Память — странная штука… Я запомнил много незначительных подробностей этого вечера — как, например, выглядели гранёные копеечные рюмки, которые Олег бросал с балкона на скользкий, поблёскивавший в свете уличного фонаря каменный тротуар, — а вот год безошибочно назвать затрудняюсь. По-моему, год был пятьдесят пятый, точнее новогодняя ночь пятьдесят шестого. Короче, лет двадцать пять назад…[1] Давненько, конечно, но и не так уж, всего четверть века. Четверть века… А ведь именно в эти годы жизнь и пробежала — у одних буквально, то есть успела завершиться.
Ну, а те, кто пока жив, сделали и пережили главное, иногда неповторимое, а иногда и непоправимое. Так что оставшееся на нашу долю вряд ли поразит кого неожиданностью.
А тогда мы только вступали в жизнь, стояли на пороге предназначенного, однако неведомого, хотя думали, что знаем немало, ибо были молоды той самоуверенной молодостью, когда кажется, что дорога в будущее обязательно приведёт туда, куда ты собрался. Если я не ошибаюсь и мне запомнилось преддверие именно пятьдесят шестого, выходит, что после войны прошло уже десять лет, в давно прошедшем остались хлебные карточки, воздушные тревоги, эвакуационные эшелоны, зарубцевались долго кровоточившие раны от похоронок, забылись нетопленные школьные классы, мы стали студентами, кое-чему подучились и даже отстояли право носить модные узкие брюки.
Широкие брюки остались привилегией Игоря. Ему она была положена, потому что Игорь готовил себя в адмиралы, и хотя сами адмиралы клёши не носят, известно, что, не попылив клёшами, в адмиралы не выплывешь. А будущее адмиральство Игоря сомнений не вызывало. Адмиралами были его отец и дед, в их жилах текла кровь не то Беллинсгаузена, не то Крузенштерна, и никто из нас в тот вечер не мог и представить, что Игорю предназначена совсем другая жизнь.
Впрочем, морской формой Игорь не тщеславился. Напротив, я хорошо помню, что на новогоднюю встречу он собирался надеть новый, как тогда ещё некоторые говорили, цивильный костюм. Мы зашли к нему по пути с Верой, чтобы вместе идти к Сергею, и застали Игоря у зеркала, что в общем-то случалось не часто. Он разглядывал новый костюм с сомнением, то ли пиджак казался узковат, то ли тянуло под мышкой.
— Надевать или нет? — спросил Игорь, не подозревая, что спрашивает, быть или не быть ему адмиралом.
Решающее слово сказала Вера.
— Терпеть не могу, если одежда сковывает.
Для неё это было характерно, она всегда предпочитала выражать своё мнение категорично: «терпеть не могу», «нечего и думать», «говорить не о чем!..»
Не знаю, убедила ли Вера Игоря или её слова сыграли роль последней капли, но вопрос был решён. Игорь пошёл переодеваться. Рискованно, конечно, утверждать, что, останься он в модных штанах, — был бы он адмиралом, но всё-таки… Всё-таки сантиметры решали…
Не ведая однако о том, что произойдёт через несколько часов, болтая о чепухе, что и запомниться не могла, мы вышли на улицу. Несколько дней подряд держалась слякоть, но к празднику, будто учтя пожелания жаждущих «настоящего» Нового года, начало подмораживать. С тёмного неба срывались радующие глаз снежинки и прятали, прикрывали коварный ледок на мостовой, на котором суждено было поскользнуться Игорю…
Насчёт Веры, как и с Игорем, у нас тоже было всё решено. Хотя училась она на факультете журналистики, мы знали, что газетная проза не для неё. Вера была поэтом и на этом поприще должна была прославиться. Стихи Веры девчонки переписывали, многие знали наизусть и активно обсуждали и осуждали в студенческой литгруппе, что, разумеется, содействовало её популярности. Но стихи не перескажешь, а наизусть я ни одного запомнить не удосужился, глуховат был к поэзии.
Ясен был у Веры и личный вопрос. Она выбрала Сергея, что, говоря откровенно, не все мы понимали. Нам казалось, что гораздо больше подошёл бы ей Игорь — умница, красавец, баскетболист и будущий адмирал. А Сергей… Но подробнее о Сергее потом, сейчас скажу только, что Сергей считался у нас обыкновенным и выделялся разве что простодушной добротой и житейской неумелостью. Хорошо помню, как познакомил меня с ним Олег. Было это в восьмом или девятом классе. Худющий Сергей в полосатой пижаме, делавшей его ещё более длинным, возник из глубины своей профессорской квартиры и обрадованно воскликнул:
— Как вы вовремя! Вы умеете варить сосиски?
Конечно, сосиски мы видели только в раннем довоенном детстве, потом они надолго исчезли из обихода, и мы не были подготовлены снова увидеть их, но случай всё-таки характерный. Однако представлять Сергея как человека не от мира сего не следует, как-никак сейчас он доцент и статьи пишет, а современные научные работники галош в трамваях не оставляют, чем заметно отличаются от своих коллег из дореволюционных анекдотов. Но тогда, повторяю, Сергей ходил у нас в милых, не хватающих звёзд с неба добряках, и мы удивлялись выбору Веры.
Теперь-то я понимаю, что выбор был обоснованный. Вере нужен был человек управляемый, она сама была лидером, и с Игорем бы они каши не сварили, что Вера и видела ясно. Вообще у неё было развито рациональное начало. Думаю, увы, что счастья ей это качество не принесло, хотя логический ум и считался подспорьем в жизни. Однако не для поэта. Пушкин не зря заметил, что поэзия должна быть глуповата. Наверно, он разбирался в литературе.
Мы же в ту пору мыслили поверхностно, не подозревая об этом. Много было самоуверенности в наших суждениях и даже самодовольства. Известное положение о том, что общество наше жертвует и созидает во имя будущего, воспринималось нами чересчур прямолинейно; и гражданская война, и разруха, и коллективизация, и война Отечественная выстраивались в наших устремлённых в будущее головах в некую предысторию, а сами мы виделись себе итогом её и целью всех усилий, ради которых приносились жертвы. Заблуждение это, увы, на нашем поколении себя не исчерпало. Пришло на смену новое, в свою очередь отодвинувшее в предысторию нас самих и требующее очередных жертв, правда, не кровью, а в основном предметами домашнего обихода, скажем, джинсовым костюмчиком стоимостью в отцовскую месячную зарплату. И мы смирились и горбим… Но это уже к делу, то есть к событиям первой встречи Нового года в доме Сергея, отношения не имеет, во всяком случае, прямого…
Кто же ещё встречал тогда Новый год?
Боюсь, что всех не вспомню. Слишком велика была у Сергея квартира и слишком активна Лида. Да! Вот о Лиде нужно сказать и, конечно, об Олеге. Эта пара сомнений не вызывала. Казалось, они замечательно подходили друг другу, даже внешне — оба крепыши почти одинакового роста, дружили со школьных лет, и всем было ясно, что они обязательно поженятся. Так и получилось, Лида с Олегом поженились и жили хорошо, однако не так долго, как мы предполагали. Но об этом в своё время, а пока я хотел отметить активность Лиды. Она была, да и сейчас, пожалуй, осталась мастером всякого рода праздничных мероприятий. Лида всегда знала, кого нужно собрать и в каких сочетаниях, чтобы все остались довольны. Даже самый последний Новый год был организован с профессиональной чёткостью. Правда, раньше Лида горела, а сейчас огня уже не было, и, выполнив привычную миссию, Лида почти весь вечер раскладывала пасьянс. Я подошёл и спросил:
— Почему не с народом?
Она ответила:
— Надоело.
Речь не о простой скуке шла, разумеется, воды утекло много за четверть века, и не всегда спокойным, умиротворяющим потоком.
А тогда и помыслить было невероятно, что Лида может устать от такой формы жизнедеятельности, как предпраздничная. Она горела вся ярким пламенем, как ацетилен в сварочном аппарате, соединяя разнообразные элементы в прочную новогоднюю конструкцию. Отличную, по всеобщему мнению, компанию подобрала, даже Аргентинца заполучила. То есть это был, конечно, не гаучо из пампы, а наш одноклассник — ему подростком довелось с родителями прожить в Аргентине при посольстве, — но в это время у нас дальше Эльбы мало кто бывал, и «заграничный» гость ценился. Аргентинец этот, кстати, потом с Лидой задружил и с обоими её мужьями был в ладу. Сейчас он писатель, по общему мнению, процветает, однако не зазнался и к старым приятелям снисходителен. На последней встрече Нового года он тоже был, да ещё с чилийкой. Настоящей, пострадавшей от Пиночета.
Но вернусь к Лиде, а вернее, к Олегу. К светским способностям будущей жены Олег относился иронически. Как и в Игоре, в нём преобладало мужское начало. Однако если Игоря отличало мужество цивилизованное, то в отваге Олега было нечто дикарское… Помню это ещё по школьным дракам. Игорь до последней возможности стремился избежать столкновения, Олег же заводился с полуоборота, его вдохновляла возможность пустить в ход кулаки и не смущало количество противников. Оба обычно выходили победителями, но и после драки держались неодинаково, — Игорь больше отмалчивался и, по-моему, даже тяготился победами, Олег же охотно описывал происшедшее с нескрываемой весёлостью и не всегда точно.
Была в Олеге странная, не украшавшая его черта характера, — если можно так выразиться, нескромная отвага. Решимость и смелость его сомнений не вызывали, и преувеличивать их вроде бы никакой нужды не было, — а вот поди ж ты! — ни одна Олегова история не обходилась без «наполнителя», как называл это Игорь. Скажем, рассказывает Олег о драке, где поколотил двоих. Ну и отлично! Не каждому такое удаётся. А ему мало. И вот в рассказе появляется мифический третий, который так перепугался, что не осмелился руки поднять и был великодушно помилован и отпущен с напутствием типа:
— Дуй к маме, мелочь зелёная! Пусть она тебе штаны постирает.
Зачем понадобился мифический персонаж в мокрых брюках, понять было трудно, Олег прекрасно понимал, как легко мы, его друзья, отделяем в этих рассказах истину от эмоциональных наслоений. Видимо, возникал тут элемент непроизвольного художественного творчества, не хвастовство, а своего рода игра воображения на грани реальности, тем более странная, что в жизненных поступках Олег меньше всего был фантазёром.
Он твёрдо знал, чего хочет в жизни, и уверенно шёл к цели. С детства Олег решил стать геологом и стал им, хотя многие сомневались, станет ли, когда он еле-еле закончил девятый класс. Но в десятом Олега было не узнать. Ему нужно было получить медаль, чтобы учиться в лучшем в стране институте. Медали тогда давали независимо от текущих оценок, только по экзаменационным, и Олег сдал экзамены блестяще, хотя единственную «четвёрку» всё-таки получил, его просто не выносила одна преподавательница, раздражительная, болезненная женщина, вечно подозревающая, что ученики знают больше неё. Правда, один такой был. Сейчас он член-корреспондент, а тогда по любимому предмету из «троек» не вылазил.
