Часть вторая

Глава 1

Через полтора года после того, как был списан борт «три шестерки», началась наконец реорганизация Базы, приостановленная из-за Мишкина. Совпадая один к одному с начертанными планами и в точном соответствии с плановыми сроками, были произведены переселения цехов, участков, лабораторий и раздевалок. В соответствии с планами произошли перестановки инженерно-технического состава. А вот дальше все пошло совсем не по плану. И вместо ожидаемых Чикаевым успехов возникли некоторые, никак не вытекающие из логики неожиданности. Было введено много технических новшеств, призванных облегчить работу и избавить инженеров и техников от излишней суеты и беготни. Были созданы самые современные лаборатории с самыми современными методами контроля и проверки агрегатов и систем, то есть надежность техники возросла. И тем не менее возникли сложности, которых не следовало бы быть.

Да, мы забыли сказать, что к этому времени начальник участка товарищ Линев стал парторгом Базы. Разумеется, это произошло не враз, а постепенно и вполне естественно. Мы заговорили о Линеве, этом безупречном человеке, преданном авиации полностью, когда-то мастере — золотые руки, оттого, что он неожиданно для всех выступил против политики начальника Базы товарища Чикаева. Он был принципиально против новшеств. Он считал, что уже сложившиеся формы управления Базы ничем не хуже новых и их надо только наполнить новым содержанием. В чем-то, может, он был и прав. Как у нас говорят: «Два раза переехать — то же, что один раз сгореть». Но о подробностях этой борьбы мы расскажем в свое время.

Прежде чем продолжить рассказ о частной жизни Чикаева, надо бы сперва порассуждать о производстве и о зависимости каждого из нас (ведь сейчас нас, технарей, большинство) от производства, но мы ничего этого делать не будем: трудно говорить о том, что все знают. Потому мы просто дадим несколько извлечений из его писем к «другу», восстановление которых затруднительно и вряд ли будет под силу науке и технике в ближайшие пятилетки. Следовало бы еще порассуждать на тему «производство — личность», так как начальник Базы вряд ли был бы понятен вне тонкостей производства, но работы на эту тему, по-видимому, уже имеются. Скажем только одно: все, даже подсознательные, мысли Чикаева связывались с аэродромом. После «исхода» Любы он, можно сказать, ел, спал, делал утреннюю гимнастику только «для производства». Он вел аскетический и здоровый, насколько это возможно в эпоху НТР, образ жизни, чтоб тело — «продолжение Базы», расплачиваясь за недавние сомнительные утехи, не напоминало о себе в самые неподходящие моменты работы. Он своим «аскетизмом» как бы откупался от телесности и превращался в некий «дух» Базы.

Вообще все описываемые события можно было бы рассматривать как поединок и последствия поединка Чикаева с Мишкиным. Ни в коем случае не следует думать, что карьерист, а по мнению Сени, умный циник Мишкин, отстраненный от дел, исчез с исторической арены. Все это только кажущееся «исчезновение». С Мишкиным ведь так же трудно бороться, как с призраком или домашним вором. Ну кому придет в голову, что рукояткой водила для буксировки самолетов можно пробить герметичную часть фюзеляжа и прорвать стеклоткань трубы наддува? А Мишкин в лице товарища А. пробил. Разумеется, ничего страшного не было в том, что кабина не надувалась. Но ведь в гражданской авиации ни один самолет не поднимется в воздух с неустраненным дефектом. Ну, к примеру, на грузовом самолете в туалетной комнате расколото зеркало — лететь нельзя, хотя это никак не влияет на безопасность полета.

Действия Мишкина по изобретательности превосходили самую изощренную фантазию, так как любая фантазия все-таки не может выйти за какие-то пределы, Мишкин же способен преодолеть пределы любой фантазии и любого вероятия.

Таков был враг Чикаева. По сравнению с Мишкиным сам Вельзевул — пугало для детей, не более. А как бороться с Мишкиным? Оградить производство от случайностей, чтоб происходящее могло быть заранее вычислено? А куда девать человеческую суть? Ведь в каждом из нас в какой-то мере сидит Мишкин: в тебе и во мне. Да и в самом Чикаеве тоже. Он у каждого из нас стоит за спиной и гримасничает.

А что, если человек только в борьбе с многоликим, гибким и изобретательным врагом развивает все свои способности? А что, если главное — посрамить самого Вельзевула (то есть Мишкина)? А что, если вообще жизнь человеческая — это поединок с чертом? Впрочем, это уже пошло любомудрие. Извините!

Вот что писал Чикаев «другу»:

«Еще до того, как сделал свой блистательный доклад в верхах, я думал, что сижу на своем месте и оно мне впору. Покидать его я не собирался. Потому и думал об укреплении своего, выражаясь красиво, трона и о развитии производства, что есть одно и то же. Я думал так: «Лицо Базы есть перрон. Сюда заруливают все самолеты. Здесь бывают самые разные пассажиры и самое разное начальство, в том числе и неавиационное. Если к самолету не вовремя подадут трап, то кто-нибудь может выразить свое неудовольствие, и это отразится на мне. Малейшая ошибка на перроне, и вот уже разговор: «Базу надо облить керосином и сжечь». (Цитирую одного умника из летного командования по кличке Мамонт, красномордого и пузатого.)

Я понял, что надо обрубить хвосты всем. На перроне должен быть идеальный порядок. Самолеты — и это прежде всего — должны вылетать вовремя. И ничто не должно привлекать внимания пассажира, летного командования и особенно нелетного. Порядок как воздух: его не видно, но без него невозможно. За образец я взял Московское метро. В метро я вижу только станции и вовремя сажусь в поезд, и в поездах и на станциях не курят, не плюют. В метро пассажиры не позволяют себе того, что позволили бы в электричке. Метро даже воспитывает людей. Ну а что творится за дверьми, где «вход посторонним запрещен», меня, пассажира, мало заботит. И то, что творится на участках и в ангаре, также мало заботит пассажиров. Пусть у меня в ангаре будут оранжереи африканских растений, аквариумы с золотыми рыбками и стулья, обтянутые настоящей кожей, — все это от лукавого, если хоть один самолет не вылетит вовремя. Грош цена всяким там постановлениям, решениям, грамотам, соцобязательствам, газетным статьям о дальнейшем развитии и интервью по телевидению об успехах, если пассажир вылетает не вовремя и томится на аэровокзале, где, может быть, заперт сортир, неисправен телефон-автомат и сквозняки гуляют по залам. Вот когда перрон у меня будет в порядке, тогда я, может, построю у ангара бассейн и пущу в него белых и черных лебедей. Но не раньше. Я думаю, что не надо начинать реорганизацию Базы со строительства бассейна и закупки лебедей.

Просто как будто: занимайся каждый своим делом. Но чем только не приходится заниматься бедному инженеру! От поисков такой-то прокладки до разбора жалобы на загулявшего авиатехника. А за счет чего? Правильно, за счет качества обслуживания. А главное в гражданской авиации что? Правильно — безопасность полетов. И регулярность. Все остальное нам простят. И тогда я разбил свой производственный отдел на два отдела: организации и технический. С этих пор мой новый главный инженер — я поставил Прыгунова — занимался только техникой. Он — не решал вопросов организации строительства раздевалок, душевых, добычи бумаги для бланковой документации. Его перестало интересовать аморальное поведение таких-то и таких-то т.т. Он занимался отныне только вопросами безопасности полетов. Но теперь-то уж он знал все. Как инженер он за полгода вырос на две головы…

Вместо прежнего начальника ПДО, который делал только то, что ему скажут, я поставил Юру. Да, того самого Юру, что пострадал от хулиганов. Вот ему ничего не нужно говорить. От так называемых «исполнительных» я избавляюсь».

(Дальше идет рассказ об объединении цехов и о центральной диспетчерской, назначение которой — освободить инженера и техника от пустой беготни.)

«…Все было продумано, рассчитано, все было сделано, как рассчитано, — писал Чикаев, — мне помогли вышестоящие товарищи. Ко мне отнеслись с полным пониманием и дали время на психологическую перестройку работников. (До чего же болезненна перестройка с «поршней» на реактивные двигатели. Особенно у пожилых техников.) И вот вам результат: количестве задержек вылетов за месяц не сократилось. Более того, даже несколько возросло.

«Верхи», стиснув зубы, ждали, «низы» возмущались и потешались. Линев, потирая свои некогда золотые руки, приговаривал: «Я предупреждал! Я предвидел!»

Итак, и аэродромному люду, и мне самому от реорганизации сделалось хуже, чем было раньше. Я ждал взрыва. Я никак не мог сообразить, где допустил ошибку. И тут произошел новый удар — удар «под дых»…»

Мы ни слова не сказали о частной жизни Чикаева. А говорить тут, пожалуй, и не о чем: не было у него частной жизни.

Глава 2

Росанов не ощутил особых перемен в работе Базы. Ну да, поменялись с соседним участком производственными помещениями и раздевалками, разломав половину шкафчиков не раздевалок и мебель. Выдали инженерам карманные радиостанции, но при вызове, положим, по радиостанции через диспетчера слесаря на самолет приходилось потом самому бежать на другой конец аэродрома, в слесарный цех, так как слесарь не понимал, о чем ему толкует диспетчер.

Может быть, Росанов и почувствовал бы перемены, если б не спал на ходу: он теперь работал по совместительству на сельскохозяйственной выставке — чинил машинки для стрижки газонов — и не помнил, когда в последний раз просыпался сам.

Как-то, сидя с техниками в «лесном трактире», названном в честь основателя «Лепесток Золотой Гребешок», он сказал, что вообще-то в эпоху НТР трудно вкалывать на двух работах одновременно. В ответ техник Мухин, автомобильный маньяк по кличке Бляхин-Мухин, сказал:

— Есть выход. Иди на сигнализацию торговых точек. Работа непыльная, но денежная. Около торговли в эпоху НТР тепло, светло, почет и уважение. Я торгашей стригу, как баранов: в технике они как бараны в аптеке. Могу составить протекцию. Как, инженер?

— Надо подумать.

Соединенная кое-как сварочными швами металлическая ограда, возведенная только на половину («За такую работу за шиворот бы и мордой о прутья», — думал Росанов), оставляла свободный ход на сельскохозяйственную выставку. («Вот бы поставить здесь кассу по гривеннику вместо тридцати копеек».) А за деревьями слышались шаги и разговоры людей, которые пришли ознакомиться с различными экспонатами: свиньями, коровами, породистыми лошадьми, снопами ржи, минеральными удобрениями, углем, железной рудой, фотографиями, как люди мажут друг друга нефтью, с автомобилями и мотоциклами. Кроме того, здесь можно полюбоваться исполинскими, роскошными павильонами, фонтанами и статуями.

Росанов пытался не глядеть на подростков, которые ползли и ползли, как тараканы, к мастерской, по-велосипедному держась за ручки машинок для стрижки газонов. Один ухитрился сломать нож и с фальшиво-виноватой улыбкой и фиглярским поклоном протянул Росанову обломки, облепленные с заточенной стороны сладковато пахнущей травой.

— Неолуддит! — проворчал Росанов. — Следовало бы за это по хохотальнику съездить…

— А что? Я не виноват!

— Возьми другую машинку. Нет, зеленую. И катись отсюда к чертовой матери.

«Спокойно, — сказал он себе, — спокойно, Витечка. Впереди ночная смена. Не злись. Аккуратно. Да и машинки изношены, пора бы их все выкинуть. Собирать каждый карбюратор из трех выброшенных, это тоже извините меня и подвиньтесь. Спокойно, товарищ, спокойно. У нас еще все впереди. А может, и в самом деле пойти на обслуживание сигнализации торговых точек? Нет, нет, только не это… Впрочем, и там скоро прижмут, и будет товарищ Мухин ставить готовые блоки под пломбами. А может, заняться книжной торговлей?

Из конторы вышел начальник, озабоченный, как и все начальники, думами о производстве.

«В жизни, однако, соображает, если ухитрился приобрести машину. На какие, простите, шиши? Впрочем, ладно, пусть катается. Может, это его единственная радость», — подумал Росанов.

— Инженер! — сказал начальник. У него было необыкновенно доброе и глупое лицо, что ни в коем случае не говорило ни о доброте, ни о глупости. — Пойдем поглядим одно приспособление.

Росанов медленно вытер руки, медленно поднялся, собираясь протянуть время на каждой «операции» и слове — платят-то не за дело, а за пребывание на службе, — и неспешно, вразвалку двинулся за начальником, который бодро шагал к ржавому сооружению в углу двора. Начальник, дожидаясь Росанова, вынужден был некоторое время глубокомысленно рассматривать это монументальное творение, заросшее травой.

— Понимаешь… — сказал он, когда Росанов приблизился, — у нас всегда вылетает вот это донышко. Видишь? Хорошо бы это приспособление отремонтировать: на ферме без него прямо-таки плачут. На нем навоз вывозить со свинофермы — навозу по уши. Но вот это донышко, как дадим давление, вылетает, и кузов не поднимается. Ведь ты инженер, соображать должен.

— Должен.

— Эта штука и раньше плохо работала, а теперь, после модернизации, совсем не опрокидывает, а однажды одного товарища чуть штуцером не убило, а другого навозом накрыло.

— Рационализаторы! — сплюнул Росанов.

— Ну да, мы тут… рацпредложение оформили…

Росанов сел на землю — «отдыхал». Потом заглянул под кузов и продолжал «отдыхать».

— Оно и должно вылетать, — сказал он вяло.

— Как так?

— Давление не туда подаете.

— Как так?

— Не туда — и все.

— И оно будет вылетать?

— Будет.

— Всегда?

— Как только давление дадите.

— А что делать?

— Я схему нарисую, в которой пятилетний ребенок разберется. Если он сообразительный, конечно.

— Пойдем в контору. Там нарисуешь. Только не очень-то задавайся.

— С моей зарплатой задаваться трудно, товарищ начальник.

— Мы, помню, за энтузиазм работали.

— Мы тоже.

Сидя за столом, он «профессионально», едва касаясь карандашом бумаги, провел штрихпунктирные осевые линии, а потом выполнил эскиз по всем правилам технического черчения.

— Ишь ты! Как по линейке! — восхитился начальник. — А в тракторах соображаешь?

— Я в чем угодно соображаю.

— Может, введешь в строй эту хреновину и трактор?

— Введу. А как насчет оплаты?

— Оклад семьдесят рублей.

— А если работа сделана — деньги на стол, душа — на простор?

— Не имею права.

— Пусть тогда стоит ваш трактор и эта штуковина для навоза.

— Раньше мы так не рассуждали. Уж больно ты жаден до денег.

— Да, я плохой. Я за «так» упираться не хочу. За мои руки и мою голову надо платить чуть побольше. А то вы делаете вид, что платите мне, а я делаю вид, что работаю. За неделю ваша техника блестела бы — хоть на выставку достижений тащи, а так — сидите в дерьме. Я не против.

Он покосился на часы. Пожалуй, можно и сворачивать боевые знамена.

— Да, ты парень башковитый, — проговорил начальник, рассматривая эскиз, — конечно, я понимаю, а права не имею. Только государство тебя учило, и потому ты должен работать.

— Я и так работаю — на аэродроме.

Через несколько минут Росанов уже двигался по территории выставки, мало отличаясь от тех, кто пришел сюда ознакомиться с достижениями в различных областях.

С автобусом ему повезло: ждать не пришлось, и было свободное место. Он сел и задремал, прикидывая в уме, что в восемнадцать доберется домой, поспит до девятнадцати, в девятнадцать тридцать поедет на работу и в двадцать сорок пять доберется до места. Ну а если на работе еще удастся и поспать часа полтора, то жизнь будет вообще прекрасной и даже удивительной.


Нина после родов раздобрела, совсем перестала следить за собой, в ее походке появилась уверенность.

— Как Настька? — спросил он.

— Как будто лучше. Устал?

— Нет.

— Я тебя, Росанов, люблю за то, что ты никогда не ноешь.

— Толку-то? Был бы толк, ныл бы.

Она дала подержать ему крохотное, пугающе невесомое тельце ребенка в фиолетовых колготках, доставшихся по наследству вместе со всяким прочим детским барахлишком от мальчика, сына Нининой подруги, тоже бывшей стюардессы.

— А чего? — сказал Росанов. — Девчонка как девчонка. Бывают дети и похуже. Как думаешь? Ей-богу, бывают и похуже.

Нина поглядела на него с упреком.

— Ладно. Забери, — сказал он.

Нина поняла, что теперь надо идти вместе с Настькой куда угодно и вернуться в девятнадцать десять с готовым ужином.

И Росанов заснул. Он научился засыпать в любое время суток. Вот только просыпаться не научился.

Через час двадцать он уже сидел за столом. Нина, стоя рядом, убеждала его, что все будет хорошо (он, кстати, и не говорил, что все плохо), и она сбросит лишний вес, и они будут отдыхать где-нибудь на юге или в Прибалтике, и пойдут в Домский собор, и послушают орган.

Через десять минут он уже ехал в переполненном автобусе. Потом метро. И снова автобус. И думал:

«Нет, Витя, так дело не пойдет. Так ты загнешься. Надо срочно делать карьеру. Иначе каюк».


Петушенко был мрачен. У него болел живот. Он вытащил из портфеля банку с хреном и принял ложку.

— Построили вторую взлетную полосу, — сказал он, когда боль утихла.

— Знаю.

— А зачем?

Росанов пожал плечами: говорить не хотелось. Вот бы сейчас поспать!

— Нет, ты скажи, зачем она? — не унимался Петушенко.

— Мне вообще-то не докладывали, — Росанов зевнул, — наверное, нужна зачем-то. Наверное, самолеты будут на нее садиться.

— А теперь вокзал надо сносить, чтоб на его месте построить рулежные дорожки и стоянки.

— Может, обойдется, — предположил Росанов. — Может, не надо сносить.

— А разве старая полоса плохая?

— Неплохая. Отличная полоса. Но с двумя полосами лучше. Вдруг будет сильный боковой ветер — тогда садись на другую. Так, наверное?

— Так-то оно так. Но сколько деревьев вырубили! Ты видел, сколько зеленых друзей вывели?

— Что же делать? На деревья садиться не положено по наставлению по производству полетов. Тогда нарушится главный принцип гражданской авиации — полная безопасность.

— Ты не иронизируй, — проворчал Петушенко, — леса — это «легкие» планеты.

— Ты прав, пожалуй, насчет «легких».

Росанов достал термос и налил себе крепкого чая.

— Но это еще не все, — не унимался Петушенко, — тут ведь еще и деревню надо сносить: она оказалась в створе аэродрома. На ее месте нужно строить ближнюю приводную станцию.

— Ага.

— А людей куда? Куда деревню-то? В новые благоустроенные дома. А где дома? Из нашего жилфонда?

— Вообще эта деревня уже давно была не на месте, — Росанов отхлебнул из стаканчика, — ее еще сто лет назад надо было передвинуть. А крестьянам, думаешь, приятно слушать, как гудят аэропланы?

— Неприятно.

— А скотина и всякие там куры и гуси, думаешь, любят рев турбореактивных движков?

— Нет, нисколько не любят.

— Критика — это хорошо, но, прежде чем критиковать, надо знать, что ты хочешь предложить взамен… А шлепать языком… Я не об вас! — спохватился Росанов. — Я вообще.

Петушенко уставился в план вылетов. Росанов пододвинул к себе журнал передачи смены и стопку бортовых журналов, чтоб ознакомиться с замечаниями экипажей.

— Ходят слухи, что нам повысят зарплату, — сказал Петушенко.

— Тогда бы я послал машинки для стрижки газонов куда-нибудь подальше.

— И еще я ухожу в отпуск. Останешься вместо меня. Начинай помаленьку входить в роль. Побольше требовательности. Дави их.

«Погоди, они тебе еще устроят красивую жизнь», — подумал Росанов.

— Все ясно с планом вылета и работой на ночь? — спросил Петушенко.

Появились переодетые техники, расселись.

— Товарищи! — сказал Петушенко, поднимаясь. — Должен вас предупредить, что у нас сейчас работает комиссия, которая выявляет причины наших неудач после модернизации. Повнимательнее. У всех есть при себе регламенты?

Техники промолчали. Только Дубов заулыбался.

— Могут спросить у любого. Регламенты должны быть со всеми вклейками, дополнениями и изменениями. Если встречу кого без регламента — не обижайтесь. Ясно?

Дубов, продолжая улыбаться, кивнул.

— Далее! Просмотрите весь свой инструмент. Инструмент должен быть отмаркирован. Встречу кого с немаркированным инструментом — не обижайтесь. Недавно прилетел лайнер из Энска, и во втором движке обнаружили ключ на двенадцать, открытый, без марки. Кто работал этим инструментом? Кого сажать? Неясно. И еще! К вопросу о внешнем виде. Приведите себя в порядок. Академик… то есть извини, Лысенко, постирай в бензине свой комбинезон. Ты что, нарочно на себя масло льешь? А на матчасти тебя видно не так уж и часто…

Лысенко сердито засопел.

— А ты, Мухин, поменьше занимайся демагогией, — продолжал Петушенко, — языком любишь болтать много, а об самолетах забываешь. Еще об экономии… Товарищи! Немаловажное значение имеет экономия. Зачастую наблюдаются отдельные случаи халатного отношения. Так, например, некоторые товарищи льют отработанное масло на землю. Увижу — не обижайтесь. Это масло еще имеет народнохозяйственное значение.

Закончив разбор, он бодрой походкой прошел в кабинет начальника цеха, оставляемый на ночь начальнику смены. Строгов, сложив ладони, прислонил их к щеке и захрапел, показывая, что Лепесток пошел спать, — техники засмеялись.

Росанов сделал серьезное лицо и пошел поглядеть, где поставлены его самолеты, а вернувшись, заметил, что техники ведут свой «разбор». Когда он вошел, кто-то одернул говорящего, и все замолчали.

— Ну как? — сказал Росанов. — Может, пойдем на матчасть?

Ночь прошла спокойно. Росанову даже удалось соснуть часа полтора. Комиссии не было. Утром, уже в автобусе, глядя на штабеля леса, вырубленного для очистки места под вторую полосу, и на завод железобетонных конструкций, он вспомнил критиканство Лепестка. Потом вспомнил Настьку и улыбнулся. Сейчас ему казалось смешным, что, увидев маленький красный живой комочек, он побежал, перепугавшись, звонить по телефону Ирженину, будущему педагогу, спрашивая, нормально ли, если ребенок такой сморщенный и без конца пищит.

Еще он вспомнил, как стоял у Бутырского рынка и ждал Нину, чтоб идти в загс. Нина опаздывала. И вдруг, его осенило: надо бежать. Ну конечно, надо бежать! Она ведь не пришла. И он почувствовал себя как школьник, который замыслил побег с урока. И, еще раз глянув на часы, пошел к трамваю, радостно потирая руки. Вдруг его нагнал оранжевый трактор «Беларусь» и едва не зацепил своим гипертрофированным задним колесом. Росанов собирался было высказать трактористу все, что он думает о нем, но тут из кабины выпрыгнула улыбающаяся Нина. Ну разумеется, ей он не сказал, что в этот момент удирал.

Для загса нужны были два свидетеля, и он нашел пивную у рынка и взял двух мужичков, от которых потом никак не мог избавиться.

Еще он вспомнил, как пришел однажды с работы и застал ревущих Нину и Настьку.

— Что случилось? — спросил он, перепугавшись. — Что произошло?

На этот вопрос Настька ответить, разумеется, не могла, а Нина сквозь слезы еле выговорила:

— Оттого, что она плачет.

«Милые мои девочки, — подумал он, — милые мои дурочки! Ничего, все будет о’кэй. Прорвемся. Может, я найду работенку получше, а еще лучше — сделаю по-быстрому карьеру».


…Когда он пришел домой, Нина тут же дала ему подержать Анастасию для развития отцовских чувств. А тем временем приготовила завтрак. Он поел и провалился в сон.

Вечером просмотрел газеты в потом снова спал уже до утра. Утром поехал чинить машинки. Вечером посидел на лавочке с Анастасией, потом постирал пеленки и снова лег спать. Ночью походил по комнате с Анастасией, ревущей по неизвестным причинам, а утром несся на работу, в дневную смену.

«Надо делать карьеру, — думал он, — иначе каюк».

Однажды он получил письмо. Неизвестный доброжелатель писал: «Уважаемый товарищ Росанов! Зная Ваше несколько стесненное материальное положение, мы предлагаем Вам работу, за которую платят в три раза больше, чем на аэродроме. Работа только по ночам. График такой: через ночь — в ночь. Эта общественно полезная деятельность требует, правда, известной ловкости и смелости. Но в этом отношении, мы думаем, у Вас все в порядке. Работа, к сожалению, несколько опасная, ведь они кусаются. А общественная полезность Вашей будущей деятельности заключается в том, что ведь они, будучи выставленными из квартир, сбиваются в стаи, дичают, а иногда и бесятся и нападают на людей.

Итак, желаем успехов Вам на новом, общественно полезном поприще. Наш телефон 200-16-25. Спросите Милу, и мы Вас немедленно включаем в бригаду тринадцатым по списку (у нас вакансия). С пламенным приветом!»

Росанов зарычал от злости, как двенадцать рассерженных собак, и разорвал письмо в клочья. Потом собрал его по кусочкам и переписал себе в книжку телефон Милы.

«Надо побеседовать с шутником, — решил он, и у него потемнело в глазах. — Что я с ним сделаю! Что сделаю!»


«Итак, Витя, — сказал он себе, — надо делать карьеру в авиации. И немедленно».

И он почувствовал себя готовым на все. Он подумал, что де повторит ошибки карьериста Мишкина. Уж если делать карьеру, так смело, бессовестно, весело. Как Сеня.

«А что бы я делал на месте Мишкина? Ну конечно, я бы не свихнулся в тот момент, когда законцовкой плоскости срубило березку. Я бы тут же выключил двигатели, а не катился по обледеневшей бетонке сотню метров. Я бы тут же перенес вылет на два часа из-за того, что двигатель будто бы не запускается, и составил липовый технический акт, а тем временем послал бы кого-нибудь в магазин. Привез бы слесарей, выставил им, и они в рекордно сжатые сроки, показывая чудеса трудового энтузиазма, склепали бы мне новую законцовку. И Николай Иванович Линев сделал бы вид, что ничего не случилось, и получил бы свой орден. И Чикаев сделал бы хорошую мину.

«По наглости я заткну за пояс всех карьеристов», — думал он, и всем, кто задавал риторический вопрос «Как жизнь?», говорил о своей наглости и циничности. Он плел, что жизнь — это езда на перекладных и лошадей надо загонять до полусмерти. И люди — те же лошади, только много болтают языками. И вообще он высказывал много очень умных мыслей о том, как делать карьеру. Он стал идеологом карьеризма. Все слушали и поражались, как это раньше не раскусили его. Даже его друг Ирженин разинул рот от удивления и горячо выступил против карьеризма, не понимая, что Росанов попросту играет свою очередную роль, что он сделан совсем не из того материала, каковой требуется для карьеры.

— Это мне нужно, — говорил Росанов, — еще и для того, чтобы оградить себя от всякой сволочи вроде Строгова.


Была дневная смена.

Петушенко перед разбором снова напомнил о комиссии. Строгов и автомобильный маньяк Мухин о чем-то зашептались, глядя на дверь. И Росанов увидел в дверном проеме двух товарищей, одетых скромно, без всяких нашивок и «брошек», с неподвижными лицами. Что это за люди, не было ни для кого загадкой.

Петушенко почувствовал их спиной, как сквознячок, и заговорил в более энергической манере. Его голос зазвенел от нахлынувших чувств и озабоченности делами производства. Даже в глубине души он не чувствовал, что ломает сейчас комедию. Но у некоторых, в том числе и у самого Петушенко, этот потешающийся над собой двойник был недоразвит. Петушенко не видел себя со стороны и не понимал, как смешно и даже глупо выглядит весь его трудовой энтузиазм, в который ни он сам, ни окружающие не верят.

— Вопросы по работе есть? — спросил Петушенко.

Строгов поднял руку. Петушенко нахмурился:

— Пожалуйста.

— Вчера мы два часа потеряли на том, что не вовремя опробовали двигатели на восемьдесят первой. То одно ждали, то другое, то электрика, то прибориста. Так каждый раз… Инженер на самолет не явился. Я говорю не о Росанове, а о… Из-за этого мы поздно обнаружили течь масла, — Строгов возвысил голос, — и вынуждены были передать неисправный самолет следующей смене…

«Один — ноль в их пользу», — подумал Росанов.

— Понятно, — поднял руку Петушенко, надеясь, что Строгов замолчит и пришедшие не разберутся, кто тут виноват.

— Нет, непонятно, — возразил Строгов, — получилось так, что всю сделанную работу мы фактически подарили следующей смене, которая, как известно, только запустила двигатели, проверила системы на герметичность и расписала карту. А мы план не выполняем. С такой работой, когда все приведенные единицы идут дяде, мы никогда не выполним план. Тогда зачем соцобязательства?

Строгов махнул в сторону соцобязательств, висящих на стене под стеклом.

— И всё, — закончил он уже на самой высокой ноте, — из-за того, что вы не вовремя пришли на самолет.

Петушенко пробил пот.

«Ловко», — отметил про себя Росанов.

Руку поднял демагог Бляхин-Мухин — пожилой, маленький, с выправкой сверхсрочника.

— Пожалуйста, — сказал Петушенко мрачно, полагая своей мрачностью запугать Мухина.

— Почему вы отпустили кладовщика? — спросил тот.

— Я? — изумился Петушенко.

— Его не было на рабочем месте, и мы час ждали инструмент. Работа стояла. Правильно сейчас заметил Виктор Гаврилович: в самом деле, зачем мы берем соцобязательства? Соцобязательства берутся для того, чтоб их выполнять.

Глядя на автомобильного маньяка Мухина, можно было подумать, что у него нет других забот, кроме выполнения соцобязательств.

«Два — ноль», — отметил про себя Росанов.

— Я его не отпускал, — пробормотал Петушенко растерянно.

— Как же он мог покинуть свой пост без вашего разрешения?

Товарищи из управления тихо зашли, и один стал что-то записывать в свою серую книжечку.

Петушенко стрельнул взглядом в его сторону и сказал:

— Ну, товарищи, по местам. Я во всем разберусь.

Напрасно он надеялся обмануть комиссию, делая вид, что виноват кто-то другой, а не он сам.

— Одну минуточку! — попросил слова бригадир радистов и, не дожидаясь разрешения, заговорил: — Вы забрали машину, и мы не смогли привезти блоки радиостанции. Самолет передали по смене неготовым.

— Да не брал я никакой машины! — взорвался Петушенко.

— Как не брали, когда ее не было. Вы ведь ездили на ней в столовую.

«Это уже три — ноль, — подумал Росанов, — наверное, вчера обо всем договорились и распределили роли. А может, постоянно держали камень за пазухой — и вот подвернулся случай».

Техники стали расходиться по рабочим местам.

— Ну, ты понял? — спросил Петушенко у Росанова, когда техсостав и «товарищи» исчезли. На его лбу и губе блестел пот, пальцы дрожали. Он полез в портфель и поспешно принял ложку хрена.

— Все ясно, — пробормотал Росанов.

— Я тебе говорил, что их надо давить, как гадов.

«Как раз-то и не надо, — ответил мысленно Росанов, — никакие они не гады. Просто каждому обидно, когда его считают гадом, которого надо давить».

Инженеры вышли на перрон для «рекогносцировки». В это время заруливала «сто четвертая» машина. При посадке на левой стойке снесло одну покрышку.

Лепесток бодрой походкой направился к самолету.

Росанов побежал заказывать запасное колесо и подъемник-домкрат, хотя к туполевским машинам по договоренности не должен был подходить вообще: он просто хотел помочь Петушенко.

Комиссия молча подошла к самолету, и оба инспектора, одновременно вздернув левые руки, поглядели на часы, засекая время, потребное на замену колеса.

А у Росанова на самолете дела шли наилучшим образом: «как учили». Попискивали колесики стремянок, щелкали замки капотов, подставлялись противни под вытаскиваемые фильтры — и все делалось скоро, без суеты и остановок, по инструкции.

«Куда делся Лысенко — академик по части замены колес на «тушке»? — подумал Росанов. — И комплектовщик куда-то пропал на срок, за который можно было бы, наверное, изготовить новое колесо и весь набор инструмента для его замены».

Впрочем, Росанов видел, что комплектовщика подзывал к себе Строгов и что-то шептал ему на ухо.

Комиссия скромно стояла у самолета, прикидывая, наверное, за какое время будут заменены колесо и датчики противоюза, которые также снесло.

