БЕССЧАСТНЫЕ МИРИКЛЯ


Рассказ из жизни кочевых цыган 


Рисунки худ. В. Щеглова


Автором настоящего рассказа, присланного на литконкурс «Всемирного Следопыта» 1928 года под девизом — «Отсталая цыганская народность постепенно приближается к советской социалистической культуре как равная среди равных», оказался Александр Вячеславович Герман (из Москвы). Рассказ получил 3-ю премию—300 руб.


ОТ РЕДАКЦИИ

А. В. Герман мог бы рассказать, как цыган Маштак дрался против белых, или как цыган Федук строит колхоз. Конечно, это был бы интересный рассказ, наглядно («лицом») показывающий, что сделала и делает советская власть для одной из самых — в прошлом— несчастных и забитых национальностей, бедовавших в прежней России.

Но автор рассказа «Бессчастные миракля» избрал более трудный путь. Его герои далеки от устремлений строящего новую жизнь пролетариата. Автор показал группу кочевников, которые в девятнадцатом, году пытались остаться нейтральными в разразившейся буре, пытались жить замкнутой в узких рамках табора жизнью. И показал катастрофу, разметавшую этот своеобразный мирок. Эта катастрофа была не случайной, и неслучайно показана автором: она была неизбежным концом для данной группы, как неизбежна для всех, стремящихся отгородиться от участия в великом споре — «кто кого?..»

Эта тема — о «внутренней эмиграции», о «нейтралитете» — хорошо знакома советскому читателю; А. В. Герман сумел развернуть ее свежо и ново, в чрезвычайно привлекательных, красочных тонах, в оригинальном сюжете, в интереснейшей (этнографически) обстановке…

Снаряды белогвардейцев бьют мимо цели и разрушают крепость паразитизма, суеверия и деспотизма — разве это не яркий символ железной логики революции, логики ее неизбежной победы?!. — И эта логика событий показана автором с такой убедительностью, что читатель легко поймет, почему после тысячелетних скитаний цыгане именно теперь, освобождаясь из-под влияния своих «князьков», уходят из табора — на землю, на рабфак, к станку…

А. В. Герман — первый, написавший на русском языке правдивый и нужный рассказ о цыганах. Советская общественность должна, приветствовать в его лице новые всходы советской культуры, всходы посеянного Октябрем и взращиваемого с любовью и заботой одиннадцать лет.

Редакция «Всемирного Следопыта» отметила на конкурсе премией талантливый рассказ А. В. Германа и горячо желает автору дальнейших успехов в его работе.

----

Федук — рослый цыган в темно-синей поддевке — растянул в улыбке толстые губы, порылся в путанной черной бороде и. таинственно сверкая глазами на Маштака, спросил:

— Маштак, а помнишь ли ты Тусины мирикля[1])?

У Маштака резко соскочили брови к прищуренным глазам. Затем он взмахнул рукой и, как бы выгоняя из головы неприятную, жесткую мысль, нервно щелкнул пальцами:

— Чтоб они сгорели, эти мирикля! Они мне до сих пор спать не дают. Вот и сейчас чудятся мне…

Он не договорил, снова щелкнул пальцами и мотнул головой. Московские цыгане, сидевшие в комнате Маштака, с любопытством начали упрашивать его рассказать о мириклях. Федук продолжал молча улыбаться, готовясь выслушать знакомую ему кочевую историю. Не так давно он бросил кочовку и стал на землю. Приехав по делам в Москву, он узнал от знакомого цыгана, что лудильщик Маштак работает в городе на чугунно-литейном заводе. И теперь, разыскав Маштака в Петровском парке[2]), Федук сидел в его тесной, насквозь прокуренной комнате среди московских цыган-эстрадников, собравшихся, чтобы провести вместе вечер.

— Ты не отказывайся, Маштак! — сказал один из цыган, наигрывавший на гитаре. — Говори, почему тебя такой пустяк волнует, не то Федук нам расскажет.

— Он хорошо умеет рассказывать, — сказал Федук. — Говори, Маштак!

— Я не откажусь. Правда, вспоминать мне не охота… Ну, да ладно, расскажу, как я гостил у бессарабских конокрадов. Вы их плохо знаете, а ловкие они… — И Маштак по старой кочевой привычке улегся на кровать и лениво начал свой рассказ.


I. Туся выручает.

В девятнадцатом году очутился я в плохом деле. Ранили меня белые в руку под Курском, и пролежал я тогда недели две в орловском госпитале, а потом отпустили меня на поправку домой. А какой наш дом! Ищи его в поле, где он катается! Когда в полку был, слышал я от цыган, что наш табор около Киева видали. Ну, а как туда попадешь, когда там белые? Еще засекут в дороге, если узнают, что в Красной армии служил. Вышел я из госпиталя, а к Орлу белые уже подходят. В городе суматоха варится. Куда деваться? Попытался на московский поезд сесть, а разве кому было до меня! Насажались в вагоны и не пускают. Думал-думал, — дай пойду пешком к Москве! Притащился я по шпалам с сумкой на станцию Песочная. Сижу там на рассвете сонный, голодные кишки пищат, а кругом такой же кипучий котел, что и на орловском вокзале: бегают люди туда и сюда и трясутся от страха. Сижу и горюю: по шпалам ли в Москву итти, или ждать что будет?.. А сон уже голову пригинает к земле. Вдруг слышу разговор цыганский. Смотрю — две цыганки: одной лет так семнадцать, а другая седая. Смекнул, что поблизости кочует табор. Не прогонят, думаю, своего цыгана. Радостно мне стало, и говорю им по-русски в шутку:

— Погадайте, цыганочки, скоро ли я родных увижу?

Подошла старая:

— Давай, счастливый, твою ручку. Всю тебе правду скажу.

— Пускай молодая погадает, — смеюсь я. — Она сердце молодое лучше чует.

— Да ты подари на ручку, — сказала старуха и обратилась по-цыгански к молодой — Он без кольца. Наври ему, дураку, о невесте. У него в мешке хлеб есть. Скажи — награда будет от казенного дома. Туся, сахар бери…

Взяла Туся мою руку, а я не помню себя от радости и по-цыгански им:

— Эх, вы, цыгане, своего не признали!

Туся взглянула на старуху:

— Ром ли ев?[3])

— Гаджо, наспхандэпэ дылзноса![4]) — потянула старуха Тусю за желтую шаль и покосилась на мою солдатскую одежду. — Что ты рот разеваешь с гаджо! Идем…

— Мать, веришь мне! — стал я уверять старуху. — Сожги мои глаза, если я не цыган! Седая, а не признаешь! Табор Маштака знаете? Рыжего Маштака, котельщика? Ну, как же вы моего отца не знаете? А вы чьи будете?

— Мы — Газуна, — нехотя ответила Туся.

Газуна я знал понаслышке. Газун, бессарабский цыган, был известен на юге всем таборам как ловкий конокрад.

— Конник Газун, одноглазый? Ну, как его не знать! Хорошо бы с ним повидаться. Как пройти к его табору?

— Ну, знаешь его, ну, и хорошо, — сказала старуха и с насмешкой добавила: — А дорога к нему вон через ту горку. Пройдешь ее и прыгнешь в овраг, а там покрутишься по дорожкам и найдешь… Сам знаешь — у речки, у лесочка.

Старуха врала.

— Чтоб твои дети так шатер твой искали!.. — рассердился я. — Я в беду попал, а ты режешь ножом мою душу! Смотри кругом — через эту войну весь народ крутится, а ты своему цыгану овраг сулишь.

Не так отнеслась ко мне Туся. Она обругала старуху за насмешку и тихо сказала мне:

— Иди ты по этой дороге. До деревни дойдешь, а там с горки увидишь березки у самой речки.

Старуха плюнула и оскалила гнилые зубы;

— Мужья голодные сидят, а ты без толку с ним стоишь… Кнута давно не видала! — и она послала нас обоих к чорту и стала предлагать людям погадать.

