Судьба первых анклавов модернизации, как правило, бывает очень трагична.
Велел он (Пугачев. — А. Б.) расстрелять Хаврову и 7-летнего брата ее. Пред смертью они сползлись и обнялись — так и умерли, и долго лежали в кустах.
Пугачев ехал мимо копны сена — собачка бросилась на него. Он велел разбросать сено. Нашли двух барышень — он их, подумав, велел повесить.
Мы не поступимся своим священным правом владеть людьми!
В идеологии петровской и послепетровской эпохи Россия была государством, оторванным от Европы коварными монголами. То она была частью Европы, а потом ее оторвали от Европы, и она «нахлебалась татарщины». Вполне официально ставилась задача «вернуться в Европу».
В этой идеологии дворянство оказывалось «европеизированным» слоем. Так сказать, теми, кто уже в Европу вернулся. Получается, что сама их принадлежность к Европе не столько уже дело факта, сколько дело официальной идеологии.
Всегда и везде после модернизации все люди нового европейского общества становились просто самыми обычными, немудрящими европейцами — без особых идей. Нет ведь ничего особенно выдающегося в том, чтобы быть европейцами — так же, как очень трудно гордиться тем, что ты северянин или южанин, блондин или брюнет. Потомки норманнов — норвежцы, бывшие дети волка из рейнских лесов, немцы, осознавали себя частью Европы. Ну, часть и часть… «Я — европеец», и все тут. Такое же самоопределение, описание себя, как «я — блондин». Дальше что?
Конечно, в умениях и талантах есть нечто и возвышающее. Быть образованными и умелыми почетно. Европейцы среди необразованных крестьян выделяются и входят в верхушку общества — особенно пока их мало.
Так могут сливаться два типа самосознания: нейтральный, цивилизационный, и уже не очень нейтральное самосознание «лучших людей». Пока идет рывок модернизации, европейцы и правда как-то «лучше» остальных. Но это имеет и обратную силу: можно считать себя лучше окружающих просто потому, что ты — европеец.
К тому же в Российской империи (недавней Московии) быть европейцем — это значит выделяться идеологически. Европеец — это звучит гордо. Просвещенный человек лучше непросвещенного не потому, что умеет читать и получает новые возможности. А потому, что быть просвещенным человеком лучше и правильнее, ритуально чище, чем непросвещенным.
В этом была и чисто европейская идеология. И нечто очень, очень русское…
Ведь в средневековой Московии XVI–XVII веков Русь считалась святой землей, в которой все было абсолютно священно и праведно. Любая мелочь, включая обычай класть поясные поклоны, спать после обеда или сидеть именно на лавке, а не на стуле, была не просто так, а священным обычаем. Отступиться от него значило в какой-то степени отступиться и от христианства. Дмитрия Ивановича, «Лжедмитрия», осуждали, в частности, за бритье бороды, за то, что не спал после обеда.
Когда Василий III по просьбе второй жены сбрил бороду (1515), специально по этому поводу собрался церковный Собор. И постановил: бороду немедленно отпустить!
В эти священные установки нельзя было вносить никаких изменений. Внести означало не просто отойти от заветов предков, но и усомниться в благодатности Святой Руси.
А все остальные страны, и восточные, и западные, рассматривались как грешные, отпавшие от истинной веры. Конечно, русские цари организовывали новые производства, заводили «полки нового строя» и, нанимая немецких и шотландских инженеров и офицеров, ставили их над русскими рабочими и солдатами — просто потому, что они владели знаниями, которых у русских еще не было. Но даже в конце XVII века прикосновение к «инородцу» опоганивало; входить к нему в дом и есть его пищу было нельзя с религиозной точки зрения.
Немцы оставались теми, кто используется, но у кого почти не учатся. А русское общество бешено сопротивлялось всяким попыткам его хоть немного изменить.
В спорах о реформах Петра I, обо всей петровской эпохе совершенно справедливо отмечается, что Россия должна была учиться у Европы и сама становиться Европой — если не хотела превратиться в полуколонию и погибнуть в историческом смысле. Но совершенно не учитывается этот важнейший факт: для того чтобы учиться у Европы, надо было разрушить представление о странах «латинства» как о грешных странах, религиозно погибших землях. А одновременно надо было разрушить представление о России как совершенной стране, в которой все свято и ничего нельзя изменять.
Петр поступил так же, как тысячелетием до него поступил князь Владимир: силой заставил принять новую систему ценностей! Владимир «перевернул» представления древних россов: свое родное язычество объявил признаком дикости, а веру в Перуна и Мокошь — неправильной верой в бесов. А чужую веру, веру врагов-византийцев, чьи храмы было так весело грабить, объявил истинной верой, которую хочешь не хочешь, а придется теперь принимать.
Так же все перевернул и Петр I: Святую Русь объявил отсталой и дикой, несовершенной и грубой. Грешные западные страны, населенные чуть ли не бесами, объявил цивилизованными и просвещенными, источником знания и культуры. В такой перевернутой системе ценностей само собой получалось, что грешная, ничтожная Русь просто обязана перенимать мудрость у праведного ученого Запада. Теперь как раз немецкая одежда повседневна на обритых дворянах, на свадьбе же бородатых шутов их одевают в русскую народную одежду, а в гимназиях XVIII века русскую одежду будут заставлять надевать лентяев и двоечников. В НАКАЗАНИЕ — как столетием раньше надевали немецкую.
Когда А. В. Суворов решил вместе с женой принести церковное покаяние, в Георгиевскую церковь села Началова они с женой явились: «он в солдатском мундире, она в крестьянском сарафане».[11]
В Саранске архимандрит Александр принял Пугачева с крестом и поминал во время молитвы «государыню Устинью Петровну». С него сняли ризы, обрезали волосы, надели мужицкий армяк и сослали на вечное заточение. «В указе было велено вывести Александра в одежде монашеской. Но Потемкин отступил от сего, для большего эффекта».[12]
Петр I и не думал отменять противопоставление Россия—Запад, давно существовавшее в сознании россиянина; он только поменял знаки на противоположные. То, что было со знаком «плюс», стало восприниматься со знаком «минус», и наоборот.
А было и не только возвеличивание Запада до пределов просто неприличных. Было и прямое кощунство.
Петр женится на Екатерине Скавронской, крестным отцом которой при перекрещивании в православие был его сын Алексей (потому она и стала «Алексеевной»). И получилось, что женится-то он не только на публичной девке, но еще и на своей духовной внучке…
Петр I присвоил себе титул «отец отечества», а в религиозной традиции «отцом» может быть только духовное лицо, «отцом отечества» — только глава всей Русской православной церкви.
Петр I допускал называть себя «богом» и «Христом», к нему постоянно относили слова из Священного Писания и церковных песнопений, которые относимы, вообще-то, только к Христу. Так, Феофан Прокопович приветствовал Петра, явившегося на пирушку, словами тропаря: «Се Жених грядет во полунощи», а после Полтавской битвы 21 декабря 1709 года Петра встречали словами церковного пения, обращенного к Христу в Вербное воскресенье: «Благословен грядый во имя Господне, осанна в вышних, Бог Господь и явися нам…»
Священников из восставших стрелецких полков вешали на специальной виселице в виде креста, и вешал их палач, одетый священником, и казнь оборачивалась издевкой над самой христианской верой, кощунством, сатанинским хихиканьем.
Петр I основал Всешутейный и Всепьянейший собор, который мог восприниматься только как кощунственное и притом публичное глумление над церковью и церковной службой.
Доходило до удивительных совпадений, о случайности которых я предоставляю судить читателю…
Пришествие Антихриста ожидалось в 1666 году, а когда оно не исполнилось, стали считать 1666-й не от рождения Христа, а от его воскресения, то есть в 1699 году. За несколько дней до наступления этого года, 25 августа 1698 года (следует помнить, что год начинался 1 сентября), Петр вернулся из своего заграничного путешествия, и его возвращение сразу же ознаменовалось целой серией кощунственных преобразований: борьба с русской национальной одеждой, с бородами, перенос празднования Нового года на 1 января (как в неправедных западных странах).
Не случайно же именно в это время пошли нелепые, но закономерные слухи — что настоящего Петра за границей немцы подменили, «заклали его в Стекольне (в Стокгольме. — А. Б.) в столб», а вернулся на Русь вовсе не Петр, а немец-подменыш, не человек, нелюдь…
Получалось, что Петр прекрасно вписывался в образ Антихриста и, по сути дела, ничего не имел против этого образа. И правда, неужели Петр не знал, как воспринимаются эти его действия? Несомненно, он просто не мог этого не знать.
Многие поступки Петра и не могли восприниматься иначе! Своими поступками Петр провозглашал, что он Антихрист, так же верно, как если бы он это о себе заявлял!
Понимал ли он, у кого, по представлениям его подданных, изо рта и носа исходит дым, когда с дымящейся трубкой шествовал по улицам Москвы?
Если бы Петр шел по улицам Москвы и громко кричал: «Я Антихрист!» — и тогда эффект был бы не больше.
Да и сами офицеры и солдаты — в мундирах иноземного образца, с бритыми физиономиями… Ведь бесов на иконах XVII века изображали обритыми и в немецких сюртуках и кафтанах! Так что когда солдаты (да еще под командой немца-офицера) тащили в Преображенский приказ одетого по-русски, бородатого старообрядца, это могло восприниматься только так: бесы волокут христианина в преисподнюю. Ведь чудовищная жестокость следствия, пытки огнем были повседневной, обыденной практикой. Без особенного напряжения фантазии современники могли представить себе застенки Преображенского приказа своего рода земным филиалом ада, в который бесами ввергаются православные, и за что?! За христианскую веру….
У обритого офицера в немецком мундире, даже предельно лояльного к царю, династии Романовых и к Российской империи, не мог не возникать вопрос: кого же мы защищаем, кому подчиняемся и за кого, за что в бой идем… А сами мы, получается, кто?! Защитник и слуга отечества оказывался, мягко говоря, в довольно сложном и весьма неясном положении.
Многие «нажитки» петровского времени оказались потрясающе живучи: например, на века стало хорошим тоном ругать эту «дикую» Россию и находить в ней самые невероятные недостатки (даже и те, которых нет).
Стало хорошим тоном сквернословить, кощунствовать, все подвергать эдакому ироническому сомнению.
Самый верный России, самый приличный и нормальный человек начинал жить как бы в двух разных мирах одновременно. Он осознавал себя русским человеком… Но одновременно все русское считалось диким и отсталым, худшим, чем европейское. Дворянин был православным — но глумился над православием и вообще над верой в Бога. Он был частью русского народа — и в то же время чем-то вроде французского или немецкого эмигранта.
«Черт меня судил родиться в России с умом и с талантом!»
«Клянусь, я не хотел бы иметь других предков, и никакой другой истории, кроме истории моих предков!»
Оба эти высказывания принадлежат одному и тому же человеку — Александру Сергеевичу Пушкину — и сделаны на протяжении двух недель одно от другого. Типичный признак раздвоения сознания, как и было сказано.
Другие последствия этого «петровского перевертыша» аукались странно, причудливыми соединениями, казалось бы, не соединимого: то пудовыми веригами под кружевами светского вертопраха времен Екатерины, то судорожным церковным покаянием Григория Потемкина сразу же после дичайшего загула; то стремлением часто богохульствовавшего и постоянно ругавшегося матом Суворова на старости лет уйти в монастырь.
Дворянство традиционно считало себя «лучшими людьми», кастой избранных. По мнению все того же А. С. Пушкина, цель дворян, не обреченных бороться за кусок хлеба и обладающих множеством привилегий, именно такова: стать лучшими людьми в государстве. Самыми культурными, самыми порядочными и честными.
Читатель вправе не согласиться, но во многом так оно и было. В дворяне мог попасть человек не особенно умный и культурный. В конце концов, плохое знание французского не делает человека умнее. Но определенными личными качествами он вынужден был обладать. Дворянин получал свои привилегии за службу. Или за гражданскую — за образованность, умение организовывать и управлять. Или за военную — то есть еще и за храбрость. Если он даже рождался дворянином, он должен был проявлять высокие нравственные и деловые качества — или исторгался из рядов дворянства.
Информация к размышлению: во время бунта Пугачева больше трехсот дворян, мужчин и женщин, были повешены за отказ признать Пугачева своим законным государем, Петром III, и присягнуть ему.
Как это делалось, очень хорошо описал А. С. Пушкин в своей «Капитанской дочке». Люди стояли под виселицей и прекрасно понимали, что их ожидает. Очень часто здесь же стояли их жены и дети; человек видел, что они разделят его участь. Были случаи, когда пугачевцы вешали или расстреливали детей на глазах отцов и матерей: как тех брата и сестру, которые после залпа сползлись и умерли, обнявшись. А родители? Так вот — не было случая, чтобы родители спасли детей, присягая бунтовщику. В том числе родители этих брата и сестры.
Женщины тоже могли спастись, согласившись признать самозванца. Кто им мешал отречься от мужа, даже если он не присягал? Вроде бы все склоняло как раз к «присяге» Пугачеву. Но сотни русских женщин умерли так же, как капитанша Миронова в «Капитанской дочке».
За всю историю пугачевщины только один потомственный дворянин пошел служить Пугачеву. Настоящая фамилия его — Шванвич, а у Пушкина это Швабрин. Отец этого Шванвича «прославился» тем, что во время дуэли с Алексеем Орловым Алексея окликнули, и Шванвич нанес ему удар саблей. До конца его дней правая сторона лица Алексея Орлова вечно «улыбалась» — шрам шел от уха до уголка рта. Пушкин как бы «слепил» два поколения Шванвичей.
Судя по всему, Шванвич предал не потому, что рассчитывал что-то получить от Пугачева. Сначала испугался смерти, всего-навсего, а потом пути обратно уже не было. Причем простолюдины не раз присягали Пугачеву, служили у него, а потом возвращались обратно. Под виселицей солдаты или дворовые люди, слуги помещиков, пугались и отрекались. Потом они бежали обратно, и их, что характерно, принимали. Потому что слуге можно было быть немного животным, чуть-чуть дикарем, было позволительно трусить и подличать для спасения жизни. А барину было нельзя, ему такое не прощалось. В том числе не прощалось и женщинам. Убитые Пугачевым дамы глубоко уважались обществом, но никому в голову не приходило, что они могут вести себя иначе. У Пушкина ведь тоже обе Мироновы, мама и дочка, выведены очень сочувственно, но без запредельных восторгов. А вот Швабрин совершенно омерзителен.
Шванвич сохранил тело, он пережил убитых Пугачевым. Но для всего своего сословия он безнадежно погиб социально, политически, психологически, духовно. Трудно описать всю меру отвращения, которую испытывали к нему буквально все. Во время процесса на его вопросы не отвечали даже солдаты. Дамы старались не коснуться его даже краем платья.
Шванвича сослали в Туруханск, и он там умер уже в 1830 годы, прочно всеми забытый. Не знаю, успел ли он прочитать «Капитанскую дочку» с собой в качестве персонажа.
Общество, которое создавал Петр, только очень условно можно назвать европейским. Да, внешне дворяне становятся похожи на европейцев — манерами, одеждой, едой, утварью. Но образ жизни дворян не имеет ничего общего с жизнью европейского дворянства. Никакого разделения общественной и частной жизни, никакой частной собственности, никакого верховенства закона над произволом отдельных лиц или группировок!
Петр вовсе не давал дворянам свободу. Он сделал их еще более страшными рабами государства, чем крестьян. Во времена Петра дворянин служил всю жизнь, с 15 лет до полной дряхлости. Он должен был начинать служить с солдата или матроса и только постепенно получал офицерские чины.
Именно поэтому дворяне «записывали в службу» только что родившихся детей: пока мальчик войдет в надлежащие лета, он уже «отслужил» сколько надо и может начать службу не с рядового.
Дворяне постоянно подвергались унизительным наказаниям. История России знает такие удивительные события, как порка придворной дамы или порка боевого офицера.
В 1724 году, в очередной раз почувствовав недомогание, Петр решил, что сифилис «подарила» ему последняя любовница, жена его офицера, Прасковья… И велел мужу выпороть «негодную Фроську» за то, что одарила гадкой болезнью царя-батюшку. По мнению Петра, муж плохо порол Прасковью; мужа прогнали, а приговор привели в исполнение солдаты у дворцового крыльца.
Олимпий (Евлампий) Бутаков служил во флоте с 1688 года, с первой потешной флотилии на Переяславльском озере. Во время Северной войны Бутаков стал капитаном 18-пушечной шнявы. Однажды он на своей шняве заблудился в тумане, опоздал на 10 дней в Кронштадт, и за это был запорот почти насмерть. Во всяком случае, много лет спустя у Олимпия тряслись колени, и ходил он только с палкой{3}.
Многим памятен Дмитрий Овцын, штурман Беринга. А был у него родной брат Лаврентий Овцын, и после совершения такого же «преступления», что и Бутаков — заблудился в тумане, — Лаврентий Овцын, родной брат Дмитрия, был запорот не до полусмерти, а НАСМЕРТЬ.
В этих случаях речь идет о крупных полководцах; о людях, лично известных Петру. Что же говорить о самых обычных, «рядовых» дворянах или тем более о «худородных» служилых людях, без больших богатств и без обширных связей при дворе?!
Еще в 1755 году царица Елизавета собственноручно выпорола одну из своих фрейлин: юная княжна Гагарина очень уж рано стала порхать из постели в постель, от одного гвардейского поручика к другому. Поймав блудливую княжну за ухо, царица разложила ее на диване, вооружилась розгой и порола «паршивку», «пока рука не притомилась».
С точки зрения своего общества, Елизавета Петровна не совершила ничего из ряда вон выходящего, наоборот: покарав «негодницу» «из своих царственных ручек», она проявила себя как Богом данная императрица, вторая мать; как заботливая пожилая дама, которой только и оставлять на попечение дочерей. А что?! Позаботилась о нравственности княжны, вот и наказала, молодец.
Спустя полгода эту же княжну царица с помпой выдала замуж, так что княжна в свои 15 лет вовсе не была ребенком по понятиям своего общества. Порка взрослой девицы, невесты, только что вернувшейся с интимного свидания, считалась делом нормальным.
Примерно в те же годы знаменитый своими гнусностями маркиз де'Сад угодил в тюрьму за то, что пытался выпороть бродячую торговку. Так сказать, перейти от теории к практике, осуществить то, о чем писал в своих опасных и глупых книжонках.
В России пока нет ничего даже отдаленно похожего.
Естественно, если человек и сам себя считает холопом государства и монарха, и все окружающие о нем такого же мнения — при чем же тогда европейство?!
Реальная европеизация дворян велась не через надевание портков немецкого покроя и не через питье кофе, а путем получения привилегий.
«Подлинная эмансипация дворянства, развитие его дворянского (в европейском смысле этого слова) корпоративного сознания происходили по мере его раскрепощения в 1730–1760 годы XVIII века…».[13]
Манифест о вольности дворянской «заканчивал почти трехсотлетний период обязательной военной службы землевладельцев и превращал их из служилого в привилегированное сословие».[14]
Дворяне весь XVIII век осознавались европейцами на официальном уровне и все чаще считали самих себя европейцами, судьба которых — руководить диким народом и нести свет в дикий народ, чахнущий вдали от источников европейского просвещения.
Но фактически они начали становиться европейцами лишь к концу XVIII века. И показателем этого стало: дворян перестали пороть. После подавления пугачевского бунта «замечательна разность, которую правительство полагало между дворянством личным и дворянством родовым. Прапорщик Минеев и несколько других офицеров были прогнаны сквозь строй, наказаны батогами и пр. А Шванвич только ошельмован преломлением над головою шпаги. Екатерина уже тогда готовилась освободить дворянство от телесного наказания».[15]
Освобождение от телесных наказаний и вообще полное раскрепощение дворян завершает Манифест 18 февраля 1762 года «О даровании вольности и свободы всему российскому дворянству».
В этом знаменитом Манифесте всем дворянам дается право служить или не служить вообще, а находясь на службе, в любой момент ее покидать, и в числе прочего — свободно уезжать за границу и служить иностранным государям. Ограничения невелики: правительство оставляет за собой право не отпускать в отставку офицеров во время войны и за три месяца до срока начала войны вызывать дворян из-за границы, «когда нужда востребует», и «заставлять их служить», когда «особливая надобность востребует». В остальное же время, вне особых ситуаций, дворяне могут быть вполне свободны от службы.
Учиться молодые дворяне теперь могли в России или в европейских державах, в казенных заведениях или дома.
Манифест гарантирует дворянству, что к нему не будут применяться телесные и иные позорящие наказания.
