Рассказ М. Петрова-Груманта
Пасмурная полярная ночь…
От вахты до вахты часы проходят томительно медленно и однообразно. На циферблат больших корабельных часов никто не смотрит — пригляделся, — и этот желтый с потрескавшейся эмалью кружок кажется куском густого тумана, что душит под своей тяжелой полостью короткий просвет дня. Нет, даже больше, — циферблат становится ненавистным, словно изнурительный полярный мрак исходит из этого кружка, оправленного в черный дуб и медяшку. Несмотря на то, что часы, проверяемые раз в месяц по Гринвичскому меридиану, аккуратно отбивают счет, кажется, что они врут, невероятно медленно передвигают стрелки. И все семь человек экипажа радиостанции ненавидят эти часы…
Далеко на севере, где старик Мурман отбросил от своей каменной груди острова, словно пасынков, и без сожаления смотрит с высоты гор на леденеющие в объятиях океана гранитные осколки, — затерялась одинокая радиостанция.
Маленький гранитный остров высоко вздымает свой гребень. Его заостренные края, круто обрываясь, рассекают волны. Внизу, пенясь и ворча, беснуется кипень прибоя. Наверху, на укатанной ледяными штормами площадке гордо вздыбились к небу высокие мачты-антенны. И кажется, — исполинский гранитный корабль медленно идет по волнам…
Упругая сталь вант[17]) рвет косматые пряди гонимых штормами ночных туманов. В скалы бьются свирепые зыби. Глухо стонут камни. Весь остров дрожит от могучих ударов.
Двухчасовая вахта за приемником пролетает необычайно быстро, и радист, передавая наушники нетерпеливо ждущему товарищу, жадно хватает последние звуки радиоволн — будь то привет проплывающего мимо корабля, голос далекой Москвы или перекличка заброшенных на океанские берега товарищей. В крохотной рубке, где керосиновая лампа целые сутки напролет борется с полярным мраком, бьется сердце маленького мирка. И когда ледяной шторм загудит, пролетая над крышей, застонут антенны, и туман, раздираясь на клочья, заплетается обрывками снега, — в рубке, словно с сердце умирающего, затрепещут судороги приглушенной жизни…
Свободные от вахты люди, стиснув зубы, молча, как тени, слоняются по углам, и тоска зеленым угаром ползет за ними, отравляет и душит. Стены кажутся могилой, из которой никуда не уйдешь. Засаленные, с оборванными углами игральные карты никого не увлекают. Книжная полка — от «Капитала» Маркса до портативного томика Зощенки — сиротливо покрывается пылью, и граммофон уныло молчит в углу.
Ночь тихо ползет, шарит ветром по крыше, обводит дрожью стены. И кажется — комья земли ложатся в могилу, медленно засыпая гроб. И где-то там, высоко слышен душураздирающий похоронный плач, — то рыдает на мачтах бронза антенны…
Но зато, когда погожий морозный день высушит туманную испарину океана, откроет горизонты, и водная ширь заблестит, как хорошо отполированная сталь, легко и шумно-радостно живет экипаж гранитного корабля. Весь короткий день на гранитной палубе суетятся люди. В их звонких голосах нет и нотки тоски, в быстрых и ловких движениях не подметишь цынготной спячки, лица горят румянцем, и глаза брызжут искрами жизни. Перетаскивают ли с места на место дровяные запасы, расчищают ли дорожку к морю, вырубают ли ступенчатый трап в ледяной коре, или же потешаются игрой, — повсюду смех и несмолкаемый гомон молодых голосов.
За любимой игрой незаметно пробегают минуты. Затаив дыхание, все следят за черным крутящимся шариком. С середины крохотного «поля» мяч, гонимый «нападением», летит на край островка, где за обледеневшим изломом зияет пропасть. За несколько шагов от обрыва-ворота; здесь сбились в кучу защитники. Мяч подхватывается, крутится в быстро снующих ногах и посылается обратно на середину площадки. Случается, что мяч прорвется сквозь цепь «защиты», перемахнет через «борт» гранитного корабля и, описав дугу в воздухе, летит в темносиний бархат мертвой зыби. Тогда проигравшая защита достает упущенный мяч из моря, возит на спине выигравших противников и в наказание снова становится в позицию защиты.
