Часть четвертая МЕЖДУ НЕБОМ И ЗЕМЛЕЙ

Глава двенадцатая

1

Так шла жизнь Федора Устьянцева, пока не встретил он Катю Аверину, и с этого времени ко всему, что не имело отношения к Кате и что он делал и чем жил до сих пор — институт, работа на стройках, научные занятия на кафедре Радынова, книги, друзья, — он потерял интерес, теперь это тяготило и раздражало его, и он удивлялся, как мог свои силы отдавать таким ничтожным вещам.

Встречи с Катей стали для него единственной и величайшей ценностью, смыслом существования. Только находясь рядом с ней, видя ее, он жил, дышал, был счастлив. Да и перерывы между свиданиями занимали воспоминания о них и мучительное их ожидание. Он не мог сосредоточиться ни на каком деле, все валилось у него из рук. Читая книгу, с огромным усилием заставлял себя постигать смысл написанного, потому что в голове помимо воли непрерывно проносились мысли о Кате и перебивали, оттесняли и путали все другие. Собравшись делать какое-нибудь задание, часто останавливался и часами сидел над раскрытой тетрадью, в рассеянной задумчивости изрисовывая чистые листы изображениями Кати. В конце концов бросал попытки работать и начинал ходить по комнате, выкуривая одну сигарету за другой, и покорно погружался в сладостный, пьянящий дурман воспоминаний.

Федор представил, как в последнюю встречу был с Катей в Театре Вахтангова. Он совершенно случайно купил билеты на спектакль «Антоний и Клеопатра».

В заполненном до отказа огромном зале полумрак, глубокая, благоговейная тишина, слышно каждое, даже произнесенное шепотом, слово Ульянова и Борисовой. Федор глядел на мягко освещенное спереди светом сцены сосредоточенное лицо Кати, ловил в глазах отблески чувств, которые вызывала в ней пьеса о великой, трагической любви, такая близкая и понятная ему.

— Сейчас уже не бывает такой любви, — тихо сказала Катя, повернувшись к нему, и он почувствовал на своей щеке касание ее волос.

Что она говорит? Значит, не догадывается, какой силы чувство одолевает его! Он с огромным трудом удержался, чтобы не поцеловать сейчас же мучительно-любимое лицо.

— Бывает, — возразил Федор. — Люди мало переменились со времен Шекспира.

— Может быть, чисто физиологически. Но как-то измельчали, стали рассудочными, расчетливыми.

— Это пока человек не полюбит. Огонь страстей сжигает все соображения и расчеты!

Оба говорили о спектакле, но знали, что за их словами скрывается другой, тайный смысл, относящийся к ним, и оттого каждое, даже в шутку сказанное, слово приобретало огромное значение.

В антракте они гуляли в фойе, освещенном сверкающими хрусталем люстрами. В новом платье из золотистой шерсти, с пышной прической и сияющим, праздничным лицом, Катя была еще красивее и желаннее, чем всегда, на нее заглядывались мужчины, и Федор гордился, что был с такой замечательной девушкой. И в то же время чувствовал себя неловко и стесненно оттого, что на нем был старый грубошерстный серый пиджак, и тут же решил во что бы то ни стало купить себе хороший костюм.

Когда возвращались из театра, была морозная ночь, дыхание прохожих клубилось белым паром, липы на Садовом кольце с обледеневшими, сверкающими ветвями казались прозрачно-стеклянными. В автобусе, когда они проезжали мимо уличных фонарей, на расписанных ледяными узорами стеклах вспыхивали голубые, зеленые, фиолетовые, желтые и красные искры, похожие на разноцветный фейерверк праздничного салюта.

Катя была уступчивая и ласковая, когда в подъезде дома, где она жила, он распахнул ее шубу и прижал к себе, с волнением ощущая тепло ее тела, пропитанное тонким, свежим запахом духов. А он так и не решился сказать, что она значит для него.

И еще в следующий раз надо непременно договориться, когда и где они встретятся, чтобы не маяться ожиданием и неизвестностью…

Он непрерывно вел этот мысленный разговор с Катей, обдумывая, что скажет при встрече, что ответит на ее слова.

Такое было с ним лишь однажды, когда он любил Светлану. С тех пор прошло много лет, а он все не мог забыть знойных грозовых дней, клубящегося черно-фиолетового неба, расколотого яростными стрелами молний и под грохот громов падающего на землю, постоянно ощущал в себе не проходящую с годами и ничем не утолимую тоску по женщине чистой, прекрасной, совершенной. И его успехи в ученье, в научной работе не давали ему полного удовлетворения, потому что не было у него любимой, которая радовалась бы вместе с ним, — женщины чуткой, отзывчивой, какой можно рассказать, что тебя волнует и мучает, чтобы она поняла и простила бы и твои недостатки, и твои ошибки, — ее ты полюбил бы безоглядно, преклонялся бы перед нею…

Иногда ему казалось, что он встретил такую женщину. У него были знакомства на стройках, в институте, на короткое время близость создавала видимость, иллюзию счастья, но увлечение проходило, он испытывал скуку, тоскливое чувство ненужности встреч. Он никогда не пытался снова увидеть бывших подруг, чтобы не переживать ненужного и болезненного чувства стыда за свою ошибку. Если же случайно встречался и женщины упрекали его за то, что он забыл их, приглашали к себе или просили хотя бы посидеть с ними в кафе, он неизменно отказывался.

— Ничего хорошего у нас не получится. Только испортим наши воспоминания. Пусть все останется в зыбком, обманчивом тумане прошлого.

Он хотел бы видеть Катю ежедневно и вообще не расставаться с ней, но каждую встречу приходилось у нее выпрашивать.

Заходить к ней в группу уже не было предлога — ее курсовой проект он закончил. А после занятий Катю редко можно было застать дома. На его телефонные звонки мать или отец отвечали, что дочь уехала по каким-то делам, вернется поздно, или вообще не знали, где она. Когда же заставал Катю, та обычно оказывалась занятой: то уже обещала быть в какой-нибудь компании, то ей предложили билеты в театр, то она в тот вечер себя плохо чувствовала — невинные, но уважительные причины, в основательности которых нельзя было сомневаться, но и проверить их реальность также было нельзя — это оставляло в нем неприятный осадок разочарования и досады.

Он догадывался, что у нее была своя, неизвестная ему жизнь. Она любила развлечения, у нее было много приятельниц, поклонников, и его мучило то, что она веселится без него и он не имеет представления, где она бывает, с кем встречается, что делает в те дни и часы, когда он ее не видит, и эта скрытая от него часть ее жизни ему казалась непорядочной и разгульной.

Когда Федор провожал Катю домой, она всегда первой говорила, что им пора прощаться. А Федору расстаться с нею даже до утра каждый раз было трудно, и он удивлялся, что она так спокойно прогоняет его.

— Ну еще немного… Хотя бы полчаса.

— Нет, нет… Ну что дадут тебе эти полчаса? Я снова не высплюсь, весь день буду ходить с головной болью, буду плохо выглядеть.

— Когда же мы увидимся?

— Позвони, сговоримся.

— Катюша, милая, дорогая, как ты не можешь понять, что я не могу жить в непрерывном ожидании встречи с тобой, это все равно что находиться в каком-то неопределенном, подвешенном состоянии!

— Миленький, а я не могу заранее на неделю расписать все вечера! У меня много подруг, друзей, звонит один, другой — то вечеринка, то встреча в ресторане — выбираешь, где интереснее.

— А мне никого, кроме тебя, не нужно.

— Не можем же мы все время быть только вдвоем. Ты хочешь очень многого.

— Значит, тебе со мной неинтересно, скучно. Скажи, ты хоть немного любишь меня?

Катя со смехом обнимала его и начинала целовать, приговаривая:

— Немножечко. Совсем чуть-чуть. А может быть, и совсем не люблю.

Говорила она это всерьез или шутила, Федор не мог понять, но что значили какие-то слова, когда он целовал ее смеющееся, разрумянившееся на морозе лицо — самое дорогое на свете.

— Милая, давай закатимся завтра в ресторан.

— Завтра не могу. У Варвары, этой толстой дурочки, день рождения, группа собирается у нее дома. Я еще должна купить ей подарок.

— Катюша, пойми же, я не могу быть спокойным, не зная, когда увижу тебя. Я не нахожу себе места, нервничаю…

— Зачем же нервничать?

— Поразительно! Ты даже не понимаешь, что я не могу без тебя. Нет, видно, ты просто не хочешь со мной встречаться. Скажи об этом прямо, и я не побеспокою тебя ни одним словом, ни одним звонком!

— Боже, Федик, зачем же сразу делать такие далеко идущие выводы!

— Не называй меня Федиком! Федик, Эдик, Гарик — это не имена, а собачьи клички!

Катя захохотала, снова стала целовать его.

— Но ведь Федор — это грубо! А Федечка, Феденька — это еще надо заслужить!

Уходил Федор и осчастливленный, и измученный, раздираемый противоречивыми чувствами к Кате — любовью, преклонением, нежностью, обидой, недоверием и ревностью, — но он ни на что не променял бы эту изнурительную маету и назавтра снова звонил Кате.

2

«Колокола звонят, скоро рассвет. Чудесные волны звуков струятся в прозрачном воздухе. Они доносятся издалека, вон из тех деревень… Позади дома глухо рокочет река. Кристоф видит себя: он стоит, облокотившись, у окна на лестнице. Вся жизнь, подобно полноводному Рейну, проносится перед его глазами. Вся его жизнь, все его жизни, Луиза, Готфрид, Оливье, Сабина…»

Федор долго неподвижно сидит за столом, снова и снова перечитывая последние страницы «Жана-Кристофа».

Медленно закрывает книгу.

Жан-Кристоф… Великий, неистовый бунтарь… Сколько он перетерпел: потери близких, травля врагов, заблуждения, непонимание его музыки, одиночество… Сочувствие родных душ, любовь были единственными проблесками радости в его жизни… Но он неустанно, через все препоны шел вперед, к свету…

Он стал близким Федору, как брат брату…

Прочитав такую книгу, будто напьешься живительной воды. И твои трудности уже не кажутся непосильными. Пусть Катя его забыла, пусть его несет и кружит водоворот всяческих дел и забот — он выгребет, непременно выгребет к твердому берегу.

Федор оглядывает стены тесного вагончика-прорабской на стройке, где работает ночным сторожем. Поднимается, решительно расправляет затекшие мышцы и выходит из вагончика. Глубоко вдыхает морозный воздух и обходит территорию стройки, заваленную штабелями кирпича, бетонных плит, досок, труб и арматуры. Громада строящегося дома-башни с пустыми провалами окон вздымается в звездное небо. На крюке монтажного крана повис лунный круг, отбрасывая от дома и штабелей на изрытый машинами снег изломанные черно-синие тени. Сюда, на окраину, издалека доносится приглушенный шум города — Москва еще не спит, небо над нею освещено тусклым багровым заревом огней.

Федор возвращается в прорабскую, шагает из угла в угол.

В зимнюю сессию он редко видел Катю: надо было штурмом наверстывать пропущенные лекции, непрочитанные учебники, несданные лабораторные работы. Он звонил ей после каждого экзамена, узнавал, как она сдает сессию. Они договорились в каникулы вместе ходить на каток, на лыжах, в театр.

Сдав последний экзамен — все предметы он сдал на «отлично» и будет получать повышенную стипендию, — он позвонил Кате, закончившей сессию накануне. Он, Тимошка и Вадим договорились пригласить своих девушек в кафе, чтобы разрядиться, сбросить с себя напряжение целого месяца непрерывной зубрежки.

В тот вечер он не застал Кати и, отметив с ребятами в общежитии окончание сессии, завалился спать и проспал десять часов подряд.

Проснулся со свежей, ясной головой, в отличном настроении и долго валялся в постели, жмурясь от солнца, заглядывавшего в окно.

После обеда побрился, надел новый костюм и позвонил Кате. Подошла мать и сказала, что Катя сегодня утром уехала в дом отдыха. В какой, она не знает, где-то под Москвой, кажется, около Рузы — Катя собралась и уехала неожиданно.

— А мне она что-нибудь передавала?

— Нет, ничего не передавала.

— Когда она вернется?

— Через две недели.

Повесив трубку, Федор долго, в состоянии какого-то отупения осмысливал, что же произошло. Уехать на все каникулы, ничего не сказав, не пригласив приехать к ней, даже не оставив адреса, чтобы он мог хотя бы написать ей… Это было невероятным, так поступают с человеком, когда хотят порвать с ним. Неужели она решила сделать это? Но почему так неожиданно и таким грубым способом?

Он долго ходил по улицам, испытывая унизительное чувство обиды и возмущения. Может быть, какие-то неизвестные ему обстоятельства помешали ей сообщить об отъезде, успокаивал он себя. Ведь дозвониться в общежитие невозможно, а может быть, она и дозвонилась, но его там не было. Но тут же подумал: он сам никогда не поступил бы так, в крайнем случае попросил бы ребят из комнаты передать ей записку. В конце концов, он не будет видеть ее всего две недели. А потом они будут вместе, все пойдет по-прежнему.

Нет, прежние отношения уже невозможны.

А вдруг это в самом деле конец, разрыв?

Все его чувства взбунтовались против такого предположения. Представил свою будущую жизнь, в которой не будет Кати, и эта жизнь показалась унылой, безрадостной, лишенной всякого смысла и оправдания. Только одна Катя — единственный человек на земле — могла волновать его, заставить страдать или сделать счастливым, вызвать в нем переживания, которые и создают в человеке чувство полноты жизни.

Федор зашел в дымное, набитое шумной молодежью кафе, поужинал, выпил бутылку крепкого вина.

В доме отдыха Катя имеет, конечно, успех, веселится там без него и не вспоминает о нем. Наверное, она поехала туда не одна, а с каким-нибудь из многих своих так называемых друзей — вот почему она ничего не сказала Федору: чтобы он ненароком не приехал и не помешал ей развлекаться!

С чувством горечи и неприязни к Кате подумал: «Ну и пусть развлекается там хоть со всеми своими Стасиками, Феликсами, Гариками и другими подобными им подонками! Пусть не беспокоится, он ей не будет мешать! Отныне и навсегда!»

Схватил со стола металлическую пепельницу и в бешенстве свернул ее пальцами в трубку.

— Официант! Еще бутылку Аштарака! И включи в счет стоимость этой железки!


Общежитие опустело, студенты разъехались на каникулы. Вадим улетел домой в Вологду, в комнате остались Федор и Тимофей — у них не было денег на далекую, дорогостоящую поездку. Последние из заработанных летом денег, которые в этом году таяли, как снег на сковородке, Федор истратил на шикарный финский костюм. Теперь он с ненавистью рассматривал обновку: ведь он купил его ради Кати, чтобы рядом с такой изысканно одетой красавицей не показываться в своем лохматом сером пиджаке.

Голодный, злой на весь мир, засунув руки в пустые карманы, проходил он мимо столовых и закусочных, из которых неслись острые, раздражающие запахи наваристого грузинского харчо, а может быть и солянки, жареного мяса, пирожков и еще черт знает чего необыкновенно вкусного.

Как нельзя кстати в это время пришла посылка из дому.

Раза два или три за годы ученья в институте Федор получал от матери посылки. Он строго-настрого запретил ей присылать что-либо, но разве запретишь материнскому сердцу любить сына, каждодневно тосковать по нему, жалеть его, одного, без материнской заботы живущего в огромном далеком городе?

Адрес на фанерном ящике и перевод написаны рукой сестры Любы: посылки принимались только в районном отделении связи в Усть-Ковде, где жила Люба. Федор представил, сколько хлопот стоило матери, чтобы из Улянтаха в пору зимнего бездорожья, со случайной, редкой оказией переправить посылку Любе!

Он вытащил из ящика сверток, зашитый в старое, обветшавшее от многократных стирок полотенце из грубого льняного полотна с вышитыми по концам красными елочками. Полотенце это, помнит Федор, висело за печкой рядом с жестяным умывальником. От него еще и сейчас исходили волнующие домашние запахи родной избы, его далекого детства…

Да и что могла мать оттуда послать?

Плотно упакованные в целлофан соленые хариусы (их, конечно, отчим Григорий наловил), брусок свиного сала (наверное, купленный матерью у кого-нибудь в Улянтахе), связка сухих, отдающих ароматом осенней тайги белых грибов, мешочек кедровых орехов да рассыпчатые, засохшие в дороге коржики — материно печево.

Растроганно, с помокревшими глазами Федор развертывал посылку. И виделась ему в немыслимой вьюжной дали тусклая керосиновая лампа с надтреснутым закопченным стеклом, мать, Григорий, Алешка, Танюшка и Николка вокруг стола за ужином… Вспомнил интернат в Усть-Ковде, плачущего Юрку Заикина, у которого Банщиков и Шебалин отняли материнскую посылку, свою схватку с ними…

На следующее утро он пошел на кафедру Радынова и взялся вычертить схемы для лекций Ивана Сергеевича. Эта работа даст ему сто восемьдесят рублей. Разложив в комнате на столах листы ватмана, с яростным ожесточением с утра до вечера чертил один лист за другим. И еще вместе с Тимошкой нанялся работать по очереди, через день, ночным сторожем на стройплощадке. Все равно вечера у него теперь будут свободными.

Прошли каникулы, начались занятия.

Со стройки Федор уходил в восемь утра, когда съезжались рабочие. Если были важные лекции, сразу ехал в институт — невыспавшийся, голодный, злой, но многие лекции пропускал и, позавтракав, спал в общежитии два-три часа.

3

Послышался стук в калитку. Федор краем глаза заметил — на часах половина девятого. В недоумении вышел из вагончика. В такое время некому приходить на стройку. Цементный раствор привозили в пять или шесть утра. Он открыл калитку и увидел Тимошку с какой-то странной, напряженной гримасой на лице.

— Что случилось? Что-нибудь от матери? — испугался Федор.

— Нет, ничего не случилось. Просто решил навестить тебя, скрасить твое одинокое дежурство.

— А-а! Это хорошо! Спасибо, Тимка! Сейчас мы срежемся с тобой в шахматы, дружище! — заулыбался Федор и стал закрывать калитку, но в этот момент из-за спины Тимошки показалась Катя.