При этом Манифест возглашает, «чтоб никто не дерзал без учения пристойных благородному дворянству наук детей своих воспитывать под тяжким нашим гневом», и дворян, не служащих без оснований и не учащих своих детей, повелевал всем истинным сынам отечества «яко нерадивых о добре общем, презирать и уничижать, ко двору не принимать и в публичных собраниях не терпеть».
Но это все — уже только морализаторство, только выраженная вслух надежда, что дворяне и без побуждений со стороны закона исполнят свой общественный долг — долг служилого сословия, станового хребта государства. Но государство отпускает дворянство «на волю». И хотя эта бумага стала документом, текстом закона только тогда, когда утомленный бурной ночью император ее подписал, подготовили-то бумагу русские дворяне из Комиссии Петра Шувалова, с 1754 года готовившие такой, или по крайней мере похожий на него, документ.
Сбылась мечта российского дворянства: оно стало свободно настолько, насколько может быть свободно привилегированное сословие в феодальной стране.
И как нетрудно догадаться, в Манифесте не было сказано ни слова о крепостном праве и о праве дворян на свои имения-вотчины. Эти права как были, так и остались незыблемы.
В феврале 1762 года дворянство получает все права, все привилегии, не поступаясь абсолютно ничем. Так завершается процесс, шедший всю эпоху Дворцовых переворотов, от смерти Петра в 1725 году до воцарения Екатерины II в 1762 году. В 1785 году Екатерина II в своей «Грамоте на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства» («Жалованной грамоте дворянству»), подтверждает все, данное Манифестом 1762 года: свобода от обязательной службы, избавление от подушной подати, телесного наказания, от постоя войск. Судить дворянина мог только дворянский суд, а его имение за любые преступления не могло быть конфисковано. Только дворяне могли владеть землей и крепостными, они же владели недрами в своих поместьях, имели право разрабатывать недра, заводить заводы и торговать.
Дворяне получали право на самоуправление; в губерниях и уездах дворянские собрания созывались каждые три года, избирая уездных и губернских предводителей дворянства, судебных заседателей и капитан-исправников, возглавлявших уездную администрацию.
Правительство Екатерины II собиралось, вообще-то, дать жалованную грамоту и городам, и крестьянству, но в конце концов дало ее только горожанам. Крестьян было попросту нечем «жаловать» — дворянство получило фактически все ресурсы государства в свое, и только свое, пользование…
Всего за тридцать семь лет, прошедших со смерти Петра, дворянство приобрело несколько без преувеличения исключительных выгод, которые сформировали совсем другое, неожиданное и не предвиденное Петром положение этого сословия.
1. Потомственное дворянство сложилось как особый класс, отделенный от остальных служилых людей, и даже от службы вообще. Дворяне имеют привилегии независимо от того, служат они или нет.
2. Дворянство получает ряд гражданских прав, которых нет ни у каких других групп населения Российской империи.
3. Дворяне получают право свободно распоряжаться своими земельными владениями, и тоже независимо от того, служат они или нет.
4. Кроме того, дворяне получают:
— право продавать крестьян без земли, то есть фактическое превращение их в рабов дворянства;
— расширение судебной и полицейской власти над крепостными, почти равной власти государства, вплоть до права ссылать и отправлять их на каторгу;
— получение дешевого государственного кредита, который держит на плаву помещичьи владения независимо от их реальной доходности.
Дворянству даются огромные и все большие привилегии; все больше прав не служить, продолжая владеть имуществом, данным именно за службу; все больше власти над крепостным крестьянством. Всего за тридцать лет произошло раскрепощение дворянства: превращение его из самого забитого и бесправного сословия в самое сильное и привилегированное.
К 1780 годам выросло первое не поротое поколение. Характерна история одного из Плещеевых… Парень учился в Кадетском корпусе, в Петербурге, и не привык держать язык за зубами. Несколько раз он нехорошо отзывался о царице Екатерине и ее любовниках… Парня вызвали к знаменитому Шешковскому, главе тайного сыска. Все бы и обошлось, Плещеев, скорее всего, отделался бы «отеческим внушением», но и тут язык его подвел: он нахамил Шешковскому, презрительно отозвался о его кнутобойных занятиях. Ну, и был жестоко выпорот.
Придя в казарму корпуса, парень лег лицом к стене и только глухо стонал: явно не столько от боли, сколько от лютого унижения. Товарищи поступили правильно: влили в Плещеева столько водки, что она только из ушей не вытекала, и послали за его любимой девушкой, Машенькой.
Машенька была дворянкой — но незаконнорожденной. Она училась в Епархиальном училище, для дочек священников и мещан, и у нее явно был совсем другой жизненный опыт, чем у не поротого и от того слишком впечатлительного Плещеева. То есть парню она, судя по всему, сочувствовала, помочь ему хотела, но был в ее поведении и оттенок откровенного непонимания. Что?! Здоровенный парень из-за такого пустяка еще на себя руки накладывает?!
Подхватив юбки, Машенька вихрем понеслась разбираться с любимым мальчиком. По отзывам свидетелей, с ее появлением в казарме Кадетского корпуса сделалось исключительно шумно.
— В окно выкинусь! Стеклом зарежусь! — орал пьяный Плещеев, очень жалея себя.
— Кидайся, если дурак! — орала Машенька.
Слушатели тоже хохотали и орали, веселью товарищей не было никакого предела.
Плещеев из окна не выкинулся, и правильно сделал. С Шешковским он счеты не свел — что уже куда хуже. На Машеньке он женился, и от них пошли полчища новых Плещеевых — что самое лучшее в этой истории.
Что характерно — первое не поротое поколение дворян стало и первым образованным поколением. Петр мог сколько угодно строжиться, требуя от дворян хотя бы элементарной грамотности. Одно время он даже запретил венчать неграмотных жениха и невесту. Ну, и многого ли добился? В 1780 году в Пензенской губернии были неграмотны 20 % дворян и почти 50 % дворянок — в основном старшее поколение. К поколению их детей принадлежал и незабвенный Митрофанушка — герой пьесы Фонвизина.[16] Болван Митрофанушка с его вошедшим в анналы «не хочу учиться, хочу жениться» — персонаж откровенно комедийный. По времени создания пьесы (1782) Митрофанушка — примерный современник Плещеева.
Последнее поротое и полуграмотное поколение дворян дожило до начала XIX века и покинуло сей мир в силу естественных причин: вымерло от старости.
Дети и внуки этих людей уже были по крайней мере грамотны, а многие и образованны. Можно сколько угодно смеяться над людьми, знавшими французский язык лучше русского, но это ведь тоже дворяне первого не поротого поколения.
Знание европейских языков русскому европейцу требовалось для многого — но едва ли не в первую очередь из соображений идеологии: какой же ты европеец без французского и немецкого! Но еще в эпоху Елизаветы, в 1740–1750 годы, иностранцы жаловались на «ужасный французский, который бьет как палкой по уху». Действительно, все эти «фрыштыки на пятьдесят кувертов», «заняться амуром», «делать плезир», «сотворение мемории», «творить баталию» и так далее показывают как раз чудовищно плохое знание языков.
«Смешенье языков, французского с нижегородским» — это из «Горя от ума» А. С. Грибоедова. Тогда же М. Ю. Лермонтов напишет свое:
И предков скушны нам роскошные забавы,
Их добросовестный, ребяческий разврат.[17]
Как видно, для поэта 1840-х годов деды — как бы немного наивные, забавные в этой наивности полудети. Так же точно, как и в юношеском «Упыре» А. К. Толстого, предки времен войн с турками и Рымникского сражения — забавны. Бабушка главной героини, сожалеющая о старых временах и изменениях мод, помимо всего прочего, персонаж еще и откровенно комедийный.[18]
В те же 1840 годы несколько хулиганящих юнцов — будущий поэт и писатель А. К. Толстой, братья В. М. и A. M. Жемчужниковы — создали Козьму Пруткова. От имени этого вымышленного поэта они написали множество сатирических произведений, в том числе и «Гисторические материалы Федора Кузьмича Пруткова (деда)».[19] В них они веселились как раз по поводу этих «кувертов» и «баталий». Интонация — какая и подобает внукам, резвящимся над «дедушкой из деревни».
Что делать! Для второго и третьего не поротых и образованных поколений деды, жившие в эпоху «Капитанской дочки», были уже такими патриархальными, милыми и наивными дедушками и бабушками из деревни. В том числе и потому, что второе-третье поколения говорили правильно и по-русски (без «оные на малой бумажке русскими литерами исписавши»), и по-французски.
Петр I взошел на престол страны, где жило примерно 11 миллионов человек. «Примерно» — потому что точно никто не считал, не было переписей.
Когда Екатерина II вступала на престол, население Империи составляло примерно 20 миллионов человек. К концу ее царствования… впрочем, тут возникают серьезные противоречия. Н. Я. Эйдельман называет «около сорока миллионов», но в другом месте начинает говорить о «33 с небольшим». С. Г. Пушкарев называет цифру 34 миллиона. В. О. Ключевский ведет речь о 36 миллионах. Дело в том, что и тогда империя не вела переписей всего населения.
Регулярные переписи проводились в США с 1790 года, в Швеции — с 1800-го; в Британии — с 1801-го, в Норвегии — с 1815-го, во Франции — с 1831-го. Но в Российской империи первая (и последняя) перепись состоялась в 1897 году.
Ревизий же было проведено всего десять: 1719, 1744–1745, 1763; 1782; 1795; 1811; 1815; 1833; 1850; 1857-й. Но целью ревизий было не пересчитать и переписать все население, а выявить «ревизские души»: податное мужское население. Эти души включали в списки — ревизские сказки, и каждая ревизская душа считалась наличной, даже в случае смерти, до следующей ревизии (именно эти-то «мертвые души» и скупал Чичиков).
Но ревизии не проводились в Польше, Закавказье и Финляндии.
Ревизиями не охватывались дворяне, чиновники, наличный состав армии и флота, а также неподатные: отставные солдаты, ямщики, духовенство.
Старообрядцы, относившиеся к переписям агрессивно, как к попытке антихриста наложить на них диавольскую печать. Эти старались вообще никаких сведений о своем числе «антихристу» не сообщать.
В ходе ревизий учитывались только мужские души, и численность населения теперь устанавливается приблизительно, простым умножением на два. Но и число ревизских душ по V ревизии 1795 года Н. Я. Эйдельман называет 18,7 миллиона, а С. Г. Пушкарев и В. О. Ключевский — 16,7 миллиона. Даже эти «податные» души империя знала весьма приблизительно.
Мораль? Ни современные ученые не знают, ни правительство Российской империи не знало тогда, сколько же людей жило в России в XVIII веке. Оценки колеблются от 33 до 40 миллионов, а для получения точных данных нужно не только изобрести «машину времени» и «полететь» на ней в прошлое, но и организовать в Российской империи вполне современную перепись населения…
Из 34–40 миллионов треть жила в Нечерноземье — в историческом центре Великороссии, 10–12 миллионов душ — население присоединенной только что Западной Руси — современных Украины и Белоруссии; не менее 3 миллионов — население черноземной полосы, вообще-то мало освоенной из-за набегов татар. Эти набеги кончились только в 1780 году, с покорением Крыма, и русские не успели освоить черноземные лесостепи и степи. Во всей Сибири от Урала до Америки, на территории Тобольского и Иркутского генерал-губернаторств — примерно 1 миллион человек, не больше. Еще меньше на новых землях в Причерноморье, в Крыму — к 1800 году порядка 200 тысяч человек.
Из всего этого населения только 5 %, 700 тысяч, ревизских душ живет в городах, коих при «матушке Екатерине» насчитывается 610. Из менее чем 2 миллионов городского населения не больше 50 тысяч записаны в купечество. Остальные — мещане, такие же нищие и бесправные, как и крестьянство.
Деревень побольше — примерно 100 000, и получается, что в среднем в деревне живет по 300–340 человек. На юге и западе деревни побольше, с населением человек в 500, в 1000, и встречаются почаще. А Север и Сибирь совсем малолюдные, глухие, там много деревень с числом жителей в 20, в 30 человек.
62 % крестьян — крепостные, собственность помещиков, и получается, что наиболее типичный русский человек конца XVIII века — крепостной мужик; их порядка 57–58 % всего населения.
Священников в Российской империи в 1795 году было 215 тысяч человек. Но никто не скажет, сколько же было в ней протестантских пасторов, раввинов, мулл, католических ксендзов, буддистских лам и архатов в Бурятии, шаманов у «ясачных инородцев». Этих священнослужителей империя не признавала и не считала.
Даже численность образованного сословия, дворянства, приходится высчитывать приблизительно. В конце XVIII века записано в столбовые книги порядка 224 тысяч человек… Но записывали порой еще не родившихся детей, чтобы к совершеннолетию они уже успели почислиться в полках и «выслужили» бы себе право вступать в службу офицерами. А других, имеющих право на дворянство по выслуге чинов, но не успевших оформить дворянство, сосчитать не удается.
Не говоря о том, что 224 тысячи человек — это мужчины, юноши, мальчики. Чтобы получить численность сословия, опять же умножаем на два…
Чиновников в Российской империи порядка 14–16 тысяч, в том числе 4 тысячи старших, заслуженных — с I по VIII класс по Табели о рангах.
Число офицеров тоже приходится рассчитывать приблизительно, исходя из числа генералов, оно известно — 500 человек, и традиционного для русской армии соотношения 1 генерал к 30 офицерам. Итак, российский офицерский корпус конца XVIII века не превышал 14–15 тысяч.
Имеет смысл, право, учитывать это малолюдство: всей колоссальной империей с ее астрономическими расстояниями и многомиллионным населением управляет, в сущности, горстка людей. Дворяне если и не знакомы все поголовно друг с другом, то уж во всяком случае всякий выдающийся, чем-то интересный, яркий чиновник — всегда на виду. Всякий дворянин с необычными убеждениями, обширным умом, большой библиотекой, особенностями поведения сразу же выделяется, отмечается обществом.
По нынешнему миру ходит анекдот, что каждый из нас через десятого знакомого может выйти на президента США. В мире российского чиновничества и дворянства всякий всегда мог найти приятеля, родственника, знакомого, который знаком с практически любым видным лицом. Искать протекции — нетрудно.
История «капитанской дочки», Маши Мироновой, совершенно реальна. Одна из двухсот тысяч дворянок вполне могла найти влиятельную родственницу при дворе. Могла встретиться лично с царицей, просить у нее милости.
Петруша Гринев и Маша Миронова — из первого не поротого поколения дворян, жившего уже после Манифеста о вольности дворянской. Их уже можно назвать русскими европейцами.
Но и в конце XVIII века дворяне, русские европейцы, составляют исчезающее меньшинство: меньше полумиллиона человек из то ли тридцати трех, то ли «около сорока» миллионов жителей империи. То есть 1,2–1,5 % всего населения. Кучка лично знакомых членов особой корпорации привилегированных, отобранных, считающих себя солью народа, — а в чем-то и являющихся этой солью.
Российская империя XVIII века — строго рабовладельческое царство античного или восточного типа.
— Все правильно ты говоришь о рабстве, Радищев… Только не разумею я, а понимает ли наш дикий народ, что он находится в рабстве?
Вообще смысл самого понятия «народ» после Петра очень сильно изменился. В буквальном значении «народ» — это все, кто «народился». Русский народ — это все, кто народились от русских матерей и отцов, как от бояр и дворян, так и от корабелов, строящих каспийские бусы, как от купцов гостиной сотни, так и от церковных побирушек. Народ — это целостность, совокупность, по своему значению близкая к французскому «нацьон» или английскому «нэйшен» — нация, или немецкому «фольк».
Теперь же получается так, что часть русских вовсе не составляет народа. Они — дворянство, шляхетство, и юридически, своими правами, и своим образом жизни крайне резко отделенное от остального народа… они сказали бы просто — отделены от народа, опустив ненужное им слово «остального». В Российской империи есть дворянство, а есть народ, и совершенно неизвестно, является ли дворянство частью народа.
Только дворяне были для правительства «российским народом»; только они и существовали политически. Остальных 35 или даже 40 миллионов жителей как бы и не существовало.
В греческих городах-государствах резко различались граждане, лично свободные не граждане и рабы — государственные и частные. В Российской империи только дворяне выступают в роли привилегированных граждан. Священники, богатые купцы могут стать аналогом свободных неграждан. Крестьяне же и большинство горожан — типичные рабы, без малейших признаков каких-либо человеческих прав.
Неудивительно, что дворяне с восторгом ухватились за книжку, переведенную в 1717 году с немецкого: «Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению». В ней было немало и вполне похвальных советов: не есть руками, «не чавкать за столом, аки свинья», «не совать в рот второго куска, не прожевавши первого», не чесать голову, не тыкать пальцами в физиономию собеседника и так далее.
Другие советы — быть приятными собеседниками, смело действовать при дворе, чтобы «не с пустыми руками ото двора отъезжать», учиться ездить верхом и владеть оружием — тоже были полезны тем, кого готовили из дворянских недорослей.
Но здесь же и советы как можно меньше общаться со слугами, обращаться с ними как можно более уничижительно, всячески «смирять и унижать»; был и совет «младым отрокам» не говорить между собой по-русски, чтобы, во-первых, не понимали слуги; а во-вторых, чтобы их можно было сразу отличить от всяких «незнающих болванов».
Не сомневаюсь, что и у немецких, и у русских издателей «Юности честного зерцала» намерения были самые лучшие, но русское дворянство использовало эту книжку по-своему: чтобы как можно более резко отделить самих себя от других классов общества, от десятков миллионов всяких «незнающих болванов». «Ничтожная немецкая книжонка недаром стала воспитательницей общественного чувства русского дворянства».[20]
Народ как бы нужно просвещать… Но вместе с тем над народом так приятно возвышаться… И одновременно народ ценен именно так, без всякого образования, и служит для того, чтобы дворянство могло быть «европейцами». А то, если все будут образованные, кто станет землю пахать?!
Весь XVIII век дворянам все больше и больше позволяли не служить, а одновременно все возрастали права помещика по отношению к крепостным. Туземцы все в большей власти европейцев. Указом от б мая 1736 года помещик сам определял меру наказания крестьянину за побег. Указом от 2 мая 1758 года помещик должен был наблюдать за состоянием своих крепостных. 13 декабря 1760 года помещики могли ссылать своих крепостных в Сибирь, на поселение, а засчитывать их отправку как сдачу рекрутов. Крепостные не могли даже добровольно уходить в солдаты. Даже и эта последняя печальная дорога из крепостного состояния оказалась для них отрезана.
«Главная государственная сила состоит в народе, положенном в подушный оклад», — полагал граф Шувалов.
Но под руководством же Шувалова проект нового законодательства предусматривал, что «дворянство имеет над людьми и крестьяны своими и над имением их полную власть без изъятия, кроме отнятия живота, и наказания кнутом и проведения над оными пыток».
Дворянин волен отрывать крепостных от земли, разлучать семьи, распоряжаться их трудом, разрешать и запрещать жениться и выходить замуж.
То есть получается, дворянство вправе по своему произволу распоряжаться этой главной государственной силой. По проекту, крепостной опутывался надзором, как античный раб. Его духовная жизнь никого не интересовала, политически он не существовал… Только в одном смысле к нему приковано внимание государственных людей — как к тому, кто готов бежать, принося убытки владельцу и хлопоты государству.
После Манифеста о вольности дворянской крепостное право окончательно стало следствием, лишившимся своей причины, а маховик машины все набирал обороты.
С 1765 года можно было даже ссылать крепостных в каторжные работы «за предерзостное состояние», а крестьянам было официально запрещено жаловаться на помещиков.
Российская империя в 1760–1790-е годы в несравненно большей степени восточная деспотия, чем Московия 1670–1690 годов. Причем в 1670 годах Московия по степени несвободы своих подданных не так уж значительно отличается от остальных стран Европы; в 1770 же году даже в Пруссии принимались меры по смягчению крепостного права, а в Дании и в Австрии ставился вопрос о постепенной его отмене. Российская империя — более отсталое государство, чем была Московия сто лет назад.
В 1680-е годы Василий Васильевич Голицын проектировал освобождение крестьян вместе с землей — пусть они обрабатывают земли как свободные люди, наращивают экономическую мощь государства.
Потомок «того самого» Голицына, Д. А. Голицын, западник и друг Вольтера, тоже пропагандирует освобождение крестьян, но на поверку вынашивает совсем иные идеи, чем его родственник… Общество понимает его так, что князь хочет передать земли, которые обрабатывают крестьяне, им в собственность. И князь не в шутку обижается: он и не думал предлагать такой нелепости! «Земли принадлежат нам; было бы вопиющей несправедливостью отнять их у нас». Он имел в виду только личное освобождение крестьян, «собственность на свою личность» каждого из них, право недвижимое имущество — скот, зерно и «право приобретать недвижимость, если они это могут».