Не меньшее удовольствие доставляет команде охота. Большие стаи гаг держатся вблизи острова. В морозную погоду гага летает плохо, чаще садится на воду и плавает, согреваясь дыханием Гольфштрема. В таких случаях, вооружившись ружьями, все отправляются к морю, и в чистом морозном воздухе гулко разносятся выстрелы, и испуганно кричат потревоженные гаги.
Только ночь, холодная, опаленная сполохами северного сияния, загонит неугомонных спортсменов в теплый станционный дом. И далеко заполночь звенит жизнь молодых здоровых людей смехом и возбужденными голосами.
Был серый апрельский день. Часовые стрелки указывали два часа пополудни, а в окне мерещился мутный сумрак. В стекла хлестала льдистая крупа и за окном, в полосе света, отбрасываемой лампой, мелькали вьюжные вихри.
В просторной комнате, залитой светом тридцатилинейной «молнии», было тепло и стоял вкусный запах добротной матросской пищи. На обеденном столе дымился медный суповый бак, и крепкий круглый кок станции сосредоточенно священнодействовал, разливая пищу. Когда наполнились все тарелки, дымясь и желтея наваром томата, кок расставил их по краям стола, окинул заботливым взглядом и сказал:
— Баста! — Затем так же важно, не спеша, отправился звать команду.
— Господа, баре, товарищи! Каша скипела, уха подгорела!.. Спасайте!
На голос кока матросы, лежавшие на койках, отозвались неопределенным мычаньем и нехотя, словно на изнурительную и давно надоевшую работу, потянулись в столовую. Ели вяло и молча. Только кок добродушно ворчал:
— Зажрались, дьяволы, не лезет!.. Королевские помидоры, соус провансаль!.. Бьюсь, бьюсь, угождаю. Хоть бы меня пожалели… поели бы хоть раз…
Никто не отвечал. Матросы отодвигали полные тарелки супа и молча, один за другим вставали из-за стола.
— Нет, братцы, дудки! Я лоб себе разбил, обед на ять, а вы убегать… — суетился кок, и обед уныло продолжался.
— Ну вот и прекрасно, братцы… кушайте, кушайте! — сиял кок.
Все молчали, словно были послушны надписи, наклеенной против стола на стене и гласившей: «Сначала ешь, а потом говори. Болтливость — корень желудочных беспорядков». Красная акварель надписи слиняла, углы белого картона были оборваны и сплошь покрыты прорывами от гвоздей, что красноречиво свидетельствовало о многочисленных покушениях на нравоучительную надпись. Но она, словно гордясь своим многострадальным прошлым, продолжала висеть и поучать молчанию.
Покончив с обедом, молча встали и ушли в общую комнату.
— Эх, и погода стоит! Хоть бы утихло, к морю бы сходить, подышать. Задыхаюсь, чорт возьми! — падая на койку, произнес молодой телеграфист Жиленко.
— Да… восьмой день штурмует, а барометр даже не дрогнул, — отозвался моторист Сашка Бдеев и, подойдя к висевшему на стене барометру, тряхнул его так, что коробка запрыгала, закачалась, как маятник, и задребезжала.
— Брось, Сашка, спортишь! — вмешался кто-то из товарищей.
Сашка, зло сплюнув, махнул рукой в сторону барометра и проворчал:
— Либо дождик, либо снег, либо будет, либо нет… Врет все, шарлатан!.. Вот у нас барометр! — воскликнул он, указывая на Жиленко. — Этот никогда не врет. Верно, Жиленко?
