Фауст
…Я целый край создам обширный, новый,
И пусть мильоны здесь людей живут,
Всю жизнь, в виду опасности суровой,
Надеясь лишь на свой свободный труд.
Среди холмов, на плодоносном поле.
Стадам и людям будет здесь приволье;
Рай зацветет среди моих полян,
А там, вдали, пусть яростно клокочет
Морская хлябь, пускай плотину точит;
Исправят мигом каждый в ней изъян.
Я предан этой мысли! Жизни годы
Прошли недаром, ясен предо мной
Конечный вывод мудрости земной:
Лишь тот достоин жизни и свободы,
Кто каждый день за них идет на бой!
Всю жизнь в борьбе суровой, непрерывной
Дитя, и муж, и старец пусть ведет,
Чтоб я увидел в блеске силы дивной
Свободный край, свободный мой народ!
Тогда сказал бы я: мгновенье.
Прекрасно ты, продлись, постой!
И не смело б веков теченье
Следа, оставленного мной!
В предчувствии минуты дивной той
Я высший миг теперь вкушаю свой.
Он человек был, человек во всем,
Ему подобных мне уже не встретить.
В первый раз увидал я Карла Маркса в феврале 1865 года. 28 сентября 1864 года в Лондоне на собрании в Сент-Мартинс-холле был основан I Интернационал. В феврале 1865 года я приехал из Парижа в Лондон, чтобы сообщить Марксу сведения об успехах, достигнутых там молодой организацией…
Мне было тогда 24 года; всю свою жизнь я не забуду того впечатления, которое произвела на меня эта первая встреча. Маркс тогда прихварывал и работал над первым томом «Капитала», который вышел только два года спустя, в 1867 году. Он опасался, что ему не придется довести до конца свою работу, и с удовольствием принимал молодых людей. Он говорил: «Я должен подготовлять людей, которые после меня будут продолжать коммунистическую пропаганду».
…В своей деятельности Маркс не ограничивался страной, в которой он родился. «Я гражданин мира, — говорил он, — и действую там, где нахожусь». И действительно, во всех странах, куда забрасывали его события и политические преследования, — во Франции, Бельгии, Англии, — он принимал выдающееся участие в революционных движениях, которые там развивались.
Но не в качестве неутомимого и несравненного социалистического агитатора, а как ученый предстал он впервые предо мной в той рабочей комнате на Мейтпенд-парк-род, куда со всех сторон цивилизованного мира стекались партийные товарищи для того, чтобы узнать по разным вопросам мнение мастера социалистической мысли. Это историческая комната, и надо ее знать, если хочешь понять интимную сторону духовной жизни Маркса.
Она помещалась во втором этаже, и широкое окно, через которое в комнату попадала масса света, выходило в парк. У стен, по обе стороны камина и напротив окна, стояли книжные шкафы, которые были полны книгами и до самого потолка загружены свертками газет и рукописей. Против камина и с одной стороны окна стояли два стола, заваленных бумагами, книгами и газетами; посреди комнаты, где было много света, стояли очень простой и небольшой рабочий стол (три фута в длину, два фута в ширину) и деревянное кресло. Между креслом и книжным шкафом напротив окна стоял кожаный диван, на который Маркс время от времени ложился, чтобы отдохнуть. Книги лежали и на камине; тут же были сигары, спички, коробки с табаком, пресс-папье, фотографии его дочерей, его жены, Вильгельма Вольфа и Фридриха Энгельса.
Маркс очень много курил.
— «Капитал» не вернет мне даже того, что стоили мне сигары, которые я выкурил, работая над ним, — как-то сказал он мне.
Но в еще большем количестве истреблял он спички; он так часто забывал о своей трубке или о сигаре и ему так часто приходилось их зажигать, что коробки спичек опустошались с невероятной быстротой.
Маркс никому не позволял приводить в порядок, или, вернее, в беспорядок, свои книги и бумаги. Они только с виду были в беспорядке: все было, собственно говоря, на своем определенном месте, и он, не ища, немедленно брал книгу или тетрадь, которые ему были нужны. Даже во время беседы он часто останавливался, чтобы показать в книге приведенную цитату или цифру. Он был одно целое со своей рабочей комнатой, находящиеся в ней книги и бумаги повиновались ему так же, как члены его собственного тела.
В расстановке книг Маркс не руководствовался внешней симметрией; книги различных форматов и брошюры стояли тесно друг подле друга; он расставлял книги не по формату, а по их содержанию. Книги для него были духовными инструментами, а не предметами роскоши. «Они — мои рабы, — говорил он, — и должны служить мне, как я хочу». Он не обращал внимания на их формат, переплет, красоту бумаги или печати; он загибал углы, покрывал поля отметками карандашом и подчеркивал строки. Надписей он никаких не делал, но сплошь и рядом он не мог воздержаться от вопросительных и восклицательных знаков, если автор писал ошибочные вещи. Система подчеркивания, которой он пользовался, позволяла ему очень легко находить в книге нужное место. У него была привычка после продолжительных перерывов перечитывать свои записные тетради и отмеченные в книгах места для того, чтобы закрепить их в своей памяти, которая отличалась исключительной остротой и точностью. Он изощрял ее с юных лет, выучивая, по совету Гегеля, наизусть стихи на незнакомом ему языке.
Гейне и Гёте, которых Маркс в разговоре часто цитировал, он знал наизусть. Он постоянно читал поэтов, выбирая их из всей европейской литературы. Ежегодно перечитывал он Эсхила в греческом оригинале; его и Шекспира он любил как двух величайших драматических гениев, которых породило человечество. Шекспира, которого он особенно любил, он изучал специально. Он знал его самых незначительных персонажей. В семье Маркса господствовал настоящий культ великого английского драматурга. Три дочери Маркса знали его наизусть. Когда после 1848 года Маркс задумал усовершенствоваться в английском языке, на котором он еще раньше умел читать, он стал собирать и приводить и систему все своеобразные шекспировские выражения… Данте и Бернс были его любимейшими поэтами. Ему доставляло большое удовольствие, когда его дочери читали вслух сатиры или пели романсы шотландского поэта Бернса…
Выше всех романистов он ставил Сервантеса и Бальзака; в «Дон-Кихоте» он видел эпос вымиравшего рыцарства, добродетели которого в только что народившемся мире буржуазии стали чудачествами и вызывали насмешки. Бальзака он ставил так высоко, что собирался написать исследование о его крупнейшем произведении «Человеческая комедия», как только кончит свое сочинение по политической экономии. Бальзак был не только историком общества своего времени, но также творчески предвосхитил те фигуры, которые при Луи-Филиппе находились еще в зародышевом состоянии и только после смерти Бальзака, при Наполеоне III, достигли полного развития.
Маркс читал на всех европейских языках, на трех — немецком, французском и английском — и писал так, что восхищал людей, знающих эти языки; он любил повторять фразу: «Иностранный язык есть оружие в жизненной борьбе».
Маркс обладал огромным лингвистическим талантом, который унаследовали также его дочери. Когда Марксу было уже 50 лет, он принялся за изучение русского языка и, несмотря на трудность этого языка, овладел им через каких-нибудь полгода настолько, что мог с удовольствием читать русских поэтов и прозаиков, из которых особенно ценил Пушкина, Гоголя и Щедрина. За изучение русского языка он принялся, чтобы иметь возможность читать официальные документы, опубликование которых в силу содержащихся в них ужасных разоблачений правительство запрещало. Преданные друзья доставляли их Марксу, и последний является, несомненно, единственным западноевропейским экономистом, который имел возможность познакомиться с ними.
Наряду с поэтами и романистами у Маркса было еще замечательное средство для умственного отдыха — математика, к которой он питал особое пристрастие. Алгебра служила ему даже нравственным утешением: он прибегал к ней в самые мучительные минуты своей беспокойной жизни. Во время последней болезни жены он не мог продолжать обычных научных занятий; и в этом тяжелом состоянии он мог сколько-нибудь успокоиться, только погружаясь в математику. В это время — время душевных страданий — он написал работу по исчислению бесконечно малых величин, которая, по отзывам читавших ее специалистов, имеет большое научное значение. В высшей математике он находил диалектическое движение в его наиболее логичной и в то же время простейшей форме. Он считал также, что наука только тогда достигает совершенства, когда ей удается пользоваться математикой.
Собственная библиотека Маркса, которую он тщательно собирал за долгое время своей исследовательской работы, в течение всей своей жизни, и которая содержала более тысячи томов, была для него недостаточна, и он в течение многих лет был усердным посетителем Британского музея, книгохранилище которого он ценил очень высоко.
Даже противники Маркса вынуждены были признать ого обширные и глубокие познания не только по его специальности — политической экономии, но также и по истории, философии и по литературе всех стран.
Хотя спать Маркс ложился всегда очень поздно, он между восемью и девятью часами утра всегда бывал уже на ногах, пил черный кофе, читая газеты, и шел затем в свою рабочую комнату, где и работал до двух или до трех часов ночи. Он делал перерывы только для оды и вечером, чтобы прогуляться в Хэмпстед-Хис, если позволяла погода; днем час или два он спал на своем диване. В молодости у Маркса было обыкновение просиживать за работой целые ночи.
Работа стала страстью Маркса; она поглощала его настолько, что за ней он часто забывал о еде. Нередко приходилось звать его к обеду по нескольку раз, пока он спускался наконец в столовую; и едва лишь он съедал последний кусок, как снова уже шел в свою комнату.
Ел он очень мало и прямо-таки страдал отсутствием аппетита; он пытался с этим бороться, употребляя в пищу острые и соленые кушанья — ветчину, копченую рыбу, икру и маринады. Желудок должен был расплачиваться за колоссальную работу мозга.
Весь свой организм приносил он в жертву своему мозгу: мышление было для Маркса высшим наслаждением… Единственное физическое упражнение, которым он занимался регулярно, была ходьба; целыми часами, беседуя и куря, он мог шагать или взбираться на холмы, не чувствуя ни малейшей усталости. Можно даже сказать, что в своем кабинете он работал на ходу; он присаживался лишь на короткие промежутки времени, чтобы записать то, что он обдумал во время ходьбы Он очень любил беседовать расхаживая и лишь время от времени останавливался, когда беседа бывала особенно оживленной или разговор становился серьезным..
Маркс работал всегда с величайшей добросовестностью; любой факт, любая цифра, приводимые им, подтверждались ссылкой на самые выдающиеся авторитеты. Он не довольствовался сообщениями из вторых рук; он сам всегда добирался до первоисточника, какие бы трудности это ни представляло; даже ради второстепенного факта он спешил в Британский музей, чтобы в библиотеке музея проверить этот факт. Оппоненты никогда не были в состоянии изобличить Маркса в опрометчивости, указать, что его доказательства построены на фактах, не выдерживающих строгой критики.
Следуя этой привычке обращаться непосредственно к первоисточникам, он часто читал малоизвестных лиса-гелей, цитаты из которых встречаются у него одного. Подобных цитат в «Капитале» так много, что можно было бы, пожалуй, заподозрить, не приводил ли он их намеренно, чтобы похвастать своей начитанностью. Маркс, однако, имел в виду отнюдь не такую цель. «Я творю суд истории и воздаю каждому по его заслугам», — говорил он и считал своим долгом назвать имя каждого писателя, который впервые высказал ту или другую мысль или выразил ее наиболее определенно, как бы незначителен или малоизвестен ни был этот писатель…
Литературная совесть Маркса была столь же строга, как и его научная совесть…
Достоинство, которое Вы больше всего цените:
в людях — Простота.
мужчине — Сила.
женщине — Слабость.
Ваша отличительная черта — Единство цели.
Ваше представление:
о счастье — Борьба.
о несчастье — Подчинение.
Недостаток, который Вы скорее всего склонны извинить
— Легковерие.
Недостаток, который внушает Вам наибольшее отвращение
— Угодничество.
Ваша антипатия — Мартин Таппер.
Ваше любимое занятие — Рыться в книгах.
Ваши любимые поэты — Шекспир, Эсхил, Гёте.
Ваш любимый прозаик — Дидро.
Ваш любимый герой — Спартак, Кеплер.
Ваша любимая героиня — Гретхен.
Ваш любимый:
цветок — Лавр.