— Ха-ха-ха! — закатился идиотским смехом Тимка. — Здорово мы разыграли тебя!

Федор оторопело смотрел на Катю, но лицо его было неподвижным, угрюмым.

— Ну что же ты стоишь на дороге, как пень, не пропускаешь гостей! — Катя перешагнула через порог и подала руку Федору, улыбаясь той сияющей, счастливой своей улыбкой, которая всегда волновала его. — Или ты не рад, что я пришла?

— Признаться, никак не ожидал увидеть тебя здесь.

— Это потому, что у тебя бедная фантазия. Но я думаю, ты все же не прогонишь меня?

— Пожалуйста, входи.

В прорабской Катя протянула руки к горячей чугунной печке.

— Какая сказочная печурка! Федечка, а у тебя здесь тепло, очень уютно и романтично!

Ухмыляясь и сощурив в щелки свои узкие раскосые глаза, Тимка выложил из портфеля на стол вино, колбасу и батон.

— Чтобы вы не умерли с голоду. А теперь, когда мавр сделал свое дело, мавр может уходить.

— Разве ты не останешься? — удивился Федор. «Что это еще за комедия?»

— Нет, он только помог мне разыскать тебя, — за Тимку ответила Катя и нетерпеливо помахала ему рукой: уходи, мол, скорее, не тяни резину.

Прислонившись к стене, Федор стоял, заложив руки за спину, и с неприступным выражением на лице глядел на Катю.

Она подошла к нему.

— Может быть, ты все-таки поможешь мне раздеться?

Федор молча стал снимать с нее шубу, а она продолжала тем же ироническим тоном:

— Хотя смешно ждать от тебя вежливости, ты никогда не отличался изысканными манерами.

Катя села за стол и указала Федору рукой на место напротив:

— Садись.

Лицо ее стало серьезным. Федор увидел, что Катя утомлена, печальна и расстроенна.

— Я знаю все, что ты мне скажешь. Да, я виновата, что не предупредила тебя. Правда, один знакомый предложил мне путевку неожиданно, и я как сумасшедшая моталась весь день, чтобы все оформить и не опоздать. Но я конечно же могла тебе позвонить, послать записку, оставить адрес и тому подобное. Просто в тот день я была так безумно рада, что уезжаю, и мне было не до тебя, признаюсь откровенно. Но теперь уже три недели, как я дома, а ты не позвонил мне.

— Я и не собирался тебе звонить. Мне кажется, тебя всегда тяготили мои звонки…

— Тебе кажется! Какой ты… чурбан!

— Ладно, не ругайся. Лучше расскажи, как отдыхала. Наверное, ходила на лыжах…

— Какие там лыжи! — досадливо махнула рукой Катя. — Беспрерывные вечеринки, новые знакомства, танцы до утра и тому подобное. А потом валялись в постелях, на завтрак не успевали, снова собирались. В общем, все дни в суете, в диком напряжении. Я очень устала, издергалась. Все опротивело.

— Странно. Насколько я знаю, тебе всегда нравилось такое времяпровождение.

Катя сердито, хмуро поглядела на Федора, отвернулась и, подперев подбородок руками, задумалась, а губы ее напряженно ломались в тоскливой, виноватой усмешке. Короткие пряди волос падали с затылка и вились по шее колечками, было в них что-то детски наивное, беспомощное.

Медленно подняла на Федора широко раскрытые глаза — в них поразило предельно искреннее, обнаженное выражение боли, тоски, подавленности и беззащитности. В эту минуту Катя была похожа на порывистую, хрупкую, полную необъяснимого, таинственного очарования мадонну с картины старого итальянского мастера фра Филиппо Липпи из Флоренции. Федор не мог знать, что случилось с Катей в той, неизвестной ему, сложной и запутанной ее жизни; наверное, она пережила какое-то потрясение, обиду, тяжелое разочарование и до сих пор ощущает во рту ее терпкую горечь, которая сводит ей губы вымученной улыбкой.

— С тобой что-то случилось?

— Знаешь, вдруг в тебе что-то надломится, и ты перестаешь верить в людей, — едва слышно прошептала Катя.

Он почувствовал, что вот такой, искренней, печальной, нуждающейся в помощи, она стала ему в тысячу раз дороже той насмешливой, задиристой, самоуверенной и беспечной прежней Кати.

Федор пересел к ней на скамейку, она порывисто повернулась к нему, и он поцеловал приоткрытые, ждущие губы. Катя положила голову ему на плечо:

— Вот так бы сидеть с тобой — и ничего больше не надо. Знаешь, Федя, мне хочется бросить всю эту суету и нервотрепку и уехать куда глаза глядят, где тишина, покой… Расскажи мне о Сибири. Я ведь совсем не знаю, как ты жил там.

Федор подложил дров в печку, поставил чайник.

— Зимой в Улянтахе вот так же в печи жарко пылают дрова. Наша семья ужинает. Трещит керосин в лампе. За крайними избами поселка во все стороны на десятки километров лежит безлюдная, занесенная снегом тайга. А черное ночное небо временами озаряется сполохами полярного сияния; ночь от этого кажется таинственной и страшной. Стоит полное, не нарушаемое ни единым звуком таежное безмолвие…

Или проснешься утром: метель улеглась, волнистыми сугробами укрыла землю, деревья застыли в мохнатых навесях, снег полыхает голубым огнем.

Федор описал, какие бурные, шумные весны в Сибири, как реки ломают двухметровый зимний лед, как буйно растет трава и распускаются деревья. Рассказал о своей работе на лесоучастке, как гонял плоты по Студеной, работал на стройках, — рассказал в самых общих чертах, умалчивая о трудном, — зачем Кате знать это? Она может подумать, что он хочет вызвать жалость к себе.

— Поедем, Катюша, летом на Сибирскую ГЭС. Тебе у нас понравится. Отдохнешь, успокоишься. Знаешь, оттуда мелкими и ничтожными кажутся все наши тщеславные заботы, вся эта борьба самолюбий и честолюбий.

— Я очень хочу посмотреть Сибирь. Но боюсь, что не приспособлена к простой, деревенской жизни. Я не умею топить и стряпать в печи, не представляю, как можно жить без электричества, без холодильника!

— К тому времени, когда мы окончим институт, в Сибирске уже будут построены двенадцатиэтажные дома-башни, так что тебе не надо будет топить печь!

Федор не смел сказать прямо, что просит ее стать его женой, — он не был уверен, что Катя согласится. Но потерять всякую надежду? Пусть лучше будет неизвестность… Катя угадала его мысли и засмеялась:

— «Увезу тебя я в тундру, увезу к седым снегам. Белой шкурою медвежьей брошу их к твоим ногам» — так, кажется, поется в песне? Федя, дорогой, ты говоришь так, будто я уже твоя жена!

Федора смутила ее проницательность и откровенность, но тут же он обрадовался, что Катя сама заговорила о том, о чем он боялся сказать, и тоже будто в шутку, хотя сердце его колотилось от ожидания ответа, сказал:

— А разве ты не согласна быть моей женой?

— О, это, как говорят, надо еще посмотреть!

Он обнял Катю, зацеловал лицо, руки.

— Ну говори, говори же — ты согласна? Да?

С пылающим, гневным лицом она резко оттолкнула его:

— Пусти! Ты с ума сошел! Думаешь, если я пришла сюда, так тебе все позволено?

Увидев, что Федор расстроен, Катя стала ластиться к нему:

— Ну не сердись на меня, милый. Хорошо? Ты завтра свободен от ночного дежурства?

— Да. Я работаю через день.

— Ну так вот, — Катя взяла его руки и положила себе на колени, — давай пойдем вечером куда-нибудь.

— Спасибо. Только скажи, куда ты хочешь пойти?

— Нет — теперь решай ты. Мне хочется сложить руки и отдаться течению — куда вынесет!

Она взяла со стола бутылку вина, прочитала наклейку.

— Да что же ты не угощаешь меня? Я ведь пришла к тебе в гости!

Они пили вино, закусывали колбасой и батоном, пили чай с конфетами, которые нашлись у Кати в сумочке, и снова жизнь казалась Федору великолепной, и только в двенадцать часов ночи он проводил Катю на автобус.

Глава тринадцатая

1

Март, апрель, май, июнь.

Всего четыре спокойных месяца знал Федор с Катей. Эти месяцы можно считать самыми счастливыми в их любви.

Федор видел Катю почти ежедневно.

Ложился в постель, блаженно улыбаясь, переполненный радостными ощущениями от встречи с Катей, уверенный в том, что завтра снова увидит ее, и сразу проваливался в сон, как в черную яму.

Теперь он без стеснения заходил к ней в группу, и это уже никого не удивляло, студенты принимали его посещения как нечто само собою разумеющееся. Теперь не Станислав, а он провожал Катю из института домой, а хмурый, злой Стасик тоскливо смотрел им вслед.

Не имело значения, куда они шли — в кино, в театр, в кафе, на вечеринку или просто гуляли по улицам — с ним Катя, и ему больше ничего не надо было.

Федор вспомнил, как впервые пришел к Кате домой. Позвонил, чтобы сговориться о встрече, а она вдруг пригласила его к себе.

Приглашение Кати было так неожиданно, так ошеломило его — хотя об этом он втайне мечтал как о чем-то желанном, но недостижимом, — что после небольшой паузы переспросил переменившимся, сдавленным от волнения голосом:

— Приехать к тебе домой?

— Ну да. Ты же знаешь, где я живу.

— Да, конечно, знаю.

— Приезжай часам к семи. Мне никуда не хочется выходить сегодня.

В радостном нетерпении он помчался в Кузьминки.

Вот и ее подъезд. Здесь они всегда расставались. Федор спускался по лестнице, запрокинув голову вверх, где на третьем этаже у перил стояла Катя и махала ему рукой. У выхода останавливался и слушал, как щелкал замок двери, за которой находилось таинственное жилище Кати.

И вот Федор впервые нажимает кнопку звонка в ее квартиру. Вместо звонка за дверью раздается мелодичный перезвон, будто заиграли маленькие куранты.

В тесном коридорчике его встречает Катя. Он ловит выражение ее глаз, хочет узнать, рада ли она встрече. Катя улыбается, глаза сияют. Обласканный Катиной улыбкой, Федор забывает о своих сомнениях, напряжение исчезает, чувствует он себя легко и раскованно. Ее улыбка имела необыкновенную власть над Федором: он думал, что Катя так счастливо улыбается оттого, что видит его, оттого, что они вместе; значит, он и в самом деле любим. И она выделила и выбрала именно его из числа многих людей. И Федор сам себе начинал казаться таким, каким его, должно быть, считает Катя: и умным, и добрым, и мужественным, и привлекательным; сознание этого наполняло его уверенностью в себя, придавало силы.

Катя произносит самые обыденные слова: «Свою дубленку вешай вот сюда», а Федору представляется, что она оказывает ему величайшую милость.

— Кстати, где ты достал эту шикарную вещь? — спрашивает Катя, поглаживая цигейковый воротник.

— Это не дубленка, а обыкновенный овчинный полушубок. Получил как спецодежду на стройке в Дивногорске, — улыбается Федор.

Катя прикладывает ладонь к его губам:

— Не улыбайся во весь рот. На твоем лице сияет такое откровенное, телячье обожание, что если родители увидят тебя, подумают бог знает что.

Над дверью, рядом со звонком, висит домовый знак, который вешают на улицах: треугольный фонарь с горящей лампочкой, а под ним белый эмалированный полукруг с надписью «Кречетниковский пер., 5». В ответ на недоуменный вопрос Федора Катя смеется: они раньше жили по этому адресу, а когда стали прокладывать Калининский проспект, все дома в переулке сломали, а жильцов переселили сюда. Но Катины домашние до сих пор не могут забыть столетний деревянный домишко, в котором выросли, и старший брат Герман повесил на память фонарь с их прежнего дома. Недавно он уехал отсюда: получил от завода квартиру.

Они входят в комнату Кати. Она садится на тахту, покрытую пестрым черно-красным ковром, и взмахом руки приглашает Федора сесть рядом.

Наконец они одни, и Федор может и улыбаться, как ему хочется, и целовать, и обнимать Катю.

В конце концов она вырывается из рук Федора и садится на низенький пуф к трельяжу, заставленному флаконами разной формы и размеров, коробочками с парфюмерией и пудреницами.

— Боже! Ты меня всю растрепал. И лицо у меня красное как свекла!

Она распускает длинные пышные волосы, сверкающим потоком падающие на спину, Федор влюбленно перебирает их, зарывает в них свое лицо, Катя со смехом отталкивает его, чтобы он не мешал ей, расчесывает пряди гребенкой — при этом в волосах потрескивают электрические разряды — и, встряхнув волосы резким движением головы, собирает их на затылке в тяжелый узел, снова подкрашивает губы, вставляет в уши маленькие сережки с изумрудными камешками.

Встав из-за трельяжа, одергивает платье и спрашивает:

— Ну как? На мне все в порядке?

— Ты всегда великолепна! — Федор хочет снова обнять ее, но Катя увертывается:

— Все, все, все! Посиди здесь спокойно. Я пойду на кухню, приготовлю ужин.

— Я пойду с тобой. Ну что я буду делать здесь без тебя?

— Нет! Там собрались все наши, и тебе совсем ни к чему торчать среди них.

Оставшись один, Федор разглядывает комнату. Над тахтой висит большой, писанный маслом поясной портрет Кати. Портрет сделан претенциозно, в модной условной манере, Катя на нем совершенно непохожа: какая-то грубая, вульгарная и старообразная. Он присмотрелся к подписи в углу: «В. Козюрин — 72 г.». Это, наверное, работа Валерия, студента художественного института, о котором говорила Катя.

У входа стенной шкаф, на стене гипсовая голова Дианы-охотницы.

Справа от тахты в углу до потолка поднимается стеллаж, беспорядочно заваленный книгами, иллюстрированными журналами, тетрадями, пластинками для проигрывателя. Напротив окна — вишневого цвета полированный письменный стол на высоких тонких ножках, на нем старинные бронзовые часы, хрустальная ваза с только что срезанными красными и белыми гвоздиками. Как досадно, что он впопыхах не догадался купить цветы, когда ехал сюда. Слева на стене репродукция с картины Гогена из таитянского цикла «А, ты ревнуешь?», изображающая обнаженных женщин. У трельяжа две акварели, окантованные тонкими латунными рамками, а в простенке у двери сделанное синим мелком изображение бородатого святого с нимбом вокруг головы — это работы Кати. Она мечтала поступить в архитектурный институт, но срезалась на экзамене по рисунку, и ей пришлось пойти в строительный.

Все предметы и их расположение говорили, что в комнате живет молодая, беспечная и праздная женщина, любящая искусство и имеющая хороший художественный вкус. Вещи сами по себе были обыкновенные, стандартные, тысячами продающиеся в магазинах, но оттого, что они соприкасались с Катей, они будто впитали в себя частицу ее души и теперь излучали невидимое, но реально ощущаемое Федором обаяние, которое, будто озон после грозы, возбуждало его.

Катя на жостовском расписном подносе принесла ужин и остановилась у двери, улыбаясь:

— Как я тебе нравлюсь в роли домашней хозяйки?

Голова ее кокетливо покрыта цветным платком, на Кате пестрый фартук, очень идущий к ней и делающий ее простой, домашней и милой, — и Федор залюбовался ею.

— Тебе идут все наряды. Но в этой роли ты мне нравишься больше, чем в любой другой!

— А! Как все мужчины, ты хочешь видеть женщину рабой кухни и стиральной машины!

Ловкими, свободными движениями открытых до плеч рук Катя расставляет тарелки на столе, потом, весело болтая, они садятся ужинать. Федор с восхищением смотрит, как она ест, каждый ее жест кажется красивым, необыкновенным, полным непринужденного изящества.

И надо же было в тот вечер оконфузиться!..

Катя спросила, налить ли чаю, и он, увлеченный своими мыслями, ответил: «ну», что у сибиряков означает «да». Вообще-то, он давно избавился от сибирского произношения, но изредка, в минуты волнения, у него вырывались сибирские словечки, Катя однажды уже отчитала его за нуканье, и теперь снова напустилась:

— Федечка, когда же ты перестанешь произносить свои «ну», «однако», «чего» и прочее? Ты же не в тайге! Ведь это говорит о некультурности человека!

Но Федор не обижается: он сознает, что в сравнении с Катей он и неотесан, и груб, и резок; она хочет сбить с него острые углы, пошлифовать, чтобы не краснеть за его манеры, а это уже о многом говорит! Впрочем, все женщины считают, что именно они лепят характеры мужчин, — заблуждение, происходящее, очевидно, от врожденных материнских инстинктов женщины — воспитательницы детей.

И чай, который Катя подала в расписанных золотом, вычурной формы чашках, показался необыкновенно ароматным и вкусным.

Федор подумал, каким бы счастливым был, став мужем Кати.

Утром из таких вот красивых чашек они будут пить кофе, просматривая свежие газеты. Потом он поможет Кате одеться, и они вместе пойдут на работу. Он будет нести ее сумку или портфель. Он не позволит ей ничем себя утруждать, будет выполнять все ее желания, даже прихоти, оградит от всяких забот: она ведь не привычна к будничному труду. Возвращаться с работы тоже будут вместе. Но не сразу пойдут домой, а побродят по улицам, посмотрят новый фильм или зайдут поболтать к приятелям. Раза два в месяц будут ходить на спектакли или концерты: в Сибирске строится великолепный киноконцертный зал на тысячу зрителей. Зимой возьмут абонементы на каток, который намечают оборудовать на Студеной. А в выходные на лыжи — и в тайгу! Будут возвращаться усталые, но удовлетворенные, надышавшиеся таежным воздухом. В прихожей он поцелует разрумянившееся, пахнущее морозом лицо Кати. Вечера посвятят чтению журналов и художественной литературы. Будут смотреть интересные телепередачи или просто ничего не делать, только глядеть друг на друга и говорить — ему казалось, что это никогда им не надоест. Иногда будут приглашать к себе друзей. Бутылка хорошего вина, легкая закуска, кофе, беседы об искусстве. Или же пойдут с друзьями в ресторан, чтобы послушать музыку и потанцевать.