— Кому теперь гадать? Все от войны спасаются, — покачал я головой.

Туся ничего не ответила и пошла за старухой.


II. Хозяин табора.

Стояла золотая погода. Осеннее колючее поле показалось мне тогда от солнца рыжим, как стриженная голова моего родителя после тифа.

Туся не обманула. С горки я увидел беленькую, как теперешний мой носовой платок, березовую рощу, а возле нее — табор Газуна. В роще облюбовал увесистую ветку и отломал ее на всякий случай от собак. Подхожу к шатрам и дивлюсь: ни одна собака не зарычала и не кинулась на меня с лаем. Оказывается, как говорили после цыгане, на этой стоянке с десяток овчарок издохли от голода и столько же сбежало искать сытых хозяев.



Я увидел беленькую березовую рощу, а возле нее — табор Газуна…

Знакомая солнечная тишина табора была мне тогда по сердцу после фронта и госпиталя. Тлели головешки утренних костров. Женщин с ребятами не было: они пошли добывать картами хлеб. В шатрах оставались одни мужчины. Они валялись на перинах. Чуть слышный тяжелый храп выходил наружу. Посмотрел я на латаные шатры, на ребристых кляч и подумал; «Верно, нет удачи Газуну».

— Кто тут живой? — крикнул я, но никто не отозвался.

Цыгане-конокрады любят вдоволь поспать днем. Ночные вылазки за конями приучили их мало спать ночью. Ночью и голова конокрада сметливей и веселей думает. Правду говорят про нас, что «золотой месяц — цыганское солнышко», но беда конокраду, если это «солнышко» неделями светит: в ясные ночи не подойдет он к чужому табору — сразу заметят. В такие ночи играют они в карты до утра, если игра не дойдет до ссоры и драки. А проиграть в карты — беда большая. Засмеют. Лучше избили бы мужики за уворованного коня, чем насмешки слышать. Конокрады любят над чужой бедой посмеяться.

Постоял немного, слышу глухой разговор. Крикнул еще:

— Выходи, кого смерть не забрала!

Вылез из шатра парень в лиловой рубашке, без пояса. Лицо рябое, заспанное.

— Как мне повидать Газуна? — спрашиваю его.

— А тебе зачем его видеть? — дико взглянул он на меня, но тут же я услышал бараний голос из шатра:

— Михала, тащи его ко мне!

Поднял Михала изношенный холщевый полог, и я, пригиная голову, вошел в шатер. Нутро шатра было небольшое: в ширину и длину шагов по десяти, и разделялось пополам засаленной ситцевой, в малиновых букетах, занавеской. В первой половине, в которую вслед за мной вошел Михала, стоял посредине низкий, с гладкой крышкой, обитый жестью сундук. Заржавленный замок сундука охранял одежную рвань и тряпки всей семьи. Сундук заменял стол. На нем стоял ведерный самовар, до того грязный, что трудно было бы сказать, медный ли он. Крутом самовара было хуже, чем на базарной площади. Из сломанного крана хлюпала вода, и по всему сундуку расплывалась лужа; в этой луже стояла невымытая после чая посуда и валялись куски пшенной каши.

Отдернув занавеску, я увидел в другой половине шатра гору кумачевых перин и подушек, а в них увязла, будто в трясине, обросшая волосами, как у черного медведя, голова Газуна, одетая в каракулевую шапку.

Газун зырнул на меня левым глазом и засуетился. Он быстро сбросил с себя тяжелые перины и сразу вырос громадным ростом. На нем был одет полинялый лиловый суконный пиджак, а под ним торчал расстегнутый грязный ворот синей рубашки и коричневый жилет на обвисшем, как торба, животе. С жилетных карманов свисала серебряная цепь от часов. Потертые в коленях и в ходу, черные бархатные шаровары раздувались над круглыми, как бутылки, лакированными голенищами сапог. Лицо у него было красное, как свекла.

Беспокойно сощурил Газун левый глаз, шагнул вперед и, напирая животом, вытеснил меня из шатра. И тут пошел его допрос. Сказал ему, что я сын рыжего Маштака. Такого рыжего, как мой отец, не найти среди цыган. По этой примете знали его все цыгане. Расспросил Газун, зачем я в этой местности шляюсь, кто заставил меня в Красной армии служить, и удивился, что я никак не проберусь через фронт в табор отца.

Кончив свой допрос, Газун разлегся животом на траве и уже ласково тихо сказал:

— Ложись, Маштак.

Я прилег рядом с ним, подложив сумку под голову.

— Не твое дело здесь стоять! — вдруг зарычал Газун на Михалу.

Стоявший возле нас любопытный Михала гикнул и лениво поплелся к своему шатру.

— Ну, а теперь расскажи, — обратился ко мне Газун, — что думают люди про войну?

Я долго ему рассказывал, что видел и слышал в последние дни в городе. Закончил тем, что не сегодня-завтра в этой местности можно ожидать перестрелку. Посоветовал ему перекочевать на спокойное место.

— Они сюда не пойдут, — сказал он, словно успокаивая себя и меня. — Они будут драться за рекой, на большой дороге. И кто будет трогать нас, цыган? Что они с нас возьмут? Отберут наших кляч? Ну, пускай берут. А на что им наша жизнь, если мы их не трогаем?

Газун поколупал пальцем в носу. Потом поднял густую бороду к небу и закрыл глаз, словно соловьем собирался запеть, и вдруг как рявкнет бараньим голосом:

— Дурак ты, бессчастный!..

Ругань его сразу проела мою кровь, и она, горячая, потекла по всему телу. И от обиды забилось сердце. Не за что было меня так обзывать. Но я молчал. А спрашивать Газуна, вождя табора за что обидел, не смел. Он после выскажет все. И я ждал.

Острый глаз его вонзился занозой в меня. Не моргая, он терпеливо ждал, что я ему отвечу. Но я все молчал, рвал траву и кусал ее. Не глядя на него, я заметил, как он ползком потянулся ко мне. Хлопнул Газун меня по плечу.

— Ты — покорный цыган! Я вижу, ты знаешь, как отвечать старшим. Только вот твой рыжий чорт мало тебя бил. Да зачем бить, когда он сам такой? Вы — кастрюльщики — все такие бессчастные. С конями мало знаетесь, поле и город для вас одна каша. Но скажи мне, почитаете вы полевые законы[5]) ваших родителей? Нет их у вас, волки сожрали! А еще цыганами зоветесь! Ну, кто посылал тебя воевать? И какой цыган потеряет свой табор? Ну и свет стал! И как тебя на войне не удавили!.. Вы нас попрекаете — коней крадем. Зато мы вольные, кровные цыгане и не пойдем к людям с поклоном горшки чинить. У меня сотня людей было в таборе, и никто не посмел сказать, что полевая участь ему плоха. А ты еще воевать захотел! Свою голову не знаешь, где ее придавить… Смотрю я на тебя, не нравятся мне твои зеленые тряпки. Ну, красная звезда на лбу — для красоты, но зачем ты мою душу тревожишь солдатской одеждой?..

Что мне было сказать ему? Он — вождь, а я — покорный гость. Да кто посмеет переспорить его? Мне оставалось только слушать. Он с сопением перевернулся на спину, закрыл от солнца глаз и замолчал, но не надолго.

— Ты не суди мою бедность, — вздохнул он напялил шапку на брови и покачал головой. — Что ты теперь видишь у меня? Четыре шатра. А кони? Клячами стали. Сроду меня не возили такие клячи, а это твоя война бедняками нас сделала. Эх, и как это мое богатство рассыпалось! Арабские кони были у меня, тарантас рессорный. А ковры какие были! Самые турецкие! А сколько золота у меня было! А где оно? Пожрала твоя война. И скажи мне теперь, что я буду делать с моей дочкой Тусей? Какой дурак возьмет ее в жены без денег? — Газун вытащил из кармана трубку, набил ее табаком и закурил. — Ну и свет стал! — продолжал горевать он. — Табаку и то нет.

