На кухне, где теплее, над столом мурлычет репродуктор. Дед лежит на печи и слушает. Передают какую-то сказочку для детей. Как разошлись в том радио вдруг собаки лаять, гуси гоготать, куры кудахтать... Дед знает — это артисты. Хохочет до слез:

— А чтоб вам, комар вас забодай, чтоб вам!..

И все теплее на душе.


***

Шоферы, человек с десяток, скучают на крыльце райисполкома. Жара. Начальство пока никуда не едет — совещание. Лениво перебрехиваются, изредка хохочут. Вот грохочет по мостовой на мотоцикле какой-то парень или дед... Не узнать — давно не бритый, чуть не до самых глаз обвязан платком.

Вялое «слово самого весельчака:

— Этот уже, хлопцы, лишнего слова не скажет.

И вялые усмешки.


***

— Когда мать моя шла замуж, так не могла достать чулок к венцу. Тряпок навернула беленьких в лапотки... Юбка длинная — оно и не видать, что там, выше. А теперь у одного меня три девки-модницы. Ей-богу, братка, мешки старым капроном завязываю!..


***

— Еще сразу после войны, как только начали колхозы организовывать, был у нас конек Аршин. Выбраковали его после и продали на хутора. Единоличнику. Так он назад утекал, в колхоз. Дядька, который купил, верхом на соседского коня — и догонять. Пёр, пёр наш Аршин, а потом, браточки,— брык! — и инфаркт! Со страху, что надо возвращаться на хутор. Соанательный!..


***

Полненький, с приятной усмешкой лесничий смеялся когда-то, что из Москвы его запрашивают: «Сколько у вас рябчиков на один гектар леса?»

— Подумал за столом, да и написал: «Двадцать три». Наука! Учет!

А теперь вот он приехал ко мне искать защиты — подделал себе аттестат зрелости, а кто-то выдал... С той самой приятной усмешкой советует мне быть добреньким — помочь ему спрятать концы.

А где же наука, учет?


***

Довольно часто человеческая дурь проявляет особенность сохраняться в свежем виде до самого уважаемого возраста.


***

В переполненном сельском клубе — товарищеский суд. Поймали самогонщика.

Худой, носатый дядька, по прозвищу Албанец, сидит сбоку, в качестве подсудимого. Председатель суда — бригадир; члены суда — друзья подсудимого — участковый и бухгалтер.

— Ответчик, вы доверяете составу суда?

Кивок головы и невразумительное:

— Угу.

В зале — бурный взрыв хохота.

Потом бухгалтер просит:

— Товарищ председатель суда, можно задать ответчику вопрос?

— Можно,— с неменьшей важностью отвечает бригадир.

— Ответчик Пилипович,— торжественно обращается бухгалтер к Албанцу,— скажите суду: где вы взяли аппарат?

В зале — снова взрыв хохота. Кто слышал, а кто и сам видел, как позавчера ответчик с членом суда, этим самым бухгалтером, отвозили на хутор всю самогонную технику.

Приговор: Пилиповичу — наивысшая мера — десять рублей штрафа.

Суд — по форме.

Обедали у Албанца.


***

Нарочанский рыбак, слегка подвыпивший, рассказывает про зятя-продавца, что он — трусоватый. Шел лесом с деньгами, встретили «какие-то сопляки», напугали, отдал, а сам теперь заболел чахоткой.

— Какой же ты после этого белорус? — возмущается тесть перед случайными слушателями.— Извините мою скромность и дурость, но, как бывший в разведке николаевской армии, я считаю, что белорус должен быть вот какой. Из куста говорят: «Я волк, я тебя съем». А он должен ответить: «Если ты волк, так я лев, и я не боюсь тебя!» А то что!..


***

Бабы с первыми грибами-лисичками подошли от леса к реке. Кричат старику, что сидит с удочкой на той стороне:

— Дядька Стяпан, тикай — вброд переходить будем!

Старик рукой махнул:

— Переходите, чего там! Я уже лисички ел - и вареные, и пареные,— не стыдись!


***

За семейным столом молодой хозяин, веселый колхозный шофер, рассказывает гостям о своих пчелах:

— Пообсекают они трутням крылья — лежат те ухажеры, как жбанки. А прежде — как же их приветливо приглашали туда!.. Вот где, братки, мужчинская доля!..


***

Бабка с коробом. Короб обвязан.

Молодой воришка следил за нею на вокзале, сесть ей помог, а как только поезд тронулся — выхватил короб и побежал.

Пауза. Чуть погодя из окна высунулась бабка:

— Ешь, ешь на здоровье, сынок!

В коробе был хрен. Не тертый, коренья.


***

Дубоватый детина из богатого двора. Лет под сорок, а все еще жених. Много сватался, все отказывали. Наконец одна согласилась, но... отказался он сам.

— Почему?

— Глупая. Потому как за меня сразу идет.


***

«Человек — это целый мир, как сказал...» — говорит важный докладчик, цитируя общеизвестное с заметным довольствием чуть ли не первооткрывателя.

А мне вспоминается, что у этого человека — целый мир референтов. Один из них и подыскал ему этот банальный афоризм. Чтоб и еще в одном ненужном наказе было знаменитое «образно говоря».


***

Товарищ, которого уже тридцать лет бросают то на деготь, то на оперу, во всем разбирается одинаково. Однако же всюду руководит. Теперь, руководя воспитанием будущих живописцев и графиков, приехал проверить, как ведут себя студенты-художники на летней практике.

— Чего сидите тут, а не рисуете?

— Натурщиков ожидаем, Алексей Михайлович.

Суровый, важный взгляд из-под капроновой шляпы:

— Ну, так пока что рисуйте фон!..


***

Белорусские туристы в парижском автобусе. Как обычно бывает далеко от дома в отпуске: «Товарищи, давайте будем после приезда дружить, встречаться!» Согласие и восхищение. Старший группы и тут чувствует себя ответственным.

— Организацию этого дела беру на себя. Мне это — просто: возьму в БРК профсоюзов ваши адреса, поручу своему секретарю обзвонить всех, и соберемся.

Молодой, веселый скептик:

— Михаил Семенович, и я на это время найму секретаря, чтобы он договорился с вашим.


***

Грандиозная дама, побывавшая в важной заграничной командировке, докладывает с трибуны о своем путешествии. На высоком уровне зрелости:

— После, товарищи, мы поехали смотреть Елисейские поля. Факт остается фактом — они довольно красивые... А вот американские конфеты и торты совсем, товарищи, невкусные, и это — факт...


***

Очень любит проявлять свою скромность в первых рядах высокого президиума.

В рядах, что подальше, тем более в задних, делать это — труднее.


***

Хвастается, что когда-то, в детстве, крал яблоки у богатого соседа.

А что крал и у других — не хвастается: они были небогатые.

И вовсе уже молчит о том, что — на теплой должности — крадет и теперь.


***

Бывалая и важная курортница ходила в шторм по берегу. Одна.

— Море так шумит, так шумит!.. Только стоишь я думаешь... Ах, да разве ж это кто-нибудь поймет!..


***

Два «святых семейства» очень дружат. В одном — сын-жених, умненький, упитанный, веселый здоровяк; в другом — дочка на выданье, миловидная, с тугой золотистой косой. Дачи рядом. Купаться ходят вразвалочку. Там перекусывают. А под вечер, так же тихо и радостно, идут с большими городскими сумками в... колхозный горох.


***

В вагоне, увидев первую горную речку, девочка вскрикнула:

— Ай, мама, Терек!

Грузная мама в роскошной пижаме снисходительно:

— Это не Терек. Терек я знаю. Я в Тереке мои ножки мыла.


***

Откормленный, пудов на семь, а на курорт поехал. Жена звонит потом по автомату, хвастается:

— Лева не набрал ни килограмма. Только посвежел.

А Лева, стоя у телефонной будки, только потеет да отдувается.


***

Старый еврей, портной в мастерской, заваленной молодыми брюками, которые хотят заузиться, и как можно скорей:

— Вы знаете, что такое мода? Возьмите бочку и кладите туда брюки — год, два, три... А потом, когда она уже будет полная, переверните бочку и доставайте брюки — год, два, три...


***

Столичный театр на гастролях в глубинном колхозе.

Во время спектакля какой-то мужчина все вставал — встанет, постоит, опять сядет, погодя снова встал...

Взволнованный режиссер спектакля подошел на цыпочках и шепотом спросил:

— Что, папаша, нравится?

— Не-е, просто ж... заболела.


***

Не виделись с военных лет. Парень был он тогда неплохой, а теперь — так себе, из тех, что «сегодня иначе не проживешь». Рассказывает про свой сад, как он за ним ухаживает. По-дружески сообщает производственный секрет:

— Сучка есть у меня. Когда она водит течку, дак я наловлю тех собак, повешаю их, потом закопаю под яблонями — вот когда родят!..


