Когда-то многие журналисты, к слову сказать, вовсе не обязательно плохие, шли к собеседнику главным образом за цифрой и результатом. Это естественно вытекало из тогдашнего общего состояния журналистики и, разумеется, накладывало отпечаток на метод работы. Типичная картина того времени — человек с блокнотом, задающий собеседнику вопросы: «На сколько процентов вы перевыполнили план второго квартала? А третьего? Кто вам оказывал помощь? А кто мешал? Ваши обязательства на будущее?» и т. д. Не уловив духа времени, не оценив современных задач публицистики, не почувствовав качественно новых возможностей — своих и читательских, — иные журналисты и нынче, как в старину, наполняют блокноты цифрами и результатами.
Кто говорит, что это плохо и не нужно? Речь о том, что этого мало и недостаточно. Обилие фактов, цифр и разнообразных «данных» в очерках и статьях создает всего лишь видимость публицистичности, но истинная публицистичность состоит в том, чтобы вести читателя путем наших размышлений на основании фактов и цифр.
Мы не просто летописцы своего славного или бесславного времени и не только регистраторы событий. Нам отведена более ответственная и почетная миссия активно вторгаться в реальную жизнь. И коли это так, то с изменением задач, поставленных перед нами, должна меняться и методология нашей работы. Встречаясь с собеседником, журналист имеет что спросить, потому что собеседник имеет что ответить. Истинный газетчик и прежде, разговаривая с людьми, не гонялся только за голым результатом. Сегодня тем более он обязан идти к собеседнику, во-первых, с мыслью и, во-вторых, за мыслью. Таково наше первое принципиальное положение.
Провозгласив его, мы тут же должны признать, что для выполнения задачи на высоком профессиональном уровне, для облегчения нормального сбора материала нам необходимо четко представлять себе, каким образом, с помощью каких вопросов мы надеемся заполучить в блокнот мысли собеседника, следовательно, располагать набором методов, средств и приемов, облегчающих людям возможность думать и говорить. Детальный разбор этих методов и приемов нам еще предстоит, а пока скажу главное: только та беседа плодотворна, которая основывается как минимум на интересе к ней собеседника, интересе даже чуть большем, чем наш собственный. И это второе принципиальное положение.
Действительно, если мы, журналисты, задаем вопросы, как говорится, по обязанности, то ответы на них можем получить только при добровольном желании собеседников. А чем, кроме как интересом к разговору, это желание вызывается? Пробудить его — наша профессиональная задача, которую на чужие плечи не переложишь. Для того чтобы успешно ее решить, сами журналисты как личности должны быть прежде всего интересны своим собеседникам. Таково, по-моему, третье принципиальное положение.
Да, журналисту надо много знать, во многом разбираться, всегда быть в курсе, аккумулировать уйму различных сведений, уметь ими пользоваться, обладать подвижным мышлением, сообразительностью…
Как и актеры, журналисты за одну свою жизнь проживают множество чужих жизней, потому что о чем только им не приходится писать! Одно это обстоятельство дарит им завидное отличие от других профессий, которое легко становится преимуществом. Для любого инженера, врача, физика, плотника, космонавта и зверолова мы, журналисты, люди со стороны, но никогда при этом не «чужие». Как ни экзотична какая-нибудь профессия, а журналистика кажется еще более экзотичной хотя бы потому, что мы «и с угольщиками, и с королями», как говорил В. Шекспир. Журналисты, словно пчелы, перелетая с одного места на другое, «опыляют, оплодотворяют, скрещивают» и тем самым обогащают — такова наша извечная и прекрасная миссия. Как же не использовать в работе этот «природный интерес» к журналистике, который только и остается подтвердить нашим действительным, а не мнимым содержанием, нашей реальной, а не мифической способностью обогащать, быть нужными и полезными людям. Мы еще блокнота не вынули, рта не раскрыли, вопроса не задали, а к нам уже есть неподдельный интерес собеседника! Не погасить его, поддержать — вот, собственно, и вся задача. Это четвертое принципиальное положение.
Перехожу к последнему, пятому. Людям свойственно исповедоваться, откровенно говорить о жизни. И это нормальное, естественное человеческое желание ныне почти не реализуется. Идти в церковь? Но религия то отступает, то присутствует в виде моды. Поговорить «за жизнь» с родственниками, друзьями или знакомыми, конечно, можно, но так, как хочется, вряд ли выговоришься. Жизнь так устроена, что сложно прояснить истинные отношения даже между самыми близкими людьми, живущими под одной крышей. Носит человек в душе любовь или ненависть и может всю жизнь проносить, никогда не выявив их, не облегчив себе душу.
С исповедником легче. Как человек со стороны, он всегда немного отстранен от исповедующегося: вроде и не чужой, но и не свой, ему скажешь — как отдашь, однако при этом не потеряешь. Это не то что родственник, говоря с которым надо думать, что сказать, а что попридержать, о том — как бы его не обидеть, не осложнить ему и себе существование, не перегрузить лишними заботами, — короче, множество мотивов мешает откровенному разговору. Попутчик в купе поезда дальнего следования — это тоже «другое». С ним откровенничать одно удовольствие, но выйдет он ночью на маленькой станции, растворится во тьме, и вся твоя исповедь — в прорву, и горе не надолго облегчено, и радость не поровну разделена, и вроде поел ты, а не сыт. Иными словами, в одном случае недолет, в другом перелет, а человеку нужно в самую точку. Люди так устроены, что им мало высказаться, мало быть услышанными, им хочется доброго участия, совета, помощи, сочувствия, смысла.
Почему же мы, «знатоки человеческих душ», не помогаем людям реализовать их потребность в исповеди? Почему идем к ним только за цифрой, холодной и бездушной? Почему не за жизнью: за их горем, радостями и горестями? За вопросом вопросов: «почему»? Разве не верят нам люди? Не надеются на нас? Не хотят с нами говорить? Не видят в этом смысла? И разве не отделены мы от них на такое расстояние, что и не свои мы им, но и не чужие? Чем мы не «духовники»? Или, быть может, нам не хватает надежности в глазах людей? В таком случае давайте же подтвердим ее нашей человеческой порядочностью, добротой намерений и собственной способностью доверять и доверяться. Чтобы помочь людям реализовать естественную потребность в откровенном разговоре, журналист должен быть человеком в высоком смысле этого слова.
Таково, я полагаю, последнее принципиальное положение.
Рецептов, как говорить с людьми, нет. Есть только опыт. Но на чужом опыте строить — как на земле, взятой в аренду. И тем не менее, призвав читателя к осторожности, изложу свои приемы работы.
Первое. Кому-то из великих принадлежит мысль, звучащая примерно так: человеку дано всего два года, чтобы научиться говорить, и целая жизнь, чтобы научиться слушать. Не правда ли, это вроде про нас? Хоть бери и пиши на журналистском знамени: истинный критерий профессионализма! Мол, если ты постиг наисложнейшее умение слушать, ты состоялся как журналист, не постиг — учись, когда-нибудь постигнешь и состоишься.
Так вот я с большим сомнением отношусь к этому критерию. Потому что жизнь меня убедила: нет более верного способа разбудить интерес человека к беседе, чем собственная разговорчивость. Еще мой отец, надеясь, что Анатолий будет журналистом, говорил: «Идешь на первое интервью, не давай собеседнику рта раскрыть! Во второй вечер уже можешь не только говорить, но и слушать, и вот тогда разговор выйдет». Действительно, позже и мне было дано понять: в тех случаях, когда я первым заговаривал и первым раскрывался, я мог рассчитывать на взаимную открытость собеседника. Когда же прибегал к нелегкому умению слушать, беседа не клеилась, мы оба просиживали с крепко сжатыми челюстями.
О чем же говорить нам, журналистам, при первой встрече? Если коротко — о жизни. Важно начать, и начать, естественно, не натужно, ни в коем случае не подыгрывая собеседнику, не примеривая к нему свое настроение, не боясь опростоволоситься, не следя за выражением его глаз, — говорить только о том, что действительно волнует, смешит, тревожит, что занимает наш мозг в данный конкретный момент. Если угодно, можно начать с жалобы на нелегкую журналистскую жизнь, с того, что надоело мотаться по командировкам, если и вправду надоело; или сказать о собственной дочери, которая пошла в детский сад и все не может к нему привыкнуть, прямо сердце обливается кровью; или начать с города, в котором живет собеседник, со своих впечатлений о нем; или пофилософствовать о погоде, которая определенно взбесилась, потому что зимой поливает нас дождем, а летом вдруг посыпает снегом; или посетовать на стенокардию, рассказав при этом о докторе Бутейко, предложившем новый метод ее лечения, который не очень-то признают, так как Бутейко исходит из убеждения, что кислород человеку вреден; или припомнить последнюю игру киевского «Динамо» с московским «Спартаком», высказавшись попутно относительно молодых болельщиков, непомерные страсти которых переросли уже спортивные рамки; или начать с кометы Когоутека, с разницы между «Жигулями» и «Фиатом», с последнего фильма В. Шукшина, с положения на Ближнем Востоке, с рыбной ловли на мормышку, с теории относительности, с современной моды, с летающих тарелок — одним словом, с чего угодно, но вовсе не для того, чтобы поразить собеседника энциклопедичностью своих познаний, а для того, чтобы раскрыть ему себя, свое состояние, свое отношение к жизни, свои мысли, гвоздями сидящие в голове. В конце концов, можно начать даже с объяснения своей корреспондентской задачи, не скрывая при этом сомнений в возможности ее выполнить, если они есть.
Это не должен быть монолог, его необходимо переливать в беседу, но не торопясь, без насилий над собеседником. Пусть он с недоумением смотрит на журналиста и даже выскажется вслух: мол, извините, ради Бога, но вы действительно корреспондент? Почему же тогда не спрашиваете?! «А нынче, можно ответить, — все наоборот. Нынче больной приходит к врачу и сам рассказывает, чем он болен и как надо его лечить». — «Вот это точно!» обрадованно поддержит собеседник, и только с этого мгновения, быть может, и возникнет долгожданный контакт, почувствовав который журналист наконец переведет дух.
В беседе должны принимать участие не манекены, а нормальные люди. Надо уметь проявлять в себе «человеческое». Когда это трудно делать, положим, из-за стеснительности — не беда, это пройдет. Но если журналист по каким-то иным причинам не может раскрыться, например боясь и не желая рисковать, — это значит, что он обладает такими «тайнами» характера, которые не помогают, а мешают ему работать. Между тем наша профессия требует совершенно определенного набора качеств, и именно таких, которые не подлежат сокрытию. Требует честности — но не лживости, порядочности — но не подлости, принципиальности но не беспринципности, доброты — но не злобности, тонкости — но не тупости, прогрессивного мышления — но не косности, сострадания — но не черствости. Наш собеседник по-орлиному зорок, от него ничего не скроешь, он за любой формой разглядит нашу суть. И если суть гнилая — провал. Тогда, как говорил мой отец, надо прощаться с журналистикой и идти торговать селедкой.