Бедный Петушенко побежал за электриком, чтобы тот заменил датчики. Электрик подошел к самолету, наклонился над колесом и стал щупать проводку.

— Ну чего ты там щупаешь? — рассердился Петушенко.

— Надо.

— Заменить их надо.

— Сам знаю, что мне надо, — огрызнулся электрик, — а вы, если в электрооборудовании разбираетесь лучше моего, так сами и меняйте!

Петушенко задохнулся от злости.

Электрик выпрямился и не торопясь пошел к складу за новыми датчиками.

— А ты бегом не можешь? — крикнул Петушенко.

Электрик остановился, поглядел на него и криво ухмыльнулся:

— На склад мне вообще не положено ни бегать, ни ходить. Куда вы дели кладовщика?

— Я? Девал?

— И вообще не пожар. А за свои полторы косых я не нанимался еще и бегать. За двенадцать часов смены успею набегаться, оттого что вы вечно куда-то деваете то машину, то кладовщика.

Произнося этот монолог, он, разумеется, оставался на месте. Петушенко махнул рукой и сам понесся на склад.

А инспектора скромно поглядывали на часы и о чем-то размышляли.

Петушенко обернулся довольно скоро. Электрик не успел пройти и десятка шагов, как начальник уже летел со стороны склада, держа датчики за кабели, как двух крыс за хвосты.

Электрик поглядел на датчики и сказал:

— Оба левые, товарищ начальник. Поглядите на маркировку. Надо левый и правый. Видите индексы? Тут четные цифры, а тут должны быть нечетные. А у вас оба четные. С такой работой мы скоро вылетим… в трубу.

И электрик, делая вид, что ему противно держать датчики, сунул их Петушенко.

И начался неспешный демонтаж колеса. Делалось все «как положено», с соблюдением всех правил, точно по технологии. Ну а с этими «как положено» самую пустяковую работу можно протянуть до бесконечности. Когда сняли «разутое» колесо, выяснилось, что новое ставить нельзя, пока электрик не заменит свои датчики, а одновременно работать нельзя: кому охота лбами стукаться? Петушенко был в мыле.

Когда наконец колесо заменили и техники стали подкатывать к самолету водило для буксировки, Петушенко сам подбежал к ним.

— Что за бестолковщина? Неужели нельзя бегом?

— Бегом — только от милиции, — солидно заметил Лысенко, появившийся, когда колесо уже заменили.

Росанов видел эту травлю, хотел хоть как-то помочь Петушенко, но чувствовал свое полное бессилие. И все делалось так, что и не подкопаешься: все как положено, с заботой о безопасности полетов, о качестве обслуживания.

Вообще демагоги обожают всякие приказы, дополнения к приказам, изменения и изменение дополнений, всякие не отмененные со времен «Ильи Муромца» «положено» — «не положено», чтоб найти «документальное» оправдание своему в конечном счете нежеланию заниматься делом. А в области знания законов Строгов был, пожалуй, крупнейшим специалистом. Все свободное время он читал правила и приказы, вместо того чтобы повышать свой технический уровень.

— Где ты был, Лысенко, черт тебя побери? — спросил Лепесток.

— В медпункте. Зуб заболел.

Он открыл рот и показал зуб. Петушенко сплюнул и пошел прочь.

«Нельзя давить на самолюбие, — думал Росанов. — Ну а если уж ты хочешь, чтоб люди работали как машины — обеспечь их всем необходимым и знай все приказы и матчасть. И на энтузиазме, конечно, можно выехать, но тогда уж раскрой карты — и никакой тайной дипломатии. И сам ходи в телогрейке, и будь в первых рядах…»

«Вот, оказывается, как кидают в набежавшую волну…»

И тут он вспомнил, что «делает карьеру», и подумал… Впрочем, думать было уже некогда: в его сторону двигались «товарищи».

— Что у вас за работа? — спросил один.

— Регламент форма один-сто с заменами. Сейчас начинаем запуск и опробование двигателей, — сказал Росанов.

Строгов, играя роль этакого ворчливого, но добросовестного техника, мастера — золотые руки, педанта в выполнении всех пунктов регламента, подметал бетонку под воздушными винтами, хотя раньше никогда таким усердием и аккуратизмом не грешил.

— Все готово, товарищ инженер, — проворчал он, представляя, что сбился с ног. А начальства будто и не видел, полностью поглощенный работой. Где только этот старый комедиант веник нашел?

Излишне говорить, что Росанов показал товар лицом. И каждый техник проявил, говоря принятым слогом, чудеса трудового энтузиазма.

Еще крутились с легким жужжанием винты после пробы двигателей — один инспектор в наушниках сидел в кресле второго пилота, — когда на посадку зашел борт «восемьдесят шесть». Воздушный винт четвертого двигателя был остановлен и зафлюгирован.

— Что это с ним? — спросил инспектор с беспокойством.

— По-моему, они тренируются — отрабатывают посадку на трех двигателях. Имитируют особые случаи полета.

Инспектор и Росанов поглядели, как самолет произвел посадку, в конце полосы отрулил на рулежную дорожку и начал запуск четвертого двигателя.

— Точно. Тренируются, — сказал инспектор.

Глава 3

Люция Львовна шла своей подпрыгивающей походкой рядом с командиром летного подразделения Мамонтом. От быстрой ходьбы она раскраснелась, и на верхней губе у нее выступил пот. Мамонт не спеша переставлял свои длинные ноги, сердито щурил глаза — искал борт «восемьдесят шесть». Он был снисходителен и, насколько мог, вежлив, заранее извиняя женщину за глупые вопросы «про авиацию», хотя пишущей братии недолюбливал. Лет десять назад он возня с собой как-то одного щелкопера, не ожидая никаких пакостей, пригрел, что называется, змею на груди, а потом тот накрутил такого в газете, такого героизма накрутил, что все подразделение потешалось, а начальство вырезало талон за нарушение наставления по производству полетов (за героизм)!. Поэтому Мамонт особенно не расслаблялся, а подумывал, как бы половчее избавиться от общества назойливой журналистки.

Впереди, у ангара, уже собрались летные экипажи для тренировки. Заметив издали отца-командира, все разом как бы повзрослели, посерьезнели, смех и толкотня прекратились. Люция Львовна не могла этого не заметить и глянула на Мамонта чуть ли не с восторгом.

— О чем они говорили? О чем смеялись? — спросила она.

— Анекдоты, наверное…

— Вас боятся?

Мне об этом не докладывали.

— Уважают?

Мамонт подумал, что самолет, наверное, для тренировки не подготовлен, коли экипажи болтаются без дела, и в ответ только пожал плечами.

Он недолюбливал технарей, особенно после того, как они сожгли «три шестерки». Этот самолет был самый «летучий» в подразделении: ведь самолеты, как и люди, все разные.

«Ну, сожгли бы «семьдесят седьмую» — черт бы с ней, — думал он, — не машина — утюг».

— А за что вас уважают? — не унималась Люция Львовна.

«Экая дурища!» — подумал он.

— Мне об этом не докладывали.

«Солдафон!» — решила Люция Львовна.

«Запорет своей простотой», — подумал Мамонт и вслух предположил:

— Может, за лысину?

«Нет, он милый», — переменила свое мнение Люция Львовна:

— А что входит в круг ваших обязанностей?

— Многое, — нехотя отговорился он, — отвечаю за безопасность полетов во вверенном мне подразделении, за выполнение плана по перевозкам, за подготовку летного состава… Многое… Сейчас будем тренироваться.

— Как?

— По программе, конечно.

— А что это такое?

— Будем имитировать взлет, когда один движок, к примеру, издох, то есть, извините, отказал на взлете. Ну, посадку на трех двигателях, посадку с закрытой шторкой слепого полета… А еще в круг моих обязанностей входит ругаться с инженерно-техническим составом.

Люция Львовна увидела загорелого до черноты старичка с голубыми глазами («Через них было видно небо», — придумала она поэтическое сравнение с доской на плече.

Мамонт наконец сообразил, как избавиться от назойливой собеседницы.

— Это Филиппин, — сказал он, — не человек — легенда.

— Так это он? Я многое слышала о нем, но он, как я поняла, недолюбливает писателей. По крайней мере, не жаждет с ними говорить.

— Скажите какую-нибудь заведомую глупость, — посоветовал Мамонт, мысленно добавив: «Что для вас проще простого», — и он, опровергая вас, расскажет что-нибудь интересное.

— Зачем ему доска?

— Сейчас узнаем. Филиппыч!

— Здорово, Вася, — буркнул старик, не чувствуя себя польщенным вниманием большого начальника.

Для того чтоб сплавить писательницу, Мамонту пришлось свернуть к обочине, где Филиппыч остановился, положив локоть на поставленную дыбом доску. ЛПС от нечего делать — самолета-то нет — следил за командиром, «его бабой» и Филиппычем.

— Что делаете? — спросил Мамонт.

— Подвинь колодку, — буркнул тот.

Мамонт двинул ногой колодку, что ставят под самолетные колеса.

Филиппыч сказал:

— Будет!

Потом положил на колодки доску и сел — летчики у ангара засмеялись. Ай да Филиппыч! Для него сам черт не брат.

Мамонт представил Филиппычу Люцию Львовну — тот рассеянно кивнул и стал глядеть на самолет, который начал взлет. Потом выругался.

— Вы что? — спросил Мамонт.

— Пр-рохвост! Нос придержал, скоростенку набрал поболее скорости отрыва, а потом резко подорвал — для шику. Свечой лезет. Ну я ему скажу!.. Впрочем, машина пустая. Московский воздух повезли.

Мамонт, насколько мог, выразительно поглядел на Люцию Львовну.

— Вы по почерку узнаете летчиков? — спросила она.

Филиппыч пропустил вопрос мимо ушей. Потом повернулся к Мамонту:

— Самолет для тренировки еще не готов… А как же это, Вася, получается, что мы возим в Магадан московский воздух? Как же это так?

Мамонт развел руками.

— Заказчик нам все оплатил. А раз так — пусть хоть вакуум будет в ероплане.

— А заказчик откуда копейку берет? Копейка-то народная, едрён-корень! Ведь можно было захватить по дороге какой-нибудь груз? Ты-то, Вася, прежде всего гражданин, а не клык моржовый. Ты, Вася, ведь патриот, а не…

— Не было, Филиппыч, груза. Извини.

— Я этого так не оставлю.

— Ладно, Филиппыч, разберемся.

Мамонт слегка поклонился и пошел к ангару, зная, что Филиппыч сейчас выдумает еще какую-нибудь жалобу или предложение.

— Можно я с вами посижу? — спросила Люция Львовна у Филиппыча.

— Садитесь. Не жалко.

Вдруг Мамонт на ходу резко взмахнул рукой, поймал летящую муху и, пребывая в некоторой задумчивости, слегка вытянул ей голову. Несмотря на свою дородность и медлительность, командир в нужные моменты умел производить молниеносные и точные движения. В обычные дни он молчал. Про его молчание ходили анекдоты. Но иногда и он произносил лишние слова и даже грубил. Впрочем, грубил только своим. И чем вежливее говорил и слаще улыбался, тем был злее.

Он перебрал в памяти разговор с журналисткой, прикидывая, не сказал ли чего лишнего: пожалуй, нет — и поздоровался с летчиками.

— Готов? — спросил он.

— Нет, — ответили сразу несколько человек.

— Когда?

— Должны выкатывать.

И в самом деле створки ангара начали медленно раздвигаться.

— База так омерзительно работает, что ее следовало бы облить бензином и сжечь, — мрачно пошутил Мамонт, ЛПС одобрительно заулыбался: всех злила задержка вылета. Тем более истекал дефицит аэродромного времени, когда в небе нег столпотворения. Ну а кто из ЛПС помнит, чтоб тренировки начинались вовремя?

Ирженин сердито поглядывал на техников. Те вовсю «шустрили» — отцепляли водило, дозаправляли движки маслом.

«Раньше надо было шустрить!» — думал он, приняв метафору командира чуть ли не в буквальном смысле: развлекался.

«А как будем обливать Базу? По частям? Начнем с ангара?»

— Базу надо облить бензином и сжечь, — повторил Мамонт: он был необычно разговорчив, — а тех, что будут выскакивать, расстреливать. Только так здесь можно навести порядок.

Ирженин сделал вид, что прикидывает, где бы лучше расположить огневые точки, чтоб секторы обстрела перекрывались.

Наконец самолет был подготовлен.

— Поехали, товарищи! — сказал Мамонт.


— А знаете, Филиппыч, — сказала Люция Львовна, — вот командир все ругал Базу. У него даже есть изречение на этот счет. Чем вы объясняете это?

— Ничем не объясняю… Наземные вообще любят подсчитывать привилегии ЛПС, а ЛПС этого не любит. Не любит, когда про него говорят: «Ишь морду наел!» Ведь пилить по всей географии через шесть часовых поясов, и все сидя… И воздух, которым дышишь, пересушен — из компрессора двигателя. И кислородное голодание. И брюхо растет от неподвижности, и в животе урчит: молока нельзя перед вылетом, а также молочные изделия… А морду наедают оттого, что из-за кислородного голодания все время есть охота. Ну и толстеешь, и морда делается красная… Вон пошла на тренировку «восемьдесят шестая». Наконец-то!

Филиппыч поглядел, как самолет взлетает, и продолжал:

— И вот на земле всякие умники говорят: «Во, морду наел, а все ему мало». Морда-то, она, конечно, морда, а и нервы не в порядке, и геморрой, и мужские инстинкты притуплены. А на эстафете сидишь, разве отдыхаешь? Все одно привязан. Ну а потом, когда в профилактории спишь, обязательно рядом кто-нибудь храпит: не выспишься никогда по-человечески. Ну и потом самолеты все же летают по воздуху, варежку особенно не разевай… Хорошо посадил, чисто. Молодец!

Филиппыч поглядел, как самолет садится.

— Ну а какой техник думает, что на самолете летают люди? Сдернул фильтры, воткнул на место — и карту расписал. Есть такой анекдот. Бортмеханик спрашивает наземного техника: «Все готово?» — «Все, можешь лететь». — «Поехали со мной». — «Погоди, еще раз самолет обегу». Понимаешь теперь, отчего Васька так шипит на Базу? Вообще на земле не знают летной работы, а летун не знает, что и технарю тоже не сладко.

Внимание Филиппыча привлекли два техника, которые накидывали чехол на мотор, но им мешал ветер.

— Ну как ты зачехляешь? — заворчал он, как будто его можно было услышать за сотню метров. — Во дубина! Ветер! Заходи слева! Слева, говорю, заходи! Ну вот. Так. А ты чего стоишь? Помоги товарищу. Давно бы так! Лентяй ты, Академик!

Филиппыч укоризненно покрутил головой. Люция Львовна улыбнулась. Потом спросила:

— Почему вы недолюбливаете писателей?

— Врете больно, — отозвался Филиппыч. — Это что еще такое?

— А что?

— Два движка во флюгере. Ведь не должны по программе отрабатывать посадку на двух двигателях.

— Как во флюгере? Что это такое?

— Да вырублены, и лопасти установлены по потоку. Да…

Филиппыч начал было свое «выступление», но вовремя остановился, вспомнив, что рядом женщина, и только плюнул. Потом поднялся. Люция Львовна тоже встала. Они были одного роста.

— Что-то тут не то, — пояснил Филиппыч, — ну-ну, — начал он «подсказывать» пилоту, — выравнивай… так, так… Еще немножко… Доверни. Подбирай… Правильно. Это Ирженин… Молодец!

— Ирженин? Да? — оживилась Люция Львовна.

— Да, а вот и Линев-парторг сюда направляется. Картуз уж три раза поправил. Нервничает. А вот и сам Чикаев. Вынужденная, не иначе. Пойдем отсюда. Здесь нам делать нечего.

Самолет шел к перрону как-то нахально, сердито и, не пожелав заруливать на стоянку, выключил двигатели посреди рулежки: иногда самолет своим ходом может больше выразить, чем физиономии летного состава.

Из раскрывшейся дверцы сердито высунулась стремянка и сердито встала на крючки. Из кабины стали не спеша выходить летчики со спокойными лицами.

— Пойдем, пойдем, — сказал Филиппыч, — здесь и без нас разберутся.

Он смекнул, что журналистку надо отвести куда-нибудь подальше: еще сдуру напишет чего-нибудь про героизм. Конечно, ее писанину в печать не пропустят, а начальство выводы все-таки сделает.

— Вот она, ваша матчасть, — сказал Мамонт с ухмылкой Линеву, — вот она, товарищ парторг. Любуйтесь!

Он показал на «матчасть», которой следовало бы любоваться, и все машинально поглядели на самолет. Мамонт, казалось, торжествовал.

Николай Иванович Линев не любил, когда вот так улыбаются: лучше б уж матом запустил.

Мамонт отошел в сторону и медленно вытащил сигареты.

— Да что случилось, объясните толком, — спросил Линев у бортмеханика Войтина.

— А ничего страшного. Тренировались, повышали, значит, выучку летно-подъемного состава, согласно…

— Короче!

— Отрабатывали посадку на трех двигателях. Один как бы отказал. То есть сами его выключили…

— Не надо мне популярных лекций.

— Садились на трех, и тут воздушный винт двигателя номер два чего-то заискрил. Это нам не понравилось. По приказу командира я выключил и этот двигатель и для гарантии включил первую очередь пожаротушения, хотя в этом не было никакой необходимости. Сели на двух. Вот и все.

— Ну, это не наш дефект, а конструктивно-производственный, — успокоил Войтина Линев. — Это не мы виноваты.

— А какая нам разница, дорогой товарищ, чей это дефект: ваш или не ваш? — спросил командир. — Все дефекты наши. И нам хотелось бы еще потренироваться — отработать слепую посадку.

«Сегодня же капнет «самому», — подумал Линев, — как бы это предотвратить?»

Он стал лихорадочно перебирать в уме ошибки Мамонта, которые База когда-то «по-дружески» замяла.

— Постараюсь сделать так, что часа через два вы сможете продолжить тренировку, — сказал он, — я сам займусь самолетом.

— Да? Сам? — заулыбался Мамонт, возвышаясь над сутулым парторгом. — У вас есть резервный борт?

— Этот подготовим.

Мамонт поднял руку — показалось, он хочет прихлопнуть Линева своей лапой, но он просто почесал в затылке, сдвинув фуражку козырьком на нос. Потом поправил фуражку и уставился на Чикаева — тот молчал.

Подъехал тягач, инженер Росанов соскочил с подножки и сказал Линеву:

— Сейчас мы этот борт перебуксируем к ангару.

— Зачем?

— Его оттуда выпускали, пусть там в занимаются причинами. Это не мой борт. Мне и своих грехов хватает, чтоб расхлебывать чужие.

— Пусть здесь стоит, — сказал Линев и поморщился, — слейте пока масло с двигателя. На нем сработала противопожарная система.

— Этим должна заниматься смена, которая выпускала самолет. Передавать самолет с участка на участок в неготовом виде не положено. Нарушение.

— Прекратите демагогию, товарищ Росанов! — сказал Линев. — Самолет должен вылететь как можно скорее.

Чикаев в этот момент сощурил глаза на Линева и играл желваками: он, пожалуй, был недоволен инициативой парторга. Росанов зло буркнул:

— Не положено!

И поглядел на Чикаева, словно ища поддержки. Но тот смолчал.

— Дайте мне техника, — сказал Линев, — я сам займусь этим самолетом. Бы свободны!

— Не положено! — повторил Росанов в сторону, так, чтоб все слышали. — А кто карту будет подписывать?

— Я! Я! — не выдержал Линев и выругался шепотом.

Росанов направил в распоряжение Линева техника Строгова: тот любил вертеться на глазах у начальства. Отчего бы не сделать человеку приятное?

Глава 4

Пожалуй, мы несколько погорячились, когда сказали, что у товарища Чикаева не было личной жизни. В самом деле, если б не аэродром и авиаторы, с которыми приходится сталкиваться по долгу службы, то можно сказать, что он ни с кем не встречался и никого не видел. Но однажды к нему явилась Люция Львовна — узнать мнение о рукописи по истории аэродрома и выслушать указания.

Она явилась без предупреждения, делая вид, будто не понимает его нежелания принимать гостей, весело осмотрелась, отметив беспорядок и запущенность квартиры, и устроилась в кресле. Она глядела на Чикаева во все глаза — «профессионально», и это злило его.

«Экие нахалы эти писаки», — подумал он.

— О вашей рукописи скажу следующее, — заговорил он вяло. — Все, что делается на аэродроме, запланировано все-таки свыше. Пусть решения вышестоящего командования, дойдя до низа, как-то изменятся, пусть вообще превратятся в невообразимое, но между так называемыми «верхами» и «низами» существует прямая связь. У вас же все аэродромные события происходят стихийно. Это неправильно. Вы просто не увидели связей. А связи есть. Сами понимаете. Вы словно не заметили реорганизации Базы.

— Но ведь и так называемые «низы» влияют на так называемые «верхи». Пример тому — Мишкин.

Чикаев досадливо поморщился:

— Боюсь, вы позволяете себе слишком много так называемой «правды». Пользы от этого аэродрому никакой. Сами понимаете.

Люция Львовна испуганно поглядела на Чикаева.

— Не приписывайте литературе какую-то особую разрушительную силу. Поверьте, никто, прочитав любую книгу, не пойдет ломать аэровокзал. И я говорю только о том, что всем известно и без меня. Сейчас все грамотные.

— Я отметил места, которые следует безо всяких разговоров выкинуть. Надо писать по-умному, чтобы любой читатель, начав фразу с середины, не подумал чего-нибудь лишнего. И чтоб начальство не подумало чего-нибудь… А то, что сделали вы, пользы не принесет. Сами понимаете.

Фразу «сами понимаете» он произносил, понижая голос и щурясь.

Люция Львовна глядела на Чикаева во все глаза.

— Сами понимаете, — повторил он, словно имел в виду какую-то тайну, известную только ему, собеседнице и еще кому-то там, наверху.

— Вы заказываете музыку, — сказала она, — и постоянно упираете на то, что я что-то понимаю сама. А вот я сама ничего не понимаю. Не понимаю, зачем загонять болезнь внутрь? Зачем заниматься шпаклевкой и подкраской? Если мы сегодня не устраним проблему, то завтра их будет две. И задачи искусства…

— Мы вам заказывали не произведение искусства, а историю наших достижений. Произведения искусства уже созданы: Пушкин, Лермонтов, Достоевский, Толстой, Шолохов.

— Ваше счастье, что я не имею власти направлять деятельность вверенной вам Базы, — снасмешннчала Люция Львовна, — и мое несчастье, что вы пытаетесь направлять мою деятельность.

— Потом вот еще какое дело, — сказал Чикаев, не слушая собеседницы. — Я, конечно, понимаю трудность вашего дела: писать надо интересно. Ну, к примеру, все застольные, «интересные» беседы — рассказ о каких-то действительных, а чаще мнимых недочетах. То есть рассказ о выполнении и перевыполнении плана не предмет для светской беседы…

— Между прочим, если о каком-то недостатке, часто легко устранимом, сказать вслух и безо всяких ужимок, то о нем тотчас перестанут говорить. Он превратится в «то, о чем все знают», в банальность. А всякие слухи, проистекающие от нежелания выносить сор из избы, всегда преувеличивают опасность. Это я продолжаю развивать вашу мысль. Преувеличивают для занимательности. Часто ночной страшный лес утром оказывается ухоженным, уютным парком. Не так ли?

— Не будем подробно разбирать все мысли и соображения, которые могут прийти в голову по поводу вашего замечания. А будут вопросы, обращайтесь — поможем.

Люция Львовна невесело улыбнулась. Потом провела пальцем по столу и сказала:

— Пыль. И вокруг беспорядок.

— Что, что?

Она поднялась и стала прохаживаться по комнате взад-вперед. Он тоже встал. На какое-то мгновение Чикаеву показалось, что перед ним состарившаяся, перекрасившая волосы в черный цвет Люба. Он заволновался.

«Да нет же! Ничего общего, — сказал он себе, — просто движутся как-то сходно».

Она остановилась перед ним в ложном смирении, опустив голову.

«Сейчас что-нибудь выкинет», — подумал он.

— К слову, о том, что достижения не предмет интимной беседы. Тут кое-кто для занимательности рассказа ворчит, и совсем не профессионально, по поводу второй полосы.

— Я тут ни при чем, — улыбнулась Люция Львовна кокетливо.

— Разговоры происходят от непонимания. Или от неумения найти более пикантную тему.

— Говорят, что полоса не нужна.

— Знаете, почему технари — скучные люди? — спросил Чикаев.

— Я этого не говорила.

— Оттого, что они не могут о своей работе говорить в популярной форме. А вот люди так называемого искусства могут. Не вынуждайте меня, технаря, устраивать для вас ликбез. Полоса нужна.

— Охотно верю.

— Напишите рассказ о необходимости второй полосы.

— Боюсь, что этот рассказ не будет захватывающим чтением. Боюсь, что это не предмет искусства. И потом. Литература «прямого действия» всегда бьет мимо. Впрочем, надо подумать.

— А по поводу полосы хотелось добавить еще два слова. Техника совершенствуется. Скорости и грузоподъемность самолетов увеличиваются. Лет через двадцать, году этак в восьмидесятом, аэропланы будут поднимать по триста-четыреста пассажиров. Кроме того, существуют и международные стандарты не только на технику, но и на полосы. Старая полоса имела рельеф вертикального разреза, не удовлетворяющий современным требованиям. А в нашей авиации главнейший принцип — безопасность. Запишите это!

Чикаев ткнул пальцем в рукопись, лежащую на столе.

— А раньше удовлетворял?

«Еще один глупый вопрос — и я ее выставлю за дверь», — подумал Чикаев, понимая, что не даст хода своему недовольству.

— Раньше самолеты были ма-аленькие! — пропел он, показывая двумя пальцами, большим и указательным, размеры самолетов.

— Но можно было бы найти другое место для аэродрома и не трогать деревни.

— Нет, нельзя. Тут учитывалось многое. Учитывалось и развитие техники. Выбран оптимальный вариант.

— Попробуем написать повесть «Взлетная полоса». Как название?

— Ничего. Только пишите в доступной форме.

Люция Львовна засмеялась:

— Прославим тех, кто построил вторую полосу, в доступной для них форме.


Провожая до двери Люцию Львовну, Чикаев вспомнил, как познакомился с Любой. Была зима, черные тени, ослепительный снег и избыток сил и радости.

Следующим утром, сидя в кабинете, он готовился к совещанию с замами, когда позвонили из ПДО и сообщили о возврате борта «восемьдесят шесть».

— Как! — подхватился он с кресла. — Та, что села на тренировке? Вы это имеете в виду? С отказом противообледенителя винта?

— Она села еще раз.

— Причина?

— Взлетели без масла.

— Как? — завопил Чикаев. — Как без масла?

На другом конце провода в ответ засопели.

— Это бред! Это розыгрыш! Первое апреля! Такого быть не может! Такого не знала авиация с… с «Ильи Муромца» и «блерио».

Он бросил трубку и разразился такими ругательствами, что в целях экономии бумаги мы приводить их здесь не будем. Потом вызвал шофера.

Это был уже самый настоящий возврат. И тут уж никуда не денешься.

Самолет с грузом апельсинов вылетел на Север и через двадцать минут вернулся и произвел посадку в аэропорту вылета на трех двигателях. В полете, спустя некоторое время после взлета, загорелась красная лампочка «Минимальный остаток масла». Бортмеханик Войтин был в полнейшем недоумении: перед вылетом баки были заправлены полностью, и он даже проверил уровень масла по мерным линейкам. Кстати сказать, на этом же моторе техник Строгов сливал масло после срабатывания пожарной системы во время тренировки. Войтин, судя по масломеру в кабине, во время полета, видел, что загорание лампочки произошло не просто так. Сомнений никаких не было: масло куда-то уходило. Двигатель был выключен, зафлюгирован.

«В такое время! В такое время, когда и без того неувязки! Подсунуть такое! — скрипел зубами Чикаев. — Этот возврат никак не удастся классифицировать как прерванный взлет».

Затормозили у самолета.

— Где объяснительные экипажа? — спросил он.

— Здесь, — ответил начальник смены Петушенко, — утверждают, что перед вылетом масло было в норме. Росанов то есть.

— Объяснительные выпускавших самолет?

— Написаны. Двигатель снаружи сухой.

— Напишите и вы. Почему приняли неготовый самолет с соседнего участка? Почему допустили нарушение?

— Слушаюсь! Не было шофера на маслозаправщик, и мы…

— И вы объяснительную, — бросил Чикаев.

Потом деревянной походкой направился к машине.

— Вот с такими людьми мне приходится работать, — буркнул он. Шофер Коля вздохнул. Чикаев внезапно почувствовал усталость.

— С такими работничками коммунизма не построишь, — ответил ему в тон непонятно как появившийся рядом техник Строгов.

Чикаев терпеть не мог таких «единомышленников» и мрачно поглядел на Строгова — тот улыбался так обольстительно, словно с ним одним и можно строить светлое будущее.

«Похож на уголовника», — подумал Чикаев и тут почувствовал, что его сердце внезапно очутилось в твердой оболочке, не дающей возможности шевельнуться. Он судорожно глотнул воздух, надеясь, что оболочка ослабнет. Но она словно окаменела. На его лбу выступил крупными каплями пот. Ему показалось, что потемнело и в темноте замелькали изогнутые светящиеся змейки.

— Что с вами? — спросил Петушенко.

— Все в порядке, — с трудом выговорил Чикаев.

Глава 5

Росанов думал о том, что надо делать карьеру. При этом он не без некоторой иронии думал и о карьеристе Мишкине.

«Во, морда! — думал он. — Сколько, оказывается, гадостей может наделать один человек. И все только оттого, что не поглядел под колеса, не увидел льда. А какие последствия! Надо быть в нашем деле аккуратным, не распускаться. Внимание должно быть всегда включенным на максимум».

Еще он думал о других «карьеристах», которые на каком-то этапе допускали ошибки с далеко идущими последствиями. Наверное, на каждом аэродроме можно услышать где-нибудь в каптерке истории о нарушениях, передаваемые в назидание потомству из поколения в поколение.

«Тут как в горах, — думал Росанов. — Ни при каких обстоятельствах нельзя рот разевать. Ступил не на тот камень — и поехала лавина. А что касается карьеры, то тут надо быть предельно собранным».

Повод отличиться не заставил долго ждать.

С Севера пришел самолет с отказом сигнализации «Шасси выпущено». Командир доложил на землю о неисправности. Росанов, вызванный руководителем полетов на полосу, рассмотрел самолет в сильный бинокль и сказал экипажу:

— Ничего страшного. Шасси выпущены. Для гарантии поглядите на замки выпущенного положения. Их можно увидеть сквозь окошко в подпольном пространстве.

— Вас понял! — отозвался механик из эфира.

Сели, как положено, да только механик сгоряча расколол стекло, не заметив, что оно крепится всего одной гайкой.

Росанов выполнил на самолете все, что положено, «в рекордно короткий срок», а также заменил разбитое стекло, проявив при этом «русскую сметку», так как стекла были только на складе соседнего участка.

Бортмеханик балагурил, благодарил Росанова, говорил, что из-за такой мелочи, как стекло, можно было бы склепать задержку и даже прослыть трусом.

— Твои словеса мне не нужны, — сказал Росанов, — лучше пойди в АДС[5] и напиши в журнале благодарность за отличную работу.

Механик нахмурился.

— А надо?

— Надо. Не буду объяснять почему, но надо.

«Осточертели мне машинки для стрижки газонов — вот и все объяснение», — закончил он мысленно.

Механик двинулся в АДС как на заклание: не любил писать. В авиации каждое лишнее слово на бумаге или в эфире — петля на шею.

Росанов мучился весь день:

«Мелко! Как мелко, Витя! Слабый у тебя все-таки характер. Правы Академик и Лепесток».

А к вечеру он назвал свои терзания «незрелыми», подростковыми. Однако в конце рабочего дня, уже в раздевалке, желая как-то облегчить душу, рассказал о начале своей карьеры авиатехнику Апраксину, одному из двужильных, которые больше молчат. Работают и молчат.

— Мелко, пожалуй, — сказал он в завершение.

— Мелко, — согласился Апраксии и посоветовал: — Не мельтеши.

«И в самом деле мелко», — дошло до Росанова, хотя до разговора он не был в этом уверен, даже тешился «страданиями», видя в них признак собственной неиспорченности.