Ему она говорила:
— Вы ещё поблагодарите меня за то, что я пресекаю ваше зазнайство.
Много позже я спросил у него, испытывает ли он чувство благодарности.
Членкор только плечами пожал.
Олегу «четвёрка» не повредила. И с серебряной медалью он поступил куда хотел, отпустил бороду и укатил на практику к чёрту на кулички, на Крайний Север. Вот о чём было рассказов! Тут уж и нам трудно было отделить истину от художественного вымысла, тем более что Олег строго настаивал на истинности всего, о чём говорил. Помню новеллу о легендарном оленеводе, который всем напиткам предпочитал духи «Красная Москва». В подтверждение рассказа Олег попросил духи, чтобы наглядно продемонстрировать опыт оленевода. Духов не дали, поверили на слово, все знали, что выпить Олег умеет.
Пил он лихо, мог выпить много, а вёл себя прилично. С нашей тогдашней точки зрения, разумеется. Если же смотреть глазами нынешними, зная, чем всё кончилось, то удивительно, как никто не замечал симптомов…
Помню, оказались мы как-то втроём, Игорь, Олег и я, в гостях у одной перезрелой, с красноватым лицом девицы. Не знаю, на кого из нас ставила она силки, скорее, на того, кто попадётся. Родители, как могли, помогали дочери, угостили нас чаем и ушли, а мы остались в старой запущенной квартире с интеллигентным прошлым, среди покрытых пылью вещей, которые тогда хламом представлялись, а теперь лишь изредка, да и то по самой дорогой цене, в комиссионках попадаются. Был и неизбежный рояль. Девушка музицировала в пределах скромных возможностей, а Игорь сидел и слушал, мучаясь тем, что всё понимает, и стыдясь за неё, за себя, за природу, что не одарила девушку ни умом, ни внешностью.
Отсутствие и того и другого стало очевидно с порога, когда девица, знакомясь с Олегом, представилась:
— Эра.
— Мезозойская? — спросил Олег, весёлый, ибо успел уже приложиться к очень хорошему в наше время портвейну «Три семёрки».
— Нет, ответила девушка без тени юмора, — Бабич.
Потом, когда Эра с Игорем присели у рояля, Олег, разочарованный чаем, о котором он всегда говорил: «Чай не водка, много не выпьешь», исчез куда-то и вдруг появился в дверях снова, весёлый, делая мне таинственные призывные знаки.
Я подошёл.
— По-моему, ты мешаешь зарождающемуся чувству. Пойдём лучше, я тебе ежа покажу.
Посмеиваясь, Олег протащил меня бесконечно длинным высоким коридором, с потолка которого свисали чёрные грозди многолетней паутины, в не менее обширную коммунальную кухню с индивидуальными примусами, керосинками и керогазами и там… Впрочем, подробно и говорить не хочется. Тогда казалось озорство, шутка, а теперь — глупость, жестокость, пьяное недомыслие великовозрастных оболтусов. Короче, на кухне Олег обнаружил доверчивую лохматую собачонку, сунул её под кран, окатил водой, зажав пасть, и, приглушив писк, выкинул в форточку на мороз. Этаж был первый, под окном снег, собачонка не разбилась, да Олег и не желал ей зла, просто хотел позабавиться. Лохматый пёсик заиндевел, смёрзлась клочками шёрстка и получилось смешное пугало, которое Олег тут же впустил в дом в ответ на истошный визг. Это он и назвал «показать ежа».
Эре, конечно, было сказано, что только впустил, а не выкинул, и она, к полному удовольствию Олега, горячо поблагодарила его за спасение собачки. Выглядело всё это в самом деле почти забавно. Правда, Игорь заподозрил каверзу, но Олег успел шепнуть мне:
— Адмиралу ни слова! Он шуток не понимает.
И я смолчал, друга не подвёл.
Возвращались мы домой весёлые. Олега то и дело заносило в пышные, недавно наметённые сугробы, и он пробирался через них с дурашливым пением:
Эра Бабич! Эра Бабич!
Что ж ты вьёшься надо мной?
Ты добычи не добьёшься.
Эра Бабич, я не твой!..
Разумеется, на мотив «Чёрного ворона», известного тогда не с пластинки Жанны Бичевской, а по фильму «Чапаев».
Однако склонность Олега переходить некоторые принятые границы, как и его способность художественно приподнимать собственные не украшающие поступки, нашу разумную Лиду почему-то не смущала. Почему? Жизненного опыта не доставало или инстинктивное притяжение противоположностей сказывалось, не знаю. Возможно, и то и другое наличествовало. Короче, заметные предостережения учтены не были, и связь между этими лишь внешне похожими, а в сущности очень разными людьми не ослабевала, а крепла и в ту новогоднюю ночь казалась на все времена.
Слово «связь», впрочем, не подразумевает никакой интимности. Отношения Олега и Лиды, как и Сергея с Верой, носили тогда характер вполне платонический. Время было в смысле сексуального развития не передовое, и многие всерьёз полагали, что интимные радости возможны лишь в рамках законного брака.
Не все, конечно. Даже в нашей новогодней компании была девица по имени Люка — по паспорту, кажется, Лукреция, — о которой такое рассказывали, что и теперь не о каждой услышишь. Рассказывали, понизив голос и обязательно заключая, что подобной репутацией жизнь она свою испортила и ни один серьёзный человек, конечно же, связать с ней свою судьбу не решится. А ведь зря шептались! Решился. Ныне Люка почтенная дама, называет себя Любовь Фёдоровна, осуждает молодёжь за легкомыслие и распущенность и убеждена, что «в наше время такого не было». И меня пыталась убедить, но я не поверил. А она, по-моему, верит искренне.
Кроме этой девушки с пугающей репутацией была в тот вечер с нами ещё одна молодая особа, познавшая радости. Однако, не в пример Люке, как положено, на брачном ложе. Впрочем, в её случае приходится говорить не о радостях, а, скорее, об огорчениях. Замуж она вышла на первом курсе, что было тогда необычно, вышла чуть ли не за старика, по нашим понятиям, — муж был лет на восемь старше и, по слухам, многоопытен. Об этой особе тоже шушукались и намекали на какие-то страдания исключительно интимного свойства, происходившие от опытности мужа и её невинности. Юная дама своей грустной загадочностью вроде бы подтверждала любопытные догадки. Новый год она встречала одна, без супруга, да и ко всем нам — я имею в виду мужскую половину компании — проявляла холодную сдержанность, которую мы с пониманием прощали, связывая её с отталкивающим темпераментом мужа.
Мужа этого, кстати, никто из нас не знал. Только лет через десять судьба случайно свела меня с ним в командировке, в гостинице. Познакомились, разговорились, добрались и до нашей приятельницы, которая к тому времени вновь и, как казалось, вполне благополучно устроила свою жизнь. Я заметил, что давний неудачный брак мало волнует моего нового знакомого, и позволил себе, может быть, не совсем тактично, вспомнить, как мы сочувствовали его бывшей супруге.
Он чертыхнулся.
— Вот сволочи!
— Кто? — не понял я.
— Да они ж с тёщей. Надо же было такую брехню распустить?
— Зачем?
— Промахнулись они со мной. Сочли за перспективного. К фронтовикам, помните, какое отношение было? В аспирантуру — зелёная улица. А я с самого начала на школу нацелился. Когда они разобрались, что это серьёзно, — задний ход.
Похоже, говорил он правду, и тайна юной дамы была не физиологическая… а вернее, никакой тайны не было. У мамы спутник жизни был обеспеченный, хотелось и дочке добра, и дочка как лучше хотела… Второй её муж занимал положение прекрасное, прежний же так и застрял в районной десятилетке. Что уж тут сравнивать! Правда, и со вторым мужем она недолго прожила, но и третий, нынешний, человек с положением. О нём сказать ещё придётся. Однако я забегаю… Пока закончу о юной даме тем, что Олег прозвал её в тот вечер «вдовицей безутешной». Он был мастер на такие прозвища, и сейчас ещё мы по старой памяти часто её между собой «вдовой» называем.
Нашлось в обширной Сергеевой квартире место и для ещё одной, толстой девушки. Девушка эта была дочкой какого-то большого в торговле человека. Говорю «какого-то» не потому, что забыл или хочу скрыть должность родителя. Я её и не знал никогда. В те годы большинство из нас было наивно не только сексуально, и к «нужным» людям относилось без интереса. Однако в воздухе уже витало нечто, и Лида уловила дух грядущего, иначе каким образом очутилась среди нас эта толстуха?
Она оказалась девушкой весёлой и добродушной. По стечению обстоятельств мне позже довелось побывать на её свадьбе вместе с Аргентинцем. Запомнилось: чудо-торт необычайной красоты в виде роскошного букета на проволочном каркасе и бунт жениха. Жених, очень не похожий на богатырскую невесту и даже представлявший полную её противоположность невероятной худобой, быстро выпил несколько рюмок и вдруг завопил непристойно:
— Не буду я жениться, не буду!
Наступило неловкое молчание.
Крупный, как и дочь, папа вздохнул в тишине и, преодолев некоторое сопротивление, вывел жениха в ванную комнату. Что он с ним там делал, как говорится, покрыто мраком неизвестности, но вернулся жених вполне укрощённым и вскоре начал послушно откликаться на призывы «горько!».
Успокоившиеся гости дружно принялись обсасывать проволочки с кремовыми розами.
Короче, розы были съедены, а бунт подавлен.
И что особенно любопытно — брак-то оказался удачным! Хотя папа и умер вскоре, а зять совсем в другой сфере трудится, бездоходной.
Ну вот, почти и всё. Был ещё Гений. Возможно, в самом деле гений, потому и пишу без кавычек. Он потом с ума сошёл, и установить, был ли он гением или мы его математические способности по дружбе переоценивали, теперь уже невозможно.
Да, всё-таки вспомнил всех. Получилось тринадцать: сам хозяин с Верой, я, Лида и Олег, юная мадам, толстуха, Гений, Люка, Аргентинец, Игорь и тот самый будущий членкор со своей девушкой, на которой собирался жениться, хотя Олег и считал, что её внешность «страшнее русско-японской войны». Точно — тринадцать. Потом Лида не могла простить себе такое упущение, но это ерунда, конечно…
Квартира, в которой мы собрались, принадлежала ещё до революции Сергееву деду, профессору-историку. В юности дед был монархистом, потом либеральным кадетом, а закончил марксизмом, проделав, в отличие от многих, с годами уступающих консерватизму, путь обратный, справа налево, хотя стародавние симпатии, по-моему, так до конца и не изжил. Помню, как старик обрадовался и прослезился, когда были введены в армии погоны, и долго объяснял нам, в чём новые знаки различия традиционно связаны с формой Преображенского и Семёновского полков.
Вообще пристрастие к фактуре, деталям быта делало его совсем непохожим на нынешних историков, которые не хуже гипнотизёра могут усыпить, толкуя социально-экономические процессы, однако понятия не имеют, чем, например, корсет отличался от корсажа или доломан от венгерки. Мы теперь привыкли мыслить обобщениями, обозревая эпохи свысока, а дед жил среди людей, о которых писал, и разговаривать с ним было всегда интересно. Никогда не забуду, как поразил он меня строчкой из письма Суворова дочери: «У нас всё были драки, сильнее, нежели вы дерётесь за волосы… в левой руке от пули дырочка». И сразу сошёл генералиссимус с орденов и плакатов, по которым мы, мальчишки, его в те годы знали… Жаль, что умер дед, когда мы были ещё подростками, и о вещах важных, взрослых от него не дослышали.
