Новые встречи у метро «Сен-Поль»

Даниэле, конечно

Прощание с месье Трувилем

Все началось с того, что в июле 1953 года, перед самой свадьбой дочери Троцкинда, Брандфлек уехал на недельку отдохнуть и не соблаговолил присутствовать на церемонии бракосочетания. Прошло много лет, дочь Троцкинда обзавелась детьми и внуками, самому Троцкинду пошел девятый десяток, но он не забыл оскорбления, нанесенного ему в тот день, а смерть Брандфлека стала для него новым ударом: она лишила его смысла жизни, который в том и состоял, чтобы лелеять давнюю обиду.

Да и как было не обидеться!

Такая роскошная свадьба на улице Турнель, такой пышный прием, в таком красивом зале, а этот мерзавец Брандфлек, сосед и лучший друг, не может выбрать другого времени, чтобы съездить в Трувиль! Стыд и срам!

Добрых двадцать лет, пока Брандфлек был еще жив, Троцкинд ни разу не отказал себе в удовольствии, столкнувшись с бывшим другом на лестнице или на улице, заглянуть ему в глаза и сказать:

— С месье Трувилем не здороваюсь!

Брандфлек пожимал плечами или делал вид, что не обращает внимания, но Троцкинд чувствовал: ему неприятно! Теперь же, когда Брандфлека не стало, Троцкинд лишился ближайшего врага и сам потихоньку начал угасать.

Но вот в один прекрасный день, прогуливаясь в сквере на площади Вогезов, он вдруг увидел долговязую фигуру Брандфлека. Как это может быть? Ведь Макс Брандфлек вот уж полгода как скончался. И все же это он — сидит себе на скамейке, на своем любимом месте, и читает «Унзер ворт», газету на идише.

Это было немыслимо, но Троцкинд на своем веку немыслимых вещей повидал немало и уже ничего не боялся. Он подошел поближе и щелкнул по газете:

— Макс? Это ты?

Брандфлек поднял голову, спокойно сложил номер «Унзер ворт», сунул его в карман пальто, встал со скамейки и сказал:

— Я самый. Удивительное дело — ты больше не зовешь меня «месье Трувиль»? Приятная новость.

Троцкинду не понравился его тон.

— Ты что же, издеваешься? Опять?

Брандфлек махнул рукой, повернулся и пошел прочь. Уголок сложенной газеты торчал из кармана его бежевого пальто. Но Троцкинд бросился за ним и схватил за рукав:

— Э нет, любезный друг, на этот раз ты не уйдешь, пока не выслушаешь все, что я хочу тебе сказать. Это очень-очень важно.

Брандфлек обернулся и с насмешливой гримасой сказал:

— Пожалуйста. Послушаю, раз ты так хочешь! Что там такого важного, что ты никак не успокоишься?

Троцкинд набычился, усадил его обратно на скамейку и заговорил:

— Во-первых, ты прекрасно мог закрыть свой магазин не до, а после четырнадцатого июля. Во-вторых, раз уж тебе так приспичило укатить в Трувиль, кто тебе мешал сесть в поезд, прямой или с пересадкой в Лизье, и приехать на денек в Париж, чтобы меня уважить. В-третьих, если ты, допустим, действительно никак не мог приехать, в Трувиле существует почта, и можно было отправить телеграмму. И наконец, в-четвертых, ты уж точно мог бы постараться надеть хороший теплый свитер, чтоб не простудиться и не попасть на кладбище раньше меня!

— Да тут-то чем я виноват?

— Он спрашивает, чем он виноват! — воскликнул Троцкинд и воздел руки, взывая к нависшим над скамьей деревьям.

Тут его тронул сзади за плечо прохожий, который совершал обычный моцион по скверу. Троцкинд вздрогнул и обернулся:

— Что, что такое?

Прохожий смущенно высморкался и сказал:

— Да ничего. Просто я проходил мимо, услышал, что вы разговариваете сами с собой, и решил вас поприветствовать. Как поживаете?

Сидящего на скамейке Брандфлека он вроде и не заметил, а Троцкинд не спешил его представить.

— Спасибо, не жалуюсь, — вяло пробормотал он. — А вы?

Прохожий также поблагодарил и, убедившись, что Троцкинд не расположен к беседе, пошел своей дорогой. А Троцкинд снова повернулся лицом к Брандфлеку, успевшему опять погрузиться в чтение «Унзер ворт». И снова щелкнул по раскрытой газете:

— Я с тобой еще не закончил!

Брандфлек посмотрел на него, удивленно подняв брови:

— Как, еще что-нибудь?

— Ты знаешь, какой оркестр играл на свадьбе у моей дочери? Семеро музыкантов! Те же, что были на вечеринке нашего землячества в отеле «Модерн».

— Дирижировал Ицик? — оживился Брандфлек.

— Да. А пела Соня. Теперь она, как и ты, уже умерла, а какая была певица! У меня есть ее пластинка.

— Хорошая?

— Конечно. В ней намного больше оборотов, чем в нынешних. Но только теперь такие пластинки уже не послушаешь — для них не делают проигрывателей. Так вот, — спохватился он, — скажи мне наконец: почему ты уехал ровнехонько тогда, когда была свадьба моей Фани?

— Брандфлек тяжело вздохнул — настырный Троцкинд надоел ему до чертиков! — опять сложил газету, встал и сказал:

— Ну все, я пошел обратно, в Баньо.

Но тут уж Троцкинд окончательно взбесился. Вцепился в рукав бежевого пальто и заорал:

— Нет, не все! Почему, я хочу знать, почему в тот раз тебе понадобилось отдыхать в начале июля, хотя много лет подряд ты ездил отдыхать в конце?

— Мало ли что, — уклончиво ответил Брандфлек, выдирая свой рукав. — Не всегда же все бывает одинаково.

— Это не ответ! Скажи мне правду, и я отпущу тебя с миром.

Брандфлек опять вздохнул:

— Ты хочешь правду? Что ж, пожалуйста! Я, видишь ли, всю жизнь терпеть не мог всяких торжественных сборищ. Тоже мне удовольствие: надеваешь на шею удавку, набиваешь живот, когда вовсе не хочется есть, сидишь за столом рядом с людьми, с которыми не знаешь, о чем говорить, и не чаешь, как бы поскорее улизнуть. Поэтому и свадьбы ненавижу! Будь моя воля, я и на свою-то собственную не пошел бы, а уж на свадьбу твоей дочери. И когда ты сказал, что она будет в июле, я решил уехать отдыхать пораньше. Вот тебе и вся правда! Ты ни при чем, поверь, я вовсе не хотел тебя обидеть. И прости, прошу, прости меня!

Он говорил так искренне, что Троцкинд не мог не поверить. Обида его растаяла. Но все равно, это было ужасно: лучший друг — вот он, кажется, рядом, но его нет на свете!

Брандфлеку в самом деле пора было возвращаться на кладбище. Троцкинд разжал пальцы, рукав пальто так и остался мятым. Он стоял как потерянный, почти забыв про давнее оскорбление, а Брандфлек, со старой «Унзер ворт» в кармане бежевого пальто, пятился и пятился к воротам сквера, пока совсем не растаял вдали.

Когда же он окончательно исчез, ненависть с новой силой вспыхнула в Троцкинде. Настоящая, жгучая ненависть.

Он ненавидел Брандфлека за то, что того нет в живых. Потому что смерть — ужасная несправедливость. И потому что у него уж никогда не будет друга.

Выигрыш

Стоял декабрь. На улице Турнель шел снег. А Илек Вартенман через два дня собирался ехать в летний отпуск в Берк.

Скажете, неподходящее время, чтобы загорать на пляже? Возможно, но в июле—августе хозяин попросил его остаться в Париже — в магазине шел ремонт, и надо было приглядеть за малярами. В сентябре он сам не захотел уезжать — был Рош а-шана, потом Йом Кипур. В октябре хозяин слег: хотел пнуть собаку, но промахнулся и сломал себе ногу. В ноябре он еще не поправился, и только к концу декабря все наладилось. Теперь Илек мог отправляться на курорт.

Утром снег быстро таял, но к вечеру толстым слоем засыпал и тротуар, и дорогу. Движение почти остановилось.

Илек смотрел сквозь витрину на улицу. И мерз, хоть батареи в магазине были горячие.

У него за спиной хозяин разговаривал с поставщиком, а консьержка, работавшая еще и за уборщицу, вытирала с полок пыль. Поставщик расписывал прелести зимнего спорта, а когда хозяин сказал ему, что Илек, его продавец, собрался ехать в Берк на море, расхохотался, будто услышал веселую шутку. Вартенман, не оборачиваясь, пожал плечами.

«А вдруг правда в Берке тоже идет снег? — подумал он. — Что ж, ну и ладно».

— О чем мечтаем, Илек? — Хозяин похлопал его по плечу. — Представляете, как будете на пляже, в плавках, лепить снеговиков?

Илек вздрогнул.

Хозяин проводил поставщика до двери, тот поднял воротник пальто, помахал на прощанье рукой и нырнул под валивший хлопьями снег.

Хозяин, довольно насвистывая, прошелся вдоль полок, где лежало шерстяное белье. Ему такая погода была по душе.

А Илек все стоял и смотрел на улицу. Сегодня было немного народу. Больше всего покупателей приходило по понедельникам, а в пятницу, да еще в такую погоду, почти никого. Вдруг перед домом остановилось такси. Из него вышел невысокий человек в зеленом пальто и направился прямо к дверям магазина. Илек узнал его: это был владелец мелочной лавки, который иногда сюда наведывался.

В другое время Вартенман ничуть не удивился бы его приходу, но теперь, открывая ему дверь, заметил:

— Смелый вы человек, раз решились заглянуть к нам сегодня!

Подоспевший хозяин поздоровался с посетителем за руку и сказал, показывая пальцем на Илека:

— А вот мой продавец еще смелее вас! В воскресенье едет в отпуск — на море в Берк! Купаться среди зимы! Одно слово — шлимазл! А вы, верно, хотите подкупить свитеров?

— Какие там свитера! — воскликнул лавочник. — Я кое-что принес вам.

— Бракованный товар? — забеспокоился хозяин.

— Нет, это не имеет отношения к работе! Не надо волноваться — язву наживете! Так вот, моя дочка прекрасно поет, и я снял зал для концерта. А всем моим друзьям и поставщикам припас билеты. Вот парочка для вас с супругой. Классическая музыка, вам понравится: Брамс, Моцарт, Бомарше и кто-то там еще.

Хозяин взял билеты, взглянул на них, покрутил так и сяк и, наконец, вернул обратно:

— Простите, у меня больные уши. Я с возрастом стал плохо слышать, особенно классическую музыку.

Лавочник развел руками и обратился к Илеку:

— Ну а вы? Сделайте любезность, возьмите два билета. Вам как наемному работнику отдам за полцены, по студенческому тарифу. Приходите в воскресенье!

Он протянул билеты Вартенману, который тоже стал их рассматривать. Они были отпечатаны на розовой бумаге, две крупные цифры приписаны синим карандашом от руки. Билеты как билеты, судя по всему, настоящие. Но что ему с ними делать — он в воскресенье уезжает в отпуск! Так он и сказал лавочнику, но тот не отставал:

— Ну так отложите отъезд. Берите, берите билеты. А то я обижусь.

Хозяин, не желавший портить отношения с клиентами, поддакнул:

— Конечно, Илек, поедете в другой день. — А лавочнику сказал: — Фирма оплатит один билет со скидкой для продавца.

Лавочник, не считая, сунул в карман несколько монет, взглянул на часы и распрощался. Илек видел, как он пустился бежать под снегом.

Конечно, откладывать летний отпуск еще на день ему не очень-то хотелось, но и перечить хозяину было неловко.

Консьержка принесла обоим по стакану чаю. Обычно чай заваривал Илек из свежего пакетика, а тут хозяин велел консьержке залить кипятком использованный вчерашний.

— Пейте, пейте горяченькое! — ухмыльнулся он. — Грейтесь впрок, чтоб не окоченеть там, на море! Хорошо хоть, успеете, пока не померли от холода, послушать в воскресенье музыку, этот дурацкий любительский концерт! К тому же за мой счет.

— Спасибо, — вежливо ответил Илек, все так же глядя на снег.

Он откусил кусочек сахара, отпил глоточек чаю. Хлопья летели так густо, что на улице Турнель было ничего не разглядеть. Илек все же заметил на противоположном тротуаре фигуру горбуна, который продавал лотерейные билеты.

На прошлой неделе Илек тоже купил у него один билет. Раз горбун не поленился выйти в непогоду, значит, принес таблицу. Может, его билет окупится? Илек и не мечтал что-то выиграть, вернуть бы деньги — уже чудо! Лотерейщик перешел через улицу, ввалился в магазин весь в снегу и объявил с порога:

— Слабонервных прошу удалиться! У меня хорошее известие!

У Илека забилось сердце. Лотерейщик имел привычку помечать, какие номера он продал постоянным покупателям. Значит, что-то произошло!

В висках стучало так, что Илек поставил свой стакан на подоконник.

— Я. выиграл? — спросил он, придерживая дверь.

— Не вы, а ваш хозяин! — сказал лотерейщик и снял очки, чтобы лучше разглядеть таблицу.

Илек перевел дух. Ему полегчало. Сердце перестало колотиться. Он снова взял свой чай.

Бурный день подошел к концу, все стало на привычные места.

В понедельник он поедет в летний отпуск. В Берк, на море, зимой. Все будет, как всегда, и он останется таким, как есть. Услужливым, смиренным. Всегда готовым уступить. И никогда не ропщущим на судьбу.

Наверное, когда-нибудь он попадет прямо в рай. Впрочем, кто это знает?

Удачная встреча

Сосед справа жадно слушал лектора, как утопающий — инструктора по плаванию. Сосед слева спал. Сам же Маркус Брейтор изнывал от жары. Он ослабил узел галстука, расстегнул верхние пуговицы на рубашке, а потом от нечего делать поднял руку и выкрикнул, прерывая оратора:

— Не слышно! Говорите в микрофон!

Лектор сбился и стал растерянно перебирать листки. Сосед слева проснулся, пытаясь сообразить, где он, сосед справа задумчиво склонил голову.

Уж лучше было бы, подумал Маркус Брейтор, пойти в кино. Или на обед к сыну с невесткой. Впрочем, это вряд ли — потом наверняка прихватило бы живот. Сидеть на лекции все же не так вредно. Он толкнул локтем соседа справа и спросил:

— О чем это он там толкует?

Тот стал шептать ему на ухо даты, цифры, подробности. Брейтор ничего не понял и махнул рукой:

— Все это давно известно!

Обиженный сосед отвернулся и снова принялся конспектировать.

Сидевшая сзади Сюзи Вагарднер потерла себе шею, потом подбородок, вздохнула. Не заболей ее подруга, она бы ни за что не потащилась так далеко от дома, на вечер, устроенный каким-то захудалым клубом. Но на пригласительном билете значилось: после лекции — буфет. И она дожидалась.

Маркус Брейтор смотрел в потолок. Ничего интересного там не было. Даже мух. Чтобы хоть что-то предпринять, он поскрипел стулом. На него пару раз шикнули, но и все, дать волю раздражению не получилось. Он обернулся — не расшевелить ли сидящих позади? Сказать, например, что они пихают ногами его сиденье. Или слишком громко разговаривают.

Предлог найдется.

И тут он встретился глазами с Сюзи Вагарднер.

В пятьдесят лет она отличалась особой, несмазливой красотой, которая сразила Брейтора.

С тех пор как он овдовел, вот уж десять лет, женщины его совсем не интересовали. Или почти. Подцепит время от времени какую-нибудь продавщицу или секретаршу, и то не для чего-нибудь, а больше просто пообщаться. Ну и для поддержания формы. Сам он хоть и был мужчиной видным, с благообразной сединой на крупной, бычьей голове, но все же не Керк Дуглас. Сюзи Вагарднер не задержала взгляда на его лице.

— Вам тут не скучно? — начал он.

«Тихо! Замолчите! Как не стыдно!» — посыпалось со всех сторон. Но Сюзи улыбнулась.

Ободренный Брейтор откровенно развернулся вместе со стулом спиной к лектору и заговорил без всякого стеснения, не очень громко, но достаточно, чтобы один из соседей вскочил.