Жиленко молчал. Уставясь в потолок, он смотрел в одну точку. В его глазах вспыхивал лихорадочный блеск, загорался беспокойными искрами и угасал.
— Верно… — наконец ответил он. Еще что-то хотел сказать, но, покрутив головой, глухо закашлял, махнул рукой и повернулся к стене.
— Знаю, дружище… верю — глядя на Жиленко, говорил Сашка. — Наша кровь — рыбья и то в такую погоду стынет… Шутка ли, целую зиму здесь коптимся! Эх-ма! Разогнать, что ли, кровь чтобы не совсем застыла! — И, подбежав к кольцам, подвешенным на веревках к потолку, он лихо вскинулся вверх ногами и закрутился в воздух. Веревки заскрипели от тяжести, и по потолку с каждым движением гимнаста бежала дрожь. Мускулы на голых руках Сашки надулись, неуклюжее тело стало гибким, и на бледном лице заиграл румянец.
Внезапно Сашка, перекинувшись вверх ногами, неловко закачался, руки размякло затряслись, и он пошел книзу. Спрыгнув на пол, он сделал шаг вперед и остановился. На побледневшем лице, накрапленном ярко багровыми пятнами, дрогнула болезненная гримаса, и рука схватилась за грудь. Шагнув к своей койке, Сашка свалился на нее камнем и, стиснув зубами подушку, долго и глухо кашлял. Потом он сплюнул на ладонь мокроту, окрашенную сукровицей, поднес близко к глазам, посмотрел и ожесточенно швырнул наотмашь.
— Перестань дымить, глотку дымом заткнуло!.. — хрипло окрикнул Сашка товарища, попыхивавшего трубкой. Тот покорно затушил пальцем трубку и спрятал под подушку.
В комнате воцарилась сонная тишина. Охваченные гнетущим оцепенением люди лежали на койках и упорно молчали. Непогрешимые часы отзвонили три удара и, постукивая молоточком, шли, шли, медленно передвигая тени стрелок по желтому кружку циферблата…
В окно заглядывали сумерки и угрожающе стучал снег. По крыше с грохотом пролетал ветер. Крутясь в трубе, он перебирал чугунные вьюшки и тоскливо выл.
— Ах, чорт!.. — воскликнул Жиленко и порывисто вскочил с койки. Подбежав к вешалке, он схватил старый бушлат и бросился с ним к печке. Примостившись на стуле, он долго возился, забивая скомканный бушлат в трубу. И когда вой ветра заглох и вьющки перестали выколачивать дробь, Жиленко закрыл заслонку и проворчал:
— То-то же…
— Молодец! — заметил один из товарищей.
— Изобретатель глушителя волчьих песен, — другими словами, профессор музыки Жиленко, он же станционарный барометр! — шутил другой.
Жиленко, не отвечая на шутку, направился к своей койке и улегся. На минуту утихший ветер снова, еще тоньше и тоскливее затянул свою песню. Жиленко злобно посмотрел на печку, плюнул и, накрыв голову подушкой, утих.
— Ха-ха… изобретение! Наука и техника!.. — засмеялись на койках.
Жиленко не слышал смеха товарищей. Обливаясь потом и стуча зубами, он слушал давно надоевшие голоса:
«Над тобой смеются товарищи, называют тебя барометром за то, что ты падаешь духом, заслышав слабый шум надвигающейся бури. Ты слабый и малодушный» — говорит с укором один голос, а другой, как теплый ветер, напоенный запахом весны, ласкает и нежит, напоминает о солнце, о вишневом цвете садов Украины. И Жиленко всем существом отдается воспоминаниям. Перед ним встают картины далекой родины. Теплая ночь дышит пряным медовым ветерком. Глубокое небо сыплет бриллиантами со звездных повязок, и тени тополей лукаво прячут от любопытной луны околицу хутора. Он слышит песню и легкие шаги по мягкой зелени лужайки. Горячее дыхание; из рамки кос, лучась, глядят карие глаза, и тихий голос шепчет и пьянит.