Как я уже сказал, Сергеев дед своевременно перешёл на марксистские позиции, причём в самом правильном их истолковании. Консервативный балласт ничуть ему не помешал и, думаю, даже оказался в некоторой степени полезным, помог избежать левацкого крена. Профессор успешно боролся с троцкистскими извращениями истории и сохранил необъятную свою квартиру, в которой Сергей живёт и поныне, понося теперь её обременительные габариты и неизбежные печальные свойства почтенного возраста.
Но это теперь, а тогда квартирой все были довольны, особенно мы. Старик приучил нас бывать в доме запросто, и родители Сергея эту традицию после смерти профессора не нарушили. В отличие от знаменитого деда родители были научными работниками кандидатского потолка, для которых азимутом в науке служили не концепции, а программа. Как в науке, так и в быту отличались они удивительной незаметностью. У меня даже сложилось впечатление, что с уходом старика квартира перешла не к ним, а к Сергею, что, учитывая тогдашние жилищные сложности, было для всех нас немаловажным. На обширной жилплощади Сергея решались многие наши личные проблемы. Было где…
Тот вечер, однако, начался буднично, если правомерно так сказать о празднике. Впрочем, новогодние вечера вообще начинаются, как правило, скучноватым ожиданием. И кто это, кстати, выдумал новогоднюю всенощную? По-моему, гораздо разумнее не приступать в двенадцать, а заканчивать. Встретили, как говорится, наступающий под бой курантов — и по домам, отдыхать… Впрочем, это я в летах так рассуждаю, когда и давление появилось, и почка камешки накапливает, а тогда общепринятый порядок сомнений не вызывал, и мы послушно ждали позднего сигнала. Горели на ёлке свечи, настоящие, не электрические, стояло на столе шампанское, девушки суетились между гостиной и кухней, откуда доносился приятно раздражающий аромат жареного гуся, а мужчины, как мы себя уже величали, вели разговоры, расположившись в кожаных профессорских креслах.
Помню, Аргентинец рассказывал, что в пампе можно бесплатно съесть чужую корову, только шкуру нужно аккуратно на столбиках развесить, потому что шкура там ценится, а мяса навалом.
Толстая девушка из торговой семьи спросила недоверчиво:
— А вы сами чужую корову ели?
— Приходилось, — ответил Аргентинец солидно, — по пути на Рио-Колорадо.
Зато мы, люди студенческой психологии, ничего удивительного в даровом обжорстве не нашли. Подумаешь, Аргентина! Мы сами, на родине, поедали, например, бесплатно котлеты будущего членкора.
За этими котлетами стояла целая история. Будущий членкор — звали его Николаем, или Коля, с ударением на «я» (была такая уличная манера переносить ударения на последний слог, чтобы орать протяжно через соседские заборы или со двора на этаж, — Коля-а! Толя-а!) — жил в частном домике, где до войны обитало в трёх крохотных проходных комнатушках шесть человек: дед с бабкой, тётка и Коля с отцом и матерью.
Люди это были очень разные. Дед всю жизнь проработал котельщиком, под конец полностью оглох и по этой причине замолчал. С утра до вечера сидел он на венском стуле под краснокорой вишней и читал газеты, изредка общаясь с бабкой, как Атос с Гримо, одними им понятными жестами. Зато бабку с газетой никто никогда не видел, как и вообще сидящей. На этой на редкость работящей старухе держался дом, помню её только в хлопотах.
Две их дочери друг на друга тоже не походили. Мать Николая — Мария, — маленькая, круглая и подвижная, работала фельдшерицей и была замужем. Сестра её Анна, напротив, отличалась сухопаростью, преподавала немецкий язык, носила пенсне и замужем никогда не была.
По этому поводу существовала семейная легенда. Говорили, что Анна с детства испытывала тягу к иной, непростой жизни, добилась, чтобы её отдали в гимназию, была там круглой отличницей, освобождённой от платы за обучение, и влюбилась в гимназиста из благородных, красавца и поэта, сына известного в городе врача. И тот в неё влюбился, но, побуждаемый патриотизмом, ушёл в шестнадцатом году вольноопределяющимся в действующую армию, писал Анне письма в стихах, а потом оказался участником знаменитого корниловского «ледяного похода». Гражданская война разлучила их навсегда. Жених Анны уплыл с Врангелем и умер от тифа в Константинополе. Анна же осталась верна их любви и замуж никогда не вышла, в отличие от сестры, которая довольно удачно жила с Колиным отцом, невыразительным счётным работником немолодого уже возраста, всегда носившим узкий тёмный галстук.
Всё в этом доме смешала война. В первой же бомбёжке погиб дед, наотрез отказавшийся укрыться в специально вырытой во дворе «щели». Отец, который по возрасту мобилизации не подлежал, вступил в народное ополчение и погиб, обороняя город, как говорили, мужественно. Мария на трудное время уехала с сыном в деревню к дальней родне мужа, Анна же осталась одна с заболевшей матерью и, чтобы прокормиться, вынуждена была поступить на службу в какое-то учреждение, связанное с оккупационными властями. За это после освобождения города она была отстранена от педагогической работы.
Теперь ей было под шестьдесят, она давала частные уроки и жила в стареньком домике вдвоём с Николаем, потому что мать умерла, а Мария неожиданно в конце войны вышла замуж за инвалида, заведующего свинофермой, и сына отправила учиться в город, к сестре на попечение.
Конечно, Коля не был забыт и регулярно получал от матери и отчима обильное продовольственное вспомоществование, или, как мы говорили, караваны, в каждый из которых обязательно входило эмалированное ведро с котлетами, залитыми, свиным топлёным жиром — смальцем. Давно уже перешедшая на растительную пищу желудочница тётка Анна котлет не ела, всё доставалось нам. Ставили ведро на печку и выхватывали вилками из расплавившегося смальца горячие, сочные, благоухающие чесноком домашние котлеты. Естественно, «нападения на караван» происходили не всухую. Один раз будущий членкор даже применил свои недюжинные способности и перегнал из сахара нечто желтоватое, отменной крепости, что мы тут же окрестили «устрицей пустыни». Однако строгая тётка научный поиск решительно пресекла, и пришлось впредь обходиться портвейном. Понятно, что всё это происходило гораздо веселее, чем в безлюдной пампе. Только ведро, как и шкуру, приходилось сберегать, мыть и чистить от копоти.
Пока болтали и вспоминали, урочный час приблизился.
Сначала, как водится, проводили год старый. Жаловаться на него не приходилось, и проводили хорошо. Но уж так человек устроен, от нового ждали большего и с нетерпением заглядывали через линзу на бронзовых ножках в крошечный экран телевизора, по тем временам редкость, когда же новый год объявят и можно будет прозвенеть бокалами в честь наступающего, непременно лучшего. Свыклись мы за свои юные годы с оптимистической мыслью-убеждением, что после хорошего должно наступать непременно лучшее, ведь даже в литературе ведущим признавался конфликт хорошего с лучшим, а трудности и недостатки временными считались и нетипичными.
Короче, услыхав бой курантов, вскочили мы и зашумели, проливая шампанское из переполненных дедовских хрустальных бокалов. Весело было и радостно, ничего не скажешь. Даже Олег молодцом держался, хотя у него у единственного, как мы скоро узнали, на душе было не очень весело, скорее, наоборот — очень тревожно, и с каждой рюмкой зрело желание поделиться тревогой с друзьями.
Конечно, в те минуты я о тревоге Олега не знал, но я ведь не протокол веду и пишу не детектив, где важна логическая последовательность и точность в мелочах. Я вспоминаю всего лишь и размышляю немного над тем, что вспоминается, освобождая себя от хронологических шор и отсеивая незначительное. Ну что, например, значительного могло происходить за столом в самые праздничные, безалаберные минуты? Пили и лопали за обе щёки, — благо здоровье и рынок позволяли, шутили, как шутят в такие моменты, — юмора на копейку, а смеху полон рот. Потом насытились застольем и начали перемещаться, смешались по группам, разбрелись по комнатам, и мы с Игорем и Олегом очутились на кухне, покинутой исполняющими свой долг женщинами.
Тут он и решился.
— А что, орлы, не пропустить ли по рюмочке на природе? — предложил Олег и, поясняя свою мысль, показал на полуоткрытую балконную дверь, откуда тянуло освежающим зимним воздухом. В руке у него оказалась бутылка «Столичной», ещё не фольгой закупоренная, а залитая белым ломким заменителем сургуча.
Выпито было уже достаточно, чтобы охотно соглашаться пить ещё, и мы приняли предложение и вышли на балкон, а Олег задержался, доставая из шкафа простые обиходные рюмки, которые на праздничный стол не подавались. Гранёные эти рюмки он установил на фанерной кормушке, с которой дед ещё любил подкармливать птичью братию, а бутылку взвинтил ловким рывком и хлопнул по донышку. Закупорка вылетела, и Олег, не останавливая руки, профессиональным почти движением наполнил рюмки точно под обрез, не пролив ни капли на кормушку.
— Прошу!
Выпили без закуски и не успели поставить рюмки, как Олег перегнулся вдруг через перила со своей, зажатой двумя пальцами, сощурил глаз, прицеливаясь, и развёл пальцы. Рюмка полетела вниз, на поблёскивающую в фонарном свете, накатанную мальчишками ледяную дорожку.
— Точно! — сказал Олег удовлетворённо. — На ножку приземлилась. А ну-ка дай свою.
И протянул руку к Игорю.
— Зря ты это, — возразил Игорь, — кто-нибудь поскользнётся, упадёт, пальто порежет.
— А хоть и задницу… Не поскользайся! Дай, Игорёк, рюмочку. Я тут одну вещь загадал.
Он сбросил три рюмки подряд, и все три приземлились, как ему захотелось.
— Порядок в танковых войсках! — засмеялся он, довольный. — Вылезу я из этой бодяги. Короче, ребята, только вам, друзьям ближайшим… Не для трёпа! «Топ сикрет», как говорят наши бывшие союзники. Договорились?
— В чём дело?
— Влип я, братцы. И крепко…
Рассказывал Олег в своей манере.
В общем, вернулся я с практики. Понятно, Магадан — это не Сочи, остро ощущается нехватка цивилизации. Душа истомилась. А столица предлагает необъятные культурные возможности. Даже Большой театр. В театр, конечно, не пошли. Огрубели на Севере. Чтобы оттаять, приземлились в «Метрополе». Сидим с друзьями, фонтаном любуемся. Усидели что положено, вышли. А столица продолжает манить. Кто-то мысль подал — после цивилизации к экзотике прикоснуться. Что за вопрос? Ведь «рядом шагает новый Китай». Хватаем машину — и в гости к жёлтому брату. В респектабельный ресторан «Пекин».
