ПИСЬМО ИЗ СКИФСКОГО СТАНА


Рассказ Василия Янa

Рисунки худ. Б. Шварца

…Она, быть может, еще жива. Сухая, как стручок, темная, как шоколад, она сидит около костра из душистого вереска и рассказывает о далеких временах, сверкая белыми зубами и ожерельем изумрудов. И в глазах ее, блестящих живой мыслью, вспыхивают синие искры чудесных воспоминаний…

Автор 


I. Верблюды остановились

Четыре наших верблюда стояли, в недоумении поворачивая высоко поднятые головы. Сошли с коней суровый Мердан, джигит-афганец и переводчик Курбан и остановились возле верблюдов, сбивая плеткой соленую пыль с сапог. Проводник, взятый из последнего персидского селения, сидел на корточках и чертил веткой гребенщика по мягкой, как зола, солончаковой почве.

Мы перевели коней на рысь и подъехали к нашему маленькому каравану. Профессор Хантингтон[21]), который всегда вспыхивал, как ракета, стал кричать мне, погоняя своего маленького хивинского иноходца:

— Проводник, наверное, обманщик! Взялся провести нас до Кяфиркалы, уверяя, что знает дорогу, а оказался обычным восточным лгуном. Ничего не знает… Что мы будем делать? На вашей сорокакилометровой карте ничего не понять. Города показываются там, где они не намечены, а нужных городов не появляется. На американских картах этого не бывает…

Когда маленький профессор сердился, он всегда уверял, что в Америке все лучше.

— В чем дело, Курбан? Почему вы стоите?

— Вот этот человек говорит… — засмеялся по своей привычке Курбан, скаля ослепительные зубы и забрав глаза во множество морщинок, — этот человек говорит, что здесь три дороги, и все три плохие. Если хорошо заплатите, то он пойдет дальше, а не заплатите, повернет домой.

Хэнтингтон, вспомнив, что он сын набожного квакерского пастора, стал еще пуще горячиться и выпаливать множество слов, которые Курбан едва ли понимал:

— Скажи этому несчастному обманщику, что если он договорился, если он дал слово, то, как порядочный, честный гражданин, он должен это слово исполнить! Американская пословица говорит: «Один человек — это одно слово, а не два слова». У нас в Америке…

Я прервал его:

— Позвольте, дорогой Хэнтингтон! Все дело в каких-нибудь десяти лишних кранах[22]). Дадим ему их и двинемся дальше…

— Они, понимаете, они… — (профессор подразумевал под словом «они» всех восточных людей, в противоположность культурным «белым»; к восточным он в душе причислял и меня — «московита»). — Они, — задыхался Хэнтингтон, — будут над нами смеяться. Вся равнина от Зюльфагара[23]) до Индии будет через три дня знать, что мы дураки, которых всякий может обмануть. Скажи ему, что он, как американцы говорят, хэмбог — надувальщик!

Курбан снова смущенно засмеялся. Оттянув челюсть вниз и скосив глаза на кончик носа, он сказал:

— Слушаю, американ бояр-ага[24]).

И он стал что-то говорить проводнику, равнодушно сидевшему на пятках. Курбан указывал плеткой и на меня, и на американца, и на джигитов. Он проводил руками по бороде, указывал на небо и на землю и, наконец, ткнул плеткой в живот вздрогнувшему верблюду. Проводник ответил по-персидски одной фразой. Курбан захихикал и согнулся, деликатно почесывая спину:

— Он большой нахал!

— Так что же он говорит?

Курбан снова хихикнул. Хэнтингтон погрозил проводнику своей маленькой рукой и прошипел, делая свирепое лицо:

— Хэмбог! Ты — хэмбог! — и, угрожая плеткой, стал надвигать крошечного иноходца на огромного, неповоротливого, как верблюд, горного крестьянина.

Мердан, желая предотвратить катастрофу, вмешался:

— Американ бояр! Ты его не бей! Не надо бить. Он убежит, и тогда мы пропали. Он просит, извините пожалуйста, еще десять кранов и немного териака[25]): он териакеш и иначе итти не может; у него курсок[26]) плохой…

— Ол-райт. Мы дадим ему еще десять кранов и териак. Но знает он дорогу?