цвет — Красный.
Ваше любимое имя — Лаура, Женни.
Ваше любимое блюдо — Рыба.
Ваше любимое изречение
— Nihil humani a me alienum puto[11].
Ваш любимый девиз
— De omnibus dubitandum[12].
Элеонора Маркс,
младшая дочь К. Маркса
Мое самое раннее воспоминание о нем относится к тому времени, когда мне было около трех лет, и Мавр (старое семейное прозвище его так и срывается у меня с языка) носил меня на плечах по нашему садику на Графтентеррес и вплетал в мои темные коконы цветущий вьюнок.
Мавр, по общему признанию, был великолепной лошадью. В давние времена — я этого не помню, но мне об этом рассказывали — мои сестры и мой маленький брат, смерть которого тотчас же после моего рождения была для моих родителей в течение всей их жизни песочником глубокого горя, «запрягали» Мавра в стулья, сами садились на них и заставляли его возить их.
Я же лично, может быть, потому, что у меня не бы-но сестер моего возраста, предпочитала Мавра в качестве верховой лошади. Сидя на его плечах, запустив руки в его густую гриву, тогда еще черную, лишь с редкой проседью, я с восторгом мчалась галопом по нашему маленькому садику и по незастроенным тогда еще лугам, которые окружали наш дом на Графтен-тeppec.
Еще только несколько слов об имени «Мавр». В нашем доме у всех были прозвища (читатели «Капитала» знают, с каким уменьем Маркс давал их). «Мавр» было обычное, почти официальное имя, которым звали Маркса не только мы, но и все близкие друзья. Он был также нашим Чали (образовалось, вероятно, от искаженного Чарли, то есть Карла) и «Old Nick» (леший).
Моя мать была всегда наша «Мэмэ».
Наш дорогой друг Елена Демут — неизменный друг моих родителей — после того, как ей сперва надавали множество других прозвищ, стала нашей «Ним».
Энгельс после 1870 года стал нашим «Генералом».
Лина Шёлер, наш ближайший друг, была нашим «Old mole» (старый крот).
Моя сестра Женни — «Викви» — император Китая в «Ди».
Моя сестра Лаура (жена Лафарга) — «Готтентот» и «Какаду».
Я называлась Тусси — это имя так и осталось за мной — и «Кво-Кво — китайский принц», а долгое время также и «Карликом Альберихом» (из «Песни о Нибелунгах»).
Но хотя Мавр и был отличной лошадью, он все же обладал и еще более высокой квалификацией. Он был единственным в своем роде и непревзойденным рассказчиком сказок.
Я часто слышала от своих теток, что в детстве Мавр был страшным тираном своих сестер; он гонял их в качестве лошадок галопом с Маркусберга в Трире, и, что было еще хуже, он настаивал на том, чтобы они ели «пи рожки», которые он сам изготовлял из грязного теста грязнейшими руками. Но они безропотно позволяли погонять себя и съедали «пирожки» за те сказки, которые рассказывал им в награду за их хорошее поведение Карл.
Много-много лет спустя Маркс рассказывал сказы своим детям. Моим сестрам (я тогда была еще очень мала) он рассказывал сказки во время прогулок, и эти сказки делились не на главы, а на мили. «Расскажи нам еще одну милю», — требовали обе девочки.
Что касается меня, то из всех бесчисленных чудесных историй, которые рассказывал мне Мавр, самой чудесной, самой восхитительной была сказка «Ганс Рёкле» Она длилась месяц за месяцем; это была целая серия сказок. Жаль, что некому было записать эти сказки, столь насыщенные поэзией, остроумием, юмором!
Ганс Рёкле — волшебник типа героев Гофмана. У него была игрушечная лавка, и денежные дела его всегда были запутаны. Его лавка была полна чудесных вещей: деревянные куклы, великаны и карлики, короли и ко ролевы, рабочие и хозяева, четвероногие животные и птицы — в таком же большом количестве, как и в новом ковчеге, столы и стулья, экипажи и ящики всех видов и размеров. Но, несмотря на то, что он был волшебником, он все же никогда не был в состоянии уплатить свои долги ни дьяволу, ни мяснику и потому бык вынужден, совершенно против своего желания, постоянно продавать свои игрушки дьяволу. Однако поем многих удивительных приключений все эти вещи потом всегда возвращались в лавку Ганса Рёкле.
Некоторые из этих приключений были так же страшны, так же ужасны, как и сказки Гофмана, другие же были забавны, но все они рассказывались с неистощимым остроумием, живостью и юмором.
Мавр имел также обыкновение читать своим детям вслух, Как и моим сестрам до меня, он прочел мне всего Гомера, всю «Песнь о Нибелунгах», «Гудрун», «Дон Кихота», «Тысячу и одну ночь» и т. д. Что касается пре изведений Шекспира, то они были настольной книгой в нашем доме, всегда у нас в руках или на устах; шести лет я уже знала наизусть целые сцены из Шекспира.
Когда мне исполнилось шесть лет, Мавр впервые по дарил мне ко дню моего рождения роман — бессмертного «Петра Простака»[13]. Потом последовали полные собрания сочинений Марриэта и Купера, и мой отец читал со мной все эти повести и совершенно серьезно обсуждал их содержание со своей дочуркой. И когда маленькая девочка, воодушевленная морским рассказом Марриэта, объявила, что она тоже хочет сделаться капитаном корабля (не вполне понимая, что это значит), и спросила отца, нельзя ли ей «одеться мальчиком» и «сбежать, чтобы наняться на военное судно», тот уверял, что это, конечно, вполне возможно, но не нужно только никому говорить об этом ни слова, пока планы не созреют вполне.
Однако прежде чем созрели мои планы, пришло увлечение Вальтером Скоттом, и маленькая девочка, к своему ужасу, узнала, что сама находится в отдаленном родстве с ненавистным родом Кампбелл. Затем возникли планы подготовки восстания в Горной Шотландии и повторения «45-го года» (1745 г.)[14]. Я должна признать, что Маркс постоянно перечитывал Вальтера Скотта; он восхищался им и знал его так же хорошо, как Бальзака и Филдинга.
Беседуя со своей дочуркой об этих и многих других книгах, он указывал ей, но так, чтобы она этого не замечала, как находить самое красивое и лучшее в этих произведениях, и, хотя она и не сознавала, что ее учат, — а то бы она стала противиться этому, — он учил ее думать и понимать.
Таким же точно образом этот «суровый и озлобленный» человек беседовал с маленькой девочкой о политике и религии. Я великолепно помню, как однажды, когда мне было около пяти или шести лет, у меня возникли религиозные сомнения (мы слушали в католической церкви прекрасную музыку, которая произвели на меня сильное впечатление), и я, конечно, поделилась ими с Мавром. Он объяснил мне все так ясно и убедительно, что с того часа и по сей день у меня больше не возникало сомнений.
А как врезался мне в память его рассказ о плотнике, убитом богачами; я не думаю, чтобы кто-либо до него или после него так рассказывал об этом!
Маркс мог бы сказать: «Пустите детей и не возбраняйте им приходить ко мне», так как, куда бы он ни шел, около него появлялись дети. Сидел ли он на Хэмпстедских холмах — обширном, открытом пространстве к северу от Лондона, недалеко от нашего старого дома, — либо в одном из парков, его тотчас же окружали дети, питавшие самые приятельские и искренние чувства к большому человеку с длинными волосами, большой бородой и добрыми карими глазами. Совершении незнакомые дети подходили к нему и часто останавливали его на улице.
Мне вспоминается, как однажды маленький школьник лет десяти запросто остановил «грозного» вожди Интернационала в Мейтленд-парке и предложил ему: «Swop knives» («Давай меняться ножами»). После тою как он объяснил Марксу, что «Swop» на языке школьников означает «менять», оба вытащили свои ножи и сравнили их. У мальчика нож был только с одним лезвием, а у Маркса с двумя, но явно тупыми. После долгих споров сделка была заключена, ножи обменены, и «странный» вождь Интернационала дал еще пенни в придачу, так как его нож был уж очень туп.
Я помню также, с каким бесконечным терпением и кротостью Мавр отвечал на все мои вопросы, когда рассказы об американской войне[15] и Синие книги вытеснили на некоторое время Марриэта и Вальтера Скотта. Никогда Мавр не жаловался на то, что я его отвлекаю от работы, хотя ему, должно быть, очень мешало присутствие вечно болтающей малютки, когда он работал над своим великим произведением. Но он никогда не допускал, чтобы у ребенка зародилась мысль, будто он является помехой отцу. В то время — я это хорошо помню — у меня было непоколебимое убеждение, что президент Соединенных Штатов Америки Авраам Линкольн никак не сможет обойтись без моих советов в военных делах, и поэтому я писала ему длинные письма, которые Мавр должен был, конечно, читать и «относить на почту». Много-много лет спустя он показывал мне эти детские письма, которые он сохранил, ибо уж очень они были забавны…
Человек есть мера всех вещей.
Книга, в которой заключены все тайны, есть сам человек…
Люди, будьте человечны! Это ваш первый долг.
…люди не рождаются, а становятся теми, кто они есть.
Чтобы познать человека, нужно его полюбить.
Если человек черпает все свои знания, ощущения и пр. из чувственного мира и опыта, получаемого от это го мира, то надо, стало быть, так устроить окружающим мир, чтобы человек в нем познавал и усваивал истинно человеческое, чтобы он познавал себя как человека. Если характер человека создается обстоятельствами, то надо, стало быть, сделать обстоятельства человечными.
Микеланджело. Голова Адама.
Шекспир превосходно изображает сущность денег…
…деньги являются… всеобщим извращением индивидуальностей, которые они превращают в их противоположность и которым они придают свойства, противоречащие их действительным свойствам…
Они превращают верность в измену, любовь в ненависть, ненависть в любовь, добродетель в порок, порок в добродетель, раба в господина, господина в раба, глупость в ум, ум в глупость.
Так как деньги, в качестве существующего и действующего понятия стоимости, смешивают и обменивают все вещи, то они представляют собой всеобщее смешение и подмену всех вещей, т. е. мир навыворот, перетасовку и подмену всех природных и человеческих качеств…
Деньги осуществляют братание невозможностей; они принуждают к поцелую то, что противоречит друг другу.
Предположи теперь человека как человека и его отношение к миру как человеческое отношение: в таком случае ты сможешь любовь обменивать только на любовь, доверие только на доверие и т. д. Если ты хочешь наслаждаться искусством, то ты должен быть художественно образованным человеком. Если ты хочешь оказывать влияние на других людей, то ты должен быть человеком, действительно стимулирующим и двигающим вперед других людей.
Г. Гросс. Рисунок из сборника
«Лицо господствующего класса».
Тимон
…Земля, дай мне кореньев, а того.
Кто лучшее найти в тебе замыслит,
Своим сильнейшим ядом услади.
Что вижу! Золото! Ужели правда!
Сверкающее, желтое… Нет-нет,
Я золота не почитаю, боги;
Кореньев только я просил. О небо,
Тут золота достаточно вполне,
Чтоб черное успешно сделать белым,
Уродство — красотою, зло — добром,
Трусливого — отважным, старца — юным,
И низость — благородством. Так зачем
Вы дали мне его! Зачем, о боги!
От вас самих оно жрецов отторгнет,
Подушку вытащит из-под голов
У тех, кто умирает. О, я знаю,
Что этот желтый раб начнет немедля
И связывать и расторгать обеты;
Благословлять, что проклято; проказу
Заставит обожать, возвысит вора,
Ему даст титул и почет всеобщий
И на скамью сенаторов посадит.
Увядшим вдовам женихов отыщет!
Разъеденная язвами блудница,
Та, от которой даже сами стены
Больничные бы отшатнулись, — станет
Цветущей, свежей и благоуханной,
Как майский день. Металл проклятый, прочь!
Ты, шлюха человечества, причина
Вражды людской и войн кровопролитных.
Лежи в земле, в своем законном месте!