— Пусть разговорчивый господин соизволит замолчать или выйти из зала и дать возможность остальным спокойно слушать! — выпалил он и, успокоившись, сел на свое место.

Брейтор в жизни не слышал таких затейливых выражений. Ладно бы ему сказали: «Хватит болтать!» — это понятно. Но такая длинная тирада с такими высокопарными словами!

— Что этому типу надо? — обратился он к покрасневшей Сюзи. — С чего это он разговаривает со мной, как министр?

Теперь на них смотрел весь зал. Лектор умолк на полуслове и пытался понять, что случилось. Снова встрял долговязый:

— Не в обиду собравшимся будь сказано, но мне представляется в высшей степени странным, что такие невоспитанные личности допускаются в вашем клубе на лекции столь высокого уровня.

Двое сидящих рядом зааплодировали. Брейтор удивлялся все больше. Он встал и вежливо спросил:

— Да что я такого сделал?

Мнения собравшихся разделились. Те, кто был знаком с Брейтором и знал, что он всегда готов помочь соседям по кварталу, были за него. Остальные, всякие умники, склонялись на сторону зануды. Один только лектор не мог решить, к кому примкнуть. Его попросили прочитать лекцию в этом зале. Он предложил тему: «К вопросу о размыкании культурного кода на примере многофазного анализа реликтов еврейского идишского фольклора в Париже». Он считался специалистом мировой величины по вымирающим цивилизациям, жил по большей части в Австралии, а его коньком были североамериканские индейцы. Вмешиваться в ссору, которая не имела к нему ни малейшего отношения, не входило в его планы. Поэтому он собрал свои листочки и откланялся:

— Благодарю за внимание.

Зал ответил аплодисментами. Аплодировали даже Брейтор и зануда.

Люди потянулись в другой зал, где был устроен буфет. Маркус Брейтор ринулся вслед за соседкой и настиг ее в тот момент, когда она брала с накрытого белоснежной скатертью столика пирожное.

— Ведь правда здесь поинтереснее, чем было там? — спросил он, тоже отправляя в рот пирожное. — Как вас зовут?

— Мадемуазель Вагарднер, — ответила Сюзи и вытерла липкие после пирожного пальцы бумажной салфеткой.

— Он намотал на ус «мадемуазель» и властным жестом взял ее за руку:

— А меня — Брейтор. Маркус Брейтор. Раньше у меня была оптовая лавка — прямо и налево, если идти от…

— У вас очень сильная хватка, вы делаете мне больно, — прервала его Сюзи.

Он испуганно выпустил ее руку:

— Простите, мадемуазель, я не привык беседовать с дамами. Когда у меня была своя лавка, я сам запаковывал товар. Вот руки и окрепли. Теперь дела ведет мой сын. И они наняли для упаковки специального человека. А сын — вы представляете? — ходит тренироваться в спортзал! Эта молодежь не понимает что к чему. Мне было незачем ходить заниматься спортом где-то на стороне. Поворочаешь пачки — небось станешь здоровехоньким, до ста двадцати лет доживешь! — Набравшись смелости, он перешел ближе к делу: — Раз вы мадемуазель, так, значит, не замужем? А я как раз не женат. Давно овдовел.

Она кивнула, не очень понимая, надо ли поддерживать разговор. Мужчина вроде бы и ничего, но больно уж болтливый. Да и потом, она всю жизнь мечтала встретить совсем другого: молодого, романтичного. Потому и осталась незамужней. Добрых тридцать лет искала своего избранника, теперь же если б и нашла, то он бы, такой, ей в сыновья годился. А еще несколько лет — так и во внуки.

Маркус говорил без умолку, так что у Сюзи было время вернуться к реальности. Он приобнял ее за плечи, отвел в уголок у окна, неподалеку от буфета. И принялся рассказывать всю свою жизнь, а также жизнь сына, брата и героев сериала, который он смотрел по телевизору. Через двадцать минут она запуталась, перестала понимать, о ком он говорит. Но Маркус был неистощим. Теперь он вспоминал войну. Сюзи посмотрела на часы:

— Уже поздно, мне пора домой. Приятный был вечер. И лекция интересная.

Он бросил на нее настороженный взгляд и с тревогой спросил:

— Вы что же, понимаете такие вещи? Может, вы школьная учительница или что-нибудь вроде того?

— Нет-нет. Я секретарша.

Он вздохнул с облегчением:

— Вот и отлично, секретарша — чудная профессия! Очень полезная. А то я уж подумал, раз вам по зубам эта лекция, вы, может, занимаетесь чем-то сильно умственным. И испугался. Мне, знаете, не по себе с такими умниками, как мой сын, что ходят по спортзалам, вместо того чтоб поразмяться в магазине с упаковкой. Он у меня ученый. Ну его и научили, что хозяин не должен самолично упаковывать товар, а должен кого-то для этого нанимать. Вот оно, образование! — Он переменил тему: — Можно мне проводить вас, если у вас нет машины? Поздно вечером одной в метро небезопасно.

— Да я возьму такси, — с улыбкой ответила Сюзи.

— Я тоже собирался взять такси, — печально сказал Маркус. — Но просто я подумал, если вы поедете на метро, я мог бы проводить вас. А так, в такси, я вам не нужен. Что, если мы встретимся еще разок, зайдем в кафе, попьем чайку, кофейку?

Польщенная Сюзи улыбнулась опять и написала на программке номер телефона. А Брейтор достал из кармана визитку, зачеркнул один номер, прибавил другой и протянул ей:

— Я написал свой домашний. Потому что если вы позвоните в лавку, то вам ответит сын, или его директор, или его работники, которые ему там упаковывают товар. Полно ненужного народу! Сделайте милость, если я вам звонить постесняюсь, пожалуйста, позвоните мне как-нибудь сами, в середине дня. Запомните: Маркус Брейтор.

Она пообещала, снова подошла к буфету, взяла еще одно пирожное, обтерла пальцы и пошла в гардероб за пальто. Маркус Брейтор смотрел, как она спускается по ступенькам широкой лестницы, приосанился и подумал, что, может быть, настал конец его десятилетнему вдовству.

А Сюзи Вагарднер вышла на улицу и остановила такси. Назвала шоферу адрес, уселась поудобнее. И всю дорогу провела в мечтах о своем идеальном герое, в котором должно быть всего понемножку: что-то прустовское, что-то утонченно-итальянское, что-то болезненное, что-то хрупкое, что-то насмешливое, что-то обаятельное, что-то такое и сякое.

Когда же машина остановилась, она перестала мечтать и подумала, что жизнь, в конце концов, устроена не так уж плохо и что если ей не хочется до ста двадцати лет возвращаться домой в одиночестве, то стоит чуточку — совсем чуть-чуть — переиначить идеал. А главное, не потерять бы карточку того мужчины, что так хорошо умеет вязать и ворочать пачки!

Лето

Каждый раз, когда Альбер звонил в дверь квартиры на третьем этаже, открывалась другая — на втором.

Жозеф Казерн, нижний сосед, выскакивал на лестницу, задирал голову и, сложив руки рупором, орал:

— Месье Бобштейн, вам звонят!

Дед открывал Альберу, обнимал его. И тут же, перегнувшись через перила и чуть ли не теряя шлепанцы, кричал соседу:

— Месье Казерн, если хотите оказать мне услугу, то не подслушивайте, кто мне звонит, лучше слушайте радио!

— Зачем же так сердиться! — отвечал сосед и, пользуясь предлогом завязать беседу, поднимался на верхнюю площадку, смотрел на Альбера, шутливо тянул его за ухо. — Отличный мальчуган!

Он вынимал из кармана жилетки конфету, но дед перехватывал ее на лету:

— Вы, верно, подрядились доставлять работу зубному врачу, месье Казерн, поэтому портите зубы моему внуку?

Тут из квартиры выходила бабушка:

— А, это вы, месье Казерн! Как поживаете? Да что же вы стоите, заходите!

Она целовала внука в обе щеки, сокрушалась, как он похудел с прошлого раза, и тянула всех троих через порог.

Дед злился — не желал ни с кем делить своего внука. А бабушка настаивала — ей нравился сосед. Дед свирепел, отпихивал Казерна:

— Да отойдите вы! Мне надо кое-что сказать Альберу!

— Ну кто так разговаривает! — вмешивалась бабушка. — Извините, месье Казерн, он очень волнуется, когда приходит внук. Это для него большая радость. Он ведь страшно скучает, с тех пор как ушел с работы.

— Скучаю? Я? — возмущался Бобштейн. — Да мне соседи докучают! Уж я бы как-нибудь нашел, что делать, если б они мне не мешали и не крутились под ногами.

Бабушка вела соседа в гостиную, усаживала, предлагала чаю. Казерн отказывался — еще утро, не время для чая. Но через пять минут сдавался.

— Вы уж простите, это старческое, — говорила бабушка. — Не слушайте его, на самом деле он любит и вас, и мадам Казерн. Надо бы когда-нибудь и нам съездить вместе с вами. Но малыш у нас на все лето. Его родители в этом году опять не закрывают ателье.

Бобштейн делал знаки Альберу. Кивал на жену и загибал палец — во врет! А потом потешно тряс головой, так что Альбер хихикал. Дед наклонялся к внуку и шептал ему на ухо:

— Жуткий сноб! Пять минут с ним провести — и то противно.

Только так он обычно и отзывался о соседе.

Был июль, стояла прекрасная погода, и, уводя Альбера в другую комнату, дед успел еще сказать:

— Вот увидишь, этот шмендрик с нижнего этажа опять потащится в Трувиль жариться на солнце и наживать болячки, вместо того чтобы оставаться здесь, как нормальные люди.

На другой день мадам Казерн притаскивала бабушке, к ее удовольствию, остатки еды из буфета. Поднималась наверх то с кусочком камамбера, то с полбатоном хлеба, то с парочкой чуть перезревших персиков — отдавала все соседке перед тем, как уехать и запереть квартиру на три недели.

Бобштейн, наоборот, терпеть этого не мог.

Он шел в столовую, где еще спал Альбер на раскладушке, и ворчал себе под нос:

— Что я, нищий? Я не могу купить себе коробку камамбера? Хоть бы скорей они уехали на свой курорт, скатертью дорога!

Альбер просыпался, удивленно глядел на часы — они показывали восемь.

— С чего это соседи будят нас так рано?

— Ага, ты понял! — радовался дед. — Ты видишь, как меня терзают? Всего восемь часов, а они уже два раза заявлялись со своими паршивыми помидорами и огрызком пирога. А что твоя бабушка? «Спасибо, мадам Казерн!», «Спасибо, месье Казерн!», «Желаю вам приятно провести время в Трувиле, мадам Казерн, отдохнете там от кухни, поживете на всем готовом!» И все такое прочее. Будь это не твоя бабушка, а кто-нибудь другой, я бы сказал, что она тоже снобка.

Альбер тер глаза:

— Деда, я хочу еще поспать.

— Я бы тоже поспал, — соглашался Бобштейн. — Если б этот чертов сноб не морочил мне голову со своим вокзалом и со своими чемоданами, которые я, видите ли, должен постеречь, пока он будет бегать за такси, — так захотела твоя бабка! Она что, думает, мадам Казерн не может постоять на тротуаре одна? Что налетит какой-нибудь разбойник и украдет ее вместе со всеми пятью чемоданами? Да на мадам Казерн никто ни за какие деньги не польстится! Ну ладно, я пошел.

Альбер вставал и смотрел в окно на деда, бабушку и мадам Казерн, они стояли у подъезда и ждали месье Казерна. Наконец подъезжало такси, месье Казерн выскакивал и воздевал руки к небу — Альбер догадывался, что он говорит:

— Скорей, скорей, мы опоздаем! Поезд отходит через три часа!

Так бывало каждый год, и каждый год, помогая грузить чемоданы, дед бурчал:

— Посулите мне лотерейный билет с главным выигрышем — и то я не поеду в этот ваш Трувиль! Пусть едут всякие снобы, если им так хочется. Мы тут без них вздохнем спокойно.

А бабушка — из года в год одно и то же! — пихала его в бок локтем:

— Да замолчи ты! Услышит человек — обидится! Что до меня, то я бы и без лотерейного билета согласилась поехать и пожить в гостинице.

В эту минуту Альбер открывал окно. Теперь он слышал, как дед захлопывает дверцу и, глядя вслед уезжающему вверх по бульвару Севастополь такси, говорит:

— Трувиль! Трувиль! Да разве там бывает такой свежий воздух, как здесь? Такие птички, как здесь? Разве там, а не здесь у меня семья?

— Деда, бабушка! — кричал им Альбер из окна. — Раз вы уж все равно внизу, купите на завтрак круассанов!

И Бобштейн, с гордо поднятой головой, обращался к жене:

— Небось в Трувиле не позавтракаешь круассанчиками с любимым внуком!

Джаз

Дело было году в пятьдесят четвертом. Или в пятьдесят пятом. А может, даже в пятьдесят шестом. Был такой Ицик Гиллеский, который преподавал иврит в синагогальной школе, играл на трубе и имел любовницу.

— Ну и что тут такого? — спрашивали доброжелатели. — Что, учитель иврита не может играть на трубе?

— Конечно, может, — отвечали недоброжелатели. — Но вот иметь любовницу? По-вашему, такое подобает учителю иврита?

Вот так судили и рядили родители учеников, директор школы, члены общины и ее президент.

Сам же Ицик Гиллеский поступал очень просто. Каждое воскресенье он вечером играл на трубе в ансамбле новоорлеанского классического джаза, раздувая щеки, заросшие густой бородой. А утром вел уроки Талмуда и современного иврита в небольшой школе при синагоге. Но вот вопрос: а как же любовница?

Любовница существовала только на словах! И первой это слово произнесла его жена в беседе с булочницей.

— Мало того, — задумчиво сказала она, — что муж играет на трубе, я думаю, у него еще и любовница есть.

На это булочница выпалила:

— Э, мадам Гиллеская, у них у всех любовницы! Не стоило бы вам позволять муженьку играть на концертах по ночам. Если мужчина по ночам не дома, значит, у него завелась любовница.

— Да нет. Это совсем не точно. Я просто сомневаюсь.

— Так можете не сомневаться, а прямо-таки плакать. Мой муж хоть ни на чем и не играет, но тоже той зимой завел себе любовницу: что ни понедельник, просиживал до поздней ночи с приятелями за картами.

— И что ж вы сделали, чтобы его отвадить?

— Поколотила. С ними только так. Не к психиатру же его тащить, в его-то годы! Поколотила хорошенько — и нету больше никакой любовницы, и в покер перестал играть.

— Нет, я не стану бить отца моих детей. Уж лучше я стерплю любовницу или убью его.

— Попробуйте сперва поколотить! Мужчины не так плохи, как кажется. Не стоит идти на преступление из-за обыкновенной любовницы.

Прошло несколько месяцев. Все только и говорили, что о злополучном трубаче и его обманутой супруге. Наступил июль. Месяц, когда президент общины месье Гитерман обычно уезжал в Жуан-ле-Пен. И в том же месяце ансамбль Ицика был приглашен на джазовый фестиваль — пришло официальное письмо. Маленький фестиваль в маленьком городке, но за концерты полагалась плата, а это вещь немаловажная!

Ицик решил поговорить с самим месье Гитерманом. Он знал, что его музыкальные занятия считались не очень похвальными, но не упускать же такую редкую возможность! А потом, он и там прекрасно сможет есть кошерную еду и ходить в синагогу, Лазурный Берег — вполне цивилизованное место. Президент был польщен тем, что простого учителя из его общинной школы пригласили на фестиваль. Конечно, лучше б это был фестиваль древнееврейской грамматики, но ничего, сойдет и джазовый. Какой-никакой, а тоже дар свыше! Вот только что делать с любовницей, о которой Сюзанна Гиллеская обмолвилась в булочной? Гитерман взял Ицика за плечо и заглянул ему прямо в глаза:

— Говорят, что… будто бы…

— Вранье! — пришел ему на помощь Ицик.

— Но так все говорят…

— Да мне и слушать некогда, кто что болтает! Ничего такого нет. Честное слово! Это у Сюзанны какой-то заскок.

— Ну а у вас? У вас заскоков нет? Каких-нибудь таких… Скажите честно.

— Да нет. Все это чушь. Просто я играю в джазе. А Сюзанне не нравится, когда я поздно прихожу. Когда вы уезжаете в Жуан-ле-Пен? Тринадцатого июля? Так я поеду с вами и все три дня буду вместе с вами жить — ездить на фестиваль и возвращаться обратно. А вы будете за мной присматривать. По-моему, лучше не придумаешь.