Жиленко, не обрывая нити воспоминаний, словно во сне тянулся рукой под матрац, и пальцы привычно отыскивали измятый, затрепанный листок бумаги.
Подушка отброшена, она не нужна, теперь не слышен похоронный напев ветра. Передним на клочке бумаги — слова: они жили, говорили, пели, плакали. Глубоко и редко дышала грудь Жиленко, на бледных щеках дрожали нервные жилки, из-под темных дуговидных бровей смотрели похожие на спелые сливы глаза. На их мглистом глянце, как капельки росы, блестели слезы. Уголки тонких губ подергивались.
Наверху листка, где начиналось письмо, число и год наполовину оторваны, а дальше:
…«ты теперь далеко и пишешь о каких-то холодных краях и о большом сердитом море. Мне это страшно. А у нас вишни цветут. На хуторе стоит у Сидора Опаненки москаль, добрый такой, каких у нас еще не бывало…»
Еще какое-то слово теснилось на конце примятой бумаги, но оно было оборвано на половине и непонятно.
Жиленко продолжал читать. Казалось, письмо не кончалось неровной линией обрыва, и еще много-много сказалось его воображению. Неотвратимо встал образ милой Гальки. Волнистые пряди волос закружились, свиваясь в гроздья» Звонкий смех рассыпался бисером. Кораллы губ приблизились, и он почувствовал, как жаркое дыхание скользнуло по его лицу…
— Жиленко! Эй, Жиленко!.. — окликнул его моторист Сашка.
Жиленко молчал.
— Брось журиться, давай споем что-нибудь! — Сашка снял с гвоздя мандолину и, усевшись на койке, заиграл.
Ловко перебирал Сашка струны косточкой; стройная трель лилась и журчала в смелых взлетах песни и, наполняя комнату звуками, боролась с тоскливыми напевами бури. Потолок закопченный табачным дымом, казалось, поднимался, стены раздвигались, и под бодрую трель мандолины, игравшей марш Буденного, на всех койках затягивали припев.
«Веди ж, Буденный, нас смелее в бой»… — выводил тенорок.
«Пусть гром гремит»… — подхватывали товарищи, и свежие звуки, сбросив удушающую тоску, плескались, росли и крепли.
Жиленко оживился. Сначала нога выстукивала такт на стенке, потом тихонько замурлыкало в горле, и когда мандолина рассыпалась безумным смехом, Жиленко откашлялся и подхватил полным голосом:
«Мы беззаветные герои…»
Пели долго. Пели «Кирпичики», «Наш паровоз» и много веселых песен, но незаметно переходили на напевы серьезные, грустные» Наконец дружно спевшийся хор умолк; только мандолина да высокий голос Жиленко пели тоскливо о «Вкраине далекой». Молча лежали товарищи и слушали. В голосе Жиленко сегодня было что-то необыкновенное. В звучных переходах, когда песня взлетала в высь, голос певца внезапно срывался, и в нем надтреснуто дрожала захлестнутая слезой нотка…
Один за другим товарищи отворачивались к стене. Молодой телеграфист, сосед Жиленко, беспокойно завозился, закрыл лицо руками и потянулся к подушке. А мандолина и Жиленко все тосковали и, подпевая им, глухо гудела антенна…
Вдруг Жиленко оборвал песню, вытянулся на койке и, протянув мандолинисту руки, глухо прохрипел:
— Молчи!..
Сашка продолжал играть; перебирая струны, он весь ушел в звуки и не замечал странного вида Жиленко.
— Молч… — простонал и оборвался голос Жиленко. Лицо побледнело, впалые щеки тряслись, губы плотно сжались, и глаза безжизненно остановились» Жиленко весь сжался, руки вытянулись, пальцы хищно скрючились, и он, словно ястреб, бросился на тоскующую высокой нотой мандолину. Звеня оборвалась песня, и не успел Сашка притти в себя, как мандолина, вырванная из его рук, взметнулась кверху и с треском ударилась об пол…
— Ты… ты!.. — Сашка схватился за рукав Жиленко. Но было уже поздно: Жиленко исступленно рычал и топтался на месте, а на полу, под его ногами хрустели осколки мандолины.