Курбан переспросил проводника, провел руками по бороде и сказал:

— Он очень даже знает, только здесь есть три дороги, и все три плохие. Колодца нет, травы нет, карапшик[27]) много. Лучше, говорит, поедем домой, он нам плов делать будет.

Мы двинулись дальше по седой солонцеватой пустыне.

II. Огонек в степи

Мы шли до темноты, однако, не встретили ничего похожего на ручеек или колодец. Полузасохшие стебли ползучих растений с соленым кристаллическим налетом на ветках наводили уныние. Нередко попадались следы диких ослов. Мердан показал нам на горизонте несколько точек, едва заметных в дрожащем воздухе. Это были дикие ослы, а может быть, куланы[28]). Мы с трудом разглядели в цейсовский бинокль их желтые спины с черными полосами на хребтах. Животные вскоре скрылись за холмами.

Хэнтингтон высказал предположение, что проводник хочет нас привести в лагерь кочевников-разбойников, и утверждал, что нам следует двинуться по компасу на юг, не слушая «хитрого восточного хэмбога».

К несчастью, пятый наш джигит, русский молоканин[29]) Михаил, заболел тяжелым приступом лихорадки. Он был почти без сознания, лежал животом на своем рыжем жеребце, обняв его за шею. голова больного беспомощно болталась при каждом шаге коня.

В сгущавшихся сумерках мы не хотели останавливаться, полагая, что привал на солончаке не принесет отдыха ни нам, ни животным. Мнения разделились: Хэнтингтон считал, что надо продолжать итти на юг, я же возражал, что далеко на юг тянется голая безводная степь, поэтому необходимо направиться прямо на запад, к афганской границе. Там, в предгорьях, куда докатываются последние вздохи горных ручьев, можно встретить бродячих арабов или кочующих афганцев. Они нас накормят, мы дадим передышку животным и снова двинемся на юг, к нашей конечной цели — Белуджистану.

Хэнтингтон твердо стоял на своем; он опасался враждебных действий афганцев, которым ничего не стоило ограбить нас и бесследно исчезнуть в беспредельных равнинах.

В конце концов решено было разделиться: со мною поедет афганец Мердан и переводчик-туркмен из Теджена — Курбан; больной Михаил, молодой джигит Хива-Клыч и все верблюды пойдут с Хэнтингтонсм на юг. Через два-три дня, если все будет благополучно, мы должны снова встретиться на сто километров южнее. Проводник, проглотив темный шарик опиума, равнодушно сказал, что пойдет с верблюдами хоть к самому шайтану.

Через несколько минут мы втроем ехали на запад, а к югу от нас в сумерках терялись силуэты мерно покачивавшихся верблюдов и затихал монотонный звон их боталов.

Начали попадаться небольшие овраги— хороший признак, — значит, сюда доходят потоки воды во время горных ливней. Из-под куста выскочила и стремглав понеслась в сторону щетинистая гиена, отвратительно подбрасывая короткие задние ноги, похожие на букву X. Стало совсем темно. Лошади шли чутьем, одна за другой; в темноте они то подымались, то опускались, ныряя куда-то в неровной почве.

Поднявшись по откосу оврага, кони остановились. Где-то впереди мерцал огонек. Он то пропадал, то снова загорался, едва заметный и тусклый. Где огонек в степи, там и люди, и вода в закопченных чайниках, и отдых, и указания ближайшей тропы…

III. Женщина в золотой тиаре

Мы подъезжали к арабским[30]) шатрам. Оранжевый огонек мотался среди черной мглы, облизывая большой котел, и отблески красного света прыгали по косым полотнищам темных палаток, припавших к земле, как крылья летучей мыши. Несколько женских фигур двигались около костра, поминутно закрывая его пламя.



Мы подъезжали к арабским шатрам… 

Огромные мохнатые собаки бросились под ноги нашим вздыбившимся коням. С хриплым давящимся лаем они прыгали, как дьяволы, перед нами. Фигуры встрепенулись, забегали, закричали по-персидски:

— Зачем вы приехали сюда? Здесь только одни женщины! Что вам надо?..