На другой день, как уже говорилось, произошел возврат «восемьдесят шестой». Ирженин, с которым Росанов двадцать минут тому назад прощался, вылез из самолета и прямым ходом направился в АДС. Его лицо было спокойным и злым. На Росанова он даже не глянул. Так и проследовал с поднятым подбородком мимо.

— Масла было в норме! — крикнул Росанов, узнав о причине возврата.

— Полноте, — буркнул тот, не останавливаясь.

Появилось начальство. Войтин, механик Ирженина, разводил руками: он, как и Росанов, ничего не понимал. Масла и в самом деле было в норме.

…А потом вопросы, объяснительные записки, беседы с незнакомыми товарищами, повторные беседы, и повторные объяснения, и повторные записки.

— У меня все было в норме, — утверждал Росанов.

— Тот не инженер, который после вынужденной не скажет, что перед вылетом все было в норме, — сказал Чикаев, присутствующий на одной из бесед, — но факт, что маслобак оказался пустым?

— Факт.

Росанов вспомнил спину Ирженина, который шел от самолета, не желая видеть его, и заговорил:

— Что же это такое у нас получается? Выходит, техник Апраксин, один из самых добросовестных в смене, не заправил бак маслом, бригадир его не проконтролировал, инженер ОТК прохлопал ушами, бортмеханик не проверил количество масла по масломерам в кабине и по нырялу. Так, что ли? Командир, значит, тоже не видел масломеров. Я, занимаясь этой машиной и запустив двигатели по предполетной, тоже ничего не видел. Вы это хотите сказать? Нет, дорогие товарищи! Бак был по завязку. Я это своими глазами видел. И еще видел, как Войтин проверял уровень масла по нырялу, не доверяя приборам. Кстати, вы не замечали разве, что нет бортмеханика и инженера, — он поглядел на Чикаева, — вернее, тот не механик, который безо всякого даже участия разума не поглядывает во время запуска двигателя на масломер…

— Двигатель был снаружи сухой, — сказал Чикаев, — течи масла нигде не обнаружено. Это факт?

— Факт.

— А факты — вещь упрямая.

— А разум, — влез зам Чикаева по общим вопросам — толстый молодой человек по кличке Термоядерный, — разум, — повторил он, — товарищ Росанов, — вещь в нашей работе ве-есьма полезная. Тут вас хвалили, мы думали вас поставить выше… благодарность бортмеханика… — Зам Чикаева махнул рукой и поморщился.

Росанов вспомнил, как начал делать карьеру, и помрачнел.

«Мелко это, — подумал он, и у него пропало всякое желание защищаться, — плетью обуха не перешибешь. Теперь крупнейшее понижение, строгий выговор с занесением… «Карьера», одним словом».

Он криво ухмыльнулся.

— Без стрелочника, я понимаю, нельзя, — буркнул он, — а масла было в норме, и самолет я получил готовый. И свидетелей на свои глаза не ставлю.

Петушенко (все-таки неплохой он малый!) отпустил Росанова домой раньше времени — «погулять на нервной почве».

Росанов двигался через павильон регистрации пассажиров к автобусной остановке и вдруг заметил институтского приятеля — Женю Ивлиева, отчисленного в свое время из института, рядом — Сеню-головастика и какого-то вертлявого типа в аэрофлотовском картузе. Росанов хотел было их окликнуть, но они свернули в ресторан, где Росанов не бывал ни разу.

«Может, показалось? — подумал он. — Может, это видение, так сказать, струя в глазах?»

Уже в автобусе он против воли думал о Жене.

Что же за человек был Женя Ивлиев?

Это был малый с простодушным, широким лицом и наивными голубыми глазами. Учился с Росановым на одном курсе и звезд с неба не хватал. Но это только в учебе он не хватал звезд.

По сравнению со студентами других городов у Росанова и его однокашников было большое преимущество — Волга. По Волге шли грузы из Астрахани вверх и из Москвы в Астрахань: цемент, тес, арбузы. И конечно, существовала надобность в грузчиках, так как за простой судов клиенты платили большие штрафы.

Как Женя завоевал авторитет среди различного рода клиентов, сказать трудно. У него были приятелями люди из торговых организаций, комбинатов подсобных предприятий, стройконтор и прочих шарашек. Жене звонили в общежитие и сообщали:

— Арбузы!

И Женя набирал желторотых первокурсников на эту работу, где больше червонца в день не заработаешь. Естественно, Женя был бригадиром первокурсников и, само собой, получал двойную бригадирскую ставку, не выходя из общежития.

Когда звонили насчет цемента, он набирал бригаду из более солидных ребят: третий-четвертый курсы. Это была хорошая работа, но был в ней один недостаток: долго харкаешь цементом, и потом пыль неделю выходит вместе с потом. Но Женя о недостатке этой работы знал только теоретически.

Иногда ему сообщали:

— Тес!

И тогда на баржи шла уже «аристократия», лучшие Женины друзья. Договор с клиентами всегда составлялся на ручную разгрузку, но всякому ясно, что бригада тут же нанимала крановщика, который оставлял основную работу и входил в общий пай с клиентом, подписавшим договор. Тоже работа не ахти какая сладкая. Но не пыльная. И денежная.

Бывали дни, когда под разгрузкой стояли сразу три баржи с арбузами, четыре с цементом и две-три с тесом, а одна бригада первокурсников разбирала после пожара какой-нибудь дом. Женя не гнушался никакой черной работы, делая ее, разумеется, не своими руками. Все-таки бессовестным малым был этот Женя. Но что делать? Росанов тогда не знал, что с ним делать. Да и теперь к нему, наверное, не подберешься. Наверное, поднабрался опыта. Теперь к нему и на кривых оглоблях не подъедешь. До поры до времени, разумеется.

Женя был знаменитостью, в некотором роде даже героем и кормильцем. Ни в одном институте города не было такого Жени: все главные работы перепадали ему. «Авиаторы» слегка презирали студентов других учебных заведений. Авторитет Жени был так велик, что ни у кого даже язык не повернулся сказать ему, что он не прав, когда он стал брать со своих же приятелей налог за бездетность и еще какой-то комиссионный сбор. Все понимали, что против него можно было бы возбудить уголовное дело, но тогда работы могли бы уплыть студентам других институтов.

Женя ходил в черной железнодорожной шинели, не курил и не пил, но, по-видимому, мог и выпить, когда надо.

Через год своей деятельности он стал набирать грузчиков у пивных и расплачиваться с ними наличными на месте. Это студентам не понравилось. Женю пришлось прижать в темном углу и намекнуть, что он не прав. И он пообещал не брать грузчиков со стороны.

Сгорел он, как всегда в таких случаях водится, на глупости. Один наивный первокурсник, сильный в арифметике и слабый в экономике, после разгрузки арбузов и расчета нашел, что ему заплатили меньше, чем он ожидал. Он сдуру побежал в контору со своими семью рублями, и тут выяснилось, что Женя берет со студентов налоги, что не положено. Возбудилось уголовное дело. Женю отчислили из института, и он исчез в неизвестном направлении.


Около дома Росанову мелькнуло еще одно «видение» — темно-вишневая «Волга» Ирженина. Сам он сидел за рулем и был в майке с портретом Иисуса Христа в терновом венце. Рядом сидела Маша в матросском костюме.

«Какая кретинская майка!» — подумал Росанов.

Дома он сел поужинать. В хлебнице лежал кусочек хлеба.

— Нет хлеба? — спросил он у Нины. Та была в самом веселом расположении духа и, улыбаясь, пошутила:

— Не так уж ты много зарабатываешь, чтобы…

Росанов вскочил, схватил стул и разнес его об пол, расколов при замахе еще и люстру. Потом швырнул ножку, оставшуюся в руке, в угол и вышел вон.

Шагая по улице, он бормотал:

— Вкалываешь на двух работах! Превратился в животное, в скотину! И ради чего? Ради чего? Кто бы мне объяснил, ради чего? Хоть топись. «Дурак же ты, братец… пошлый дурак! Поделом же тебе! Околевай себе, как муха…» «Грушницкий, — сказал я, — еще есть время. Откажись от клеветы… вспомни, мы были когда-то друзьями…» Боже! Что лезет в голову! Ну при чем здесь Лермонтов? Наверное, Ирженин и Маша поехали купаться.

— Утопиться, что ли? — спросил он себя вслух. — Жить совсем неохота.

Был вечер. Он сел на лавку и предался невеселым размышлениям.

«Дурак же ты, братец… пошлый дурак! Поделом же тебе…»

А потом побрел домой. Куда деться-то? Некуда больше идти. Некуда. «Не так уж много ты зарабатываешь». Дура, пошлая дура!


Нина, пользуясь хорошей погодой, гуляла с Настькой. Он щелкнул выключателем и тотчас увидел на темном столе белый конверт, белизна которого заставила его вздрогнуть. Точнее, это потом он подумал, что его напугал один вид конверта и он будто бы даже вздрогнул от одной только его белизны. Это было письмо от Люции Львовны.

— Чего ей-то надо? — проворчал он, словно ему напомнили о каком-то детском грехе.

Он нетерпеливо и неаккуратно («Ну чего ей-то надо, черт ее дери!») разорвал конверт. Мелкий, ровный, с летящими прочерками и сильным нажимом почерк («Нажим говорит о чувственности»). Листки небольшие, плотные. Он медленно, выжимая один листок за другим, как карты, собирался одним взглядом понять «все», но ничего не мог понять. Какой еще мальчик? Откуда? Откуда мальчик-то? Он принялся перечитывать, вдумываясь в каждое слово. И его охватил ужас. Может, это шутка? Ну конечно же, шутка! Такого и быть не может. Он попробовал улыбнуться. Нет, это не шутка: так не шутят. Ему показалось, что его жилы и мелкие кровеносные сосудики, вдруг, когда, он «все понял», разом расширились, наполненные под большим давлением; («Тысяча атмосфер!») тяжелой, как ртуть, жидкостью, а в этой жидкости — битое стекло и стекловата. Сердце провалилось куда-то вниз, в бездну, и дергалось в илистой луже, и было чужим. Но даже это чужое сердце («Ну какое я ко всему этому имею отношение?») исправно, под большим давлением гнало ртуть со стеклом и било в голову, отыскивая все новые и новые на каждом ударе сосудики.

«Не может быть! Как же так?» — пробормотал он растерянно.

Листки белели перед ним, разложенные как карты. Он хотел их разложить иначе, чтоб вышло что-то другое, а не «это». «С такими картами никак не сыграешь», — сказал он себе. Из неплотно привернутого крана на кухне (он и это услышал) торопливо капало. Он думал завернуть кран («Воду надо экономить! Запасы пресной воды не бесконечны!»), шагнул к двери, но тут же воротился, боясь оставить письмо без присмотра, словно буквы могли несмываемо отпечататься на потолке. Он тут же забыл, что хотел завернуть кран, вытащил спички и поджег уголок первой карты. Он глядел как зачарованный на вспыхивающую, берущуюся пеплом бумагу, и поджигал новые и новые карты, и испытывал нечто похожее на облегчение. Бумага ежилась и как будто слегка позванивала. И тут ему показалось, что это уже с ним было. Было это письмо, листки, и он их жег, и боялся, что они отпечатаются на потолке.

«А что же было дальше? Что дальше?» — пытался он вспомнить.

Когда остались ветхие черные лохмотья с еле заметными поблескивающими буквами, он аккуратно собрал все, чтобы не рассыпалось, и бросил в раковину. Потом открыл кран и стал внимательно следить, чтобы все унеслось в канализацию. Он глядел, как струя разбивает обрывки ломких черных лохмотьев, потом подставил ладонь, направляя струю по уголкам раковины, оставленный черный след стер пальцем и потом долго и задумчиво мыл руки, хорошо вытерся — каждый палец в отдельности, никогда так не вытирался — и закурил, глубоко затягиваясь.

Итак, у Люции Львовны родился сын. Неужели дети так вот и получаются? И он уже старше Настьки.

Он вспомнил, что письмо было написано веселым, даже каким-то разухабистым тоном. Люция Львовна как будто приглашала и его порадоваться. Она говорила, что ни в коем случае он не должен волноваться. Надо только иногда приезжать и гулять с мальчиком. Ну хотя бы два раза в неделю. «А потом ты и сам не захочешь уходить». Помощь? Конечно, желательна, но это уже зависит от… понял? Пока ничего не надо. Будь спокоен и счастлив. Кстати, расскажи, не было ли у кого-нибудь из твоих предков душевнобольных или пьяниц. Это очень важно.

У тебя, надеюсь, все будет в порядке. К сорока годам у тебя будет брюшко и кругленькая сумма на книжке. А твоему ребенку на кашку я заработаю всегда»…

Росанов начал прохаживаться по комнате взад-вперед. Потом вытащил бельевую веревку, отрезал кусок, вытянул из-за пояса рубашку и обмотался веревкой. Рубашку снова заправил в брюки и вышел из дому. Он нечаянно увидел себя в зеркальной витрине — на него глянул старик с диковатыми глазами без ресниц. Он вздрогнул. Впрочем, это было не его отражение, а старика, который каждый день совершал моционы.

«Это надо кончать, — решил он, — конец. Мелко. Как мелко! А если б это был ребенок от любимой женщины, какое это, наверное, счастье… Поклонение волхвов… Звезда Вифлиема, незнакомые люди обнимаются, звон колоколов, ликование — вот что такое ребенок от любимой женщины».

— Пойду-ка я в лес, — сказал он вслух и наклонил голову, прислушиваясь к своим словам. Потом поднял палец и повторил: — В лес, в лес! В лес по грибы.

Он ухмыльнулся. Почему-то вспомнил стенгазету. В стенгазете протаскивали одного механика, явившегося на работу в не очень собранном виде. Была нарисована карикатура, а под ней отрывок из объяснительной записки виновника:

«Я должен был выходить в ночную смену, а утром пошел в лес по грибы со своим другом… Мы были дома одни. Мы нажарили грибов и решили под них выпить, после чего я лег спать… Явившись в ночь, я был отстранен от работы начальником смены, так как от меня пахло, а был я трезвый».

На карикатуре изображены были два распевающих песни техника в аэрофлотовских фуражках с корзинками, полными грибов. Они пели:

Мы в лес пойдем,

Грибов найдем,

А грибов найдем,

Хорошо махнем!

И вот сейчас Росанов, выходя из дома, повторял про себя:

— Мы в лес пойдем, грибов найдем…

Был вечер. Московское солнце, пыльное, усталое, пропахшее дымом выхлопа, клонилось к западу.

Росанов шел по парку, беспрерывно напевая, уже вслух:

— Мы в лес пойдем, грибов найдем…

У него был в заначке червонец, который он берег на всякий пожарный случай, и вот этот случай настал. Других пожарных случаев не будет.

— Не будет! — повторил он вслух и свернул к магазину.

— Не будет, не будет! — запел он на мотив «Каховка, Каховка, родная винтовка».

В лесу было прохладно и сумрачно. Туман заклубился в низинах и пополз над водой пруда. Запахло прелой листвой. С дерева медленно спланировал, слегка потрескивая — так показалось Росанову — и раскачиваясь словно маятник, сухой листок.

Росанов стал озираться по сторонам, подыскивая место получше. Зачем ему место, он толком не мог бы ответить. Парк этот совсем незаслуженно пользовался дурной славой, которая тянулась, пожалуй, с незапамятных времен, и потому к вечеру здесь бывало пустынно.

Он увидел картонную коробку из-под болгарского «Рислинга», непонятно как попавшую сюда, разорвал ее и сделал нечто похожее на лежак. Трава стала уже сырой, и не хотелось на нее садиться. Он лег на картон, сорвал за хвостик фольгу с горлышка и сделал глоток. Он снова приложился, поднял указательный палец и произнес рассудительно:

— Мы в лес пойдем, грибов найдем…

Он прислушивался к собственному голосу, обдумывая и «истолковывая» каждое слово этой «песни». И, помолчав, повторил задумчиво и грозя кому-то:

— Хо-ро-шо махнем! Хорошо!

Он пировал на корабле, получившем пробоины. Ну да, в трюм, значит, хлещет вода, корабль, значит, идет ко дну, а на верхней палубе танцуют молодые, счастливые и здоровые люди.

— Э-э, — махнул Росанов рукой… — Жизнь коротка — искусство вечно.

Сказавши так, он как будто успокоился, хотя знал, что успокоения быть не может. И ему сделалось даже весело от безвыходности положения.

— Вита брэвис! — сказал он, весело улыбаясь, и еще раз отхлебнул из горлышка. — Сик транзит глория! Сик! Во! Сик! — И он захохотал. Он схватился за живот и никак не мог остановить смеха, понимая всю его неуместность.

— Сик, сик, сик! — повторил он и снова закатился.

В холодном и ярком воздухе над слоями подсвеченного тумана сосредоточенно застыли березы, тревожно пламенели осины. Солнце, наполовину задвинутое за черные дома, нашло для каждого листка красный луч.

То березка, то рябинка,

Куст ракиты над рекой.

Край родной, навек любимый,

Где найдешь еще такой? —

запел Росанов и стал зачем-то искать глазами, где рябина. Рябины вблизи не было. Это ему не понравилось. Чтобы успокоиться, он сказал вслух:

— Ладно, черт с ней, с рябиной. Потом найду.

Вдруг появилась собачонка. Это была маленькая, тощая, нервная собачонка не известной ни одному кинологу породы. Росанову показалось, что она стояла на месте и только ее лапы болтались.

— Бобик, Бобик! — позвал он. — Жулька, Жулька!

Собачонка подошла ближе и остановилась, оставляя, однако, простор для бегства, но потом успокоилась и легла.

— Если б ты знал, Бобик! — сказал Росанов. — Если б ты знал! Понимаешь, судьба мне подсовывает шутки — и все несмешные.

«Всегда надо таскать что-нибудь с собой, — подумал он, — чтобы кормить бездомных собак… Но теперь я уже никогда не буду кормить бездомных собак. Раньше надо было думать. Раньше надо было иметь в кармане что-нибудь. Колбасу, что ли?»

Он вдруг вспомнил, что у Люции Львовны…

Впрочем, он не решался думать о ребенке, который вдруг поглядит ему в глаза. Или встретит его, уже старого, и скажет… «Впрочем, ничего он мне не скажет», — подумал Росанов и нащупал веревку, которая ему мешала.

«Я ее здесь оставлю. Ее никто не тронет, — решил он, — я ее в траве спрячу. В травке. В травушке-муравушке… То березка, то рябинка, куст ракиты… «Рябиновая настойка».

Он задумался.

«Давно ее нет в магазинах. Впрочем, я ее никогда не брал, когда и была. И теперь уже не возьму никогда… Впрочем, теперь ее и нет в магазинах. Так что жалеть не о чем. Ну и черт с ней, с рябиновой. Черт с ней! Невелика утрата. Переживем и это. «Вынесем все и широкую, ясную, грудью дорогу проложим себе».

Он отбросил пустую бутылку и поднялся. Потом спрятал веревку под куст.

— Мы в лес пойдем, — сообщил он шепотом и приставил палец к губе. — Что-то ни в одном глазу. Странно!

Собачонка подбежала к картонкам и, обнюхав их, свернулась калачиком, поглядывая одним глазом на Росанова.

— Я тебе колбасы принесу. Здесь жди. Дам тебе я зерен, а ты песню спой, что из стран далеких принесла с собой… Ласточки зерен не едят. Ладно! Жди! — сказал он. — Если б ты знала…

И он запел:

Если б ты знала, если б ты звала,

Как тоскуют руки по штурвалу.

По пустынной аллее он двинулся к освещенному красным закатом торцу старинного особняка с выпуклыми стеклами, которые выпирали из переплетов, словно раздутые изнутри.

«Стеклянные паруса, — отметил он про себя, глядя на выпуклые стекла, — «стеклянный», «оловянный» и «деревянный» пишутся с двумя «и», а все другие слова с суффиксами «ан» «ян» надо писать с одним «и». Это надо будет хорошенько запомнить. Это крайне необходимо мне запомнить…»

Он засмеялся.

— Это надо будет хорошенько запомнить, — повторил он вслух. И его снова разобрал смех.

Он вышел из парка и увидел женщину, чем-то похожую сзади на Любу. Он пошел за женщиной. Было ясно видно, что это не Люба. Но какое это имеет значение — Люба она или не Люба? Теперь это уже не имело никакого значения.

Женщина села в автобус, и Росанов едва успел впрыгнуть за ней. Его стукнуло резиновыми уплотнениями дверей по заду. Почему-то подумал, что если б вместо резины были поставлены острые лезвия, то зад тотчас отхватило бы. И на асфальте тогда лежали бы две полусферы или что-то в этом роде.

— Две! — сказал он громко и поднял два пальца.

Женщина обернулась и вопросительно поглядела на Росанова и его пальцы.

— Только две, — повторил он и пошевелил пальцами, — две!

— Что две? — спросила женщина. Впрочем, она была нехороша: сильно напудрена и закатывала глаза.

— Полусферы или что-то в этом роде. Понимаете?

— Где?

— Да на асфальте, — объяснил Росанов, — неужели не ясно? Понимаете? Лежат на асфальте, сером-сером асфальте. На сером, как серая звезда, асфальте… Знаете, есть серые звезды. Их можно часто видеть на сером небосклоне.

— Где?

— В крови… Впрочем, крови немного. Ведь автобус уехал. Он истекал кровью уже в автобусе. Понимаете? Его ведь увозили. И из-под двери струйка. Она капает на асфальт. Автобус идет, а из-под двери капает. И что характерно… — Он захохотал. Женщина испуганно, но не без интереса ждала, что будет дальше.

— Что? — переспросила она.

— И что характерно, — он поднял палец, — чем больше скорость, тем больше расстояния между отдельными красными пятнами на асфальте. Они из-под двери. Вот из-под этой двери. Понимаете?

Женщина поглядела на дверь и пожала плечами.

— Что капает?

— Кровь. Ну как вы не поймете? Понимаете? — И для пояснений он запел: — «Кап-кап-кап-кап-кап-кап-лет дождик, а в тюрьме моей темно!» Знаете такую песню? Впрочем, это я две песни соединил. Извините. Я больше не буду соединять. Никогда и ничего не буду соединять… Никогда, никогда, никогда англичанин не будет рабом… А он все едет, едет… Мы едем-едем-едем в далекие края!

— Кто?

— Да я еду. Еду и еду после того, как мне этими… ну, лезвиями оттяпало… Понимаете? Хлоп — и оттяпало!

Росанов повернулся и показал на резиновые уплотнения двери. Потом свел руки ребрами ладоней и щелкнул языком.

— Гильотина. Понимаете? — спросил он. — Как во Франции. Знаете Францию? Ну, д’Артаньян, Гаскон, Пуатье, Людовик Шестнадцатый, коньяк, шампань и шампунь. Ну, шампунь, которым голову моют. Намыливают.

— Да что отрезало-то?

Он хотел ей ответить одним словом, но вовремя остановил себя.

— Но не отрезало ведь. Здесь же резинка…

— Что вы мне голову морочите? Лучше бы проспались. — Женщина сердито фыркнула и гордо прошла вперед.

«Нет, не тебя так пылко я люблю, — подумал он, — ты закатываешь глаза. Это свинство — так закатывать глаза».

Когда автобус остановился, он вышел вслед за женщиной, но тут же увидел другую женщину, которая ему показалась получше первой и помоложе (наверняка она глаза не закатывает), он стремительно пошел за ней. Она шла довольно быстро. С одной стороны тротуара росли деревья — липы и клены. Уже засветились фонари, вывески магазинов, кинотеатра и рекламы: «Краски и лаки!» «Литье — прокат — трубы — цветные металлы — высокое качество — точность — импорт — экспорт!» Огни рекламы поминутно меняли цвет, отражались в окнах дома на противоположной стороне улицы. Москва начинала жить своей вечерней, веселой, суетливой жизнью.

Женщина будто плыла, не касаясь земли, и Росанов никак не мог ее догнать.

«Бежать нельзя, бежать нечестно, — думал он, — могут снять с соревнований. Надо идти».

Женщина поглядела в его сторону, ее осветило красным, она улыбнулась, у нее были красное лицо и красные зубы. И это Росанова напугало. Он остановился. И увидел у магазина забулдыг, задумавшихся на тему, как бы выпить.

Росанов резко изменил курс — женщина была слишком уж красной, — подошел к мужичкам и сказал, вытащив из кармана рубль и положив его на каменный выступ витрины:

— По рваному?

Мужички подобострастно заулыбались, но с места не тронулись и руки оставили в карманах. Лида их из-за огней рекламы принимали разные цвета.

— Ну? — поднял брови Росанов.

Мужички продолжали улыбаться: надеялись, что можно, пожалуй, выпить на дармовщинку — малый-то как будто не в себе.

— Не хотите, как хотите, — сказал Росанов: он даже сейчас (сейчас!) не хотел быть одураченным. Хватит!

«Ведь не оценят, если возьму бутылку. Подумают, что дурак», — решил он и сделал вид, будто уходит. На самом деле он понимал, что никуда не уйдет и в конце концов купит «бутылец» на свои.

Мужички не поняли, что он не уйдет, не спеша вытащили по рублю и нехотя отсчитали по тридцать копеек.

— На сырок. Плавленый, — пояснил один.

— Закушать, — объяснил другой и сообщил, что он Костя. Росанову было наплевать, что он Костя.

— Иди! — сказал Костя Росанову, выказывая ему тем самым высшую степень доверия.

— Ты иди, — сказал Росанов, оказывая и Косте доверие, и тоже отсчитал тридцать копеек.

— Саня пойдет, — сказал Костя.

Саня заулыбался и сказал Косте:

— Да, ты иди!

— Пойдем вместе, — сказал Росанов, — чего рядиться-то?

И друзья, обнявшись, двинулись к магазину.

К прилавку без очереди устремился Саня.

Костя и Росанов решили подождать его на улице.

Через минуту появился растерянный Саня и сказал:

— Я потерял деньги. А может, у меня вытащили. Ей-богу, вытащили. Во люди! Одно жулье. Плохо еще у нас поставлена воспитательная работа: так и шарят по карманам.

— Хватит пороть дурочку, — сказал Росанов, — иди, и чтоб через пять минут был здесь с бутылкой. Мы с другом, — он обнял Костю, — ждем. Правильно?

Костя осклабился и прижался головой к плечу Росанова, показывая, что он друг.

Росанов повернул Саню к магазину и слегка подтолкнул его в спину. Саня послушно пошел, но у двери оглянулся и пожал плечами. Росанов ободряюще помахал ему рукой, и ободренный Саня вошел в магазин. Он сделал крут по освещенному помещению — это было видно с улицы — и вышел, виновато улыбаясь.

— Нету! — сказал Саня, разводя руками.

Росанов поманил его пальцем к себе. Когда тот подошел, взял его под руку и медленно повел под арку во двор. Костя плелся сзади, горестно вздыхая.

— Костя, объясни ему, что он не прав, — сказал Росанов, — так порядочные люди не поступают.

— Саня, ты не прав, — послушно отозвался Костя, но в его словах не было должной убедительности. — Так не поступают, — добавил он.

— Я потерял. Ей-богу, потерял.

— Не богохульствуй, — сказал Росанов назидательным тоном, — нехорошо. Не поминай имя бога всуе, а то по хохотальнику получишь.

Двор был большой, в нем было множество строений.

Росанов вывел Саню за один из сараев и сказал:

— Ну как? Осознал?

— Нету. Бить будешь?

— Нет. Только толкну. Бить не буду. Я не драчун. Не одобряю драк.

И тут он разом вспомнил все: и Люцию Львовну, и головастика Сеню, и «подлеца» Мишкина, и «обманутую» Любу, и Ирженина, и Машу. И его охватила такая ненависть ко всему, что он задохнулся от злости. Но перед ним был только Саня — единственный виновник, единственный козел отпущения.

Росанов взял Саню за шиворот и толкнул его, как будто в его руках было ядро. Толкнул по всем правилам, упершись правой ногой, развернувшись корпусом, — Саня врезался в забор, и на какое-то время прилип к доскам, и потом, отлепившись, медленно съехал на землю.

— Костя, — тихо позвал Росанов, — сними-ка с него котлы.

Костя послушно присел на корточки и торопливо снял с лежащего Сани часы.

— Иди забодай за бутылек, — сказал Росанов, — подожду тебя вон на той лавочке. Видишь лавочку? Там покурю. И без шуток. Не люблю.

— Ага, — кивнул Костя, — я мигом. Я быстро.

— А ему не дадим ни грамма, — сказал Росанов, показывая на лежащего Саню. — А он точно Саня? Может, он не Саня, а самозванец? — Росанов даже как будто заволновался.

— Нет, он Саня, — сказал Костя убежденно, — он не врет. А так-то он гад вообще-то. Он всегда так. Уж сколько его били!

— Ну, если он всегда так — не дадим ему ни грамма. Пусть отдыхает.

Росанов подошел к Сане и потрогал его носком ботинка. Саня спал сном праведника. Или притворялся.

Когда Костя исчез, Росанов легко перескочил забор и пошел через детский сад с грибком и песочницей, и потом через какие-то дворы, куда глаза глядят, не признавая никаких заборов. Он перелез очередной забор, довольно высокий, и очутился во дворе, из которого через арку можно было видеть шоссе. По асфальту с шипением ходили троллейбусы.

Росанов сед в первый же троллейбус и поехал в неизвестном направлении.

«Здесь живет Люба, — вспомнил он, — сейчас зайду к ней засвидетельствовать ей свое презрение. Всем бабам скажу… Я им такое скажу… Я нм такое скажу, такое, что с ветвей посыпятся, как листья».

И стал тихо напевать под нос:

Листья пожелтевшие, поблекшие

Падают, кружася, за окном,

Мы с тобою, милая, хорошая,

Утопаем в счастье неземном…

В троллейбусе на него глядели снисходительно: ну подумаешь, выпил на свои трудовые и поет не хулиганскую, а вполне приличную песню. Эту песню и по радио иногда поют. Хорошая песня, культурная. А может, он и не пьяный, а какой-нибудь влюбленный.

Выйдя из троллейбуса у Любиного дома, он повторил вслух:

— Как листья посыпятся.

Он сунул два пальца в рот и что есть силы свистнул.

— Души! — крикнул он. — Пр-рекрасные порывы!

Он увидел лоток с бутербродами и, вспомнив собаку, купил три.

У двери Любиной квартиры он задумался: «Зачем?»

— Ну зачем я здесь? — повторил уже вслух. — Ответьте мне! Но если все будет только «затем», то тогда ничего не будет. Тогда и детей не будет, и взрослых, и старых, и умных, и глупых, и рыжих, и бесстыжих, и даже лысых, и железнодорожников, и колхозников, и работников метрополитена… Люблю метро! Оно всегда работает четко. Оно хорошо работает. Надо написать благодарность работникам метро. Пойду в АДС и напишу им благодарность. А как бортмеханик поглядел на меня, когда я… А Ирженин? «Полноте, полноте!» Аристократ, хренов! А Апраксин: «Мелко!» Я и сам знаю, что мелко! Если б они знали! Я убит, папа!

И он запел снова:

Если б ты знала, если б ты знала,

Как тоскуют р-руки по штюрвалу!

Есть одна у лёсика мечта —

Высота, тра-та-та!

Он нажал кнопку — дверь открыла Люба. Она была в халатике и придерживала расходящиеся борта на груди двумя пальцами. Она была, пожалуй, без бюстгальтера.

— О-о! — проговорила она и поправила свои разбросанные волосы.

«Когда человек говорит «о», у него рот делается как «о», — подумал Росанов — а, если человек говорит «ю», тогда…»

Он задумался.

— О чем задумался? — спросила Люба.

— О том, что, если говорить «ю», ничего хорошего не получится…

— Зачем пришел?

— Пришел, чтоб сказать… Понимаешь ли, ну…

— Что?

— Что моя дочь научилась говорить «ю». И если говорить «о», тогда все в норме, а если «ю»…

Он стоял, придерживаясь за косяк, и двигал губами.

Люба заинтересовалась.

— Проходи, — сказала она.

— Да нет, все, что я имел сказать, я уже сказал.

— Зайди.

Он шагнул вперед — она стояла на дороге, запрокинув голову, на ее лице была фальшивая мольба и смирение. Впрочем, она уже смеялась.

— Ты — мой любимый писатель, — прошептала она.

— Я предал тебя, — сказал он, — предал и поэтому… поэтому…

— Что с тобой?

— Со мной все кончено. Я умер.

— Я тебя спасу. Хочешь, я тебя спасу? Заходи.

— Нет, меня уже ничто не спасет… и я попрошу никого не винить в моей смерти…

— Что, что?

— В моей смерти, — поправился он, криво ухмыляясь.