— Почему ты не уведешь табор подальше от войны? — спросил я его. — Там легче хлеб добыть. Ты вот меня упрекнул, что я на войне смерть искал, а сам ждешь ее здесь.

— Где я живу и что я буду делать — не твое дело! — строго ответил Газун и ткнул пальцем меня в живот. — У тебя там бурчит? Ну, возьми перину и иди под телегу. Поспи. Женщины еще не скоро принесут пожрать.


III. Старуха-разведчица.

Упал вечер на поле, когда я проснулся от гика и пения:

Ададавэс, ададавэс амэбарвалэ.

Атася, атася амэчорорэ[6]).

Это пришли с гаданья женщины с крикливой оравой ребят. Подолы их широких юбок были подоткнуты за пояс, и в них лежали подачки. Вышли из шатров мужчины, одетые в поддевки. Две старухи устало упали на траву и чесали зудевшие от ходьбы ноги. Около них кучей дрались ребята за жестяную коробку от пудры, которую подарили за гадание. Михала подбежал к ним, разогнал их, хлопая по затылкам шапкой, и отнял коробку. Пришел с реки Федук, налил воду в чугунный котел и поставил его на треножник. Потом Федук поглядел на меня и улыбнулся. Сразу пришелся он мне по сердцу.

— Эй, Маштак! — крикнул мне Газун.

Я подошел. Он указал мне кивком головы на холодный костер и сказал:

— Ломай сучья и раздувай огонь.

Ближе к костру подползла злая старуха. После я узнал, что она мать Михалы. Она узнала меня и заговорила:

— А мы, как прогнали тебя со станции, так пошли далеко за железную дорогу. Верст много будет… Плохо теперь гадать…

Я ей не ответил. Она была мне не по сердцу, да и жрать хотелось.

Газун разгуливал по табору и посматривал на всех. Потом подошел к старухе:

— Ну, как, много нагадала?

Газун, как каждый конокрад, знает, что цыганка с пустыми руками не возвратится в табор. Газун ждал другого ответа: что скажет она о конях, которых высмотрела при гадании?

— Ходили мы далеко за станцию, — тихо загудела она. — К самой речке. Мезенкой зовут речку. Ой, хороши там кони! Давно таких мои глазыньки не видели. Золото за них получишь. Два таких хороших сивых стояли, сытый вороной и приметный конь — белый, в серых яблоках.

И она растолковала ему место, где пасутся кони, чьи они, как дорога идет к ним, и добавила:

— Я на путанных дорожках соломки с тряпочкой, примету привязала. Не заблудятся наши…

Трещали в огне сухие сучья. В котле сипела вода. Цыгане развалились у костра. Ребята подбегали к огню, жадно нюхали пар, потом отбегали и с криком кувыркались по траве. Туся устало зевала и сидела подле Михалы. Она прислушивалась к словам матери Михалы. Старуха повторяла Газуну одни и те же слова, но он, должно быть, ее уже не слушал, а думал, когда бы этих коней прибрать к рукам. Огонь бродил по его умному волосатому лицу. Беспокойно высасывал Газун дым из трубки и выдувал его сжатыми в колечко губами. Острый глаз его с какой-то насмешкой глядел в костер. Видно было, что он разгорелся желанием сейчас же послать цыган за конями. Старуха не замечала, что он ее не хочет больше слушать, дергала его за поддевку и без умолку гудела ему в уши.

— Что ты меня вертишь, старая мельница! — неожиданно заорал на старуху Газун и ударил трубкой о сапог. — Что ты мне уши ломаешь словами? Кони уже наши! Наши кони!.. О чем ты тревожишься?

Все захохотали. Старуха поняла, что надоела Газуну.

— Ты давно бы сказал, что все понял, — разозлилась она. — Зачем я глотку понапрасну порчу?

— Тебя, дуру ярмарочную, разве остановишь! — грубо сказал Михала. — Разжужжалась!..

Туся тоже напала на старуху:

— Растрепала язык, беззубая!..

— Ну, я молчу, молчу, как пещера, — сказала старуха и, не глядя ни на кого, подбросила сучьев в огонь.

Туся расплела косу, сняла с волос цепку из серебряных сербских монет. Я подсел к ней и напомнил про нашу встречу на станции:



Я подошел к Тусе и напомнил нашу встречу на станции…

— А я по твоей цепочке подумал, что вы сербские.

— Цепочка от матери-покойницы осталась. Она сербиянка была. — И стала Туся расспрашивать, как я попал на станцию Песочная.

Глядя на ее приветливое, загорелое до-черна лицо, я сказал:

— Туся, не скажи ты тогда, где ваши стоят, — я пропал бы. Но не будь я Маштак, а за твои добрые слова получишь от меня такие мирикля, какие ни одна цыганка сроду не носила!

Михала, как бешеный конь, вскочил на ноги. Глаза его забродили. Заскрипел он зубами, будто песок тер, отошел от костра и злобно позвал:

— Туся, поди сюда!

Что он шептал ей — до сих пор не знаю…


IV. «Николай-угодник, помоги добыть коня!..»

Принесли еду. Газун усадил меня, как гостя, рядом с собой. Михала опять сел возле Туей и на меня все взглядывал, злобно так, будто мне он весь шатер в карты проиграл.

Молча чавкали цыгане с голодухи, хватая деревянными ложками из котла горячую жижу с конопляным маслом. Не сравнить, конечно, такую еду с нашей, старой: кусок сала да чеснок плавает в котле. А то еще есть славная пища — «залозочка». В шивороте и задней лопатке барана попадаются шарики с ореховое зерно. Зовутся они «паркотиной». Так цыганки повырежут эту паркотину, ну, и приятная говядина получается, мягкая, не воняет потным.

Когда наелись, побросали ложки в пустой котел и вытерли рукавами и подолами масляные губы. Тяжело поднялась Туся. Должно быть, она наелась по горло после голодного дня. Она не имела права, как и все цыганки конокрадов, поесть одна, где-нибудь на стороне, а должна была принести свою наживу в табор и поделиться со всеми.

Туся сбросила шаль и беззаботно запела:

Наджя, чайори, пал-о-паны.

Падухтылла тут э-издраны[7].)

Подхватили горловым криком песню цыгане:

Наджя, чай, пал-кашта,

Пусавэса трэ васта[8].)

Далеко за Оку скакала наша песня…

Один Газун молчал. Он сидел, поджавши ноги под себя, важно следил за всеми и всматривался в черное небо. Зубы крепко держали трубку. Он часто хватался за шапку, то пялил ее на лоб, то отбрасывал набекрень. Должно быть, его беспокоили кони. Он почесал бока, кряхтя, встал и пошел к шатру. Я заметил в темноте, что он не дошел до шатра, остановился.

Слышу его голос:

— Маштак, поди-ка сюда.

Я быстро встал и подошел к вождю.

— Ты что будешь делать у нас? — спросил меня Газун.

Я открыл было рот, но он не дал мне ответить:

— Ты голодный, как волк. И мы не будем грызть бревна. Надо итти тебе с нашими цыганами за конями.

Приказание его итти «грэн тэ чурэс»[9]) мне было не по сердцу. Табор моего отца никогда не занимался конями. Наши цыгане сторонились конокрадов. Мы всегда меняли стоянку, если они становились по соседству. С ними рядом жить — беду наживешь: или поссорятся они за пустяк с нами и в драку полезут, или мужики из-за них ни за что изобьют нас. Мужики бешеные бывают, если коней их уведут, им тогда все равно какого цыгана поймать. Бывает еще и так, что нарочно конокрады воруют в той деревне, у которой наш мирный табор остановился, чтобы подозрение пало на безвинных цыган.

Но делать было нечего. Надо было подчиняться вождю. Я молча кивнул. Газун, толкая меня в спину, подошел к костру. Ребята еще не спали: они плясали в кругу поющих цыган.

