Полог палатки был откинут, и Славка видела, какая на земле глухая ночь, как темно на полянах и в березняках. Низко над сопкой золотился месяц, а напротив него, тоже над сопкой, ярко переливалась звезда. Месяц печально смотрел на звезду, звезда — на месяц.
О, как тихо, глухо и пусто.
Но нет, нет — вся ночь, вся тьма, вся речная пойма полны птичьего гомона, тюрлюканья, теньканья, посвистов, звона кузнечиков. Это рядом с палатками невидимо жил и звучал пышный луг.
В палатке на земле уложены доски, на досках — спальные мешки. Рядом легко дышит Ася, у стенки похрапывает дородная повариха Максимовна, которая всю партию геологов считает своей семьей.
Не спится Славке... И чувствует она себя такой одинокой, такой заброшенной. Она вылезла из мешка, села, поджав ноги. В темноте проступали смутные очертания белых и темных палаток, натянутый на столбах брезент. Под этим навесом длинный стол из двух досок. На сучки сосенок надеты кастрюли, кружки, ведра — хозяйство Максимовны. На ветвях под легким ветерком шевелятся платки, полотенца, рубахи, портянки.
Где-то в темноте фыркают лошади, щиплют траву, глухо топают и брякают привязанными к шеям консервными банками с камешками.
Из темноты несет болотной сыростью, запахом шиповника, над ухом пищат комары. Должно быть, около устья ключа в сухостойных лиственницах рявкнул гуран. «Гхао-гхао», — на кого-то сердился он.
Славка резко задернула полог, торопливо застегнула его на палочки-пуговицы и залезла в спальный мешок.
На низенькую палатку села какая-то птаха, молча поскребла по полотну коготками и фыркнула крылышками — улетела.
И такой одинокой и бесприютной показалась эта птица, улетевшая в пучину таежной ночи, что Славка зажмурила глаза и, как улитка, с головой спряталась в спальный мешок...
Будто вот только закрыла глаза, и сразу же проснулась. Солнце просвечивало белую палатку, по стене ее елозила кружевная тень березки, виднелись ползающие с той стороны слепни. Палатка была пятнистой от росы, точно ее взбрызнул дождик.
Славка отбросила волглый полог, вкатились запахи трав и цветов. Всходило солнце. Пропорхнула красноухая овсянка с лимонно-желтым брюшком, юркнула в густой березняк.
У небольшого костерика уже сидел Василий Петрович Скрынченко. Еще никто не мог встать раньше его. Вчера Славка ложилась спать и видела: сидит во мраке у костра сутулый, небольшой, недвижный Петрович. Выглянула сейчас — опять сидит в той же позе, точно и не уходил спать.
У него маленькие глазки, лицо иссечено морщинами. Петрович говорил редко, все больше молчал. Будто он все думал и думал какую-то бесконечную, невеселую думу.
Сестры почему-то любили его, а почему — и сами не знали. Может быть, он вызывал у них смутную, непонятную жалость? Когда он недвижно сидел у костра, от его фигуры веяло печалью одиночества.
Сестры знали, что он старый, опытный геолог, что у него нет семьи, а палатка, тайга, костер — его основной дом.
Никто и нигде не ждал его.
Знали сестры и о некоторых его чудачествах. Так, например, он очень любил помогать молодоженам. Узнав о свадьбе, он привозил молодым богатые подарки, почти целое приданое, а потом сидел на свадьбе, курил махорку, пил крепкий чай — вина он в рот не брал — и, довольный, молча усмехался.
Покупать книги было его второй страстью. Говорили, что комнатенка его в Чите до потолка забита ими. Будто он даже спал на ящиках с книгами.
Этот холостяк до смешного был рабом многолетних мелких привычек. Вот уже двадцать лет он брал с собой в экспедиции, рюкзак, сшитый по его чертежам. Внутри рюкзака было пришито несколько карманов. В одном двадцать лет лежали голубые, и только голубые платки, в другом — коричневые, и только коричневые, носки, в третьем — нитки, иголки, пуговицы, наперсток, в четвертом — плиточный чай, в пятом — пачки махорки. Сердцевину рюкзака составлял брезентовый мешочек с бельем...
Этот двадцатилетний порядок был нерушим. Никогда носок не попадет в карман для платков, никогда платок не будет куплен белый.
Все содержимое рюкзака находилось на строжайшем учете. Говорили, что в бумажнике Петровича есть подробный список имущества, где под номерами записано не только белье, но и количество иголок, почтовых марок, пуговиц. Совершенно лишенный чувства скупости, он все же почему-то, живя в городе, изо дня в день записывал все расходы.
Автобус — 50 коп.
Хлеб — 85 коп.
Баня — 1 руб. 50 коп.
Столовая — 6 руб. 50 коп.
______________________
Итого — 9 руб. 35 коп.
Деньги в бумажнике у него тоже лежали в раз навсегда предназначенных им отделениях: рубли с рублями, тройки с тройками, пятерки с пятерками.
Он к этому так привык, что мог рассчитаться в полной темноте.
Бумажник всю жизнь лежит в правом кармане пиджака, блокнот и карандаш — в левом, платок и спички — в правом брючном, расческа — в левом брючном. Если что-то изменить в этом, Петрович будет сам не свой, точно его с ног поставят на голову...
И все же было в нем что-то привлекательное. О чем он думал сейчас у костра, этот вечный бродяга? Что у него сейчас на сердце? Может быть, он когда-то любил неудачно и все еще носит в душе эту любовь? Почему он так заботлив и молчаливо нежен с молодыми?
Бурлит сунутый в костер привычный чайник, двадцатилетнего возраста. Крепкий чай Петрович пьет часто и долго, пьет и сразу же курит козью ножку. Это тоже его неизменная привычка.
На речку идти не хотелось, и Славка ушла на луг. Высокая трава и цветы никли, усыпанные росой. Ее дробинки-капельки искрились золотым, синим, серебряным, лиловым. Славка руками загребла траву, холодные головки цветов, и ладони сразу же стали мокрыми, с пальцев потекло. Она загребала и загребала, пока не умыла студеной росой разгоревшееся лицо. От этого ей стало легче и веселее.
А солнце уже пекло, озаряя кипящие на ветру березы. И уколы комаров, и ожоги слепней, и мокрые от росы ботинки, и синие огоньки ирисов, что выше всех трав и цветов, и кишение жучков, жужелиц, порхание птиц, славящих жизнь, и немолкнущее жаворонково тюлюлюканье — все было! Невидимое, живое шныряло, гомозилось, спаривалось, выводило потомство, охотилось друг за другом, вило гнезда, садилось на яйца, пело, чирикало, пищало, жужжало. Все было в это утро земли. Но все это еще болезненней подчеркивало одиночество Славки. Хмурая, суровая, она вернулась в лагерь.