— Бедненький ты мой! — сказала Люба. Ее глаза наполнились слезами. Она обняла его, но он грубо освободился, выбрел на лестницу и вызвал лифт. Люба догнала его.

— Что с тобой?

— Пр-роиски капитала, — буркнул он, — темные силы, черти и бесы. Прощай!

— Я все знаю! — крикнула она. — Я знаю все-все!

Он нажал кнопку спуска и проворчал:

— Ни черта ты не знаешь.

Он представил, что Люба смотрит на то, как он проваливается в «преисподнюю» на лифте, и на мгновение увидел ее недоуменное лицо.

Он сел на лавку в тени тополей и задумался.

«Я должен что-то делать. Вот только забыл что. Из головы выскочило. Ну, начнем по порядку. Надо было купить собаке бутербродов — купил. Так. Сказал Любе, что моя дочь научилась говорить «ю»… Но ведь у меня было еще какое-то неотложное дело… Какое? Дай бог память. Что-то важное».

— Вспомнил! — выкрикнул он, вскакивая на ноги. — Вспомнил!

И он поехал к Люции Львовне. Но ее не оказалось дома. Он почувствовал себя школьником, которому объявили, что учитель заболел и урока не будет.

«Но это ничего не значит, — подумал он, — урок состоится. Потом».

Была ночь, когда он добрался до парка. Он бодро шагал к кусту, где спрятал веревку. А вот и картонки, на которых он возлежал. И тут он увидел собачонку.

— Бобик, Бобик! — позвал он. — Вот вам, Бобик, бутербродик. Ужинайте!

Собачонка сняла с бутербродов колбасу, а потом улеглась и перешла к хлебу.

Росанов нашарил под кустом веревку и сделал петлю.

«Нет опыта пока, — ухмыльнулся он, — но ничего. В следующий раз я сделаю это лучше…»

Он поискал глазами дерево с подходящим суком и, попрощавшись с собакой, забросил конец веревки на сук.

— Не низко ли? — спросил он, обращаясь к собаке. — Говорят, что «они» очень вытягиваются… Впрочем, за минуту не успеешь и вытянуться. Так будет в норме технических условий. Как ты думаешь?

Собачонка ужинала.

— Бобик, ты будешь свидетелем. Понял?

Собачонка заболтала хвостом.

Росанов сел на пень и закурил. Ему вдруг показалось, что он не имеет никакого отношения ко всему происходящему. Он просто участвует в постановке какого-то глупого фильма. Нечаянно он обнаружил в кармане рубашки одуванчик, который ему подарила соседка Ирица, и он… Нет, не он, а тот, который играет роль, подумал (голос за кадром):

«Это теперь единственное, что связывает меня с живущими».

Росанов поднялся и похлопал в ладоши, как режиссер, призывающий к вниманию.

— Повторим с одуванчиком! — сказал он. — Начнем со слов: «Что есть одуванчик?»

И тут для него перепуталось все: и жизнь, и игра, и актеры, и сценарий, и действующие лица.

«А вдруг все это подстроено? — подумал он. — Вдруг кто-то умный, осведомленный, бессовестный, склонный к розыгрышам, умеющий, как Калиостро, подделывать любой почерк… Если это так, то… И — никаких доказательств. Никаких! Просто загадочное самоубийство».

«Что есть одуванчик? — спросил он себя. — Вот он есть, а вот его нет. И все мы на земле одуванчики. Ладно, пусть будет как вещественное доказательство».

Он сунул стебель в английскую булавку, что была пристегнута к карману.

— Простите все! — сказал он, обращаясь в пространство. — Не поминайте лихом! Я пал жертвой происков.

Он схватился за сук, подтянулся и сел на него.

«Надеть ее — и последний прыжок», — подумал он и потянулся за веревкой, — последняя глава — «Прыжок в бездну». Итак, первая глава — «Вот она какая — первая любовь». Вторая и последняя — «Прыжок в бездну».

И тут он увидел на освещенной лунным светом, рябой от теней тропинке женщину в белом.

«Это она! — догадался он. — Точно. Это она».

Он сощурился, стараясь рассмотреть ее получше. Потом спрыгнул с дерева и пошел к ней. Она стояла, обернувшись к нему. Он замедлил шаги. Она стала от него медленно отплывать назад. Она отходила от него и росла.

С каждым шагом она делалась выше и выше. Вот она стала ростом с дерево… И дальше он ничего не помнил…

Он пришел в себя. Его трясло от холода. В его руке был одуванчик. Он некоторое время посидел, приходя в себя. Светила луна, клубился туман в наклонных лучах. Откуда-то из воды слышался легкий звон, как будто ударяли карандашом по стеклянной банке.

И в этот момент до него дошло, почему «восемьдесят шестая» вернулась. Он понял, куда делось масло. И виноват Строгов. Строгов — и никто другой. Впрочем, и Линев тоже. Ведь это он подписал карту, а сам не проконтролировал Строгова, когда тот воткнул отсечной клапан вверх ногами: там не предусмотрена защита от дурака. Как же это я раньше не сообразил? А еще надо будет внести рацпредложение. Ну да, надо будет обязательно внести рацуху, чтоб кто-нибудь не повторил ошибки подлеца Строгова. Постойте, дорогие товарищи! Вначале я вас ткну носом, а потом… потом… Ну да, масло во время полета за полчаса выбило на срез сопла, и оно там сгорело. Итак, виноваты все, а я козел отпущения.

Он сел на пень и увидел петлю, небо и звезды.

— Фу, какой фальшивый, надуманный фильм! — подумал он вслух. — Погоди, Витя, не пори горячку. Спокойно, товарищ. Ну а «это» всегда в наших руках.

Мысль, что выход всегда к нашим услугам, принесла ему облегчение. Ему сделалось даже любопытно, а что же будет дальше? Ну а «запасной выход», как в кинотеатре, всегда перед глазами. И он представил себя в темном зрительном зале, идет фильм, где всякие страсти, а сбоку — табличка.

«Лучше сделать несчастный случай на производстве, — решил он, — тогда Настька хоть будет получать пенсию. И что проще? Открыл астролюк и головой на бетонку — какая нам разница? Лучше так. Или еще что-нибудь. И чтоб было тихо, мирно, и ни у кого угрызений совести, и пенсия. А еще можно совершить какой-нибудь подвиг. Ну пожар, наводнение, ты бросаешься и кого-то спасаешь, и… гибнешь. Я потом придумаю что-нибудь. Я придумаю. Я вообще-то не глупый».

Держа в руке одуванчик, он направился домой.

— Где был? — спросила Нина шепотом (Настька спала).

— Да так, с мужиками сообразил на трех, — ответил он, улыбаясь.

— Да, иногда полезно и разрядиться, — согласилась Нина, — ты уж извини меня, дуру.

Он глянул на Настьку. От нее почему-то пахло жареными семечками.


«Приказ начальника… о возврате самолета Ан-12…

При выполнении рейса… после набора высоты 7200 м загорелась лампочка «Минимальный остаток масла» двигателя № 2. Двигатель был выключен экипажем с вводом воздушного винта во флюгерное положение кнопкой КФЛ и дублированием от аварийной системы флюгирования.

Расследованием установлено, что на самолете производилась замена воздушного винта на участке трудоемких регламентов. После установки воздушного винта самолет был отбуксирован в оперативный цех для заправки маслом, опробования двигателя в соответствии с технологией после замены воздушного винта… Перечисленные работы выполнялись инженером смены Росановым В. И.

…Бортмеханик Войтин А. П. в нарушение НИАС-ГА-60 предполетный осмотр самолета произвел не в полном объеме, в процессе руления и набора высоты за количеством масла в маслобаке двигателя № 2 не следил, и загорание сигнальной лампочки минимального остатка масла было расценено им как утечка масла в воздухе.

В процессе расследования также установлено, что в нарушение указания начальника… опробование двигателей инженером Росановым В. И. производилось без авиатехника на сиденье второго пилота…»

Росанов захлопнул папку приказов.

«Ну дают! — подумал он. — Где же я возьму лишнего техника сидеть рядом со мной и глазеть в окно? Кто составлял приказ? Неужели никто не разобрался в истинных причинах этой вынужденной? Наверняка техническую сторону приказа выдумал этот жирный лис Термоядерный. Ну да, истинные виновники обвиняют меня. Неужели они ничего не поняли? Не надо было бы Линеву лезть в матчасть. Это не его дело. Ну а если я сейчас поговорю с Чиком и он не осознает, тогда подниму шум».

Он поглядел меру наказания: четыре месяца понижения в должности и уменьшение зарплаты чуть ли не наполовину.

«Этак и с голоду можно загнуться», — подумал он и двинулся к стеклянному павильону, где есть автомат с шипучкой.

«Все кувырком, все, — думал он, — уж очень не везет. Сейчас попью водички, успокоюсь и пойду к Чику».

И тут он увидел перед собой улыбающегося загорелого голубоглазого мужчину с приятной внимательностью к собеседнику, одетого с иголочки во все иностранное, с двумя чемоданами из настоящей кожи.

— Ивлиев? — изумился Росанов. — Женя? Наш благодетель? Наш герой, за которым шли массы? А ведь я тебя совсем недавно видел. Или это видение было?

— Он самый! — обрадовался Ивлиев, обнимая Росанова.

— Испачкаешься.

— Ничего. Грязь рабочего человека — почетная грязь, — сказал Женя и машинально поглядел на свои руки. — Как живешь?

— Так. Ничего. Ты-то как? Закончил институт?

— Естественно. Заочно. Корочки имею.

— Когда тебя попросили вон, для нас наступили прямо-таки черные времена: все работы перехватили «индусы», то есть ребята из индустриального. Где ты сейчас?

— Директором одной маленькой артели… Маленький такой, аккуратненький заводик. Много зелени, много наглядной агитации, делаем полезное дело, да и сами с голоду, как видишь, не помираем.

— Я всегда думал, что ты не пропадешь.

— Да, просто так пропадать неохота.

— А здесь-то что делал? Ну когда я тебя видел?

— Между нами?

— Об чем речь!

— Авиация имеет большое народнохозяйственное значение, — заговорил Женя с самым серьезным видом, — самолеты летают в самые отдаленные точки нашей необъятной. Там, где раньше не ступала нога белого медведя, пролегли авиатрассы. На смену поршневой авиации приходит реактивная…

— Ты это что, лекцию решил мне закатить?

Женя виновато улыбнулся, развел руками и заговорил, понижая тон:

— Я просто отправляю кое-какие грузы кое-куда и получаю кое-какие грузы откуда-то.

— Ну а это не может заинтересовать милицию?

— Я никогда не иду вразрез с законом, — обиделся Женя. — Я ученый.

— А сейчас куда?

— Так. Командировочка.

— Куда, если не секрет?

— Какой там секрет. В Рио-де-Жанейро.

— Врешь!

Женя обиделся и полез в боковой карман за билетом.

— Да ладно. Извини. Верю. Просто нечаянно вырвалось.

В это время к приятелям подошел крупный, спортивного вида мужчина и вопросительно поглядел на Женю.

— На всякий случай подожди, — сказал Женя, — в машине посиди. Вдруг задержка вылета или еще что…

Женя подмигнул Росанову и потрепал его по плечу.

Когда товарищ отошел, он пояснил:

— Шофер. Между прочим, мастер спорта по дзюдо и боксу. Вот бы тебе с кем подраться. А-а? Хочешь? Или завязал со спортом?

— Давно завязал.

— А о нашем заводике вышла книга. Неужели не читал? Там есть и мой портрет.

— Некогда читать.

— А писал ее один хитроумный малый. Он написал, мы поставили свои подписи, а деньги ему на карман.

— Что за малый?

— Басов. Арсений Басов. Слышал?

— Сеня?

— Сеня.

— Арсбасов?

— Он самый! — обрадованно ответил Женя.

— Головастый?

— Как головастик!

Женя хлопнул Росанова по плечу.

— Ты не знаешь, где он живет? — спросил Росанов.

— Понятия не имею. Мне что-то твой вид не нравится. Наверное, идешь — галоши спадают.

— Спадают.

— Я вернусь через месяц. Заходи, потолкуем. Я, может, подыщу тебе работенку повеселее. Не могу видеть страданий ближнего.

Женя вытащил из бумажника глянцевитую визитную карточку и протянул ее Росанову.

— Ладно, Женя. Побегу. Дела.

— Дела — оно конечно. Итак, через месяц.

Росанов шел прочь и думал:

«Тоже прохвост. «Закружились бесы разны, будто листья в ноябре».

Карточку он выбросил в первую же подвернувшуюся урну.


К ангару его подбросили на водовозке. Он прошел через гулкий ангар, пересеченный пыльными лучами, мимо препарированных самолетов-инвалидов, мимо автомата с бесплатной шипучкой (Стоп! Стаканчик!) и направился к кабинету Чикаева. И пока шел, и ехал, и снова шел, все чувствовал некий ритм аэродрома. Казалось, звуки самолетов слышны через равные промежутки времени, и все вокруг крутится, гудит и пульсирует независимо от людей.

Преодолев сопротивление секретарши, Росанов проник в кабинет, заявив, что его ждут не дождутся. Чикаев для важности — так, по крайней мере, подумал Росанов — дочитал какую-то бумажку и поднял глаза.

— Здравствуйте, — сказал Росанов.

— Здра… Слу…

— Вы приказ, который подписали, читали? О вынужденной.

Чикаев засопел.

Росанов пришел в восторг от собственной храбрости:

— В этой комедии надо бы поменять действующих лиц. На себя я беру только то, что рядом со мной не было авиатехника. Вообще-то приказ надо переписать.

— Что такое? — Чикаев нахмурился. Впрочем, как истинно деловой человек он уже понял причину визита, но еще не разобрался в деталях.

У Росанова врожденный страх перед начальством перешел уже в какой-то особенный восторг: его несло как с горы по кочкам.

— Виновники этой вынужденной следующие товарищи, — заговорил он, глядя на Чикаева, — Строгов, Линев и в некотором роде начальник Базы. Помните, когда сливали масло? Вот тогда-то и был введен дефект. Строгов поставил клапан вверх ногами. Линев расписал карту, а вы присутствовали при этом и не пресекли нарушения.

— Садитесь, — сказал Чикаев, — прошу по порядку.

Росанов занял стул и повторил, понимая, что повторение нужно Чикаеву для обдумывания своих действий.

— У вас есть схема? — спросил Чикаев.

Росанов вытащил свою книжку с переснятыми схемами, нашел нужную и развернул ее перед шефом. Тот заложил пальцем нужное место, перепустил листки, одобрительно хмыкнул.

— Ну а я скорее выйду на улицу без штанов, чем выпущу самолет без масла, — сказал Росанов.

— Этот клапан?

— Так точно.

— Кому говорили?

— Никому.

— Ладно, — сказал Чикаев, — что-нибудь придумаем.

Глава 6

Когда дверь за Росановым закрылась, Чикаев дал волю своему гневу.

— Черт знает что! Куда глядел этот демагог Строгов? Неужели он ничего не знал про этот клапан? А Линев? Может, и он ничего не знал? И в такое время, когда ошибки нежелательны. Вот к чему привела Линева его ностальгия по самолетам! Мастер — золотые руки! «Золотая ручка».

Мелькнуло и тут же исчезло нелепое предположение: а вдруг он нарочно, чтоб насолить?

Дверь раскрылась, и на пороге возник Филиппыч.

— Здравствуйте, заходите, садитесь, — сказал Чикаев, — опять пришли за кого-нибудь просить? За кого на этот раз?

Старик проследовал через кабинет, сел в кресло и о чем-то задумался.

— Кофе? — предложил Чикаев.

— Спасибо. С вынужденной что-то нечисто, — сказал Филиппыч. — Росанов не мог выпустить самолет без масла. И Войтин не мог вылететь без масла. Не те это люди. Я знаю.

Чикаев насторожился. Филиппыч продолжал:

— Технически этого вопроса я не решу. Я в тонкости новой техники влезть не сумею. А душой чувствовать и понимать могу. Росанов не виноват. И Войтин.

— Что вы предлагаете? Отменить приказ?

— Тут вот какое дело. Этот Росанов работает на двух работах, и обе где не похалтуришь. Жена не работает, дочка постоянно болеет. Нелегко человеку. Но не то плохо, что нелегко. А то плохо, что он, проработав на машинках для стрижки газонов, приходит малость уставшим.

— Что предлагаете конкретно?

— Отправить его на Север. Там всякие надбавки — нолевые да широтные. Инженер он неплохой. Поршневую авиацию тоже знает. А машинки для стрижки газонов пусть ремонтируют другие.

— Хорошо, Филиппыч. У него есть допуски на поршня?

— На все, кроме, разумеется, вертолетов. Вертолетов он не знает. Нельзя забывать о людях, дорогой ты мой, наше общество духовное. И авиация — дело духовное. Как у нас начнется бездушие и негодяйство, нам конец. Думай о людях.

— Обо мне бы кто подумал, — вырвалось у Чикаева.

Он пожал протянутую Филиппычем руку и невесело ухмыльнулся. Когда тот вышел, нажал кнопку селектора и вызвал своего зама по общим вопросам. И тот незамедлительно явился. Правильнее скажем, ворвался, как вихрь, так как медленно ходить не умел. Однажды он с серьезнейшим видом, привлекая на помощь законы строительной механики и высшей математики, доказывал на бумажке, что человек задуман матерью-природой существом бегающим. И все беды человечества происходят оттого, что люди ходят. Кличка у него была, как уже где-то говорилось, Термоядерный.

Несмотря на свою подвижность, был он толст и потому казался много старше своих лет. На самом деле ему едва стукнуло тридцать три.

Он был человеком прямым и всегда резал так называемую правду-матку в глаза. Правильнее скажем, он слишком хорошо знал дела Базы и расклад сил и потому, говоря правду-матку, ничем особенно не рисковал и всегда прекрасно чувствовал, с кем и как надо говорить. Впрочем, он умел и темнить с «откровенным» и простодушным видом.

Чикаев доверял Термоядерному всецело. Тот умел молчать, где надо, и выкручиваться из самых сомнительных положений, и валить, что называется, с больной головы на здоровую. Нехорошо, конечно, покрывать свои недочеты грехами то автобазы, то отдела перевозок. Но, если есть возможность спихнуть свою вину на смежную службу, зачем же зевать? Однажды ухитрился свалить грех на «самого», который устроил ему разнос. Термоядерный смиренно выслушал все нападки, а потом показал фотокопию приказа пятилетней давности, подписанного «самим». И вышло так, что виноват подписавший.

— Садись, — сказал Чикаев. — Кто составлял техническую сторону приказа?

— Какого?

Термоядерный уставился на шефа, не понимая, неужели тот мог догадаться, в чем дело.

— На вынужденную.

— Я.

— Ловко.

Термоядерный с деланным смущением кашлянул в кулак.

— Сам разобрался?

— Главный инженер помог, Прыгунов, сам бы я не догадался.

— И ты знаешь, кто истинный виновник?

— Еще бы не знать! Скажу одно. Голова у вашего зама по инженерно-авиационной службе работает отлично. Мы же с ним и клапан поставили как надо. Под покровом ночи.

Термоядерный захохотал, думая, что шеф оцепит его скромность. Еще бы! Взять на себя всю грязь, переставить клапан, состряпать липовый приказ и промолчать, не требуя награды, — на это не всякий способен. Разумеется, он не собирался молчать до гробовой доски, а просто ждал удобного случая. И вот открытие: Чикаев сам догадался.

— И все свалил на Росанова, — сказал Чикаев.

— Так было надо. Нам нужен был «спаситель» для распятия. — Термоядерный развел руками и пояснил: — Для пользы дела.

Чикаев криво ухмыльнулся.

— Для пользы дела, — повторил он, — а ты подумал о моральной стороне?

— О моральной? — Термоядерный скривился, показывая, что не придает никакой цены отвлеченным понятиям.

— Да, моральной, — повторил Чикаев. — Поставил ты меня в очень неловкое положение. — Он поднялся и стал прохаживаться по кабинету. — Черт знает что! Как в каком-то глупом романе. Хорош же я буду со всеми своими рассуждениями о моральной личности в авиации. Моральные дефекты в нашем деле сразу дают себя знать.

Ведь если человек живет вразрез с тем, что он говорит, то он попросту шарлатан. Его слова — пар. Что ты на это скажешь?

Он остановился перед Термоядерным.

— Они ничего не узнают. А Росанов — малый здоровый. Об его морду можно поросят убивать.

Чикаев поморщился: не любил он таких выражений. Термоядерный продолжал:

— Пусть поработает на пониженной зарплате. У нас это могло бы обернуться куда как худо. — Он кашлянул в кулак и добавил: — Особенно для вас. И в такое время, когда мы начали делать что-то настоящее, когда нашли правильные пути к корректировке системы, когда произошло объединение цехов и появилась центральная диспетчерская… И из-за глупости одного старого хрыча все коту под хвост? Нет уж, извините! А будет ли морально поддаться сейчас и свернуть в сторону? Даже высоконравственный Прыгунов пошел на это дело. — Термоядерный понимал, что шефу нравится его горячность, и он сделал вид, будто завелся сверх всякой меры и режет напропалую правду-матку. Потом он заговорил о прекрасном будущем Базы.

— Скажи, отчего ты не ввел меня в курс дела? — перебил Чикаев.

— А чем меньше народу будет знать, тем лучше! — захохотал Термоядерный, но тут же осекся и продолжал ровным тоном: — Зачем вам лезть в это дело? Руководитель должен быть на Олимпе. Его появление в цехе — ЧП. Вот только я не предполагал, что вы догадаетесь. Тут и наш инженер не сразу сообразил, а ведь он, кроме техники, сейчас не интересуется ничем. И голова у него как ЭВМ. Сейчас, кроме техники, он ничего не знает. И это прекрасно. И это благодаря реорганизации.

Чикаев решил не раскрывать, каким образом догадался о причинах вынужденной.

— Ей-богу, не предполагал, — повторил Термоядерный, — даже, не обижайтесь, удивлен.

— Давай-ка все-таки подумаем о моральной стороне этого дела, — сказал Чикаев, присаживаясь рядом со своим замом. — У Росанова, понимаешь ли, довольно тяжелое материальное положение. Он работает еще и по совместительству не то дворником, не то слесарем… Ну, одним словом, надо сделать так, чтобы он не пострадал в денежном отношении. Я думаю, так будет справедливо. Как считаешь?

— И как это вы все знаете и помните?

Чикаев поморщился:

— Потому отправь-ка его на Север. Там коэффициенты, полевые и прочие надбавки. И пусть там торчит месяца четыре. Как считаешь?

— Есть ли у него допуск на поршневые самолеты?

Чикаев сделал вид, что вспоминает.

— Да, есть. На Ли-2 и Ил-14.

— Прекрасно. А потом дадим ему премию за отличную работу, а как вернется, поставим на место Петушенко — тот не умеет работать с людьми.

— Линев что-нибудь знает или пребывает в прекрасном неведении?

— В прекрасном.

— Что будем делать?

— Говорить ему об этом не стоит. Это знают три человека: вы, Прыгунов и я. Пожалуй, пока хватит. У вас есть возражения?

— Продолжайте.

— Вообще Линев хороший человек, был когда-то прекрасным техником, мог между делом и блоху подковать, но работа парторга нечто иное. Тут тоже необходим талант. У него, понимаете ли, ностальгия по гайкам. А что вышло из этой ностальгии? И в самое неподходящее время.

— Да, люди не гайки. Но ведь и мы где-то просчитались. Может, в людях просчитались? Я имею в виду реорганизацию. Но ведь у нас в основном добрые, хорошие люди…

— Хороший человек не профессия, — влез Термоядерный.

— …неплохие специалисты, — продолжал Чикаев, — и вообще грамотные люди. Могут поговорить с тобой хоть о Моцарте.

— Добрых людей в России много, — съехидничал Термоядерный, — аккуратных мало. А так называемая общая культура вряд ли нужна на аэродроме. Разговоры о плохо понимаемом Моцарте немногого стоят.

— А что слышно о Мамонте, этом «поджигателе» Базы?

— Я только что говорил с Филиппычем, — сказал Термоядерный. — Войтина сняли с летной работы на три месяца и послали в Тикси — менять мотор на Ил-14. Ирженина послали на поршневую технику. Летает не то на Ан-2, не то на Ли-2. Как мне объяснил Филиппыч, Мамонту самому невыгодно поднимать шум. Ведь выходит, что виноват и он. Ведь подготовка летного состава его дело.

— Может, посоветоваться с Филиппычем?

— О чем?

— О задержках.

— Да, по-видимому, у него есть и на этот счет какое-нибудь нестандартное мнение. Неплохо бы поговорить с ним.

Термоядерный стал ерзать. Ему не сиделось. Чикаев кивнул, показывая, что не задерживает его.

Глава 7

После технического разбора в диспетчерскую ворвался Термоядерный и, заметив Росанова, сказал:

— Поедете в Самоедскую.

— Что там?

— На Ли-2 на фильтре обнаружена стружка… Разберитесь…

С подчиненными он говорил «телеграфным» стилем.

— Слушаюсь. А где это?

— Таймыр… Карское море… Впрочем, не знаю… Довезут… Географию знают…

— Когда выезжать?

— Послезавтра… Командировочные… Спецодежда… Желаю! — Термоядерный вылетел вон.

В этот же день Росанов успел оформить бумаги — везде зеленая улица — и взял расчет на сельскохозяйственной выставке. Само собой, он не сказал Нине о своем крупном понижении.


Впереди был свободный день. Утром он позвонил Люции Львовне — к телефону никто не подошел.

Он поехал к Ирженину — вернуть долг.

— Ей-богу, я не виноват в вынужденной, — заговорил он с порога, — прими это, если можешь, пока без доказательств. Я могу доказать, но дал слово никому ничего не доказывать.

Ирженин сел в кресло и как будто задремал.

— Мне это неинтересно. — Он держался так, будто был пьян вдрызг.

— Что с тобой, господин Ирженин?

— Отдыхаю. Расслабляюсь.

— Должок верну. Спасибо.

— Можешь не торопиться с этим. И вообще мне надо побыть одному. Могу сейчас наговорить лишнего. Понял мой тонкий намек?

— Может, у тебя ко мне претензии?

— У меня? — Ирженин открыл один глаз. — Нет у меня никаких претензий. — Потом что-то вспомнил и сказал: — «Но имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою».

— Что это? Цитата? Какую любовь?

Ирженин закрыл глаза.

Росанов попрощался и вышел. Ирженин не шевельнулся.

И тут Росанов вспомнил «видение» — Ирженина в кретинской майке и Машу в матросском костюмчике в проехавшем мимо автомобиле. И направился к Маше.

Она была дома. В комнате дарил беспорядок, который бывает, когда собираешься в дальнюю дорогу.

— Куда едешь? — спросил он.

— В «поле». Месяцев на пять.

— А что такое с господином Иржениным? Неужели он так расстроен из-за того, что его перевели временно на парнокопытную, то есть поршневую, технику?

— Нет, — возразила Маша, — он мне сделал предложение.

— И ты отказала? Так, что ли? — почти выкрикнул он. — Неужели… — он осекся, — из-за м-м-м?..

— Да, из-за м-м-м…

— Ну и дурочка. Поедем к нему. Сейчас же. И ты ему скажешь, что пошутила, и извинишься.

— Так не шутят.

— Одумайся! Такие парни в наше время на дороге не валяются. Подумай о времени, которое меняет нас. Представь себя лет через десять или двадцать.

Маша отвернулась и стала глядеть в окно.

Он схватил ее за руку, потянул на выход. Маша выдернула руку и неожиданно сильно ударила Росанова по щеке. От неожиданности и боли у него даже слезы выступили.

— Ступай прочь! — сказала Маша и, сев на рюкзак, заплакала. — Дурак.

— Здорово ты натренировалась в этот свой теннис. Удар получился что надо, — сказал он, потирая щеку.

Он сел на диван и стал ждать, пока Маша успокоится. Она успокоилась скоро, вытерла глаза кулаками и извинилась. Глядя на нее, он и сам чуть не заплакал.

— Ну а если я возьму да и помру, ты выйдешь за него? — спросил он.

— Да. Если он к тому времени сам не передумает.

— А не наделаешь ли ты глупостей за эти пять месяцев?

— Не знаю. Сейчас ничего не знаю.

— Впрочем, драгоценность можно вытащить и из грязи.

— Иногда мне кажется, что ты просвистал свою жизнь, — сказала Маша.

— Да, я трус.

— Ну да, ты сперва трусишь, а потом, страдая от собственной трусости, совершаешь какие-то непонятные поступки. Ты ведь и авиацию предал…

— И самого себя, и первую любовь.

— Да, пожалуй, ты…

— Конченый человек? Постой-ка! А почему это я авиацию предал? Почему?

— Ты ведь сам говорил, что поддался на уговоры своего инструктора. Ведь ты мог бросить институт и успеть по возрасту попасть в летное училище… Нет, не общество, в котором будто бы нет идеалов, тебя съело, ты сам себя съел. Чего испугался? Почему у тебя нет чувства собственного достоинства? Почему ты слушаешь кого-то, а не самого себя?

— Я и тебя боюсь, — сказал он, — ты для меня слишком высоко. Ты — девушка не по нашим соплям. Такие дела.

— Почему?

— Ты видела портрет моей матери?

Маша покраснела.

— Это чисто случайное сходство, — сказала она, — случайное… И потом, ты это только сейчас придумал. Ты пытаешься оправдаться. Зачем?

— Ты права. Я свою жизнь просвистал. Оттого, что оставил первую любовь свою. Но я постараюсь… постараюсь…


Из автомата он позвонил Ирженину.

— Маша принимает твое предложение, — сказал он. — Она уезжает. Она попросила меня передать тебе свое… ну как это называется?.. Согласие. И протягивает свою лапку и сердце на ладони. Вернется месяца через четыре.

— Почему сама не позвонила?

— Сказала, что стесняется. Ты же знаешь, какая она стеснительная девушка.

— Я тоже улетаю завтра. И тоже надолго. Эх, и наделаю глупостей!

— Обязательно наделай! Но, надеюсь, твой охранительный инстинкт удержит тебя от слишком серьезных глупостей. Я тоже уезжаю завтра. Это мои начальнички покрывают свою несправедливость полярными надбавками. Прощай!


В Самоедской было сыро и грязно. У летной гостиницы стояла железная бочка с водой, обрезанная на три четверти, в бочке — половая щетка на короткой палке — мыть сапоги. По дороге от аэродрома он вымок насквозь и подумал, что уже не страшно напустить воды в туфли при мытье.

Дежурная, глянув на его отглаженные брюки, отметив нездешний вид и появление в одиночку — нелетный экипаж, — и твердое скромное лицо, решила, что он какой-то начальник.

— Не надо, — сказала она, отмахиваясь от удостоверения: она знала — сюда так просто не попадают, и отвела Росанову отдельный номер. Вначале он обрадовался, а потом испугался, что останется на неопределенное время с самим собой.

В номере он вытащил из чемодана сапоги и портянки салатного цвета — из Настькиных пеленок.

Был вечер, идти на самолет и разбираться в причинах «стружки» не имело никакого смысла. Тем более дождь. От дежурной он позвонил своему однокашнику Костенко, который работал здесь после распределения.

Росанов недолюбливал Костенко, туриста и романтика, друга Мишкина. Вечно он ходил в какие-то дурацкие походы и пел у костра песни. Из-за туризма он и на Север попросился, что с удовольствием тотчас и было исполнено комиссией по распределению. И вот он работал в Самоедской — Росанов случайно узнал, — а до этого трудился, кажется, на Диксоне.

— Витюша! — закричал на другом конце провода Костенко хрипловатым («От туристских песен», — съехидничал Росанов) голосок. — Как ты здесь очутился? Дуй ко мне!

— Я тут насчет «семьдесят первой», — ответил Росанов, возбуждая в дежурной непонятностью ответа дополнительное к себе почтение.

— Ну молодец. Выходи из гостиницы и дуй направо. Я пойду навстречу. Оставь дежурной мой телефон, скажи, что будешь у меня. Мало ли что!

Росанов назвал дежурной номер телефона, по которому его искать, и по тому, как она поджала губы, понял: его однокашник процветает. «Впрочем, здесь, в этом болоте, и трясогуз — птица», — решил он, чтобы не очень-то страдать из-за того, что все-то его обходят.

«О чем же я буду говорить с ним? — думал он, шлепая по лужам и радуясь, что казенные сапоги не промокают. — Ну выпьем, ну вспомним так называемые студенческие годы… «Быстры, как волны, дни нашей жизни». Вспомним однокашников. Расскажу про его друга Мишкина, из-за которого получаю второй выговор. Ведь если б не Мишкин, Линев к моему самолету не подошел. Следовательно, Мишкин виноват и во втором выговоре.