Федор решил, что сейчас подходящий момент, и снова заговорил с Катей о том, что они должны пожениться.

— Я не знаю, что тебе ответить. Я еще не решила, — как всегда уклончиво ответила она.

— Да это и не решают умом, не взвешивают все плюсы и минусы, как на весах в магазине! — загорячился Федор. — Это просто чувствуют всем своим существом! Если любишь — значит, да, и какие бы то ни было другие соображения не имеют никакого значения! Не любишь — говоришь нет, и все абсолютно ясно!

— Какой ты ужасно наивный, Федя! Ну просто ребенок! — насмешливо качнула головой Катя. — А ты подумал, где и как мы будем жить?

— Как где? В Сибирске, конечно! Мы получим прекрасную квартиру с громадными окнами на Студеную. Представь: с нашего балкона ты можешь потрогать укрытые снегом сосны…

— Выходит, ты за меня решил; оказывается, я должна ехать в тайгу… Для тебя это естественно и понятно, потому что ты родился и вырос в глуши, там твоя мать, братья и сестры, друзья детства…

— Пойми, Катюша, я еду туда не ради себя, не для того, чтобы жить рядом с родственниками, а чтобы строить гидростанцию, которая нужна многим тысячам незнакомых и неизвестных мне людей…

— Да, я понимаю, это цель твоей жизни. И ради нее я должна пожертвовать собой, отказаться от самой себя, от Москвы, от всего дорогого, привычного, от семьи, от привязанностей. Ты даже не спросил, чего же хочу я. Это же самый настоящий эгоизм, Федя!

— Прости меня, но ты никогда не говорила, к чему стремишься, — растерялся Федор.

— Зачем выдумывать себе какую-то цель в жизни? Надо просто жить, жить, как живут все. Ты, видно, не понимаешь меня. Я не такая, какой ты меня выдумал: идеалистка, готовая самоотверженно трудиться в тайге и идти за тобой хоть на край света…

Все это Федор с горечью понимал, но вопреки этому чувствовал, что только Катю, какая она есть, со всеми недостатками, он любит и не сможет отказаться от нее.

— Да, конечно, ты имеешь право жить, как хочешь… Если ты иначе не можешь, хорошо, я согласен остаться в Москве… Для меня это огромная жертва: я должен отречься от своей мечты, от того, что составляет смысл моей жизни… Но ради тебя я согласен на все… на все!

— Вот теперь я вижу, что ты любишь меня по-настоящему! — радостно воскликнула Катя, положила руки на плечи Федора и поцеловала его. Она не обратила внимания, как трудно произносил он последние свои слова, какое горькое, безнадежное выражение было на его лице.

— Значит, теперь нам ничто не мешает быть вместе, да? — неуверенно спросил Федор.

Катя со смехом вцепилась руками в его волосы и стала раскачивать голову:

— Какая наивная, глупая у тебя башка! Где же мы будем жить с тобой в Москве?

— Разве нам нельзя первое время пожить в твоей комнате? — робко поднял Федор глаза на Катю.

— Ты с ума сошел! — расхохоталась Катя. — Шесть человек в трехкомнатной квартире! Мы все здесь невероятно устали друг от друга, терпеть не можем один другого! Пойми, нудные разговоры и поучения родителей и бабки, насмешки моих братьев, все эти страшные мелочи будней убьют нашу любовь. Да ты и сам очень скоро убедишься, что не сможешь здесь жить. Я жду с нетерпением того дня, когда уеду из этого бедлама!

— Вот видишь, — ухватился Федор за слова Кати, — ты сама понимаешь, что нам надо ехать в Сибирск, и там, в новом доме, одни в квартире, мы будем жить свободно, как нам хочется!

Катя перебирала рукой волосы Федора, уговаривала:

— Не будем сейчас решать. До выпуска у нас еще есть время подумать обо всем.

— Ты так легко все откладываешь! — сжал ее руки Федор. — А я не могу так, пойми! Из-за тебя я заболел бессонницей, не могу ни работать, ни учиться…

— Ты снова думаешь только о себе! Ты, ты и только ты! — горячо возразила Катя, и к лицу ее сразу прилила кровь. — Мне тоже нелегко! Ты меня измучил своими беспрерывными требованиями!

— Хорошо, хорошо, Катюша, успокойся! Я буду молчать. Я не буду надоедать тебе, — поспешно сдался Федор. Когда Катя в чем-то не соглашалась с ним, чтобы не вызывать ее недовольства и не раздражать, Федор каждый раз или уступал ей, или же прекращал спор, старался делать все, чтобы она не сердилась на него.

— Ну вот, такой ты мне больше нравишься, — сказала Катя, удовлетворенно улыбаясь.

2

Катя в пестром купальнике лежит на траве лицом к солнцу, раскинув руки. Глаза прикрыты огромными круглыми очками с голубыми стеклами. Разморенный жарой, Федор лежит рядом, тоже загорает. Они уже не первый раз приезжают на Москву-реку в Филевский парк, и тело Кати успело покрыться легким загаром. Внизу в горячем июньском мареве слепит глаза сверкающая солнечными бликами река. Слева, на пригорке, недвижно застыли огромные двухсотлетние липы, дубы, клены.

Сессия идет к концу, и они решают, как провести лето. Катя после производственной практики хочет отдохнуть в Гурзуфе, где знакомые родителей предлагают на лето комнату. Хорошо, если бы Федор поехал с нею. Но у Федора нет денег на поездку в Крым. На производственную практику он едет в Сибирск, как и все прошлые годы. Там же останется работать в летние каникулы, чтобы потом спокойно делать диплом. Да и семье надо помогать. Заработки у отчима и матери небольшие.

— Федя, но ведь тебе надо когда-то отдохнуть, — настаивает Катя. — Ты весь год работал, как каторжник!

— Я отдыхаю от института на стройке, — натянуто усмехается он. — Академик Павлов говорил, что отдых — это перемена занятий!

— Я-то полагала, что ты будешь рад моему предложению, — расстроенно говорит Катя. — Представь, мы лежим на берегу Черного моря, шумит прибой, печет южное солнце. А поездки по Крыму, скажем, в Севастополь, в Бахчисарай, на Ай-Петри…

— Катюша, ты же знаешь, я очень хочу поехать с тобой! Я не видел настоящего моря. А в искусственных морях на сибирских реках вода ледяная, не искупаешься…

Потом, вдруг неожиданно для себя, решил:

— Знаешь, Катя, к черту все: я еду с тобой!

Катя поднялась, сняла очки и зацеловала Федора, разукрасив его лицо отпечатками губной помады.

— Феденька, милый! Как я рада!

Размахивая руками, Федор горячо объясняет Кате, как собирается решить денежный вопрос. На дорогу туда деньги есть. А там найдет работу на стройке. Может быть, даже устроится прорабом.

— Значит, мы сможем быть вместе только вечерами, после твоей работы? — разочарованно протянула Катя.

— А два выходных в неделю? Они целиком в нашем распоряжении!

Катя заметила, что поблизости может не оказаться стройки, но это соображение не остановило Федора: в крайнем случае он будет мыть посуду в ресторане — классическая работа студентов в каникулы!

— Вопрос решен! Лето мы будем вместе! Я чертовски рад! Идем купаться! — Веселый и довольный, Федор взял Катю за руки, поднял ее, покружил, поставил на землю, и они побежали к реке.

3

В то самое время, когда Федор и Катя с воодушевлением рисовали себе отдых в Крыму, далеко от Москвы, на реке Студеной произошло событие, которое помешало их планам сбыться. Федор вспомнил, как возмущался и все не мог примириться с трагическим стечением обстоятельств в то лето.

Почему, почему, спрашивал он себя, всего в жизни он добивается тяжелыми усилиями, непрерывным трудом, преодолевая множество препятствий? Ведь есть же счастливчики, баловни судьбы, которым счастье падает с неба прямо в руки. Жизнь их течет гладко и безоблачно, без всяких потрясений.

Только позже Федор понял, что ошибался. Никакого предопределения, судьбы и тому подобной чертовщины не существует, все это лишь слепая игра случая, как формы проявления необходимости. И только со стороны кажется, что все, исключая тебя, живут легко. Нет людей, вся жизнь которых — от начала до конца — счастливая. У каждого бывают и потери близких, и горе, и неудачи, и трудности.

Недаром, видно, говорят: «Чужую беду руками разведу, а к своей и ума не приложу».

На другой день после того, как было решено ехать с Катей в Крым, Федор получил от матери телеграмму, которая перевернула всю его жизнь:

«дорогой сынок Григорий Петрович расшибся на плотах отняли правую ногу состояние тяжелое срочно прилетай непременно надежда устьянцева факт несчастного случая шалагиновым григорием петровичем заверен главврачом усть-ковдинской районной больницы».

Федор держал в дрожащих руках голубой листок, перечитывал скупые телеграфные фразы. Григорий Петрович без ноги… Калека… Может быть, и ходить не сможет… Какое несчастье…

Федор почувствовал, как острая, внезапная жалость перехватила ему горло. Потом постепенно лицо его исказило подобие горькой усмешки: что-то должно было случиться, чтобы он не смог поехать с Катей, — уж слишком хорошо, как в сказке, все это было бы…

Мать не сообщила, где произошло несчастье. Наверное, на Черторое — на нем почти каждый год разбиваются плоты…

Лесоруб без ноги — уже не работник. Другую специальность отчим не осилит — он бросил школу в тринадцать лет. Значит, отныне вся семья — пять человек — на нем, Федоре.

Он посмотрел на часы: семь часов вечера, двадцатое июня. Сел за стол, стал писать на листе бумаги, что должен сделать.

Первое — послать телеграмму матери, что немедленно вылетает.

Второе — позвонить Кате.

Третье. Двадцать седьмого последний экзамен — организация и управление строительством. Не возвращаться же из Сибири, чтобы сдать экзамен и снова улететь! А улететь, не сдав экзамен, нельзя: неизвестно, на сколько он задержится в Сибири. Значит, надо сдать экзамен завтра и завтра же улететь.

Четвертое. Сегодня надо взять билет на самолет.

Пятое. Завтра получить стипендию.

Он пошел на почту, послал телеграмму в Улянтах, из автомата позвонил Кате.

— Мне очень жаль тебя, Федя. Невезучий ты какой-то, — грустно ответила она. — Мне будет очень скучно без тебя. Когда ты вернешься?

— Не знаю. Я оттуда тебе сообщу. А ты пришли в Улянтах свой крымский адрес. Может быть, мне все-таки удастся приехать к тебе.

С почты поехал в агентство Аэрофлота на площади Дзержинского и по телеграмме вне очереди купил билет на самолет, вылетающий из Домодедова в пятнадцать часов.

Из агентства позвонил домой преподавателю по организации строительства. Тот долго не мог понять, чего хочет от него Федор, а поняв, отказался, потому что экзамен принимает не он один, а и заведующий кафедрой.

— Если вы согласитесь, то с завкафедрой я договорюсь сам. Дайте мне его телефон, я сейчас же ему позвоню, — сказал Федор.

Преподаватель долго мялся, искал телефон и в конце концов сказал, чтобы Федор приходил в институт к одиннадцати утра, к этому времени заведующий должен быть на кафедре.

Вернулся он в общежитие в половине десятого. Показал телеграмму Тимке и Вадиму. Собрал конспекты и учебники, расположился в читальне и стал яростно листать их. Он еще не начинал готовиться к экзамену, и надо было за одну ночь проштудировать весь предмет. Правда, Федору помогло то, что организацию производства он познал на практике, работая на строительствах гидростанций.

В пять часов утра, отупевший от зубрежки, он завел будильник на восемь, потихоньку вошел в комнату и улегся на кровать.

В десять часов он был в институте, к двенадцати сдал экзамен, получил стипендию и вместе с Тимошкой, который привез его чемодан в институт, поехал в аэропорт.

Глава четырнадцатая

1

Только когда самолет поднялся в воздух и взял курс на восток, Устьянцев отдышался после напряжения и суматохи последних суток.

Грандиозными, ослепительно белыми горами громоздились в бескрайнем чистейшем голубом пространстве неподвижные кучевые облака. В огромных разрывах между ними открывалась земля. Крылатая тень самолета стремительно неслась по мохнатой шубе лесов, по зеленым и желтым прямоугольникам посевов, пересекала тоненькие ниточки шоссе и железных дорог.

Но не привлекает внимания Федора проплывающая внизу, освещенная солнцем прекрасная, спокойная и мирная земля. Мысли его, опережая самолет, умчались далеко вперед, в Сибирь, где лежит раненый отчим его Григорий Шалагинов. Теперь у Федора есть время, чтобы обдумать все происшедшее.

Сколько тяжелого, жестокого, мучительного и постыдного пережил он в детстве по вине отчима! Как ненавидел его тогда Федор! Но сейчас он не чувствовал к нему ни злобы, ни вражды. Была только жалость, сострадание к попавшему в беду человеку. А ведь из-за него, Григория, Федор даже мать свою возненавидел — родную мать! — убежал из дому и мог погибнуть в тайге!

Это было самое страшное, самое трагическое событие в его жизни.

…В тот день Григорий долго не возвращался с работы. Бывало это нередко, в доме привыкли к тому, что он приходил поздно, выпивший: то глупо ухмыляющийся, болтая разную несуразицу, то хмурый, злой, без всякой причины набрасываясь на мать, на детей.

Мать, сердито гремя чугунками и кастрюлями, ворчала:

— Опять где-то шлёндает, лешева скотина!

Уснувшего Федю ненадолго пробудил какой-то шум. В полумраке северной ночи он различил темные фигуры отчима и матери, стоявших на коленях около открытого люка в подпол. Отчим сердитым шепотом на чем-то настаивал, а мать, жалобно всхлипывая, возражала ему. Федя уловил тихое позвякивание стекла.

Утром мальчик проснулся, когда взрослые уже ушли на работу. Сразу же бросился к подполу: на крышке люка висел замок, хотя раньше подпол никогда не запирали. Там хранили зимой картошку да квашеную капусту. И ночная возня, и спор отчима с матерью, и замок — все это показалось Феде странным, подозрительным.

Возвращаясь из школы, увидел возле магазина возбужденных, громко переговаривающихся людей. Подошел, прислушался. Оказывается, ночью обворовали магазин, взяли много спирта и консервов, которые накануне вечером доставил баркас.

— Чудеса в решете! Замки и бломбы целы, а спирту нет!

— Может, сама Тонюха-продавщица его и припрятала, а валит на экспедитора!

— Тот клянется и божится: режьте меня, на кресте распинайте, а я весь товар по накладной выгрузил сполна!

Высокий, костлявый, с редкой зеленовато-седой бородой старик Чекрыжов, согнув ноги, хлопнул ладонями по острым коленям:

— С баркаса товар, может, и выгрузили, а довезли ли его до магазина — вот тут и вопрос!

— А кто перевозил товар? — выкрикнул кто-то.

— Известные шоша да ероша: Мартемьян Дико́й, Назарка-гармонист с Гришкой Шалаем! — обвел собравшихся прищуренными, сверлящими глазами Чекрыжов.

Федю будто ледяной водой окатили: значит, отчим возил продукты! Вот какое стекло ночью звенело: бутылки со спиртом! Вихрем закружились мысли: неужели ко всему отчим еще и вор? Да, он пьет, скандалит, но человек он честный, когда трезвый — и заботливый, и добрый… Не мог он пойти на воровство. Вот Мартемьян с Назаркой — могут, в этом Федя не сомневался… В лихорадочном нетерпении дожидался Федя возвращения матери. Пришла она без отца, мрачнее черной тучи.

— Что вы прятали ночью в подполе? — подбежал к ней Федя.

Лицо матери переменилось, она будто глотнула комок упругого воздуха и задохнулась. Федя видел, что вопрос застал ее врасплох, мать не знает, что ответить, и лишь после долгого молчания, проглотив застрявший в горле ком воздуха, деланно спокойно, хотя голос ее дрожал и срывался от волнения, проговорила:

— Тебе приснилось, сыночек! Мы спали!

— А замок зачем повесили?

— Замок… Замок… он давно висит…

По ее растерянному лицу, испуганному взгляду он видел, что против своей воли, мучаясь этим, мать говорила неправду! Горячая краска стыда обожгла лицо Феди, будто не мать, а он говорил неправду. Тогда он бросил ей в лицо:

— Магазин обворовали!

— Это дело нас не касается. Милиция пусть ищет вора, — заторопилась уже справившаяся с волнением мать. Она наклонилась к сыну и проговорила горячим шепотом: — А ты ничего ни видом не видал, ни слыхом не слыхал! — И, больно сжав его руку и в упор глядя ему в глаза, добавила многозначительно: — Понял?

Федя вышел из дому будто оглушенный, бесцельно закружил по двору. Было ясно, что в подполе спрятано краденое. Заявить об этом — засудят отчима. А утаишь — пострадают невиновные — экспедитор или тетя Тоня. Она добрая. Когда приходишь в магазин, всегда даст в придачу к купленному конфету, пряник или баранку. А сын ее Илька — первейший друг Феди. Так что никак нельзя промолчать. Значит, пусть отвечает отчим? И жаль его Феде, и боится он его — насмерть забить может.

Вернулся отчим поздно, в сутемень и, не зажигая света и не ужиная, сразу же улегся спать.

Всю ночь продолжался безостановочный бег мыслей по заколдованному кругу, который никак не разорвать было детскому уму Феди. Утром, вместо того чтобы идти в школу, он побежал к магазину. Около закрытой двери слонялось несколько мужчин. Из их разговора Федя узнал, что продавщицу повезут в район — подозревают, что она сама припрятала товар.

Из магазина вышла тетя Тоня. Лицо красное, волосы растрепаны. Распухшими от слез глазами обвела зевак:

— Чего буркалы пялите? Пропойцы, вонь толченая! Грому на вас нет!

За нею вышли милиционеры. Пожилой усатый старшина, которого Федя знал давно, с невозмутимым, официально-строгим лицом запер дверь и стал опечатывать, а другой, молоденький, с малиновым румянцем во всю щеку, по виду добрый и простодушный, направился к реке на баркас. Федя пошел за ним и, когда тот миновал последние избы, догнал его:

— Дяденька милиционер!

— Чего тебе? — удивленно остановился тот.