— Что?.. Что такое?.. — в испуге вскакивали товарищи с коек и обступали Жиленко. Как безумный, топтался он на обломках и что-то несвязно бормотал. Товарищи, боязливо заглядывая ему в глаза, суетились вокруг.
— Разбил… разбил!.. — с тоской и ужасом воскликнул Сашка, наклоняясь к обломкам инструмента. Он взял в руку гриф. На перекрученных струнах поднимались мелкие щепки, обрывались и падали на пол.
— Я тебе голову расшибу! — прохрипел Сашка и грузно хрястнул обломком грифа по голове Жиленко.
Жиленко зашатался, взмахнул руками, как бы ища опоры в воздухе, и упал на плотный ряд товарищей. Из-под черных вьющихся волос пробилась кровь, лизнула красным языком крутой лоб, скользнула по щекам и потекла на грудь ручьями…
— Бей!.. Бей!.. — дико вскрикнул Жиленко.
— Зашибу!.. — хрипел Сашка, и его рука, зажатая в кулак, снова повисла над головой Жиленко.
— Бей!.. — крикнул Жиленко и, нагнувшись, подставил голову под удар. Товарищи заволновались:
— Брось, Сашка!..
Но вот Жиленко, изогнувшись, как кошка, юркнул в сторону, и рука Сашки, как плеть, свистнула в воздухе.
— Врешь!.. — рычал Сашка.
Взбешенный промахом, он расшвырял товарищей и бросился за ускользнувшим. Жиленко подбежал к винтовкам, составленным в пирамиду, схватил отомкнутый штык и, повернувшись к Сашке, в силой швырнул оружие. Клинок жутко сверкнул в коротком полете и впился в грудь моториста.
Словно бездонную пропасть увидал перед собой Сашка. Остановился, сделал неловкий шаг назад, зашатался и со стоном свалился на пол…
На шум в комнату вбежал старшина станции. Не понимая в чем дело, он бросался то к мотористу, ползавшему в луже крови, то к кучке матросов, пытавшихся схватить Жиленко, и рассыпался отборной руганью. Жиленко, прижатый в угол, бешено отбивался от нападавших. Держа винтовку за ствол, он потрясал прикладом над головой товарищей и кричал:
— Отступись!..
Товарищи нерешительно остановились.
— Стой, ребята! — неожиданно вмешался кок. — Мы его сейчас возьмем.
Он схватил с койки одеяло и, развернув его, накинул на голову Жиленко. От взмаха одеяла воздух в комнате закружился. Лампа замигала, вспыхивая красным светом, и угасла. Свалка продолжалась в темноте. В углу слышались тяжелые вздохи и шлепанье тумаков.
— Ты меня душишь!.. Отпусти!.. — хрипел задушенный голос.
— Разойдитесь, дьяволы! — топая ногами, визгливо кричал старшина.
Стонал раненный Сашка; на дворе бесновался ветер, стучал в окно, потрясал стены, подвывал в трубе. В темной комнате стоял такой шум, что когда вбежал запыхавшийся вахтенный телеграфист, его долго никто не слыхал.
— Аварийная депеша… Черти!.. Люди гибнут, а они тут с жира бесятся! Эй, жеребцы!.. Эй!.. — кричал он.
Наконец утих шум свалки. Загудели тревожно голоса:
— Что?.. Кто?.. Вызывают?.. Откуда?..
— Аварийная депеша!.. Мотористов нет в рубке!.. — крикнул вахтенный и выбежал из комнаты.
— Давайте свет!.. Приведите все в порядок… — распорядился старшина и направился к выходу.