***

«Свадьба Кларочки была в ту субботу».

«Ну и сколько же они выручили?..»

С подарков.

Этот диалог двух минских парикмахерш вспомнился мне, когда нам показывали новые, завидно спланированные районы Ростока. Фройлейн экскурсовод, рассказав о многом, предложила задавать вопросы. «О городе, о жизни всей республики».

Бывалая, подвижная женушка величаво молчаливого композитора попросила с конца автобуса передать вперед наш первый вопрос:

— А где тут, скажите, можно купить у вас щетку для расчесывания пуделя?


***

Здоровенный лысый Колодка, не столь грамотный, сколь хитроватый и упрямый дядька, первый послевоенный председатель сельсовета. Оправдывается на районном совещании из-за трибуны:

— А кто тут, товарищи, так уже чисто со всем справится. Теперь же у нас, в таком сельсовете, больше писанины, чем когда-то было в минском губернском управлении... Тут вы, товарищи, критикуете нас за падеж. А какой падеж?! Одна телушка издохла. Так мы же вместо нее другую купили!

Вопрос из президиума:

— Купили? А за что?

— Как это — за что? Из средств этой самой телушки!

В зале хохот. Опять голос из президиума:

— Колодка, ты веселый человек. Но растолкуй ты нам, пожалуйста, что ж это за средства у той телушки.

— Как что за средства? А мы ж ее кожу продали!..


***

Растолстелая тетя с орденской планкой пишет сентиментальные рассказы для детей.

А человек, который вместе с нею был в отряде, с улыбкой вспоминает, как она, стоя в партизанских санях, летя во весь опор, размахивала вожжами и крыла при детях ультрамужицким матом.

Без всякой нужды — словно бы и этим крепя оборону страны.


***

Православные мужики критикуют баптистов:

— Ну, что это у них за причастие — хлеба накрошит в вино... Батюшка, так тот ведь частицы из хлеба вырезает!..

Не менее торжественно говорят самогонщики:

Что ж, будем дрожжи в брагу опускать...


***

Немолодой, с золотыми зубами мужик идет под вечер по улице и с каждым весело заговаривает, крича на всю деревню.

Сидит на лавочке учитель.

— На солнышко вышли? Добрый вам вечер!..

Едет с поля колхозник, с ним подъезжает районный уполномоченный.

— А что ж это он вас, товаришок, да так непочтительно усадил? Хоть бы дерюжку какую... Ай-яй-яй!..

Пасет баба коз.

— Здорово, Агата! Коров пасешь?.. Козы, говоришь? Ничего, вырастут козы — коровы будут...

И так от хаты до хаты.


***

Можешь написать эпопею, сделать необыкновенную хирургическую операцию, изобрести сверхводородное чудо — все равно не будешь таким довольным собой, как дама-мещанка, когда она едет в театр или на базар в собственной машине. Да и в служебной, мужниной.


***

Оба серьезные, толстые, габарлинные сидят в кино. И вдруг она захихикала, как девчонка. Увидела на экране — во такие! — «оченно длинные дудки». Трембиты закарпатских пастухов.


***

В правлении колхоза, где решаются жизненно важные дела, где сидят в шапках, плюют на пол, ругаются самим гнусным матом, живет белый котенок.

Пожилой тихий человек, счетовод, ежедневно с хозяйской аккуратностью кормит котенка молоком, которое приносит из дому и ставит в шкафу с бумагами.

Котенок садится к нему на стол и время от времени подвигает лапкой костяшки счетов, думая, что хозяин его, когда считает — тоже играется.


***

О втором муже она наконец справилась у народного артиста:

— Большое ли будущее у моего Василя?

— Не думаю,— ответил ей народный.

Она собрала мужу чемодан, проводила его до дверей, обняла и чуть не заплакала:

— Провожаю тебя, Василечек, как на курорт...

Гладкая, энергичная, одна дочурка у разумной мамы — она теперь ищет третьего.

А Василек, не ахти какой талантливый молодой актер, флегматичный деревенский увалень, под хмельком бубнит знакомым о своем горе...


***

К майке пришит кармашек, в котором зашпилен партбилет. Так и умываться выходит на общую кухню коммунального особняка, и в уборную идет за дровяник, и дрова колет так, и на лавке сидит, если не на службе.

Всю войну был военкомом в глухом узбекском кишлаке. Жена, учительница, хвалится соседкам, как им тогда таскали баранов, да рис, да фрукты всякие — за бронь или хотя бы отсрочку...

Теперь, на втором году после победы, этот правоверный работает инструктором. Вернулся с посевной, вышел на кухню, в майке с зашпиленным кармашком, вздохнул-зевнул и признался заслуженно: — Ну, отсеялся!..

Так же, как и отвоевался.


***

Когда мы ходили в школу, несколько хлопцев и девочек нашей деревни, возле местечка пас коров нанятый пастушок, как нам казалось, очень смешной: мордастый, с бабским голосом. И часто мы — то кто-нибудь один, то все вместе — подтрунивали над ним. И вот однажды старший брат того хлопца, уже не пастушок, а батрак в том самом местечке, залег в придорожной канаве и, как только мы снова начали потешаться над мальцом, выскочил из своей засады и погнал нас, «гимназистов», кнутом перед собой!..

Лет пятьдесят уже прошло, а вот же вспоминается. И смеюсь я — смехом тех двух батрачков.


***

— Он не чудак, как апостол Петро,— не станет ждать третьего петуха, продаст тебя немножко раньше.


***

Заведующий базой, пока не попался на недостаче, бился с женой об заклад, кто из них съест больше шоколадных конфет.

Речь об этом идет на суде.


***

У Павла и Петра, двух лежебок, давно уже протекают хаты. В дождливые ночи во время сна Петр укрывается непромокаемым плащом. А Павел, как менее культурный, лезет в печь.


***

Широкая дачница в шехерезадном халате величаво проплыла по деревеньке с тремя лисичками в манерно воздетой руке. Сама нашла!..

За нею — муж. С кузовком. Сухощавый, в полосатой пижаме. Как узник концлагеря.


***

Про зятя-примака, который взял в доме власть:

— Вчера купали его. Жонка натирает плечи, теща греет у печки подштанники, а тетка стоит у дверей, чтоб дети холоду не напустили...


***

Давнишнее.

Корчма над Неманом, на окраине маленького западнобелорусского местечка. Старый корчмарь Абрам-Эля приехал со станции, привез кое-какой товар. Набилась соседская детвора. Просят, чтоб рассказал, как он видел поезд. Рассказывает с доброй усмешкой в бороде:

— Машинке хап а пружинке, пружинке хап а машинке, машинке хап а паровоз, паровоз хап а колес, колес хап а вагон, вагон хап а пассажир, пассажир хап а чемодан, чемодан хап а вещь... Кондуктор — а грейсэ пузо, а клейне дудочка —тюр-р-ру-у-у!.. И вшо!..


***

Когда сняли редактора газеты, секретарь — товарищ подвижной, с послушной усмешечкой — три дня ходил на работу в новом костюме, полный затаенной, волнующей надежды...

Потом надел костюм постарше и... радостно встретил новое начальство.


***

Уполномоченный:

— Кричим, кричим насчет плана, а вечером сяду ужинать и... масла есть не могу. Кажется, все оно нашим матом пропитано.


***

Колхозный бригадир, поругавшись с лентяем, который очень долго запрягал, рассказывает:

— Служил у попа такой батрак, который сам никогда не просыпался, поп его будил. А как-то сам проснулся. «А мой же ты Митечка!» — обрадовался поп. А тот: «Ничего, батя, я свое натяну обуваньицем».


***

Разговорчивая хозяйка, топя ранним утром печь, рассказывает проезжему ночлежнику:

— Племянница моя, Анюта, сестрина дочка, в войну была в Германии. Вывезли их, всю семью... Потом американцы их освободили. И Анюта чуть не вышла, говорит, за одного француза. Тоже вывезенный был, только из Франции... Теперь уже Анюта замужем. И человек вроде ничего себе, и детки хорошие. А она все жалеет, что за того, своего Жана, не вышла. Никто, говорит, не умеет так хорошо ухаживать, как французы. Может быть.


***

Старый рыбак под чаркой советует молодому дачнику:

— Если, не дай бог, что случится — так не бери ты, браток, вдовы. Знает она, зараза, все ходы и выходы!.. Бери лучше опять молодую.


***

В московском кафе.

Загорелый усталый полковник смотрит на толстый загривок и зад молодого официанта и, вздыхая, с нажимом, говорит:

— Эх, погонять бы недельку!.. Они тут все — сердечники. А проживет такой триста лет, как ворон!..