Подъезжаем, полные надежд, но уже в дверях первое огорчение. Оркестр шпарит «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина?..» Позвольте, а где же экзотика? Старый хрыч с позументом, борода до пупка, китаец подмосковного происхождения, поясняет: «Китайские товарищи эту музыку заказали». Ладно, стерпим во имя братства народов. Как-никак дружба — фройндшафт, а хинди — руси бхай-бхай. Китайцы тоже люди. И они экзотики захотели.
Рассаживаемся. В меню, понятно, тёмный лес. Идём на риск, заказываем блюдо «Хуан хуа му эр». Ждём кобру в собственном ядовитом соку, приносят что-то вроде столовского омлета. И водку скверную, сладкую.
Терпим, пьём, закусываем «хуаном». Осваиваемся понемногу. А выпито, между прочим, уже с перебором, пробуждаются инстинкты. Нехорошие.
Оглядываюсь. По соседству нормальный кавказский гражданин. Ясно, лавровый лист полноценным советским рублём отоварил и отдыхает культурно. С двумя девицами. Думаю смутно: у него две, у нас ни одной. Некрасиво, несправедливо. Поднимаюсь, иду нетвёрдо, но решительно. «Давай, кацо, уступай одну, не жадничай!» Вижу, он мысль мою отвергает. Горячится даже на родном языке. Я поясняю спокойно: «Если у кого много, возьмут немножко, то это не кража, а просто делёжка». Не понимает. Что делать? Решил экспроприировать экспроприатора, потянул девицу за рукав. Кавказец вскочил. Я тоже завёлся. «Зачем сюда пришёл, спекулянт паршивый? Зачем дружбу народов позоришь?» Ну, и приложился раз. Он приземлился неудачно, за скатерть схватился. Разлилось, конечно, разбилось что-то. Короче, повязали меня. Выяснилось, вовсе он не наш, кавказский человек, а советник посольства недавно освободившейся от колонизаторов республики.
Пока шло в основном смешно, только Олег рассказывал хмуро.
— Что ж в результате? — спросил Игорь.
— А ничего. К высшей мере: и из института, и из комсомола.
Помню, мы ещё понадеялись, что Олег преувеличивает, как всегда. Оказалось, нет.
— Чистая правда. Я пытался игнорировать, на лекции прорывался явочным порядком, но они вахтёру моё фото под стекло уложили. С личного дела увеличили. Вот такой умывальник, не ошибёшься, — показал Олег руками размеры фотографии.
— Дела!
— Как сажа бела. Последняя надежда на шефа. Знаменитый человек в геологии и меня ценит. Но он в Монголии. В служебной командировке.
То, о чём в духе получёрного юмора рассказал Олег, было, конечно, делом нешуточным. Вылететь из института, куда он так стремился! Не зря Олег беду свою скрывал от родителей, жил в Москве на птичьих правах у приятелей и в последней надежде ждал шефа из пустыни Гоби. И всё-таки инстинкт молодости подсказывал нам, что беда эта из ошеломительных, но поправимых, и ощущения безнадёжности мы не испытали. С бедой подлинной первому из нас предстояло столкнуться ещё через четыре часа, а пока стояли мы, озабоченные положением Олега, и сочувствовали, как могли.
Но он только рукой махнул и отхлебнул из горлышка.
— Бросьте, ребята! Я ведь так… поделился. Чем вы поможете? Тут лотерея. Чёт — нечет. Как шеф взглянет. Пойду с повинной. Брошусь в ноги. Завоплю: «Спасите! Век не забуду! Алмазную трубку стране преподнесу!.. Тайны гор открою, города построю!» Может, и повезёт. А сейчас… как вы посоветуете? Лидке сказать?
— Скажи. — сразу ответил Игорь и оказался прав.
Разговор с Лидой состоялся не в тот вечер и не при мне, но последствия его скоро стали известны. В отличие от нас, Лида интуитивным оптимизмом не ограничилась, на везение полагаться не стала, а, вопреки всем протестам Олега, отправилась в Москву и сама разыскала шефа…
Потом, когда в жизни Олега наступили чёрные дни, он всегда вспоминал об этом случае и говорил:
— Она меня из ямы за волосы вытащила, а я ей чем плачу?
Но ничего с собой поделать уже не мог, потому что на этот раз не в яму попал, а в мёртвую бездонную топь, и, видя, что сил ни у него, ни у неё нет больше, решил прервать бесполезные усилия.
Это, однако, ещё не скоро случилось, а пока Олег согласился с Игорем, не думая, разумеется, что Лида к шефу поедет.
— Пожалуй, скажу. Она, ребята, успокаивающая. Как природа.
Почему-то Лида многим казалась человеком более близким к природе, чем другие. В хорошем смысле, который мы обычно вкладываем в понятие природа. Хотя природа не только успокоить может. Она всё может и в сущности совсем не такая, какой мы её видеть хотим, то сокрушая, то защищая. «Равнодушная», — сказал поэт, и тоже, по-моему, не точно. Скорее, мудрая, неудержимо несущая жизнь и склоняющаяся перед неизбежным, когда силы исчерпаны… В этом смысле Лида действительно была близка природе, и мы тогда её жизненную силу почувствовали и единодушно согласились, что сказать ей нужно всё.
Согласились и, продрогшие, с недопитой бутылкой, вернулись в гостиную, где тем временем шумно плясали под новую тогда песенку о Мари, которая всегда мила, но ещё не влюблена, однако полюбит обязательно, и тот, кто станет её мужем, будет счастливей всех людей.
Все мы тогда верили, что бывают счастливые мужья и жёны.
И что это такое, юношеская вера в счастье? Подарок судьбы? Вряд ли. Скорее, необходимость. Без такой веры просто жить невозможно. Представьте на минуту, что молодой человек обречён чувствовать и переживать заранее будущие горести и разочарования, потери и болезни, само приближение неизбежного окончания жизни! Ерунда получится. Жить-то, выйдет, незачем! Вот у него природа это чувство и изъяла, а взамен дала веру. Один верит, что знаменитым станет, другой — что любовь его самая лучшая и, само собой, до гробовой доски, а доска это в голове его — аллегория, не больше. Даже тот, кто ещё в юности известный реализм усвоил и решил, скажем, по линии предпринимательской продвинуться, и тот в обогащение верит, а в ОБХСС[2] — нет…
Да, что ни говори, славное время молодость. Только проходит быстро. Впрочем, и вся жизнь быстро проходит. Даже быстрее, чем молодость. В молодости ещё иллюзия бесконечного времени существует. Манит вперёд и вперёд. Поспешай — и не ошибёшься! Академиком будешь, любимым будешь, гарнитур замечательный приобретёшь, а сердечником не будешь, пенсионером не будешь и алкоголиком не будешь…
Впрочем, я пока о радостном в жизни рассказывать стараюсь, ведь радости были. Разные, большие и малые, и все воспринимались как закономерные.
Тот, кто станет мужем ей,
Будет счастливей всех людей! —
гремела пластинка, и мы топали в такт, толкуя текст расширительно, — не одна Мари на свете, чем наши девушки хуже? Даже Люка с её сомнительной репутацией…
Между прочим, в тот вечер мне пришлось наблюдать Люку в некотором интиме. Ничего особенного, конечно, так, лёгкая разминка, детские игры на лужайке, если можно назвать лужайкой профессорский кабинет, до потолка заставленный книгами, в основном старыми и старинными. Впрочем, кое-где в шкафах виднелись бреши. Сергей иногда пасся на лужайке, пополняя скудный студенческий бюджет. Помню, как мы вместе оттащили к «букам» восьмитомную «Историю XIX века» Лависса и Рамбо и очень весело провели потом время, а вот «Великую реформу» у нас не взяли, стоит в кабинете до сих пор. Теперь-то ей цены нет!
Так вот, в кабинете, как и на кухне, тоже был балкон. Всего в квартире Сергея балконов тогда было три, а теперь ни одного, обветшали они и стали опасными для жизни, отчего домоуправление, заботясь о жильцах и прохожих, балконы сломало. Двери заложили кирпичом и отштукатурили, стена с улицы гладкая, будто и не было ничего. Когда приходится проходить мимо, смотрю я на эту стену, бывает, балкон вспомню и Олега на балконе, но нет балкона, и Олега нет, а каменный тротуар, выложенный неровным песчаником, давно заасфальтировали.
Но тогда балкон был, и я вышел на него на минутку, вдохнуть воздуха, потому что топили жарко и батареи совсем раскалились. Тут и впорхнула в кабинет Люка, и не одна, а с Гением, который уделял ей внимание заметно повышенное, однако робкое, и я даже сказал бы — трусоватое.
Люка свободно расположилась в просторном кресле, удобно и в то же время продуманно откинулась, подчёркивая очевидные свои достоинства и намекая некоторыми выразительными деталями вроде туго обтянутой чулком коленки (не всей, конечно, упаси бог!), что достоинства эти даже превосходят то, что очевидно.
Гений, напротив, уселся на самый кончик стула и выставил свои худые, в плохо поглаженных, пузырящихся брюках ноги, положив на них крупные, несоразмерные его худобе ладони.
— Ах, я устала танцевать, — сказала Люка неправду, помахивая ладошкой у щеки, как бы охлаждая её.
— Совсем не похоже, — возразил он.
Люка предпочла понять его слова как примитивный комплимент.
— Женщины умеют не выказывать свои слабости… Не то что вы, мужчины.
Мысль эта, ныне аксиоматичная, тогда прозвучала кокетливо, потому что мужчины ещё считались мужчинами.
Гений не нашёлся, что ответить.
— А правда, что вы гений? — спросила Люка с весёлой наглостью.
Он заёрзал на краю стула.
— Что вы…
— Ну, как же! Все говорят, что вы математический гений. Говорят, вы любые цифры перемножить можете.
— Нет, не любые. И это вовсе не показатель… Это цирковой номер.
— В самом деле? — разошлась Люка. — А сколько будет дважды два?
— Четыре.
— Что вы! Это же по-школьному. Гений должен считать иначе.
— Я могу, только вы не поймёте, — сказал Гений, не думая, разумеется, обидеть Люку, и она не обиделась, однако сочла нужным его отчитать.
— Дамам нельзя так отвечать. Наверно, вы совсем плохо знаете женщин. Вы ухаживаете за девушками?
Гений замер, будто аршин проглотил.
— Не скромничайте. Мне, например, показалось, что вы ухаживаете за мной, — продолжала резвиться на лужайке Люка.
— Да! — брякнул вдруг Гений, как в воду кинулся.
— И вам не страшно?
— Почему? — наивно сплутовал бедняга, которому было, очевидно, страшно.
— Как почему? Да вы-то хоть рассмотрели меня?
Гений закивал.
— Прекрасно. И лицо рассмотрели?
Те же восторженные движения головой.
— Ну, и что вы обо мне скажете?
— Вы красивая.
Люка усмехнулась удовлетворённо.
— Но это же внешнее впечатление! А больше вы ничего не заметили?
Он мимически изобразил, что и так достаточно.
— Нет. Нет! Человека нужно знать глубже. Разве вы не обратили внимания на это?