Задыхаясь от волнения и страха, Федя рассказал, что видел ночью дома.

— Молодец! — Милиционер одобрительно потрепал его вихры, задумался: — А не боишься, что тебе достанется на орехи?

— Боюсь… Так ведь тетя Тоня, может, и не виновата!

— Правильно! Ради правды ничего бояться не надо!

Он пошел с Федей в дом, топором взломал запор, спустился в подпол и стал поднимать оттуда ящики со спиртом и мясными консервами.

Вылез, отряхнул пыль с кителя, пересчитал бутылки и банки.

— Что-то мало. А где же остальное?

— Не знаю, — ответил Федя.

— Беги за старшиной, — начал было милиционер, но, внимательно взглянув на дрожащего мальчугана, заколебался, видно, не хотел выдавать его, передумал: — Нет постой. Я сам схожу. А ты запрись и никого не впускай!

Первой прибежала продавщица, потом подошли милиционеры с экспедитором. Тетя Тоня так и бросилась к ящикам, стала перед ними на колени, все пересчитывала найденное, говорила без умолку:

— Мой товар! Я же говорила, что не виновата! Ах, пропойцы, вонь толченая! А я-то им доверяла, водку подносила! Только здесь не все…

— Ничего! — успокаивал ее суровый усатый старшина. — Коготок увяз — всей птичке пропасть!

Отчима милиционеры привезли с лесосеки на телеге. Сразу же пошли в сарай и в углу, заваленном сеном, нашли все спрятанное. Во дворе собрались люди. Милиционеры составили протокол, свидетели подписали его, и ящики увезли в магазин.

Подбежала Надежда, обняла Григория, запричитала:

— Да неужто тебя в тюрьму? Как же я без тебя останусь, родной ты мой?

— Дал оплошку я, — тяжело выдохнул Григорий.

— Брали трое, а отвечать один будешь?

— Этих варнаков не ухватишь — склизкие, как харьюзы!

Старшина тронул Григория за плечо:

— Кончай, Григорий, прощайся, ехать надоть!

Григорий отталкивал от себя повисшую на нем Надежду и говорил примиренно и печально:

— Ладно, Надь, ладно… Увидимся. Я дам знать, где буду.

Проходя мимо дрожащего в нервном ознобе Феди, он остановился перед ним, и лицо его передернулось в горькой усмешке:

— Спасибо тебе… сыночек!.. За все добро мое ты мне отплатил с лихвой! Спасибо!

Рывком уронил голову на грудь, так же резко вскинул ее и, глядя прямо перед собой, пошел со двора.

Соседи долго не расходились, обсуждали случившееся.

— Жаль Григория: и попользоваться ему спиртом не пришлось!

— Легко воровать, да тяжело отвечать…

— А все приемыш его Федька наделал!

— Неродная кровь — потому и выдал!

— Как волчонка ни корми — кусать будет!

— Мать родную — и ту не пожалел, мужа лишил!

«Это что же такое? Почему находятся люди, что жалеют отчима, а винят его, Федю, будто он совершил кражу? Они ведь взрослые, все понимают, они не имеют права поступать несправедливо! — хотелось закричать Феде. — Вы учите нас, детей, быть честными, а сами что делаете?»

Соседи разошлись, двор опустел.

— Ты чего забор подпираешь? — крикнула вдруг стоявшая у крыльца мать. — А ну иди в избу!

Сердце мальчика оборвалось. Он медленно пошел в дом. Проходя мимо матери, вобрал голову в плечи, весь сжался и почувствовал, как острые, колючие мурашки побежали по спине, — ожидал, что мать ударит его, но она не тронула, пропустила, а когда вошел в избу, заперла дверь на засов.

Дрожа всем телом, напряженно расширившимися глазами следил, как к нему приближается мать, заложив руки за спину и медленно выговаривая:

— Ну-ка, иди, иди сюда, праведник!

— Мама! Как же я мог молчать? Это нечестно!

— А ты подумал, кто тебя кормить будет?

— Я уйду жить к бабушке Дусе…

— Значит, отец тебе не нужен, да? Не нужен? — с каждым словом голос матери все повышался, и под конец она выкрикнула истерически: — А мне он нужен, мне!

В этот момент она выхватила из-за спины кнут и хлестнула сына:

— Выкормила гаденыша!

Тот в ужасе отпрянул: ни разу в жизни мать не била его! Ни она, ни отец пальцем не трогали! А тут — кнутом из толстого сыромятного ремня, которым погоняют лошадей!

— Мама, не надо, не надо!

— Не надо? — крик сына еще сильнее распалил Надежду. — Не надо было доносить на отца!

Она снова замахнулась кнутом.

— Ой, мамочка, не бей, ой, больно, родненькая, прости меня, прости! — дико кричал Федя, кричал не столько от боли — физическая боль была ничто в сравнении с той болью от обиды, несправедливости, отчаяния, которая разрывала его иссеченную кнутом, окровавленную детскую душу.

2

Ничего не видя от слез и боли, захлебываясь от рыданий, Федя выскочил из дому и побежал, не понимая куда бежит, напролом в тайгу.

Ветки разодрали на нем рубашку, исцарапали лицо, валежник до крови изранил ноги, а он все бежал, бежал до тех пор, пока, обессилевший, упал, но и тогда не мог успокоиться, катался по земле, рвал руками жесткую траву и рыдал от того, что произошло страшное и непоправимое.

Был у него самый дорогой, самый близкий ему, единственный на земле человек — мать! Как одинокая, слабая травинка, обвился он вокруг нее — она была ему и опорой и защитой. Ей одной поверял самые глубокие и тайные движения своей души — и первые чистые радости, и кажущееся неутешным мальчишеское горе, и под взглядом ее незамутненных, цвета вечернего неба глаз все трудное и сложное становилось ясным и простым, прикосновение ее теплой, ласковой руки утоляло боль, успокаивало и утешало…

Теперь у него нет матери!

У него не было отца, теперь и матери нет. Он круглый сирота.

Она сама засекла кнутом, убила все его чувства к ней, разрушила окружающий мир; все впитавшиеся в кровь мальчика незыблемые и святые понятия честности, справедливости, долга оказались пустыми, лживыми словами.

И теперь он один, совсем один на всей земле…

Где-то в лесной чащобе раздавался безумный хохот, наверное, кричал ушастый филин с круглыми огненными глазами, поблизости слышались какие-то шорохи, треск сучьев: видно, бродили невидимые в темноте таежные звери.

Но страха у Феди не было. Он теперь ничего не боялся — ни темноты, ни филина, ни зверей.

Потому что не боялся смерти.

И хотел умереть.

Пусть он погибнет от медведя или росомахи, умрет от голода или его заедят комары и пауты — ему все равно. Он не хочет жить, потому что родная мать исхлестала его за то, что он сказал правду.

Он никуда отсюда не пойдет. Будет лежать на сырой, холодной земле, пока не умрет.


Что он передумал и перечувствовал в эту ночь, как пережил страшную душевную катастрофу — не помнит. Временами сознание его мутилось, он впадал в забытье, но потом ночной холод снова пробуждал его к жизни.

Когда над вершинами сосен небо посерело, он ползком стал искать воду, чтобы залить палящий жар в груди. Напился из мочажины коричневой торфянистой воды и снова без сил повалился на землю.

Поднялось над горами солнце. Хоть и нежаркое было тусклое осеннее солнце, а пригревало, и, разморенный его теплом, мальчик задремал, чутко прислушиваясь к лесному шуму. Какие-то необычные звуки его насторожили. Приподнялся. Доносились далекие человеческие голоса. Кричали сразу в нескольких местах.

«Меня ищут!» — догадался мальчик.

Он знал, как ищут заблудившихся в тайге детей — на его памяти был не один такой случай. Группы людей идут цепью и в разных направлениях прочесывают тайгу, перекликаясь между собой.

Вскочил на ноги и быстро пошел в глубь тайги, удаляясь от голосов. «Не поймать вам меня! Уйду от всех, буду один жить в тайге. А вырасту — всем отплачу!» — с ожесточением и мстительной радостью думал он. Голоса постепенно слабели в отдалении, и, когда совсем перестали быть слышными, он замедлил шаг.

Погоня была далеко, он успокоился. Почувствовал голод, стал жевать черемшу — таежный лук, уже созревшую красную бруснику и черные с сизо-голубым налетом ягоды голубицы, рассыпанные на розово-багряных кустах.

Чем выше поднималось солнце, тем больше появлялось мошкары. Он яростно отбивался от нее ветками, но ее было так много, что не мог справиться с нею, и скоро лицо, руки и ноги стали невыносимо зудеть от укусов. Вспомнил рассказы о том, как от гнуса погибали в тайге люди, и испугался. Это было страшнее смерти от голода. Представил себя умирающим, сплошь облепленным отвратительным комарьем, и никого не было рядом, кто бы помог, и никто не узнает, где останутся лежать его обглоданные добела кости. Ему стало жаль себя, и он заплакал, соленые слезы потекли по распухшему, исхлестанному ветками лицу.

Сквозь заплывшие веки увидел речку. У воды вместе с мошкой на него набросились гудящие тучи паутов — от их жал вздувались красные болезненные волдыри. А у него не было даже кепки на голове — когда убегал из дому, было не до нее. Попробовал воду — ледяная. Даже летом вода в реках холодная, а сейчас сентябрь.

Умылся в реке, сполоснул иссеченные кнутом ноги, боль утихла. Снял майку, которая была надета под курткой. Обвязал голову и лицо, оставив узкую щель для глаз. Теперь незащищенными были только руки и ноги, отбиваться от мошкары и паутов стало легче.

Постоял на берегу, раздумывая, куда идти дальше. Перебираться через реку не решился: течение сильное, а дна не видно. Да и жутко идти туда: бабушка Евдокея говорила, что за рекой, в непролазных, сумрачных урманах и гибельных ма́рях, хозяйничают лешие, упыри и всякие лесные да болотные чудища. Решил идти вдоль берега — наверное, это речка Говоруха, она приведет к Студеной. А там доберется до пристани, ночью прокрадется на пароход, спрячется в трюме — он маленький, много места не надо, в любую щель между бочками или ящиками втиснется, и не увидишь его — и уплывет в какой-нибудь большой город, где его никто не найдет.

Медленно шел берегом реки, преодолевая завалы и топкие места, и к вечеру набрел на заимку — охотничью избу. Долго стоял в отдалении, укрывшись за кустами ольхи и наблюдая, нет ли людей на заимке. Подкрался к ней и заглянул в окно: внутри никого не было. С трудом открыл тяжелую, пронзительно завизжавшую дверь. Видно, с прошлой зимы сюда люди не заходили. Обшарил полки, нашел несколько ржаных сухарей, пшено, соль и спички, по таежному закону оставленные охотниками. С этими продуктами можно добраться до пристани! Разводить огонь в печке не решился, чтобы по дыму из трубы его не обнаружили, а стал грызть окаменевшие сухари, размачивая их в воде. От еды стало клонить ко сну, и он, заперев дверь на крючок и положив под голову ржавый нож, уснул на топчане, покрытом каким-то тряпьем.


Разбудило его солнце, заглянувшее в окно избушки. Испуганно подхватился, выбежал в тайгу и огляделся, нет ли поблизости людей.

Нет, он был один. По стволу засохшей сосны стучал дятел с красной шапочкой на затылке. Посторонних звуков не слышно. Ночной заморозок осыпал стволы сосен, брусничник, кусты багульника белым сахаристым инеем. Долина Говорухи затоплена густым синеватым туманом, из которого на том берегу поднимались освещенные солнцем величественные кроны сосен, а снизу доносилось невнятное бормотанье бегущей по камням невидимой в тумане реки. Свежий, напористый ветер-полуночник нес над землей глухой, тревожный шум осенней тайги, и Федя завороженно вслушивался в такой знакомый, но не до конца понятный и таинственный многоголосый хор деревьев. Шум тайги вошел в него и вызвал в нем ответное чувство печали, сожаления и еще чего-то волнующего и трогательного, что он не мог выразить словами. Стало горько оттого, что люди заставляют его покидать родные места, эту реку, тайгу, где ему дорого каждое дерево. Смотри, думал он, сколько разных растений, насекомых, зверей и птиц живет в тайге, а она спокойна, величава и прекрасна. Почему же, почему, спрашивал он, среди этой мирной, доброй природы встречаются плохие люди?

Он вернулся в избу, дровами, заготовленными жившими на заимке охотниками, разживил сложенную из камней печку — дыма он уже не боялся, так как уходил из избы навсегда. Сварил в котелке пшена и поел. Забрал остатки продуктов, обернул израненные ноги тряпками и тронулся в сторону Студеной, которая текла там, где восходило солнце.

Пройдя совсем немного, сильно вспотел и почувствовал слабость и ломоту во всем теле. Подумал, что это от усталости и голода, и пошел дальше. Силы уходили из него с каждым шагом, тело охватил жар, голова кружилась, перед глазами мелькали огненные пятна. Он не понимал, что происходит с ним, и торопился поскорее добраться до пристани. Наверное, заболел, а там, среди людей, болезнь не страшна. Все чаще приходилось останавливаться, чтобы отдохнуть и набраться сил. Но подниматься и снова идти с каждым разом становилось все труднее.

Сидя на мшистой кочке, сквозь звон в ушах услышал отдаленный голос, будто кто-то аукался. Но на зов отклика не было, значит, человек тот один. Кого же он зовет?

Федя пошел на звук и скоро различил протяжный, замирающий среди деревьев женский голос:

— Ау-у-у! Ау-у-у-шеньки!

Он вздрогнул: ему показалось, что женщина произнесла его имя. Если это мать, не выйдет к ней. Раздвинул скрывавшие его кусты черемушника и увидел то появляющуюся, то исчезающую между сосен одинокую женскую фигуру. Затаился: кто же это? На мать непохожа… Идет с корзиной, опираясь на палку, наклоняется, видно, грибы подбирает. Вот женщина остановилась, подняла голову, огляделась окрест и, приложив ладонь ко рту, произнесла:

— А-у-у-у! Фе-е-дя-а! Фе-дя-ша-а!

Федя обмер: это же бабушка Евдокея! На плечи накинута ее красная клетчатая шаль… Кого он больше любил — мать или бабушку Дусю — не мог сказать. Тихая, добрая, потерявшая двух сыновей, она всю любовь тоскующего материнского сердца перенесла на своих осиротевших внучат.

Еще раз поглядев во все стороны, бабушка пошла, сгорбившись и тяжело опираясь на палку. Да это же та самая клюка, которую Федя вырезал ей из орешника!

Какое-то мучительное и вместе с тем радостное чувство жалости и любви к бабушке подняло его будто на крыльях, он бросился к ней и, рыдая, обнял.

— Ну, окстись, родимый, ну, уймись, — торопливо гладила его голову бабушка. — Да ты горишь весь! Никак у тебя лихорадка! Присядем, ноги что-то отнялись, от радости, видно…

Сели на упавшую сосну. Бабушка развязала узелок, разложила на коленях яйца, хлеб, щепотку соли в клочке газеты.

— Я знала, что к чужим людям ты не выйдешь, потому и отправилась тебя искать, — не сводила с внука счастливых глаз бабушка.

Глотая политый слезами хлеб, Федя выплакал ей свои обиды.

— Куда же ты уйдешь — тебе девять годков только. Вот подрастешь, начнешь работать — тогда иди на все четыре стороны света! А пока надо терпеть, милый, что же делать! Каждый несет крест свой. Поживешь у нас, сердечко твое отболит, а там видно будет…

Солнце поднялось над лесом, пригрело, разогнало туман, растопило иней, и на траве, на деревьях и на мизгиревой паутине празднично засверкали бусинки воды. Так и бабушкина доброта растопила горе и отчаяние в детском сердце Феди, он глубоко, облегченно вздохнул, поднял бабушкину корзинку, полную боровиков, и, взявшись за руки, они потихоньку побрели к дому, а за ними тащились длинные, усталые тени.

К вечеру Федя разболелся, заметался в лихорадочном жару. Стонал и кричал в бреду, куда-то рвался, умолял отпустить его.

Отварами таежных целебных трав, горячим молоком с медом, растиранием домашними мазями выходила бабушка Евдокея внука.

Когда он первый раз вышел во двор, ноги подкашивались от слабости, голова кружилась, изба падала и валилась на него. Бабушка, собиравшаяся доить корову, всплеснула руками, бросилась навстречу, поддержала его.

— Поднялся, роднуша ты моя!

Федя погладил добрую, смешную морду Марфы, та признательно лизнула его лицо мокрым шершавым языком. После долгой, тяжелой болезни мальчик с каким-то новым чувством умиления и любопытства разглядывал давно знакомое и привычное: и затравеневшее дворище, и стайку с кучей навоза у открытых ворот, и телегу с поднятыми оглоблями, на одной из которых сидел красногрудый сеголетний петушок и, комично вытягивая шею и широко разевая клюв, надтреснутым, дребезжащим голоском пробовал петь.

И дом свой Федя увидел другими глазами.

Все в нем было на месте, все вещи были те же, но исчезло что-то дорогое, живое, близкое, вещи стали мертвыми, посторонними, как вещи в чужом доме. Раньше он всеми своими чувствами воспринимал незримо присутствующую во всем, даже разлитую в самом воздухе избы материнскую доброту, любовь.

Теперь дом был пуст.

Это был холодный, чужой дом.

И Федя был один в этом доме.

3

Прошло два года, два трудных, печальных года. Но жили мирно, спокойно, дружно. Федя и Люба уже помогали матери по дому, да и Леша подрос, его можно было оставить в избе одного.

Федя втайне надеялся, что Григорий не вернется к матери, хотя она ездила к нему в колонию, отправляла посылки.

Но как-то по весне, приехав из интерната, Федя неожиданно застал отчима. Он похолодел от страха: неужели снова придется жить с ним?

За столом, уставленным бутылками и дорогими городскими закусками, вместе с Григорием сидело несколько лесорубов, а мать, раскрасневшаяся, счастливо улыбающаяся, наседкой увивалась вокруг отчима, потчевала его:

— Гришуня, пироги бери, с мясом испекла. Поди соскучился там по домашнему печеву!

Отчим располнел, лицо стало чистое, белое, выглядел помолодевшим.