Приходится признать — в стране за сто лет стало не только куда меньше свободы, но и несравненно менее европейский дух движет людьми одного и того же феодального сословия, даже одного и того же феодального рода.
Причем даже рассуждения Д. А. Голицына — скорее исключение из правила. Дворянство уверенно уселось на шее у основного населения страны и вовсе не собиралось слезать.
В советское время Салтычиху, запоровшую насмерть не менее 157 крепостных девиц, пытались представить чуть ли не типичной помещицей. Конечно, Салтыкова — это эксцесс. Но эксцесс не очень значительный, не очень далеко отходящий от бытовой практики помещичьей усадьбы.
Тем более что Дарья Николаевна Салтыкова, вдова ротмистра Глеба Салтыкова, совершала свои преступления совсем недалеко от Москвы, а то и непосредственно в самой Москве. Священники, боясь помещицы, давали «липовые» заключения о причинах смерти, чиновники тоже знали если и не все, но многое. Ведь крепостные Салтыковой не раз обращались в Сыскной приказ с жалобами на страшную помещицу. У многих из них были убиты жены, сестры и дочери; вопрос был — до кого дойдет очередь и когда?! Но проведенное Юстиц-коллегией следствие показало — чиновники в Москве и московская полиция были подкуплены, «задарены» Салтыковой и сразу же закрывали или клали под сукно всякое начатое дело об убийстве ее дворовых. Причем жалобщик рисковал не только оказаться в полной власти Салтыковой, но и сам угодить под суд — ведь пока жаловаться на помещиков крестьянам не запретили, но за «ложный» донос вполне можно было угодить в Сибирь. А какой донос ложный, какой нет, решал подкупленный чиновник. Нескольких доносителей и высекли кнутом, это обстоятельство известно. А не жалуйтесь!
Всего содеянного Салтыковой, скорее всего, и мы не узнаем никогда. 157 девиц — это, как выражаются юристы, число «доказанных эпизодов». Наверняка помимо них существовали такие, которых не удалось доказать и о которых попросту не стало известно ни следствию, ни современным историкам.
Само дело Дарьи Салтыковой двигалось с очень большим трудом, суд состоялся после длительных проволочек, — и это при том, что верховная власть высказала прямую заинтересованность в деле. Екатерина II называла Салтычиху «уродом рода человеческого», и эти слова даже попали в официальные документы.
Началось расследование в 1762 году, и только в 1768 году, через шесть лет, Салтыкову судили и приговорили к смертной казни. Уже на эшафоте Дарье Николаевне объявили о смягчении приговора, о замене смертной казни пожизненным заключением. Состоялась отвратительная сцена: Дарья Салтыкова сидела, прикованная цепью в столбу, обхватив голову руками, — смертной казни она очень боялась. А стоявшие вокруг помоста крестьяне кричали ей что-то в духе:
— Кончились твои дела! Ну, показни нас, показни! — и так далее.
Услышав, что не умрет прямо сейчас, «урод рода человеческого» встрепенулась, встала и, издавая какие-то горловые звуки, повизгивание, сипение, с оскаленным лицом пошла в сторону стоявших у помоста крестьян, протянула к ним растопыренную, как птичья лапа, руку. Зрелище было настолько омерзительное, что бывалых солдат, присутствовавших при нем, тошнило. А крепостные Салтыковой продолжали тешиться: свистели, орали, даже пытались кидать в Салтыкову комками грязи, пока солдаты их не отогнали. Не будем осуждать этих людей, вспомним, что они пережили.
Дарья Николаевна Салтыкова никогда и ни в чем не призналась, несмотря на самые «железные» улики. Тем более она ни в чем никогда не раскаялась. Приговор был страшен, наверное, страшнее смертной казни: пожизненное заключение в каменном мешке монастырской тюрьмы, на цепи и без света, в полной темноте. Свечу приносить вместе с едой и уносить, когда преступница поест. Вообще-то, Екатерина II не любила свирепых приговоров, и если такой приговор был вынесен, значит, царица и правда была потрясена преступлением.
Салтыкова умерла то ли в 1800, то ли в 1801 году, прожив больше 30 лет после вынесения приговора. Не знаю, стало ли ей известно, что ее имя сделалось мрачным символом, но что независимо от этого слово «Салтычиха» стало нарицательным, это факт. Насколько известно, она и в заключении никогда ни в чем не раскаялась.
Почему же дело Салтыковой было так трудно вести? Почему множество влиятельных людей пыталось приостановить его, замедлить, затянуть… раз уж никак нельзя его совсем прикрыть? Маловероятно, чтобы эти «влиятельные лица» отрицали сам факт преступления: слишком явны были улики. И вряд ли так уж многие люди были солидарны с Салтыковой в ее психическом отклонении. Все же клинический садист — явление достаточно редкое.
Но дворяне не могли… нет, даже не понимать, скорее — чувствовать: осуждая Салтыкову, волей-неволей осуждаешь и систему. Потому что сама причина совершения преступления, причина, по которой Салтыкова могла несколько лет подряд культивировать свою психическую патологию, убивая и калеча людей, коренилась в крепостном праве. В тех крайних, доходящих до абсурда формах крепостного права, которое установилось в Российской империи ко времени Елизаветы.
История знает просто невероятное количество примеров невообразимого варварства помещиков, вполне сравнимых с поступками Дарьи Салтыковой. В конце концов, Салтыкова была мелкой помещицей, без титула и без связей при дворе. Приговор вынесли не столпу тогдашнего общества; так, одной из очень многих. Так же точно в годы правления Петра III мелкую помещицу Зотову, пытавшую крепостных, постригли в монахини. Ее имение продали и выдали пострадавшим компенсацию. В 1761 году поручика Нестерова из Воронежа сослали в Нерчинск навечно «за доведение до смерти дворового человека».
Правительство готово было наводить порядок, удерживать русских европейцев от крайностей… Но примеры процессов редки, и все осужденные — помещики мелкие, малоизвестные, без прочных связей при дворе.
Вот Александр Сергеевич Шеншин, личность исключительно известная, комендант Петропавловской крепости. Есть легенда, что, встречая Шеншина, Потемкин спрашивал у него всякий раз:
— Ну, каково кнутобойничаешь?
— Да помаленьку, ваше сиятельство, — отвечал Шеншин с добродушной улыбкой.
Шеншин и у себя в имении не в силах был расстаться с любимым делом: содержал целый подвал, оборудованный под камеру пыток, и целый штат крепостных палачей, с которыми нередко развлекался, пытая других своих крепостных.
Не менее важным «столпом» петербургского общества был и Струйский, создавший в своем поместье собственную типографию, издававший роскошные книги своих собственных стихов. Стихи чудовищно бездарные, но ведь издавал же! Уровень стихосложения нимало не мешал Екатерине II хвастаться иностранцам: вот, мол, что у нас издается в такой глуши!
А кроме типографии, в имении Струйского была прекрасно оборудованная пыточная, — образованный граф много читал об инквизиции, и кузнецы по его чертежам воспроизвели практически весь арсенал времен «охоты за ведьмами». Виновных в чем бы то ни было, пусть в самой малой малости, судил трибунал во главе со Струйским, причем барин выступал в багровой мантии, с жезлом Великого Инквизитора, и во время «процесса» время от времени зловеще хохотал.
Приговор же был прост и стандартен: «запытать до смерти». Опытные, знающие свое «ремесло» палачи принимались за дело; сколько мужиков и баб испустило дух в пыточной Струйского, неизвестно. Нет никакой уверенности, что Дарья Салтыкова превзошла Струйского по числу убитых им людей. Очень может быть, как раз Струйский ее перещеголял.
А еще в имении Струйского был оригинальный домашний тир… Об этом тире уж точно было известно, потому что Струйский много раз приглашал туда гостей. В этом тире настоящие живые парни и мужики перебегали перед графом и его гостями, а те палили по живым людям из самого настоящего оружия. В этом тире ранили и убивали не «понарошку», но скольких именно постигла злая смерть — тоже история умалчивает.
Вопрос: а как хоронили убитых в тире и запытанных до смерти? Как отпевали и какие причины смерти «устанавливали» священники? Знали ли чиновники о преступлениях и много ли получали «на лапу»? Получается — многие и много чего знали. Но ни процессов, ни доносов не было.
И царица очень хорошо знала, как развлекается Шеншин. Не раз Екатерина II осуждающе качала головой, махала пальчиком Александру Сергеевичу: мол, знаю, знаю, чем ты там у себя занимаешься! А тот смущенно улыбался, разводил руками: мол, извини, матушка, более не повторится… И продолжал.
Что же до Струйского, то продукцией его типографии она хвасталась перед иностранцами, и нет никаких сведений о том, что она говорила о его втором увлечении, о домашней пыточной.
Ну ладно, пытать и убивать крепостных закон все-таки запрещал. Но ведь и не нарушая формально закона, можно было совершать чудовищные злодеяния. Или сочетать такие злодеяния и поступки формально дозволенные, но не менее устрашающие. Имение у помещицы Е. Н. Гольштейн-Бек отобрали в казну «за недостойное поведение» и за управление, которое могло повлечь за собой разорение крепостных (опять же — помещица мелкая, неродовитая). Недостойное же поведение состояло в том, что как только у дворовой девки рождался ребенок, барыня приказывала его утопить. Не любила шуму и «детского запаха» в доме эта образованная русская барыня, созревший плод европеизации страны. Сколько детишек утопили, мы не знаем, но если ребеночек и подрастал — не в барском доме, в деревне, помещица принимала меры: целыми возами свозили на базары ребятишек, продавали подальше, чтобы не мешали просвещенной барыне своими туземными воплями, возней и ревом.
Если топить детишек официально все-таки не дозволялось, то уж продавать — за милую душу. В этом пункте барыня нисколько не переступала закон; ведь она, и только она, решала, кого из своих крепостных продавать, в каком составе и куда.
Даже если помещик все же убивал крепостного, не всегда и понятно, нарушал ли он закон Российской империи. Пытать и убивать запрещено… Но вот помещик Псаров на Покров, Рождество и Пасху устраивал в своих деревнях поголовную порку. Мужиков пороли на конюшне, баб в бане, что называется, рядами и колоннами. Пороли так, чтоб только живы были. Формально Псаров никаких законов не нарушал: пороть крестьян розгами, ремнем, плетью считалось в порядке вещей, запрещался исключительно палаческий кнут. Так что полный порядок, никакого нарушения законов.
Известно, что князь Ширятин запорол насмерть трех егерей. Подлые мужики подстрелили на охоте его любимую борзую суку. Тут характерно два обстоятельства: первое состоит в том, что раненая сука поправилась. Второе в том, что мы знаем о состоянии здоровья ценной охотничьей собаки: в источниках о борзой суке написано так же подробно, как и о трех мужиках, умерших под плетьми.
Крайне трудно определить, «правильно» убил своих слуг князь или «неправильно». Убивать нельзя, но пороть плетью — можно. А ведь князюшка находился в состоянии аффекта: любимого песика убили!
Никакого нарушения закона не было и в помине, когда крепостных секли публично, на глазах жен, мужей, детей и родителей. Когда за недоимки сажали в погреб без света, на хлеб и воду, или приковывали на цепь, не спуская по неделям и месяцам. Их ведь не убивали, не пытали, кнутом не били.
Да ведь и не только в физических истязаниях дело. При фантастической власти помещика над крепостным можно не тронуть человека пальцем, но совершенно раздавить его личность. Уже упоминавшийся князь Ширятин имел обыкновение раздавать породистых щенков бабам, кормящим грудью — чтобы выкармливали и щенка. Потом точно так же поступали и многие другие страстные охотники его круга, так что «изобретение», что называется, пришлось «в жилу» российскому дворянству.
Власть помещика была так необъятна, что открывала дорогу самым невероятным злоупотреблениям. И для превращения крепостных в жертв злобности и самодурства «просто» плохого, душевно скверного человека. И для превращения их в заложников извращенцев, людей с патологическими чертами характера.
Но даже поступки людей вроде бы не жестоких и не злых оборачивались издевательством не меньшим, чем кормление грудью щенков или утопление новорожденных младенцев.
Граф Александр Васильевич Суворов совершенно справедливо вошел в историю как национальный герой. Он не был ни жестоким, ни даже чрезмерно строгим начальником. С солдатами Суворов был всегда заботлив и добр, никогда не оскорблял их и не наказывал не за дело. И даже за вину часто прощал. Суворов мог дружески беседовать с солдатами, пить с ними водку и петь матерные песни. И не только матерные. Он не раз пел с солдатами народные песни у костров, рассказывал новобранцам о давно минувших временах и подавал дельные советы: как лучше варить кашу или как обматывать ногу портянками. Во время Швейцарского похода он велел «отвести штыки под провиант»: насадить на штыки уходящей в горы армии по головке швейцарского сыра.
Но вот как помещик, вел он себя… своеобразно. Сам хозяйство Суворов не вел по понятной причине: служил, не было времени. В его деревне Ундол, под Владимиром, был поставлен управляющий. Это то самое село Ундол, которое вместе с родным Алепином в XX веке воспел Владимир Солоухин{4}.
Как ни радел об армии Александр Васильевич, но в своем имении завел обычай: не отдавать в рекруты своих крестьян, покупать рекрута на стороне. Половину стоимости рекрута платил барин, половину — сами мужики. И возникло у крестьян Ундола желание в этот раз не покупать рекрута, сэкономить немного денег: ведь есть в Ундоле негодный бобыль, у которого нет ни путного хозяйства, ни хорошей избы, ни даже чашки и ложки…
Насчет чашки и ложки мужики, скорее всего, «загнули», — очень уж им не хотелось покупать рекрута, тратить денежки, если можно сдать «негодного» односельчанина.
Староста был грамотный, все как есть отписал А. В. Суворову. И получил ответ, от которого не один день поеживался… Суворов принял решение прямое, как его героические переходы, простое и крутое, как штурм Измаила: пусть деревня построит бобылю избу, заведет ему хозяйство. Жены нет?! Как это нет — пусть староста выдаст за него свою дочку! Чтоб не писал староста барину, чего не надо, и чтобы поделился своим относительным богатством, помог экономически подняться еще одному плательщику оброка.
Однажды Суворов приехал в свое имение. Собирал грибы, ходил в церковь, беседовал со стариками — в общем, был с крестьянами прост и доступен, как и с солдатами… Только вот все абсолютно распоряжения управляющего он подтвердил. Полностью. Крестьяне-то бросились к барину, жалуясь на притеснения и несправедливости. Суворов же разбираться не стал, отказался «вникать». Даже добавил кое-что….
Оказалось, в Ундоле скопилось много холостых парней, «бобылей». В те времена для ведения полноценного хозяйства нужны были и мужские, и женские руки, и бобыли наносили ущерб — и самим себе, и крестьянской общине, и барину. Суворов действовал решительно и энергично. Для начал велел собрать бобылей:
— Почему не женаты?!
— Невест не хватает, батюшка…
Невест и правда не хватало. По неизвестной причине в соседних деревнях было больше девиц на выданье, а вот в Ундоле — избыток парней. Эти девицы принадлежали другим помещикам, они денег стоили, и их неохотно выдавали замуж за ундольских…
— Купить невест! — велел Суворов.
На первой же ярмарке на деньги Суворова купили невест. К приезду невест Суворов велел священнику облачиться, собрал бобылей и ждать возле церкви… Вот едут телеги, везут невест.
— Здорово, невесты! — кричит Суворов.
Что отвечают девицы, история умалчивает.
— С телег долой! По росту строй-ся! — опять командует великий полководец.
Невесты построились по росту, так же по росту построились и женихи.
— Невесты, под руки женихов бе-ери! В церковь шагом арш!
Что характерно, священник все это безобразие венчал. А у молодоженов после венца возникла одна-единственная проблема: не все запомнили в лицо своих мужей и жен. Но из положения вышли легко: опять построились по росту, и сразу все стало понятно.
Легко найти разницу между поступками Суворова и Салтычихи. Но в главном эта кошмарная баба и Суворов действуют одинаково. Русские туземцы для них — только лишенные права на личное отношение к чему-то средство решать проблемы и удовлетворять желания помещика. Салтычиха хотела пытать и убивать. Ширятин — разводить борзых собак. Суворов хотел наладить приносящее доход хозяйство. Лично он не был злобен и жесток, скорее снисходителен и добр. Но отношение принципиально то же самое.
В какой степени бесправны были крепостные, показывает распространение в XVIII — начале XIX века крепостных гаремов. Явление это совсем не такое редкое, как может показаться. Известна анекдотическая, но совершенно реальная история, когда в 1812 году, во время встреч Александра I с московским дворянством и купцами, некий помещик в пылу патриотического энтузиазма закричал царю: «Государь, всех бери — и Наташку, и Машку, и Парашу!» Это возложение гарема на алтарь Отечества легко счесть эксцессом… Но за этим эксцессом стоят достаточно страшные явления.
Известный мемуарист Я. М. Неверов описывает, как функционировал гарем в доме его родственника, помещика П. А. Кошкарова.
«…У Петра Алексеевича был гарем… 12–15 молодых и красивых девушек занимали целую половину дома и предназначались только для прислуги Кошкарова; вот они-то и составляли то, что я назвал гаремом… Собственно женская половина барского дома начиналась гостиной… Здесь же обыкновенно проводили время все члены семьи и гости, и здесь стояло фортепиано. У дверей гостиной, ведущей в зал, стоял, обыкновенно, дежурный лакей, а у противоположных дверей, ведущих в спальню Кошкарова, — дежурная девушка, и как лакей не мог переступить порог спальни, так и девушка не могла перешагнуть порог зала… Не только дежурный лакей или кто-то из мужской прислуги, но даже мужские члены семьи или гости не могли пройти далее дверей, охраняемых дежурной девушкой… Обыкновенно вечером, после ужина, дежурная девушка, по его приказанию, объявляла громко дежурному лакею: „барину угодно почивать“, что было знаком для всей семьи расходиться по своим комнатам… а лакеи вносили тотчас в гостиную с мужской половины простую деревянную кровать и, поставив ее посреди комнаты, тотчас удалялись, а дверь из гостиной в зал запиралась, и девушки из спальной выносили пуховик, одеяло и прочие принадлежности для постели Кошкарова, который в это время совершал вечернюю молитву по молитвеннику, причем дежурная держала свечу, а в это время все девушки вносили свои койки и располагали их вокруг кровати Кошкарова, так как все непременно должны были, кроме Матрены Ивановны, начальницы гарема, спать в одной с Кошкаровым комнате… Раз в неделю Кошкаров отправлялся в баню, и его туда должны были сопровождать все обитательницы его гарема, и нередко те из них, которые еще не успели, по недавнему нахождению в этой среде, усвоить все ее взгляды и в бане старались спрятаться из стыдливости, — возвращались из бани битыми».
«Все без исключения девушки были не только грамотные, но и очень развитые и начитанные, и в распоряжении их состояла довольно большая библиотека, состоявшая, конечно, почти исключительно из беллетристических произведений. Для девушки грамотность была обязательна, иначе она не смогла бы исполнять обязанностей чтицы при Кошкарове, партнерки в вист и т. д., а потому каждая вновь поступившая тотчас же начинала учиться чтению и письму».[21]
П. А. Кошкаров в свои 70 лет очень ревностно охранял свои права владельца гарема, и когда одна из девушек, Анфимья, пыталась бежать со своим любимым, их обоих наказали крайне жестоко. Анфимью после сильной порки пытали, «посадив на стул» — то есть приковав к неудобному креслу, на котором она не могла даже наклонить голову: шею подпирали острые спицы. То есть ее пытали с помощью специальных орудий, в нарушение даже формально действовавших законов, и продолжалось это целый месяц.
А «в тот же день, когда совершилась экзекуция над Анфимьей… после чаю приведен был на двор пред окна кабинета бедный Федор. Кошкаров стал под окном и, осыпая его страшной бранью, закричал: „Люди, плетей!“ Явилось несколько человек с плетьми, и тут же на дворе началась страшная экзекуция. Кошкаров, стоя у окна, поощрял экзекуторов приказами: „Валяй его! Валяй сильнее!“, что продолжалось очень долго, и несчастный сначала страшно кричал и стонал, а потом начал притихать и совершенно притих, а наказывавшие остановились. Кошкаров закричал: „Что встали?! Валяй его!“ — „Нельзя, — отвечали те. — Умирает“. Но и это не могло остановить ярость Кошкарова гнева. Он закричал: „Эй, малый, принеси лопату“. Один из секших тотчас побежал на конюшню и принес лопату. „Возьми г… на лопату“, — закричал Кошкаров. При слове „возьми г… на лопату“ державший ее зацепил тотчас кучу лошадиного кала. „Брось в рожу мерзавцу, и отведи его прочь!“».[22]
Конечно, Кошкаров нарушил закон: нельзя было убить крепостного и нельзя было его пытать. Но и тут у юристов наверняка возникли бы вопросы: как трактовать настолько зверскую порку: как прямое убийство? Как пытку? Как легкое превышение полномочий? Как случайность? Как видите, даже здесь все можно повернуть очень по-разному, многое зависит от адвоката, от настроения судей…
Но вот уж завести гарем Кошкаров был в своем полнейшем праве: ведь нигде в своде законов Российской империи, в указах царей, в решениях Сената не значилось, что заводить крепостные гаремы запрещается. А что не запрещено — то разрешено, это старая истина.