И Люка провела пальцем по своей верхней губе, где при некотором внимании можно было заметить крошечные тёмные волоски.
— Что это? — спросил Гений простодушно.
— Эти маленькие усики, — пояснила Люка назидательно, — говорят о страстности натуры. Вас это не пугает?
— Нет, — сказал Гений, — совсем нет. Даже наоборот.
— Что? Даже наоборот? — рассмеялась Люка. — А я-то считала вас робким, застенчивым… Я ошиблась? Вы тоже страстная натура?
— Не знаю.
— Вы не знаете себя? В самом деле?
Она будто невзначай провела пальцами по длинному ряду пуговиц на своей модной, смелой по тем временам юбке, как бы призывающей мужчин преодолеть нарочито обозначенную преграду.
— Ах, простите, у меня, кажется, пуговица отрывается…
Гений уставился на её бедро.
— Которая? — спросил он, глотнув воздух.
— Вот эта…
Он, не зная зачем, протянул свою большую руку к пуговице.
Люка немедленно шлёпнула его по ладони.
— Это ещё что! — изобразила она негодование, делая вид, что застёгивая злосчастную пуговицу.
Гений сказал довольно глупо:
— Извините. Я не знал, что они отстёгиваются. Я думал, это просто так… для красоты.
— Не оправдывайтесь! Все мужчины на один лад. Я говорила с вами… — Люка затруднилась найти нужное слово. Может быть, хотела сказать «как с другом», но сообразила, что будет перебор. — А вы за юбку сразу…
Он готов был провалиться от стыда, но стулья раньше делали прочно.
Люка сжалилась и сказала великодушно:
— Если хотите, чтобы я вас простила, принесите шампанского.
Гений вскочил облегчённо, а Люка, со смехом посмотрев ему вслед, достала зеркальце из сумочки и проверила боевую готовность. Проверкой она осталась довольна, а Гений был уже тут как тут. Конечно же, он тащил целую, не откупоренную даже бутылку цимлянского.
«Интересно, как он с ней справится», — подумал я, зная анекдотическую неловкость Гения. Наблюдать за этой парой было забавно, и я оставался на балконе, слегка смущённый собственной нескромностью. Впрочем, и появиться перед ними теперь означало бы смутить обоих.
Всё произошло так, как и должно было произойти. Гений уселся на своё место напротив Люки и направил на неё покрытое золотом горлышко диаметром музёйного аркебуза. Она перестала смеяться.
— А вы справитесь?
Он молча раскачивал пробку.
Люка напряглась и приготовилась к прыжку.
Пафф!
Пена вспыхнула, как пороховой дым над жерлом орудия. Только стремительный бросок спас Люку от розовой струи. Впрочем, на юбку всё-таки попало. К счастью, цвета она была бордового.
Вытирая юбку носовым платком, Люка сказала презрительно:
— Недотёпа вы, а не гений.
И пошла из комнаты.
Вот и всё вроде. Однако же… Я уверен, что Люке в тот момент модная юбка была куда дороже неловкого Гения, однако со временем досада прошла, и случай стал вспоминаться, как смешной только.
— Помните, как я вас вином облил? — вспоминал Гений, радостно смущаясь при встрече с Люкой.
— Ещё бы! Как я на вас тогда злилась! — откликалась она совсем без зла.
— Я волновался очень, — признавался он, уже не волнуясь, а вернее испытывая волнение иное, в котором робость сменялась надеждой, пусть маленькой, но растущей от встречи к встрече.
— А почему вы волновались?
И когда Люка задавала этот вопрос, ответ на который был ей прекрасно известен, она, видимо, и сама испытывала некоторое волнение.
Так постепенно волнение Гения передалось Люке и захватило её всерьёз, потому что, когда он заболел окончательно, она его и в лечебнице навещала.
Лечебница эта с недавних пор находилась у нас за городом, на двадцать пятом километре. Так её и называют в народе — «двадцать пятая», а кто посмешливее — и «четвертинкой», — там и алкоголиков лечат, хотя в облздраве она, конечно, под другим номером числится.
Раньше больница была в самом городе, почти в центре, и занимала здание выдающееся по меркам местной архитектуры. Построил её в начале века богатейший на юге шахтовладелец — предриниматель многогранных склонностей. Пытался он даже каучуконосы культивировать, а в девятьсот пятом году завёл типографию и напечатал несколько марксистских брошюр, за что на него было возбуждено уголовное дело. Однако предприниматель имел около трёх десятков миллионов и процесс тянулся чахло, долго и был прекращён по случаю начала мировой войны.
Деньги, как известно, великая сила, но не зря поговорка утверждает, что счастья они не гарантируют. И наш богач не миновал горькой чаши, любимая им красавица жена погибла в муках душевной болезни. Тогда-то и решил миллионер позаботиться о страдальцах этого недуга и выписал светило психиатрии из Парижа и известного архитектора из Петербурга, чтобы построить приют для душевнобольных согласно последним мировым достижениям.
Здание украсило город, однако назначение его в наше оптимистическое время многих смущало: зачем, дескать, выпячивать отдельные нетипичные заболевания? Поддержали их и некоторые врачи, считавшие, что на лоне природы душевное исцеление наступит быстрее. Короче, больницу вынесли за город, а в здании разместили вновь возникший научный институт, призванный ликвидировать временное отставание в отрасли, которая недавно считалась лженаукой. Бывшие лжеучёные расположились в бывших психопалатах, чтобы разработать машины, которые, как они уверяли, вскоре заменят нам мозги. В общем, кроме вывески в этом доме, как мне кажется, мало что изменилось. Впрочем, теперь о замене мозгов машинами приутихли заметно, и серое вещество вновь поднялось в цене.
А на двадцать пятом километре на участке совхозного поля уже не петербургский архитектор разбросал длинные двухэтажные кирпичные корпуса. Природа вокруг степной пустошью глаз не радовала, но ведь известно, что мы не можем ждать милостей от природы, поэтому вокруг корпусов насадили тонкие, гнущиеся на ветру тополя. Сейчас они, между прочим, стоят прочно, большие и развесистые, и видны издалека с магистрального шоссе, что ведёт из города на север.
В эту неблагоустроенную ещё новостройку приехал я с Колей, будущим членкором, а тогда еще аспирантом, по грустному поводу. Впрочем, кто же бывает в лечебнице по поводу негрустному!.. В больнице лечилась тётка Анна, та самая, что не разрешала гнать «устрицу пустыни». У неё с год назад произошёл, как говорится, сдвиг по фазе.
Началось всё с того, что о тётке написали в газете. Тогда было принято горячо вступаться за несправедливо потерпевших в недавнем прошлом, и нашёлся человек, уважаемый, связанный во время оккупации с подпольем, бывший тёткин ученик, которого она, оказывается, в трудную минуту приютила, укрывала и даже спасла, пользуясь служебным положением в немецком учреждении. Обо всём этом было рассказано в газете, и тётка Анна предстала перед общественностью в новом освещении. Ей разрешили возобновить преподавательскую работу. Однако тётка была потрясена неожиданной радостью настолько, что никак не могла прийти в себя, и вскоре стали замечать странности в её поступках. Тётка Анна принялась писать во многие инстанции, разоблачая вражеских пособников, которые якобы укрылись и теперь собираются мстить ей за честную службу родине. Когда в число врагов она записала и молоденькую сослуживицу-учительницу, девочкой-подростком прожившую всю войну в Курганской области, тётку решили лечить и, нужно сказать, лечили довольно успешно. Когда мы навестили её с Колей, она выглядела хорошо и, размашисто шагая по будущей тенистой аллее, — а походка у неё, как у многих высоких и худых женщин, напоминала солдатскую — говорила вещи вполне разумные, часто протирая пенсне краем накинутой на плечи косынки.
— Да, молодые люди, я понимаю, что пережила кризис… Мне что-то мерещилось, появились навязчивые идеи. Но что в этом удивительного? Мне пришлось так много перенести в жизни!
Она водрузила пенсне на переносицу и посмотрела на нас строго, как бы заранее пресекая возможное несогласие.
— Но я всегда оставалась верна своему народу. Я не побежала, как некоторые, в поисках лёгкой жизни к чужеземцам.
Мы и не думали возражать, ни с белыми, ни с немцами тётка Анна действительно не ушла. Однако в словах её послышался незнакомый доселе оттенок осуждения в адрес покойного жениха, чья память прежде свято почиталась.
— Я, конечно, в школу не вернусь. Мне будет неловко смотреть в глаза товарищам. Я вполне обеспечена, у меня пенсия, государство позаботилось обо мне. Остаток дней, если судьба будет милостива, я думаю посвятить воспоминаниям. Молодёжь должна знать, как возникла новая, счастливая жизнь.
Идею мы поддержали, хотя и не без удивления. Раньше тётка к новой жизни относилась сдержанно.
Распрощавшись с нами, тётка ушла в корпус, унося привезённые Колей мандарины и журнал с повестью Эренбурга «Оттепель», а мы направились к воротам и у покрашенного блёклой зеленью кирпичного забора встретили Люку.
Нельзя сказать, чтобы встреча вышла совсем неожиданной. О несчастье с Гением мы, разумеется, знали, но знали и то, что в состоянии он крайне тяжёлом и визиты к нему мучительны и бесполезны. И вдруг — Люка. Подавленная, без косметики.
— Плохо с ним, — сказала она, не дожидаясь вопроса. — Пришлось просить знакомого врача, чтобы разрешили на минутку хоть взглянуть. Он никого не узнаёт. Это ужасно… А вы зачем здесь?
Мы в двух словах пояснили.
— Ну, у вас совсем другой случай.
Мы и сами понимали, что наш случай много легче, и попытались высказать Люке нечто соболезнующее.
— Спасибо, ребята. Вы не представляете, как он мне был дорог, — сказала она в прошедшем времени.
За воротами Люка выглядела уже не так подавленно.
— Вы, кажется, научный работник? — спросила она у Коли.
— Аспирант, — обрадовался он её вниманию.
— А как ваша девушка? Я помню, вы на Новый год с девушкой были, серьёзной такой, — тактично отозвалась Люка о Колиной бывшей невесте.
— Мы поженились, — сознался Коля смущённо, ибо уже начал догадываться, что сделал не лучший выбор.
— Поздравляю. Она очень серьёзная девушка, — повторила Люка, не зная, видимо, что ещё можно сказать хорошего о Колиной жене, просидевшей весь вечер в унылом, осуждающем молчании. Все мы ей, как потом выяснилось, не понравились.
— Спасибо.
Люка смотрела на Колю доброжелательно и грустно, то ли из-за собственного потрясения, то ли сочувствуя мужчине, решившемуся связать жизнь с такой непривлекательной особой.
На шоссе мы не стали ждать рейсового автобуса, хотелось поскорее покинуть печальное место, и мы поймали попутную машину. Каждый из двадцати пяти быстро мелькавших километров приближал нас к другой, привлектельной и заманчивой жизни. Она ещё немало сулила нам и даже в юдоли скорби могла свести для будущей радости. Так, во всяком случае получилось у Люки с членкором.