Президент почесал в затылке:

— Поселить вас в моей гостинице — легко. Вместе есть — не вопрос. Но каждый вечер ездить автобусом туда и обратно, чтобы смотреть за вами, пока вы будете играть? Вот тут я не уверен. Понять бы для начала, что там у вас за музыка? Джаз, джаз! — а что это такое, я толком и не знаю. Вы в этом джазе что играете? Танго? Вальсы?

— Нет, не то. Побыстрее.

— Значит, румбу. У моей дочери на свадьбе, еще когда была жива моя покойная супруга.

— Нет-нет, месье Гитерман, я не знаю, как объяснить вам, что такое джаз, но для меня это сама жизнь!

После долгой беседы Гитерман пошел домой к Ицику и спросил Сюзанну, хочет ли она, чтобы слухи о любовнице, что баламутят весь квартал, наконец прекратились. Так вот, он, президент, приглашает ее мужа в свою гостиницу в Жуан-ле-Пен и будет за ним присматривать, пока он ездит на фестиваль.

Гитерману было семьдесят шесть лет, он был почтенным человеком, и Сюзанна согласилась собрать мужа в дорогу и отправить тринадцатого числа на Лионский вокзал.

Она проводила его до метро «Сен-Поль» и проехала еще две остановки до самого вокзала, чтоб убедиться, что другой женщины с ним нет. Ицик уезжал с самим президентом, он был в хороших руках.

Первый день на Лазурном Берегу прошел спокойно. Маленькая гостиница, в которой привык останавливаться Гитерман, была очень уютной. Разрешалось приносить свою еду. Потому что, даже если поблизости и можно было найти более или менее кошерные рестораны, зачем рисковать понапрасну? К тому же президент не любил перегружать желудок тяжелой пищей и предпочитал перекусывать в номере. Так объяснил он Ицику, который прежде никогда тут не был и, пожалуй, не отказался бы пообедать в ресторане. Но нет — оба питались в номере Гитермана йогуртами и сухариками, к удовольствию одного и досаде другого.

Учитывая обстоятельства, президент счел возможным пожертвовать вечерней службой, и они с Ициком, прихватившим свою трубу, пошли на остановку — городок, где проходил фестиваль, находился в десятке километров от Жуан-ле-Пен. В автобусе Гитерман спросил:

— В котором часу вас там ждут?

— Мы выступаем первый раз с семи до восьми, а второй — с десяти до одиннадцати.

— А что мне делать в промежутке?

— Месье Гитерман, достаточно того, что вы меня провожаете, — я вам очень благодарен. Но задерживаться допоздна не стоит. Возвращайтесь и ложитесь спать, когда захотите, а я доеду обратно один.

— Вы шутите, Гиллеский? Я дал слово вашей жене. И я останусь до конца, даже если придется не спать всю ночь.

Гиллеский представил своего спутника другим музыкантам, а руководителю ансамбля сконфуженно шепнул:

— Это мой старый дядюшка по отцу. Он тут отдыхает, и я взял его с собой, чтобы он не скучал один в гостинице.

Но всем было все равно, кто такой Гитерман, его усадили на складной стул около сцены, рядом с женой руководителя, подругой пианиста и младшим сыном ударника. Гитерман достал из кармана сборник извлечений из Книг пророков и углубился в чтение своих любимых мест. У него еще была припасена ниццкая газета, которую он купил на вокзале. Подняв глаза, он озарил улыбкой всех присутствующих и позволил Ицику подняться на сцену.

Стояла чудная погода, теплый ветерок доносил звуки музыки с других площадок. Ничто не отвлекало Гитермана от чтения. Но вот жена руководителя ансамбля предложила налить ему кофе из термоса. Сначала Гитерман вежливо отказался:

У меня слабое здоровье — сердце, печень, я могу есть только дома.

Он был бы и не прочь глотнуть кофейку, но строго придерживался правила пить и есть только кошерное и никогда не принимал угощения от людей, в которых не был в этом смысле уверен.

Но вечер был так хорош и полон приключений, что Гитерман встал и подошел к жене руководителя:

— Мадам, я все же выпью кофе вместе с вами, раз вы удостаиваете меня такой чести. — И, кашлянув, несмело спросил: — Вы… вы ведь… не кладете в кофе ветчины? Мне доктор запретил.

— Нет-нет, — ответила жена руководителя, наливая ему кофе в бумажный стаканчик. И, подумав, с сомнением прибавила: — Мне как-то в голову не приходило. А что, ваша жена обычно добавляет в кофе ветчину?

Гитерман поперхнулся. И дернула его нелегкая связаться с этим кофе! Но он взял в себя в руки и ответил:

— Нет, мадам, моя жена не добавляет в кофе ветчину по той простой причине, что я вдовец.

— О, простите!

Он сел на свое место. Меж тем на эстраду вслед за Ициком вышли все остальные.

Гитерман сидел почти вплотную к сцене. Он выпил кофе, отложил газету, встал и приготовился внимательно слушать.

Удивительно! Такой музыки он никогда не слышал! Пожалуй, это было даже лучше, чем оркестр Национальной гвардии, когда на площади Вогезов еще была открытая эстрада и он там играл.

Гитерман старался приноровиться к странному ритму. Все вокруг были захвачены им. Причем нельзя сказать, что тут собралась одна молодежь. Он был старше всех, но были и люди лет сорока — пятидесяти, ровесники его собственных детей.

Сначала он стал безотчетно притопывать правой ногой. А через полчаса все в нем дышало музыкой, замирало и оживало вместе с ней, это было как в детстве, когда гимнасты в цирке прыгали с трапеции и словно повисали в воздухе, пока их не подхватывал партнер в последний миг.

Гитерман снова окунулся в цирк, казалось, все происходило не наяву, а на картинке.

Он отбивал ногами ритм — свой ритм. Он уже не помнил, что пришел присматривать за Ициком, исчезли все заботы, все на свете исчезло — все, кроме музыки. И только одно вертелось в голове, что-то похожее на то, что говорил Гиллеский: «Это больше, чем музыка, это сама жизнь!»

Гитерман закрыл глаза и, позабыв о ревматизме, отдался этой жизни.

Сосед с улицы Жарант

Вот уж десять лет, с самого 1947 года, как управляющий обещал вкрутить в коридоре лампочку поярче той слабенькой, что там горела.

Но видно, забывал сказать хозяину, или хозяин его попросту не слушал. Как бы то ни было, но каждый раз, когда Артур Клергц возвращался домой на улицу Жарант поздно вечером, он рисковал сломать себе ногу в плохо освещенном коридоре. Он знал, что где-то здесь ступенька, но в этом самом месте было темнее всего, и он спотыкался.

Жить и дальше в таком старом доме не представлялось возможным. Поэтому Клергц с женой, владевшие лавкой неподалеку от метро «Сен-Поль», взяли кредит и купили собственную, новую квартиру. В Четвертом округе современных домов совсем не было, так что они переехали в Четырнадцатый, хотя работали на старом месте.

Но жизнь в этом благоустроенном доме как-то не задалась. Лифты часто ломались, консьержи отличались сварливым характером, ехать в лавку надо было с пересадкой, а потом жена Клергца и вовсе умерла.

Клергц остался один в своей квартире в Четырнадцатом округе, которая теперь была для него велика и наводила на грустные мысли. Когда истекли предписанные обычаем тридцать дней траура, он как бы невзначай позвонил управляющему старого дома по улице Жарант и узнал, что его квартирка на третьем этаже недавно освободилась. Он спросил, поменяли ли лампочку в коридоре. Нет, ответил управляющий, но заверил, что постарается это сделать.

И вот Клергц продал новую квартиру в Четырнадцатом округе, выплатил кредит, положил оставшиеся деньги в сберегательный банк на улице Сент-Антуан, да и перебрался опять на улицу Жарант.

В первый же вечер, возвращаясь домой после ужина у зятя, который жил на улице Тюренн, он убедился, что освещение в коридоре стало не намного лучше. Правда, тусклую лампочку заменили неоновой трубкой. Но она очень долго разгоралась — свет набирал силу чуть не через год после того, как ее включали. За это время Клергц успел споткнуться и, прежде чем упасть ровнешенько на том месте, где, как он почти забыл, пряталась ступенька, помянуть недобрым словом управляющего.

Ушибся он не сильно, но встал не сразу, а тут как раз в коридор вошла еще одна жилица, держа в руке ключ.

Ирина С. поселилась на улице Жарант совсем недавно, после развода с мужем. Увидев, что кто-то копошится на полу, она, то ли с перепугу, то ли потому, что была женщиной опытной, знала жизнь и не собиралась отступать перед каким-то пьянчугой или наглецом, со всей силы пнула ногой лежащего:

— А ну, убирайтесь отсюда!

Клергц поднялся, потирая спину. Неоновая лампа еще не разгорелась как следует, но уже мигала, так что кое-что можно было разглядеть.

Ирина в ужасе прижала руку ко рту и забормотала:

— Простите, мне так жаль, я приняла вас за… Я приняла вас… — Ей не хотелось обижать его: — …за кота!

Клергц, еще не совсем опомнившись, выпалил первое, что пришло на ум:

— Вы обращаетесь к коту на «вы»? — Он еще раз потер спину и сказал что-то более внятное: — Это из-за света. Я сто раз говорил управляющему, что в коридоре ничего не видно.

— Да, я тоже заметила, — отозвалась она. — Я живу здесь почти два месяца, с тех пор как… развелась… и каждый раз, когда возвращаюсь из кино, примерно раз в неделю, вспоминаю про эту темноту. Придется завести фонарик, как у билетерши.

Она прыснула. Клергц рассмеялся. Он присмотрелся к ней. Красивая, приятная и еще молодая. Лет пятьдесят, не больше. Она упомянула о разводе — и Клергц счел нужным проявить сочувствие:

— Давно вы… с вашим мужем?.. Одинокой женщине в наше время живется непросто. Я тоже, знаете ли, потерял жену. В Четырнадцатом округе. Там все не так, как здесь…

Ирина мало что поняла из его слов, но уловила добрые намерения и тоже прониклась к нему симпатией. Он был еще молод — лет шестьдесят, не больше.

— Вы здесь живете? — спросила она.

— Еще с до войны, исключая войну, и потом еще после, пока нам не взбрело в голову перебраться в Четырнадцатый. Ну а теперь я остался один и вернулся сюда. Так получилось, что уж тут поделаешь… — Он вдруг взбодрился: — Позвольте предложить вам чашку чаю. Я живу на третьем. А то в потемках здесь, в коридоре, неприятно разговаривать.

— Чай — в одиннадцать вечера? Я потом не засну. Лучше зайдем ко мне на четвертый. Я заварю вам мяту с липовым цветом. Если вы пьете мяту перед сном — бывает, некоторые не переносят.

— Нет, отчего же, мята — это хорошо, полезно для здоровья!

Она пошла по лестнице, держась за перила, Клергц — за ней, тоже цепляясь за перила и приговаривая:

— Мята — это отлично. Хорошая мысль.

— По-моему, тоже, — сказала она, оборачиваясь. — А мята с липовым цветом способствует пищеварению. Но некоторые перед сном не могут.

Переговариваясь таким образом, они добрались до Ирининой двери.

Артур Клергц начал подумывать, не влюбляется ли он потихоньку в новую знакомую. А все благодаря управляющему и неисправной лампе в коридоре.

Как бы то ни было, редко когда ему бывало так приятно с кем-то разговаривать.

Ирина, словно угадав его мысли, посмотрела на него и сказала:

— Странная штука жизнь, верно?

Вдруг резко распахнулась соседняя дверь, и на площадку выскочил в халате Вортавич — Клергц знал его сто лет.

— Это вы тут шумите на лестнице? Спать не даете! — пробурчал он и сухо кивнул Ирине.

— Я споткнулся и упал, — стал объяснять Клергц, — а мадам любезно предложила заварить мне липового цвета с мятой, вот мы и…

Вортавич засунул руки в карманы халата и усмехнулся:

Что-то пить? Когда у вас травма? По-вашему, это удачная мысль? А если вас придется отвезти в больницу и срочно оперировать, думаете, хирург будет счастлив, что вы перед анестезией напились горячего?

— Но меня вовсе не надо оперировать, — сказал, отшатнувшись, Клергц.

Вортавич воздел руки и призвал в свидетели стенку:

— Мне будут тут рассказывать, кого таки надо, а кого не надо оперировать! Мне, брату врача! — И, переведя взор на Клергца, прибавил: — Это решать не вам! Решать будет хирург! А я пока что запрещаю вам пить. Я как сосед несу ответственность. Зайдите, и я вызову вам «скорую».

— Не стоит беспокоиться, — защебетала Ирина. — Я напою его хорошим сладким травяным отваром, а потом он спокойно ляжет в постель. И завтра обо всем забудет.

Эти слова подхлестнули Вортавича.

— Что за безответственные люди! — воззвал он на сей раз к другой стенке. — Мы живем в безответственном мире, где даже женщины, которые ничего не смыслят в травмах, судят о них почем зря! Мадам! — Он повернулся к Ирине. — Месье Клергц — мой старинный знакомый, и с этой самой минуты он поступает под мою ответственность. Я сам займусь им. Так велит простая человечность: ведь я знавал его покойную жену — ее весь квартал уважал! — был на ее похоронах!

При упоминании о супруге Клергц совсем растерялся и беспомощно посмотрел на Ирину.

Она же, чуть разведя руками, сказала:

— Простите, что я вас оставляю, но уже поздно, и мне пора спать.

Вортавич дернул подбородком в знак прощания и подтолкнул Клергца к своей двери.

Ни «скорой помощи», ни просто врача он вызывать не стал, а, как всякий, кто страдает хронической бессонницей, с готовностью разговорился: сначала об управляющем, потом о войне, потом о себе, о брате, об их с братом отце, о России до революции. Наконец он заметил, что Клергц уже не слушает, проводил его до лестницы и посоветовал на другой день сходить к его, Вортавича, знакомому врачу. Вложил напоследок в карман соседа визитку своего брата и закрыл за ним дверь.

Лампочка на лестничной клетке тоже работала еле-еле и внезапно погасла. Клергцу пришлось спускаться на свой этаж в темноте, и он опять едва не поскользнулся. Он покрепче ухватился за перила, но мысли его были заняты другим: наверно, никогда уж, думал он, не придет ему на помощь такая красивая женщина.

Ну а Ирина С. очень скоро переехала. И не оставила нового адреса.

Зато Вортавич еще долго жил в этом доме. Служа Артуру Клергцу живым напоминанием о том, что здесь, на улице Жарант, нет места для любви. Как, может быть, и нигде в нашем мире.

Слава

Борис Тонский, певчий в маленькой синагоге Четвертого округа, подрядился выступать в «Консер-Пакра», что на бульваре Бомарше, под именем Тони Розиб. Взял и подрядился. Ни с того ни с сего. Просто потому, что у него хороший голос.

Узнав об этом, президент общины высказался коротко и ясно:

— Одно из двух: или вы переходите в мюзик-холл, или остаетесь хазаном в шуле. Выбирайте!

И Тонский выбрал.

Он выступил несколько раз на бульваре Бомарше в первые дни сезона, но успеха не имел и очень скоро остался без работы.

О том, чтобы взять его обратно в синагогу, не могло быть и речи. Теперь он появлялся там по субботам как обычный правоверный еврей, а хазаном вместо него стал племянник раввина.

Вскоре Тонский стал посещать другую синагогу, по соседству, а потом, в один прекрасный день, он окончательно покинул Четвертый округ — отправился искать счастья в Канаду.

В Торонто Борис Тонский превратился в Бориса Тони. Однако новое имя не принесло ему удачи. Хозяин кабаре, в которое он было поступил, принял его за итальянца — на афише стояло что-то вроде Бористони. Но простояло всего три дня. На четвертый новичка выставили за дверь. И вдруг ему повезло: совершенно случайно, в каком-то благотворительном заведении, он повстречался с дочерью влиятельного члена тамошней общины. Прошло всего несколько месяцев, и Борис Тонский, вернувший свое прежнее имя, навсегда распростившийся с любым пением, духовным и светским, стал зятем богатого коммерсанта.