Приятели его смеялись:

— Отъелся ты, Гришуха, на казенных харчах!

— Везде можно жить, если котелок варит! — хвастливо отвечал отчим, постукивая себя пальцами по лбу.

В колонии он работал старательно, его перевели поваром на кухню и срок сократили.

— Оставался бы там насовсем, раз хорошо устроился!

— Холодно больно в тех местах! Да и по Надюхе своей соскучился! — смеялся Григорий, обнимая мать.

С возвращением отчима вернулась в дом прежняя скандальная жизнь. Федя и Люба упрашивали мать разойтись с Григорием. Мать плакала, но не соглашалась.

— Поживете с мое, изведаете лиха, тогда сами все поймете.


Федор глубоко вздохнул и задумался:

«Что мы тогда могли понять в отношениях матери с отчимом, глупые несмышленыши? Маленькие слепые эгоисты, непримиримые к чужим ошибкам и слабостям, мы хотели, чтобы мать жила только для нас, была нашей матерью и кормилицей, превратилась в человеко-муравья и перестала быть женщиной».

Только много лет спустя, уже взрослым, Федор постепенно узнал историю жизни матери и отчима, понял, что не только они виновники своей семейной трагедии — их судьбы изломала война, жизненные неудачи.

Поняв это, Федор оправдал и простил за свое безрадостное детство и мать и отчима.

…Саперный батальон, в котором воевал отец Федора, в конце войны проводил сплошное разминирование местности на Брянщине. Огромные пространства земли, по которым дважды — с запада на восток и с востока на запад — прокатился фронт великой войны, стали мертвой зоной, скрывали в себе смертельную опасность: они были нашпигованы нашими и немецкими противотанковыми и противопехотными минами, неразорвавшимися снарядами, авиабомбами, фугасами и прочей взрывчаткой. На них подрывались люди, коровы, лошади, тракторы, автомобили и телеги. Саперы очищали многострадальную землю от всяческой скверны и возвращали ее людям.

Весной сорок пятого года старший сержант Михаил Устьянцев ехал верхом по густо заросшей молодой травой деревенской улице — только по стуку подков о камень он слышал, что под ним мощенная булыжником дорога. На обочинах торчали изрубленные и расщепленные снарядами березы, но деревья не погибли, они жили, на стволах пузырилась розовая пена, от корней поднимались новые побеги. По сторонам чернели заваленные обгоревшими бревнами, заросшие крапивой и лебедой пепелища с одиноко торчащими среди них печными трубами. Среди развалин в землянках ютились люди. Чем они жили здесь — неизвестно. В огороде рылась одетая в отрепья девушка. Михаил сошел с коня, спросил ее:

— Ты что ищешь?

Девушка подняла бескровное, землисто-серое лицо, на котором лесными подснежниками цвели печальные синие глаза.

— Картошку. Может, прошлогодняя где осталась.

— Давай помогу.

Михаил взял из исхудавших, слабых рук девушки лопату и стал переворачивать землю, а девушка с разрумянившимся, радостным лицом подбирала гнилые, почерневшие картофелины.

— С кем же ты живешь тут?

— Одна.

— Почему?

— А никого у меня нет. Одна я на всем белом свете.

— Где же твои родные?

— Отца с матерью немцы убили. В партизанах они воевали. А меньшие брат и сестренка от голоду померли. Одна я из всех спаслась.

— Как зовут тебя?

— Надей.

— Надежда, значит.

— Да, Надежда.

— Сколько же тебе лет?

— Девятнадцать исполнилось.

Они сварили на костре картошку, Михаил открыл банку тушенки, нарезал солдатского хлеба, и они тут же у костра поели.

Так в разрушенном брянской лесной деревушке отец Федора встретил мать.

Приехали они в Улянтах как муж и жена.

Недолгим было семейное счастье матери. После убийства отца у нее не осталось на свете ни одной близкой родственной души — только трое детей-малолетков, но не может же человек жить в молчании и тоске, чтобы не было с кем словом перемолвиться. Поэтому мать рада была и Григорию, тоже одинокому и обездоленному войной.

4

Григорий Шалагинов пришел в сознание после операции на рассвете.

Первым его ощущением была боль, жгучая, нестерпимая боль: все тело его, побитое камнями на Черторое, стало одним комком боли, а там, где была отрезанная правая нога, казалось, приложили раскаленное железо. И он ничего не мог сделать, чтобы унять эту боль. У него не было сил ни повернуться, ни даже поднять руку, чтобы смахнуть пот, щекочущими змейками сбегавший с разгоряченного лица.

Он, видно, снова потерял сознание, потому что, когда очнулся, увидел возле себя старушку санитарку в белом халате.

— Ну вот и опамятовался, слава богу! — говорила бабушка Фекла, вытирая корявым вафельным полотенцем его лицо. — Рана-то болит, Гришуха?

— Болит, — тихо ответил он.

— Так и должно быть. Наркоз кончился, значится. Надо терпеть. Главное, жив остался.

— Я разве чего говорю? Я буду терпеть, — покорно сказал Григорий. — Вот только попить бы мне… Все нутро горит…

— Пить тебе нельзя. Терпи, пока доктор посмотрит.

— Я потерплю, — виновато согласился он.

Санитарка ушла.

По светящемуся прямоугольнику, падавшему из окна на коричневый крашеный пол, Григорий определил, что солнце поднялось высоко, значит, время к полдню.

В палате он был один. Две застеленные белым койки пустовали.

Вот лежит он, беспомощный, безногий инвалид.

Как жить дальше?

Кому он нужен такой?

Отец его в войну сгинул. Недавно и мать Григорий схоронил.

А Надежде одной не под силу четверых поить-кормить. Алешка все заработанное на себя расходует, Танюшке еще школу кончать надо, Николка только в четвертый класс пошел… Правда, Федор помогает, хоть ему и трудно, он на инженера учится… У Любы тоже доброе сердце. Но не заслужил он помощи и любви своих приемных детей, нет, не заслужил…

И почему так несуразно, в пьяном угаре и скандалах прошла его жизнь?

Наверное, с войны это началось.

Отец ушел фашистов громить, мать осталась с оравой ребятишек мень-меньшого. Григорию, самому старшему, пришлось бросить школу и пойти работать, чтобы помочь матери выходить младших братьев и сестер. Так и остался он неучем, без специальности. А тут еще дружки втянули молодого парня в свою компанию, и пристрастился он к проклятому зелью. Наломаешь спину, намерзнешься в лесу так, что с ног валишься, а хватишь стакан, побежит горячая струя по жилам, одурманит голову, с дружками поругаешь судьбину, обидчиков своих, душу отведешь и вроде забудешь о своей нескладной жизни, будто ты не хуже других людей…

Плоше его, пожалуй, мало кто жил. И слава о нем шла худая. Гришкой Шалагой прозвали его в поселке.

А ведь не может человек жить, не уважая себя. Даже самый последний, никчемный хочет и жизни хорошей, и дружбы товарищей, и любви ближних. Сызмальства, уставши от непосильной для подростка работы лесоруба, Григорий мечтал разбогатеть в одночасье, схватить сказочную жар-птицу, скажем, найти чемодан, набитый деньгами, или дореволюционный купеческий золотой клад, и потом уже не работать, а жить на это свалившееся с неба богатство.

Вот зажил бы он тогда!

Ешь, пей сколько хочешь!.. Уехал бы он в теплые края, к морю. Говорят, там какие-то диковинные деревья растут, пальмами называются.

Решил он попытать счастье на Алдане, откуда один старичок лесоруб родом был. Вспоминал тот, как в его молодые годы старательская артель за лето намывала по пуду золота на брата. Оказалось, все враки пустые: золото там машинами-драгами добывали, рабочие его и в глаза не видели.

Прислушивался Григорий к рассказам людей, побывавших на больших стройках, которые в то время повсеместно зачинались в Сибири. Там, говорили, разнорабочий без всякой специальности больше пяти тысяч в месяц зашибает. Махнул он в Норильск, на рудники, где медь и никель добывают. Работаешь под землей, в пылище. Холода там еще лютее, чем в Улянтахе. И солнце там по-чудному ходит. Зимой оно совсем не показывается — это называется полярная ночь. А летом круглые сутки висит на небе. Но заработки там хорошие. За год Григории скопил сорок тысяч рублей по-старому — тратить деньги было некуда, — и вдруг подкатился к нему один прохиндей, другом прикинулся, подпоил, уговорил в карты сыграть да за один присест карманы Григория дочиста и вывернул.

Из Норильска полетел Григорий на Сахалин, за селедкой на СРТ — среднем рыболовном траулере — ходил. Три месяца болтало его в океане, так, что ни есть, ни пить не мог, все кишки наизнанку вывернуло.

А океан тот будто в насмешку Тихим называется!

Много мест переменил Григорий, считай, всю Сибирь исколесил, но нигде, как гонимый ветром шар перекати-поля, долго не задерживался: или сам расчет брал, или увольняли его за прогулы и пьянство. Поскитавшись и не нажив богатства, понял он, что нигде даром денег не дают, и вернулся в свой Улянтах.

После всех мытарств, кажется, человек должен бы поумнеть, а он еще одну несуразицу отмочил и в тюрьму попал.

Показалось дураку, что выпадает ему фарт — хоть и не жар-птицу, а только одно перо из ее хвоста да схватить. Но раз человек не рожден в счастливой рубашке, то ни в чем не будет ему удачи…

Случилось это поздней осенью, когда пришел в Улянтах последний баркас, привез в магазин продукты на зиму. Григорий часто отирался возле магазина, искал случая выпить. Продавщица Тонюха иногда поручала ему поднести товар со склада к прилавку. За это стакан нальет да еще банку консервов закусить даст. А в тот день Григорий и его дружки Назарка и Мартьян сговорились с Тонюхой перевезти груз с берега. Григория десятник отрядил с лошадью, и он, с утра ожидая у магазина баркас, нетерпеливо похлопывал кнутом по голенищам:

— Запаздывает карбаз. Эдак сегодня и не разговеешься.

Прибыл баркас к вечеру. Григорий с приятелями переносили товар на телегу и везли в магазин, где его принимала Тонюха.

Поднимая ящики, Назарка кряхтел и все подмигивал Григорию:

— Добрища-то сколько! На многие тыщи! Вот разжиться бы нам!

Тот не понимал его намеков, и в одну из последних ездок, уже в темноте, Назарка предложил напрямик:

— Свалим груз в кусты, а потом поделим. Гляди, спирт в бутылках. Девяносто шесть градусов.

Григорий опешил:

— Ты что, рехнулся?

Мартьян остановил лошадь, подошел к Григорию и зашипел:

— Дура, никто не докажет, что мы взяли. Без счету берем, без счету и сваливаем. Экспедитор с Тонькой подотчетные люди, им и отвечать.

— Нет, не пособник я вам в этом деле, — начал Григорий, но Мартьян исчез в темноте. Григорий понял, что Мартьян с Назаркой заранее сговорились. Нет, на грабеж он не пойдет. Но при мысли о спирте по телу разлилась горячая истома. «А чего, в самделе, не рискнуть? Ночь, темень, никто не увидит. Отчего же не взять бутылку-другую, когда вон их сколько — не перечтешь!»

Мартьян завернул телегу с дороги и стал с Назаркой переносить ящики в кусты. Григорий-то думал, что они возьмут по бутылке, а тут целыми ящиками тащат!

— Чего стоишь, Шалага, работай! — толкнул его кулаком в бок Назарка.

Григорий ухватил ящик и снес в кусты.

— Давай, шевелись! — подгоняли остановившегося Григория дружки. Его трясло как в лихорадке.

— Все! Поехали! — дернул вожжи Мартьян.

Оставшиеся ящики сгрузили в магазине и вернулись к баркасу. Сделали еще две ездки и весь груз перевезли.

— Пошли за своим добром! — скомандовал Мартьян. По дороге он решил: — Все уберем к тебе в сарай, Григорий! Потом поделим!

Григорий стал возражать, но приятели и слушать не стали:

— Не понесем же мы ящики в общагу, дура! Или за проволоку хочешь?

Григорий понял, что попался как кур во щи, теперь нельзя отступать, и уже сам торопился перенести краденое в сарай и завалить сеном. Мартьян и Назарка рассовали по карманам бутылки и консервные банки. Уходя, Мартьян пригрозил:

— Если найдут покражу — знай, мы ни при чем! Все бери на себя! Иначе, — и поднял над головой сверкнувшую в темноте лезвием финку.

А Назарка хихикнул:

— Мы тебя не оставим, Шалай! Передачи будем носить!

Вот так и облупили его как луковку Мартьян и Назарка. Закадычные дружки, называется…

Надо было жить ему с Надюхой мирно, спокойно, и все было бы по-хорошему. Ведь какая чудная женщина, молодая, красавица, пошла за него, а он не оценил того.

Когда после всех своих скитаний возвернулся Григорий в Улянтах, он уже пятый десяток разменял. А жил все старым обабком в бараке: ни семьи у него, ни дома своего, вся одежда его на нем — спецовка брезентовая, да и та казенная.

И приткнулся он к Надюшке, чтобы избавиться от своего постылого одиночества. Хоть в чужой семье, но среди живых людей, которым ты нужен, ему бы жить и радоваться, да застарелая привычка к вину губила его.

К тому же мать Степанида все подзуживала его, душу растравливала:

— Экой ты, Гринюшка, тюха-пантюха безмозглый: трех щенят от чужого кобеля кормишь!

А того не разумела мать, что никакая другая самостоятельная женщина не потерпит его, пьянчугу и дебошира. Ни за что забижал он Надюшку. Все сносила она, как святая. И никто не понимал, что это он себя казнил и терзал за свою незадачливую жизнь.

И Федька прав, что возненавидел его: не за что его, Григория, было любить. Что дети видели от него: скандалы да подзатыльники! Особенно Люба переживала. Понятно, девушка уже, принарядиться хочется, а он ни разу не порадовал ее обновкой или подарком.

— Мне, — говорила она, — зазорно на улицу показаться в своем отрепье!

Чувство стыда обожгло лицо Григория. И поделом тебе! И виноватых искать не надо: ты, ты сам, один, своими руками изломал и свою жизнь, и Надежды, и детей!

Глава пятнадцатая

1

В Красноярске Федор с московского самолета пересел на Як-40, летавший на местной линии. Над Сибирском самолет вошел в полосу дождя, и Федор увидел необыкновенную радугу: не в форме арки, какой она бывает на земле, а в виде сплошного цветастого кольца. Сидевшая рядом с Федором старушка испуганно закрестилась:

— Сколь чудна лепота небесная!

На попутном катере Федор по Студеной добрался до Усть-Ковды.

Районная больница находилась в том же старом рубленом здании, что и в те годы, когда он учился в интернате. Заведующим и хирургом был тот же Василий Федотович, которого помнил Федор, только от старости поседевший и будто вылинявший: лицо его стало белым и прозрачным, как пергаментная бумага. Да еще отпустил он широкие, обвисшие усы, делавшие его похожим на сердитого моржа.

— Пренеприятная история приключилась с твоим отчимом, — хриплым, задыхающимся голосом начал Василий Федотович, сняв очки и устало глядя на Федора блеклыми глазами. — С первыми плотами по сильной воде он поехал. Ну, а ты знаешь, как лихо отчаливают наши плотогоны. А Григорий набрался до положения риз. На Черторое он не удержал гребь-то, и она швырнула его в воду. Добро еще, что на камнях очутился, а то пошел бы ко дну — он ведь сознание потерял. Пришлось ампутировать правую ногу выше колена.

Водка! И жизнь Григория она загубила, и она же сделала его инвалидом!

В палате Федор впервые увидел Григория тихим, присмиревшим, в белой больничной рубашке, с необычно чисто выбритым лицом. Встретил он Федора робким, виноватым взглядом и попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкая, страдальческая.

— Здравствуй, отец!

— Здравствуй, сынок, здравствуй… Спасибо, что навестил… Не ждал я, что ты скоро из такой дали доберешься.

Федор сел на стул, взял заскорузлую, узловатую, в шрамах и мозолях руку Григория и спросил, как случилось несчастье.

К удивлению, отчим сказал не то, что говорил хирург.

— Нынче весной мало воды было, плот на камни сел, бревна разошлись, я и провалился…

Федор не стал опровергать версию отчима. Какое это имело сейчас значение?

— Ничего, батя. Василий Федотович сказал, что с протезом будешь ходить.

— Ходить по-всякому можно. И на костылях люди ходят. Нет, кончилась моя жизня… Инвалид, куда я теперь? В богадельню только, — безнадежно вздохнул Григорий.

Федор понял его состояние.

— Не беспокойся, батя, не оставим тебя. Будешь у нас жить, как жил.

Это были именно те слова, которых ждал Григорий, размышляя в тоскливом одиночестве. Лицо его озарилось слабой благодарной улыбкой, и он заторопился высказать, что он тут надумал насчет себя.

— Ты не сумлевайся… Я в обузу не буду… Руки-то целы. Вполне могу на рыбалку ходить. И по домашности со всем справлюсь, там, скажем, дров нарубить или еще чего. Можно и хозяйство завести: скажем, поросенка или курей…

— Ты не думай ни о чем. Главное — поправляйся. Я скоро кончаю учиться, буду больше помогать. Так что не пропадем, батяня! А там начнет нам смена подрастать: Танюшка и Николка! — улыбаясь, Федор потряс руку Григория, и тот, растрогавшись и стесняясь отереть не ко времени помокревшие глаза, сурово задвигал бровями:

— Ты, Федюша, с Лексеем сурьезно поговори. Разбаловался он, ни мать, ни меня не признает…

Федор стал выкладывать из портфеля на тумбочку привезенные из Москвы гостинцы, и в пропитанной лекарствами палате разнеслись свежие запахи лимонов, апельсинов, копченой колбасы, острого сыра.

— И для чего ты потратился? Куда это мне? Ты все свези домой, ребят угости, — стал отказываться Григорий. — Меня тут мать обихаживает, что надо приносит. Она приютилась покаместь у бабки Феклы, которая санитаркой здесь.

— Так я пойду к матери, — поднялся Федор. — К тебе буду захаживать, не скучай.

