и держа кисть пальцами ног. А нет ни рук, ни ног — зажмет кисть в зубах!

На втором этаже зажегся свет. Джейк крепче ухватился за бокал бренди и торопливо прикурил сигариллу.

— Слушайте, вы ведь творческий человек, вот скажите, Джейк, — возбужденно спросила Памела, — правда же, искусство от трудностей расцветает?

Еще одно окно второго этажа загорелось светом.

— Вы чертовски правы! — согласился Джейк.

Послышался сердитый выкрик няньки, потом пауза, потом завопил Элиот. Ормсби-Флетчер вскочил на ноги.

— Схожу гляну, что там такое, дорогая.

— Мне кажется, — продолжила Памела, — что чем более жестоки муки творчества, тем творение выходит совершеннее.

— Моя жена не очень хорошо себя чувствует, — сказал Джейк, пронзая Нэнси свирепым взглядом.

— Простите?

— Мне надо срочно отвезти Нэнси домой.

В вестибюле они нос к носу столкнулись с раздраженным главой семейства; тот был весь красный, в руках насос.

— Что случилось? — спросила Памела.

Элиот сидел на верхней ступеньке лестницы, по его щекам бежали слезы.

— Это не я, — хныкал он, — это не я…

— Он нашкодил, — сквозь зубы процедил Ормсби-Флетчер.

— Не будьте с ним чересчур суровы, — помимо собственной воли вмешался Джейк.

Ормсби-Флетчер, казалось, только теперь Джейка заметил.

— А вы что, уже уходите?

— Тут, понимаете, с Нэнси… Ей немножко нехорошо.

— Так… пустяки… Просто с желудком что-то, — вклинилась Нэнси, пытаясь поддержать версию мужа.

Нет! Не с жел… — начал было Джейк, но осекся. — Я хочу сказать, что… в общем, она молодец, такая терпеливая! Спокойной ночи.

Ормсби-Флетчера он заверил, что вечер был совершенно феерический, и, вцепившись в портрет Монтгомери, повлек Нэнси к машине. Вой Элиота преследовал по пятам.

— В чем дело, что на тебя вдруг нашло? — допытывалась Нэнси.

Но до тех пор, пока не выехали на шоссе, Джейк вообще говорить отказывался.

— Просто у меня жутко разболелась голова, вот и все.

— А что там натворил у них ребенок?

— Да попытался куклеца своего дурацкого спустить в сортир, вот что.

Пока Нэнси готовилась улечься, Джейк налил себе неразбавленного и сел перед портретом Монтгомери. Что я тут делаю, думал он, в этой стране? Чем я могу помочь этим растленным полудуркам?

Что скажешь, Янкель?

3

Если бы. Если бы, если бы… Зачем он вообще уехал из Торонто в Лондон!

Лондон. Зачем, Господи, воля Твоя! И почему именно Лондон? А потому, что благодаря Всаднику (и собственной невоздержанности на язык) Нью-Йорк его отверг.

В детстве Англия для него много значила, но никогда его туда особенно не тянуло. По убеждениям он был лейбористским сионистом[185]. Помнится, он когда-то даже недолюбливал британцев, потому что они ему препятствовали в стремлении обрести родину. Сидит, бывало, с родителями у радиоприемника, слушает речь Черчилля: «…но французские генералы доложили своему премьер-министру, что через три недели Англии свернут шею, как какой-нибудь курице. Ну-ну, нашли себе курочку! Нашли шейку!» Еще вспоминаются фотографии зубастеньких принцесс Елизаветы и Маргарет в герл-скаутских платьях. Воздушная битва за Англию.

— Король, — сообщила однажды вечером мать, — горячей воды себе в ванну теперь наливает всего на дюйм. Так он подает пример всему народу.

— А кто, интересно, может это проверить: ведь он там один, надо полагать… в своем сортире-то! — усмехнулся отец.

Вместе с другими мальчишками Джейк играл в десантников на пустыре за синагогой, обстреливая Нарвик[186] заледенелыми конскими яблоками. Читал книжки Д.А. Генти[187] и Г.Д. Уэллса. Отворачивая лицо от ветра и хрустя по морозному снежку, каждое утро заново торил тропу во Флетчерфилдскую школу, при этом путь его лежал мимо полкового арсенала канадских гвардейцев, у входа в который в странной меховой шапке всегда стоял высокий невозмутимый гой. В народе говорили, что, если им прикажут, они прямо так, строем, шеренга за шеренгой, со скалы и попрыгают. Вот какая у них дисциплина!

Джейк помогал собирать деньги, свитера и носки «в помощь Британии», а позже, обходя те же дома, опять просил деньги, но уже на оружие для Хаганы. Примерно в это же время к ним в дом однажды пришел пилот британского Управления доставки[188] и, шевеля кавалерийскими усами, уговаривал отца купить облигации военного займа.

— Эти русские вообще-то не так уж плохи, — говорил он. — Во всяком случае, сейчас нам надо именно на это себя настраивать. Ну что делать, ну не было у них промышленной революции! Сотни лет развития им пришлось втиснуть в одно поколение.

Его неправильно проинформировали. На улице Сент-Урбан жили не одни только красные.

— В Финляндии, — круглил глаза отец Джейка, — им приходилось приковывать людей к пушкам. Не думаю, чтобы это укрепляло боевой дух.

Англия — это Джордж Формби, Томми Фарр, чуть не побивший Джо Луиса, и туман. «Элементарно, Ватсон!» и Биг-Бен. И мать, возвращающаяся из кино с покрасневшими глазами после фильма «Миссис Минивер»[189]. В Шоубридже, в пруду, куда летом ездило купаться все еврейское гетто Монреаля, в День империи[190] утонула маленькая девчонка, объевшаяся латкес. А настоящие англичане купались за горой, в настоящем озере. Англия — это страна, где все непрерывно пьют чай. Причем без лимона. А всякие вещи делают лучше всех в мире. Когда-то один из наших был там премьер-министром[191]. Англия это охота на лис. Это Джордж Бернард Шоу. Это Бульдог Драммонд. Это Чарльз Лафтон, бросающий через плечо куриную ногу. Это Эд Мёрроу[192]. Это песня про соловья, который будто бы запел прямо на Баркли-сквер. А еще Англия пробивалась к Джейку через посредство его собственного шотландского учителя, заставлявшего подопечных заучивать строки Скотта: «Олень из горной речки пил, / В волнах которой месяц плыл»[193], а также Теннисона:

Бей, бей, бей

В берега, многошумный прибой!

Я хочу говорить о печали своей,

Неспокойное море, с тобой[194].

Только вот ученики при этом ни печали, ни иной сопричастности как раз и не испытывали.

В колледже, где студенты лихорадочно черпали идеи уже из других разнообразных источников, Англия представала в ином, но столь же искаженном виде. Опять сплошная литература. Утонченные сочинения Джейн Остен. Благопристойность, разум, политическая зрелость.

Та ли это Англия, которую они с Люком вознамерились покорить?

Стоя у поручней на судне, выплывающем на открытый простор реки Святого Лаврентия, уже оставив Квебек-Сити далеко позади, Джейк, до невозможности возбужденный, с хохотом приставал к Люку:

— Нет, ты меня, меня послушай! Вот ты скажи, что сейчас происходит в Торонто?

— В Торонто? О, ну как же! Город с каждым днем становится все краше.

— А в Монреале?

— Ну, и Монреаль тоже: он неустанно движется вперед!

Первая встреча с Англией состоялась в прокопченном Ливерпуле. Без задержки пересев с парохода на поезд, они были поражены огромными размерами чайных ложек, гарью в чуть теплом чае, оседающей на дно стакана крупинками, и плакатиками в уборных: «Джентльмены, пожалуйста, поднимайте сиденья!» Но все же был, был момент, когда они усомнились, туда ли приехали: когда въезжали в Лондон на такси, им бросились в глаза эркеры во всех домах по обе стороны дороги, и в каждом трюмо, изнутри заслоняющее оконный проем, чтобы, не дай бог, в комнату не проникло солнце. Если оно когда-нибудь здесь появится.

Бр-р-р-р!

Первые недели в Лондоне Джейку запомнились непрестанной борьбой с промозглой сыростью. А еще тем, как пожирал шиллинги монетоприемник газового счетчика, потому что, когда они искали жилье, скупердяй Люк настоял на самой дешевой гостинице. Они прошли через все обязательное занудство, связанное с экскурсиями в Британский музей, в галерею Тейт и в Вестминстер, при этом презрительно избегали тех моментов, когда там смена караула, хотя обоим до полусмерти хотелось ее посмотреть.

Перед отъездом Джейк горячо уверял обеспокоенных монреальских родичей, что их город это культурная пустыня, жалкая колониальная плешь, он же отправляется туда, где сможет припасть к истокам великой имперской традиции, но как только он добрался и ото всех избавился, оказалось, что думать неспособен ни о чем, кроме девушек. Где тут девушки? О, возьми меня, я твоя! Но, боже мой, — те, что мельтешат в пабах, они же удручающе страшны! Как будто, годами лопая хлеб с топленым жиром, сладости и сэндвичи с рыбным паштетом, они пропитали свои юные тела ядами, которые то вдруг проявятся в виде усов, то выскочат какой-нибудь пятнистой почесухой, а уж на зубы действуют так, словно зубами здесь принято грызть свинец. С элегантными шиксами из Белгрейвии несколько сложнее: он пожирал их глазами, тогда как они — те, что только что отправили своих красномордых мужей (таких, например, красавцев, как Обри Смит или Ральф Ричардсон) завоевывать Индию, Канаду и Родезию (причем попробуй-ка не отправься: сразу получишь письмо со вложенными в него четырьмя белыми перьями[195]) — они, прелестницы, смотрели на него столь холодно и высокомерно, что и не подступись — примут за посыльного из «Харродса»: что? авокадо? — с этим, пожалуйста, к экономке.

С каждой неделей Джейк становился все несчастнее. Лондон, как он теперь сознавал, это всего лишь депрессивно-серый, давящий на мозги мегалополис. Где представители рабочего класса все до единого коротышки с черными зубами, а их начальники — наоборот, длинные и мертвенно бледные, как ростки застрявшей под холодильником прошлогодней картофелины, и очень многие почему-то заикаются.

Город гоев, гойский рой. Безвкусный, словно вата, белый хлеб. В пивной на полу опилки. Ошметки брюссельской капусты, скитающиеся по тарелке с жирной тепленькой водичкой. В мюзик-холле «Уиндмилл» они с Люком наблюдали стриптиз в исполнении стареющей дамы с дряблыми бедрами. И не успели после этого на сцене чуть-чуть покривляться лихорадочно веселые комики…

— Слыхал? У нас есть самолет таких размеров, что даже янки подобных не строили!

— Да ну?

— Я тебе точно говорю! Вот, сейчас отыщу. Где-то он у меня тут в кармане завалялся.

…как занимающие первые два ряда фермеры в твидовых кепках тут же принялись, в три погибели согнувшись и чиркая спичками, увлеченно рассматривать прихваченные с собой журналы с голыми девками.

— …А я в Брайтон, пожалуй, съезжу. Посмотреть подводный футбол.

— Дурак ты набитый. Подводного футбола не бывает.

— Не бывает? Читай газеты! Только вчера было в «Таймс»: «Подводными течениями в высшей лиге унесло главного тренера сборной страны».


В самый свой первый день в Лондоне, когда мостовая под ногами еще кренилась и вздымалась как палуба «Кьюнардера», Джейк пошел на Трафальгарскую площадь в Канада-хаус осведомиться насчет почты.

— Есть что-нибудь для Херша?

— А точнее?

— Для Д.Херша.

— Но вы же не Д.Херш!

Джейк оскорблено хлопнул паспортом по прилавку.

— Ах вот оно что! Тогда, значит, вас двое.

— А не могли бы вы дать мне адрес этого второго Д.Херша? — разволновавшись, спросил Джейк.

— Не думаю, что он все еще в Лондоне. Не заходил уже несколько месяцев.

— А адреса, куда переезжает, он не оставил?

— А вы кто, его родственник?

— Да.

— Ну нет, — усмехнулась девушка за прилавком, — адрес оставлять он поостерегся. — Она вытащила перетянутую резинкой пачку писем. — Вот. Сплошь неоплаченные квитанции, письма из банка, последние предупреждения, уведомления об аресте счетов. Повестки. Позорище!

— Тогда я, пожалуй, оставлю ему свой адрес. На случай, если он появится.

Постукивая карандашиком, девушка наблюдала, как Джейк пишет.

— А вы что, прямо только что из Канады? — спросила она.

Джейк кивнул.

— Те, кто выезжает за границу, должны считать себя представителями нашей страны, ее послами доброй воли. К нам, между прочим, здесь очень хорошо относятся.

— Ага, как к Вилли Ломану[196].

Понятно. Только вот дело-то в том, что я наркоман. Сдаваться приехал. В Службу здравоохранения. — И, скогтив с прилавка пришедший ему пакет, Джейк удалился в читальный зал.

Посылка оказалось от отца. Еврейский календарь с указанием праздников, которые надо соблюдать, ермолка и молитвенник. В ермолку всунута записка: «Писать можешь, когда захочешь, а писать прошу еженедельно».

В Лондон Джейк с Люком въехали на гребне успеха пьесы Люка, поставленной Джейком на телевидении в Торонто, и теперь это надо было повторить на британском коммерческом телеканале.

Как потом выяснилось, для канадцев, пусть даже желторотых и неоперившихся, момент, чтобы снизойти до покорения Соединенного Королевства, выдался как раз самый благоприятный. Недавно зародившееся коммерческое телевидение росло не по дням, а по часам, и квалифицированных кадров катастрофически не хватало. И там, куда американцам, которым требовалось разрешение на работу, вход был закрыт, не в меру шустрые ребята из колониальных провинций заполняли собой все вакансии. В те полубезумные, полубезмятежные деньки, когда телевизионные драматические постановки шли в прямом эфире, а спектакли репетировали по две недели, после чего два дня давали на прогоны в присутствии камер, наша парочка канадцев вовсю помыкала нерадивыми местными из операторской команды: по утрам объясняли, уговаривали, вечерами сулили бакшиш, а все ради того, чтобы те начали уже, наконец, шевелиться, снимали бы хоть чуть-чуть менее статично — там применили бы зум, здесь поиграли с отъезд-наездом, по ходу дела пытаясь имитировать съемки фильма, да и на пульте тоже не сидели бы сложа руки, а что-нибудь сымпровизировали, когда во время передачи камера номер три вдруг сдохла. Потом весь следующий день обнаглевшие канадцы ждали, когда зазвонит телефон и их пригласят в высоты поднебесные, однако это вот как раз дудки. Высот поднебесных было три — «Метро-Голдвин-Майер», «Коламбия пикчерз» и «Двадцатый век-Фокс». Это был бы шанс прорваться в настоящее кино.

Пока Джейк не спутался с девицей-помрежем и не въехал в собственную квартиру, они с Люком снимали жилье на двоих в Хайгейте. Вокруг там были сплошь домики на две семьи и в каждом страховой агент либо лавочник, только вчера добившийся достаточного благосостояния, чтобы пролезть наконец под проволокой на поляну среднего класса, поэтому в окнах красовались не герани со всякими там аспидистрами, а плакаты партии консерваторов: знак благодарности сэру Энтони Идену[197] за то, что все же привел их, вконец измученных и чуть не полунищих, к обещанному на выборах благополучию.

Убедив себя в том, что пришла пора полностью включиться в жизнь новой родины, Джейк тут же рванул в местный штаб Лейбористской партии, чтобы срочно предложить свои услуги, втайне ожидая, что при том, какой он нынче считается умница и красавец, одно только его имя тут же сразит наповал самую там у них прекрасную юную деву, которая вся аж исстрадалась, не зная, кому бы наконец отдаться («Да, это я и есть — тот самый Джейкоб Херш!»), а главное, его теперь, если постараться, запросто могут выдвинуть на пост главного режиссера всех партийных программ на телевидении, и благодаря этому Хью[198]— раз-два, и в дамки, а тут уж он и сам не растеряется, сумеет показать себя во всей красе перед звездными обитателями Хэмпстеда. «Да, Хью, я очень ценю ваше доверие; должность хорошая, стабильная. Не хочу быть неблагодарным, Хью, но…»

Облупленный офис Лейбористской партии с неработающим прачечным автоматом в вестибюле был пуст, если не считать толстой средних лет тетки в твидовом костюме.

— Да? — осведомилась она неласково. — В чем дело?

Встреченный мордой об стол, Джейк тем не менее поинтересовался, нет ли для него какой-нибудь работы.

— А вы что, знаете моего сына? — вопросом на вопрос ответила она. — То есть, я имею в виду, близко знаете?

Ее сын был местным кандидатом.

— Нет, — признался Джейк.

— Так зачем же вам тогда на нас работать?

— Ну-у… затем, что я поддерживаю Лейбористскую партию, — уже готовый дать задний ход, объяснил Джейк.

— A-а, понятно. Н-ну, я даже и не знаю… — Она захлопотала, забегала как испуганная курица и в конце концов села на кипу каких-то брошюр. — Тогда, наверное, хуже не будет, если вы раскидаете по почтовым ящикам эти письма…


Мало-помалу положение Джейка упрочивалось: буйные молодежные пирушки сменились зваными обедами, каминная доска в служебном кабинете украсилась визитками — не убирать же их, пускай лежат на устрашение мелким сошкам, которых никуда не приглашают. Люк писал, он ставил. Меньше чем за год они стали корифеями «Диванного театра»[199]; заодно, чтобы не сидеть без дела, начали работу над пародийным сценарием «Храбрые бритты».

Свой ланч Джейк обычно поглощал в кофейном баре «Партизан», что на Карлайл-стрит, хотя его реваншистский желудок и протестовал против воинственного ирландского рагу. Там же они были с Люком и пасхальным утром 1957 года — стояли чуть ли не по стойке «смирно» и смотрели, как каноник Коллинз выводит колонну борцов за ядерное разоружение на Трафальгарскую площадь.

Когда приглашения в высоты поднебесные наконец дождались, оно пришло не из «Коламбии», не из «МГМ» и не из «Фокс». Да и адресовано оказалось не Джейку, а Люку. Пьесу, которую он предложил театру «Ройал Корт», переработанную с тех пор, как Джейк когда-то ставил ее на канадском телевидении, приняли к постановке. Тут и настал момент, когда два друга, составлявшие, казалось бы, неразделимый тандем, внезапно друг от друга отстегнулись: с ними произошло то же, что в их поколении случилось со многими канадцами творческих профессий, — утрата веры в подлинность дарования друг друга: а вдруг оно лишь ничего не значащий ярлык, какие щедро лепит на свои товары невзыскательная провинция. Они-то ведь как раз и явились из tiefste Provinz[200], как назвал канадские доминионы Оден, из того самого захолустья, где искусство не только не произрастает, но где вообще возносят уничижение паче гордости. Вышли из страны дважды отверженной. С самого начала и англичане, и французы — то есть обе нации, заложившие основу государственности канадцев, — наперебой предавались в отношении нее всяческому злоречию. Вольтер называл эти места несколькими арпанами снежной пустыни, а Доктор Джонсон отзывался о Канаде как о «краях, с которых ничего, кроме мехов и рыбы, не получишь при всем желании».

Джейк, Люк, да, наверное, и все другие канадцы их поколения с младых ногтей были приучены полагать, что с молоком матери они вобрали в себя не слишком-то много культуры. А потому их естественный удел — культурная анемия. Подобно тому как некоторые гомосексуалы защищаются тем, что в угоду окружающим рассказывают злые гомофобные анекдоты, так и Люк с Джейком прятались от насмешек, сами над собой нарочито глумясь и ерничая. Единственное, в чем они были уверены, так это в том, что все туземные культурные достижения, на которых они воспитаны, есть полная чушь, и все это знают. Ни на какие авторитеты канадского происхождения опираться нельзя, даже и говорить о них нельзя без извинений и кривых ухмылок.

Пущенные плавать в транснациональном море противоборствующих мифологий, своей они были начисто лишены. Вращаясь в Лондоне в кругу сердитых выходцев из стран содружества, они им чуть ли не завидовали: конечно, у тех хоть есть реальные причины для недовольства! Южноафриканцы и родезийцы — те действительно спаслись от тирании, приехали, чтобы в изгнании поднять знамя борьбы за права человека; австралийцы? — что ж, у австралийцев на худой конец были предки, которых вывезли туда на арестантских судах; а уж выходцы из Вест-Индии так и вообще экипированы круче всех: кошмар, ведь еще их дедов выстраивали на рыночном помосте для продажи! Что от них ускользало, так это ироническая прозорливость горделивого предсказания сэра Уилфрида Лорье[201] — дескать, двадцатый век будет принадлежать Канаде. Потому что и впрямь, между столькими беглецами от тирании девятнадцатого века, всеми этими жертвами несправедливости, которую действительно можно было исправить политически (что в какой-то мере оправдывало созидательную разгневанность тогдашних беглецов), как это ни удивительно, только беглые канадцы оказались истинным порождением нового времени. Только они, собрав пожитки, снялись с насиженных мест, чтобы бежать ада нескончаемой скуки. И обнаружить, что он — везде.

Когда приглашение в высоты поднебесные в конце концов пришло, Джейкова подружка приготовила праздничный обед. Но вот она ушла спать, и сразу два старых приятеля почувствовали себя друг с другом неловко. Люк был в смятении. Он бы смирился с тем, чтобы его пьесу в театре ставил Джейк, но Джейка вряд ли возьмут туда режиссером даже по его просьбе, а просить за него он не станет. В талант Джейка Люк, конечно, верил, несмотря на его канадское прошлое, да и взаимопонимание у них было такое, какого, скорее всего, не будет ни с каким другим режиссером, и все-таки… все-таки в момент, когда надо не упустить шанс и по-серьезному прорваться, Люка так обуяло неверие в собственную значимость, что позарез приспичило, чтобы поддержку и ободрение оказал кто-то такой, кто раньше бы его не знал. Человек известный, с репутацией. Человек, имеющий вес, настоящий британец. Джейк, со своей стороны, в уме уже вовсю подбирал актеров, обдумывал сложности, возникающие во втором действии, и вдруг с тяжелым сердцем осознал, что Люк как-то так вкрадчиво, обиняками дает понять, что хотел бы попытать счастья с кем-то другим.

Первоначально Джейк не собирался позволить Люку так просто сойти с крючка. Поболтайся-ка, дружочек. Пострадай. И оба приятеля что-то такое говорили, плели словесную вязь вокруг да около, но к сути дела упорно не подступались. Один не приставал с ножом к горлу, другой тоже на рожон лезть не спешил. Отчаявшись, зарылись в воспоминания, но, как ни странно, и там не нашли живительной теплоты — наоборот, неожиданно пошли всплывать какие-то забытые обиды. В конце концов Джейку это надоело.

— Я должен был уже давно тебе сказать, Люк, но… Мне очень бы хотелось ставить твою пьесу, однако я так никогда на свободу не выйду.

— Понимаю.

— Пьеса замечательная. И я всегда так считал. Но я должен и о своей карьере подумать, не правда ли?

Люк осторожно запротестовал.

— Ведь я уже ставил твою пьесу в Торонто. Для меня это было бы повторением.

Так Люк — соломенноволосый, высоченный, жилистый — получил возможность покинуть квартиру немучимый стыдом, неловко теребя очки, как было, когда входил; теперь он даже рассердился, что тоже давало добавочный заряд бодрости: он-то ведь почти убедил себя, что, если бы Джейк попросил, пусть бы и ставил, ладно уж, а он — надо же! — оказывается, он вовсе и не хочет. Люка это все и печалило, и раздражало, но самым явным было чувство огромного облегчения. Он был уверен, что с британским режиссером у него гораздо больше шансов на успех этого рискованного предприятия, а старый друг только путался бы в ногах: ну кто он такой? — всего лишь еще один канадец, годный только на то, чтобы напоминать о временах их жалкого ученичества. Пусть так, но гнев Люку до дому донести не удалось. В постель он завалился, чувствуя себя преотвратно, сам в совершеннейшем смятении от собственного коварства.

Оставшись один, Джейк продолжал пить, обиженный и возмущенный тем, что лучший друг без слов высказал о его таланте такое неблагоприятное суждение, но, вдумавшись, сам тут же нехотя признал, что каким-то темным, тайным уголком души удивлен: неужто «Ройал Корт» и впрямь счел канадскую пьесу — пусть даже пьесу Люка — достойной постановки? Кроме того, он чувствовал облегчение оттого, что его собственной первой попыткой на британской сцене будет не канадская пьеса. Все, чему он научился, весь горький опыт заставлял полагать: ничто канадское достаточно хорошим быть не может. Он примерно догадывался, что воспоследует: бедняга Люк со своей пьесой не провалится, но и успеха настоящего не будет. Реакцией на премьеру станут более или менее благожелательные отзывы, запрятанные на самых дальних полосах газет, потом спектакль шесть недель будет идти при полупустых залах, и посреди сезона сойдет со сцены под возгласы о том, что для первой попытки это было очень даже неплохо.

Когда лондонские канадцы узнали, что пьесу Люка послали Тимоти Нэшу, молодому режиссеру, успевшему стать притчей во языцех, несмотря на то что он всего два года как закончил Кембридж, ни у кого даже и зависти особой не возникло, настолько превалировал скептицизм.

— Смотри, главное, ни на что не рассчитывай, — со страстью предупреждал Люка знакомый писатель.

А кто-то другой ввернул:

— Что ж, очень мило. Даже если пьеса сырая, а гениальность Нэша преувеличенна.

К изумлению Люка, Нэш прочитал пьесу за две недели и назначил ему встречу. Единственный, с кем Люк хотел бы перед этим пообщаться, это Джейк, но с ним советоваться было бы как раз неэтично, особенно ввиду собственного неуемного энтузиазма. Поэтому Люк провел вечер в одиночестве, безутешно перечитывая собственное творение. Пьеса показалась ему пустой и инфантильной, ему вообще стало ее стыдно, как будто без этого он мало боялся предстоящей встречи с Нэшем.

— Ваша п-п-пьеса это ващ-ще! Класс! Я б-б-балдею. Я ни на чем так не т-т-торчал уже много лет!

Хватай свою пьесу и беги, подумал Люк, причем быстро. Но почему-то ничего не предпринял. Не смог. Слишком уж ослеплен был этим Тимоти и его леди Самантой, да тут еще и Джейка рядом нет, — и хорошо, что нет: можно льстить и заискивать перед Нэшами без зазрения совести.

Ну ладно, хотя и не сразу, но можно же было, впоследствии вспоминал Люк, как-то порвать с ним. Например, когда на первой же репетиции стало ясно, что репутация у Нэша дутая. Это был жулик, хотя и обаятельный. Но тут Люку пришло на ум, что с модным Нэшем в качестве режиссера его пьеса засверкает особым блеском. То, что могло быть просто очередной премьерой, приобретало масштаб события. Нэш не только привлек великолепных актеров, которые в ином случае были бы неподъемно дороги, но и по мановению волшебной палочки заставил всех главных критиков Флит-стрит повылезать из их любимого бара «Эль Вино»; мало того, в предвидении, что постановку придется перенести на другую сцену, заранее заручился согласием самого что ни на есть престижного вест-эндского театра.

Какой там перенос на другую сцену! Наблюдая репетиции, Люк все глубже впадал в депрессию, так что скоро вообще уже не хотел, чтобы премьера состоялась. Поделился с Джейком страхами вкупе с подразумеваемым раскаянием и, не высказывая просьбу прямо, уговорил его прийти на репетицию, чтобы сесть в заднем ряду вдвоем, как бывало в Торонто. Джейк просидел весь вечер рядом с Люком, без конца что-то записывал, листал сценарий; пришел и на следующий вечер, и потом тоже. После чего Люк заставил Нэша упаковаться в его подбитое овчиной замшевое пальтецо и, затащив на обед в «Этуаль», сперва хорошенько накачал самой неумеренной лестью, а потом несколькими точными ударами безжалостно пригвоздил к месту. Молоток у него был свой, а вот гвозди Джейковы.

На премьеру в «Ройал Корт» Джейк шел посочувствовать, даже специально вооружился отрепетированными репликами, в которых должно было проявиться его великодушие, а оказалось, что пришлось после спектакля праздновать явный и недвусмысленный успех. Снедаемый завистью, мрачный, Джейк изо всех сил изображал радость, за кулисами стараясь держаться от Люка подальше: не хотел к нему примазываться, как другие — какой-то непонятный молодняк с телевидения и вечно всем недовольные канадцы, щедро рассыпавшие лесть, когда Люк рядом, а за спиной тут же принимавшиеся язвить.

— Все-таки как-то это вторично, вы не находите? — Или:

— Кеннету Тайнану[202] это бы понравилось, потому что левизной так и шибает. А в остальном…

Люк раскраснелся, курил не переставая и заметно покачивался, но явно во всем этом купался, облепленный теми же людьми, которые прежде, попробуй он к ним подойти на какой-нибудь вечеринке, немедленно начинали изобретать предлоги, чтобы исчезнуть, раствориться, объясняя это необходимостью предстать пред очи какой-нибудь очередной знаменитости. Продюсеры и агенты, журналисты и жарко дышащие шелковистые девушки.

— На вечеринке будешь? Точно?

— Ну а как же!

Тут на Люка напал продюсер, стал дергать за рукав.

— Подожди меня, я сейчас, — на ходу бросил тот Джейку.

Но Джейк сразу ушел, зато у Нэшей оказался чуть не первым.

Дом, как он помнил, должен быть где-то тут, в Фулэме, он даже на несколько шагов вернулся, чтобы еще раз взглянуть на табличку с названием улицы: наверное, перепутал адрес. Подшутили над ним, что ли? Ряд облупившихся, неопрятных домиков с покосившимися крылечками, какая-то старая карга в тапочках ковыляет посреди мостовой — видимо, в сетевой супермаркет «Макфишериз», поодаль стандартный кинотеатрик, мясная лавка с полной витриной аргентинской говядины — в общем, повсюду явная нищета уже не в первом поколении. В каждом садике обязательно присыпанная гранитной крошкой клумба гортензий. Под горкой, в синеватой дымке смога нагромождение газгольдеров и замысловатое переплетение толстенных труб.

Но нет, все верно: дверь открыла, сразу ослепив большими босыми ступнями, гибкая дева в тореадорских брючках.

— Вы, наверное, Джейкоб Херш, — сказала она, вдобавок к ослеплению оглушив зверским южнокенсингтонским акцентом.

Одна стена гостиной обита темно-коричневой пробкой, на другой — огромное полотно Джона Братби[203], изображающее толстую тетку, сидящую на унитазе. Очередное прозрение сортирно-кухонной школы.

— Как насчет выпить?

— Да, спасибо, леди Саманта.

— Да ладно! Просто Сэм.

Элегантные кожаные пуфы — где белые, где черные, плавучими островами колыхались в море ковров из шерсти тибетской овцы. Через несколько минут дом был уже переполнен всяческими доброжелателями, и Тимоти Нэш, тощенький заморыш, похожий на мальчика из подтанцовки, снизошел до Джейка. Низкий лобик, черная подкрученная челка. Под вельветовым пиджаком футболка, линялые джинсы, парусиновые тапочки, зато атташе-кейс, которым он небрежно пустил по полу через всю комнату, от Гуччи.

— Люк о вас твердит не переставая, — сказал Нэш. — Да и я — вот честно-честно — от ваших работ на телевидении просто м-м-мешгага!

Мешуга[204], — поправил Джейк.

В итоге послали кого-то на машине на Флит-стрит за утренними газетами. Рецензии — сплошь фанфары.

— О’кей, — заключил Люк, — можно рвать когти.

Все вышли из квартиры леди Саманты, вооружившись бутылками шампанского и сэндвичами с красной рыбой, прихваченными с кухни. Пять утра, еще темно, зимний воздух бодрит. Там и сям сквозь иней торчат ростки крокусов. Сочлененный автобус, светя фарами сквозь надетые на них щелевые заглушки, вперевалку катит по Фулэм-роуд. У мясной лавки мужик в окровавленном белом фартуке; согнулся, тащит половину говяжьей туши. Рядом газетный киоск, в нем толстая дама, щурясь от дыма зажатой в зубах сигареты, сортирует утренние издания. У Люка клонится голова, вниз-вверх, все ниже и ниже. Джейк его тычет локтем — дескать, на, держи бутылку. Они как раз огибают угол Гайд-парка, навстречу поливальные машины, окатывают водой черные мостовые.

— Мальчишками в Монреале, — вспоминает Джейк, — летом мы бегали за ними, скакали в струях воды.

— Монреаль, П.К.[205].

— П.К. у нас в Торонто значило «писать-какать».

— А ФЛП?[206]

— Фиговый Листок на Попе. А как насчет У.Г.Д.?[207]

— Уйди, Гад Дебильный!

— Ах, Герти Маккормик, где теперь твоя попка в байковый трусах с начесом?

Содержательно побеседовав, достигли места жительства Люка в Суисс-Коттидже, где, потирая руки, зажгли все газовые калориферы.

— И что мы тут делаем, в этой непонятной стране? — сам себе удивился Люк.

— Заряжаемся культурой.

— И правильно делаем, Херш!

— Эт-точно, Скотт. Давай-ка дружно — вдарим еще по шампусику, лады?

Люк вновь перечитал рецензии, на сей раз вслух, лелея в себе воспоминание о непреходящей обиде, которую испытывал в Торонто; не забывал и о закадычных врагах в Лондоне, представляя себе, как они, проснувшись, прочитают эти же газеты, и будет у них весь день бесповоротно испорчен.

— А что, теперь ты у них будешь штучка-дрючка, — сказал Джейк.

— Да ну, я м-м-мешгага. Пошли они. А свистну-ка я сюда Ханну! Вышлю ей билет до Лондона.

— Что ж, ценная мысль! — одобрил Джейк, внутренне весь вскипев. Потому что это было его мечтой. Это он собирался высвистать Ханну в Лондон в день своего триумфа.

Джейк уселся на подоконник. Внизу мимо прошла сердитая мамаша, таща за руку хнычущего пятилетнего шкета. Мальчонка упал на мостовую, она принялась его громко отчитывать. Тот заревел. Не раздумывая, Джейк с треском распахнул окно.

— Оставьте его в покое! — заорал он.

Мамаша испуганно посмотрела вверх.

— Что вы его дергаете! — сказал Джейк, опуская раму. Потом повернулся к Люку: — Ты знаешь, мне ведь уже почти тридцатник. Через два месяца стукнет тридцать лет.

Они сели завтракать. Люк плеснул водки Джейку в апельсиновый сок и, прежде чем протянуть стакан, черенком вилки размешал.

— Не все кандидаты проходят, — сказал Джейк.