Джуди, жена, ничуть ему не докучала. Раз в два года рожала по ребенку и не мешала соответствовать положению разбогатевшего зятя, так что Тонский жил вольготно и весьма преуспел в Канаде. Поначалу он принимал участие, хотя довольно скромное, в семейном бизнесе. Когда же отец Джуди, имевший единственную дочь, а значит, и единственного зятя, скончался, он, в неполные сорок лет, стал важной персоной. Необходимость утруждать себя делами отпала, и семейство могло позволить себе проводить время в праздности и роскоши.

Отправившись как-то раз на несколько дней в Европу погреться на солнышке, Борис и Джуди остановились не в Париже, а в Кап-Ферра. Понятно, моря и солнца там было побольше, чем в Четвертом округе. Но главная причина заключалась в другом: Борис хотел взять реванш!

«Консер-Пакра», где он когда-то с треском провалился, давно закрылся, на бульваре Бомарше все было перестроено — тут реванш не представлялся возможным.

Оставался маленький шул, откуда его тоже, можно считать, прогнали. Все члены синагогального совета были еще живы. Только состарились на несколько лет, но занимали те же места. Это Тонский узнал от частного сыщика, которого нанял, едва ступив на французскую землю.

На следующий по приезде в Кап-Ферра день он оставил жену и детей около бассейна во дворе гостиницы, а сам пошел звонить по телефону президенту общины. Рассказал ему о своем нынешнем положении и прибавил, что хочет сделать в пользу синагоги серьезное пожертвование, а потому просит собрать в ближайшее воскресенье утром совет, на который он приедет лично. Однако старика было трудно удивить. Выслушав Тонского, он вежливо ответил:

— Приезжайте, если хотите.

Тонский расписал свои успехи, деловые и семейные связи и т. д., но президента все это ничуть не впечатлило. У него и без Тонского хватало забот. Так что до самой пятницы он ни разу не вспомнил о его звонке. И только в пятницу после вечерней службы сказал членам совета:

— Да, вот что! Мне тут, не помню уж откуда, звонил наш бывший хазан. Он, кажется, удачно устроился в Америке и приедет повидаться с нами в воскресенье, к одиннадцати утра. Борис Тонский — помните такого?

Все закивали, а секретарь спросил:

— А что он делает, снимается в кино? В Голливуде? Интересно, под каким именем? Если он играл в каком-нибудь из фильмов, которые идут в «Сен-Поль», то моя жена его, наверно, знает.

— Куда там! Он что-то мне такое говорил про свои дела в Канаде, про то, что у него жена и дети.

— У меня тоже жена и дети, — вмешался казначей, — но я не отрываю людей от дела в воскресенье утром. Почему бы ему не приехать завтра, в выходной?

— Я знаю? — надевая пальто, ответил президент.

Ему-то что — они с секретарем и так всегда являлись в воскресенье в десять и садились проверять бумаги. На той неделе этажом выше прорвало трубу и синагогу залило водой, надо было обсудить, что делать. Придет или не придет казначей, не имело никакого значения. А Тонский — ну приедет, и ладно.

Наступило воскресенье.

Бывший хазан еще с вечера заказал лимузин с шофером.

Домашних он оставил в гостинице-люкс на Лазурном Берегу, сказав, что едет по важным делам в Париж, и жена, как обычно, сказала: «Да, дорогой». Всю долгую дорогу он наслаждался предвкушением триумфа. В десять часов лимузин въехал в город через Порт-д'Итали. А в десять двадцать уже был в Четвертом округе. Еще пять минут спустя Тонский переступил порог знакомого маленького шула. Машина с шофером осталась ждать его на улице, заняв чуть не всю мостовую, точно привезла министра.

В синагоге в этот ранний час было только двое: президент с секретарем сидели за круглым столом в глубине помещения. Увлеченные разговором, они не обратили внимания на вошедшего. Тонский покашлял.

— Одну минуту! — скользнув по нему взглядом, сказал секретарь и продолжил недоговоренное: — Если у них, как они говорят, лопнула труба, то пусть бы заплатило страховое общество. Но эти венгры не застрахованы, вот в чем беда! Я поднимался к ним, так они меня на порог не пустили. Слыханное ли дело? — Он с чувством обратился к Тонскому: — Вот вы, говорят, приехали из Америки, скажите, слыхали у вас про такое, чтобы на вашем там двадцать каком-то этаже у людей не было страховки на случай возмещения ущерба от протечки?

Тонский остолбенел. Он ночь не спал — все подбирал слова, которые скажет при встрече. И чем же его встречают? Вернее, чем встречает секретарь, потому что президент — тот вообще не шелохнулся. Рассказывают про каких-то незастрахованных соседей. Он снова кашлянул и все же попытался произнести заготовленную речь на идише:

— Дорогие друзья…

Президент наконец соизволил подняться и перебил его по-французски:

— Как поживаете, Тонский? Садитесь, все равно больше, чем есть, уже не вырастете, не те года.

Тонский сел.

Секретарь подвинул ему план синагоги:

— Смотрите, как, по-вашему, могло бы из трубы, что лопнула у венгров, залить нашу стену?

Никакого мнения на этот счет у Тонского не имелось. Его это ничуть не волновало. Он не затем приехал с Лазурного Берега и из Канады, чтобы сидеть тут в воскресенье утром и разглядывать план.

Он отчеканил холодно и тоже по-французски:

— Я владелец крупной компании в Канаде. У меня десять отделений, несколько сот работников. И я приехал в Париж не для того, чтоб тратить время на обсуждение прогнивших коммуникаций.

Похоже, это произвело впечатление на секретаря, и он сказал президенту, показывая пальцем на гостя:

— Надо спросить, как у них там выдерживает пол! Понимаете, — пояснил он Тонскому, — у нас, как только соберется человек шестьдесят, пол того гляди треснет.

Эта проблема волновала и президента, он посмотрел на Тонского и поддержал вопрос:

— Как там в канадских шулах, крепкий пол?

— Да откуда я знаю?! — взвился Тонский.

— Не важно, это просто к слову, — мирно сказал президент. — Не сердитесь. Так как вы поживаете?

— Неплохо! Я хотел, чтобы совет этого шула, где я когда-то был хазаном…

Но стоило Тонскому наконец-то начать свою речь, как президент добродушно его перебил:

— Да, где вы были очень молодым хазаном. Помнится, вы даже собирались валять дурака в каком-то кабаре…

Уязвленный Тонский продолжил:

— Так вот, по милости неба, хотел я сказать, я добился успеха и в память о том далеком времени решил кое-что пожертвовать синагоге, такого пожертвования вы сроду не получали и не получите! Держите.

И он бросил на стол конверт. Ни секретарь, ни президент к нему не прикоснулись. Конверт так и остался лежать посреди планов и чертежей.

— Заберите, — со вздохом сказал президент, — с этим надо обращаться к казначею. Его сегодня утром не будет. Но может, вы его найдете в лавке, это тут рядом. Как выйдете, сразу направо — торговля селедкой. Он выдаст вам расписку.

И он снова склонился над ворохом бумажек, выхватил какой-то счет и показал секретарю:

— Теперь надо решить, заплатим ли мы маляру, который красил дверь, или предложим оплатить счет из химчистки, где так и не смогли отчистить пальто раввина? Краска, которая никак не сохнет, это не краска, а плевок в душу!

Тонский пытался что-то возразить, но президент не стал его слушать. Только поднял глаза и вежливо, но твердо произнес:

— Ступайте к казначею. Он будет очень рад. Купите у него селедку для вашей супруги. Это его тоже обрадует. А мы, простите, заняты другими, очень важными делами.

Тонский едва не задохнулся.

Ему хотелось орать, кричать, колотить по столу. Его ждал на улице огромный черный лимузин с шофером, его повсюду окружали почет и уважение, его жена и дети жили в лучшей гостинице на всем Лазурном Берегу, а здесь на него всем наплевать! Он вскочил на ноги и, в раздражении, метнулся к месту хазана, где привык стоять десять лет назад. Двое стариков и головы не повернули в его сторону. Тонский вцепился в барьер. Отчаянно, что есть силы. С минуту молча раскачивался — и запел. Сначала тихо, как бы про себя, потом все громче и громче. Раз им нет дела ни до его успеха, ни до его богатства, он покажет им свой голос, пусть поймут, что потеряли! И получилось, правда, великолепно. Гнев придавал его голосу особую силу. Тонский словно бросал вызов земле и небу.

Секретарь с президентом отвлеклись от бумаг и заслушались. Когда же Тонский кончил, президент встал, подошел к нему и искренне сказал:

— Если б вы не уехали, Тонский, из вас, возможно, вышел бы великий хазан! Таланта вам не занимать.

Тонский промокнул вспотевший лоб шелковым платочком и кивнул, не зная, что ответить.

— Талант большой, а вот терпения не хватает, — добавил президент. Потом похлопал бывшего хазана по плечу, вернулся к столу и уже оттуда закончил: — Чтобы чего-нибудь добиться, одного таланта мало! Нужно терпение! Вы думаете, этот шул держится на гениях? На ротшильдах, шагалах, эйнштейнах и жоржах ульмерах?[4] Нет, он держится на дурачье вроде меня, секретаря и казначея-селедочника. На том, что кто-то занимается расписками, счетами, половыми досками и залитыми потолками. Терпение — вот что движет миром! — заключил он сам для себя и для внимавших ему ангелов небесных. — Терпение и больше ничего!

В изгнании

Случайно или нет, но каждый раз, когда Алекс Дортин оказывался рядом с оптовой лавкой Колегского, его вдруг припекало сходить по малой нужде.

Хозяин, завидя его на пороге и не слушая ни объяснений, ни извинений, привычно показывал рукой на дверь, ведущую на склад, где и располагался туалет.

Дортин теперь жил в провинции, сюда же, в район улицы Тюренн, наведывался раз в неделю, по понедельникам, чтоб закупить товар у своих обычных поставщиков. Колегский к их числу не относился, хотя, случалось, Дортин и у него перехватывал пиджачок-другой. Однако почему-то мочевой пузырь Алекса облюбовал именно эту лавку и пригонял его сюда к концу дня.

Бухгалтерша Колегского, чей стол стоял у двери на склад, а стало быть, и в туалет, всегда помахивала ему рукой в знак приветствия.

А когда он выходил, спрашивала:

— Полегчало? У меня то же самое, хоть на улицу не ходи. Ну а как у вас там идут дела?

Алекс Дортин хмыкал что-то неопределенное и подходил к Колегскому, который встречал его словами:

— Полегчало? У меня то же самое, хоть на улицу не ходи… Ну а как у вас там идут дела?

Хозяин и бухгалтерша, можно подумать, разучивали оперный дуэт.

С одной стороны, эти еженедельные поездки Алексу нравились: приятно провести хоть несколько часов в столице, а с другой — не очень, потому что лишний раз показывали: жизнь в провинции совсем не такова, какой ему когда-то рисовалась. Кроме того, он должен был с утра все закупить и тем же вечером вернуться. Получалось — весь день на ногах, не считая передышки у Колегского. На это он и сетовал оптовику, особенно в подробности не углубляясь. Тот слушал и кивал.

Потолковав о том о сем с Колегским, Алекс брал с пола свои сумки с товаром и спешил на Лионский вокзал.

Всю обратную дорогу Алекс Дортин думал, до чего удачно расположена оптовая лавка — в самом центре бойкого квартала, на углу, с витринами на обе стороны.

Он горько жалел, что по собственной воле забрался в глушь и занялся мелочной торговлей, открыв магазинчик под вывеской «Парижский шик», где целыми днями дремал, дожидаясь покупателей, которые никак не шли.

Ох уж этот злосчастный магазинчик! Отделывать его Дортин, по совету жениного дяди, нанял одного аргентинца, политэмигранта, который у себя на родине работал адвокатом. Было задумано покрасить фасад в матово-бежевый цвет, а стены внутри обить благородным темным плюшем. Но то ли мастеру не хватало опыта, то ли мысли его витали где-то далеко. Фасад за две недели он перекрасил трижды: сделал его коричневым, потом желтым, а потом оранжевым и ни разу не попал в заказанный Алексом цвет. В результате получилось нечто оранжево-хаки-коричнево-желтое, и многие думали, что тут продают военный камуфляж. От плюшевой обивки тоже пришлось отказаться. Мастер не знал, как ее делать. В конце концов он, по собственному почину, купил в соседней москательной лавке обои в цветочек и налепил их кое-как, не совместив полотнища обоев по рисунку.

Дортин рвал и метал, но аргентинцу доводилось терпеть репрессии и похуже, да и сам Дортин, тоже нахлебавшись в жизни лиха, не мог не пожалеть страдальца.

Пришлось смириться с цветочками вразнобой. Адвокат же через месяц уехал в Париж. Потом осел в Австралии и стал писать романы о своих скитаниях во Франции, причем истории с отделкой лавки Дортина был посвящен отдельный эпизод. Однако же тот факт, что его бывший мастер был удостоен литературной премии, не утешил Дортина, который стал владельцем самого безобразного магазина готового платья во всем городишке, где уродства и без того хватало.

Когда же магазин, который на момент покупки располагался в оживленном месте, через полгода из-за дорожной перестройки очутился на глухой окраине, Дортин чуть не покончил с собой — что было бы нетрудно сделать: взять и надышаться краски с так и не просохшего фасада. Но его удержала жена, и мало-помалу дела их все-таки пошли на лад.

Вот она, торговля в провинции!

Ко времени нашего рассказа им удавалось продавать по нескольку рубашек, брюк и пиджаков немногим знатокам, умевшим распознать добротные вещи даже в магазинчике за оранжево-хаки-коричнево-желтым и влажным фасадом (прошло два года, прежде чем он полностью высох).

Алекс знал свое дело и был добросердечным человеком. Но каждый понедельник, возвращаясь поздно вечером в городишко, обманувший его лучшие надежды, он изнывал от зависти при мысли о Колегском. И почему он сам не остался в Париже, при своей небольшой трикотажной мастерской! Далась ему эта розничная лавка! Да еще в захолустье! Захотелось чего-то нового… Потянуло на новое место… Какая глупость!

И каждый раз, уже в постели, он рассказывал жене об этой лавке на улице Тюренн, такой прекрасной лавке… Жена сердилась, ей хотелось спать, но он не унимался. Тогда она отворачивалась к стене, а он все говорил и говорил. Ночами с понедельника на вторник он мог проговорить сам с собой несколько часов подряд, а наутро жена ворчала, что он скоро окончательно свихнется от этих поездок в столицу. И требовала раз и навсегда: не приставать к ней больше с «там, в Париже». Они не там, а тут, и никуда отсюда не поедут. И точка! Пусть даже тут не райские кущи.

И все же каждую неделю он снова изводил себя. Пока однажды…

В тот понедельник, после четырех, закончив свой обход поставщиков, Алекс, как всегда, очутился перед лавкой Колегского.

Едва он заглянул в одну из угловых витрин, как мочевой пузырь послал сигнал тревоги. Он зашел, с порога поздоровался с Колегским, который читал за прилавком газету, и, поравнявшись с ним, извинился.

Колегский любезно кивнул. В лавке был он один, бухгалтерша куда-то отлучилась.

И вдруг, на полдороге в туалет, Дортин передумал и вернулся к прилавку. В нем созрела решимость спросить Колегского напрямик, не собирается ли он продавать свою лавку. И если да, то он хотел бы стать его преемником, поскольку место ему очень нравится.

Колегский удивился, но сказал, что он таки как раз подумывает, не уйти ли ему на покой, шестьдесят четыре года — нешуточный возраст, да еще и война за плечами. Словом, они разговорились.

К шести часам они практически пришли к согласию по всем условиям продажи.

А в пять минут седьмого Алекс попросил разрешения позвонить жене и сообщить ей новость.

Он так увлекся разговором, что позабыл зайти туда, куда обычно сразу направлялся. И это было первое, что соскочило у него с языка, как только жена подошла к телефону.

— Ты что, звонишь мне из Парижа, чтобы сказать, что ты забыл пописать?

Едва услышав, о чем речь, она раскричалась. И знать ничего не хотела.

— Какая там лавка, какая покупка без моего ведома! Немедленно откажись и поезжай домой!

Она бросила трубку.

— Она не хочет, — передал Дортин Колегскому.

Тот бессильно закрыл глаза и развел руками:

— Ну, ничего. Мы просто так поговорили. Может, когда-нибудь потом ваша супруга передумает.