Сдается мне, что не только о технологии идет у нас речь, но что поделаешь, если в нашем деле все связано, переплетено, стянуто в тугой узел?
Второе. Разумеется, журналист может позволить себе «разговорчивость» лишь при условии психологической раскованности, при убеждении в том, что интеллектуально он, по крайней мере, равен собеседнику. Однако всегда ли есть и может быть такая убежденность? А ну, как мы беседуем с гением-академиком? Или министром, в присутствии которого попробуй-ка «раскуйся»? Или, чего доброго, с психологом? Или просто со старым, умудренным опытом, кадровым рабочим, который видит нас насквозь и никогда «не клюнет» на нашу удочку?
На что, собственно, все они должны «клюнуть»? На нашу искренность? Нашу естественность? А если «не клюнут», так и останутся «застегнутыми» на все пуговицы, — чья вина? Чья неудача?
Да это факт из их биографии! — я бы только так оценил ситуацию.
Говорят, Л. Кербелю в свое время поручили лепить бюст Ю. Гагарина, а космонавта обязали позировать. Один сеанс, второй, третий — все шло прекрасно, и Гагарин дисциплинированно сидел в кресле. А потом ему, видимо, надоело смотреть в одну точку, и он стал шевелиться. Тогда Кербель совершенно серьезно заметил: «Молодой человек, если вы действительно хотите остаться в истории, не мешайте мне работать!»
В этом анекдоте суть нашего отношения к собственной персоне. Все малое и великое, обязаны мы думать, только тогда имеет смысл, когда зафиксируется нами, пройдет через нас, через нашу газету, через наш талант! Без внутреннего ощущения того, что журналистика (равно как и хлебопечение для хлебопека, философия для философа, педагогика для педагога) на любых пьедесталах почета занимает, безусловно, первое место, делать в профессии вообще нечего. Если мы не будем уважать себя, наши претензии на уважение со стороны напрасны. Если не мы «пупы земли», то «пупами» автоматически становятся все остальные. И потому, с кем бы нас ни сталкивала судьба, с кем бы мы ни беседовали, каких бы чинов, званий, положений и интеллектов ни были наши герои, именно мы, находясь во время беседы «при исполнении», имеем перед ними приоритет. Стало быть, психологически мы должны снимать их с пьедестала, иначе никогда не получить нам творческой самостоятельности, никогда не осмыслить, не оценить происходящее.
Снизу вверх журналист не должен смотреть на своих героев. Снизу вверх еще ни один стоящий материал не делался и не писался. Ан. Аграновский как-то написал в «Журналисте», что, по его мнению, М. Горькому удалось лучше других рассказать о В. Ленине, потому что он не вытягивался перед Владимиром Ильичем на цыпочках, и крамолы в этом не было; общеизвестно, как Ленин высоко ценил Горького, и Горький это прекрасно знал.
Разумеется, говоря о равном и ровном общении с собеседником, я категорически отметаю мнимое равноправие, достигнутое развязностью, нахальством, болтливостью, пересказом сплетен, враньем о «связях» и даже правдой о них, оказывающей давление на собеседника, панибратством, «тыканьем» и т. д. Все эти приемы недостойные, я уж не говорю о том, что они могут вызвать у собеседника чувства, прямо противоположные тем, на которые рассчитывает журналист, и вот тут вина за провал становится фактом из нашей биографии.
Нет, только искренность, только естественность, предельное уважение, рыцарское благородство, интеллигентность, сдержанность, корректность и сохраненное собственное достоинство — наши помощники. Здесь очень важно не перепутать, не перейти грань, не соскользнуть с почтительности на подобострастие, со смелости на нахальство, с уверенности на самоуверенность, со всей ступни на цыпочки.
Третье. А как все же быть с перепадом знаний, реально ощутимым, когда журналист встречается и говорит с представителями других профессий? Мы все равно не станем физиками, беседуя с академиком Г. Н. Флеровым, не постигнем всех тонкостей кладки кирпича, говоря с Н. С. Злобиным. То есть решительно невозможно полемизировать «на равных» почти с каждым собеседником, что, кстати сказать, вполне естественно. Однако как же избавить себя и собеседника от ощущения неловкости, которое непременно возникает в процессе разговора? Как сохранить достоинство, если в глазах героя ты по знаниям его «ремесла» профан?
Много лет назад (в 1964 году) я, работая в «Литературной газете», напросился в командировку к физикам Дубны: группа академика Г. Флерова синтезировала 104-й элемент таблицы Менделеева. Помню, когда я приехал и явился в приемную к Флерову, там уже была дюжина корреспондентов. Я с ужасом наблюдал, что происходит: журналисты входили в кабинет академика, получали уже отпечатанный текст, написанный научным обозревателем ТАСС, и ровно через пять минут возвращались. Не скажу чтобы уж очень довольные, но и не сильно опечаленные.
«Что делать? — мучительно думал я, все ближе продвигаясь к дверям. — Как привлечь внимание Флерова, чтобы получить для газеты хоть несколько лишних слов? Как выделиться из массы, как остановить его глаз на своей персоне? Встать на голову? Сбегать куда-нибудь за гитарой и спеть шлягерную песню? Заговорить по-немецки, да еще стихами?» Очередь неумолимо двигалась, и вот передо мной распахнулась дверь. Я вошел. Г. Флеров сидел за письменным столом и довольно мило улыбался. Стопкой лежали тассовские тексты, я их сразу заметил. «Присядьте», — сказал Флеров. Я представился. Сел. «Мне нравится ваша газета. Если вас интересуют подробности открытия, прошу!» — и академик протянул мне «тассовку». «Простите, а сколько человек в группе авторов?» спросил я сдавленным голосом. «Там написано», — ответил Флеров.
И все! Я мог со спокойной совестью ретироваться. В школе мои знания по физике выше «тройки» не котировались. Между мною и академиком лежала пропасть. Однако выход, как известно, надо искать на дне пропасти! И я сказал: «Только один вопрос, Георгий Николаевич!» Академик кивнул. «Скажите, почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком или запятой?» — и показал на доску, висящую за спиной Флерова. Он тоже посмотрел на нее, испещренную формулами, потом на меня, и на лице академика появилась снисходительная улыбка врача-психиатра, имеющего дело с необратимо больным человеком. Он сказал: «Почему кружочком? А так удобней, вот почему! Берешь и прямо так пишешь — кружочек!» — «Позвольте, — сказал я с упорством маньяка, — но запятую рисовать легче!» — «Вы думаете? — заметил Флеров и на листочке бумаги нарисовал сначала кружочек, а потом запятую. — Пожалуй, — согласился он. — В таком случае по аналогии, вероятно, с планетарной системой…» В его голосе уже не было ни снисходительности, ни даже уверенности. Он определенно задумался! «Помните, — сказал он, — как у Брюсова? И может, эти электроны — миры, где пять материков… Хотя, конечно, аналогия с планетарной системой не вполне корректна, поскольку атом не круглый, скорее всего эллипсообразный, но даже этого никто не знает. Хм! Почему же мы рисуем его кружочком?» Он встал, прошелся по кабинету и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. «Попросите ко мне Оганесяна, Друина и Лобанова, — сказал Флеров. — И еще Перелыгина!»
Через несколько минут его соавторы по открытию явились. Академик хитро посмотрел на них, а потом сказал мне: «А ну-ка, повторите им свой вопрос!» Я повторил. «Товарищи, — сказал я, — почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком, крестиком или параллелепипедом?» У них на лице сначала появилось нечто «психиатрическое», а Флеров не без удовольствия потирал руки, как автор удачной цирковой репризы. Однако минут через десять они уже яростно спорили, забыв о моем существовании. Им было интересно! Ведь атом, содержащий ядро размером десять в минус тринадцатой степени сантиметров, увидеть человеку пока не дано, он может всего лишь условно представить его внешний вид, а если условно, то почему непременно в виде шара? «Теперь я знаю, как выглядит атом!» — открыв ядро, воскликнул, говорят, Резерфорд, но на самом деле, убедившись, что атом не примитивный шарик, а невероятно сложный мир, великий физик узнал, как он не выглядит!
«Что вы делаете сегодня вечером?» — спросил меня Георгий Николаевич, когда они закончили спорить, так ни к чему и не придя. Что делаю? Трепещу! Вечером, приглашенный академиком, я сидел у него дома в коттедже, потом побывал в лаборатории, излазил весь циклотрон, перезнакомился с девятью авторами открытия, задержался в Дубне на целый месяц и написал в итоге не информацию в газету и даже не статью, а документальную повесть.
С тех пор, защищаясь от «знающих» собеседников, я, как самым безотказным оружием, пользуюсь советом старшего брата «не стыдиться незнания», что, конечно, и достойней, и полезней, чем скрывать невежество. А если открытое признание журналисту удается сделать в форме, вызывающей интерес собеседника, или, по крайней мере, его улыбку, он вообще может считать себя победителем.
Представим, что газетчику некто говорит во время беседы: «Эх, хорошо бы вам, товарищ корреспондент, зайти в наш ОКС! Вы бы наверняка убедились…» — и журналист не перебивает, не спрашивает, что такое ОКС, а строчит в своем блокноте, полагая, что потом как-нибудь выяснит, сейчас вроде бы неловко обнажать незнание. А собеседник между тем уже перечисляет недостатки этого загадочного ОКСа, принципы его работы и собственные предложения, как перестроить дело. Увы, журналист полностью отключен от плодотворной беседы, он автомат, без понимания, механически записывающий, словно диктант, каждое слово говорящего. Всего лишь секундное малодушие помешало ему узнать, что ОКС — это отдел капитального строительства. Кто подсчитает потом, сколько дельных вопросов умерло, не родившись, сколько толковых ответов и мыслей прошло мимо блокнота, сколько умного содержания выпало из разговора! Когда все это наверстывать?
Нет, я не боюсь заявить собеседнику даже в том случае, если что-то и понимаю в предмете беседы: «Прошу вас, считайте меня первоклашкой». Потому что, если мне будет предельно ясно объяснено существо дела, я с бóльшим успехом смогу рассказать это читателю. Когда же мне не удается уловить мысль собеседника, я прямо и откровенно говорю: «Простите, вы плохо рассказываете. Можете допустить, что я не самый отпетый тупица на земле? Благодарю. В таком случае, что поймут из вашего рассказа миллионы читателей? Растолкуйте мне, как дважды два, и тогда я растолкую им!»
Ю. Тынянов, выступая однажды перед учеными и газетчиками, собравшимися в одной аудитории, говорил о том, что если ученых что-то и тянет к журналистам, так это, скорее всего, дилетантизм последних. «Во всем, Фелица, я невежда, но на меня весь свет похож…» — напомнил Тынянов знаменитую строку Державина. Мы, газетчики, воистину чаще дилетанты, чем знатоки, и по сравнению с нашими собеседниками и вправду невежды. Но на нас действительно «весь свет похож!» Чего же стесняться? Тем более что именно мы, и никто, кроме нас, и вряд ли кто-то лучше нас способен рассказать читателям о богатствах, лежащих в закромах замечательных собеседников. Стало быть, негоже нам скрывать свое незнание, уж коли мы претендуем на роль посредников между людьми знающими и «всем светом». Нам расскажут — мы расскажем, мы поймем — и все поймут!