— Что?

— Это Оден.

Забренчал телефон; оказалось, звонит Пол Тэнфилд. Из «Дейли мейл».

— Да, — сказал Люк. — Понятно.

Он глянул на Джейка, такого вдруг сгорбившегося, помятого и несчастного, и решил по старой памяти отдать дань когда-то заведенному у них обычаю помпезность развенчивать. Вспомнить об их общей мальчишеской ненависти к пафосу и притворству.

— Как я пишу? Обычно — м-м-м — надену, эдак, халат от Харди Эмиса[208], да и пишу, как же иначе! — сообщил он Полу Тэнфилду. — Какие у меня странности? Ну, обожаю под дождем разгуливать. Еще машину люблю босиком водить.

Джейк чувствовал, что Люк хотел этим ему потрафить, но видел и то, что игривость друга явно деланная. Тот не успел еще повесить трубку, а уже жалел о сказанном, потому что этот жест был едва ли практичен. Когда телефон забренчал снова (на сей раз звонили из «Ивнинг стэндард»), Джейк предложил Люку взять трубку в другой комнате.

Следующий звонок был из канадского новостного агентства; этих можно в расчет не принимать.

— Одну секундочку, — бросил Люк и, передавая трубку Джейку, добавил:

— Это вас, мистер Скотт.

— Нет, — сказал Джейк. — Я что-то не расположен сейчас к розыгрышам.

Голову Джейка ломило, саднило горло. У Люка жгло глаза, во всех местах чесалось.

— Между прочим, обрати внимание, — сказал Люк. — Хоккейный сезон перевалил за половину, а мы еще не заключили пари!

— Может, этот сезон пропустим?

Тут позвонил агент Люка, сообщил, что на завтрашнее утро договорился о встрече с представителями консалтинговой фирмы; потом перезвонил еще раз, добавил, что во вторник его ждут к ланчу в «Мирабели», где будет человек из «Коламбия пикчерз», а еще на студии «Юнайтед артистс» хотят, чтобы он срочно прочел какую-то книгу.

В среду Люк улетел в Нью-Йорк — первым классом, с оплатой всех расходов приглашающей стороной — на переговоры о постановке его пьесы на Бродвее, да и другие там у него дела образовались.

Оставшись один, Джейк стал трезветь, хотя и медленно. У него лежали рукописи, которые надо было прочитать, маячили какие-то встречи, а он вместо этого каждое утро спал допоздна, неизвестно зачем делал выписки, читал журналы.

Рецензии в шикарных воскресных изданиях обескуражили его еще больше. К возвеличению Люка он в общем-то был готов, но не к потокам фимиама, изливаемым на режиссерскую работу Тимоти Нэша. О котором один из критиков писал, что эта пьеса оказалась для него трамплином, он на ней сделал гигантский скачок вперед и что его подчас излишне броский талант обрел наконец уверенную самодостаточность и воспарил. Ага, на крыльях Херша, подумалось Джейку.

В каком-то смысле это было лестно, даже очень — все ж таки хотя и в скрытом виде, но триумф-то это был его, Джейка, особенно если вспомнить о том, как поначалу Люк в него не верил, но это ведь никуда не пристегнёшь, — не будешь же, словно старый мореход Кольриджа, «как пойманный в силки, волнуясь и спеша»[209], хватать каждого за пуговицу и объяснять: вот этот, мол, приемчик изобрел я, а вовсе не Нэш! Джейк всегда чурался убогих болтунов, коими полон театральный мир, которые ходят и всем подобные сказки рассказывают. То никому не ведомый подслеповатый редактор киностудии начинает вдруг клясться, что это именно он спас от позора постановщика фильма; то редактор издательства, ночами напролет трудившийся в жалкой однокомнатной квартирке в Камдене над рукописью незаслуженно превозносимого ныне автора, оказывается, из бесконечного, сырого и невразумительного манускрипта собственноручно слепил бестселлер; то талантливого, но простодушного соавтора мошеннически оттерли, и он даже не упомянут теперь в титрах. Мол, именно они и есть настоящие творцы, только никто этого не знает. Трудолюбивые и незаметные клементы эттли[210], потерявшиеся в тени этих ваших хваленых черчиллей.

Уже не в первый раз Джейк вспомнил лохматого спортивного журналиста, с которым так любил выпивать в монреальском Мужском пресс-клубе: тот однажды рассказал ему о бывшем питчере бейсбольной команды «Монреал ройалз». В кандидатах на выдвижение тот подавал редкостные надежды, а когда ему дали возможность сыграть в высшей лиге с «Бруклин доджерсами», провалился, хотя и не по своей вине — в общем, в звезды так и не вышел. По непонятной причине все его подачи вязли из-за сбоев в работе команды. Пока он был на питчерской горке, на поле все только кувыркались и рыли носом землю. В результате этот питчер вернулся в «Ройалз», но злобствовать не стал.

— Такая уж это игра, — сказал он журналисту, от которого его историю узнал Джейк. — Либо у тебя вышло, либо нет.

Да, подумал Джейк. Как это верно! Либо у тебя вышло, либо ты в низшей лиге.


После восьмидневного отсутствия Люк возвратился из Нью-Йорка в полном ошеломлении.

— Нет, ты только послушай, Джейк! Это обалдеть же можно! Встречать меня в аэропорт они послали лимузин — черный «кадиллак» с телефоном внутри. В результате все, о чем я мог думать, это что надо бы с него позвонить, но кто поверит, что я звоню именно из лимузина, ползущего по Мэдисон-авеню! Поселили меня в отеле «Эссекс» в люксе с видом на парк, и не успел я сходить пописать, как номер оказался полон топ-менеджеров. Только достанешь сигарету, тут же очередной питомец Йеля подставляет пепельницу. Стоит вытянуть руку, как в нее мисс «Колгейт» вкладывает бокал с мартини. Все несут какую-то хреномундию…

— Несут что? — зловредно перебил Джейк; на самом-то деле словечко было ему знакомо. Слышал от какого-то голливудского деятеля.

Слегка поперхнувшись, Люк продолжил:

— Представляешь, в самый мой первый вечер в городе он закатил пир на весь мир. Сам живет в одном из кооперативных домовладений на Ист-Сайде, там у них Трумен Капоте в пайщиках и целый выводок Кеннеди. У него в квартире шагу не ступить — сплошной антиквариат, китайские гагаты и нефриты, первые издания, а ведь читает одни конспекты да аннотации. В гостиной висит Шагал, у окна какая-то финтифлюшка Джакометти.

Едва я переступил порог, шепчет на ухо: видите вон там девушку? Еще бы я ее не видел! Я, как вошел, сперва только ее и увидел. Как она там выгибается на подлокотнике софы. В общем, говорит, она здесь только затем, чтобы вы ее трахнули. Круто, да? Скажи, круто?

— Нн-да, — согласился Джейк, снедаемый завистью.

— Я при этом весь как выпотрошенный. А он в течение всего обеда пытается выманить у меня согласие написать оригинальную пьесу для… — тут он назвал имя звезды, которая у этого продюсера на контракте. — Это не человек, это бульдозер какой-то! Но так у них там заведено. За столом восемь человек. Я говорю, послушайте, я не пишу под актрису. Я не такой писатель. Если я что-то сделал и оно подходит, прекрасно, мне повезло, но я не могу начинать с актрисы. А он: вы что, с ума сошли? и весь ужин давит на меня и давит. В конце концов подают бренди, все еще сидят за столом, а он: вы чего хотите? Чтобы я удвоил гонорар? Так я удвою. Да не в том дело, отбиваюсь я из последних сил. А он: вот, придумал. Хотите танцевать в Белом доме на приеме по случаю инаугурации Кеннеди?

Ах ты, гад какой! — озлился Джейк.

— Да нет, — говорю, — не особенно. А это уже превратилось в игру такую. Я говорю нет и пытаюсь сменить тему, а он кидает новые приманки. Под конец говорю — все, я пошел. Я просто рухну, если не посплю, и тут — бамс! — девица вскакивает, вы, мол, меня по пути не подбросите? Продюсер тычет меня локтем. Да, думаю, если я бедняжку не подброшу, у нее будет куча неприятностей. Может быть, от этого зависит, дадут ли ей роль. Ладно, — говорю, — о’кей, потом такси останавливается, а я и выйти не могу, до чего устал. А она: может, зайдете, выпьем по рюмочке?

— Ну а ты?

— Ну, как ты думаешь? Плоть слаба. Кстати, Джейк, они смотрели твое ти-ви. Им понравилось. Если хочешь, я напишу им сценарий. А фильм можем сделать вместе.

— Если тебе самому этого хочется, зачем нужен я? для отмазки?

— Неделя в Нью-Йорке, Джейк, и Лондон становится как чужой. Все ж таки американцы мы или нет? Там себя совершенно не чувствуешь иностранцем.

— Мне же запрещен въезд в Штаты, забыл?

— Климат изменился. Уверен, с нормальным адвокатом это можно пробить. — Люк запнулся. — Денег я тебе одолжу.

— Ты мне — что?

— Я сказал, денег на это я одолжу.

Но Джейк сказал нет, и, выйдя из «Ше-Люба», они резко расстались, разойдясь по машинам. Внезапно Люк проорал:

— У меня во вторник вечером народ собирается! Сумеешь выкроить?

— Думаю, да. Конечно, почему нет? Покер?

— Нэнси Крофт приезжает.

— Кто?

— Ты что, в Торонто с ней не пересекался? А, что я говорю, если бы да, ты б запомнил. Такая красотка! Ой, господи, погоди секунду. Совсем забыл. У меня же для тебя заказное письмо. Пришло вчера на мой адрес.

В машине Джейк надорвал конверт.

Письмо оказалось из Канада-хауза, причем даже не ему, а брату Джо, за подписью какого-то чиновника из консульского отдела. К письму приложен именной ваучер для получения «материальной помощи от Канадского посольства в Мадриде, Испания».

Уважаемый мистер Херш!

По распоряжению министерства посылаем Вам ваучер для погашения дебиторской задолженности № 248с от 27 января 1959 года на сумму 132.67 (47 фунтов 2 шиллинга 6 пенсов). Будем признательны, если вы при первой возможности заплатите эту сумму. Вам следует как можно скорее возвратить нам справку о состоянии крайней нужды, выданную Вам Канадским посольством в Мадриде.

Опять его спутали со Всадником!

4

Следующим утром, еще девяти не было, Джейка разбудил телефон.

— Ну что, шмок, у твоего великого друга пошла наконец пьеса в Лондоне, и почему ж не ты ее ставил?

— Кто, черт возьми, это говорит?

— Копченую грудинку любишь? Прямо от «Левитта», а?

— Додик, ты что, в Лондоне? Что ты тут делаешь?

— Запускаю звезду. Мне надо с тобой погуторить.

— Ну ладно, хорошо. Сейчас ты чем занят?

— Онанирую. А ты?

Меньше чем через час Додик уже сидел в квартире и с ножом к горлу требовал, чтобы Джейк прочел пьесу, которая у Додика с собой — чтобы немедленно, прежде чем они начнут разговор! — и все Джейковы протесты были тщетны. Нехотя он удалился в спальню, и, когда, бегло пролистав текст, оттуда вышел, Додик аж привскочил с дивана:

— Ну что, эксперт, как ты думаешь?

— Надеюсь, ты не вложил в эту ерунду денег. Это чушь.

— Да ладно тебе. Эт-то и моя-a мечта![211] — пропел Додик, после чего выложил наболевшее.

Оказывается, он познакомился с Марленой Тайлер (вообще-то Малкой Танненбаум), звездой мюзикла «Мой прекрасный зейда», поставленного силами монреальской синагоги «Гора Кармель», — актрисой, когда-то, говорят, даже появлявшейся на телевидении Си-би-си, — и через два месяца на ней женился (или, как сказал раввин, «рука об руку взлетел с ней в брачные выси»). Сам к тому времени сделавшись чем-то вроде воротилы тамошнего шоу-бизнеса, Додик то и дело появлялся в модных местах Торонто с местными красотками, а однажды даже удостоился интервью в газете «Телеграм» — печатном органе крошечного городка Сент-Джонэс, что в провинции Ньюфаундленд-и-Лабрадор. «Что касается брака, — сказал он, — я никогда не сомневался в том, что женюсь на девушке из наших. На своем веку я наблюдал много смешанных браков. Они просто нежизнеспособны». А Марлена добавила: «Может, это звучит глупо, но у нас в доме после мяса не едят молочное — по соображениям гигиены, свойственным нашей вере».

Все к ее ногам. Додик построил в Форест-Хилле дом с затейливой буквой «К» на алюминиевой штормовой двери и как бы старинными каретными фонарями по бокам; гараж снабдил двустворчатыми воротами, управляемыми электроникой, не поскупился и на роскошную мебель: все для Марлены Тайлер, девушки его мечты — той, что прелестью равна Луне и превосходит розу. Но он-то полагал, что, выйдя замуж, она бросит сцену и телевидение: актриса так себе, могла бы и сама понять: ну сколько можно? Они и так богаты, никакой необходимости нет. После всех этих одиноких лет борьбы и неприкаянности, пожирания ресторанной отравы и спанья со всякими шиксами он просто истомился по домашней пище, упорядоченной семейной жизни и возможности потрахаться тогда, когда ему приспичит.

— Как, например, дождливым воскресным вечером — придешь этак, изрядно нагрузившись, с чьей-нибудь бар-мицвы: там ведь не только кидуш[212]читают, а еще и вино пьют… Или в субботу поздно вечером — вернешься с хоккея, а в телевизоре одна Джульетта[213] с квартетом «Ромеос». Я даже поставил в спальне телик с дистанционным пультом, чтобы мы могли смотреть с кровати, постепенно проникаясь настроением. Вдоволь натискаться перед трахом — ой, люблю!

Додик предвкушал совместные выходы в город, потрясающие званые обеды, а со временем и детей. Сына.

— Если уж на то пошло, за что боролись? Это жестокий мир, ты ж понимаешь, весь бизнес — это грязь и мерзость.

Сын не будет знать о трудностях начала, зато у него будет первоклассное образование. Например, Гарвардская школа бизнеса. И наконец, он примет на себя часть ноши, которую взвалил на себя отец в виде компании «Дадли Кейн энтерпрайзиз», потому что кому верить, как не родному сыну? Да никому!

— А вместо этого я, как дурак, в качестве свадебного подарка купил права на показ в Торонто какого-то второсортного мюзикла. И спонсировал его постановку с условием, что Марлене дадут главную роль. Ты знаешь, она, между прочим, смотрелась в ней не так уж и позорно. Некоторым рецензентам понравилась. И тут — смотрю, она уже и там выступает, и тут… Сборные концерты на телевидении, театральные ревю, какие-то танцы-шманцы… В общем, вякнуть не успел, и опять холостяк. Да хуже, чем холостяк! Домашняя еда? Пожалуйста, почему нет? Только мигни, и горничная разморозит в духовке комплексный обед. А хочешь — ешь в кабаке, и сиди там хоть весь вечер с друзьями за покером. Все равно главное впереди. А ведь устал уже — еле стоишь. Так нет, садись за руль, дуй к театру или к телестудии, встречай ее. Выйдет такая — вся в мехах, на ходу болтает, хихикает с остальными из труппы. Большинство-то из них голубые, это понятно, ну а другие? Кто может знать, что они там вытворяют в гримерных? А, ты же с Марленой незнаком еще. Одно слово — ой! Увидишь, сам поймешь. Кстати, для еврейской девушки она даже и в постели ничего. Я ведь теперь мужчина с сексуальным опытом, а как же. Нет, без балды, у меня с этим полный порядок. И в длину и в диаметре. Онанизм полезен, вот хоть ты тресни! Я это к тому, что — помнишь, на Сент-Урбан нам всё твердили, будто бы от него прыщами пойдешь или расти перестанешь… Херня. Говоря по-научному, что такое пенис? Это живая ткань и вены. Ты его тянешь, он растягивается. Ты им не пользуешься, он усыхает. Так о чем, бишь, я? А! У меня было сто девяносто две женщины (это не считая Марлены), и таки некоторые просили — хватит! Кончай, Кравиц, довольно, ненасытное ты чудовище. «Кравиц Большой Уд» — так меня одна девка называла. Неплохо, да? А мне нравится. Кравиц Большой Уд. Девушки все твердят, что, как мужчина, я очень даже силен, я и кончаю не слишком быстро — не то что нынешние всякие шмендрики. И меня не надо шлепать или еще там какого-нибудь рожна — ты обалдеешь, если рассказать тебе, на что пускаются некоторые гоим. На девок, правда, много денег уходит, но это же ведь тоже образование — они такого иногда понарасскажут! Вот не поверишь: в нашем Торонто (Онтарио) есть один биржевой гений (на Бей-стрит у него контора), так он каждую пятницу выкидывает стошку долларов только на то, чтобы девка встала на него каблуками (без ничего, в одних туфлях) и всего его обсикала. Черт побери, Джейк, тот раздолбай такой брокер — таких один на тысячу, он из великих. Я бы вставал на него каблуками и обсикивал его бесплатно хоть каждый божий день, а по субботам дважды, если бы он взялся за размещение моих финансов. Во всяком случае, в Марлене я нашел себе ровню. Ей это дело только давай, работает как нефтяная качалка, и все ей мало. Вот я себя и спрашиваю, так что же там на репетициях у них творится?.. С этими танцами опять же: они ведь, когда танцуют, лапают друг друга почем зря! Да они еще и в трико, да разогреты, а ручки-то — ай, шаловливые! Нет, она хорошая еврейская девушка, я ничего не говорю, но как я на это погляжу… Я б не выдержал! Короче, в полночь ее забираю. А я уже никакой, ты ж понимаешь, тем более что утром надо быть в офисе в полдевятого, иначе меня обкрадут, только так. А она, думаешь, домой рвется? Ха! Давай, говорит, зайдем выпьем в «Селебрити-клаб», не будь таким букой, ты что, старый, что ли? А всё их пидерьё сзади за нами тащится, хихикают как школьницы-пятиклашки. А кому платить? Папику-Додику, кому ж еще-то! Причем они пищат от смеха над шутками, которых я не понимаю: я вообще вот-вот сидя усну, а когда наконец мы дома, она хочет есть. Но горничную разве можно будить? Вдруг она от нас уйдет! В итоге я — я! — готовлю ей омлетик. Я уже как сомнамбула, а она, думаешь, скажет спасибо? Как бы не так. Жалуется: что ты совсем со мной не разговариваешь, сидишь пень пнем? В лицо мне зеваешь. Да ведь два часа же (это я говорю), я уже весь выговорился, что ты от меня хочешь? Сама небось спишь до полудня! А мне в восемь уже выходить. Да тихо, тихо, на цыпочках, как бы не разбудить бедняжку…

И Додик, продолжая в том же духе, рассказал, что они с Марленой пошли на сделку. Он согласился свозить ее в Лондон, где у него все равно есть дела, и там попытаться поставить эту пьесу. Он все ей устроит с одним условием — чтобы, если пьеса провалится, она бросила театр и родила ребенка.

— Короче, как ты думаешь, — спросил в конце концов Додик, — найдется кто-нибудь настолько сумасшедший, чтобы поставить тут эту хрень?

— Нет. В Торонто — может быть. Кстати, кто автор?

Имя автора значилось на первой странице, но было забито иксами.

— Дуг Фрейзер.

— Господи, я-то, блин, тоже! Мог бы и сам догадаться.

— А, ч-черт! Время-то как бежит! — Додик вскочил. — Приходи сегодня с нами обедать. Я Марлене уже обещал…

— Сегодня — нет. Сегодня я занят. Завтра, если ты не против.

— Заметано. Да, еще одно. Если Марлена спросит, я с тобой обедал. Гут?

— Гут-то гут, Большой Уд, только я понял так, что у вас любовь?

— Любовь, а как же! Только она ведь все равно когда-нибудь мне изменит. Это хоть к гадалке не ходи! И я буду стоять как дурак с вымытой шеей? А так у меня хотя бы отмазка есть, что я ей первый рога наставил. Короче, завтра в семь, ладно?


Полненькая, увешанная дорогими побрякушками Марлена Тайлер в платье из мерцающих синих блесток вся переливалась и сверкала; на голове сложное сооружение из крученых и начесаных пергидролевых локонов, накладные ресницы тяжело подрагивают, к подбородку прилеплена мушка, и золотая Звезда Давида (лучшее средство от сглаза, а как же!) зажата в ложбинке между стиснутых грудей. Плавным шагом прошествовав по вестибюлю отеля «Дорчестер», присоединилась к Додику и Джейку.

— Таки вы знаете, где я сегодня оттопталась? — сказала она. — Я оттопталась там, где ступал сам Диккенс! Вы такой счастливый, что живете здесь, Джейк. Атмосфера — так и разит!

За обедом Додик принялся рассказывать Джейку о том, как он не попал к Хершам на главное событие года — бар-мицву многоюродного брата Ирвина.

— Твой дядя Эйб в него столько денег вбил — мог бы построить крейсер. Обожает пацана. Считает его гением.

Но Марлену от разговоров о пьесе отвлечь было невозможно.

— Как вы думаете, нам трудно будет здесь найти поддержку? — спросила она.

— А почему бы вашему богатому мужу самому всю эту канитель не профинансировать?

— А как это будет выглядеть? — вмешался Додик, сердито поглядев на Джейка. — Я желаю пьесе всяческого успеха, но, если будет известно, что ее поставили только благодаря моим деньгам, над нами будут смеяться! Как над Рэндольфом Херстом с Марион Дэвис[214].

Тут Марлена как раз отплыла в дамскую комнату.

— Додик, зачем ты ее водишь за нос? Она же любит тебя.

— О чем ты говоришь? Что значит любит? — фыркнул тот. — Кто, черт подери, способен полюбить Додика Кравица?

5

— Брак это давно прогнивший буржуазный институт, — разглагольствовал Джейк в Париже. — От него воняет. А я человек современный, ты же знаешь, Нэнси. Но наш брак будет особенный. Скала!

Отец Джейка смотрел на это по-другому. За неделю до того, как Джейк явился вместе с Нэнси и Люком в качестве свидетеля в Хэмпстедское бюро регистрации актов гражданского состояния, отец прислал ему авиапочтой, да еще и с доставкой нарочным, письмо, к которому приложил вырезку из газеты «Монреаль миднайт».

СМЕШАННЫЙ БРАК — ВСЕГДА СКАНДАЛ!

Большинство смешанных браков разваливаются! К такому печальному выводу пришла редакция нашей газеты после тщательного изучения того, в каком состоянии находится статус кво этого важного вопроса теперь, когда все больше молодых пар переступают религиозные и расовые барьеры, объединяясь с другом или подругой «всей жизни».

Начиналось письмо вроде мирно: Дорогой сын!

Тебе кажется само собой разумеющимся, что я благословлю этот твой нечестивый брак, приложив еще и чек на свадебный подарок, но я тебя должен разочаровать. В прошлом мне приходилось во многих случаях защищать твою самостоятельность, но как я могу защитить тебя в том постыдном деле, которое ты затеял?

Когда в Торонто вышла твоя первая телевизионная постановка, я уже начинал тобой гордиться и надеялся, что в один прекрасный день ты поставишь что-нибудь хорошее и успешное, что ты найдешь себе подходящую подругу жизни и я смогу без стыда приходить в твой дом. Но нет, ты не таков! Тебе приперло ехать в Англию и ставить пьесы там. В Торонто ты прилично зарабатывал, больше меня. Но Канада оказалась тебе мала. НА ЕЕ ПЛОЩАДИ МОЖНО РАЗМЕСТИТЬ ВСЮ ЕВРОПУ, я тебе сто раз это говорил, но кто же будет слушать старика отца? Который нужен, только чтобы клянчить у него деньги!

В своем письме ты заявил, что женишься не на еврейке или язычнице, а на женщине, ЧТО ТЫ ЖЕНИШЬСЯ ПО ЛЮБВИ. А вот скажи-ка мне, много ли ты видел молодых пар, которые бы женились по ненависти? Нет, это дело всегда происходит по любви, а еще лучше, когда по любви с первого взгляда. Эк у нас! (Эк у нас — по первым буквам значит «это курам на смех».)

А из какой она семьи, семья-то у нее какая-нибудь есть? Они-то захотят ли принять между собой еврея? Мы же прекрасно знаем, какие гоим ханжи. А что будет, если ты поставишь плохую пьесу или тебя с работы выгонят и не будет денег платить по счетам? Ты взъерепенишься и обратишься к бутылке. Слова, аргументы — твоя вина, не твоя и так далее, а потом вмешается кто-то третий, и что тогда? Первое слово, которое ты тогда услышишь, это жид пархатый, ничтожество, пьяница, шмок…

Слово «шмок» отец, видимо поразмыслив, забил на пишущей машинке литерами хххх.

…а ты станешь отвечать гневными словами, причем, зная тебя, Я УВЕРЕН, что слова эти будут не из приятных, да и пьесы, которые ты ставишь, полны неприличных слов, просто перенасыщены ими, так что тебе на язык они придут естественно и легко.

Ты уже присутствовал при крушении того, что когда-то считалось ИДЕАЛЬНЫМ БРАКОМ, но тяжкие времена, дни безденежья, чужое вмешательство и третьи стороны превратили любовь в ненависть. Так чего же ТЕБЕ-то ждать? Жизнь злая штука, и по тому, как ты ее начинаешь, я могу ожидать от этого брака только несчастия и развала, безо всякой надежды на счастливый финал.

ПОДУМАЙ ПОДУМАЙ ПОДУМАЙ как следует, прежде чем сделать окончательный шаг. Потому что с 20 августа, рокового для тебя дня, моя дверь и все, что к ней прилагается, будет для тебя закрыто. Двери всех Хершей будут захлопываться у тебя перед носом. А оттого, что ты не женат по еврейскому закону, твои дети, если они у вас будут, будут считаться незаконнорожденными ублюдками.

Так что вот сам теперь и смотри, ВЫБИРАЙ между:

А. Твоим отцом, который всегда желал тебе только самого лучшего.

Б. И какой-то посторонней Ж, которая вкралась в твою жизнь.

Если выберешь Ж, то есть Б, я не вижу иной альтернативы кроме того, чтобы просить тебя забыть мой адрес и никогда не пытаться со мной увидеться. На этом с тяжелейшим сердцем я завершаю это письмо, которое может оказаться последним.

ТЕПЕРЬ ОТ ТЕБЯ ЗАВИСИТ: «Б ИЛИ НЕ Б, ВОТ В ЧЕМ ВОПРОС».

А, то есть Я, то есть Папа.

Однако, как это ни прискорбно, но в течение нескончаемо долгого и невероятно мучительного времени, длившегося, впрочем, всего каких-нибудь пару месяцев, сие зависело вовсе не от Джейка, чье решение было и так бесповоротным. Решать предстояло Нэнси — сегодня безоговорочно влюбленной, а назавтра вдруг отстраненной и надувшейся. Нэнси, которая в Париже не сказала нет, но и да не сказала тоже. Которая противилась (хотя и знала, как больно это его ранит) его настойчиво повторяющимся попыткам завалить ее подарками и закутать обновками с ног до головы, поскольку опасалась, что любая форма приятия утвердит его права на нее.

Поставит на ней клеймо: «Собственность Джейка Херша». Навек, непоправимо, невозвратно.

Уже и в Лондон вернулись, а она все колебалась, по большей части в его присутствии расцветая, однако в худые дни и раздражаясь, даже возмущаясь тем, как нагло он прибрал ее к рукам: уже на вторую неделю знакомства перестал звонить и спрашивать, свободна ли она вечером, — какое там! — он просто приходил после работы каждый день — заваливался как к себе домой, будто так и положено, падал на диван, клал ноги на журнальный столик, сбрасывал туфли и наливал себе рюмочку. Он буквально не давал ей дохнуть и этим пугал ее, и все же… все же она с нетерпением ждала его прихода каждый вечер, раздражалась, когда он опаздывал, заключала его в объятия в дверях и льнула к нему в постели перед ужином. Он волновал ее, радовал, заставлял помимо воли улыбаться. И ни один мужчина не был с нею так нежен. Однако бывали дни, когда накатывало донельзя неприятное чувство, будто она трофей, добыча, которая Джейку и нужна-то только потому, что Люк за ней погнался первым; в такие дни она бы с удовольствием не видела его вовсе, какими бы ни были приятными их встречи. В подобные злые дни она была бы несказанно рада вообще не мыться, не краситься и не наряжаться ради этого Джейка — только чтобы его соблазнить, чтобы доставить ему удовольствие: да ну его, лучше своими делами заняться. Уж какими ни на есть. Постирать, например, бельишко, послоняться по квартире в старом свитере и джинсах, почитать, послушать пластинки, а когда захочется, угоститься сыром и крекерами, вместо того чтобы готовить полномасштабный обед на двоих. С этими обедами, кстати, тоже сплошное и все нарастающее наказание, — и не в трудоемкости дело (или необходимости какой-то их особой гастрономической изощренности — как-никак стряпуха она отменная), а в том, что не всегда можно быть уверенной, на какой именно из ее кулинарных изысков хозяин взглянет, радостно потирая руки, облизнется и зверски набросится. Бывали вечера, когда ей больше хотелось чего-нибудь такого, к чему лежит именно ее душа, как бы оно ни было непрезентабельно, — ведь надоедает же вечно быть наготове, непрерывно угадывать его настроения. Интересоваться только его желаниями. Его работой. Его разбухающим эго.

Ее попытки устроиться на работу его, конечно, только раздражали.

— В здешних издательствах столько не платят, чтобы на это можно было жить, — сказал он. — У них там зажравшиеся богатенькие девчонки чуть не за просто так сидят, женихов себе поджидают.

Осторожно, крадучись, делая вид, будто в их взаимоотношениях не происходит никаких изменений — ну, то есть что она в принципе имеет право встречаться и с другими мужчинами, — он начал мелкими шажками, по миллиметрику перемещаться в ее квартиру. То придет со свежей спаржей из «Харродса» (весьма, надо сказать, обдуманный подарок), то принесет говяжьей вырезки, а заодно уж и тиковую салатницу, да еще вот кофемолка симпатичная подвернулась — разве не сгодится в хозяйстве? — а когда она начинала с жаром настаивать, чтобы они либо ели то, что она может купить сама, либо приходи после ужина, он напускал на себя такой обиженный вид, словно его как минимум несправедливо высекли, и она потом в постели старалась как могла, исступленно тешила его самолюбие, а он все это воспринимал как разрешение продолжать в том же духе, так что в канун выходных приезжал на машине, полной бакалеи и напитков, и целыми упаковками тащил в дом свою любимую еду и спиртное.

Вначале у них было заведено так, что до трех ночи он нежился в ее постели, после чего — ладно, раз тебе так важна твоя независимость (означающая раздельное проживание), так уж и быть — и он вынужден был с неохотой вставать, затем, дрожа от холода и жалости к себе, ехать домой, чтобы плюхнуться там в собственную постель. Но однажды ему было позволено остаться на всю ночь, и он решил, что нет ничего разумнее, как оставить у нее в ванной свою зубную щетку, бритвенные принадлежности, да и запас чистых рубашек и трусов в квартире не будет лишним. Потом опять-таки: утром ему нужно будет читать сценарии — значит, нужна удобная прикроватная лампа, утренние газеты, к которым он привык, да и запас мацы не помешает — он же так любит рассеянно хрумкать ею в постели! В ее, между прочим, постели. Теперь, когда в ее квартире звонил телефон, уже было неочевидно, ей это звонят или ему. Превозмогая негодование, она записывала телефонограммы. Будто она его секретарша. Или любовница. Но ты и есть его любовница, разве не так, Нэнси, душечка, ведь даже и твой день по-настоящему не начинается, пока он не войдет в дверь. Ты даже спишь лучше, когда он рядом. Но это лишь усиливало ее отвращение к себе. Потому что как это так — чтобы ее счастье зависело от кого-то еще! Да кто вообще его знает, можно ли ему верить? А вдруг она ему надоест? Или уже надоела? Потом однажды утром, почесываясь в ее постели, он настолько разомлел, что вслух подумал:

— А не пора ли перестать дурить самих себя? Может, съедемся?

Она тут же взвилась и выпрыгнула из кровати.

— Еще чего не хватало! Это мой дом, — и принялась торопливо стаскивать его пожитки в середину гостиной. Рубашки. Трусы. Пресловутую кофемолку. Сценарии. Прикроватную лампу. Банку селедки пряного посола. Он скрылся в ванной, стал собирать там остальное свое барахло, что заняло у него подозрительно много времени, а затем со вздохами, оханьем и кряхтеньем, — ну, если ты так решила… — сгреб вещички, поверх кучи которых легла палка салями. Нэнси стояла у окна и, размазывая слезы по щекам, смотрела, как он спускается по наружной лестнице, подбородком помогая себе удерживать расползающуюся груду, а следом тащится шнур от прикроватной лампы, и его вилка прыгает по ступенькам.

По-детски разобиженный, он следующим утром не позвонил, и она долго плакала, особенно уязвленная тем, что не смела никуда днем выйти: вдруг он все-таки звякнет? Вечером он тоже не проявился, чем вызвал ее гнев. Квартира стала вдруг как нежилая. Пуста, безрадостна. И так этим ее разозлила — то есть не именно пустотой, а самим фактом того, что ей приходится признать свою зависимость, — что, когда на следующее утро он снизошел до звонка, она со всей возможной холодностью проинформировала его о том, что — извини, но сегодня у нее свидание.

Нэнси намылась, накрасилась, напудрилась, надела пояс для чулок, при виде которого Джейк восторженно вопил и лупил кулаками подушку, а к нему лифчик с застежкой, что не давалась ему, хоть умри. Напялив платье, расстегнула две верхние пуговки, потом снова их покаянно застегнула, чувствуя себя преотвратно: стало страшно — сможет ли она вообще переносить близость другого мужчины? Вот еще новости! Она ведь в своем праве, разве нет? И она храбро приоткрыла шкафчик с медикаментами — просто так, на всякий случай: убедиться, что там имеется вагинальный гель. Она еще искала тюбик и колпачок, сама не веря в то, что у нее действительно хватит пороху, и по ходу дела вслух ругала Джейка, когда в дверь позвонили. Кинувшись открывать, она все-таки расстегнула верхние две, а потом и три пуговки платья. От собственной смелости зардевшись.

Высокий, загорелый и очень ею заинтересованный Дерек Бёртон, литературный агент, который уже неделю звонил ей каждое утро, был при галстуке выпускника Вестминстерской школы[215] и со сложенным зонтом в руке. Заметьте-ка, он не плюхнулся, скинув туфли, сразу на диван, а оставался стоять, пока не села она, после чего поднес к ее сигарете огонь, добытый при помощи изящной зажигалки в замшевом чехольчике, потом поднял бокал, сказал: чи-ирз!