Кони подлетели к самому костру. Женщины в полосатых халатах, малиновые от огня, пронзительно кричали, хватая с земли камни. Из мрака вынырнул старик в чалме с длинной седой бородой. Из-под руки он пристально посмотрел на нас и закашлялся.

— Теперь это у него долго будет, — Курбан безнадежно махнул рукой, словно он знал старика.

Наконец старик откашлялся и стал свирепо наступать на нас, требуя, чтобы мы уехали назад в степь.

— Это племя машуджи, одних женщин. Кафирам[31]) — безбожникам здесь нечего делать! Видите, как они вас боятся!..

Курбан, наклонившись с седла, дружески тронул старика за плечо. Тот отскочил, словно обожженный, и начал старательно отчищать место, которого коснулась рука нечестивого.

— Он нас не любит, — засмеялся Курбан, — потому что мы вам служим, а вы Магомета не уважаете. Значит, мы все тоже кафир.

Старик свирепел и шипел, как змея, а женщины продолжали пронзительно визжать. Камень пролетел мимо моей головы. Уговоры и объяснения Курбана, что мы заблудились и голодны, не помогали.

Вдруг к нам подбежала, звеня бусами и нашитыми на платье серебряными монетами, смуглая девочка и стала что-то быстро говорить по-персидски.

Курбан объяснил:

— В этом ауле есть старшина — баба, то-есть женщина… Биби-Гюндюз[32]). Она просит не слушать старого муллу, — он дели[33]) — и притти в ее кибитку.

Женщины сразу успокоились, подбежали к нам, взяли под уздцы коней, сняли наши хуржумы (мешки) и пошли с нами вслед за девочкой. Согласно заскокам восточного гостеприимства, мы могли о конях больше не беспокоиться— женщины-кочевницы лучше нас присмотрят за лошадьми, во-время их накормят и напоят.

У среднего шатра девочка сделала жест рукой, предлагая остановиться, и нырнула за узорчатый полог. Затем она выглянула и пригласила нас войти.

Палатка была широкая, плоская и тянулась далеко в глубину. Посредине тлел огонек, и душистый голубой дымок приносил запах сухого степного вереска. Позади костра, на большом темно-лиловом афганском ковре сидела неподвижная фигура в красной шелковой одежде. В ярких вспышках костра я разглядел застывшее, как у буддийского идола, коричневое лицо под остроконечным золотым колпаком.

Курбан, знавший правила восточной вежливости, опустился на колени с правой стороны идола и пригласил меня сесть рядом. Я расположился около него, а Мердан, недоверчивый и угрюмый, остался стоять у входа. Женщины положили около нас хуржумы, седла и уздечки и удалились.

Курбан начал витиеватые обращения, спрашивая о здоровье коней, верблюдов, овечьих стад Биби-Гюндюз и о ее собственном здоровье. Женщина оставалась неподвижной, с опущенной головой.

Я начал всматриваться в ее лицо: она была немолода; сухое лицо с красивыми чертами и удлиненными скошенными глазами имело восточный тип. На бронзовой шее светилось ожерелье зеленых изумрудов, безжалостно просверленных и надетых на нитку. На ее халате было нашито множество серебряных монет и несколько талисманов. На голове— странная конусообразная тиара-колпак с золотыми цепочками и подвесками.

Мердан мрачно буркнул:

— А я пойду к коням. Их нельзя оставлять одних. Неспокойное здесь место.

И он вышел.

Неожиданно Биби-Гюндюз резко повернулась в мою сторону, и все украшения ее колпака зазвенели.

— Зачем ты приехал ко мне? — спросила она по-туркменски.

Курбан стал рассказывать про путь, проделанный нами от Ашхабада к соленому озеру Немексар[34]), про наш план проехать верхом до Индии; он упомянул, что Хэнтингтон, — маленький человек, но большой мулла, — рисует и измеряет горы.

— Чтобы отнять их потом у мусульман! А до Индии вы не доедете! — сказала уверенно бронзовая женщина. — В Сеистане стоит очень большой отряд англичан, и они никого не пропускают в Индию. Чего они боятся?