— Да, может быть… когда-нибудь… — печально согласился Дортин. Он посмотрел на часы и со вздохом сказал: — Простите, я опаздываю на вокзал. Придется ехать на двадцатом, а то и следующий поезд пропущу. Ну, я пошел. Будьте здоровы.

Он подобрал свои сумки. По-прежнему хотелось в туалет, но он решил теперь уж подождать до поезда.

От лавки он свернул налево, на улицу Сен-Клод, и заспешил к бульвару, где останавливался двадцатый автобус.

Шагал и думал, что от желания до исполнения лежит долгий путь, со множеством препятствий. Не так-то просто взять да и перемахнуть с одного места на другое, променять одно дело на другое, одну жизнь на другую. Так просто ничего не делается! В туалет сходить — и то непросто!

«Да, в туалет — и то непросто!» — пробормотал он вслух и тут же понял, увидев уходящий у него из-под самого носа автобус, что человеческий удел — сплошная мука.

Так далеко Гавана

— Вот эта дама, что сидит напротив, когда-то, чтоб вы знали, была танцовщицей! Минутку, держите, это вам.

Казин протянул официанту монетку в десять сантимов — жалкие чаевые. Официант пожал плечами, взял монетку и шагнул прочь. Но Казин ухватил его за рукав:

— Постойте! Словечка с вами никогда не скажешь! Да вы поймите: мы с ней сорок лет не виделись. И вдруг сегодня встретились, вот здесь! Она, представьте себе, жила у «Сен-Поль», потом переехала в новый дом, почти в том же квартале, где я, а я и не знал…

Официант снова пожал плечами. Виктор Казин со своей увядшей дамой были похожи на пару по оплошности не исчезнувших при свете дня призраков. К тому же нищих призраков. Какой с них интерес официанту! Его взяли в это кафе, рядом с площадью Республики, чуть больше месяца назад, взамен другого, ушедшего. Посетители успели привыкнуть к новому официанту. А он к ним — нет. По большей части здесь собирались завсегдатаи: закажут какую-нибудь ерунду и сидят целый вечер за картами.

После захода солнца — а в декабре оно садится рано! — в зале становилось темно. Как эти старикашки, думал официант, ухитряются видеть свои карты — в зале горела одна-единственная грязно-зеленая лампа на стенке около лестницы в туалет.

Верней, он мог бы так подумать, если б его хоть чуточку волновало происходящее вокруг. Но ему было все равно. Он прилежно разносил кофе и чай, вербеновый да липовый, — ни одного ликера или божоле! — и возвращался на свое место за стойкой, ни с кем ни в какие разговоры не вступая.

Казин встал и подошел к нему.

— Почему вы вечно молчите? — спросил он.

— Что вы, месье, я… вовсе нет… — смешался официант. Он замер, покраснел и, не зная, что бы такое сказать во избежание скандала, пробормотал: — Так что вы говорите? Эта дама танцевала?

— Ну да, народные танцы, да еще как! В сороковом году и позже. В Америке! Не в той, где Нью-Йорк, то есть тоже в Америке, но в другом месте — слыхали, может? — на Кубе! А я там жил как беженец — война, все такое. Я, скажу вам, был тогда красивым парнем. Что, не верится? И тоже работал в кафе. Как вы!

Официант рассеянно кивнул. Казин сбил шляпу на затылок:

— Меня звали Виктор! Никакой не месье, просто Виктор! Скажи? — обратился он к старой даме.

Та, не спуская с него глаз, дрожащим голосом проговорила:

— Да-да, все правда, так его и звали — Виктор! Отличный был бармен!

Официант не знал, как улизнуть: хоть бы кто позвал к другому столику! Он с надеждой оглядывал зал — ничего! Значит, надо торчать тут и слушать дальше.

Казин хлопнул его по плечу:

— Будь я помоложе, взял бы вас в напарники. У вас, не в обиду будь сказано, туповатая физиономия. А это для бармена — в самый раз. Людям не по нутру, когда за стойкой их обслуживает Жан-Поль Сартр, Виктор Гюго или еще какой-нибудь цудрейтер.[5]

Бедняга официант сделал вид, что спешит отнести другой заказ, но Казин его удержал:

— Куда вы все бежите? Минутку нельзя поговорить! Что за спешка? Или вы обиделись на «туповатую физиономию»? Беру свои слова обратно. Физиономия у вас самая барменская. Ведь правда у него барменская физиономия? — спросил он старую подругу, которая уже надевала пальто.

— Он верно говорит, — подтвердила она и потрепала официанта по щеке. — Вы так похожи на Антонио. У вас, случайно, не было родни в тех краях?

Официант отшатнулся. Казин притянул его обратно и отечески дернул за ухо:

— Да нет, ты путаешь! Это же тутошний официант, куда ему до Антонио! Уж он бы вам наверняка понравился! Но это было так давно, подумать страшно…

Казин вздохнул, толкнул двустворчатую дверь кафе и помахал на прощанье рукой. Пожилая дама вышла вслед за ним.

Официант, счастливый тем, что наконец от них избавился, снова облокотился на стойку.

Престарелая пара засеменила к автобусной остановке. Но напоследок Казин, оглянувшись на кафе, сказал:

— Теперешняя молодежь и слушать разучилась!

— Когда мы были молодыми, — отозвалась дама и оперлась на его руку, — нам жилось ох как несладко. Я бы ни за что не согласилась вернуть то время.

— А я бы согласился! — возразил Казин и, дойдя до остановки, повторил: — Я бы согласился! Хоть калекой, хоть кем, лишь бы снова было двадцать пять!

— Да ты и так еще хоть куда, — возразила она, оглядев его.

Он распрямил спину. На ступеньку автобуса он поднялся первым и подал ей руку. И, только вынимая билет из компостера, обернулся и сказал, как будто после долгого раздумья:

— Ты тоже молодцом… Конечно, я уже не тот. Все женщины, бывало, по мне с ума сходили!

— Поэтому-то я тогда, на пароходе, про тебя нечаянно забыл. Но видишь, все-таки мы встретились.

Цепляясь за спинки сидений, чтобы не упасть, они добрались до свободных мест.

— Главное — чтоб душа была молодой! — сказал Казин, грузно усаживаясь. — С семидесятишестилетней танцовщицей, которая носит такое элегантное пальто и остается в добром здравии, не каждая двадцатилетняя девушка сравнится!

Дама оценила комплимент по достоинству. Они смотрели на проплывающие за окном дома. Казину надо было выходить раньше, ей — через две остановки. Он начал готовиться загодя: откинулся назад, нащупал в кармане широкого плаща ключ, тяжело приподнялся. В узком проходе он чуть не упал на резком повороте, но вовремя схватился за спинку. Стал медленно пробираться к выходу. Но, едва продвинувшись на метр, обернулся и громко, чтоб она услышала, сказал:

— Давай встретимся как-нибудь на днях в том же кафе! Я был бы очень рад.

Она кивнула. Автобус остановился, с шипением открылась пневматическая дверь. Уже поставив ногу на ступеньку, он еще раз оглянулся. Кроме него, никто не выходил. Он помедлил, все еще глядя на спутницу, а та легонько помахала рукой, прощаясь, — и вдруг передумал. Ухватившись за поручень, подтянулся и вернулся в салон с намерением все переиграть.

Еще миг — и дверь с тем же звуком закрылась. Автобус тронулся, но шел уже не парижской улице, а превратился в пароход, плывущий домой из далеких краев.

Пассажиры сидели на стульях или прогуливались по палубе. Оркестр играл что-то томное. А Виктор возвращался к женщине, которой столько всего обещал, когда они жили в Гаване. Она удивленно смотрела на него, а он сел рядом и сказал очень просто:

— Я передумал, на этот раз давай сойдем на берег вместе. Не зря же я нашел твой номер в телефонном справочнике — теперь наговоримся за всю жизнь.

— А ты все тот же — туповатый красавчик бармен. Но почему ж ты ждал сорок лет, чтобы позвонить?

Она приосанилась, продела морщинистую руку ему под локоть, и пароход, перенесясь в другое время, снова стал автобусом, который следует от площади Бастилии до улицы Маркса Дормуа.

А молодость так далеко.

И прошлое так далеко.

И так ужасно далеко Гавана.

Храбрец с бульвара Бомарше

Над окнами супругов Файгаровых висела бледно-зеленая вывеска: «Парикмахерская Файгаровых, дамский и мужской зал — for ladies and gentlemen. В субботу закрыто, в воскресенье утром открыто. Прически классические и современные. Преимущественно классические. Бывшие парикмахеры бывшего поставщика бывшего двора бывшей Австро-Венгерской империи».

С тех пор как Файгаровы обосновались здесь, неподалеку от бульвара Бомарше, в их салоне прихорашивались все жители квартала, и он служил средоточием общественной жизни. Налогами они облагались как предприятие по оказанию парикмахерских услуг, а по существу, им следовало бы оплатить еще и лицензию на содержание агентства светской хроники Четвертого округа.

Точнее, выкупать лицензию должна была бы мадам Файгарова. Ведь тени налогов не платят, а месье Файгаров влачил существование еле заметной тени своей блистательной супруги.

Когда Файвель Файгаров приехал во Францию, его имя по небрежности паспортиста приняло более привычную для французского уха форму Фебль, то есть «слабый». Но поскольку он и правда был далеко не силач, длинный, худой, с тощей шеей, торчащей из ворота белоснежного халата, то легко свыкся с новым именем.

И дамская мастерица, и младший мастер мужского зала получали распоряжения не от него, а от мадам Файгаровой, она же, как истинная королева, никогда не обращалась напрямую к принцу-консорту.

— Скажите месье Файгарову, — говорила она мастерице Луизе, — что месье Шрек, президент общины, записан на сейчас. Нехорошо, если ему придется ждать. И пусть меня позовут, когда месье закончит, — у меня есть разговор к Шреку.

Луиза кивала, а Файгаров делал пометку в блокнотике и снова аккуратно опускал его в карман халата. А затем, в свою очередь, чуть слышно шелестел, наклонившись к пожилому младшему мастеру Люсьену:

— Передайте мадам, что Гомерспиры только что подтвердили заказ: придут делать прически всей свадьбой в воскресенье утром.

— Скажите месье Файгарову, что на воскресенье утром уже назначены Шреки — у них будет торжество по случаю завтрашней бар-мицвы малыша. Поэтому его отец и придет сейчас подстричься. Если бы месье внимательно слушал, что ему говорят…

Величественно повести плечами мадам не успевала — в салон входили первые клиентки и направлялись в дамский зал, то есть в дальний конец парикмахерской.

Ближе к входу стояли два кресла для мужчин. Одно из них обслуживал младший мастер, он занимался бритьем. Вокруг другого порхал сам месье Файгаров: делал стрижку-бобрик на голове какого-нибудь мальчугана или освежал плешивую голову соседа-лавочника. И пока он щелкал ножницами или щедро разбрызгивал из флакона одеколон, в его собственной голове бродили почти философские мысли. Пожалуй, думал он, на свете нет ничего важнее избрания королевы Четвертого округа и ее фрейлин. При всей сравнительной широте своих взглядов он не мог себе представить, чтобы какое-нибудь другое событие могло сравниться с таким торжественным днем, как день окружного бала.

До прошлого года комитет по избранию королевы возглавлял старый Мендельнахт, но теперь он умер, и его собратья должны выбрать нового председателя. Все они, включая Файгарова, выполнявшего обязанности секретаря, гнули после смерти Мендельнахта одну и ту же линию благопристойного притворства. Каждый, едва заходила речь о выборах нового председателя, громко заявлял:

— Лично я нисколько не хочу быть председателем, да и кто может заменить Мендельнахта! То есть, конечно, если б меня очень попросили, я бы, может, и согласился для общего блага, но только если бы уж совсем умолять стали…

Ну а поскольку никто никого особенно не умолял, то комитет полгода жил без председателя. Бал между тем приближался. Уже сняли зал. Буфетный комитет вырабатывал стандарт бутербродов с пикельфлейш. За несколько заседаний утвердили длину корнишонов, которые следовало положить на бутерброды, чтобы довести их до совершенства. Лотерейный комитет набрал гору всяких бесполезных вещей для розыгрыша. Финансовый комитет заранее распродал все билеты. Оставалось выбрать председателя королевского комитета.

Конечно, возглавить жюри конкурса королев мог бы кто угодно: и председательша буфетного, и председатели лотерейного или финансового комитетов. Над подготовкой бала почти целый год работали тринадцать разных комитетов и комиссий. Но королевский комитет для того и существовал, чтобы формировать это жюри, такова традиция.

Файгаров, единственный из всех, никогда не был во главе никакого комитета. Во-первых, потому, что ни у кого не возникало мысли выбрать его в председатели, а во-вторых, из-за мадам Файгаровой, особы влиятельной и умудренной опытом, для которой почести не затмевали дела. Неписаное правило гласило, что неофициальные организаторы, а равно их супруги не могут претендовать на посты формальных руководителей. Но Фебль Файгаров на этот раз готов был наплевать на правила — уж очень ему хотелось побыть председателем! Как другие! Хоть раз в жизни! И именно этого, королевского, комитета, где он так долго и без всякой корысти работал секретарем при полном безразличии окружающих.

Шрек уже пришел и сел на банкетку перед журнальным столиком, рядом с вешалкой. Файгаров как раз закончил одеколонное орошение предыдущего клиента, кивнул Шреку и крикнул в сторону женской территории обычное: «Касса!», вызывающее мадам Файгарову с ключом. Ему самому не разрешалось прикасаться к кассе, жена была уверена, что он не сумеет правильно дать сдачу. Оба ключа, на желтом шнурке — от ящика мужской кассы, на красном — от ящика женской, она вешала себе на шею и каждый вечер после закрытия наводила в ящиках порядок.

Мадам Файгарова издали широко улыбнулась Шреку, вежливо приняла деньги у надушенного хозяина ближайшего кафе, пересчитала утреннюю выручку и уж тогда подошла поздороваться с президентом общины:

— Добрый день, как поживает мадам Шрек? Все готовы к бар-мицве?

— Жена готова. Я тоже. А вот насчет малыша не поручусь. Им теперь дают заучивать такие сложные молитвы!

— Да-да, вы правы, иврит становится все сложнее и сложнее. Тут уж ничего не поделаешь. Долго еще месье Шрек будет ждать? — совсем другим, сердитым голосом закричала она.

И пригласила важного клиента в кресло, послав ему новую медоточивую улыбку и метнув гневный взгляд на мужа. Файгаров судорожно поправил свой галстук-бабочку.

Уже сидя в кресле, обвязанный салфеткой, Шрек поднял голову и спросил:

— Ну как, Файгаров, выбрали председателя комитета?

— Да вот, собираемся сегодня вечером.

— Наверно, Балнесского выберут, а? Он подходит больше всех. Будь я свободен, надо было бы выбрать меня. А после меня самый подходящий он.

Каждое слово Шрека было для Файгарова что нож острый. Внутренне он содрогался от боли и при этом срезал с головы клиента целые пряди волос. Чем больше Шрек хвалил Балнесского, тем свирепее щелкали ножницы. Шрек нахмурился:

— Эй, хватит, Файгаров! Я хотел только чуточку освежить прическу на завтра и вовсе не просил стричь меня, как солдата! Что это вам вздумалось?

Но Файгаров орудовал ножницами, как заведенный. Шрек был похож уже не на солдата, а на каторжника. Он пытался встать, но мастер удержал его своей тощей клешней.

— Мадам Файгарова! Сюда! Смотрите! — завопил Шрек.

Мадам подошла и, все еще занятая своими мыслями, заученно сладко сказала:

— Прекрасно, месье, Шрек, вам очень идет! Вы решили постричься к празднику покороче.

— Да ничего я не решил! Это слишком коротко!

Она злобно посмотрела на мужа:

— Ты что, не слышишь: слишком коротко! Немедленно все исправь.

— Ты хочешь, чтоб я удлинил ему волосы?

— Не глупи, а исправляй!

Шрек уставился в зеркало на себя, потом на Файгарова, на мадам, сорвал с шеи салфетку и вскочил:

— Ладно, пусть остается так. Сколько с меня?

Касса! — машинально произнес Файгаров, а мадам Файгарова развела руками и пошла проводить Шрека.