***

Молодой инструктор райкома по зоне. А зона ему попалась — просто рай. Озеро, лес, усадьба лесника, деревня. Знакомые учителя, у которых каникулы,— компания. Войдет товарищ в воду, сначала только до колен, и постоит себе подольше на солнышке. Здоровый, упитанный — на радость всей родне. «Как перемытый», говорят о таких.

Но вдруг его райское лето отрагедилось: одного из колхозных председателей пришлось снять, а на его место, поскольку выбора нет, назначили нашего курортника. Боже мой — сколько горя!.. Лишь на следующий день душа его всплыла из пучины черных дум, и он сказал доверительно другу-учителю:

— Впрочем, черт с ним! По крайней мере дом хороший построю!..


***

В летнем парке дохленький мещанин фотографируется на фоне здоровенного, страшного льва. От радости, что тот — каменный.


***

«Мораль, браток, идет из живота! Бытие определяет сознание!»

«Да нет,— из твоего откормленного живота идет известно что... Временами даже кажется, что не только оттуда...»


***

Все мы, видно, в той или иной мере похожи на Дон Кихота,— если не борьбой с ветряными мельницами, так тем, что сами себе придумываем или додумываем Дульциней.


***

Сегодняшний магнат очень любит рассказывать, как он бедовал да горевал в детстве. Сколько у него еще оправдания для роскоши и дармоедства, сколько здоровой потребительской жадности!..


***

Тридцать девятый год. Занаднобелорусский городок. Базарный день.

Приезжий бедный еврей спрашивает у здешнего, богатого:

— Ну, вы уже, товарищ Борух, «Катюшу» научились петь?

— Ох, умею! И выучил, и запомнил. Умею. Она мне стоила уже два кирпичных дома и аптеку!..


***

Рахманый мужик, который вернулся с войны раненый, с орденом и медалями, рассказывает в гостях:

— Перекусил я в Мире, еду домой. Лежу. И кажется, что это Москва. А я, из больницы выписанный, иду себе по улице, продукты на дорогу получать. Улица длинная, длинная, длинная!.. А тут конюх толкает: «Вставай, заваль пьяная, а то с возом в сарай закачу!..»


***

В пустоватом вокзальном ресторане джазгает оркестр. Бородатый затепанный любитель классики не выдержал, кричит из-за столика:

— Не нагоняй на душу таинственный мрак — играй Чайковского!


***

— Начальника этого надо еще уметь угостить. Он тебе правой куринои ножки есть не будет!

— Почему?

— Курица сидит всегда на правой, так левая — мягче.


***

Старый продавец в книжно-газетном киоске никак не может найти фото кинозвезды, которое просят две школьницы. Начинает их деликатненько отговаривать:

— Она, вы знаете, такая щупленькая... Ничего особенного!


***

В междугородном автобусе элегантная дамочка с мужем-офицером. Наша, местная молодежь. И только уже по соломинке на ее пальто можно догадаться, что на автобусную остановку отец со свекром привезли их в розвальнях.


***

Почти все гениально простое уже придумано. Пока мы собирались выступить, мудрецы прошлого разобрали все наиболее легкие, наиболее выгодные тезисы.


***

Дядька-молоковоз, у которого не приняли на пункте прокисшее молоко, пришел в райком, к самому первому секретарю:

— Скажите мне, пожалуйста, каким молоком мы будем план догонять — только сладким или и кислым также?

Секретарь был в веселом настроении.

— А это — как кто любит. И простокваша тоже неплохо.

— Ну, так позвоните вы, товарищ секретарь, тем обормотам, чтоб приняли мою простоквашу.


***

Артистка и на пляже играет — исполняя роль нежно, изящно отдыхающей. Начнет входить в воду — ну прямо как танец нимфы на камешках.

Получив звание заслуженной, она бросила своего старого мужа-режиссера.

Мотылек выпорхнул, а кокон где-то остался.


***

Работников культуры привезли в передовой колхоз.

«Охи» да «ахи» свидетельствуют в большей степени об оторванности высоких гостей от жизни, чем о значительности да исключительности успехов этого колхоза.

А во время обеда, который дал им колхоз, успехи те увеличились — для кого вдвое, а для кого так и побольше...


***

Осенью сорок восьмого года я приехал а очень редкий тогда, немного хороший, а немного показной колхоз в одном из районов Западной Белоруссии. Усадьба бывшего имения. На дворе никого не видать. Только двери сеновала открыты. Подхожу туда. Кто-то невидимый воротит со скирды на ток отаву. Потом она перестала валиться, а из темного, пыльного поднебесья послышался голос:

— Дай ему боже здоровья!

— Кому? — удивился я.

— О, он еще спрашивает кому! Батьке Сталину нашему!

Дед Игнат, овечий пастух и активист — на случай приезда корреспондента. Дух времени коснулся и его, — немножко старик сам докумекал, больше наслушался от других. Бывший панский батрак хвалит вождя народов — первая фраза в корреспондентский блокнот. Большинство журналистов или ночевало у председателя колхоза, или только «перекусывало». И каждый раз старику перепадала чарка. Он подымал ее с тем жа самым «Дай ему боже здоровья!»,


***

«Теперь иначе не проживешь», — говорит некоторые, оправдывай подлость побольше или поменьше.

Как будто не теперь, а когда-то, в любое другое время, нельзя было сказать и не говорилось также.


***

Две старухи встретились, вдоволь наговорились, стоя на дороге, а потом одна спохватилась:

— И же тебе, милая, кажется, «здравствуй» не сказала? Ну, так здравствуй!


***

Канцелярская фифа (с утра пораньше нервная):

— Не морочьте вы мне, бабка, голову! Я вам не машина!

Бабка (вроде бы не имея права нервничать):

— Если бы ты, моя девочка, была машиной, так не ругалась бы по крайней мере.


***

«Иди, чтоб ты в Тинево зашел!» — кляли в нашей деревне старики. И нигде никакого Тинева вокруг не было.

Неужели это от тины,— чтоб тебя тиной в речке какой затянуло?

Баба все роптала да ойкала: «Ой, горе, горе!..» И начали ее звать Горей. Ну, а мужа — соответственно — Горем.

Пошел однажды дядька Гор на заработки с косой в княжеское урочище Писаревщину. Махал, потел целый день, а идя домой (и на самом деле — «ой, горе, горе!..»), потерял заработанную сороковку.

С тех пор и ходит по нашей деревне своя, местная поговорка, лет, поди, около сотни:

«Заработал, как Гор на Писаревщине».

Только все меньше и меньше людей помнит, откуда она взялась.

И еще одна: «Опоздал, как кожевский святой».

В недалекой деревне Кожево завелась было какая-то секта. Дошли до того, что их «старший брат», проповедник, повел тех дядек да теток в белый свет. По святому писанию: «Идите и проповедуйте евангелие...» Вышли за деревню, и тут один мужик остановился и говорит:

— Братия и сестры, забыл я свиней из хлева выпустить. За что будет скотинка божья мучиться!.. Пойду я выпущу ее и догоню вас.

Побежал, и... не вернулся «кожевский святой». Тая и опоздал в царствие небесное.


***

Мужчины моются под душем.

Болтливый:

— Все вымоем, все!..

Молчаливый:

— Свой язык не забудь отмочалить.


***

Милые редакционные дамочки!

Одна из них наткнулась в рукописи на такую фразу:

«Она протянула руку и теми же белыми теплыми пальчиками, что гладили когда-то его волосы и обнимали его шею, ласкала серо-голубой, с розовыми пятнами и щекочущими волосками нежный храп Метелицы».

Наткнулась и — утомленная, с сигаретой в пальцах, с выражением непонятно брезгливых мук на личике — написала на поле адресованное автору:

«Храп? Может быть, круп? А если круп, то почему с розовыми пятнами?»

Другая прочитала в другой рукописи следующее:

«В штаб отряда, который остановился на дневку, пришел старый крестьянин.

— Сынок,— сказал он командиру,— есть у меня кабанчик откормленный: прячу от злыдней в гумне под соломой. Пускай твои хлопцы возьмут. За то, что вы молодцы. До Баранович отсюда четыре километра, там их, немцев, гиблота, а вы вот стали у них под боком и стоите!..»

Другая дамочка не высказала автору своего недоумения, а просто немножко поправила текст, сделала в нем один косметический мазочек. Добавила одно елово в самом конце, после чего последнее предложение зазвучало таким патриотическим образом:

«...а вы вот стали у них под боком и стоите, сражаясь».

Автору, вспомнив «Рябину», даже запеть захотелось:

Что стоишь, сражаясь...

Притом, «сражаясь» на дневке, вроде бы даже так себе, между прочим. Маленький отрядик — с большим, тяжело вооруженным гарнизоном...