— Откуда ты это знаешь?

Веки ее медленно приподнялись, и взгляд, тяжелый, пристальный, загадочный взгляд дочери Востока, остановился на мне:

— Откуда я знаю? Мой старинный род машуджи свободно кочует уже тысячу лет от каналов Хорезма до Гималаев и от Аравийского моря до астраханских киргиз. Я знаю все, что делается на моей равнине.

— Как же ты так свободно ездишь? Разве тебя не задерживают на границах?

— Никогда! Никто не смеет остановить меня, потому что со времен Искандера Великого[35]) над моим племенем власти не было. Мы знаем все пути и тропы, которых не могут знать пограничные стражники. Да и зачем им нам мешать? У нас стадо баранов, которое проберется по таким горным крутизнам, где сорвутся в бездну кони.

— Разве коней у тебя нет?

— Ты знаешь пословицу: «Продать баранов и купить коней — не будет ни коней, ни баранов. Продать коней и купить баранов — будут и бараны, и кони».

— Только цыгане так кочуют, без родины, без дома.

— У меня есть родной аул — кала[36]), окруженная высокой стеной. В стене — бойницы, где сидят наши сторожа. Эта кала лежит в горах, среди пустынь Дешти-лут[37]). Мы там бываем ежегодно весной, а затем откочевываем, спасаясь от жары, на север, где есть корм для баранов. Ты знаешь, где Дешти-лут?

Курбан осклабился и цокнул в знак отрицания.

— Дешти-лут — посредине Персии. Там идут пустыни, еще более песчаные и страшные, чем Кара-Кум. Персидские начальники и солдаты боятся туда поехать. Там живут свободные кочевые племена, которые грабят всех, и никто не мог их покорить со времен Искандера, завоевавшего весь мир…

Женщины в пестрых просторных одеждах внесли большие медные подносы с затейливой резьбой. Концами своих головных платков они закутали нижнюю часть лица: видны были только глаза, сверкавшие любопытством.

Перед нами красовались сеистанские финики, изюм, вяленые бураки, овечье молоко в плоских мисках и длинные палочки леденцов. Одна из женщин наломала лепешек, испеченных в золе, и разложила кругом угощенье.

Снаружи я услышал сердитый грубый голос Мердана, вскрикиванья и смех женщин. Биби-Гюндюз повернула голову в сторону шума:

— Почему этот аскер[38]) такой сердитый?

— Он зарезал в Герате жену со своим душманом[39]), застав их вместе. Чтобы его не повесили, он убежал из Афганистана. Вот он и скучает. А у Курбана четыре жены, и он от них уехал; поэтому он такой веселый.

Мердан, хмурясь и дергая седой ус, вошел в шатер, вернее его втолкнули несколько женских рук. Он сопротивлялся довольно слабо.

— Кардаш[40]) — пробормотал он топотом. — Надо ночевать около коней. Это все цыгане, воры. Украдут коней, — что мы тогда будем делать? Стыдно будет джигиту итти пешком, без коня.

Биби-Гюндюз догадалась о чем ворчал Мердан и величественным жестом пригласила его сесть:

— Ты у нас дорогой гость. Не бойся ни за коня, ни за свою голову. Ешь, пей и не думай о завтрашнем дне…

IV. Фирман великого Искандера

— Великий Искандер дал фирман[41]) нашему роду, разрешив свободно кочевать по всем равнинам Азии.

— Сохранился ли у вас этот фирман?

Биби-Гюндюз провела рукой по большому серебряному амулету у нее на груди. Этот амулет имел форму и размер очищенного от листьев початка кукурузы и висел на серебряной цепочке с сердоликовыми украшениями.

— Этому фирману тысяча лет! — Если его написал сам Искандер, то фирману две тысячи и двести лет.

Снова поднялись опущенные веки, и глаза испытующе остановились на мне:

— Фирман написан на древнем языке «руми»[42]), который знал только один Искандер.

Курбан прошептал:

— Твой гость — мусафир-ага[43]), знает тринадцать языков!..