Увидев сына, Надежда Устьянцева упала ему на грудь, Федор почувствовал, как под его руками спина ее задергалась от рыданий.

— Ну будет, будет, мам… Я был у отца. Все обойдется…

Они сели за стол, мать рассказала, как все было.

И она, которая больше всех страдала и мучилась с ним, стала же и оправдывать его!

— Человек он добрый, смирный. Вино его губит. Как выпьет — себя забывает. А проспится — опять хороший, ласковый. Все, что порушил, начинает складывать, склеивать. Теперь-то я возьму его в руки, лишнего не дам!

В какой уже раз мать преподала Федору урок бескорыстной, самоотреченной любви к человеку, который конечно же, беспристрастно рассуждая, не заслуживал такой любви.

— Давай подумаем, мам, как жить теперь будем. Денег у тебя небось нет?

Мать засуетилась, открыла кошелек, убрала его.

— На проводы отца поизрасходовалась… Я заняла красненьку… Да ты не беспокойся, я первого зарплату получаю…

И спрашивать нечего, подумал Федор. Он посмотрел на мать. Федор всегда преклонялся перед нею: какие бы трудности, лишения и невзгоды она ни переживала, никогда не унывала, не падала духом и не отчаивалась, а всю жизнь неутомимо, яростно и смело боролась с ними; не жалея себя, она все силы, всю себя отдавала и жертвовала собой, чтобы сохранить и вырастить детей своих…

Какое великое, героическое многотерпенье, какая поистине космическая воля к жизни!

Мать переменилась за последние годы. Ей сорок восемь, а выглядит старухой. Как же ты можешь оставить в таком положении мать и уехать в Крым, чтобы развлекаться там с праздной девушкой!

— Вот тебе семьдесят рублей. Лето буду здесь на стройке работать. Год мне осталось учиться. Потом всем нам легче будет.

— И не выдумывай! Без твоих денег проживем! — отказывалась мать, но Федор молча взял из ее рук кошелек, вложил в него деньги и вернул матери, которая продолжала: — Люба — плохо ли хорошо — с мужем живет. Ты бы Алексея к себе пристроил работать. Вымахал до потолка, а ума все нет. Связался на лесоучастке с дружками-шалопутами.

Договорились, что завтра-послезавтра Федор поедет в Улянтах, оттуда заберет с собой на стройку Алексея. По выходным будет приезжать к отцу.

А теперь им надо поужинать. Он привез кое-что из Москвы. Больше всего мать обрадовалась чаю и лимонам. Она очень любила чай с лимоном.

Взволнованная и осчастливленная приездом сына, Надежда улыбнулась, улыбнулась свободно и раскованно, и повлажневшие глаза ее заблестели молодо и просветленно.

2

Федор сошел с баркаса в Улянтахе один. Он постоял на причале, пока снова не затарахтел мотор, и баркас, прочертив по красной от закатного солнца воде плавную сверкающую дугу, вырвался на середину реки и помчался вверх по течению. Стрекот мотора затихал вдали. Волна от баркаса докатилась до берега и закачала две лодки, привязанные к мосткам.

По отлогому каменистому берегу мимо опрокинутых вверх просмоленными днищами рассохшихся лодок, похожих на черных уснувших коров, и закопченных бань Федор медленно пошел в поселок.

Вот и первые сосны. Тесной семьей стоят они на берегу, сколько Федор помнит себя, и, кажется, не изменились за все годы его жизни. Да и что значит время жизни человеческой для этих могучих гигантов? Они первыми встречают приезжающих в Улянтах и последними провожают тех, кто покидает его.

Он остановился подле сосен. Мерно и плавно помахивая ветвями, тихо и невнятно, будто в забытьи, шумели вершины.

И снова всплыли в памяти строки:

…На месте том,

Где в гору подымается дорога,

Изрытая дождями, три сосны

Стоят — одна поодаль, две другие

Друг к дружке близко, — здесь, когда их мимо

Я проезжал верхом при свете лунном,

Знакомым шумом шорох их вершин

Меня приветствовал…

Поразительное, самое гениальное стихотворение Пушкина! У Федора мурашки побежали по коже оттого, что он соприкоснулся с вечным и бессмертным.

На пологом взгорке кучка приземистых темных изб прижалась к встающей позади огромной молчаливой стене тайги.

Кажется, здесь ничего не переменилось с времен детства Федора, жизнь идет так же неспешно, лениво.

На лавке у ворот дымят табаком старики, наблюдая, как четверо лесорубов яростно стучат костяшками домино. Среди них Илья, друг его ребячьих лет. Дальше группа женщин, усевшись вокруг стола в палисаднике, играет в лото. Грудастая краснощекая Глафира Безденежных достает из мешочка бочонки и весело выкликает:

— Чертова дюжина! Кочережки! Двадцать семь! Дедушка!

Федор всех помнит, приветствует, но многие не узнают его и удивленно провожают взглядом чужого городского франта.

От вечернего солнца старые оконные стекла родной избы играют желто-фиолетовыми радужными разводами, как расплывшийся в луже керосин. Руки его дрожали, когда он открывал перекосившуюся, пропахавшую в земле глубокую борозду калитку. Его никто не встретил. Собачья будка была пустая, Шайтан давно подох от старости. В сенях стоял знакомый запах дегтя и конского пота от сбруи, когда-то хранившейся здесь.

Сестры и братья за столом ужинали.

Какой же поднялся радостный гвалт, когда он вошел! Все повскакивали с мест, восхищенно разглядывали его самого, его костюм, рубашку, штиблеты, портфель, наперебой расспрашивали и рассказывали, хотели, чтобы он немедленно разрешил все их споры и затруднения; в их представлении он был чем-то вроде спустившегося с неба инопланетного существа, обладающего чудодейственной силой и могущего все совершить.

Наконец Люба утихомирила всех и усадила за стол.

Вот все они и собрались, дети одной матери и двух отцов.

Старшая сестра Люба. Ей двадцать пять лет. Она рано вышла замуж за моториста в Усть-Ковду. Муж попался смирный, работящий, и Федор замечает, что сестра переменилась: стала спокойнее, увереннее. Да жаль, что такая умница окончила только восьмилетку, не имеет никакой специальности и мир ее интересов ограничен домашним хозяйством и детьми.

Алексей, второй брат, двадцатидвухлетний верзила, ленивый, беспечный, слабовольный, из-под нависшей на лоб светлой лохматой шапки волос — рассеянный, блуждающий взгляд человека, который скучает и не знает, чем занять себя в жизни.

Таня — восьмиклассница — похожа на мать. Прекрасные светлые волосы волнами падают на плечи. Чистые, родниковые глаза ее пытливо и восторженно распахнуты навстречу открывающемуся ей волнующему, полному таинств миру. Очень впечатлительная, легко ранимая, голос ее возбужденно дрожит, кажется, она вот-вот расплачется, но это у нее постоянно, от девической взволнованности. Она никогда не жалуется, не спорит, в доме первая помощница матери.

И последний, одиннадцатилетний Николка, Колюнчик, как зовут его в семье, черноволосый, смуглый как жук. Этому позднему и единственному сыну Григорий отдал все свое нерастраченное отцовское чувство. Слепой любовью Григорий испортил мальчишку, сделал его капризным эгоистом: все были у него на побегушках, любая прихоть Колюнчика исполнялась немедленно, самое вкусное полагалось только ему.

Вот сидят они перед ним, его единоутробные сестры и братья, наивные и простодушные дети таежного Улянтаха…

Ты, Федор, самый старший из них, первый в Улянтахе инженер, в долгу, в неоплатном долгу перед своими братьями и сестрами. Ты должен помочь им определить свое место в жизни, пробудить стремление к знаниям, любовь к искусству, чтобы раскрылись и засияли все грани их личностей. Таня очень способная, самозабвенно увлечена литературой, она непременно должна учиться дальше и получить высшее образование.

Твоим братьям и сестрам уже легче будет, чем было тебе. У них есть ты, Федор, который может предостеречь их от ошибок, наставить на верный путь. Они будут жить в новом, прекрасном городе — с телевидением, Дворцом культуры, где смогут смотреть спектакли лучших театров страны, слушать выдающихся артистов и музыкантов. Работать они будут на крупных современных предприятиях…

Да, ты, Федор, в ответе за все четыре родные жизни. Нет, не за четыре, ты забыл о матери и об отчиме, о бабушке Евдокее и деде Даниле, забыл о своем друге Илье и его матери Тоне, об учителях своих Полине Филипповне и Иване Гавриловиче Хоробрых и его жене…

Федор чувствовал в себе неосуществленные стремления и мечты отца, веселого жизнелюба, и самоотреченную любовь матери своей к детям, неукротимую ярость в работе лесоруба и плотовщика в третьем колене деда Данилы, тоску потерявшей двух сыновей бабушки Евдокеи, упорство и неуемную волю к жизни крутых и немногословных земляков своих из Улянтаха.

Он считал себя обязанным довершить дело своих далеких предков, сибирских казаков, что долго и упорно шли на восток в поисках сказочной, счастливой земли, но так и не нашли ее, и осели здесь, в таежной глухомани, и, чтобы не помереть со своими детьми и женами с голоду, стали с ожесточенным упорством корчевать тайгу, поднимать каменистую, глубоко промерзшую сибирскую землю, проклиная и ее, и забывшего их бога.

Не слишком ли ты самонадеян, Федор, не слишком ли тяжелую ношу берешь на свои плечи?

Да, ноша эта велика, но не один он ее несет, а многие тысячи приехавших строить Сибирскую станцию, и работа эта не на день, не на два, а на годы, на всю твою жизнь…

3

Федор остановил Алексея на высоком крутом мысу, откуда во все стороны открывалась перспектива строительства. Сжатая с обеих сторон береговыми участками плотины, исполосованная вздыбленными космами белой пены, река с яростным ревом мчалась в узком проране. На плотине маленькими юркими жуками сновали самосвалы, рядом с ними суетились совсем игрушечные фигурки людей: продолжалась укладка каменного ядра плотины в русловой части. Ниже плотины у берега стояла плавучая электростанция «Северное сияние», питавшая стройку.

Гремели взрывы в окрестных карьерах, скрежетали, вгрызаясь в породу, отполированные работой до зеркального блеска зубастые гребенки экскаваторных ковшей, пулеметными очередями стучали пневматические отбойные молотки, взламывая скалу, надсадно ревели дизели сорокатонных БелАЗов, с грохотом сваливавших камень из стальных кузовов в проран.

Стараясь перекричать оглушающий шум стройки, Федор с гордостью сказал:

— Смотри, Алеша, вот где ты будешь работать!

…Как пловец с разбегу бросается в море, Федор с первого дня окунулся в водоворот стройки. С рассвета до темна или же всю ночь он был на плотине, где работал начальником смены; плотину возводили круглосуточно.

На ветру и жарком солнце задубела его кожа, добела выгорели волосы и брови. Стал хриплым его голос; надо было кричать, чтобы рабочие слышали его команды в реве машин. От усталости, недосыпания и постоянного нервного напряжения глаза светились жестким лихорадочным блеском.

Но Федор любил эту забирающую все силы работу. Он любил шумную, разношерстную ватагу своей смены. На плотине снова встретил Федор старых друзей из первого десанта и очень обрадовался им. Люди, с которыми ты вместе работал, переживал трудности, спал у одного костра, вместе добивался успехов, навсегда становятся тебе дорогими и близкими, как родные братья. В смене Федора возглавлял бригаду старейший гидростроитель Иван Бутома, с ним работали его сын и двое внуков. Степан Шешуков стал водителем самосвала. Женился. У него родился сын, но Степан остался таким же энергичным вожаком комсомольцев на плотине. Нелегкое это дело — командовать сотней людей! Каждого надо обеспечить жильем, многие приехали с семьями, приходилось ожесточенно спорить с начальством и добиваться места в детском саду, который не мог вместить всех детей. Федор отвечал и за то, чтобы рабочие вовремя и хорошо были накормлены, должен был заботиться о машинах для перевозки людей на работу и с работы, согласовывать с проектировщиками все отклонения от чертежей, создать смене фронт работы, и чтобы все механизмы действовали бесперебойно, и заработки были высокие. Десятки, сотни проблем ежедневно, ежечасно возникали перед ним, и он с упоением бойца набрасывался на них, чтобы смести их с дороги. Ему доставляло огромное наслаждение вести свою смену, вооруженную мощной, ревущей техникой, на штурм не тронутых от сотворения мира горных пород, на укрощение могучей реки. Он часто садился за рычаги экскаватора или баранку самосвала, чтобы всеми мускулами своего сильного тела ощутить радостную дрожь преодоления сопротивления огромных каменных глыб, — это пробуждало в нем победное, вдохновляющее чувство покорителя косной, инертной природы, и он орал, хохотал и пел, переполненный ликованием.

— Лети, падай вниз, бесформенный, ленивый обломок диабаза, ложись в плотину, работай на пользу людям!.. Все! Плюхнулся!.. Да здравствует солнце, да скроется тьма!..

Вот она, та жизнь, о которой он мечтал: потная, соленая, захватывающая, героическая!

Как же сладко было после такой работы, вытянувшись на койке, чувствовать, как болят, отходят и расслабляются натруженные мышцы! Он проваливался в сон внезапно, будто падал с гребня плотины в черную реку беспамятства, и спал как бог, пока его не поднимал неистово задребезжавший будильник.

Поселился он в шоферском вагончике вместе с Алексеем. Брат поступил на курсы шоферов, и Федор ревностно наблюдал за его учебой, помогал разбирать электрические схемы, возил с собой в кабине самосвала, показывая, как надо орудовать рычагами управления. Заставил Алексея брать в библиотеке книги и требовал рассказывать о прочитанном. Водил его в кино и после расспрашивал об увиденном, учил разбираться в содержании фильмов. Строго следил, чтобы тот не связывался с шалопаями, занимался спортом. Непривычный к такому напряженному ритму жизни, брат ныл и жаловался, что просвета не видит, грозил, что сбежит домой, но Федор был беспощаден:

— Хочу сделать из тебя человека, дурья ты башка! Потом благодарить будешь!

Через месяц Григория выписали из больницы, Федор на катере отвез его домой. Отчиму сделали протез-бутылку, он стал учиться ходить, но долго не мог привыкнуть к нему, стеснялся показываться на людях, больше сидел на крыльце под навесом, тоскливым, потухшим взглядом уставившись в одну точку, и большим охотничьим ножом строгал сосновое полено, превращая в стружки, а сострогав полено до спички, выбрасывал, брал из кучи приготовленных на растопку дров новое полено и принимался строгать. Бессмысленное, отупляющее занятие. Только для того, чтобы отвлечься от безотрадных, гнетущих мыслей.

Катя лето провела в Крыму. Вначале она часто писала Федору длинные ласковые письма, постепенно письма приходили все реже, становились короче, небрежнее, суше. Федор не знал, чем объяснить эту перемену, тревожился, все сильнее тосковал по Кате, в августе даже хотел бросить работу и уехать к ней, но начальник строительства и парторг уговорили его не покидать стройку в самый ответственный период: надо было до начала зимнего ледостава сомкнуть береговые части плотины и перекрыть проран, вновь оградить котлован перемычками и отвести реку в строительную траншею. Не вызывать же из отпуска инженера, который впервые за три года уехал отдохнуть!

В конце сентября на стройку прилетел Тимка Шурыгин. Он защитил диплом, распределился на Сибирскую ГЭС, побывал дома и теперь был готов работать на стройке до конца. Собрались инженеры с плотины и совершили над Тимкой торжественно-веселый обряд посвящения в гидростроители.

Федор сдал Тимофею свою должность, ему же поручил брата Алексея и уехал в Москву.

Глава шестнадцатая

1

Вестибюль института был заполнен шумной, оживленной толпой студентов, съехавшихся после каникул и практики, загоревших и возмужавших. Пробираясь через толпу, Федор со всех сторон слышал радостные возгласы приветствий, поздравления, которыми обменивались молодые люди.

— Петро, здорово, дружище!

— Вовочка, милый, да тебя не узнать! Где же твои кудри черные до плеч?

— Оставил на стройке Хантайской ГЭС!

— А ты отпустил роскошную бороду!

— Поневоле пришлось, потому что в тайге нет парикмахерских!

— Осторожнее, Иван, ребра мне сломаешь!

— Это я, Ниночка, на кладке кирпича мускулы себе нарастил!

Катю Федор нашел среди ребят и девушек ее группы. Она смеялась и что-то увлеченно рассказывала. Белое с зелеными поперечными полосами платье очень эффектно оттеняло ее шоколадные от крымского солнца руки и колени, выгоревшие волосы отливали бронзой. Когда он подошел к ней, она протянула руку и сказала весело:

— А, Устьянцев, привет! Как ты здорово загорел!

Он взял ее руку и не выпускал из своей ладони, а сам беспокойно смотрел на ее лицо, которое неотступно стояло перед ним все лето: не переменилась ли она к нему, почему редко писала?

— Тебе надо было ехать в Сибирь, тогда и ты так бы загорела!

Рядом с Катей стоял Станислав и почему-то с нагловато-насмешливой улыбкой на бледном, обложенном черными бакенбардами лице сквозь очки смотрел на Федора. Как всегда, высокопарно и с претензией на многозначительность он произнес:

— Не беспокойся, Катюша отлично знает, куда надо ездить в каникулы!

Задребезжал звонок, оповещая о начале нового учебного года, студенты стали расходиться по аудиториям, Федор пошел с Катей.

— Ты выглядишь великолепно. Видно, хорошо отдохнула.

Да, Крымом Катя осталась очень довольна. Погода была прекрасная, купалась по нескольку раз в день, жарилась на солнце, объедалась персиками и дынями.

— А ты как? — Катя стала подробно расспрашивать Федора об отчиме, о братьях и сестрах, сколько каждому лет и кто чем занимается.

— Какая обуза на тебя свалилась! — сожалеюще вздохнула она, выслушав Федора.

— Я уже привык к этой ноше и не чувствую ее тяжести. Мне только очень недоставало тебя. Почему ты так редко писала?

Катя затараторила: подобралась веселая компания, весь день на пляже, каждый вечер ходили на танцы в санаторий, ездили на экскурсии, так что не оставалось ни минуты свободного времени.