— Авэла, рэндо исыс![10]) — криком прекратил пение и пляску Газун и спокойно приказал — Принесите уздечки.

Все присмирели, поняли… С дракой побежали ребята в шатры и, запыхавшись, принесли три уздечки.

— Хорошая ночь вас не ждет, — сказал Газун и раздал нам троим уздечки— мне, Михале и Федуку.

Загорланили цыгане, как итти и как брать коней. Мать Михалы орала больше всех.

— Замолчите! Без вас они хорошо знают, — заглушил всех Газун. — Ну, подвязывайтесь, и сядем.

Мы трое подпоясались уздечками, и все с нами разом сели на траву, зажали зубами нижнюю губу, чтобы никто не проронил ни слова. Плохо тому будет, кто скажет в такое время одно хоть слово. Плохо, если кто шевельнется. Так изобьют, что через месяц не встанешь…

— Ну, удача будет, — тихо сказал Газун, видя, что никто не нарушил молчания, и встал. — Идите по шатрам, просите у угодника помощи.

Нет у конокрадов большего святого, как Николай-угодник. Со всеми хлопотами к нему лезут цыгане. Конные ярмарки в праздник Николая-угодника считают они самыми прибыльными. Без молитвы угоднику никакой конокрад не пойдет на кражу.

— Без Николая не украдешь и клячи, — говорят они. — А с его помощью и у бога словчишься своровать коня из рая.

Я вошел в шатер Газуна. Поставил Газун к самовару иконку.

— Молись моему Николаю, — сказал Газун и поднял полог шатра, чтобы свет от костра упал на иконку, а затем стал сбоку наблюдать, как я буду просить помощи.

Я встал на колени. Вслух говорил слова и крестился с поклонами. Молитвы я не знал никакой, как не знает ни один цыган. Я говорил Николаю свою просьбу, как простому человеку. Молитву конокрадов я слышал раньше.

— Николай-угодник, я тебя озолочу! — умолял я блестевшую от костра медную иконку. — Я свечку куплю и для тебя зажгу. Я для тебя что угодно сделаю. Скажи ты только своему богу, чтобы он помог нам коня добыть.

— Не одного, говори, а четырех коней, — тихо поправил Газун.

— Помоги четырех коней добыть.

— Скажи ему, что ты поделишься с ним, — шепнул Газун мне на ухо.

— Поделюсь с тобой, — обещался я. — Николай, тэ хав мэ цирэ кхула…[11])

В одной цыганской сказке говорится, что Николай дал клятву: «Сдерите с меня шкуру, поломайте мои кости, если я не помогу цыганам коней своровать». И когда бывает неудача в краже, приходит цыган в табор злой, хватает иконку, бросает ее из шатра и говорит цыганам: «Обманул меня Николай!» Но когда успокоится, поднимает иконку и кладет ее обратно под перину.

После молитвы собрались мы у костра. Пели, плясали и галдели, как на базаре. Женщины были больше всех рады нашему уходу. Они знали, что с кражей коней убавится у них заботы о прокорме табора. Туся закидывала вверх голову и насвистывала песню.

— Ого, здорово свистишь! — похвалил я ее. — Ну и девка ты! Стоишь ты хороших мириклей.

— Бэнг![12]) — озлилась Туся и, увидя, как шагнул ко мне Михала, отбежала в сторону.

— Маштак! — прошипел Михала. — Не крути девке голову! Туся — моя невеста.

— Дурак ты! — ответил я ему. — Да я и не собираюсь на ней жениться…

Но тут прорычал около уха Газун:

— Смотрите, попадетесь кому на глаза — сам я надаю вам кнута! — и махнул рукой, будто выпроваживал нас. — Ну, убирайтесь! Угодник вам в дорогу!

И мы пошли. Ночь была так черна, что, идя рядом, мы не могли видеть друг друга. Дорогой я говорю Михале:

— Должно быть, у тебя и у матери твоей порода злая.

Остановился он да как закричит на меня:

— Ты будешь молчать?..

Плюнул я и не стал с ним спорить.

Рассказывать, как коней брали, не буду. Всем известно — хоть цыган, хоть и не цыган — все одинаково коней воруют. А так ничего не произошло, о чем можно было бы рассказать.


V. «Наволочка погналась за старухой…»

Был скучный полдень, когда я вернулся в табор. Ветер нагнал на небо серых туч. Он со свистом нападал на шатры. Усталый от ночного дела, я растянулся на траве, проклиная свою долю. И вышел же такой случай — связаться с конниками! Не пожелал бы я врагу такого мученья! Лучше с утра до ночи колесо крутить на заводе, чем мучиться в темени по полям да трястись, как бы не набросились мужики и не долбанули по голове. Весь в грязи; рубаха потом воняет; на зубах песок трется; в сухом горле будто лучина торчит и колет занозами, когда глотаешь. После таких делов покупаться бы, белье мытое одеть да пожрать хорошо. Скажи такую жалобу Газуну, да он тебя обругает да еще застыдит перед всеми цыганами.

Видал ли кто, чтобы конокрады купались? Всю жизнь кочуют у реки, а в воду палец боятся сунуть. Говорят, панытко[13]) в колдобину затянет. А про мытое белье и не говори! Конокрады смеются над нами, что наши цыганки рубахи да постели в реке купают. А у них, как оденет рубаху, так и сносит ее до клочков на плечах. Говорят они, что помыть рубашку — счастье с себя смоешь.

Повздыхал я тогда и закашлялся. Простудился: были сырые холода ночью. Услыхал мой кашель Газун, вышел из шатра.

— Ну, какую радость скажешь? — спросил он.

Еле поворачивая язык, отвечаю:

— Трех добыли.

Закурил он трубку, еще спрашивает:

— Куда они погнали?

— Верст за сорок, за город Мценск. Михала говорил, что там болгарские цыгане стоят. Обменивать будут. Не знаю, как бы их не задержали. Всюду отряды…

— Какие же кони? — приставал он, как бы не замечая моей усталости.

А мне было не до вопросов. Отвечу ему и засыпаю.

— Что ты как деревянный стал! — закричал Газун. — Они тебя вернули сюда, чтобы мое сердце успокоил, а ты, бессчастный, толком не говоришь!

Пришлось говорить. И когда Газун намучил меня вдоволь расспросами, он плюнул и проскрипел зубами:

— Бессчастный…

Спал я немного. Разбудил меня крик матери Михалы, будто ее резали на куски. За ней гнались из соседней деревни мужики и бабы. Старуха орала на бегу, как подбитая ворона: «Кра-кра!..» — и перед шатром Газуна ткнулась лицом в землю. Мужики и бабы совсем озверели. Они уже хотели кинуться и растерзать ее на клочки, как перед ними встал Газун. Лицо его налилось кровью, даже правый закрытый глаз его зашевелился. Рука с кнутом дрожала. Он снял шапку и с поклоном спросил крестьян, за что надо бить старуху.

— Когда вы подохнете, дармоеды проклятые! Хватай пузатого цыгана! Крой его!.. — горланили мужики.

— Цыц!.. — поднял руку с шапкой Газун и переспросил — За что ее надо бить?..

Бабы озлобленно тараторили, что старуха гадала и стащила юбку и наволочку.

— Отойдите! — дико крикнул Газун. Он одел шапку и с поднятым кнутом шагнул к трясущейся старухе. Она грызла от страха землю, ожидая расправы Газуна. Свистнул в воздухе кнут и хлестнул старуху так, что рассек ее драную кофту. Старуха взвыла, как Болчиха.

— Она пошла гадать, а не воровать! — сказал Газун присмиревшей толпе.

Когда ушли крестьяне, Газун с руганью еще раз, но слабее ударил старуху кнутом.

— Тебя, старую ведьму, удушить мало, чтоб знала, как надо воровать! — и он толкнул ее сапогом. — Пошла голосить на подушки!

Старуха чуть не ползком поплелась в свой шатер.

Газун сопел и тяжело дышал, словно вбежал на гору.