Ася уже проснулась, позвала:
— Пойдем купаться!
— Не хочу, — равнодушно ответила Славка.
Из маленькой палатки вдруг появился большой Грузинцев. И как только она вмещала его! У Грузинцева лохматая шапка волос, усы, цыганская черная борода, на затылок сбита темно-зеленая шляпа, во рту большая трубка, из-под куртки выпирает парабеллум в кобуре.
Грузинцев, глядя на дальние сопки, выпустил изо рта клубы дыма. Ася, широко раскрыв глаза, смотрела на него удивленно и радостно.
— Так не пойдешь? — рассеянно спросила она.
— Нет, — сдержанно ответила Славка.
Они долго молчали. И это молчание было тягостным для обеих.
А лагерь геологов уже просыпался. С дурашливым гоготанием из большой зеленой палатки вылетел Космач. Его голая, широкая грудь и спина пестрели изречениями и рисунками. Тяжело топая, он подбежал к палатке сестер.
— Не желаете ли принять утреннюю ванну?
Его глаза под густейшими бровями горели преданностью.
Ася вышла. Она диковато покосилась на Грузинцева, почему-то покраснела, пробормотала что-то вроде «доброе утро» и, торопливо проходя мимо него, запнулась о кочку. Злая на себя, она покраснела еще гуще.
В зарослях ольхи шумела река. Доносились крики купающихся рабочих. Космач шел, кусая горьковатую ветку багульника.
У берега им повстречался Олег Палей. Он приехал из Иркутска на практику. Палей любил говорить:
— Человек при любых условиях должен иметь цивилизованный вид!
И всегда выходил к завтраку чисто выбритый, напудренный, пахнущий одеколоном. Его замшевая коричневая куртка сверкала молниями. Брюки еще хранили иркутскую складку. Позавтракав, он переодевался в противоэнцефалитный зеленый костюм с капюшоном на блузе и уходил в маршрут.
Все это почему-то раздражало Асю.
Смуглое лицо и непроглядно-черные как сажа глаза Палея были насмешливы и самоуверенны.
Увидев Асю, он многозначительно протянул ей букетик ромашек, стебли которых были обернуты листком из блокнота.
— Хоть и старомодно, но для вас на все готов, — тихонько проговорил он.
Между Асей и Палеем уже давно шла затаенная, немая борьба. Палей то пристально и долго смотрел на Асю, то по-особому значительно уступал ей место за столом, то угощал конфетами, то говорил какие-нибудь пустяки шепотом, который невольно отделял их ото всех и создавал видимость общего секрета. Ася сердилась и упорно уходила из этой тайной жизни красноречивых взглядов, особых жестов, интимных интонаций.
— Сколько бы я ни шел к вам, вы, как линия горизонта, все видимы и все недосягаемы, — чуть слышно произнес Палей.
— Из какого это романа? — спросила Ася и сбежала на берег.
— Я за тебя каждому рога обломаю. Только скажи, — мрачно предупредил Космач.
Светлая, быстрая Чара была холодной. С берегов валились на воду ивы и ольха. Противно пищали над ухом комары. Асе совсем не хотелось купаться, но она закаляла свое тело. Зимой лыжи, летом купанье, физзарядка, хождение по тайге с тяжелым рюкзаком. Она чувствовала, как от всего этого тело ее становилось упругим и ловким.
Космач ушел на мыс, где купались мужчины.
Ася разделась и решительно прыгнула в обжигающую воду.
— Ну, если, чума, утонешь, домой глаз не кажи! — горланил Космач за мысом. Он толкал рабочих в воду, они кричали, смеялись...
Максимовна, разгоряченная и обширная, словно русская печь, торопилась. Она почти бросала миски на длинный стол под брезентовым навесом. В мисках дымились куски оленины, облепленные гречневой кашей.
Асе нравилось вот так сидеть среди людей и чувствовать себя участницей большого дела, помощницей таких видавших виды геологов, как Грузинцев и Петрович. Завтракая, они негромко говорили о каких-то изломах кварцевой жилы, о каких-то сбросах, разрывах пласта.
Ася любила людей-мастеров. Это уважение к ним родилось еще в детстве, когда она приходила к отцу на работу и видела, как умны были его руки, как он понимал свой паровоз, который Асе казался непостижимо сложным.
Сейчас Грузинцев высказывал свое предположение о залегании коренного месторождения золота. Оно таилось где-то в этих горных дебрях и то подавало голос, заманивало, дразнило, то скрывалось бесследно. Несколько поисковых партий сжимали его в кольцо вот уже третий год. И знали — здесь оно, а ухватить не могли.
Петрович кивал, слушая Грузинцева.
Вот заговорил Посохов. Он вытащил из кармана красную авторучку с золотым колпачком и на обрывке бумаги начал чертить зелеными чернилами обнажение, состоящее из пластов крупно- и мелкозернистых гранитов и пегматита, круто уходящих в сопку.
Геологи склонились, рассматривая рисунок.
Посохов нравился Асе. Лицо его с орлиным профилем было чеканным, точно выбитым из красноватой бронзы. Голову усыпали серебряные кольца седых волос. Чертившая рука его тоже была будто выкованной. Пальцы металлически холодные, крепкие. Он походил на индейского вождя из книг Фенимора Купера.
Глядя на этих людей, Ася чувствовала себя так мало знающей! И захотелось ей тоже быть мастером своего дела, чтобы люди с уважением прислушивались к ее словам. Однажды отец сказал ей: «Ты хорошая потому, что не делаешь ничего плохого, но ты плохая потому, что не делаешь ничего хорошего». Ася тогда обиделась, а вот сейчас поняла, что отец был прав... Где-то он сейчас? Дома или в паровозной будке? Вспоминает ли своих непокорных дочерей?
Палей склонился к ней и тихонько, как будто что-то секретное, ведомое только им, спросил:
— Что вы такая хмурая? — и тут же стал многозначительно внушать: — Надо на все смотреть проще. Это стиль нашего века!
На другом конце стола пересмеивались рабочие.
— Бери, паря, хлеб, — сказал Космачу степенный, лысый Бянкин, бывший сторож совхоза.
— Я не у мачехи рос, везде достану, — ответил Космач.
Рабочие захохотали.
— С виду он прост, да привязан лисий хвост, — кивнул на Космача Бянкин.