— Ключи от аптеки в нижнем шкапу… Рану залейте иодом… — уже из коридора бросил он.
Но не успел старшина отойти от двери, как встретился с быстро бегущим телеграфистом.
— Ну, что? Зачем бежишь? — спросил нетерпеливо старшина……
Телеграфист, с трудом переводя дыхание, зачастил:
— Мотор пустили. Передатчик работает, но затухает… Что-то с антенной неладно… работать невозможно…
С минуту оба молчали.
— Невозможно?.. — переспросил старшина.
— Да…
— Как же быть?..
Телеграфист молчал.
— Вот, читай, — подал он старшине журнал вахтенной записи.
Вернулись в комнату. Подходя к свету, Старшина развернул журнал и быстро пробежал строчки депеши:
«Двадцатого декабря, парусно-моторная шхуна «Вега». Дрейфую на корги; гребной винт обломан, паруса порвало; грунт — камень; якоря не держат…» Дальше, местонахождение судна, повторение депеши. Затем — несвязные слова знаки и отчаянный призыв: «Спасите наши души!…»
Когда старшина кончил читать, жуткая тишина повисла в комнате. Сбившись в тесный кружок, хмуро стояли матросы.
— Близко другие суда есть? — спросил старшина вахтенного телеграфиста.
— Ледокол «ГС», по-моему, недалеко.
Старшина все больше волновался. Голос его обрывался, и зеленая бледность ползла по лицу.
Злился шторм. Стены домика вздрагивали, дрожала лампа; в ее неверном свете люди казались трясущимися в лихорадке.
— Надо исправить повреждение, — прервал тревожное молчание старшина. — Забирайте фонари, кидковый линь[18]), скобы и все необходимое для подъема на мачту… и айда за мной!..
В комнате, как подстреленные, заметались люди. Словно залетел порыв шторма и бешено закрутился, стесненный стенами. В минуту комната опустела. Жалобно скрипнув, захлопнулась дверь, и в коридоре, удаляясь, умолкли торопливые шаги…
Жиленко, закрученный в одеяло, лежал на полу.
«Чудаки, они думают, что я взбесился, — размышлял он. — Связали, как сумасшедшего, и бросили. Эх!..» — Ему сделалось душно. Заломленные назад руки отекали, воздух под одеялом становился горячим и тошнотным.
— Эй, дьяволы, развяжите… Задыхаюсь!.. — закричал он. Никто не отозвался. Крикнул сильнее. Все тихо кругом, слышно только, как гудит буря, потрясая станционный домик.
— Бросьте шутить, черти!.. Задохнусь!.. Молчат…
Жиленко решил сам освободиться от душной повязки. Подергал руками — сдается. Руки путаются в мягком одеяле, под локтями чувствуется узел. Крутясь с боку на бок и мотая головой, он освободил руки, быстро сбросил с головы повязку и облегченно вздохнул. Удивленными глазами окинул пустую комнату.
— Что такое?.. Где же все?.. — недоумевал Жилен ко.
Поднялся с пола, прошелся. Вдруг он почувствовал как бы уколы во всем теле. На него смотрел Сашка. Он лежал неподвижно.
«Как быть? — задал себе вопрос Жиленко. — Подойти к нему, извиниться — как-то неудобно. Страшно пройти мимо, — еще скажет: «трус!» Но где же товарищи? Почему никого нет в комнате? Странно»…
Косясь на Сашку, Жиленко осторожно проскользнул в двери и, когда очутился в коридоре, почувствовал облегчение. Украдкой взглянул из-за двери: раненый все так же неподвижно лежал и смотрел в одну точку.