Между прочим, В. И. Ленин, как это явствует из воспоминаний Н. К. Крупской, просил ее читать его рукописи и критиковать их «специально с позиций неразвитого читателя».
Четвертое. Искусство беседы — дело до такой степени индивидуальное, что давать излишне категоричные советы очень опасно. Все случаи жизни вообще невозможно предусмотреть, тем более в журналистике, особенно богатой на различные сюрпризы.
Возможны случаи, при которых как раз необходимо «притворство знанием», точнее говоря, журналисту следует делать вид, что он хорошо информирован, хотя на самом деле — нет. «Вы, конечно, слышали о нашей неприятности с кронштейнами?» — сказал мне «между прочим» собеседник, когда я собирал материал на «Красном Сормове». Я был бы любителем, а не профессионалом, если бы сделал большие глаза и ответил: «Первый раз слышу!» Тогда бы я действительно услышал об этой неприятности в первый и последний раз, потому что собеседник немедленно прикусил бы язык. Но я спокойно подтвердил: «Конечно, конечно…» — и даже изобразил на лице элементы сочувствия. Хотя язык собеседника полностью не развязался, но и не был прикушен. А позже, имея весьма скудное представление о неприятностях с кронштейнами, сидя в другом кабинете и беседуя с другим человеком, я мог легко и ненавязчиво оперировать небольшими своими знаниями, надеясь на то, что они обогатятся. «По всей вероятности, — сказал я, — получилось то же, что и с этими злополучными кронштейнами?» Тут уж новый собеседник не скрыл удивления: «Вы уже информированы?! На второй день пребывания?! Откуда?!» — «На то мы и журналисты», — скромно улыбнулся я. «Надо же! — сказал собеседник. — У нас комиссия неделю работала, да так и уехала, ничего не узнав про кронштейны. И слава Богу, потому что неприятность, как вы знаете, грошовая, а прокол принципиальный…» Блокнот трещал от записей.
Следовательно, с одной стороны, не надо скрывать незнание, а с другой полезно делать вид, что знаешь больше того, что рассказал собеседник. Вполне диалектично. Потому что главный вывод оттого и называется «главным», что лежит за пределами конкретных ситуаций: надо проявлять гибкость ума!
Пятое. Разговор с каждым — без исключения — собеседником я продумываю заранее и также заранее в блокноте, на отдельном листочке, под номерами и в логической последовательности выписываю сведения, которые намерен и надеюсь получить в процессе беседы. Положим: 1. Такие-то биографические данные. 2. Мнение о таком-то человеке. 3. Подробный рассказ об эпизоде, происшедшем тогда-то. 4. Размышления о таком-то явлении в местном масштабе и вообще. 5. Предложения, позитивная программа и т. д. Затем придумываю и записываю конкретные вопросы, с помощью которых надеюсь получить сведения.
Разумеется, для всего этого мне нужно заранее представлять собеседника и знать его возможности. Знаком ли он с человеком, который меня интересует? Был ли свидетелем нужного мне эпизода? Способен ли размышлять о явлении? Не бессмысленно ли говорить с ним о позитивной программе? Наконец, какой он по натуре: горячий, спокойный, умный, веселый, злой, благодушный, самолюбивый, воспитанный? — от всего этого зависят качество и характер вопросов, которые я должен и могу ему задавать.
Значит, еще до беседы надо проделать какую-то работу, дабы «проявить» будущего собеседника. Не могу не вспомнить в связи с этим одного человека, которого, без преувеличения, знали все московские журналисты: М. Розова. Я познакомился с ним лет двадцать пять назад, когда работал в журнале «Юный техник», главным редактором которого был В. Н. Болховитинов, и если М. Розов добрался до нас, стало быть, вся газетная и журнальная иерархия Москвы уже была им пройдена. Он был слесарем, ходил с авоськой в руках, набитой бумагами, и носил с собой идею «рембригад». «Десять услуг за одну!» — был его лозунг, который он решительным образом пропагандировал как панацею от всех наших экономических и нравственных бед. При жэках, говорил Розов, должны быть организованы на общественных началах бригады из жильцов, представителей разных профессий: стекольщиков, полотеров, сантехников, плотников, электромонтеров и прочих умельцев. Семье плотника нужно натереть пол? — пожалуйста, полотер к их услугам. Вставить стекло? — стекольщик. Исправить унитаз? — сантехник и т. д. Но если кому-то понадобится плотник, он тоже обязан «сделать услугу». И получается десять услуг за одну! Такова примерно идея Розова, но я рассказал о «рембригадах» попутно, главное же — метод, с помощью которого идея пропагандировалась. Сам Розов назвал его «методом отбора кадров», но открыл это название много позже, лет через десять, когда уже стал совершенно седым, забросил слесарничество, надел белую рубашку с галстуком, заменил авоську на большой желтый портфель из свиной кожи и профессионально занялся реализацией спасительной идеи.
Что же это за метод? Явившись в «Юный техник», Розов не пошел сразу к главному редактору, а мудро постучался к самому рядовому литсотруднику. Просидев со мной два или три часа, не пожалев ни времени, ни доводов, ни эмоций, он полностью убедил меня в верности идеи, в абсолютной жизненной необходимости «ремонтных бригад», без которых я уже не представлял себе дальнейшего существования. Затем он взял меня под руку и сказал: «Веди к своему прямому начальнику». Моим «прямым» был И. Лаговский, заведующий отделом «Юного техника», и мы пошли к нему. Розов чувствовал себя спокойно и уверенно, потому что знал: сейчас Лаговский его выслушает, потом спросит мое мнение, а я уже полностью принадлежу Розову, я им у Лаговского «отобран»! И действительно, через полчаса мы уже втроем — Розов, Лаговский и я — сидели в кабинете у заместителя главного редактора М. В. Хвастунова. В какие-то десять минут мы «отобрали» Хвастунова у Болховитинова, и, когда пришли к главному редактору, он был совершенно обезоруженным, «без войска», и нам ничего не стоило «голыми руками» получить под идею Розова две полосы в ближайшем номере журнала.
По какой далекой аналогии я вспомнил «метод отбора кадров», говоря о том, что надо собирать сведения о людях, с которыми мы намерены беседовать, не знаю. Но и без Розова моя «идея» была бы неубедительна. Во всяком случае, с кем бы я ни беседовал, стоило мне вспомнить Розова, как я начинал интересоваться людьми, которых знал мой собеседник, но с которыми мне только предстояло встретиться. «Вы упомянули, — говорил я, — Петрова. Это который играет на кларнете и при этом хорошо поддает?» — «Что вы! — мягко отвечал собеседник. — Он, как женился, пить сразу бросил». — «Чего так?» — «Да жена его в вытрезвителе работает, они там и познакомились, и характер у нее, можете представить. Однажды у них история из-за кларнета вышла…» — только успей открыть заслонку: водопад сведений! И в блокноте рядом с фамилией Петрова, с которым еще предстоял разговор, ложились данные, позволяющие построить беседу с ним в верном ключе.
Ну а если человек является для разговора сам, без приглашения? Или когда беседа возникает спонтанно и нет сведений? Даже в этих случаях я не тороплюсь. Задаю для начала несколько ознакомительных вопросов: где работает, к чему имеет отношение, кого из уже знакомых мне людей знает, какого мнения о последнем нашумевшем в городе событии — короче говоря, стараюсь немного отодвинуть суть дела, по которому мы встретились. А иногда, извинившись, делаю паузу на пять-десять минут, чтобы сосредоточиться, сбросить с себя посторонние мысли и подумать о содержании предстоящего разговора.
У собеседника, мне кажется, всегда должно быть ощущение, что журналист не бродит в потемках, а точно знает, что ему нужно. Это ощущение обеспечивает успех.
Шестое. Вопросы я стараюсь ставить так, чтобы они не были лобовыми. Потому что вопрос «в лоб» не требует от собеседника размышлений и еще потому, что отвечать на него неинтересно. Положим, нужны некоторые биографические данные:
— Будьте любезны, расскажите свою биографию.
— Я родился 14 октября 1940 года в селе Березовка, Ярцевского района. Школу окончил в 1956 году. Затем поступил…
Скучно, никаких мыслей, собеседник поглядывает на часы, и этот взгляд не ускользает от внимания журналиста.
Другой вариант того же вопроса:
— Вспомните, если сможете, добрых людей, которые попадались вам в жизни, а потом и тех, кого лучше бы не вспоминать.
Тут уж собеседник посмотрит в окно, и вздохнет, и закурит, и сделает долгую паузу, и, я убежден, начнет говорить, и все необходимые журналисту биографические сведения окажутся в его рассказе:
— Был у нас дед в деревне, до самой смерти в лаптях проходил, хотя вокруг уже на каблуках топали, но он из принципа: мол, город городом, а деревня чтоб чистая была, незагрязненная. Так вот однажды, а я ведь не городской, всего двенадцать лет как из села уехал, случилось мне вернуться в мою Березовку, в мой Ярцевский район, и около сельпо встречаю деда Алешу, его до восьмидесяти лет, до самой смерти так и звали Алешей…
Все, что относится к биографии человека, я никогда не собираю «от рождения», только «рваным методом». А потом, если возникнет надобность, всегда можно соединить; правда, надобности такой почти не бывает, потому что читателю скучно иметь дело с биографией «сложенной», он предпочитает такую, как она рассказывается «живьем».
— Вам приходилось кого-нибудь спасать? Спасал ли кто-нибудь вас от чего-то? Если вам снятся сны, какие преимущественно? Или, по крайней мере, несколько раз повторявшиеся? А почему, не задумывались?
Ответ на любой из этих вопросов непременно потянет за собой сумму биографических данных. Или вот еще пример «не лобового» разговора с собеседником. Положим, вам нужно получить сведения о профессиональных заботах человека. Можно спросить:
— Расскажите, пожалуйста, как вы работаете.
— А как работаю? Да ничего, — в девяносто девяти случаях из ста ответит собеседник. — Нормально. План на сто три даю, с качеством не жалуются, заработок — сто восемьдесят без вычетов.
И все. Ни одной живой детали, ни мысли, ни чувств, и что дальше делать журналисту — неизвестно, хоть заново повторяй вопрос. Но можно и так:
— Давайте вместе сосчитаем, сколько шагов вы делаете за рабочую смену?
— А зачем?
— Да, говорят, чем больше шагов мы делаем, тем лучше сердце работает!
Одним словом, считаем. И здесь будет все: куда шаги, зачем, и хорошо ли это, плохо ли, и как отражается на выработке, и не горит ли из-за шагов качество, и стоит ли количество шагов еще увеличивать или сокращать, и как зависит от них зарплата — вся картина профессиональной деятельности собеседника налицо, а журналист уже не может его остановить.