— Мокрый дождя не боится!
Так они, состязаясь, неторопливо озоровали, поигрывали острыми словами, присказками.
Много интересных людей повстречали здесь сестры, и Ася научилась примечать их особенности, распознавать по мелочам характеры.
Славка была ко всему равнодушной. Она вяло рылась ложкой в каше, ни на кого не смотрела, не улыбалась...
В это утро большая часть геологов уходила в далекий, трудный и многодневный маршрут. В лагере оставались только старший коллектор, канавщики и повариха.
На лошадей вьючили сумы с продуктами, палатки, спальные мешки. Зная, что такое переход по таежному бездорожью, Грузинцев, Петрович и Посохов вьючили сами, тщательно затягивая каждый ремень. Им помогали Космач, Бянкин и рабочий по прозвищу «Комар».
Ася, придя в партию, сразу же отличила этого въедливого старикашку, крикуна и ругателя. Он со всеми спорил, никому ни в чем не уступал.
«Мужичонка вздорный, а до работы жадный, присосется к ней — не оторвешь, — сказал о нем Космач. — И любит, бродяга, ужалить словом, истинно — комар!»
Был он удивительно морщинистый, без передних зубов. И вдруг Ася узнала, что этому старикашке всего лишь тридцать пять лет. Зубы он потерял на Кольском полуострове от цинги, а сморщился от малярии и палящего зноя Кара-Кумов. И на Кольском и в Кара-Кумах он бродил с геологами.
Пока вьючили коней, Ася не отходила, стараясь понять всю эту хитрость вьючных седел, сум, ремней, подпруг и веревок. В жизни все может пригодиться.
Вышли уже в зной, когда начали остервенело терзать комары и слепни.
Максимовна вытерла мокрые глаза.
— Счастливый путь вам! Берегите друг друга. А мы вас ждать будем. Ты же, Ярослава, получше их корми! — сказала она. В этом маршруте Славке поручили готовить обеды и следить за лошадьми.
Шли гуськом: впереди Грузинцев, за ним, ведя в поводу лошадей, Космач, Комар, Бянкин. За ними цепочкой Ася, Славка, Палей, Посохов. Замыкал эту процессию Петрович с ружьем на плече. Сутулый, низенький, в ладно пригнанном, потертом комбинезоне, он шел легко. На боку его болталась полевая сумка, на спине был рюкзак, в руке геологический молоток с длинной ручкой. Несмотря на щуплое тело и на свои сорок шесть лет, он обладал поразительной выносливостью таежника.
С холма на фоне черной тучи засияла ярко освещенная солнцем белоствольная березовая роща. Цепочка геологов с рюкзаками и молотками медленно входила в нее, ведя навьюченных лошадей. Впереди твердо шел красивый, отважный бородатый человек, водивший такие же отряды в дебрях Колымы и по суровым скалам Восточных Саян. Его мчали в пургу собачьи и оленьи упряжки. Дважды он выносил на руках из тайги разбившихся товарищей.
При виде его у Аси сладко — точно в предчувствии счастья — заныло сердце. Она еще никогда не испытывала подобного. Ее удивило это чувство. «Что же со мной происходит?» — спросила она себя. И как-то сразу поняла, что ей все время хочется видеть Грузинцева, быть около него, слышать его голос, помогать ему в работе. Она ударилась плечом о сосну, испуганно остановилась, положила руку на грудь.
— Нет, нет! Только не это, только не это! — прошептала она и мысленно принялась уговаривать себя: «Мне это почудилось. Ничего нет... Только бы никто не заметил. Как же это случилось?.. Мне же ехать нужно. Хватит того, что Славка мучается... И уже не хочет ехать... Связана по рукам и ногам... Но я не тряпка, у меня есть силы...»
Вдали прозвучал голос Грузинцева, и хоть ей невыносимо захотелось оглянуться на него, она сердито прикусила губу и догнала рабочих.
С треском растаптывая сучки, громко переговариваясь, они вели лошадей.
— Лапоть! Что ты понимаешь в работе геологов? — наскакивал Комар на Космача. — Ни черта ты не смыслишь! Тебе бы только шляться по земле! А мы вот тут поелозим, клочки своей шкуры на камнях оставим и после нас, глядишь, прииск вырастет, глухомань оживет!
— Да брось ты, Комар, зудеть над ухом, — отмахивался Космач. — Вот крикун!
— А человек начинается с крика, — степенно заметил Бянкин. — Сначала мать кричит. Потом ребенок рождается и тоже сразу орет. Дескать, я живой! Я пришел на землю!
— Ну, Комар, наверное, вопил, как недорезанный, — заметил Космач.
— И такие ругатели нужны, — поучал Бянкин. — Они жалят, не дают лежать на печи. В природе все обмозговано. Вот возьми, в зной грудь кормящей матери прохладная, а в холод — теплая.
И почему-то нравятся Асе такие разговоры бывалых людей.
В сиянии пролетели гуси. Длинная вереница упруго колыхалась...
Пошла странная, дикая тайга. Такой Славка еще не видела. По полному бездорожью пробивались через густейшие заросли с сопки на сопку. Стоял гулкий треск ломаемых ветвей и тонких стволов. Все сопки и глубокие пади между ними были покрыты камнями и буквально завалены вывернутыми бурей деревьями. Корни, уйдя под тонкий слой земли, стелились по камням, и поэтому ветер легко валил деревья. Этот павший, мертвый, гниющий лес густо, точно травой, зарос тоненькими березками и осинками. Среди зелени было много угрюмого сухостоя. Славка, перелезая через буреломы, порой хваталась за дерево, а оно падало и разбивалось на куски. Иные березы были изнутри гнилыми, трухлявыми, мягкими на ощупь, точно сверток белого картона.
Славка перелезала через завалы, и ей казалось, что это кто-то нарочно нагромоздил баррикады из вывернутых деревьев. Непривычная к такому пути, она тяжело дышала, глаза ее заливал пот. Впереди спотыкались лошади, гремели о валежины копытами.
Среди этого бурелома, скрытые долгомохом, кустами, лишайниками и свежей травой, лежали камни, валуны и плиты. Ими были выстланы все пади между сопками. Эти камни за много лет покрылись тонким слоем земли, заросли травой, превратились в скользкие, мокрые бугры и кочки. Между ними зияли дыры, там глубоко журчала невидимая вода. Того и гляди упадешь, сломаешь ногу. А эти каменные заросшие россыпи чередовались с чавкающими, зыбкими болотами.