— В какую сторону ни посмотришь, — жаловался он, — кругом лезет на тебя напасть. Куда ни ступишь — всюду в прорубь провалишься. Ну и местность бессчастная!

— А кто тебя прибил к этому месту? — осмелился сказать я. — Куда твои люди ни сунутся, везде их знают, как свою старую болячку. И как же это ты, старый цыган, сидишь здесь столько времени, как арестант сибирский? А то еще в огонь попадешь. Что ты ищешь на этом месте? Смерти? Ты меня ругал, что я на войне был, а сам ты разве не видишь, где находишься? Я на войне был — польза от меня была, а ты чего сидишь — задумал без толку погубить своих цыган?

Газун не ожидал, что я ему посмею так сказать, и уже готов был поднять на меня кнут.

— Ты не суй свой нос в мою золотую голову! — свирепел он, ударяя себя в грудь. — Кто тебе велит такие вопросы спрашивать? Кто тебе велит так со мной говорить? Почему я дорожу этим местом — тебе дураку незачем знать. А если я тебе и говорил дело, так ты меня, червивое сало, не учи!.. Тебе нужен табор рыжего Маштака — кочуй к нему… Я шестьдесят лет прокатал свою дорогую жизнь на колесах и никогда не слышал, чтобы мне цыган задавал такие слова. Если кому не нравится мой табор — уходи, ищи другой…

Вижу, что Газун расходился, и не придумаю, как его успокоить. Говорю ему:

— Ты не сердись на меня. Я тебя не обижал. И лезть в твою голову я и не думаю. Как я могу тебе советовать, если твоя голова умнее моей? Спроси на какой угодно дороге, любого цыгана, да он с большим уважением о тебе скажет. И кто тебя не знает? Всем ты известный человек. Я в жизни не видал такого ловкого цыгана, как ты…

Похвала немного успокоила Газуна. Это толкнуло его к хвастовству. И он, уже не споря и не ругая меня, стал вспоминать о своих удачных проделках. Чмокая губами, будто сосал сахар, Газун хвалился, как он из-под носа мужиков уводил коней, как на ярмарке обманывал покупателя и как за час делал больную клячу здоровым бегуном. За такое умение уважали его цыгане, и он был известен.

— За пустяки цыгане уважать не будут, — пришлось мне сказать ему. — Вот меня никто не знает, а тебя знают все таборы, как хорошего человека. Такого известного конника и не найти во всем свете. Ни один цыган худого не скажет про твои удачные дела.

— Ты еще слепым галчонком был, — не унимался Газун, — а через мои руки уже прошло столько коней, что не уставишь их рядом от столичного города до самого Черного моря. Раз мне нужен конь, нравится он, — хоть бы его в железной клетке берегли, все равно мой будет. Стар я стал, да война твоя все мои кишки рвет, а то я тебе еще показал бы!..

Газун лег на живот и задумался. В это время возвращалась Туся из березовой рощи. Она несла в подоле коренья молодых березок. Они нужны для ворожбы. Их сушат на солнце, режут на кусочки и завертывают в тряпочки. И когда надо какой-нибудь чудачке приворожить милого, то дает цыганка ей этот корешок, чтоб она носила его за пазухой. Дур на свете много, и дают они за корешки большие деньги. Цыгане называют такую ворожбу «тэлав про драп»[14]).

Туся уже издали услыхала стоны старухи. Подойдя к нам, она спросила Газу на:

— Отец, что это с ней такое?

— Наволочка за ней погналась. — Он указал рукой на деревню и строго сказал — Чтоб она больше туда не показывала свою голову!

Туся села, подобрав под себя ноги, и стала перебирать в подоле коренья. Никто не говорил. Глаз Газуна закрылся. Вскоре Газун засопел. Туся опасливо поглядела на отца и, уверившись, что он спит, тихо спросила меня:

— Что ты пристаешь ко мне с мириклями.

Я засмеялся.

— Почему ты их поминаешь? — спросила она так, как будто касалась чего — то страшного.

— А просто с языка сорвалось. А почему ты так пугаешься? — усмехаясь, спросил я.

— Ты больше и не поминай о них. Слышишь! Ты не смейся… — и добавила чуть слышно — Михала не любит, когда ты о них говоришь.

— А почему Михала не терпит мириклей?

— Молчи, Маштак! Ничего я тебе не скажу…


VI. За будущие побои.

За рекой, по большой дороге целый день кружилась пыль. Красная армия — пешком и конем — шла на подмогу. И что делалось кругом — откуда было нам знать. Был уже слышен далекий гул пушек. Видно было по всему, что война закипала в этой местности. Но Газуна как будто все это не беспокоило. Он тревожился за Михалу и Федука, которых ждали уже третий день. Цыганки не уходили далеко, боясь, что придут белые, и тогда не пройти к табору. А если и уходили на станцию нищенствовать, то не приносили ни кусочка хлеба. Животы у всех отощали.

— Сегодня мы проживем, — говорил Газун, вглядываясь в сторону рощи. — Но что мы будем жрать завтра, если они не покажутся сегодня? А если придут они с пустыми руками, что мы будем делать?

— А если уколотят их в дороге? — спросил я его.

— Так и надо им, дуракам! Хороший цыган, как нитка в иголку, проскачет, а дурак в больших воротах зацепится.

Вдруг он крякнул и подпрыгнул, точно мальчик, от радости.

— Ты гляди, гляди, Маштак! — ударил он меня по плечу. — Наши на конях! Михала, Федук!..

Я присмотрелся: двое скакали из рощи.

— А-ля-ля-ля!.. — заорал Газун и замахал шапкой.

Из шатров повысыпали цыгане. Заплясали и загикали. Первым влетел в табор на жгучем вороном коне Михала. Федук гарцовал на сером. Коней запарили до пены. Соскакивая с коней, сбросили наземь мешки с мукой и мясом.



Первым влетел в табор на жгучем вороном коне Михала…

— А вот у нас какие есть еще красавицы! — И Михала стал вытаскивать из карманов бутылки с самогоном.

Газун и радовался, и злился:

— Какой чорт вас держал столько дней! Болеть меня заставили! Дураки!.. — И велел ребятам раздувать костер.

Михала рассказал, как поменял двух коней у болгарских цыган, которые в ту же ночь погнали их на обмен дальше — к цыганам в Тульскую губернию, а третьего коня продал во Мценске русскому барышнику за хлеб, мясо и самогон. Рассказывая, Михала хвалился перед всеми своей удалью, а нас — меня и Федука — грязнил и насмехался над нашей трусостью в таких делах.

— Сын мой, ты стоишь моей дочки! — сказал на это Газун и посмотрел на нас. — А вы — бессчастные котельщики!..

Вечером табор был пьяный. Кричали, смеялись, пели, плясали, хвастались. Мать Михалы забыла побои, выходила на круг плясать. Михала был чем-то недоволен. Он зорко следил за каждым моим шагом. Когда я заговаривал с Тусей, он быстро подходил к нам и прислушивался. Туся вела себя дико. Она нарочно старалась злить Михалу: повертывалась к нему спиной, когда приглашал с ним сплясать — отказывалась и даже насмехалась над ним, что он рябой. Туся заметила, что я вижу, как она дразнит Михалу, и еще пуще стала дразнить его.

— Не мучь Михалу, — говорю ей. — Будет плохо.

Не глядя на меня, она быстро сказала:

— Я врала ему, что ты мне нравишься.

— Напрасно меня вмешиваешь.

— А не ты ли при нем сказал о мириклях? — и она захохотала и, прыгая через валявшихся у костра сонных ребят, очутилась на кругу.

— Эй, цыгане, пьяная я, а еще спляшу вам!

Заорали плясовую песню, захлопали в ладоши. Замелькали в пляске ноги Туей, затряслись ее плечи.



Замелькали в пляске ноги Туей, затряслись ее плечи…

— Дочка, не поломай ноги! — взглянул на нее с усмешкой Газун.

Она сразу остановилась и скривила губы, будто обиделась на отца.