Стой автор да помалкивай. Или сиди, сражаясь...


***

Немного начитанный, недоученный дядька, философ и сектант, но человек порядочный. Я хочу его уважать, не хочу, чтобы он, чего доброго, подумал, что я смотрю на него сверху. А он, после продолжительного разговора, где я больше слушал, скорее из вежливости, чем из любопытства, говорит с хитренькой улыбкой превосходства:

— У вас, в вашей здесь суете, некогда даже подумать А я себе в деревне много мыслю. Много, спокойно мыслю...

Точно масло из льняного семени выжимает — кустарно-примитивное производство мысли. Иногда только с меньшей пользой. Как самоцель.


***

Пять лет после войны. К земляку в город приехали из деревни соседки. Пришел с работы, поздоровался, сел перед ними:

— Чего-то ж вы не просто так?

Здоровенная молодица, со всем простодушием, как к своему, с кем гуляли и пасли вместе:

— Мне б, Сашечка, к доктору. По-женски.

«Здорово я выглядел бы — с молодайкой у гинеколога!..» — думает хозяин и, сдерживая улыбку, обращается к землячке постарше:

— Ну, а вы?

Она, уже довольно бывалая женщина, что и сама когда-то в городе жила, начала, едва ли не встав, так торжественно:

— Саша, милый и родный! Во имя светлой памяти нашего Володи, с которым вы так дружили хорошо... Погиб, бедненький, под тем проклятым Кенигсбергом... Ради Володи, Сашечка, помоги ты мне...

«Тут — не до шуток, видать, тут уже горе настоящее»,— думает хозяин.

— ...покажи-расскажи, где купить моему хлопчику офицерскую сумку.

Сыночек ходит в шестой класс. Офицерская сумка — для книг и тетрадей — очень нужна ему. Он у мамы один. Да и рожденный от поздней случайной любви.


***

Имя колхоза — высокое, а на трудодень выдали по триста граммов. Старый печник, бродячий пьянчужка, звонит туда из сельсовета по телефону:

— Скажите, будьте добренькие, это колхоз «Неполный фунт»?..


***

Дядька приехал из суда, где его снова обидели. Ужинает и, словно на потеху себе, рассказывает женке:

— Вот же ж резались адвокаты - как собаки!..


***

— Встретился я в Кисловодске со школьным товарищем. Когда-то оболтус был, весь класс потешался над ним, а теперь — начальник. Хожу с ним и думаю: как же это могло так случиться?.. А тут бабка стоит, протянув руку с медяками. Пока я в карман, так он опередил меня:

— Просите, бабуся, у новеньких, а мы уже отъезжаем — ни копеечки!..

А сам же только вчера приехал.


***

Весьма посредственный, но вполне достаточно самоуверенный поэт за трибуной.

— Прочитаю вам свое новое стихотворение. Стихотворение — без названия.

И вздохнул. Как будто только в этом и беда.


***

— Скажи ты, браток, что это делается? И семя дали сортовое, и химпрополка у нас, а осота — сплошь полно. Так и прет, так и прет!..

— А что ты хочешь? Тогда, при единоличестве, как ты на посев выезжал? Баба тебе и фартук помоет беленько, и перекрестишься ты, и, став на колени на пашне, наберешь того жита... Ну, просто праздник у тебя! А теперь? Только мать да перемать один перед одним... Вот сорняк и лезет!..

Народный толк: мало любви к земле.


***

Бездетная тетя, пава академически-важного вида. А племянница — еще подросточек, но уже старается перенимать ее походку, взгляд, философию.

— Собака, видимо, очень голодная: ест хлеб. Ни одна уважающая себя собака не станет есть хлеба.


***

Группу создателей художественных ценностей, людей преимущественно пожилых и немощных, которые уже и ценностей своих давно не создают, опять щедро наградили.

Взять бы да нетактично спросить у кого-нибудь из них, а то и у всех сразу:

— Ну, надолго вам этого хватит?

Потому что каждый год уважаемым нужно почесывать пятки, при каждой — и всенародной, и личной — оказии.


***

Вспоминается оптимист:

— Баба мая нажала три копы пшеницы. Снопы довольно большие. Говорил ей: вяжи поменьше. Вот и было бы не три, а почти четыре.


***

Сидим за богатым, шумным сельским столом. Руководство колхозное, районное, областное. Писатели свои, белорусские, и гости из других республик, ради которых, собственно, и праздник.

Напротив меня, через стол — местный лысенький окололитературный старатель. Вроде растерянный, вроде скучающий без работы. Но вот кто-то из районных товарищей, через три человека слева, с какой-то непонятной озабоченностью, попросил его, чтоб «на этом участке стола все было хорошо». Обрадованный и вдохновенный доверием, тот наклонился ко мне над посудой и закряхтел, перебивая нашу веселую беседу:

— Иван Антонович, помогайте мне, пожалуйста, следить за порядком!

Штат уже намечается.


***

Бывшая красавица, когда-то миниатюрная и быстрая, за двадцать пять послевоенных лет несколько располневшая, одна из тех милых и героических девчат, которые не попали в руки врага, как Зоя, а прошли из-за линии фронта в партизанский тыл и воевали, радистками или подрывницами, пока не стали — некоторые — женами командиров.

На партизанском празднике в деревне, расположенной на краю пущи, чуть-чуть захмелев, со многими встретившись, многим сказав свое бравое «здорово, фашист!», она присела на лавке перед хатой, рядом со старенькой партизанской матерью, и притихла.

— Теточка, родная, когда мы с Большой земли пробирались, то попали однажды ночью под первый огонь. И я отбилась от группы. Девятнадцатый, теточка, год!.. Бегу по лесу, плачу одна. Все молитвы бабкины вспомнила. Все их вслух перебрала. Во — комсомолка!..


***

Я наработался за две недели у сестры на молотьбе и возвращался в воскресенье из дальней деревни домой.

Снег, снег — глубокий, белый, тихий снег. Сижу на дровнях, на мешке с сеном, а кобыла охотно бежит или споро идет, и на душе у меня так хорошо. Потому что и читал я там немного (больше всего Андерсена), и переводил одно хорошее стихотворение, считая эту поэтическую игру серьезной работой, в смутно-радостном предчувствии будущего...

Уступил дорогу одному встречному, другому уступил, причем кобыла моя вязла в снегу по самое брюхо, а потом встретился с бричкой. Бричка ехала хитро — будто совсем и не видя меня, пока наши лошади не столкнулись мордой к морде. Тогда, наконец, бричка повернула с наезженной дороги на целину, лошадь увязла и стала пробиваться в объезд, а шляхтичи начали меня дружно ругать. Всё — как всё, но их «курвель ты!» так рассмешило меня, подростка, своей бессильной несообразностью, что я и смеялся, и хохотал в той белой да тихой, радостной дороге долго...


***

В доме где положено писать, двое молодых, талантливых изо дня в день угощаются, то сами, то в компании со старшим коллегой. Он, правда, менее способный, но тоже душевный.

Вот они заперлись в комнате одного из молодых, а у дверей, на подстилке, лежит рыжая сучка, с которой хозяин комнаты, от щедрости душевной, очень дружит.

Он мне понадобился, и я спустился со второго этажа, постучал, постоял рядом с сучкой, которая предупредительно встала и тихо, дружелюбно виляла хвостом. За дверями — молчание. А знаю, что они там. Постучал еще раз. Тщетно. Ну что ж, пойду. На лестнице — толстая дорожка, шаги в тапочках им, в комнате, не слышны. А ключ в замке, изнутри, когда отпирали, послышался мне ясно. Я остановился. Двери приоткрылись — сучка вошла в комнату,— двери снова закрылись.

Сколько же надо там коллективно творить, чтобы взяло да показалось, сразу всем троим, что постучала, попросилась — сучка?..


***

Старуха, колхозная пенсионерка:

— Говорят же всё, говорят, что скоро у нас будет так, что машины будут всё-всёшеньки сами делать. Так, может, хоть машины уже пить так не будут?..


***

Сам от себя в бутылку не уйдешь.


***

Какой неблагодарный сон! Он дал мне служебную машину приехать сюда, в деревню, а мне вдруг приснилось, что он пошил себе — наконец-то! — некую очень уж ответственную литературную униформу, сначала долго стоял в ней задом ко мне, а потом повернулся и сверкнул в глаза всеми своими галунами да эмблемами.


***

Давай уж лучше без лишнего шика — оба будем в пехоте, рядом. На кой мне ляд такая кавалерия, где я чаще всего — вместо коня?


***

Носи себе длинные патлы, усы, бороду, только не думай, что это так важно, современно, революционно... Купи себе джинсы за двести десять рублей, только, кстати, за собственные, заработанные деньги...