Кстати, Кошкаров имел репутацию очень прогрессивного, умного, образованного человека. Так сказать, ярко выраженного русского европейца. На первый взгляд ни с содержанием гарема, ни с запоротым насмерть парнем это как-то не особенно сочетается. Но только на первый взгляд…
Само «европейство» уже отделяло помещика от крепостных. Почти весь XVIII век книжное образование на русском языке было еще невозможным. В 1736 году Ломоносов уехал учиться в Германию — вовсе не потому, что был страшным германофилом: просто в России не было ни одного университета.
В 1755 году в Москве открылся первый университет на территории бывшей Московии. С 1801 года в Российской империи работало уже несколько университетов, но, как правило, уровень преподавания в них был ниже, чем в немецких. Юноши уезжали в Геттинген и в Гаале точно так же, как Ломоносов, вовсе не от дефицита патриотических чувств.
По-русски было непросто не только учиться, но читать книги, принимать участие в общественной жизни. В XVIII веке ни художественной, ни научно-философской литературы на русском языке еще не существовало; так, отдельные авторы. Даже в самом конце XVIII века французские и немецкие книжки на полках библиотек теснили редкие томики Хераскова, Ломоносова, Сумарокова, Новикова. Пушкин и Лермонтов, Толстой и Гончаров еще не родились на свет. Литературного процесса на русском языке еще нет.
Наука на нем почти не делается: даже в Российской академии наук из 300 академиков этнических русских — 2 человека в 1740 году, 6 человек в 1770 г. и только к 1800 г. — аж целых 30 человек.
Общественная жизнь? Политика? Она или в Европах, или в Петербурге… Даже не в Москве, тем более — не в провинциальных городах.
К тому же все политические теории, общественные интересы связаны с идеями французских просветителей и немецких философов, с жаркими спорами в гостиных Петербурга или в усадьбах — уж конечно, построенных и организованных по-европейски. Народ и не имел никакого представления о модных идеях и сам в него совершенно не укладывался.
Общие жизненные интересы? Их тоже не было. Душевная жизнь европейски образованного барина, помнившего бульвары Парижа, получавшего письма из Бадена и Женевы, спорившего о последнем романе Жанэ и о «Фаусте» Гете, была предельно далека от любых душевных движений крестьянина. Не только потому, что крестьянин не читал Гете, а еще и потому, что сами основы душевного устройства барина и его кучера оказывались различны.
Одни и те же слова русского языка имеют для них разный смысл. Одни и те же события осмысливаются не просто по-другому, а в других категориях.
Для барина убийство Петра III — сугубо политическое деяние, совершенное пусть и незаконно, но правильными людьми и с правильными целями. Для мужика на первый план выходит не политика, а семейная сторона преступления: жена мужа убила. Новиков передает разговор некоего помещика с кучером.
— Екатерина — великая государыня!
— Эх, барин… Так если всякая мужа убивать станет — и людей вообще не останется…
Судя по разговору, отношения барина и мужика достаточно дружеские. Но оценки… оценки событий абсолютно различны.
Не говоря о том, что совершенно различен житейский опыт, даже материальная культура дворянина — и всего остального народа. Дворянин и крестьянин — люди одного народа, но вместе с тем люди разных цивилизаций. И ничего с этим никак нельзя поделать.
Любой дворянин психологически ощущал себя человеком из другого мира, случайно заброшенным в Россию. Но, конечно же, эта отдаленность имела свои разные степени.
Консерватор на то и консерватор, чтобы признавать мир таким, каков он есть. Князь Щербатов вовсе не считал мужиков ровней, но ему и в голову не приходило их переделывать и перевоспитывать.
К тому же консерваторы — люди жизнелюбивые. Для них имеет значение все чувственное, эмоциональное: песня девушек вечером, пылящее сельское стадо, веселый шум престольного праздника, садящееся за пруд солнце. Все это хочется сохранить.
Консерватор еще и семьянин. Завести гарем… Гм…
Очень многие русские офицеры хорошо знают и уважают своих солдат. Очень многие помещики находятся в прекрасных отношениях со своими крестьянами, и даже считают их в чем-то лучше «своего брата» — например, честнее в денежных расчетах.
Чем прогрессивнее человек, чем более «передовые» у него убеждения — тем последовательнее он отказывает туземцам, в первую очередь крестьянам, именно в праве на бытие. На то, чтобы быть такими, каковы они есть. Они «неправильные» уже тем, что туземцы.
Чем «прогрессивнее» барин, тем в большей степени крестьяне для него — только некий материал для выработки будущего человека — русского европейца. Эти туземные люди — как бы и не совсем люди. Не ровня в экономическом или социальном смысле — но не только. Подлинно человеком для него является только «свой» — европеец, прогрессист, книжник, духовно живущий в мире красивых абстракций.
Раз так, то и крестьяне для него — не личности со своими желаниями и чаяниями, не люди, хотя бы в чем-то такие же, как он сам. А орудия труда или удовлетворения его желаний.
Кошкаров, может быть, «по-своему» и образованный и, может быть, даже добрый человек. Но крепостные для него — в лучшем случае заготовки людей. Сама мысль, что эта «заготовка» обладает собственными желаниями и волей, ему непонятна и неприятна. Он и подумать не желает о том, что Федор и Анфимья могут любить друг друга и стремиться к счастью так же, как люди его круга.
Известно много случаев гибели помещиков от рук крестьян. Типичных причин две — истязания людей, которых мужики просто не выдержали. И нарушения помещиком правил, незыблемых для крестьян. Чаще всего речь шла об отнятии жены у мужа или о принуждении к сожительству. Во втором случае все помещики были очень передовые люди. Как Струйский с его домашним тиром и неплохой типографией.
Влияние крепостного права, чудовищного бесправия, фактического рабства нескольких поколений на народный характер великороссов практически не изучено — видимо, уж очень болезненная это, неприятная тема. У меня по этому поводу нет никакой строгой научной информации, только такие же рассуждения, которые может проделать любой из читателей. Поделюсь только одним наблюдением, которое уже невозможно повторить: деревня, о которой я расскажу, находилась в зоне заражения, образовавшейся после чернобыльского взрыва. Но в 1981 году, до Чернобыля, на юге Брянщины, в этом углу РСФСР, зажатом между Украиной и Белоруссией, было и густое население, и множество деревушек, близко расположенных друг от друга.
Эта деревушка (называть я ее не буду) состояла из двух очень непохожих частей. На одном берегу тихой речки — крепкие добротные дома с кирпичными завалинками, большими садами, с погребами, в которые спускаешься по лестнице, а внутри горит электричество. Дома эти были построены совсем не «по-деревенски», а состояли из нескольких комнат, устроенных совершенно «по-городскому».
А на другом берегу речки, в другой части той же деревни, дома — кособокие развалюхи, среди неряшливых огородов, и на всем, что я видел в этих домах, лежала печать убожества, неаккуратности и нищеты. Эта часть деревни до 1861 года была «владельческой» и принадлежала нескольким помещикам. А «за рекой» жили свободные, государственные крестьяне.
— С тех пор все так и сохранилось?!
— Ну что вы… В 1943 году вся деревня сгорела. Через нее три раза проходил фронт. Во всей деревне два дома остались стоять, и то обгорелые…
Вот так. Дома сгорели, трижды фронт проутюжил деревню. А психология осталась, и потомки свободных и крепостных (в четвертом поколении!!!) отстроили свои дома так, как заложено в их сознании и подсознании.
Растет на чердаках и в погребах
Российское духовное величие.
Вот выйдет, и развесит на столбах
Друг друга за малейшее отличие.
Одни интеллектуалы разумом пользуются, другие разуму поклоняются.
Весь XVIII и XIX века растет число дворян — самого что ни на есть ядра «русских европейцев»… Если в эпоху Петра их всего порядка 100 тысяч человек, то к началу XIX века дворян по крайней мере тысяч 500, а к началу XX столетия в империи живет порядка 1300 тысяч лиц, официально признанных дворянами. Если в 1700 году на 1 дворянина приходилось примерно 140 худородных русских людей, то к 1800 году уже только 100–110 человек, а в 1900 г. — 97–98 человек. Если брать только русское население, то к 1900 году на 1 дворянина приходилось примерно 50 человек.
Государство не хочет расширения числа привилегированного сословия; тем более не хочет этого само дворянство. Но государство чересчур нуждается в чиновниках, офицерах и солдатах, Табель о рангах перекачивает в дворяне все больший процент населения.
За время правления Петра число чиновников возросло в четыре раза (при том что население в целом сократилось на 25 %); со времен Петра ко временам Екатерины число чиновников выросло минимум в три раза, при росте населения вдвое, а с 1796 года по 1857-й число чиновников выросло в шесть раз (при росте числа населения за те же годы в два раза). И далеко не все из этих новых чиновников угодили в дворяне.
Изначально правительство желало, чтобы не слишком многие попадали из не дворян в дворяне. Оно хотело, чтобы производство из не дворян в дворяне оставалось возможным, но было бы не системой, а редким исключением.
Об этом совершенно открыто говорится в Указе Петра от 31 января 1724 г.: «В секретари не из шляхетства не определять, дабы не могли в асессоры, советники и выше происходить».
Екатерина II Указом 1790 года «О правилах производства в статские чины» повышает чины, дающие право на потомственное дворянство, — теперь такое право дает лишь VIII ранг, для производства в который к тому же дворянам-то надо служить всего 4 года, а вот недворянам надо прослужить 12 лет в IX классе.
Павел I Указом от 1787 года «О наблюдении, при избрании чиновников к должностям, старшинства и места чинов» подтвердил те же правила, при всей его нелюбви к начинаниям матери.
И дальше все время, всю историю Российской империи шло повышение класса, дававшего право на потомственное дворянство.
Николай I заявлял буквально следующее: «Моей империей правят двадцать пять тысяч столоначальников», и ввел «Устав о службе гражданской», законы 1827 и 1834 годов, которые определяли правила поступления в службу и продвижения по лестнице чинов. По этим законам для дворян и не дворян сроки прохождения по лестнице чинов были разные, а потомственное дворянство давал уже не VIII, а V класс.
При Александре II, с 1856 года, дворянином становился только достигший IV класса, — а ведь этот класс жаловал только лично царь. В 1856 году вводится даже особое сословие «почетных граждан» — выслужившихся чиновников; людей вроде бы и уважаемых, но как бы все-таки и не дворян… В результате если офицеров-недворян и в XIX веке немного, порядка 40 % всего офицерства, то в 1847 году чиновников с классными чинами было 61 548 человек, а из них дворян — меньше 25 тысяч человек.
А есть же еще внетабельное чиновничество — низшие канцелярские служащие, не включенные в табель и не получающие чинов: копиисты, рассыльные, курьеры и прочие самые мелкие, незначительные чиновники. Их число было треть или четверть от всех чиновников. В их рядах дворянин — исключение.
«В результате к началу XIX века сформировался особый социальный класс низшего и среднего чиновничества, в рамках которого фомы опискины воспроизводились от поколения к поколению».[23]
В 1857 году 61,3 % чиновников составляли разночинцы. Впервые неопределенное слово «разночинец» употреблено еще при Петре, в 1711 году. В конце XVIII века власти официально разъяснили, кто они такие — разночинцы: в их число попадали отставные солдаты, их жены и дети, дети священников и разорившихся купцов, мелких чиновников (словом, те, кто не смог закрепиться на жестких ступеньках феодальной иерархии). Им запрещалось покупать землю и крестьян, заниматься торговлей. Их удел — чиновничья служба или «свободные профессии» — врачи, учителя, журналисты, юристы и так далее.
Само правительство Российской империи создало слой, расположенный ниже дворянства, но обладающий многими его привилегиями — пусть в меньшем объеме. Со времен Петра III чиновник имеет право на личную неприкосновенность — за любую провинность его не выпорют. Он может получить паспорт для заграничного путешествия, отдать сына в гимназию, а в старости ему дадут ничтожную, но пенсию. И уж конечно, с самым зашуганным Акакием Акакиевичем полиция будет говорить совсем не так, как с не чиновным, не служилым.
Чиновник может быть очень беден, может прозябать в полном ничтожестве, если сравнить его с богатеями и важными чинами; но все же и он — какой-никакой, а винтик управленческого механизма огромной Российской империи, и все понимают, что он все же не какой-то там.
Служилый люд бреется, одевается в сюртуки, и уже по этим признакам — «русские европейцы».
Казалось бы, это — про служилых, а разночинцы — это и врачи, и учителя, и артисты. Но правительство пытается распространить свои «чиновничье-мундирные» привилегии и для тех, кто по самому смыслу своей деятельности должен был иметь независимый статус.
Павел I ввел почетные звания манфактур-советник, приравненные к VIII классу. «Профессорам при академии» и «докторам всех факультетов» давались IX чины — титулярного советника. Чин невысокий… Помните известную песню?
Он был титулярный советник,
Она — генеральская дочь.
Он робко в любви объяснился,
Она прогнала его прочь.
Пошел титулярный советник
И пьянствовал с горя всю ночь.
И в винном тумане носилась
Пред ним генеральская дочь.[24]
Ученых вообще ценят невысоко, даже Ломоносов лишь под конец жизни получил от Екатерины II чин V класса — чин статского советника.
Но и они ведь тоже все бритые, все в сюртуках и в рубашках европейского образца, все могут внятно произнести «тетрадь» и «офицер», вполне правильно.
Так что дворяне-то они вовсе не обязательно дворяне, эта верхушка купечества, или окончившие гимназии, университеты, институты… Всякий служилый и всякий образованный традиционно, со времен Петра — «европеец» по определению. Правительство пыталось, чтобы каждый в этом кругу имел понятный для всех и однозначный ранг, поставить их, так сказать, в общий строй, сделать как бы чиновниками Российской империи… по ведомству прогресса.
Мундиры в XVIII веке носили даже члены Академии художеств — так сказать, служители муз. А уж для гражданских (!) чиновников существовало 7 вариантов официальных мундиров: парадный, праздничный, обыкновенный, будничный, особый, дорожный и летний — и было подробное расписание, который в какой день надо надевать. Императоры лично не гнушались тем, чтобы вникать в детали этих мундиров, их знаки различия, способы пошива и ношения.
Не меньше внимания и к способам титулования.
К лицам I–II классов надо обращаться ваше высокопревосходительство; к лицам III–IV — ваше превосходительство. К чиновникам с V–VIII рангами — ваше высокоблагородие, и ко всем последующим — ваше благородие.
К середине XIX века окончательно определяется, что высокопревосходительствами и превосходительствами становятся в основном потомственные дворяне. Бывают, конечно, и исключения, но на то они и исключения, чтобы случаться очень редко. Разночинцы доползают в лучшем случае до высокоблагородия, и то не все, только если повезет.
Как ни старается правительство, ему не удается создать стройную феодальную иерархию, где всегда понятно — кто выше кого. Жизнь усложняется и никак в эту иерархию не втискивается. Адвокатов, врачей, артистов, художников, литераторов часто называют «люди свободных профессий» — они могут работать и по найму, и как частные предприниматели, продавая свои услуги.
В Европе люди этих профессий осмысливают себя как особая часть бюргерства. В России их пытаются сделать частью государственной корпорации. Сами же они осознают себя особой группой общества — интеллигенцией.
Писатель Петр Дмитриевич Боборыкин жил с 1836 по 1921 год. За свою долгую, почти 85-летнюю жизнь он написал больше пятидесяти романов и повестей. Его хвалили, ценили, награждали… Но его литературные заслуги напрочь забыты, а в историю Боборыкин вошел как создатель слова «интеллигенция». Это слово он ввел в обиход в 1860-е годы, когда издавал журнал «Библиотека для чтения».
Слово происходит от латинского lntelligentia или Intellegentia — понимание, знание, познавательная сила. Intelligens переводится с латыни как знающий, понимающий, мыслящий. Словом интеллигенция сразу стали обозначать как минимум три разные сущности.
Во-первых, вообще всех образованных людей. В. И. Ленин называл интеллигенцией «…всех образованных людей, представителей свободных профессий вообще, представителей умственного труда…. В отличие от представителей физического труда».[25]
Если так, то интеллигентами были цари, воины и жрецы в Древнем Египте и Вавилоне, средневековые короли и монахи, а в Древней Руси — не только летописец Нестор, но и князья Владимир и Ярослав. А что?! Эти князья уже грамотные, знают языки, даже пишут юридические тексты и поучения детям.
Тем более интеллигенты тогда Петр I, все последующие русские цари и большинство их приближенных. В XVIII–XIX веках к этому слою надо отнести всех офицеров и генералов, всех чиновников и священников…
Сам Владимир Ильич с такой трактовкой не согласился бы, но так получается.
Во-вторых, в число интеллигентов попали все деятели культуры, весь слой, создающий и хранящий образцы культуры.
Очевидно, что творцы культуры совершенно не обязательно входят в этот общественный слой, и приходится создавать словесные уродцы типа «дворянская интеллигенция», «буржуазная интеллигенция» и даже «крестьянская интеллигенция». Ведь Пушкин и Лев Толстой — творцы культуры, но к интеллигенции как общественному слою никакого отношения не имеют. А поскольку такого общественного слоя нет ни в одной другой стране, то и Киплинг, и Голсуорси, и Бальзак, в точности как Пушкин и Лев Толстой, в одном смысле интеллигенты, а в другом — вообще не имеют к интеллигенции никакого отношения.
Известно письмо Пушкина знаменитому профессору Московского университета, историку и публицисту Михаилу Петровичу Погодину, а в письме есть такие слова: «Жалею, что вы не разделались еще с Московским университетом, который должен рано или поздно извергнуть вас из среды своей, ибо ничего чуждого не может оставаться ни в каком теле. А ученость, деятельность и ум чужды Московскому университету».[26]
Пушкин в роли гонителя интеллигенции?!
Поди разберись…
В-третьих, интеллигенцией стали называть «общественный слой людей, профессионально занимающийся умственным, преим. сложным, творческим трудом, развитием и распространением культуры».[27]
Это определение понять уже несколько сложнее… Действительно, какой труд надо считать в достаточной степени сложным и творческим? Кого считать развивателем и распространителем культуры?
По этому определению можно отказать в праве называться интеллигентами Пушкину и Льву Толстому — для них гонорары были только одним из источников дохода. Профессионалы — но не совсем…
Или можно исключить из числа интеллигентов инженеров: решить, что они не развивают культуру.
Словом, это определение открывает дорогу какому угодно произволу. Не зря же появились упомянутые сочетания типа «дворянской интеллигенции», «феодальной интеллигенции», «технической интеллигенции» или «творческой интеллигенции». В общем, нужны уточнения.
Есть и еще кое-какие трудности…
Первое: далеко не все, кого готовы были считать интеллигенцией сами интеллигенты, так уж хотели к ней относиться. Например, в 1910 году студенты Электротехнического института сильно подрались со студентами Университета — не желали, чтобы их называли интеллигентами. «Мы работаем! — гордо заявляли студенты — будущие инженеры. — Мы рабочие, а никакая не интеллигенция!»
Второе: в интеллигенцию постоянно пытались пролезть те, кого туда пускать не хотели: скажем, сельские акушеры, фельдшера, телеграфисты, машинисты, станционные смотрители (в смысле — которые на железной дороге). А что?! Работа у них такая, которой надо еще научиться, умственная работа; кто посмеет сказать, что это работа не творческая и не сложная?! К тому же они живут в самой толще народа, мало от него отличаются и, наверное, несут в него культуру.
Правда, интеллигенция, имеющая высшее образование и живущая в городах, относится к этой интеллигенции сложно… Еще сложнее, чем относилось дворянство к интеллигенции, — то есть сильно сомневаются и в ее культурности, и в ее отличиях от народа… Если они и признают эту интеллигенцию, то с оговорками: мол, это «сельская интеллигенция» или «местная интеллигенция». Мне доводилось даже слышать о «железнодорожной интеллигенции».
А сомнения такого рода не способствуют консолидации сил и объединению всего общественного слоя.