Его не пришлось спрашивать, как она выглядит (в ответ добившись разве что невразумительного «нормально», да еще, может быть, попытки залезть рукой под юбку), — нет, этот сразу же, первым делом, заверил, что выглядит она совершенно фантастически. За дверью тут же развернул свой зонт и прикрыл им ее. Машина у него была «остин-хили» с кожаной оплеткой руля, шестью (она не считала, конечно, но казалось, не меньше) фарами и дюжиной эмблем на решетке радиатора. В пепельнице никаких яблочных огрызков. Или засохших бубликов в отделении для перчаток. Зато в нем были ароматные увлажненные салфетки для лица в специальном опять-таки замшевом футляре. Еще там в незаметном месте была разумно пристроена монетница, полная шестипенсовиков для парковочных автоматов. А еще маленький, элегантный карманный фонарик и записная книжка в кожаном переплете. Когда подъехали к ресторану, Дерек припарковал машину, втиснув ее между двумя пугающе близко поставленными автомобилями, и маневр этот исполнил блестяще — не кляня при этом на идише ни впереди стоящий экипаж, ни тот, что сзади. Потом ей пришлось подождать, пока он приладит сложный противоугонный замок на рулевую колонку. Джейк бы его возненавидел сразу, подумала она, и это заставило ее маняще улыбнуться и заметить:

— Как вы хорошо водите!

— Стараемся, — проронил он и спросил, приходилось ли ей когда-либо участвовать в ралли.

Увы, нет.

А умеет ли она читать карту?

И опять нет.

Вот это жаль, потому что он надеялся, что они смогут поучаствовать вместе.

Худо-бедно, в основном благодаря тому, что она сподвигла его на рассказ о военной службе в Нигерии, сквозь ужин они продрались, не увязая слишком часто в неловком молчании, но ей все же трудно было скрывать скуку, и уж ни за что бы она не стала приглашать его к себе напоследок выпить, если бы не заметила на противоположной стороне улицы знакомую машину с погашенными огнями.

К счастью, Дерек оказался легко управляем, к тому же, когда он, часто дыша и с раскрасневшимися щеками, все же кинулся обжиматься, сдавливая ее груди как груши клаксонов и непрестанно бормоча при этом, что она супер, офигительная девчонка и тому подобное, зазвонил телефон. Один звонок, второй, третий, пятый…

— Может быть, надо подойти? — спросил он.

— Будьте так любезны, ответьте, пожалуйста.

Поднес трубку к уху. Послушал, побледнел. Повесил.

— Пусть это вас не заботит, — сказала Нэнси. — Это местный маньяк. Он мне частенько в это время названивает.

Вот тут-то он и начал настойчиво дергать ее за платье — телефонный звонок подействовал как запал, от которого в нем возгорелось желание, но она, ссылаясь на усталость, подала ему его зонтик и спровадила вон. Как только он отъехал, она спустилась вниз, перешла, нарочито виляя задом, улицу и остановилась перед машиной Джейка, чтобы одернуть платье и поправить подвязку.

Выползая из машины, он пожимал плечами, ежился, пристыженно гримасничал.

— О-о-о! — воскликнула Нэнси. — Вот уж не думала, что это ты. Я-то ведь выскочила, чтобы по-быстрому срубить пять фунтов.

— Да ладно тебе, — бормотал он. — Ну ладно, ладно… — и потащился следом в квартиру, где первым делом принялся за изучение вмятин на диване.

— Сюда зайди, — сказала она, отворяя дверь в спальню. — Посмотреть, не смяты ли простыни, не хочешь?

— О’кей, о’кей, — замахал руками он, но в спальню все-таки заглянул.

— Ну ты и гад. Что ты ему по телефону сказал?

— Какому телефону? О чем ты? — запротестовал он, забежал в ванную и, выйдя откуда, осведомился:

— Ну что? Развлеклась?

— Ох и развлеклась! Выпить хочешь?

Но он уже сам в это время наливал себе рюмочку.

— Меня тут приглашают на уик-энд за город, — объявила она, сделав книксен. — С Бертонами. И Берками. Бертоны это которые… в общем, те самые, знаешь?

— Ну-ну, я и не подозревал, что ты решила пробиваться в высшие круги.

— Почему бы и нет? А ну-ка, Джейкоб Херш, вот дай мне хоть одну внятную причину, почему мне не следует ехать!

— Поезжай, — сказал он.

— Ах вот как! Поезжай? Да иди ты к черту! А что, если бы мы поженились, и я вдруг надоела тебе — лет, этак, через десять? Что тогда? И ты бы взял и поменял меня на молоденькую манекенщицу, как делают все твои замечательные приятели?

Его, стало быть, приятели по кинопроизводству.

— Я люблю тебя. И ты не можешь мне надоесть.

— Ты так в этом уверен?

— Ну, Нэнси, я тебя умоляю!

— Ты не можешь этого знать. Откуда? А вдруг через десять лет надоешь мне ты?

— Понял. Давай тогда прямо сейчас и разведемся.

На это она не смогла не улыбнуться.

— Только ты вот что: имей в виду, что, если заранее всего бояться, можно ведь и счастье проглядеть.

— Да. Я знаю. Ты мне позволишь тоже выпить?

Выпить он ей не дал, стал целовать ее и, на ходу расстегивая платье, повел в кровать, где она вдруг застыла и напряглась, заявив, что сегодня нельзя, она не может, потому что все ее средства куда-то загадочным образом исчезли.

— Как такое может быть? — спросил Джейк странно дрогнувшим голосом.

— Вот ты мне и объясни.

— Может быть, глянешь еще раз?

— Ах, Джейк! Милый мой Джейк. Наверное, придется мне выйти за тебя замуж.

— Когда?

— Да если хочешь, хоть завтра.

— Христос всемогущий!

6

Оскар Хоффман ознакомился с коробкой перепутанных счетов, квитанций и деклараций, которые принес ему Джейк, затем пришел тщедушный маленький человечек, этакий петушок в очках со стальными дужками, все их собрал опять вместе и с подобострастной улыбочкой вышел из кабинета Хоффмана так же скромно и незаметно, как вошел.

Вернулся в свою выгородку. Крошечную ячейку, которая пожирала его дни, причем занят он был с каждым днем все больше, а проку с этого извлекал все меньше, только злость нарастала… Сидел, прихлебывал чуть теплый чаек с молоком, заедая шоколадными пищеварительными облатками. В этой своей ячейке он с пристрастием вглядывался в явно выдуманные расходные счета кинодеятелей (продюсеров, режиссеров, сценаристов и собственно кинозвезд), — он, задрипанный и ничтожный, самый рядовой, самый мелкий и услужливый исполнитель консалтинговой фирмы «Оскар Хоффман & Ко».

С точки зрения начальства, Гарри Штейн представлял собой истинное сокровище — чуть ли не самый раболепный из бухгалтеров, да еще и виртуоз хитроумия, причем еще более избыточный в этих своих качествах, чем даже повергающая в оторопь толстуха Сестра Пински; стоит забрести в их учреждение очередному небожителю, тут же за ним устремится Штейн с альбомом для автографов и торжественно сопроводит прибывшего по коридору в святилище Отца Хоффмана, где небожителю предложат поразмыслить над преимуществами регистрации компании на острове Мэн[216] в противовес тому, чтобы отдать весь будущий доход за десять лет ее работы налоговому ведомству. При этом жалованье Гарри, не чинясь, получал акциями Треста. Иногда находил для корпорации новую поживу — где-нибудь на Багамах. Или в Люксембурге. Всегда приторно любезный, Гарри каждый раз первым кинется предложить кинозвезде журнальчик, чашечку чаю или пепельницу, если та вынуждена сидеть и ждать момента, когда ее наконец введут в исповедальню Отца Хоффмана, — сидеть конечно же в мехах (по документам проходящих реквизитом) и в обязательных черных очках, нетерпеливо ерзая и стараясь удерживать миропомазанную свою шармуту от грубого контакта с непривычно жестким стулом: на хитренького бухгалтера она и так с трудом выкроила время между любовным свиданием и визитом к остеопату.

— Ах, просто сама не знаю, что бы я без вас делала, Оскар! В деньгах — ну совершенно не разбираюсь!

А Гарри уже тут как тут, рад ввернуть:

— Пользуясь случаем, я просто должен вас поздравить: вы были так прелестны в… — и он называет картину, которую критики обругали.

— Угу, угу, спасибо, — машинально отзывается звезда, не утруждаясь даже взглянуть на это ничтожество, что-то там вякающее. Хвалы таких, как он, для нее словно птичий грай.

Особенно забавляли Гарри левые политики — несгибаемые герои, в уюте и прохладе жирующие за крепкими заборами Хэмпстеда, энтузиасты сбора подписей под протестными письмами в «Таймс» против очередной позорной выходки Дяди Сэма. Те, что демонстративно отказываются держать акции концерна «Доу-кемикл», в телеинтервью бросают вызов «истеблишменту», а личного шофера непременно поощряют к тому, чтобы тот запросто обращался к хозяину по имени. И все же… все же и им необходимо заступничество Отца Хоффмана перед Всевышним, ибо зачем платить лишние налоги или терпеть от неуемной алчности использованных жен?

— Должен сказать, — все с тем же энтузиазмом продолжает Гарри, — я с нетерпением жду, когда ваша новая картина…

— Что ж, очень приятно слышать, мистер…?

— Штейн.

— Да. А скажите, Штейн, вы бы хотели попасть на премьеру?

— О-о-о-о!

И вот уже у него в руках два билета на первое представление ее последнего шедевра, хотя и во втором ряду галерки, где сидят электрики и рабочие сцены с женами, старыми коровами в дешевых побрякушках; эти приходят раньше всех и покидают фойе последними, еще и у входа толкутся, вытягивают сморщенные шеи, охают и ахают при виде знаменитостей, когда те вылезают из огромных черных автомобилей — мужчины в строгих костюмах, а впереди них длинноногими цаплями выступают старлетки, пытающиеся друг дружку перещеголять открытостью декольте; отгороженный канатами, зачарованный и ослепленный плебс эти сучки приветствуют как бы неловким, девчоночьим помахиванием ладошки и тут же застывают — сиськи вперед, — чтобы их как следует запечатлели настырные фотографы из «Мейл» и «Экспресс». Такими зрелищами Гарри любил угощать одну из натурщиц Академии изобразительных искусств, а стоило той в столь изысканном обществе чуть разомлеть, тут же ее с небес на землю — бряк:

— Ты особо-то не восторгайся, дорогая. Они такие же поблядушки, как и ты.

В своей душной ячейке, согреваемый лишь слабеньким рефлектором да пламенеющей ненавистью, Гарри был уполномочен копаться в счетах клиента, становясь как бы свидетелем всех его кутежей за истекший год и суммируя расходы, — там что-то припишет, здесь подотрет и подделает, причем каждый ресторанный счет из «Мирабели» или «Амбассадора» сплошь и рядом оказывался больше его недельного заработка. Такой вот незаменимый работник. Любимый послушник Отца Хоффмана…

Однако с некоторых пор над когда-то благословенным шпилем бухгалтерского заведения Оскара Хоффмана собрались зловещие тучи. Снисходящий до них все чаще ангел из налогового управления изучил жертвы, приносимые ими на алтарь, и счел таковые недостаточно благовонными, поскольку новый министр оказался ревнителем и никаких налоговых убежищ пред лицом своим не терпел. И если прежде через святилище Отца Хоффмана легендарные небожители проходили радостные и осиянные благодатью (ибо его молитвы всегда бывали услышаны), то теперь некоторые из них вырывались оттуда раскрасневшиеся и даже в слезах; кое-кто повышал голос, слышались угрозы, и они ретировались явно в страхе Божием и предвидении грядущего суда.

На Отце Хоффмане лица не было. Он тряс головой, дергал себя за волосы. А дождавшись полдня, призвал любимого белого негра преломить с ним за рабочим столом хлеб с творожком и йогурт. Сидели, листали гроссбухи. Сверились и с законами, когда нужные книги им были доставлены.

— В наших рядах змеюка, Гарри. Так что ты — того… Поглядывай, ладно?

И наступили времена тревоги: Отец Хоффман стал все чаще останавливаться у автомата с газировкой, обозревать паству, всматриваясь в каждого и пересчитывая про себя дары, которыми осыпал их — займы и талоны на обед, премии и оплаченные отпуска, пенсионные отчисления и яства на ежегодной корпоративной пирушке; стоял и мучился, пытаясь разгадать, кто от него отрекся более чем трижды. Который — Искариот?

Однажды Гарри, не предупредив Хоффмана, остался в обеденный перерыв на рабочем месте, а выйдя, обнаружил начальника за странным занятием — тот шастал там и сям, склонялся над мусорными корзинами, шуровал в портфелях и рылся в ящиках столов.

— Гарри, люди приходят к нам с самым сокровенным. Нам доверяют. Но где-то среди нас засел стукач, змея подколодная, крыса, ублюдок, каких свет не видывал, и, когда я найду его, я ему кости переломаю.

Разделавшись на сегодня с работой, фотограф-любитель Гарри Штейн отправился в Сохо, где пошел по книжным лавкам, не опускаясь на сей раз до разглядывания упакованных в целлофан журналов, прицепленных к стенду бульдожьими прищепками, и на отсмотр стриптизных роликов времени не тратя, в каждом магазинчике сразу приступал к главному — кивал, ему кивали и приглашали в заднюю комнатку, где давали рыться в коробках на низеньком столике. Связанные. В необычайных позах. В резиновых одеяниях. Порка. Потом, когда до занятий оставалось еще около часа, прокинул стаканчик в «Йоркминстере», после чего, для смеху притворившись скромным дурачком, зашел в «Тратторию Терраццу» и попросил надменную девицу за стойкой оформить заказ стола на восемь персон с девяти вечера.

— Невозможно, — спесиво обронила та, на что Гарри, озадаченный донельзя, вынул листок с записью и, заикаясь, уточнил, действительно ли это «Т-т-траттория Террацца».

— Да, конечно.

— Меня прислал мистер Шон Коннери[217]. Я его шофер.

— Ах вот как… Ну, тогда…

Все еще притворяясь, будто читает по бумажке и нарочно уродуя французский, он добавил, что понадобятся четыре бутылки «Шато Марго», которые надо открыть в восемь сорок пять, чтобы подышали, и gateau — ну да, ну да, торт с тридцатью восемью свечками. Вас это не очень затруднит?

Затем Гарри спокойно огляделся в поисках будки с работающим телефоном, вытащил маленькую черненькую книжечку и нашел там ни в какие справочники не внесенный номер кинозвезды, которая заставила его нынче утром бегать под дождем…

— Это ты, душечка?

…за двумя билетами в театр, пока она, скрестив бритые ноги, ждала аудиенции у Отца Хоффмана, как ждут, чтобы предстать пред очи Его Святейшества Папы.

— Здравствуй, милашка!

— Рада вновь слышать ваш голос. — Ответ проникнут холодом, но и страхом тоже. — Только, видите ли, мой телефон теперь прослушивает полиция.

— Ну, так я сразу тогда скажу, зачем звоню. Как ты насчет того, чтобы мне прямо сейчас заскочить к тебе и как следует отлизать. То есть так, как тебе еще не лизали. До кости!

— Я специально не вешаю трубку. А вы продолжайте. Каждая ваша мерзость прослушивается.

— Ну, в смысле, если тебе уже можно. После аборта. Потому что мне совсем не улыбается выплевывать нитки от швов! — С тем он, довольно усмехаясь, и шваркнул трубку.

Время-то вышло: пора на курсы, так что Гарри, подхватив сумку с фотографическим снаряжением, устремился в учебную студию, располагавшуюся на первом этаже в здании Академии изобразительных искусств, коей он был давнишним членом-корреспондентом.

7

Сэмми.

Джейк предвкушал, как, когда врач провозгласит Нэнси несомненно беременной — причислит ее, так сказать, к лику, — она сразу станет неземной, похоть будет бежать ее, а он, внимательный, заботливый, чтобы не сказать самозабвенный…

«Не бери в голову, дорогая. Все как-нибудь само образуется… и в свой срок выскочит!»

…выкажет всю огромность своей любви, окружив жену нежностью взамен страсти, сделав ее скорее объектом обожания, нежели сосудом греха.

Черта с два!

Вместо того чтобы наполнить Нэнси святостью материнства, вспухающая ее утроба вдруг пробудила в ней распутницу. Так что подвижка пошла не в сторону Пречистой Девы, а в направлении верховной жрицы Храма Сладчайших Отверстий. Сексуальной акробаткой, вот кем она стала! И невзирая на свое положение, даже когда каменно-твердые груди начинали уже источать сладковатую субстанцию (отчего он сделался еще более пылким любовником), она, всецело предаваясь наслаждению, тянулась к нему каждую ночь. Шаловливыми пальчиками. Грудями, от прикосновения к которым все вставало. Языком, пробуждавшим его, уже полумертвого, к новой жизни. И ошалелый Джейк, возбужденный до всяческого небрежения состоянием зародыша, доводил ее до кульминации, до взаимного взмывания и парения, а о том существе, что плавает у нее внутри, они вспоминали после.

Сыну-то каково! Хорошенькая инициация, думал Джейк и, закурив, осведомлялся, как она, в порядке ли, не был ли он грубоват. Ничего себе «грубоват»: долбил бедненького своим тараном, как спятивший козлище. И тут же в воображении возникала мучительно-наглядная картина: его мальчик, его кадишл[218], рождается с дыркой в черепе, на всю жизнь изуродованный вмятиной от головки отцовского члена. Этакая укоризна пополам с уликой. В другом кошмаре он наклоняется лизнуть ее нижние губки, дразнит их, покусывает, и вдруг… здрасьте пожалуйста, оттуда нос торчит! Привет-привет! Или высовывается маленькая, несказанно нежная ручка, да как ткнет ему пальчиком в глаз. Привет-привет! Или отходят воды, и Джейк ими к чертовой матери захлебывается. А ведь ты заслужил такой конец, сатир несчастный! Или вот: дрожа и сотрясаясь в судорогах оргазма, она и впрямь выталкивает из себя младенца, выбрызгивает его через всю комнату в клочьях последа и потоках кровищи. А мне тогда как быть? — задумывался он. Ведь я даже не знаю, как перевязывают пуповину. А упаду в обморок — она останется без помощи!

Развеять эти его страхи Нэнси не спешила, зато однажды, чуть отдохнув от страстных утех, вдруг говорит:

— Дай руку!

— Что опять случилось?

— Чувствуешь, как он там возится?

— Да, — сказал он, отдернув руку как ошпаренный.

— Экий драчун, а?

Драчун? Бедный мудачонок там задыхается в моей сперме!

— Может быть, нам пока… воздержаться? Ну, в смысле, пока ты не эт-самое.

Когда Нэнси была на восьмом месяце беременности, проездом в Лондоне оказались Дженни и Дуг — по пути в Танжер на конференцию «Телевидение и развивающиеся страны».

— А ведь мы не виделись с тех самых пор, как Додик помог с постановкой вашей пьесы в Торонто, — сказал при встрече Джейк. — Жаль, что тогда все как-то не в ту степь пошло. Нет, в самом деле. По-моему, критики ругали ее напрасно.

— А меня так это даже ни капельки и не удивило. Их ведь ничто не задевает так, как правда и глубина. Однако надо отдать должное Кравицу: он изо всех сил противился коммерческому давлению, кто бы ни пытался — режиссер ли, Марлена… Он не давал им изменить ни слова!

— Уважает вашу писательскую самобытность.

Дуг с важностью кивнул. Дженни, чтобы поскорей сменить тему, спросила Джейка, помнит ли он Джейн Уотсон, актрису из Торонто.

— Ну, помню.

— У нее родился мальчик. Роды прошли нормально…

— Вот видишь, — бросил Джейк Нэнси.

— …а через три месяца у нее обнаружился во-от такой нарост в матке! Когда его удалили, это оказалась опухоль, но с зубами и маленькой бородкой.

— Очень мило. А скажи-ка мне почему, — подыскав ответную гадость, нашелся Джейк, — почему ты-то никак не забеременеешь, а, Дженни? Принимаешь таблетки?

— Не принимаю Дуга!

Н-да-а, вот где правда, вот где глубина!

В конце концов Джейк улучил момент, чтобы перекинуться парой слов с Дженни наедине. Рассказал ей, как его и тут дважды принимали за Джо. Сперва сразу по прибытии в Лондон, а второй раз, когда ему по ошибке переслали заказное письмо из Канада-хауза.

— Интересно, где он сейчас.

— Может, в Израиле. Или в Германии.

— Почему в Германии?

— Ханне оттуда время от времени приходят открытки.

Ханна, кстати, все еще так и не сподобилась воспользоваться приглашением Люка посетить Лондон.

— Так у вас, поди, и адрес его имеется?

— Адрес! Джо никогда не сообщает адреса. Но в сорок восьмом он был в Израиле. Во время этой их так называемой Войны за независимость. Ханне до сих пор оттуда приходят письма — от женщины, которая утверждает, будто она его жена.

— Что пишет?

— Да денег просит, как водится. Жалуется, что Джо ее бросил.

Следующим утром Джейк развернул «Таймс», вчитался…

СКАЛЬПЕЛЬ В УСТАЛЫХ РУКАХ, ОТ КОТОРЫХ ЗАВИСЯТ ЖИЗНИ

Хирургам приходится дежурить по двое суток

Из-за нехватки персонала хирурги в некоторых больницах выполняют срочные операции — в том числе в области нейрохирургии, — после того как отдежурили по двое суток, в течение которых им не удается выкроить для сна более двух-трех часов, да и то урывками.

Ах, Нэнси! Нэнси, любимая!

Воды у Нэнси отошли в три часа ночи со среды на четверг, роды прошли неосложненно. Вмятины в черепе у Сэмми не оказалось, зато все, что положено, имелось и, по беглому подсчету, как будто бы в надлежащем количестве. На ручку ему на всякий случай надели браслет с именем, но Джейк все равно старался запечатлеть в памяти характерные приметы младенца. Как иначе, это же его кадиш!

Люка (черт с ним, ладно уж) позвали стать крестным отцом.

— Все ж таки, если бы ты тогда не ухватился за возможность повесить на меня оплату вашего обеда в «Ше-Люба», мы бы вообще с Нэнси не соединились!

— Ну а сейчас она — как тебе? — спросил Люк.

— Да так… ничего особенного. А тебе?

Выйдя замуж и отбросив сомнения, Нэнси погрузилась в такое блаженство, такую радость доставляли ей Джейк, ребенок, хлопоты по дому, что она вообще не могла понять, зачем колебалась. Вместе с тем вскоре поняла, что ее муж не такой уже и подарок. Во всяком случае, не такая цельная личность, как она надеялась. Напротив, Джейк был соткан из противоречий. На первый взгляд исполненный самоуверенных амбиций, в дурные дни он поддавался расслабляющим сомнениям вплоть до полного самоуничижения — в том смысле, главным образом, что видел себя самозванцем, а свою работу (и впрямь подчас для посторонних непонятную) сродни мошенничеству. Иногда она переставала понимать — раз так, зачем он вообще избрал карьеру режиссера, и в моменты мучительных прозрений начинала побаиваться, что, если он не вознесется так высоко как надеялся, он ведь, чего доброго, еще может и вниз пойти, погрязнуть в горечи.

Тихонько покачивая Сэмми у груди на кухне в три часа ночи, она искала способ заставить Джейка понять, что ему вовсе не обязательно ради нее становиться знаменитым. Или, допустим, ради Сэмми. Но Джейк был весь так устремлен, что обсуждать подобные вещи, не раня его, не было никакой возможности, и она предпочитала помалкивать.

Если в редких случаях он получал от своего труда кое-какое удовлетворение, оно по большей части омрачалось презрением к коллегам, слишком многие из которых, как он чувствовал, дай им сценарий, только и смогут, что интуитивно понять, будет пьеса иметь успех или нет. Он часто жаловался ей, что почти все на телевидении неглубоки и легковесны, да к тому же начинены штампами. Актеров тоже настолько не жаловал, что, увидев его однажды за работой на съемочной площадке, она не могла взять в толк, как они его вообще выносят. Потому что, в отличие от многих других, он не льстил им и не умасливал тех, кто нужен, чтобы этим пробудить в них желание блеснуть. Наоборот, насмехался, передразнивал, унижал их ехидными замечаниями. За поверхностность драл три шкуры. Он сам не мог понять, как его терпят.

— Когда я ставил свою первую пьесу в Торонто, — однажды признался он ей, — и раз за разом, снова и снова объяснял автору, что и как должно быть переписано (хотя тот раздолбай все равно ничего толком поправить был неспособен), а актеров гонял до седьмого пота, заставляя их повторять эпизод раз по двести, я — представляешь? — в туалет специально бегал (и не раз!), чтобы отсмеяться. Спросишь, чему смеялся? Да только тому, что меня слушают, не мог в это поверить.

Мужчин-актеров он редко приглашал в рестораны, женщинам, игравшим главных героинь, цветов не дарил. Если с кем и водил компанию во время съемок, с кем дурачился и играл в покер, так это с операторами, помрежами, рабочими сцены да, может быть, еще иногда с занятыми в эпизодах актерами очень третьего разряда, которых заведомо можно не опасаться. Этих его приближенных шутливо называли генералами свиты Джейкоба Херша. Это были в большинстве своем выпивохи из бывших, а то и никогда не бывших — какие-то то ли странствующие цирковые борцы, то ли, наоборот, списанные по возрасту эстрадные акробаты, жалкие старые трансвеститы, речевики разорившейся еврейской труппы, скирявшиеся профессиональные боксеры, среди которых и наркоманы попадались, — и каждый из них рассчитывал на Джейка не только в смысле подработки и разовых подачек, но мог и среди ночи вызвать, — если, например, в пьяном угаре почувствует позыв к самоубийству или в результате запоя очнется в реанимации.

По мысли Нэнси, все это, сколь бы ни было трогательно, было бы относительно приемлемо, будь Джейк наделен действительно бесспорным дарованием, однако его случай, как она с грустью отмечала, был не таков, и она очень за него беспокоилась. Тревожилась и переживала, предчувствуя недоброе. У нее сжималось сердце, когда она видела, с какою страстью он, очертя голову, кидается в каждую новую постановку, даже если очередная пьеса грозила обернуться однодневкой, — часто не спал ночами, обдумывая ходы и решения, а после премьеры, опустошенный и деланно равнодушный, ждал приглашения снять фильм, но телефон все не звонил и не звонил. Потом осаждал офис своего агента, ругался с ним и спорил, пытаясь доискаться, как тот ухитряется поставлять контракты на постановку фильмов режиссерам куда меньшего калибра.

Вдобавок к этим проблемам Джейк испортил отношения со всеми авторами, с которыми его сводило телевидение. А те, с кем он хотел бы поработать, либо не жаждали подписывать контракт, либо, лично к нему настроенные благожелательно, все же побаивались доверять сценарий режиссеру, у которого в послужном списке нет ни единого фильма.

И чем меньше удовлетворения приносила ему работа, в которой он достиг уровня, предельного для телетеатра (как будто выскочил на поверхность и запрыгал на волнах, начиная в чем-то повторяться), тем чаще в его разговорах мелькал братец Джо: где он и что на самом деле собой представляет; словно он ждал, что Джо даст ему какой-то рецепт, ответ на все вопросы.

Однажды раздался телефонный звонок.

— Можно к телефону Джозефа Херша? — спросил мужской голос.

— Он здесь не живет. Это дом Джейкоба Херша. А зачем он вам нужен?

— Вы не знаете, где мне его сегодня отыскать? Это очень важно.

— Нет, но…

— А вы, значит, его родственник?

— Да.

— Передайте ему, что звонил Хэннон. Я все знаю. Если он подойдет ближе чем на милю, я его убью.

— А в чем дело?

— Вы просто передайте мои слова. Он поймет.

В другой раз к их месячному счету из «Харродса» оказался пришпилен чек. Некто, покупавший бренди и сигары — фунтов где-то на тридцать пять, — подписался как «Дж. Херш».

— Ну зачем же он так со мной-то! — обиделся Джейк. — Если нужны деньги, почему не прийти, не сказать? Да и попросту почему не зайдет? Не понимаю.

Он поведал Нэнси о том, как Ханна когда-то размещала в луисвильском «Курьере», в разделе «личное», объявления для Джо, чтобы их там печатали всю неделю, пока не кончатся скачки «Кентукки дерби». А что, усмехнулся он, может, нам объявление в «Таймс» дать? То был как раз канун «Гранд нэшенл» — почти точного британского аналога скачек в Кентукки. А потом в Аскоте «Ройал Рейскорс» начнутся. Рассказал и о том, как, когда они снимали квартиру на пару с Люком, иногда он вдруг кидался домой в полной уверенности, что Всадник там, сидит и ждет под дверью. Да и когда уже один жил, вел с ним, бывало, вечерами воображаемые беседы, оправдывался — при чем тут я, мол, это старшее поколение родственников вас предали — это они повинны в том, что Барух сгинул в нищете. Давай я чем-нибудь попробую это загладить!

— Представляешь, у него были права пилота гражданской авиации! И в бейсбол он играл как профи. Когда-то даже в кино снимался! Буквально — вот, как сейчас мы с тобой, бок о бок с Рэндольфом Скоттом!

Хотя нельзя сказать, чтобы Джейку вовсе никто и ничего по поводу кино не предлагал. Вновь и вновь ему посылали сценарии, просили подумать, и вечно скорей-скорей, сроки давят. Однако то материал оказывался жалок, то сделка, по поводу которой он радовался в понедельник, в среду срывалась. Когда второй фильм по сценарию Люка завоевал приз в Каннах, они втроем отметили это обедом в «Ше-Люба», но проку из этого не вышло. Люк попросил Джейка прочитать его последний опус, оригинальный киносценарий.

— Я с удовольствием прочту и выскажу свое мнение, — сказал на это Джейк, — но если тебе нужен режиссер, почему не попробовать Тима Нэша? Он и фильмы нынче вовсю снимает, сам знаешь.

По необходимости Джейк встречался теперь главным образом с продюсерами-маргиналами, порожними мечтателями, чьи фантазии он, так уж и быть, выслушивал после ланча.

По окончании одного из таких собеседований пришел домой и узнал, что Нэнси опять беременна. Этого следовало ожидать, потому что как раз месяцем раньше она вдруг после обеда заснула с книжкой в руке, а ночью в постели была на редкость похотлива.

Молли, родившаяся в мае, появилась на свет легко. А всего через месяц после того, как Нэнси снова оказалась дома, на них свалился Герки с Рифкой в полном восторге от путешествия, в ходе которого они побывали в Копенгагене, Париже, Риме и Венеции. Впервые увидели Европу.

— И как вам Венеция? — спросил Джейк.

— Н-ну! Это нечто!

— А на что похож Копенгаген?

— Очень, очень чистенький город.

— А Париж?

— Да-a, туда стоило съездить!

Герки и Рифка приехали к ним не без подарка новорожденному Хершу, но у Нэнси, развернувшей пакет, оказавшееся в нем переплетение проволочек и металлических пластинок вызвало недоумение.

— Вот видишь, Рифка, я же говорил! Такого они тут даже и не видали еще. Это прибор, помогающий отучить от писанья в кровать. Система быстрого реагирования.

— О! Как раз то, что нам нужно, — сказал Джейк.

— Кладешь мелкому в колыбельку, — объяснял Герки, — втыкаешь в сеть, и как только он начинает писать, его тут же — бац! — дергает током. Надежнейшая штука! У нас они расходятся просто влет.

Поспешно вытолкав их из спальни, Джейк пригласил сестру с зятем в еврейский ресторан в Сохо. После двух стопочек виски Герки стал изливать восторги по поводу евротура.

Доброму кузнецу и козий хвост наковальня. Впервые приехавшие из Америки неофиты-художники спешат в галерею Тейт, Жё де Пом, Уффици, Прадо. Начинающие писатели выискивают обиталища Доктора Джонсона, посещают Оксфорд, Кембридж, бродят маршрутами Джейн Остен по Бату, а в Париже надеются хоть краем глаза увидеть Сартра в «Дё маго» или поесть там же, где обедал Джеймс Джойс, не забывая, конечно, и бара «Риц», где пили Хемингуэй и Фицджеральд. Несчетное число раз Джейк устраивал себе паломничество к могиле Маркса и к дому, где жил Зигмунд Фрейд, нашел в Блумсбери «Кафе ройяль» и книжный магазин в Хэмпстеде, где когда-то работал Оруэлл, сделал своими многие другие священные места. Но Герки Солоуэй — особый случай. В Лондоне он первым делом устремился засвидетельствовать почтение храму несравненного Томаса Краппера[219], вместилищу нетленных унитазов, месту, где впервые успешно заработал Великий Слив и была, можно сказать, изобретена Ниагара. Потом Герки, только при виде родных прибамбасов и оживавший, рассказал Джейку о сверкающих и лучезарных туалетах Копенгагена, где каждый унитаз хочется обнять и расцеловать, а также о том, что в Риме он купил биде — просто так, выставить у себя в витрине. А в Париже, сойдя в его знаменитое Чрево, путешествовал там, блуждая фактически прямо по кишкам огромного города; тогда как на Монмартре в какой-то занюханной кафешке ему пришлось сидеть орлом на совершенно идиотском сооружении — сиденья нет, горшка тоже, и лишь одни приступочки для ног да переключатель света, который врубается и вырубается, когда запираешь и отпираешь дверь кабинки. Ну какие скряги, а? Зато уж сифилис там точно не подцепишь! И бульвар Сен-Жермен, и площадь Этуаль он тщательно обследовал на предмет знаменитых писсуаров, и таки да! — ты не поверишь, но там они и есть, прямо на улице, дьявольски вонючие, словно сошли со страниц Генри Миллера — кстати, забористо пишет, рекомендую: представляешь, эти извращенцы оставляли там с утра хлеб, чтобы съесть вечером, когда он будет весь обоссан. Эта Европа — ой-вэй из мир! И вместе с тем — се ля ви, нэ с па? А в Версале (ты, полагаю, слышал про него) — представляешь, они там клали кучи прямо по углам и подтирались гобеленами — прости, Рифка, я знаю, что ты еще не кончила десерт, но я же должен ему рассказать! Аристократы называются!

Как только Рифку высадили у отеля «Дорчестер», Герки, потирая руки, проводил ее глазами, потом хлопнул Джейка по спине (а вот теперь повеселимся, Янкель!), и Джейк повез его наслаждаться прелестями ночного Лондона — развратного, свингующего Лондона. Начали с тех самых, столь дорогих его сердцу, домиков поблизости от Угла Гайд-парка.