Он пошел за каким-то человеком, наблюдая, как вода быстро затекала в ямы, продавленные его сапогами.

«А дальше что? Беседы о туризме и всякие там костры и комары? Лучше бы уж в номере сидел».

Но тут он вспомнил «то» и сказал себе:

«Нет, нет, одному нельзя. Лучше уж к Костенко…»

Он думал об усилии, которое придется делать над собой, чтобы, отринув несколько лет жизни, вернуться к исходной точке институтских еще отношений. Да и были ли там отношения?

Приятели обнялись — в институте таких нежностей за ними не водилось — и долго хлопали друг друга по плечу.

И потом все было, как и предполагалось: пили, болтали, спорили по пустякам, попробовали даже затянуть бессмысленную институтскую песенку «Поцелуй меня, Перепитуя, я тебя так безумно люблю». Но получилось совсем плохо. И вообще, что это такое «Перепитуя»?

«Нет, наверное, Костенко рад искренне: скучно ведь тут, — подумал Росанов, — а мне теперь не до радостей и не до скуки».

Разговор все разваливался и разваливался, и приятели уцепились за матчасть и политику.

Впрочем, в глазах Костенко отражалась временами и некоторая тоска по иной жизни, и он несколько раз, силясь улыбаться насмешливо — Росанов понимал эту улыбку, — говорил: «Где уж вам, провинциалам!» Но сам в глубине души считал, наверное, столичных товарищей «немужчинами». В своем туризме он, как и раньше, усматривал нечто героическое.

«Туристы, романтики, «а я еду за туманом», перелетные пташки, ледовое воинство, строители бараков, «я брожу по белу свету», — думал Росанов.

Пришла соседка, молодая тихая женщина со скромной улыбкой на устах, и немножко молча посидела и выпила стакан вина. Она была в домашнем халате и без чулок.

— Кто такая? — спросил Росанов, когда женщина вышла.

— А-а, соседка. Ничего бабец?

— Ничего. Замужем?

— Я ее мужа отправил в командировку. Молодой инженер. Пусть проветрится, отдохнет и окрепнет. Я его часто посылаю. Подальше.

Костенко хитро подмигнул и захохотал.

Было за полночь по местному времени, когда Росанов поднялся уходить.

— Никуда ты не пойдешь, — сказал Костенко голосом, привыкшим к командам, — не нужно, чтобы тебя кто-нибудь видел навеселе. Это тебе не Москва. Тут завтра тебя будет знать каждая собака. Останешься здесь. Вот моя постель. Тут спи.

— А где же ты?

— За меня не волнуйся. Не замерзну в степи.

Росанов разделся и лег. Костенко, не одеваясь, в рубашке, вышел, пожелав спокойной ночи. Росанов вспомнил о существовании соседки и подумал, что за жизнь «друга юности» можно не волноваться.

И ему сделалось обидно. Другие и здесь, на Севере, где и женщин-то нет, спят с молодыми бабенками, и карьеры делают, и последствий никаких, а тут…

«Ну отчего я такой невезучий?»


Бортмеханик Ли-2 был полным болваном. Вместо того чтобы заменить масло в системе, поработать на земле на новом масле и поглядеть, что останется на фильтре, он ждал инженера. Геологи, на которых должен был работать самолет, плакали горючими слезами — их поджимали сроки. Экипаж торчал в Самоедской и ел консервы, вместо того чтобы отдыхать в Москве, отлетав саннорму.

После замены масла Росанов запустил двигатель, опробовал его на всех режимах и вытащил фильтр. Фильтр был чист, как совесть младенца.

— Полетим, — сказал он.

— Куда? — спросил механик. — В контрольный облет?

— Куда у вас груз?

— В Салехард.

— Вот и полетим в Салехард. Совместим приятное с полезным. Поглядим фильтры в Салехарде.

— А если там заторчим? Там плохая гостиница. И столовая хуже здешней.

— Все будет в порядке.

— Еще у меня левый мотор сбрасывает сто пятьдесят оборотов.

— Что-то не замечал.

— В воздухе. В режиме горизонтального полета. А на земле все в норме.

— Ничего страшного.

— Хорошо тебе «ничего страшного» на земле, а каково нам в воздухе?

— Я ведь сказал, что полетаю с вами. И, между нами, на земле-то страшней.

Росанов сам сходил в отдел перевозок и дал самолет под загрузку. Бортмеханик пошел поднимать экипаж, который, наверное, уже совсем одичал от безделья.

Во время полета Росанов устроился между командиром и вторым пилотом и глядел на приборы. Все работало как надо. Он жестом убрал механика с его сиденья и сел сам. Так прошло полчаса.

— Можно посидеть за второго? — спросил он командира.

— Посиди.

Второй освободил свое кресло.

Росанов отключил автопилот и почувствовал легкий толчок. И он сам, и самолет превратились в нечто единое. Его нервы и сосуды вдруг протянулись в крылья и фюзеляж. Давно не испытывал он этого восторга единения с машиной и небом.

Он поглядывал на приборы, на облака, которые пугающе набегали на него, но оказывались просто паром, на радужный круг, идущий рядом с самолетом, и еле удержал слезы. Он прислушивался к машине, как к самому себе, и испытывал нечто похожее на слезливый восторг музыкального обманчивого счастья.

— Доверни вправо на полградуса! — услышал он в наушниках голос штурмана, довернул и снял триммерочком нагрузку с рулей.

— Беру тебя вторым, инженер, — сказал командир, — где научился? Неплохо у тебя выходит. Как только ты коснулся штурвала, я сразу понял, что тебе это не впервой.

Росанов в ответ только скривился.

— Так, грехи молодости, — пробормотал он, — ставьте на автопилот. Не хочу расстраиваться. Прикоснулся, как к чужой бабе.

Он обернулся ко второму пилоту — тот кивнул, занимая свое место.

— Пойду посплю, — сказал Росанов механику, который сидел теперь на своем месте за креслом командира, — если будет сбрасывать, а я не проснусь — толкните сапогом.

Он лег в грузовой кабине на ящики и попробовал заснуть, но в голову лезли самые невеселые мысли. Вся жизнь пошла наперекосяк: и на самолетах летают другие, и Маша, и Люция Львовна, и кругом всякие, с которых как с гуся вода… И… и они ездят в Рио-де-Жанейро, и у них шоферы-телохранители. Кому нужны их дурацкие тела? Они даже на Севере спят с молодыми бабами.

Он вспомнил, как набегают облака и по остеклению бегут, точно по нитке, капли воды, гонимые набегающим потоком.

«Мелко! Как мелко, Витя! — сказал он себе. — Вдумайся, как ты мелок, и спроси себя, кто во всем виноват. Подойди к зеркалу и спроси: кто? Ну конечно, — он скривился, — Мишкин, Сеня, Люция Львовна и агенты мирового империализма! Не вали, дорогой мой, своих грехов на дядю. Найди в себе мужество не навешивать своего негодяйства на других. Может, у других и своего хватает?»

Он достал схему масляной системы, которую помнил наизусть, и уставился в нее.

«Сам во всем виноват», — сказал он себе, и перед ним возникло видение — прозрачный, работающий мотор АШ-62ИР. Стараясь удержать это видение, он как бы сам превратился в крохотное, всепроникающее существо и нырнул в маслосистему. Началось путешествие. Он совершил один круг, не заметил ничего подозрительного и пошел на второй круг. Росанов, а точнее, то крохотное, зоркое существо, в которое он превратился, просачиваясь сквозь тончайшие зазоры, вдруг почувствовало себя неловко при проходе через втулку воздушного винта и остановилось. «Тут-тут-тут», — сказал он себе и заметался, как собака в поисках утерянного следа. След вел к агрегату флюгирования. И тут Росанов перевоплотился на какое-то мгновение в следователя, который выстроил версию. Он подхватился и пошел в кабину.

— У вас сбрасывало только на обратном пути, не так ли? — спросил «следователь».

— Да, — кивнул механик, — как догадался?

— Долго там, в Салехарде, идет заправка и загрузка?

— Как когда.

— У вас сбрасывает не всегда?

— Не всегда.

— У вас сбрасывает после долгой стоянки.

— Что-то не обращал внимания.

— Надо обращать: все в мире взаимосвязано. Сейчас на обратном пути сбрасывать не будет. Поглядите, что я буду делать в Салехарде.

— Ладно.

— Потом покажу на схеме.

Росанову было приятно, что командир и второй глядели на него с почтением. И только сейчас он почувствовал себя по-настоящему авиационным человеком. На земле все не то. На земле все как-то несерьезно, как нелепый ритуал. А для понимания нужны несколько километров, отделяющие тебя от земли.

Фильтры были чистые и в Салехарде. Обороты не сбрасывались в полете.

На другой день Росанов снова слетал вместе с экипажем. Все было, как он и предполагал, в норме.

Вечером экипаж пригласил его, что называется, на рюмку чая, и он рассказал командиру о своей горькой судьбе несостоявшегося летчика.

— Может, попробуешь прорваться на борт? — сказал командир.

— Желающих много.

— Я поговорю кое с кем. Есть свои люди. Хотя ты и на земле авиационный человек.


Командировка была выписана на месяц. Возвращаться раньше времени не было никакого расчета; пришлось бы возвращать деньги в бухгалтерию, а этого не вполне понятным причинам не хотелось. И Росанов решил: «Солдат спит — служба идет. И вообще я теперь ничего не боюсь. Даже начальства».

На другой день прибыл на рейсовом самолете Ирженин с новым экипажем — сменить экипаж, отлетавший свою месячную саннорму. Ирженин двинулся в гостиницу — отсыпаться, бортмеханик — на самолет — принимать от прежнего бортмеханика съемное и аварийное оборудование и вообще матчасть в целом.

Пал туман. Потом ударил мороз, и повалил снег. Росанов, лежа на койке в своем номере, предался невеселым размышлениям.

«Ты, Витя, — говорил он себе, — виноват во всем сам. Ты оставил первую любовь свою. Ты живешь с нелюбимой женщиной, ты занимаешься нелюбимым делом. Ты глядишь на авиацию как на тайно любимую, которая иногда позволяет оказывать себе мелкие, ни к чему не обязывающие услуги… Только дети любви бывают здоровыми, красивыми и талантливыми. Тот, кто подогревает свои чувства алкоголем для самообмана, у того дети уродцы… Бородатая девочка об одном ухе… То же и в работе, которую делаешь… Рождаются уродцы… Почему в тебе, Витя, нет чувства собственного достоинства? А вспомни-ка, дорогой ты мой, техника Апраксина. Вспомни, с каким чувством собственного достоинства он подходит к самолету, берет в руки инструмент… Он входит в мотор, как в мир своей мечты. Погляди, Витя, какое у него в этот момент спокойное и благородное лицо… А ты раб, ты тайный саботажник, ты работаешь из-под палки. А вот техник Апраксин — свободный человек… Вспомни, Витя, что Ирженин не изменил своей первой любви — науке педагогике. В авиацию он пошел как крестьянин, оставивший плуг, чтоб защищать свою землю. И Ирженин вернется к своей лженауке… Впрочем, «лже» или не «лже» — дело темное: науку делает сам человек. А у тебя, Витя, нет идеалов… А как ты предал Машу? Ты испугался ее. Испугался оттого, что не любил. Если б любил, у тебя пропал бы страх и ты сумел бы добиться всего, что захотел, ты бы горы своротил. Вспомни, как ты, дурачок, самоочищался, готовился к встрече с ней. И что же это было за самоочищение? Так, гимнастика по утрам, бег да посещение картинных галерей. А ты ведь, дорогой мой, оставался жалким рабом. Ты не любил ни Машу, ни авиацию, ни Ирженина, ни себя… Ты и Нину испортил оттого, что не любишь ее. Женщина, которую не любят, не может раскрыться до конца. Она остается полуфабрикатом… И потому, Витя, тебе Надо уйти. У тебя почти пять месяцев жизни. Этого вполне достаточно. И твой уход устроит всех. Настя будет получать пенсию (я сделаю несчастный случай на производстве), Маша выйдет за Ирженина, и они иногда, лежа в постели, будут вспоминать несчастный случай, который произошел со мной, и говорить (очень спокойно), что я был неплохим человеком, хотя несколько и неуравновешенным…»

Он стал думать о том, какая это будет прекрасная пара — Ирженин и Маша. Стройные, породистые, спортивные, голубоглазые. И детишки соответственно. И вот они все вместе едут на машине на юг… Картинка выходила слишком уж мармеладно-рекламной.

«Оставь, Витя, свою иронию, — сказал он себе. — Не тот вариант… Итак, Витя, пока живи. Живи и поступай так, как будто каждое твое дело — последнее и как будто тебя будут вспоминать по этому последнему делу. И герой — это тот, чье последнее дело было высоким, благородным… «Положи живот за друзи своея». Может, тот, кого мы зовем теперь героем, искупал свою вину? Итак, Витя, живи так, будто каждое твое дело последнее… Но… но для того, чтоб не бояться смерти, чтоб возлюбить ее, надо, выходит, крупно согрешить, надо, выходит, иметь нечистую совесть? Так, что ли? Хороший монах, говорят, должен сперва крупно согрешить. Иначе его служение всевышнему будет ненастоящим. И, может, все святые — грешники? И потому, Витя, каяться надо делами. Понял, Витя?»

Он заснул со спокойной совестью.

Но утром сказал себе:

«Дух «исследователя», дорогой ты мой, завел тебя слишком уж далеко. Ты свое негодяйство, свою пустую, старческую, трусливую душу довел рассуждениями чуть ли не до святости. Гад ты, Витя!»

И он решил каяться делами. Но никаких дел не было. Не было оттого, что задуло. И задуло по-настоящему, как это случается только на Севере: три дня метет в одну сторону, а потом все наоборот — в другую, с той же скоростью.

Техники занимались строительством аэросаней. И Росанов занялся аэросанями. Этой работе он отдался с каким-то самозабвением. И только ночью подумал:

«Если я умру ночью, то техники скажут обо мне: ну тот, который делал с нами аэросани».

На третий день пурга прекратилась. Начались полеты.

Глава 8

Была арктическая осень. Красное, неяркое солнце три дня подряд бежало, оставаясь на месте, в снежном потоке.

Экипаж пропадал от безделья. Ирженин или спал, или обкалывал острием карандаша заголовки газет и, вырвав их по дырочкам, складывал на койку, или тянул эспандер, или читал.

Бортмеханик (с этим экипажем Ирженину работать не приходилось) лежал на койке под репродукцией «Утра в сосновом лесу», без которой, если не считать еще «Богатырей», не обходится ни одна арктическая гостиница, и молча страдал. Но на его страдания никто не обращал внимания.

— Командир, — сказал он слабым голосом, — ты меня будешь бить?

— Буду, — вяло отозвался Ирженин.

— Я заболел. Температура тридцать восемь выше нуля.

— Жалко, что не минус.

— Но хуже всего то, что надо менять движок. Осталось три часа ресурса. Что-то я напутал по причине болезни с налетом часов. Вышла какая-то бестолковочка в смысле учета наработки матчасти.

— Далеко вам, молодым, до Войтина. А вдруг что-нибудь случится и надо будет вылетать? Что тогда?

— Тогда будет плохо.

— Ладно. Будем ждать инженера летного подразделения, который продлит ресурс.

Штурман после путешествия по коридору, болтовни в кают-компании и звонка на метео вошел в комнату и сказал:

— Надо выполнить санрейс на Канин.

Ирженин глянул на механика — тот поежился, потом в незамерзший уголок окна на гудящие провода и обрывок бумажного змея на проводе и вяло произнес:

— Уточни погоду.

— Боковик шестнадцать метров. Лететь нельзя.

— Что там стряслось?

— А черт его знает. Какой-нибудь чукча отморозил себе что-нибудь.

— Какие же чукчи на Канине? — сказал Ирженин. — Там ненцы. Пора бы знать.

— В такую погоду и пешком ходить страшно, — влез радист, — и на лыжах поведет поперек полосы. Как раз угодим в камни. Я не поневу.

— Ты не летаешь — тебя возят, — вяло произнес Ирженин: он недолюбливал радиста за склонность к демагогии и за рассуждения об «общем благе».

— Лететь нельзя, — сказал механик, — нет ресурса.

— Так скажи техникам, пусть сделают регламент и продлят ресурс, — сказал Ирженин.

— В такую погоду их не выманишь на улицу. К тому же нет инженера, который бы взял на себя ответственность — продлевать ресурс отработанному двигателю. И… и бортмеханика нет. Меня доктор, когда я приду щупать пульс, отстранит от полетов.

— А Росанов?

— Он не обязан заниматься нашим еропланом. К тому же после выговора он, наверное, будет осторожным.

В комнату зашел диспетчер АДС:

— Что будем делать, товарищ командир?

— Что с погодой?

— Я-то понимаю. Но уже заинтересовались в окружкоме партии. Непорядочен у нас выходит насчет национальной политики. Ненец. Сами понимаете.

— У нас нет ресурса. Остаток только три часа. И нет, как кто-то сказал, врача.

— Врача-то мы нашли среди пассажиров. Да вы ее знаете. Это Зоя из Тикси. Застряла здесь из-за погоды.

Радист оживился и поглядел на командира.

— Командир, не зевай! У нее что головогрудь, что шасси — всё в норме технических условий. И глядит на тебя влюбленными глазами.

— Отставить болтовню! — сказал Ирженин.

— Ну так что я скажу окружкому? — спросил диспетчер.

— Идти на нарушение меня не может заставить никто, — заговорил Ирженин, — даже обком. Но мы что-нибудь придумаем.

Он сунул ноги в рыжие унты на собачьем меху и пошел к Росанову.

Тот лежал на койке под «Богатырями», сложив руки на груди, как труп. Выслушав Ирженина, сказал:

— Здешние техники не обязаны делать тебе тяжелый регламент, а мне не положено продлевать ресурс мотора. К тому же пурга.

— Да, ты не обязан, — согласился Ирженин, — я бы и сам пальцем не шевельнул, если б не санрейс.

Росанов сел на койке.

— Все это я сказал, чтоб набить себе цену. Сейчас всё сделаем. А только где ты возьмешь бортмеханика? Твой ведь болен.

— Может, слетаешь?

— Я-то с удовольствием. Но ты рискуешь.

— Есть немножко. Если будет хоть малейшее окошко в небе — вылечу.

— А вообще-то все будет отлично, — сказал Росанов, оживившись, — если наш рейс пройдет благополучно, то в акте на продление свою подпись поставит кто угодно задним числом. А если рейс пройдет ненормально, то все претензии к нам будут предъявлены посмертно.

— Фу, это уже романтизм, — поморщился Ирженин, — таких слов даже мысленно не надо произносить.

Росанов надел меховую куртку, запахнулся поплотнее и затянул пояс. Потом завязал тесемки ушанки под подбородком и концы поднятого воротника просунул под уши.

— А как ты будешь уговаривать техников? — спросил Ирженин.

— Пойдем, поглядишь, — весело отозвался Росанов, — если откажутся, я сам выполню регламент и осмотр. Только это займет больше времени.

— Ты идешь на матчасть как на праздник.

— Надо каждое свое дело делать как последнее. Чтоб тебя по нем запомнили. И слова надо произносить такие, как будто и они последние. И лучше молчать, чем вести пустые разговоры.

— О-о, высоко берешь!


Шла низовая метель, превращая двухэтажные дома в одноэтажные. Впрочем, дома иногда совсем исчезали в воющем снежном потоке.

В каптерке техсостава было натоплено, как в бане, но в печку, сделанную из железной бочки, подсыпали и подсыпали угля. Техники играли в домино. Приятно было, сидя в тепле, слушать пургу.

— Братья славяне, выручайте! — сказал Росанов. — Особый, непредвиденный случай.

— Что такое? — спросил один из техников, которого Ирженин запомнил как любителя помолоть языком.

— Надо выполнить регламент для продления ресурса.

— Как утихнет, сделаем для тебя все, что хошь.

— Я бы вас не дергал, если б не санрейс.

Техники переглянулись.

— Кстати, где тут у вас ветрозащитный щит и инструмент? — спросил Росанов. — Я в любом случае пойду на ероплан.

Техники снова переглянулись и начали подбирать необходимый инструмент, лампы-переноски и проверили прожектор. Потом стали не спеша одеваться.

Когда все исчезли в воющем безобразии пурги, Ирженин придержал Росанова и спросил:

— Почему они тебя послушались? Ведь они не обязаны.

— Это секрет, — заулыбался Росанов, — пойду тоже крутить гайки.

Ирженин пошел спать. Прислушиваясь к завыванию ветра, он думал о техниках на «свежем воздухе» и испытывал нечто похожее на угрызения совести.


Утром в комнату, где размещался экипаж Ирженина, вошел Росанов с отмороженными щеками.

— Все готово, — сказал он. — Пойду спать. Если будет окно, разбудите. Сейчас лететь нельзя. Без меня — ни мур-мур. — Он погрозил пальцем. Его слегка покачивало.

В два часа пополудни местного времени Ирженина попросили к телефону и сообщили, между прочим, что на Канин вылетел Ан-2 из Салехарда.

— Автобус к гостинице, — сказал Ирженин.

— Есть!

— Общий подъем! — сказал он, входя в комнату. От его сонливости не осталось и следа. — Разбудите Росанова. Пусть греет мотор и заправляется.

— А погода? А обед? — спросил радист.

— Обед в воздухе.

— Вообще-то, товарищ командир, это авантюра.

— Сейчас малость поутихло. Нам главное только добраться до старта и не заблудиться в пурге. А там гляди себе на ГПК да на авиагоризонт. В воздухе уже не страшно. Там все видно.

Росанов вышел из своего номера в одних трусах и по телефону попросил техников подогреть мотор. Он еще не проснулся окончательно, его глаза были не в фокусе.

— Инженер, — обратился к нему радист, — сознайся, чего это ради ты так лез из кожи? И идешь на нарушение?

— Так я тебе и сказал.

— Нет, не понимаю я тебя.

Росанов, слегка покачиваясь, уставился на радиста.

— Много понимать вредно для селезенки.

Послышалось лязганье гусениц, и появился из-за угла вездеход с зажженными фарами. Комья снега, летящие из-под гусениц, в лучах света казались раскаленными углями, а дым выхлопа, смешанный с паром и снегом, — пламенем.

Вездеход остановился у гостиницы. Шофер открыл дверцу и, стараясь перекричать вой ветра и гул мотора, сообщил:

— Автобус застрял.

— Начинается романтика, — проворчал Ирженин. Потом отбросил брезентовую полость, подбитую снегом, как ватой, и легко перевалил свое крупное тело через борт кузова.

Вездеход взвыл и залязгал гусеницами.

Анализ погоды по трассе и изучение схемы заходов на «аэродром» вряд ли могли бы настроить экипаж на очень веселый лад.

— Авантюра, — сказал радист.

Ирженин не мог не согласиться с ним. Но допустить, чтоб салехардцы пришли на Канин первыми, также не мог.

— Посадка на костры, — напомнил штурман, как бы надеясь, что командир «отобьет» рейс.

— Если не блуданем, — влез радист, намекая на штурманскую службу, склонную к «блужданиям», особенно над океаном, где нет наземных ориентиров.

— Прекратить склоку, — приказал Ирженин.

Когда подъехали к самолету, мотор уже был опробован и загорожен брезентовым щитом, чтоб не выдуло тепло.

Росанов, сидя на плоскости, держался за переднюю кромку крыла, чтоб не сдуло, и загораживал заправочный пистолет полой куртки.

Ирженин двинулся вокруг самолета «по схеме осмотра». Пнул ногой хвостовой лыжонок, пощупал руль высоты, постучал ладонью по стабилизатору, словно не доверяя глазам и желая убедиться в наличии этих частей на ощупь, и пробубнил:

— Хвост на месте, лыжонок на месте.

Он потрогал плоскость. Подойдя к радиатору, поглядел, закрыты ли замки капота, и постучал по капоту. Потом поймал красный длинный флажок на заглушке, похожий на трепещущую в потоке рыбку, и вытер выпачканную руку.

Росанов проверил, как закрыты горловины бензобаков. Потом проверил уровень масла по нырялу.

— Без масла не улетим? — съехидничал Ирженин. — А кстати, где врач?

— Я в кабине, — раздался женский голос из самолета.

Ирженин зашел в кабину и сказал:

— Здравствуйте. В полете садитесь поближе к пилотской кабине — там теплее. А что там стряслось?

— Похоже, самоубийство.

— Так мы на похороны? Тогда есть смысл переждать пургу.

— Он еще жив… А вы меня разве не узнаете?

Врач, молодая, не лишенная приятности женщина, глядела, запрокинув голову, на Ирженина.

— Узнаю. Мы с ваш уже один раз катались.

Женщина смутилась. Ирженин и сам смутился:

— Вот тут садитесь. Вообще-то рейс вряд ли будет слишком уж веселым.

— С вами хоть на край света, — отозвалась женщина, силясь быть ироничной.

Экипаж прошел в кабину. Росанов начал запускать мотор. Когда вывел на малый газ, отшагнул, уступая место командиру. Тот сел, дотронулся до штурвала одним пальцем и спросил:

— Отчего штурвал не нагрел?

Радист заулыбался шуточке командира и начал бодро и даже «весело» читать предстартовую «молитву»:

— Формуляры! Подушка туннеля маслорадиатора! Чехол на ПВД!

Ему отвечали:

— Есть! Снято! Включено! Согласовано!

Закончив «молитву», он громко захлопнул корочки.

— Жизнь прекрасна и удивительна! — сказал Росанов.

Ирженин заерзал, отыскивая из тысячи возможных единственное удобное положение в кресле. Вот так, пожалуй, хорошо. Нет, микрон влево. Полмикрона назад. Так! Он завертел головой, ища перчатки. Росанов свистнул — Ирженин оглянулся. Росанов кивнул на кресло второго пилота, где лежали перчатки, во тут же сам быстро схватил их и протянул командиру. Потом исполнил непременный обряд вытирания фланелькой стекол приборов и остекления кабины перед командиром (так всегда делал Войтин).

Ирженин запросил:

— Самоедская-старт! Я сорок два тридцать семь. Прошу выруливать. Взлет по готовности.

— Сорок два тридцать семь, я — Самоедская-старт! Выруливание, взлет по готовности разрешаю, — отозвался голос диспетчера.

Ирженин устроил руку в тонкой лайковой перчатке на секторе газа и пошевелил пальцами, отыскивая и здесь самое удобное положение.

— Будешь подсказывать скорость, — сказал он Росанову.

— Есть!

Самолет, переваливаясь с боку на бок, слегка поскрипывая расчалками, заскользил на старт, вздрагивая от порывов ветра. Металлические незанятые вешалки зазвякали.

Взлет производился вслепую, по ГПК. Росанов на ухо диктовал Ирженину скорость.

— Восемьдесят! Сто! Сто десять!

«Скоро отрыв, — подумал Ирженин, с трудом удерживая машину, — не снесло бы на камни».

И осторожно взял штурвал на себя. Самолет вынырнул из белой мглы.

— Самоедская-старт, я сорок два тридцать семь, взлет произвел, — сообщил Ирженин на землю.

Он изредка взглядывал вниз, где на туманной поверхности пурги неслась, то проваливаясь, то подходя почти вплотную, тень самолета. Налетел всплеск тумана — сделалось темно — на остеклении осталась пленка льда.

«И плюс ко всему обледенение», — подумал Ирженин, и, словно с этой его мысли сталось, Росанов включил обогрев стекол на максимум. Ирженин одобрительно кивнул.

— Соображаешь почти как Войтин, — сказал он.

— Нет, до него мне далеко!

Летели над открытой водой, что не положено одномоторным самолетам, но надо было обогнать салехардцев.

Через час ветер утих, и над открытой водой поднялись туманные стены, повторяя в точности очертания разводьев.

— Погода ни к черту, — сказал Ирженин.

— Обледенение. Расчалок уже не видно; как в чехлах.

— Чувствую спиной.

Ирженин с трудом удерживал неустойчивую машину. С его лба лил пот.

— А вон миша. Ни разу не видел, — обрадовался Росанов.

— Не до миши теперь…

Ирженин тем не менее глянул за борт. Он увидел только следы, оставляемые на снегу, и длинноногую тень. Сам медведь был невидим.

— Мама, — сказал Росанов, — и двое ребятишек.

— Командир! — сказал радист. — Салехардцы вернулись из-за обледенения. Теперь мы в небе одни.

Ирженин запросил разрешение изменить высоту, надеясь найти воздушные потоки, где обледенение меньше.

И уже через несколько минут почувствовал, что машина сделалась легче. У него было такое ощущение, словно с него самого отскакивает короста и он сам делается легче, свободнее, быстрее на ходу. Он позволил себе немножко расслабиться, но по-прежнему видел все приборы и чувствовал машину как продолжение своего тела.

— Значит, вернулись, говоришь?

— Вернулись.

— Ну а мы не вернемся.

— Солнце справа. Эй! — повернулся Росанов к штурману. — Или я ничего не понимаю, или тут какой-то непорядок.

— Ты, инженер, гляди, чтоб твои палки не остановились, — отозвался штурман, — а с солнцем — мое хозяйство.

— Тогда извини.

Земля затянулась туманом. Штурман, просунув голову в астрокупол, уточнял маршрут. Потом поправил навигационную линейку, что торчала за голенищем, и подошел к Ирженину.

— Извини, командир, — сказал он, — бестолковочка вышла. Блуданули на сто восемьдесят градусов.

Росанов не без злорадства поглядел на штурмана.

Ирженин сказал:

— Он шел на Одессу, а вышел к Херсону. Дон Блудило!

«Теперь на обратную дорогу не хватит горючки», — подумал он, пробегая взглядом по приборной доске и прислушиваясь к мотору.

Выправив курс, командир сказал:

— Что-то жестко работает мотор.

— Только в режиме набора, — отозвался Росанов.

В грузовой кабине в нарушение всех правил стояла газовая плитка с баллоном и на конфорках кастрюли, закрепленные проволочной дужкой.

Штурман пошел готовить обед.

— Мучают угрызения совести, — сказал Росанов, — пойду-ка лучше я. У меня в воздухе работы совсем мало. А из-за него мы можем затесаться вместо Канина в Канаду.

Через полчаса он спросил Ирженина:

— Товарищ командир, вы будете мыть руки перед едой?

Разумеется, это была шуточка.

— Врачиху накорми.

— Уже ест.

Росанов подал Ирженину миску, а сам сел в кресло второго пилота и взял управление.

Потом Ирженин пил кофе, держа горячую кружку рукой в перчатке.

— Ну ты, Витюша, прямо как Войтин.

— Нет. До него далеко.

— Братцы, вижу костры! — обрадовался штурман. — Видишь, командир?

— Что-то светится.

Но через минуту костры превратились в Венеру, которая едва отступила от горизонта.

Попали в полосу тумана.

— Командир, — сказал штурман, у него был вид побитой собаки, — через пять минут приехали.

— А не врешь?

— Хоть убей, не вру.

— Это, пожалуй, не туман, а облачность, — сказал Ирженин.

— Да, пожалуй, — согласился Росанов и включил радиовысотомер, — а там кто его знает.

— А берега здесь высокие. Не поцеловаться бы. Нижняя кромка облаков не достает земли. Так я понял?

— Так, — согласился Росанов, — если это облака, а не туман.

— Ныряем?

— Почему бы нет?

— Займи место второго пилота. Только по приборам. За борт не глазеть.

— Есть!

Самолет пошел на снижение. Погрузились в белый мрак, стало трясти, капли воды побежали по обогреваемым поверхностям остекления, как насекомые. Исчезли красные крылья самолета, вместо них стала белая, рыхлая, с краснотцой масса.

«А вдруг это туман?» — подумалось Ирженину, но тут белизна стала неуловимо меняться: в молоко медленно вливалась прозрачная вода.

— Сто метров, — сказал Росанов.

Теперь нижняя кромка беспокойно ворочающихся серых облаков была над головой.

— Костры! — сообщил штурман.

— Вижу. Зайдем с суши.

Выполнив заход на посадку, он не увидел ожидаемых костров и заволновался: это уже ни в какие ворота не лезло.

— Командир, — услышал он слишком спокойный голос Росанова, — по радиовысотомеру высота пятьдесят, а по барометрическому мы под землей.

— Как? — вырвалось у Ирженина, и он ощутил холод между лопатками и не увидел, а скорее почувствовал костры. Они были выше самолета, на вершине плоской горы. На самолет надвигалась размытая в сумерках, дымящаяся стена. И Ирженин сделал единственное изо всех возможных в этот миг необходимое движение — плавно (не рванул, плавно!) взял на себя штурвал и слегка дал ногу.