— Беда, кто сломает голову! — сверкнула она глазами в сторону Михалы и снова бешено затопала ногами.

Я понял злые выходки Туей. Туся, как и каждая девушка-цыганка, заранее мстит своему жениху за будущие побои, которые она ожидает от него в замужестве…

— Наша девушка — что конь степной, дикий, а выйдет замуж — станет покорной, как собака, — сказал мне тихо Газун, а потом добавил — Погляди на Михалу. Сердится как! Ой, горячий!

Михала ни на кого не смотрел: он молча ожидал новых насмешек Туей.

— Маштак, вот как пляшут наши цыганки!.. — Туся свалилась возле меня на землю.

— А для кого ты плясала, дочка? — подзадоривал ее Газун.

— Маштаку угождала!

— Видишь, как тебя она уважает! — моргнул мне Газун. — А теперь ты, Маштак, спой ей хорошую песню.

Я отказывался.

— Кому-нибудь, — говорю, — не понравится моя песня.

— Ты ей будешь петь, а не ветру. Пой, велю тебе! — сжал кулак Газун и ударил о коленку.

— Ну, ладно, — согласился я. — Я спою такую песню, какую вы никогда и не слышали…

И запел я песню сибирских цыган. Слыхал я ее в Тобольской губернии, когда наш табор там кочевал:

Тама лесом шол, тама бором шол.

Тама киндэем, тама мразием.

Тама трындэвэ, тама нахаем…[15])

— Ай, молодец, ай, молодец, Маштак! — и Газун, довольный песней, снял шапку и утер ею мое лицо. — И откуда ты хорошую песню знаешь?

— Сам выдумал, — обманул я его.

— Как! Такой дурак, и песню такую наврал! — удивился он. — Да тебя в столичном городе тарелочники[16]) давно ждут. Будут на твой поднос деньги бросать богачи. Ну и молодец! Чтоб твои карманы не были тощие!

Газун посмотрел на Михалу:

— А ты что глаза лупишь? Чем ты похвалишься?

— Я ему расскажу, — указал на меня рукой Михала, — как я одного генерала обманул. Проживет Маштак тысячу лет, а так не проведет, как я. Вот и посмотрим, у кого лучше похвальба.

— Смотри, Михала, не осрамись, — сказала Туся. — Засмею тебя…

— Посмотрим, кто будет смеяться, — и Михала, стуча рукой о голенище, как молотком, стал рассказывать — Привел я однажды к одному генералу-помещику хорошего коня. Осмотрел он его, — не нравится. Привожу к нему другого, кровного — опять не нравится. А генерал был большой начальник. Имение— на всю губернию. И живот большой с красным крестом, и на шее еще крест золотой висит. Привел я тогда пьяного белого конягу: бутылку водки влил ему в горло. Понравился генералу конь. Сам он садился на него, а конь его трепал, чуть не сбросил. Говорит он мне, что конь хорош, только масть не нравится. Спрашивает, не найдется ли белый конь в яблоках — под тарантас.

«Ну, ладно, — думаю, — я ему удружу». Понял я, что он в конях плохо разбирается. Пошел я на свалку, где коней на шкуру колотят. Купил я, сказать тебе, задаром старую белую клячу. Начал ее рядить. Зубы подрезал и сажей пасть смазал. Гриву и хвост расчесал и ровно срезал. Набрал я в лесу ягод таких, в роде волчьих, и повыжимал их по всей белой шкуре. Можно сказать, барским конем стал, весь в яблоках. Влил я ему, не пожалел, две бутылки водки— взбесило его. Прет, что молодой, куда хочешь, хоть на стену! Запряг его в тарантас. Бегает, как беговой, и масть нравится генералу. Забрал он коня и велел своему человеку пустить в поле, в свой табун. А я отхватил две сотни и будь здоров!

— Здорово, Маштак, а? — улыбнулся Газун, поглаживая обеими руками живот. — Две сотни схватил!..

Цыгане молча поглядывали на меня, Их глаза будто говорили мне: «Вот чем может похвастаться наш Михала!»

— Ты послушай, что дальше вышло, — довольный своим рассказом продолжал Михала. — Прихожу я в табор и говорю: «Надо дальше кочевать, а то генерал заклюет». А тут дождь ливнем пошел. По грязи далеко не уедешь. Посоветовались мы и, не долго думая, порешили эту клячу увести из табуна. Пошел я на барское поле, а дождь льет, что вода в реке. Подхожу я к полю, смотрю, табун загоняют, а мой конь хуже костлявой собаки стал: с похмелья голова висит, и ноги волочит, а яблоки все дождем смылись…

Газун загоготал и хлопнул Михалу по плечу.

— Ну и Михала! Ты у меня настоящий чудесник! Как по-твоему, Маштак?

— Да, — говорю я, — здорово ты, Михала, подвел генерала! — а сам думаю: «Ну и врун ты, Михала! Ведь я сотню раз слышал эту сказку».

Туся сидела скорчившись, обхватив руками коленки. Она жмурила глаза от смеха. Должно быть, ее смешила не сама сказка, а как дурачил меня Михала.

— Подожди смеяться, — сказал Тусе Михала. — Прихожу я к генералу. Говорю ему, что кляча моя попала с его конями в сарай. «Иди, — говорит, — посмотри». Открыл генерал сарай, а там моя белая кляча совсем издыхает. Отдал ее, а я с ней в табор, и — будь здоров! И следа от клячи никакого не оставил.

Все засмеялись и таращили на меня глаза, ожидая, что я скажу на его похвальбу.

— Ну, а дальше что было — спросил я спокойно Михалу. — Так и кончилась твоя история?

— Так и кончилась. А тебе мало?

— А я и не думал, что у тебя пух в голове, — говорю ему. — Хвалился, хвалился, а как после на твоей собаке генерал скакал, ты не досказал.

Все догадались, что я понял вранье Михалы, и засмеяли его, что не удалось ему провести меня.

— Ну и сказки, сын мой, веселые рассказываешь! — с насмешкой повернулся к Михале Газун. — Ну и осрамил ты себя.

— Что? Одурачил тебя Маштак! — устыдила Михалу Туся. — Я так и знала, что в дураках будешь!

Михала стоял как оплеванный и смотрел на спящих у костра ребят. Цыгане затевали песню. Подошла к Михале мать и тихо прогудела ему:

— Что ты не видишь, что они травят тебя на Маштака? — и старуха оскалилась на меня. — А ты что? Смерти ли своей смеешься?

Не стерпел я ее злости и громко спросил, чтоб слышал Михала:

— Ты мне скажи, тетя, почему твой сын мириклей не терпит?

Соскочил с места Михала, схватил бутылку и взмахнул над головой.

— Будет по-моему! — крикнул он и, стиснув зубы, ударил сразмаху бутылкой по своей макушке, и разлетелись стекла во все стороны.

Все присмирели.

— Если знаешь про мирикля, так сам говори! — подбежал он ко мне с кулаками.

Бить бутылку о свою башку, чтоб доказать свою обиду, — такого я от него не ожидал. Газун вылупил на меня глаз, оттолкнул Михалу в грудь, и схватил меня за рукав так крепко, что затянул воротником горло, и оттащил к шатрам.

— Про какие ты спрашиваешь мирикля? — остро смотрел он на меня.

Пожав плечами, я ответил:

— Я не спрашиваю, я хочу подарить твоей дочке.

— А где ты думаешь их найти?

— Где? На базаре.

— Так ты, смотри, Маштак, чтоб я больше не слышал про них! Ступай спать! — и Газун толкнул меня коленом и хрипло крикнул галдевшим у костра цыганам:

— Довольно беситься!

Так закончилась на рассвете наша гульба.


VII. «Отпади, напасть, на чужую голову!»

Следующий день был грозный. Катился в табор издалека пушечный грохот. За рекой клубилась от сутолоки дорожная пыль: отходили в тыл обозы, а навстречу им шли к фронту красноармейские части.