Зять-примак, какой-то вроде учитель в вечерней школе, здоровяк, растолстевший на халтурных гонорарах тестя. Красная, гладкая маска не умещается в богатой бороде,— хоть ты возьми да подумай, что только на дерьме она, такая пышная, и вырастает. Смачно обедая, рассказывает гостю:

— Когда мы, еще студенты, прочитали стих N, что и он — за бороды, за длинные волосы, так мы очень обрадовались, даже хотели идти в Союз писателей, поблагодарить.

Всё — в бороде.


***

Докладчик цитирует отрывочек из прозы юбиляра. Самый обыкновенный,— это и сам юбиляр признал бы. Но вот важное лицо в президиуме повернулось к тем, кто сидел сзади, кивнуло головой и шепнуло «хорошо». И пошло по служебной лестнице: кивание головами и повторение шепотом того «хорошо» — до последнего ряда, кто слышал, а кто и не слышал ту цитату.


***

Хозяин подмазывает колеса старой, расшатанной телеги.

— Доброе утро! Не подмажешь — не поедешь?

— Особенно теперь,— смеется он, не переставая мазать ось.

Вспоминаем телеги на деревянном ходу, когда, видать, и родилась такая присказка. Подобная техника не только уже устарела, но почти совсем исчезла, а присказка осталась — в широком применении. Про что и он, мой добродушный, веселый хозяин, мог бы тоже порассказать Потому что его, колхозного лесника, иногда довольно-таки заметно подмазывали, а ему, отцу взрослых детей, пришлось кое-где подмазывать, устраивая и на учебу, и на работу, и прописывая в городе...

А только ли ему одному


***

Мелкий зазнайка и последовательный, напористый рутинер. Садится в один из самых первых рядов и терпеливо переживает «великую несправедливость»: и памятку съезда, перо, дали ему не «золотое», а «серебряное», и фотографируют его не так часто, как других...

Но вот под вечер зал почти опустел от длинных речей, фотографы унялись. Только один, наиболее назойливый и лучше остальных знакомый с нашей минской обстановкой, все еще бушует. «За неимением гербовой» начал обрабатывать его,— заходя со всех сторон, внимательно наводя на него свою трубу.

И вот на лице объекта появилось выражение: «Наконец-то!..»


***

Надо полагать, что птица поет только потому, что ей захотелось петь.

Молоденькая судомойка Айсте, литовка с еще детскими косичками, детскими глазами и губами, с игривой улыбкой и со стыдливым высовыванием кончика языка — любимица всего санатория Айсте,— включила в пустом вестибюле проигрыватель и под звуки модного танца модно и мило танцует. И учится и тешится — все только для себя.

Я приостановился, идя с мороза, и посмотрел издалека, и стало хорошо на душе, понапрасну излишне серьезной, отяжелелой.


***

В парке.

Пьяный хотел показать детворе очень смешное. Схватил собачонку за хвост, размотал вокруг себя, чтобы швырнуть в реку, но вышло наоборот: цуцик на берег полетел, а дурень — в плаще, без шапки, при галстуке — в неглубокую, грязную воду.

Бурная радость детей.


***

Об этом человеке говорят, что он «субъективно честный». «Если бы это от одного его зависело... Если б у него не семья... Если б ему не надо было печататься, защищать диссертацию, ехать в заграничное путешествие...» Может, он и сказал бы тогда какое-нибудь более смелое, более разумное слово. А так совесть у него - «объективная», «на общественных началах» — сверх всех тех названных и не названных «если б».


***

Лучше уже самому пить, чем наливать уважаемому гостю водку, а себе втихую, незаметно — воду.

«Из моральных соображений».


***

«Туда избраны лучшие из лучших».

Слыша такое, сразу же и невольно думаешь о себе, неизбранном, и других, что также не «лучшие», а — выходит по простой логике — худшие.

Если это — шутка у меня, то уж совсем досадно слышать о «лучших из лучших» от человека, который сам попал туда и сам же об этом говорит, даже — тем более обдуманно — пишет...


***

От перестановки слагаемых сумма не меняется.

Увидел в газете еще один снимок товарища, который в последнее время очень уж заметно заботится о своей партизанской славе, и вспомнил о том, что мне другой товарищ говорил об этой славе _ сколько настоящих героев отодвинуто в тень...

Героизм наш был великий, всенародный. Многие герои занимают достойные места, многих народ еще не знает, о многих не узнает никогда.

А тем обстоятельством, что «сумма не меняется», довольны особенно те, кто так или иначе примостился на видном месте.


***

«В работе семинара приняла участие...»

Так будет завтра напечатано в газете. И я могу засвидетельствовать, что это правда. Я сам видел и слышал, как она позвонила карандашом по графину, когда один из участников семинара выступал более-менее интересно к в зале послышалось оживление.


***

Гостя, близкого человека, попросили спеть. И он поет. Не очень чтобы, но приятно и от души.

Хозяйка, дама вполне положительная, послушала вместе со всеми, а затем, выбрав удобную паузу, спокойно, солидно сказала бесспорную истину:

— Если б вам, Михаил Петрович, своевременно поставить голос, вы могли бы неплохо петь.

Гость не очень смутился: он ее знал давно. Ему хотелось даже, в тон хозяйке, добавить: «Возможно, даже в на сцене». Но он молчал и думал:

«А я на сцену не хочу. И не собирался. Я хочу просто петь, когда бывает весело, и когда плакать хочется, и когда с хорошими ребятами, пускай себе только воображая, что мы поем хорошо...»

Только теперь ему петь больше не хочется.


***

Земляк, бывший баритон в знаменитом ансамбле, искренне хвалится, что перешел на... мясокомбинат и там ему живется значительно лучше.

— Утром бесплатная чашка кофы и булочка, а днем — три блюды за пятнадцать копеек...

И надо же было так долго баритонить!


***

Встречая самые простые фамилии, видишь, что любое слово может быть условным, что гордиться можно фамилией Дырка, Портянка, Дубина...

«Мы, Дубины, любим есть забеленный перловый суп горячим...» Чем это хуже, менее горделиво, чем «мы, Вишневецкие», «мы, Сапеги»? Или тот «друг человечества граф Безбородько» (или как там его?), который потешил меня такою эпитафией в некрополе Александра Невской лавры.


***

Он высокомерно выпятил губу. Нам это смешно, а для него за этой гримасой — глупое счастье самодовольства.


***

Нарциссу не обязательно быть интеллигентом.

Был у нас когда-то один такой темный деревенский парень, из бедной семьи, однако барчук, очень довольный собой. Хоть и не мастер какой-нибудь, не гармонист. Только гладенький. Парни подстерегли, когда он купался под вечер в речке один, как полоскал свой «круп», «подсевал» им во все стороны, пошлепывал по бедрам ладонями и приговаривал:

— А-та-та, милая! А-та-та!..

Это вошло в местный фольклор.

А мне временами вспоминается, когда бывает на кого прикинуть. Уже из творческой ителлигенции.


***

Директор одного из издательств забраковал фольклорный сборник из-за предисловия, где говорилось, что и до Октябрьской революции наши белорусские фольклористы имели определенные успехи.

— Как это так?! — возмутился «подкованный» товарищ.

В подтверждение ему показали Шейна и Карского, но это ему «ничего не доказало». Свое решение он обосновал:

— Толстой, Лев Николаевич — великий писатель? Бесспорно, великий. Однако же мы этого не подчеркиваем.


***

Очеркист «для усиления конфликта» сделал героя своего очерка инвалидом войны с пустым рукавом. Встретились потом — герой и говорит:

— Вот как дам этим пустым рукавом!..

И тычет в нос писаке огромным кулачищем.


***

Два сотрудника Академии наук, соседи по дачам, ссорятся из-за грядок. Ссора идет на высоком интеллектуальном уровне. По пособиям.

— У вас, возможно, есть даже Даль?

— А что ж вы думали — нет?

— Ну, так идите посмотрите там на букву «г». Одно слово. Оно вас касается! Оно соответствует вашей гнусной сущности!


***

Он горячо полюбил, но она отвечала:

— Работай лучше, может, тогда я и отвечу тебе взаимностью...

Прочтя это в новом романе, критик пресно, беззубо гнусавит:

«В любви она отдала предпочтение общественному над личным...»


***

«Как мышь под веником»...

А если вдуматься в такое положение, в такой настрой? Если самому там очутиться?..


***

Романтик (немного захмелевший):

— Он, брат, как запоет, стекла звенят!

Реалист (потрезвее):

— Оно известно, браток, если плохо обмазаны, так будут звенеть.


***

Бдительный глаз останавливается на тусклом заголовке.

— «Души священные порывы»... Вы что? Как можно их душить и кто у нас их, скажите, пожалуйста, душит?