В следующее мгновение он уже не думал об этом приключении, оставившем во рту кисловатый привкус страха, так как нужно было довернуть чуть вправо.

Войдя в «коридор» между двумя бочками с горящей в них соляркой, он увидел впереди еще два огонька.

Но на земле, в неестественной, звенящей тишине выключенного мотора, он снова подумал о том мгновении, которое могло быть последним в его жизни и жизни его товарищей.

«Ладно. Обошлось», — подумал он. Мир вновь приобрел прочность. Он выглянул в форточку и ощутил внезапную радость.

Росанов закурил.

— Этим не говори, — сказал Ирженин, — чего им зря нервничать?

Росанов заулыбался. Ирженин давно не видел, чтоб он так радовался.

— Чему обрадовался?

— Ну… ну… что все обошлось.

— Не испугался?

— Откровенно?

— Откровенно.

— Не испугался.

— Ну ты у нас герой.

А в самолете уже слышались разговоры, шаги, стук.

— Пойдем, герой, погуляем по городу. И движок посмотри. И подсуетись насчет горючки.

Были светлые сумерки. Горела с копотью солярка в бочках, освещая неровным светом сгрудившихся у самолета людей, русских и ненцев, и оленьи упряжки. На одной нарте лежал бледный пожилой ненец. Его лицо при других обстоятельствах могло бы показаться Ирженину приятным и даже мудрым. Старик как будто видел то, что недоступно другим людям. Росанов, глядя на старика, пришел в крайнее волнение.

— Что с тобой? — спросил Ирженин.

— Ты помнишь, я тебе говорил о «просветленном»? Ну, вокруг человека как бы сияние? Ну, это Юрина теория о просветлении и о спокойном отношении к смерти.

— Помню.

— Так это он. Тот старик, вокруг которого сияние.

— Да ну?!

Ирженин поглядел на самоубийцу.

— А что побудило его попытаться перейти в иной мир?

— Сейчас узнаем.

Росанов обратился с этим же вопросом к первому человеку, который показался ему побойчее.

— Непонятно, — заговорил человек, — передовой оленевод. Что характерно, орденоносец. Добрейший человек. Не захотел на пенсию. «Я, — говорит, — неграмотный, я не могу, как тунеядец, целыми днями книжки читать. Я умирать буду. Без работы я не умею». Ну а начальство не поняло его. Оно решило, что от безделья еще никто не умирал. Тогда старик нарисовал карту, обозначил место, где его похоронить и где найти тело и ружье. Что характерно, очень умный старик, хотя и неграмотный. Вместо подписи ставит родовую тамгу. Очень хороший человек. Прямо ну светлый человек.

Росанов и Ирженин переглянулись.

Росанов пошел хлопотать о дозаправке: после ошибки штурмана бензина могло не хватить. Но бензина здесь не было.


Пошли на взлет. Ирженин, делая круг, бросил прощальный взгляд на огни и людей, задравших красные с холода лица. Некоторые махали руками.

Через полчаса полета Росанов сказал:

— Придется где-нибудь подсесть. Лететь дальше нельзя.

— Бели б не встречный ветер, могло бы и хватить, — сказал Ирженин, — путевая скорость совсем мизерная.

Он повернулся к радисту и сказал:

— Поговори с Н.

Рука радиста задрожала на ключе.

— У них только автомобильный, — сказал он.

— Надо садиться, — сказал Росанов.

— Может, дотянем на остатке?

— Нет. Впрочем, если охота садиться в тундре или на воду, не возражаю.


Когда сели в Н., врач спросила:

— Уже прилетели?

— Нет, — ответил Росанов, — подсели на заправку.

— А что будем делать с автомобильным бензином? — спросил Ирженин.

— На среднем режиме можно работать и на нем. А взлет и посадку произведем на родном бензине. Сейчас только перекачаем родной в одну плоскость, а другую зальем семидесятым полностью.

— Как же ты перекачаешь? Ведь тут не предусмотрены перекачивающие насосы на случай разгильдяйства и самодеятельности.

— Ну а голова-то на что? Сниму обратные клапана. Наклоним самолет, а когда бензин перетечет на одну сторону, воткну клапана на место. Другого выхода нет.

— Самолет будет идти с сильной тенденцией к крену, — сказал Ирженин, — ведь родного у нас с гулькин палец.

— Это так, — согласился Росанов, — но иного выхода у нас нет.

Когда санрейс был выполнен и самоубийца доставлен в больницу, Ирженин спросил:

— Как же тебе, удалось уговорить техников сделать регламент?

— Ты же присутствовал и сам слышал, что я им говорил.

— Нет, тут что-то не то.

— Ничего загадочного. Просто я помогал им делать аэросани. Просто так. Ну а они помогли мне. Тем более видели, что я просил не для себя.

— Из тебя получился бы неплохой бортмеханик. Почти как Войтин.

— Нет. Войтин — это несравненный механик. Ты только вспомни, как он подходит к самолету. Я так не могу.

Глава 9

От стеклянного, похожего на подсвеченный изнутри зеленоватый аквариум аэровокзала отводилась долгая стеклянная галерея, и шла она, поддерживаемая бетонными колоннами разной высоты, к сооружению, представляющему собой спираль, завернувшуюся вокруг шара. Люди, издали чем-то сходные с муравьями, поставленными на дыбы, перетекали из аквариума по наклонному отводу галереи и, ткнувшись в постоянно запертую дверь в начале витка спирали, откатывались назад, в аквариум. Дверь эта, говорят, была открыта единственный раз в тот знаменательный день, когда начальник аэропорта, улыбаясь, перерезал поданными ему на подушечке ножницами ленту и прошел с сопровождающими его улыбающимися лицами в аэровокзал.

Шар этот и спираль официально назывались посадочным павильоном, но в просторечьи — «цветком». При некотором усилии воображения можно было бы увидеть в этом циклопическом сооружении из бетона и алюминия цветок. Правда, экзотический и на очень толстой ножке. Говорят, что этот павильон обошелся дороже самого аэровокзала (нашлись умники, которые вместо того, чтоб заниматься матчастью, непрофессионально составляли сметы на строительство). Но такие слухи не были подтверждены газетами. Впрочем, в газетах была фотография, как перерезалась ленточка. Потом в газетах появилось сообщение о выдвижении павильона на соискание, не скажу точно какой, прении. Приблизительно к этому же времени относится и возникновение различных версий о назначении шара и спирали. И в воздухе уже запахло не премией, а чем-то другим. Начались поиски специалистов, которые могли бы объяснить назначение «цветка». Но таковых не оказалось. Руководитель проекта унес тайну в могилу, а его помощники не были посвящены в замыслы руководителя. Таким образом, разговоры как о премии, так и о чем-то другом отвали само собой.

Вообще наиболее подходящий вариант использования спирали и шара был таков: предполагалось, что пассажиры будут проходить на посадку через галерею, любоваться аэродромом, лесом и бассейном с лебедями (о лебедях скажем потом), входить в виток спирали, совершать как бы полет по околоземной орбите вокруг шара и через телескопический трап попадать прямо в самолет. А тем временем, пока пассажиры совершат свое путешествие, грузчики отдела перевозок забросят в багажные отсеки чемоданы, а стюардессы примут от цеха бортпитания свои контейнеры. С другой стороны, прибывшие пассажиры совершат то же путешествие в обратном порядке, а тем временем самолет будет разгружен и чемоданы поданы в аэровокзал. В шаре должна была размещаться электронно-вычислительная машина. Мозговой, так сказать, центр.

Вот только никто не знал, как подавать к «цветку» самолеты: своим ходом или тягачом. И отцеплять ли его на время загрузки и посадки пассажиров или пусть себе дымит?

Впрочем, чтобы тут ни говорили, а красиво, особенно ночью, гляделся аквариум аэровокзала и светящийся «цветок». Издали все это напоминало какую-то грезу художника-фантаста.

А пока выискивалось применение «цветку», этому шедевру инженерной мысли (цветок из бетона — сами подумайте!), Чикаев не дремал. Он добился, пока суд да дело, права разместить в ножке шара раздевалку техсостава нового объединенного участка техобслуживания. Итак, первый этаж заняли шкафчики, и еще осталась комната для любимого чикаевского детища — центральной диспетчерской. (Кое-что он позаимствовал за рубежом, где как-то побывал в составе делегации авиаработников.)

Кстати, о цветах!

Раньше, до объединения цехов, все строения участка обслуживания самолетов размещались в лесу, подальше от глаз начальства. Командование участка добилось ремонта помещений, строительства душевой, проложило асфальтовые дорожки, которые в авиационном народе, кстати сказать, назвали именами техников, известных своими «художествами». Техники и инженеры освоили в совершенстве самолет и готовые машины вовремя подавали на перрон, к «цветку». А еще личный состав цеха имел и некоторый досуг во второй половине дня. И летними вечерами, после работы, каждая мойщица, каждый второй техник и третий инженер везли домой ландыши и по три-четыре зеленых гигиенических пакета с грибами. И вот реализация идей Чикаева: объединение цехов и переход в каменный «цветок» на бетонке. Говорят, кто-то подбивал написать коллективную жалобу, и жалоба даже была как будто составлена. Однако не нашлось охотников подписывать ее. И, как бы в ответ на нежелательные действия Чикаева, подскочило количество задержек вылетов. И на каждую находилось вполне вразумительно составленное оправдание и «объективные» причины. В верхах недоумевали. Как же так? А что ж все расчеты? Липа?

Техсостав вспоминал здоровую жизнь в счастливом экологическом единстве с природой и тихие сельские радости от сбора грибов, земляники и малины. Чикаев со дня на день ждал грозы.

В ресторанном разговоре с Термоядерным Чикаев, прикидываясь непринужденным и улыбчивым, держал ухо востро. И из непринужденного, в теплой дружественной обстановке разговора узнал о сборе дикоросов. Сведений этих он по вполне понятным причинам не мог выудить даже от мойщиц, главных поставщиков информации. Он пришел в бешенство.

Кстати, каждая мойщица могла бы в любое время года попотчевать гостя грибами, а также малиновым и земляничным вареньем. Вообще лес у аэродрома мог бы прокормить и когда-то подкармливал все близлежащие деревни. А теперь там, где еще недавно шумела непроходимая чаща, сверкал стеклом и алюминием аэровокзал. Вернемся, однако, к дикоросам.

Будущий историк аэродрома вряд ли сможет иметь подспорье своему семейному бюджету за счет даров леса и потому вряд ли поймет причины недовольства техсостава участка. Чикаеву, кстати, недавно было предъявлено обвинение в засорении рек, и он выложил из своего кармана штраф — двадцать рублей, но впоследствии удалось спихнуть всю вину на самих же обвинителей: дренажные сооружения оказались в плохом состоянии, фильтры забиты, и все нефтепродукты выбивало через колодцы на траву. А ведь три года назад в реке ловили еще рыбку на удочку.

Автор отдельных замечаний к рассказу о некоторых событиях аэродрома недавно по приглашению техника Мухина и его жены мойщицы Анны Петровны был в их доме. Автор осмотрел отхожее место во дворе, где вода поступала в списанный бачок маслосистемы Ил-18 насосом типа БНК (бензиновый насос коловратного типа) с приводом от ГСР-3000 (генератор с мотора АШ-82). Выключатели вокруг также были авиационные с фосфоресцирующими головками. Ковровые дорожки в комнатах и в прихожей также были самолетные, списанные. Стоит ли говорить о часах, рюмках, стаканах, подносах, плафонах на потолке. Да, а еще в уборной горело табло «Не курить! Застегнуть ремни!» (по-русски и по-английски), установленное для юмора. Говорить же о том, что инструмент умельца Мухина, этого левши, чехол на машину, все оборудование гаража, вплоть до маленького тельфера, также не было куплено в автомагазинах, мы не будем. А какие Анна Петровна солит грибы, мы также говорить не будем, чтобы не травить душу будущего историка аэродрома.

Как уже сказано, Чикаев, узнав о сборе дикоросов, пришел в ярость. Термоядерный же с грустью констатировал:

— Мерзавцы так саботируют, что и не придерешься. Ведь на матскладе то одного нет, то другого. А они теперь освоили систему демагогии в совершенстве, все слова помнят наизусть, и этот «саботаж» выглядит как забота о развитии производства. Сейчас многие научились сверкать глазами, и бить себя кулаками в грудь, и брать ни к чему не обязывающие обязательства. Я бы на время вообще запретил произносить всякие громкие слова. А если хочешь произнести, то заслужи это право. Заслужи делом, а потом сверкай глазами на здоровье и бей себя в грудь.

— Я их разнесу, — пообещал Чикаев.

— Надо вначале обрубить всем хвосты.

— Что это значит?

— Вы попробуете их разнести, а они, изображая борцов за развитие производства, представят вам встречный… то есть список недостающего инструмента и запчастей.

— Да, вначале надо обрубить хвосты. Вот этим ты в займешься. Перрон должен быть на высоте. Хоть на валюту покупай все необходимое.

— А ведь и в позиции «саботажников» есть известная логика. Хватит в самом деле самодеятельности и энтузиазма. Уровень техники позволяет теперь работать спокойно и четко, без истерики и «героизма».


Но через неделю участок, имевший все необходимое, устроил задержку. И Чикаева охватил страх. Он теперь не знал, за что и хвататься.

Он шел по перрону. Был вечер. Вокруг создавалось «безвоздушное» пространство: аэродромный люд при его появлении на всякий случай прятался или отдавался работе, изображая, будто сбивается с ног.

«Погляжу, как работает ночная смена, — думал он, — может, и в самом деле существуют непонятные мне причины неудач? Может, и я в самом деле самодур и прожектер?»

Он зашел в диспетчерскую, и его глаза потеплели. Он посмотрел на радиостанции, светящиеся табло, пульт управления и крутящиеся кресла.

«Лучше, чем в ФРГ, — подумал он, — по крайней мере, ни у кого нет таких оригинальных строений под диспетчерские. А инженеры когда-то вымаливали велосипеды».

Диспетчеры при его появлении воспылали служебным рвением. Он сел за стол и спросил план вылетов. Потом выписал на карточку бортовые номера самолетов, которые следует подготовить ночной смене под дневные вылеты, посмотрел по бортовым журналам дефекты, обнаруженные экипажем в полете, и записал фамилии ответственных за подготовку каждого самолета. И уехал в свой кабинет.

Впереди была ночь.

Он снял форменный пиджак с шевронами и повесил его на плечики, а сам лег на клеенчатый диван и накрылся форменным пальто. Только он закрыл глаза, и завертелись перед ним предсонные образы, особенно донимающие после напряженной работы: закрутились колеса тягачей, вытаскивающие выкатившийся с полосы самолет, замелькали куртки техников… Надо проснуться в половине двенадцатого.

Ровно в половине двенадцатого он проснулся, вытащил из-под пальто левую руку и глянул на часы. До двенадцати приходил в себя, пил кофе.

Машину он оставил за «рюмкой» и пешком направился к самолету, который должен был вылетать первым. Самолет окружала непроглядная тьма. У освещенной, празднично иллюминированной «рюмки» возникло шевеление, захлопала дверь, задвигались неясные в темноте фигуры. У самолета появились начальник смены Петушенко и два техника. Ответственным за этот самолет был Петушенко.

— Что сделано за три часа работы? — спросил Чикаев.

— У нас все в порядке, товарищ начальник. Самолет почти готов, — бодро ответил Петушенко, делая вид, что вопросами его отрывают от дела. И он чуть ли не лег на бетонку и стал глядеть на датчики противоюза. Это была комедия чистейшей воды. Во-первых, нечего глядеть на них инженеру-механику — для этого есть электрики, и, во-вторых, тут не было никакого дефекта в системе торможения. И ложиться на землю совсем необязательно, так как шланги и отбортовка и без того видны.

Петушенко все сопел и сопел, щупая шланг: надеялся, что Чикаев, видя его рвение, испарится. Но тот не испарялся.

— Ну так чем же вы сейчас занимаетесь? — спросил вкрадчиво Чикаев: он был зол — ему явно морочили голову.

— Да так. Анализ.

— Анализ чего?

— Так, датчики…

— Что датчики?

— А-а противоюза.

— Так что же с ними? Экипаж записал дефект в журнал?

— Да как сказать…

— Записал или нет?

— Нет.

— Что же вы тогда тут «анализируете»?

Петушенко продолжал «анализировать».

— Или вы считаете ниже своего достоинства отвечать на мой вопрос? — спросил Чикаев, стараясь сделать кроткое лицо.

— При чем тут мое достоинство? — буркнул Петушенко.

— А теперь хватит ломать комедию и встаньте! — не выдержал Чикаев. — Встаньте с земли и подойдите сюда.

— Слушаю вас.

— Что вы сделали за три часа работы? Вы конкретно?

— Было собрание, а потом подготовка, анализ дефектов…

— Не надо! Дефекты у вас такие, что их нечего анализировать. Ну а дефектов по датчикам, которые вы так усердно щупали, нет. И запомните, что я инженер, а не… Итак, на первый раз я вам в табеле проставлю на три часа меньше. Три часа вы не работали. А повторится, уволю, сами знаете, но какой статье. Вопросы есть?

— Зачем так нервничать? Все будет в норме.

— Лишаю вас еще и премиальных. Бог видит, я этого не хотел!

Чикаев заметил, что у других самолетов началось ускоренное движение. Загудели источники питания, вспыхнули прожекторы, освещая тела самолетов, задвигались тени.

Он направился к следующему самолету. Радисты развернули свои схемы, электрики последовали их примеру. Техник Лысенко мазнул себя по носу грязным маслом.

— Здравствуйте! — сказал Чикаев. — Что сделано за три часа? Конкретно. Запомните, что я инженер и мне голову морочить нет нужды. И пачкать нос не надо: мы не на театре.

Ответственный за самолет молодой инженер смутился и сказал:

— Я виноват.

— Рад, что вы не разучились смущаться и не научились лгать. Вы поняли свою вину?

— Да.

Когда Чикаев подошел к последнему самолету, ответственный за его подготовку бодро ответил:

— Самолет готов. Иду давать техническую готовность.

Чикаев был в бешенстве. Но, с другой стороны, ларчик просто открывался.

В три часа пополуночи на все самолеты была дана готовность.

Чикаев собрал техников и инженеров и спросил:

— Ну и что теперь будем делать?

Техники загалдели, намекая на какую-то будто бы неоконченную работу.

— Не надо! Тихо, товарищи, — поднял руку Чикаев, — я все-таки инженер, а не… Так что будем делать? Предлагаю навести порядок на перроне.

Народ зароптал.

Чикаев, а за ним вразвал, нехотя, с кислыми лицами вышла техническая служба из «рюмки». Так как начальник Базы шел чуть быстрее, то он первым достиг опрокинутой стремянки. Кто-то хотел поставить ее как следует, но Чикаев наступил на нее ногой и произнес речь.

— Представьте, что я иностранец. Я прилетел в Советский Союз и сошел с самолета. Я ничего не понимаю в авиации, и в России я впервые. Но вот я вижу опрокинутую стремянку — это первое, что я вижу! И что я подумаю? Я подумаю: «Непорядок». И сделаю фотографию, и помещу ее в желтой прессе. А чем мы хуже иностранцев? Ведь не хуже. А авиационных специалистов, как у нас, нет, пожалуй, нигде — все грамотные… Впрочем, вы люди и в самом деле грамотные. Чего это я вам мозги пудрю? Говорить больше не о чем.

Он повернулся и пошел в свой кабинет.

Предстоял рабочий день. Он решил и все последующие ночи провести на аэродроме.

«Надо купить электробритву, пасту и зубную щетку. Не ехать же ради этого домой».

С этого дня, или, правильнее скажем, ночи, была только одна задержка, да и ту Термоядерному удалось спихнуть на отдел перевозок. Ни в коем случае не следует думать, что главной причиной улучшения работы были «зверства» Чикаева (одного начальника смены он понизил, а с двух инженеров срезал премиальные). Просто создались объективные предпосылки для нормальной работы. Техники и инженеры были освобождены от ненужной беготни. Теперь инженер, находясь где-нибудь на дальней стоянке аэродрома, вытаскивал карманную радиостанцию и, предположим, говорил:

— Пришлите сюда слесаря. Диктую заказ. И агрегат такой-то.

Но появились и новые заботы. «Дело подлеца Мишкина» сделало вдруг неожиданный зигзаг и высунулось там, где его меньше всего ждали.

Как-то «сам» побывал в «рюмке» и отметил ловкую работу диспетчеров (за не вовремя выполненный заказ инженера они лишались премиальных) и сказал Чикаеву:

— Было время, когда мы засомневались в твоей реорганизации. Но теперь у меня к Базе претензий нет. Так держать! Сколько было задержек за месяц?

— По вине ИАС ни одной.

— Так и продолжайте.

Присутствующий тут же Линев тонко улыбнулся.

— Что? — спросил его «сам».

— Техника нынче пошла не та, — вздохнул Линев и развел руками, как будто был недоволен новой техникой, — надежная она теперь. Да и отдел расшифровки полетов кое-что вешает теперь и на летный состав. А раньше-то ведь все валили на технаря. Теперь можно работать и без задержек. Вот раньше трудно было: все на горбу — и никакого тебе «спасиба».

Чикаев оторопел. Термоядерный сделал стойку. Линев ласково заулыбался.

— Так, по-твоему, все последние мероприятия — игрушки? — нахмурился «сам».

Линев пожал плечами.

Глава 10

На ближайшее время намечалось для Самоедской одно событие — испытание аэросаней, построенных местными авиатехниками из подручного металла.

Росанов так близко принял к сердцу эту (будем уж реалистами!) забаву, словно делал последнее в своей жизни дело. Своим непонятным для окружающих энтузиазмом ой заразил и остальных. Поэтому сани были готовы раньше, чем это предполагалось.

Итак, сани с эмблемой летящей стрелы и надписью «Самоед» вместе со всем поселком ожидали, когда стихнет пурга.

Но Росанову не пришлось принять участия в испытаниях. Вечером, когда он был уже готов заснуть, явился Костенко.

— Тебе телеграмма.

Росанова охватил страх. Люция Львовна? Нина?

— Ну и дела! — засмеялся Костенко.

Росанов сказал хриплым голосом:

— Давай. Я ждал. Из дому?

— Да, из Москвы. Ну, тебе предстоит… Да что с тобой? Успокойся. Плюнь. Чепуха.

Росанов сглотнул, чувствуя слабость, и протянул руку.

«Москва Серия П Для инженера Росанова Немедленно следуйте…»

«Какое она имеет право приказывать?» — возмутился он, полагая, что телеграмма от Люции Львовны, и продолжал читать с некоторым недоумением:

«…следуйте Тикси силами откомандированного ранее обеспечения перевозок овощей московского техсостава приступите замене левого двигателя борт 4188 организуйте работу вне регламентов рабочего времени что будет отмечено для вас зпт техсостава денежными премиями тчк машина должна быть готова до 15 октября тчк ясность исполнения подтвердите».

Росанов улыбнулся и вытер внезапно взмокший лоб.

— Ну что? — спросил Костенко.

— Все в порядке, — пробормотал Росанов, — пока… все в порядке.

— Чего у тебя руки дрожат?

— Устал. Перебирали передний мост. Когда будет самолет?

— Послезавтра, если утихнет. Пойдем ко мне, вспомним молодость.

Вспомнив молодость, он заснул на постели Костенко. А проснувшись, увидел солнце.


Он, сидя в вагончике, играл в шахматы, когда позвонили по телефону и сообщили, что самолет, идущий в Тикси, садится через пятнадцать минут.

Присутствующий тут же Костенко сказал:

— Совсем забыл! Передашь в Тикси жене местного инженера панбархат, а ему самому несколько блоков сигарет. Ее ты помнишь — врач Зоя.

Когда Росанов вышел на перрон, то увидел самолет, заходящий на посадку. Самолет приземлился, подрулил к строеньицу, громко именуемому аэровокзалом, и вырубил двигатели, не дав им охлаждения.

«Нарушение!» — отметил про себя Росанов.

К самолету подкатили трап, на свет божий вышли пассажиры и экипаж.

Командир подошел к нему и поздоровался за руку.

— Как дела?

— Лучше всех, — весело ответил Росанов.

— У меня тоже все чика в чику. Куда сейчас?

— В Тикси. Мотор менять.

Росанов забрался в самолет, занял свое место, вытащил из кармана отверточку и подвернул на стоящем спереди кресле винт стопора: теперь спинку на этом кресле не откинуть, и, следовательно, не будут давить ему на колени. Свое же кресло он снял со стопора и опустил спинку почти горизонтально. У Костенко он не выспался, был сердит на весь мир, и его не мучили угрызения совести из-за того, что впереди сидящему будет неловко.

Впереди сели два молодых человека, и Росанов не без злорадства поглядывал, как сидящий перед ним малый пытался откинуть спинку кресла. Он смотрел на его розовый затылок, на его крепкие розовые уши и светлую щетинку на затылке и ехидно улыбался.

«Но черт с ним, — думал он, — тоже, наверное, хорош гусь. Поди, живет без последствий. Посиди, посиди торчком. Трудности закаляют волю. Давай, давай, жми», — подбадривал он молодого человека.

Росанов думал заснуть, но вспомнил, что стюардесса разбудит из-за карамельки.

Пассажиры заполняли салон.

Вокруг были все северные пассажиры, привыкшие к самолетам, как горожане к трамваям. Нигде не слышалось разговоров о «воздушных ямах» (что это еще за «ямы»?), никто не храбрился и не болтал языком, показывая, будто бы не боится, однако все стремились в «хвост», где якобы безопаснее.

Росанов глядел на затылок волевого парня, который, похоже, решил во что бы то ни стало сломать кресло.

— Позвольте! — обратился Росанов к нему, тот обернулся и с любопытством уставился на Росанова. — Не давите на спинку. Я сейчас все устрою.

Он подвернул стопор. Парень откинул спинку и горячо поблагодарил своего спасителя.

Дежурная пересчитала пассажиров, пересчитала посадочные талоны и бодро, по-спортивному сказала:

— Счастливого пути, товарищи!

— Физкультпривет! — сказал Росанов.


В Тикси стояли мороз и пыль.

Он пошел в гостиницу и сразу отыскал московских техников.

Появление инженера — все-таки начальство! — вряд ли в ком могло вызвать особую радость. Техники, сидя в одном номере, глядели на Росанова исподлобья, тем более был он чужой инженер, с ним можно особенно и не церемониться. Росанов это почувствовал. Он бодро поздоровался и прочитал текст телеграммы.

— Все ясно? — спросил он.

— Все, — ответили техники.

— Успеем?

— Может, и успеем.

— Отдыхайте. Завтра подниму рано. Я в одиннадцатом номере.

Он открыл дверь своего номера и увидел Войтина. Войтин сидел за столом. Перед ним лежали разбросанные по винтику часы и сумка со слесарным инструментом.

— Привет! — сказал Росанов. — Как жизнь?

— Хорошо! — ответил Войтин совершенно искренне.

Росанов подумал, что давно не встречал человека, который живет «хорошо»: все или «ничего», или «по-всякому», или «нерегулярно».

— А здесь чего сидишь?

— Проштрафился. Сняли с летной работы на три месяца. Сюда прислали менять движок на «восемь-восемь». Под твое начало.

— Чего ж не начали демонтаж без меня?

— Я этих техников видеть не могу. У них не руки, а черт знает что! У нас в полярке таких «бойцов» гнали грязной метлой… Один себя молотком по пальцу ударил. Не уважаю таких, которые сами себя калечат. Сам возись с этим добром, а меня — уволь!

Войтин говорил, не отрываясь от работы.

— Но двигатель могли бы содрать. Дело нехитрое!

— Уволь, инженер, уволь! А работать буду после того, как они уйдут спать. Или вообще не стану.

— Взял бы на себя миссию воспитания этих мальчишек.

— Нет, инженер, это не по моей части. Это по части Ирженина… А вот куда делось тогда масло, до сих пор не пойму.

— Я бы тебе рассказал, да, боюсь, ты шум поднимешь. А тут замешано начальство.

— Ну, если так, то я буду молчать как рыба об лед. Ведь схватываться с ним — то же, что целоваться с львицей: страшно и никакого удовольствия.

Когда Росанов закончил свой рассказ, Войтин закончил ремонт часов.

— Сам докумекал? — спросил Войтин.

— Сам. Чьи это часики?

— Есть тут одна… Подруга дней моих суровых. Работает на метео.

«И этот гусь лапчатый, — подумал Росанов, — как это омерзительно, когда мороз и пыль!»

— А Ирженин, наверное, сейчас дома сидит, — заговорил Войтин, — книжки читает, мальчишек своих дрессирует да по девке страдает. И девку его я видел. Ничего. В порядке. Но таких много. А ему только свистни — и всяких разных табун набежит. Выбирай каких хошь: рыженьких, черненьких, ушастеньких. Вот и тут по нем страдает одна врачиха. Замужем, ребенка имеет, а страдает. Но он благородный. Он на нее ноль внимания. Говорит: «Нельзя путешествовать около семейной пары — будут дурные последствия».

Росанов выслушал монолог Войтина и сказал:

— Нет, он сейчас на дежурстве в Самоедской. А где живет местный инженер?

— Рядом.

— Не знаю, удобно ли беспокоить его в нерабочее время.

— Если по делу, а не ради зубоскальства, то удобно. Что бы такое сделать?

Войтин стал осматриваться, ища работы.

— У тебя, кстати, есть электробритва? — спросил он. — Если есть, я тебе на ней щетки поставлю вечные. С самолетного генератора.


Росанов опустился на первый этаж и из комнаты дежурной позвонил местному инженеру.

— Сейчас зайду, — последовал ответ. И в самом деле, через минуту в гостиницу вошел мужчина, молодой, худощавый, одним словом, бодрячок.

— Росанов?

— Так точно!

— Максим. Очень приятно. Пойдем ко мне. На пельмени. Одеваться не надо. Через дорогу. Панбархат? Спасибо. Там и о самолете поговорим.


У инженера Максима Комарова, ограждаясь от скуки провинциальной жизни, собралось кое-какое общество, по-видимому, техники, инженеры и бортмеханики с женами. Общество сидело за длинным, белым от муки столок и лепило пельмени.

— Инженер Росанов Витя, Советский Союз! Познакомишься со всеми в рабочем порядке. Мать, тебе тряпка, мне — сигареты, — Максим положил блоки на стол, — травитесь на здоровье. А он насчет движка. Вопросы есть? — И продолжал без всякой связи: — А в гостинице вчера драка имела место. Диспетчера АДС стукнули графином. Такой красавец парень! А ныне полуфабрикат.

— Вот до чего бабы доводят, — послышался женский голос из кухни, показавшийся Росанову знакомым. И в комнату вошла врач Зоя, с которой выполняли санрейс на Канин.

— Здравствуйте, — сказала она, увидев Росанова, и слегка смутилась.

«Ну, все ясно», — подумал Росанов, раскланиваясь.

— Как наш самоубийца поживает? — спросил он.

— С ним все в порядке. Между прочим, человек редкого мужества.

На вопросительные взгляды гостей Зоя ответила:

— Мы знакомы оттого, что ездили вместе на Канин.

— А вы, молодежь, — обратился Максим к двум девочкам лет четырех и мальчику лет трех, — вот за эту линию не заходите. А то будет ремня.

Он достал мел и провел на полу линию. «Неужели так и таскает мел в кармане?»

— Там ваша территория, здесь — наша. Понятно?

Дети сказали, что понятно.

Росанов сел и начал сосредоточенно лепить пельмени.

— Дымит печка, — сказала одна из женщин, — отчего?

— Лучше умереть от дыма, чем от радикулита, — изрек Максим. Он был балагуром.

Пельмени отвлекли Росанова от мыслей, и он полностью отдался этому занятию, которое подразумевает удовольствие в дальнейшем. Ему пододвигали кружочки теста с фаршем, а он, перегнув, залеплял кружок, сводил в одно острые хвостики и клал готовый пельмень на фанерку, придерживаясь, как и все, порядка в раскладе для удобства подсчета. Пельмени обязательно надо сосчитать, чтоб потом похвастаться: съели полторы тысячи или две. Шла неторопливая беседа ни о чем: о самолетах, о болезнях, о панбархате, о детях, о погоде, о солении капусты, строительстве БАМа, о собаках, об ослах, о розах и Тегеране.

Наконец все тесто вышло, пельмени были пересчитаны, а тем временем две другие женщины принялись за стол: подали грибы, капусту, соленые огурцы.