— Только ты вот что, Герки. Я лучше сразу тебе скажу, пока из машины не вышли: у них там писсуары с перегородками, и это не просто так. Не затевай там разговоров и нос всюду не суй. Запросто можешь нарваться на провокатора.

— Что ты имеешь в виду?

— Есть такие агенты полиции, которые ищут приставучих педиков, если ты так уж настаиваешь на объяснении.

— Да ты что! Слушай, у меня же полные карманы кредитных карт! Кроме того, имеется персональное рекомендательное письмо от моего банковского менеджера!

— Ну, ради меня, Герки. Давай — туда и обратно.

Они было решили включить в обзор также и сортиры на Пикадилли, да еще и в самый их звездный час, то есть сразу после полуночи, когда все хулиганы и отморозки, все продавцы и покупатели наркотиков собираются вместе, превращая заведение в сплошной наркоманский базар. Но едва Герки успел ломануться в дверь, как обнаружил простертого на полу молодого человека, который только что вставил в вену баян. Герки потом все присвистывал и повторял:

— Слава Богу, что у нас в Канаде нет государственного бесплатного здравоохранения!

В конце концов, они вернулись в номер люкс супругов Солоуэй, где Герки в пароксизме щедрости выразил свою благодарность тем, что налил им обоим по большой рюмке бренди.

— Не знаю, как тебе, Янкель, а мне понравилось. Здорово вот так вот иногда пойти против течения. Мы ведь не то, что все обычные туристы, правда? Не многие видели тот Лондон, что видел я!

Джейк согласился, и, заранее сговорившись, на следующее утро они с Герки поехали в «Реймондс ревю-бар»[220], после по магазинам за подарками, покуда Рифка будет на дневном сеансе наслаждаться фильмом «Звуки музыки»[221].

Увешанный фотоаппаратурой (вплоть до кинокамеры), Герки радостно прошагал по залам сперва «Хэмлиз», потом «Либертиз»[222], потом заставил Джейка снять фильм о том, как он кормит голубей на Трафальгарской площади и как он, ухмыляясь, посылает воздушные поцелуи со ступенек Канада-хауза, после чего они проследовали в «Харродс», где Герки сразу потребовал отвести его в туалет.

Дождался «Харродс»: наконец-то его сортиры оценили!

Выяснилось, что за весь их грандиозный евротур Герки не увидел ничего, что могло бы сравниться с мужским туалетом, примыкающим к мужскому же парикмахерскому салону на первом этаже «Харродса». Выйдя с выпученными глазами, он воскликнул:

— Вот это качество, Янкель! Вот это класс!

Полы мраморные, раковины тоже, дверь в каждую кабинку из дуба.

— Это просто нечто! Да нет, ну действительно нечто! Черт бы меня взял, там с полу вы таки можете кушать!

Невзирая на протесты Джейка, он принялся фотографировать. Восторженно. Бесконечно. Все оборудование. Во всех деталях. Какой-то джентльмен вышел из кабинки и остолбенело на Герки уставился.

— Гос-споди, ты боже ты мой!

Тут же кто-то потребовал у Герки кассету с пленкой. Послышались неласковые возгласы. Подоспел еще какой-то господин, потрясая тростью.

— Что за скоты! Грязные извращенцы!

В туалет устремились парикмахеры. Кто-то выхватил у Герки камеру.

— Ничего, она застрахована, — успокоил тот Джейка как раз за мгновение до того, как его самого шарахнули спиной об стенку, и он, потея и заикаясь, в отчаянии принялся раздавать визитки. Явился магазинный детектив, принял командование на себя. Все это кончилось тем, что их под конвоем доставили в офис на четвертом этаже, где Джейк, кусая губы, чтобы не расхохотаться, все же сумел наконец что-то объяснить.

8

С утра Гарри отправили в «Дорчестер» — посмотреть, что там за новые расходные счета надыбал очередной киноартист. Оказалось, тот собирал их на развалинах своего последнего рухнувшего романа. Всемирно известный и охреневший от бесстыжих гонораров актер занимал многокомнатный люкс, где его в данный момент обхаживали сучьего вида личный секретарь (наверняка какой-нибудь гомик-архитектор), следивший за тем, чтобы в бокалах не иссякало охлажденное «Шевалье Монраше»[223], и мастер педикюра, который стоял на коленях перед подушечкой, на которой покоились большие босые ноги. Под рукой у педикюрных дел мастера стоял кожаный кофр с частично выдвинутыми ящичками, полными всевозможных ножниц и пилочек, рядом на ковре лежал его черный котелок; он быстро-быстро массировал звездные ступни, изредка прерываясь, чтобы почтительно отстричь кусочек ногтя или приласкать большой палец, и обязательно повторял те движения, с помощью которых ему удавалось исторгнуть из великого непроизвольный стон наслаждения.

— Я так беспокоюсь, сэр! — проговорил педикюрщик. — Как же вы там в Голливуде-то будете?..

— М-м-м-м-м-м… — (Не открывая глаз, видимо, в экстазе.)

— Кто ж там за вашими ногами-то присмотрит?

Гарри, выпивший слишком много вина в неурочный час, уйти ухитрился вместе с педикюрщиком и пригласил его в паб.

— Вы со многими кинозвездами имели дело?

— О, да! Конечно, а как же! Они меня все, все требуют!

— И женщины тоже?

— Вы удивились бы. Чего только не насмотришься! — и педикюрщик прыснул. — Что ж… Без стука не входить, этому я научился.

— Да и войдя, глаза не подымать, верно?

— Но, вообще-то, знаете, они все очень славные ребята. Все без исключения.

— И чем выше его статус, — продолжил за него Гарри, заказав, несмотря на протесты педикюрщика, еще по одной, — тем он приятнее в общении, не так ли?

— Совершенно верно!

Тут Гарри поманил дебелого краснолицего мужика к себе поближе. И, понизив голос, спросил:

— А как насчет кашицы между пальцами?

— О чем вы?

— Думаешь, и она у них пахнет приятнее, чем у тебя? Или у меня.

Педикюрщик расхохотался:

— Во сказанул! Ну, дает! Ну, ты шутник! — Но глаза у него при этом забегали.

— А ты собирай ее. Ее же можно продать, не думал об этом? Вот, скажем, сведет тебя судьба с Элизабет Тейлор, так одна грязь из-под ее ногтей принесет тебе кучу денег.

— Ну-ну, нехорошо так. Не надо говорить гадости, не стоит, сэр.

— Да потом еще сами ногти. О ногтях подумал бы! Их можно хранить как память. Джон Кристи, между прочим, дергал у своих жертв лобковые волоски и хранил потом в жестянке из-под нюхательного табака.

— Все, довольно. Вполне достаточно.

— А то еще их пердеж. Тебе и это в голову не приходило? — Гарри не унимался, теснил педикюрщика, загонял в угол. — Их гребаный пердеж — ведь он же втуне пропадает! Если бы ты брал с собой на работу герметичный мешок и быстренько бы им — раз-раз! — ты бы так чертову кучу денег заработал! Вот Мерилин Монро, к примеру, взять: ведь ее нету больше, сдохла. А был бы у тебя ее пердеж в непроницаемом для воздуха контейнере…

— Я не хочу вас больше слушать! И не слушаю.

— Ты угодливая пакостная мразь! — выпалил Гарри и сшиб с него котелок. — Ты меня слышишь? Угодливая мразь!

9

Лето…

Слоняясь под вечер по Сохо, Джейк зарулил в «Нош бар»[224], решил подкрепиться сэндвичем с копченой говяжьей грудинкой. Разок с аппетитом куснул, но едва успел заглянуть в биржевой раздел «Ивнинг стэндард» (акции «Эс&Пи-кэпитал» без изменений, а вот у «Пан австралиэн» что-то опять период спада), как внимание само собой переключилось на пузатого американца в кримпленовом костюме. Жена американца в мини-юбке (все-таки зря она в нее втиснулась!) прижимала к груди путеводитель «Лондон от А до Z». Американец раскрыл толстый, полный банковских карт бумажник, в котором промелькнуло, в частности, удостоверение международной медицинской страховки с группой крови владельца; достал бумажку в один фунт и шлепнул ею о ладонь официанта.

Официант смерил его недобрым взглядом.

— Если не ошибаюсь, — подмигнув, проговорил он, — сдачи мне причитается двадцать четыре шиллинга?

Скажите вашему боссу, — нимало не смущаясь, продолжил американец, — что я такой же, как и он, галицианер.

— Морти, Морти, ну перестань! — со смешком одернула его жена.

И сочная грудинка во рту у Джейка сразу же стала кожаной подметкой. Сердце екнуло, и до Джейка дошло окончательно: пришел! опять тут как тут! — проклятый туристский сезон.

Каждое лето у деятелей американского и канадского шоу-бизнеса, обосновавшихся в Лондоне, на обычные жизненные тяготы накладывается куча дополнительных. Обычные это путаница с налогами, интриги, некомпетентность местных кадров, нахальство нянек и домработниц, мотовство жен с их неуемным шопингом (из «Харродса» прямиком в «Фортнум», оттуда в «Эсприз»), проблемы с выбором подходящей школы для ребенка. Кроме того, попробуй-ка смирись с отсутствием настоящей пастрами и маринованных помидорчиков в условиях смога и незатихающей битвы с художником и костюмершами, а главное, изматывающего холода. И к этому вдобавок с приходом лета авиалайнеры и пароходы начинают извергать на Лондон орды туристов — твоих же собственных настырных родственников и друзей, давно забытых одноклассников и армейских сослуживцев (век бы не вспоминать их), которые теперь превращают телефон, столь милый и безобидный в течение всей зимы, в орудие пытки. Потому что нет такого иностранца, который, позвонив, не расстилался бы, ожидая содействия в приобретении театральных билетов и соучастия в походе по ночному Лондону: «Ты знаешь, шут бы с ним со всем прочим, но больно уж по лондонским пабам пройтись хочется! По пабам и по бабам, которые там свингуют, а? Что скажешь, дружище?» Да и домой чтобы их пригласили, это они тоже не прочь: «Янкель! Да неужто ты не сказал еще своей прынцессе, что приехал дядя Лабиш? Она у тебя пироги-то хоть печь умеет?»

Такого рода диалоги с туристами, да плюс необходимость выслушивать их впечатления и жалобы… — что поделаешь, этот кошмар приходится выдерживать год за годом. Ты соглашаешься (опять, в который раз уже!), подают элегантное такси, и вот оно уже мчит вас мимо вежливых бобби — впрочем, со скоростью гораздо меньшей, чем если бы дело было в Нью-Йорке или, как в случае с Джейком, в том же Монреале. «Смотри-ка ты: я вижу, здесь еще не утратили способность наслаждаться жизнью!»

Н-да. С другой стороны, нельзя не признать, что мужики в котелках смотрятся смешновато, сервис в отелях ужасен, быстро отпарить костюм просто негде, чванливый британский выговор режет ухо, а уж как эти бритты ненавидят всех американцев! Завидуют.

«Да ведь и то сказать: ясно, что тут мы не дома!»

Да, тысячу раз да. И тем не менее никто не жалеет, что пустился в это путешествие. Весьма, конечно, не дешевое, зато как расширяет кругозор! — мир становится день ото дня все меньше, одна глобальная деревня… Но в следующий раз все-таки лучше не пытаться втиснуть столько стран в три недели. «Но уж „Америкэн экспресс“ везде на высоте! Тут ничего не скажешь».

К тому же лето чревато угрозой со стороны всякого рода шнореров[225] и бывших местных, уехавших, но не успевших толком закрепиться в Новом Свете. А потому до чего же славно, до чего упоительно топ-менеджерам из экспатриатов (особенно коллегам по шоу-бизнесу: не все же вовремя успели смыться в Жуан-ле-Пен или Дубровник) бывает собраться вместе в воскресенье с утреца на партию в софтбол, подобно тому как когда-то на Малабаре потомственные раджи — тоже ведь довольно узкий кружок — ходили, бывало, друг к другу в гости, чтобы под сенью тропической листвы сыграть в крикет.

Воскресный утренний софтбол в лесопарке Хэмпстед-хит — мероприятие неоспоримо приятное. Мало того, это своего рода ритуал.

Мэнни Гордон прикатил аж из самого Ричмонда — выехал в девять ноль-ноль, кинув в багажник ловушку для мяча и термос, заправленный мартини; на лысую макушку нахлобучил твидовую кепку, а к сиденью рядом с собой пристегнул старлетку, с которой провел прошлую ночь. Си Бернард Фарбер, живший в Хэм-Коммоне, заехал по пути за Элом Левином, Бобом Коэном, Джимми Грифом и Меиром Гроссом, которые поджидали у дверей студии Мери Квант на Кингз-роуд. А Mo Ганновер — тот с раннего утра переполошил весь штат отеля «Коннот»: не столько тем, что загремел с лестницы, сколько экипировкой: он был в фуражке, джинсах и футболке; в одной руке софтбол, в другой мемориальная, личная бита Бейба Рута[226].

Однажды на эту их воскресную сходку специально из Рима прилетел Зигги Альтер; хотите верьте, хотите нет, примчался ради одной только зарядки, которую способны дать эти девять иннингов!

Из Марлоу-он-Темз на своем двухместном спортивном «мазерати» прикатил Фрэнки Демейн. Лу Каплан, Морти Кальман и Сай Леви, как всегда, явились с женами и детьми. Монти Тальман, который, заведя двадцатилетнюю подружку, стал бдительно следить за здоровьем, повадился приезжать из Сент-Джонс-Вуда на велосипеде. В свекольного цвета спортивном костюме заметный издали, он частенько успевал сделать еще восемь-девять кругов по стадиону, прежде чем компания окончательно соберется.

Джейк чаще всего в лесопарк добирался пешком (благо он рядом — всего в шести милях от Трафальгарской площади), неся в хозяйственной сумке под свежим номером «Обсервера» бейсбольную ловушку и три бейгеля с копченой лососиной — чтоб было чем себя побаловать в перерывах. Некоторые из таких воскресных вылазок, как и сегодняшнюю — кто знает, быть может, на какое-то время и последнюю, — они с Нэнси предпринимали вместе, взяв с собой и детей: пусть тоже приобщаются — пока хоть посмотрят.

Вспомнилась воскресная игра 28 июня 1963 года. На момент ее начала расстановка сил была такая:

КОМАНДА ЭЛА ЛЕВИНА

Мэнни Гордон………шорт-стоп

Си Бернард Фарбер………2 база

Джимми Гриф………3 база

Эл Левин………центр. аутфилдер

Монти Тальман………1 база

Зигги Альтер………лев. аутфилдер

Джек Монро………прав, аутфилдер

Шон Филдинг………кетчер

Алфи Робертс………питчер

КОМПАНИЯ ЛУ КАПЛАНА

Боб Коэн………3 база

Меир Гросс………шорт-стоп

Фрэнки Демейн………лев. аутфилдер

Морти Кальман………прав. аутфилдер

Сай Леви………2 база

Mo Гановер………кетчер

Джонни Роупер………центр. аутфилдер

Джейсон Сторм………1 база

Лу Каплан………питчер


Джейка в числе пяти-шести прибывших либо с опозданием и с тяжкой похмелюги, либо заведомых чайников, посадили на скамью запасных. Определили ютилити-филдером, то есть на поле будут вызывать по мере надобности. Он сел с «Компанией Каплана». Стояло прекрасное, почти безоблачное утро, однако, оглядевшись, Джейк пришел к выводу, что вокруг слишком много жен, детей и прочих всяких кибицеров[227]. Но еще хуже, что рядом явно назревало возникновение сообщества, которое Зигги Альтер называл «клубом первых жен киношника» или «галеркой алиментщиц», — сборище этих дам, покуда вроде бы мирное, но явно чреватое чем-то неприятным, расположилось на траве позади «дома».

Сперва команда Эла Левина, потом компания Лу Каплана (обе состоящие в основном из мужиков под пятьдесят), изо всех сил втягивая екающие животики и тревожась за межпозвонковые диски (не говоря уже о потаенных страданиях от геморроя), высыпали на поле, чтобы размяться, попрактиковавшись в бросках и приеме мяча.

После чего на поле вышел Нат Шугарман, когда-то классный шорт-стоп, из-за коронаротромбоза переключившийся на амплуа судьи, и тоже, в общем, неплохого, кинул в рот таблетку и приказал: «Плэй бол!»

— Давай, пошел, бойчик!

— Победа или смерть! — проорал Монти Тальман, кинопродюсер.

— Тебе-то уже точно в гроб пора, — со скамьи напротив донесся язвительный выкрик Боба Коэна, которому как раз давеча пришлось, морщась, отсматривать никчемные кадры последнего фиаско Тальмана.

Мэнни Гордон, по-кошачьи собравшись, заслонял собой площадку базы, изо всех сил пытаясь выглядеть угрожающе, но внутри у него царил раздрай куда больший, чем обычно. Если сейчас он вылетит в аут, команда не слишком расстроится, потому что еще только самое начало игры, зато Лу Каплан, который встал на питчерскую горку в первый раз с тех пор, как ездил в Мексику разводиться, будет ему благодарен, а задобрить Лу было бы не так уж глупо: говорят у него вот-вот наклюнется контракт с «Двадцатый век-Фоксом» на целых три картины, тогда как Мэнни не давали ставить крупнобюджетный фильм с тех самых пор, как закончились съемки «Погони».

«Бол первый; с инсайда!»

А если у меня, раздумывал Мэнни, получится прорыв хоть на одну базу, то я потом вынужден буду весь день провести в обществе мерзкого лидера Джейсона Сторма (1-я база), приехавшего в Лондон снимать пилотный телефильм для проекта Зигги Альтера.

«Страйк первый, засчитано!»

Хоумрана я, конечно, никогда не сделаю, это исключено, но если произойдет чудо и я засандалю трайпл, что тогда? На третьей базе застряну с Бобом Коэном, еще одним кандидатом на вылет и прирожденным неудачником; уж с кем, с кем, а с ним Мэнни вовсе не хотелось светиться на людях, даже если и всего на один иннинг, особенно здесь, где кругом сплошные агенты и продюсеры.

Т-Т-ТРАХ! Черт побери, это же хит, может выйти прорыв! Да еще и двойной, о боже!

Игроки на скамье Эла Левина вскочили все как один и ободряюще завопили:

— Давай, парень, давай!

— Тряхни стариной, Мэнни! Быстрее! Двигай!

…И Мэнни, в чьем сознании запечатлелся только сердитый взгляд Лу Каплана (Прости, Лу, это не моя вина!), шустро пронесся мимо первой базы, с близоруким прищуром нацелившись на вторую и одновременно торопливо соображая, не следует ли походя выдать что-нибудь уничижительное по адресу Сая Леви (2-я база), который много лет назад, похоже, был виновником того, что Мэнни попал в черные списки.

Следующий по порядку у нас кто? — ага, Си Берни Фарбер, которого Лу Каплан когда-то забил в контракт с «Двадцатым веком» в качестве сценариста своей первой картины. Этот выполнил положенные телодвижения вполне прилично и даже не без изящества, передав мяч Джимми Грифу. Джимми засандалил куда-то ввысь и за фаул-линию, и за мячом пришлось бежать Mo Гановеру (кетчер), которого мучило сознание вины, потому что в следующую субботу Джимми улетает в Рим, а на воскресенье Mo уже договорился с его женой насчет того, чтоб вместе пообедать. Мяч Mo отловил, и это дало возможность Элу Левину осуществить хоумран, пропустив вперед себя еще и Мэнни Гордона. Монти Тальман пустил роллинг (мяч, прыгающий по земле) в сторону Гросса (шорт-стоп), спровоцировав тем самым третий аут, и нападающая команда перешла в оборону.

Команда Эла Левина, первый иннинг: хитов два, ошибок ноль, пробежек две.


Для зачина иннинга игрок компании Каплана Боб Коэн резким блистером на центр обеспечил возможность взять одну базу, зато Меир Гросс тут же промазал, тем самым уступив инициативу Фрэнки Демейну. (Аутфилдеры отходят подальше, подальше, подальше.) Третий мяч Фрэнки пустил высокой крутой дугой, то есть практически зафитилил свечу (мастера говорят «флайбол»), и мяч легко можно было бы взять, если бы Эл Левин в нужный момент оказался сзади слева, а не впереди справа, где ему было удобнее, умильно облизываясь, перемигиваться со старлеткой Мэнни Гордона, расположившейся поблизости на травке в платье от Эмилио Пуччи[228] — геометрически пестром и по самое некуда коротком. Из игроков обеих команд Эл Левин был единственным, кто на поле всегда выходил в шортах. Шорты обнажали эластичную повязку, начинавшуюся выше левого колена и доходившую почти до щиколотки.

— Ах ты какой бедненький! — проворковала старлетка, округлив при виде его повязки глаза.

Левин, втянув живот, небрежно откликнулся:

— В Испании заработал! — словно это редкостная награда, медаль, которую он бросил девушке посмотреть.

— Вот про пляж в Торремолиносе[229] мне не надо рассказывать. Ф-фу!

— Да нет, ну при чем тут… — нахмурился Левин. — Это меня шрапнелью, на гражданской войне, Бог ты мой! При обороне Мадрида.

В результате Демейнова свеча обернулась хоумраном, который, пыхтя, на последнем издыхании исполнил потный Боб Коэн.

Компания Лу Каплана, первый иннинг: хит один, ошибка одна, пробежек две.


За время следующих двух иннингов ни одной из противоборствующих сторон счет увеличить не удавалось, что заслуживает упоминания только в связи с тем, что Mo Гановер спекся, и мяч у него стал проскакивать между рук. Во втором иннинге Mo проворонил совсем уж легкую свечку, позволив Си Берни Фарберу, который и на ногах-то еле держался после курса очистительных процедур в «Форест миер гидро», где мучили неделю, а есть почти не давали, тем не менее украсть у него базу. А все из-за Шона Филдинга, юного выпускника Королевской академии драматического искусства, с которым в «Коламбии» заключили контракт, соблазнившись тем, что в профиль он похож на Питера О’Тула[230]. Не успела игра толком начаться, как вдруг жена Mo Гановера Лилиан, будто бы невзначай оказавшись у скамьи Эла Левина, явно напрашиваясь, пристроилась на травке рядом с этим самым Филдингом, и они тут же образовали парочку: стали шептаться, она пихала его локотком и хихикала; у Mo от этого, естественно, поехала крыша. Впрочем, недаром же когда-то Mo губил дни юности своей в ешиве. Теперь это ему давало возможность ловко тырить ветхозаветные сюжеты, густо замешивая на них сценарии так здорово пошедших у него ковбойских сериалов «Под седлом» и «Золотое дно», но не только: даже и сегодня, когда у Лилиан явно опять засвербило, потом и кровью добытое еврейское образование, на ценности которого… нет, на бесценности которого всегда так настаивал отец, в очередной раз сослужило ему добрую службу. Mo вспомнил Давид ха-Мелех[231]: И было утром, написал Давид письмо к Йоаву и послал с Урийей. И написал в письме так: выставьте Урийу (на место) самого жестокого сражения, и отступите от него, чтобы он был поражен и умер[232].

Аминь.

В третьем иннинге Лу Каплан, поднатужась, выполнил два хита подряд, но тут Mo Гановер, сорвав с себя кетчерскую маску, дал знак судье — мол, нужен перерыв — и, нервно теребя в руках мячик, зашагал к горке питчера.

— Да ладно тебе, — замахал руками Лу. — Не беспокойся, со мной все в порядке. Сейчас, отдышусь только.

— Да нет, я не об этом. Слушай, когда у вас там в Риме съемки начинаются?

— Ну, если с завтрашнего дня считать, то через три недели. А что, стряслось что-нибудь?

— Да нет.

— Нет-нет, ты уж скажи, мы ж кореша, какие между нами секреты?

— Да нет. Просто я тут смотрел, смотрел и подумал насчет Шона Филдинга. Такой видный парень! И обаяния море. На роль Доминго как влитой подойдет.

Тут они принялись шептаться, но игроки со скамейки Эла Левина восстали, подняли вопеж:

— Эй, эй, так не пойдет, играем!

— Ладно, погоди, Mo. Ну потом, потом!

Mo возвратился к базе успокоенный, потому что этот Филдинг, можно считать, уже все равно что в Риме. Пусть теперь сам выкручивается.

— Плэй бол! — командует Нат Шугарман.

Режиссер Алфи Робертс прежде никогда бы от Лу подвоха не ждал. Когда Лу Каплан подавал Робертсу, мячи обычно бывали простыми, и Робертс отвечал ему тем же, но сегодня забеспокоился, потому что в среду его агент прислал ему от Лу на прочтение материалы и… бац! — первая же подача Лу отправила Алфи рыть носом землю. Понял, не дурак, отметил он про себя. Значит, мой агент уже сообщил ему, что ни фига я не клюнул. С опасного места Алфи поспешил ретироваться: все-таки лучше подвести команду, чем получить трещину в черепе.

И снова на переднем плане Мэнни Гордон; одна база свободна, на первой и третьей по раннеру. Мэнни ухитряется провести дабл-плэй; все, смена караулов.


Над парком в небе разноцветие воздушных змеев. Влюбленные гуляют по дорожкам у воды и обжимаются на травке. На скамеечках посиживают старики, впитывают солнце. Няни с колясками, в них титулованные карапузы. Какой-то старый англичанин остановился и недоуменно смотрит на разыгравшихся америкосов.

— Это что — наши доблестные защитники с базы ВВС?

— Да нет, какие-то просто киношники. Это их вариант лапты.

— А что это за огромная палка, которую режет та женщина?

— Салями.

В Хэмпстед-хите?

— Боюсь, что да, сэр. А однажды они тут вообще: установили как-то в воскресенье раскладной стол — прямо вон там! — выложили всякой колбасы, селедку на газете, черный хлеб горкой и целый, черт подери, бок копченого лосося. И виски! По десять и шесть за кварту, между прочим.

Как, прямо здесь, в Хэмпстед-хите?

— При этом шампанское пили из бумажных стаканчиков! «Мумм», как я заметил. Кто-то из них какую-то премию, видите ли, получил.


Ближе к концу пятого иннинга команда Эла Левина вела 6:3, и тут на поле вышел Том Хант — на место второго бейсмена в компании Лу Каплана. Хант, актер-негр, был в городе недавно — приехал сниматься у Боба Коэна в «Отелло-Иксе».

Mo Гановер послал в левую сторону аутфилда ленивый флайбол, который сцапал в свою ловушку Зигги Альтер, но при этом упал и покатился, покатился… Он все катился и катился по траве, пока, наконец, не достиг позиции, из которой смог заглянуть под юбку Натали Кальман. И что-то он там увидал такое, от чего неожиданно пал духом: упустил мяч, побледнел и дал Гановеру спокойно дотрусить до второй базы.

Ну, дальше питчер мажет, причем четыре раза кряду, и Джонни Роупер получает «уок» — возможность шагом, не торопясь, пройтись до первой базы. Что приводит в движение Джейсона Сторма — к вящей радости целого выводка британских гомосеков, выстроивших своих собак на поводках прямо на линии первой базы. Собаки рвутся, скулят и ходят на задних лапах. Джейсон мастеровито запускает мощный мяч через инфилд и перемещается на вторую, заставляя пидеров с собачками тоже сдвинуться на одну базу. И как только у них это получается? — ведь мигом разглядели своего!


При двух аутах и счете 7:7 в конце второй половины шестого иннинга, Алфи Робертс был с поля удален (как ни пытался что-то возражать, но…), и команда Эла Левина продолжила игру с новым питчером. То был Горди Кауфман, сценарист, который на долгие годы угодил в черные списки и теперь разрывается между Мадридом и Римом. Разрываться-то разрывается, но контракты меньше чем по сто тысяч долларов не подписывает. С нарочитой прыгучей резвостью Горди взбежал на горку, и одновременно Том Хант впервые за игру взял в руки биту. Здоровенный черный Том Хант, который когда-то почти профессионально играл в далекой Флориде — о, это был боец! Но он чувствовал, что, если станет ловко зарабатывать очки, на него будут смотреть как на очередного тупорылого ниггера, которые только в спорте и хороши. Ну а, допустим, если станет мазать (хотя это потребовало бы от него куда больше актерских данных, нежели роль, на которую его взяли в «Отелло-Икс»), что тогда? Тогда по его милости эти толстые, хитрые, сексуально озабоченные жиды смогут ощутить себя крутыми мужиками, спортсменами не хуже гоев. Да и пошли они в задницу, решил Хант.

У Горди Кауфмана свои проблемы. Конечно, на Майорке у него роскошная вилла, за которой присматривают слуги-испанцы, двое его сыновей учатся в респектабельной британской частной школе, а сам Горди президент, единоличный держатель акций и единственный служащий компании, зарегистрированной в Лихтенштейне. И все же… все же Горди по-прежнему выписывает «Нейшн»[233], в уста римских рабов вкладывает инвективы по адресу апартеида и остроумные талмудические присловья, а когда на каком-нибудь левацком собрании из рук в руки переходит пушке[234], считает своим долгом вложить в нее чек на кругленькую сумму. Придется задать Ханту перца, подумал Горди, потому что, если я ему позволю, пускай слегка, меня переиграть, выйдет, что я нарочно подыгрываю негру, как снисходительный белый рохля. Но если он, избави Бог, заделает хоумран, я выйду бесхребетным либералом. Точно так же, как если я ему выдам уок, это будет типичным социал-демократическим соглашательством, которое только на первый взгляд представляет собой наилучший выход для обоих. Думал он думал, а в результате скрипнул зубами и в память о славном троцкистском прошлом взял да и засадил со всей дури крученый мяч Ханту в лоб. Хант бросил биту и, стиснув кулаки, двинулся к питчерской горке, хотя и не так быстро, чтобы игрокам обеих команд было не успеть разъединить противников, каждый из которых считал себя не только в своем праве, но и большим молодцом, ибо, преодолев безличные расовые предрассудки, сумел разглядеть в противнике личность и именно ей дать в глаз, пусть это и не приветствуется во время товарищеской игры в Хэмпстед-хите.


К концу решающего седьмого иннинга в клубе первых жен киношника началось шевеление: дамам показалось мало подкалывать бывших мужей издалека, они переместились на скамьи для запасных и даже к самому краю поля, где, совершенно забыв о том, что им как-никак все же оказано доверие, затеяли с бывшими мужьями совершенно неуместную перепалку. Когда, например, Меир Гросс вышел на позицию бьющего и его товарищи по команде закричали «Давай, парень, влупи им, врежь!», хорошо знакомый ему скрипучий голос перекрыл все прочие: «Влупи, Меир. Дай сыну возможность тобой гордиться, хотя бы раз в жизни».

Первые жены — о, это укоризна Божия. Они все еще в прошлом — неколебимо, неизменно. Столько лет прошло, а они до сих пор в ожидании Лефти[235]. Волосы их нынче, может, и поседели, подбородки стали двойными, шеи дряблыми, обвисли груди и выросли животы, но избави тебя бог подумать, будто, утратив молодость и красоту, эти клячи состарились духом. Подобно тому как когда-то они бились за мальчишек из Скотсборо[236], демонстративно порывали с родителями из-за мужей-евреев, посылали поклонников защищать Мадрид, ссорились со старыми друзьями из-за пакта Молотова-Риббентропа, агитировали за Генри Уоллеса[237], выходили на демонстрации в защиту Розенбергов и никогда, никогда, никогда не верили сенатору Маккарти… теперь они хлопают в ладоши в Клубах дружбы с Китаем, подписываются под петициями (чтобы руки, стало быть, прочь от Кубы и Вьетнама), а сыновей, снабдив бутербродами с печеночным паштетом, отправляют в очередной марш на Олдермастон[238].

Первые жены, которых бросили, помнят тяжкие годы, когда их мужья пробивались, помнят их неуверенность в себе, сомнения, унизительные отказы, квартиры без горячей воды, да потом еще и черные списки, — все это было при них, но они оставались верны. Они и теперь не изменились и не изменили, в отличие от мужей.

Каждая из этих семей рухнула под натиском собственного, внутри себя созданного урагана, но по большей части мужчины всего лишь разделяли позицию Зигги Альтера, которую он однажды емко сформулировал за покерным столом: «Прав ты или неправ, это все чушь собачья, на самом деле вопрос в том, кому охота стариться рядом с Анной Паукер[239], когда вокруг столько сдобных милашек, которых мы нынче можем себе позволить».

И вот они собрались тут на травке воскресным утречком — щуплые недоростки с безумными доходами и полным отсутствием принципов, все в группе риска по сердечно-сосудистым и раку легких, — и принялись бегать за неловко пущенным в небо мячиком, нисколько не стесняясь выглядеть смешно, лишь бы развлечь новых молоденьких жен и любовниц. Среди собравшихся и Зигги Альтер, написавший когда-то «проблемную» пьесу для «Группового театра»[240]. И Эл Левин, который некогда во время демонстраций швырял стеклянные шарики под ноги лошадям полицейских, а теперь сам держит лошадей, и две из них даже участвуют в самых престижных в Англии скачках на ипподроме «Эпсом-Даунс». Стоящий на питчерской горке Горди Кауфман, когда-то вздымавший над забитыми толпой тесными улицами Манхэттена знамя с лозунгом «¡No Pasaran!», теперь держит на зарплате специального человека, который следит за тем, чтобы пляж его виллы на Майорке случайно не осквернила нога испанца. А взмокший под кетчерской маской Mo Гановер, в юности учившийся в ешиве, а потом не спасовавший перед комиссией Маккарти, теперь прохлаждается здесь в годичном отпуске, оплаченном студией «Дезилю»[241].

Обычно мужьям удается избегать общества использованных жен. Их не увидишь в игорных залах «Белого слона», не встретишь ни в «Мирабели», ни в «Амбассадоре». Но стоит зайти на Брехта в «Театр на Шафтсбери», можешь не сомневаться: сев в середину второго ряда, ты, не оглядываясь, почувствуешь, как взгляд бывшей жены, угнездившейся в мешковатом хлопковом одеянии во втором ряду балкона, тут же начнет сверлить тебе затылок.

И уж конечно, можно смело ждать их воскресным утром в Хэмпстед-хите: придут как миленькие — ради одного того хотя бы, чтобы испортить удовольствие от игры. Причем не поздоровится даже такому игроку, как Эл Левин, потому что никакими хоумранами рты им не заткнешь.

— Смотри-ка, он тут прямо расцветает, — произносит знакомый голос со скамейки за спиной Левина. — Ему это нужно: игра, зрители… Особенно зрители: только на публике он способен изображать из себя мужчину.