Еще пример. Положим, нужно выяснить бюджет собеседника, его материальное положение. Так и можно задать вопрос: «Расскажите, пожалуйста, о своем материальном положении».
Кто попробует из читателей мысленно ответить на него, тот поймет, как сворачивает скулы от нашей журналистской прямолинейности.
В очерке «Студент»[46] я обнажил прием, которым, кстати, пользуюсь довольно часто: в двадцать пять конвертов я мысленно вкладываю по десять тысяч рублей новенькими купюрами, раздаю конверты двадцати пяти студентам одной группы и говорю, словно я Крез: «Тратьте!» Игра игрой, но, помню, лишь двоим удалось мгновенно разделаться со всей суммой сразу, и то потому, что эта пара догадалась купить автомашины, хотя, мне кажется, студентам больше подошел бы мотоцикл. Остальные моты и транжиры, не использовав и половины денег, подняли руки вверх.
Вот как распорядился десятью тысячами мой главный герой. Ни секунды не медля, он сказал: «Во-первых, я всем объявлю, что у меня есть шальные деньги!» Это значит, весь курс имел шанс быть приглашенным Лебедевым в ресторан. Затем он купил матери стиральную машину с центрифугой, отцу — «что он пожелает», а себе — книги. Добавлю от себя, чтобы особенно много не перечислять, что по ходу дела, тратя мифические деньги, мой герой полностью и без всякого принуждения «раскрыл» передо мною свой гардероб. Это дало мне возможность написать потом в очерке, что, прожив в Горьком около месяца, я видел Лебедева в одном и том же костюме, в котором он ходил на занятия, валялся на диване, если не замечала мать, и пошел бы в ресторан на банкет. Что у него еще было одно пальто цвета маренго, по поводу которого одна весьма заинтересованная студентка сказала, что оно «ужасное», пара свитеров и, наконец, ботинки сорок пятого размера, про которые, очевидно, и поется в студенческой песне: «Мне до самой смерти хватит пары башмаков».
Но главное, что дал этот прием, — вывод, который я мог сделать с предельной четкостью, суммируя все «траты»: мои студенты — народ не меркантильный, но в то же время с явно заниженными потребностями. Я уж не говорю о том, что кроме гардероба и Лебедев, и его товарищи раскрывали передо мной свои характеры, свое отношение к «презренному металлу», свои жизненные планы и надежды. Множество живых человеческих деталей и подробностей, указанных мною в процессе игры, нашли потом отражение в очерке. Потому и называю я вопросы типа только что продемонстрированного вопросами-«кладами».
Седьмое. Такими же «кладами» можно считать вопросы ситуационные в отличие от статичных. Собственно говоря, игра с десятью тысячами рублей типичный ситуационный вопрос. Он ставит собеседника в положение, которое заставляет его действовать, что-то предпринимать, забыв о том, что он сидит в кабинете за столом перед журналистом, который пишет в блокноте.
— Скажите, если бы вас уволили с работы, что бы вы делали?
Первая реакция буквальная: как это — уволили? за что? когда? и кто? Дело свое собеседник знает, претензий к нему нет, на работу не опаздывает, скандалит редко и не без повода — недавно, например, поругался с таким-то из-за того-то, но наверху вроде бы разобрались, выводов не сделали… Ах, абстрактно? Ну, если абстрактно, другой вопрос. Уволили бы, памятник им поставил! Потому что истинное призвание собеседника не то, чем он занимается, — а сцена! Да-да, вот уже восемь лет играет в самодеятельном оркестре народных инструментов на кларнете. Ушел бы наконец в профессионалы, и на душе было бы легче, и денег побольше.
— Если бы вам подарили лошадь?
Лошадь?! А что, остроумно. Только где ее разместить? Квартира хоть и большая, но на пятом этаже и без лифта, да и к тому же, говорят, что лошадь вниз по лестнице ходить не умеет. Пришлось бы передарить тестю, он бы продал «Москвич», купил бричку и возил пассажиров от вокзала до рынка, у него эта черточка имеется, он клубнику разводит для продажи, недавно собаку отвез на дачу — сторожить…
— Если бы вам дали Государственную премию?
А дали бы… она сколько — пять или десять? Взял бы! Чего скрывать? Поехал бы в командировку, как всегда толкачем, и тут же тебе — номер в гостинице: лауреат! А то приедешь — и первые три ночи спи в холле, на раскладушке. Последний раз даже в здание не пустили, а дело было ответственное, вымотался до осточертения: план горел, поставка задерживалась, и директор сказал, что если не «толкнуть», предприятие останется без «тринадцатой»…
— Если бы вас заставляли бросить жену?
Хоровод мыслей у собеседника: а почему, собственно, ее надо бросать, кто может заставить? И поток сведений: когда и как познакомились, как замечательно живут, кому бы пришла идея их рассорить, по какой причине…
Живая жизнь! Попробуйте заполучить ее в журналистский блокнот, задавая статичные вопросы типа: «Ваше отношение к работе? Чем занимаются ваши родственники? Как у вас обстоит с честолюбием? Как относится жена к вашей профессии?…» В результате — страдает блокнот.
Я часто прошу собеседника представить какую-либо ситуацию. Вместо «лобового»: «Скажите, какой у вас вкус?» (и сам не стал бы отвечать на подобный вопрос, будь он мне задан!), спрашиваю: «Что бы вы подарили такому-то в день его рождения? А такому-то?» Вместо: «Ваше отношение к вещам?» интересуюсь: «Скажите, если, не дай Бог, случится у вас дома пожар и можно будет вынести только три вещи, что будете спасать?» Собеседнику, как правило, даже интересно задуматься над тем, о чем он прежде никогда не думал. Он сам себя познает!
В ту пору, когда я работал над повестью «Остановите Малахова!», я предложил своему герою совершить три чуда. Вероятно, нет нужды цитировать нашу беседу, скажу лишь, что, оказавшись в положении мага-волшебника, мой Андрей Малахов ухитрился вложить в свои три чуда и яростный эгоизм, и трезвый расчет, и горький жизненный опыт, и даже оплатил векселя, предъявленные ему в свое время родителями. К моменту нашей встречи он уже два года из семнадцати прожитых сидел в колонии. Я думал, новая жизнь успела «разбавить» его старые представления, чуть изменить прежние взгляды, — но нет, заложенное в семье оказалось крепким и устойчивым.
Но более всего меня поразил вывод, с предельной отчетливостью вытекающий из одного чуда Андрея: Малаховы воспитали чужого для себя ребенка, не пожелавшего родителям не только вечной, но даже долгой жизни. А казалось бы: маг-волшебник, три чуда — игра!
Восьмое. «Девять авторов открытия, девять непохожих друг на друга людей; я говорил с каждым из них и каждого просил дать характеристику восьми остальным. Получилось, как в шахматном соревновании по круговой системе: каждый „сыграл“ со всеми по одной партии. Я чувствовал, что все они испытывали при этом какую-то неловкость, но убедился в предельной справедливости их оценок и даже беспощадности. Если кто-то и отмечал в ком-то недостаток, то по сумме восьми характеристик этот недостаток либо смягчался, либо даже переходил в достоинство. „Упрям как осел“, — сказал категорически один. „Упрям и упорен“, — сказал другой. „Усидчив“, — сказал третий. „Настойчив“, — сказал четвертый. „Напорист“, — пятый. „Потянет любую работу“, — шестой. „С железным характером“, — сказал седьмой. И последний закончил: „Ему можно доверить все!“ Гамма красок, спектр оттенков…»[47]
Это кусочек из документальной повести «Взятие сто четвертого», посвященной физикам Дубны. Метод, условно называемый мною «шахматным турниром», хорош, когда собираешь материал о микроколлективах: заводской бригаде, экипаже самолета, соавторах открытия, театральной труппе, учебном классе и т. д. Короткие характеристики, взаимно розданные членами коллектива, во-первых, дают журналисту те самые предварительные сведения о людях, с которыми впоследствии он будет вести разговоры, и, во-вторых, сами по себе довольно часто используются в очерке при описании отношений внутри коллектива.
Но к краткой характеристике, так сказать «назывной», я прибегаю только в «шахматных турнирах». Во всех прочих случаях добиваюсь расшифровки. Положим, мой Лебедев, характеризуя другого студента, сказал: «Он очень независимый, для него не существует авторитетов». — «Докажите!» — немедленно предложил я. «А как это доказать?» — «Очень просто: начните со слова „однажды“. Ведь если я напишу в очерке „независимый“, читатель мне не поверит!» Лебедев, помню, задумался. «Ну хорошо, — сказал. — Однажды он опоздал на лекцию и вошел в зал, когда триста человек уже писали, а лектор вещал. И тогда он, громко топая подкованными ботинками, прошествовал на свое место. Годится?»
Слово «однажды» воспринимается мною как ключ к кладовой, где лежат необходимые «живые» детали, лучшие доказательства, любые характеристики.
Девятое. Не могу исключить из техники разговора и вопрос-«провокацию» типа «украденной» работниками чешского телевидения вагонетки с людьми. Например, беру лист бумаги, незаметно от собеседника пишу несколько слов, затем переворачиваю написанное текстом вниз и говорю не моргнув глазом:
— Скажите, это правда, что вы скряга?
Нет предела возмущению собеседника: «Я — скряга?! Да кто вам сказал такую глупость! Зайдите ко мне домой, посмотрите, как я живу: у меня один костюм, а у детей по три! Транзистор? Валяйте! Жене и дочери по свитеру? Мне не жалко! В театр? Только в партер! Зарплата? В серванте, который не запирается. В заначке, вы не поверите, оставляю пятерку! На работе скидываемся — никогда не считаю! Это, наверное, Сарычев вам сказал, так я с ним из принципиальных соображений в компанию не вхож: он форменный алкоголик! Но чтобы я хоть раз кому на подарок или в долг не дал. Вот Сарычеву — не дам, потому что он, кроме прочего, еще к директору бегает, мы при нем слово боимся сказать…»
Когда собеседник выложился, я прошу его перевернуть лист бумаги и прочитать, что там написано: «Уважаемый Имярек, не обижайтесь, никто мне о вас плохо не говорил, это всего лишь журналистский прием». — «Ну, даете! — может сказать собеседник. — Выходит, у каждой профессии свои хитрости?»
И вообще, спор как метод беседы весьма плодотворен. Это отметил еще А. Аграновский в своих «Записных книжках»: «Вся русская литература начиналась с „не“ — отрицания, диалога, спора…» Я тоже никогда не тороплюсь согласиться с собеседником, даже если всей душой на его стороне. Он злится, негодует, поражается моему непониманию, растолковывает, приводит все новые и новые доказательства, нервничает, бросает на стол карандаши — ничего, и ему, и мне надо потерпеть. Во имя общего дела. В итоге все инциденты оказываются исчерпанными к обоюдному удовольствию.