Федор предложил Кате пойти в ресторан, отметить начало их последнего учебного года.

Катя ответила, что она только что приехала, еще не успела встретиться и переговорить с друзьями и не знает, когда у нее будет свободный вечер.

«Странно, — расстроенно подумал Федор. — Меня она, видно, не причисляет к тем друзьям, с которыми должна встретиться и поговорить».

— Разве ты забыла, что послезавтра исполняется годовщина нашего знакомства?

Катя удивилась, она конечно же не помнила этого.

— Неужели прошел целый год? Боже мой! Может быть, ты хочешь сказать, что нам уже пора расставаться? — засмеялась она. Увидев, что Федора обидели ее слова, Катя взяла его за локоть и прижалась к нему: — Ну хорошо, хорошо, не сердись! Ты совершенно не понимаешь шуток!

— Сегодня-то я проводить тебя могу?

Нет, нет, сегодня Катя торопится на вечер в Дом дружбы. Там будет встреча с делегацией из Болгарии. Федор удивился: какое она имеет отношение к болгарам? Катя объяснила, что ее отец случайно встретил фронтового друга, который работает в Обществе советско-болгарской дружбы, он и прислал им пригласительные билеты.

Федор проводил Катю до метро. Прощаясь, Катя нахмурилась и, запинаясь, напряженно проговорила, видно, ей почему-то было неловко это говорить:

— Знаешь, Федя… Ты, пожалуйста, больше не приходи ко мне в группу…

— Почему? — удивился Федор. — Ты стыдишься знакомства со мной?

— Нет, что ты? Но не надо давать повода болтать о нас всякие гадости…

— А где же мы будем видеться?

— Позвонишь, договоримся…

Странно, очень странно она себя ведет, недоуменно размышлял Федор, возвращаясь в общежитие. И это после того, как они не виделись целых три месяца! А он так истосковался по ней! Как наваждение мучило его желание обнять и расцеловать ее, почувствовать тепло ее тела, вдохнуть тонкий, свежий запах духов, отдающий горьковатой степной полынью…

2

Через несколько дней Федор позвонил Кате, и она пригласила его к себе. Ну вот, оказывается, ничего не случилось, а ты уже думал черт знает что, радовался он. Ты слишком мнителен. Нельзя быть таким подозрительным и недоверчивым.

Он купил большой букет белых и красных роз, бутылку вина и помчался к Кате. К его величайшему изумлению, у Кати были гости.

— Ко мне зашли поболтать приятели, так что ты будешь кстати, — с невинно-беспечной улыбкой сказала она, принимая в прихожей букет.

Федор пришел в ярость: да она издевается над ним! Она же отлично знает, что он хочет видеть ее одну, без посторонних. Хотел тут же швырнуть ей свой букет и уйти, но с трудом сдержал себя и, раскрасневшийся и дрожащий от возбуждения, вошел в комнату Кати. Трое сидели вокруг низкого столика с тарелками и пустой винной бутылкой.

Первым поднялся навстречу Федору высокий, спортивного вида молодой человек, назвавшийся Константином. Он красив, этот парень, сразу отметил Федор. Правильный нос, небольшой рот, маленький, округлый, похожий на яблоко подбородок с такой же, как у яблока, ямкой посредине. Каштановые с медным отливом волосы уложены крупными волнами. Худощавое, удлиненное лицо играло уверенной, небрежно-иронической улыбкой человека, знающего себе цену. На нем строгий темно-серый костюм, белоснежная рубашка, оригинальный галстук, отличные тупоносые полуботинки и красные носки. Все вещи дорогие, модные, подобраны со вкусом, но все вместе они говорили, что Константин придавал чересчур большое значение своей внешности. Похож на эдакого счастливого, преуспевающего красавчика из журнала мод, насмешливо подумал о нем Федор.

В кресле, вытянув поперек комнаты длинные тонкие ноги в потертых брюках из желтого рубчатого вельвета, сидел, развалясь, длинноволосый брюнет в замшевой куртке. Темное, болезненное лицо и жиденькая козлиная бородка делали его похожим на Христоса.

— Валерий, — протянул он Федору слабую, детскую ладошку.

«Это тот самый студент суриковского художественного института, который рисовал портрет Кати», — догадался Федор.

Рядом с Валерием, прислонясь к его плечу, сидела некрасивая, ярко накрашенная девушка с завитыми темно-рыжими волосами. Из-под короткой замшевой юбчонки торчали острые, жалкие колени. Она прищурила на Федора подведенные голубым глаза и, пустив на него струю дыма сигареты, фамильярно кивнула:

— Здравствуй, Федечка!

— Привет, Риммочка! — так же приятельски ответил Федор: он знал ее, она училась в Катиной группе.

Константин опустился на тахту рядом с Катей, на место, которое раньше обычно занимал Федор, когда бывал здесь, и тому пришлось занять единственный свободный стул подле Риммы. Костя и Катя составляли необычайно редко встречающееся сочетание красивых мужчины и женщины. Они это знали и с гордостью и чувством превосходства над присутствующими глядели друг на друга.

— Значит, ты и есть тот самый сибиряк со Студеной, о котором мне рассказывала Катюша? — спросил Костя, бесцеремонно разглядывая Федора насмешливыми светлыми глазами.

Федору стало неприятно, что Катя говорила о нем Косте, и он сердито пробасил:

— Когда же она успела рассказать обо мне?

— В Крыму, где мы познакомились!

Костя взял руку Кати и с улыбкой посмотрел на нее продолжительным, заговорщицким взглядом, та согласно кивнула ему.

Вот оно что! Так вот почему Катя редко писала! Наверное, она и пригласила его, Федора, затем, чтобы показать своего нового поклонника.

— Оказывается, мы с тобой коллеги, — продолжал Костя. — Я из «Гидропроекта». Групповой инженер проекта организации работ на плотине Сибирской ГЭС! Константин Сергеевич Осинин!

— Рад познакомиться. Припоминаю, я видел на стройке твою подпись на чертежах. Выходит, я осуществляю твой проект.

— Естественное в наш индустриальный век разделение труда, — Костя сделал широкий жест рукой, и из рукава пиджака показалась манжета со сверкающей запонкой из какого-то голубоватого камня. — Одни творят идеи, другие их реализуют.

Видно, ты сам, своими холеными руками не строил плотин, не ворочал камни и бревна, не держал ни лопаты, ни топора, подумал Федор, и ему захотелось сбить самоуверенность с этого вылощенного франта.

— Ну, прямо скажем, удельный вес тех и других неодинаков. Знаменитый кораблестроитель академик Крылов говорил, что во всяком практическом деле идея составляет от двух до пяти процентов, а остальные девяносто восемь — девяносто пять процентов — это исполнение!

Федор со злорадством заметил, что приведенное им высказывание Крылова задело Костю, но тот не нашелся, что ответить, лицо его застыло в растерянности, и он пробормотал:

— Каждый делает, что может…

— Федя, скажи, пожалуйста, где находится эта речушка Студеная? Я что-то не слышала о ней, — небрежно-удивленно протянула Римма. У нее был очень высокий, капризно дребезжащий голос, каким говорят дети, когда хотят чего-нибудь добиться от взрослых.

— Речушка? — В Федоре внезапно вспыхнуло горячее чувство протеста: «Эта пигалица так пренебрежительно говорит о стройке, которая преобразит регион, равный по площади европейской стране!» — Да это даже не река, дорогая Риммочка, а огромная речища, побольше Волги! Впадает она в Енисей, о котором ты, конечно, должна знать хотя бы из школьного учебника географии! И таких «речушек» в Сибири десятки!

Валерий вступился за свою подругу:

— Сейчас на человека обрушивается такой огромный поток информации, что он просто не в состоянии переварить его. Как говорил Козьма Прутков, нельзя объять необъятное!

— Но есть вещи, которые не может не знать человек, считающий себя образованным! — сердито доказывал Федор.

Костя, видно, решил дипломатично остановить разгорающийся спор. Он откупорил бутылку вина, принесенную Федором, и по-приятельски подмигнул ему:

— Что ж, друзья мои, давайте выпьем за необъятную Сибирь и нашего дорогого сибиряка!

— А я хотел бы жить и умереть в Париже, если б не было такого города — Москва! — опрокидывая бокал, с пафосом продекламировал Валерий.

— Вот с этим я согласна, Валера! — поддержала его Катя и многозначительно спросила Федора: — Как ты считаешь, Федя?

Федор знал, почему Катя задает ему этот невинный на посторонний взгляд, чисто риторический вопрос: она всегда удивлялась и не одобряла решения Федора после института ехать в Сибирь. Но ведь она знает, что это очень важный для него вопрос, он не раз это объяснял ей, здесь совершенно неуместно его обсуждать, и он отделался ничего не значащей фразой:

— Прекрасный город Москва. Великий город.

Но Катя продолжала допрашивать Федора с необъяснимым женским упрямством: видно, ей важно было выяснить, не передумал ли он.

— Так почему же в таком случае ты рвешься в Сибирь?

— Видишь ли, Катя, я считаю, человек должен быть не там, где ему легче и лучше жить, а там, где он нужнее. Да и простора в Сибири больше.

Все посмотрели на Федора снисходительно, с сожалением, как на человека наивного, несовременного, которого за глаза называют «чайником» или «дураком с мороза».

Начался бессвязный разговор о преимуществах жизни в столице. Замелькали незнакомые Федору фамилии знаменитых закройщиков и портних, которые одевали не менее знаменитых артистов и певиц. Валерий, у которого какой-то родственник играл в оркестре Большого театра, стал рассказывать последние новости из интимной жизни солисток театра, художников и писателей. Все это Федору было неинтересно, он не принимал участия в разговоре и с неприязнью думал, как мелочны эти разговоры в сравнении с тем большим, важным и трудным делом, что совершали тысячи людей на гигантской стройке, откуда Федор приехал.

Катя принесла кофе, кубики льда и графин с водой.

— Сейчас принято кофе запивать водой со льдом, — объяснила она и, признательно взглянув на Осинина, добавила: — Меня научили этому в одном доме.

За кофе заговорили о кино. Костя восторгался фильмом Феллини, который он видел недавно с Катей на каком-то просмотре.

— Да, после итальянцев не хочется смотреть серые, бездарные фильмы, вроде фильмов Шукшина! — с пренебрежительной улыбкой произнес Костя, как не подлежащий обжалованию приговор, делая рукой брезгливый жест, будто отбрасывал что-то ненужное, пачкающее руку.

Его поддержал Валерий:

— Да и у самого Шукшина нет никаких актерских данных: заурядная внешность, надтреснутый, глухой голос. Он везде играет самого себя!

— А герои его фильмов? Примитивные деревенские бабы и мужики, какие-то странные люди, чудаки, — пропищала своим птичьим голоском Римма.

И Катя, даже Катя, которую Федор считал неизмеримо умнее и выше ее друзей, присоединилась к ним:

— Я просто не понимаю героев Шукшина. Они мне неинтересны, несимпатичны. Я бы не нашла, о чем с ними разговаривать.

Нападки на Шукшина глубоко задели Федора. Его, видно, тоже относили к провинциальным простакам. Он почувствовал, что должен, просто обязан защитить и Шукшина, и себя, и свою мать, и всех тех, кто ворочает бревна на лесосплаве, — защитить от нападок красивого молодого человека, который держится так свободно, самоуверенно и умело подкрепляет свои фразы красивыми артистическими жестами белых холеных рук и которого Катя слушает с восхищением, не спуская с него глаз.

— А я считаю, что все мы должны низко поклониться Василию Макаровичу Шукшину за то, что он показал нам подлинных людей из народа! На таких людях земля держится, и все мы перед ними в неоплатном долгу!

— Ха-ха-ха! Нет, Устьянцев, эти люди безнадежно отстали от эпохи научно-технической революции! — захохотал Костя и в небрежной картинной позе откинулся на тахте. Когда Осинин смеялся, он приоткрывал два ряда мелких острых зубов, они почему-то напоминали Федору крысиные зубы.

— Просто не каждому дано понять высокое искусство и уметь отличить его от примитивной лубочной картинки! — понимающе переглянулся Валерий с Костей, явно имея в виду его, Федора.

— Костик, Валера, перестаньте! Федора не переубедишь! По любому вопросу у него всегда особое мнение!

Катя говорила с иронией и пренебрежением, которые поразили Федора.

После этого разговор шел вяло, натянуто, было ясно, что все чувствовали себя скованными присутствием Федора, и он с тоской думал, что он лишний, чужой среди этих людей. Он молчал и хмуро разглядывал комнату Кати. Теперь и гипсовая голова Дианы-охотницы, и репродукция Гогена, и акварели Кати, которыми он еще недавно так умилялся, казались ему безвкусными, случайными, выставленными в подражание крикливой моде в искусстве. Он с чувством горечи и разочарования раздумывал о Кате. Он не узнавал ее. С каким нескрываемым раздражением и неприязнью она отзывалась о нем, Федоре, и как горячо защищала Костю! Поначалу Федор с любопытством приглядывался к нему, хотел понять, что скрывается за его такой яркой, броской внешностью. Теперь Костя стал ему ясен. Это был очень недалекий, самовлюбленный и в сущности пустой человек.

И красота его кукольная, пошлая! Какая смешная у него ямка на подбородке!

Неужели Катя не видит и не понимает этого и Костя будет человеком, ради которого она оставит его, Федора?

Федор не стал дожидаться конца застолья и ушел первым. Его никто не удерживал, даже из вежливости или для виду, и он ушел, не зная, встретится ли еще с Катей.

3

Несколько дней Федор обдумывал происшедшее.

Сначала он решил больше не встречаться с Катей. Звонить ей, просить о свидании — это значит понапрасну унижаться перед ней. Ведь ясно же: она пригласила его к себе именно для того, чтобы он понял, что между нею и им, Федором, все кончено. Весь тот вечер она не сводила глаз с Кости, улыбалась ему, защищала его. Конечно, Костя красив, хотя и недалек, но именно такие мужчины и нравятся женщинам. Наверное, Катю привлекает и то, что он, как говорят, человек с положением: Федор узнал от Лины, что отец Осинина — директор научно-исследовательского института в области строительной техники.

Но когда Федор представил, что больше не увидит Катю, не коснется ее рук, не услышит ее голоса, почувствовал, что не сможет расстаться с ней. Он любит ее, она единственная желанная на земле! Он тосковал по такой женщине всю свою жизнь, подобной он никогда не встретит и знает, что после нее никого больше полюбить не сможет и в одиночестве будет мучиться и тосковать по ней. Ведь и он был небезразличен Кате, он в этом уверен. Они встречались целый год, ради него она оставила Станислава, Валерия и других неизвестных ему поклонников, которых у нее было много. И все переменилось только из-за этого нелепого несчастного случая с его отчимом Григорием. Если бы он поехал с ней в Крым, она не встретила бы там Костю и сегодня была бы с ним, с Федором. Но Костя — банальное и пошлое курортное знакомство, которое скоро забудется.

Катя умная, честная, глубоко чувствующая, она бесконечно выше Кости, сейчас она просто увлеклась им, ослеплена и не видит, что он ограниченный, мелочный, себялюбивый человек, но это будет недолго, она скоро разуверится в нем. Она и сейчас еще ничего не решила, колеблется — она не прогнала Федора и не сказала ничего непоправимого, когда он уходил от нее, наоборот, сказала, чтобы он звонил ей. А если он отступится от нее, не позвонит, она может истолковать это как его нежелание встречаться с ней, а она гордая, обидится, и тогда все пропало. Нет, он не даст ей повода так думать. Надо непременно встретиться с нею и сказать ей все это.

Он сегодня же должен увидеть ее.

Приняв такое решение, он сразу же начинает торопливо собираться.

Первое — побриться.

В зеркале увидел свое осунувшееся лицо, напряженно застывшие, тоскливые глаза.

Да, брат, плохи твои дела!

Электробритва жужжит, надрывно воет, как бьющийся о стекло глупый, упрямый шмель.

Оделся, открыл кошелек: четвертная бумажка есть. Это на всякий случай, скорее всего она сегодня не потребуется. Двухкопеечные монеты для автомата: одна, две, три, четыре. Хватит. Похлопал по карманам: сигареты и спички на месте; когда звонишь Кате, всегда нервничаешь, без них не обойтись.

Из общежития звонить невозможно: у телефона постоянно толпится очередь, говоришь в присутствии знакомых ребят, а при них об интимных вещах не скажешь, приходится изворачиваться и изъясняться каким-то эзоповским языком.

Будку около продмага он проходит: не раз убеждался, что аппарат в ней безвозвратно глотает монеты. Следующая будка тоже не годится: в ней выбиты стекла, и грохот трамвая на Госпитальном валу заглушает разговор. Федор сворачивает в тихий двор, где, он знает, есть автомат. В будке — парень с сияющим лицом: ясно, говорит с девушкой, значит, будет говорить долго. Ничего не поделаешь, придется подождать. Поздно он собрался звонить, уже шесть вечера. Катя или ушла, или же сговорилась с кем-нибудь о встрече. И ему придется объясняться с кем-то из ее домашних, называть себя, а это всегда тягостно и неприятно.

Наконец парень вышел из будки и зашагал, счастливо улыбаясь.

Набирая номер, Федор с отвращением заметил, что пальцы его дрожат. Щелчок — произошло соединение. Он до боли прижал трубку к уху и услышал противный частый писк — телефон занят. У будки уже стоит модно одетая, накрашенная молодая женщина и сквозь стекло нетерпеливо смотрит на Федора. Придется выходить.

Снова позвонил — снова занято. Катя говорит подолгу, иногда ждешь полчаса, а то и больше, пока она наговорится. И о чем только она может столько болтать — непостижимо!

На третий раз в трубке послышался хриплый мужской голос:

— Алльо, вас слушают!

Это ее отец, он всегда алльокает.

— Попросите, пожалуйста, к телефону Катю…

Федор весь сжимается в напряженном ожидании: что ему ответят — дома Катя или нет?

— А кто ее спрашивает?

— Федор. Устьянцев.

— Сейчас узнаю, дома ли она.

Федор не знаком с Катиной семьей, но, судя по тусклому, тягучему голосу, отец ее нудный, неприятный педант.