Я вновь тебя зарою глубоко…
Г. Геллерт. Рисунок к «Капиталу»
…Маркс имел право говорить, что, быть может никогда работа такого рода не писалась при более тяжелых обстоятельствах. Он постоянно устанавливал сроки для окончания своей книги: «в пять недель», как он говорил в 1851 г., или «в шесть недель» — в 1859 г. Но эти намерения всегда разбивались о безжалостную самокритику и беспримерную добросовестность Маркса, беспрестанно толкавшие его к новым исследованиям. В этом его не могли поколебать нетерпеливые увещевания даже его вернейшей друга.
В конце 1865 г. работа была закончена, но лишь виде огромной рукописи, такой, что никто — даже Энгельс — не мог бы приготовить ее к печати, кроме самого Маркса. Из этой огромной массы Маркс в промежуток времени между январем 1866 г. и мартом 1867 г. извлек и обработал «как художественное целое I том «Капитала» в его классической редакции, что было блестящим свидетельством его баснословной работоспособности: эти пять четвертей года ознаменовались постоянными и порою даже, как, например, в феврале 1866 г., опасными для жизни приступами болезни, значительным скоплением долгов, которые ему «давили мозг», и, наконец, поглощавшей много времени подготовкой к Женевскому конгрессу Интернационала.
В ноябре 1866 г. первая часть рукописи была отправлена в Гамбург Отто Мейснеру, издателю демократической литературы, который уже выпустил небольшую работу Энгельса по прусскому военному вопросу. В середине апреля 1867 г. сам Маркс привез в Гамбург остальную часть рукописи. Мейснер «казался «славным малым», и после кратких переговоров все было устроено
…«Мы оба, — писал он[16] 24 апреля Энгельсу, — занимаем в Германии совсем другое положение, чем нам казалось…» И Энгельс ответил 27 апреля: «Мне всегда казалось, что эта проклятая книга, которую ты так дол го вынашивал, была главною причиною всех твоих не счастий и что ты никогда не выкарабкался бы и не мог выкарабкаться, пока не отделался от нее. Это вечно все еще не готовая вещь пригибала тебя к земле в физическом, духовном и финансовом отношениях, и я отлично понимаю, что теперь, стряхнув с себя этот кошмар, ты почувствовал себя совсем другим человеком, тем более что и свет, как только ты опять вступил в него, показался тебе уже не таким мрачным, как раньше». В связи с этим Энгельс выражал надежду скоро освободиться от «собачьей коммерции». Он писал, что ни на что не способен, пока занимается ею. Положение особенно ухудшилось с тех пор, как он стал во главе фирмы и несет на себе большую ответственность.
Маркс ответил ему на это письмом от 7 мая: «Я надеюсь и глубоко уверен, — писал он, — что через год я уже настолько завоюю себе положение, что смогу в корне реформировать свое экономическое положение и стать, наконец, на собственные ноги. Без тебя я никогда не мог бы довести до конца этого сочинения, и — уверяю тебя — мою совесть постоянно, точно кошмар, давила мысль, что ты тратишь свои исключительные способности на торговлю и даешь им ржаветь главным образом из-за меня, и в придачу еще должен переживать вместе со мною все мои маленькие неприятности». Конечно, Маркс ни через год, ни вообще никогда «не завоевал себе положения», а еще несколько лет заниматься Энгельсу пришлось «собачьей коммерцией»; но все же горизонт начинал понемногу проясняться.
Ф. Энгельс. Рисунок Н. Аввакумова
В эти ганноверские дни написан давно просроченный ответ Маркса на письмо одного его сторонника, горного инженера Зигфрида Мейера, который раньше жил в Берлине, а около этого времени переселился в Соединенные Штаты, и этот ответ лишний раз ярко освещает «бессердечность» Маркса. Он писал: «Вы, вероятно, очень плохого мнения обо мне и будете еще худшего, если узнаете, что Ваши письма не только доставляли мне большую радость, но и были для меня настоящим утешением на протяжении того очень мучительного периода, когда они приходили ко мне. Сознание, что я привлек к нашей партии ценного человека, стоящего на высоте ее принципов, вознаграждало меня даже за самое худшее. К тому же Ваши письма были полны самых дружеских личных чувств по отношению ко мне, а Вы понимаете, что, ведя жесточайшую борьбу со всем (официальным) миром, я меньше всего могу недооценивать это.
Итак, почему же я Вам не отвечал? Потому что я все время находился на краю могилы. Я должен был поэтому использовать каждый момент, когда я был работоспособен, чтобы закончить мое сочинение, которому я принес в жертву здоровье, счастье жизни и семью. Надеюсь, что этого объяснения достаточно. Я смеюсь над так называемыми «практическими» людьми и их премудростью. Если хочешь быть скотом, можно, конечно, повернуться спиной к мукам человечества и заботиться о своей собственной шкуре. Но я считал бы себя поистине непрактичным, если бы подох… не закончив своей книги, хотя бы только в рукописи».
…В Лондоне Маркс закончил корректуру своей книги. И на этот раз дело не обошлось без жалоб на медленность печатания, но уже 16 августа 1867 г., в 2 часа ночи, Маркс сообщил Энгельсу, что закончил корректуру последнего (49-го) листа. «Итак, этот том готов. Только тебе обязан я тем, что это стало возможным! Без твоего самопожертвования для меня я ни за что не мог бы проделать всю огромную работу для трех томов. Обнимаю тебя, полный благодарности!..
Привет, мой дорогой, верный друг!»
…Надежда, выраженная Энгельсом после окончания I тома, что Маркс, «сбросив с себя этот кошмар», станет совершенно другим человеком, оправдалась лишь отчасти.
Здоровье Маркса улучшилось ненадолго, а его материальное положение осталось по-прежнему мучительно неопределенным. Он серьезно подумывал о переселении в Женеву, где жизнь была гораздо дешевле, но судьба все еще пока привязывала его к Лондону, к сокровищам Британского музея. Он надеялся найти издателя для английского перевода своего труда и вместе с тем не мог и не хотел выпустить из своих рук духовное руководство Интернационалом, прежде чем движение не станет на прочные рельсы…
Главной заботой Маркса в то время был успех его книги. 2 ноября 1867 г. он писал Энгельсу: «Молчание о моей книге нервирует меня. Я не получаю никаких сведений. Немцы славные ребята. И х заслуги в этой области, в качестве прислужников англичан, французов и даже итальянцев, действительно, дали им право игнорировать мою книгу. Наши люди там не умеют агитировать. Однако остается делать то, что делают русские, — ждать. Терпение, это — основа русской дипломатии и успехов. Но наш брат, который живет лишь один раз, может околеть, не дождавшись».
…Перевод I тома появился раньше всего в России. Уже 12 октября 1868 г. Маркс сообщал Кугельману, что один петербургский книготорговец поразил его известием о том, что перевод его книги уже находится в печати, и просил его прислать свою фотограмму[17] в качестве виньетки для титульного листа. Маркс не хотел отказать своим «добрым друзьям», русским, в этой мелочи…
Хотя перевод появился только в 1872 г., но он был серьезной научной работой и «мастерски удался», как признал сам Маркс по его окончании. Переводчиком был Даниельсон, известный под своим псевдонимом «Николай — он»; некоторые важнейшие главы перевел Лопатин, молодой, смелый революционер; «у него очень живой критический ум, веселый характер, стоический, как у русского крестьянина, который довольствуется тем, что имеет», — так изображал Маркс Лопатина, после того как тот посетил его летом 1870 г. Русская цензура разрешила издание перевода с нижеследующей мотивировкой: «Хотя автор по своим убеждениям законченный социалист и вся книга обнаруживает совершенно определенный социалистический характер, однако, принимая во внимание, что изложение ее не может быть названо доступным для всякого и что, с другой стороны, оно обладает формой научно-математической аргументации, комитет признает, что преследование этой книги в судебном порядке невозможно». Перевод вышел в свет 27 марта 1872 г., и уже к 25 мая была распродана тысяча экземпляров — одна треть всего издания…
…МОИ ВЗГЛЯДЫ, КАК БЫ О НИХ НИ СУДИЛИ И КАК БЫ МАЛО ОНИ НИ СОГЛАСОВАЛИСЬ С ЭГОИСТИЧЕСКИМИ ПРЕДРАССУДКАМИ ГОСПОДСТВУЮЩИХ КЛАССОВ, СОСТАВЛЯЮТ РЕЗУЛЬТАТ ДОБРОСОВЕСТНЫХ И ДОЛГОЛЕТНИХ ИССЛЕДОВАНИЙ. А У ВХОДА В НАУКУ, КАК И У ВХОДА В АД, ДОЛЖНО БЫТЬ ВЫСТАВЛЕНО ТРЕБОВАНИЕ:
«Qui si convien lasciare ogni sospetto;
Ogni vilta convien che qui sia morta»[18].
Я БУДУ РАД ВСЯКОМУ СУЖДЕНИЮ НАУЧНОЙ КРИТИКИ. ЧТО ЖЕ КАСАЕТСЯ ПРЕДРАССУДКОВ ТАК НАЗЫВАЕМОГО ОБЩЕСТВЕННОГО МНЕНИЯ, КОТОРОМУ Я НИКОГДА НЕ ДЕЛАЛ УСТУПОК, ТО МОИМ ДЕВИЗОМ ПО-ПРЕЖНЕМУ ОСТАЮТСЯ СЛОВА ВЕЛИКОГО ФЛОРЕНТИЙЦА:
«Segui il tuo corso, e lascia dir le gentil»[19]
Кто честной бедности своей
Стыдится и все прочее,
Тот самый жалкий из людей.
Трусливый раб и прочее.
При всем при том,
При всем при том,
Пускай бедны мы с вами.
Богатство —
Штамп на золотом,
А золотой —
Мы сами!
Мы хлеб едим и воду пьем.
Мы укрываемся тряпьем
И все такое прочее,
А между тем дурак и плут
Одеты в шелк и вина пьют
И все такое прочее.
При всем при том.
При всем при том,
Судите не по платью.
Кто честным кормится трудом, —
Таких зову я знатью.
Вот этот шут — природный лорд,
Ему должны мы кланяться.
Но пусть он чопорен и горд,
Бревно бревном останется!
При всем при том,
При всем при том.
Хоть весь он в позументах, —
Бревно останется бревном
И в орденах и в лентах!
Король лакея своего
Назначит генералом,
Но он не может никого
Назначить честным малым.
При всем при том,
При всем при том.
Награды, лесть
И прочее
Не заменяют
Ум и честь
И все такое прочее.
Настанет день, и час пробьет.
Когда уму и чести
На всей земле придет черед
Стоять на первом месте.
При всем при том,
При всем при том.
Могу вам предсказать я.
Что будет день,
Когда кругом
Все люди станут братья!
…В ПРОТИВОПОЛОЖНОСТЬ СТАРОМУ ОБЩЕСТВУ С ЕГО ЭКОНОМИЧЕСКОЙ НИЩЕТОЙ И ПОЛИТИЧЕСКИМ БЕЗУМИЕМ НАРОЖДАЕТСЯ НОВОЕ ОБЩЕСТВО, МЕЖДУНАРОДНЫМ ПРИНЦИПОМ КОТОРОГО БУДЕТ — МИР, ИБО У КАЖДОГО ИЗ НАРОДОВ БУДЕТ ОДИН И ТОТ ЖЕ ВЛАСТЕЛИН — ТРУД!
Утром 18 марта 1871 г. Париж был разбужен громовыми криками: «Vive la Commune!»[20] Что же такое Коммуна, этот сфинкс, задавший такую тяжелую загадку буржуазным умам?
«Парижские пролетарии, — писал Центральный комитет в своем манифесте от 18 марта, — видя несостоятельность и измену господствующих классов, поняли, что для них пробил час, когда они должны спасти положение, взяв в свои руки управление общественными делами, Они поняли, что на них возложен этот повелительный долг, что им принадлежит неоспоримое право стать господами собственной судьбы, взяв в свои руки правительственную власть».
Но рабочий класс не может просто овладеть готовой государственной машиной и пустить ее в ход для своих собственных целей.
…Париж, бывший резиденцией и центром старой правительственной власти, а вместе с тем и социальным оплотом французского рабочего класса, восстал с оружием в руках против попытки Тьера и его «помещичьей палаты» восстановить и увековечить эту старую правительственную власть, оставшуюся в наследство от империи. Париж мог сопротивляться только потому, что вследствие осады он избавился от армии и заменил ее национальной гвардией, главную массу которой составляли рабочие. Этот факт надо было превратить в установленный порядок, и потому первым декретом Коммуны было уничтожение постоянного войска и замена его вооруженным народом.