Раза два в таборе появлялись конные красноармейцы. Выходил к ним навстречу Газун, снимал шапку и низко кланялся. Красноармейцы шатры осматривали, рылись в тряпках и перинах. Оставляя табор, они предупреждали Газуна, что тут стоять опасно, но он смотрел на них и жалостно говорил:

— Дорогие начальники, куда нам, бессчастным цыганам, уходить? Посмотрите на наших кляч. Они издохнут, если потянут повозки.

Два новых коня — серый и вороной-уже были сделаны негодными: в копыте каждого сидела вколотая иголка с ниткой. Хромые кони вместе с костлявыми клячами паслись около табора.

Газун был спокоен, что больных коней никто не отнимет. Он почему-то надеялся, что через несколько дней наступит вокруг табора тишина, и тогда будут вынуты у обоих коней иголки, и цыгане погонят их на продажу.

Со мной Газун не говорил. Он подозрительно, осматривал меня с ног до головы, когда я подходил к нему. Я слышал, как он в шатре допрашивал Туею о мириклях. Она голосила, говорила, что ни в чем не виновата. Что он хотел выведать у нее — я не мог догадаться. Я только понял, что мирикля для них что-то особенное значит.

Мне помнится один табор сибирских цыган, который приходил в ярость если услышит разговор про кошку. Они боялись сказать «мыца» (кошка), а если и случалось ее упомянуть, то называли ее с каким-то страхом «мэумытко»[17]). Среди них живет сказка о трех кошках. Сказку эту можно рассказывать только в ту ночь, когда появляется на небе новый месяц.

«Однажды темной ночью, — говорится в сказке, — упали с неба в один табор три кошки, которые пожрали нутро коней и повыцарапали глаза цыганам. После кошки поселились на берегу реки, у моста. И когда цыгане проезжают мост, кошки прыгают коню на голову и тащат его с повозкой в реку».

Чтобы не случилось нападения кошек, цыгане, пока не переедут мост, шепчут:

— Мэумытко, мэумытко, сыр проладача паны — дача туки балвас.[18])

Проехав благополучно мост, они бросают на берег куски хлеба или сала. Увидать валяющуюся у дороги дохлую кошку — предвещает несчастье. Поэтому они свертывают в сторону и едут другой дорогой.

Так и тут. Возможно, что мирикля им приносят несчастье, поэтому упоминать их нельзя. Я спросил осторожно Федука, но он ответил:

— Я с ними недавно кочую. Чего они тревожатся — не знаю.

И тут же рассказал мне Федук, что когда ложились спать, Газун подозвал к себе Михалу и, не говоря ни слова, ударил его по лицу. Михала не пикнул, а Газун ему сказал: «Ты своей горячкой накликаешь нам беду!..»

Я заметил у Михалы синяк под глазом, усмехнулся:

— Кто тебе глаз покрасил?

Михала не ответил, только сплюнул со злости.

Цыгане бродили по табору сонные. Снова тощали у всех животы: от вчерашней попойки не осталось ни корки хлеба. Привычный голод не так был для них мучителен, как страшна была угроза быть убитыми, но они таили свой страх перед Газуном.

Мать Михалы сидела у остывшего костра и бормотала. Она брала на ладонь золу и сдувала ее, громко повторяя:

— Отпади напасть на чужую голову!..

Потом опять бормотала, вставала и кланялась на все четыре стороны. Голодные ребята сидели смирно и наблюдали ее заклинания. Они ждали, что старуха отгонит злого духа, который грохотал в воздухе, и упросит кого-то дать кусок хлеба. Конокрады смеются, когда цыганки ворожат на стороне за деньги, но в ту ворожбу, которую они совершают для себя, верят крепко.

Когда старуха кончила свое заклинание, она плюнула в костер и позвала:

— Цыгане, собирайтесь напасть отгонять!

Ни один не оставался в шатре. Все стояли у костра и подбирали золу в подолы юбок и рубах. С гиканьем и свистом пошли гурьбой из табора. Впереди— старуха, за ней — Газун. Три раза обходили кругом табора. По очереди сыпали на землю золу, оставляя за собой узкую серую ленту. Они верили, что после этого не переступит в табор через заколдованный круг никакой злой дух. Цыгане криком и руготней отпугивали духа, а старуха гудела заговор:

— Ходишь ты, не ходишь, покажешься и пропадаешь, а свой злой глаз всюду оставляешь. В поле сидишь, в лесу сторожишь, в реке купаешься, всюду бываешь, всюду свой гнев пускаешь. Улетай ты птицей, уползай червем, уплывай рыбой в черное море-океан. Там есть земля, на земле растет золотая трава, на золотой траве стоит твой шатер, а в шатре ждет не дождется твоя жена. Говорила нам твоя жена, что у ней ключи от большой пещеры, а в пещере стоят царские кони. Уходи скорей, а не то за твои напасти пойдем мы в черное море-океан, да на твою землю, разорвем твой шатер, да утопим твою жену, возьмем твои ключи, да уведем твоих царских коней!.. Наговорная моя зола, сыпься, сыпься кругом нашего табора, сторожи наше сердце от злого глаза! Наговорная моя зола, не пускай напасти на меня!..

И все за старухой кричали один за другим:

— Не пускай напасти на меня!

Когда кончилась ворожба, развели огонь. Грелись у костра все, кроме Туси. Ее угнал Газун в шатер. Газун, куря трубку, крутил ко мне спину. Изо всего этого мне стало ясно, что наше знакомство испорчено. Виноваты мирикля. Оставаться в таборе Газуна было опасно. Я не мог знать, что задумал против меня Газун, но, конечно, он так меня не оставит. Поэтому надо было удирать. Но куда? Я готов был возврат литься на фронт, лишь бы не очутиться голодным под чистым небом. Да и время шло к зиме. Поздняя сухая осень может завтра сорваться, и хлынут холодные дожди. А о найме хаты в деревне для табора Газун и не думал. Я ломал себе голову, что заставило Газуна пригвоздить себя к этому месту. Цыгане хотя и роптали на Газуна, однако, верили его мудрости, что он сумеет избежать напасти. Но мне было ясно, что вождь или сходил с ума, или задумал что-нибудь необыкновенное. Отговорка его, будто фронт развернется за рекой, была для меня смешна. Однако мне было странно слышать это от вождя, которого я не считал дураком. Наоборот, он был по-своему, по кочевому, довольно умным, скрытным и хитрым, притом еще зверь. Я готов был прозакладывать голову, что за ним числился не один десяток ловких грабежей и убийств.

Я решил сбежать, все равно куда, лишь бы подальше от конокрадов.


VIII. Кровь, золото и мирикли.

И вот в тот день, когда я собирался оставить табор, утром, еще цыгане спали, случилось страшное дело…

Чуть свет пошел я на реку за водой. Солнце сбрасывало с себя кумачовую рубаху. Холодный утренник рывками набегал с Оки, расчесывал непокорные ржавые травы, бежал в табор и трепал там рваные тряпки шатров. Он хозяйничал и в березняке: порыжелые листья шипели, будто березняк поджаривался на огромной сковородке. Вышел я на тропинку с полным ведром. До табора оставалось дойти на бросок камня, как вдруг над головой засверлил снаряд, да как грохнет в таборе!.. Распоролась земля, и вихрем сорвались в воздух обломки и лоскуты шатра с черной гущей дыма и комьев чернозема. Коленки у меня подогнулись; уронил я ведро наземь. Комья земли и куски человеческого мяса сыпались сверху… Весь я был забрызган кровью. Долго не мог я сдвинуться с места…



Распоролась земля, и вихрем сорвались в воздух обломки и лоскуты шатра… 

Проснувшиеся от грохота цыгане сорвались с перин и неслись, как сумасшедшие, в рощу. Испуганные кони бешено ковыляли кто-куда.