Славка вдруг впервые почувствовала, какая она грузная. Уже через час она едва тащилась по всем этим дебрям, задыхаясь, как старуха. За этот час испарилось ее книжное представление о геологах.
Караван продирался вперед, то взбираясь в сосняках на южные склоны-увалы, то в гущине лиственничных зарослей спускаясь по северным склонам-сиверам.
Славку облепляли кровососы-комары и слепни. Обливаясь потом, она карабкалась на сопки или на дне пади прыгала с кочки на кочку. Не видя в траве ям и камней, она постоянно запиналась и проваливалась в жидкую грязь, в ботинках ее хлюпало, шаровары до колен были мокры. Она лезла через завалы сучковатых буреломин, иногда падала, изнемогая, шла напролом через сплошные заросли кустов. Ударившись щиколоткой или коленом, она стискивала зубы, чтобы не застонать. Рот пересыхал от жажды, стертые ноги горели, руки и лицо были в царапинах и в кровавых пятнах от расплющенных слепней и комаров. Ей казалось, что она сейчас упадет и не поднимется. Лучше умереть здесь от голода, пусть лучше уж разорвут волки, чем так идти и идти по этой немыслимой дороге. Но приходилось напрягать все силы и прыгать через обгорелые, с острыми сучками лиственницы, карабкаться на сопку.
Не лучше чувствовал себя и Палей, который тоже впервые шел в такой маршрут. Но Грузинцев, Петрович и Посохов, знавшие дороги и похуже, шли уверенно, прыгали через завалы и по камням ловко и умело.
Ася хоть и устала, но не до изнеможения. Она была легкой и проворной.
Жалко было измученных лошадей. Когда спускались по ключу к устью пади, на глазах Славки Воронко Бянкина вдруг провалился задними ногами, рванулся и тут же провалился передними.
— Тихо, тихо, глупый, тихо, — уговаривал его Бянкин. — Сюда иди, сюда. Здесь тверже.
К нему подбежали Грузинцев, Космач, Палей. Подхватили вьюки, стали гнать лошадь в нужную сторону. Воронко тяжело поводил боками, обезумевшие глаза его выкатились.
— Ишь ты какой нервный! Прямо психопат! Но-о, кляча! — закричал Космач и замахнулся, дернул повод. Воронко, разбрызгивая грязь, вырвал из болота передние ноги, но тут же повалился на бок, под ним затрещала гнилая колодина. Хрипя, заваливаясь на вьюки, он бился, дрыгал в воздухе грязными ногами.
Славка и Ася испуганно смотрели, как хлещется по кочкам большое животное, нелепо задрав ноги, вытаращив глаза, оскалив зубы.
Поднять Воронко так и не смогли. Грузинцев велел развьючивать коня, а сам сделал несколько кругов по болоту, отыскивая место посуше. Потом взял за повод большого рыжего коня с гордо поднятой головой, огладил его, называя ласковыми именами, и повел. Рыжко шел спокойно. Вот он провалился задними ногами, сел на кочки. Грузинцев не стал его тянуть. Рыжко, всю жизнь служивший геологам, умелыми прыжками, иногда проваливаясь по брюхо, миновал трясину и, огромный, могучий, вымахнул на сухое место. Грузинцев опять ласково огладил его, обтер пучком травы. Рыжко был любимцем геологов.
С буланой круглой кобылы, когда она стала рваться из трясины, вьюки сползли набок. Пришлось развьючивать и ее.
— Но-о! Одры! — замахнулся на коней обозленный Космач.
— Не пугай, — остановил Грузинцев, — при чем тут они?
Поднявшись на водораздел, остановились отдохнуть.
Обессиленная Славка упала в траву; ладонью смахнула пот с лица, вытащила из кармана рюкзака баклажку, присосалась к ней. Налитый чай был теплый и не утолял жажду.
— Выдохлась? — спросила Ася, садясь рядом.
Славка пожала плечами. Ася украдкой пристально посмотрела на нее.
— Знаешь, я шла, а сама все думала... — заговорила Ася. — Ведь, может быть, с сотворения земли этих сопок не касалась лопата. Да, наверное, и человек-то впервые идет по этим дебрям. И это мы! Вот судьба геологов!
— Охотники и приискатели всюду бродили, — безразлично ответила Славка.
Разговор опять не завязался. Славка растянулась на траве, устало закрыла глаза. Ветер трепал ее волосы, охлаждал разгоряченное тело. Через минуту она села, охватила руками поджатые колени, с тоской посмотрела в ту сторону, где осталось Чапо. Перед ней раскинулись несказанные просторы гористой земли, охваченной буйством трав и цветов, буйством таежных дебрей. Над ней размахнулось синее небо с плывущими облаками. Из-за дальних сопок ползли острова, архипелаги, целые кавказские хребты кучевых облаков с ослепительно белыми вершинами. Парил далекий коршун — хозяин величавых просторов.
Славка смотрела в ту сторону, где осталось Чапо. «Ку-ку, ку-ку», — о чем-то кричала ей кукушка.
Широкий склон сопки, кое-где заваленный обгоревшими стволами, весь был в саранках. Будто загорелась сухая трава и всюду вспыхивали, бежали под ветром язычки пламени. Они облизывали обугленные лежащие стволы.
Ася хмуро взглянула на сгорбленную Славку, вспомнила, что сохранилась Палеева конфета.
— Бери, — сказала она.
Славка разломила конфету, половину вернула. Нехотя посасывая конфету, опять загляделась вдаль.
— Вчера Космач наткнулся на медведя, — как можно веселее сказала Ася. — Прямо в одежде бухнулся в Чару и уплыл на другой берег.
Славка долго молчала и наконец лениво промолвила:
— Представляю, как улепетывал...
И опять замолчала. Сорвала лиловый кукушкин башмачок, сунула стебель в рот, смотрела на облака.
Ася выщипывала траву, пальцы ее вздрагивали. Пролетел длинноклювый бекас. Развернутый веером хвост и машущие крылья странно звучали в полете, точно тоскливо блеял барашек.
— Как-то теперь у нас дома... Папа, наверное, в поездке... А мама... Помнишь, нальет холодное молоко, а чашки отпотеют... На тарелке лиловые пирожки, промокшие от сока ягод... А на озере все наши ребята купаются. И может быть, говорят о нас: «Молодцы!» Они все дома сидят, а мы с тобой уже где побывали! Что видели!
Славка, насупясь, покусывала стебелек.
Ася помрачнела. Давно уже холодок отчуждения противным сквозняком струился между сестрами.