— Ну-ка, мать, — обратился Максим к жене, — что там у нас есть на компрессы? У нас тут сухой закон на время навигации, — пояснил он Росанову.

— На шкафу. Сам лезь. У меня юбка узкая.

Росанов забыл о своих заботах и что-то двигал, что-то куда-то выносил, чему-то смеялся. Ему нравилось это скольжение по поверхности, когда не задумываешься даже о том, как мало знаешь людей. И уже через несколько минут его плоть, согретая изнутри, трепетала от предвкушения: жирная осенняя оленина и настоящие пельмени.

— Дорогие товарищи! — поднялся Максим. — Позвольте мне произнести слово о пельменях.

— Перейдем лучше сразу ко второму пункту повестки, — предложил кто-то.

Росанов внимательно посматривал на общество, стараясь понять, кто с кем. Потом подумал, что жизнь имеет видимость. И видимость — это одно, а то, что не видно, — это другое, третье, четвертое. Невидимое так сложно, и перекручено, и разноцветно. И как только оно вмещается в ограниченную оболочку видимого? И за каждым словом стоит второе, третье, четвертое. Матрешки. Люди тоже матрешки, деревянные разноцветные фигуры.

Когда Росанова спросили, откуда он знает Костенко, он ответил:

— Я с ним учился.

Женщины переглянулись.

— А что, это плохо? — спросил он. — Ну то, что мы вместе учились?

— Да нет, это неплохо, — ответила жена Максима.

— И ты давно на Севере? — спросил мужчина с красным, как у большинства техников, лицом.

— Я — чечако, — сказал Росанов, виновато улыбаясь.

И все потупились, словно он сказал не то.

— У нас таких слов нет, — пробормотал Максим под нос, — нет ни салаг, ни этих… У нас просто говорят, сколько работал на Севере. И все.

«Вот он — первый урок, — подумал Росанов, заливаясь краской, — пижонство здесь не в ходу».

Он вспомнил, что у Костенко был полный Джек Лондон, которого тот знал наизусть, не осмеливаясь сомневаться даже там, где этот большой писатель совсем уж завирался. Впрочем, Костенко был лишен чувства юмора и чувства реальности и слишком всерьез относился и к себе, и своему туризму.

И Росанов подумал, что, наверное, есть что-то тайное, связанное с Костенко, ставшее явным. И еще он подумал, что здесь, за тысячи километров, люди ближе друг к другу, чем соседи на одной лестничной клетке в большом городе.

Детишки сидели за своим столом, за «демаркационной линией», и подражали взрослым.

Раздался звонок, и тут же вошла женщина, так как дверь была по-северному не заперта, и сказала, что нужен врач.

Жена Максима проглотила пару пельменей, поднялась и положила вилку. Она торопливо оделась и взяла с собой всегда собранный чемоданчик. Ей дали на дорогу яблоко. Она взяла второе.

— Больному, — пояснила она.

А стол был прекрасен: пельмени с мясом, грибами, картошкой. Копченая оленина, олений язык, рыба нескольких сортов. Все наслаждались жизнью.

Жена Максима вернулась часа через полтора. Она залпом выпила рюмку спирта, к которой раньше не притрагивалась, и расслабленно села на диван.

— Что там? — спросил Максим.

— Не пойму, что с ним, — вздохнула Зоя. Росанов вдруг понял, как она молода. Наверное, год или два, как закончила институт.

Разговоры прекратились, и все посмотрели на Зою.

— Ты бы, мать, шубу сняла, — сказал Максим с шаржированным упреком. Зоя не обратила внимания на его предложение.

— Температура около сорока-… Ребенок… Мальчик. И судороги. А легкие чистые. Ничего не пойму! Мать с ума сходит.

— Так оно и должно быть, — заметил Максим назидательным тоном, — мать должна сходить с ума. На то и мать.

— Я не могу поставить диагноза. Я не пойму, что с ним. У него как будто все в порядке.

Зоя смахнула слезы и поднялась. Некоторое время она ходила взад-вперед по комнате, потом сняла шубу, но тут же снова надела и двинулась вон.

— Ты куда?

— Туда.

Она вернулась, вытащила из холодильника коробку, положила в чемоданчик и направилась к выходу.

— Засандаль ему пенициллина, — посоветовал Максим.

— Я сделала укол.

— Ты, Максим, оказывается, здорово разбираешься в медицине, — сказал кто-то.

— Не больше, чем она, — ответил тот.

— А отец мальчика в Булуне. Наверное, ничего не знает, — сказала Зоя. — Что делать? Что делать? Вот когда самоубийца на Канине умирал, я знала, что делать, а сейчас я в панике.

— И этого оживишь, — успокоил Максим.

Росанов поразился тесноте мира.

Зоя только протянула руку, чтобы открыть дверь, как та Сама раскрылась и на пороге неожиданно явилась исполинская фигура Ивана Ильича Нерина. Мужчины загалдели, полезли из-за стола в прихожую, тесную из-за пальто и курток. И все, даже самые рослые и крепкие, выглядели незавершенными и узкими рядом с Иваном Ильичом. Женщины — так показалось Росанову — застеснялись, словно малые девочки, и очень похорошели.

— Я… это… огонек… окно, — забасил Иван Ильич и, относясь к Росанову: — Здравствуйте, товарищ журналист.

— Ты — журналист? — удивился Максим.

— Шутки Ивана Ильича, — оправдался Росанов.

— И это… тебе… карточный долг из Магадана… И привет… и пленка к фото… И эти яблоки… Москвы… Дыня — Алма-Ата…

Зоя глядела на Ивана Ильича во все глаза.

— А что у тебя… эти… ну… глаза наплаканы? — обратился он к Зое, как-то нечаянно оттесненной мужчинами.

Зоя, наверное, из почтения к Ивану Ильичу сама вдруг стала косноязычной и покраснела от смущения.

— Мальчик… два года… температура сорок… легкие чистые… не пойму что… судороги…

Иван Ильич о чем-то задумался, или, лучше скажем, замолчал. И все умолкли, словно ожидая какого-то особенного совета.

— Иди… к нему… сейчас… иди… вот, — сказал Иван Ильич и неожиданно погладил ее по голове, — умница, ну, ступай теперь, ступай…

Когда дверь закрылась, все заговорили разом, забыв о мальчике.

Выбрав один из десятка вопросов, Иван Ильич ответил:

— Я… это… еду в Н. …там… надо регламент выполнить, однако… хорошо. Погода в Магадане… минус семь, как вылетал… снег и ветер.

— Погода у нас плохая, — пожаловался кто-то, — так действует на нервы.

— Потерпите… послезавтра будет… снег… Есть тут Росанов? Кто он?

— Это я.

Иван Ильич поглядел на Росанова, покрутил головой, полез в карман и вытащил письмо. Росанова внезапно прошиб пот.

— Прошли… на высоком… этом уровне… коллективное письмо… Техники… благодарят.

— Какие испытания?

— Аэросани… Видел… хорошо…

— Не замерзает решетка?

— Нет… хорошо…

Разговор был обычный: перепускали из пустого в порожнее. Всем были хорошо известны действующие лица любого рассказа.

Через полчаса вернулась Зоя. Все взгляды обратились на нее.

— Все хорошо, — сказала она, — температура упала, судороги прекратились, и сейчас, — она глянула на Ивана Ильича и заспотыкалась, — он… это… ну, спит, одним словом… Что с ним? Не пойму. Почему все прошло, тоже… Спасибо вам, Иван Ильич.

— За что? Себе говори… А зачем? Слезы? Убери! Не надо.

Зоя тут же послушно вытерла слезы и улыбнулась. И все заулыбались. И Росанов совсем забыл о своих бедах. Он видел себя на каком-то островке, освещенном солнцем, где в самом воздухе разлиты свежесть и покой. И вокруг друзья, загорелые, как пираты, в латаных штанах, босиком, и малознакомые женщины… И где-то за пальмами покачивается мачта яхты… Словом, чепуха какая-то лезла в голову — некая идея в картинках безоблачного счастья на манер Александра Грина.

В окно ударил ветер и бросил пригоршни скрипнувшей по стеклу пыли и песка. И Росанов протрезвел.

— Спасибо, — поднялся он, — всего хорошего.

— Сиди! — замахал рукой Максим. — Еще не спето столько песен. — Он показал на пельмени.

— Надо встать пораньше, чтоб начать пораньше.


Луна была красной. Летела черная пыль. Он стал думать об освещенном островке, который несется в этом пыльном морозном потоке, словно корабль.

«Все это так, видимость, — сказал он, — а сами небось тоже гуси. А как переглянулись, когда я сказал им о Костенко. «В каждом доме под полом скелет». Так вроде бы говорят англичане… И будь на месте Ирженина кто-нибудь другой…»

Он в темноте обо что-то споткнулся и проговорил вслух:

— Нет. У них все в порядке. Они — порядочные люди. И Ирженин для нее просто символ… Он хороший. А я плохой.

«А предположим, что не было б мальчика? А-а? — подумал он. — Тогда что ж, совесть моя чиста? Тогда все в порядке? А ведь никакого удовольствия! Хорошо б расплачиваться за удовольствия. А тут что? Ну, никакого удовольствия. Честное слово! Произошла какая-то путаница».

В номере никого не было. Он подошел к зеркалу — пыль въелась у крыльев носа.

«Ну и погодка! — подумал он. — А если кувыркаться на матчасти весь день? Тут не то что премии, а еще и медали надо давать».

Он вытащил мыльницу, взял полотенце и направился в умывальник.

Во всю длину темной комнаты для умывания тянулась раковина, кое-как сваренная из листового железа («За такую работу следовало бы за шиворот и мордой о раковину», — подумал Росанов). Над ней, по перспективе к грязному окну, на равных расстояниях висели рукомойники. В углу стояла бочка, на крышке бочки — ковшик. Но, впрочем, в углу был еще и кран.

Росанов открыл кран — вода пошла тонкой струйкой.

«Бочка — это запас», — догадался он.

По краю ковшика бегал рыжий таракан. Вот он сделал один круг, пошел на второй, но, наверное, почувствовал, что этак можно бегать до второго пришествия. Пополз вниз, обежал круглое дно и очутился наверху, на срезе. Побежал по краю, сунулся в воду — опять не то — и недоуменно остановился, шевеля усами и размышляя, что делать.

Ручка была приклепана к середине чаши, и попасть на нее для таракана было мудрено: тут соображать надо.

«Но это, пожалуй, единственный для него шанс, — подумал Росанов, — по ручке можно доползти до моей руки, и я его сдую на пол. Не стану же я его давить на руке. А на полу деревянная решетка, и темно».

И вдруг до Росанова дошло: таракан и понятия не имеет о существовании человечества.

«Может, и мы в некотором роде тараканы?» — подумал он.

Таракан все бегал. Росанов поднял голову — запыленная голая лампочка была под защитой проволочного каркаса. Это, наверное, чтобы кто-нибудь не разбил ее, если появится такое желание.

«А в такую погоду и не то еще можно учудить», — подумал он и вспомнил, что какого-то диспетчера АДС ударили графином, и увидел разбитый графин в урне.

«Вот этим графином», — догадался он.

А таракан, не отыскав более разумного выхода, все делал и делал свои бессмысленные круги и, наверное, недоумевал, что же это такое получается.

«У него нет шанса… Однако, есть! Есть, черт подери! — Росанов обрадовался. — Он должен прыгнуть вниз! Зажмуриться и прыгнуть. Внизу он уже вне опасности, там он на свободе. Но он не хочет прыгать. Он боится, хотя для него это совсем неопасно. Ну, зажмурь свои голубые глазки и прыгай, дурачок! Не будь трусом! Не будь как Росанов».

Ковшик медленно наполнялся водой.

«Ну, прыгай! — советовал Росанов. — На господа не рассчитывай. Рассчитывай на свои силы и свой разум».

Таракан не прыгал. И тогда Росанов сдул его.

«Ладно, беги, дорогой товарищ. Вот бы меня еще кто-нибудь сдул, как я тебя».

Он вылил воду в рукомойник. Воду надо экономить. А вода здесь кругом. Только замерзшая. Ткни лопатой — и под слоем травы и мха вечный лед.


Чуть свет он поднял своих техников.

«Ну а как на них воздействовать? — спросил он себя. — Тут аэросаней нет».

— Сегодня надо произвести демонтаж двигателя, — сказал он, — и содрать его к чертям!

Он был бодр и даже весел, зная, что работы впереди по горло, пустой беготни по начальству и складам — еще больше, и, следовательно, думать вообще не придется, а когда ни о чем таком не думаешь и живешь только настоящим, жизнь бывает вполне сносной.

— Не успеем, — сказал один техник.

— Успеете.

Росанов подумал, что лезть в душу к своим «орлам» нет никакого смысла: общаться с ними только до пятнадцатого октября.

— Впрочем, — добавил он, — если не хотите уложиться, можно поработать и до тридцатого. Мне как-то все равно. Можно и до тридцать первого и тридцать второго. Дело добровольное. Я никому на мозг не давлю.

Все промолчали, только один слегка осклабился на тридцать второе число.

Небо едва синело на востоке. Летела пыль.

— Сейчас подготовим рабочее место, — сказал Росанов уже на улице, — потом двое займутся демонтажом, а двое пойдут в столовую. Потом поменяетесь. А я пойду выколачивать спирт для статической системы и выполнения регламента по замене двигатели. Ясно? Впрочем, могу и гайки покрутить. Это я тоже умею. Учили.

Техники как будто оживились и вразнобой ответили, что гайки они сами покрутят и вообще можно успеть до пятнадцатого. Вот только погода уж больно паршивая. Холодно. Если торчать на движке весь день и плюс полночи, можно и дуба врезать. И вообще проливка статики после длительной стоянки самолета есть важнейшее на данном этапе дело. А главное в нашем деле — безопасность полетов.

— Ладно, все ясно, — перебил Росанов, — демагогию потом будем разводить, а пока законсервируем снимаемый движок.

Через два часа двигатель был запущен, законсервирован, и Росанов собрался идти выколачивать спирт на проливку. Техники сливали отработанное черное масло, одновременно подкатывали стремянки, прожектор, «печку», устанавливали брезентовый щит от ветра.

— Кто в столовую? Идите, — сказал Росанов, когда начали демонтаж.

— А ты, инженер, иди насчет статики, — сказал техник, который Росанову сразу показался выдающимся борцом за безопасность полетов.

«Сейчас заговорит о том, чтобы я не волновался, и все будет в порядке», — подумал он.

— Ты, инженер, за вас не волнуйся. Мы сделаем все в наилучшем виде, как в лучших домах Парижа сделаем. До пятнадцатого отгоняем движок… Как в Париже.

«Ну, с «парижанином» все ясно», — подумал Росанов.

«В самом деле, содрать двигатель — дело нехитрое. Главное — навесить и не перепутать коммуникаций при монтаже. После проливки статики».

«Парижанина» звали Букин. Впрочем, это Росанову было неинтересно, Букин он или кто еще.


Наступила ночь, когда двигатель был наконец снят. Техники добрались до гостиницы. Никто не умывался. Бортмеханик Войтин уже приготовил ужин и развел спирт. Техники были черные как негры.

— Молодцы! — сказал Росанов. — По двести граммов на проливку статики — и спать!

Все поглядели на него без улыбок: не понравилась его командирская манера говорить и решать, по скольку граммов надо на проливку. Вряд ли кто мог догадаться, что своей болтовней и «командирством» он старается заглушить какой-то внутренний голос. Из этого можно лишний раз заключить, как мало мы знаем друг друга.

— Работа не для белого человека, — сказал один техник.

— А кто тебе сказал, что ты белый? Поглядись в зеркало, — сказал другой. Все невесело засмеялись.


Наконец пошел снег. Под невидимыми в темноте тарелками абажуров на уличных фонарях косо летели снежинки. Днем Росанов видел на льду залива крохотные фигурки конькобежцев. Еще он поглядел на столовую и футбольное поле и вспомнил рассказ Ирженина «Смерть на футбольном поле».

Техники, да и он сам, возвращаясь ночью с работы, залезали под одеяла и сперва «отходили». Потом ужинали.

Росанов прикинул, что до пятнадцатого числа не уложиться: технички молодые, необстрелянные, избалованные, переработать боятся, движок меняют впервые, и то, что опытный техник успел бы за день, они успеют за три. И к тому же любитель проливки Букин, как и предполагалось, «забастовал».

Вечером, когда техники «отходили» под одеялами, Букин заявил, что уродоваться не обязан и на премию ему плевать, главное — здоровье!

— Я вас отстраняю от работы, — сказал Росанов, — я понимаю, что вы не обязаны. А рапорт передам уже в Москве.

— За что?

— За нарушение трудовой дисциплины.

— А сам?

Росанов едва сдержался.

— Объясните этому… что он не прав, — отнесся Росанов к техникам и пошел в свой номер.

Пятнадцатого числа была пятница. Монтаж двигателя закончен не был. Времени, если работать такими темпами, — то одного нет, то другого, — требовалось еще дня полтора. Росанов, однако, дал радиограмму: «Двигатель установлен ждем экипаж облета Росанов».

Телеграмму он давал, само собой, не без сомнения. Но он рассчитал, что РД, данное утром, в одиннадцать часов, придет вечером, когда начальство разъедется ее домам. Тут надо еще учитывать и разницу во времени — семь часов, которая в «нашу пользу». Суббота и воскресенье — святые дни. Если экипаж соберут в понедельник, то во вторник можно будет произвести контрольный облет. Ко вторнику двигатель будет готов, если, разумеется, не произойдет чего-нибудь неожиданного. Ну а если произойдет, то… Хуже всего, если экипаж прибудет в субботу.

Спускаясь к аэродрому, он поглядел на небо. Восток разгорался; идущие под уклон, к горизонту, облака, озаряясь снизу красным светом — было видно, как они изрыты, — едва отступали от льда замерзшего залива. Лед казался лиловым, в огненной чешуе. Вдали дрожали огни морского порта. Отсюда чудилось, что там какая-то иная жизнь, красивая, в мерцающих блестках. В красноту неба темными силуэтами вмерзли дома и черные столбы с фонарями ярче неба. Далеко внизу пламенели алые, цвета неба самолеты.

— Позавтракаем в буфете, — сказал Росанов.

— Чего там! — захорохорился Букин. — Все равно уже шестнадцатое. Куда спешить?

— Вы, товарищ Букин, можете не спешить, к самолету я вас не подпущу.

Букин обиделся.

— Все равно я буду работать! — сказал он твердо и даже с энтузиазмом.

— Сомневаюсь.

Бригада молча позавтракала в буфете аэровокзала с нарисованными на стенах белыми медведями, оленьими упряжками и румяными, оптимистичными якутами.

— Если сегодня отгоняем двигатели, — сказал Росанов, — сделаю сюрприз.

— Какой? — спросил Букин.

— Вы можете отдыхать, месье Букин, вы свое получите в Москве.

— Арбуз в задницу?

— Нет, ананас.

Букин изобразил страдание, а на самом деле с трудом удерживал смех. Техники поглядывали на Росанова как-то неодобрительно: осуждали его чрезмерную строгость.

Росанов глянул на Букина — толстая добродушно-нахальная рожа, вечно «под мухой» за чужой счет, за него работают, кроме футбола, выпивки и баб, ничем не интересуется, одним словом, хороший человек, и все на его стороне.

«Да, у нас не соскучишься», — подумал Росанов.

Техники молчали и хмурились, словно было им непонятно, чего это инженер вдруг взъелся на Букина.

К вечеру двигатель был опробован, и Росанов обнародовал «сюрприз» — копию телеграммы от пятнадцатого, что самолет к облету готов.

— Ура! — первым закричал Букин, потирая руки. — Оказывается, ты, инженер, хороший человек, грамотный.

— Радоваться будете в Москве, месье Букин, — обрезал его Росанов.

Он пошел в свой номер и лег спать, заранее пугаясь безделья, но пришли техники и пригласили его играть в «храп» — аэрофлотовскую карточную игру, не требующую умственного напряжения. И Росанов пошел.

— Где Букин? — спросил он, медленно выдавливая одну карту из-под другой.

— У местных ребят гудит.

— Не совестно ему гудеть за их счет уж и не знаю какой месяц?

— Прости его, инженер, — загалдели техники, — не пиши рапорта.

— Может, меня и в «храп» пригласили играть для дипломатических переговоров? — засмеялся Росанов.

В это время в дверях и возник Букин собственной персоной, в шапке, надетой задом наперед.

— Хорош! — сказал Росанов. — Пошел самолеты обслуживать? Товарищи сопли морозят, а он гуляет за чужой счет. Прихлебатель. Глаза б мои тебя не видели!

Букин, наклонившись, уставился в карты Росанова. Он с трудом удерживал равновесие.

— Пас! — крикнул он.

— Не мешай, — отмахнулся Росанов.

— Храп! — заорал Букин. — Храп!

— Вист. Как ты можешь теперь глядеть в глаза своим товарищам? — Росанов понимал, что берет тон учительницы младших классов, и чувствовал свое полное бессилие. Букин был неуязвим. — Не мешай. Сейчас я не на работе и не начальник — я лицо частное. Учти это.

Пошел следующий кон.

— Пас! — крикнул Букин, хотя Росанову пришла игра на «Аэрофлот» — туз и шестерка.

«Его даже бить как-то неловко», — подумал он и объявил «Аэрофлот».

Букин постоял, покачался, «подумал» и запел, показывая на Росанова и подмигивая: «Зачем вы, девушки, красивых любите? Непостоянная у них любовь».

Потом выхватил из внутреннего кармана бутылку «Портвейн-777» и графским жестом выставил на стол.

— Инженер, прости его, — снова загалдели техники.

Росанов невесело улыбнулся:

— Ладно. В России всегда хорошо жилось придуркам. А получишь премию за трудовые подвиги, веди на нее всю бригаду в ресторан.

— Спасибо, инженер, — сказал Букин, — ты хороший человек. И тебя приглашаю!

Он хлопнул Росанова по плечу.

— Ты мне и здесь осточертел.

«Хорош я был, читая ему мораль о товариществе, — ухмыльнулся Росанов, — на него и злиться невозможно. Вот у кого надо учиться жить. Ну прямо даос!»


Каждый день он бегал на почту, писем не было. Женщина на почте уже запомнила его и, не спрашивая документа и не глядя в ящик, говорила:

— Пишут.

Как-то он встретился с Максимом:

— Что-то из дому не пишут.

— Это ничего, — успокоил тот, — там просто ждут тебя со дня на день.

«Наверное, Люция Львовна написала очередное письмо, а Нина вскрыла его. Тут и ей не сразу сообразить, что делать. Потому и молчит», — думал Росанов.

— Иван Ильич здесь?

— Да, живет в седьмом номере. Заходи ко мне — без церемоний. Дверь всегда открыта.

Росанов подошел к зеркалу и только тут; вспомнил, что не брился несколько дней.

«Его некрасивое лицо украшали мерзкие усики», — правел он цитату. Потом оделся и пошел в магазин. Он, собственно, не знал, зачем ему в магазин.


Не раздеваясь, прямо в меховой куртке, не снимая шапки и сапог, с папиросой в зубах, он повалился на койку и, с отвращением затягиваясь дымом, бормотал вслух:

— Тошно! Как тошно! Где же шанс? Куда прыгать? И дышится трудно, наверное, из-за неудобной позы.

За окном завыла собака.

По форточке что-то застучало, как настенные часы, но это были явно не часы. Уже несколько дней он собирался поглядеть, что там, да всякий раз забывал. И лень было. Не до того. Тик-так, тик-так!

Наступила ночь. Он так и продолжал валяться. Потом слетка приподнял голову, и ему показалось, что кто-то заглядывает в окно, приставив ладони к лицу. И вдруг это лицо озорно улыбнулось и как будто подмигнуло — Росанов, вздрогнул.

«Чепуха — второй этаж, — подумал он и хотел было погасить свет и убедиться, что нет никакого лица, но ему почему-то сделалось страшно при одной только мысли остаться в темноте. Темноту теперь — так он представил — должна заполнять черная, скрипящая на зубах пыль и еще что-то крутящееся с бешеной скоростью, как шпиндели станков.

Конечно, он понимал, что все это самообман. Но продолжал выдумывать «ужасы».

Он поднялся, повесил куртку и вышел в коридор. Его тяжелые сапоги загремели по линолеуму, и вдруг совсем рядом, в темноте коридора, раздался стон. Росанов испуганно повернулся — в тени стояла не замеченная ранее женщина. Ее щека была повязана красным.

«Притворяется! — догадался он. — И у нее совсем не болит зуб. Дурачится».

Он смущенно кашлянул и добрел до умывальника. Отвернул кран — воды не было. Он снял с крючка ковшик и внимательно осмотрел его — нет ли тараканов. Потом жадно напился ржавой «про запас» воды из бочки и пошел к себе, глядя на свою все удлиняющуюся тень на линолеуме. Женщина исчезла. Куда исчезла? Ведь здесь, на этаже, нет женских номеров.

Подойдя к своей двери, он увидел в дырке, оставленной от старого замка, что-то ярко-красное и нерешительно остановился.

«Как же это так могло произойти? — недоуменно пожал он плечами. — Не может этого быть!»

Ему показалось, что вся комната наполнена теперь чем-то светящимся, красным и вязким, и если открыть дверь, то это красное хлынет на него и задушит. Зальет, как муху смолой. Он вспомнил красную изнутри телефонную будку на даче Ирженина и Любу. Потом опять муху в янтаре.

Он рванул на себя дверь и, шагнув, сбил стул — в комнате никого, на спинку упавшего стула был накинут красный, освещенный лампой свитер.

Потом он вставил ключ изнутри и думал закрыться, но ему вдруг показалось, что теперь в окно заглядывают сразу несколько улыбающихся лиц. И он решил не запираться, чтоб легче было выскочить в коридор в случае чего.

Он испуганно поглядел на окно — там была чернота, и луна походила на освещенный красным неоновым светом улыбающийся череп. Щелкнул выключателем — все исчезло — остался синий прямоугольник, расчерченный переплетами, и полосатые стекла, и луна. Самая обычная зимняя спокойная луна.

Он включил свет, задвинул портьеры, но между ними образовалась щель.

И вдруг где-то далеко послышалось ритмичное пощелкивание, как будто прилепляли и тут же отлепляли от гладкой доски замазку.

«Замазка или что-то на присосках, — подумал он, — а может, это шаги? Но почему подошвы прилипают? Как будто пол полит чем-то липким».

Шаги приближались.

«Что так медленно? Скорее бы уж! Берите меня! Тащите! Виноват! Я предал всех! Авиацию и… и… первую… эту…»

Шаги приближались.

И в последний момент он струсил. Он рванулся к двери и повернул ключ. Шаги гремели уже совсем рядом, заполняя весь мир. Росанов заткнул уши.

Шаги затихли. Росанов затаился. Удары собственного сердца оглушали его. И «некто» рванул дверь.

— Сейчас! Я иду, — сказал Росанов, поворачивая ключ.

Дверь раскрылась — в темноте коридора возник темнолицый, улыбающийся неестественно красивыми зубами бортмеханик Войтин.

— Ты что запираешься?

— А-а, тут посторонние шлялись по коридору и рвались, — соврал Росанов.

— Я тебя понял.

Войтин разделся, аккуратно сложил одежду и забрался под одеяло.

Глядя на Войтина, Росанов подумал: «Надо жить настоящим». В противовес этим непрочным рассуждениям о жизни настоящим хотелось, однако, думать о некоем спасительном будущем.

«Вот вам, товарищ Росанов, ад. Получите и распишитесь. Сумма прописью. Как товарищ Ирженин говорил: «Если сделаешь что-нибудь не так, то будет расплата».

Все спасительные мысли расползались, и лезло, как улыбающееся свиное рыло, «оно» — жизнь будущая. Почему свиное рыло? Почему «оно» улыбалось? Почему «оно» было довольно собой? И он вспомнил стихи из районной газеты, посвященные одной свинарке. О-о, это были прекрасные стихи пятидесятилетнего поэта!

Не найдутся лучше свиньи,

Чем у тетушки Аксиньи,

У Аксиньи Петуховой

Свиньи что твои коровы.

Раскурносы, как купчихи,

Плодоносят, как крольчихи.

Принесла она приплод

(Аксинья Петухова, что ли?)

Сразу двадцать круглых морд.

А Войтин уже храпел. На форточке что-то стучало.

Росанов надел брюки, рубашку и туфли, чтоб не слишком греметь сапожищами, и двинулся по коридору. Несколько раз измерил длину темного коридора шагами и внезапно остановился у двери седьмого номера. Из-под двери шел свет.

Плохо соображая, что делает, Росанов постучался.

— Да! — донесся, как из бочки, густейший бас Ивана Ильича.

Росанов вошел. Иван Ильич сидел на кровати и читал газету.

— Садись. Чего стоишь? — сказал он.

Росанов сел на табуретку.

Он чувствовал, что следовало бы объяснить причину столь позднего визита, но с него не требовали отчета, и потому сидел, уставившись в темное окно, где между занавесок видел собственное сдвоенное отражение в неровном стекле.

— Не спится? — спросил Иван Ильич.

— Не спится. Совесть загрызла. Схожу с ума. — Росанов опустил голову. — Не знаю, что делать, — заговорил он. — Больше не могу! Когда-то отпускали грехи… Искупление… Отпустите мне грехи!

Иван Ильич нахмурился. Его молчание показалось Росанову бесконечным.

— Как же я… это… ну, могу? — спросил он. — Сам во всяк час… э-э… ну, одним словом, не огребался от дурного…

— Нет, нет! — возразил Росанов. — Вы можете. Я это чувствую. Праведник ведь не тот, кто ходит в рясе, или как там оно называется, а чья жизнь светла и поучительна… Вы три дня тому или сколько — не помню, мальчишку вылечили. Это вы. И снег пошел, как вы сказали… Вы и Юру воскресили. Вы сказали: «А вдруг он жив». И он жив. Сейчас работает в ПДО. Вы своей жизнью достигли… этой… ясности. Если не вы, то кто ж другой?

Иван Ильич покрутил головой и невесело улыбнулся.

— Сам не знаешь, что речешь… Мальчишке… э-э… от укола, а снег — к перемене погоды осколок… короче… болит… Ну, когда нас сбили… в Витебской…

— Я вам не верю. Вы просто маскируетесь.

— Э-э, паря, ты совсем… того… Я неверующий… И водку пью… и партийный к тому же… Вообще-то верующий…

— Вот, вот, — обрадовался Росанов, — но при чем здесь вера? Вера — это не религиозность, а ощущение единства со… всем…

— Верующий в наш народ… Что он… не того… и пребудет вовеки… Есть в народе нравственное начало… Он — начало жизни и… и отец всех богов, бывших и будущих… Всё — люди. Всё — от людей. И бога придумал человек… Выходит, что и человек… ну… чего-то стоит… Выдумать такое. А-а?

— Снимите с меня камень, — почти потребовал Росанов.

— С тобой, паря, и в самом деле… это… А-а? Нехорошо с тобой… Давай говори… Только по порядку… Я так-то плохо… Тугодум… Медленно говори…

Росанов задумался. Он никак не мог выбрать начало для своего рассказа. Где начало? Как его голубоглазый предок выполз из теплого ила и прошлепал по берегу, оставляя бороздку хвостом и пятипалые следы по сторонам ее?

— Я своей матери не помню, — начал он, — так… что-то такое… Одно помню, как она после умывания не вытирала мне лицо полотенцем, а выводила на солнце… Ну чтоб я был «обветренный». Это помню… Мне было тогда года полтора. Не знаю точно… Я не знал женщины в ее высшем проявлении — в материнстве. Что такое женщины? Что они такое? О них думаешь, они всегда оказываются рядом, их всегда видишь, а они как кошки: даже видят что-то другое. Я совсем недавно с одной старой, страшной… Я ее не любил: бес попутал… Теперь я понял, что если «это» без любви, то наступает расплата. Такая расплата! Я знаю, какая расплата — врагу не пожелаешь. Я оставил первую любовь свою…

— А мать где?

— В войну погибла. Она была партизанка.

— Ну, тогда ты чего-то заврался, — Иван Ильич покрутил головой и вздохнул. — Э-э, паря! А ты говоришь… Вот она и есть святая… Раньше таких к лику святых причисляли… Как же так? Она за народ… Э-э! А ты говоришь… Не надо. Нехорошо… Увидь в каждой ее… Ну не в каждой, а в одной, не суетись… И женись на ней… И детей научи, чтоб… помнили, одним словом… И сам поступай, как она поступила бы теперь… Совсем у тебя какая-то каша в голове… Заумничался ты совсем. Чего ко мне пришел? С матерью говори… С ней…

— Так я не знал ее! Я ее не помню!