Коммуна образовалась из выбранных всеобщим избирательным правом по различным округам Парижа городских гласных. Они были ответственны и в любое время сменяемы. Большинство их состояло, само собой разумеется, из рабочих или признанных представителен рабочего класса. Коммуна должна была быть не парламентарной, а работающей корпорацией, в одно и то же время и законодательствующей и исполняющей законы. Полиция, до сих пор бывшая орудием центрального правительства, была немедленно лишена всех своих политических функций и превращена в ответственный орган Коммуны, сменяемый в любое время. То же самое — чиновники всех остальных отраслей управления. Начиная с членов Коммуны, сверху донизу, общественная служба должна была исполняться за заработную плату рабочего. Всякие привилегии и выдачи денег на представительство высшим государственным чинам исчезли вместе С этими чинами. Общественные должности перестали быть частной собственностью ставленников центрального правительства. Не только городское управление, но и вся инициатива, принадлежавшая доселе государству, перешла к Коммуне.
…Коммуна сделала правдой лозунг всех буржуазных революций, дешевое правительство, уничтожив две самые крупные статьи расходов: постоянную[21] армию и чиновничество. Самое существование ее было отрицанием монархии, которая является, в Европе по крайней мере, обычным бременем и неизбежной маской классового господства. Коммуна создала для республики фундамент действительно демократических учреждений. Но ни дешевое правительство, ни «истинная республика» не были конечной целью ее; они были только сопутствующими ей явлениями.
А. Кравченко.
Парижская Коммуна. Расстрел коммунаров.
Разнообразие истолкований, которые вызвала Коммуна, и разнообразие интересов, нашедших в ней свое выражение, доказывают, что она была в высшей степени гибкой политической формой, между тем как все прежние формы правительства были, по существу своему, угнетательскими. Ее настоящей тайной было вот что: она была, по сути дела, правительством рабочего класса.
…Когда Парижская Коммуна взяла руководство революцией в свои руки; когда простые рабочие впервые решились посягнуть на привилегию своего «естественно го начальства» — на привилегию управления — и при неслыханно тяжелых условиях выполняли эту работу скромно, добросовестно и успешно, причем высший размер их вознаграждения не превышал одной пятой части жалованья, составляющего, по словам известного авторитета в науке, минимум для секретаря лондонского школьного совета, — старый мир скорчило от бешенства при виде красного знамени — символа Республики Труди, развевающегося над городской ратушей.
…Коммуна имела полное право объявить крестьянам, что «ее победа — их единственная надежда!».
…Коммуна освободила бы крестьянина от налога крови, дала бы ему дешевое правительство, заменила бы нотариуса, адвоката, судебного пристава и других судейских вампиров, высасывающих теперь его кровь, наемными коммунальными чиновниками, выбираемыми им самим и ответственными перед ним.
…Если Коммуна была, таким образом, истинной представительницей всех здоровых элементов французского общества, а значит, и подлинно национальным правительством, то, будучи в то же время правительством рабочих, смелой поборницей освобождения труда, она являлась интернациональной в полном смысле этого слова. Перед лицом прусской армии, присоединившей к Германии две французские провинции, Коммуна присоединила к Франции рабочих всего мира…
Коммуна предоставила всем иностранцам честь умереть за бессмертное дело.
…Цивилизация и справедливость буржуазного строя выступают в своем истинном, зловещем свете, когда его рабы и угнетенные восстают против господ. Тогда эта цивилизация и эта справедливость являются ничем не прикрытым варварством и беззаконной местью. Каждый новый кризис в классовой борьбе производящих богатство против присваивающих его показывает этот факт все с большей яркостью. Перед небывалыми гнусностями 1871 г. бледнеют даже зверства буржуазии в июне 1848 года. Самоотверженный героизм, с которым весь парижский народ — мужчины, женщины и дети — еще целую неделю сражался после того, как версальцы вступили в город, отражает величие его дела так же ярко, как зверские бесчинства солдатни отражают весь дух той цивилизации, наемными защитниками и мстителями за которую они были. Поистине великолепна эта цивилизация, которая очутилась перед трудной задачей, куда девать груды трупов людей, убитых ею уже после окончания боя!
Чтобы найти что-либо похожее на поведение Тьера и его кровавых собак, надо вернуться к временам Суллы и обоих римских триумвиратов. Те же хладнокровные массовые убийства людей; то же безразличное отношение палачей к полу и возрасту жертв; та же система пыток пленных; те же гонения, только на этот раз уже против целого класса; та же дикая травля скрывшихся вождей, чтобы никто из них не спасся; те же доносы на политических и личных врагов; та же равнодушная зверская расправа с людьми, совершенно непричастными и борьбе. Разница только в том, что римляне не имели митральез, чтобы толпами расстреливать обреченных, что у них не было «в руках закона», а на устах слова «цивилизация».
…Париж рабочих с его Коммуной всегда будут чествовать как славного предвестника нового общества, Его мученики навеки запечатлены в великом сердце рабочего класса. Его палачей история уже теперь пригвоздила к тому позорному столбу, от которого их не в силах будут освободить все молитвы их попов.
ТВОРИТЬ МИРОВУЮ ИСТОРИЮ БЫЛО БЫ, КОНЕЧНО, ОЧЕНЬ УДОБНО, ЕСЛИ БЫ БОРЬБА ПРЕДПРИНИМАЛАСЬ ТОЛЬКО ПОД УСЛОВИЕМ НЕПОГРЕШИМО-БЛАГОПРИЯТНЫХ ШАНСОВ, с ДРУГОЙ СТОРОНЫ, ИСТОРИЯ НОСИЛА БЫ ОЧЕНЬ МИСТИЧЕСКИЙ ХАРАКТЕР, ЕСЛИ БЫ «СЛУЧАЙНОСТИ» НЕ ИГРАЛИ НИКАКОЙ РОЛИ. ЭТИ СЛУЧАЙНОСТИ ВХОДЯТ, КОНЕЧНО, И САМИ СОСТАВНОЙ ЧАСТЬЮ В ОБЩИЙ ХОД РАЗВИТИЯ, УРАВНОВЕШИВАЯСЬ ДРУГИМИ СЛУЧАЙНОСТЯМИ. НО УСКОРЕНИЕ И ЗАМЕДЛЕНИЕ В СИЛЬНОЙ СТЕПЕНИ ЗАВИСЯТ ОТ ЭТИХ «СЛУЧАЙНОСТЕЙ», СРЕДИ КОТОРЫХ ФИГУРИРУЕТ ТАКЖЕ И ТАКОЙ «СЛУЧАЙ», КАК ХАРАКТЕР ЛЮДЕЙ, СТОЯЩИХ ВНАЧАЛЕ ВО ГЛАВЕ ДВИЖЕНИЯ.
Гражданину ГЮСТАВУ ЛЕФРАНСЕ,
члену Коммуны.
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов!
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой вести готов.
Весь мир насилья мы разроем
До основанья, а затем —
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем!
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Никто не даст нам избавленья,
Ни бог, ни царь и ни герой:
Добьемся мы освобожденья
Своею собственной рукой.
Чтоб свергнуть гнет рукой умелой.
Отвоевать свое добро, —
Вздувайте горн и куйте смело,
Пока железо горячо!
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Довольно кровь сосать, вампиры.
Тюрьмой, налогом, нищетой!
У вас — вся власть, все блага мира,
А наше право — звук пустой!
Мы жизнь построим по-иному,
И вот наш лозунг боевой:
Вся власть — народу трудовому,
А дармоедов всех долой!
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Презренны вы в своем богатстве.
Угля и стали короли!
Вы ваши троны, тунеядцы.
На наших спинах возвели.
Заводы, фабрики, палаты —
Все нашим создано трудом. Пора!
Мы требуем возврата
Того, что взято грабежом.
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Довольно, королям в угоду,
Дурманить нас в чаду войны!
Война тиранам! Мир народу!
Бастуйте, армии сыны!
Когда ж тираны нас заставят
В бою геройски пасть за них. Убийцы!
В вас тогда направим
Мы жерла пушек боевых.
Это есть наш последний
И решительный бой,
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Лишь мы, работники всемирной
Великой армии труда.
Владеть землей имеем право,
Но паразиты — никогда!
И если гром великий грянет
Над сворой псов и палачей,
Для нас все так же солнце станет
Сиять огнем своих лучей.
Это есть наш последний
И решительный бой.
С Интернационалом
Воспрянет род людской.
Р. Гуттузо. Девушка, поющая «Интернационал».
В те времена лишь ничтожное меньшинство даже внутри рабочего класса доросло до социализма, а среди самих социалистов социалисты духе научной теории Маркса, в духе «Коммунистического Манифеста», были в свою очередь меньшинством. Основная масса рабочих, поскольку она вообще пробудилась для политической жизни, застряла в тумане сентиментально-демократических пожеланий столь характерных для революционного движения 1848 года с его прологом и эпилогом. Одобрение толпы, популярность были для Маркса доказательством что человек попал на ложный путь, и любимой его поговоркой были гордые слова Данте: «Segui il tuo corso, е lascia dir le genti!» («Следуй своей дорогой, пусть люди говорят, что угодно!»)
Как часто цитировал он этот стих, которым заканчивается и его предисловие к «Капиталу»!..
И он не дал сбить себя со своего пути, В противоположность принцу из «Тысячи и одной ночи», потерявшему победу и награду за нее только потому что он стал трусливо оглядываться, испугавшись шума и призраков вокруг себя, — Маркс шел вперед, устремив взор к сияющей впереди цели…
Он ненавидел популярность, и погоня за популярностью повергала его прямо в ярость, К краснобая он испытывал омерзение — и горе тому, кто в его присутствии отделывался фразами. Тут он был неумолим. «Фразер» было в его устах самым бранным слоном, и кого он раз назвал фразером, с тем он порывал навсегда. «Надо мыслить логически и ясно выражать свою мысль», внушал он нам, «молодым», при каждом удобном случае и заставлял нас учиться.
К тому времени была построена великолепная читальня Британского музея с ее неисчерпаемыми книжными сокровищами, и туда-то, где сам он проводил целые дни, Маркс гнал и нас.
Учиться! Учиться! Таков был категорический наказ, который он часто внушал нам, но который заключался уже в его личном примере и даже в одном лишь зрелище этой постоянной могучей работы великого ума…
Если когда-либо можно было применить к кому-нибудь слова Бюффона «стиль — это человек», то именно к Марксу. Стиль Маркса — это Маркс. Такой до мозга костей правдивый человек, который не знал другого культа, кроме культа истины, который в одну минуту мог отбросить с трудом добытые, ставшие ему дорогими теоретические выводы, лишь только он убеждался в их неправильности, должен был и в своих книгах показать себя таким, каким он был. Неспособный к лицемерию, неспособный к притворству и к позе, он всегда был самим собой как в своих произведениях, так и в своей жизни…
Стиль Маркса — это именно сам Маркс. Его упрекали за то, что он пытался втиснуть как можно больше содержания в наименьшее количество слов, но в этом именно и сказывается Маркс.
Маркс чрезвычайно ценил ясность и точность выражения. Гёте, Лессинга, Шекспира, Данте, Сервантеса, которых он читал почти ежедневно, он считал своими учителями в области слова…
Там, где требовалось признать чужие заслуги, Маркс был самым великодушным и справедливым человеком. Он был слишком велик, чтобы завидовать и ревновать, слишком велик, чтобы быть тщеславным. Но зато фальшивое величие, поддельную славу, которой щеголяют бездарность и пошлость, он ненавидел смертельно, как всякую фальшь и ложь.
Среди известных мне людей — великих, малых и средних — Маркс был одним из немногих, совершенно лишенных всякого тщеславия. Он был для этого слишком велик и слишком силен, да и, пожалуй, слишком горд. Он никогда не становился в позу и был всегда самим собой. Он, как дитя, был неспособен носить маску и притворяться. Кроме тех случаев, когда этому препятствовали соображения общественного или политического порядка, он всегда высказывал свои мысли и чувства полностью, не считаясь ни с чем. Когда же обстоятельства требовали сдержанности, он проявлял такую, чуть ли не детскую неловкость, что часто забавлял этим своих друзей.