Десятое. Верить или не верить собеседнику? Как определить, говорит он правду или, скажем, слегка привирает? Здесь, очевидно, многое зависит от нашей интуиции, от суммы сведений, которыми мы располагаем о собеседнике, от его внешнего вида и манеры говорить, от степени его независимости — набор данных, влияющих на уровень нашего доверия, вряд ли исчерпаем.
Но, мне кажется, единственный способ гарантировать себя от всяческих недоразумений — это исходить только из того, что подтверждается объективно. Как говорил один мудрый, опытный адвокат, «выслушай все стороны, взвесь обстоятельства, а потом еще раз их взвесь и приди к выводу, что нужно вновь выслушать все стороны». Этот принцип, сформулированный для участников судебного процесса, на мой взгляд, полезно было бы взять на вооружение и журналистам.
Одиннадцатое. Чем пользоваться газетчику: блокнотом, диктофоном или памятью? Дело сугубо индивидуальное. Я, например, пользуюсь блокнотом. Не доверяю своей памяти. Пишу сразу, параллельно рассказу собеседника, не стесняясь, иногда даже не поднимая на него глаз, если некогда, — а что делать? Способ, конечно, несовершенный, сковывающий партнера. Но потом к нему привыкают. Я заметил: даже входят в ритм. Пишешь — собеседник говорит, прервал писанину — и тут же он умолкает. Чтобы не сбить его с ритма, в тех случаях, когда конкретный кусок рассказа мне не нужен, а переделывать вроде неудобно, я все же не перестаю писать в блокноте, но заполняю его описанием внешнего вида рассказчика, манеры говорить, атрибутов кабинета и прочего, что, кстати сказать, мы часто забываем фиксировать, а потом, если удается, с великими трудностями восстанавливаем по памяти.
Лично я за блокнот, потому что в него есть возможность писать самое важное и самое главное. Можно сразу, по ходу записи, сортировать материал, производить его первичную обработку. Память тоже это делает, но, согласитесь, с большими потерями. А диктофон в этом смысле туп. Но я против диктофона еще и потому, что он куда больше пугает, сковывает, настораживает собеседника, чем блокнот. От наших записей, думает собеседник, он всегда может «отпереться», а вот попробуй от пленки! Кроме того, журналист, пользующийся диктофоном, напоминает художника, рисующего натуру с цветных фотографий, которые он сам предварительно делает. Ведь пленка все равно нуждается в прослушивании и переписке, с нее очерки не сочиняются. Впрочем, кулик всегда хвалит свое болото, а как его хвалить, не ругая соседние? Диктофон — современное вооружение современного журналиста, против научно-технического прогресса не попрешь, каковы бы ни были твои симпатии. По всей вероятности, я напоминаю сейчас врача, который доверяет своему уху больше, чем самому усовершенствованному стетофонендоскопу, — при этом он должен понимать, что его ухом может пользоваться только он сам. (Кто-то из социологов, наверное в шутку, провел исследование и установил, что мужчины, курящие «беломор» и никогда его не меняющие, предположим, на сигареты, бреются безопасными бритвами: сказывается консерватизм характера, не признающего ничего «нового». Добавлю от себя, что, если эти мужчины еще и журналисты, они непременно пользуются блокнотами, а не диктофоном. Таким образом, мои рассуждения о технике пользования блокнотом предназначены, будем считать, только для «курящих».)
Допускаю ситуацию, когда записывать невозможно: в пути, на ходу, на морозе. Делаю тогда в блокноте символические пометки типа закорючек, которые помогают впоследствии вспомнить и записать необходимое, но это «впоследствии» должно быть скоро, при первой же остановке. Наконец, и собеседник далеко не всегда разрешает пользоваться авторучкой: как только вытащишь, мгновенно замолкает и ревниво следит за блокнотом. В таких случаях (это бывает, как правило, во время бесед с негативными героями) я прибегаю к «уводу в сторону» и к «ложным записям» — методу, которому меня научил мой мудрый старший брат. Я так называл Анатолия, а он, если его спрашивали, как он «ставит» меня среди журналистов, говорил серьезно: «Валерий, безусловно, второй в стране!» «А кто первый?» — неизменно задавался тут же «жгучий» вопрос, на который Анатолий, после паузы, отвечал с небрежной интонацией в голосе: «Ну, первых — много…» Но иногда он говорил обо мне щедро и публично: «Валюшка — это мое второе, исправленное и дополненное, издание!» Я всегда надеялся, что в первом случае брат шутит, а во втором говорит истинную правду, но, кажется, увы, ошибался…
Итак, что значит «увод в сторону»? Положим, идет разговор, блокнот спрятан, авторучка тоже. Собеседник достаточно откровенен, руки у журналиста чешутся, но, увы, «вето» на запись наложено. Дело происходит, представим себе, на ферме, потенциальный герой — председатель колхоза. Дошли в разговоре и на самом деле до загона, где находится корова-рекордистка. Вот тут-то и пришло время «уводить в сторону»:
Сколько она дает литров? А в прошлом году сколько давала? А сколько даст в будущем? Как ее зовут? Какова жирность молока? Спокойный у нее характер? Короче говоря, уймища фактологических вопросов. И наконец: — Вы не возражаете, если я запишу?
Собеседник, естественно, «не возражает», какие у него, собственно, основания противиться записи элементарных сведений, и журналист спокойно вынимает блокнот. Время от времени подбрасывая все новые вопросы фактологического характера, он беспрепятственно записывает и то, что несколько минут назад не смог внести в блокнот из-за решительного протеста собеседника. Аналогичным образом можно «уводить в сторону» и начальника цеха («Простите, какой принцип действия этого станка?»), и тренера по гимнастике («Какова технология сальто назад с доворотом на девяносто градусов?»), и народного судью («Объясните, пожалуйста, что такое дееспособность? А презумпция невиновности?»), и т. д.
Скажу в заключение, что, конечно, сколько журналистов, столько и методов работы. Однако я убедился: все начинающие и молодые газетчики работают в основном по-разному, а старые и опытные — одинаково, с небольшими отклонениями. Полагаю, это естественно: жизнь диктует самый рациональный путь, и все мы рано или поздно на него выходим.
Жаль только, если очень поздно.
До сего момента мы вели разговор о методах и приемах сбора материала, но пришла пора сказать несколько слов еще об одной возможности журналиста. Вам не приходила мысль сесть за письменный стол и послушать одну очень странную персону: самого себя?
Впрочем, волноваться нет смысла: патологии в таком разговоре нет.
Помню, когда услышал (в далеком прошлом) утверждение: если всех нормальных людей переселить в Бедлам, а всех сумасшедших вернуть из Бедлама на Землю, ничего в мире не изменится. Не знаю, не знаю: как говорится, не пробовал. Человек обычно не знает, что он сам себе — клад.
Могу утверждать только то, что гомо сапиенс очень мало времени думает: за всю долгую жизнь набирается «чистыми» от часа до двадцати часов на круг. Суета пожирает почти все наши секунды, минуты, месяцы и годы. Возможно, процесс мышления на конкретные темы и занимает человека. Пойти — не пойти? Продать не продать? Выступить — промолчать? Жениться, учиться, уехать, умереть? Все эти важные житейские проблемы действительно нас волнуют. На абстракцию ни времени нет, ни желания, тоже.
Помните, древний анекдот о задумчивом человеке. «О чем вы так мучительно размышляете?» — «Я думаю о Сарочке: давать ли ей согласие на брак с паном Потоцким?» — «А он сделал предложение?» — «Нет, еще не сделал». — «Так о чем вы думаете?!» — «А вдруг сделает?»
Нам для размышлений остается только бессонная ночь. Или камера-одиночка в ожидании приговора. Предлагаю вашему вниманию одну бессонную ночь, мною проведенную. Но прежде обратимся к моему постоянному спасителю: Владимиру Далю. Вот его объяснение слова «монолог»: мысли вслух, беседа в одиночку. (К счастью, даже без намека на шизофрению. Слава Богу!)
Кстати, вы ведете личный дневник? Рискну представить на ваш суд свой ночной дневничок, опубликованный (кстати, безо всякой командировки и без сбора материала).
Итак, прошу любить и жаловать мои бессонницы, а можно и не жаловать и не любить. Это уж как вам заблагорассудится.
· Дать бы каждой политической партии по «Авроре», да по одному холостому снаряду: пусть стрельнут и успокоятся.
· Талант лидера как государственного деятеля и политика заключается не столько в уровне интеллекта, сколько в безошибочном отборе советников, а уж затем в выборе из предложенного ими.
· Лично для меня лидер государства имеет политическую перспективу, если «проходит» тест на Сталина: если можно воскликнуть без запинки, как когда-то: «За Родину, за Сталина!» — «За Родину, за Ельцина!», «За Горбачева!», тогда есть шанс выжить, и то не всегда. Но вот «За Родину, за Слюнькова!», «За Зюганова!», «За Тюлькина!», «За Зайкова!» обречены, тут выговорить трудно, и противно, и весь рот в слюнях. Или, к примеру: «Я себя под Анпиловым чищу!», да еще все они «Ильичами» не пройдут, ведь никак не скажешь, как прежде: «Лампочка Ильича», — «лампочка Вольфовича»… Неужели не понимают?! Их именами ни завода не назовешь, ни заставы, ни улицы, а по именам-отчествам выше фермеровского собственного хозяйства не подняться.
Эй вы — на Олимпе! — как вы все надоели и нам, и самим себе!
Странная роль в нашем обществе досталась социологам: они не столько выявляют общественное мнение, сколько формируют или корректируют его перед голосованием, поскольку совершенно не учитывают социально-психологический феномен народа. Пример: если мы узнаем, что рейтинг имярек подтягивается к рейтингу Ельцина, мы срочно идаемся при голосовании не на помощь Ельцину, а ПРОТИВ соперника. В итоге не столько побеждает один лидер, сколько проигрывает другой.
· Иногда мне кажется, что корень национальных противоречий не между народами, а между суффиксами и окончаниями. В самом деле, может, проблема между «дзе», «ович», «швили», «лиев», «аян», «чук», «ов», «ава» и есть главная?
Парадоксальная идея: враждующие народы обмениваются лидерами, которые со своими детьми и семьями и самыми уважаемыми сторонниками и их семьями живут в чужих столицах по году-полтора. Уверен: пока они будут там жить и возглавлять враждующие страны, им не грозит нападение своих, ни один волос с их голов не упадет, и народы помирятся. Попробуем?
· Мудрый Монтень рассказал такую историю: «Афинянам надлежало сделать выбор между двумя строителями, предлагавшими свои услуги для какого-то крупного сооружения. Один, более остроумный, выступил с великолепной, заранее обдуманной речью о том, каким следует быть этому сооружению, и почти склонил народ на свою сторону…» Здесь я прерву цитату из Монтеня, чтобы дать возможность читателю насладиться этой историей до конца. Какими доводами спрашиваю вас — привлек на свою сторону народ второй кандидат? — попытайтесь себе представить. Насладились вариантами? Теперь продолжаю Монтеня: «…Первый почти склонил народ на свою сторону. Другой кандидат ограничился такими словами: „Мужи афиняне, что он сказал, то я и сделаю!“ Вот и я обращаюсь к вам, мои дорогие сограждане-„афиняне“, уже совсем офигевшие от множества сладких слов, обещаний и проектов, не пора ли сказать спасибо тем, кто начал хоть что-то реальное делать и намерен делать дальше?»