В это самое время дверь салона рывком открыл новый клиент, Мальцман, и чуть не столкнулся с выходившим Шреком:

— О, извиняюсь! Как поживаете? Хорошо? Ну вот и хорошо! Простите, я спешу. Файгаров, побрейте меня скоренько, в одиннадцать я жду клиента из провинции, мне надо прилично выглядеть.

Он без приглашения уселся в кресло, глянул в зеркало и повернулся вместе с креслом навстречу Файгарову, который брел на свое место после объяснения с супругой.

— Пожалуйста, скорее! — воскликнул Мальцман. — Надо живее шевелить ногами, если не хотите получить флебит. Побриться и одеколончиком! — Он запрокинул голову. — Я не приду сегодня на собрание. А то бы проголосовал за вас.

Круговыми движениями помазка Файгаров принялся намыливать щеки клиента. А тот вдруг зычно загоготал:

— Когда вы зачитываете отчет, я всегда засыпаю. По мне, пусть лучше мямлит председатель, чем секретарь. А то что ни доклад, то в сон вгоняет. Но я сегодня не приду.

Файгаров ничего не ответил и продолжал размазывать пену. Потом взял большую бритву, раскрыл ее и начал брить. А Мальцман все не унимался:

— Нет, правда, я бы проголосовал за вас. Из вас вышел бы отличный председатель комитета по избранию королевы. Объективный. Ведь парикмахерам, я слышал, девушки интересны как клиентки и не более, вы меня понимаете? — Он подмигнул: — Ну, к вам это не относится. Вы человек женатый. И можете гордиться. Такая супруга, как мадам Файгарова, для человека вроде вас — большое счастье. Не обижайтесь, я шучу. Такая у меня привычка. Где торговля — там и шуточки. Жаль, что я не смогу прийти сегодня вечером. Без меня вряд ли кто-нибудь примет всерьез вашу кандидатуру. Когда мне сказали, что вы хотите баллотироваться, я решил, что это тоже шутка.

— А почему? — спросил Файгаров, и рука его застыла.

Мальцман хлопнул себя по ляжке и, глядя в зеркало на парикмахера, опять захохотал:

— Он еще спрашивает почему?! — Смех его резко оборвался, он повернулся к мастеру лицом: — Да я не знаю! Просто никто вас в председатели не выдвинет. Одеколончик не забудьте! Это полезно — разгоняет кровь. Даю вам слово, — прибавил он, — не будь у меня столько дел и приди я на собрание, я бы проголосовал за вас. И не слушайте, кто бы что ни говорил! Что у вас мания величия, что вы дурак и что без жены вы были бы пустое место. Пусть себе болтают! Даже если все это так, я бы все равно проголосовал за вас!

Файгаров перебил его, ловко резанув бритвой по коже. Выступила кровь, и, прежде чем Мальцман понял, что случилось, парикмахер протер царапину ваткой, смоченной дезинфицирующим средством, смазал чем-то, чтобы остановить кровь, и залепил пластырем. Все это он проделал, улыбаясь и приговаривая:

— Ничего, ничего, месье Мальцман, небольшая промашка!

— Ну хоть не воспалится? — волновался Мальцман. — Меня ведь ждут в одиннадцать.

— Нет-нет, не беспокойтесь. Так что вы говорили? Простите, я вас перебил.

— Я помню, что ли, что я говорил? Надо быть осторожней, Файгаров, когда держите бритву! Не воспалится, точно?

— До чего суматошный народ! Пугаются по пустякам, — вздохнул Файгаров. — К вам это не относится, месье Мальцман. Я вас, конечно, понимаю.

— Пожалуй, лучше забегу в аптеку около Бастилии.

Мальцман снял салфетку и оглядел в зеркало свою физиономию с пластырем. Файгаров удержал его за плечи:

— Еще чуть-чуть, я не совсем закончил. Не воспалится ли? Да может…

— Вы шутите?!

Файгаров снова вздохнул. Мальцман соскочил с кресла:

— Запишите за мной, расплачусь потом, мне некогда, в одиннадцать придет клиент, а надо еще к доктору успеть заскочить.

Он помчался к двери, трогая на ходу царапину.

И тогда младший мастер, сидевший на соседнем кресле, покачал головой:

Здорово вы его отделали, хозяин!

Впервые за многие годы волна счастья и гордости прокатилась по всему телу долговязого Файгарова. Он расправил грудь, провел пятерней по седой шевелюре, сказал:

— Так вы заметили? — и, посвистывая, прошелся по салону.

Но скоро снова подошел к младшему мастеру и деланно небрежно бросил:

— Вы ведь не скажете моей жене?

Тот понимающе кивнул. Файгаров же, стараясь говорить не слишком громко, прибавил:

— Знаете, Люсьен, если б люди в этом рабском мире не позволяли помыкать собою, то все увидели бы, что значит всегда уметь постоять за себя.

Компот

«А не податься ли мне в машинисты метро?» — все чаще подумывал Бенуа Бошвар.

И вот однажды он поделился своими мыслями с раввином, который слушал, но мало что понимал:

— Завидная работа. Никаких складов-закупок. Никаких клиентов, которые морочат тебе голову и требуют того, чего у тебя нет. Никаких долгов. Находишься под землей, в полной безопасности. А то ведь где гарантия, что как раз в тот момент, когда я разложу на прилавке свой трикотаж, не разразится мировая война! Нет, честное слово, работа отличная! А? Как вы думаете?

Вместо ответа раввин надел пальто и вышел.

Бошвар поглядел, как он чуть не бегом бежит из синагоги после вечерней службы, и со вздохом сказал президенту общины — тот уж и сам собирался домой:

— Похоже, новому раввину ничего в жизни не интересно, кроме религии.

— И как она, жизнь? — машинально спросил президент.

Бошвар вцепился в нового собеседника.

— Не очень, — начал он со вздохом. — Прямо-таки паршиво. Вот почему я и думаю, не сменить ли профессию. Пойти, например, в метро.

— А я иду пешком. Не знал, что вы ездите на метро. Тогда всего хорошего. Привет домашним.

Президент тоже направился к выходу.

— Да я не говорил, что езжу на метро, — упорствовал Бошвар. — Я живу рядом с вами. Чтобы ехать домой на метро, мне надо сначала очутиться далеко от дома. Я говорил, что вот, интересно, возьмут ли меня водить поезда метро, и еще…

— Кого водить? В метро все ходят сами!

Что делать, президенту шел восьмой десяток, он плоховато слышал. Растолковывать ему, что к чему, Бошвар не стал. Так и не разрешив своих сомнений, он постоял в одиночестве посреди улицы Фердинана Дюваля и направился к себе домой.

В парадном ему встретился консьерж. И сдернул с головы берет — не в знак приветствия, а чтобы почесаться. Бошвар приступил и к нему:

— Что новенького со вчерашнего дня? Как ваши кошки? Как жена? Все хорошо?

— Все в порядке, месье Бенуа. А как вы? Как ваша лавка, как фургончик и торговля трикотажем? Дела идут?

— Не очень. Вот собрался на днях разузнать, не требуются ли в метро машинисты с большим жизненным стажем.

— Недурно придумано! — одобрил консьерж.

Бошвар обрадовался. Наконец-то попался толковый человек, первый из всех, кого он встретил с самого утра.

— Вам пришло письмо, — сказал вдруг консьерж. — Вот, держите, я еще не успел в него заглянуть.

Бошвар вырвал у него письмо и посмотрел на печать:

— Как, вы читаете мои письма?! Я с вами как с другом, а вы… вы… — От возмущения он не находил слов.

— Да не сердитесь, месье Бенуа! Мне просто страшно скучно! Я больше не буду. Эх, я бы с удовольствием торговал трикотажем, как вы, а не помирал тут с тоски!

Бошвар фыркнул и пошел по лестнице с конвертом в руках. Однако на полпути не выдержал, вскрыл его и прочел:

«Дорогой Бенуа!

Я приезжаю в воскресенье. Можем посидеть в ресторане, заказать горячий пикельфлейш. А если ты сможешь раздобыть билеты на какой-нибудь спектакль на бульварах, я буду очень рад. И вот еще что: не мог бы ты отдать мне долг? У меня сейчас нужда в деньгах. Мои все здоровы, даже жена.

С приветом

Симон».

Симон приезжает! Как же я с ним расплачусь? — застонал Бошвар и лишился чувств.

То есть, конечно, он бы лишился чувств, происходи все это на сцене. В жизни же он доплелся до своей квартиры и с понурым видом сел за стол. А на немой вопрос жены протянул письмо от Симона, у которого купил фургончик перед его отъездом в Ниццу и с которым все еще не расплатился.

Придя в себя, он снова завел:

— Будь я машинистом метро, разве старый владелец стал бы требовать с меня денег за мотор? Нет!

Жена поставила перед ним тарелку супа:

— Ешь, пока не остыло. И хватит уже причитать: метро, метро! Вот я почему-то не жалуюсь! И вообще, что, по-твоему, у машиниста метро нет никаких забот? Мне, может, тоже больше хочется пойти работать продавщицей в «Галери Лафайет». Стоишь, как королева, нарядная, накрашенная, и знай себе лопочешь: «Добрый день, мадам, примерьте вот этот костюм от Диора, наденьте вот эту косыночку!»

— И кто тебе мешает? — спросил он, хлебая суп.

Вместо ответа жена, поджав губы, сказала:

— Скажи лучше, как ты собираешься расплачиваться с Симоном? Разговорами про метро?

— Нет. Попрошу его забрать назад фургончик. Мне он больше ни к чему. Торговли нет ни в лавке, ни на рынке. Так и не стóит разъезжать в фургончике, который к тому же столько стоит!

— Ну наконец он что-то дельное надумал, а то метро да метро! А я ведь с самого начала была против, чтоб ты развозил товар по рынкам.

— Налей мне еще супу, — перебил Бошвар. — Ты против, потому что тебе кажется, будто я там разговариваю с женщинами!

— Верней, с любовницами!

— Какими любовницами? Да ты готова ревновать меня ко всем и ко всему на свете. Даже к метро!

— Опять он со своим метро! Какое метро — грузовичок-то еле водишь. И возраст у тебя не тот — таких уже не берут.

При чем тут возраст! Вернем фургончик, ты останешься в лавке, а я — наймусь волонтером в метро. И заживу наконец спокойно.

Он встал и, не дожидаясь второго, пошел спать. Жена осталась в столовой с вязаньем.

Завтра опять вставать в четыре утра и развозить товар. Хватит с него! Хватит! И, как на грех, сна ни в одном глазу.

Он встал с постели — пойти посмотреть, не осталось ли в банке компота. В пижаме и тапках прошаркал на кухню и окунул ложку в банку. Увы! И вдруг компот заговорил. По крайней мере, так послышалось Бошвару.

— Не вешай нос, Бенуа! — прозвучало из банки. — На свете все сложнее, чем ты думаешь. Каждый жалеет себя, и никто не слушает других. Такова жизнь. Вот посмотри: если б тебя сегодня не заела хандра, ты и не вспомнил бы о бедном компоте, который только этого и дожидался. А я тоже мечтал быть чем-то другим, вареньем например! В богатом доме! Баночка варенья на кухне у Ротшильдов — красота! Но я всего лишь компот на кухне у Бошваров, дела идут плохо, и вот-вот нагрянет кредитор. Тоска.

— Да, но ты-то всего лишь компот! — обиженно воскликнул Бошвар.

— Ну и что ж, — возразил ему голос из банки. — Разве компоту запрещается мечтать?

Удостоверитель с улицы Эльзевир

Артур Штемпель открыл свое бюро в одном из дворов в нижнем конце улицы Эльзевир. И все в чем-либо не уверенные шли туда к нему. На стенке у него за спиной висели друг под другом три диплома, а из подставки для трубок торчали разные печати. Каждого клиента он первым делом спрашивал: — Вам какое свидетельство: простое или экстра-класса?

Большинство выбирало простое, но если у кого были средства и кто особенно сомневался, те иногда заказывали экстру. Для начала Штемпель задавал необходимые вопросы. Потом, все обдумав, приглашал клиента, которого до того держал на ногах, сесть и составлял свидетельство. В бланке уже значилось:

«Артур Штемпель, университетский диплом удостоверителя,

в присутствии месье (мадам, мадемуазель) такого-то (такой-то),

рассмотрев им (ею) сообщенное, свидетельствует, что…

Выдано в Париже, такого-то числа, такого-то месяца, без участия третьих лиц».

Внизу на каждом листке мелким шрифтом приписано:

«К сведению просителей:

На судебные иски не отвечаю. Но и ошибок не допускаю».

Оставалось заполнить пробелы ручкой с пером «сержан-мажор» и поставить печати: красную и синюю. На свидетельства экстра-класса он ставил целую дюжину печатей: по шесть каждого цвета.

В тот день с утра у него уже успели побывать два клиента. Одного жена назвала дураком и тем смутила его душу. Штемпель выдал ему простое свидетельство, удостоверяющее титул «дурака», ибо жена знает, что говорит.

У второго была проблема скорее тарификационного характера. Он был владельцем булочной-кондитерской, и надо было определить, кто он по преимуществу: кондитер или булочник. Ради такого случая Штемпель ненадолго закрыл бюро и решил провести экспертизу на месте. Отведав выпечку, он заключил:

— Кондитер, откровенно говоря, из вас никакой. С чистой совестью могу засвидетельствовать: человек, выпекающий такой штрудель, кто угодно, но только не кондитер.

Клиент удовлетворенно кивнул:

— Только не забудьте про печати.

— Если после такого угощения я доберусь до своего бюро живым, то обещаю поставить вам на радости лишнюю печать.

Всю обратную дорогу Штемпель ворчал:

— Булочник-кондитер? Ну уж нет! Булочник-убийца — вот это ему подойдет, если он и дальше будет печь такие штрудели!

В конце концов он выдал простое свидетельство, но с наценкой за выезд на место: «Не кондитер. Булочник, да и то…»

Клиент остался доволен — при такой аттестации он рассчитывал получить налоговую скидку.

После этих двоих долго никто не приходил, только пару раз звонили по телефону узнать, жив ли еще Штемпель, чтобы не ехать понапрасну, если с ним что-то случилось. То густо, то пусто, привычное дело для человека свободной профессии.

В полдень консьержка принесла вторую утреннюю почту: счета, реклама и бесплатные газеты, быстро перекочевавшие в мусорную корзину.

И только Штемпель надумал закрыться на перерыв и соорудить себе поесть чего-нибудь горяченького на спиртовке, которая была припрятана в шкафу, на металлической полке с ячейками для канцелярских папок, как вошла молодая женщина. Но прежде робко поскреблась в дверь и услышала приветливое: «Заходите!»

Штемпелю она показалась довольно красивой. Хоть и рыжая, но все равно красивая. Не приглашая ее сесть, он спросил:

— Чем могу быть полезным, мадемуазель или мадам?

— Мне очень нужно… — начала она, озираясь по сторонам, — мне нужно… В общем, я певица, пою народные песни: латиноамериканские, еврейские, русские, но мне нужно, чтобы это подтверждалось на бумаге. И я пришла просить, чтоб вы мне помогли, месье… — она взглянула на дипломы, — месье Штемпель.

— Свидетельство простое или экстра-класса?

— Лучше экстра. Я же артистка!

— Ваше имя, фамилия, дата и место рождения, домашний адрес — официальный, для кредиторов, и конфиденциальный, настоящий. Количество детей, дипломов, если есть, волос на голове. Про волосы — пока необязательно, — прибавил он. — А вот количество веснушек важно знать. Хотя бы ориентировочно.

Она широко раскрыла глаза:

— Вы что, серьезно?

— Но вы же заказали свидетельство экстра-класса, с двенадцатью печатями, мне надо записать в него побольше данных.

— Да, но каких? О профессиональных качествах, о том, как я пою.

— Что вы желаете удостоверить: что вы певица или что вы человек?

— То и другое. Одно другому не противоречит.

— Это как сказать. Всяко бывает. Я выдам вам свидетельство с печатями о человеческом существовании. А что касается вокала, я должен вас послушать. Хотя я мало смыслю в песнях. А уж тем более в народных. Вообще, что это значит — «народные»? Это значит, никто их толком не знает и никогда не поет, а мне-то на кой их слушать?

— О, месье Штемпель, вы несправедливы к артистам!

— Ну, ладно, спойте, чтоб я понял! Полминуты — не больше. Свидетельство выдам и так — по вам сразу видно, что вы певица.