Маркс был исключительно правдивым человеком, это была воплощенная правда. Стоило взглянуть на него, чтобы тотчас же понять, с кем имеешь дело. В «цивилизованном» обществе с его перманентным военным положением не всегда, конечно, можно говорить правду — это значило бы отдаться в руки врага или обречь себя на изгнание из общественной жизни. Но если не всегда можно говорить правду, то отсюда еще не следует, что нужно лгать. Я не всегда могу сказать то, что чувствую и думаю, но это не значит, что я должен или обязан говорить то, чего я не чувствую и не думаю. Первое — это благоразумие, второе — лицемерие. Маркс никогда не лицемерил. Он был просто неспособен на это, так же как неспособно на это невинное дитя. «Мое большое дитя», часто называла его жена, а лучше ее никто не знал и не понимал Маркса, даже Энгельс. И действительно, бывая в «обществе», в котором придавалось значение внешним манерам и приходилось себя сдерживать, наш Мавр в самом деле становился большим ребенком и мог смущаться и краснеть…
Провести воскресенье в Хэмпстед-Хис было для нас самым большим удовольствием. Всю неделю дети только об этом и говорили, да и мы, взрослые, старики и молодежь, радовались этой прогулке. Уже само путешествие туда было праздником. Девочки были хорошие ходоки, проворные и неутомимые, как котята. От Дин-стрит, где жил Маркс, — в нескольких шагах от Чёрч-стрит, где поселился я, — было туда добрых полтора часа ходьбы, и обычно мы уже около одиннадцати часов утра пускались в путь. Иной раз, правда, мы выходили позже: в Лондоне не любят рано вставать, а привести все в порядок, собрать детей и уложить корзину — на это всегда уходило некоторое время.
…Самый поход совершался по большей части в следующем порядке. В авангарде шел я с двумя, девочками, то рассказывая им всякие истории, то занимаясь гимнастикой на ходу, то собирая полевые цветы, которые в те времена были там еще не так редки, как теперь. За нами шел кое-кто из друзей. Затем следовали главные силы: Маркс с женой и каким-нибудь воскресным гостем, требовавшим известного внимания. Шествие замыкала Ленхен с самым голодным из гостей, который помогал ей нести корзину. Если общество было многочисленнее, оно распределялось между различными частями походной колонны. Понятно само собой, что походный порядок мог изменяться в зависимости от настроения и обстоятельств.
Придя в Хэмпстед-Хис, мы прежде всего выбирали себе место стоянки, причем по возможности учитывались условия чайного и пивного снабжения.
К. Маркс. 1861 год.
Но, подкрепившись питьем и едой, все участники прогулки выбирали себе местечко поудобнее, чтобы полежать или посидеть, и, если не предпочитали соснуть, вынимали из карманов купленные по дороге воскресные газеты; тут начиналось чтение и обсуждение политических вопросов, между тем как дети, быстро находившие себе товарищей, играли в прятки в кустах.
Но в эту идиллию необходимо было внести и некоторое разнообразие: и вот устраивались бег вперегонки, борьба, метание камней и всякие другие виды спорта. В одно из воскресений мы открыли поблизости каштановое дерево со спелыми каштанами. «Посмотрим, кто больше всех собьет!» — крикнул кто-то.
С криками «ура» все принялись за работу. Мавр пришел в настоящую ярость, но, к сожалению, он не был специалистом по сбиванию каштанов. Однако он был неутомим, как и мы все. И только тогда, когда под исступленные крики триумфа был сбит последний каштан, бомбардировка прекратилась. Маркс больше недели не мог двинуть правой рукой. Со мной дело обстояло не лучше.
Но самым большим «treat» (удовольствием) было общее катание на осликах. Сколько тут было смеха и ликования! Какие забавные сценки! Как веселился Маркс! Он забавлял и себя и нас — нас вдвойне: во-первых, своим более чем примитивным умением ездить верхом, а во-вторых, тем фанатизмом, с каким он утверждал свою виртуозность в этом искусстве. Виртуозность состояла в том, что он, еще будучи студентом, взял несколько уроков верховой езды, — Энгельс уверяет, что он не пошел дальше третьего урока, — и что во время своих поездок в Манчестер, раз в семь лет, он выезжал на почтенном Росинанте, по всей вероятности правнуке той смирнейшей кобылы, которую блаженной памяти Фриц[22] подарил доброму Геллерту.
По дороге домой из Хэмпстед-Хис бывало всегда очень весело, хотя уже миновавшее удовольствие обычно будит в нас менее радостное чувство, чем удовольствие, которое еще только предстоит. Против меланхолии, для которой, впрочем, у нас по большей части бывало достаточно оснований, мы были застрахованы нашим неисчерпаемым юмором. Для нас не существовало нудных эмигрантских забот — тому, кто принимался жаловаться, тотчас же настойчиво напоминали об общественных обязанностях.
Походный порядок на обратном пути менялся. Набегавшиеся за день дети составляли арьергард вместе с Ленхен, которая теперь, когда корзина уже была пуста и сама она шла налегке, могла заняться ими. Обыкновенно мы затягивали какую-нибудь песню. Политические песни пели редко, а чаще всего пели народные, преимущественно чувствительные песни, и — это сущая правда — «патриотические» песни об «отечестве», как например: «О Страсбург, Страсбург, дивный город!», — эту песню особенно любили. Или же дети пели нам негритянские песни и плясали при этом, если только их ноги успевали к тому времени немножко отдохнуть. О политике в походе запрещалось говорить, так же как и об эмигрантской нужде. Зато много беседовали о литературе и искусстве, и тут Марксу представлялся случай проявить свою исключительную память. Он декламировал длинные отрывки из «Божественной комедии», которую знал наизусть почти целиком. Читал он также сцены из Шекспира, причем его жена, превосходный знаток Шекспира, часто сменяла его…
К. Маркс, Ф Энгельс и дочери Маркса —
Женни, Элеонора и Лаура.
…Вскоре мой извозчик остановился перед домом, в котором жил Маркс. В дверях появился старик. Он был похож на величественного патриарха.
Подойдя робко и почтительно, я представился как делегат Испанской федерации Интернационала. Старик обнял меня, поцеловал в лоб и, заговорив по-испански, повел меня в дом. Это был Карл Маркс.
Собралась его семья, и он сам с пленительной любезностью подал ужин. Потом мы пили чай и пространно беседовали о революционных идеях, о пропаганде, организации, причем Маркс выразил свое удовлетворение достижениями в Испании.
Исчерпали ли мы тему разговора или мой почтенный собеседник хотел следовать особой склонности, но он заговорил об испанской литературе, которую, оказалось, отлично знал. Я был поражен тем, что он сказал о нашем старинном театре, историю и развитие которого он постиг в совершенстве. Кальдерон, Лопе де Вега, Тирео де Молина — эти великие мастера, по его мнению, не только испанского, но и европейского театра — были охарактеризованы им в сжатых и, на мой взгляд, безошибочных суждениях.
В присутствии этого великого человека я чувствовал себя ничтожным. Тем не менее, сделав почти героическое усилие, чтобы не показаться жалким невеждой, я сопоставил, как это принято, Кальдерона с Шекспиром и заговорил о Сервантесе. Обо всем этом Маркс говорил исключительно ярко и восхищался гениальным ламанчским гидальго.
Надо заметить, что разговор происходил на испанском языке, которым Маркс хорошо владел, но произношение у него было неправильное, большей частью по вине наших жестких «кх», «хх» и «р».
На рассвете он проводил меня в предназначенную мне квартиру.
На следующее утро я был представлен дочерям Маркса, а потом разным делегатам и другим лицам.
Старшая дочь Маркса, исключительно красивая девушка, не была похожа ни на один виденный мною образец женской красоты. Она знала испанский язык, но, как и ее отец, произносила слова не совсем пр вильно. Чтобы послушать правильное произношение, она попросила меня прочесть что-нибудь вслух. Я по дошел к большой библиотеке и вынул «Дон-Кихота» и собрание драм Кальдерона. Из первой книги я прочел речь Дон-Кихота к пастухам, из второй — возвышенные звучные стихи из драмы «Жизнь есть сон», признанные перлами испанского языка и блистательнейшим выражением человеческой мысли. Я стал было пояснять их, но это оказалось излишним: моя юная собеседница обладала достаточным образованием и тонкостью чувств, она обнаружила это, прибавив к моему изложению множество метких замечаний, каких мне никогда не приходилось слышать.
Когда я выразил желание отправить телеграмму а Валенсию о моем благополучном приезде в Лондон, мне дали в проводники младшую дочь Маркса. Легкость, с которой эта услуга неизвестному иностранцу была поручена девушке, совершенно не соответствовала обычаям испанской буржуазии, и я был чрезвычайно восхищен этим.
Эта девушка, вернее, девочка, настоящая красавица, веселая и смеющаяся, воплощение юности и очарования, не знала испанского языка. Она прекрасно говорила по-английски и по-немецки, но французский, на котором я кое-как мог объясняться, знала плохо. И вот каждый раз, когда она или я отвечали невпопад и говорили вздор, мы хохотали так непосредственно, так искренне, как будто бы мы давно и хорошо были знакомы друг с другом…
Единомыслие создает дружбу.
…я вступаю в дружбу лишь с очень немногими, но зато дорожу ею.
Старинные предания рассказывают о разных трогательных примерах дружбы. Европейский пролетариат может сказать, что его наука создана двумя учеными и борцами, отношения которых превосходят все самые трогательные сказания древних о человеческой дружбе.
Ф. Энгельс. 60-е годы.
К. Маркс. 1867 год.
…Но горе гению, если он в гордой независимости и недоступности противопоставляет себя буржуазному обществу, если он предсказывает и подготовляет его близкую гибель, раскрывая тайну этой гибели в самых глубоких истоках его бытия; горе ему, если он кует оружие, которое нанесет смертельный удар этому обществу. Для такого гения у буржуазного общества нет ничего, кроме мучений и пыток; они с виду, может быть, и не кажутся столь грубыми, но внутренне они еще более жестоки, чем мученический крест древности и костры средневековья.
Ни один из гениальных людей XIX века не испытал в большей степени такого удела, чем гениальнейший из всех — Карл Маркс. Уже в первое десятилетие его общественной деятельности ему приходилось бороться с повседневной нуждой, а с переселением в Лондон его встретило изгнание со всеми своими ужасами. Но поистине прометеевская участь постигла его тогда, когда, достигнув вершины путем неустанных усилий и в полном смысле в расцвете своих жизненных сил, он был на годы и десятилетия захвачен пошлой жизненной нуждой, удручающими заботами о насущном хлебе. До самой смерти ему не удалось обеспечить себе хоть сколько-нибудь сносное существование в буржуазном обществе.
При этом Маркс был весьма далек от того, что филистеры называют в пошлом, ходячем смысле «гениальным» образом жизни. Его гигантской силе соответствовало и гигантское прилежание. Чрезмерная работа днем и ночью уже рано начала подтачивать его некогда железное здоровье. Потерю способности к труду Маркс считал смертным приговором для каждого человека, если он не животное по своей натуре; он говорил это с полной убежденностью. Когда ему пришлось несколько недель пролежать в тяжелой болезни, он писал Энгельсу: «За это время своей полной неработоспособности я прочел физиологию Карпентера, Лорда — то же, учение о тканях Кёлликера, анатомию мозговой и нервной системы Шпурцгейма, о клетках — Шванна и Шлейдена». И при всем своем неутомимом исследовательском духе Маркс всегда помнил слова, сказанные им в юности, что писатель не должен работать для того, чтобы зарабатывать, а должен зарабатывать для того, чтобы работать. Но Марксу всегда была знакома «повелительная необходимость работы для заработка».