Я еле приволок ноги к табору и обомлел… На месте шатра Газуна была кровяная яма. Из распоротых перин ветром выдувало пух, и он разлетался и метался по полю, как вьюжный снег. Все было исковеркано, порвано, сломано на кусочки…

Я не верил глазам: чтоб снаряд мог вырвать воза два земли! Присмотревшись в глубину ямы, я увидел следы стенок давно зарытого большого сундука. На дне его лежало взрытое, окропленное свежей кровью и засоренное сочной черной землей богатство Газуна: яркие цветные шелка и дорогие материи, золотые и серебряные вещи, пачки кредиток, николаевские золотые десятки и пятерки… и еще… и еще разные вещи.

Меня удивило такое богатство. Тут же ужаснулся я изуродованным трупам Газуна и Туей. Без рук и ног тело Газуна, будто живое, ползло с края ямы вниз и давило животом на оторванную голову Туей, всю опутанную ее черными жирными волосами. Единственный глаз Газуна вытек. Вместо глаза глядела на меня жуткая дырка. Я отшатнулся. Под ногами хрустнуло… Я наступил на мирикля. Янтарная дробь их была в крови. Их выбросило взрывом из сундука вместе с драгоценностями, которые валялись вокруг.

«Вот за какие мирикля горячился Михала!»— подумал я и с ужасом взглянул на изуродованное лицо Туси, которое уже придавилось на дне ямы к золоту и серебру туловищем Газуна.

Я уже хотел наклониться и поднять мирикля, как снова засюсюкал в воздухе снаряд, и я что было духу побежал из табора…

Белые не щадили табор. Они сыпали один за другим снаряды… Нет, я не могу больше говорить. Дрожь берет меня от этого кошмара…


IX. Тайна Газуна.

Эстрадники ждали продолжения от Маштака, но он беспокойно шагал из угла в угол и дымил папиросой.

— Вот и сейчас словно жгут меня мертвые глаза Туей. — Маштак остановился, чтобы перевести дух, и щелкнул пальцами. — Что ни сон, все мирикля в крови вижу…

— Маштак! — сказал один из слушавших его рассказ. — Ты много наговорил, что мы и без тебя давно знаем, перескакивал с одного на другое, а что за такие Тусины мирикля были и почему так эти мирикля пугали всех — ты не сказал.

— Откуда ему знать! — махнул рукой Федук. — Он сам до сих пор не знает, в чем дело. Ведь он после взрыва удрал из табора, а я остался.

— Заколдовали, что ли, их на мириклях? — засмеялись эстрадники.

— Нет, не заколдовали, — сказал Федук, — а так, полевая дурость Газуна, да свое богатство скрывал он. Скажу вам, что у меня столько волос нет на голове, сколько у бессарабских конокрадов законов. Вот, хотя бы, скажем, надо коня вести на продажу. Сядет цыган на коня, и если конь сразу побежит из табора, выходит по их закону — продан будет, а если головой мотает, да во все стороны бросается, да из табора не идет, ну, тогда до следующего базара коня будут держать. С гвоздя кнут упадет наземь, — значит, говорят они, убытка жди. Трефонный король из колоды карт утеряется — в тюрьму цыган угодит. Три года с ними кочевал, я их хорошо знаю.

Так скажу вам про мирикля! Я, как и Маштак, не догадывался тогда, почему такая горячка напала на Газуна и Михалу. Да и все цыгане не понимали в чем дело. Знали все, что Газун берег свою дочку для Михалы. Газун хотел, чтобы зять его был такой же вороватый, как он. А богач он был крупный. Никто бы не поверил, глядя на его рваную рубашку, что он имел на сто тысяч богатства. Ну, так вот, узнал Газун, что коммунисты бедняков с богачами уравнивают, забеспокоился за свое богатство. И когда по случаю войны застрял

Газун на стоянке в Орловской губернии, выкопал он яму в своем шатре, спустил туда сундук с богатством и засыпал его.

— Ну, а Михала знал про сундук?

— Вот я к тому и подхожу. Разъясно я еще, чтобы было вам понятно, про клад и про находку. Найдет цыган клад или находку и скажет об этом двум: человекам, с кем согласен делиться, но чтобы трое знали тайну, не больше и не меньше. Такой закон у них. То же самое бывает, когда прячут в землю свое добро. Трое будут знать про это, не то чужой глаз уворует. Открылся мне и нашим цыганам во всем Михала в тот день, когда разоренное богатство Газуна собирал. Дело было так. Стал Газун хоронить свое добро в земле и сказал он Михале и Тусе: «Объясняюсь я перед вами, захоронил я в земле свои пожитки. Злые глаза большевиков попортили богатство князей и помещиков, а узнают про мои железки и тряпки, не пожалеют они старого бедняка Газуна и отберут мои пожитки. Сердце наше скрытное никому не скажет про наше добро».

Повыдрали они, чтобы было родное молчание, друг у друга из головы по волосу, поцеловались, и Газун сказал еще Михале: «Вижу я, что ты золотой цыган. Много лет любовался я тобой и теперь доверился тебе. Лежат еще в зарытом сундуке моего деда счастливые мирикля, отдам я тебе их вместе с дочкой, когда кончится бессчастная война». Вот теперь и понимайте, почему они горячились. Маштак, ничего не думая, просто с ветру сказал про мирикля, а они подумали, что он откуда-то знает про спрятанный сундук. Видите, какое тут дело! Говорил мне тогда Михала, что Газун — ой, как зло острил глаз на тебя…

— Но я тоже был тогда зубастый волк, — сказал Маштак. — Куда же девался Михала с этими бессчастными мириклями. Должно быть, кочует и «скамейки делает»[19])?

— В земле скамейками занимается! — засмеялся Федук, потом вздохнул. — Михалу и мать его в роще на другой день после той напасти на суку повесили. Прискакали белые, обыскали табор и нашли у Михалы все золото Газуна. Он и старуха, как кошки — отбивались, но не отдавали, а белые набросили на них арканы и вытянули им языки… Вот как…

В комнате стояло молчание. Табачный дым изгибался сизыми пластами, туманил свет электрической лампочки. Жуткая таборная история легла бледностью на лица эстрадников. В раскрытое окно шел вечерний шелест деревьев.

----

РЕДАКТОР ЦЫГАНСКОГО ЖУРНАЛА «РОМАНЫ ЗОРЯ».

ПО ПОВОДУ РАССКАЗА «БЕССЧАСТНЫЕ МИРИКЛЯ»:

Ценность рассказа А. Германа заключается в том, что он вскрывает правдивую, без всяких романтических прикрас, неприглядную картину жизни кочевых цыган. Автор изобразил быт и нравы полевой жизни в наши дни, когда вековые устои цыган рушатся. Между прочим, автор заставляет изменить ложное представление о цыганах, как о племени, которое занимается исключительно нетрудовыми промыслами: на ряду с показом типов конокрадов, автор касается жизни кочевых тружеников-кустарей.

С первых дней Октябрьской революции советская власть, освободившая отсталые народы СССР, поставила перед собою заботу о приобщении цыган к трудовому организованному населению и о вовлечении их в производство и строительство социалистического общества Одним из мероприятий советской власти является землеустройство цыган. 20 февраля 1928 года было издано постановление ВЦИК'а u СНК РСФСР о наделении землей цыган, переходящих к трудовому оседлому образу жизни.

И теперь мы видим небывалый сдвиг в истории цыганской народности. Во многих районах СССР уже осело на землю большое количество цыган. Выросли уже даже десятки цыганских колхозов. Цыган, покинувших таборы, можно встретить у станка на фабрике и за учебой на рабфаках. Цыганский молодняк уходит из табора. Старый уклад кочевой жизни рушится. И этот отживающий старый уклад кочевой жизни цыган верно, художественно-правдиво и впервые в советской литературе дал в рассказе «Бессчастные мирикля» тов. А. Герман.

Рассказ этот прочтется с интересом не только широкой читающей массой, но и городскими цыганами, давно порвавшими связь с кочевниками.

Андр. Таранов.

Загрузка...