Клиентка стала распеваться.

— Достаточно! — остановил ее Штемпель. — А то соседи подумают, что тут кого-то убивают! Хорошо, отлично. Удостоверяю… Как, вы сказали, вас зовут? Мадемуазель?.. Мадам?..

— Мадемуазель. Мадемуазель Ида Сопранорм.

Он посмотрел на нее с интересом:

— Вы, часом, не родня тому Сопранорму, что в сорок седьмом году снимал со мной пополам летний домик в Трувиле и позабыл внести свою долю?

— Джо Сопранорм? — прошептала она.

— Он самый! Величайший плут из всех, кого я знал! Так он ваш родственник?

— Это был мой отец.

Штемпель вскочил, обнял девушку и разрыдался.

— Был? — сказал он сквозь слезы. — Значит, он…

— Он умер.

— Но раз он ваш отец, значит, вы его дочь?

— Да, так и есть, месье.

Девушка тоже растрогалась. Штемпель усадил ее в большое кресло перед письменным столом. И снова взялся за перо:

— Я выпишу вам три свидетельства: о том, что вы человек, певица и дочь своего отца.

— Зачем? — не поняла она.

— Ну как же! Ваш отец был моим другом и учителем. Самым лучшим учителем!

— Но вы же только что сказали, что он был величайший плут или что-то в этом роде?

— Он обо мне сказал бы то же самое.

Девушка недоверчиво на него посмотрела:

— Но вся округа говорит, что вы достойный, честный и солидный человек и что с вашим свидетельством можно быть совершенно уверенным.

— Конечно, Ида. Могу я в память о твоем отце говорить тебе «ты»? Так вот, людям, чтоб чувствовать себя людьми, нужны печати, удостоверения, гарантии, формулировки. Иначе ни в чем не будет уверенности, потому что слова — это так, одно сотрясение воздуха. А без уверенности плохо. Вот поэтому есть мы: я, твой отец, пока был жив, и другие, в других кварталах, городах и странах. Благодаря нам люди живут спокойно.

Тем временем он закончил свидетельство и старательно поставил под ним все двенадцать печатей — шесть синих и шесть красных. Затем достал из правого ящика стола тринадцатую, приложил ее к подушечке с зелеными чернилами и оттиснул в самом низу листа.

— Держи. — Он протянул бумагу Иде. — Для тебя бесплатно. Я приложил еще печать надежды. Пригодится.

Девушка взглянула на испещренный печатями лист, поблагодарила и ушла.

Артур Штемпель закрыл за ней дверь на засов и посмотрел на часы: было уже половина первого. Он вынул из шкафа маленькую спиртовку и приготовил на обед яичницу. Пока же стряпал и ел, развлекался, как всегда в свободное от работы время, размышлениями о чем-нибудь не очень сложном, например об истине и слове.

Ну а потом, передохнув на этих пустячках, убрав спиртовку и посуду, открыв засов, он снова стал серьезным и был готов к приему нового клиента.

Бунт месье Лекуведа

Когда официантка поставила на столик перед Александром Лекуведом тарелку с двумя кусками мяса и картофельным пюре, он вдруг поднял руку и сердечно кому-то помахал.

— Кому это вы? — удивилась она, озираясь. — Еще рано, у нас больше никого нет.

— Кому? Вот этому телячьему жаркому! Я его видел и вчера, и, кажется, позавчера. А может, даже в прошлом месяце. Так что мы старые знакомые!

Официантка пожала плечами и отошла к раздаче.

С тех пор как Лекувед овдовел, он столовался только тут. Приходил каждый день в одиннадцать тридцать. Такая привычка появилась у него, еще когда он работал: пообедать пораньше, прежде чем ехать на окраину, где он преподавал философию для переростков, готовившихся пересдавать экзамены за курс средней школы. И вот сегодня буквально одним махом сломал сложившиеся за долгое время почти приятельские отношения с официанткой, теперь она его враг. Он это понял, но ничуть не пожалел.

Официантка принесла стакан с компотом, чуть не швырнула его на стол и, прежде чем Лекувед успел заказать кофе, нацарапала на бумажной скатерти счет. А едва он расплатился, как она стащила скатерть со стола, скомкала и отправила в большую мусорную корзину около стойки. Он вышел — она и не подумала с ним проститься.

День выдался ясный. Лекувед вытащил часы из жилетного кармашка. Еще не было полудня, в его распоряжении весь длинный, ничем не занятый день. Он вдохнул свежий воздух и решил посидеть в открытом кафе на другой стороне улицы да попить кофейку.

Вошел, расположился на стуле и вытянул ноги, но тут подбежал официант и попросил его перебраться внутрь. Терраса, объяснил он, предназначена для тех, кто заказывает еду, а Лекувед спросил один напиток. Этот официант вполне мог быть его бывшим учеником. Из тех, кто год за годом заваливал экзамены. Лекувед глянул ему в лицо:

— Вы хотите сказать, я должен идти внутрь, хотя желаю пить кофе на террасе?

— Ну да, внутрь. — Официант раздраженно сдернул с плеча салфетку.

Но Лекувед осадил его жестом:

— Позовите хозяина. Я с ним поговорю.

— Прикажете предъявить вам письменное распоряжение с печатью? — Официант распалялся все больше. — Я вам сказал, что столики на террасе — для тех, кто пришел пообедать.

— Вот и отлично. Я как раз только что пообедал. Вон там, напротив. А вы теперь принесите мне кофе.

— Никакого кофе! — взвился официант. — Немедленно встаньте!

Что ж, Александр Лекувед действительно поднялся. Взял официанта за правое ухо и спокойно, хладнокровно стал его выкручивать, пока парень не вырвался и не отскочил. Лекувед снова сел:

— Чашку кофе, пожалуйста!

На улице останавливались прохожие и наблюдали на этой сценой. Официант тер ухо и бормотал:

— Ну, вы… ну, вы…

Лекувед вежливо повторил:

— Пожалуйста, чашку кофе.

А в третий раз заорал:

— Кофе, а не то я вам другое ухо откручу — вон то, что посредине, с двумя дырочками для соплей!

Официант оторопел и ретировался к стойке пожаловаться на дебошира. Спустя пять минут к столику Лекуведа подошел сам хозяин и поставил перед ним чашку кофе.

— Вы не имеете права… — начал он.

Но Лекувед перебил его:

— Еще как имею! Вам известно циркулярно-подзаконное уставное распоряжение о торговле кофе на открытых террасах?

Хозяин спасовал. С таким настырным лучше не связываться, чего доброго, у него еще найдутся знакомые в префектуре. Оставалось только развести руками.

Зеваки на улице разошлись. Лекувед выпил кофе, взглянул на счет, который хозяин оставил на столике, и положил на него несколько монет.

Ему было хорошо. До чего, оказывается, приятно бунтовать!

Он встал, сделал несколько энергичных движений, чтобы размяться, и решил, раз уж нашел на него буйный стих, наведаться к шурину — благо до его лавочки рукой подать. Этот самый шурин, брат жены Лекуведа, вот уж три года, как не отдавал подсвечники, которые взял на время. Правда, с тех пор, как умерла жена, Лекуведу они были ни к чему, семейных торжеств по праздникам больше не устраивалось. Но это ничего не значит!

Шел он не спеша, шел и думал, но все же оказался перед лавкой шурина скорее, чем ожидал, и, кстати, вдруг сообразил, что было бы неплохо несколько обновить свой гардероб. Поэтому с порога произнес:

— Вот зашел узнать, как ты поживаешь, и купить пару рубашек. А заодно ты мог бы вернуть мне подсвечники, которые когда-то взял.

Улыбка сбежала с лица шурина, лоб наморщился.

— Какие еще подсвечники?

— Две штуки, что ты одолжил у сестры три года назад, когда она еще была жива.

Шурин хлопнул Александра по плечу:

— Так это ты про те подсвечники, которые твоей жене достались от моей матери?

— Ясно, про них! А ты думал, про те, что зажигают в Гранд-опера?

— Ну нет. Это память о сестре. — Шурин помотал головой и переменил тему: — Какие тебе рубашки? Гладкие или в полоску?

— Я что-то не расслышал, — резко сказал Лекувед. — Ты, кажется, не хочешь возвращать мои подсвечники?

Не дожидаясь ответа, он зашел за прилавок, окинул взглядом полки со стопками разложенных по размерам рубашек и преспокойно взял десять штук, белых, тридцать девятого размера. Потом шагнул к соседнему стеллажу и прихватил десяток жилеток. Какие попались. Взял с прилавка два пластиковых пакета, в один засунул рубашки, в другой жилеты и вышел из лавки. Шурин опешил, но быстро пришел в себя и выскочил на улицу вслед за ним:

— Куда ты столько нахватал? Одни жилеты целое состояние стоят!

Александр Лекувед остановился:

— Когда ты мне вернешь подсвечники, я, может быть, верну тебе жилеты. А рубашки так и так теперь мои.

И, оставив онемевшего шурина стоять посреди улицы, пошел прочь, с пакетами в руках, счастливый донельзя. Кое-кто из встречных здоровался с ним. Наверное, какие-то знакомые. Он всех перезабыл. Чем только он не занимался в этом квартале! С кем только не работал! До курсов на окраине преподавал в частных школах тут, неподалеку, был секретарем у одного из местных политиков, корректором в еврейской типографии. И еще, и еще…

И везде слыл учтивым, услужливым. Но никогда, где и что бы ни делал, такого удовольствия, как сегодня, он не получал.

Александр Лекувед шел, напевая и помахивая пакетами. Почти у самого дома он поднял глаза к ясному небу. И едва не вознес ему благодарность. Однако солидные люди не беспокоят небеса по пустякам. Так что он потрусил себе дальше, наслаждаясь солнышком и хорошим настроением. Александр Лекувед, семидесяти двух лет, учитель на пенсии, почтенный, но отнюдь не окруженный почетом, лихой, хоть и запоздалый, бунтарь, первый раз почувствовал вкус к жизни.

Консервы

В бакалейную лавку Оскара Вердена покупатели заходили, едва ли не подняв руки, точно гангстеры из вестерна, пойманные на месте преступления. И робко спрашивали:

— Нельзя ли килограмм картошечки, да-да, вот такой? И пакетик кофе, нет, не этот, другой? Сколько я вам должен?

Под двуствольным взглядом хозяина уместно было бы прибавить:

— Деньги до или после расстрела?

Но на шутки никто не осмеливался.

Обычно Оскар Верден смотрел на вас так, словно вы были прозрачный, затем опускал глаза в усыпанный опилками пол и, наконец, протягивал вам мятый листок, который отрывал от пришпиленного к серому халату блокнота. На нем простым карандашом были записаны цены и внизу, под чертой, итог. Если же он бывал в хорошем настроении, то переводил взор с пола на бумажку и сам бесстрастно возглашал счет. «Надо же, он умеет говорить! Невероятно!» Умел, умел.

Ну а в те дни, когда настроение у бакалейщика бывало превосходное, он мог даже выпалить в отважившегося переступить порог лавки отрывистым:

— Что нужно?

Покупатель чуть не падал с ног от неожиданности. В вестерне он непременно выстрелил бы в ответ в порядке законной самозащиты. Но в Четвертом округе у людей крепкие нервы. И вошедший, показывая на пирамиду банок с зеленым горошком, спокойно говорил:

— Дайте мне вот это!

— Что — это? — спрашивал Верден, уставясь в пол.

— Зеленый горошек.

— Зеленого горошка нет!

— Да как же нет, когда вон он, на полке у вас за спиной. Дайте мне одну банку.

— Нет.

Покупатель хватался рукой за то место, где у ковбоя висит кобура:

— Ну хватит, месье Верден. Дайте мне банку горошка с той полки. У меня мало времени.

Атмосфера накалялась, бакалейщик занимал боевую позицию:

— У меня тоже нет времени. Берите что-нибудь другое, это отложено на заказ.

— Дайте банку горошка, или я к вам больше ни ногой, — кипятился покупатель.

Оскар Верден выходил из-за прилавка и, глядя неприятелю в лицо, цедил:

— Вам сказано: горошка больше нет. А это — на заказ.

— Немедленно подайте мне горошек, не то я позову полицию! — Случалось, покупатель цитировал услышанное в фильме.

Верден выставлял кулаки на уровне блокнота. Неколебимый, как скала, готовый отразить любую атаку, он сам бросался в схватку:

— Зовите хоть министра всей полиции! Я сказал, что сказал: тот горошек отложен! Зовите хоть раввина всей полиции, все равно не получите ни банки!

Покупатель на шаг отступал и сбавлял тон:

— Ну будьте же благоразумны!

Верден, однако же, так просто не сдавался.

— Вы угрожали мне полицией! — твердил он.

— Это я только так. Стану я бегать за полицией из-за какой-то баночки горошка, которую теперь-то вы мне прекрасно продадите, правда?

Верден заслонял своим телом полку с консервами:

— Не дам ни банки, пока я тут хозяин!

— Но мне необходим горошек, жена велела принести.

Верден охотно переключался на другую тему:

— Так у вас есть жена?

— Ну да, — недоуменно отвечал покупатель.

— И вы ее любите?

— Да, но какое это имеет отношение к горошку?

— Никакого. А вы хотите, чтобы все было логично?!

В это время звонил телефон. Верден снимал трубку, говорил: «Алло», потом: «Да… да… да…» — после шестого «да» рявкал: «Нет!» — и бросал трубку.

— Ну вот, — стерев пот со лба, он снова обращался к покупателю, — теперь можете забирать хоть все банки своего горошка. Сколько вам дать?

— Одну. А что вдруг такого изменилось?

— Не ваше дело, — отвечал бакалейщик, засовывая покупателю в сумку шесть банок.

— Мне только одну! — возражал тот.

Верден сверлил его взглядом:

— Вы мне морочите голову со своей женой. Пристаете со своей полицией. И в конце концов берете одну несчастную банку горошка?

Покупатель взрывался:

— Силы небесные! И за какие только грехи меня занесло в лавку к этому бесноватому!

Он кричал:

— Мне не нужно шесть банок! Вам позвонили и отменили заказ, так? И вы решили, раз такое дело, всучить все мне! Я что вам, свалка? Да вы… вы знаете кто?.. Вы просто…

Он форменным образом задыхался от злости. Верден подскакивал и хлопал его по спине. Это помогало: покупатель переводил дух и машинально бормотал «спасибо».

— Не за что! — скрежетал бакалейщик.

И тут снова звонил телефон. «Нет… нет… нет…» — говорил Верден, после шестого «нет» рявкал: «Да!» — и бросал трубку.

За это время покупатель приходил в себя:

— Ладно, так и быть. Здоровье дороже каких-то консервов. Давайте сюда ваши банки, вот вам деньги, и я пошел.

— Не выйдет, — отвечал Верден. — Вы что, не слышали? Отмену отменили.

Покупатель закатывал глаза, шатаясь, выходил за дверь и оседал на землю. Ведь и самое сильное сердце, бывает, сдает. А что уж тут причиной: нервотрепка, жара, духота или, может, Верден? Кто это знает!

Бакалейщик, стоя на пороге, глядел на лежащего и вздыхал:

— Жаль. В кои-то веки разговоришься с человеком…

Кто-то вызывал «скорую помощь», она приезжала, и, лежа на носилках, покупатель предостерегал санитара:

— Если хотите сберечь свои нервы, не покупайте зеленый горошек в этой лавке.

Водитель включал сирену, а санитар поглаживал больного по плечу:

— Не волнуйтесь, месье. Уж слишком мы расстраиваемся из-за вещей, которые того не стоят! Горошек, нервы, бакалейщики, смысл жизни — какие пустяки! Ведь главное — совсем другое!

— Что же? — вяло шептал размякший пациент.

А санитар, пока карета мчалась от ратуши к больнице Отель-Дьё, все время повторял:

— Другое.

Явление Виктора Гюго

Залман Лезерик получал по почте еврейскую газету на идише. А кроме того, каждый день часов в десять-одиннадцать покупал в киоске еще одну, на французском. Хотя бы для того, чтобы получше знать о тех событиях глобального масштаба, которые никак не отражались на его частной жизни. Ничего особенного он собой не представлял. Но в прошлом, пока не ушел на покой, ездил по парижским пригородам и торговал на рынках подержанными книгами и журналами, а потому сохранил привычку с величайшим почтением относиться к печатному слову. Так что, отойдя от дел и продав свой фургончик, оставил большую часть скопившегося товара у себя. Груды нераспроданных книг да еще и газеты, которых каждый день все прибывало, — во всем квартале, несомненно, он один был окружен таким количеством типографской продукции.