Но все его усилия разбивались о злобу, ненависть или, в лучшем случае, страх враждебного ему мира. Даже те немецкие издатели, которые в других случаях разрешали себе жест независимости, пугались имени пресловутого «демагога». Все немецкие партии з одинаковой мере клеветали на него, и везде, где выступали чистые очертания его облика среди искусственно созданного тумана, гнусная интрига систематического замалчивания делала свое дело. Никогда величайший мыслитель не оставался так долго совершенно вне поля зрения своего народа, как это было с Марксом…
То, что раньше было известно только в общих чертах, обнаруживается в потрясающих подробностях в письмах Маркса к Энгельсу; он пишет о том, как ему раз пришлось сидеть дома за неимением одежды и сапог; как в другой раз у него не было нескольких пенсов, чтобы купить писчей бумаги или чтобы прочесть газеты; как однажды он бегал по городу за почтовыми марками, чтобы послать рукопись издателю. Ко всему этому присоединялась вечная грызня с лавочниками, с которыми он не имел возможности своевременно расплачиваться за самое необходимое, не говоря уже о домохозяине, ежеминутно грозившем описать его вещи; завершением всего был в качестве постоянного прибежища ломбард. Ростовщические проценты ломбарда отнимали у Маркса последнее, что могло отпугнуть призрак нужды от порога его дома.
А нужда не только появлялась у порога, но часто сидела и за столом Маркса. Привыкшая с детства к жизни, свободной от всяких материальных забот, жена Маркса, благороднейшая женщина, иногда падала духом под ударами и стрелами яростной судьбы и не раз призывала смерть на себя и своих детей. В письмах Маркса слышатся отголоски домашних разногласий, и он порой думал, что женитьба — величайшая глупость для людей с идейными стремлениями, так как она связывает жизнь мелкими домашними заботами. Но даже в тех случаях, когда жалобы жены беспокоили его, он извинял и оправдывал ее: ей гораздо тяжелее, говорил он, выносить неописуемые унижения, муки и ужасы, чем ему, особенно потому, что для нее невозможно бегство в храм науки, спасавшее его. Но в одинаковой степени тяжело было обоим родителям видеть, как ограничены были невинные радости юных лет для их детей.
Такая судьба высокого духа печальна уже сама по себе; но она поднимается поистине на трагическую вершину, оттого что Маркс добровольно брал на себя свой мученический подвиг, длившийся целыми десятилетиями. Он отклонял всякий соблазн компромиссов, хотя имел полную возможность без какого бы то ни было урона для чести укрыться в гавани буржуазной профессии. Все, что нужно сказать об этом, Маркс сказал просто, без всяких высокопарных фраз: «Несмотря ни на какие препятствия, я буду идти к своей цели и не позволю буржуазному обществу превратить себя в машину для выделки денег». Этого Прометея приковали к скале не цепи Гефеста, а его собственная железная воля, которая с непогрешимостью магнитной стрелки указывала на высшие цели человечества. Все его существо было гибкой сталью. Самое поразительное то, что иногда в одном и том же письме Маркс, казалось бы, совершенно придавленный жесточайшей нуждой, вдруг с поразительной эластичностью ободрялся духом и решал труднейшие проблемы с душевным спокойствием мудреца, чье мыслящее чело не омрачено ни малейшими заботами.
Все же Маркс очень больно ощущал удары со стороны буржуазного общества. Было бы нелепым стоицизмом спрашивать: какое значение имеют муки, выпавшие на долю Маркса, для гения, который получает свое право на признание впервые только у потомства? Насколько пошло литературное тщеславие, жаждущее видеть свое имя по возможности каждый день напечатанным в газете, настолько же всякой творческой силе необходим надлежащий простор для ее проявления, необходимо черпать энергию для новых творений из пробуждаемого ею отклика. Маркс — не ходульный болтун из плохой драмы или романа, он — жизнерадостный человек, каким был и Лессинг, и ему было не чуждо то настроение, в котором умирающий Лессинг писал своему старейшему другу молодости: «Вы, я полагаю, не считаете меня человеком, жаждущим похвал. Но та холодность, с которой свет показывает некоторым людям, что они ему ничем не могут угодить, если и не убивает, то, во всяком случае, действует леденящим душу образом». Такая же горечь звучит в словах Маркса, написанных накануне того дня, когда ему исполнилось пятьдесят лет: Полвека за плечами, и все еще бедняк! Он сказал однажды, что лучше бы ему лежать на сто саженей под землей, чем прозябать, как он прозябает. А в другой раз у него вырвался крик отчаяния, что он не пожелал бы и злейшему врагу попасть в такую трясину, в какой он завяз вот уже два месяца, испытывая при этом величайшую ярость от того, что от дрязг у него притупляется разум и подрывается работоспособность.
Маркс не сделался, конечно, «плаксой», как он в шутку иногда говорил о себе, и Энгельс имел основание утверждать, что друг его никогда не впадал в уныние. Но если Маркс любил называть себя суровой натурой, то еще более суровым он становился в горниле несчастья. Ясное небо, расстилавшееся над его юношескими работами, все более заволакивалось тяжелыми грозовыми тучами, мысли его сверкали из-за них подобно молниям, а суждения его о врагах и часто даже о друзьях приобретали резкость, оскорблявшую не только слабых духом.
Все же тот, кто ругает его за это холодным, как лед, демагогом, ошибается не меньше, — но, конечно, и не больше, — чем люди с унтер-офицерскими душами, которые видят в этом великом борце только сверкающую на плацпараде куклу в начальническом мундире.
Однако победой в жизни Маркс обязан не только своей огромной силе. По всем человеческим расчетам он все-таки в конце концов был бы так или иначе побежден обстоятельствами, если бы не обрел в лице Энгельса друга, о самоотверженной преданности которого можно составить себе ясное представление только теперь, после выхода в свет их переписки…
Они очень отличались друг от друга уже по внешности. Энгельс был светловолосый тевтон, высокий, с английскими манерами, как пишет о нем один наблюдатель, всегда тщательно одетый, вымуштрованный дисциплиной не только казармы, но и конторы. Он говорил, что ему легче организовать какую-нибудь отрасль управления с шестью приказчиками, чем с шестьюдесятью правительственными советниками, которые не умеют даже четко писать и так все перепутают в книгах, что потом сам черт в них не разберется. Но при всей респектабельности члена манчестерской биржи, среди занятий и развлечений английской буржуазии, травли лисиц и рождественских пиров Энгельс оставался идейным работником и борцом. В своем домике на далекой окраине города он скрывал свое сокровище — простую ирландскую девушку. С нею он отдыхал от надоедавших ему пошлых людей.
Маркс в противоположность ему был приземистый, коренастый человек. Сверкающие глаза и черная, как смоль, львиная грива выдавали его семитское происхождение. Он мало заботился о своей внешности. Измученный семейными заботами, Маркс жил вдали от общественных развлечений мировой столицы. Поглощавшая его умственная работа, продолжавшаяся до глубокой ночи, едва оставляла ему время наскоро пообедать и пожирала его физические силы. Маркс был неутомимый мыслитель, и мышление было для него высшим наслаждением; в этом отношении он истинный наследник Канта, Фихте и в особенности Гегеля. Маркс часто повторял слова Гегеля: «Даже преступная мысль злодея возвышеннее и значительнее, чем все чудеса неба». Однако в отличие от этих философов мысль беспрерывно толкала Маркса к действию. Он был непрактичен в мелочах, но практичен в великих делах. Совершенно беспомощный в тех случаях, когда приходилось справляться с собственным маленьким хозяйством, Маркс с несравненным талантом умел вербовать армию и руке водить армией, которая должна совершить переворот в мире…
Энгельс всегда признавал превосходство гения Маркса и считал себя лишь второй скрипкой в их общем деле. Все же он никогда не был только истолкователем и помощником Маркса; он — самостоятельный соратник Маркса, не подобный ему, но равный с ним по силе ума. О том, — что Энгельс в начале их дружбы давал в одной существенной области знания больше, чем получал, свидетельствует сам Маркс в письме к Энгельсу двадцать лет спустя: «Ты знаешь, — писал он, — что, во-первых, все у меня приходит поздно и что, во-вторых, я всегда следую по твоим стопам». Энгельс благодаря легкости своего вооружения двигался гораздо быстрее; взгляд его был достаточно проницателен, чтобы сразу проникнуть в суть какого-нибудь вопроса или положения, но не настолько глубок, чтобы сразу же обозреть всякие «но» и «однако», которыми осложнены все важные решения. Этот недостаток составляет большое преимущество для людей действия, и Маркс не принимал никаких политических решений, не посоветовавшись с Энгельсом, который всегда умел попасть в точку.
Но по этой же причине в теоретических вопросах, с которыми Маркс тоже постоянно обращался к Энгельсу, советы Энгельса были менее плодотворны, чем в политике. Тут Маркс шел всегда впереди своего друга. В особенности он оставался глух к совету, на котором Энгельс часто настаивал, убеждая Маркса скорее закончить свой главный научный труд. «Будь хоть раз менее добросовестен по отношению к своей собственной работе, — советовал Энгельс, — для этой паршивой публики она все еще слишком хороша. Главное, чтобы вещь была написана и вышла в свет; слабые стороны, которые тебе бросаются в глаза, ослы и не заметят». В этих словах сказался подлинный Энгельс, как подлинный Маркс сказался в том, что он отверг совет друга…
Еще весной 1854 г. Энгельс подумывал о том, не вернуться ли ему в Лондон, к писательской работе, но это колебание было последним. С тех пор он принял решение прочно запрячься в ненавистное ярмо не только для того, чтобы помочь другу, но и с тем, чтобы сохранить для партии ее лучшую умственную силу. Лишь во имя этого Энгельс и принес свою жертву, а Маркс ее принял. Для того, чтобы предложить, и для того, чтобы принять такую жертву, нужен одинаково высокий дух.
Прежде чем Энгельс спустя много лет сделался участником фирмы, он был простым приказчиком в ней и тоже не очень-то благоденствовал. Но с первого же дня переселения в Манчестер он стал помогать Марксу и никогда не уставал делать это и впоследствии. Билеты в один, пять и десять, а потом и в сто фунтов стерлингов отправлялись в Лондон непрерывно. Энгельс никогда не терял терпения, хотя оно и подвергалось иногда тяжкому испытанию, более тяжкому, чем это было необходимо, вследствие весьма, по-видимому, слабых хозяйственных способностей Маркса и его жены. Энгельс едва покачал головой, когда Маркс однажды забыл сумму выданного на его имя векселя, а потом был неприятно поражен, когда наступил срок платежа. В другой раз, когда Энгельсу опять пришлось выручать их из хозяйственных затруднений, жена Маркса из ложной деликатности молчала об одной крупной сумме, надеясь постепенно покрыть ее из расходных денег, и вследствие этого, несмотря на все усилия со стороны Энгельса, снова началось старое бедствие. Энгельс предоставил своему другу в некотором смысле фарисейское удовольствие поговорить о «глупости женщин», «очевидно постоянно нуждающихся в опеке», а сам ограничился добродушной просьбой: постарайся только, чтоб этого впредь не случалось.
Энгельс не только отдал себя ради Маркса в кабалу повседневной работы в конторе и на бирже, но и приносил ему большей частью в жертву свой вечерний досуг до глубокой ночи. Вначале это нужно было для того, чтобы исправить за Маркса корреспонденции в «New-YorK Daily Tribune» или же переводить их с немецкого, так как Маркс еще недостаточно хорошо владел английским, чтобы выступать с ним как писатель. Но и потом, когда первоначальная причина отпала, Энгельс все же продолжал свое негласное сотрудничество.
Но это еще ничто с сравнении с величайшей жертвой, которую принес Энгельс, отказавшись от научного творчества настолько, насколько это было возможно при его беспримерной работоспособности и большом даровании…
Судьба Энгельса была таким образом тоже трагична. Но Энгельс никогда не сетовал на нее: он был так же чужд сентиментальности, как и его друг. Он всегда считал величайшим счастьем своей жизни то, что стоял сорок лет рядом с Марксом, хотя его и затмевала более мощная фигура друга. Он даже не испытывал запоздавшего удовлетворения, когда после смерти Маркса занимал в течение десятилетия первое место в международном рабочем движении и был в нем, бесспорно, первой скрипкой. Напротив, Энгельс считал, что ему придают большее значение, чем он заслуживает.
Оба друга целиком растворялись в общем деле; каждый приносил делу без всякого ропота или хвастовства не тождественную, но одинаково большую жертву. Их дружба сделалась союзом, не имеющим себе подобного во всей истории.