— Ладно! — вдруг решительно сказала Ася, ударив камнем о камень так, что брызнули бледные искры. — Возвращайся! Махни на все рукой, наплюй и возвращайся. В конце концов действительно, чем тайга хуже моря? Ты ее сегодня, милую, и ногами, и руками, и горбом своим испытала! — В голосе ее прозвучала злая насмешка.
— А что еще придумаешь? — холодно спросила Славка и стала завязывать рюкзак.
— Уж лучше возвращайся, чем так вот... Будто я испортила тебе всю жизнь. Каждую минуту чувствую себя каким-то извергом. Не нужно мне никаких жертв. Поняла? Не нужно! — Ася швырнула камень, и он яростно покатился вниз.
— Никто никому ничего не испортил, — сквозь зубы пробормотала Славка...
Грузинцев спрашивал новичков, как их настроение, как ноги, заставлял переобуваться. Веселый, свежий, несмотря на такую дорогу, подошел он и к сестрам.
— Ну, как дела? — спросил он и даже от одного его звучного голоса стало легче.
— Я... ничего... только чуть-чуть устала... — ответила Ася, стараясь не смотреть на Грузинцева.
— У молодых усталость до еды, — ответил он. — Нос у вас лупится от солнца, прилепите бумажку. — И оторвал клочок из блокнота. Ася, покраснев, послюнила его и пришлепнула к носу. Зорко взглянув на кислую Славку, Грузинцев приказал:
— А ну-ка, разуйтесь!
Славка смущенно стянула ботинок и мокрый, прилипший носок. Подошва была красной, распухшей, сбоку вздулся пузырь.
Грузинцев покачал головой.
— Так вы, дорогая, далеко не уйдете. Но ничего! Привыкнете! Через месяц будете козой прыгать по сопкам. Петрович! — крикнул он. — У тебя нога маленькая — дай-ка из своих богатейших запасов шерстяные носки!
Космачу он велел вырезать из бересты подстилку в ботинки и вырубить легкую палку.
Славка воспрянула духом. А через несколько минут ногам ее было уже мягко, сухо, ботинки удобно и плотно облегали ноги. Опираясь на палку, легко было прыгать через буреломины, с камня на камень. Она благодарно улыбнулась Грузинцеву. А он весело оглядел всех и сказал Посохову:
— Споем-ка им нашу, самодельную! — И запел:
Как умру, то меня похоронят
И таежной засыплют землей,
И такой же бродяга геолог
Молотком простучит надо мной.
Ася задумчиво ковыряла веточкой землю. Она все еще не могла прийти в себя от поразившего ее открытия. И чем больше она боролась с собой, тем сильнее хотелось ей смотреть на Грузинцева, слушать его голос. «Славке уподобляюсь», — злилась она на себя.
А Грузинцев все пел:
Комары, вы меня не кусайте.
Мне и так от камней тяжело...
Все дружно двинулись вперед. Еле видимая тропа вилась по хребту в темном, угрюмом лиственничном лесу. Под ногами шуршали заросли брусники.
Ася с бумажной нашлепкой на носу украдкой поглядывала на Грузинцева, который впереди медведем ломился сквозь чащу.
Ожившая Славка уже могла не только смотреть под ноги, но и замечать, что творилось вокруг. Совсем близко из кустов вырвались два рябчика. В другом месте из травы посыпались пушистые комочки — птенцы куропатки. Они разбежались, раскатились во все стороны.
«Какие же они все дружные, — подумала Славка о геологах. — Иначе нельзя. Тайга. Пропадешь один. Так вот и нужно жить!»
А трава, кустарник уже бушевали под сильным ветром. Скоро тучи заволокли солнце, и сразу же сильно и густо сыпанул дождь. Сестры, пока доставали плащи, вымокли с головы до ног. Чащоба, кусты обдавали их ливнями капель. Дождь усилился. Прямо в глаза полыхнула молния, и звучно, раскатисто грянул между сопками орудийный гром.
В ботинках у Славки снова чавкало. Ноги соскальзывали с камней, но выручала палка. Останавливаться было нельзя. Караван, едва видимый в тумане дождя, миновав водораздел, цепочкой спускался вниз, направляясь в пойму шумливой речки Громатухи. Идущие впереди то и дело скрывались в мокрых зарослях, и Славка боялась потерять их. И вдруг слева гулко щелкнуло, будто человек через колено сломал сук: Славка увидела, как повалилась сухая вершина лиственницы. Тут же затрещало, зашумело справа. Славка оглянулась: озаренная молнией валилась большая зеленая береза. Кругом, точно спички; ломались пополам сухостоины. На миг в грохоте, в свете молний Славке почудилось, что валится весь лес. И тут же, перелезая через лежащие крест-накрест березу и лиственницу, она сама упала прямо на спину. Высокая трава облила ее потоком воды. Едва она встала, как сразу же запнулась о невидимую в траве корягу, снова упала и, расцарапав колено, застонала. На шароварах висел вырванный лоскут.
Ася помогла ей подняться.
Подбежал Петрович, крикнул:
— Скорее вперед! Следите за деревьями!
А от Грузинцева уже бежал Посохов, проверяя, нет ли отставших.
Грузинцев торопился вывести отряд на поляну.
Рухнул на колени Рыжко, споткнувшись о камень. Вьюки сползли набок. Подбежавшие Палей, Петрович и сестры на ходу поправляли их. Асю поразило бледное лицо Палея с трясущимися губами.
Наконец выбрались на кочковатую, заросшую голубикой поляну.
Когда дождь перестал, день клонился к вечеру. Спуск уже кончился. Звериным бродом перешли говорливую речку и левым берегом двинулись к ее истоку, на перевал к Студеному ключу.
И снова завалы из упавших деревьев, опять россыпи камней, буйные заросли ерника — карликовых берез, вновь бились в болоте лошади, дрыгая ногами. А заросли обдавали ливнем. Ботинки раскисли, одежда облепила тело. И все же теперь идти Славке было легче, чем в комариный зной. Должно быть, она как-то уже приспособилась или у нее появилось второе дыхание.
Смеркалось, когда перевалили в угрюмую, глухую Медвежью падь. Здесь и должны были раскинуть лагерь на берегу Студеного ключа. Вся падь, густо утыканная сухими и обгорелыми деревьями, была заболочена, завалена замшелыми камнями, поверженными деревьями, заросла непроходимым ерником, опутанным визилем. Кочки пружинили, под камнями журчало. С большим трудом отыскали мало-мальски сухую площадку для палаток.