В-четвертых, интеллигенцией часто называли некий слой «борцов с самодержавием».
Интеллигенцией очень часто называли себя именно те, кто посвятил себя «построению нового общества», «разрушению старого темного мира», «борьбе с угнетением», «борьбе за трудовое крестьянство» и так далее. Сейчас в России эта категория людей ассоциируется больше всего с марксистами и социал-демократами. Но в России было полным-полно и народовольцев, из которых плавно выросли эсеры, и анархистов разных направлений, и националистов от русских черносотенцев до украинских сторонников Петлюры или Пилсудского.
То есть идейно эта группа невероятно разнообразна и текуча. Все время возникают новые партии и партийки, какие-то группочки и группки, отпочковываются «направления» и создаются «учения»… Но в главном эта категория очень похожа… В каждом «учении» и «направлении» считают правыми только себя, и не только правыми, но попросту единственными порядочными, честными и приличными людьми. Фразы типа «Каждый порядочный человек должен!» или «Все уважающие себя люди…» (после чего высказывается невероятнейший предрассудок) — это только внешнее проявление их невероятной, неприличнейшей агрессивности.
Каждый «орден борцов за что-то там» предельно агрессивен и по отношению ко всем другим орденам, и ко всем, кто вообще ни в какой орден не входит. Каждый орден считает интеллигенцией себя, и только себя… В крайнем случае, других идейно близких, но вот отнести к интеллигенции того, кто вообще не «борется», — это свыше их сил!
Эти «ордена борцов» и создали дурную репутацию и слову «интеллигенция», и всякому, кто захочет себя этим словом определить. Как раз те, кого «орден борцов» охотно взял бы в качестве своего рода живого знамени, — известные и знаменитые, тот самый «культуроносный слой», начинают открещиваться от интеллигенции.
Стало широко известно, что знаменитый поэт Афанасий Фет завел себе привычку: проезжая по Москве, он приказывал кучеру остановиться около Московского университета и, аккуратно опустив стекло, плевал в сторону «цитадели знаний». Вряд ли тут дело в особой «реакционности» Фета или в его мракобесии. Скорее получается так, что, с точки зрения Фета, как раз Московский университет и был рассадником мракобесия…
Но самое масштабное открещивание российских интеллектуалов от интеллигенции связано со сборником «Вехи», происхождение которого таково: издатели заказали статьи об интеллигенции нескольким самым известным ученым и публицистам того времени. Подчеркну еще раз: все будущие авторы «Вех» — это люди известные, яркие, к фамилии каждого из них прочно добавлено слово «известный» или «выдающийся». Высказывания авторов «Вех»: С. Н. Булгакова, М. О. Гершензона, А. С. Изгоева, Б. А. Кистяковского, П. Б. Струве, Н. А. Бердяева — это голос тех, кого «авангард революционных масс» очень хотел бы считать «своими». Но кто с плохо скрытым отвращением «своими» быть не захотел. Цитировать «Вехи» не буду, отсылая заинтересовавшихся к первоисточнику.[28] Почитать же «Вехи» очень советую — впечатляющая книга, и желания называться «интеллигентом» сразу становится меньше.
В-пятых, интеллигенцией стали называть тот самый общественный слой русских европейцев, возникший еще в XVIII веке: ниже дворянства, но несравненно выше народа.
Самому «слою» это определение очень понравилось.
Можно ли назвать шибко творческим труд копииста или даже коллежского асессора, чина VIII класса; много ли развивал и распространял культуру зубной врач или гинеколог в городе Перемышле или в Брянске — судите сами. Но как звучит!
В дальнейшем мы будем говорить об интеллигенции только в одном значении слова: как о социальном слое.
Так вот: интеллигенция с самого начала очень четко осознавала и оговорила во многих текстах, что она — никак не дворянство! Это было для интеллигенции крайне важно!
Но точно так же интеллигенция знала и то, что она — никак не народ. Она болела за народ, хотела его просвещения, освобождения и приобщения к культурным ценностям…
Но сама интеллигенция — это не народ, это она знает очень точно. Раньше, еще в XVIII веке, существовала формула, вошедшая даже в официальные документы: «дворянство и народ». Теперь возникает еще «интеллигенция и народ».
По переписи 1897 года интеллигенция в Российской империи насчитывала 870 тысяч человек. Из них 4 тысячи инженеров, 3 тысячи ветеринаров, 23 тысячи служащих в правлениях дорог и пароходных обществ, 13 тысяч — телеграфных и почтовых чиновников, 3 тысячи ученых и литераторов, 79,5 тысячи учителей, 68 тысяч частных преподавателей, 11 тысяч гувернеров и гувернанток, 18,8 тысячи врачей, 49 тысяч фельдшеров, фармацевтов и акушерок, 18 тысяч художников, актеров и музыкантов, насчитывалось 151 тысяча служащих государственной гражданской администрации, 43,7 тысячи генералов и офицеров.
В аппарате управления промышленностью и помещичьими хозяйствами трудились 421 тысяча человек.
Впрочем, далеко не все чиновники и тем более военные согласились бы называть себя интеллигенцией.
К 1917 году, всего за 20 лет, численность интеллигенции возросла в два раза и достигла полутора миллионов человек. Интеллигенция была крайне неравномерно распределена по территории страны. В Средней Азии на 10 тысяч жителей врачей приходилось в 4 раза меньше, чем в Европейской России. Плотность интеллигенции сгущалась к городам, но Петербург и Москва уже не играли той абсолютной роли, что в начале—середине XIX века.
Среди сельских учителей число выходцев из крестьян и мещан к 1917 году по сравнению с 1880-м возросло в шесть раз и составило почти 60 % всех сельских учителей.
Вообще-то, слово «интеллигенция» в Европе известно, но только одна страна Европы использует это слово в таком же смысле: это Польша. Там даже такие известные люди, как пан Адам Михник или пан Ежи Помяновский, называют себя интеллигентами.
То есть некоторым — понравилось быть интеллигентами: тем «прогрессивным» и «передовым», кто призывает к «очистительной буре» и к «построению светлого будущего». Француз Жан-Поль Сартр и американский еврей Говард Фаст называли себя интеллигентами.
Другие, как Герберт Уэллс или Томас Веблен, говорили об особой роли интеллигенции в мире. Якобы она идет на смену классу капиталистов, и в будущем умники, ученые интеллектуалы оттеснят буржуазию от власти, станут правительством мира. Для них слово «интеллигенция» тоже оказалось удобным.
Во время беседы с Гербертом Уэллсом товарищ Сталин разъяснил, что «капитализм будет уничтожен не „организаторами“ производства, не технической интеллигенцией, а рабочим классом, ибо эта прослойка не играет самостоятельной роли».[29]
С чего Сталин взял, что рабочий класс играет именно что самостоятельную роль — особый вопрос, и задавать его надо не мне.
Но со всеми интеллигентами разъяснительную работу провести не удалось. Избежал ее потомок выходцев из России, американский физик Исаак (Айзек) Азимов. В своих фантастических книгах он создавал мир будущего, где все события и перспективы сосчитаны, учтены и управляются с позиций разума невероятно умными учеными.[30]
Но, конечно же, абсолютное большинство европейских интеллектуалов становиться интеллигентами и не подумает. У них в отношении этого слова преобладает недоумение: они понимают, что их интеллектуалы и русские интеллигенты — не совсем одно и то же. Вот выразить, в чем различие, — это сложнее. Британская энциклопедия определяет интеллигенцию так: «Особый тип русских интеллектуалов, обычно в оппозиции к правительству».
Во всей Европе, а потом и во всем мире слово «интеллигенция» применяется в основном к странам «третьего мира» — к странам догоняющей модернизации. Так и пишут: «интеллигенция народа ибо», или «интеллигенция Малайзии». Там и правда есть интеллигенция, очень похожая на русскую! Как русская интеллигенция была не буржуазной, а патриархальной — так и эта патриархальна.
Но самое главное, как и русская интеллигенция XIX века, интеллигенция в Малайзии, Нигерии, Индии и Индонезии — это кучка людей, вошедших в европейскую культуру. Они — местные европейцы, окруженные морем туземцев. Их еще мало, общество остро нуждается в квалификации и компетентности — поэтому каждый ценен; эти люди занимают в обществе важное, заметное положение. Но в целом положение это двойственное, непрочное. Всякая страна «догоняющей модернизации» находится в эдаком неустойчивом, подвешенном состоянии: уже не патриархальная, еще не индустриальная.
В еще более расколотом состоянии находятся те, кто стал анклавом модернизации в такой быстро изменяющейся стране. Ведь раскол проходит по их душам. Они и европейцы и туземцы — одновременно. Европейцы — цивилизационно; туземцы — по месту своего рождения, по принадлежности к своему народу.
Как и русская, всякая местная интеллигенция бушует, подает кучу идей, политиканствует, пытается «указывать правильный путь». Ведь путь страны еще не определился, неясен, и есть куда прокладывать курс.
В середине—конце XX века во многих странах происходит то же, что происходило в России столетием раньше.
Еще в начале XIX века существовал только один слой русских европейцев. В середине XIX века их два, и они не особенно нравятся друг другу. Дворяне считают интеллигенцию… ну, будем выражаться обтекаемо — считают ее недостаточно культурной.
По достаточно остроумному определению камергера Д. Н. Любимова, интеллигенция — это «прослойка между народом и дворянством, лишенная присущего народу хорошего вкуса».
А. К. Толстой попросту издевался над интеллигенцией, в диапазоне от сравнительно невинного:
Стоял в углу, плюгав и одинок,
Какой-то там коллежский регистратор.
И вплоть до «…мне доставляет удовольствие высказывать во всеуслышание мой образ мыслей и бесить сволочь».[31]
Как говорится, коротко и ясно.
Интеллигенция не оставалась в долгу, обзывая дворян «сатрапами», «эксплуататорами», «реакционерами» и «держимордами», причем не только в частных беседах, но и в совершенно официальных писаниях. Что «Пушкин не выше сапог» гражданин{5} Писарев заявлял, что называется, «на полном серьезе». Ведь Пушкин — дворянин и не отражал чаяний трудового народа.
Во время похорон А. Некрасова его сравнили с Пушкиным… Мол, он в некоторых отношениях был не ниже. И тут же — многоголосый крик: «Выше! Он был намного выше!» Еще в 1950–1960-е годы можно было встретить стариков из народовольческой интеллигенции, которая ни в грош не ставила Пушкина, но обожала Некрасова и постоянно пела песни на его стихи.
И при всем этом на интеллигента — русского европейца тут же обрушивается та же раздвоенность сознания, что и на дворянина. Он тоже привыкает ругать страну, от которой родился и которую любит, служить тому, к чему относится с иронией.
Но у интеллигента появляется еще одно «раздвоение»: он — европеец, но он — недавний потомок туземцев. На интеллигента распространяются почти все привилегии дворянства — но у него есть не очень отдаленные предки, на которых эти привилегии вовсе не распространялись.
Интеллигент вполне искренне чувствует духовную родину в имениях старого дворянства, восхищается гением великих писателей с историческими фамилиями Толстой, Пушкин и Тургенев. Мы — русские европейцы, и история всех русских европейцев — наша история. Мы незримо присутствуем и при спорах Ломоносова с Байером, и на собрании первых выпускников Царскосельского лицея…
Но!..
Все мы рано или поздно очень жестко осознаем это но: часть истории русских европейцев протекала без нас и наших предков. Ломоносов ругался с Байером, лицеисты кричали «виват» и пили шампанское — а наши предки в это время были туземцами. Может быть, они и принимали происходящее с ними как норму, как нечто естественное. Но мы-то не можем считать чем-то естественным ни парад-алле женихов и невест, строящихся по росту, ни борзого щенка у женской груди.
Попробуйте представить свою прапрапрабабку выкармливающей этого щенка или что ее порют все на той же легендарной барской конюшне. Лично у меня получается плохо: начинает кружиться голова.
Хорошо помню момент, когда водил свою подругу по Тригорскому — имению друзей А. С. Пушкина. Там сейчас исторический и ландшафтный заповедник, и в нем работала экспедиция: раскапывалось городище Воронич, на котором так любил бывать Пушкин. Подруга приехала позже, я со вкусом показывал ей парк, барский дом, излучины Сороти, раскопки знаменитого городища…
— А знаете, я все равно как-то ищу глазами — где здесь была барская конюшня… — тихо уронила подруга к концу дня.
Это было в точности и мое ощущение. Причем я помню историю своей семьи с эпохи Александра I. Крепостными они не были уже в ту эпоху. Подруга — крестьянка в третьем поколении, и ее предки в Тригорском никогда не жили. Так что память эта — не семейная, не кровная. Это память своего сословия. Той части народа, к которой принадлежит интеллигенция или потомки интеллигентов.
Мы — русские европейцы, нет слов… но мы другие, чем дворяне. И нас многое разделяет с дворянами. Даже в XXI веке какой-то камень за пазухой все-таки остается.
Но в одном, по крайней мере в одном, дворянство и интеллигенция были глубоко едины — в их отношении к народу. Спор шел только о том, кто же будет руководить этим самым народом: дворянство или интеллигенция? Или один из «орденов борьбы за что-то там»?
Дворянство вело народ к светлым вершинам прогресса, поколачивая для вразумления: выжившие потом оценят, битые научатся.
Интеллигенция может говорить все, что угодно, но делает-то она то же самое. Те же претензии на руководство, на владение высшими культурными ценностями, на знание, «как надо». То же деспотическое требование к «народу» переделываться на интеллигентский лад. То же отношение к основной части народа как к туземцам, подлежащим перевоспитанию.
Пролетарий:
— Я народ! Я трудящийся народ.
Начальник:
— Ничего подобного! Это я народ! Это я трудящийся!
— А я тогда кто?!
— Сказал бы я тебе, кто ты такой…
С начала XVIII века русскими европейцами были в основном богатейшие сановники с очень большими властными полномочиями: князья Голицыны и Долгорукие.
К началу XIX века русских европейцев уже больше полумиллиона, 1,2 % всего населения. Все они занимают высокое положение в обществе.
В начале XX века русское европейство стало по-настоящему массовым: порядка 4–5, а то и 6 миллионов человек. В их рядах теперь не только сановники и чиновники; русские европейцы теперь — и учителя, и врачи, и инженеры, и практически все чиновничество, и даже вовсе уж скромные телеграфисты, фельдшера, машинисты и прочие лица даже без высшего образования.
За сорок-пятьдесят лет после реформ Александра II произошел качественный скачок: эти миллионы людей уже по числу достигли численности небольшого народа. Изменилась структура, тоже став структурой небольшого народа, включив решительно все городские сословия. Население Петербурга и Москвы, крупных провинциальных городов — почти поголовно европейское.
По мере того как число «европейцев» росло, а «туземцев» уменьшалось, выходцам из рядов «русских туземцев» отводилось все более скромное положение в обществе, — ведь с ходом лет сам факт принадлежности к европейцам давал все меньшие преимущества.
Привилегия, данная миллионам, — это уже не привилегия. Машинист или фельдшер, конечно, далеко не сельский батрак и не рабочий без квалификации… Но и не человек из категории высокопоставленных и избранных. Положение таких русских европейцев — это положение не колонизаторов, а скорее переселенцев из более культурной страны: немцев в России, русских крестьян в Средней Азии и Закавказье.
А весь народ русских европейцев к 1917 году — это уже не столько колонизаторы, сколько привилегированное национальное меньшинство.
Очень полезно бывает посмотреть на фотографии 1920–1930-х годов. Например на классическую, вошедшую в учебники по «Истории СССР», фотографию: «Молодой рабочий учит крестьянку работать на токарном станке». Фотография, конечно, сугубо пропагандистская, цель которой показать, как рабочий класс и крестьянство вместе проводили социалистическую индустриализацию. Но есть у этой фотографии другая ценность: на ней по-городскому, вполне современно одетый парень показывает станок девушке, как будто пришедшей из этнографического заповедника.
Этот бритый парень в пиджаке и в ботинках выглядит как представитель другого народа рядом с девицей в темном платье, головном платке и в лаптях. Они противостоят друг другу в той же степени и так же, как изображенные рядом дворянин и купец конца XVIII века или как разночинец и крестьянин в конце XIX. Два разных субэтноса. Почти что два разных народа.
Ученые давно обращали внимание на то, что в Российской империи трижды шел один и тот же процесс европеизации, но вовлечены в него были разные слои: сначала дворянство, потом разночинцы, потом «широкие массы». Этот тезис о «трех этапах» европеизации прямо восходит к ленинскому учению о «трех этапах русского освободительного движения». Дворянский этап — декабристы, разночинный этап — народники, а все венчается пролетарским этапом и социал-демократической партией большевиков во главе с самим Лениным.
Точно так же и Г. С. Померанц описывает «три этапа модернизации» — точно такие же, какие насчитывал Ленин. В чем невозможно не согласиться с Григорием Соломоновичем, так это в том, что каждый слой, включавшийся в модернизацию, проходил примерно одни и те же стадии духовного развития. Один и тот же ужас от потрясения основ, одно и то же негодование на тех, кто уже начал жить по-другому.
Достоевский, в ужасе отшатнувшийся от безбожия и беспочвенности Писарева, пережил примерно такой же «апофеоз беспочвенности», но не в 1870-е, а в 1840-е годы, поколением раньше. В лице Писарева на него как бы надвигался его собственный, уже полузабытый, кошмар.
«Западные страны модернизировались в целом, всей системой, переходя от эпохи к эпохе, успевая „просветиться“ до низов, до санкюлотов, и поэтому не было надобности повторять пройденное. Действительно, второго Просвещения во Франции не было… Напротив, в России было дворянское просвещение (Радищев и декабристы), потом разночинное… а на рубеже XX в. — нечто вроде третьего Просвещения, захватившего национальные окраины и городские низы (в „Мастере и Маргарите“ оно пародийно представлено фигурами Берлиоза и Бездомного). Каждый раз новое Просвещение сталкивалось со старой интеллигенцией…»
И в результате «сталкивается это развитие как бы со своим собственным прошлым», с волнами движений, возникших на периферии общества и повторяющих заново то, что в центре уже было пройдено…
…Нигилисты 60-х казались Достоевскому дьявольским кошмаром именно потому, что он сам прошел через нечто подобное.[32]
Очень точно подмеченная и очень точная деталь: «русские европейцы в первом поколении» конца XIX века в чем-то удивительно похожи на гораздо более малочисленных и несравненно более богатых, сановных «европейцев первого поколения» XVIII века. Каждая волна модернизации России, каждая новая волна образованных людей первого-второго поколений в чем-то повторяет более ранние. Это видно даже по внешним проявлениям: по стремлению «новой интеллигенции» слепо копировать европейские нравы, манеры, даже одежду. Тогда как «старая интеллигенция» более сдержанна, спокойна… попросту более интеллигентна.
Или возьмем хотя бы использование иностранных слов, нечеткое и невнятное.
«…Все члены общества пользовались этим наделом в самой минимальной миниатюре. А потому я диаметрально лишен возможностей».[33]
Но чем отличается «диаметрально лишен» от того жуткого смешения французского с нижегородским, над которым потешались русские европейцы в третьем поколении — в том числе братья Жемчужниковы и А. К. Толстой, создатели Козьмы Пруткова? Хотя бы всевозможные «…на фрыштыке в пятьдесят кувертов» из «Гисторических материалов Федота Кузьмича Пруткова (деда)»?[34]
Да ничем!
Крестьяне в таком восторге от реформ Столыпина, что во время визита Аркадия Петровича в Новороссию выпрягают лошадей и на себе везут Столыпина с вокзала в гостиницу..
Но и это очень напоминает судорожные восторги дворян XVIII века по поводу «Манифеста о вольности дворянской».
Но кто сказал, что волн модернизаций и «просвещении» было всего три? Как будто, их гораздо больше. Посчитаем?
1. В XVII веке европеизируется придворная аристократия — боярские кланы, которые вовсе не хотят расставаться со своим особым положением в стране.
Стоит умереть Петру, и эти люди пытаются навязать Российской империи свою конституцию, в интересах своего круга — буквально нескольких сотен, чуть ли не десятков людей.
2. Начиная с 1762 года в этот процесс втягиваются широкие слои дворянства — уже десятки тысяч человек.
3. Начиная с конца XVIII века идет «просвещение разночинцев» — сотни тысяч людей. К эпохе Николая I, как бы ее ни оценивать, «русских европейцев» становится по-настоящему много — уже примерно 2 или 3 % населения. Остальные — все еще туземцы.
4. К 1850-м, может быть, даже 1840-м годам относится самое начало «просвещения горожан» — тех, кто не имеет к разночинцам никакого отношения, но участвует в создании новой, индустриальной России — предприниматели, мастера, рабочие с высокой квалификацией.