Рисунок Ядзевского
«Книги — мои рабы и должны служить мне, как я хочу», — говорил К. Маркс.
…Когда мужчины приехали с вокзала, то вместо ожидаемого мрачного революционера мок, мать приветствовал веселый, элегантный господин, приятный рейнский говор которого сразу же произвел на нее впечатление чего-то особенно родного. Под густыми седыми волосами блестели молодью темные глаза, и юношеская свежесть чувствовалась и его движениях и в его речи. Он не позволил моему отцу делать хотя бы малейшие намеки на политические темы, заявив при этом; «Это не для молодых дам, об этом мы поговорим как-нибудь потом». В первый же вечер его беседа была так увлекательна, настолько полна остроумия и веселья, что время пролетело совершенно незаметно.
Это были как раз первые дни страстной недели, и мои родители просили, чтобы он обязательно прослушал с ними в страстную пятницу «Страсти по Матфею» Баха. Но Маркс, хотя он и был большим поклонником музыки и особенно почитал Баха, с сожалением отказался от этого, так как предполагал уехать самое позднее в великий четверг.
Все же он пробыл в Ганновере четыре недели[23], и мои родители всегда с таким удовольствием вспоминали об этих днях, так долго хранили в памяти все разговоры и различные подробности, что это время, не тронутое серым покровом забвения, выделялось, среди повседневной жизни, как озаряемая светом вершина…
Не только в домашней обстановке, но и в кругу знакомых моих родителей Маркс был мил и любезен, принимал во всем участие, и, когда кто-нибудь особенно нравился ему или когда он слышал оригинальное замечание, он прикладывал к глазу свой монокль и весело, с живым интересом смотрел на этого человека.
Он был несколько близорук, но очки носил только при длительном чтении или письме. С особенной радостью вспоминали мои родители беседы с Марксом в ранние утренние часы, во время которых им никто не мешал. Поэтому моя мать вставала очень рано, чтобы по возможности до завтрака освободиться от всех хозяйственных забот. Иногда они часами сидели за кофе, и мой отец, всегда сожалел, что из-за врачебной практики он был вынужден рано уходить из дому.
Помимо вопросов, связанных с внутренними переживаниями и обстоятельствами жизни этого благородного, любезного и выдающегося человека, в разговоре затрагивались все области искусства, науки, поэзии и философии. Обо всем этом Маркс говорил, не впадая в поучительный тон. Моя мать очень интересовалась философией, хотя самостоятельно не занималась ею и не освоила ее глубоко. Маркс говорил с ней о Канте, Фихте, Шопенгауэре, иногда также и о Гегеле, восторженным приверженцем которого он был в своей молодости.
Правда, по поводу Гегеля он говорил, что, по словам самого Гегеля, ни один из его учеников не понял его, кроме Розенкранца, да и тот понял неправильно…
Сентиментальность, эта карикатура на истинное чувство, глубоко претила Марксу. При случае он цитировал слова Гёте: «Я никогда не был высокого мнения о сентиментальных людях, в случае каких-нибудь происшествий они всегда оказываются плохими товарищами». Очень часто, когда при нем кто-нибудь проявлял преувеличенную чувствительность, он приводил стихи Г ейне:
Раз барышня стояла
Над морем в поздний час
И горестно вздыхала,
Что солнца луч погас.
Маркс лично знал Гейне и посетил несчастного поэта в Париже в последний период его болезни. Гейне как раз перестилали постель, когда вошел Маркс; он был так болен, что к нему едва можно было прикасаться, сиделки поэтому несли его в кровать на простыне. Гейне, которого даже в этот момент не оставил его юмор, совсем слабым голосом приветствовал Маркса; «Видите, дорогой Маркс, дамы все еще носят меня на руках».
По мнению Маркса, чудесные песни Гейне о любви были лишь плодом его творческого воображения. Он никогда не испытал счастливой любви и меньше всего нашел счастья в своем браке. Его стихи:
Чем свет его вешать на площадь вели,
А в семь его сняли — в могилу снесли.
А в восемь она как ни в чем не бывало,
Вино попивая, с другим хохотала… —
как нельзя больше подходят к его собственной кончине…
К. Маркс со старшей дочерью Женни. 1869 год.
Дружбу Маркс считал священной. Однажды один посетивший его партийный товарищ позволил себе сделать замечание по адресу Фридриха Энгельса, что последний как состоятельный человек мог бы сделать больше для освобождения Маркса от тяжелых материальных забот. Тогда Маркс резко перебил его: «Между Энгельсом и мной существуют такие близкие и задушевные отношения, что никто не вправе вмешиваться в них». То, с чем он не соглашался, он в большинстве случаев опровергал в шутливой форме, да и вообще он никогда не прибегал к грубому орудию защиты и даже в самой ожесточенной борьбе пускал в ход тонкое лезвие кинжала, которое, однако, очень метко разило врага…
Маркс всегда был весел, любил пошутить и посмеяться и считал неуместными бестактные требования случайных собеседников рассказать что-нибудь о его учении, на это он никогда не соглашался. В семейном кругу он называл подобную назойливость праздным любопытством. Но это случалось довольно редко.
Однажды один господин спросил его, кто же будет чистить сапоги в государстве будущего. Маркс с досадой ответил: «Это будете делать вы!» Бестактный господин смущенно замолчал. Это был, вероятно, единственный случай, когда Маркс потерял терпение…
Разные партийные товарищи, часто из самых отдаленных городов, посещали Маркса, и он принимал их в своей комнате. Частенько завязывались длинные беседы на политические темы, которые затем продолжались в кабинете моего отца…
Не только в области науки и изобразительного искусства, но и в области поэзии у Маркса был тончайший вкус, его начитанность и память были одинаково поразительны. Он не только разделял восхищение моего отца великими поэтами греческой классической древности, а также Шекспиром и Гёте, но к его любимцам принадлежали и такие поэты, как Шамиссо и Рюккерт. Из Шамиссо он цитировал трогательное стихотворение «Нищий и его собака». У Рюккерта он восторгался искусством языка, ему нравились также его «Макамы Харири», мастерски переведенные с персидского; по своей оригинальности они вряд ли могут быть сравнимы с чем-либо другим. Много лет спустя он подарил их моей матери на память об этом времени…
Маркс находил, что Тургенев необычайно верно изобразил своеобразие русского народа с его славянской сдержанной эмоциональностью. Он считал, что вряд ли кто из писателей превзошел Лермонтова в описании природы, во всяком случае, редко кто достигал такого мастерства. Из испанцев он особенно любил Кальдерона. У него были с собой некоторые произведения Кальдерона, и он часто читал их вслух…
В нашей квартире была очень большая комната в пять окон, в которой занимались музыкой и которая называлась залом. Но друзья дома называли эту комнату Олимпом, потому что по стенам ее стояли копии античных бюстов греческих богов. Над всеми ими возвышался превосходящий всех по размерам Зевс из Отриколи.
Мой отец считал, что Маркс очень похож на этого Зевса, и многие были согласны с ним. У обоих могучая голова с целой копной курчавых волос, великолепный лоб со складкой мыслителя, повелительное и в то же время доброе выражение лица. Мой отец находил у Маркса, как и у своих любимых олимпийцев, бодрое и жизнеутверждающее спокойствие души, которой бы ли чужды всякая рассеянность и смятение. Он часто вспоминал один меткий ответ Маркса на брошенный упрек, что «классические боги — символ вечного покоя, чуждого страсти». «Наоборот, — сказал он, — у них вечная страсть, чуждая тревоги».
Не знаю, сообщал ли я Вам, что с начала 1870 г. мне пришлось самому заняться изучением русского языка, на котором я теперь читаю довольно бегло. Это вызвано тем, что мне прислали из Петербурга представляющую весьма значительный интерес книгу Флеровского о «Положении рабочего класса (в особенности крестьян) в России» и что я хотел познакомиться также с экономическими (превосходными) работами Чернышевского (в благодарность приговоренного 7 лет тому назад к сибирской каторге). Результат стоит усилий, которые должен потратить человек моих лет на овладение языком, так сильно отличающимся от классических, германских и романских языков. Идейное движение, происходящее сейчас в России, свидетельствует о том, что глубоко в низах идет брожение. Умы всегда связаны невидимыми нитями с телом народа.
…Во время пребывания моего в Лондоне я сошелся там с неким Карлом Марксом, одним из замечательнейших писателей по части политической экономии и одним из наиболее разносторонне образованных людей в целой Европе. Лет пять тому назад этот человек вздумал выучиться русскому языку; а выучившись русскому языку, он случайно натолкнулся на примечание Чернышевского к известному трактату Милля и на некоторые другие статьи того же автора. Прочитав эти статьи, Маркс почувствовал глубокое уважение к Чернышевскому, Он не раз говорил мне, что из всех современных экономистов Чернышевский представляет единственного действительно оригинального мыслителя, между тем как остальные суть только простые компиляторы, что его сочинения полны оригинальности, силы и глубины мысли и что они представляют единственные из современных произведений по этой науке, действительно заслуживающие прочтения и изучения; что русские должны стыдиться того, что ни один из них не позаботился до сих пор познакомить Европу с таким замечательным мыслителем; что политическая смерть Чернышевского есть потеря для ученого мира не только России, но и целой Европы, и т. д. и т. д. Хотя я и прежде относился с большим уважением к трудам Чернышевского по политической экономии, но моя эрудиция по этому предмету была недостаточно обширна, чтобы отличить в его творениях мысли, принадлежащие лично ему, от идей, позаимствованных им у других авторов. Понятно, что такой отзыв со стороны столь компетентного судьи мог только увеличить мое уважение к этому писателю. Когда же я сопоставил этот отзыв о Чернышевском как писателе с теми отзывами о высоком благородстве и самоотверженности его личного характера, которые мне случалось слышать прежде от людей, которые близко знали этого человека и которые никогда не могли говорить о нем без глубокого душевного волнения, то у меня явилось жгучее желание попытаться возвратить миру этого великого публициста и гражданина, которым, по словам того же Маркса, должна бы гордиться Россия. Мне казалась нестерпимой мысль, что один из лучших граждан России, один из замечательнейших мыслителей своего времени, человек, по справедливости принадлежащий к Пантеону русской славы, влачит бесплодное, жалкое и мучительное существование, похороненный в какой-то сибирской трущобе. Клянусь, что тогда, как и теперь, я бы охотно и не медля ни минуты поменялся с ним местами, если бы только это было возможно и если бы я мог возвратить этой жертвой делу отечественного прогресса одного из его влиятельнейших деятелей; я бы сделал это, не колеблясь ни минуты и с такой же радостною готовностью, с какой рядовой солдат бросается вперед, чтобы заслонить собственной грудью любимого генерала. Но это был неосуществимый романтический бред. А между тем в ту пору мне казалось, что есть другой, более практичный и удобоисполнимый способ помочь этому человеку[24]. Судя по моему собственному опыту в подобных обстоятельствах, а также и по некоторым другим известным мне случаям, я полагал тогда, что в этом предприятии не было ничего существенно невозможного; требовалась только некоторая доза смелой предприимчивости да немножко денег. Вследствие этого я вскоре письменно обратился за содействием к двум из моих личных петербургских друзей, которые и предложили мне взять у них нужную мне сумму, обязавшись принять ее от меня обратно в случае удачи и совершенно забыть о ней в случае неудачи. Когда же я проезжал через Петербург, то еще трое из моих тамошних приятелей дополнили немного эту сумму, простиравшуюся в целом до 1085 рублей.
Уезжая из Лондона, я даже не сказал, куда я еду, никому, кроме этих пяти человек, с которыми я списался ранее и от которых я взял деньги, да еще Элпидину в Женеве, которому мое намерение было известно ранее, вследствие некоторых случайных обстоятельств, о которых не стоит распространяться. Я не сказал о своей затее даже Марксу, несмотря на всю мою близость с ним и на всю мою любовь и уважение к этому человеку, так как я был уверен, что он сочтет ее сумасшествием и будет отговаривать меня от нее, а я не люблю отступать от раз задуманного мной дела.