***

В трилогии Сенкевича крымский хан, слушая иноземных послов, жевал бананы. Наконец великий изволил заговорить. Он выплюнул сначала недоеденное на ладонь, отдал ближайшему визирю. Тот с поклоном принял, начал благоговейно дожевывать...

Когда-то это напоминало мне некоторых философов.


***

Сидит себе в любой компании тихонький, малозаметный товарищ и хитренько усмехается...

Ты красноречивый, умный, веселый — что ж, смейся, шутя, разворачивай, как павлин, свой хвост общительности, блеска. Но смотри — споткнешься, скажешь или сделаешь какую глупость — малозаметный товарищ обязательно заметит. И ты тогда совсем иначе поймешь его улыбочку — улыбочку с надеждой на эту глупость.

Страшный ты человек, хитроватый товарищ!


1946-1979


КАК БУДТО РАЗНОЕ


Это — не звезда Героя, не слава поэта или космонавта, а только простое слово «спасибо» от человека, которого ты уважаешь. И это «спасибо» — большое счастье, награда за любимый труд.

Думаю так, лежа на густой клеверной отаве, около школы, обсаженной цветами, чистой и светлой.

За эту школу заведующая, одинокая женщина, получила на днях благодарность... только от инспектора районо, пожилого учителя. И про эту радость, про эту свою славу рассказывала даже мне, свояку, стыдливо.


***

Свадьба. Все, кто как может и умеет, веселятся: танцуют, поют, горланят, целуются. А он, тихий да работящий человек, молчит. Хозяин беспокоится:

— Как ты там, братка Юрка?

— Да вот грушу ем. Все очень хорошо.

И добрая улыбка.


***

В огромном мире — маленький человек, который заслуженно гордится тем, что умеет:

— Я направлю бритву — никто не поправит!..


***

Друзья возвращаются домой из далекой командировки. Один из них еще вчера узнал — жена позвонила по междугородному,— что дочь друга попала на улице под машину. «Жива, но большая травма». И везти эту тайну нелегко. Тем более — зная, что другу ничего не известно, и он смеется себе... Особенно тяжело было утром, когда уже подъезжали. Друг, умывшись, идет по коридору вагона, смеется, видя, как малая девочка смотрит в окно:

— Вот кто волнуется, видать, за весь вагон!

А тот, кто действительно волнуется — за весь поезд, тот молчит, кивает головой, соглашается. Даже с улыбкой...


***

Бояться за других — не трусость. Это называется немножко иначе.


***

По предложению райкома партии колхозники подсевали колхозное жито сераделлой для своих коров.

Это, известно, нарушение устава сельхозартели, но сделают так и на следующий год. Секретарь с улыбкой говорит, что устав тоже должен идти в ногу с жизнью, диалектически развиваться.

Правда, это возможно при наличии такой вот умной улыбки.


***

Верхнего, внешнего блеска у этого человека очень немного. Зато сильна корневая система — в народе, из которого он вышел в большой свет — бывший работяга, бедняк, боевой партизан, хороший душевный товарищ.


***

В сердитом настроении праведника сижу и троллейбусе и наблюдаю, как двое молодых пижонов заняли ближайшие к детским к инвалидным места и разговаривают себе, не замечая никого и ничего.

Вошла старуха, пробирается около них на свободное место. Ей неудобно и тяжело — с палочкой, едва идет.

И тут один из пижонов, не вставая, не прерывая разговора с приятелем, как-то непроизвольно, ловко и осторожно, как больную мать, взял старушку под локоть, немножко провел, не вставая, и посадил.

Тут-то мне и беседа этих... извините, ребята, что так показалось,— пижонов... и беседа их, хоть я и не слыхал ее толком, показалась куда более серьезной, и вот, вообще...

Вообще это мне вспоминается довольно часто. Как укор.


***

В бывшем княжеском парке, на большой поляне,— широкая полоса более темной травы.

Как это просто и как это страшно — почему она более темная!..

Здесь в сорок втором году фашисты зарыли полторы тысячи наших людей.

На днях я было подумал, даже будто бы живо представил, что вот они встали, живут. Идут по парку. Все — со своими старческими, молодыми, детскими особенностями живых...

Однако записать тогда не записал, потому что не представил, как показалось, во всю глубину.

А разве ж теперь представляю?


***

Предатель, отбывший наказание, вернулся в родную деревню. Уголки, самые потаенные, тихие и милые в детстве,— и они теперь не свои. И там ему нет покоя, сочувствия. Там — на пеньке или просто на песке, или на траве — сядет какой-нибудь дед или дядька и скажет:

Слыхали? Вернулся и Ганнин, собака!..


***

Гости — люди, что называется, обеспеченные — вспоминают, сколько кто потерял на денежной реформе сорок седьмого года. И сегодня еще некоторые причмокивают, жалея прошлогодний снег. Только одна, бившая партизанка, врач, весело смеясь, рассказывает:

— У нас в общежитии, ну, в нашей комнате, было так заведено; кто из девчат скажет грубое слово — десять, пятнадцать, двадцать копеек штрафу. Степень наказания — в зависимости от степени грубости. А это у нас временами хватало. Что ж, кто из партизан пришел, кто — с фронта, кто — из фашистского лагеря. Штраф опускали мы в глиняного кота. Месяц кончается, стипендия проедена, высыпаем свой штрафной капитал на стол — и давай!.. Так и перед реформою. Перевернули мы своего кота — хватило на буханку хлеба и кастрюлю клюквенного киселя. Окружили мы эту кастрюлю с ложками и хохочем. Как мама моя говорила: «Пусть богатый дивится, чем бедный живится». Какое было чудесное, боже ты мой, время!..


***

Молоденькая, скромная мама. Красавица. И мальчик очень красивый. Пестрая кепочка, забавно-солидный клешик. Смотрю и думаю: как они дружат, как они любят друг друга!..

И — грешному — мне хочется спросить:

«Скажите, кому такое счастье — быть отцом этого парня?..»


***

«Часто в действительности мы бываем лучше, чище, чем в мыслях...»

Так думал он, вспоминая вчерашнюю гостью.

В гостиницу к нему зашла студентка-землячка, в которую он, намного старше ее, давно был влюблен. Скрытой, невольной, какой-то грустной любовью. Была она в отдалении и вот пришла, и он никак не смог бы начать то, о чем так часто думал, при ней он чувствовал себя очень далеким от этого, ему было гадко даже подумать, вспомнить про то, что «грезилось и снилось»... Почувствовал, что просто любит ее, умную, душевную девочку,— любовью «не для себя, а для нее», что просто ему хочется делать ей доброе, смотреть на нее, любоваться ею — с хорошей, чистой влюбленностью старшего.

«И правильно»,— говорил он себе в мыслях.

Но... с невеселой улыбкой.


***

Рейсовый автобус остановился у деревенского костела. Зашло много старух. Почти все они стоят.

Борьба с самим собой: уступить которой место или нет?

Уступил. И сразу же в мыслях осуждение худших, кто не уступил. Потом осуждение себя за осуждение других.

Наконец, удовлетворенность собой, что сам себя осудил...

А что здесь хуже всего?


***

В троллейбус зашел инвалид. Ему уступили место. Другой инвалид, что сидел через проход, успел за это время заметить, что у коллеги нет правой ноги, а поскольку у самого нет левой — обрадовался. Спросил, какой тот носит номер, узнал, что одинаковый с ним,— еще больше утешился. Купят одни ботинки на двоих. В магазине видел. Вот вместе сойдут и купят!..

Почему было приятно слышать их беседу? Почему захотелось записать эту — скажешь — очень обычную сценку?


***

В клинику из глубинной партизанской деревни привезли после освобождения подростка с простреленной диафрагмой. Бледный, изнемогший, и рана несвежая.

Старый профессор, подвижной сангвиник, сделал ему операцию. Очень сложную и — удачно! Говорили: «Девятую в мире, вторую в СССР!..»

Паренек стонет, бредит. Бабка не спит при нем которую ночь.

А профессор, как бог, в белом окружении ангелов-студенток, гремит радостно над койкой:

— Спасибо, мальчик, спасибо, милый мой, за то, что ты привез мне такую интересную болезнь!..


***

Плывем по Амуру. Смотрю на зеленую сопку. Вспоминаются сыромятные лапти — большущие, старые, латаные-перелатанные, даже подбитые расплющенными баночками от ваксы. Лапти старого дядьки Ивана. И его рассказы про японскую войну, которые я также, как и лапти, знаю с детства.

Теперь выразительно, с какой-то кинонаглядностью представилось это все здесь, на склоне этой сопки.

Белая гимнастерка, белая бескозырка, шинельная скатка через плечо, длиннющая винтовка с нахально-непобедимым штыком...