Игра еле плелась. Во время восьмого иннинга Джеку Монро пришлось залезть в свой «мерседес», чтобы сделать инъекцию инсулина, и Джейк Херш, до того момента смущенно ерзавший на скамейке запасных, ступил наконец на поле. Херш (тридцати трех лет, бывший второй питчер сорок первой группы Флетчерфилдской средней школы) зашел с правой стороны ромба, опасаясь, как бы не скрутил внезапный радикулит. (Только бы не пришлось ловить мудреный мяч! Господи, на Тебя вся надежда.) Войдя в пределы ромба, изобразил небрежную походку, помахал жене, улыбнулся детям, и тут — глядь! — прямо в него со свистом летит со страшной силой пущенный мяч. В испуге Джейк сделал единственно разумную вещь — пригнулся. Раздавшиеся со скамьи оскорбленные вопли и стоны заставили его вспомнить, где он находится, и кинуться за мячом.

— Растяпа!

Поц!

Раннеры со второй и третьей базы бросились к «дому», Джейк быстро запыхался, но все-таки в конце концов догнал увертливый мяч. Правда, только когда тот остановился, закатившись под скамейку, на которой сидела женщина, не спускавшая глаз с элегантной коляски.

— Извините, — сказал Джейк.

— Ох уж эти американцы! — пробурчала нянька, очередная какая-нибудь au pair girl.

— Я канадец, — машинально возразил Джейк, выковыривая мяч из-под скамейки.

Пока он там копался, противники успели выполнить три пробежки. Джейк покосился на Нэнси, но даже она не могла удержаться от смеха. Да и детям за него, похоже, стало стыдно.


В девятом иннинге счет вновь сравняли — 11:11; и на поле с некоторой опаской вышел еще один запасной, Сол Питерс, новый игрок компании Каплана. Последний удавшийся прорыв был на вторую базу, а в аут отправлен еще только первый раннер. При подаче Горди Кауфман озаботился тем, чтобы бьющий не смог применить «бант», то есть вместо удара не подставил бы под мяч вялую статичную биту, — для этого он швырнул мяч прямо в бьющего, то есть в Сола, а тот, забыв, что он в контактных линзах, выставил перед собой биту, спасая очки. Мяч стукнул в биту и отскочил — шлеп! — идеальный «бант»!

— Да беги же ты, шмок!

— Пошел! пошел!

Сол в испуге кинулся бежать, но биту при этом почему-то не бросил, как положено, а прихватил с собой.


Потом Монти Тальман позвонил домой.

— Кто выиграл? — спросила жена.

— Ну, мы, конечно. Тринадцать-двенадцать. Да это как раз не важно! Главное, сколько было смеху!

— Лучше скажи, сколько народу обедать притащишь?

— Восемь рыл.

Восемь?

— Ну вот не смог я от Джонни Роупера отвязаться! Знает, гад, что будет Джек Монро.

— Понятно.

— Я только вот предупредить хотел. Бога ради, не вздумай спросить Сая, как поживает Марша. Они расстались. Кроме того, боюсь, что Мэнни Гордон придет с девицей. Ты уж не обижай ее, ладно?

Еще что-нибудь?

— А, да! Если из Рима позвонит Гершон, а вся мешпуха[242] будет еще у нас, пожалуйста, не забудь: разговаривать с ним я буду из комнаты наверху. И, пожалуйста, не начни опять в четыре часа собирать бокалы и вытряхивать пепельницы! Не позорь меня. Будет этот поганец Джейк Херш, он такие штуки обожает — запомнит и потом месяцами будет меня осмеивать.

— А я разве…

— Да хорошо-хорошо, ладно. А, черт, вот еще что. Том Хант придет.

— Это который актер?

— Ага. Так вот, слушай: он очень обидчив, поэтому, пожалуйста, спрячь куда-нибудь куклу Шейлы.

— Куклу Шейлы?

— Если она войдет, таща за собой этого чертова негритоса, я со стыда сгорю. Спрячь ее. Сожги. Говорят, пробы Ханта на днях будут одобрены. Такие дела.

— Ладно, дорогой, хорошо.

— До встречи.

10

Во время посиделок у Тальмана Лу Каплан (тот, у которого договор с «Двадцатым веком» на три картины) поманил к себе Джейка, и они вместе вышли в сад.

— Знаете, как называются все эти хреновы сикусы? — с непонятным раздражением спросил он, поводя пальцем.

— Конечно.

— Фссс! — с одобрительной усмешкой выдохнул Каплан и вдруг ткнул наудачу: — Ну-ка, вот этот!

— Так это же чайная роза. Причем явно «Ина Харкнесс».

— А это?

— А это флоксы.

— Ну-ну. А то обманщиков я не терплю. Давайте сядем-ка вот здесь. Почему вы до сих пор еще не сняли ни одной кинокартины? Я тут краем глаза глянул вашу последнюю телепостановку. Вы гений, Джейк!

Да ну?

— На вашем месте я бы сделал все точно так же.

— A-а. Ну, понятно.

— У вас есть стиль. Хватка. Кроме того, вы лихо управляетесь с камерами. Я слышал, правда, что от вас стонут актеры. Этакий вы будто бы гробер юнг, выражаясь по-нашему. Хочу кое-что дать вам прочесть. Если понравится, поговорю с вашим агентом. Если нет, и говорить не о чем. Годится?

Опять Джейк до двух ночи читал, думал, читал роман второй раз.

— Что ж, это обычный триллер, Нэнси. Но я бы мог из него кое-что сделать. Пожалуй, соглашусь.

— А где происходит действие?

— В Израиле. — И, почувствовав, что Нэнси напряглась, добавил: — Да тут всерьез-то не о чем пока и говорить, так что не переживай. Насколько я знаю, этот проект предложен на рассмотрение пяти режиссерам. И я среди них в лучшем случае, вариант под номером три.

Невероятно, но факт: в среду Каплан уже встретился за ланчем с агентом Джейка, и они сразу договорились об условиях. Право утверждать актерский состав Каплан, естественно, ему не отдал, зато сказал, что Джейк может сам нанимать сценариста.

— Может быть, — предложил Лу Каплан, — ваш знаменитый друг Люк Скотт сделает? С вас он по старой дружбе не запросит за сценарий миллион долларов…

— Нет, — отрезал Джейк. — С Люком это исключено. Абсолютно.

Соглашение было подписано и доставлено Джейку нарочным в понедельник, как Каплан и обещал. Оставалась одна закавыка — виза «Двадцатый век-Фокса», но через десять бесконечных, выматывающих нервы дней из их нью-йоркского офиса пришло сообщение, что Джейка утвердили.

— Ну все, — обрадовал Джейк Нэнси, — можно праздновать! — Этим они и занялись, а после, когда уже лежали в постели, он признался: — Я думал, так никогда мне шанс и не представится.

Спустя полмесяца, все еще не веря своему счастью, Джейк полетел в Израиль искать натуру, а заодно, если получится, и разузнать что-нибудь о Всаднике; может быть, откопать его израильскую жену, предположительно обитающую где-то в кибуце.

Самолет сел, и уже на трапе Джейка окутали дурманящие ароматы, ослепила яркость и голубизна; всего шесть часов назад расставшийся с лондонскими гуммозными тучами, Джейк воспарил. Это же Эрец Исроэл! Сион! Забросив чемодан в номер «Гарден-отеля» в Рамат-Авиве[243], присел к столику у бассейна пропустить стаканчик. Вокруг повсюду загорали немолодые туристы, стоптавшие ноги по экскурсиям. Среди них мистер Купер. Дородный, забронзовевший мистер Купер в надвинутой на глаза бейсболке, отгоняя мух свернутой в трубочку газетой, глубокомысленно разглядывал собственные ступни — сожмет пальцы ног, разожмет… В кресле расположился вольготно, глядит хозяином.

— Откуда приехали? — спросил он Джейка.

Джейк сообщил.

— А-га. И надолго сюда?

— На недельку. Ну, может, дней на десять.

— Дольше, стало быть, нет возможности. Это же Израиль! Чудо! Так вы, мистер Херш, бизнесмен? И какой у вас бизнес?

— Мусорный.

Ранним утром к Джейку в бунгало постучал коридорный: пришел полковник Эйтан, израильский партнер Лу Каплана. Кряжистый и мускулистый, с суровым, продубленным всеми ветрами лицом. Одет буднично.

— Шалом, — сказал он.

Мимо прошествовал мистер Купер с женой, одетой в коротенькие цветастые брючата.

— Ну что, мистер Херш, остаться здесь насовсем еще не решили?

— А вы?

— Ну, я-то слишком стар. Так что просто езжу сюда сорить деньгами.

Кинув на него презрительный взгляд, Эйтан пожал плечами. И только когда Джейк сел к нему в «форд»-универсал, Эйтан буркнул:

— Интересно, как звали этого человека прежде, когда он еще не был Купером?

— А вас, — ему в тон спросил Джейк, удивляясь собственной злости, — когда вы еще не были Эйтаном?[244]

— Вы скоро поймете: мы здесь уже не те евреи. Мы новые. Мы восстановили в евреях достоинство.

Проехали Рамлу, и дорога пошла петлять, то забираясь вверх, то ныряя в низину, вверх и вниз, пробираясь через каменистые горы, везде, где только можно, возделанные. Словно естественные выходы скальных пород, между холмами возникали разоренные арабские деревушки. На поворотах узкой крутой дороги у обочины попадались остовы бронированных грузовиков. То вдруг мелькнет сухой венок на почерневшей раме, то груда камней, обозначающая место, где водителя, запертого в кабине горящего грузовика, настигла мучительная смерть. Эти руины, разбросанные вдоль дороги, оставлены как памятник всем тем, кто погиб, преодолевая блокаду Иерусалима во время Войны за независимость, когда стратегические высоты Баб-эль-Вада и Кастеля (сперва древнеримского форта, впоследствии замка крестоносцев), господствующие над ближними подступами к городу, были в руках Арабского легиона[245].

— Кстати, послушайте, Эйтан, — ощутив вдруг неловкость, сказал Джейк, приходя во все большее смущение, — вы сами-то читали триллер, по которому будет фильм?

— Да.

— В сценарии все будет по-другому. Хочу, чтобы вы знали: я бы не поехал в такую даль ради того, чтобы изготовить вульгарную поделку.

— Мы нуждаемся в иностранной валюте, — уклончиво отозвался Эйтан.

Джейк рассказал Эйтану, что его двоюродный брат Джо Херш, которого некоторые называют Джесси Хоупом, тоже участвовал в первой арабо-израильской войне и даже, может быть, сейчас находится в Израиле, вот только Джейку неизвестно, где именно.

— Ну, страна у нас маленькая, но всех-то я ведь не знаю. Попробуйте через Ассоциацию американцев и канадцев в Израиле.

Но от клерка из Ассоциации никакого толку добиться не удалось.

— Половина англо-американских евреев, которые сюда приезжают, — сказал тот, — через два или три года покидают страну. Почему? Давайте смотреть правде в глаза: большинство из них происходят из довольно зажиточных семей, а поселиться здесь значит существенно снизить свой жизненный уровень. Другие начинают скучать по родным и близким. По мамочке, например.

— Вот это, — со значением ответствовал Джейк, — для Джо Херша проблемой никогда не было.

Увы, в Ассоциации никаких сведений не оказалось. Ни о нем, ни о его жене.

Во вторник Джейк поехал с Эйтаном в Акру смотреть возможные места для съемок. Арабский рынок: вонючие узкие улочки, над которыми поперек растянуты старые мешки — они дают тень, как для продавцов, так и для покупателей. Ослы, куры и козы сонно бродят по лабиринту ларьков и прилавков. Товары на прилавках жалкие: ржавые ключи от старинных замков, линялые ситцевые платья, рваные башмаки. По грязи носятся босоногие мальчишки. Повсюду мухи.

— Так жить их никто не заставляет, — упреждая вопрос Джейка, сказал Эйтан. — Многие из них владеют собственностью. А деньги зарывают в кувшинах в землю. Да ведь и нет на свете никаких «арабов». Ну что, например, общего у араба из Каира с иракским бедуином?

— Может быть, Иерусалим? — рискнул предположить Джейк.

— Общего между арабами только то, что они мусульмане. А мы должны научить их, показать, что это не так уж и плохо — быть арабом в Израиле.

— А может быть, — сказал Джейк, — проблема в том, что то, чему они хранят верность, находится вне их страны. Все равно как у моего нового приятеля мистера Купера.

В канадском посольстве сведений о Джозефе Херше не оказалось.

В среду с утра Джейк с Эйтаном поехали в Беэр-Шеву посмотреть отель «1001 ночь», тогда еще не достроенный. Примерно в получасе езды от Тель-Авива их универсал покатил через ухоженную, цветущую местность. Затем совершенно неожиданно оказалось, что они едут по пустыне.

— Здесь наша территория сто с гаком километров в ширину, — сказал Эйтан. — Когда-нибудь она станет нашей житницей.

Наконец машина остановилась в окрестностях Беэр-Шевы. Сощурясь от несомого ветром песка, Джейк с интересом рассматривал огромное здание, вырастающее, казалось, прямо из пустыни. К ним поспешил владелец, некий господин Ход.

— Я оборудую здесь лучший отель в Израиле, — сообщил он. — У нас будут площадки для гольфа, горячие источники, фонтаны — все, что положено. Скоро нам сделают самую большую неоновую рекламу в стране: «ОТЕЛЬ 1001 НОЧЬ». Я даже организовал общество под названием «Сыны 1001 ночи».

После обеда Ход принялся глушить бренди рюмку за рюмкой.

— Однажды, — рассказывал он Джейку, — я встретил в Беэр-Шеве испанца. Богатого. Он мне сказал, что в Мадриде он был антисемитом. Сказал, что не верил, будто евреи смогут построить свое государство, и ему подумалось: надо съездить, посмотреть собственными глазами. Ну вот, — говорит, — посмотрел. Увидел вашу страну — это ж просто чудо что такое! Но вы здесь не евреи, вы совсем не такие! Евреи в Испании бились бы только за свою семью и свой бизнес. Здесь вы совсем другие!

— Если пересечетесь с ним еще раз, — холодно ответил Джейк, — скажите, что некоторые евреи из Канады воевали не только за свою страну и не только за эту, но также и за Испанию. Как мой двоюродный брат, например.

Всю долгую дорогу назад в Тель-Авив Джейк притворялся спящим. Наконец Эйтан высадил его у входа в «Гарден-отель».

— Вы большой эстет, как я погляжу, а, Херш? Удивляетесь, почему у нас безвкусные отели, почему мы финансируем съемки чисто коммерческих фильмов со второразрядными актерами. А нам просто нужна валюта. Нужна, чтобы выжить.

— Да, — тихо отозвался Джейк. — Вы, конечно, правы. — И, вернувшись в свое бунгало, еще раз пролистал триллер, в конце концов все же снова придя к выводу, что с приличным сценарием и правильным актерским составом это будет хороший фильм: он в этот фильм внесет значительность, ведь он берется за него не просто потому, что уже, мягко говоря, не мальчик и самолюбие требует быстрей переходить к постановке фильмов.

Проснувшись, Джейк ощутил прилив решимости, даже веселья. Тут позвонил Эйтан.

— Ваш двоюродный брат, — сообщил он, — здесь проходил под именем Йосеф бен Барух. Он форменный сукин сын, что меня почему-то не удивляет. Его жена живет в кибуце Гешер-ха-Зив.

Позавтракав, Джейк взял такси и помчался по прибрежной равнине через Хайфу в Верхнюю Галилею, в горах которой у самой ливанской границы располагается кибуц Гешер-ха-Зив, который о ту пору никто не тревожил, кроме разве что контрабандистов, направлявшихся в Акру со свининой и гашишем.

Хаву он нашел в зале столовой. Она оказалась дородной дамой с черной шапкой курчавых волос, печальными черными глазами и шерстистыми ногами. Зажав под могучим локтем восьмилитровую жестянку с огурцами, она переходила от столика к столику, выкладывая на тарелку, стоящую в центре каждого, точно шесть соленых огурчиков к праздничному ужину. Предстоял пасхальный седер[246].

— Я двоюродный брат вашего мужа. Хотел с вами поговорить, если не возражаете.

— Он что, умер?

— Насколько мне известно — нет. А почему вы спрашиваете?

— Потому что от его родственников я никогда вестей не получала. И подумала, что, если он умер, может быть, придут какие-нибудь деньги. Что-нибудь для нашего сына.

Сыну, которого звали Зеев, было десять лет.

— А зачем вам в кибуце деньги?

— Здесь вообще больше жизни нет. Ради сына я хочу отсюда уехать.

— А вы… вы из Америки?

— Я из Терезиенштадта[247], а где до того жила, сама не знаю. — И она двинулась дальше разносить по столикам огурцы.

— Родственники прислали деньги. Меня просили передать их вам.

— Много?

Джейк почесал в затылке. Поразмыслил.

— Тысячу долларов.

— Тысячу долларов? — Она пожала плечами. — Но они же такие богатые!

— И сто долларов в месяц на содержание мальчика.

— А больше они дать не могут?

— Нет.

— А вы попробуйте. Поговорите с ними. Я дам вам с собой фотокарточку Зеева.

Они прошли к ее домику, в котором было три комнаты (считая вместе с детской). Оказывается, в Гешер-ха-Зиве уже не пытаются воспитывать детей централизованно, им позволено жить с родителями.

— Надеялись, что это поколение станет другим. Что дети будут избавлены от губительной опеки еврейской мамочки, но ничего не вышло. Родители все равно в детский дом просачивались, проносили вкусности. И если кто-то из детей простужался — мать тут как тут. Евреи! — закончила она грустно.

На каминной доске у нее стояла фотография Всадника, снятая году в 1948-м. Братец Джо в форме, верхом на белом скакуне.

— Этого коня он выиграл у сына мухтара[248]. Победил его в схватке.

Джейк спросил, были ли они тогда знакомы.

— Нет, но по рассказам я про то время многое знаю. Он был среди участников резни в Дейр-Яссине[249], несчастного для нас события. Некоторые говорят, он был там даже во главе какой-то из шаек, но это — кто знает? Сам он про это ничего не рассказывал.

В апреле 1948 года боевики Эцель и шайки Штерна[250] ни с того ни с сего напали на спокойную арабскую деревню Дейр-Яссин в западном предместье Иерусалима. Это был акт терроризма — арабам хотели преподать урок. Еврейское агентство отмежевалось от террористов, зато арабы стали использовать эту бойню для оправдания собственных жестокостей.

Вновь Джо там появился с третьим транспортным конвоем, направлявшимся в Иерусалим, тем самым, который понес тяжелые потери у Баб-эль-Вада. Множество сожженных машин так и оставили лежать у дороги — в напоминание.

— Это я видел.

— Тот конвой пробился последним. Привез курятину, яйца и мацу для Песаха, но надежды снова выбраться из Иерусалима уже не было. Йосеф присоединился к подразделению, воевавшему в Старом городе. Опять неприятности. На этот раз с «Нетурей карта». Ну, с этими… ортодоксами из ортодоксов — слыхали? Они до сих пор не признают государства, считают его самоуправством, ждут машиаха[251]. Один из этих седобородых пришел к нему и говорит: нельзя так поступать с детьми и женщинами — он имел в виду обстрелы и прочие ужасы. Предложил заключить с местными арабами особое перемирие, чтобы в их кварталах не воевали. Йосеф сказал, что, если старый осел выйдет с белым флагом, он лично его пристрелит. Вот прямо так — возьмет и пристрелит. Там было человек восемьсот набожных женщин с детьми — прятались в синагоге Йоханана бен Заккая[252], а арабы-то рядом, на другой стороне улицы! И когда раввины вышли с белой простыней, растянутой между двух шестов, кто-то с еврейских позиций взял да и выстрелил, одного из них ранил.

Всадника, который чудовищно пил, в Гешер-ха-Зиве не любили. Бывало, он вдруг исчезал — дня, этак, на три, на неделю: закатывал кутежи в Акре, где общался в основном с арабами на рынке. После всего, что потом случилось, нет никаких сомнений, что он был связан с контрабандой гашиша.

— Что вы имеете в виду? Что потом случилось?

— Ну, то есть после происшествия с Кастнером, — пояснила она.

В начале апреля 1944 года доктор Рудольф Кастнер, лидер общины венгерских евреев, установил контакт с гауптштурмфюрером Вислицени[253] из Sondereinsatzkommando Эйхмана и в условиях невообразимо мрачных и устрашающих договорился о выкупе на свободу тысячи семисот евреев за миллион шестьсот тысяч долларов. Выкупаемых еще предстояло выбрать из семисот пятидесяти тысяч тех, кого поэтому специально не предупреждали о том, что их ждут печи крематория и лишили тем самым возможности оказать сопротивление или бежать в леса. Среди тысячи семисот спасенных были и родственники Кастнера. Предпочтение отдавалось евреям влиятельным и из социальных верхов.

После войны Кастнер обосновался в Израиле. Много лет спустя в Иерусалиме появился какой-то помешанный, который стал поливать его грязью, на всех углах крича о том, что на самом-то деле Кастнер будто бы коллаборационист, чьи махинации привели к тому, что семьсот пятьдесят тысяч евреев в полном неведении отправились на гибель. А Всадник сидел в столовой кибуца пьяный и всех подзуживал — дескать, ну и что вы теперь собираетесь с этим делать? — как будто это было их проблемой. Как будто у них, как и у каждого в стране, от всей этой истории с обвинениями и воспоследовавшим судом не разрывалось сердце. Одни считали Кастнера воплощением всего гадостного и гнилого, что имело место в юденратах европейских городов, другие не соглашались: все ж таки время было ужасающее, и он спас столько жизней, сколько смог, а были и третьи — они говорили, что теперь вообще нельзя понять, чем руководствовались те, кто тогда действовал, так что пока лучше сидеть и помалкивать.

В 1953 году Кастнер подал в суд за клевету и выиграл процесс, но это была пиррова победа: его имя оказалось не столько очищено, сколько еще больше замарано, а что до Всадника, то он на следующее утро встал, завел грузовик и поехал будто бы на индюшачью ферму, но там не остановился. Грузовик потом нашли брошенным в Акре, а в Гешер-ха-Зиве Всадника больше никто никогда не видел.

В 1957 году состоялся еще один суд, который Кастнера оправдал полностью, но спустя несколько месяцев его прямо на улице застрелил какой-то венгерский еврей.

— Так, стоп. Минуточку, — прервал ее Джейк. — Вы хотите сказать, что все эти годы не видели его и не получали от него никаких вестей?

— Время от времени он появляется в Израиле, но не здесь. Понимаете, он ведь нас бросил еще за год до тех событий пятьдесят третьего. А весь пятьдесят первый пробыл во Франции. В Мэзон-Лафите[254], где его, как иностранца, официально тренером лошадей не взяли, и он работал нелегально, а по бумагам числился жокеем при частном лице.

— Он когда-нибудь говорил с вами о своих домашних? О Монреале?

— Только когда напивался. Говорил, что в смерти его отца повинны родственники, да и его они чуть до могилы не довели.

Прямо так и сказал?

Она кивнула.

— А вы не можете вспомнить точные его слова? Они почти что довели его до могилы?

— Это было давно. Он пьяный был. Мы разругались. Разругались, понимаете? Йосеф не разрешил мне обратиться за немецкой компенсацией. Ой, гордый был такой! Не подступись! Не во всем, правда…

— Что вы имеете в виду — не во всем?

— Ну, только насчет того, чтобы не брать деньги у немцев, которые у нас же их и награбили — у кого ж еще-то? — но нет, нельзя, а вот у женщин их вымогать, это пожалуйста… — И, издав короткий, сухой смешок она погрузилась в горькие размышления.

— А зачем женщины давали ему деньги?

— Женщины. Их мужья, отцы… Теперь-то ни у кого уже нет причин бояться. Письма я все сожгла — все до единого. А уж родных своих, которые в Канаде, вы знаете, он таки ненавидел. Кроме того, он ведь лжец был каких поискать.

— А что за письма вы сожгли?

— Зачем вам все знать? Вас кто прислал тут разнюхивать?

— Никто.

— Лично я против Хершей ничего не имею, я им очень, очень благодарна за помощь, жаль только, что она такая крохотная.

— Да-да, я понимаю. Но может быть, он говорил что-то еще? Пожалуйста, для меня это важно.

— Все повторял, что, если бы Херши были в сорок восьмом в Старом городе, они бы первые замахали белым флагом.

— Ну уж, это совсем несправедливо!

— А я разве говорила, что справедливо? Вам сколько лет?

— Тридцать три.

— Вот скажите мне, что в этой жизни справедливо, а? Давайте. Ну, назовите хоть что-нибудь.

— Вы письма от него получаете?

— Открытки. Главным образом на дни рождения Зеева.

Из дальнейших ее слов явствовало, что запои Джо обыкновенно заканчивались в кибуце Выживших узников Варшавского гетто, который неподалеку от Хайфы, а уж они-то там пить горазды! В этом кибуце расположен музей, где хранятся архивы Холокоста.

Затем Хава выдвинула ящик комода и, покопавшись, достала папку. Среди всяких бумажек Джейк обнаружил пожелтевшую газету и фотографии, вырезанные из журналов. Розовощекая gemütlich[255] фрау Геринг выходит из магазина на Театинерштрассе. Суровые наследники фон Папена: старший сын по имени Адольф позирует, сидя на кожаном диване. «Зепп» Дитрих[256] — какой строгий дядька!

Кроме того, там оказались сильно потертые страницы из журнала со статьей о том, как Йозеф Менгеле, бывший студент-философ, а затем главный врач концлагеря Освенцим, жил-поживал себе спокойно в Мюнхене до 1951 года, а затем из Мерано, что в Южном Тироле, через перевал Решенпасс бежал в Италию, откуда с помощью общества «ОДЕССА»[257] перебрался сперва в Испанию, затем в Буэнос-Айрес, а в 1955, когда режим Перона рухнул, в Парагвай.

ЗАЯВЛЕНИЕ

Я, нижеподписавшийся Миклош Нисли[258], врач, бывший заключенный номер А8450 к/л Аушвиц-Биркенау, утверждаю, что в своих показаниях я нисколько не отклоняюсь от реальности и ни малейших преувеличений не допускаю, являясь прямым свидетелем и невольным исполнителем деяний, осуществлявшихся в Аушвице.

Как старший патологоанатом лагерных крематориев, я выписал множество удостоверений о вскрытии и судебно-медицинских справок, которые я подписывал вытатуированным на мне номером. Заверив у непосредственного начальника, доктора Менгеле, я отсылал эти документы почтой по адресу: Berlin, Dahlem, Institut für rassenbiologishe antropologishe Forshungen…

Под монотонный аккомпанемент голоса Хавы, бубнившей про то, как дорого даже самое скромное жилье в Тель-Авиве, Джейк продолжал читать:

Доктор Менгеле (а именно он осуществлял медицинский отбор) дает знак. Вновь прибывшие выстраиваются в две колонны. В колонну слева становятся престарелые, увечные, слабые, женщины с детьми до четырнадцати лет. В колонну справа сильные здоровые мужчины и женщины…

Хава заварила чаю. Налила.

И вот они внутри. Хрипло звучит приказ: СС и зондеркоммандо — покинуть помещение! Немцы выходят, производят перекличку. После этого двери закрываются и освещение извне выключается. В этот момент слышится шум мотора подъехавшей машины. Это дорогой автомобиль, полученный лагерем от Международного Красного Креста. Из автомобиля выходят СДГ (Sanitätsdienstgefreiter)[259], и эсэсовец-охранник, выносят четыре зеленые железные канистры. Шагают по подстриженной лужайке, где через каждые тридцать метров над травой из земли торчат невысокие бетонные патрубки. Надевают маски противогазов…

— Ой, смотрите! — восклицает Хава. — Вот же она! Открытка. Всего месяца полтора как пришла. Смотри-ка ты, из Мюнхена!

— Он теперь большой артист, певец, а вы и не знали? — Впервые за все это время она улыбнулась. — «Джесс Хоуп, Музыка Дикого Запада и ковбойские песни».

11

Ах, Всадник, Всадник…

Не в силах уснуть, Джейк ворочался в постели, представляя себе, как Всадник скачет на великолепном плевенском скакуне. Под гром копыт галопом проносится мимо. Йосеф бен Барух. То есть сын Баруха — портового грузчика, торговца игровыми автоматами, деревенского силача, волка южных морей, старателя и поставщика контрабандного виски. Баруха, который смел с попреками обрушиться на зейду. «Евреи, я пришел. Евреи, это я, Барух! Ваш брат вернулся». Который вырастил сына в горняцком бараке в Йеллоунайфе. А сын потом бросал в лицо собравшимся в столовой кибуца Гешер-ха-Зив те же слова, которые он когда-то выкрикивал на Сент-Урбан: Ну, так и что вы теперь делать с этим собираетесь?

На следующий день ранним утром Джейк позвонил Эйтану.

— Я уезжаю сегодня, — сказал он.

— Но мне еще многое надо вам показать! Думал, вы пробудете здесь еще как минимум неделю.

— Нет, я решил отказаться от этого фильма.

— Почему?

— Это долгая история, к тому же вы все равно не поймете.

Вместо того чтобы возвращаться в Лондон, Джейк кинулся на первый самолет, рейс оказался в Рим, оттуда полетел в Мюнхен. Нэнси, к его удивлению, нисколько не расстроилась и даже вздохнула с облегчением. Он позвонил ей из аэропорта, и она сказала:

— Я с самого начала знала, что с этим начинанием что-нибудь да сорвется. Не переживай, подвернется что-нибудь получше.

Он в этом сомневался.

— Но что тебе понадобилось в Мюнхене?

Джейк объяснил.

— Да как ты его там отыщешь? — спросила она.

— Еще не знаю, но надо попытаться.

Тела не были беспорядочно разбросаны по всему полу, а лежали кучей, которая высилась до потолка. Потому что газ вытесняет сначала нижние слои воздуха, поднимаясь медленно и постепенно. Это заставляло людей карабкаться наверх, лезть друг на друга. В основании кучи оказались тела младенцев и детей, женщин и престарелых; наверху лежали сильнейшие. Тела, покрытые множеством царапин, свидетельствующих о происходившей борьбе, переплелись друг с другом и спрессовались. Носы и рты окровавлены, лица синие и распухшие.

Джейк прочесал все кабачки и музыкальные подвальчики в Швабинге[260], потом сделал заход по клубам, что ближе к Максимилианштрассе. От «Марценкеллера» в «Шуплаттер», оттуда к «Лоле Монтес», потом в «Мулен Руж», в «Бонго»… Джейк обходил погребок за погребком, пока тряские звуки аккордеона не начали лезть у него из ушей даже во тьме ночных притихших улиц. Ты в геенне, Джейк. Это же ад кромешный! Предел падения. Что делать? Поливать бензином, поджигать? Орать на прохожих? Убийцы, убийцы! Тем не менее шел и шел. Шаг, другой. Вдруг наткнулся на даму средних лет в чернобурке, торопливо извинился: Entschuldig mir — и тут же слегка смутился, подумал, а сойдет ли его идиш за немецкий? — тогда как надо было, не извиняясь, довершить начатое: по харе ее, по харе, пока не опомнилась, а после ногой под зад. Ненависть — это ведь отдельная наука. Учиться надо, тренироваться, вот и все.

Но нет, о канадском исполнителе ковбойских песен по имени Джесс Хоуп никто и никогда не слышал, разве что привратник подвальчика «Бонго» посоветовал заглянуть в клуб «Америкен вей» в бывшем гитлеровском Дворце искусств.

Ну ладно, почему бы и нет? Попал в ад, так хоть достопримечательности посмотри! Исследуй!

На входе Джейка встретил картонный ковбой. По пятницам, как было сказано в афише, вечером публику развлекает группа «Тьюн-твистеры Папаши Бёрнса».

Это взбодрило Джейка, и он встал в очередь к справочной стойке.

— Откуда прибыли? — спросил его военный, стоявший впереди.

— Из Иерусалима, — по наитию ответствовал Джейк.

— Кроме шуток? И как там житуха?

— Да замечательно.

Над стойкой плакат с объявлением:

ЭКСКУРСИЯ В ДАХАУ

Каждую субботу в 14–00 автобус

Осмотр замка и крематория

— Хоуп? Джесс Хоуп… — Администратор повторил имя, подумал, его улыбка сделалась лукавой. — А вы что — из военной полиции?

— Да ну, вот еще. Почему вы так решили?

Он так и прыснул со смеху.

— Вы его знаете?

— Он играл в «Бюргербройкеллере», но неделю назад его оттуда выгнали.

— За что?

— Это вы их спросите.

Этот «Бюргербройкеллер», еще один ресторан сети, обслуживающей американскую армию, оказался не больше и не меньше как той самой пивной, из которой Гитлер в 1923 году повел штурмовиков на захват баварского парламента. То есть в нацистском понимании это храм.

Джейк вошел перед самым закрытием и, щурясь от дыма, огляделся. В огромном зале оказалось множество свирепых воинов, которые, в полукоматозном состоянии нависая над столиками с клетчатыми скатёрками, слушали песню какого-то провинциального ветерана, несущуюся из музыкального автомата.

Под окном, где куст сирени,

Аист клювом щелк да щелк,

Вот и я — опять без денег,

Возвращаюсь голым в полк.

Да, менеджер действительно знал Джесса Хоупа — тот здесь играл, все верно, — но распространяться о нем перед человеком, чьи полномочия сомнительны, это уж нет, увольте. Даже если он и родственник. Возможно, если мистер Херш утром вернется, раввин…

Кто-кто? — удивился Джейк.

— Капитан Мельцер. По субботам он здесь с утра проводит богослужения. И он знаком с Джессом Хоупом.

Как есть геенна, нижайший уровень. Самый внутренний круг. В пятнадцати километрах от Дахау, всего-то навсего! Вы не забыли «роллейфлекс» со сменной оптикой?

Тем не менее в отеле Джейк спал замечательно, а проснувшись, испытывал приятный голод. Булочки оказались вкуснейшие. Как и ветчина, как и яйца. Кофе — лучше некуда. Обслуживание — безупречное. Может быть, обедать пойти к Хумплмайру, попробовать их знаменитую гусиную печенку? Или прогуляться по «Английским садам»? Потом зарулить в Хофбройхаус…[261] Прямо в кровати Джейк стал листать телефонную книгу, посмотрел на фамилию «Геринг». Четыре адреса. Эйхманов, правда, не оказалось, зато Гиммлеров — полно!

«Привет, Хайнрих, что у нас нынче на повестке дня?»

«Глупый вопрос! Евреи, что же еще?»

Не было и десяти утра, когда Джейк снова появился в «Бюргербройкеллере» и заморгал в остолбенении, не зная, как реагировать: то ли возмутиться, то ли сронить слезу умиления при виде грустного тщедушного мыша в талите. Тем временем тот воздел ввысь священный свиток перед кустарным временным алтарем, устроенным в том самом месте, где Адольф Гитлер, вскочив на стол, выпалил свои первые два выстрела в воздух.