Пока развьючивали коней, сестры распалили большой и жаркий костер. Мужчины быстро натянули три палатки, натаскали в них травы и ветвей. Из сапог и ботинок выливали воду, отжимали портянки, носки, брюки, развешивали их вокруг костра на вбитые колья. От них валил пар.
Славка сбегала к ручью за водой, повесила над костром ведро и тоже переоделась в сухое.
Усталые, сердитые люди начали помаленьку отходить, зазвучал говор, смех.
О костер! Что заменит тебя в такую минуту, в таком месте?
Грузинцев напевал себе под нос песню, сочиненную каким-то геологом у такого же костра:
Давно не мытые, давно не бритые,
Сидим в палатке тесной и сырой...
Ася, отогревшись, улыбалась, и уже все, что недавно было, представилось ей милым и незабываемым. Она говорила себе: не забудь и зной, и пот, не забудь и комаров, слепней, и дальние дороги по буреломам, не забудь и жажду, и таежную пустынность, и дождь, и хлюпающие ботинки, и падающие в свете молнии деревья; а бородатого сильного командира забудь, забудь! И помни, что тебе девятнадцать и у тебя впереди море!
Она, глядя в жарко бушующий костер, засмеялась.
Только Палей был хмурым и раздраженным. Он с тоской вспоминал о теплой отцовской квартире, о шумном Иркутске. Сейчас там на улицах толпы нарядных людей, в ресторане гремит музыка. И никому там в голову не придет, что в эту минуту в глухой тайге жмутся к костру мокрые геологи. Неужели вот так мучиться по медвежьим падям из года в год? Неужели на свете возможно такое счастье: столик, уставленный бутылками пива, друзья, и никаких маршрутов... Но теперь уже поздно сожалеть. Взялся за гуж — не говори, что не дюж. Все эти трудности нужно пройти, чтобы стать крупным специалистом. А там... там видно будет... Он посмотрел, как домовито устраивались у костра Грузинцев, Посохов, Петрович, и подумал: «Привыкну... Не старик ведь!»
Славка сварила вермишель со свиной тушенкой, вскипятила крепкий таежный чай, и скоро все забыли о пройденной дороге, пошли разговоры, какие бывают только у костра.
Палей, томно глядя на Асю, запел:
Я смотрю на костер догорающий,
Меркнет розовый отблеск огня...
И все хором подхватили:
После трудного дня спят товарищи.
Отчего среди них нет тебя?
Славка, пряча от Аси глаза, схватила ведро с грязной посудой, пошла к ключу. Вслед ей неслось:
Может быть, ты по свету шатаешься
С молотком, с рюкзаком за спиной...
Славка села на камень, недвижно смотрела на ручей. Ледяной и прозрачный, он бурлил меж камней, под корягами, под грудами павших обгорелых великанов, бушевал водопадиками через камни, убегая в глухомань непроходимых завалов и зарослей.
Ася видела ее спину сквозь сплетения корявых, обросших мхом ветвей и тревожно думала:
«А что, если Славка действительно ошиблась? Прошла мимо своей судьбы? И никогда этого в жизни не забудет? А я толкала ее на эту ошибку... Подойти бы к ней, приласкать, поговорить, но она, конечно, будет раздраженно бурчать: да, нет...»
Из кустов выдрался Космач. Он остановился, пристально и мрачно-сочувственно посмотрел на Славку. Галька хрупала под сапогом. Бурлила вокруг коряги вода. Тонкий, с колючими кончиками месяц повис над глубокой узкой падью.
— На черта тебя понесло сюда? — спросил Космач грубовато, но участливо.
— А тебя? — откликнулась Славка.
— Ты знаешь, какой черт приволок меня сюда за шиворот. Этот же черт должен был пригвоздить тебя к Чапо.
И из-за того, что в голосе Космача прозвучала тоска, а в сердце его было то же, что и у нее. Славка мягко сказала:
— Ты хороший парень. Посиди со мной.
Космач сгреб в кучу сухие ветки, зажег дымокур и сел на камень. Дым валил на него и Славку.
— Вот захотел я такого, до чего мой нос не дорос... Давно уже я этого хочу... — доносился голос его из клубов дыма. — Ты слушай-ка вот историю. Проснулся я однажды в темной камере. Лежу. На грязной стене — два ярких солнечных квадрата. Их перечеркнули черные кресты решеток. Я сделал отметку, гвоздем карябнул. Скоро квадраты отползли. Даже для глаза было заметно, как они ползли. Смекаешь? Я через это почувствовал: вращается, несется земля. А кругом меня дрыхнули воры, хулиганы, уголовники. И вдруг слышу: за решеткой воркует голубь. Смекаешь? Камера, ворье, тюрьма — и вдруг голубь! Да ведь как воркует, стервец! От всей души, даже захлебывается. Потом захлопали крылья. И через золотой квадрат на стене промелькнула тень птицы. Воля промелькнула. Смекаешь? Будто кто по сердцу полоснул. За решеткой кусок ясного неба и розовое облачко. Был июнь. И там, в тихом городе, должно быть, еще только просыпались. Там теплынь. Воздух чистый. По мостовой голуби с красными лапками ходят. Хотят — прямо полетят, хотят — влево, хотят — вправо. Вольные! Смекаешь?
Славка повернулась к Космачу, слушала. Он пронзительно смотрел на нее сквозь дым.
— Слышу: автомобиль гуднул, самолет пророкотал, завод проревел, где-то молоток звякнул. Даже в камере почуял, как закипела жизнь. Тут песня донеслась. Из репродуктора на столбе. Все певицы, что поют по радио, всегда представляются молоденькими красавицами. Немыслимо же представить женщину некрасивой, если она поет красивым голосом красивую песню. Вот слушаю и вижу сногсшибательную деваху. И думаю: все это, братцы, не для меня. И деваха, и воля, и город, и вся жизнь. По губам мажет, а укусить не дает. И так мне стало яростно на душе, что я даже зубами заскыркал. Сел на койке и вызверился на всю эту камеру, на храпящую шпану. «Ну, думаю, едрит твою под корень, только выкарабкаюсь из-за решетки, и уж каюк всему старому. Прощай — не вспоминай». Глянул, а солнечные квадраты уже на метр отползли от бороздки. Смекаешь? Крутилась земля!
— Ты хороший парень. Душа у тебя есть, — проговорила Славка, вытирая слезы: дым ел глаза.
— И ты — своя девка. С тобой можно покалякать. Если кто обидит — скажи, я дам ему понюхать эту блямбу. — И Космач показал здоровенный кулак.
— Ты за что сидел? — спросила Славка.