«Уж не умер ли он?..» — пронеслось в голове. Взглянул пристальнее. Стало не по себе: не то совестно, не то жаль товарища. Решил вернуться и открыл дверь. Раненый зашевелился, издал ворчащий звук и скрипнул зубами. Словно холодной ладонью провели по спине Жиленко. Скрип зубов и ворчанье показались ему угрожающими, он невольно попятился, не спуская глаз с товарища. Потом повернулся и, словно спасаясь от погони, пустился бегом…
Жиленко выбежал на улицу. Дверь рвануло ветром, и в лицо ударило снежной крупой. С трудом удержался на ногах на обледеневшей площадке. Сквозь мутную ткань пурги прорывался свет, падавший из окна радиорубки. Жиленко направился к рубке. Сделав несколько шагов, он поскользнулся на углаженной штормами ледяной коре и полетел через край площадки.
В неглубоком овраге, куда скатился Жиленко, бешено крутилась снежная воронка. С трудом выбрался Жиленко из оврага. Припадая к земле, он пробирался ползком по обледенелой площадке.
Налетел новый порыв бури, подхватил его, как щепку, и Жиленко вмиг очутился среди товарищей, толпившихся вокруг мачты. На земле у основания мачты валялись спутанные снасти, рея воздушной сети, связки изоляторов и бронзовые канатики антенны.
— Оборвало? — спросил Жиленко товарищей, но его голос потонул в шуме бури. Товарищи возились, распутывая снасти, и не замечали Жиленко.
С мачты спускался человек. Жиленко узнал старшину. Приближаясь к земле, старшина стал быстрее перекладывать ноги, вооруженные железными скобами, потом скользнул вниз по стволу мачты. Двое товарищей быстро подбежали, отомкнули карабин пояса, и продрогший старшина спрятался от ветра за мачту.
— Обморозил пальцы, чорт возьми!.. — выругался он.
— Высоко был? — расспрашивали товарищи.
— Нет. С полустеньги[19]) свернулся, дальше не мог, руки шибко замерзли… Оттирайте…
Двое матросов набрали горсти снега и принялись растирать руки старшины.
Старшина пытался подняться на мачту для того, чтобы исправить повреждение антенны. Но почему так спешно потребовалось исправление?
Выбрав минуту затишья, Жиленко приблизился к товарищам, возившимся с тросом, и спросил:
— Почему сегодня, а не завтра?
Вместо ответа он услышал крепкое ругательство, и кто-то из товарищей, сунув ему в руки конец троса, крикнул:
— Тяни!
Жиленко взялся за трос.
— Давно бы так! Там люди минутами жизнь считают, а он тут — почему да отчего!..
Один за другим матросы безуспешно пытались влезть на мачту. Старшина поднимался во второй раз, но не добрался до верха, спустился и, свалившись на землю, хрипел:
— Больше не могу… Духу нет…
Жиленко подбежал к нему и, наклонившись к самому уху, крикнул:
— Давай скобы и пояс. Я полезу!..
Жиленко прихватил себя кожаным поясом к мачте и стал взбираться. Уже на ходу товарищи набросили ему на шею тюк тонкого линя.
Быстро перекладывая скобы, Жиленко взбирался по мачте. Но чем выше он поднимался, тем затрудненнее становились движения. Железные скобы казались тяжелыми гирями. С подветренной стороны мачта обледенела. Стальная насечка пояса скользила по налету; приходилось держаться на руках. Бешено-хлестала по лицу снежная крупа.
Когда Жиленко добрался до третьего крепления вант, где нужно было переложить пояс, руки отказались повиноваться. В воздухе крутились снежные вихри. Мачта гудела, дрожала и качалась. Жиленко казалось, что он взбирается бесконечно долго. С каждым порывом ветра воздух словно пропадал, к горлу подкатывался ком, в висках стучало, и, крепко прижимаясь лицом к мачте, Жиленко жадно хватал губами воздух.
В голове автоматически выстукивало: «Пятнадцать, еще пятнадцать метров, — всего семьдесят метров, а внизу пятьдесят пять…»
Голова закружилась, по телу пробежал жар.
Сделав над собой усилие, Жиленко обхватил ногами мачту, откинулся на поясе и принялся тереть заледеневшие руки о дерево. Вскоре тысячи иголочек забегали, закололи в пальцах.