Шма Исроэль! Слушай, Израиль, — запел армейский раввин. — Господь есть Бог наш, Господь един.

Потом Джейк и раввин Ирвин Мельцер вместе пошли пить кофе. Получивший в армии звание капитана, капеллан, оказывается, когда-то был раввином в Джорджии.

— Там, знаете ли, тоже были сложности, — нараспев, пугающе тонким голоском рассказывал он. — То и дело меня подымали среди ночи. Вставай, беги в больницу. Дорожные аварии одна за другой. У нас там главное шоссе на Флориду проходит — вы ж понимаете! — машины сталкиваются, и таки часто это машины евреев!..

Нет, в Англии он еще не побывал, но собирается.

— Ах, Лондон! Оливер Твист. Шерлок Холмс. Лиза Дулитл. Столетия, века литературы. Прямо живые картины перед глазами!

Наконец Джейк спросил его про Всадника.

— Очень трудная, мятущаяся душа, как мне это представляется. Решение проблем пытается искать в бутылке, но тоже ведь своего рода мыслитель, пытливый ум не без склонности к метафизике.

— В самом деле?

— Однажды он даже пришел ко мне на богослужение. Правда, все время ухмылялся, пьян был в стельку, но вдруг взял да и поставил меня в тупик. «Вы знаете, ребе, — сказал он, — а ведь вы правы! Господь есть наш Бог, и Господь един. Но знаете почему? Да потому что у Господа нашего внутри сидит ленточный червь и такую создает в нем голодуху, что он может шесть миллионов евреев сожрать за один присест. А если бы таких богов, как наш Господь, было два? Представляете? Это ж было бы двенадцать миллионов! Где бы мы их на тот момент ему взяли? Так что Господь, Бог наш, точно един, ибо двух таких мы бы просто не сдюжили».

— А вы, — слегка опешил Джейк, — что вы ему на это ответили?

— Я обратил его внимание на то, что бывают тайны, тайнами чреватые, и даже в богохульстве может укрепиться корень веры. Мне тоже не дано все знать, — сказал ему я, — потому что я в Его земном воинстве тоже ведь всего лишь рядовой.

— Но его это конечно же не удовлетворило?

— Нет. «Принято считать, ребе, — сказал он, — что в лагерях сопротивления не было, что наши люди шли как овцы на бойню, однако выжившие свидетельствуют: среди евреев распространено было возмущение как раз очень глубинного толка. Не против человека. Ибо чего можно ждать от других людей? Продажности, порочности, смертоубийства. Нет, возмущение против Бога. Святого Имени Его. Говорят, в Освенциме среди ортодоксальных евреев появились такие, кто впервые в жизни не постился на Йом Киппур. Таково было их отрицание Господа, Бога нашего, который Един».

Раввин заказал себе еще кофе.

— Послушай, добрый человек, — сказал ему я, — не вопрошай Всевышнего, или Он может призвать тебя к ответу.

— А вы не могли бы рассказать, какие тут приключились у Джо неприятности?

— Да говорят, гашишем торговал, но прямых улик не нашли, так что формально обвинений против него никто не выдвигал. Но вообще-то его здесь недолюбливали. Как наши, так и местные. Он тормошил людей, задавал вопросы. Особенно его интересовали дела семьи Менгеле — у них тут фабрика неподалеку, в Гюнцбурге. Словом, он из тех, кто норовит разбудить лихо, когда оно спит тихо.

А отсюда, — добавил он, — Джо перебрался в Баден-Золинген, где подрядился выступать на базе канадских ВВС.

Баден-золингенская база Четвертого авиаполка Королевских канадских ВВС располагалась в тихом и зеленом Шварцвальде, окруженном горами, густо поросшими тенистым сосновым лесом, в котором там и сям высились развалины замков, и все это в каких-нибудь пятнадцати минутах на машине от роскошного курорта Баден-Баден. Весна, как пришлось признать Джейку, очень здешним местам идет. По долинам и взгорьям вовсю расцветали яблони и груши со сливами.

Часового на воротах Джейку удалось уболтать, показав ему свой канадский паспорт, старое удостоверение сотрудника Си-би-си и на ходу придумав, будто бы он приехал посмотреть, не снять ли про их базу документальный телефильм. Короче, где тут ваш пресс-секретарь. Джейка направили к шеренге бетонных многоквартирных зданий — общежитиям для женатых, расположенным сразу за забором собственно базы. В вестибюле плакат:

ПОРЯДОК ДЕЙСТВИЙ ПРИ ОБЪЯВЛЕНИИ О ЯДЕРНОМ УДАРЕ

Спуститься в подвал при первом предупреждении.

Не есть, не пить, не курить и жвачку не жевать, пока не будет обеспечена безопасность пищи, воды и т. д.

У старлея Джима Хенли щечки как яблочки, сам веселый и любезный, на шее черный диск — дозиметр, чтобы в случае ядерного удара сразу знать, какую дозу радиации схватил. У его напарника капитана Роберта Уотермана такой же.

— Послушайте, мы ждали вас только на следующей неделе!

— Правда?

— Ну да, ведь вы же из команды, снимавшей «Защитников свободы»?

— В принципе да. Но меня сюда прислали как бы на разведку. Остальные подзастряли еще на неделю или около того.

— Пойдемте в столовую, — предложил Хенли.

В столовой полным ходом шла вечеринка; все вращалось вокруг приписанных к базе школьных учительниц; Джейк с ними тоже мельком пообщался. Оказалось — провинциальные хохотушки откуда-то из Онтарио. Смущаясь, Джейк спросил первую девушку, к которой его толпой притиснуло:

— Как вам тут нравится?

— О, немцы удивительный народ, — радостно сообщила та. — Это и впрямь моя страна!

Джейк изобразил еще большую радость.

— Нам есть чему у них поучиться, не правда ли? — И ускользнул к стойке бара, где люди куда более серьезные пили, сидя под плакатом «БДИТЕЛЬНОСТЬ В МОДЕ КРУГЛЫЙ ГОД».

— Ах, да кому тут нужны ваши деньги, — отмахнулся Джим Хенли. — Просто скажите, чем предпочтете травиться.

Тут к ним подвалил майор американских ВВС, больше похожий на неудачливого страхового агента, чем на Стива Кэньона[262]; встречен возгласами восторга. Майор хватал себя за живот и за горло, показывал, что полон до краев, и притворялся, будто еле держится на ногах, но после серии ужимок и продолжительного балбесничанья в конце концов согласился полечить подобное подобным.

— Ну что, как провели сражение? — спросил его Хенли. (Американский майор участвовал в учениях объединенных войск НАТО на французской базе неподалеку.)

— Да в жопу! Не войну устроили, а черт-те что.

— А что не так? Все только на бумаге?

— Да не в том дело. Беженцев тут развели и всякого дерьма. А беженцы блокируют, на хрен, все дороги. К тому времени, когда только самой гребаной потехе бы начаться, тебя уже разбили. Уж лучше отпустили бы назад — туда, сражаться с гребаными гадами.

Они потеснились, впустив в свой кружок высокого, грубоватого на вид старлея с необычайно толстым загривком; заказывая очередную порцию выпивки, Джейк с интересом оглядел его.

— Он из контрразведки, — шепнул Джейку Уотерман.

— Из контрразведки? — И Джейк тут же с самым серьезным видом пристал к старлею с вопросом: какие, дескать, тут на гребаной базе завелись гребаные проблемы с гребаным шпионажем со стороны гребаных коммунистов.

— Это секретная информация.

Уотерман объяснил, что Джейк с телевидения Си-би-си, потом похлопал Джейка по спине и говорит:

— Полагаю, вы без меня знаете, что нашими «CF-104»[263] вам любоваться также не дадут — они тоже шибко секретные. Но стоит подъехать к воротам базы, имея при себе хороший бинокль, и вы сможете переписать все номера фюзеляжей, пока самолеты взлетают и садятся. Таким способом легко подсчитать, сколько у нас здесь самолетов и как часто они летают.

— Что на это скажете? — спросил Джейк контрразведчика.

— Без комментариев.

— А если хотите разузнать, как такой самолет построить, — продолжал Уотерман, — купите «Новости авиамоделизма». О! Смотрите-ка, к нам идет наш главный по защите от ядерного поражения. Если на нас скинут атомную бомбу, его обязанностью будет проследить, чтобы все, на хрен, хорошенько расслабились.

Джейк отвел контрразведчика в сторонку.

— Если это не секретная информация, расскажите мне, как у вас тут по части развлечений?

— Ну, у нас есть боулинг. Кино смотрим. Есть хоккейная коробка…

— А выступал у вас тут когда-нибудь певец по имени Джесс Хоуп?

— А что такое?

— Да я тут пару недель назад пересекался с ним в Мюнхене…

— Играли в покер?

— Н-ну, в общем да…

— Этот сукин сын затеял тут игру, которая длилась с вечера пятницы и чуть не до обеда в воскресенье. По моим подсчетам, когда он смылся, у него в карманах было что-нибудь около тридцати тысяч долларов.

Медленно, ровным тоном, Джейк сказал:

— Рад это слышать.

— Слушай, парень, по-моему, ты пьян.

— Пока нет. Уотерман! Плесните-ка мне еще.

— Запросто.

— Джесс Хоуп — это мой двоюродный брат.

— Ей-богу, я бы не стал этим хвастать!

— А я вот стал! — сказал Джейк. — Потому что он настоящий солдат, а не какой-нибудь картонный. Не какой-нибудь тупоголовый пень, которому главное досидеть до пенсии. Он сражался на Эбро. Ну-ка, угадай, где это?

— Вот ты у нас умный, ты и скажи.

— Это секретная информация.

— Эге! Да он и впрямь напился!

— Кто б мог подумать!

— Это в Испании. «На каменистой площадке, отторгнутой зноем у Африки и ставшей мишенью учебной стрельбы для Европы…»[264] А еще он воевал в Израиле в сорок восьмом. За Иерусалим. — И, подавшись ближе, Джейк осведомился: — Ну а это где? Угадаешь?

— Ну ты даешь!

— Этот клоун говорит, что он двоюродный брат того шулера, — объявил контрразведчик. — Джесса Хоупа.

— А вы знаете, почему он уехал из Израиля? Вот, у меня тут есть — читаю прямо с открытки, которую он прислал жене. Я цитирую, джентльмены. Когда Рубашова в тюрьме выводили прогуляться взад-вперед по двору, рядом с ним однажды оказался некий помешанный, тоже старый большевик, который все время повторял: «В социалистической стране такое было бы абсолютно невозможно»[265]. А у Рубашова не хватало духу открыть ему глаза на то, что они не где-нибудь, а в Советской России. Конец цитаты. Вы знаете, кто написал ту книгу, которую он цитирует в открытке?

Молчание.

— Ну так слушайте. Вовсе не какая-нибудь Мазо де ля Рош. А тоже летчик, старший лейтенант Арти Кёстлер[266]. Xaвep[267] Уотерман, мне требуется еще выпить.

— А не пора ли нам?.. — забеспокоился Хенли.

— Вы были на войне? — вскинулся Джейк.

Контрразведчик кивнул.

— Ну и как вам теперь нацисты в качестве союзников?

— Слушайте, да они с этим Хоупом и впрямь близнецы-братья! Говорят так похоже, будто одинаковыми горошками дрищут.

Тут вмешался Уотерман:

— Может, и есть среди немцев такие, кто когда-то думал, что нацисты это хорошо, но мне они как-то даже и не встречались.

— Ну да, они хотят изжить свое прошлое, — поддержал его Хенли.

— А знаете, если взглянуть на вещи шире, — вновь заговорил Джейк, — они ведь, в сущности, были не хуже других. Ну ладно, ну уничтожили шесть миллионов евреев или, допустим, пять. Да кому эти евреи были нужны? В сорок четвертом Йоэль Бранд предложил лорду Мойну выкупить миллион евреев за несколько грузовиков с продовольствием, на что его светлость отозвался совершенно недвусмысленно: «А что мне потом с миллионом евреев делать?» Куда их потом девать? Вот то-то и оно. А какова, джентльмены, наша главная проблема сейчас? Перенаселение плюс гребаная, черт ее дери, красная угроза. Шесть миллионов евреев к настоящему моменту наплодили бы еще шесть миллионов, да еще и — давайте уж смотреть правде в глаза — голосовали бы за коммунистов, причем в таком количестве, что те после войны пришли бы к власти в Италии и Франции. И что тогда? Ой, большой был бы гевалт! Вы бы тогда, ребята, по-прежнему базировались в Трентоне, Онтарио. В стране дождя и гнуса. Ни тебе рейнского вина, ни девчонок. Ни дополнительного довольствия.

— Да-a, меня нисколько не удивляет, что этот типчик Джесс Хоуп его братан, — проворчал контрразведчик.

— Дорогой сэр, я искренне полагаю, что вас должно удивлять все, что сложнее букваря, но это ладно. Не будем о грустном.

— Ну, ты, приятель, даешь! Я т-торчу!

— Налейте-ка мне еще, Уотерман.

— Все-все-все. Завтра-завтра-завтра. Давайте-ка лучше мы проводим вас в ваш отель.

— Ну что ж, гм… давайте. Пожалуй.

Однако, оказавшись в Баден-Бадене, Джейк обнял Уотермана за плечи и потащил к себе, чтобы вместе выпить еще.

— Уотерман, вы мне нравитесь. Вы такой остроумный! Интеллигентный! Стильный!

Уотерман добродушно осклабился.

— Скажите, а этот Хоуп действительно ваш брат?

— Нет. Я наконец вычислил, понял, кто он. Джесс Хоуп, известный также как Йосеф бен Барух и Джо Херш, это Голем. Вас это, конечно, удивляет, но…

— А кто такой этот… ну… Голем?

— Что-то вроде еврейского Бэтмена.

— А-а.

— Голем, чтоб вы знали, это тело без души. В шестнадцатом веке его вылепил из глины рабби Иуда бен Бецалель, чтобы он защитил евреев Праги от погрома, и с той поры он, как мне кажется, все еще странствует по миру, появляясь там, где им больше всего нужна защита. А что, Уотерман, в той игре вы много ему проиграли?

— Ну, пару сотен, что ли.

— И куда он отсюда направился?

— Во Франкфурт.

— Уотерман, у вас настолько острый ум и вы такой симпатяга, что я вас, пожалуй, посвящу в кое-что сокровенное, но вы уж не выдавайте меня контрразведке.

— Хорошо, давайте.

— Та команда из Си-би-си, которая приедет к вам на следующей неделе, будет водить вас за нос: они не собираются снимать никаких «Защитников свободы». А сколько в личном составе вашего авиаполка женщин?

Уотерман выпучил глаза.

— Это секретная информация?

— Ну, может, сто.

— Когда приедут телевизионщики, вы за ними присматривайте. На самом деле они собирают материал для фильма о лесбиянках в армии. Это правда, Уотерман, уж вы мне поверьте.


То, что Джо поехал во Франкфурт, могло означать, что, скорее всего, он будет на слушаниях по делу Роберта Карла Людвига Мулки, Фридриха Вильгельма Богера, доктора Виктора Капезиуса и других служащих лагеря Аушвиц-Биркенау.

— Но не мог же Менгеле присутствовать там все время!

— По-моему, он находился там всегда. День и ночь.

Доктор Менгеле — как, сидя в секторе прессы, узнал Джейк — был озабочен состоянием женского блока.

«…Там женщины частенько лакали из своих мисок как собаки; единственный источник воды был рядом с гальюном, причем этой же тонкой струйкой пользовались, чтобы смывать экскременты. Женщины подходили туда попить, некоторые пытались взять воды с собой, набирая в кружки и тарелки, а рядом другие узницы сидели в это время над дырками канализации. За всем происходящим наблюдали эсэсовцы, прохаживаясь взад-вперед».

Тела умерших обгрызали крысы, кусали они и спящих. На женщинах кишмя кишели вши.

«Потом появился Менгеле. Ему первому удалось избавить от вшей женский лагерь. Он просто взял да и отправил всех заключенных женщин в газовую камеру. После чего провел в бараках дезинфекцию».

Точно как Ханна, это позорище улицы Сент-Урбан, ходила когда-то от стола к столу на бар-мицвах, всем тыкая в нос фотографию Джо, останавливала незнакомцев на вокзалах и совала снимок в лицо испуганным пассажирам в аэропорту, так и Джейк не давал проходу репортерам, приставал к ним у здания суда и в близлежащих барах и ресторанах, у всех допытываясь об одном и том же: не встречался ли им на каком-нибудь из заседаний Всадник.

«Иногда работники специальной команды, выносившей тела, обнаруживали, что у кого-нибудь из детей сердце все еще бьется. Об этом докладывали, и ребенка пристреливали.

— А использовались ли какие-либо другие методы убийства детей?

— Я видел, как однажды ребенка отняли у матери, отнесли к крематорию № 4, имевшему две загрузочные топки, и бросили в горящий человеческий жир…»

Никто ни в суде, ни в барах и ресторанах Джо не видел. В ближайших кабачках и подвальчиках, которые Джейк на этот предмет обследовал, в числе выступающих музыкантов Джо тоже не обнаружился.

— Но не мог же Менгеле присутствовать там все время!

— По-моему, он находился там всегда. День и ночь.

Если бы Бог не умер, Его следовало бы повесить.

12

Свой первый фильм Джейк поставил в 1965 году, и еще один в следующем. В том самом, когда Люк получил премию в Венеции, Молли сломала лодыжку, у Ханны случился микроинсульт, а Джейк купил дом, который Нэнси присмотрела в Хэмпстеде. О Всаднике по-прежнему ни слуху ни духу. Той осенью Нэнси обнаружила, что вновь беременна. В апреле шестьдесят седьмого, когда она была уже на восьмом месяце, Джейку пришлось лететь в Монреаль. Рак, который уже три года как завелся в почке у Иззи Херша, прооперировали, однако он проявился снова, его опять укрощали скальпелем, но он пустил корни, пронизав щупальцами все тело.

— Что-нибудь сделать еще можно? — спросил Джейк доктора, лечившего отца.

— Ничего. Он вот отсюда и посюда в метастазах.

Преодолевая себя, Джейк вновь и вновь тащился в душную отцовскую квартирку с окнами на бензоколонку «Эссо», садился у постели усыхающего Иззи Херша и принимался ему рассказывать, как тот поправится и они вместе сходят на Всемирную выставку[268], да не как-нибудь, а по виповскому пригласительному, потом поедут в Катскиллские горы — только ты и я, вдвоем и обязательно к Гроссингеру[269] — куда ж еще-то! — но Иззи только смотрел на него огромными пустыми глазами. Джейк поведал ему, как уже его сын Сэмми (вот уж кто переживет нас обоих, паршивец мелкий!) часто спрашивает про зейду, однако и это не вызвало в голове, безвольно лежащей на смятой подушке, никакого отклика. Он заверил отца, что женат счастливо. Да, конечно, — прочитал он в глазах старика, — но на ком? На шиксе!

Смешаные браки — ГОВНО!

Сидя у отцовской постели, Джейк звал его приехать в Лондон и пожить у них. Вместе они станут ходить на стриптиз в Сохо, а там такие нынче коленца выделывают — в старом добром монреальском «Гэйети» ни о чем подобном даже и помыслить не смели! От Иззи Херша никакой реакции. Тогда Джейк забормотал что-то про старинные деньки, вспоминая на пробу то про «Сигары & Воды» Танского, то про летний домик в Шоубридже, но глаза отца смотрели куда-то внутрь, заставить его улыбнуться не удавалось. Джейк обещал подарить ему красивую трость, купить новый халат. Напомнил отцу об утренних субботних походах в синагогу, нес чушь об их пасхальных седерах, о том, как они впервые посетили парную баню… Но нет, в глазах отца ни одной искорки. В конце концов Джейк помог Иззи Хершу облачиться в халат, стараясь не смотреть при этом на его иссохшее тело: когда-то горделиво выпиравший отцовский живот стал теперь пустым мешочком, свисающим на хирургические швы, опоясавшие торс вкруговую. Поддерживая с парализованного бока, Джейк привел его в душную, заставленную мебелью гостиную к телевизору, где отец и сын вместе посмотрели шоу Джеки Глисона[270], и тут уж Иззи Херш от смеха прямо завывал, а его глаза сверкали.

— Ну, парень! Ох уж мне этот Глисон! Вот кретин чокнутый! Прямо аж до печенок достает!.. А в Лондоне он со своим шоу выступает?

— Нет, — раздраженно рявкнул Джейк и решился наконец спросить отца о матери и о том, почему они с ней развелись.

— A-а: капало, капало, да и прорвало плотину, — ответил на это отец, по-прежнему улыбаясь и не отрывая восхищенных глаз от Глисона.

— А ведь я его знаю, — выпалил Джейк.

— Ты… лично знаешь Джеки Глисона?

Теперь папин священный ужас перед Глисоном Джейку маслом по сердцу.

— А в жизни он что… и впрямь такой пьяница?

— И впрямь.

Иззи удовлетворенно улыбнулся и больше не проронил ни слова, пока не пошла реклама.

— У вас в Лондоне сериал «Золотое дно» показывают?

— Показывают.

— Он ведь канадец, ты знаешь, наверное. Этот Лорн Грин[271]. И к тому же еврей.

Затем с таким видом, будто предполагает нечто невероятное, спросил:

— А что, может, ты и его знаешь?

— Был момент, — ответил на это Джейк, — когда я мог его взять и не взял.

— Ты хочешь сказать, что мог бы ему… Лорну Грину, стало быть… дать роль… и не дал?

— Совершенно верно.

«Ты лжец», — прочел он в глазах старика.

— Он-то ведь миллионер теперь, сам знаешь. И все сам, своим горбом.

На экране же в это время Бобби Халл несся по испятнанной солнцем «Королевской автостраде»[272] в «форде-метеор». Машина для настоящих мужчин!

— А вот кого ты наверняка не знаешь, так это Джеймса Бонда. Ну, в смысле, как бишь его?

— А вот и знаю!

— Ну, и какой он? То есть в общении, в реальной жизни.

— Да самый обыкновенный, — мстительно процедил Джейк. И, не ожидая, пока отец вновь вперит взгляд в экран, опять его огорошил: — Он, между прочим, вовсю меня сейчас обхаживает, чтобы его следующий фильм ставил я.

— Ого, да это же небось какие огромные деньжищи-то!

— Скажи, ты бы тогда мною гордился?

— Про Джеймса Бонда? Хо-хо!

Вранья Джейк сразу устыдился и замолк, а когда Глисон кончился, помог отцу вновь улечься в постель, с которой тот не встал уже никогда.

— Наша беда в том, что мы не разговариваем друг с другом, — сказал Джейк. — Никак по-настоящему поговорить не удается.

— Да ну, зачем лишний раз ссориться!

Джейк помог отцу выпутаться из халата и осторожно опустил его на кровать, где несколько секунд тот лежал непокрытым — старик в не очень чистой майке и трусах — и глядел вверх с заискивающей улыбкой. Расправляя одеяло, Джейк краем глаза увидал отцовский член, крючочком выпавший из трусов. Как дохлый червячок. У Джейка открылся рот, яростный выкрик застрял в гортани. Много лет назад они с Рифкой вместе, бывало, вечером в пятницу подслушивали, прижавшись к двери своей спальни и зажимая ладонями рты, чтобы не хихикать, когда Иззи Херш, стараясь не топать громко, подходил в длинных кальсонах к кухонной плите и швырял в пламя шабата использованный презерватив, который коротко пшикал, после чего отец возвращался в свою кровать. У родителей были две одинаковые односпальные кровати под одинаковыми красными стегаными покрывалами. Что ж, в другое время и в другом месте, спохватился Джейк, этот член произвел меня на свет божий. Джейк наклонился и на прощанье поцеловал отца.

— Все нынче прямо как с цепи сорвались: и целуют меня, и целуют, — проворчал Иззи Херш иронически.

— Потому что любят!

— Да, фильмы про Джеймса Бонда — это, конечно, нечто. Вот уж и впрямь золотая жила. Видел небось, как у нас тут рекламируют последнюю серию?

— Да, — подтвердил Джейк, стоя уже в дверях. — Конечно.

— А! Погоди, Янкель!

— Что?

— Ты получаешь журнал «Плейбой»?

— Да.

— Когда тебе надоест очередной номер, можешь пересылать мне. Возражать не буду.

В коридоре Джейка перехватила теперешняя жена Иззи Херша Фанни — как раз поднялась из подвала с корзиной белья.

— Я люблю твоего отца, все это время он был мне чудесным мужем; уж я стараюсь окружить его заботой на высшем уровне.

— Я благодарю вас. И от Рифки тоже спасибо.

— Его хотели поместить в больницу для неизлечимых, говорили, что мне будет слишком тяжело с ним, но я сказала нет, пусть уж дома помрет.

— Ради Христа, он же не глухой! Может услышать.

— Хорошо, что вы приехали. У вас, наверное, дела идут неплохо.

— В каком смысле?

— Ну, потому что прилететь из Англии — это же дорого! А я так рада, что у вас дела идут и что мы друг другу так понравились. Я всегда буду рада видеть здесь и вас, и вашу жену… Я ведь не то что ваши тетки, лишним снобизмом не страдаю. А то смотрят на всех сверху вниз… — Она прервалась, подумала, как нерешительная лошадь перед прыжком через препятствие. — Быть еврейкой — это же еще не все!

— Спасибо, я передам Нэнси ваши слова. До завтра.

Следующим вечером — как раз был первый вечер Песаха — приехала Рифка с Герки и двумя их буйными перекормленными мальчишками. Ленни двенадцать, Мелвину еще только пять. Для седера Фанни установила в спальне раскладной стол, и вот уже Джейк в кипе, волнуясь, как бы она не сползла с макушки, встает и неуверенно задает четыре положенных вопроса. Повернувшись к лежащему на кровати отцу, возглашает:

— Чем этот вечер отличается от всех других вечеров? Тем, что в другие вечера мы едим либо хлеб, либо мацу, а сегодня только мацу. Тем, что в другие вечера мы едим любые овощи, а сегодня — горькие травы.

Глаза старика остекленели; он никак не реагировал.

Джейку вспомнилось, как в былые времена, когда подходил момент передавать крутые яйца, отец неизменно ухмылялся и спрашивал: «А вы знаете, почему евреи, празднуя Песах, окунают яйца в соленую воду?» — «Нет, папочка. Почему?» — «Потому что, когда они переходили Тростниковое море, мужчины вымочили в соленой воде свои яйца!»

Джейк продолжал:

— Во все другие вечера мы не окунаем овощи, а сегодня…

Звонок в дверь. Что-то рановато нынче Элиягу за бокалом вина пришел.

— Это доктор! — засуетилась Фанни.

Долгожданный врач-специалист. При этом не еврей, заметьте-ка.

— Разрешите вашу шляпу, сэр. Пожалуйте сюда, сэр. Благодарю вас, сэр.

Пока специалист осматривал Иззи Херша, все ждали в гостиной; голос врача, нечеловечески бодрый, ясно доходил сквозь стену.

— Так-так-так. Ну, выглядите вы не так уж и плохо. Сколько вам лет?

— Шестьдесят пять, сэр…

— Значит, год рождения ваш…

Помедлив, Иззи Херш снабдил его датой. Непостижимого зимнего утра в галицианерском штетле практически другого века.

— А сегодня у нас что за день? Сказать можете?

— Среда… или нет, нет… вторник…

— Не всегда удается нужное словечко подыскать, не правда ли?

Молчаливое, из гостиной невидимое согласие.

— Давайте мы с вами сыграем в игру. Согласны?

— Да, сэр.

— Назовите-ка мне, скажем… месяцы года.

— Январь… Февраль… Март…

Всеведущий Герки многозначительно кивнул Джейку.

— Проверяет, нет ли у старика завихрений.

Джейк нахмурился и сгреб бутыль пасхального вина, которую заранее предусмотрительно наполнил запретным коньяком «Реми Мартен».

— Глотать трудно? — осведомился специалист.

— Да, сэр.

Глупые глаза Фанни Херш зажглись гордостью.

— Когда заболел Бронфман[273], к нему при всех его миллионах вызывали этого же специалиста. Это профессор с мировым именем!

— Ну, наконец-то папе повезло, — улыбнулся Джейк, повернувшись к Рифке. — Те же руки, что щупали анус у Бронфмана, прикоснулись и к нему!

Рифка тут же вскочила с дивана и принялась выпроваживать сыновей: сходите, купите себе мороженого.

— Ага, ну-ка, повернем вот так… хорошо, отлично, — слышался голос специалиста. — А вы что, родственник Джейкоба Херша?

— Это мой сын. Он…

— О, правда?

— …приехал аж из самого Лондона навестить меня. Собирается ставить следующий фильм про Джеймса Бонда!

— Ух ты! — внезапно встрепенулся Герки. — Поздравляю!

— Он очень, очень хорошо зарабатывает.

— Тебе там, кстати, помощь не нужна? На кастинге девушек щупать.

Когда Рифка совсем было собралась занять прежнее место на диване рядом с Герки, нацелившись сплющить раскидистым задом ни в чем не повинную подушечку, Герки молниеносно сунул под нее руку, колом выставив вверх большой палец.

— Оп-па!

Рифка дернулась и, захихикав, навалилась грудью на стол.

— Идьёты чертовы, — прошипел Джейк.

— Я применяю психологию, а ты шмок! Если мы зайдем потом к нему в комнату, ломая руки, ему что, от этого легче будет?

Едва специалист вышел из спальни, Джейк сразу увлек его в переднюю.

— Мы незнакомы, доктор. Меня зовут Джейкоб Херш.

— Вы знаете, вашими работами на телевидении я каждый раз восхищаюсь.

— Спасибо. Послушайте, я знаю, что у отца весь организм пронизан метастазами… но… в общем, чего нам ждать в ближайшем будущем?

— Может быть, кровоизлияния в мозг. А может, сердечного приступа. С легкими у него тоже не все в порядке.

— Он думает, что поправляется. Ждет каких-то упражнений, терапии.

— Если хотите, я могу это организовать. Правда, наши сотрудники не любят работать с обреченными. Это на них действует угнетающе.

— Особенно угнетающе это действует на моего отца! — Морфий, как удалось выяснить Джейку, отцу пока не назначали. — Сколько ему осталось?

— До конца лета вряд ли дотянет.

Джейк ждал.

— Ну… Хорошо, если месяца полтора.

13

А ведь и от меня, думал Джейк в самолете, летящем обратно в Лондон, точно так же ничего не останется. От меня со всем моим домом. От Нэнси, Сэмми, Молли и младенца, который еще не родился. Вспомнилось, как за неделю до рождения Молли миссис Херш настаивала на том, что она приедет и поживет у них.

Наверху Нэнси напевала, укладывая Сэмми в кроватку:

Для всех, кто верит во Христа,

И ночью свет сияет.

А эта ночь для нас свята,

Да будет радость всех чиста,

Исус здесь пребывает…

В зале нижнего этажа Сэмми строил дом из набора «Лего». За тем, чтобы он не отвлекался, следила бабушка.

— А ты знаешь, что ты за дом построил, цыпа моя? Этот дом называется «синагога».

Сэмми продолжал добавлять элементы конструкции.

— Мы там молимся, — настаивала миссис Херш.

— А, церковь!

— Нет, синагога. Ну, повторяй за бабушкой. Синагога.

— Синагог.

— Ах ты, моя прелесть! Да. Синагога.

Вот ведь племя-то какое новое эти дети смешанных браков! В декабре они кушают конфеты под елкой, а в апреле хрустят мацой. На этой стороне их уже не гонят, не попрекают тем, что они Христа убили, а на той не насмехаются над их выправкой англосаксов-протестантов, и в результате они приняты везде. Инвестируют в Иегову, а дивиденды получают за Христа. И с равным аппетитом уплетают как крестовые булочки на Пасху[274], так и халу в шабат.

Чертова Рифка, едва только ей представили Сэмми, мгновенно запустила руку ему в подгузник.

— О! Я смотрю, вы с ним уже справились, Джейк. Молодцы!

Затем им с Герки на экспертную оценку предъявили хнычущую Молли.

— А что ж это она у вас такая светленькая? — поджала губы Рифка.

— Ну, маленький я тоже был такой, — поднял брови Джейк, — не помнишь, что ли?

— А голубые глаза вообще у всех младенцев, — примирительно заметил Герки. — Известный факт, верно?

Много бокалов бренди спустя, когда Джейк, сопроводив гостей в отель, зашел к ним в номер, Герки вдруг сел рядом с Джейком и каким-то новым тоном — заговорщицким и вместе с тем снисходительным — вдруг шепчет:

— Ну что, родственничек, нам бы надо поговорить.

— Правда? Ну, давай.

Герки встал и, подойдя к двери спальни, убедился, что Рифка спит.

— Я должен кое-что тебе открыть.

Что такое? Может, Рифка подворовывает в универмагах?

— И что же это? — устало осведомился Джейк.

— А то, что сейчас уже все в порядке! Все, можно сказать, тип-топ!

— Ну, замечательно.

— Ты можешь вернуться домой! — Герки потрепал Джейка по щеке, глядя полными слез глазами. — Время лечит. Ты меня понял?

— Слушай, ты не можешь объясняться понятнее?

— Ну, ты ведь женился на шиксе. И родственники не сказать, чтобы запрыгали от радости. Но ты повел себя пристойно, не лез к ним, не пытался навязываться… в общем, не поехал с ней в Монреаль. А остался на время здесь.

Чего-чего?

— А того, что некоторые из нас стали смотреть на это современнее, да и в любом случае… Видно, что она о тебе заботится, в доме чистенько, да и дети у вас теперь пошли. Ну, и я… вроде как поговорил с твоим отцом. В общем, короче говоря, все о’кей.

Сияя и лучась великодушием, он добавил:

— Это я к тому, что можешь возвращаться домой, Янкель.

— Да ты что, Герки! Я ведь не с горя тут. Мне здесь нравится!

— Слушай, ну оставь ты свое самолюбие! Самолюбие — это же глупо! Что ты мне лапшу на уши вешаешь? Я же Герки, твой зять, сеструхин муж!

В отчаянии Джейк схватил бутылку бренди, налил себе еще.

— То есть ты хочешь сказать, — уточнил Герки, — что тебе и впрямь предпочтительнее жить здесь, чем в Монреале?

— Да.

— Ой, ну они же тут такие земноводные! Евреи и те здесь такие — прямо не подступись. Слушай, не смеши меня!

— Да нет, я абсолютно серьезно. Честно.