· Древние мореплаватели резонно говорили: для корабля, который не знает, в какой порт он идет, никакой ветер не будет попутным. А мы — знаем? Ветры дуют со всех сторон, а нам только бы паруса распустить, как павлиньи хвосты, и весь пафос практически всех известных по именам лидеров фракций и K° — в свисток.
· Вечный двигатель (перпетуум-мобиле) социальной несправедливости: люди используют власть, чтобы увеличить свое богатство, после чего используют богатство, чтобы получить еще большую власть, с помощью которой еще больше увеличить богатство…
· У нас почему-то принято не там ставить точки, говоря: инициатива наказуема. Точка. Рано? Ведь есть разумный конец у этой мысли: инициатива НАКАЗУЕМА ИСПОЛНЕНИЕМ. Вот теперь — точка. Тогда уж давайте договоримся о процедуре: критикуя — предлагай. Предлагая, дай пример исполнения. А то рассвистались без всякой меры…
· Ваучеринка все же лучше тайной ваучери.
· Смысл приватизации заключается в реализации принципа: главное не победа, а участие в дележе наград.
· Теневик — не обязательно жулик, чаще всего он — предприниматель, который ждет «в тени» стабильности политической жизни общества.
· Для рассеянного уха (равнодушного, благополучного, популистски настроенного или просто глупого) всякий рынок звучит базаром. Не правильнее ли было бы именовать «рыночные отношения» иначе: «свободными отношениями»? Путаемся в терминологии и переносим путаницу в практику нашей реальной жизни.
Прейскуранты пробили двенадцать, а рынка все нет.
· К вопросу о налоговой политике государства: стричь фермеров и предпринимателей — стригите, но, как в парикмахерской: не снимайте скальп, иначе клиентов с прическами больше не будет, а без них и налогов тоже.
· Закон рынка: прибыль должна идти главным образом на расширение производства, иначе рынок превращается в элементарный общепит с неважным качеством продуктов.
· Учиться на собственных ошибках всегда поздно и невозможно. Но и учиться на чужих ошибках тоже невозможно. Какой же выход? Избегать ошибок можно с помощью предвидения, а вот предвидеть возможно и с помощью чужого опыта.
· Свет в конце туннеля можно увидеть, лишь войдя в туннель и пройдя сначала в темноте.
· Смуту в обществе сеют противники: левые или правые, белые или красные, умные или глупые, псевдопатриоты или истинные патриоты, но закономерность обычно такая: смуту они, конечно, посеют, а урожай от всходов почему-то снимает третья сила. Это сила — диктатура, которая уничтожает противоборствующие стороны. Та из сторон, которая первой готовит для противников телеграфные столбы, первой и висит на них, а уж тот, кто висит, новый столб не поставит: такова логика непримиримой борьбы. Может, лучше искать согласия и не заниматься строительством виселиц?
· С поразительным упорством мы желаем того, что было, или того, что должно быть, но никак не умеем довольствоваться тем, что есть.
· Как жаль, что мы задумываемся о смысле жизни так поздно, когда уже нет смысла об этом задумываться.
· Первую половину жизни мы страдаем от глупости, вторую — от ума.
· Подлинные трагедии происходят не на пересечении достигнутого с возможным, а на пересечении достигнутого с желаемым.
· Если нас действительно интересует, какая дорога ведет к храму, но строительство мы начинаем не с дороги, а с храма, наш интерес теряет всякий смысл.
· Младенчество, потом детство, потом юность, зрелость, затем старость, а следом за этим начинается обратный путь, но почему-то не в такой же логической последовательности, а сразу из старости в детство. Круговорот в природе?
· Истина, как и результат вскрытия, становится известна не тому, кто ее домогался.
· Мы редко задумываемся над такими привычными выражениями, как: «Точность — вежливость королей», «Человек — это стиль» и т. д. Попробуйте переставить слова местами, есть ли разница: «Вежливость — точность королей» или «Стиль это человек»?
· Иногда изумляешься глубине детских вопросов. Дети мудрее взрослых, и это видно хотя бы потому, что их вопросы всегда содержательнее и интересней, чем ответы взрослых.
· Величие человека измеряется свободой выбора.
· Какая разница между «свободой слова» и «гласностью»? Кажется тавтология, но это не так, поскольку разница все же есть: свобода слова — это возможность сказать, а гласность — это возможность услышать сказанное. Все споры и сражения устраиваются не по поводу свободы слова, а по поводу гласности.
· Зачем еще прислуживаться, если даже жить тошно?
· Умение размышлять, то есть вступать в диалог с самим собой, есть фундамент нашей нравственности.
· Мелочи сильны тем, что их много.
· Предавая друга, предаешь и себя. Следует помнить, что выкупить себя у собственной совести невозможно: совесть, когда она есть, не покупается и не продается, а когда совести нет, то и выкупать не у кого.
· Запрет оплодотворяет творческую личность, в то время как разрешение чаще ведет к бесплодию. Не потому ли так дружно умолкли вдруг сегодня многие прозаики, поэты, драматурги, композиторы? Известно, что истинный талант обязан быть в оппозиции к существующему строю. Но как быть тем, кто к строю и властям лоялен?
· Учителя всегда обманывались в учениках, а ученики обычно обманывали учителей.
· У каждого знака препинания свой характер, и свой образ по отношению к читателю и даже к обществу, причем независимо от времени пользования. Построю свое предположение в виде вопросов, обращенных к читателям: не кажется ли вам, что точка всегда была, есть и будет нейтральна и спокойна к событиям, к которым она адресуется, — бурным, уравновешенным, истеричным? А восклицательный знак обычно кликушествует, зовет или препятствует? Запятая обладает качеством неуверенности, беспомощности, безликости? Многоточие поверхностью, мнимостью умозаключений? Однако не кажется ли вам, что самым продуктивным и содержательным, отражающим поиск и глубинность сомнений, из всех знаков препинания является именно знак вопроса?
· Дураки не знают, что они дураки, наоборот, уверены в своих интеллектуальных способностях. Умные обычно сомневаются в собственном уме, зато точно знают, что дураки. Как отличить умного от дурака?
· Бесчестный человек в любой ситуации и без физического насилия может добиться, чего хочет; только дураку приходится пользоваться кулаками, добиваясь желаемого.
· Честность человека рождается в ответ на доверие.
· Хампьютер.
· Преданность и предательство — от одного корня.
· Нельзя уходить, не раздав долги.
· Мученики часто становятся мучителями, гонимые — гонителями: жизнь, в принципе, состоит из рокировок.
· Пережиток порядочности.
· Совратить с пути истинного можно лишь человека, который идет по истинному пути.
· Сильные мира всего.
· Жизнь приходит в негодность.
· Морская яхта, мировое признание, верная жена, бескорыстные родственники, преданные ученики, мудрые наставники, благородные соперники, настоящие друзья, великодушные враги, доброжелательные коллеги — все это, конечно, будет у каждого человека. Но уже не в этой жизни, а в следующей. Если повезет.
· Одно и то же время нельзя потерять дважды, как, впрочем, и приобрести.
· От тюрьмы и от сумы не зарекайтесь, тем более что предлагают их реже, чем прежде.
· Честно жить — можно, выжить — труднее.
· Десять лет впереди — бесконечность, а десять уже прожитых в неволе мгновение: не такова ли лагерная «теория относительности»?
· В тюрьме нет наций, там одна нация: беда.
· Вспоминать о прошлом надо с сожалением, а о будущем думать с надеждой.
· Наши близкие верят в нашу невиновность больше, чем мы сами.
· Дорога ТУДА всегда короче и проще, чем дорога ОБРАТНО.
· Живя в неволе, не стоит терзать себя воспоминаниями о том, как хорошо мы жили раньше, а следует думать о том, хорошо ли будем жить, когда вернемся домой.
· Будущее заключенного куется не в зоне, а за ее пределами, если сама воля не становится зоной, что уже было в нашей истории и еще может быть.
· Нет резона вспоминать людей, которые нас предали, куда продуктивнее размышлять о тех, кто еще предаст нас в будущем: первое уже ничего не изменит, а второе — предостережет.
· Даже в лагере человек может быть свободным, если сам не сделает себя рабом, что происходит с нами, даже когда мы живем на воле. Свобода постоянна, неволя — временна: первая дается природой и Богом, ими же отнимается. Но если сам себя сделал рабом: сам у себя рабство не отберешь.
· Не сожалей о прошлом: вчерашняя боль не должна болеть.
· Как вести себя в лагере, следует задумываться еще на воле.
· Нельзя жестоко наказывать человека за преступление, которое совершено им потому, что отказаться от преступления было выше его сил и возможностей.
· Больше блага в нежелании совершить грех, чем в неумении грешить.
· Тот, кто больше потерял, тот и больше огорчается, — а зря!
· Только на том свете легко сколотить компанию из порядочных людей: выбор богаче!
· Для человека, который что-то теряет, совершенно неважно: много или мало потеряно, любые потери одинаково дороги; разная цена только у приобретенного.
· Маленькое горе кричит, большое — молчит.
· Только тот человек достоин жалости, кто сам себя жалеет: во всех других случаях жалость унижает.
· Честен священник, сказавший: всегда делай так, как я говорю, но никогда не делай так, как я делаю.
· Слабое утешение: люди боятся смерти лишь до тех пор, пока живы.
· Жизнь — болезнь с неизбежным летальным исходом.
· «Упопабыласобака»: проснувшись ночью, я долго не могу уснуть, потому что начинаю думать о приближающейся старости, первым признаком которой является то, что, проснувшись ночью, я долго не могу уснуть, потому что начинаю думать о приближающейся старости, первым признаком которой является то, что, проснувшись ночью… etc.
· Счастлив тот, кто умирает во сне, он единственный из всех, кто не знает, что умер.
· Смерть — естественный и закономерный результат жизнедеятельности, в то время как жизнь — счастливое стечение обстоятельств.
· До середины жизни время лечит, после середины — убивает.
· Вы заметили, что резкое ухудшение в состоянии здоровья человека наступает не с момента заболевания, а с момента постановки диагноза?
· Плохой врач, зато выдающийся дурак.
· Старики, не придумай они философии в оправдание старости, все до одного перевешались бы, тем более что самое печальное в жизни человека не старость, а переход к ней, то есть постепенная утрата преимуществ молодости. Спасение именно в постепенности перехода, иначе — катастрофа.
· Люди умирают не от болезней или от старости, а оттого, что свыкаются с неизбежностью и необходимостью смерти. Зато тот, кто искренне верит в свое бессмертие, будет жить, пока не потеряет веру.