Снова взбирался Жиленко. Вверху мачта качалась сильнее и убаюкивала, напевая тоскливые песни. Жиленко почувствовал прилив силы, когда услыхал над головой грохот трущегося о мачту канифас-блока[20]). Скобы на ногах стали как-то легче. Еще несколько шагов — и он крепко уцепился за железную рейку под клотиком. Прихватив себя подмышки поясом, Жиленко принялся распускать линь. Затем он продернул конец линя через шкив блока, опустил и стал перебирать. Тонкая веревка, подхваченная ветром, взвилась в воздухе. Продернув до узелка, означавшего половину линя, Жиленко остановился.
— Добре! — радостно воскликнул он и, поправив пояс, поудобнее лег на рейку и стал ждать… Там, внизу — товарищи; они подхватят брошенный с мачты линь, прикрепят к его концу трос фалгорденя[21]) и поднимут на мачту.
— Но почему они медлят? — забеспокоился Жиленко.
Вьюга всплеснула снежным крылом, заметалась вокруг мачты, и Жиленко увидел развивавшийся в воздухе линь.
— Чорт!.. — выругался он и только теперь вспомнил, что забыл взять гирю, без которой при таком ветре невозможно бросить линь на землю.
Он быстро перебрал все возможности, но ничего не придумал. Внезапно, словно кто-то шепнул ему: «Скобы…» Не задумываясь, он подтянул к себе болтавшийся по ветру фал (веревку), привязал к скобе конец и, расстегнув на ноге пряжку, бросил скобу вниз…
Минута ожидания казалась вечностью. «Неужели опять не вышло?» — томил его вопрос..
Но вот вслед за бегущим по блоку линем быстро поднялся конец пенькового троса и, дойдя до блока, остановился. Онемевшими от холода пальцами Жиленко просунул в шкив конец горденя. Трос быстро пошел вниз. Вскоре к клотику подтянулась рея антенны, и тонко заплакала бронза канатиков.
Снежная туча промчалась, ветер как будто ослабел, стало светлее, и в Прогалине между косматых туч проглянул клочок звездного неба.
Снявшись с рейки, Жиленко спускался по мачте. Руки онемели и не разгибались; опираясь на одну скобу и до боли прижимая свободную ногу к мачте, он медленно двигался.
Добравшись до вант, Жиленко сделал передышку, слегка размял руки и, перестегнув нижний ремень пояса, отдал верхний. Однако на нижнем поясе он удержаться не мог: ремень скользнул по обледеневшей мачте. Скоба бессильно звякнула о мачту, и Жиленко молниеносно скользнул вниз по стволу…
Лишь только подняли антенну, в окне рубки ярко вспыхнул огонь — условный знак: «исправно». Все бросились в рубку. Застучал мотор, затрещал искровой разрядник, и в бурные потемки океана понеслись призывы о помощи.
Ледокол «ГС» отозвался, отозвалась и «Вега». Зов о помощи с погибающего судна был еще отчаяннее и безнадежнее. Молча, со сверкающими глазами, люди радиостанции ждали, чем окончится морская драма…
Наконец карандаш телеграфиста бойко забегал по странице журнала, и из-под его конца нервно выпрыгивавшей строчкой легло на бумагу:
«ГС» — «Вега» на буксире, все в порядке…»
Казалось, разом раздвинулись стены тесной рубки. Зазвенели голоса, рассыпался смех.
— А Жиленко где? — спохватился один из товарищей.
— По-моему, он… — старшина не закончил своей фразы.
Словно искра тока по всем пробежала тревога. Бросились на улицу.
Недалеко от мачты, на ледяной скорлупе площадки чернело бесформенное пятно — останки разбившегося Жиленко…
Яростно налетали порывы ветра, мачта гудела, глухо стонали стальные ванты, и тонко плакала бронза антенны…