В следующий раз жизнь свела их на похоронах Гения.
День выдался светлый, тёплый, в паутине бабьего лета. И хотя смерть симпатичного всем нам нескладного парня была ужасной и трагичной по самому большому счёту, трагизма мы, если вспоминать честно, по-настоящему не ощущали. Сошлись на том, что был он от рождения «не жилец», в отличие от нас, кому жить да жить. Смерть тогда как нечто касающееся каждого лично не воспринималась, и хотя Люка стояла в трауре и искренние, без сомнения, слёзы переполняли её глаза, она поинтересовалась у Коли:
— А ваша жена… она разве не пришла?
Будущий членкор оторвал взгляд от быстро растущего глинистого холмика и ответил:
— Мы не ладим.
— Вот как…
Люка сделала шаг вперёд, наклонилась и положила на могилу цветы, отдав покойному последний долг…
Однако очень я вперёд забежал. Неорганизованный рассказ получается. А ведь замыслил чётко: четыре новогодних вечера, четыре действия, почти по законам классицизма. Но не выходит по замыслу. То во времени отклоняюсь, то места новые появляются, то люди. Не уверен даже, что нужные. Скажем, при чём здесь тётка Анна, которая скончалась недавно, а перед этим лет десять свои воспоминания по редакциям пробивала. Назвала она их «Навстречу заре» — именно так, а не по-песенному «Заре навстречу», — с подзаголовком «Воспоминания современницы великих событий» и эпиграфом: «Я с теми, кто вышел строить и месть в сплошной лихорадке буден. Отечество славлю, которое есть…» И на этом поэта оборвала, объясняя, что подчёркивает торжество дня сегодняшнего.
Возвращали воспоминания обычно со стыдливыми ссылками на художественные несовершенства, что тётку Анну постоянно возмущало.
— Да, я не художник слова, но то, что я пишу, важно для воспитания молодёжи!
Она даже пыталась через Колю уговорить Аргентинца, который к тому времени в литераторы выбился, помочь ей художественно обработать воспоминания, но тот, понятно, бежал от неё, как чёрт от ладана…
Так вот, спрашивается, зачем эта тётка Анна, которая ко всем нам касательство имела ничтожное, и в рассказе моём появилась по анекдотическому случаю «нападения на караван»? Однако, появившись, заставила о себе говорить чуть ли не с гимназических времён и до конца дней своих? Зачем? Или я рассказчик плохой, или жизнь триединству не подчинишь, и течёт она, от нас не завися, в больших и малых проявлениях, то вперёд забегая, то возвращаясь к прошлому… Не знаю. Рассказываю, как получается, но всё-таки… Пора и к новогоднему вечеру вернуться.
Говоря о тётке Анне, я вновь Аргентинца упомянул. В то время друзьями мы ещё не были — приятелями скорее. Появился он на нашем горизонте из-за экватора, когда мы с ребятами уже заканчивали мужскую десятилетку, и особого впечатления не произвёл. Неярким показался и даже трусоватым. И вот почему. Учился в нашем классе парень, сын шефа школы, красавец двоечник, которому «двойки» никогда не ставили по причине необходимости ежегодного ремонта школьных помещений. Этот закон взаимозависимости он усвоил прекрасно, однако был с учителями мягок, старался не ставить их в затруднительное положение и, когда мог, списывал задания недвоечников. Однажды он и к Аргентинцу обратился на контрольной, а тот замешкался, и Валера, сын шефа, вынужден был подтолкнуть его локтем в бок. Аргентинец ни с того ни с сего взъерошился, пампасы вспомнил, что ли?.. Короче, у них прямо на уроке потасовка произошла, и Валера, можно сказать, схлопотал, к чему не привык, и тут же принял меры. Сел и написал классному руководителю письмо-заявление, что, дескать, подвергся опасному нападению со стороны лица, недавно прибывшего из-за рубежа, и просит обратить внимание на личность, внедряющую у нас чуждые взгляды.
Ну и перепугался Аргентинец! Не зря, впрочем. Тогда к чуждым нравам отношение строгое было. Попробовал бы охломон какой майку с американским флагом нацепить! Да о чём я говорю! Такое и в голову прийти не могло. Это сейчас приёмщик бутылок с нашей улицы на свою машину новозеландский флажок с южным крестом пристроил и разъезжает — на груди золотой крест, литой, на машине зелёный, а ведь эта Зеландия, хотя и называется Новой, к старому миру принадлежит и даже в блок АНЗЮС, нам враждебный, входит. Далеко ушли, далеко, ничего не скажешь, а ведь всего четверть века!
Таким нам Аргентинец и запомнился надолго, побледневшим, хотя всё уладилось благополучно и политическое обвинение с него сняли. А вскоре и послабления начались, и Аргентинец из подозрительного в популярного превратился и стал охотно про пампу рассказывать, а в школе, хорошо помню, помалкивал, будто южнее Адлера и не бывал никогда. Понимал, наверно, что чуждых нравов пусть и немного, а нахватался всё-таки. Вот и таил, а когда можно стало, слегка распоясался, а на новогоднем вечере даже такую нам историю рассказал:
— Был со мной один случай…
Сидели в мужской компании, и Олег куражился, перебивал и задавал вопросы, иногда остроумно, а иногда нет.
— Корову вместе со шкурой слопали?
— При чём тут корова! — обиделся Аргентинец. — Если неинтересно…
— Ладно. Не лезь в бутылку. Освети быт и нравы за рубежом.
«Осветить» Аргентинцу хотелось, и он продолжил:
— Пошли мы с одним парнем пошляться по Байресу, — назвал он столицу Аргентины на местном жаргоне, — там в порту кабачки, забегаловки дешёвые — красное вино и мясо. Но публика, понятно, сомнительная, и нам, ребятам, особенно не рекомендовалось…
— Ну, таких ребят не запугаешь!
— Брось, Олег, — остановил Игорь, — дай рассказать человеку.
— Сидим, жуём говядину, по стаканчику сухого взяли. Там это как ситро у нас. Вдруг две сеньориты к столику подсаживаются.
— Влюбились с первого взгляда?
— Да нет. Они из этих… Проститутки, короче. Они нас за американских матросов приняли. Друг мой немного по-английски спикал, вот он и стал на своём волапюке с ними тары-бары. Я сижу молча, надуваю щёки, как Киса. Тут одна берёт мою руку и… себе под юбку тянет.
— Что же дальше, кабальеро?
Врать Аргентинец не стал.
— Испугался.
Все захохотали.
— А что вы думаете? Это могла быть и провокация.
— Но не на тех напали! — не унимался Олег. — Родина нами гордится! А я бы поддался на происки…
— Для этого, между прочим, песо иметь надо было.
— И вы позорно бежали?
— Почему позорно? Извинились, сказали, что нам жалованье задерживают.
— Орлы! Высоко флаг держали. Но какие нравы! Загнивают не по дням, а по часам, факт, — паясничал Олег.
Несмотря на общий смех, каждый испытал некоторое волнение, хотя Аргентинец и шляпа оказался, — возможно, если б поторговались ребята, сеньориты и сбросили бы, назначили цену доступную, ведь с клиентурой у них явно туго было, раз к подросткам привязались.
И на самого Аргентинца воспоминание подействовало волнительно, как теперь говорят, потому что вскоре он стал описывать круги вокруг «вдовицы». Но это был пустой номер. По темпераменту её до аргентинских девчат далеко было, да и по воспитанию знала твёрдо, что руки распускать не положено. К тому же «вдовица» вжилась в роль пострадавшей от необузданных страстей, так что Аргентинцу светило тут не больше, чем в кабачке в Байресе. Но это понимать нужно было, а он не сообразил и затеял с ней разговор о Ремарке, которого недавно открыли.
— Вы прочитали Ремарка? — спросил Аргентинец в надежде, что собеседница разделяет некоторые свободные принципы героев этого романиста.
— Да, я читала, — ответила «вдовица» строго. — Вам, конечно, понравилось?
— Конечно, — признался Аргентинец простодушно, ибо, как и всякий писатель, даже будущий, в людях, не созданных воображением, разбирался плохо.
— Я так и думала.
— Разве это удивительно?
— Ничуть. Всем мужчинам нравится.
— А вам нет?
— Я понимаю, что Ремарк большой мастер слова, — с достоинством пояснила «вдова», — но он слишком откровенен в изображении мужской мечты.
— Мужской мечты?
— Да, о лёгкой жизни.
— Мне показалось, напротив, что жизнь его героев совсем не лёгкая.
«Вдова» улыбнулась снисходительно.
— В этом и заключается художественный дар. Нельзя же откровенно оправдывать тот образ жизни, который ведут эти люди!
— Какой образ жизни?
— Направленный прежде всего на удовлетворение инстинктов. В романе это выглядит привлекательно, но представьте, что вы сами живёте подобным образом. Как бы вы выглядели в глазах товарищей?
— Вот уж не думал. Значит, вы против Ремарка?
— Я просто не восхищаюсь им, как другие.
Аргентинец почувствовал, наконец, дистанцию и понял, что лучше сойти с круга.
К счастью, подоспел Олег.
— Безутешная! — обратился он к «вдове». — О чём ты можешь говорить с этим завсегдатаем аргентинских притонов? Ему ли понять твою тонкую душу! Только я, твой верный друг…
— Олег! Почему ты всегда так неумно шутишь? — прервала «вдова». — Меня поражает твоё удивительное легкомыслие. Оно идёт от незнания жизни, её сложности…
Аргентинец облегчённо подался к столу.
Думаю, что в то время о подлинных сложностях жизни не догадывался никто из нас, а сама «вдова» и до сих пор не знает. Так уж ей посчастливилось — мужей много, а сложностей мало. Бывает и так. Зато другим пришлось познать, столкнуться. Ведь сложности не по желанию постигаются и не по плану, а подобно любви, что, по словам поэта, «нечаянно нагрянет, когда её совсем не ждёшь».
Любовь и сложности, кстати, нередко рука об руку ходят, особенно в молодости; любовь этакой очаровательной девицей чуть впереди, а сложности, как галантный кавалер, хоть и чуть позади, но неотступно. Так что задумаешь поговорить о сложностях, начинать с любви приходится. А что такое любовь? Союз сердец или сон упоительный? Мы считали, что союз и, естественно, нерушимый. Особенно у Веры с Сергеем. Хотя, как я упоминал, мы охотнее сосватали бы нашей любимице будущего адмирала. Но Вера выбрала Сергея и этим исчерпала тему. Сомневаться в правоте своих поступков она никому не позволяла.
Так уж поставила себя, и отнюдь не чисто женской силой красоты. Красавицей Вера вовсе не была. Честно говоря, не вышла она ни фигурой, ни ростом, маленькая была и худощавая, хотя и не заморыш. Однако при всей миниатюрности сразу чувствовалась в Вере не беззащитность, а собранность, целеустремлённость и уверенность в себе, а эти качества в молодости нередко значат побольше, чем внешность. Отдаёшь, конечно, дань и формам, но не это душу захватывает, а душа широка и щедра, худая ключица чувство к ней не погасит. Однако в высоком полёте кое-что и не заметить, упустить можно. Скажем, за собранностью и уверенностью — самоуверенность и негибкость, за целеустремлённостью — переоценку собственных сил. Теперь-то я понимаю, что Верочку нашу именно эти, не замеченные качества и тяжкий и так рано прервавшийся путь толкнули, но тогда ни она, ни мы их не видели.