Где-то далеко в проводах слышится приглушенная мелодия скрипки, похожая на зуд комариного роя. Федор бессознательно повторяет знакомую мелодию: та-ра-ра-рим-та, та-ра-ра-рим-та… Рондо каприччиозо Сен-Санса… Изумительная музыка… Страстная, ликующая… Слушал бы ее без конца…

— Я слушаю!

Голос Кати заглушает скрипку. Федор вздрагивает и вспотевшей ладонью сжимает трубку. Он чувствует, как радость горячей волной разливается по его телу.

— Катюша, это я, Федор… Добрый вечер… Ты что поделываешь?..

Он силится говорить спокойно, беспечно, но во рту уже пересохло от волнения, в висках гулко стучит кровь.

— Только что из института. Голова разваливается от этих идиотских лекций.

Эти простые и, наверное, искренние слова о будничных делах немного успокаивают Федора: вот видишь, никакой трагедии не произошло, жизнь идет, как обычно.

— Давай встретимся, погуляем, это пройдет.

Когда Федор произносит эту фразу, сердце его замирает: он ждет ответа в таком крайнем напряжении, как приговора суда, который должен решить, жить ему или умереть.

— Сегодня? Нет, сегодня исключается. Я очень устала.

Значит, нет… Он это предчувствовал… Противная обессиливающая слабость охватывает его, он едва стоит на ставших ватными ногах… Но не могут же они расстаться, даже не поговорив! Не могут! Он понимает, что просить Катю бесполезно, но уже теряет рассудок и продолжает унизительно умолять:

— Я так истосковался по тебе. Так хочу видеть тебя. Просто места себе не нахожу. Давай встретимся хоть на полчаса, погуляем около твоего дома…

— Не понимаю, к чему такая нервотрепка! — голос Кати нетерпеливый, раздраженный. Она грубо, обидно разговаривает с Федором, потому что ее счастье не зависит от него. Сейчас она бросит трубку, и он торопится хоть по телефону разрешить свою судьбу, чтобы не душил его горло застрявший в нем нервный комок.

— Наверное, мне вообще не надо было тебе звонить.

— Почему? Что случилось?

— Видишь ли, когда я был у тебя, я понял, что был там лишним… рядом с Костей…

— Ну и что же? Костя — мой приятель, я познакомилась с ним в Крыму. У меня много друзей.

— Ты же знаешь, я хотел бы быть не одним из твоих многих друзей, а единственным. Как ты для меня.

— Федечка, милый, ты всегда был максималистом. Все — или ничего, так?

Слова, слова, пустые, ничего не значащие слова… Какая она лукавая, ускользающая. Ну почему она никогда не захлопывает дверь, а всегда оставляет узкую, сияющую манящим светом щелку для надежды?

— Да. Именно так. И все-таки я хочу встретиться с тобой. Если не сегодня, то в другой день. Мне так много надо сказать тебе, — уже безнадежно канючит Федор, чтобы только продлить разговор, только слышать голос Кати. Уже от этого ему станет немного легче. Какую удивительную силу имеет над ним ее голос, даже искаженный телефоном, похожий на птичье щебетанье!

— В ближайшее время я не смогу с тобой видеться, Федя.

— Ты уезжаешь?

— Нет. Другая причина.

Тут Федор неожиданно для себя задает Кате вопрос, самый главный вопрос, он один имеет значение в потоке пустых слов.

— Ты выходишь замуж за Костю?

Минуту в трубке тихо, даже скрипка затихла. Мертвая, зловещая тишина, как перед ударом грома.

— Этого я еще не решила. Я думаю.

Так это же прекрасно! Федор выпаливает:

— А ты, не думая, выходи замуж за меня, Катюша!

— Я уже слышала это, Федечка! — видимо, настойчивость Федора развеселила Катю, в трубке слышен легкий хохот. — Я отвечаю: нет! Слышишь? Нет!

Ну вот, все твои вопросы и разрешены. Полная ясность и определенность, которой ты так добивался. Надо что-то сказать на прощанье.

— Катя, еще я хочу тебе сказать… — рот его стянут жестким вкусом железа, он с трудом раскрывает губы, — что по-прежнему люблю тебя… Очень люблю…

— Спасибо, милый Федечка! Я знаю, ты очень хороший, добрый и честный…

Он слушает Катю с таким огромным напряжением, что чувствует, как на голове шевелятся волосы… Но трубка затихла и молчит.

Спасибо — и это все?

— Значит, мы больше не увидимся, Катя?

— Почему же? Федечка, пойми меня и не сердись. Я думаю, мы останемся добрыми друзьями, правда? Ты звони мне.

— Нет, Катя. Я так не могу. Я не буду больше тебе звонить.

Не дождавшись ответа, Федор вешает трубку и, вспотевший от волнения, ничего не видя перед собой, идет поперек улицы. Когда дошел до середины мостовой, на него вдруг стремительно стала надвигаться освещенная изнутри громада автобуса, он услышал душераздирающий скрежет тормозов, его обдал черный дым и запах горящей резины. И в этот момент в двух шагах от него красный венгерский автобус «Икарус», набитый интуристами, остановился. Водитель открыл дверцу кабины и заорал на Федора:

— Ты что лезешь под колеса, идиот! Залил буркалы и ничего не соображаешь?

4

Сказать женщине, которую ты любишь так, как никого не любил, что больше не будешь ей звонить, трудно. Очень трудно. Но смириться с этим и жить, зная, что никогда не увидишь ее, — это выше человеческих сил. Тем более, когда остается еще какая-то, пусть совсем ничтожная надежда, что, может быть, что-то еще изменится: ведь Катя еще не вышла замуж. И сама предложила ему остаться друзьями, просила звонить.

Нет, звонить ей он, конечно, не будет.

Но он втайне надеялся и ждал, что какой-нибудь случай сведет их. Они ведь ежедневно ходили в один институт. Или Катя передаст ему приглашение через Лину. Да они могут неожиданно встретиться и на улице, и в метро, и в трамвае. Каждый день, придя в институт, Федор испытывал напряженное, тоскливое ожидание, что сегодня, вот сейчас, в толпе идущих по коридору студентов он встретит Катю. Он представлял, как она в своей группе с кем-то болтает, смеется, живет своей, теперь уже отдельной от него, Федора, жизнью, и это постоянное присутствие рядом с ним Кати, которую он не мог видеть, мучило его.

Шли дни, недели, но ничего такого не происходило. Правда, однажды Федор издали, всего минуту или две видел Катю. Он вышел с Вадимом из института и обратил внимание на черную «Волгу» у клуба, возле которой стоял Осинин. Тот был в расстегнутом коротком темном плаще, с непокрытой головой, и его волосы, освещенные солнцем, отливали бронзой, как пожелтевшие листья на тополях, что росли перед институтским клубом.

«Готовая сценка для рекламного плаката. „За 30 копеек вы можете выиграть автомобиль! Покупайте билеты денежно-вещевой лотереи!“» — с неприязнью подумал Федор.

Из ворот показалась Катя. Увидев Костю, она заулыбалась, заулыбалась так радостно и счастливо, как никогда не улыбалась Федору, помахала Косте поднятой рукой и побежала к нему. Костя взял ее руку и поцеловал, затем открыл дверцу, они сели на заднее сиденье, шофер включил мотор. Уехали… Наверное, это была служебная машина Костиного отца.

— Смотри, какого богатого жениха подцепила Катерина! — сказал Вадим, провожая неодобрительным взглядом машину.

— Теперь это меня абсолютно не трогает, — с насильственной улыбкой ответил Федор, а сам почувствовал, как сердце его, в котором застряла эта ослепительная, счастливая улыбка Кати, больно заныло.

Но Вадим конечно же знал, как изводится и не спит ночами его самый близкий друг, самый дорогой ему человек, и, чтобы утешить Федора, сказал ему:

— Она не стоит того, чтобы ты так мучился из-за нее. Помнишь, когда ты познакомился с ней, я говорил тебе, что она не та, за какую ты ее принимаешь…

Да, наверное, Вадим прав, подумал Федор. Катя, видно, не такая, какой ты создал ее в своем воображении. Изголодавшийся за многие годы по близкому человеку, ты считал ее существом исключительным, не похожим на всех других женщин, наделил ее и глубоким умом, и добротой, и необыкновенной душевной чуткостью и отзывчивостью, и способностью любить горячо и страстно, и самоотреченно хранить верность и преданность, надеялся, что она разделит все твои стремления…

Прильнув к ее губам, ты испытывал небывалое ощущение безграничной свободы и ликования, чувствовал себя гордой птицей, парящей между небом и землей, в солнечной огневетровыси, потому что верил, что человек создан для счастья, как птица для полета…

Нет, наверное, это только красивая сказка, неосуществимая мечта, и тебе пора это понять и избавиться от иллюзий…


Федору пришлось еще раз увидеть Катю. Теперь уже в последний раз. Это было уже не нужно, он не хотел ехать на день рождения Кати и потом жалел, что поехал: лучше бы ему не видеть того, что он там увидел. Но Вадим и Лина буквально потащили его с собой: вечер устраивает группа, и группа приглашает его. Чтобы сломить глупое упрямство Федора, Лина сунула ему в руки коробку — подарок, который он должен вручить Кате. В ней была большая шерстяная шаль с кистями — крупные алые розы по черному полю.

Они электричкой доехали до Усова и пешком пошли в деревню Колчуга, где была дача Костиного отца — добротный рубленый дом, окруженный березами в желтом осеннем убранстве. Было двадцатое октября, а дни стояли теплые и ясные.

Катя не удивилась приезду Федора. Подарок ей понравился. Она накинула шаль на плечи и весь вечер была в ней.

Народу собралось человек тридцать. Кроме знакомых Федору студентов Катиной группы были Костя, Валерий, два неизвестных ему парня и еще три девушки. Одна из них, веселая хохотушка с выкрашенными красной хной, высоко взбитыми волосами, оказалась его соседкой за столом, который накрыли на большой застекленной веранде, выходившей в сосновую рощу.

Осинин с гордым видом играл роль хлебосольного хозяина: всех угощал, провозглашал один тост за другим, щедро выставлял из холодильника бутылки спиртного, сыпал анекдотами, покровительственным тоном поучал будущих инженеров, что надо делать, чтобы добиться успеха на службе. Он восторженно цитировал статью английского юмориста Норткота Паркинсона «Закон Паркинсона, или пути прогресса», напечатанную в журнале «Иностранная литература».

— Армия чиновников растет в соответствии с законом Паркинсона, совершенно независимо от того, увеличится, уменьшится или сведется к нулю объем работы! А, как вам это нравится? Или еще: удельный вес должностного лица определяется: первое — количеством дверей, ведущих к его кабинету; второе — количеством заместителей и третье — количеством телефонных аппаратов. Слушайте, слушайте, самое главное дальше! Эти три числовые величины, будучи помножены на толщину ковра в сантиметрах, дадут нам простейшую формулу, безотказно действующую в большинстве стран земного шара! — и сам первым закатывался смехом.

Все, что делал и говорил Осинин, вызывало у Федора протест. «Убогие остроты! Ничтожные интересы! Да плевать мне на армию чиновников и удельный вес должностного лица!»

Катя, заметил Федор, в тот вечер была в каком-то необычайно нервном возбуждении: много пила, смеялась чересчур громко, пела под гитару старинные романсы, не пропускала ни одного танца, даже сплясала цыганочку.

Федору только один раз удалось потанцевать с ней. Костя не отходил от нее.

— Ах, Федя, милый Федечка! — говорила она грустно, танцуя с ним. — Я знаю, я поступила с тобой нехорошо. Но ты не осуждай меня, прости меня, бога ради. Ты лучше пожалей меня!

— Ты сама выбрала свою судьбу!

Катя подняла на него тоскливые глаза и проговорила надрывно:

— Как у тебя все просто! Реальная жизнь так далека от мечты!

— Ты предала нашу мечту!

— Что ж, значит, я не героиня, а обыкновенная земная женщина.

Как всегда в студенческих компаниях, веселились шумно, всю ночь. На рассвете опьяневшие и уставшие гости стали разбредаться: одни пошли в лес, другие к Москве-реке встречать восход солнца, третьи разошлись спать по комнатам — Костя великодушно предоставил в их распоряжение всю дачу.

За Федором увязалась его красноволосая соседка по столу Нонна и не отпускала его. Она притворилась очень пьяной, хотя Федор видел, что она пила мало, и, повиснув на его руке, капризно требовала, чтобы он отвел ее в какой-нибудь «укромный уголок», так как она очень, очень хочет спать. Чтобы отделаться от нее, Федор поручил ее Лине, а сам стал разыскивать выход из дачи.

В полумраке он то и дело натыкался на парочки, расположившиеся на кроватях, диванах, а то и просто на полу. Он уперся в какую-то дверь и хотел открыть ее, но она оказалась запертой. Он уже повернул было назад, но тут услышал за дверью голос Кати: «Костик, ты запер дверь? Там кто-то ходит…» Костя ответил: «Успокойся, Катенька, дверь заперта!»

«А я-то, болван, считал, что она любит меня… Как я обманулся в ней!» — с ненавистью подумал Федор о Кате. Он несколько раз сильно постучал в дверь: «Пусть они переполошатся!» — круто повернулся и вышел на улицу.

Позади дома из утренней дымки смутно проступали темные сосны, а с невидимых в тумане крон осыпались и падали на Федора крупные холодные капли. По тропе, забросанной пестрыми опавшими листьями, он углубился в лес. Какой волнующий, тоскливый запах стоял в пустом осеннем лесу! Пахло разрытой сырой землей, грибами, увяданием и тленом. Спустился к речному берегу. Тихая, спокойная река дышала легким, прозрачным туманом. Он прислонился к стволу дерева и стал глядеть на ту сторону реки, где широко расстилались скошенные луга с копнами сена и черные прямоугольники пашни, постепенно исчезавшие в тумане.

Бело-сизые чайки бесшумно и плавно скользили над водой и кричали пронзительно и тоскливо, их крик был похож на скрип ржавых железных петель, и Федор вдруг вспомнил, что уже слышал такое же хватающее за душу стенанье чаек-поморников на Северной Земле, на краю света, куда он уехал, чтобы забыть Светлану…

Когда от тебя уходит один лишь человек, вся земля, населенная миллионами людей, превращается в огромную пустыню, где нет живой души, которая может понять тебя, и среди людской толпы ты такой же одинокий, как среди этих кричащих скрипучими металлическими голосами птиц, языка которых не понимаешь…

Поднялось солнце, с реки потянул легкий ветер, и сосны зашумели, заговорили между собой: шу-шу-шу, листья на осинках задрожали, залепетали тревожно, и Федор вспомнил знакомый и дорогой ему голос тайги. Он вскинул голову к вершинам деревьев, на которых засверкали бусинки росы, с трудом разнял судорожно сведенные челюсти, и на его лице медленно распространилась странная, горькая и безотрадная улыбка.

Сосны, милые сосны!

Всегда спокойные и величавые, они мужественно и непреклонно встречают и леденящую стужу, и черные вихри, и палящий зной… Главное, надо пережить это, перетерпеть самые трудные несколько месяцев, и острота боли притупится, тебе станет легче… Ведь с тобой уже бывало, когда тебе казалось, что отчаяние твое непереносимо, и тебе хотелось умереть, но, как видишь, ты живешь и не собираешься умирать… Главное, дождаться, когда сегодняшнее станет вчерашним, а вчерашнее позавчерашним, тогда там, в необозримом черном провале исчезнувшего времени, все события твоей жизни — победы и поражения, радость и тоска, счастье и горе — смешиваются и сливаются в сплошное мелькание дней и ночей, времен года, прожитых лет, называемое твоим прошлым, которое уже не волнует тебя и о котором ты можешь вспоминать спокойно, равнодушно, даже иногда с улыбкой превосходства… Главное, дождаться, когда настоящее станет прошлым…

Он медленно побрел вдоль берега, по крутому склону поднялся наверх, пересек лес и вышел на шоссе. Оглядевшись, повернул в ту сторону, где за лесом поднимались белые, освещенные розовым утренним светом дома огромного города.

Скоро его нагнала легковая машина. Шофер, молодой простодушный парень, открыл дверцу и спросил:

— Друг, у тебя найдется закурить?

Федор дал ему сигарету, чиркнул спичкой и поднес огонь.

— Спасибо! Ты куда топаешь? В Москву? Садись, подброшу!

Они поехали. Шофер насмешливо посмотрел на Федора:

— Пёхом-то ты будешь весь день топать! Двадцать восемь километриков! Откуда ты в такую рань прешь?

— Так. Небольшая пьянка тут была, — неохотно отозвался Федор.

— Видно, ты крепко тяпнул! Башка трещит, да? — глядя на хмурое лицо Федора, решил словоохотливый водитель и дал ему практический совет: — Ты, главное, водку с красным не мешай! Это самое последнее дело!

Видя, что Федор не расположен к разговору, он включил приемник, машину заполнили звуки органа.

— Церковная музыка! — поморщился водитель и хотел переключить приемник на другую волну, но Федор попросил оставить прежнюю и сделать погромче.

Раздался мощный вздох самых низких труб, за ним потекли тягучие, вибрирующие звуки среднего регистра, а высоко над ними одинокими человеческими голосами зазвучал жалобный речитатив. Людям тяжело, больно, они скорбят, стонут и плачут, жалуются на неумолимую судьбу. Но вот среди стенаний прорываются раскаты мужественного, гневного голоса: человек преодолел свою боль, слабость, уже не жалуется, а стоически противостоит гнетущим его силам рока. Да, жизнь нелегка, говорит голос, но надо стойко нести ее бремя, упрямо идти вперед, туда, где за горными вершинами лежит страна света и радости.

Постепенно все звуки замирают, и в полной тишине возникает спокойная, чистая и прозрачная, как родниковая вода, мелодия. Уже нет ни боли, ни страданий, ни радости, есть только безграничный простор, заполненный сияющим светом, говорит голос женщины-утешительницы.

Водитель увидел, что по лицу молчаливого попутчика одна за другой скатываются слезы, и, пораженный, остановил машину и потряс его за плечо:

— Ты что, друг? Расстроился от музыки? Вот чудак-то! Да мы ее выключим к чертовой бабушке — и делу конец!

Загрузка...