Биби-Гюндюз сняла серебряную кукурузу и протянула руку в мою сторону. Курбан подхватил амулет и передал мне. Серебряная коробочка была искусно сделана: бугорки подражали зернам кукуруза. С одной стороны открывалась крышка; на ней были тонко вырезаны три многоруких и многоногих индийских богини.



Биби-Гюндюз сняла серебряную кукурузу и протянула руку в мою сторону…

— Можно открыть?

Биби-Гюндюз прошептала:

— Эввет[44])…

Внутри амулета лежал кусок шафрановой шелковой материи, в которой находился какой-то сверток. Я начал осторожно разворачивать край свертка. Я ожидал увидеть пергамент, истлевший от времени, но это был папирус[45]), настоящий старый папирус с желтыми прожилками. Сверху шла цепь косых, словно прыгающих букв, и я сразу узнал древне-греческие значки. Первое слово было написано так:


Αλεξάνδρψ 



…Это был настоящий старый папирус.

Это было имя великого Александра, но почему оно стояло в дательном падеже: «Александре», а не «Александрос», как должен был бы начинаться указ?..

— Ты права: рукопись написана по-гречески, «руми». Если я спишу все, что там написано, то вместе с Курбаном мы переведем фирман и напишем его по-туркменски.

— Хорошо. Ты останешься один. Тебе никто не будет мешать. Люди будут сторожить палатку, чтобы никто не вошел.

Мердан шепнул:

— Не верь женщинам. Они хитрые. Лучше отдай ей это назад.

Я ответил Биби-Гюндюз:

— Хорошо. К утру я тебе все переведу.

Мое сердце трепетало. Неужели в моих руках в самом деле документ древностью в две тысячи лет? Ведь это же величайшая редкость! Что скажут все академики Лондона, Берлина, Парижа! И в какой ярости будет Хэнтингтон, шагающий сейчас по соленым тропинкам Немексара, что не он нашел документ Александра, а московский варвар, один из коварных восточных «хэмбог»!..

Меня провели в другую палатку. Старый мулла, ненавидевший «кафиров», сел около меня и сонными глазами следил за моими действиями. Вскоре он свалился набок и крепко заснул. Я же всю ночь возможно тщательно копировал свиток, бывший около метра длины. Приблизительно я догадывался о содержании свитка. Это не был указ Александра Македонского, но тем не менее это была рукопись его времени.

У входа в палатку некоторое время шептались две женщины; одна из них опиралась на старинное ружье-мултук. Вскоре обе куда-то скрылись. Из крайних палаток доносились песни и удары бубнов: это кочевницы забавляли моих спутников — угрюмого Мердана и веселого Курбана…

Уже сгорели две сальных свечи и сквозь щели шатра стал пробиваться рассвет, когда я опустил голову на ковровый хуржум и закрыл глаза.

Утром Биби-Гюндюз угостила нас пловом с финиками. Она уже не была в своей золотой тиаре и походила на других женщин ее лагеря. Деловито осмотрела она наших коней и легко бегала между палатками, ловя разбежавшихся ягнят.

Я вернул ей амулет — серебряную кукурузу — и заявил, что это действительно указ самого Искандера (зачем разрушать иллюзии ее рода?), но что мне трудно было перевести указ на туркменский язык…

Мы двинулись в путь.

Часов через шесть на склоне оврага мы увидали профессора Хэнтингтона. Верблюды со спутанными ногами отыскивали в степи колючки. Хантингтон, сидя на вьюке, читал свою маленькую карманную библию.

— Все ли благополучно? — спросил я. — Отчего вы не идете вперед?

— Как видите, все отлично. Сегодня воскресенье, когда я считаю долгом, как верующий, не двигаться с места и проводить время в размышлении. А кроме того, я подумал, что, может быть, вы меня догоните. Здесь есть небольшая лужа с малосольной водой, которую лошади пьют. Одним словом, все ол-райт…

V. Кифаред Аристоник

Через полгода я беседовал с профессором В. К. Ернштедтом[46]), известным эллинистом, автором исследований о греческих рукописях, палимпсестах[47]) и намогильных надписях.