Не будучи знаком ни с родственниками, ни со старыми друзьями Чернышевского по «Современнику», я не знал даже, где он именно находится. Не имея никаких знакомых в Сибири, ни даже рекомендательных писем, я вынужден был прожить в Иркутске почти целый месяц, прежде чем узнал, что мне было нужно. Это долговременное проживание в Иркутске в связи с некоторыми другими моими промахами, а также и с некоторыми не зависевшими от меня обстоятельствами обратили на меня внимание местной администрации. Еще более содействовала моей неудаче, если я не ошибаюсь, нескромность Элпидина, который проврался о моем отъезде сюда одному из правительственных сыщиков, проживавшему в Женеве. Как бы то ни было, но я был арестован и очутился в тюрьме в четвертый раз. Видя, что предприятие мое сорвалось, что мне лично угрожает не особенно приятная перспектива, а также замечая, что суд затягивается в долгий ящик в ожидании от меня известных признаний, которых я не считал себя вправе сделать, я решился бежать, но потерпел фиаско и должен был познакомиться с иркутским острогом[25].
…Перейдем к России! Во время революции 1848–1849 гг. не только европейские монархи, но и европейские буржуа видели в русском вмешательстве единственное спасение против пролетариата, который только что начал пробуждаться. Царя провозгласили главой европейской реакции. Теперь он — содержащийся в Гатчине военнопленный революции, и Россия представляет собой передовой отряд революционного движения в Европе.
Микеланджело. Старик.
Из письма К. Маркса дочери Женни Лонге
7 декабря 1881 г.
Моя дорогая, хорошая Женничка!
Ты, конечно, понимаешь, что мне сейчас не до писем. Поэтому посылаю тебе только эти несколько строк. Так как я вообще еще не выхожу из своей комнаты, то доктора категорически запретили мне присутствовать на похоронах. Я покорился этому запрету еще потому, что дорогая покойница как раз накануне своей смерти[26] сказала сиделке по поводу несоблюдения какой-то церемонии: «Мы не придаем значения внешним формальностям!»…
Мне все еще приходится подвергаться татуированию йодом на груди, спине и пр., это при регулярном повторении вызывает довольно неприятное, мучительное жжение кожи. Эта процедура, которую проделывают только для того, чтобы предотвратить рецидив болезни в период выздоровления (фактически у меня остался только небольшой кашель), оказывает мне теперь большую услугу. Против душевных страданий существует лишь одно эффективное противоядие — физическая боль. Представь себе, с одной стороны, светопреставление, а с другой — человека с острой зубной болью!
Я теперь чрезвычайно рад, вспоминая о том, что, несмотря на все колебания, я все-таки решился по ехать в Париж! Дорого не только самое время, которое незабвенная провела с тобой и детишками… но и переживание ею этого времени снова в воспоминаниях в последний период ее болезни! Несомненно, что в этот период присутствие твое и детей не могло бы ее так развлекать, как мысли о вас!
Ее могила находится недалеко от могилы милого «Шарля»[27].
Для меня является утешением то, что силы оставили ее вовремя… Даже в последние часы — никакой борьбы со смертью: медленное угасание; ее глаза были выразительнее, красивее, лучезарнее, чем всегда!..
Целую много раз тебя и твоих «маленьких человечков».
Из письма Элеоноры Маркс
Вильгельму Либкнехту
…Осенью 1881 года, когда наша дорогая мамочка была уже настолько больна, что лишь изредка вставала с постели, Мавр схватил тяжелое воспаление легких, принявшее такой скверный оборот потому, что он всегда запускал свои болезни. Врач (наш добрый друг Донкин) считал его почти безнадежным. Это было ужасное время. В первой большой комнате лежала наша мамочка, в маленькой комнате, рядом, помещался Мавр. Два эти человека, так привыкшие друг к другу, так тесно сросшиеся один с другим, не могли быть вместе в одной комнате.
Наша добрая старая Ленхен (ты знаешь, кем она была для нас) и я превратились в сиделок. Врач говорил, что своими заботами мы спасли Мавра. Как бы там ни было, я знаю только, что ни Ленхен, ни я ни разу не легли спать в течение трех недель. День и ночь мы были на ногах, а когда мы уже слишком уставали, мы ложились поочередно на часок.
Мавр еще раз одолел болезнь. Никогда не забуду я то утро, когда он почувствовал себя достаточно окрепшим, чтобы пройти в комнату мамочки. Вместе они снова помолодели, — это были любящая девушка и влюбленный юноша, вступающие вместе в жизнь, а не надломленный болезнью старик и умирающая старая женщина, навеки прощавшиеся друг с другом.
Мавр поправлялся и если еще не окреп вполне, то, во всяком случае, набирался сил.
Затем 2 декабря (1881 г.) умерла мамочка. Последние ее слова, — странно, что они были сказаны по-английски, — были обращены к ее «Карлу».
Когда приехал наш дорогой «Генерал» (Энгельс), он сказал — и это меня тогда почти ожесточило против него:
— Мавр тоже умер.
Это действительно так и было.
С жизнью мамочки ушла и жизнь Мавра. Он упорно боролся со своими недугами — он ведь до конца был борцом, — но он был сломлен. Общее состояние его здоровья все ухудшалось. Будь он эгоистичнее, он просто махнул бы на все рукой. Но для него существовало нечто, что было выше всего, — это была его преданность делу. Он пытался завершить свой великий труд и поэтому согласился поехать еще раз отдохнуть.
Весною 1882 года он отправился в Париж и Аржантёй, где я с ним встретилась. Мы провели с Женни и ее детьми несколько счастливых дней. Затем Мавр отправился на юг Франции и, наконец, в Алжир.
Во все время пребывания в Алжире, Ницце и Каннах его преследовала плохая погода. Из Алжира он писал мне длинные письма. Многие из них я потеряла, так как по его просьбе я пересылала их Женни, а она далеко не все вернула мне обратно.
Когда Мавр возвратился, наконец, домой, он был очень плох, и мы начали опасаться самого худшего. Осень и зиму он по совету врача провел в Вентноре, на острове Уайт. Здесь я должна упомянуть, что в то время я уехала, по желанию Мавра, со старшим сыном Женни Жаном (Джонни) на три месяца в Италию. В начале 1883 года я поехала к Мавру, взяв с собой Джонни, которого он любил больше всех своих внучат. Я должна была вернуться, так как меня ждали мои уроки.
К. Маркс. Скульптура А. Голубкиной
Но вот обрушился последний страшный удар: известие о смерти Женни. Женни, старшая и самая любимая дочь Маара, умерла внезапно (11 января). Мы получали письма от Мавра — они сейчас передо мной, — в которых он писал, что здоровье Женни улучшается и что нам (Ленхен и мне) опасаться нечего. Телеграмму с известием о смерти мы получили через час после письма, в котором Мавр писал это. Я тотчас же поехала в Вентнор. Мне приходилось в жизни переживать немало горьких минут, но никогда мне не было так тяжело, как тогда. Я чувствовала, что везу моему отцу смертный приговор. Во время этого длинного мучительного путешествия я ломала себе голову над тем, как мне сообщить ему это известие. Но мне не пришлось ничего сказать, меня выдало выражение моего лица, — Мавр сразу сказал: «Наша Женнихен умерла!» — и ту «Же велел мне ехать в Париж, к детям. Я хотела остаться с ним, но он не терпел никаких возражений. Едва пробыв в Вентноре полчаса, я снова пустилась в безрадостный путь в Лондон, чтобы оттуда тотчас же ехать в Париж. Я сделала то, чего хотел Мавр, ради детей.
Теперь еще несколько слов о мамочке. Она умирала в течение долгих месяцев и вытерпела все ужасны», мучения, которые несет с собою рак. И все же ее обычное хорошее настроение, ее неистощимый юмор, который тебе достаточно знаком, не покидал ее ни на ми нуту. С детским нетерпением справлялась она о ходе тогдашних выборов в Германии (1881 г.), и как она ли ковала по поводу наших побед! До самой смерти она была бодра и старалась шутками рассеять наши опасения. Она, так жестоко страдавшая, шутила, смеялась — смеялась над нами и над врачом, над нашими опасениями. Почти до последнего момента она была в пол ном сознании, и, когда больше уже не могла говорить, ее последние слова были обращены к «Карлу», — она пожимала нам руки и пыталась улыбаться.
Что касается Мавра, то ты знаешь, что он, перейдя из спальни в свой кабинет в Мейтленд-парке, опустился в свое кресло и мирно заснул…
От русских социалистов на могилу Карла Маркса
От имени всех русских социалистов шлю последним прощальный привет самому выдающемуся из всех социалистов нашего времени. Угас один из величайшим умов; умер один из энергичнейших борцов против эксплуататоров пролетариата.
Русские социалисты склоняются пред могилой недопека, сочувствовавшего их стремлениям во всех превратностях их страшной борьбы, борьбы, которую они продолжают и будут продолжать, пока не восторжествуют окончательно принципы социальной революции. Русский язык был первым, на котором появился перевод «Капитала»… Студенты русских университетов Ныли первыми, кому довелось услышать сочувственное изложение теорий могучего мыслителя, которого мы теперь потеряли. Даже те, кто расходился с основателем «Международного Товарищества Рабочих» в практических организационных вопросах, всегда бывали вынуждены все же склониться перед всеобъемлющими знаниями и высокой силой мысли, сумевшей глубоко вскрыть сущность современного капитала, эволюцию экономических форм общества и зависимость всей человеческой истории от этой эволюции. Даже самые яростные противники, которых он встретил в рядах революционных социалистов, не могли, однако, не внять великому революционному призыву, который Маркс и Энгельс, друг всей его жизни, бросили тридцать пять нет тому назад:
«Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»
Смерть Карла Маркса пробудит скорбь у всех, сумевших понять его мысли и оценить его влияние на нашу эпоху.
Я позволю себе прибавить, что эта смерть пробудит еще более тяжкую скорбь у тех, кто знал этого человека в его интимной жизни, а особенно у тех, кто любил его как друга.
14 марта, без четверти три пополудни, перестал мыслить величайший из современных мыслите лей. Его оставили одного всего лишь на две ми нуты; войдя в комнату, мы нашли его в кресле спокойно уснувшим — но уже навеки.
Для борющегося пролетариата Европы и Америки, для исторической науки смерть этого человека — неизмеримая потеря. Уже в ближайшее время станет ощутительной та брешь, которая образовалась после смерти этого гиганта…
Наука была для Маркса исторически движущей, революционной силой…
Ибо Маркс был прежде всего революционер. Принимать тем или иным образом участие в ниспровержении капиталистического общества и созданных им государственных учреждений, участвовать в деле освобождения современного пролетариата, которому он впер вые дал сознание его собственного положения и его потребностей, сознание условий его освобождения, — вот что было в действительности его жизненным при званием. Его стихией была борьба…
Вот почему Маркс был тем человеком, которого больше всего ненавидели и на которого больше всего клеветали. Правительства — и самодержавные и республиканские — высылали его, буржуа — и консервативные и ультрадемократические — наперебой осыпали его клеветой и проклятиями. Он сметал все это, кап паутину, со своего пути, не уделяя этому внимания, отвечая лишь при крайней необходимости. И он умер почитаемый, любимый, оплакиваемый миллионами революционных соратников во всей Европе и Америке, от сибирских рудников до Калифорнии, и я смело могу сказать: у него могло быть много противников, но вряд ли был хоть один личный враг.
И имя его и дело переживут века!
Памятник К Марксу
на Хайгетском кладбище в Лондоне
О Вечный Свет, который лишь собой
Излит и постижим и, постигая.
Постигнутый, лелеет образ свой!
Круговорот, который, возникая,
В тебе сиял, как отраженный свет, —
Когда его я обозрел края,
Внутри окрашенные в тот же цвет,
Явил мне как бы наши очертанья;
И взор мой жадно был к нему воздет.
Как геометр, напрягший все старанья.
Чтобы измерить круг, схватить умом
Искомого не может основанья,
Таков был я при новом диве том:
Хотел постичь, как сочетаны были
Лицо и круг в слиянии своем;
Но собственных мне было мало крылий;
И тут в мой разум грянул блеск с высот.
Неся свершенья всех его усилий.
Здесь изнемог высокий духа взлет;
Но страсть и волю мне уже стремила,
Как если колесу дан ровный ход,
Любовь, что движет солнце и светила.