— Первый раз припаяли срок за нанесение телесного повреждения гражданам. «Хулиганские действия на предприятиях, в учреждениях и в общественных местах караются тюремным заключением сроком на один год, если эти действия по своему характеру не влекут за собой более тяжкого наказания. Статья 74», — четко процитировал он из Уголовного кодекса. — А второй раз схлопотал срок за хищение социалистической собственности. Пропил колхозного козла. «Указ об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного имущества. Статья 3».
Космач помолчал, подбросил в костер веток, звонко шлепнул по комару на шее, закашлялся от едучего дыма.
— Нет, ты слушай, дальше-то как забавно получилось! Узрел я твою сестру и подумал: вот, мол, такая девчушка и пела тогда по радио. Это я ее, мол, слушал в камере-то. Но это не главное. Главное началось, когда она ударила меня. Ведь при виде меня даже парни ужахались. А тут — хлесь по щеке. Вот и полюбил я ее с первого удара. И сюда, как хвост, притащился за ней.
Он замолчал, сплюнул в костер, полез в карман за папиросами. Уже совсем стемнело. В ручье перекипало красное пятно от костра.
— Знаешь, Космач, будем друзьями. Ты настоящий человек.
— Ладно. По рукам. Я тебя всю до дна вижу.
— А видишь, так слушай... Я не буду вертеть и крутить, а прямо отрублю. Хоть и не сладко тебе будет. Выбрось ты из головы Асю.
— Понятно. Не по себе дерево ломаю. А ты можешь своего Тольку из головы выбросить?
— Нет.
— То-то вот и оно!
Космач поднялся, пошел к биваку, а потом остановился и зло сказал из темноты:
— Черт тебя сюда принес! Ковыляй обратно в Чапо. А то будешь потом локти грызть!
В темноте глухо зазвучали его удаляющиеся шаги. Хило дымил гаснущий костер...
Ночью Славка проснулась от шума: хлопала палатка, пузырилась парусом и то будто приседала, раздувалась, то вдруг сжималась, стремилась вверх, точно диковинная птица хотела и никак не могла взлететь: крепко держали ее за лапы.
И вспомнила Славка другую ночь, и другую палатку, и бегущих оленей в морозном мраке, и звоны-перезвоны колокольцев, и треск раскаленной печурки...
Славка лежала, не открывая глаз, слушала ненастную ночь. Ветви стегали по гулкой, намокшей палатке, дробно стучал по ней дождь. Он сыпался то ровно, то хлестал порывами. Славка уперлась ладонью в мокрое полотно, и ладонь почувствовала удары капель.
— Ну и погодка! Будем весь день в палатке загорать, — проговорила в темноте Ася и громко зевнула.
Славка молчала. Ася снова произнесла:
— В такую ночь я бы ни за какие коврижки не захотела оказаться в чащобе одна, без крова.
Славка представила себя под дождем среди мрака и дикого леса и зябко вздрогнула. И такой уютной, родной показалась эта палатка, спящие по соседству люди. Она с наслаждением поджала коленки в теплом спальном мешке.
Среди шума ветра и дождя совсем недалеко что-то затрещало и гулко хватило о землю. Она вздрогнула.
— Что это? — испуганно спросила Ася.
— Плохо дело! — проговорила Славка. — Дерево повалило. И близко. Шарахнет по палатке, от нас мокрого места не останется. — Перед глазами ее опять встала та, другая ночь. Она была такой далекой, что, казалось, и не существовала, просто Славка прочитала о ней в какой-то книге. Существовала только теперешняя ночь. Она плескалась, хлюпала, гудела, валила деревья.
В соседних палатках тоже проснулись, послышались голоса. Совсем рядом закричал Космач:
— Лиственницу сковырнуло!
— Не болтайся среди деревьев, а то прихлопнет, — раздался голос Грузинцева.
Потом кричали о брезенте, что-то закрывали, шлепали босыми ногами.
Грузинцев сунул голову в палатку, спросил:
— Вас еще не смыло? — И тоненький луч фонарика осветил лица Аси и Славки.
— У нас сухо, — ответила счастливым голосом Ася.
— А дерево-то на нас не грохнется? — спросила Славка.
— Нет, палатка в стороне.
Войду я к милой в терем
И брошусь в ноги к ней... —
разносился довольно сильный и красивый голос Космача.
Была бы только ночка
Сегодня потемней.
Это пение не походило на обычную шутливую выходку Космача. Слишком уж отчаянно звучал голос.
-— Слышишь? — спросила Славка.
— Слышу, — ответила Ася.
Ей нравилось, что в эту ненастную ночь чье-то сердце рвется к ней. Она задумалась о Славке и Колоколове, о себе и Грузинцеве, вспомнила красавицу Евдоху.
Была бы только тройка.
Да тройка порезвей!.. —
неслось среди мрака и дождя.
Дождь не перестал и утром. Мелкий, но густой, он весь день сыпался на тайгу. О работе нечего было и думать.
Рабочие в своей палатке рассказывали какие-то истории, раздавались взрывы хохота, из походного приемника «Турист» звучала музыка.
В палатке геологов было тихо.
Грузинцев лежал, сунув руки под голову, выставив бороду вверх. Он улыбался, вспоминая о жене и дочке Сонюшке. Ей недавно исполнилось три года. Никто не знал, как он любил ее, как тосковал о ней. В бумажнике хранилась ее фотокарточка, и он каждое утро смотрел на смешную курносую мордочку. «Если б ты знала, Буратино мой, как я скучаю о тебе, — мысленно говорил он ей. — Неужели придет минута, когда я схвачу тебя в охапку и расцелую твой носишко?» — Грузинцев заворочался. Нет, больше невозможно так лежать!
Петрович курил крепчайшую махорку, прихлебывал крепчайший чай и, откинув полог, читал любимого Куприна. Посохов углубился в геологическую карту. Палей, лежа на животе, строчил в тетради, должно быть, записывал материал для дипломной работы.
Грузинцев сел, потер счастливо-тоскующие глаза и вылез из палатки. Он заглянул к сестрам, которые зубрили английские слова. Сел на спальный мешок. И сразу же стал рассказывать о дочке:
— Жена говорит: «Я съела петушиный гребень». А Сонька поняла это по-своему и сердито закричала: «Мама съела расческу! Папе нечем чесаться!»
Он долго еще отводил душу, рассказывая о ней.
— Не успеешь оглянуться, как уже вырастет с вас, — сказал он Асе.
Она слушала, не глядя на него. Лицо ее было строгим. Ей приоткрылась иная сторона жизни Грузинцева. У него есть своя любовь, круг близких людей. И никогда ей не войти в эту его другую жизнь.