И так далеко от дома, куда он, дядька Иван, вернулся с георгиевским крестом и со скрипучими до смерти ранами. В ту самую бедность, к тем самым лаптям. Так и не зная, за что и почему шел под пули, штыки и осколки, за что и зачем сам убивал...


***

Черный, темный, «обиженный богом» бобыль долго и скучно рассказывает, как он было занемог...

Пусть рассказывает, надо же ему найти хоть какое-то облегчение!


***

В бедной, послевоенной деревне много дачников.

Когда по улице проходит стадо, городские дети кормят коз хлебом и печеньем. .

Пастух, пожилой и сухощавый мужичишка, злобно стегает козу кнутом.

Мамы-дачницы возмущаются. Им «соль достается» легче!..


***

Когда-то в соседней деревне была чума. Из окруженной деревни вырвался один зачумленный. Мужчины, караульные, пришибли его кольями, закопали почти живого.

На этом месте стоит теперь каменный памятник с крестом. И камень уже в лишайниках, и крест чугунный порыжел, а люди все еще рассказывают о той страшной необходимости — как будто прося прощения, тихо и немного торжественно.


***

Вчера смотрел интересную кинокартину «В мире животных».

Международный коллектив ее создателей с особым мастерством и старанием показал борьбу за существование — пожирание сверху вниз, по лестнице силы, хитрости, ловкости.

Думалось — и вчера, и сегодня утром,— что или мир не так устроен, или я совсем испортился: почему так болезненно воспринимаю обиду более слабого?..

Или просто я — человек, а нам свойственна иная форма сосуществования?

Если человеческий разум подпряжется к звериным нормам поведения, к тому «моральному кодексу» — будет фашизм во всех его проявлениях.

Вспомнил рассказ одного из друзей.

Два отца погибли на фронте. А жены их, две матери, были зверски замучены гитлеровцами. Чудом выжили только дети двух семей, мальчик и девочка. Потом они полюбили друг друга, поженились.

Теперь их сын, уже подросток, смотрит на телеэкране международную встречу боксеров.

Наш боксер здорово рубанул чужеземца. Тот полетел, не встает...

Подросток даже вскочил:

— Он не честно его, не по правилам! Так нельзя, нет!..

И — слезы на глазах.

А гость иностранный — немец, даже из ФРГ.


***

Десятиклассник «без укажи причины» застрелился из отцова охотничьего ружья.

Когда мать на выстрел вбежала в его комнату, парень успел еще сказать:

— Мама, как больно!..

Сама врач, она дала ему укол, вызвала «скорую помощь», замчали в больницу, и там он умер.

«Мама, как больно!..»

А у нас же, на земле, при разрешении конфликтов в человеческом сосуществовании десять тысяч убитых за день — «незначительные потери».

И живем. И смеемся. И верим.


***

Осень сорок второго года. Темная, мокрая ночь. А мужчины стоят за гумнами и смотрят, как — за семь километров отсюда — горит-догорает партизанское село. Смотрят и ссорятся.

Баптист, гундосый, из богатого двора, доказывает, что это все от бога, что «сбывается писание»:

— Господь недаром говорил: «Я — огонь всепожирающий!»

— Ну, так пусть жрет, если не нажрался!..

Вспоминают потом и то, что раввин в прошлом году, когда в недалеком местечке расстреливали евреев, говорил то же самое. Даже и талмудил над ямой, читал: «Сбывается воля Иеговы, ничего не поделаешь...»


***

Есть ли предел самолюбованию?

Бабе уже за шестьдесят, баба уже старая, скучно деформированная лишним салом, а вот на тебе — в лирическом настроении еще любуется сама собою. Да не тем, что было, а тем, что есть. Рассказывает соседке, как это недавно, год тому назад, один ученый в нее влюбился. Прямо на улице. И уже, говорили, сох, сох да и помер...


***

Пенсионер прогуливается с женой по кладбищу и paдуется, что на памятниках — «многие помоложе» его...


***

Однозубая бабка пристает к внуку, молодому рабочему-грузчику, с полным стаканом водки:

— Пей, я сказала!

Сыном похваляется:

— Ого, моего Пилипа в нашей деревне никто не перепьет!..

И сама, почти ежедневно, напьется и лежит на печи, что-то бормоча-напевая себе под нос. Видать, для души...


***

Старый батрак, рыжий, с проседью дядька Кондрат, человек одинокий и немного «блаженный», носил с собою — от пана до пана — мешок кремней, осколочков...

Кто посмеивался, что это вериги, кто думал: «Вот, просто придурок!..»

И очень немногие знали, что дядька мечтал о собственной хате. Уже собирал кременчики — чтобы натыкать их в цемент фундамента, украсить его, как у добрых людей.


***

Читаю историю, думаю о сменах формаций, столетий... И вдруг ярко, невольно увидел неутомимую бабку Прузыну или Агату — как она дробно, мелькая черными, потресканными пятками, идет, торопится в поле или с поля, где только работа да работа... Для куска все еще не очень щедрого хлеба.

Бабка прошла, следом за многими. Земля все вертится. Идут другие бабки...


***

Бывший офицер-фронтовик, после студент, директор средней школы, теперь — председатель отсталого колхоза. Мужчина энергичный, подтянутый, как спортсмен. Новый домик, отдельная комната, которую он считает своим кабинетом, хоть сидеть тут ему не доводится. Довольно интересная библиотека, даже с редкими книгами.

Легко можно подумать, даже и написать: «Ах, какой культурный современный председатель!..»

А это — хороший учитель, который, самоотверженно стараясь поднять основательно разваленное хозяйство, вот уже четыре года, с каждым годом сильнее, тоскует по своей любимой работе.


***

Каким бы пустым, неинтересным ни был этот человек, я не хочу, не могу забыть, что он — тот единственный товарищ, с которым мы зимним вечером сорок первого года радостно обнялись в одиночестве, услышав о разгроме фашистов под Москвой.


***

Маленький мальчик так оглянулся влево и вправо, переходя улицу с отцом «за ручку», столько страха было в этом взгляде, что у отца даже сердце заболело... С самого малолетства человеку так хочется жить!..

Такое было когда-то с моим трехлетним сыном. Я вспомнил это, увидев в газете снимок: южновьетнамский малыш, снятый итальянским корреспондентом около пустых гильз от американских снарядов, что лежат у стены как исправно наколотые дрова. На одной из этих «игрушек» мальчик сидит, другая стоит перед ним, а на ней его ручонки с маленькими пальчиками. А глаза такие печальные... Сколько матерей сказало или подумало, глядя на этот снимок: «Бедный мой, милое дитя!..»

Оно вошло в жизнь, в жуткую военную действительность — не зная иной. Там, в этой несчастной стране, на этом преступном полигоне, тем вьетнамцам, которые не помнят невоенной действительности, уже далеко не столько лет, как этому мальчугану с гильзой,— очень и очень многие, кому и десять, и двадцать, живут в действительности военной, мирного времени не помнят, к мирному времени им надо будет привыкать.

Вчера, услышав о парижском соглашении, вспомнил сразу, как я в пятьдесят третьем году разволновался радостно, когда по радио передали о мире в Корее. А вчера, когда мы услышали, что мир начнется не сразу, только через четыре дня, а то, что называется «военными действиями», еще все продолжается — стало горько и страшно...

Как это низко, а для кого-то обычно — какою обычностью!.. И как больно будет для родных тех людей, кто погибнет именно в эти дни — дни неимоверной подлости»...


***

В киевском Владимирском соборе я был уже не однажды. Да вот наконец мне впервые повезло попасть туда во время богослужения. К росписям Врубеля, Нестерова, Васнецова прибавилась возвышенная красота чьей-то — досадно, что не знаю,— не менее прекрасной музыки. Исполнялось «Отче наш». Великолепный тенор с божественной свободой ходил по голосам отличного хора...

Какого сожаления заслуживает грубое, дилетантское соревнование с религией, как примитивно проводится.


***

— Оркестр, внимание — Шопен!..

Молодые веселые парни, солдаты, играют. Заключенная в нотах музыка снова оживает, подключается к новым переживаниям — грусти, тоске, печали...

Тебя выносят. Идут за гробом друзья. Солнце светит на твое уже отсутствующее лицо.

И всем это видно — кроме тебя...


***

Муж-коммунист скрывался. Жене фашисты прострелили руки и ноги, чтобы выдала, где он. Лежала на дворе весь день. Назавтра — снова спрашивали... Она не вынесла пыток, сказала. Ее добили. Мужа и детей сожгли в хате. Хоронить — соседи собрали останки в мешок, да поп и с этим не пустил на кладбище...

Теперь на месте этой хаты деревня поставила памятник.