— Мне жаль, — сказал профессор, — что вы не представили подлинника, однако, текст говорит многое. Это письмо к Александру, написанное одним из его воинов в последний период жизни Белиного авантюриста, когда он был уже властителем всей Передней и Центральной Азии и находился в Экбатане. Я перевел вам весь текст. Он написан некоим беотийцем[48]) Аристоником, манера письма и сокращения слов, «титлы», также подтверждают беотийское происхождение рукописи. В книге Флавия Арриана о походах Александра упоминается некий Аристоник, «кифаред», гусляр или цитрист, будто бы убитый скифами-массагетами[49]) подле Зариаспы, нынешнего Чарджуя. Может быть, Аристоник был взят в плен и является автором этого письма. Я напишу обстоятельное исследование об этой рукописи. Желательно приобрести папирус у этой современной кочевой амазонки и передать на хранение в Публичную библиотеку.

Перевод, полученный от профессора Ернштедта, я привожу ниже. Не знаю, написано ли им обещанное исследование; может быть, оно хранится среди его посмертных бумаг. В печати я его не видел.

VI. Письмо, которое не дошло

«Александру, сыну Филиппа, царю Азии, потомку бога Аммона[50]), победителю персов, египтян, эфиопов, скифов, бактриан, согдиан[51]), парапамисадов[52]) и тысячи других племен и народов, имена коих я не знаю, а знаешь только ты, великий, да Зевс всемогущий, — привет и пожелание здоровья и новых побед посылает твой верный товарищ по сражениям кифаред Аристоник, сын Каллимаха, родившийся в городе Акрафии, в Беотии, близ Копайского болота.

Во время твоего блистательного похода к реке Оксу[53]) я вместе с другими товарищами переплыл на другую сторону на надутых воздухом козьих шкурах[54]) и участвовал в сражении.



…Я вместе с другими товарищами переплыл на другую сторону на надутых воздухом козьих шкурах… 

Меня ранили скифы-массагеты заокские; я был сброшен с коня, который влачил меня по камням, пока я не потерял сознание. Я очнулся от сильной боли. Около меня сидел старик, их лекарь, и держал выдернутую стрелу. Он спросил меня: «Что ты умеешь делать? Шить ли сапоги, ковать мечи, строить храмы или делать что-либо другое полезное? Тогда ты сохранишь себе жизнь, иначе тебя убьют».

Это было с его стороны коварством. Так как скифы любят знание и хотят уподобиться грекам в просвещении, то они из пленных отбирают им полезных и оставляют навсегда у себя, перерезав сухожилия около пятки, чтобы те не убежали. Я не знал этой хитрости и сказал, что умею играть на гуслях и плясать священные танцы. Старик передал это скифским старейшинам, и те оставили меня у себя рабом, тогда как других пленных они отослали к берегу Окса, чтобы обменять на взятых тобою в плен скифов. Мне не перерезали сухожилий, чтобы я мог плясать перед скифами во время их пиршеств.

Уже прошло три долгих года, как я нахожусь в плену, и теперь надеюсь послать тебе это письмо через товарища Пифона, сохранившего целыми свои ноги. Он решил убежать, изучил скифский язык, женившись на скифской девушке из племени амазонок, которые мужей не имеют, а живут своими женскими общинами. Поэтому и жена моего товарища не может оставаться больше с амазонками, и теперь вдвоем они хотят переплыть реку на выносливых конях и прибыть к тебе, величайший, непобедимый, сын Зевса, равного которому нет, не было и не будет на земле!

Когда Пифон доберется до тебя, он передаст мою мольбу к тебе, который всегда так заботился о всех своих товарищах по битвам, покрывших себя ранами ради славы твоей и нашей дорогой родины. Ты давал каждому больному и раненому всаднику, возвращавшемуся на родину, по два таланта[55]). Я молю тебя прислать эти деньги на берег Окса, около Зариаспы, и здесь через посредников твой посол пусть вызовет скифа Будакена, чтобы выкупить меня из рабства. Тогда я снова буду сражаться за тебя и петь тебе гимны, воспевая твои походы и доблесть твою и твоих товарищей.