5. В 1860-е годы множество крестьян сорвалось с места, получив свободу. В деревне реализовать себя они не имели никакой возможности, но «зато» могли теперь уйти, и стали в городах извозчиками, рабочими, купцами, содержателями харчевен и так далее.
Этот слой вместе с теми, чьи предки начинали поколением раньше, к концу XIX века насчитывает сотни тысяч человек, в XX веке — до полутора миллионов.
6. В конце XIX века, а особенно с 1905 года начинается «просвещение» самого большого сословия России.
Об этом надо поговорить отдельно.
Вообще-то, всякая принадлежность к европейцам всегда определялась просвещенностью.
Скажем, в 1862 году именитые петербургские купцы направили царю ходатайство «о предоставлении равноправия» всем окончившим гимназию, потому что гимназисты «не могут же не считаться людьми, получившими европейское образование».[35]
Так вот, в XX веке к крестьянам тоже пришло просвещение. «В царствование Николая II народное образование достигло необыкновенного развития. Менее чем за 20 лет кредиты, ассигнованные Министерству народного просвещения, с 25,2 млн рублей возросли до 161,2 млн. Сюда не входили бюджеты школ, черпавших свои кредиты из других источников (школы военные, технические), или содержавшихся местными органами самоуправления (земствами, городами), кредиты которых на народное образование возросли с 70 миллионов рублей в 1894 г. до 300 миллионов в 1913 г. В начале 1913 года общий бюджет народного просвещения в России достиг по тому времени колоссальной цифры — полмиллиарда рублей золотом».[36]
Первоначальное обучение в 1860 году было бесплатное по закону, а с 1908 года оно делалось обязательным. С этого года ежегодно открывалось 10 000 школ. В 1913 году их число превысило 130 000.
Где открывались новые школы? В основном в деревнях, в том числе в самых медвежьих углах. И вот результат: «Анкета, проведенная Советами в 1920 году, установила, что 86 % молодежи от 12 до 16 лет умели читать и писать. Несомненно, что они обучались грамоте при дореволюционном режиме».[37]
86 % молодежи? Но в 1913 году крестьянство составляло 83 % населения России. Большинство этой молодежи 1920 года были детьми крестьян.
Высшее образование тоже было очень демократичным.
В 1910–1913 годах плата за обучение в высших учебных заведениях США и Британии колебалась от 750 до 1250 долларов в год, а в Российской империи — от 50 до 150 рублей, то есть от 25 до 75 тогдашних долларов. При этом многие неимущие студенты освобождались от платы за обучение.
По количеству женщин, которые обучались в высших учебных заведениях, Россия в начале XX века занимала первое место в мире.
Это все тоже очень облегчало путь из крестьянства в интеллигенцию. И изменение сознания самого крестьянства, даже без изменения его внешнего положения.
Скажу откровенно: мне было очень трудно простить Григорию Соломоновичу одно из его уже приводившихся высказываний — о «неолитическом крестьянстве» России, дожившем до XX века.
Заинтересованного читателя я могу отослать как минимум к двум книгам, написанным выходцами из крестьянства, — к работе В. А. Солоухина[38] и П. А. Жадана[39] для того, чтобы он сам судил, насколько русское крестьянство к XX столетию было похоже на неолитическое.
То есть было, конечно, всякое. В XX столетии крестьяне были очень разными и выбирали самые разные судьбы. Были и жутчайшие типы, начисто отвергавшие вообще всякое просвещение, любое изменение действительности. Но ведь и то крестьянство, которое описывает Владимир Алексеевич Солоухин: читавшее книги, с совершенно городским бытом, вступавшее в браки с горожанами и даже с дворянами, — оно было, и не в таком уж маленьком числе.
Просвещение крестьян было первым в Российской империи по-настоящему массовым «просвещением», в которое оказались вовлечены миллионы, очень может быть — десятки миллионов людей. Уже в силу масштаба событий это было самое судьбоносное, самое значимое из «просвешений». Чем бы оно ни окончилось, этому «просвещению» суждено было определить судьбы страны на века.
Получилось так, что «просвещение крестьянства» завершилось не полной европеизацией страны, а попыткой вырастить на месте России некую диковинную утопию. О причинах этого можно гадать сколько угодно, выдвигая разнообразнейшие предположения:
— Россия пала жертвой масонского заговора;
— Россию погубили евреи;
— накопилось слишком много деклассированного элемента;
— страна, проходя критическую точку развития, не смогла удержаться в рамках естественного развития;
— сказалась славянская привычка «сигать в утопии»;
— угнетаемое большинство прогнало помещиков и капиталистов и стало строить счастливую жизнь.
Независимо от того, какой из предложенных вариантов любезнее сердцу читателя, приходится признать: европеизация, модернизация страны — этот естественный, если угодно — «естественноисторический» процесс в России протекает в совершенно неестественных исторических условиях. Почему столько этапов «просвещения»? Зачем несколько раз подряд выращивать слой, который смотрит снизу вверх на тех, кто начал раньше, а сам повторяет на новом витке духовные искания, важные поколением раньше?
Почему Россия не могла, как западные страны, «модернизироваться в целом, всей системой, переходя от эпохи к эпохе, успевая „просветиться“ до низов, до санкюлотов»? Так, чтобы «не было надобности повторять пройденное»?
Я могу увидеть тут только одну закономерность: хроническая модернизация, искусственное сдерживание развития в тех слоях, которым по воле русских европейцев суждено было навеки оставаться русскими туземцами.
«Россия незадолго перед Катаклизмом была многообразна и многогранна… Была Россия студенческая и офицерская, морская и таежная, пляшущая и пьющая, пашущая и бродяжья».[40]
Все верно… но сильнее всего Россия разбивалась на Россию туземную и Россию европейскую. Сам строй понятий людей этих России был различен, различались даже основные категории, в которых они осмысливали сами себя и жизнь.
Наверное, будут сторонники считать русских туземцев и европейцев вообще разными народами. Я так не считаю.
Во-первых, тогда особым народом русских европейцев может считать себя каждый европеизированный слой, — сам по себе, без всех остальных. И дворяне, и интеллигенция, и городское мещанство конца XIX века порой претендуют именно на это: быть «народом», а всех остальных считать просто быдлом, подножием для своего величия. И ведь различия действительно есть — в том числе между всеми этими «народами».
Во-вторых, каждый этот слой жил в тесном общении с другими, не был отделен от них непроницаемой гранью. Не было никаких причин не дружить, не работать вместе, не вступать в браки, не понимать друг друга.
С 1905 года сословный строй ослабел, никто, кроме придворных кругов, не держался круга «своих», не коснел в снобистских предрассудках. И началось такое смешение сословий, такое перетасовывание и перемешивание всех групп русских европейцев, что о каких-то гранях смешно было и говорить.
Семейная история сохранила память о людях, пришедших из разных сословий. Академик Гришко происходил из крестьян. Сама община послала его, умненького подпаска, учиться — и не прогадала. Профессор Гоф — из немецкого мещанства. Член-корреспондент АН СССР Федоров — из поповичей. Товстолес — из коренного украинского шляхетства, с большим имением под Черниговом. Профессор Бородин — из мелкого, никогда не имевшего собственных имений дворянства. Все эти люди сходились в доме моего прадеда, Василия Егоровича Сидорова — из мелкого провинциального купечества, ели за его столом и пили вишневую наливку, которую мастерица была делать его жена, Елизавета Николаевна — из крупного питерского купечества.
Если бы изолировать каждый такой народец «русских европейцев» и друг от друга и от туземцев — вполне возможно, родился бы и новый народ. Но в исторической реальности ничего такого не произошло.
Русские европейцы порой даже в первом, а уж тем более во втором-третьем поколении становились похожи друг на друга — порой совершенно неотличимо.
Русские европейцы состоялись скорее как субэтнос — то есть как часть народа, как почти отдельный народ… но пока не осознавший себя и вовсе не желающий отделяться. Но в то же время отлично осознающий и свою особость, способный в случае общественного катаклизма отделиться от русских туземцев.
И вот еще что надо очень четко оговорить: даже и к началу XX века «русские европейцы» были маленьким народом, численностью примерно в 5 или 6 миллионов, не больше; а очень может быть, что и в 4. Таких народов в Европе несколько, и не все они такие уж незначительные. Норвежцев живет на земле порядка 4 миллионов человек, шотландцев и каталонцев — порядка 6 миллионов, португальцев — 3,5 миллиона.
Русские европейцы даже в начале XX столетия — это как раз такой небольшой народец, где все знают если и не всех, то всегда можно найти общих знакомых.
Читатель может считать мои слова признанием в снобизме, в какой-то исторической извращенности, склонности к измене… как вам, почтенные мои, будет угодно. Но вот появилось у меня несколько лет назад такое развлечение: стал я перечитывать русскую классику в поисках своих семейных знакомых. И знаете, очень даже удается отыскать! Последний раз я развлекался таким образом позавчера: взял книгу Н. Н. Берберовой «Люди и ложи», о русском масонстве.[41] В этой книге приведен длинный список русских масонов начала XX века. Читаю этот список… Так, готово!
Вот знакомая фамилия — это дед старого друга нашей семьи. Вот еще одна — отец нашей недавно умершей знакомой. Если первый — из мелкого украинского шляхетства, то второй — из крупного титулованного дворянства, из придворных кругов. Я часто прикидываю — а если бы не революция, сиживал бы я за их столом или нет? Вряд ли…
Третья знакомая фамилия — этот из немецкого прибалтийского мещанства, известный специалист, друг одного из моих прадедов. На снимке 1903 года, изображающем профессуру Лесного института, есть лица и его, и прадеда.
Четвертая фамилия — известный петербургский профессор. Я был знаком с его внучкой, а в конце 1970-х даже чуть-чуть ухаживал за его правнучкой.
Ну вот! Коротенький список — и сразу четверо семейных знакомых. Тесен круг русских масонов, страшно далеки они от туземцев. Круг интеллигентов если и шире — не намного. Тесен потому, что всех «русских европейцев» очень мало.
Помню, летом 1993 года, незадолго до расстрела Белого дома, какой-то журналист зашелся в заполошном крике: Хасбулатов лично знает чеченских мафиози!!! Он сам видел, как Хасбулатов подавал кому-то из них руку!!! Не оправдывая Хасбулатова (будет нужно, он сам оправдается), позволю себе только пожать плечами. Сколько на земле всех вообще чеченцев?! Тысяч 700, не больше. Все знают всех, а родственные связи каждого охватывают процентов 5 или 10 всего народа. Так каким же образом, расскажите вы мне, Хасбулатов мог НЕ знать всех чеченских мафиози в лицо?! И каким он образом мог не здороваться за руку с пятиюродным братом, с соседом троюродного дяди или с троюродным братом мужа восьмиюродной сестры, который к тому же сосед пятиюродной тети?! При чем тут мафия?! Обычнейшие родственно-дружеские разборки внутри маленького народа.
Мы, русские европейцы, тоже состоялись как совсем маленький народ. Наша судьба сложилась трагически, как и судьба большинства первых анклавов модернизации. Несколько миллионов наших братьев и сестер были попросту физически уничтожены, убиты во время Гражданской войны 1917–1922 годов, а потом во время пресловутых «репрессий». Численность русской эмиграции 1920-х годов определяют по-разному — от 900 тысяч до 2 миллионов.
Но если бы даже наша судьба сложилась более благоприятно, если бы нас даже не истребили и не рассеяли по свету коммунисты, нас все равно было бы мало. Очень мало.
Мы не поступимся своим священным правом владеть людьми!
Многое одинаково в поведении и русских туземцев, и русских европейцев. Это одинаковое объясняется природой и климатом России; о том, как природа формировала народный характер великороссов, я подробно пишу в другой книге.[42] Если коротко — люди всех сословий жили в громадной, малонаселенной стране, с короткими осенью и весной, суровой континентальной зимой.
Там, где паводки каждый год сносят мосты, где два-три месяца в году можно увязнуть в грязи посреди собственного поместья, где даже в провинциальных городках можно слышать волчий вой из ближайшего леса, — там приходится учиться терпению, воспитывать в себе неприхотливость и умение довольствоваться малым.
Там, где расстояния огромны, а почвы бедны, богатых людей никогда не будет слишком много. Большинство дворян удивительно мало заботились о накоплении богатств, о материальной стороне жизни.
Живя в стране короткой весны и осени, они так же любили работать на рывок, соединяя периоды невероятного, чрезмерного напряжения всех сил с периодами полного безделия.
Живя в стране, где горе одному, они считали важным входить в корпорацию «своих», быть понятным и однозначным, не вступать в конфликты.
В этих и во многих других отношениях русские европейцы разделяли взгляды и вкусы всего остального народа.
Естественно, они любили свою Родину, им нравилось проводить время в ее лесах и лугах. Теплое время года старались проводить не в городе, и всегда велико было число тех, кто любил жить в деревне весь год. Семьями, дружескими компаниями ходили по грибы, по ягоды. Мальчикам лет 10–12 давали в руки ружье: если не на крупного зверя, то на уток, на вальдшнепов. Охотничья забава не воспринималась как жестокая. Шло приучение нового поколения к образу жизни предков, к ландшафтам и природе, к оружию, к стрельбе, зрелищу крови и смерти.
У любого русского классика, особенно у Тургенева и Толстого, легко найти места с многостраничными описаниями: как искали грибы, стреляли вальдшнепов и как главный герой попадает-промахивается, находит-собирает-не получается… Все эти попадания и промахи по крохотной птичке, вставания до света, многочасовые блуждания по лесам и лугам — занятия вовсе не вынужденные, это развлечения людей, вовсе не обреченных на такой образ жизни.
Конечно, они были одеты лучше, отличались от простолюдинов красивым оружием и расписными каретами…
Но:
Вязнут спицы золотые
В расхлябанные колеи.
В весенней грязи вязнут и роскошные ботфорты, брызги русских дорог — на расшитых камзолах и длинных, до пят, «робах» со шлейфами.
Взрослые любили путешествовать по своей колоссальной стране. Выезжая в Европу, сражаясь на юге и востоке с турками и татарами, россиянин зримо, очень реально оказывался между востоком и западом.
Русские европейцы XVIII века могли позволить себе быть не так маниакально трудолюбивы, как крестьяне. Но не могли позволить себе быть глупыми, необразованными, малокультурными. Этого требовал их род занятий: управление страной и народом, военное дело и политика.
Жизнь просвещенного сословия, обитающего в мало освоенной, мало населенной стране, формировала дворян как людей неприхотливых, умеющих жить в дикой природе… и образованных. Сочетание того, что в Европе почти не сочеталось.
Стоит побывать в старинных поместьях коренного русского дворянства. Поражает сочетание неприхотливости, скромности материальных запросов и высокого уровня культуры. Полы не крашены. Одежда очень простая. В каждой комнате имения жил не один человек, а по двое-трое. Большую часть года ели и пили очень скромно. Удобства? Баня и деревянная будочка.
Но при этом стены украшены картинами, в библиотеке книги на нескольких языках и почти обязательно пианино или фортепиано. Даже в наше время, с автомобилями и подъемными кранами, было бы не так просто привезти этот тяжелый и хрупкий инструмент из Петербурга и установить его в барском доме. Но это было сделано — на телегах и руками, наваливаясь впятером.
Про крепостной театр писали много… Но гораздо чаще молодежь сама делала представления, развлекалась сложением стихов или пением, игрой на музыкальных инструментах.
Да-да! Возразят мне. А как же с образами, которые тоже вывела русская классика?
Он в том покое поселился,
Где деревенский старожил
Лет тридцать с ключницей бранился,
В окно глядел и мух давил.
Но случайно ли, что и этот образ, и любой другой такой же из русской классики — образ сугубо отрицательный и комедийный? Сам Пушкин в деревне как-то больше писал стихов и пьес (и в Болдине, и в Михайловском); образ пожилого болвана, который тридцать лет кряду давит мух, мог вызывать у него только смех. В семье не без урода…
Дворяне были настолько обеспечены и обеспечены таким способом, что могли не заботиться о своем-пропитании, о заработках. То, что они называли бедностью, показалось бы сказочным богатством не только крестьянину, но и большинству купцов.
Кому много дано, с того и спросится. На то и дано, чтобы получал образование, служил, работал много и тяжело. Потерял здоровье? Ранили? А имение на что? Даже самое плохое и бедное имение уж никак не даст пропасть от голода.
Даже если погибнешь — о твоих детях позаботятся. Светлая память предка даже поможет — всякий примет участие в сироте, отец которого погиб при штурме Измаила или под Рымником, правительство даст образование за свой счет, примет на службу.
Дворянин делал карьеру, но стараясь не для себя — для отечества. Не то что сознательно скапливать богатства — просто заботиться о самом себе, о своем личном благополучии сверх минимально необходимого было даже как-то и неприлично… А вот о благе общества — очень даже почетно. Благородство и стремление к «общему благу» для них были совершенно естественны.
Личное устроение в жизни не могло быть достигнуто накоплением или созданием новых богатств… Но могло быть создано карьерой чиновника и особенно военного.
Это порождало специфический конфликт: мораль звала вперед, на штурм турецких крепостей, на службу матушке-Екатерине и не жалеть живота своего.
А здравый смысл и житейская опытность звали совсем в другом направлении: пристроиться подальше от пуль и поближе к начальству, жить потише и делать карьеру.
Конфликт был совершенно неразрешим без изменений всего строя жизни. Решали его литература и искусство… Так и решали все двести лет императорского периода, а потом и при советской власти.
Вот в пьесе Д. И. Фонвизина положительный герой Стародум узнает, что объявлена война, и обращается к товарищу: «Вот случай нам отличить себя. Пойдем тотчас в армию и сделаемся достойными звания дворянина, которое нам дала порода».[43]
Чем отличается этот диалог (1782) от диалога героев романа или телевизионной постановки 1960-х годов? Где положительный герой рвется на периферию, а отрицательный — пристроиться на кафедру в большом городе?
Ю. Герман в своих романах провозглашает чисто интеллигентские ценности, причем очень позднего периода — 1930–1950-х годов. Что называется, «почти наше время». Более того, Ю. Герман человек очень советский, лютый враг всех «посторонних», — то есть любого, кто не захлебывается от восторга перед советской властью.
Но все его герои — жертвенные делатели своего дела, героические служаки, посвящающие всех себя «делу, которому они служат», «…люди, которые не играли в винт, не устраивали „суаре“ и не выколачивали ученые степени ради того, чтобы жирно есть, мягко спать и ходить веселыми ногами в часы величайших народных бедствий…».[44]
Положительные герои Ю. Германа сами воинствующе бескорыстны и никому другому не позволят воспользоваться знаниями и талантами для более сытой и приятной жизни. Они крайне агрессивно относятся к любому уклонению от курса «сгорая сам, светить другим».
…И в этом они очень мало отличаются от презираемого и ненавидимого ими дворянства.
Интеллектуалы Европы были своеобразной, но частью бюргерства. Они несли в себе ценности предпринимательства, частной жизни, личной свободы, индивидуализма.
Мещанство в России не включало в себя интеллектуалов, и это оказалось трагичным для самого мещанства. Везде и во всех странах слабые стороны мещанства — дефицит воображения, крылатости мысли, избыточная фиксация на материальной стороне жизни. В России эти черты стали просто гротескными: ведь все умники, люди с подвижной психикой и хорошими мозгами быстро перекочевывали в интеллигенцию.
В среде интеллигентов словом «мещанин» просто ругались.
Интеллигенция родилась как младший, несколько неполноценный братик дворянства, и в ее поведении, психологии легко увидеть те же черты — порой доведенные до абсурда.
Тот же идеал бескорыстия, неумения и нежелания стяжать богатства. Интеллигенция небогата, особенно сельская. Но и в ее истории нередки люди, просто органически не способные не то что разбогатеть — просто позаботиться о самом необходимом. Мама и тетка Михаила Амосова, сельские акушерки, были как раз такими сельскими интеллигентами, и бабка говорила про тетку: «У той хоть две пары штанов, а у твоей матери вечером стираются, ночью сохнут…».[45]
Для интеллигентов типично такое же, как у дворян, сочетание высокого уровня культуры и низкого уровня потребления.
То же сочетание некрашеного пола и картин на стенах, простой одежды и прекрасных библиотек.
Порой эта простота доводилась до полного идиотизма. Елизавета Николаевна Водовозова описывает происшествие лично с ней: как-то на вечеринке к ней подошел «некий господин» с вопросом: нет ли у нее кольца в носу?[46]
Дело в том, что у девушки в ушах были серьги, и это-то вызвало раздражение «некого господина». Мол, «у нас, у интеллигенции», очень уж украшать себя не принято.
Дворяне осознавали себя европейцами, несущими просвещение… просвещение XVIII века.
