Даяна Покаяние

За окном давно уже стемнело. Половинка убывающей луны проливала бледный свет на грязную улицу. Тишина изредка нарушалась лаем собак, приветствующих одиноких путников.

Мужчина сидел за дубовым столом своего кабинета и смотрел прямо перед собой. Он вглядывался в глаза человека на портрете, висящем на стене. Три первых пуговицы на воротнике его рубашки были расстегнуты, волосы, всегда стянутые в косичку, распущены. Губы бодрствующего шевелились, и только тому, кто был изображен на портрете, были понятны слова…

…Около месяца назад Родерик Кэссли из Шиннесс зашел в маленькую лавку, заваленную заготовками для кистей и палитр, холстами и дублеными кожами, полированными досками и мольбертными стойками. Рыцаря встретил бойкий мальчишка лет десяти в фартуке и залихвацки сдвинутом на бок берете и сообщил, что мастер Финдлей из Йорка слишком занят, чтобы принимать посетителей. Кэссли развязал кошелек и протянул пареньку золотой, кивком головы приказав бежать к учителю. Не прошло и минуты, как гостю предложили войти в дом.


Пройдя завешенный мешковиной проем, Родерик оказался в помещении без окон, совмещавшем в себе мастерскую, столовую и спальню. Мастер Финдлей, обладатель коренастой фигуры и копны жестких волос, где среди седины все еще наличествовала рыжая масть, хоть и носил штаны, а йоркцем был вряд ли. Он стоял спиной к Родерику перед большим полотном на подпорках. Поборов желание сразу же кинуться к художнику, вошедший соблюл положение и откашлялся. Финдлей обернулся и торопливо раскланялся.

— Доброго дня вашей милости! Чем могу быть обязан?

— Мое имя — сэр Родерик Кэссли из Шиннесс, рыцарь Его королевского высочества принца Чарли.

Кэссли понимал, что Финдлей, назвавшись йоркцем, может посчитать себя выше статусом, а потому назвался полностью и следил за реакцией мастера.

— Рад приветствовать в моем скромном жилище доблестного рыцаря нашего добрейшего принца, да пребудет он на престоле многие лета!

— Да пребудет, — кивнул Родерик. — Мастер Финдлей, я пришел к вам не по приказу, а по собственной воле. Я слышал, что вы — лучший живописец в округе и собираюсь заказать вам портрет.

— О! Я с превеликим удовольствием написал бы портрет благородного господина, лицо которого несомненно заслуживает отображения на холсте… Но в данное время я, к сожалению, занят работой над картиной для здешней церкви.

— Это она? — Кэссли шагнул ближе.

— О, да. Святые отцы заказали мне сцену Апокалипсиса — четырех дьявольских всадников, что принесут в судный день на мир войну, мор, голод и смерть. За них мне предложили довольно большие деньги, а к ним и молитвы за мою душу. Только вот держать такую картину в доме… честно скажу вам, ваша милость, страшновато. Вы правы, Господь наделил меня талантом, но порой я пишу так живо, что сам боюсь своих творений…

Финдлей все говорил что-то, но гость, похоже, его не слышал. Побледнев, он вглядывался в гравюру[1]. Мастер заметил это и коснулся его плеча.

— Ваша светлость, что с вами?

— Твоя картина действительно очень реальна. — Родерик как будто вернулся из иного мира и незаметно для себя стал говорить мастеру «ты». — И ты, видно, очень набожен. Скажи-ка мне, мастер Финдлей, кто из этой четверки конников на твой взгляд более благороден?

— Господь с вами, ваша светлость! — Финдлей перекрестился. — Да как вам в голову пришло приписать благородство исчадьям Ада?!

Родерик усмехнулся.

— А писание ты учил плохо, Финдлей из Йорка. Эти всадники посланы не врагом Господа нашего, а самим Господом, дабы воздать людям за грехи их. Самым честным из них является Рыцарь Смерти, в нем нет ни зла, ни кары — лишь неизбежный конец… Но, я смотрю, ты того и гляди об пол грохнешься со страха! — рыцарь захохотал, — Поговорим лучше о работе.

— Но церковники, господин… — пролепетал Финдлей.

— С ними я разберусь. А ты начнешь работу сегодня. Ты будешь писать не мой портрет, а другого, не менее доблестного воина, с моих слов.

— Но я никогда еще не писал портреты с чьих-то слов.

— Слушай, мастер Финдлей. Я заплачу тебе ту цену, которую ты сам назначишь, такую, что ты сможешь открыть свою школу живописи! За это тебе требуется лишь написать небольшой портрет. Но если картина не придется мне по душе, ты не получишь ничего. Если же ты кому-нибудь обмолвишься о моем заказе, я убью тебя.

Они ударили по рукам…


… Целый месяц, день за днем, Родерик Кэссли приходил в лавку художника и проводил там долгие часы, описывая внешность и нрав изображаемого на холсте. Каждую деталь он описывал так дотошно, что невозможно было рисовать неправильно. Постепенно проявляющийся на ткани воин был, если не из прошедших времен, то, по крайней мере, из другого, далекого государства. Лицо его было скорее восточным, нежели бретонским. Его волосы выцвели от песчаного ветра и сухого степного Солнца. Одеждой его были черные кожаные штаны, удобные для езды на диких лошадях, кожаные мокасины и жилет, наручи с бронзовыми заклепками и шипами, груботканная светлая рубашка и серый плащ. У пояса висел длинный и широкий обоюдоострый меч. Тяжелее всего мастеру давались глаза. Окончательный результат ужаснул его, и, повернувшись к Родерику, Финдлей промолвил:

— Так не пойдет. Мне кажется, он видит мою душу насквозь.