Добровольно скифы меня выпустить не хотят, а заставляют учить их детей писать и говорить по-гречески, петь греческие боевые песни и играть на гуслях. Я живу только надеждой, что снова увижу родные вершины Геликона[56]) и долины Беотии, покрытые зелеными виноградниками и маслиновыми рощами.

Скифы-массагеты, меня захватившие, весьма храбры и больше всего на свете любят свободу и коней. Они гордятся, что убили непобедимого Кира персидского и голову его положили в мешок, наполненный кровью, чтобы он, ненасытный в убийствах, наконец напился крови досыта. Один из знаменитых храбростью скифов, Будакен, узнав, что я умею играть на гуслях, предложил сделать меня своим другом, держать в почете, если я сделаю гусли и буду ему играть, когда к нему придут гости. Он выкупил меня от того скифа, который подобрал меня на поле битвы, дав за меня пять отличных кобылиц.

Скифы очень любят, когда я воспеваю твои походы и особенно твои победы при Гранике[57]) и взятии горной крепости Аримазы[58])с помощью крылатых воинов.

Скифы любят пить при всяком случае, даже во время совещаний о набеге, войне или заключении мира они пьют охмеляющий напиток, сделанный из молока, при чем передают друг другу золотую чашу, украшенную рисунками[59]). Эта чаша переходит из рук в руки, а виночерпий подливает в нее вино. Особенно славным считается сразу выпить всю чашу и затем сохранить ясным свой рассудок.

Когда скифы хмелеют, они прыгают вокруг костров с дикими песнями и воплями, размахивая короткими обоюдоострыми ножами, похожими на листья. Тогда они хотят в ярости перебить всех пленных, борются друг с другом и на конях носятся вперегонки по равнине, не разбирая дороги. Меня тогда спасает мой хозяин Будакен, который гордится перед другими скифами, хвастаясь, что ему играет на кифаре тот самый артист, которого любил слушать Александр непобедимый, богу Арею[60]) равный.



Когда скифы хмелеют, они прыгают вокруг костров с дикими песнями и воплями…

Еще у скифов есть обычай: когда умирает знатный скиф, то с ним должны вместе умереть его жены, которых связывают и кладут на дрова, где они сгорают живыми вместе с телом их мужа. Жены в это время поют песни, а те, которые боятся огня, просят их скорее зарезать, что охотно делают друзья покойного. Потом рабы насыпают курган и на нем распяливают на кольях кожу любимого коня, думая, что покойный герой ездит на нем по ночам и бьется с врагами скифов. Конь на кургане стоит, как живой, убранный словно на битву. Вместе с женами убивают и любимых рабов, которые должны вместе с ними пойти в другой мир и там им служить.

Так как мой хозяин настолько любит мою музыку, что хочет слушать мои гусли и после смерти, я молю богов, вечно сущих, чтобы они дали Будакену долгую жизнь и здоровье. Надеюсь, что тем временем ты, великий Александр, пришлешь за меня выкуп или обменяешь на другого кифареда, из числа, имеющихся у тебя египетских рабов-музыкантов, и тогда я хотя бы старым калекой вернусь в милую моим очам Беотию, где буду воспевать детям и внукам твою храбрость, величие и заботу о воинах, деливших с тобою все трудности твоих незабываемых походов…»

* * *

Передо мной лежат выцветшие листки моей путевой тетради с греческим текстом и рядом написанный бисерным почерком перевод профессора В. К. Ернштедта.

Я закрываю глаза, и мне кажется, что на фоне заходящего солнца вырисовывается высокий курган; на нем стоит одинокий человек, закутанный в изодранный греческий плащ. Около него присели на корточки длинноволосые скифы в остроконечных войлочных клобуках и широких пестрых штанах. Они ждут песен.



…На кургане стоит человек, закутанный в изодранный греческий плащ. Около него присели на корточки скифы…

Пленник смотрит в даль, туда, где тянутся синие хребты персидских гор; его глаза жадно ищут в туманном горизонте караван верблюдов, который спасет его из рабства. Но все пусто в беспредельной степи, и он, зазвенев цепями, берется за гусли…


Загрузка...