Перелистывал я недавно альбом семейный — там Вера на карточке есть — воротничок, фартук, коса с бантом, взгляд светлый радостно будущему открыт, и в нём решимость завоевать это будущее непременно.
Да, тогда она не сомневалась, что завоюет, и, видимо, завоевание особенно трудным не предполагала, так решимость завоевать сильна была. Недаром на фотографии написала: «Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: всё или ничего!.. А. Блок».
А через годы совсем другое из Блока процитировала:
«Как мало в этой жизни надо
Нам, детям, и тебе, и мне.
Ведь сердце радоваться радо
И самой малой новизне.
Я так не умела…»
Но нам казалось, что умеет Вера всё, а главное — писать стихи. Я уже говорил, что стихов её не помню, в голове не удержались, а тетрадки свои она сожгла, и те, что Сергей хранил, тоже сожгла. И получилось — на слух строчки почти восхищали, а в памяти надолго не задерживались. Почему? Ведь бывает, что человек и ерунду напишет, а она прилипнет, затаится в клетках и вдруг через много лет выскочит, сама собой — с языка сорвётся…
Вера старалась писать, прежде всего, не так, как другие, чтобы не были стихи её на те похожи, что по программе мы проходили. Это нас прежде всего и подкупало. Думали наивно, что поэты на «программных» и «непрограммных» делятся. Маяковский, скажем, программный, а Есенин — нет. А так как «программные» за десять лет зубрёжки поперёк горла стали, то предпочтение отдавали, разумеется, антиподам и гордились, что и среди нас есть поэт «непрограммный» Да ещё к нам, как к избранным, обращается. Эпиграфом к первой своей рукописной тетрадке, что читалась только «своим», слова «маргаритас анте поркас» поставила и охотно их переводила евангельской цитатой, от Матфея, кажется, — «не бросайте жемчуга вашего перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими». Нам же жемчуг, он же бисер, был доверен. Как же было посвящённым не ценить жемчужины!..
Вижу, что воспоминания мои о Вере невольно звучат осуждающе, неодобрительно. Нет! Ничего плохого о ней я сказать не хочу. И не потому — раз уж латынь в ход пошла, что — «де мортиус аут бене, аут нихиль», а потому, что, принеся горе близким, себе она бед принесла много больше, и не могу я вспоминать её без той саднящей досады и обидного запоздалого сожаления, что всегда испытываешь при утрате человека, многое обещавшего и многого от жизни ожидавшего.
Все мы тогда ждали и уверены были, что ждать недолго.
Конечно, и в новогодний вечер Веру просили почитать стихи, но она отказалась:
— Это не для пьяных!
И мы согласились.
А потом Вера с Игорем сидели на диване и разговаривали, а Сергей, охотно соглашавшийся на второстепенные роли, подходил и спрашивал:
— Тебе принести что-нибудь, Верусик?
— Пожалуйста, не надо.
— Ну, Верусик…
— Серёжка! Я тебя тысячу раз умоляла не называть меня Верусик. У меня простое и осмысленное русское имя, которое сюсюкающие суффиксы не украшают, а портят. Вера есть Вера. Понимаешь, Вера, Надежда, Любовь, а не Верусик, Надюсик и Любочка.
— И мамочка Соничка.
— Ты невыносим! Правда, Игорь? Ну, что мне с ним делать! Пойди с глаз… И возвращайся с пирожным.
— Айн момент, Верусик.
— Игорь! Зачем он шута горохового строит?
— От избытка чувств, я думаю.
— Влюблённый антропос.
— Антропос, между прочим, человек значит.
— Браво! Эрудит. Умница. Ты ведь умный, Игорь?
— Никто ещё не жаловался на недостаток ума.
— Нет, ты в самом деле умный, но ум твой…
— Какой же?
Вера остановилась.
— Не дерзкий, — нашла слово.
— Вот как? В чём же это заметно?
— Ну, хотя бы в том, что ты, подражая всем своим предкам, пойдёшь в адмиралы.
— Адмиралами были только два из них.
— Тем более. Зачем это тебе?
— Мне нравится быть адмиралом.
Он так и сказал — не хочется, а нравится.
— А если не будет войны? Это же бессмыслица — адмирал, не выигравший ни одного сражения! На что уйдёт твой ум? Лет тридцать будешь следить, чтобы матросы почище драили палубы? Представляю, в какого брюзгу ты превратишься! Молодые офицеры будут тихо тебя ненавидеть. Нельсон без Трафальгара! Нонсенс! И не возражай, пожалуйста! Тебе нечего возразить.
— Нечего.
— Значит, я права?
— Нет, — сказал Игорь спокойно.
— Нет, я права!
Игорь вздохнул.
— Хорошо. Ты права. Я не пойду в адмиралы. Я буду дерзким. Я стану великим комбинатором, раздобуду миллион и принесу тебе на блюдечке, как торт, который тащит Серёжка.
— Ох, мальчишки, как с вами трудно!
— Не сомневаюсь, что ты одолеешь трудности.
Вошёл Сергей с куском торта.
— Будь уверен, — улыбнулась Вера.
— Уверен, — подтвердил Игорь, глядя на торт. — Справишься?
А зачем было справляться с Сергеем! Редко мы понимаем, что труднее всего с собой справиться. Всё других одолеть хочется, и не только врагов, истинных или придуманных, почему-то усилия на близких направляем, на тех, кто любит нас. С ними иногда противоборство на долгие годы затягивается…
Но справилась ли Вера с Сергеем? По виду у них и борьбы не было, однако помучиться она его заставила, факт. Всё хотела другим сделать, а каким — и сама вряд ли знала. А он подчинялся почти безропотно и… оставался самим собой. Нет, он не укрывался под маской покорного подбашмачника, он любил Веру и рад был её желаниям уступать, только измениться не мог. Женщины это в нас редко понимают, ибо при всей своей хвалёной интуиции видимость весьма склонны за сущность принимать, особенно теперь, когда эмансипация самоуверенности прибавила. Однако не зря ещё Ломоносов заметил, что там, где прибавится, там и убывает неизбежно. Вот самоуверенности и прибавилось, а интуиция глохнуть стала.
Даже Лида, при всей трезвости ума, Сергея неправильно оценила. Она его, как и Вера, воском представляла, а он и не воск, и не мёд оказался. И хотя живут они, по нынешним временам, почти примерно, однако далеко не так, как это ей представлялось. Потому что одно дело жене торты подносить — он и Лиде подносит, — а другое — быть таким, как ей хочется. Тут, говоря по-одесски, две большие разницы.
Я, впрочем, опять забежал вперёд. Подлинно, себя не переделаешь, даже для себя самого, не для жены. Всё с сегодняшнего дня на прожитую жизнь оглядываюсь, а нужно вспоминать последовательно. Вспомнить, как подошла Лида и вместе с Игорем на торт посмотрела. Наверно, оба нечто символическое в нём увидели. А был это обыкновенный торт. Правда, большой кусок, на двоих хватило. Лида ложку взяла и рядышком с Верой устроилась, а Сергей присел по-турецки и тарелочку в руках держал. Роль выдерживал, однако пошучивал.
— Кормление хищников.
— Пошлишь, — сказала Вера.
— Простите, хищниц.
— Я прощаю, — кивнула Лида, — пока меня кормят, я добрая.
— Ты, Лидка, чудо! Человек ест, чтобы жить, а ты живёшь, чтобы есть, — упрекнула Вера снисходительно.
При всей своей колючести она никогда не стремилась уколоть Лиду. Думаю, в душе Вера считала себя настолько выше подруги, что могла позволить себе любить её. Понимала ли это Лида? Возможно. Она и тогда была очень неглупа. Однако предпочитала подыгрывать Вере. Так уж у нас повелось — Вере не перечить.
— Ем сама и кормлю других, — согласилась Лида. — Обожаю готовить.
— Старосветская помещица!
— Хотела бы быть! Какие продукты — соленья, варенья…
— Лидка! Я тебе не верю. Неужели ты хотела бы прожить жизнь, как Пульхерия Ивановна?
— Почему бы и нет? Увы, не суждено. Другая нам досталась доля — «Кулинария», столовка… Бр-р-р…
— Ну, серьёзно, Лида! Неужели тебя привлекает сытая обывательская жизнь? Неужели тебе не хочется совершить что-нибудь необычное, выдающееся?
— Я реалистка, Верочка. Не совершу.
— Но хотя бы мечтать, стремиться!
— Ты хочешь? Стремишься? Ну и славно. Соверши и приходи ко мне в гости. Приготовлю что-нибудь вкусненькое, пальчики оближешь. Не всем же парить в поднебесье.
— Рождённый ползать летать не может, — изрёк Сергей, ссыпая в рот крошки, оставшиеся на тарелке.
— Спасибо за комплимент, — поклонилась Лида.
— Обиделась? Я ведь тебя ужихой обозвал. Не змеёй подколодной. А ужей дети любят.
Лида не успела ответить, помешал Олег. Он уже много выпил и освободился от гнёта своей ресторанной истории. Встав в дверях, он объявил.
— Я прибыл к вам, господа, чтобы сообщить пренеприятнейшее известие… — Олег покачнулся и пояснил: — То есть оно вовсе не пренеприятно, кажется пренеприятным, а, скорее, наоборот, очень даже приятным, как… русско-японская война. Итак, я приглашаю вас выслушать пренеприятнейшее известие. Коля решил жениться!
— Замечательно! — воскликнула Лида.
— Прямо сейчас? — спросил Игорь.
— Потрясающая новость! — усмехнулась Вера.
— Многая лета-а, — пропел Серёжка.
Собственно, будущий членкор и раньше своих серьёзных намерений не скрывал. Думаю, что торжественно объявить о предстоящем бракосочетании он решил потому, что, находясь в подпитии, почувствовал необходимость петь, а любимой его песней была студенческая песня о жене. Вот Коля и сделал заявление, чтобы собрать аудиторию и подвести базу.
Слушатели собрались немедленно, и Коля, приняв шумные поздравления, приступил с бокалом в руке. Скажу прямо, ни слухом, ни голосом он не обладал, если не считать достоинством голоса его громкость. Соль исполнения заключалась в другом. Коля подмигивал…
Вот как это происходило. Песня начиналась с сетований по поводу незавидной участи холостяка.
…жалок мне мужчина холостой, —
выкрикнул Коля, но тут же нашёл выход из положения:
…и тогда, друзья, я обзавёлся
молодой законною женой!
Жена и спасала молодого супруга во всех затруднительных случаях. Скажем, нужно гладить брюки, и что же?
У меня для этой самой штуки
есть своя законная жена!