· Реанимация и лечение должны продлевать жизнь, а не затягивать агонию умирающего человека.
· Родился в рубашке, в ней и умер: про таких говорят, что жизнь была у них счастливая и смерть легкой.
· Есть лекарства, которые хуже болезни.
· Рассчитывать на то, что «плохо» когда-нибудь поближе к старости перейдет в «хорошо», занятие безнадежное: надо мечтать о том, чтобы не было «хуже».
· Все проходит, а если нет, то проходим мы.
· Кто умирает по летнему времени, живет на час меньше. По зимнему наоборот.
· А желающие не хотят!
· Молодые торопят время, желая казаться старше, а пожилые тормозят время, чтобы казаться моложе, однако правда в том, что каждый из нас — овощ своего времени.
· Временные парадоксы великого русского языка: «Все, что было у него впереди, никогда не будет у него в прошлом!»
· Как бы долго мы ни прожили на свете, этот срок будет мгновением по сравнению с тем временем, которого у нас не было и не будет.
· Нет, не бойтесь смерти: ведь все умирают — и ничего!
· Время уже давно застыло на месте, однако изменчивость моды создает иллюзию его движения.
· Министерство иностранных мод.
· Не пора ли говорить, что каждая знаменитость (литературы, искусства, политики, науки) должна пройти через огонь, воду и модные трубы?
· Мода минимум дважды подвергается непременному осмеянию: когда приходит и когда уходит.
· Модный всадник в Санкт-Петербурге.
· Что важнее: талант или популярность? Быт зависит от популярности, которая оценивается в материальных доходах, зато вечность, которая оценивается памятью людей и поколений, всецело зависит от таланта. В житейском смысле популярность, конечно, дороже таланта, поскольку дает пищу; но удовлетворение, которым сыт не будешь, дается только талантом.
· Вот уже и награды стали постепенно возвращать, скоро потоком хлынут на груди почтенных людей, сметая на пути нравственные плотины, как это и было в недавнем прошлом. Между прочим, страсть к наградам обычно процветала в России, когда дела шли особенно плохо.
· Говорят иногда: по последнему писку моды. Так кого же считают у нас истинным законодателем моды: того, кто громче пискнет, или того, кто пискнет первым? последним?
· Актер отличается от простого смертного тем, что умеет, сохранив прежнюю позу, наполнить ее любым современным содержанием: не это ли называется лицедейством?
· Мода приходит, уходит, развивается по спирали — но всегда ли вверх или вниз? Был когда-то скрипач-вундеркинд Буся Гольдштейн: он до самой старости выступал в коротких штанишках и никогда не назывался Борисом. Его так и объявляли: «Выступает Буся Гольдштейн!», а человеку уже за тридцать. Вот и сегодня к звездам эстрады вернулась мода объявляться детскими именами: Дима Маликов, Маша Распутина, Катя Семенова (да и другие популярные мастера, вроде Зайцева, ближе к зрелости вдруг оборачиваются инфантильными «Славами» с залысинами), а иные вовсе одними именами стали обходиться — Ликами, Валериями. Но интересно: до каких пор они будут выходить к публике в «коротких штанишках»? Потом и до композиторов мода дойдет, да еще до политических лидеров. Вы можете себе представить в прежние времена выступление «Феди» Шаляпина, «Пети» Чайковского, а нынче «Вовы» Спивакова? Я уж не вспоминаю всуе Вову Ленина, Осю Сталина или Адика Гитлера, а может, просто Русланчика? Впрочем, мода всесильна, она и не такие рубежи одолевала, дай только срок…
· Мода, как девица, и девственность потерять может: природа!
· После смерти очень популярного человека и его пышных похорон даже талантливым людям какое-то время нельзя умирать: нужна пауза, чтобы не изойти завистью, даже лежа в гробу.
· Скандал необходим популярности, как автомашине бензин.
· Возвращаясь, мода молодеет, но следует заранее подумать о том, чтобы не впасть в детство, иначе придется цитировать бессмертного Ильфа: «Омолодился и умер от скарлатины!»
· Время рождает новые слова, на которые возникает мода, как на прически или кроссовки, и весь народ начинает их «носить», даже не задумываясь о происхождении моды. Примеров прорва: «беспредел», «однозначно» — ни у Даля, ни у Ожегова, и ни в одном из современных словарей этих слов не найти, но уже все их употребляют: и дети, и политические деятели, и литераторы, и даже дикторы телевидения. Есть, если угодно, «беспредельность», есть «однозначность», и меня даже оторопь берет, когда подумаю: как раньше мы жили, пока «однозначно» не изобрели, какими словами взамен этого пользовались для обозначения того, что этим словом теперь выражаем? Неужели хватало нам «безусловно», «категорично», «беспросветно»?
· Можно ли фанатиков моды именовать модаками? Давайте с модой на слова быть осторожней: слова, как и слухи, обладают мистической способностью материализоваться. Пустил слух или понятие, а они возвращаются по телевидению «Лебединым озером» на целые сутки, а то и на годы.
· Когда-то была мода на оды. Скоро, похоже, появятся уже оды на моды. Мир перевернулся? Где же тогда «точка опоры», чтобы вернуть и себя и общество в нормальное положение?
· Похвально, когда не хватает сил для нападения, но печально, когда не хватает сил для сопротивления.
Московский клуб. 1994, № 3
Для затравки разговора начну, пожалуй, с теории «штатного расписания» общества. Вы что-нибудь слышали, читатель, об этой теории? Не буду томить: смысл ее в том, что все российские люди (и не только, наверное, они) давно существуют на основе «штатного расписания», разработанного не каким-то способным государственным чиновником или гением-одиночкой, а как бы самой жизнью. Лучше сказать: системой. Должности в расписании рождают конкретные люди и дают должностям свои фамилии.
Приведу пример: когда-то в России Лидия Русланова — яркая и самобытная исполнительница народных песен — и положила начало целому направлению в эстрадном искусстве. Так возникла должность: Руслановой «работала» сама Лидия Андреевна. Через какое-то количество лет вакансия оказалась свободной; не буду говорить о причине, приведшей к образованию вакансии, она была, к сожалению, трагична, но эта тема на сей раз не моя. На должность Руслановой стали претендовать три, кстати, примерно равно способные певицы одного амплуа, но, увы, — эпигоны. А место по «штатному расписанию» смогла занять только одна. Заняла. Но вскоре то ли голос у нее сел, то ли быстро состарилась, но промелькнула она на небосклоне неяркой кометой и ушла в небытие. Сменились вслед за ней другие певицы, «поработав» Руслановой, пока не появились таланты, претендующие на должность, и тут уж я могу назвать их фамилии, обе они перед глазами, на слуху — Людмила Зыкина и Ольга Воронец. Говорить о том, кто из них превосходил другую способностями и обаянием, не стану, тем более что финал известен: Руслановой стала «работать» Зыкина, а в силу какого расклада жребий пал на нее, я не знаю и выдумывать не хочу. Какой потрясающий сюжет, ведь выигрывалась судьба, драматургу бы за перо!
Важно и то, что именно Зыкина сняла весь урожай, положенный «по штату»: и народной СССР стала, и лауреатом Ленинской премии, и Героем Труда, а Воронец получила (и то не сразу) всего лишь заслуженную республики. Кстати, и Русланова была заслуженной, время Зыкиной оказалось щедрее. Ясно уже сегодня, что когда придется Зыкиной уходить, вновь появятся претендентки, и будет их уже не две, а с десяток, но «работать» Руслановой может только единственная: еще одна свежая трагедия нового поколения. Могу предположить, что наибольшие шансы у Надежды Бабкиной, но кому в итоге повезет и в силу какого нового расклада, угадать невозможно, кроме одного: урожай, положенный «по штату» Руслановой, новенькая снимет, но, возможно, уже не званиями, а деньгами (сбором с концертов) либо вновь орденами, ведь и время стало другим, и ценностные ориентации иные, зато ордена опять вошли в моду.
Теперь дальше. С равным успехом вы можете взять из советской или российской истории любую область жизни, включив сюда науку, литературу, медицину, балет, экономику, искусство, политику, а в наше время уже и бизнес, всюду будет свое «штатное расписание». Будут и своя Галина Уланова, и Валерий Чкалов, Владимир Ленин, Максим Горький, выпадет жребий и на своего Алексея Стаханова (среди молодых банкиров), и свой Константин Станиславский, и Трофим Лысенко. Этот список фамилий, доведя его до самого последнего времени, каждый может продолжить сам, признав при этом, что всегда были, есть и будут то ли «пары», то ли «тройки» претендентов на занятие первой строки в «расписании» общества. Были когда-то конкурентами и Ольга Лепешинская, и Майя Плисецкая, а приз все же взяла Галина Уланова, а вместе с призом весь «урожай». Были конкурентами и Юлий Мартов с Георгием Плехановым, Иван Бунин с Владимиром Короленко, был Михаил Громов, который мог полететь первым вместо Чкалова, чтобы потом хорошие прима-летчики «работали» не Чкаловыми, а Громовыми, были шахтеры, которые пили не хуже и не меньше Стаханова, но Стахановым все же стал из них один.
«Штатное расписание» формировалось далеко не всегда в открытом соперничестве и не всегда в честной борьбе, как у шахматистов, у которых, как мы узнали недавно, тоже были свои интриги (а у бизнесменов прямо на наших глазах развиваются весьма трагически): сюжет «необычный» — чем он «интересней» для историка, тем для современника «печальней», как сказал прекрасный поэт Николай Глазков.
Интересно, что каждый из «штатников» был искренне убежден в своем исключительном праве занять первую строчку. Владимиром Лениным могли «работать» многие, но уж коли Лениным в итоге стал Ленин, а не Мартов, можно сказать лишь то, что в противном случае пришлось бы читать расклеенные по городам лозунги: «Сталин — это Мартов сегодня», а поэту писать вдохновенно: «Я себя под Мартовым чищу…» Не буду расшифровывать мысль, уже откровенно мною выраженную: во-первых, не могу брать на себя миссию толкователя или регулировщика истории постфактум, а во-вторых, современный читатель не хуже меня разберется в реалиях прошлой и современной нашей жизни. Он сам знает, кто даже сегодня «работает» Улановой: Ананиашвили или другая, не менее замечательная балерина? И кто является Горьким после Фадеева с Фединым Бондарев с Распутиным или Адамович с Граниным? А место Лысенко не занял ли Шафаревич, успевая, как и тот, и в политике, и в науке…
В советское время все эти имена, выстроенные в списки, фактически означали не только творческую судьбу, но и получение того, что я называю «урожаем» (раньше больший, ныне меньший, или наоборот?), и тут появляется нравственный оттенок: хочу остановиться именно на данном принципиальном моменте, из-за которого я и затеял весь разговор о блеске и нищете творческих людей.