Но тот улыбнулся одними губами:

— Оставь. Это то, что нужно.

И вот портрет был завершен. Родерик Кэссли вздохнул:

— Готово. Сколько я тебе должен, мастер Финдлей?

Финдлей долго молчал.

— Я не возьму с вас денег, сэр Родерик.

— Но почему?

— У меня чувство, что я продаю живого человека.

— Ты продаешь картину, мастер. Живой человек — слишком далеко отсюда. Я выполню свое обещание, и завтра слуга принесет тебе деньги, на которые ты купишь дом с землей и откроешь школу.

— Я тоже выполню обещание и никому не открою тайны этого портрета. Но, думаю, я имею теперь полное право знать, кого я нарисовал?

Кэссли собрался с мыслями и заговорил:

— Его имя Итер-эллин. Он — самый храбрый, честный и доблестный воин, которого я знаю. Он — лучший из друзей, которые у меня были. Он — мудрейший из мудрецов, о которых я слышал. Он достоин править миром и любое его решение — справедливо. Он прекрасно владеет мечом, кинжалом, топором, копьем, луком и пращой. Он — лучший наездник, конь — его второе «Я»… Я бесконечно долго могу говорить о нем.

— Такие слова… Но на вид ему не более четверти века?! — удивился Финдлей, — Разве возможно, чтобы молодой мужчина обладал всеми этими чертами? Или он не человек?

— Он человек, но ему много тысяч лет. Надеюсь, это останется между нами… мастер?

— Давно вы расстались с ним?

— Множество жизней назад я покинул Итера, когда мой разум был затемнен болью, — губы рыцаря скривились, но тут же лицо снова стало спокойным.

— Кто вы? — художник судорожно крестился, как в первую встречу с Родериком.

— Нет уж, Финдлей. Я и так слишком многое рассказал тебе. Большое знание идет рука об руку с большой бедой. И кто я таков, тебе знать ни к чему. Теперь я забираю портрет.

— Постойте, господин! — мастер схватил его за предплечье, — Боюсь, я уже лишил себя спокойного сна. Скажите мне, кто вы, и, клянусь, Это умрет вместе со мной.

— Не торопи ее раньше времени, живописец. Она и без того ходит рядом. Ты не узнаешь, кто я. Но, так и быть, я скажу тебе еще одну презабавную вещь, — Родерик вновь улыбнулся и вновь в его улыбке не было ничего веселого, — Ты уже нарисовал моего друга до того, как я пришел к тебе тридцать дней тому назад.

Кэссли подошел к большой картине около стены; сдернув с нее простыню, он коснулся ладонью костлявого лика четвертого всадника.

— Вот он, — произнес Родерик и стремительно, не оглядываясь, вышел из мастерской с портретом под мышкой.

Оторопевший мастер из Йорка стоял посреди комнаты не в силах взглянуть туда, где недавно лежала ладонь странного заказчика, он не мог даже перекреститься. А на следующий день шустрый слуга принес от сэра Родерика в лавку несколько увесистых и тугих кошельков…

…За окном стояла ночь. Ущербная луна едва освещала серую улицу. В комнате горел канделябр. Дрожание огоньков свечей рождало чудные движения тени, от чего могло показаться, что светловолосый путник в сером плаще улыбается или хочет что-то сказать. Славный воин, рыцарь и слуга Его королевского высочества «прекрасного» принца Чарли, правителя Альбы (еще молодого, храброго и трезвого), дворянин, сэр Родерик Кэссли из Шиннесс еще раз посмотрел в глаза своему молчаливому собеседнику. Потом он пододвинул к себе лист желтоватой бумаги, обмакнул в чернильницу перо и начал писать:

«В жизни проще и легче всего умирать и убивать»…

Он пробежал взглядом строку. Нет, изменять нечего, все именно так; перо снова задвигалось, оставляя витиеватый черный след.

«В жизни проще и легче всего умирать и убивать. Потому что никаких усилий не стоит перешагнуть границу света и тьмы, добра и зла, жизни и смерти.

Но жить и созидать, идти по светлой стороне вдоль черты, не переходя ее, безумно трудно. Еще труднее — только попытка вернуться из тьмы в свет. Шаг вперед — это лишь один шаг. Путь обратно — это целая жизнь или вереница жизней.

Postscriptum: Может ли быть найдено оправдание перешагнувшему черту? Может ли он получить прощение, если не господне, то хотя бы человеческое?»

Он поднял голову. Человек, знакомый до кончиков волос, развеваемых ветром степи, смотрел на Родерика ожидающе, оценивая написанное и то, что должно быть сказано. И Родерик заговорил, он сказал то, что не мог выпустить из себя вот уже очень давно. Он произнес это раз, а потом снова и снова.

— Прости. Прости меня.

Прости меня за то, что я стал слаб и разучился терпеть.

— Прости меня.

Прости меня за то, что я стал слаб и разуверился в твоих силах.

— Прости меня, Итер.

Прости меня за то, что я не сумел выдержать боль и перешел границу.

— Прости.

Прости меня за то, что я совершил грех, который никогда не совершил бы ни один из нас.

— Прости меня!

За то, что оставил тебя одного, прости меня, Итер.

— Прости!!

За то, что ушел, как последний трус, и бросил тебя, прости меня, Итер.

— Прости меня.

Прости меня за все и позволь… Позволь Же Мне Вернуться, Итер!!!

… Прости меня. Прости меня, Итер… Прости.

Его губы шевелились и только тому, изображенному на холсте, были понятны слова.[2]

2002 г.

Загрузка...