***

«Один мотоциклист, проезжая по ночному городу, заставляет проснуться и вздрогнуть примерно двадцать тысяч человек».

Прочитав это, невольно усмехнулся: и самого меня возмущал не однажды этот дурной, самодовольный грохот.

Теперь читаю опять. На другой день, другого автора. И вот, по очень далекой ассоциации с тем нахальным мотоциклистом, вспомнился вдруг... пулеметчик из эсэсовского батальона карателей. Тот худой никчемный дядька, каким я недавно видел его на фотоснимке в судебном деле. Как будто без глаз, только кадык да уши.

А рядом с приколотым снимком — оттиски пальцев. Больших пальцев обеих рук. Им бы не синими быть, а красными, этим оттискам. И не с двух пальцев, а с лап, со всех четырех...

Разысканный через двадцать пять лет, осужденный на смерть, он еще помилования просил. В своей корявой кассационной жалобе подчеркивал, что был когда-то и бедняком, и активистом, и только два класса закончил, и главное — что он и теперь еще, в свои шестьдесят три, хочет «честной работой искупить свою вину»...

Чем же он был в годы фашистской оккупации, когда вместе с врагом грохотал своим пулеметом по родным деревням: по детям, женщинам, старикам? Сколько тысяч пережили тот ужас, в скольких душах он был предсмертным? Каким это «честным трудом» можно грохот такой окупить?..


***

Архив. Читаю дела о фашистских карательных экспедициях.

Много, до ужаса много жертв...

А тут человек тридцать лет помнит, как он, тогда маленький, видел такое:

«Немец и полицай вели к яме на опушке женщину. Она плакала. Потом послышался выстрел. Один».

И все, что он знает, что он может рассказать.

И как это много!..


***

В центре местечка, на площади, стоит закрытая церковь. Окруженная деревьями, на густой травке, за каменной оградой.

Прохожие, отец и мальчик, обошли ее вокруг, а потом малыш, как ему и положено, очень уж захотел посмотреть в окно. Высоковато. А все же, при отцовой помощи, посмотрел.

— Ой, сколько там бутылок! Сколько ящиков с бутылками! Что это?

— Водка, сынок. Видел, над дверями вывеска: склад сельпо.

— Сколько водки — ай-яй-яй!

— Раньше, сынок, тут был опиум для народа.


***

Каких только людей нет на свете! — хочется сказать вместе с односельчанами. Заходил молодой здоровый мужик с торбами и пел «Во Иордани...». Не даром, известное дело, а надо подать. Хата есть, корова, вместе с ним мать старая живет. И книги он читает, и в армии служил. А скажи ему правду в глаза — он опять... «ненормальный». «Вы сами п...нули!» — один ответ всем, на все вопросы. В каморке у него висит выпрошенное сало — каждый кусочек на отдельном шнурке.


***

Беда с культурностью.

В местечковой чайной, обедая с уважаемыми гостями, бывший учитель, которого недавно сократили за недостатком образования, обстоятельно и добродушно рассказывает:

— Примерно, знаете, был у меня кабанчик. Болел тоже поносом. И я начал лечить его сырыми яичками. Употребил — и начал поправляться...

И уж такая при этом невинная усмешка!..


***

Чернявая дебелая красавица, девка на всю округу, родилась от монаха, что строил в приходе церковь и часовенку при въезде в местечко.

В то время, говорили, мать девушки месит хлеб, а он — еще когда заигрывал — потрогает руку выше локтя и даже глаза зажмурит:

— Какое нежное тельце!..

Муж молодицы был на войне.


***

Идиллия. Назавтра после свадьбы она — румяная, в светлом платье, босиком — гнала, уже не со своего двора, гусей на росу. И, проходя по улице, всех встречных стыдилась.

А он, старшина-сверхсрочник в отпуске, с толстой часовой цепочкой на поясе, в начищенных сапогах, шел рядом, за гогочущей стаей, и довольно, скорее глуповато, чем солидно, улыбался.


***

Поздравляя с днем рождения женщину, скромного, простого человека, он от души поцеловал ей руку. Кроме всего прочего — вежливости, уважения — он вспомнил в этот миг, как она когда-то навестила его в больнице. Раньше всех самых близких друзей... Сказал бы кто, что посещение это — ее служебная обязанность... Так он ответил бы, что вот и преклоняется перед ревнителями подобных обязанностей.


***

Девушка-врач работала летом в пионерском лагере

Утонул мальчик, сын больничной уборщицы. Девушку, как самую младшую, послали сообщить о несчастье матери.

Сколько она пережила, сколько изъездила по городу на такси, возя бедную женщину и никак не осмеливаясь ей сказать!..

Пока та не пригрозила, что выскочит на ходу из машины, врач — боясь выдать себя, заплакать — выдумывала: то захворал, то ручонку сломал...


***

Читаю воспоминания участника гражданской войны в Испании.

«...Танки не повреждены, но в людях есть потере, хоть и небольшие.

— Терпеть не могу такие дамские выражения,— сказал Лукач, узнав о содержании телефонного разговора. — Надо число называть, а то — небольшие. Для убитых они очень большие».

Подчеркнув это, хочется добавить:

Для убитых горем они, те потери, тоже большие.


***

В бес крайности космоса происходит чем дальше, тем все более необычные дела. Люди уже облетели Луну. Перед лицом этого безбрежия, этой всемирно-исторической необычайности — так ли уж это важно, как зовут тех трех американцев или как бы назывались наши, если бы мы опередили в этом Америку? Так ли это важно в то время, когда уже можно видеть Землю издалека — как сияющий диск, как планету на небе, когда уже можно думать оттуда, из далекости, что наша человеческая семья, наши три с чем-то миллиарда можно зажать в горсти, как микромуравейник какой-то или микророй?

А что уж думать оттуда о нашей дурости с бесконечными войнами?..

Неужели и на других планетах процесс жизни идет также кроваво?..


***

Почему некоторые люди бывают такие важно-суровые, как будто им не просто надо жить, прожить свой век, а как-то сухо, натужно, сердито идти мимо всего веселого, а потом все равно, как и все, умереть?

Вспоминаются старые деревенские матери, отцы — с их неутомимым, подвижническим брюзжанием, с их беспощадной до отвращения работностью, с аскетизмом...

Легче живите, люди, веселее!..

...Тут иногда не только борение с бедностью, отчаянная борьба за жизнь. Еще более мерзко старательными бывают те, что уже имеют кусок хлеба, и достаточный, но хотят большего.

Старая мещанка, отец которой имел когда-то три выездные тройки, а у самой — два трехквартирных дома, целый пук, как редиски, ключей и ключиков от разных каморок и шкафов... Страшной зимой сорок первого — сорок второго года она ежедневно, а то по нескольку раз в день — «под лежачий камень вода не течет» — бегала к геттовской проволоке, чтобы «обменять» на несколько картошин еще одно взрослое или хотя бы детское пальто... Даже плакала над судьбой бедных евреев, а все ж приносила это пальто и... бежала снова, словно бы спасаясь от голодной смерти.


***

На скамье в парке парень и девушка выясняют что-то очень важное только жестами и мимикой,— немые. Однако она, пригнувшись, плачет обыкновенными слезами.


***

Старенькая мать, взятая из деревни в город, никак не может уразуметь, как это так — человек хочет к ним зайти, а ему еще надо в двери постучать или позвонить?.. Как это не пустить человека, если ему надо, если он хочет зайти?..

Еще раз про народное гостеприимство, сочувствие к людям.


***

Как легко мы судим своих предшественников за их нерешительность, несмелость, непринципиальное, и как позорно тихо ведем себя, когда видим, слышим сегодня то, что не так, как надо, далеко не так. Только шепчемся с самыми близкими...


***

В машине, едучи в родную деревню.

Не зазнавайся — ты пришел на все готовое. И осень — эту, что по обе стороны дороги, в солнце,— назвали золотой тоже без тебя.


***

Жажда счастья настолько велика в нас, что даже самые счастливые минуты, дни, недели, годы чаще всего кажутся... вступлением к счастью.


***

Ты начинаешься тогда, когда остаешься один, когда никто и ничто не помогает тебе быть добрым или плохим, когда ты делаешь выбор сам.


***

Чтобы знать все, что надо знать настоящему человеку, не хватило бы и столетий. А все же хочется знать как можно больше, чтобы как можно больше сделать людям на счастье.

Пчелиный закон? Муравьиный?

Нет, человеческий.


***

Я могу ошибаться, в жизни моей было немало меньших и больших ошибок, но одно я знаю твердо: выше всего и прежде всего — человечность.

Я верю в это всю свою жизнь, и только это осталось бы у меня, если бы пришло самое большое или последнее горе.


1945-1980

Загрузка...