Жизнь стала прекрасной, ибо для каждой «штуки» под рукой находилась «законная жена». В общем, песня была невинной, однако будущий членкор вкладывал в текст некий дополнительный смысл, выделяя слова «для этой самой штуки». Вот тут-то он и подмигивал выразительно, подчёркивая привлекательную двусмысленность слов и заряжая своим толкованием слушателей.
У меня для этой самой штуки
есть своя законная жена! —
Горланили мы воодушевлённо, а девушки даже краснели. Впрочем, может быть, просто от праздничной суматохи раскраснелись.
А она нарастала. Петь всем понравилось. Инициативу перехватил Олег. Он откинул крышку рояля.
— В честь молодожёнов — геологическая-археологическая!
Теперь речь пошла о допотопных влюблённых, и мы весело пели о юной неандертальской супруге, которая
…была уже не обезьяна,
но, увы, ещё не человек!..
И о её заботливом муже —
В этот день топор из неолита
я на хобот мамонта сменял.
Под эту песню и танцевалось хорошо. Кто-то выключил верхний свет, и танцующие приблизились друг к другу чуть теснее, чем требовал танец.
…не погаснут костры,
до утра просидим мы вдвоём.
А утро было уже близко. В оконных, начавших чуть светлеть стёклах таяли размытые туманным светом отблески последних праздничных ракет, запущенных с соседней крыши, музыка и топот расходившихся по домам компаний перебивали друг друга. Олег хлопнул крышкой рояля и включил проверенную «Мари». Танго сменилось неуправляемым мажором.
Тот, кто станет мужем ей…
Олег не давал пластинке остановиться, снова и снова переставлял иголку, и танец длился до упада в буквальном смысле, уставшие валились в кресла и на диван.
Будет счаст…
Наконец-то Сергей прервал нескончаемую радость.
— К столу! К столу! Шампанское из холодильника!
Но, по правде говоря, всего было уже достаточно — и танцев, и шампанского, и к столу шли вяло. Но Сергей был настроен решительно:
— Дорогие друзья!
— Слушайте, слушайте! — провозгласил Олег, хотя никто Сергея не прерывал, всех уже одолевала усталость.
— Друзья! — повторил Сергей и прервался. Поставив бокал, он пошёл к стене, чтобы выключить свет. Лампы погасли, и мы поняли, что утро наступило.
— Дорогие друзья! Начался первый день нового года. Для нас он особенный. В нём мы вступаем в самостоятельную жизнь. Что ж, пусть уходит юность и молодость. Главное — это молодость души. И я верю, она не уйдёт, она останется… Я всех вас очень люблю. И вы меня, я уверен. Да здравствуем мы! Ура!
— Перепился, — сказала Вера.
— Нет, я совсем не пьян. Я знаю, мы будем замечательно счастливы в новой наступающей жизни.
— Ура! — закричал Олег, и все к нему присоединились.
Сквозь крики Сергей пытался ещё что-то произнести, но его уже не слушали. Всё было сделано, всё было сказано.
— Па-а домам! — рявкнул Олег командирским голосом и первый поднялся, но не одеваться пошёл, а снова к роялю, чтобы выдворить нас гусарским маршем.
Оружьем на солнце сверкая,
под звуки лихих трубачей,
по улице пыль поднимая,
уходил полк гусар-усачей!
Под эту лихую музыку мы и направились в прихожую. Девушки натягивали резиновые ботики, а ребята стояли возле них с шубками.
— Я сама, — сказала Аргентинцу девушка из торговой семьи и взяла из его рук свою котиковую шубу.
— Ну почему же?.. Я помогу.
Девушка посмотрела на него и переменила решение.
— Ну, если вам так хочется…
И отдала шубу.
Аргентинец, отнюдь не похожий на изящного кабальеро, неловко натянул шубу на её широкие плечи.
Помню, я подумал, что это он с досады на «вдову» толстухе свои услуги предложил, и посочувствовал мысленно. Однако жалел я, как оказалось, зря и посмеивался напрасно, когда Аргентинец проводить толстуху вызвался. Впрочем, намерение это она ему подсказала, когда мы вышли из подъезда и в последний раз толпились, прощаясь и расходясь в разные стороны.
— Вы меня, пожалуйста, не провожайте, я очень близко живу, — так она ему намекнула.
— В самом деле? Где же?
Оказалось, им по пути. И путь этот затянется года на два, до той самой роскошной, со скандалом, свадьбы, которую я уже описывал. Однако оба они, и Аргентинец, и Надя — я, кажется, забыл сказать, что толстую девушку звали Надя, — находились в то время на периферии нашей компании, и об отношениях их многие не подозревали, да и сам я узнал случайно, однажды в Сочи, на рынке.
Они там мясо на шашлык покупали, а я шатался просто так, сухое вино из бочки пил и вообще любопытствовал. И получилось, не напрасно. Проник в тайну. Конечно, скрыть истину было невозможно. Надя сразу это признала и рассмеялась моему глупому виду — ведь я глаза вытаращил, их вместе увидав, — но Аргентинец был крайне смущён и встречу сначала воспринял как неприятную.
А потом мы чудесно провели день в посёлке, где они комнату снимали. Забрались на гору, в лес, на поляну, откуда и берег был виден в обе стороны, уступами спускающийся к морю, и море бесконечное, сливавшееся вдали и с небом и с дальними, в дымке берегами. Просторно было и радостно. Под пахучими соснами жарили мясо и запивали красным, пропитанным мускатом вином.
Вообще об этих радостях юга, о море, вине и кипарисах с таким избытком наговорено и написано, что удивляешься даже, насколько всё это действительно прекрасно. А почему? Почему восхищаются и не преувеличивают? Почему там особая радость возникает, счастливое единение с жизнью чувствуешь? И стремишься, одежду сбросив, в это огромное море, из которого миллиарды лет назад наши предки вышли, если, конечно, не врёт наука? Почему особенно радуемся, когда входим в море, а не выходим из него? И вообще, почему всю жизнь вперёд стремимся, а по прошлому тоскуем? Почему преуспевший горожанин слезу смахивает, родную деревню, где он по росе босиком бегал, вспомнив? Сто тысяч почему… И дуракам только кажется, что они все ответы знают…
И мы устремились в море. И вот что интересно. Когда спустились с горы, чтобы войти в древнюю купель, и разделись, оказалось, что Надя вовсе не толстуха. Одежда её подводила, а природа облагораживала. На самом деле была она не толстая, а из тех, кого мощными называют, и здесь, в пене морской, выглядела почти величественно, так, что мне вспомнились слова Марины из горьковского Самгина, запавшие с подросткового возраста, когда я преждевременно эту книгу прочитал: «Какой мужчина нужен, чтобы я от него детей понесла?»
Я невольно сравнил Надю с Аргентинцем. Он, однако, смотрелся не так уж плохо. Он и сейчас ничего, седой, но не лысый и не очень толстый… На берегу Аргентинец признался мне, что стесняется не самой их любви, а того, что у Нади больше денег и она тратит их, не позволяя ему доставать из кармана свой тощий кошелёк. Это его мучило, и только через много лет, вспоминая Надю с благодарностью, Аргентинец сказал мне:
— Наверно, я порядочным дураком был. Мне в её щедрости унизительное виделось, а ей просто безразлично было, кто больше тратит, она любила меня… А у меня гордость…
Потом мы сидели на скамеечке на крошечном полустанке и ждали «матрису», местный поезд, на паровой ещё тяге, которым я должен был уехать. Взошла луна, посеребрила море, и оно мерцало спокойно в десяти шагах от железнодорожной насыпи. Надя положила голову на плечо Аргентинцу, видно было, что им пора уже остаться вдвоём, и я хотел, чтобы поезд пришёл скорее, и завидовал им…
А через полтора года мы с Аргентинцем наблюдали на Надиной свадьбе усмирение жениха. Аргентинец чувствовал себя скверно, к торту из цветущих роз не притронулся и, как только гости набрались достаточно, чтобы можно было уйти, не привлекая внимания, толкнул меня под столом.
— Пойдём, а?
И мы ушли.
Дом Надиного отца стоял недалеко от реки, и Аргентинец предложил спуститься на набережную. Я согласился.
Река замёрзла, но кое-где темнели ещё и клубились паром широкие полыньи. Аргентинец остановился у парапета и достал из кармана плоскую коробку, обтянутую синим бархатом.
— Что это?
— Свадебный подарок.
Он открыл коробку, там были уложены в шёлк шесть серебряных чайных ложек.
— Не отдал? Почему? — спросил я, хотя догадывался.
— А ты видел, какие там подарки были?
Я видел. В коробочках, выставленных на специальном столике, лежали не ложки, а камушки, настоящие, и всё прочее в соответствующей цене, а Аргентинец в то время в школе учительствовал районной, оттуда на каникулы приехал.
Он поднял руку и швырнул свою коробку в полынью. В полёте она раскрылась и ложки посыпались в воду. Одна только не долетела, осталась на льду до весны.
— Надька хорошая очень, — сказал Аргентинец. — жаль, что ей такой придурок достался.
Тут он, однако, оказался не прав. Я уже говорил, что брак удачно сложился. Может быть, и потому, что Надя в самом деле была хорошая. Но Аргентинец через гордость переступить не мог. Что поделаешь… Писатель всё-таки, с воображением. Им придумывать легче, чем жить. Ну зачем он на эту свадьбу попёрся и меня потащил? До сих пор понять не могу!
Однако это всё ещё не скоро было… А пока мы, стоя у Серёжкиного подъезда, махали друг другу руками и перчатками и расходились кто куда.
Совсем рассвело. По улицам брели вроде нас запозднившиеся компании, больше молодые. Где-то пели, кто-то хохотал. Пытались из новогоднего снега лепить снежки, но снега было мало. Игорь едва задевал его клёшами. Мы с ним вдвоём остались. Другие парами разошлись, а одинокая «вдовица» такси поймала. Мы шли и говорили ни о чём. Я устал, хотелось поскорее домой, в постель.
— Может быть, трамвай подождём?
Да, именно я предложил поехать на трамвае, и от этого никуда не денешься. Потом мне страшно было. Неужели, будь я чуть пободрее, чуть менее уставшим или просто более пьяным, ничего не случилось бы? Пешком-то мне совсем недалеко было — две остановки! Неужели от такого пустяка жизнь человеческая переломилась? Ведь Игорь не хотел ехать. Хотел идти. Но посмотрел на меня и согласился, меня пожалел.
— Поедем, если ноги не несут.
И мы пошли на остановку.
Трамвая долго не было, будто судьба последнюю нам возможность предоставляла изменить неизбежное. Но разве неизбежное изменишь? И трамвай появился, приближаясь медленно. А лучше бы быстро. Может быть, мы успели бы сесть раньше, чем подбежали те, кто, как и мы, решили не идти, а ехать. Но не успели. И пока Игорь пропускал дурашливо хохочущих, запыхавшихся девушек, трамвай тронулся. Игорь поспешил за ним, давая возможность девушкам проникнуть в переполненный вагон, потом побежал, схватившись за деревянную ручку, что тогда снаружи находилась, поскользнулся на предательском, укрытом снежком ледке и упал. И тут что-то железное, снизу торчащее, зацепило его широкие клёши и дёрнуло ногу на рельс, под колесо…