Личность, занявшая должность по «штатному расписанию», непременно имела дублера (как в космонавтике) и как бы натаскивала конкурента (лучше вести его за собой, нежели идти за ним!) в умении встречать награды грудью в прямом и переносном смысле слова. Так было в прежние застойные времена, так и в нынешние псевдодемо-кратические. Был когда-то вал наград, стал на недолгий период ручейком, теперь грозит снова стать «девятым валом».
Приведу еще пример вовсе не для того, чтобы заклеймить прошлые времена (бесполезно клеймить!), а чтобы уберечь будущее, уже маячащее впереди. Итак, начинает некто «работать» Корнеем Чуковским, предположим, Сергей Михалков, и когда он становится академиком, подпирающий его дублер (предположим, Анатолий Алексин) немедленно получает члена-корреспондента; дают Михалкову Ленинскую премию, тут же получает Государственную Алексин, которого уже подпирает (предположим) Альберт Лиханов, которого можно назвать дублером дублера. Он срочно получает премию Ленинского комсомола (помните такую?), прокручивая на всякий случай дырочку на лацкане пиджака для Государственной, а дублер Михалкова Алексин пока готовит себя к Ленинской, а где-то на горизонте уже маячит (предположим) имярек, которому светит перспектива, как и всем предыдущим, «поработать» Корнеем Чуковским: все было, как видите, строго регламентировано, отработано до автоматизма — ни отставать нельзя, ни забегать вперед.
Читатель имеет возможность сам мысленно проследить связки имен, имеющих отношение и к прошлым, и к нынешним временам, причем не только в литературе и искусстве, но и в кинорежиссуре, хоккее, космонавтике, самолетостроении, балете, в бизнесе и политике. Заметьте к тому же, что чем дальше от основоположника, открывшего своим именем должность в «расписании» общества, тем с талантами становится поскромнее (почему-то), а вот с наградами побогаче. Кроме того, а смену строгой регламентации приходит больше хаоса и даже неприличия, если не беззакония. Так, Станиславский был народным артистом и имел один орден Ленина, зато пользовался уважением коллег и широкой публики не в пример иным нынешним последующим «генералам» от режиссуры, ставшим либо Героями страны, либо ее миллионерами: и талантами пожиже, и амбициями побольше.
Жизнь тем не менее продолжается: сегодня возможны новые фамилии, появление которых в «расписании» даст новые должности, ведь еще не оскудела талантами земля российская. Одно пугает: за спинами основоположников выстраивается толпа дублеров полуграмотных полубездарных, эпигонообразных. Назову, однако, тех, кто, мне кажется, достоин открыть своим именем новые должности в «штатном расписании» общества: Святослав Рихтер, Булат Окуджава, Мстислав Ростропович, Святослав Федоров, Алла Пугачева, Алексей Герман, Михаил Жванецкий, Егор Гайдар — надо ли говорить, кто эти люди и чем они занимаются? Впрочем, мой список может быть и оспорен, и укорочен, и продолжен, и только время покажет, кем и как формируется такой список, который, конечно же, утверждается на небесах. Я, например, пока не знаю, открыл ли блистательный Геннадий Хазанов своим именем новую должность в «штатном расписании» или сам «работает» Аркадием Райкиным? Понимаю, что обидно звучит для Хазанова, но я, разумеется, могу ошибаться, но могу и правду сказать. Да и сам, наверное, «работаю» Аграновским, учитывая моих незабвенных отца и старшего брата.
И еще одно важное обстоятельство, без упоминания которого я не могу завершить повествование. Мудрый Монтень сказал об императоре Веспасиане: «Он пользовался людьми, как губками: сухим давал намокнуть, а мокрых — выжимал». Поразительно точное наблюдение Монтеня напрямую относится к принятой в России государственной системе поощрений и наград: у нас тоже научились «кого надо», причем независимо от уровня таланта, намокнуть почестями и наградами (которых, как известно, обычно становится больше именно тогда, когда хуже идут дела в стране), а «кого надо», и тоже независимо от таланта, вовремя выжать хорошо отработанными способами…
Вот, собственно, именно об этом «принципе губки» я и хотел сказать, излагая теорию «штатного расписания» советского и постсоветского общества. Намотаем на ус, чтобы потом ни на кого не пенять.
· Талан (судьба) — таков генезис древнего русского слова «талант», что весьма многозначительно.
· Таланты обслуживают современников, гении работают на века.
· Истинно талантлив лишь тот, чье воображение способно породить событие.
· Произведение создает гения, а не наоборот. Хотя, возможно, буквально по Корану: «Все будет так, как должно быть, даже если будет наоборот».
· Даже на самой первой ступеньке к признанию каждый талантливый человек полагает себя гением.
· Талантов неизмеримо меньше тех, кто мнит себя таковым.
· Кажется, Мейерхольду принадлежит мысль о том, что остановившиеся часы, выброшенные на помойку, два раза в сутки показывают правильное время. Так, думаю я, и с творческим человеком: даже не обладая большим талантом, он «дважды» за свою жизнь способен совершить работу, отвечающую высоким критериям таланта.
· Цицерон тоже прекрасно сказал, отнюдь не имея в виду творца: «Найдется ли такой человек, который, бросая дротик целый день напролет, не попадет хоть разочек в цель?» Но я вспоминаю Юрия Олешу, произнесшего как бы в противовес Цицерону крылатую фразу, ставшую названием книги: «Ни дня без строчки!» Так что будем и мы в творчестве метать дротики, пока не попадем «дважды» за свою жизнь в цель, или попытаемся ждать вдохновения? Впрочем, у поляков есть изречение, дословный перевод которого на русский язык выглядит примерно так: «По вдохновению пишут одни графоманы, зато профессионал работает за деньги».
· И творчество нуждается в простое, что прекрасно подтвердил Гальба и даже оправдал: «Никого нельзя заставить отчитываться в безделии».
· Услада талантливого бездельника выражается в замене всего одной лишь буквы в известной мысли: все, что не делается, все к лучшему.
· Безмерно талантливый поэт-философ (Гёте? Вознесенский? Пастернак? Пушкин? Байрон?): «Ладно, так и быть, признаюсь перед смертью: сначала я нахожу рифму, а уж потом, исходя из нее, — смысл…»
· Говорят, Нерон любил слова: «Кто ничего не услышит, тот ничего не оценит». «И не создаст!» — добавил творец.
· Часто мы ставим точку не там, где еще сочится мысль, но бывает, когда даже сам автор забывает о точке, а нам, читателям, приходится потом расхлебывать, цитируя «талантливейших из талантов», подправляя их собственной точкой, доводя мысль автора либо до ума, либо до нелепости. Вот пример из Маяковского, сказавшего хрестоматийные слова: «Я хотел бы жить и умереть в Париже». Вот тут бы и точку поставить, сам автор, допускаю, не избежал бы сегодня такого соблазна.
· Не забудем и Данте, сказавшего: «Сомнение доставляет не меньше наслаждений, чем знание».
· Когда ты не признан обществом и тебе кажется, что ты нуждаешься в его признании, но тебя терзают сомнения в праве претендовать на общественное внимание, разберись с собой, вспомнив Тибула, давшего такой совет: «Когда ты в одиночестве, будь сам себе толпой».
· Какому образу подобен творческий человек, растративший талант на пустяки (добывание орденов, званий, лауреатств и прочей мишуры, обеспечивших ему тем не менее сносный быт, но и душевное опустошение)? Он похож на новогоднюю елку на десятый день, когда она, как пожилая графиня, сохраняет к старости драгоценности, но осыпается.
· Каждый истинно способный человек, получая орден «в связи с» или по случаю собственного «летия», не может не думать о том, что такая награда всего лишь прибавляет еще одного человечка на его похоронах, несущего еще одну подушечку с орденом за его гробом; хорошо еще, если он успеет понять, лежа в гробу, что все это суета сует.
· Не ищите восторгов в свой адрес, ибо сказано еще Вольтером: «Им восторгались и тем не менее его любили». Обратите внимание на «тем не менее»: вся соль здесь.
· То, что жажда наград — порок, не знает только тот, кто не хочет этого знать: о таком хорошо говорили умные люди, что «он не видит даже котомку за собственными плечами».
· Прав ли Монтень, сказав: «Слава и покой не могут ужиться под одной крышей»? Лично меня берет сомнение в правоте Монтеня: если эта мысль посещает того, кто уже обладает славой, я готов ему поверить, но если того, кто имеет только покой, — тут я умываю руки.
· Истинно творческого человека может гнать по жизни, как зайца, только тщеславие.
· Девиз йога, как мы знаем, есть изречение: «Кто ест мало, тот ест много!» Девиз этот легко приспосабливается и к нашей действительности, и к теме, связанной с наградами: «Тот, кто получает мало наград, тот получает много!»
· Вольтер сказал: «Если хочешь кого наказать, не убивай его, а оставь в прежней должности». Уверен, что был бы сегодня Вольтер и жил бы в России, сказал бы иначе или добавил к уже сказанному: «И не давай ордена и звания».
· Мудрые люди говорили в древности, и нам надо бы знать: «Недобор ближе к умеренности, чем перебор, который гораздо труднее оправдывать». Но как современно звучит!
· Есть и такой выход из положения, который предложил тщеславным людям Эразм Роттердамский: «Что тебе от того, что все вокруг тебе свищут, если ты сам способен себе рукоплескать?»
· Михаил Зощенко однажды вспомнил ассирийского царя Сарданапала, который, живя в роскоши, назначил огромную премию тому, кто придумает новое наслаждение. Я же подумал, вычитав этот факт у Зощенко: не литературные ли премии имел в виду ассириец Сарданапал, не зря же припомнил его Зощенко?
Общеизвестно, что всемирно любимое шампанское «Новосветское» (с черной этикеткой — для тех, кто забыл не только его вкус, но и вид) выпускалось в Судаке заводом, который принадлежал князю Голицыну. Князь, говорят, жил безвыездно в Крыму, ходил в татарской мохнатой папахе, закрывающей брови, в армяке, который подвязывал простой веревкой, носил кирзовые (не лайковые, конечно же!) сапоги и жил в глинобитном татарском доме (хотя был у него, наверное, и цивилизованный дворец). Каждый год «Новый свет» выставлялся на всемирном конкурсе шампанских вин в Париже и неизменно получал Гран-при, при этом князь никогда не выезжал в Париж, Санкт-Петербург или Москву и даже не был представлен при императорском дворе. Зато после каждой победы, так гласит легенда, журналисты приезжали в Судак и брали интервью у князя. И вот однажды кто-то из французов спросил у Голицына, в каких он отношениях с царем, на что князь ответил (потом ответ его публиковался не только в иностранной, но и в российской прессе в назидание не одному поколению честолюбцев): «Царю, слава Богу, покуда не удалось унизить меня почестями и наградами».
Каково сказано…
Ставлю в конце не восклицательный знак, способный выразить наше с вами, читатель, восхищение князем, а многоточие — для раздумий.
Новая газета. 1997, 25 июня
Новое русское слово. США. 1995, февраль