— К тому же в Европе все какое-то задрызганное, все старое. А дома мы можем всюду ездить… Вот ты, например, наверное, не знаешь, а ведь до Сент-Агаты[275] теперь всего час езды! Новый хайвей построили. На шесть полос!

Не очень согласованные между родителями системы воспитания вкупе с непоследовательностью попыток Джейка привить детям чувство социальной справедливости произвели эффект наложения или, точнее, вызвали некоторый временный разброд, в результате которого за два дня до Рождества, решая проблему сада, Джейк оказался в положении совершенно дурацком.

Когда в апреле 1966 года Нэнси в конце концов купила для них дом в Хэмпстеде, Джейк заехал посмотреть его по пути из Пайнвуда, где у него происходили съемки. Прошел по комнатам, толкнул последнюю стеклянную дверь, и — это ж подумать только! — перед ним открылось ничем не загроможденное чуть не бесконечное зеленое пространство. Поросшее колючими давно не стриженными кустами. С подернутым ряской стоячим прудом в середине (для размножения комаров, надо полагать) и проржавевшим «убежищем Андерсона»[276] в дальнем конце.

Сразу на передний план полезло гойское детство Нэнси — вывезенные из Онтарио трепетные воспоминания о том, как бабуля сбивала домашнее мороженое, как собирали малину, какое получалось из нее варенье и как старенький дедушка высаживал рассаду на грядки в парниках. «Глянь-кося, Нэнси, небо-то огромное какое!» Онта-ари-ари-арио-о! Городскую, вкусившую в Торонто эмансипации, мать вновь впрягли в сельскохозяйственную лямку, заставив лопатить свиной навоз и с радостным приветом кланяться каждому чудику меннониту, какой ни нарисуйся вдруг за забором участка. «Здра-асте, соседушка!» И тоном выше: «Чада, возрадуйтесь!» — это папа прибыл на уик-энд в черном «фордике» довоенной модели. Вырвался из непостижимых городских джунглей, где обувные фабрики принадлежат евреям, а ты все бьешься, бьешься, бьешься, продаешь, и все мало, все не потрафишь очередному мистеру Гольдштейну. Черт бы их всех подрал.

— Генри! — Это уже мать зовет сына. — Грядку закончил? Тогда беги, тебя уже рыбки в речке заждались.

— Ур-ра-ааа!

Лизнув Джейка в ухо, Нэнси обняла его, прижалась, вводя в сладостный мир их личной каббалы, и тут же все нарушила, заговорив о двулетниках и осенних долгоцветах, о травяных лужайках и каких-то еще, прости господи, миксбордерах.

В ужасе и смятении Джейк угрюмо напомнил ей, что он во всем этом не смыслит ни бельмеса: ведь он же вырос в городском дворе, скорее даже на свалке, где среди пробитых шин валяются арбузные корки, битые унитазы и панцирные сетки от кроватей. Однако не прошло и месяца, как уже Джейк стал самым ревностным в семье садовником, посчитав это своим режиссерским долгом — навести порядок в таком запутанном и богомерзком деле. Из универмага Джона Барнза он вышел нагруженный двухтактной бензокосой, садовыми ножницами, культиватором, кадками, граблями, опрыскивателем, семенами, тяпкой, совком и лопатой. На следующий вечер, едва Нэнси за дверь (пошла за покупками), они с Сэмми и Молли принялись сгребать и жечь осенние листья, расчищая свои угодья, свой — наконец-то — хэмпстедский надел, прямо как Ван Хеффин на Диком Западе в фильме «Шейн».

Джейк корчевал один никчемный с виду куст за другим, стриг рододендроны и, перекапывая землю, рубил какие-то похожие на метастазы корни с наростами. Их он выдергивал и складывал в тачку.

Однако Нэнси он всем этим не порадовал.

— Господи боже ты мой! — ужаснулась она. — Осенние листья, если они правильно сгниют, — осторожно принялась она объяснять, — могут стать ценным удобрением. А чахлые кустики, которые он корчевал, на самом деле были взрослыми кустами роз, аналогично и метастазные корни с раковыми утолщениями: они оказались не только не злокачественными, но и вообще клубнями пионов! Чертова шикса, думал при этом Джейк, внутренне весь кипя, деревенщина из Онтарио! Святого Тайного Имени Всевышнего ты не знаешь, высказываний рабби Акивы не изучала и понятия не имеешь, как надо избавляться от дибука[277], зато во всякой херне вроде этой — тут да, тут ты специалистка! С тем он, надувшись, удалился в гостиную изучать инструкции к только что приобретенным садовым инструментам. Этакий протестантский Талмуд.

Да только без толку. Нет призвания, и хоть ты тресни! Извернувшись, Джейк заявил, что у него и других дел хватает — в новый дом надо мебель подбирать, убранство всякое, — да и с детьми забот полон рот, так что лучше уж нанять садовника, чтобы приходил раза два в неделю. Но он же будет спустя рукава, заартачилась Нэнси. Презрев ее возражения, он настоял на своем. Главным образом потому, что хотел чувствовать себя хозяином, чтобы этот нанятый батрак был у него в подчинении и отчитывался лично перед ним, своим начальником. Но старый Том Пивное Брюхо, шотландский крестьянин, нанятый ими на эту должность, был так же хитер, как и морщинист, а классовое чутье у него было словно собачий нюх. В Джейке он вмиг распознал городского помоечника, который нипочем не отличит курчавость листьев от ложномучнистой росы[278], поэтому лишь терпел его и улыбался скупо. С Нэнси же вел себя совсем иначе. Уверенная в себе и осведомленная о предмете, с его точки зрения, она была приличной сельской дамой, попавшей в волосатые лапы жида, так что ее он уважал, с ней считался. Стоя у окна, Джейк с возмущением наблюдал, как они вдвоем обходят сад, словно два каких-нибудь зануды из романа Томаса Харди, и, наслаждаясь идиллическими пустяками, обмениваются гойскими секретами, которые, видимо, черпают в Протоколах Мудрецов компостной кучи.

Решив все-таки извлечь хоть какую-то пользу из присутствия на своей территории Тома, Джейк попытался использовать его как живой пример в деле укоренения в Сэмми чувства социальной справедливости. Когда сын, рано вернувшийся домой из школы, помчался через сад к нему, вопя и беснуясь по поводу того, что их команда выиграла крикетный матч, Джейк вдруг сказал:

— А вот у Тома внуки в частную школу не ходят, но от этого они ничуть не хуже тебя.

Сэмми пораженно замер.

— Я это всего лишь к тому, что твой дедушка бедный еврей, — продолжил Джейк куда менее уверенно.

За день до этого на школьном концерте из всей сияющей, радостной публики Джейк единственный сидел с хмурым видом, слушая, как Сэмми с остальными распевает:

Пастухи в вертеп вошли,

Бога в ясельках нашли.

Рядом Дева-Мать сидела,

На Дитя Своё глядела.

И светилось всё вокруг:

Небо, горы, лес и луг.


Следующим вечером после тяжкого дня в монтажной Джейк налил себе джина с тоником и пошел искать отдохновения в саду. Но там, как нарочно, в засаде таился хитрый старый гой — сняв пропотелую шляпу, как раз отирал пот со лба. И Джейка понесло обратно в кухню — ведь надо и работнику налить стаканчик того же! В результате разозлился. Ну не мог он, сам потягивая джин, работнику поднести пива: это бы шло вразрез с идеей равенства! И было бы плохим примером для Сэмми.

Но, даже несмотря на совместное с Томом распитие напитков, ощущение, будто в собственном саду он незваный гость, не покидало. Вот и сейчас: едва Джейк устроился в шезлонге, как Том принялся бешено что-то копать. Решил, что я уселся здесь следить, чтобы он не прохлаждался, подумал Джейк, и тут же, рубанув с плеча, уволил Тома, лишив старика еженедельных двух вечеров работы, — и все ради того, чтобы обоим не тратить нервы на этот классовый конфликт.

— А почему больше не приходит Том? — спросил Сэмми.

— Я уволил его. Он был лентяй, — брякнул Джейк, поздновато припомнив, что совсем недавно, укутывая Сэмми одеялом, объяснял ему, что нехорошо, просто даже неприлично жаловаться на то, что рабочие будто бы ленивы, как это делают некоторые взрослые.

— Таким людям, как дедушка Том, — сказал он тогда, — всю жизнь гнувшим спину на заводском конвейере, приходилось ради куска хлеба постоянно выполнять работу, которую они ненавидят. Естественно, им обидно, и работают они нехотя. Да ведь и в самом деле: для взрослого мужчины нет ничего хуже, чем день за днем заниматься нелюбимым делом. А вот если ты получишь хорошее образование, то, когда вырастешь, сможешь работу выбирать. Тогда тебя нельзя будет приставить к делу, которое выматывает душу. Поэтому к тем, кому повезло меньше, надо относиться внимательно и с сочувствием.

Неудивительно, что теперь Сэмми смотрел на отца озадаченно. Во все глаза.

— Да нет. Он не был лентяем. Просто он достал меня.

Впрочем, соседи Джейка продолжали пользоваться услугами старика Тома. Бывало, зайдет Джейк вечерком в местный салун, закажет большой джин-тоник — глядь, а за стойкой бара, покручивая сигаретку в дрожащих пальцах, сидит, с недоброй улыбочкой глядя в кружку, все тот же старина Том.

Ближе к зиме Том стал бывать на их улице реже. Сделался никому не нужен. Однако за пару дней до Рождества вдруг появился вновь.

Святки для Джейка никогда не были любимым временем года: елку в гостиной он воспринимал как афронт, сколько бы ни пытался заставить себя примириться с ее появлением. Стоит и пусть себе стоит. Как символ плодородия. Как дань языческим обрядам. У Нэнси есть на это право, да и у детей тоже — все-таки они суть порождение обеих традиций; но в полукровочном доме Херша и ритуалы получались половинчатые: елку здесь украшали лишь нейтральными межконфессиональными побрякушками. То есть на ее вершине, превыше всего и вся не красовался Йошка с нимбом над головой. И все же… все же, увешай ее хоть всю сплошь шоколадками и серебряным дождем, укрась цветными шарами, хоть даже натри сверху донизу куриным жиром, все равно перед Господом это будет рождественская елка. Не для того его предки переживали гонения при царе и бежали из штетла, чтобы у него, их потомка во втором поколении, окна в канун Рождества сияли, как у какого-нибудь недоброй памяти казака-черносотенца. Старушка Ханна, наверное, посмеялась бы над ним, высказала бы ему свое «фе». Что ж, ему бы, может, и хотелось с нею согласиться, но… это ведь дом и Нэнси тоже! Ведь у Молли и Сэмми зейда по материнской линии — обычный гой. Нетронутый Спинозой, не ведающий сложностей и загадок книги «Зогар» и напичканный интеллектуальными клише, свойственными его племени. Полагает известным, например, что в реслинге исход боев согласован заранее. Джейк ему поддакивал и так при этом бывал собой доволен, что даже хлопал себя по колену и громко хохотал.

Раздражающую эту елку в последнее Рождество он, как обычно, постарался выкинуть из головы, чтобы всецело раствориться в удовольствии ходить по магазинам с Нэнси. Все-таки, если смотреть на вещи объективно, праздник это всего лишь повод дарить любимым подарки и предаваться обжорству. В «Харродсе» они потребовали норфолкскую индейку и йоркширскую ветчину; в «Фортнуме» вдарили по черной икре и марочным винам. Копченую лососину (еще одна уступка экуменизму) купили у Коэна, после чего Джейк в который раз настоял на том, чтобы на столе все-таки был и печеночный паштет, за приготовление которого взялся сам, на всю кухню распевая Адон Олам[279] — громко, мощно, куда там электромясорубке!.. В общем, восславил Господа.

Сразу после похода по магазинам, всего за пару дней до Рождества в дверь позвонили, и Джейк в тапочках пошел открывать. За дверью оказался длинный сутулый полицейский с вымученно-вежливой гримасой.

— Извините, что побеспокоили, сэр. Но нынче ночью вас не обокрали?

— Нет. Совершенно точно нет, — заверил его Джейк, и, заглянув полицейскому через плечо, увидел машину и сыщика в штатском на заднем сиденье. А рядом с ним, кривясь в вымученной улыбке из-под мятой линялой шляпы, сидел морщинистый старый Том.

— Ба, да это же мой старый садовник!

— Что ж, хорошо, тогда все понятно.

И полицейский пояснил, что он бы не стал беспокоить Джейка, если бы этот человек не описал так подробно внутреннее убранство дома.

— Их сезон настал, — проговорил он, осклабясь. — Вы ж понимаете!

— Что значит — их сезон?

— Ну, вдруг — бабах! — зима. Погода жуткая. Работы нет. И надо как-то обеспечить себя хлебом и кровом на ближайшие месяцы. Вот они и прут гуртом в участок, признаются в квартирной краже, надеясь, что заботу о них до весны возьмет на себя государство.

— Постойте, сержант. Не исключено, что я ошибся! Вдруг он и впрямь что-нибудь стащил! Какую-нибудь мелочь, — решился пойти на хитрость Джейк.

Сержант стоял с непроницаемым видом.

— Может быть, вы зайдете? Я сбегаю наверх, проверю там.

Однако, по мнению Нэнси, для Тома Джейк ничего уже сделать не мог. Джейк не поверил, кинулся вниз опять к сержанту.

— Послушайте, начальник, — заговорил он, лучезарно улыбаясь. — Вы не могли бы просветить меня насчет законов?

— Я постараюсь, сэр.

— Сколько этому старику надо стащить, чтобы он получил три месяца?

— Если у вас что-то пропало, вы должны подать официальное заявление, — ответил тот, вынув блокнотик.

— Гм, — проговорил Джейк, отступив.

— Это ваш долг.

— Долг? Старому хрычу спать негде! Вы что, хотите, чтобы он замерз под забором?

— Это, сэр, вряд ли входит в мою компетенцию.

— А что же тогда в нее входит? — вдруг разъярился Джейк. — Разгонять демонстрации? Избивать выходцев из Вест-Индии?

— Успокойтесь.

На верхнюю площадку лестницы в ужасе выбежала Нэнси.

— Вот она — справедливость по-британски! — бесновался Джейк.

— А вы, стало быть, американец? — озадаченно осведомился сержант.

— Нет. Я канадец. Как ваша фамилия? — потребовал Джейк.

Тот назвался.

— Хо-хо, — развеселился Джейк. — Ха-ха! — Он фыркал и потирал руки, поглядывая на застывшую в ужасе Нэнси. — Ну, тогда да, тогда конечно! Все понятно!

— Что вам понятно? — в недоумении нахмурился сержант.

— Да все. Только вот имени я вашего не уловил.

— Майкл. Майкл Хор[280].


Много часов Джейк, устыдясь, просидел в своем чердачном убежище, прежде чем выйти на свет божий.

— Я знаешь, что вдруг подумал, — каясь, говорил он потом Нэнси. — Мы все со временем становимся в точности как наши отцы. Люк вступил в Клуб Гаррика[281], а я впадаю в идиотизм. Как я мог такое отчубучить?

14

Собрав фотографические причиндалы и прикинув, Гарри решился: какого черта, раз в жизни можно позволить себе такси! Проголосовал и дал шоферу адрес Академии изобразительных искусств в Фулэме.

Боже, какой паноптикум, дивился он, спускаясь с видом еще более заносчивым, чем обычно, в полуподвал, где слонялись другие ожидающие. Нынче, стало быть, сплошь отставники. Отставники и жители дальних окраин. Нагруженные камерами, экспонометрами, треногами, а некоторые даже с реквизитом для девицы.

В конце концов, к ним соизволил выйти ассистент профессора, корпулентный добродушного вида мерин.

— Привет, привет, привет. Модель, которую мы, невзирая на расходы, хотим вам сегодня представить, это мисс Анджела; ее сам Харрисон Маркс[282]снимал, и даже не раз. Девяносто девять — пятьдесят восемь — девяносто семь. Да, дорогие мои, девяносто девять! Так-то вот! Назад немножко сдайте, а то совсем места ей не оставили. Ждем от вас интересных идей. Анджела согласна сниматься в динамике, но… но с условием. Вы меня поняли, ребятки? Не фамильярничать! Так сказал ее молодой человек, а с ним я бы вам не советовал связываться. Ну, все усвоили, противные мальчишки?

Мисс Анджела, наряженная в прозрачный голубенький халатик, кружевной пояс с резинками и черные чулочки, вплыла в студию, села на табурет и обвела собравшихся мужчин безразличным взглядом. От сигарет отказывалась, попытки завязать разговор пресекала. Только Гарри удостоила легкого кивка.

— Ну что, как сладостная жизнь фотомодели? — спросил Гарри.

— Все чудненько. Живем себе. Спасибо.

Профессор в синем берете и шейном платке, черной бархатной рубашке, джинсах «ливайс» и сандалетах запрыгнул на сцену, чтобы предварить практические занятия лекцией с показом слайдов. Когда ассистент притушил свет и навел на экран первый слайд, профессор начал:

— Вот здесь мы видим, как вследствие устремленности тела вперед у модели напряглись мышцы, что и создает впечатление непреоборимого порыва. Следующий слайд, пожалуйста… Ах, это Стелла. Вот здесь опять можно видеть, как, стоит девушке выгнуть спину, мышцы начинают подтягивать полные груди вверх, что усиливает впечатление величавости и достоинства. А в данном случае ясно видно также и то, что основные линии, образующие контур тела, сходясь к центральной затененной области, обеспечивают хрупкий баланс между центробежными и центростремительными силами. Этот баланс визуально проявляется во взаимном равновесии пересекающих друг друга неправильных треугольников, которые, в свою очередь, подчеркивают угловатую легкость фигуры.

Окончание своей речи профессор адресовал, по-видимому, тем, кто посетил академию впервые, потому что в который раз поведал публике о своих трудностях и невзгодах, как прошлых, так и нынешних, о битвах с цензурой и о том, что за творческую свободу приходится платить постоянной тревогой и готовностью ко всему. Сообщил, что миром правит глупость и ханжество: ну в самом деле, о чем может идти речь, когда любой, в любом месте Британии может зайти на почту, оформить денежный перевод и выписать из свободной Дании все, что угодно, тогда как британские фотографы, в том числе и лауреаты всевозможных премий (такие, как он сам, например), лишены права конкурировать с зарубежными даже на местном рынке, не говоря уже об участии в экспорте, которое, между прочим, было бы очень в русле нынешней кампании «Поддержи Британию»[283]. Сообщив, что он автор книги, подписанные экземпляры которой можно купить в фойе за пять гиней, профессор продолжил:

— Подобно художникам прошлого, которые с незапамятных времен заметили, что изображение неприкрытой наготы является идеальным поводом для стереографии (то есть изображения рельефа и объема), нынешний мастер художественного фото смотрит на обнаженную натуру как на предмет, единственно заслуживающий рассмотрения на пути правильного раскрытия темы объема и игры светотени на телах сложной и неправильной формы.

Затем мужчины устремились вперед, таща за собой камеры, треноги и реквизит, и после короткой потасовки выстроились в очередь, тогда как мисс Анджела, сойдя с высокого табурета, встала под софиты.

— Будьте так добры, возьмите эту палку. Спасибо. Теперь замахнитесь ею.

Щелк.

— И еще раз.

Щелк.

— Ну, и еще разочек. Вы просто чудо!

Потом вперед выступает следующий, приседает, наводя камеру.

— Высуньте язычок. Потрепещите им.

Щелк.

— Да-да, вот так. Просто чудо.

Щелк.

— А нельзя ли халатик приспустить? И наклониться чуть вперед. Супер!

Щелк.

— Да. Вот так.

И еще один:

— Сделайте развратный взгляд. Еще развратнее. Смотрите так, будто я предложил вам нечто абсолютно непристойное. Вы просто прелесть. Чудесно.

Наконец, пришла очередь Гарри.

— У двух парней передо мной в аппаратах и пленки-то не было!

В ответ Анджела понимающе хихикнула, вытянула вперед руки, и Гарри надел на них наручники, после чего она стряхнула халатик на пол.

— Принять испуганный вид, да, солнышко?

— Да, ты вне себя, ты в жутком страхе, потому что… — тут Гарри к ней наклонился и зашептал на ухо, демонстрируя тем самым одну из своих особых привилегий, — потому что к тебе тянется кровавая рука Невилла Хиса! Или, если хочешь, Яна Брейди[284].

— У-у-у! — изобразив дрожь в голосе, протянула она.

15

Возможности снять фильм Джейк дожидался целую вечность и, когда с головой ушел в процесс кинопроизводства — мучился вместе с автором над сценарием, набирал актеров, снимал и (самое приятное) монтировал, — почти поверил в то, что его страдания оправданны, однако, закончив фильм и выпустив его на экраны, со всей очевидностью убедился, что картина не оказалась ни прекрасной, ни ужасной, а всего лишь так себе, более или менее ничего. Еще одна смотрибельная киношка в числе прочих. Та энергия, которую он и работавшие с ним затратили, те доллары (миллион двести тысяч, между прочим), которые они в это дело вбухали, можно было использовать с гораздо большей пользой, если бы на них построили жилье для бездомных и дали пищу голодным. За что, спрашивается, боролись?

Начиная в 1966 году работу над своим вторым фильмом (триллером), Джейк сознавал, что ему уже тридцать шесть и молодость ушла безвозвратно. Ему тридцать шесть, он профессионал, и не более. Казалось, впервые в жизни начал уступать микробам. Вдруг стали быстро разрушаться зубы. Откуда-то взялась изжога, а задний проход загородили геморроидальные узлы размером с вишню.

Сегодня в Британии 1 семья из 22 затронута болезнями сердечно-сосудистой системы.

СЕРДЦЕ

Что заставляет его биться?

В нас 60 000 миль артериального трубопровода.

И ведь затор может возникнуть где угодно!

Стояла зима, сезон для Джейка ненавистный, особенно в Лондоне, где нет ни солнца, ни снега, лишь низко нависающее серое небо. Когда-то зима для него была чем-то, что нужно вытерпеть, а там не за горами и весна, прихода которой он всегда с нетерпением дожидался. Теперь же он предпочел бы, чтобы время не летело с такой лихорадочной поспешностью. Весну он начал ощущать уже не как праздник, а лишь как очередной сезон, с которым следует так или иначе считаться. Нечто такое, что нужно употребить и перевести в разряд вещей бывших в прошлом. То, что под номером соответствующего года вписывается в гроссбух. «Весной 1967 года, когда отец лежал при смерти, я…» Пруста, которого он под разными предлогами так долго откладывал, нынче надо прочесть или выкинуть. Если он не увидит в этом году Афины, в следующем может оказаться слишком занят. Или болен.

Уже одно то, что он просто лежит в постели с Нэнси, всем телом сплетясь с нею и пальцами вцепившись в ее груди, наполняло его когда-то таким упоением, что в нем он видел даже более полное выражение их любви, нежели выпадающие иногда ночи страсти, — страсти, которой хватает так ненадолго. Но вот уже и здесь, как и везде, над ним нависает смерть. Лежа с Нэнси, все чаще он способен думать только о костях под распадающейся плотью. Когда жена, отяжелевшая, сонная, поворачивается поцеловать его, подчас доносится запашок гнильцы. Той, что въедается в стенки ее желудка и, уж конечно, его желудка тоже. СМЕРТЬ; СИМПТОМЫ: Маска Гиппократа, мертвенная бледность кожи, отечность, исчезновение пульса, падение температуры, ригидность. «Самый верный признак — начало разложения. Оно начинается через два или три дня и заметно по тому, что кожа на животе приобретает зеленоватый оттенок».

У Нэнси. У Сэмми. У Молли. У ребенка, который еще не родился. И у меня тоже.

К чувству подавленности у Джейка добавлялось что-то вроде внутренней оскомины — оттого, что все это, в сущности, невыразимо банально: ведь страхом старения и смерти страдает не он один, а все люди, от которых неумолимо уходит молодость. Пусть так, но кое в чем он от них разительно отличается. А именно своим счастливым браком. Ах, если бы, думал он иногда, если бы наш с Нэнси союз был тягостным, затхлым, испорченным обидами и злостью! Тогда я мог бы, как большинство знакомых киношников, искать утешения в объятиях всяких пустых девиц, ради забвения предаваться сексу без любви, некоторым образом себя этим изводя и уничтожая. Как Меир Гросс.

— Вот этого, Джейк, не надо! Думаешь, обманывать Сильвию мне очень нравится? Она хороший человек. Я к ней привязан. Каждый раз, как засандалю новенькой секретарше, мне от этого больно. Жуткую вину чувствую, прямо в дрожь бросает, а это мне очень вредно, ты ж понимаешь.

— Так зачем же ты тогда…

— Видишь ли, когда-то у нас это бывало каждую ночь, даже дважды за ночь, но теперь мы это делаем… ну, скажем, раз в неделю. При этом мы пыхтим, как загнанные клячи, долго держать эрекцию мне уже трудно, да и она, по-моему, давно не кончает. Одни звуковые спецэффекты. Но видел бы ты меня в койке с новой поклонницей! Опять я молодой. Крепкий. Прямо будто юношей становлюсь. Скачу как козлик! Может, я поступаю неправильно. Пусть так, Джейк, но ведь расплачиваться потом мне самому — мне, не кому-нибудь!

Меиру Гроссу доктор О’Брайен регулярно вкалывает полный зад гормонов, Боб Коэн, морщась и все на свете кляня, каждое утро выпивает стакан дурно пахнущей бурды, Си Бернард Фарбер пускает по вене какую-то венгерскую гадость, приготовленную из толченых шмелей. Зигги Альтера регулярно чистят в Форест-Миере. «Что до меня, — признался как-то раз Джейку Монти Тальман, — мне вообще секс дело десятое. Сказать по правде, говорю я куда больше, чем делаю. А если изменяю, то главным образом потому, что знаю: я ведь ей тоже надоел. Ч-черт, мы восемнадцать лет вместе, все мои истории она знает наизусть и может рассказывать лучше меня. Вот вообрази. Пригласили мы на обед новых знакомых, я начинаю что-то рассказывать и вдруг вижу, что глаза у нее стекленеют. А если она в настроении действительно злобном, так еще и подденет, упредит, наперед выдав, в чем соль. Не такой уж я сексуальный гигант, Джейк, я женщин никогда не доводил до экстаза, но мне нравится заставлять их улыбаться. Мне просто маслом по сердцу, когда их глаза загораются, а входить в „Белого слона“ я люблю с такими цыпочками, чтобы у всех от зависти аж глаза на лоб. О Господи, да ты и представить себе не можешь, какое удовольствие выйти куда-нибудь в свет с девицей, совсем новенькой, и чтоб она прямо плыла от твоих рассказов, просто кончала бы в момент кульминации. Есть, есть во мне такая слабость: люблю людей поражать. Это моя ахиллесова пята. Но Зельду-то чем я могу поразить? Пукнуть лишний раз в постели? Только начну анекдот рассказывать — сразу вжик, вжик: так и слышу, как она мысленно меня пополам пилит. Лжец, думает, все ты придумал, преувеличил, художник от слова „худо“. О’кей, верно, так оно и есть, но деньги-то я делаю хорошие, а годы летят, и что? Мне таки надо, чтобы об этом мне непременно напоминали каждый день?»

У Джейка особая проблема: из всех женщин он хочет только Нэнси. Уже и десять лет прошло, а она все еще возбуждает его в постели. Мало того. Ему нравится с ней разговаривать! Хорошо хоть, что киношники народ терпимый. Усвоили: Джейк верен ей не из жадности, не так, как легендарный Отто Гельбер, продюсер, который женился на женщине маленького роста только потому, что ей на шубу меньше норок понадобится, а принимая на работу секретаршу, смотрит не на сексуальную привлекательность кандидатки, а на то, чтобы ногти у нее были подстрижены и она действительно умела печатать. Вместо того чтобы, когда у жены началась менопауза, поменять ее на новую, Гельбер, ничуть того не стыдясь, машину и то год за годом водит одну и ту же. И вместо того чтобы завести любовницу, каждый вечер после работы в кабинете дрочит. А для возбуждения, как утверждает Си Бернард Фарбер, читает скабрезную книжку.

Лу Каплан, Эл Левин, Тальман и остальные из компании киношников, с которыми Джейк играл в бейсбол и покер, по большей части были старше его лет на десять; ну да, аморальны, их жены хищницы, тут он с Нэнси соглашался и понимал, почему она предпочитает на ночь почитать в постели, вместо того чтобы ходить на их приемы. Однако за остроумие, жажду жизни и способность из надежды пополам с хуцпой, этой особенной еврейской беспардонной наглостью, слепить фильм, Джейк прощал им все. А иногда даже бывал до глубины души тронут — например, когда наткнулся однажды на обычно неунывающего, кипучего Фидлера в баре «Тиберио», где тот сидел в час ночи безутешный, с землистым лицом и глотал таблетки.

— Я не могу больше! Эти попойки доконают меня!

— Зачем же ты на них ходишь?

— Легко говорить «зачем»! — возразил тот. — Ну хорошо, сегодня я рано смылся. И что толку? Пришел сюда. А тут-то я что забыл? Думал — так, на посошок выпью и побегу. Давно бы надо дома быть, в кровати.

— Ну, так иди же!

— Если бы я не сходил на ту вечеринку, у меня бы осталось такое чувство, будто я что-то упустил. Или что найдется гад, который скажет, что меня не пригласили. Вроде как скинули со счетов. Во что бы то ни стало надо мелькать рожей, вот ведь какое дело! — Он передернул плечами. — Куда я ни пойду, Джейк, такое ощущение, будто что-то от меня ускользает. Будто в другом месте веселья больше, а кинешься туда — ч-черт! — опять не угадал. И только следующим утром выясняется, что главные события произошли где-то вообще не там. На меня будто что-то давит. Такая частота пульса — доктора бледнеют! Вот что ты на это скажешь?

— Иди домой, Гарри. Тебе надо поспать.

— Ну, в общем, да, ты прав. — Он допил свое виски. — Э-э! Постой. Пошли со мной в «Аннабеллу»[285]. Там такие две девчонки будут!..

Джейк, по обыкновению, ответил отказом. Но это вовсе не означает, что он не подвергался время от времени искушению и после тяжкого дня не мог мило пофлиртовать с какой-нибудь зажигалочкой со стороны. Чисто забавы ради. Под стать Саю Леви, который к каждой женщине в ресторанах и на вечеринках устремлялся так, будто вот-вот с ума сойдет, до того ее хочет.

— Вон там — видишь сидит? Нет, вот за следующим столиком. У ней такие ушки, взяться бы за них да насадить! Розовым ротиком. Как считаешь?

Впрочем, Сай серьезно страдал, рвал на себе волосы, глаза все выплакал и даже снес много денег какому-то психоаналитику райхианского толка[286], пока не сподобился наконец развестись с женой. Труднее всего ему далось расставание с их одиннадцатилетним сынишкой, которого он обожал.

— А она мне: вот сам ему и скажи, это же твое решение! Сам и скажи ему. Ну и, в конце концов, я вызвал его в гостиную, запер дверь. Чуть не плача, говорю: Марк, есть вещи, которые по молодости ты понять пока что неспособен. Мужайся, малыш. Взял его руку в свои, глажу и говорю — дескать, вот, я ухожу от мамы, но это не означает, что я тебя не люблю. Я тебя обожаю! Мы будем с тобой видеться каждый уик-энд. Субботы и воскресенья — все твои. Ничем другим я их не занимаю. Весь к твоим услугам. Теперь второе. Твоя мать — прекрасная женщина. Но у взрослых — гм — свои особые проблемы, и, честно говоря, у нас с ней последнее время как-то не заладилось. Это не ее вина и не моя тоже. Мы решили, что для тебя будет лучше, если мы расстанемся, и ты не будешь расти в дурной атмосфере, как я когда-то, потому что мои родители — благослови их, Господи! — друг друга терпеть не могли и сделали мое детство несчастным. Они не были честны настолько, насколько честным я пытаюсь быть с тобой. Так что я ухожу, сынок. Я буду по-прежнему заботиться о твоей матери и о тебе. Сейчас я не жду от тебя понимания, прошу только, чтобы ты не осуждал. Люби меня, Марк, как я люблю тебя. Понимание придет к тебе позже… Потом я высморкался, заглянул ему в голубенькие детские глазки (хоть какую-то реакцию увидеть — эмоцию, что угодно), и говорю: вот, малыш. Вот так. Что скажешь? И знаешь, что он мне сказал? Спросил, нельзя ли ему сегодня лечь попозже: «Золотое дно» по телевизору!

Сам к себе Джейк был достаточно терпим и понимал, что ничего бы это не значило, пусть бы разок он и сходил налево, но каждый раз как подворачивался случай, просто не мог: слишком любил Нэнси, чтобы унижать ее. Не мог даже представить себе, как ее на вечеринке знакомят с другой женщиной — той, с кем он как-то вечером дал себе волю, — и эта другая женщина внутренне вся трепещет от переполняющего ее тайного знания. Нет, ему явно не хватало бесшабашности Мэнни Гордона, например, который даже злорадствовал, наблюдая за тем, как жена и нынешняя любовница мило чирикают друг с дружкой за обеденным столом, а потом где-нибудь в уголке шептал Джейку:

— Нет, ну какая я сволочь, а? И, таки знаешь, живу и не жужжу! Вот этим-то и хорош психоанализ!

Не хватало ему и ловкости, не говоря уже о той мощной теоретической подготовке, что имелась у Mo Гановера.

Годы и годы назад, читая со своим зейдой Гемару[287] (при этом они вдвоем щелкали фисташки из стеклянной миски, а скорлупу складывали в блюдечко), Mo узнал, что если из окна третьего этажа ты высунешь меч, а пролетающий мимо человек наткнется на него и будет им пронзен, то ты будешь… Виновен в убийстве? Не все так просто, говорит раббан Гамлиэль. Разве не был пролетающий человек обречен на смерть и без того? Важно и то, прыгнул ли он, уточняет рабби Элеазар бен Азария, или его столкнули. И в родстве ли вы, или это летит совершенно от тебя отдельный, самостоятельный человек? — задается вопросом многомудрый Раши[288].

Казалось бы, эти пустопорожние упражнения в ритуальном праве были никоим образом неприменимы к дальнейшей жизни, однако именно благодаря им Mo с ранних лет усвоил, что солнце истины сияет множеством лучей, так как истина объемна и многогранна. Поэтому, когда жена обвинила его в том, что люди видели, как он выходил из отеля «Парамаунт» в четыре пополудни под руку с явной шлюхой, он не преминул клятвенно заверить, возложив длань на голову сына, что своей Лилиан он не изменял никогда, а людям может показаться что угодно.