Интеллигент нес в себе Просвещение XIX века, невозможное без медицины, техники, паровых машин, стука молотов, прочих не изящных явлений. Дворянин поклонялся изящному Разуму. Интеллигент — прогрессу и науке. В сборнике «Вехи» прекрасно показано, как наука и прогресс превращались в светскую религию, в фетиш интеллигенции. Воистину: «одни интеллектуалы разумом пользуются, другие ему поклоняются».[47]
Интеллигенты не то чтобы совсем не пользовались разумом… но все-таки больше поклонялись.
Как и дворяне, интеллигенты хотели служить некой высшей силе, положить на невидимый алтарь свои силы, жизни, и уж по крайней мере — познания.
Дворянство знало такой общий алтарь: Отечество. Для талантливого, увлеченного юноши охотно делали исключение: пусть служит Красоте или Познанию, излечению людей или чему-то другому, более частному. Но как только сгущалась опасность, дворянин готов был бросить эти занятия — до того, как опасность исчезнет.
Граф Алексей Константинович Толстой находился в конфликте со своим обществом. Человек из высшей, придворной знати, лично знакомый с Николаем I и наперсник детских игр будущего Александра II, он не хотел делать никакую вообще карьеру, и меньше всего — придворную. Пусть отстанут от него все эти люди! Он не хочет ни почестей, ни власти; он хочет только, чтобы ему позволили спокойно жить в своем имении и делать, что он хочет: писать стихи и поэмы на исторические темы.
Исполнен вечным идеалом,
Я не служить рожден, а петь!
Не дай мне, Феб, быть генералом,
Не дай безвинно поглупеть![48]
«Что поделать тому, кто желает лишь одного: быть художником?!» — писал он жене. Государю Александру II он писал более определенно: «Служба, какова бы она ни была, глубоко противна моей природе… Я надеялся… победить мою природу художника, но опыт доказал мне, что я боролся с нею напрасно».
Но в годы Крымской войны он сначала формирует партизанский отряд: на случай, если британцы высадят десант на Балтике, под Петербургом. Опасность Петербургу больше не угрожает, и в 1855 г. Толстой (ему — 38 лет) становится майором в стрелковом полку. В Крым Алексей Константинович не попал — заболел тифом во время стоянки под Одессой. Нет худа без добра — страшно представить себе русскую литературу без этого громадного и доброго таланта. Но сам-то Толстой так не думал.
В рядах интеллигенции немало людей с примерно такими же убеждениями, но ведь служить можно не только России, не только Богу. Интеллигенция формировалась на сто лет позже, когда мир уже изменился и стал намного сложнее и многограннее. Служить можно Красоте и Истине… И уже не обязательно отвлекаясь на спасение Отечества, угодившего в опасность. Служить можно самому себе и своей семье, строя «мещанское счастье», как герой Помяловского.[49]
Служить можно отвлеченной идее, служить можно и народу…
Дворянство вроде бы тоже служило народу, но как-то всегда так получалось, что под служением народу оказывалось служение государству. А интеллигенция служила народу так, что обычно получалось служение отвлеченной идее.
Вот чему интеллигенция служит с особым упоением — так это отвлеченным идеям. «Отрыв от народа», «болтливость», «пустозвонство», «непонимание реальности» — это обычные слова, легко бросаемые в ее адрес, — и дворянством Российской империи, и правителями Советского Союза. Но разве это свойственно только одной интеллигенции?
— Народ этого не позволит…
— Так уничтожить народ!
Весь Петербургский период, весь советский период нашей истории образованный человек естественно находился как бы вне России и лишь частично относился к ее народу. То есть против такого положения восставали много раз, со времен князя Щербатова с его «О повреждении нравов в России». Но все, кому не нравились формулы «дворянство и народ», «интеллигенция и народ», от князя Щербатова до писателей-деревенщиков, оставались критикующим меньшинством, а нормой было именно это — осознавать себя «интеллигенцией», существующей вне «народа».
Стало недоброй традицией считать отрыв от действительности, способность жить в своих надуманных теориях типично интеллигентской чертой. Мол, такая вот она, гнилая интеллигенция. Не буду спорить — у интеллигенции эта черта, бесспорно, есть. Вопрос только, что это такое — интеллигенция, где граница этого слоя? Далеко не все 3–4–5 миллионов «русских европейцев», живущих на земле к началу XX века, считают себя интеллигенцией, но этот отрыв от реальности характерен для них для всех. В том числе и для обитателей царского дворца.
Ведь все образованные русские европейцы поколениями жили вне народа, в каких-то искусственных конструкциях. И притом жили в стране, которая от традиционной жизни уже ушла, а в Европу еще не пришла. В этом смысле вся Россия, целиком, висела между двух реальностей, до конца не принадлежа ни одной из них. Вся Россия, целиком, весь императорский период нашей истории.
А образованный слой находился вне того, что тоже находится вне нормальной человеческой жизни. Отклонение от отклонения, и не в сторону нормы — а в сторону чего-то еще более безумного.
Стоит ли удивляться, что русские европейцы не столько изучали и объясняли, сколько выдумывали действительность? Да еще и пытались втиснуть реальность в свои выдумки.
Если «копать поглубже», то чисто интеллигентские черты отрыва от реальности мы легко найдем у многих русских царей, а первым интеллигентом придется признать Петра I. Назови он Московию Россией, Русью, таки получилась бы претензия на объединение исторической Руси, и только. Претензия тоже не слабая, но Петр назвал новое государство Российской империей… И начал вести завоевания далеко за пределами коренных русских земель.
Он послал Бек-Булатовича в Среднюю Азию — разведать, как лучше ее завоевать, да заодно — как пройти в Индию.
После Русско-персидской войны 1722–1723 гг. в руках у Петра оказалось все южное побережье Каспийского моря, почти весь исторический Азербайджан.
Анна Ивановна с легкостью необычайной вернула Персии Южный Прикаспий — лишь бы Персия помогла в Русско-турецкой войне 1735–1739 годов. Из одного этого видно, до какой степени это было непрочное завоевание и как неорганично входил Азербайджан в состав Российской империи.
Но Петр-то уходить отсюда совершенно не собирался; он создавал плацдарм на Каспии для рывка в Персию и в полусказочную Индию, мечту всех европейских завоевателей. Чтобы создать такой плацдарм, он собирался переселить неизвестно куда сотни тысяч мусульман из Южного Прикаспия, а на «освободившиеся» земли поселить христиан (откуда? Из Средней полосы?) — пусть будут оплотом Российской империи на Востоке!
Во-первых, чем это лучше депортации крымских татар или чеченцев при Сталине?
Во-вторых, безумие затеи сделает честь любым интеллигентам всех времен. Полная потеря чувства реальности, совершеннейшая беспочвенность, окончательно сформировавшаяся способность жить только в надуманных измерениях, в искусственно созданном мире. Остается радоваться, что этот чудовищный идиотизм так никогда и не был реализован.
Мало кому известно, что Петр планировал присоединить к Российской империи и остров Мадагаскар. Для этого в 1723 году вполне серьезно готовилась секретная экспедиция адмирала Д. Вильстера.
Строительство империи? Да. Но и строя империю, можно оставаться в рамках задач реально достижимых и осмысленных. Здесь же ставятся задачи совершенно безумные, ни для чего не нужные ни России, ни ее правящему слою, ни для решения каких-то важных задач.
Петр I, пожалуй, был все-таки первым на Руси (по крайней мере, из ее царей), кто психологически и духовно жил вне всякого учета реальности. Но эта черта оказалась родовой метой вообще всего слоя «русских европейцев»; многие из них, как это ни печально, оказались не русскими и в то же время европейцами, а ни русскими и ни европейцами.
Просто в начале XVIII века таких людей были единицы, а к концу XIX века — уже сотни тысяч и миллионы, толща, и вовсе не только дворян. Тоже развитие, по-своему.
А если уж о типично интеллигентских замашках обитателей императорского дворца…
Вот Петр III, образованный и умный человек, не понимавший и не любивший страны, в которой ему надлежало править. Человек, оказавшийся не способным понять роль русской гвардии в политике… не способный понять собственную жену, смысл всего происходящего вокруг. Чем это не «апофеоз беспочвенности» середины XVIII века?
Стало общим местом обвинять интеллигентов начала XX века, особенно членов Временного правительства, в масонстве. Ну, а Павел I, масон на престоле? Человек, вообразивший, что надо вернуться во времена Петра?
Чем он-то не интеллигент?
Сын Павла, Александр I…
4 ноября 1805 года в Потсдаме прусский король Фридрих Вильгельм III, его жена Луиза и Александр I Павлович ровно в полночь спустились в склеп, где покоились останки Фридриха Великого. Они поклонились останкам, а затем «оба государя взялись за руки и, глядя друг другу в глаза, поклялись в вечной дружбе».[50]
Что думали король и королева, мы не знаем. Мы знаем, что они много раз цинично использовали то, что Александр честно и доверчиво отнесся к совершенному обряду. Александр же, судя по всему, искренне верил в эту «дружбу навек», мистически подтвержденную этим полуночным приключением. Было ему тогда 28 лет… Не такой уж и юный. Если инфантилизм — то на грани психического заболевания. А скорее всего — тот самый апофеоз беспочвенности, когда реальность и собственные выдумки причудливо переплетаются.
В 1815 году короли и министры Европы съезжаются в Вену, чтобы решить: какой быть Европе после наполеоновских войн? По акту 14 сентября монархи Австрии, Пруссии и Российской империи создали Священный союз, чтобы помогать друг другу и вместе творить справедливость.
По мнению Александра, этот союз должен был вносить в международные отношения начала любви и правды, взаимопомощи, братства и христианской любви.[51] Александру — 42 года. Как в анекдоте: «большой, а в сказки верит».
С. Г. Пушкарев приводит потрясающие примеры того, как Александр прямо действует во вред России, но подчиняется реалиям Священного союза и его главного толкователя, австрийского вельможи Меттерниха.
Благодаря анекдотическому отношению Александра I к реальности Россия потеряла все свои завоевания на Балканах. Это пример тем более потрясающий, что Россия со времен Екатерины активнейшим образом интриговала на Балканах, готовила восстание христианских подданных султана, организацию их независимых государств. Реализация этого плана значила бы расширение пределов Российской империи и зависимых от нее государств до пределов Средиземного моря, а быть может — и окончательное поражение Турции. Навсегда!
Султан подписывает договор о безоговорочной капитуляции. Русская армия входит в Константинополь. Крест над Софийским собором древней Византии, превращенным мусульманами в мечеть Айя-Софию.
Весной 1821 года адъютант Александра I, генерал русской службы Александр Ипсиланти вторгся в Дунайские княжества и провозгласил начало воины за независимость Греции. Греческое восстание 1821 года было подготовлено и организовано тайным обществом «гетеристов», а центром «гетеристов» была Одесса.
Турки начали резню православных. 74-летний константинопольский патриарх Григорий и 3 православных греческих митрополита повешены в первый день Пасхи. Больше 20 тысяч греков и славян вырезаны на острове Хиосе, практически полностью обезлюдел квартал Фанария в Константинополе.
Русский посланник в Константинополе Г. А. Строганов направил три ноты, требуя прекратить резню, убийство священников и женщин, не уничтожать хотя бы православных, не участвующих в восстании. Не получив ответа, Строганов заявил о разрыве дипломатических отношений с Высокой Портой, и русское посольство вскоре выехало из Константинополя.
Все общество ждало помощи грекам. Война с Турцией заранее была популярна, грекам сочувствовали, готовы были их любить. Казалось бы — вот оно, плод созрел.
И вот тут начинается самое загадочное!
Александр I не только не оказал помощи грекам, но в официальном послании к турецкому правительству осудил восстание, а Ипсиланти исключил из русской службы.
Почему?! А потому, что Пруссия и Австрия не велели… Вернее, король Пруссии император Австрии, так точнее. И австрийский канцлер Меттерних тоже против.
Результаты?
Лорда Байрона, умершего в 1824 году от лихорадки, принято изображать эдаким одиноким и непонятым. Якобы от мятежного лорда отступился свет, уезжая в Грецию, он действовал вопреки всему обществу… Не может быть ничего более неверного! Речь Байрона в пользу греков — одна из самых популярных за всю историю британского парламента.
В 1823 году глава внешней политики Британии лорд Каннинг писал лорду Странгфорсу: «Россия покидает свой передовой пост. Англия должна воспользоваться этим и занять ее место, тем более что человечество этого требует».
И заявил, что Британия не может быть равнодушна к борьбе греков, которые несколько веков стонали под игом варваров.
В 1823 году Британия признала за греками права воюющей стороны, то есть признала их не повстанцами, а народом, ведущим национальную войну.
Лорд Байрон ехал в Грецию одним из более чем 3000 добровольцев. Ехал в страну, которую правительство его страны официально признало союзником. Какое уж тут одиночество…
Николай I был куда решительнее брата, но время упущено. 6 июля 1827 года три великие державы подписали Лондонский договор о признании автономии Греции и прекращении резни: Российская, Британская и Французская империи. В конце концов на престол Греции посадили немецкого принца. А «русское политическое влияние в Греции… рухнуло быстро и безвозвратно».[52]
Николай I вроде еще может что-то сделать… Но в 1832 году турецкий султан просит Николая I о помощи против восставшего вассала, султана Египта. Николай заявляет, что он «всегда останется врагом мятежа и верным другом султана».
Русский царь в качестве «верного друга» турецкого султана — это само по себе зрелище! А тут в 1833 году русское войско разбилось лагерем недалеко от Константинополя, и что характерно — столица Турецкой империи чувствовала себя под защитой. В конце концов султан договорился с вассалом (отдал ему в управление Сирию) — но получается, и тут Россия не воспользовалась случаем. Николай продолжал свой шизофренический поход против призрака революции — а 500-летняя задача русской истории так и осталась нерешенной.
Можно понять Николая I, его страх перед революцией. В конце концов, само восшествие его на престол вызвало восстание 14 декабря.
Но откуда Николай Павлович взял, что «Европе нужен жандарм»?
Революция во Франции 1830 года… Революция во Франции и Германии 1848 года… По поводу каждой из них Николай I считал себя обязанным издавать манифесты примерно такого содержания: «Мятеж…имеет дерзость угрожать России… Мы готовы встретить врагов наших». А заканчивался манифест так: «С нами Бог! Разумейте, языцы, и покоряйтесь, яко с нами Бог!»
Что никому из «мятежников» и в голову не приходило угрожать Российской империи — очевидно. Другое не очень понятно — уж не собирался ли Николай I Павлович распространить власть своей империи и на страны Европы? А то к чему это «покоряйтесь, языцы»?
В 1848 году венгры объявили Габсбургов низложенными и создали собственное государство. Свое выступление венгры специально приурочили к межвременью: умер прежний император, новому императору Францу-Иосифу было всего 18 лет. Венгры нанесли поражение австрийским войскам. Франц-Иосиф обратился к Николаю I за помощью.
Николай I издал еще один нервный манифест, в котором утверждал, что «мятежники угрожают и нашим пределам» (что вообще полная фантастика), после чего бросил против венгров сто тысяч солдат под командованием И. Ф. Паскевича. Вместо инструкции главнокомандующему было сказано всего три слова: «Не щади каналий».
После короткой летней кампании 13 августа 1849 года венгерская армия капитулировала под Виллагоушем. Паскевич послал Николаю донесение: «Венгрия у ног Вашего Величества», после чего передал всех пленных австрийскому правительству. Естественно, австрийцы перевешали венгров, как изменников. Русская армия выступила в роли помощника палача.
Николай I искренне полагал, что Австро-Венгрия будет вовек ему благодарна за несение палаческих функций и не вмешается в события Крымской войны. Но как и в случае со Священным союзом, австрийцы преследовали свои эгоистические цели, а не плыли вслед за выдумками Николая.
Еще недоуменные вопросы: с чего Николай I взял, будто Российской империи нужно любой ценой избегать технического и общественного прогресса? То есть понятно: царь хотел любой ценой сохранить крепостное право, феодальную систему, власть бюрократии, незыблемость самодержавия. Но с чего он взял, что «подмораживание» России не приведет ни к каким последствиям?
Крымская война 1853–1855 годов показала полную неспособность Российской империи воевать с серьезным противником. Какой там «жандарм Европы!». Мгновенно, в первые недели войны выяснилось, что у Российской империи нет союзников. Что ее усиления, ее победы над Турецкой империей не хочет никто. Не только Франция и Британия — но и «дружественная» Пруссия, и Австрия, спасенная в 1849 году, — даже они в 1853 году заключают между собой оборонительный союз на случай агрессии Российской империи.
А отсутствие дорог, пароходов, железных дорог, современного вооружения делают бессмысленным массовый героизм защитников Севастополя, мужество русских солдат и матросов.
Ну, так чем он не интеллигент, этот Николай I? Чем он от них отличается? Короной на голове?
Николай II Александрович никогда не признал бы себя интеллигентом; если бы его назвали этим ужасным, до такой степени не соответствующим для царя, не подобающим самодержцу словом, он бился бы, как лев, чтобы не иметь ничего общего с презренными интеллигентами. Но давайте посмотрим, что он делает?
Еще в молодости он женится на женщине, у которой в роду — гемофилия. То есть он знает, что его мужское потомство будет больным и, скорее всего, не сможет наследовать престол. И тем не менее женится, готовый погубить династию ради своего «хочу». Это поступок монарха? Или все-таки интеллигента?
Он идет на развязывание Мировой войны с Германией, прекрасно зная, что в нем самом почти нет ни капли русской крови, что его жена ненавидит русский народ и что самые разумные люди (не только Столыпин) давно советуют — любой ценой избегать крупной войны.
В стране нарастает волна протестов против самодержавия; все образованные слои и все большее число представителей народа присоединяется к требованиям интеллигенции — дайте право выбирать и быть избранными!
А царь вполне серьезно убежден, что чуть ли не Господь Бог лично вручил ему Российскую империю, чтобы он сохранил ее средневековый общественный строй. Ввести конституцию?! Пусть оставят «бесполезные мечтания»!
Крестьяне, «оказывается», почему-то не любят помещиков… Это же неправильно, что не любят! Крестьяне не могут не любить таких милых помещиков! Это, наверное, жиды испортили добрый русский народ, изгадили его своей пропагандой!
А чтобы быть поближе к народу, самодержец всероссийский завел у себя в Зимнем дворце, так сказать, народного представителя, полпреда трудового народа — беглого конокрада Гришку Распутина. Что, тоже поступок адекватного человека?!
И уже перед самым Катаклизмом царя, императора Российской империи волнует вовсе не перспектива поражения в войне, не аграрные беспорядки, не потеря управляемости Империей, а то, что афонские монахи ведут себя неправильно… Не соблюдают эти монахи всех требований православия и тем самым влекут к гибели весь православный мир…
Я называю только самые очевидные, самые известные из безумных и нелепых поступков Николая II. Поверьте мне на слово, читатель, я мог бы рассказать гораздо больше и привести еще более красочные примеры. Просто и так ведь все ясно.
Вот и получается, что по крайней мере по одному параметру Николай II — типичный интеллигент. Тот же «апофеоз беспочвенности», то же неприятие реальности такой, какая она есть. Та же первичность собственных выдумок, под которые и перестраивается действительность.
Личности Витте и Столыпина доказывают: среди верхушки дворянства были люди трезвейшего ума, реалистичные и умные политики. Но большая часть окружения и Николая I, и Николая II точно таковы же, как монархи. Тот же «апофеоз беспочвенности», та же жизнь в мире выдумок, которые кажутся реальнее самой реальности.
Спор западников и славянофилов в 1830–1850-е годы… В то время мало кто не из дворян мог принимать участие в серьёзных интеллектуальных спорах. Лидеры славянофилов: П.В. и И. В. Киреевские, К. С. Аксаков, Ю. Ф. Самарин, А. С. Хомяков — все помещики, служилая знать.
Они сделали много полезного: например, начали собирать русский фольклор (как делали это Андерсен в Дании и братья Гримм в Германии). Они поставили проблему, о которой я и пишу в этой книге: о расколе русского этноса чуть ли не на два разных народа.
Славянофилы куда образованнее, культурнее, умнее большинства западников. И гораздо демократичнее, чем их принято представлять. Не зря же многие из них работали в комиссиях, подготавливающих отмену крепостного права.
Но стоит им начать излагать свои взгляды… Ну откуда славянофилы взяли, что русский народ так невероятно предан православию и монархии? Откуда представления об идиллии, царившей в Московии XVII века? С чего они вдруг решили, что русская женщина, по характерной для славянки скромности, не может быть хорошей актрисой?