— What do we see?.. not see... what do we know about people’s life? — грустно спросила Ася сестру, подыскивая нужные английские слова.
— Little...
— Here we met... с геологами в тайге... and very soon for many years... Нет.
— Forever? — подсказала Славка.
— Да, да! We shall... э-э... part forever and what do they think, what do they feel? I want to cry bitter tears... Славка!
— What’s the matter with you?
— Так... э-э... I am sick at heart...[2] В общем, чепуха!
— Девочки! В обществе секретов не бывает! — Грузинцев погрозил пальцем и засмеялся. Ему почему-то показалось, что они говорили о нем.
Пришел Палей, сел напротив, стал неотрывно и томно смотреть на Асю.
— Избавьте меня от больших желаний — они измучили меня, научите меня любить простую судьбу — она сделает меня счастливым, — прошептал он непонятное. Ася с досадой отвернулась.
Пришли Посохов с Петровичем. В палатке стало тесно и весело. Славка притащила ведро чаю.
Отвернули полог-дверь, из палатки, удлиняясь, поплыло синее облако дыма. В дверь виден был сыплющийся дождь, сквозь его густое мелькание проступала глухая, ощетинившаяся сухостоем падь.
В палатку пролез Космач, положил на Асин спальный мешок охапку мокрого алого шиповника. От него сразу же славно запахло и натекла лужица. Довольный Космач приткнулся у выхода.
— Как тебе работается у нас? — спросил его Грузинцев.
— Мне эта работенка вполне пришлась по вкусу, — признался Космач и сдул с папиросы пепел. — Ей-богу, я все не мог найти дело по душе. И вот нашел: копать у вас канавы. Не люблю я всякую ответственность. Ну ее к лешему! Ярмо! Был шофером: за машину отвечал, за людей в кузове отвечал, за петуха на дороге и то отвечал. Будто камень висел на шее. А теперь отвечаю только за себя. Еще вот документы терпеть не могу: крепостное право. Я — вольный казак! Свобода — главное!
— Ты, Космач, анархист, — Грузинцев засмеялся.
Он посмотрел на сестер, подумал: «Они определенно говорили по-английски обо мне. А что говорили? И почему у Аси голос звучал грустно?»
— Ну, а у вас, сестрицы, какое настроение? — спросил он.
От Чемизова он знал их историю. Она вызывала со дна души молодое, что было приглушено повседневными заботами, но что так нужно человеку, как порой бывают нужны стихи и музыка.
— Настроение по разным причинам запутанное, — Ася мрачно покосилась на Славку, — но в общем-то все в порядке. Тайга, геологи, скитания, поиски... Интересно!
Глаза Петровича из-под суровых бровей смотрели на сестер тепло.
— Каждый молодой уже счастлив потому, что он молод, — неожиданно проговорил он.
— Я думал ты, Петрович, настолько стар, что уже разучился понимать молодых. — Грузинцев дружески похлопал его по сутулой, костлявой спине. Тот промолчал, лишь иронически изогнул косматую бровь. — Ты у нас романтик, Петрович!
— Романтика, мечты — все это сентиментальность в наш практический, атомный век, — проговорил Палей. — Теперь из альбомных женских локонов делают помазки для бритья. Настало время разума, а не чувства, науки, а не поэзии. Поэты сейчас тарахтят в телеге, а физики несутся в ракете.
— Экой ты, братец, неинтересный, — пророкотал Посохов металлическим басом, — а что же с тобой будет, когда ты доползешь до Петровичевых лет? В помазок превратишься? Атомный век — это и есть сама романтика и мечта.
Петрович глянул на Палея, сердито гмыкнул.
— Романтика, мечты... Какие старомодные слова! Неужели вы этого не слышите? — удивился Палей. — Это уже все устарело. Новое время требует новых форм. Ей-богу, смешно заниматься сейчас цветочками, зорьками, птичками, стишками. Сейчас век физики, а не лирики. Гипотезы, теории, расщепление атома, цифры, расчеты, техника, кибернетика, электронные машины — вот дух эпохи. А как это все вложить в стихи? Умирает ваша лирика!
— Постойте, постойте, — проговорил Грузинцев. — Это вы где-то что-то у кого-то прочитали и попугайничаете! А куда же вы денете любимую женщину? Запах ее волос? Куда денете поля и леса земли нашей? Любовь к родине? А печаль куда вы денете? Чем вы замените мне Есенина? Ракетой?
— А ракету вы замените Есениным? — Палей захохотал.
— Так вот, дорогой мой, не нужно сопоставлять несопоставимое. Физика и лирика не исключают друг друга, а дополняют. Не стоит бравировать этакой позой отрицателя-новатора. Старо. Было уже! Давно было!
— Слушайте, Палей, вы несете чепуху, — вмешалась Ася. — И — не спорьте! Скучный этот спор, потому что глупый!.. А вы — погашенная лампочка: вы без мечты. Александр Михайлович, лучше расскажите нам что-нибудь о золоте, — попросила она и почему-то покраснела.
Грузинцев раскурил трубку и как-то сразу оживился.
— Золото! «Скольких человеческих забот, обманов, слез, молений и проклятий оно тяжеловесный представитель!» Золото породило мириады страшных историй.
— Окровавленный металл, — пробасил Посохов.
— Уже четыре тысячи лет назад люди знали его. А знаменитые рудники Кассандры?! В них добывали золото две тысячи пятьсот лет назад. Знаете, сколько человечество добыло за все время золота?
— Сто тысяч тонн, — небрежно бросил Палей.
— Правильно. А всего в земле рассеяно пять миллиардов тонн. Золото всюду. И в растениях есть, и в животных, и в воде. В одном кубическом километре морской воды растворено пять тонн золота.
Долго рассказывал Грузинцев о «солнечных слитках», поражая сестер необыкновенными историями.
Геологи незаметно перешли к рассказам из своей жизни. Грузинцев и Посохов вспоминали, как в самые трескучие морозы они проваливались в полыньи, как по многу суток блуждали в тайге, умирая от голода, как тонули, как сталкивались с медведями, убегали от лесных пожаров, как разбивались плоты и гибли люди, как приходилось переправляться через буйные реки. Потом Грузинцев интересно рассказал о поисках якутских алмазов. Смешные случаи сменялись трагическими. И перед сестрами вставала трудная, беспокойная жизнь таежных скитальцев, открывателей кладов.
Ася во все глаза смотрела на Грузинцева. Дождь барабанил по тугой палатке, пахла охапка шиповника, роняла в лужицу капли.