Ибо — (причем это он уже не с ней, а с самим собой спорил), — ибо изменить значит совершить прелюбодеяние, то есть познать другую женщину плотски, а когда ты лежишь в номере отеля «Парамаунт» в предвечерний час и она тебе по одному посасывает пальцы ног, это же совсем другое дело, даже если ты действительно стонал от наслаждения, поскольку — как первым вопросил бы раббан Гамлиэль — твой большой палец ноги, он что — может извергнуть семя? Нет. А мизинчик, даже если зацеловать его до полного помрачения твоего рассудка, может ли оплодотворить женщину? Опять нет. Можно ли на него намотать триппер и принести его в дом? — поинтересовался бы рабби Элеазар бен Азария. Да нет же! Это же вообще даже не половые органы!

А ведь и в самом деле, продолжал он свои рассуждения, если бы я даже позволил, чтобы мой член обсосали как леденец на палочке, я этим и то не нарушил бы верности, потому что, как сразу заметил бы Раши, это было бы оральным, а не вагинальным познаванием, которое — уфф! гора с плеч — не требовало от меня никаких усилий, а значит (кстати! — тут он как бы мысленную галочку на полях поставил) я этим не нарушил бы даже шабата!

К верности Джейка побуждало и еще одно соображение, несколько подловатенькое. Он считал, что пока хранит верность он, Нэнси тоже изменить не может. Но… но все-таки жаль, что ей никак не дашь понять, насколько иногда обременительна и какой тяжкой ношей ответственности может подчас навалиться гармония их необычайно счастливого брака. Во всех серьезных книгах, которые они читали, во всех фильмах и театральных постановках, что они вместе высидели, все только и вращается вокруг радостей и страхов, связанных со сладостью греха. Пустопорожнего секса среди бела дня с незнакомками. Экзистенциальных совокуплений в припаркованных автомобилях. Вокруг того, что «в наши дни» ты одинок даже в разгар многолюднейшей групповой оргии. И только зануды и бяки, наркоманы и прочие персонажи, рисуемые самой черной краской, по-прежнему держатся друг за друга.

Да что говорить! По-настоящему любить жену значит лишить себя всякого права на радостное негодяйство. Тем более что Нэнси, по всеобщему признанию, никак нельзя назвать сварливой, болтливой, приставучей или еще в каком-нибудь смысле противной, то есть, по-еврейски говоря, она не какая-нибудь йента, — нет, она истинный перл, настоящее прямо-таки сокровище. Так что у Джейка, счастливца Джейка, сама мысль о том, чтобы сходить налево, вызывала отвращение. Тогда как его приятели-киношники, счастливо-несчастные, могли себе позволить что угодно.

А их брошенные жены гуськом, след в след потянулись к Джейку в гости, чтобы поплакаться в жилетку. Ведь дети! Дети! Бетти Леви за его обеденным столом плакала просто навзрыд.

— Вдруг начал писать в кровать! Жалуется на кошмары. В школе вообще что-либо делать перестал!

— Да хрень все это, — уверял Джейка ее бывший муж. — Парень был бы в полном порядке, если бы она перестала капать ему на мозги и настраивать против нас. Ты не поверишь, но она подучила его спросить меня, как это так, что они должны мириться с черно-белым, когда у нас телевизор цветной!

Телевидение, кстати (в применении как минимум к двум развалившимся бракам), продемонстрировало возможности, о которых не подозревал даже Маклюэн[289]. Каждый четверг в урочный вечерний час у Лии Демейн стали собираться подруги, чтобы посмотреть на девку, с которой живет теперь Фрэнки, — как она поет и пляшет в своем собственном шоу. «Нет, вы когда-нибудь видели такую толстую, отвратную корову?» А с сыном Фидлера Бобби обратная ситуация: шесть недель ему не давали смотреть любимый сериал, потому что там играет папина шлюха.

Фрэнки Демейн, чьи дети уже выросли, вдруг почувствовал, что настало время честности, хотя бы перед самим собой.

— Ах, ну конечно, извне казалось, будто мы живем счастливо. Восемнадцать лет я страдал! Вот только не пойму зачем. Все дело в том, что я ненавижу сцены. Да и о детях приходилось думать. Ведь кем она мне была все это время? Мамашей! Ну да: у них даже имя общее — Ребекка. Да знаю, знаю, что люди говорят, за это можешь не волноваться. «Когда он болел, она так о нем заботилась! И ни одной жалобы!» Но суть-то в том, что, когда я заболевал, она радовалась — это ей давало чувство незаменимости. А с той поры как я начал новую жизнь с Сандрой, у меня вдруг исчезли проблемы с позвоночником. Значит, все годы — одна сплошная психосоматика?

Однажды вечером, вернувшись домой, Джейк обнаружил в гостиной плачущую Иду Робертс.

— Ведь я не возражаю, пусть себе уходит! В конце концов он волен распоряжаться своей жизнью. Но все это такая гадость, так унизительно, что я начинаю его ненавидеть. Стоит только вспомнить, как он притворялся, строил из себя заботливого отца, а сам при первом удобном случае мчался в Брайтон, и моя родная дочь предоставляла ему там кров!

Оказывается, Альфи Робертс не устоял перед студенткой Суссекского университета, соседкой своей дочери по съемной квартире.

— Кстати, я вам не говорила, нет? Он ведь теперь травку курит! Видели бы вы его при этом. Этот дебил еще и меня пытался приобщить. Говорит, что джин для печени куда вреднее. Нет уж, увольте. На сей раз я его назад не приму. Вы знаете, в таких случаях он всегда забывает забрать аудиосистему, и когда девица, к которой он сбежал, обнаруживает, что тот, кого она принимала за молодого барашка, на деле оказался старым козлом, он вдруг заходит попросить какую-нибудь пластинку или взять часть сигар, оставленных в ящике с увлажнителем. Короче, на этот раз я выкинула его вместе с его хай-фай-колонками и сигарами, к тому же предупредила: ты, говорю, смотри, свингер бродячий, не забывай колоться гормонами. Иначе позору не оберешься — небось сам знаешь!

Или вот, скажем, Си Бернард Фарбер. Он в шейном платке, замшевом жилете, приспущенных на бедра брючках от «Мистера Фиша»[290] и с болтающимся на животе кулоном, собственноручно изготовленным одной из его девиц. Разъезжает на «астон-мартине», который время от времени весь покрывается цветами — при помощи переводных картинок. Фарбер упросил Джейка, чтобы он отснял один из эпизодов фильма в недавно купленном холостяцком гнездышке Фарбера — квартире в Белгрейвии, где у него из повсюду напиханных бесчисленных динамиков непрестанно орут «Роллинг-стоунзы».

— Ты представить себе не можешь, какое счастье знать, что она больше не маячит сзади в просмотровом зале. Только что-нибудь одобришь, вздыхает: «Ой-ё-ёй!» Что такое? — говорю. Что тебе не нравится? По-твоему, тот дубль был лучше? А она: «Ну, это же твоя картина!» Нет, я теперь другим человеком стал! Просыпаешься утром, вскакиваешь, и душа поет! Как будто солнцем все залито. Я просто поверить не могу в такое счастье: ура, ее больше нет рядом в постели! А то лежит, что-то там ноет. Что ни утро, стоит к ней сунуться — нет, у нее месячные еще не кончились. Или вот-вот начнутся. Или как раз в разгаре. Ты знаешь, ей без меня, думаю, тоже будет лучше. Мы так и не породнились. У нас некратные частоты колебаний. Да и вообще, теперешняя молодежь права: надо плыть по течению.

Оно, конечно, да, возможно, но Сай Леви скоро обнаружил, что сидеть на жесткой диете это еще то удовольствие. Лу Каплана ждало удручающее открытие: оказывается, он дрыхнет с открытым ртом и оглушительно храпит. Фарбер же весь на нервах оттого, что вынужден носить бандаж, снять который он опасается. Боб Коэн, раздеваясь, торопливо сует теперь трусы в карман брюк — вдруг там коричневая отметина, которая оскорбит зрение юной барышни. Эл Левин, никогда не забывавший заранее принять таблетку дигиталиса, теперь притворяется, будто глотает нечто этакое — видимо, колеса. Как признался однажды Меир Гросс, «дико напрягает, что в моем возрасте я вынужден с утра запираться в ванной, чтобы ополоснуть вставную челюсть. Но показаться перед нею без зубов — в жизни бы не посмел!»

Джейку все дружно завидовали.

— И что ты такого сделал, что заслужил Нэнси? Ах, что за женщина!

Однако с течением времени их наигранная зависть перешла в неодобрение, пошли насмешки.

— Да ну! Джейк — скучный тип, — сказал однажды Тальман.

Лу Каплан провозгласил его обывателем.

А Си Бернард Фарбер так и вовсе обремизил, сказав однажды за покером, что от него исходят дурные флюиды.

Джейк даже засомневался: что, если они в чем-то правы?

«СЧАСТЛИВЫЕ» БРАКИ ПОДЧАС ПРОСТО ПРЕСНЫ

Мнение психолога

Вашингтон. Во многих случаях «счастливые» браки на поверку оказываются пресными, — говорит психолог из Национального института психического здоровья. Доктор Роберт Райдер, завершив серию исследований, в которых участвовало двести молодых пар среднего достатка, предостерегает от того, чтобы «совместимость характеров считать обстоятельством безусловно благотворным».

Не сказалась бы безмятежная семейная жизнь на них с Нэнси дурно — вот чего вдруг устрашился Джейк. Не сделала бы их обоих поверхностными, пустыми… Да и на детях это может отразиться не лучшим образом. Все, кем он восхищался, самые творчески активные, наделенные наиболее ярким воображением его приятели, все как один происходили из неблагополучных семей. Папа нуль, мама хищница. Их отчаявшиеся родители считали собственные жизни всё равно загубленными и в поте лица трудились только ради детей. Разведясь, соперничали за расположение своих чад. Ссорились, лгали и, сами того не желая, воспитали бунтарей. Художников по составу крови. Тогда как в их доме царит взаимность и гармония, а родители радуются общению друг с другом.

Что за поросль от нас произойдет? — беспокоился Джейк. Детство, проведенное в атмосфере столь благостной и спокойной, никакого роста стимулировать неспособно. В вате и под стеклянным колпаком может вырасти лишь ничтожество, бесхребетный олух, совершенно неподготовленный к реальной жизни. Ведь не станет же Сэмми воровать в супермаркетах! Не будет же Молли закатывать истерик! Они не бойцы, потому что в наркотизированном обществе люди одурманены с пеленок.

Англия, Англия…

К тому времени Лондон стал для Джейка почти родным, и все же чувства к этому городу он питал смешанные. Потому что это уже не был Лондон Биг-Бена, Шерлока Холмса и антисионистски настроенных энтузиастов лисьей охоты; не тот Лондон, что виделся ему в детских мечтах; не оказался он и светочем культуры, каковым Джейк всерьез почитал его в юности.

Медленно и неумолимо жизнь вытрясала из него обычную для провинциала плату за перемещение в столицу. В провинции он имел возможность безнаказанно чтить Лондон вкупе с его дарами. В Монреале, от негодования булькая и плюясь, мог соглашаться с Оденом в том, что доминионы это tiefste Provinz. Полнясь презрением ко всему канадскому, был заодно с доктором Джонсоном, находившим его страну местом холодным и непривлекательным. Подобно отцу, обвинявшему во всех своих несуразностях гоев, требуя с них платы за свои невзгоды, глупейшим образом Джейк возлагал вину за свои собственные промахи и обиды на Канаду. Впрочем, приехав в Лондон и найдя его куда менее совершенным, чем ожидал, мало-помалу он своего защитного покрова лишился. Чем большего внешнего успеха он достигал, питая ленточного червя амбиций, тем острее терзал его внутренний голод. Он предпочел бы, между прочим, чтобы захваленный выше крыши Тимоти Нэш, например, был своей репутации достоин и Джейкобу Хершу бессмысленно было бы даже пытаться стать с ним вровень. И был бы счастливейшим из смертных, если бы столичные артистические стандарты имели порог достижимости чуть повыше, чтобы у него по-прежнему сохранялась возможность перед кем-то преклоняться.

Поразмыслив в своем кабинете, Джейк осознал, что поводом для его раздражения был не столько Лондон или Канада, но более всего книги, фильмы и пьесы, на которых он возрос. Он отчетливо помнил, как годы и годы назад Джейк — еще тот, другой, вслепую устремившийся с улицы Сент-Урбан к какой-то неизвестной лучшей доле, — двинулся по пути интеллектуальных исканий, то и дело подкрепляя решимость книгами, которые воодушевляли его тем, что он, оказывается, не какой-нибудь уникальный уродец. Есть и другие, кто чувствует и рассуждает похоже. Однако прошло время, и та же либеральная, эмансипированная публика теперь не только раздражает его, но даже стала ему скучна. Романы, за которые он с такой надеждой хватался — как же иначе, ведь их так хвалят критики! — иногда оказывались забавны, но не сообщали ему ничего такого, чего бы он не ведал прежде. Напротив, они лишь подтверждали, хотя подчас не без изящества, его собственные ощущения. Короче, ни уму ни сердцу — не книги, а сплошное самолюбование. Все как у него и как у его приятелей. Неоперившемуся, зеленому канадскому мальчишке, каким когда-то был Джейк, такое чтение давало поддержку: приятно было собственные проблемы видеть изложенными на печатной странице; но с некоторых пор бесконечное обсуждение одних и тех же душевных терзаний, пусть и напоминающих его собственное сопереживание тем же мукам тех же мятущихся эгоистов, перестало что-либо навевать на него кроме скуки, скуки, скуки.

Литературы, которая когда-то была его утешением, стало не хватать. Что толку читать о чужом убожестве, о распущенности, пусть и складно описанной, или об алчности, понятой до глубин? Ну, докажешь себе еще раз, что твои недостатки не уникальны, но этим их все равно не оправдать, подобно тому как никаким смертям, происходившим в прошлом, не сделать твою собственную выносимее ни на йоту.

Ах, Всадник, Всадник, где же ты?

Джейк требовал ответов, жаждал какого-то откровения, чего-то необычайного, что давало бы незыблемую уверенность — как атомная бомба во времена, когда ее еще не изобрели. При этом он был сам себе до глубины души противен. В самом деле: его жизнь, начавшаяся в среде ортодоксальных евреев на люмпен-пролетарском дне городской Канады, по сию пору читалась как резюме еврейского интеллектуала-поденщика при попытке трудоустройства. Начать с того, что типичным воплощением банальности был уже его зейда — тихий еврей, любитель шахмат. А уличным дракам в его (уже Джейка) детстве, этому непременному атрибуту романов протестной направленности, не хватало всего одной истертой детали. Никто ни разу не сказал ему: «Эй! Вы зачем Христа убили?» С другой стороны, его мать и впрямь без конца повторяла: «Кушай, дэточка, кушай! Кто не ест, тот не имеет в себе жизни». Мать, обожавшая культуру, доходила в этом до исступления, отец же был у нее под каблуком. Со временем они развелись, и Джейк попал в разряд детей из неблагополучной семьи. В пятнадцать он был еще настолько ребячлив, что мог сказать отцу: «В синагоге полно лицемеров», а двумя годами позже сделался настолько оригинален, что провозгласил себя… «свободным от наследия гетто».

Если бы критериями нонконформизма служили не зыбкие и невыразимые словами тонкости, а свод писаных правил, обязательных для интеллектуала-неофита, Джейк в них легко вписался бы, сдал бы экзамен, как при вступлении в этакую новую ешиву. Конечно, он ведь совершил все правильные неправильности, даже женился на шиксе, словно проголосовал за кандидата, который хорош на сегодня, а завтра хоть трава не расти. Мало того, попав в тиски между моральными ценностями двух поколений, с одной стороны, переживал за гражданские права арабов в Израиле, а с другой — за ребят, которые страдают из-за того, что травка, которую они курят, плохо очищена.

Люк время от времени появлялся и исчезал, растворялся, будто выпадая из фокуса. То он только что из Рима проездом по пути в Голливуд, то отдыхает между двумя поездками в Нью-Йорк. Когда Люк в очередной раз вернулся из Малибу, они пошли вместе ужинать, при этом сперва как бы даже и не разговаривали, а разыгрывали скетч про свою дружбу, словно в старом кино. Обменивались анекдотами как картинками из пачек с жевательной резинкой.

— Поверь, я не преувеличиваю, — говорил Люк, — они там действительно так делают. Прежде чем сесть за покерный стол, снимают брюки. Все шестеро мужиков. А под столом девица, и она у них сосет — у одного, потом у другого, а они тем временем как ни в чем не бывало играют…

— Боже мой, Люк, во что мы превращаемся?..

— Давай смотреть на это вот как, бейби. Мы все плывем на «Титанике». Он тонет. И все мы с ним вместе. Но я хочу тонуть в каюте первого класса.

— И это все?

— Не успеешь оглянуться, как ты уже помер. — Люк смущенно повертел в руках очки. — Ну ладно, черт с ним, а ты во что нынче веришь?

— В то, что прославления «достойны те, кто истинно велик, — кто, в небо взмыв, достал почти до солнца»[291]. Верю в таких, как они, и таких как мы. Доктор Джонсон — да. Доктор Лири[292] — нет.

Вот такой я либерал, думал Джейк по дороге домой. Работал бы на «Дау Кемикл» и разрабатывал напалм, попал бы в записные приспешники зла; лечил бы в Африке каких-нибудь банту, был бы явным борцом со смертью… А так — ни то ни сё… Рядовой производитель поделок на рынке искусства.

Подобно почти всему тому, что Джейк читал либо смотрел на сцене или на экране (единственно для того, чтобы потом подвергнуть уничтожающей критике), его собственное творчество по его же оценке только на то и годилось, чтобы время от времени ему самому доставлять некоторое удовольствие. Занимать его время, давать определенный социальный статус. В результате всех ужимок и экивоков, морализаторства и позерства он сделался, как все его безмозглые дядья, поставщиком, провайдером, в конечном счете торговцем — и не более. Даже хуже. Торговцем с претензиями. Приложив к себе в качестве мерила критерий Нормана Мейлера, он не мог, не покривив душой, утверждать, что входит в число тех, кто пытается сделать здание выше хотя бы на дюйм-другой.

При этом нельзя не отметить, что бывали такие утра, когда он без всякой видимой причины просыпался безмятежно счастливым. Нэнси лежит рядом. По кровати прыгают Сэмми с Молли. Проснешься, спустишься в кухню, приготовишь вкуснейший завтрак и везешь их всех в машине на природу. Потом на полянке дурачишься, наслаждаясь солнышком и общением с семьей, но тут внезапно наползает беспокойство. За что мне такое счастье? Надолго ли? Боги дают нам взойти на гору исключительно для того, чтобы проще было сбросить с утеса. Так что смотри в оба, Янкель, тебе наверняка готовят пакость.

И вот уже он гонится за Сэмми, а сам не весел — он только изображает беззаботность, опасливо поглядывая на окружающий лес: не таятся ли там эсэсовцы с автоматами. Нет ли в траве ядовитых змей. Не падают ли с неба астероиды. Незаметно оттесняет хохочущих, веселящихся чад ближе к автомобилю, лихорадочно вспоминая, где у него монтировка — на случай внезапного нападения обкурившихся и обколовшихся «Черных пантер». Вспомните: как раз перед тем, как Освальд прицелился, Джон Фицджеральд Кеннеди казался счастливейшим из смертных. Да и Малкольм Икс[293] готовился выступить там, сям… Наверное, и Альбер Камю по дороге в Париж строил какие-то планы[294].

Все еще играя с детьми, но заботясь уже лишь о том, как бы скрыть обуревающие его страхи, Джейк пытается перехитрить мстительных гарпий. Ведь несчастья, которые они насылают, всегда неожиданны. Значит, если худшее вообразить, оно произойти уже не сможет, и Джейк специально разыгрывает в воображении сценарии, ужаснее которых нельзя представить.

Вот Нэнси обнаруживает в груди уплотнение. У Молли диагностируют порок сердца. Сэмми попадает в лапы сексуального маньяка. А у самого что? У самого ясно что: рак легких.

Когда Джейку бывало нужно куда-нибудь лететь, он приезжал в аэропорт до несуразности загодя и принимался слоняться поблизости от киосков, где торгуют страховками — просто так, чтобы убедиться, что никто не тащит туда деньги мешками. А в бумажнике среди кредитных карт держал особое уведомление: «В случае моей внезапной смерти я, нижеподписавшийся, заявляю, что хочу быть похороненным в целости. Никакие органы изымать для трансплантации ни при каких условиях не разрешаю».


НАПЛЫВОМ:

ВИД ЗДАНИЯ СНАРУЖИ. ДЕНЬ. ЭКУМЕНИЧЕСКИЙ КРЕМАТОРИЙ В ГОЛДЕРС-ГРИН (тот, что напротив еврейского кладбища).

Дождь. Ветер в печально поникших ветвях деревьев. Где птицы не поют, так это именно здесь. Медленно подъезжает черный лимузин…

ПАВИЛЬОН. ДЕНЬ. КРЕМАТОРИЙ В ГОЛДЕРС-ГРИН.

В числе скорбящих НЭНСИ, ЛОРД СЭМЮЭЛЬ ХЕРШ с СУПРУГОЙ, МОЛЛИ с ГЕЙЛОРДОМ ИКСОМ — ее мужем, членом военного крыла организации «Черные пантеры», и ЛЮК СКОТТ. Остальные в большинстве своем КРЕДИТОРЫ.

КАМЕРА СЛЕДУЕТ ЗА ГРОБОМ, сделанным из дешевой фанеры (тонкой, едва удерживающей трупные миазмы). На крышке несколько вялых, помертвелых цветиков. Но на самом видном месте во исполнение последней воли усопшего к ГРОБУ прикреплен ПЛАКАТ, на котором написано:

ИННИ, МИННИ, МАЙНИ, МОЙ —

КТО ИЗ ВАС ПОЙДЕТ ЗА МНОЙ?

НОВЫЙ РАКУРС:

НА ПОДИУМ ВЗБИРАЕТСЯ ЛЮК СКОТТ. Ему под семьдесят, он в толстых старческих очках и длинноволосом парике до плеч, в ушах серьги, с худой сморщенной шеи свисает медальон.

ЛЮК (читает).

Ушел он зимой, глухой и постылой.

Окоченели ручьи, аэропорты почти опустели.

Под снегом памятники стали невесть кому;

Во рту помертвелого дня ртуть просто рухнула,

И как ни смотрите, чем ни мерьте,

Страшно холоден, о, как темен был день его смерти![295]

ОПЯТЬ НОВЫЙ РАКУРС

Когда ГРОБ начинает соскальзывать, исчезая в пламени, занавес на сцене раздвигается… за ним оказываются… СЕСТРЫ ЭНДРЮС.

СЕСТРЫ ЭНДРЮС (поют). Ба Мир Бист Ду Шейн…

НОВЫЙ НАПЛЫВ:

ПАВИЛЬОН. ОСОБНЯК ЛОРДА СЭМЮЭЛЯ ХЕРША в Белгрейвии. ГОСТИНАЯ. ВСЕ ПОТОМКИ ЯНКЕЛЯ ХЕРША в сборе. Едят. Пьют.

ЛОРД ХЕРШ. Послушайте, а что нам делать с пеплом нашего старпера?

МОЛЛИ. Может — маме?

ЛОРД ХЕРШ. Ни в коем случае. Каково будет при нем Луиджи! Он же трахаться не сможет, ты об этом подумала?

МОЛЛИ. Ну, мне-то он точно не нужен. А то ведь дети заикаться начнут! Кроме того, я от них скрываю, что они на четвертушку жиды. (Пауза.) Оставил бы себе. У тебя хотя бы кот есть. Глядишь, ему на сортир сгодится.

ЛОРД ХЕРШ. А что? Ценная мысль!

Входит НЭНСИ в полурасстегнутом почти прозрачном платье, под которым повсюду следы укусов, за ней слюнявый щетинистый официантиш-ка итальянец.

НЭНСИ. Ну что же ты, Луиджи. Скажи «здравствуйте».

ЛУИДЖИ. Дрысссь.

ПАВИЛЬОН. ДЕНЬ. КАБИНЕТ в ОСОБНЯКЕ ЛОРДА ХЕРША.

ЛОРД ХЕРШ сидит за письменным столом, заваленным кучами бумаг. Остальные собрались вокруг, у всех от алчности слюнки текут. ЛОРД ХЕРШ ладонью хлопает по столу, призывая к тишине.

ЛОРД ХЕРШ. Ради проформы мы должны сперва покончить с его последними желаниями. Таковых имеется… одно. (Читает.) Он хотел, чтобы его сын прочел по нему… кад… чего? (Не без труда дочитывает.) Кадиш! Оба-на! Кто-нибудь знает, что это такое?

МОЛЛИ. Это, случайно, не та жирная дрянь, которую он, бывало, стряпал на кухне? Лук для нее шинковал, еще там что-то…

ЛОРД ХЕРШ. Нет, то был печеночный паштет. (Раскрывает гроссбух.) Ладно, давайте разберемся с цифирью, хорошо? Перво-наперво у нас что? Сердце. На сердце самая жирная заявка была. Из больницы Святого Георгия — одна тысяча фунтов. Они говорят, что сердце у него какое-то особенное. Большое, что ли…

КАМЕРА ПАНОРАМИРУЕТ ПО ЛИЦАМ, НА КОТОРЫХ НЕТ-НЕТ ДА И МЕЛЬКАЮТ ПРОБЛЕСКИ РАСКАЯНИЯ.

ЛОРД ХЕРШ. Почки у папочки были так себе — за них дали всего сотню фунтов, а вот легкие и печень совсем никуда. Тут мы в пролете.

НЭНСИ. Ну, это понятно, а его роджер?

ЛОРД ХЕРШ. Вот, как раз следующим пунктом. Его роджер в конце концов удалось втюхать детской больнице. Сказали, что никому, кроме двенадцатилетнего пацаненка, такой не пришпандоришь… Всем все понятно?


Втайне от Нэнси — или Джейк только думал, что для нее это было тайной? — под кроватью он держал бейсбольную биту. Вступил в стрелковый клуб, чтобы получить разрешение на винтовку. Придумал даже, уходя спать, расставлять по всем ступенькам лестницы, ведущей в их с Нэнси спальню, тарелки и банки, чтобы, когда придут вандалы, он вовремя проснулся бы и смог защитить семью. Вот только не придумал, как эту меру обосновать перед Нэнси.

Нэнси, как он ее обожает! Иногда ни с того ни с сего, охваченный вечерним приступом радости и веселья, вдруг хватает ее и тащит куда-нибудь ужинать, а там заказывает роскошные яства и столь изысканные вина, что сам из всей их прелести может оценить только цену; за всем этим следуют коньяки и пылкие заверения в любви, в разгар которых он вдруг внезапно, неожиданно требует счет. А вдруг утечка газа?

— Боже мой, куда мы так бежим? — сперва удивляется, а потом и обижается Нэнси, решив, что ему с нею стало скучно.

ТАМ ГАЗ ОТКРЫТ! О Господи, как же она их не видит? Сэмми и Молли. Лежат, как безжизненные куклы в кроватках.

Да не безжизненные, а мертвые! Мертвые!

Ах, как мучительны бывали эти наваждения! Когда их поводом бывала не безопасность детей, смерть или второе пришествие немцев, порой он изводился просто оттого, насколько несправедливо зажато его поколение между двумя другими, одинаково яростными и своекорыстными. Старым поколением истеблишмента и новым хиппи. Между жирными старперами и пакостными засранцами. Поколению Джейка оказалась несправедливо, насильно навязана роль этакого Керенского. Не столь отвратного, как царь, и не такого кровожадного, как Ленин. Даже еврейская его часть, и та оказалась ни Богу свечка ни черту кочерга. Евреи, конечно, уже не те, кого, как стадо, гнали на бойню, но все же они еще стесняются мстительно выжигать арабские деревни напалмом.

За ценности, которые исповедовал Джейк, на баррикады никто бы не пошел — ну порядочность, ну терпимость, ну честь… Вместе с Э.М. Форстером он подымал за демократию два не слишком пылких тоста[296]. Вслед за Джорджем Оруэллом призывал смотреть на любую панацею, кто бы ни предлагал ее, с большой опаской.

Короче — либерал, что тут скажешь.

Он охотно проголосовал бы за легализацию легких наркотиков, но не мог сочувствовать шестнадцатилетнему балбесу, страдающему от невозможности достать коробку «Золотого акапулько»[297]. Будучи против пуританского гнета и за свободу всяческого траха, он не считал, что заниматься им надо непременно на сцене. С малолетства недолюбливая полицию, он все же не стал бы предлагать полисмену сэндвич из двух ломтей хлеба с раздавленной между ними какашкой. Полагая, что университеты и впрямь слишком тесно сотрудничают с военно-промышленным комплексом, он все же не считал, что, когда студенты разносят вдребезги результат двадцатилетнего труда их профессора, это является шагом к царству всеобщей любви. Ну да, Голливуд лжет, так же как и «Сатердей ивнинг пост», но все равно не хотелось бы, чтобы Молли чувствовала себя никому не нужной старой девой, если в четырнадцать лет не попробует группового секса. Когда реб Аллен Гинзберг, проповедуя непосвященным, утверждал, что вся история это вздор, первым Джейку вспоминался Геринг, у которого при слове культура рука тянулась к пистолету. В общем, Джейк все более явственно чувствовал, что его поколение истерически плющат две силы, два гиганта, швыряющие при этом друг в друга булыжниками полуправды — возмущенное, истово упертое в труд старичье и отвязно-игривый молоднячок.

Да и своя мешпуха не шибко радовала. Джейк очень опасался, что настанет день, и их всех разгонят, обвинив в тривиальности и провинциальщине. Всех этих чокнутых любителей дрянного старого кино, ностальгирующих по комиксам. Но их и мои боги не исчезли, не растворились, поразмыслив, заключил Джейк. Нет, разве что порастеряли былую силу. Страдают защемлением нерва, как Пауль Хорнунг. Или им руки скрючило артритом, как Сэнди Кофаксу[298].

Однако более всего пугали Джейка те, кто требует возмещения за обиды. Выжившие в концлагерях. Миллионы голодающих в Индии. Африканские заморыши. Спустя несколько месяцев после того, как вышел его первый фильм, пришло письмо из Канады.

УВАЖАЕМЫЙ РЕЖИССЕР

(это про жизнь и ее сложностей[299])

Мой вам совет как художнику — поставить свою цель ближе к людям, как это сделал Джордж Бернард Шоу во времена скромного начала своей карьеры. Которая теперь вздымает массы. Безработных. Несчастных, выкинутых на задворки больших дорог Северной Америки. В том числе и спящего Гиганта Канады — наших рыбаков и лесорубов. Да и бедных фермеров, между прочим.

Для поднятия духа читайте Лесорубы, про цирк и все такое, их здорово всех описал талантливый бродяга Джим Талли. Потом по его книжке «Подайте Жизнь» даже кино про этих нищих сняли, хотя и не в Голлевуде. А еще почитайте книжки, которые прославили Эптона Синклера. Медный Номерок, В Джунгле и т. д.

Годится также и Железистая Пята Джека Лондона. По религии лучше всего Золотой Сук Фрейзера. По психологии — Рик, Миф и Чувство Вины. А из журналов — «Фейт», но читать его нелегко и главное к тому, что там пишут, надо подходить без задней мысли[300].

Вам надо бы подумать о работе, которая даст возможность постигнуть новые направления современной мысли. Могу дать бесплатный совет. Идите в агентство недвижимости! Либо в Вашем городе, либо в Чикаго, Н.-Й., Ньюарке (который в Нью-Джерси) — там должен быть большой отдел по управлению собственностью в Трущобах. Такая работа дала бы Вам возможность глубже изучить жизнь.

Кредитные организации тоже годятся — там таких можно отыскать перлов! Как прожектором дорогу вам озарюют.

А можно и проще: что вам надо, так это меня и магнитофон, и мы такое кино забабахаем!

У меня есть рассказы, стихи, приключения и т. д. Думаю, для вас я то, что надо. Сам-то я во всем этом изскустве ни бум-бум. Но в универститетах бриллианты только тускнеют. Зато я двадцать пять лет в Чикаго прожил, ишачил на стройке. Образование-то всего три класса. В годы великой паники случайно исколесил тысячи миль. И в борьбе учился.

А возрастом я с 1893 года рождения, августовский. Работаю в Инглвуде (Британская Колумбия).

Удачи тебе, сынок. Твой до гроба,

Стюарт Маккалэм.

Джейк боялся китайских хунвейбинов и черных фанатиков, потому что знал: однажды они позвонят в дверь и спросят Джейкоба Херша, мужа, отца, домовладельца, инвестора, сибарита и поставщика призрачных фантазий, чтобы призвать его к ответу.

И чем дольше Джейк размышлял об этом, тем больше времени проводил в чердачном укрывище, исследуя бумаги Всадника.

Журнальную статью про доктора Менгеле — ту чуть не наизусть выучил.

Не единожды внутренним взором Джейк видел Всадника в Аргентине, в провинции Энтре-Риос, примерно там, где река Парана течет по аргентинской земле. Вот он легким галопом скачет на великолепном плевенском скакуне. Глухо стучат копыта. А в голове новые замыслы, планы отчаянных вылазок.


Однажды вечером, когда он укутывал Сэмми одеялом, мальчонка вдруг сказал:

— А Тиббетт в Бога верует! А мы — нет?

— Я — нет, но…

— И я тоже нет, — пропел голосок Молли с кроватки в нижнем ярусе.

— …это тебе самому решать, Сэмми.

— А ты во что веруешь?

Джейк чуть было не сказал «во Всадника», уже на языке вертелось, но, к счастью, успел себя остановить.

— Поздно уже. Поговорим завтра.

Выходя из детской, он встревожился, вдруг осознав, что уже не первый год потчует детей сказками про Всадника с улицы Сент-Урбан, перемежая ими рассказы о рабби Акиве, ламед-вавниках, Маймониде, Големе, Трумпельдоре[301] и Льве Троцком. Таков был его еврейский джентльменский набор.

Наливая себе выпить, Джейк подумал, что с тех пор как он отказался снимать фильм в Израиле (почудилось, что этот фильм противоречил бы всему, за что борется его братец), Всадник стал для него чем-то вроде морального цензора. Раздумывая над сценарием (у него выработалась привычка по многу дней взвешивать — браться, не браться), советуясь с Нэнси, споря с самим собой, колеблясь, читая и перечитывая, он наперед знал, что в конце концов его «нет» или «да» будет зависеть от того, каковы на этот счет им воображаемые требования Всадника. В течение всего производства — не важно, в кино или на телевидении, — высшей целью для него было потрафить Всаднику. Ведь где-то же он есть! Следит, выносит суждения.

Был когда-то защитником Джо, стал его верным адептом.

Загрузка...