Выдумки, выдумки, выдумки…
Западники… Тоже почти сплошь дворяне. П. Я. Чаадаев, И. С. Тургенев, Б. Н. Чичерин, Н. А. Мельгунов, А. И. Герцен и другие. Эти-то откуда взяли, что в России необходимо ввести парламентское правление и что крестьяне ждут не дождутся права избирать и быть избранными? К чему эта неумеренная, нелепая идеализация Петра I и всего им совершенного? И какова фразеология!
Виссарион Белинский: «Для меня Петр — моя философия, моя религия, мое откровение во всем, что касается России. Это пример для великих и малых, которые хотят что-либо сделать, быть чем-то полезным».
В том же духе и Герцен: «Петр, Конвент научили нас шагать семимильными шагами, шагать из первого месяца беременности в девятый».
Интересно, что большинство западников на самом деле вовсе не интересовались реальным Западом… Поразительные свидетельства оставил Иван Тургенев — он пытался показать В. Белинскому Париж… Белинский же совершенно не интересовался этим, вполне реальным Парижем и все время говорил о вреде крепостного права и самодержавия.
Герцен обожал Европу на расстоянии, сидя в России. Но стоило ему туда попасть, как он тут же начал культивировать некие причудливые гибридики социализма и патриотизма: как бы так показать прогрессивность русской крестьянской общины?!
Энгельс писал о Герцене так: «…Герцен, который был социалистом в лучшем случае на словах, увидел в общине новый предлог для того, чтобы в еще более ярком свете выставить перед гнилым Западом свою „святую“ Русь и ее миссию — омолодить и возродить в случае необходимости даже силой оружия этот прогнивший, отживший свой век Запад. То, чего не могут осуществить, несмотря на все свои усилия, одряхлевшие французы и англичане, русские имеют в готовом виде у себя дома».
Что же тогда все святые идеалы, замечательные благородные убеждения, выношенные дворянской интеллигенцией в годы, когда разночинцы не были в силе, а слово «интеллигенция» не родилось? А ничего!
Все эти «высшие истины» есть не что иное, как благоглупости, сочиненные в салонах, признанные истиной в последней инстанции на сходках единомышленников. Салоны в Москве 1840-х годов мало похожи на профессорские пятницы солидных питерских интеллигентов, тем более — на легендарные московские кухни советского времени. Но способ осмысливать мир, основные подходы к жизни — те же.
Может быть, таковы только дворяне — идейные борцы? А охранительный лагерь разумнее? Но тогда кто выдумал шизофреническую формулу «Самодержавие. Православие. Народность»? Случайно, не князь С. С. Уваров, министр народного просвещения?
Кто в Казани похоронил по православному обряду анатомический кабинет? Кто предлагал вообще «торжественно разрушить» здание Казанского университета?
Верный сын самых реакционных идей М. Л. Магницкий. Разрушить Казанский университет он все-таки не успел — был уволен со службы за воровство. Но похоронить анатомический театр все же успел, сукин сын.
Кто всерьез рассуждал о вреде образования и предлагал сразу ссылать в Сибирь всякого простолюдина, который станет учиться грамоте? Кто увольнял из Московского университета профессоров, которые не ходили в церковь каждое воскресенье? Кто боролся, как лев, с преподаванием теории эволюции?
Нет-нет, это не интеллигент! В чем не замечен, в том не замечен. Коренной русский дворянин, сын сенатора Д. М. Рунич! Как и Магницкий, он выгнан со службы за вульгарное воровство в 1826 году, за 36 лет до рождения самого слова «интеллигенция».
Или вот текст барона Дубельта, который я не буду комментировать: «Не заражайтесь бессмыслием Запада — это гадкая помойная яма, от которой, кроме смрада, ничего не услышите. Не верьте западным мудрствованиям, они ни вас и никого к добру не приведут… Не лучше ли красивая молодость России дряхлой гнилой старости Европы? Она 50 лет ищет совершенства и нашла ли его? Тогда как мы спокойны и счастливы под управлением наших государей».[53]
В общем, все русские европейцы хороши — от царей и министров до врачей и телеграфистов.
Африканцы действовали с обычной для них ослиной тупостью.
Всегда поразительна скотская тупость местных мужиков и казаков.
Постоянный конфликт русских европейцев и туземцев (как и всех вообще туземцев и европейцев) — это конфликт двух культур, двух систем ценностей, двух этических систем. В системе оценок русских европейцев туземцы — это своего рода «глупые», или «недоразвитые европейцы». Нужно им разъяснить всю глубину заблуждений, просветить — и они начнут жить «правильно».
Для туземцев же русские европейцы — это безумцы, просто не понимающие вещей, очевидных даже для ребенка. Например, они не понимают, что земля — Божья, ее нельзя покупать и продавать. С тем, кто этого не понимает, нечего и говорить.
Такого рода конфликт «дурака» и «сумасшедшего» великолепно описывает Ю. М. Лотман, в весьма своеобразной форме: «Человек строит свой образ животного как глупого человека. Животное образ человека — как бесчестного животного…. В „нормальной“ ситуации животные совсем не стремятся контактировать с человеком, хотя бы даже с целью его поедания: они устраняются от него, в то время как человек с самого начала как охотник и зверолов стремился к контактам с ними. Отношение животных к человеку можно назвать устранением, стремлением избегать контактов. Приписывая животным человеческую психологию, это можно было бы назвать брезгливостью. Скорее, это стремление инстинктивно избегать непредсказуемых ситуаций, нечто похожее на то, что испытывает человек, сталкиваясь с сумасшедшим».[54]
Но ведь точно такой же конфликт возникает вообще при всяком столкновении культур разного уровня. Характерно, что для язычника христиане — это «сумасшедшие язычники», которые поклоняются нелепому богу с ослиной головой, зачем-то полезшему на крест.
А для христиан язычники — это «недоделанные христиане», и сама идея проповеди основана на том же, что и поступок генерала Анрепа: на убеждении, что достаточно рассказать язычнику о христианстве — и он моментально «исправится».
Можно сколько угодно осуждать колониализм, но этот спор «дурака» и «сумасшедшего» в нем воспроизводится постоянно, как нормальное положение вещей. Колонизаторы постоянно обнаруживают в традициях туземцев «глупость», подлежащую искоренению… для блага самих же туземцев, что характерно. Туземцы отказываются видеть собственную глупость, но как раз поведение колонизаторов для них бессмысленно до безумия.
«Сумасшедшие» колонизаторы пытаются изменить традиционное общество и помочь «дуракам» стать умнее. «Глупые» туземцы отказываются принимать участие в безумии «сумасшедших».
Так еще галльские друиды отвергали безумие — отказ от человеческих жертвоприношений. А центурионы Юлия Цезаря хотели рассказать «глупцам», как на самом деле надо жить.
Русского европейца было сразу видно в XVIII веке; видно даже и в начале XX. Русские европейцы по-другому одеваются, живут в иначе организованных домах, иначе едят иначе приготовленную пищу.
В. А. Гиляровский описывает особые, русские рестораны в Москве второй половины XIX века, в которых меню было экзотическое, русское. Разделение даже забегаловок на «нормальные», не требовавшие особого определения (скажем, «европейские»), и «русские» было в Москве в конце XIX века совершенно обычным делом.[55]
«С тех пор, как я стал превосходительством и побывал в деканах факультета, семья наша нашла почему-то нужным совершенно изменить наше меню и обеденные порядки. Вместо тех простых блюд, к которым я привык, когда был студентом и лекарем, теперь меня кормят супом-пюре, в котором какие-то белые сосульки, и почками в мадере. Генеральский чин и известность отняли у меня навсегда и щи, и вкусные пироги, и гуся с яблоками, и леща с кашей».[56]
Ну, ясное дело, если человек «превосходительство», то не может же он есть леща с кашей, как вонючий мужик! Хочет он или не хочет, а должен есть почки в мадере…
Но и «превосходительством» не нужно становиться, чтобы очень четко знать — ты вовсе не часть народа. Для этого достаточно быть фельдшером, и даже скверным фельдшером, которого в конце концов выгоняют из больницы. В другом рассказе А. П. Чехова именно фельдшер, заблудившись из-за метели, выезжает случайно к постоялому двору и оказывается в одной компании с мужиками-конокрадами.
Их кормит, для них танцует дочь хозяина, Любка, и фельдшер любуется красивой Любкой. Он тоже хотел бы поухаживать за ней, но ведь ему нельзя: он образованный человек, фельдшер!
«Он жалел: зачем он фельдшер, а не простой мужик? Зачем на нем пиджак и цепочка, а не синяя рубаха с веревочным пояском? Тогда бы он мог смело петь, плясать, обхватывать своими руками Любку, как это делал Мерик…».[57]
Впрочем, примеров можно собрать сколько угодно, вплоть до восхитительного «Лодырь из господ, только все же из наших».[58]
Но, по-моему, и так все уже ясно.
Русские европейцы постоянно чувствовали себя окруженными со всех сторон дураками и дикарями. Это отношение очень хорошо прослеживается во всей интеллигентской литературе конца XIX — начала XX веков. Профессор Преображенский из булгаковского «Собачьего сердца» — попович, а отнюдь не дворянин. Но под его эскападами о людях, которые взялись решать проблемы человечества, а сами на триста лет отстали от Европы и не научились уверенно застегивать штаны, под требованием стать «полезным членом социального сообщества» подписались бы многие дворяне XVIII столетия.
Когда в начале XX века маленький Лева Гумилев, сын Николая Гумилева и Анны Ахматовой, начинает интересоваться «дикими», некая дама, подруга его знаменитой матери, недовольно заявляет мальчику: «Да что ты все с этими дикими?! Они же такие же, как наши мужики, только черные».
Ну, и чем позиция этой дамы отличается от ставшего классикой «…и крестьянки любить умеют?!» Н. М. Карамзин написал «Бедную Лизу» в 1796 году, и меня всегда равным образом восхищало и смущало пресловутое долготерпение русского народа… Поразительно, что собственный кучер не двинул по башке Николая Михайловича за эту чудовищно оскорбительную фразу. Или он просто не умел читать? Наверное, кучер просто не знал, что и он сам, и его жена для барина — те же людоеды из Центральной Африки или с Сандвичевых островов, только белые. Но ведь и приятельница Анны Ахматовой говорит Левушке Гумилеву то же самое…
Сначала дворянство, потом и интеллигенция чувствуют себя европейцами, эмигрантами если не по крови, то по духу, живущими в туземной стране и окруженными дикими туземцами.
Великолепен образ чеховского «злоумышленника», тупо выкручивающего гайки из полотна железной дороги — на грузила.[59]
Не менее великолепен «интеллигентный мельник» М. А. Булгакова, сжирающий сразу все лекарства, полагающиеся на месяц, — чего долго мучиться, слопать их, да и все….[60]
Меньше всего я сомневаюсь, что нечто похожее вполне могло быть! Но интонации обоих рассказов (и множества других! И не только Чехова и Булгакова!) таковы, что сразу видно — их авторы чувствуют себя колонизаторами среди диких туземцев.
Эти туземцы имеют белую кожу, носят одежду, похожую на европейскую, нательные кресты, ходят в христианские храмы и читают книги… но это видимость. Ведь слова барыньки, недовольной пристрастиями Левы Гумилева, имеют и обратную силу. Если негры — такие же мужики, только черные, то ведь получается — интеллигентов окружают туземцы, такие же, как негры и индусы, только белые.
Характерно название рассказа М. А. Булгакова: «Тьма египетская». Ассоциация и с тьмой в головах, и в глазах интеллигентов, уставших от дикости народа.
Очень любопытен рассказ А. П. Чехова, отличающийся от приведенного только одной буквой: «Злоумышленники» — то же слово, но во множественном числе.[61] Объем такой же, пять страниц убористого текста, сюжет крайне прост: население провинциального городишки обвиняет астрономов в том, что они устроили затмение солнца. Забавно? Наверное. Чехова ведь принято считать забавным, веселым писателем. Но интонация рассказа, все это столкновение цивилизованных, чистоплотных, приличных интеллигентов с местными дикарями, с их обсиженными тараканами, грязными и темными домами, их первобытными нравами таковы, что даже Киплинг и Стэнли писали об Индии и Африке в более уважительном тоне.
Эта колонизаторская позиция ничем не отличается от политики дворянства. Она даже хуже, потому что дворянство по крайней мере не только зубоскалит, но и пытается цивилизовать народ. Как? Колонизаторскими средствами.
В 1830-е годы правительство заставляет крестьян сажать картофель. Именно так — заставляет! Попросту говоря, государственным крестьянам выдают мешки с картофелем — но ни как сажать, ни что собирать, ни что есть — не объясняют. Дают картошку, и все. А потом требуют, чтобы мужики собрали урожай, и сделали это правильно. Отказываются?! Местами «дикари» стали есть ягоды картофеля и отравились?! После этого начался бунт — баре нам подсунули отраву?!
Ничего по-прежнему не объясняя, правительство вводит войска и массовыми порками, стрельбой по людям и захватом заложников заставляет сажать картошку.
В Соловецком лагере особого назначения в 1929 году висел плакат: «Железной рукой загоним человечество в счастье!». Почему бы не повесить этот или такой же плакат над правительственным учреждением, где несчастным мужикам всучивают эту самую картошку?!
Как видно, присущие интеллигенции черты не меньше характерны для дворянства. Ведь в Российской империи 1830-х годов было ничуть не меньше хихиканья и подсмеивания, потешек над «серым дурачьем» и «дикарями», чем в Российской империи 1900-х годов, во времена «Злоумышленника» и «интеллигентного мельника».
И заставляя сажать картофель под дулами артиллерийских орудий, и рассуждая о «темноте непросвещенного народа», и отказывая «народу» в праве самому решать, что для него хорошо, а что плохо, дворянство и интеллигенция последовательно ведут себя, как колонизаторы в туземной стране.
Очень многие из эксцессов, описанных во 2-й главе, не были бы возможны, считай дворянство крепостных хоть в какой-то степени ровней себе. Своих единоплеменников не расстреливают забавы ради, не запарывают насмерть, не формируют из них гаремы; новорожденных детишек СВОЕГО народа не топят.
Но дворянство вовсе и не считало крестьян представителями СВОЕГО народа, что поделать. Еще в 1730 году, формируя проекты конституции, оно выразило это очень ясно, заявляя о себе, и только о себе, именно как обо всем народе.[62]
Позже интеллигенция вполне усвоит этот взгляд, а кое в чем даже его усугубит.
Оба эти слоя, дворянство и интеллигенция, не считают себя частью народа своей страны, а на народ смотрят стальным взглядом белого сагиба из-под серого пробкового шлема. В конце концов, в Индии жили и работали не только вице-король Индии, второй человек после короля в Британской империи, не только генералы, высокопоставленные чиновники или богатые плантаторы. Р. Киплинг вывел образы рядовых солдат или мелких чиновников, вплоть до потомка ирландского волонтера О'Хара, который вырос в Индии и после смерти отца почти перестал отличаться от индусов: и внешне, и по поведению.[63]
Индусский раджа может быть очень богат: настолько, что он может купить в Англии замок или целый завод. Бедный клерк или солдат не имеют и тысячной доли богатств раджи, восседающего верхом на слоне, в тюрбане с алмазами. Но бедный клерк или рядовой смотрят на раджу тем самым взглядом из-под пробкового шлема, поглаживают затворы скорострельных винтовок и обмениваются замечаниями по поводу «бесхвостых павианов» и «черных макак», не знающих цивилизации.
Уездный телеграфист беден и зашуган; бедного фельдшера даже и полноценным-то интеллигентом не считают. И они, и даже мелкий чиновник могут быть несравненно беднее хуторянина, купца или оборотистого подрядчика. Студент настолько беднее иного крестьянина, что если мужик его накормит — сделает доброе дело.
Но все они смотрят на мужика тем же нехорошим взглядом колонизатора, и чем «сиволапое дурачье» лучше «бесхвостого павиана», мне, право же, трудно понять.
Россия, Русь — это только их страна! И когда в огне Катаклизма исчезла их Русь, Русь европейцев, они таки поняли, что «Русь слиняла в два дня… Поразительно, но она разом рассыпалась вся, до подробностей, до частностей… остался один подлый народ».[64] А этот «подлый народ» кто? Не русские?
Российская империя, а потом СССР справедливо гордились, что в них не было бытового расизма. Но поразительное дело! К концу просвещенного XIX века в речах русских европейцев начинает сквозить самый натуральный расизм, причем по отношению к своему же собственному народу.
«Перед присутствием по воинской повинности стоял низенький человек с несоразмерно большим животом, унаследованным от десятков поколений людей, не евших чистого хлеба, с длинными вялыми руками, снабженными огромными черными и заскорузлыми кистями. Его длинное неуклюжее туловище поддерживали очень короткие кривые ноги, а всю фигуру венчала голова… Что это была за голова! Личные кости были развиты совершенно в ущерб черепу, лоб узок и низок; глаза, без бровей и ресниц, едва прорезывались; на огромном плоском лице сиротливо сидел крошечный круглый нос, хотя и задранный вверх, но не только не придававший лицу выражения высокомерия, а, напротив, делавший его еще более жалким; рот, в противоположность носу, был огромен и представлял собой бесформенную щель, вокруг которой, несмотря на двадцатилетний возраст Никиты, не сидело ни одного волоска…
— Обезьяна, — сказал полненький живой полковник, наклоняясь… к члену земской управы, — совершенная обезьяна.
— Превосходное подтверждение теории Дарвина, — согласился член управы, на что полковник одобрительно промычал и обратился к доктору.
— Да что, конечно, годен! Парень здоровый, — сказал тот.
— Но только в гвардию не попадет, ха-ха-ха! — добродушно и звонко закатился полковник».[65]
Таковы же многие оценки из «Окаянных дней» И. А. Бунина. Порой просто страшно читать: «Голоса утробные, первобытные. Лица у женщин чувашские, мордовские, у мужчин, как на подбор, преступные, иные прямо сахалинские. Римляне ставили на лица своих каторжников клейма: „Cave furem.“{6} На эти лица ничего не надо ставить — и так все видно».[66]
И далее в том же духе: «Какие-то мерзкие даже по цвету лица, желтые и мышиные волосы».[67] «Все они (эти лица. — А. Б.) резко отталкивающие, пугающие злой тупостью, каким-то угрюмо-холуйским вызовом всему и вся».[68] «Глаза мутные, наглые».[69]
Это он исключительно о красных? Не совсем… Если в повествовании Бунина появляется студент — то это не «сахалинский тип», а изможденный, сжигающий сам себя фанатик. Его скорее жаль, этого нелепого юношу. Ни одного слова, где восприятие любых «русских европейцев», даже Ленина и Троцкого, выглядело бы по-колонизаторски, в духе «павиана бесхвостого».
Пишет и о «глупости, невежестве» образованных людей, проистекавших «не только от незнания народа, но и от нежелания знать его».[70] Пишет о том, что русские европейцы «страшно равнодушны были к народу во время войны, преступно врали о его патриотическом подъеме даже тогда, когда и младенец не мог не видеть, что народу война осточертела».[71]
Но все это — про ошибки, глупости, нелепости. «Свои» не вызывают дрожи омерзения. У них не бывает мутных глаз, ни у одной интеллигентной барышни не может быть волос мышиного цвета.
А вот крестьянские повстанцы на Украине, ведут войну с красными, разрушили железную дорогу и прервали связь с Киевом: «Плохо верю в их „идейность“. Вероятно, впоследствии это будет рассматриваться как „борьба народа с большевиками“ и ставиться на один уровень с добровольчеством… А все-таки дело заключается больше всего в „воровском шатании“, столь излюбленном Русью с незапамятных времен, в охоте к разбойничьей вольной жизни, которой снова охвачены теперь сотни тысяч отбившихся, отвыкших от дому, от работы и всячески развращенных людей».[72]
В общем, если интеллигент примыкает к Добровольческой армии Краснова — это светлый подвиг, и дело тут никак не в «охоте к разбойничьей вольной жизни», которой «охвачены отбившиеся от дому, от работы и всячески развращенные люди». Но если то же самое делает крестьянин — бросает дом и работу и идет воевать с большевиками — это уже не герои, а разбойники и воры.
Иван Бунин объясняет: «Есть два типа в народе. В одном преобладает Русь, в другом — Чудь, Меря».[73]
Как всегда в таких случаях, возникает вопрос: а как их различать, Русь и Мерю? По цвету глаз? По форме половых органов? В ком конкретно Русь, а в ком Меря? Надо ли сравнивать форму их черепов, носовые хрящи или состав крови? Was noch? Извините, невольно заговорил по-немецки — очень уж вспомнился Геббельс.
Но как бы ни разделять «Русь» и «Чудь», по каким бы признакам — все равно ведь расизм получается.