В тот день он, как обычно, вышел из дому и направился к газетному киоску у метро, но по дороге завернул в аптеку купить бутылку парафинового масла. Лекарство, которое прописал его новый врач, ничуть не помогало, и он решил вернуться к испытанным средствам.

В аптеке Залман Лезерик встретил Симона Рыкова — тот зашел спросить что-нибудь от кашля. Они немножечко поговорили, и Лезерик уже собрался распрощаться и идти дальше за своей газетой, как вдруг Рыков сказал ему любезным тоном:

— Послушайте, Залман, я не хочу сказать ничего дурного, но куда вы денете все свои книги и газеты, когда умрете? У вас ведь, кажется, их целые залежи — мне говорила ваша приходящая прислуга, она у меня тоже делает уборку. Зашли бы лучше как-нибудь сыграть в белот. Я приглашаю.

Однако Лезерик на предложение не польстился. Он знал, что Рыков и компания других пенсионеров собираются в кафе у самого метро. Но ему там было скучно.

— А вы, вы что же, не читаете? — только и спросил он.

— Да никогда! Жена рассказывает мне все новости, которые услышит в городе. С меня хватает.

— Но как же без газеты вы узнаете, что происходит?

— Вы думаете, — усмехнулся Рыков, — когда настанет конец света, то за три дня во «Франс-суар» или «Унзер ворт» поместят об этом объявление?

Задетый, Ледерик предпочел оборвать разговор.

— Будьте здоровы, — сухо попрощался он и вышел из аптеки с торчащим из бумажного пакетика флаконом парафинового масла.

Но Рыков увязался следом.

— Я не успел спросить, у вас, случайно, не найдется каких-нибудь старых ненужных романов? Вы не могли бы мне их дать? Не для меня, не для жены, а для внука — он портит зрение над книжками, а бедный отец не успевает покупать их в «Базар-Отель-де-виль».

— Пускай пойдет в библиотеку в мэрии, — пожал плечами Лезерик.

— Так вот, — воскликнул Рыков, хватая его за рукав, — вот, значит, как вы разговариваете с человеком, когда он просит старые книжонки, вам все равно не нужные, для мальчика, который рвется к знаниям!

Лезерик промолчал и зашагал своей дорогой. Рыков не отставал.

Так они и дошли до киоска, где, как нарочно, стоял Бертольд Фриснах, парикмахер и их общий знакомый. Он покупал какой-то журнал про кино и рылся в кармане брюк, отыскивая мелочь.

— Нет, вы слыхали, как он говорит о моем внуке? — накинулся на него Рыков, призывая в свидетели несправедливости.

Фриснах обернулся, вежливо поздоровался с одним, потом с другим и спросил у Рыкова:

— Ваш внучек заболел?

Нет, — вмешался обозленный Залман. — Просто он хочет, чтоб я отдал ему свои книги. Что, если я явлюсь к вам в дом и начну выпрашивать ваш парик или ножницы?

— Парик? А при чем тут парик? — Бертольд Фриснах так и вздрогнул: он был лысый и страшно обидчивый.

Маленький, метр пятьдесят пять ростом, но кипучий и прыткий, он ткнул Лезерика в грудь скрученным в трубку журналом:

— Вы что, решили посмеяться, Залман? Смотрите, как бы не пришлось смеяться в одиночестве!

А Рыков, сложа руки, довольно наблюдал за ними.

— Что, убедились? Говорил я? — сказал он парикмахеру.

— Да это я к примеру, — оправдывался Залман. — И речь шла вовсе не о вас. О книгах, об образовании… и все такое. Вас это вовсе не касается. Вы неправильно поняли.

— А я, выходит, неуч? Книжек не читаю? Журналов и газет не покупаю? Да? — накалялся коротышка-парикмахер.

— Журнальчик с голыми красотками — это совсем не то! — язвительно заметил Лезерик, показывая на журнал, которым потрясал Бертольд Фриснах.

Они бы еще долго препирались, но вдруг к ним подошел Виктор Гюго. Он с давних пор обосновался на площади Вогезов и даже после смерти захаживал в киоск у станции «Сен-Поль» купить газетку, как все люди.

На вид Гюго был как Гюго, одет в привычный редингот. Но все, и даже парикмахер, ужасно удивились. Первым опомнился и восторженно заговорил Залман:

— Не вы ли месье Виктор Гюго, тот, чей музей находится тут рядом, на площади Вогезов? Ведь это вы? У меня дома штук двадцать пять ваших книг. «Удел человеческий»,[6] «Отверженные»… какие-то еще… Но все хорошие!

— Я и сам не упомню уже всех названий, — сказал Виктор Гюго, потирая ухо. — Скажите-ка лучше, друзья мои, о чем это вы тут спорили? Речь, мне послышалось, шла о чтении? О культуре? И о голых красотках? На редкость интересная беседа! А что, вертящимися столиками вы не увлекаетесь?

Бертольд Фриснах развернулся всем телом, чтобы лучше рассмотреть Виктора Гюго.

— Простите, — сказал он, — я в некотором смысле сам вертящееся, как вы говорите, кресло, а вас в последний раз видал в кино.

— Да? И в каком же, интересно, фильме? — спросил Гюго.

Но прежде чем Фриснах успел ответить, Лезерик отстранил его и, решительно взяв под руку Гюго, повлек его с собой.

— Эти люди не читают книг, — сказал он классику. — Пойдемте лучше ко мне. Я покажу вам свою библиотеку, там есть все ваши книги и много других. Это тут, совсем рядом.

Гюго не возражал. Они отошли уже метров на пять, когда их настиг Рыков.

— Подождите! — крикнул он и обратился к Гюго: — Извините, что затрудняю вас, месье Виктор Гюго, но не могли бы вы сказать что-нибудь этакое моему внуку? Он ходит в лицей Карла Великого, ваши слова пригодятся ему для домашнего задания — он перепишет их и уж наверняка получит хорошую отметку.

— Пусть читает мои произведения, там легко найти подходящую цитату, — с улыбкой ответил Виктор Гюго.

Но Рыков затряс головой:

— Живое слово куда важнее, чем книжка! Ну что вам стоит, раз вы все равно уже здесь, заглянуть ко мне на чашечку чая? А я позвоню внуку, чтобы он зашел. И он вас увидит. Такая будет польза для учебы.

Залман Лезерик тянул Гюго за рукав, чтоб он не слушал Симона Рыкова, но тут и коротышка-парикмахер, который до сих пор робел, решился подойти.

— Месье Гюго, — сказал он, — не будет ли у вас при себе фотографии? С автографом. Для моего салона. Одна подписанная у меня уже есть — от Марселя Коена, боксера. А если я еще и вашу повешу над кассой — отличная приманка для клиентов.

— Увы, нет! — Виктор Гюго развел руками. — Вообще говоря, — сказал он Лезерику с Фриснахом, — для визитов, пожалуй что, уже нет времени. Вот только куплю газету, и пора обратно в музей. — Он поклонился. — Приятного вам дня, друзья.

Залман, увидев, что Гюго уходит, отчаянно вцепился в его руку и срывающимся от волнения голосом спросил:

— А все-таки, как ваше мнение, романы там и прочая литература — от этого действительно умнеют?

Виктор Гюго вздохнул:

— Роман, раз вы хотите знать, не в малой мере порождение необходимости. Другое дело — поэзия! Поэзия — вот самое главное!

И хоть никто из слушателей толком ничего не понял, все трое важно закивали головами, еще бы — говорит не кто-нибудь, а человек, имеющий музей! Великий человек засеменил назад к киоску, а на обратном пути, снова проходя мимо новых знакомых, дружески помахал им газетой. И, не останавливаясь, проговорил:

— Поэзия! Запомните, друзья мои, поэзия!

Он отошел уже довольно далеко, но вдруг обернулся и, снова взмахнув газетой, прибавил — голос был едва слышен:

— Придет время, и вы поймете. Вы сами — это тоже поэзия.

И он исчез до следующего раза.

Нищий

В тот воскресный вечер Артур Альмезен выходил из кино «Сен-Поль». Фильм ему очень понравился. В зале он случайно встретил соседа по лестничной площадке, и теперь тот спешил скорее сесть в автобус и домой, Артуру же хотелось побеседовать. Он выплескивал свои впечатления, ораторски выбрасывая вперед руку в подкрепление слов, а сосед соглашался со всем, что бы он ни сказал. Должно быть, один из таких размашистых жестов он чуточку, на долю секунды, передержал. Всего на долю секунды.

И этого хватило, чтобы кто-то из проходивших по улице Сент-Антуан мимо кинотеатра положил в протянутую руку монетку и пошел восвояси, довольный тем, что совершил доброе дело.

Спустя минуту невнимательный благодетель уже входил в ближайший дом.

А Альмезену понадобилось несколько мгновений, прежде чем он осознал происшедшее и, показав соседу лежавшее на все еще раскрытой ладони возмутительное подаяние, выдохнул:

— Видали? Каково!

Сосед взглянул и машинально сказал:

— Не очень щедро.

И наконец устремился к остановке автобуса.

Альмезен же остался стоять на месте.

Сначала он хотел просто выбросить монетку в сточную канаву, но это не стерло бы оскорбление. Раздумывая, как поступить, он подошел к дому, в котором скрылся обидчик. Что ж, достаточно найти его этаж, постучать и вернуть монету, объяснив, что он солидный, всеми уважаемый скорняк, ему пошел шестой десяток и он не потерпит, чтобы кто-нибудь, пусть даже по ошибке, подавал ему милостыню.

В коридоре было темно. Тусклый свет — декабрь, четыре часа дня — едва-едва пробивался сквозь забранное сломанной решеткой окошко над дверью. Альмезен не сразу нашел выключатель. Но и когда зажглась наконец слабая лампочка, это не сильно облегчило его поиски. Привратницкая была заперта. Имена жильцов в списке ни о чем ему не говорили. Тогда он поднялся по лестнице и наудачу позвонил в левую дверь. Никто не открыл. Позвонил в правую — женский голос спросил сначала на идише, потом по-французски:

— Кто там? Минутку, я иду…

— Извините, пожалуйста, — сказал он тоже на идише, чтобы расположить к себе хозяйку.

Она открыла. Альмезен снял шляпу и пустился в объяснения. Хозяйка удивилась, пригласила его в крохотную прихожую, дала тапочки, чтоб не запачкать натертый паркет, и провела в комнату.

— Значит, вы стояли около кино «Сен-Поль», просили милостыню… — пересказала она на идише то, что поняла из его рассказа. И продолжила, глядя ему в глаза, по-французски: — И не стыдно вам попрошайничать, как какой-нибудь шнорер?[7] Приличный господин, хорошо одет… У вас что, никого нет?

Альмезен чуть не задохнулся:

— Но, мадам! Все совсем наоборот, о чем я и твержу вам битый час!

Она округлила глаза:

— Что вы кричите?

— Но, мадам! — Он затряс головой. — Я же говорю: произошло недоразумение. И я хочу вернуть монету человеку, который подал мне ее по ошибке! Разве это так трудно понять? Очень трудно?

— Я все прекрасно поняла, — кивнула она. — И не кричите, как сумасшедший! Какой-то господин подал вам слишком крупную монету, и вы, как честный человек, хотите ее вернуть и получить взамен поменьше, чтобы не вышло так, как будто вы нечаянно украли.

Он утер лоб:

— Да нет, мадам! У меня своя лавка на бульваре Севастополь, там все меня знают, мне пятьдесят пять лет и…

— При чем тут возраст! — перебила она. — Мне пятьдесят четыре, а я еще совсем не старая!

— Я тоже чувствую себя молодым, не в этом дело.

Хозяйка предложила ему сесть на стул, сама тоже села и подвела итог:

— В общем, если я правильно поняла, у вас есть своя лавка, но тем не менее по воскресеньям вы собираете подаяние около кино «Сен-Поль». Это нехорошо! Я на вас удивляюсь!

Альмезен так же вытянул руку, как делал в прошлый раз для вящей убедительности, но теперь от досады. Хозяйка встала:

— Ладно, что бы там ни было, но чаем я вас напою. Я за вас не в ответе. Раз вы считаете, что попрошайничать около кино — это ничего, дело ваше. Сколько вам сахара: кусочек, два?

Альмезен, совсем отчаявшись, махнул рукой. Он чуть не плакал.

— Кладите два, но чай не слишком крепкий, а то я спать не буду.

Хозяйка принесла из кухни чайник и два пакетика чая:

— Берите сами сахару, сколько хотите. Не стесняйтесь. Я тоже хочу сделать доброе дело — напоить бедняка чаем и угостить пирогом.

Она еще раз сходила на кухню и поставила на стол блюдо со штруделем.

При слове «бедняк» Альмезен возмутился. Он протестующе вскинул руки, но хозяйка уже скрылась на кухне, и теперь он не знал, что и делать. Кусочек штруделя хозяйка положила перед ним на блюдце, он взял его и откусил:

— Очень вкусно. Моя жена, когда еще была жива, тоже пекла штрудель, но только, кажется, потоньше.

— Так лучше! И давно она скончалась? — спросила женщина, отпивая глоточек чаю.

Она держала чашку как настоящая леди, оттопырив мизинец.

— Три года назад. Теперь вот приходится одному ходить в кино по воскресеньям.

— А раньше что же, — с королевской непринужденностью спросила она, — вы с ней просили подаяние вдвоем?

Он вынул платок и утер пот со лба:

— Но, мадам… Я уж сто или тысячу раз говорил вам: я не нищий!

— Да ничего зазорного тут нет! С каждым может случиться. Вот и мой муж незадолго до смерти совсем разорился. И если бы он тоже пошел просить подаяние у входа в кино, может, было бы лучше.

— Но, мадам… Я вполне обеспечен. И ничего такого страшного, о чем вы говорите, со мной никогда не бывало. Вы выдумали невесть что! А я всего лишь навсего хочу вернуть монету человеку, который дал мне ее по ошибке! — дожевывая последний кусок штруделя, сказал Альмезен.

Хозяйка тут же прибрала освободившееся блюдце и задумчиво сказала:

— Вы и вправду честный человек. Мне бы встретить такого лет двадцать назад. Жаль, что вы обнищали! Как в жизни все несправедливо!

Альмезен подавился, вытер рот и вскочил:

— В конце концов, мадам, сколько можно?!

Она уже не слушала и думала свое: «Вот беда, мужчина в таком красивом темно-синем пальто, прямо принц, в такой солидной шляпе, прямо председатель землячества, вынужден просить милостыню перед дверью кино и нервничает, когда ему об этом говорят. Вот она, жизнь!»

Погруженная в свои мысли, она не отвечала. Альмезен кашлянул.

— Ну, мне пора, — сказал он, поостыв. — Спасибо вам за чай и штрудель. Большое спасибо, мадам. Пойду-ка я домой. А монета, что уж теперь. Отдам ее какому-нибудь бедняку.

При последнем слове она очнулась, крепко, двумя руками сжала руку Альмезена и, кажется, обняла бы его, будь это позволительно вдове. Но даже самая милосердная женщина обязана держаться в рамках. Она лишь прошептала:

— Когда вы в следующий раз придете в воскресенье вечером просить подаяния у входа в кино «Сен-Поль», загляните потом ко мне, попьем чаю с пирогом.

На этот раз Альмезен не рассердился. Он вдруг увидел, как она мила, в этих своих домашних тапочках, с коричневой шалью на плечах. И когда она проводила его до двери, вдруг, неожиданно для самого себя, сказал:

— С великим удовольствием, мадам, с великим удовольствием! Раз так, пожалуй, я схожу в «Сен-Поль» уже на следующей неделе. Для одинокого вдовца, которому по воскресеньям так тоскливо, нет ничего лучше кино.

— Да, — вздохнула она, — отличная штука.

Пока Альмезен спускался по лестнице, она смотрела ему вслед. Он успел пройти всего один марш, как лампочка автоматически отключилась. Она нажала на выключатель, стянула шаль на плечах и крикнула, перегнувшись через перила:

— Так не забудьте — в следующее воскресенье! Как закончите с подаянием — сразу идите ко мне погреться. Люди так нужны друг другу! Так нужны…

Загрузка...