— Как не знал! — возмутился Иван Ильич. — Знал… Вот… И знаешь, — успокаиваясь, он покрутил головой. — Не надо… женись.

— Так я женат!

«А ведь я в Маше увидел ее, но как-то странно — через Димитрия Донского и радость. Опущенные уголки глаз…»

— Ну вот и живи… Хорошо живи… А где это… с твоей… матерью?

— Там же, где и вас сбили, — в Витебской области. Я там бывал несколько раз. И все путаница какая-то. Никто не знает толком ничего. Точнее, все знают, божатся, а говорят самое разное… Один бывший командир партизанского отряда сказал: «Мост подрывали, а не подорвали — сами все покалечились — не профессионалы. Ну а она ходила в лес, будто бы по грибы, и делала перевязки. Она была фельдшером. Кто-то ее предал. Места, где были партизаны, она не сказала… За это. Другой, бывший прокурор, сказал мне: «Она окруженцам помогала. За это». Ну а связной, старик лет девяноста, как увидел меня, и спросил: «А ты не отец ли той девочке будешь?» Я-то с бородой был тогда… У старика все как-то сместилось во времени… Ну а матери тогда было девятнадцать лет…

Во время этого сбивчивого рассказа Иван Ильич приподнимался с койки, и Росанов не заметил, что он уже стоит во весь свой рост, и продолжал говорить, опустив голову:

— Этот связной сказал, что за летчиков ее. Сбили тут самолет, и они пришли на перевязку, или еще что-то такое. Она помогала им… Старик сам толком не знает…

— Ну? — нетерпеливо потребовал продолжения Иван Ильич, Росанов с некоторым недоумением увидел его стоящим.

— Ну, ее бывшая подруга ее и предала… Потом, правда, эту подругу прирезали — в день казни… Старик показывал, где подругу кончили…

Росанов увидел на глазах Ивана Ильича слезы.

— Что? — спросил он.

Иван Ильич махнул рукой и сел на заскрипевшую койку.

— Так это в Сосновке?

— В Сосновке, — недоуменно выговорил Росанов.

— Ее звали Анастасия?

— А вы откуда знаете?

Иван Ильич покрутил головой и вздохнул.

— Это ведь она нас спасла…

И Росанов и Иван Ильич, оказавшись на одной койке, залились слезами…

— Эх ты! — бормотал Иван Ильич. — А я-то тяжелый…

— И на обелиске неправильно фамилию написали…

— Эх ты! Голова! Как же так?

Иван Ильич наклонился, вытащил из рюкзака флягу и сказал:

— Вон кружки. Давай их сюда… Эх ты! Что у тебя в голове? Свалка. Давай помянем святого человека. Такие люди не умирают. Как же так? А-а? — бормотал Иван Ильич. — А ты говоришь… А ты-то был совсем… ну… этот…

Он отмерил от полу два вершка.

— Кто же тебе-то не дал погибнуть? Кто спас-то тебя? Бабы! Заумничался ты вконец, а ничего не понимаешь… Ничего… тебя… эта… ее любовь оградит… Не даст загнуться… Она, наверное, думала о тебе… в этот… последний миг…

Иван Ильич снова залился слезами:

— Каково ей-то было? А-а? Разве такое проходит? Эх ты! Она-то небось и теперь… по земле ходит… оберегает… Дурак ты, дурак! Ну да ладно. Дальше говори. Или с женой плохо живешь? Или что? Все говори.

— Да нет… Я-то другую люблю… У нее тоже уголки глаз опущены… Не то говорю…

— И дети у тебя есть?

— Дочь.

— Назвал как?

— Анастасией.

— Это ты правильно. Правильно назвал. Это молодец.

— Да не в том беда-то…

— Говори. Все говори. И налей мне… и себе…

И Росанов рассказал про летное училище, куда не прошел по сердцу, и о Люции Львовне, и о Любе, и о Маше, и о Нине. И о том, как хотел разделаться с собой, но что-то остановило в последний миг.

Иван Ильич внимательно слушал, держась за подбородок.

— А вот это ты напрасно… Кончать с собой… не надо… Попал не на свои рельсы… Не надо.

— Так что же мне делать?

— Живи… Правильно живи и… работай… не прибегай ко лжи… не лги… Какой у тебя, однако, в голове беспорядок… Не успел ты еще распорядиться собой… Зашел неправильно… Уходи на второй круг… Дерево, не колеблемое ветром, крепких корней не пустит… А мать пошла на крест… А мне-то каково? И все, что тебе рассказывали про мать, все правда. Она и окруженцам помогала, и раненых лечила, и нас… Все будет хорошо… Я должен тебе… помочь…

— Как?

— Молчи! Вот… А теперь иди спи… Все будет хорошо… теперь… Живи, не ошибайся теперь… Надо жить и делать полезное… Работай… Святость труда… Серьезность…

— Как же мне жить теперь?

— Живи. А сейчас… спать… Пора… Уже утро…

Иван Ильич неожиданно погладил Росанова по голове и потом оттолкнул:

— Ну иди, иди… Ступай… Все… Хорошо… Работай…


Утром зашел Максим с тремя длинными свертками.

— Здорово, Витя. Один передашь Костенко, один Чикаеву, один передашь себе.

— Что это?

— Рыба. Это настоящая рыба, серьезная. На материке такая не водится. Да и у нас она тоже теперь не водится. Где механик?

— Пошел на самолет. Сегодня облет.

Максим сел на койку и закурил.

— Вы с Костенко друзья? — спросил Росанов.

— Нет. А что?

— Так.

— Несколько странный он человек… Без устоев… что ли? Вообще он малый неплохой, но без устоев… Для него некоторые вещи находятся вне сфер морали. А так неплохой.

— А может, он, когда поступает против так называемой морали, потом мучается? — предположил Росанов.

— Ничуть!

— А может, свои мучения скрывает?

— Ну тогда все в порядке! — засмеялся Максим.

— Оставь свой адрес. Хочу вступить в ваше вселенское общество.

— Что за общество? — не понял Максим.

— Ну, там сигареты, панбархат, карточный долг, рыба и прочая муть… Самолет есть средство единения людей, а дефицит некоторых товаров служит делу объединения…

— В самом деле. Об этом как-то не задумываешься… Однако чувствуешь себя связанным со всеми уголками нашей необъятной… Это развивает патриотизм…

Максим записал на листке свой адрес.

— Вышли ошейник для собаки, — сказал он.

— Какой?

— Просто ошейник и поводок. Здесь их нигде не сыщешь. Нет ошейников.

— А где собака?

— Собак здесь много.

— Вышлю. Но хорошо ли тебе заводить собаку? Ведь здешние псы на материке не живут. Подохнет собачка.

— А я и не собираюсь на материк. Я приехал не на гастроли. Здесь мой дом.

В это время в номер зашел техник Букин и подал Росанову телеграмму.

— Что там? — спросил Росанов.

— Ехать тебе, инженер, в 3. Нефтепровод. Трубы возить. Комсомольская стройка. А мы после облета — домой.

Направляясь на аэродром, чтобы участвовать в облете, Росанов забежал на почту.

— Пишут, — сказала женщина, не глядя в ящик.

Облет произошел успешно. Все параметры были в норме технических условий.

Глава 11

Ночной разговор принес как бы освобождение, хотя, если подумать, будущее никак не обещало быть сколько-нибудь сносным.

Росанов задумался, почему же эти совсем бездоказательные и кое-как собранные слова Ивана Ильича сеяли с его души камень?

«Ну да, — вспомнил он, — все, что он говорил, сбывалось. Говорил он всегда вроде бы не думая, слова у него вырывались сами собой… Впрочем, он, наверное, уже все решил для себя и все передумал… Ну конечно же, глупо из могилы делать «неприступную крепость»… Я знаю, Витя, чего ты больше всего боишься. Ты боишься ребенка, который поглядит на тебя невинными глазами и доверчиво протянет тебе ручонку… И из страха причинить этому ребенку боль ты готов спрятаться в крепость, из которой, правда, нет выхода… А чем ты, дорогой мой, лучше Вадика, прохвоста, который бил тебя в детстве под дых каждое утро? Чем? Только своими «страданиями» и «пониманием»?.. Витя, а может, этот «подлец» Вадик сделал тебя и трусом? Ну да, мать, значит, хотела, чтоб ты был «обветренным» и «мужественным», выводила тебя обсыхать на ветру, а этот получеловек хотел сделать из тебя труса. Ведь удары в детстве раскатываются волнами по всей жизни… И, значит, вся твоя жизнь — это некая борьба между Матерью и всякого рода вадиками… И эти вадики неусыпно ходят за тобой по пятам и ждут, когда ты сделаешь что-то не так. Ну и на всякий случай, чтоб ты вдруг не почувствовал себя человеком, бьют под дых… Но, если б твои поступки были правильными, эти бесы были бы посрамлены и оставили тебя в покое. Вот Ирженину бояться нечего. Он и от доктора Зои вовремя ускользнул. Понял, что встреча с ней и даже просто разговор с глазу на глаз — ложный шаг. И Маше нечего бояться этих подлецов. И Ивану Ильичу…»

В 3. работы было в два раза меньше, чем дома, но считалось, что тут выполняется государственное задание (как будто в другом месте оно негосударственное!) — возили трубы для нефтепровода, — и весь техсостав, командированный на выполнение этого важного народнохозяйственного задания, получал здесь свою зарплату независимо от зарплаты и командировочных по месту постоянной работы. А работы выходило мало из-за того, что произошла задержка труб. Короче, было бы все прекрасно для Росанова, если — б не приходилось часть рабочего времени простаивать. Думая о работе в Тикси, он не чувствовал никакого удовлетворения. Но в Самоедской из-за аэросаней и некоторых трудностей, требующих личной ответственности, атмосфера была совсем иной.

«Эта забава — аэросани — сделала нас братьями, — думал он, — а разгильдяйство бортмеханика доказало, что наше братство не просто прекраснодушие, но и дело. Вот почему мне хочется вернуться в Самоедскую, а не в Тикси. И все из-за того, что в Тикси я не сделал ничего хорошего. Выходит, в наших силах сделать плохим или хорошим целый поселок».

Еще он думал:

«Человек, продукт изобилия, многознания и свободы, может превратиться в откормленное и тоскующее животное. Не хочу наследовать мечту тупого, серого, голодного раба, который мечтал только об обжорстве и ничегонеделании. Хочу действовать…»

Случай помог придумать занятие для техсостава. Как-то его спросили:

— А Росанов, левый полусредний из «Спартака», случаем не твой родственник?

— Братишка, — соврал он и тут же вспомнил, что местная футбольная команда известна своей непобедимостью. 3-ские техники обыгрывали команды всех проходящих кораблей и все наспех сколоченные команды из командированных.

— Может, тогда наберешь команду? Может, потренируешь ее? Сыграем.

— Наберу, — сказал он не моргнув глазом. — И потренирую. Обдерем. Ящик шампанского. Но раздобудьте бутсы. Играть в унтах или тапочках мы не согласны.

«Ну и какая разница: аэросани или футбол? — подумал он. — Футбол даже полезнее и безобиднее для окружающей среды».

И нечаянно вспомнил соседку и детишек, которые что-то искали в траве. «Что ищете?» — спросил Росанов. «Щавель», — ответила соседка. «Сейчас уж нет никакого щавеля». — «Я знаю. Важна цель», — ответила мудрая соседка.

«Ну да, важна цель», — подумал он и направился в библиотеку — почитать о футболе. Сам он в футбол играть не умел: не было у него «чувства мяча».

«Ну вот, — подумал он, — и обо мне здесь вспомнят: «Ну, тот малый, который организовал футбольный матч, его брат в «Спартаке»… Ну, когда мы впервые проиграли командированным».


Первую же зарплату Росанов сумел отправить Нине и, словно в ответ, получил сразу же письмо из дому.

«Здравствуй, милый Витюшка! — писала Нина. — У нас все хорошо, чего и тебе желаем. Все хорошо, да без тебя все плохо. Мы очень по тебе соскучились. Особенно Настька. Когда она видит самолет, то показывает на него и сообщает: «Папа».

Я тебя, Росанов, очень люблю и буду любить, даже если помру…»

Он вспомнил о существовании Люции Львовны и ее письмо о том, что у него к сорока годам отрастет брюшко, на счету будет «кругленькая сумма», а ребенку на «кашку» она всегда заработает, и пошел на почту.

Он представил, как вытягиваются губы Люции Львовны при произнесении слов «кругленькую» и «кашку». Он вспомнил, как у нее на верхней губе проступает крупными каплями пот и зубы всегда вымазаны губной помадой.

«Ну да, у нас всегда охранялись и охраняются права матери и ребенка», — напоминала она.

Он взял бланк телеграммы и начал писать.

«Подойдите к зеркалу. Подошли? Теперь скажите: «Кругленькую». Сказали? Еще раз повторим: «Кругленькую». Теперь давайте скажем вместе: «Кашку». Звук «у» надо протянуть. Давайте протянем насколько хватает духу. Надо так: «Кашку-у-у-у-у-у-у!»

А теперь опять, но вместе.

«Кашку-у-у-у-у-у-у-у!»

А за окном светит луна или нет? Надо все это при луне. Без луны все потеряет смысл. Без луны все будет непонятно и даже как-то неприлично. Итак, глядим на луну, встаем на четвереньки и поем:

«Кругленькую-ю-у-у-у-у-у-у!

Кашку-у-у-у-у-у-у!»

Итак, первый акт комедии будет называться «Кругленькую кашку»…»

Он писал, сам не зная что. Бред какой-то. Потом запечатал письмо и бросил в ящик.

«Нинка прочитала ее новое письмо — струя пара от кипящего чайника — непременно прочитала».

А подходя к гостинице, махнул на все рукой и сказал:

«Чему быть, того не миновать».

Росанов рассказал техникам (командированные были из Москвы, с Украины и из Белоруссии), что берется за месяц подготовить футбольную команду, способную обыграть непобедимых з-цев. Сам он, в прошлом известный футболист (брат, понимаете, до сих пор в «Спартаке»), играть не будет: мениск сорвал (что это такое, он толком не знал), но надо следовать его указаниям — и ящик шампанского наш.

Как-то, возвращаясь с очередной тренировки (тренировались на льду озера, за аэродромом), Росанов столкнулся носом к носу с Войтиным.

— Тебя прислало само небо! — обрадовался он. — Это правда, что ты когда-то играл за сборную Тихоокеанского флота?

— Правым крайним.

Росанов объяснил условия «игры» и рассказал, как проходят тренировки.

— Обдерем, — сказал Войтин, — тем более через две недели сюда прилетает на дежурство Ирженин. А у него бортмеханик — барахло механик — играл за сборную училища. Да и сам Ирженин может пробегать два тайма.

— А зачем ты сюда приехал? Если, разумеется, не считать футбольного матча?

— На прорыв. Вам помогать.


Тренировки шли своим ходом. А потом пошли и трубы.

За два дня до матча в поселке 3. только и было разговоров о футболе вообще и о предстоящем сражении. Но тут от отца пришло письмо, в котором он просил Росанова по возможности скорее вернуться домой, так как Нина в больнице. Сообщалось еще, что Настя — хорошая девочка, спокойная, живет у него, у деда. А Маша, узнав о таком положении дел, отыскала старуху, которая за пятьдесят рублей ходит за Настей.

Росанова провожали всей футбольной командой, кроме Ирженина, который знал, каков футболист его друг. Жалели, что он вынужден ехать домой и не примет участия в матче.


Добравшись до Москвы, он растерялся, куда же сначала ехать: к себе или к отцу. И поехал к себе, то есть в комнату Нины. Он открыл дверь ключом, который когда-то хотел вернуть, вошел, размашисто расписался пальцем на столе, покрытом пылью, заставил звенеть синие подвески на лампе и увидел свой дневник, раскрытый на том месте, где писал о Маше, об опущенных уголках ее глаз, о Димитрии Донском и о кипарисе, похожем на крутящуюся елочную игрушку.

— Черт знает что! — завопил он вслух. — Это свинство! И зачем только женился! Дурак я дурак!

Оставив чемодан, он поехал к отцу.

Он вошел в комнату и первым делом увидел Настьку и голубоглазую старуху о добрым в очень глупым лицом.

— Папка приехал! — отнеслась старуха к Настьке, которая заулыбалась и замахала сразу обеими ручонками. — У нас зубочки белы, скулочки румяны!

Старуха говорила за Настьку, полагая, что бессловесный ребенок именно это и желает сообщить.

Настька, держа в руке горелую корку, озаряла все вокруг радостной улыбкой. И в самом деле, зубочки ее были белы, а скулочки румяны. Ее улыбка была как вспышка, протянутая во времени, когда все окружающее исчезает в свете и остается только радость в чистом виде. Но вот Настька сунула в рот горелую корку и обмусолила. Ее мордашка сделалась серьезной.

Бабка была из тех знакомых нам бабок, ссохшихся, маленьких, долголетних, которые поступают уже как дети и которых дети принимают за ровню себе.

Росанов сел на диван и забыл обо всех своих бедах.

Бабка взяла целлулоидного попугая и, размахивая им перед Настькой, запела:

— Сова летить, лунь плыветь, сова летить, лунь плыветь!

Настька, улыбаясь, ловила «сову» одной рукой, в другой была зажата корка.

— Чего это она корку ест? — спросил Росанов.

— Как чего? — удивилась старуха. — А чтоб не утонуть. Если горелы корки кушать, то потом не утонешь. «Не утонем! — скажи папке. — Ежели будем кушать горелы корки».

— Понятно, — ухмыльнулся Росанов.

— То-то, — сказала старуха, поражаясь его неосведомленности.

— А отчего рука у нее перевязана суровой ниткой?

— Как так отчего? — совсем уж изумилась бабка. — Разве не видишь, у нас глазок маленько опух? Глазок-то опух у нас!

Она погладила Настьку по голове. Только сейчас до Росанова дошло, что и бабка и Настька в одинаковых платках, белых, в горошек, одинаково повязанных. И потому в них было что-то уморительно общее.

— Чтоб глазок поправился, — пояснила бабка.

— Понятно, — кивнул он, пытаясь найти «научную» связь между опухшим глазом и ниткой на запястье.

— А ишо, как ходить начнеть, надо под дожжик выводить — головку мочить дожжичком.

— Это еще зачем? — Ему сделалось весело.

— Чтоб росла. Детки, они, как цветочки, растуть от дожжика, когда головочки мочуть дожжиком. Не фюлигань, Настя! Не фюлигань, а то любить не буду!

Настька в этот момент овладела наконец «совой» и принялась ее тереть слюнявой коркой.

— А вообще Настя хорошая девочка. Она бабушку любить, — сообщила старуха доверительным тоном.

— А с Нинкой-то что? Ничего я не понял из письма.

— Нинка-то? Сохнеть Нинка. Что-то есть ее изнутри. Помреть, наверное, — высказалась старуха с жутковатой простотой.

— Что вы такое говорите! — подхватился Росанов с дивана. Старуха глянула на него удивленно.

— Кто ж ее знаеть? — вздохнула она. — Сорока-сорока, иде была? Далеко! Ела кашку с семечком, била бабку веничком. Тут мы одну книжку порвали маленько. Настя ее читала. Прячьте от нее книги: глазки портятся от плохих книг. Я вот ничего не читала никогда и потому все вижу, все соображаю. Я — баба неграмотная, умная. А ты, папка, ляг с дороги да поспи. Поспи, папка, отдыхай! Вон с лица весь серый какой! А мы тебе мешать не будем, мы девочка умна! Спи, кормилец!

Росанов увидел на Настьке крестик.

— А это что еще за пижонство? — спросил он, нахмурившись.

Старуха сначала не поняла, а потом до нее дошло. Она заулыбалась, глядя на Настьку, и поправила ей воротничок.

— Как что это такое? А то, что мы ангелочки! Ангелочки мы, скажи, во Всехсвятской церкви нас окрестили. А как же иначе? Как же иначе, скажи. Так надо! Не фюлигань, Настя! Не надо так головкой, а то любить не буду.

Настька положила корку на голову и стала раскачиваться.

— А кто же у нас кум да кума? — спросил Росанов снисходительно.

— А Маша привела каких-то. Один-то рослый мужчина, а бабенка маленькая, ушастенькая. А мужик-то видный из себе, на тебя малость похож, да посолиднее, подороднее будет. И я была на крестинах. «А как же иначе? — скажи. — Как же иначе? Мы, — скажи, — девочка умна, крещена». Нинка-то небось некрещена была?

— Не крещена.

— Ну вот. А надо. Человек без бога в душе беззащитный и глупый — водить его по сторонам. Ты-то крещеный?

— Не знаю. Вроде бы нет.

— А Нинка меня вначале ругала за это, ругала. И на Машу ругалась. А как стало самой худо, так перестала. «Ладно, — говорить, — вдруг поможеть. Старики не глупее нас были».

— Спать-то я, пожалуй, не стану, — сказал Росанов, — в самолете поспал. Съезжу-ка в больницу. Где ж Нинка помещается?

Общаясь с бабкой, он вдруг захотел говорить на «сельский» манер.

— В Боткинской помещается. Вот на бумажке писано. Я один-то раз там была — меня Маша возила туда, а сама не пошла, внизу меня ждала, Нинку боится. Была я там, а растолковать, как найти, не сумею.

— А чего Маша хлопочет?

Старуха задумалась.

— Добрая девка… Как Нинка-то помреть, на ей женись. Она вот и кумой твоей не захотела стать: на куме ведь нельзя жениться. Все рассчитала. Умная! Ух, какая умная! Голова у ее как у Сталина.

— С чего вы взяли, что помрет?

— Уж больно худа сделалась.


Нина и в самом деле сильно сдала, пожелтела. Волосы ее увяли, хотя и были подвязаны красной лентой. В этом виделась жалкая попытка быть красивой. Росанов чуть не заплакал от жалости — из-за этой ленты. Оказывается, Нина знала, что он приехал, и ждала его если не сегодня, то завтра, потому и ленту повязала.

— Не гляди на меня, Росанов, — заговорила она, отворачивая лицо, — я страшная. Один профиль остался. На профиль гляди вполвзгляда.

— Напротив. Ты прекрасно выглядишь, — сказал он, нагибаясь, чтобы поцеловать ее, и коснулся губами ее щеки, в последний момент уворачиваясь от губ.

Ему померещилось, что пришел он к своей старшей сестре.

— Врешь, Росанов. Всегда ты врешь. Ну отчего ты всегда врешь?

Нина глядела на него сквозь слезы и силилась улыбнуться.

— Раз ругаешься, значит, выздоравливаешь, — сказал он.

— Я все про тебя знаю. Как я ненавижу эту твою Машку! Аристократка! Бомон! Теннис, верховая езда! Леди! Как ворон кружит надо мной, смерти моей ищет. Гони ее в шею!

— Как гнать, если я ее не видел. И не все двери надо открывать, даже если на них висят замки и тебя мучит любопытство. За любопытство иногда надо платить своим спокойствием. Имею в виду твой интерес к моим литературным упражнениям.

— Ладно. Ничего. Ты прав. Она и сумасшедшую бабку где-то отыскала. Где она нашла такое ветхозаветное сумасшедшее привидение? И эти крестины! Комедия какая-то! Впрочем, ладно! Гони ее в шею, Машку! Бабы вокруг тебя так и вьются. Чего им надо? Ну погодите, дайте только выбраться отсюда! А Машке Ирженин сделал предложение, а она еще носом крутит. Где она еще найдет такого парня? Кретинка!

Вышедшие из деликатности в коридор две Нинины товарки вернулись в палату. Одной из них должны были делать укол.

— Не бойтесь, не бойтесь! — сказала Нина медсестре, которая стояла со шприцем наготове. — Он отвернется. Отвернись, Росанов, бабник такой! Ну ладно. А как Настенька? Как она, моя хорошая девочка?

— С ней все в порядке.

— Она меня вспоминает?

— Конечно, — соврал Росанов, недоумевая, как можно знать, вспоминает ли она что-нибудь, если еще не говорит.

— Ей, наверное, жалко мать?

— Еще как жалко, — подтвердил он.

— Но ты ее сюда не вздумай приводить. Здесь от одного воздуха можно заболеть. Здесь, в больнице, отчего, думаешь, все больные? От воздуха. Вот если меня выпустят на свежий воздух, я сразу и выздоровлю. Чувствуешь, чем здесь пахнет? Не чувствуешь? Все равно беги домой! Будь побольше с Настей. И Машку — в шею! Машке — бой!

Слушая Нину, он иногда отвлекался на серую пушистую бабочку, которая с придурковатой настойчивостью бесшумно дрожала крыльями и медленно двигалась по стеклу вверх-вниз, надеясь найти дырку.

— Так ты скажи Машке, — сказала Нина, тоже взглядывая на окно, — во дурочка, выпусти ее… — Последнее относилось, разумеется, к бабочке.

— Ладно, скажу. Если увижу.

— Так-то она неплохая… Можешь уже поворачиваться — ее укололи… всю искололи… И меня тоже всю искололи. А Машка умная, все знает. Это меня, дуру простоплетную, несло всю жизнь, несло. Я безвольная. Да и ты дурачок: не можешь найти себе дела по сердцу. А Машка правильная. Такая змея! И глаз у нее змеиный. И я тебя, Росанов, очень люблю. А теперь беги. Впрочем, сердцу ведь не прикажешь. Пусть ходит к тебе, если совести нет совсем.

— Не говори глупостей!

На Нининых глазах появились слезы.

— Молчи, — сказал он, — длинный язык — находка для шпиона.

— Беги, беги! Настеньку поцелуй. Ладно. Беги!


Иван Максимович Росанов вернулся с работы раньше обычного.

— Тут тебе письмо, — сказал он, — я его спрятал. А то Настенька порвет. — И, усмехнувшись, добавил: — Она категорически против всякой переписки.

Росанова пот прошиб.

«Надо поскорее распутаться, — подумал он, — давно пора. Ну да, пора. Как по этому поводу сказал Пушкин? «Пора, пора! рога трубят; псари в охотничьих камзолах чем свет уж на конях сидят, борзые прыгают на сворах…» Это, значит, ямб… Ну да, ямб. Э-э, да тут два письма».

Он сел на диван и разорвал один конверт: «Уважаемый товарищ… состоится совместное совещание летного и инженерно-технического состава… Повестка дня… Докладчик…»

«Уважаемый товарищ… открытое собрание Базы. Повестка дня…»

Раздался звонок — Росанов бросился открывать дверь.

— Телеграмма! Срочная!

«Мне, — отметил он про себя, расписываясь на листке, прислоненном к стене. — Все, Витя. Пора! Борзые уже прыгают на сворах… И чьи-то кони стоят у крыльца… А что же в телеграмме? Почему срочная?»

«Счет два один нашу пользу пьем твое здоровье подробности письмом».

И только тут он заметил двух бдительных старушек соседок, которые, высунувшись из своих дверей, внимательно следили за ним и почтальоном.

— Ку-ку! — сказал Росанов.

— Ку-ку! — весело отозвались старушки.

Снова раздался звонок, и снова старушки, не успев прикрыть двери, высунулись в коридор. На этот раз прибыл Ирженин. Лица старушек озарились чистейшей радостью. Растроганный Ирженин вручил им по свертку с рыбой.

Пройдя в комнату, он положил на стол два полутораметровых свертка.

— Чиры, — пояснил он, — один — из Самоедской, другой — с Канина. Сейчас еду в аэропорт. Могу подбросить.

Росанов мог бы и не ездить на открытое собрание. Но отчего бы не поехать, когда есть машина и нет нужды связываться с общественным транспортом? Тем более он соскучился по Базе и по Ирженину.

По пути на аэродром он спросил:

— Так ты участвовал в матче?

— Конечно! — засмеялся Ирженин. — Первый гол забил Войтин. Он по-стариковски пасся в офсайде. Особенно не бегал. Но вот наконец мяч попал ему. И он, обойдя одного защитника, послал мяч в сетку ворот… То есть в тундру, так как, собственно, ни сетки, ни ворот не было. Поселковые жители, высыпавшие на взлетную полосу, где проходил матч, зарыдали. В конце первого тайма з-цы отквитались. Далее борьба шла с переменным успехом, но безрезультатно. Мы перешли к обороне. В конце матча один из з-цев с подачи Войтина послал мяч в сетку собственных ворот, и тут зазвучал финальный свисток судьи. Поселок 3. в трауре. Ящик шампанского пьют обе команды, и побежденные приписывают победу… тебе.

Росанову сделалось весело.

— Надеюсь, ты им не сказал, что я не попадаю ногой по мячу?

— Ни в коем разе! Ты поступил как настоящий педагог. Ведь педагог без авторитета — нуль. Да, а еще была выдвинута идея организации кубковых встреч между футболистами арктических поселков, поддержанная одним из представителей райкома комсомола, недавним футболистом. Я предложил смеха ради назвать эти состязания кубком имени известного футболиста Росанова. Самое смешное то, что никто не понял моей шутки. — Ирженин засмеялся.

— Представь, — сказал Росанов, — я совершаю какой-нибудь героический поступок и… гибну.

— Тогда кубок будет назван мемориалом Росанова. — Ирженин окончательно развеселился. — И аэросани в Самоедской назовут «Росанов-самоед», — добавил он. — А Сеня напишет книгу «Смерть героя». Впрочем, такая книга уже есть. — Ирженин так развеселился, что едва не врезался в пустой самосвал.

— Эх, — укоризненно покрутил головой Росанов, — жалко, что не врезались.

— Глупые шутки, — проворчал Ирженин.

Первым, кого он увидел на аэродроме, был Петушенко.

— Еле дождался, — заговорил шеф, направляясь в конференц-зал, — уйду в отпуск, ты — вместо меня. Меня Чик обобрал — срезал премиальные. Выходит, что и тринадцатой зарплаты не получу. Но ничего! Еду за кордон. Без тебя тут женился. Тебе премия. Про тебя почему-то спрашивал Иван Ильич Нерин. Сегодня выйдешь в ночную смену. А я видеть их, чертей, не могу. База сейчас передовая: получила Красное знамя профсоюзов.

Ни одной задержки! Ни одной! А Чик, то есть Чикаев, сцепился с Линевым… Ты уж, наверное, всех и перезабыл. Линев в недавнем прошлом мастер — золотые руки, а ныне парторг. Страсти, значит, кипят. Все молодые — за Чика.

— Куда едете?

— В Индию. Чего тебе привезти? Только небольшое по габаритам и по весу.

— Небольшую по габаритам и не очень тяжелую индусочку.

Петушенко закатился. Потом продолжал:

— А Юра… фамилию забыл… ну которого в Энске побили, знаешь, чем занимается? Продолжает наводить в авиации порядок. Пока фиксирует все еропланы, которые возят московский воздух в отдаленные районы страны… Видать, несильно его побили. Ничего. Как вылезет со своими «разоблачениями», отлупят как следует. Сейчас работает в ПДО. Координирует работу.

Петушенко показался Росанову каким-то дерганым, постаревшим.

На совещании говорилось о причинах объединения участков, об успехах и о дальнейших путях, что ведут к дальнейшим успехам.

Росанов, глядя на Чикаева, думал:

«А отчего бы раньше не сказать обо всем? Что за кретинство! Из-за этого и дела вначале шли наперекосяк. Ведь каждый хочет видеть смысл в любых преобразованиях. Ну, представим, что…»

Росанов вспомнил, как несколько лет назад около его дома разворотили отбойными молотками асфальт, вырыли канавы, в канавы уложили трубы, сварили их, потом разрезали автогеном, вытащили, куда-то увезли, а канаву закопали. Заасфальтировали обезображенный участок только на третий год.

Вряд ли землекопы выросли в своих глазах после этой «работы», подумал он. А делая полезное дело, они б и чувствовали совсем другое. А разве техник и инженер хочет быть посмешищем, как те ни в чем не повинные землекопы? Он должен знать конечную задачу любого мероприятия. Ведь теперь у каждого из нас хватит специальных и общих знаний разобраться в замыслах руководства. А если я делаю неизвестно что, если я не творец, то я раб лукавый, пролетарий в кавычках и, по существу, тайный саботажник.

В перерыве в коридоре, заполненном табачным дымом и разговорами, он столкнулся с Чикаевым.

— Когда прибыли? — спросил тот.

— Сегодня.

— Тюменский обком комсомола переслал вам Почетную грамоту и будильник. За перевозку труб. Вручим потом.

— Спасибо. Как раз у меня нет часов.

Он подумал о Любе и покраснел.

Он отметил, что Чикаев заметно поправился, поздоровел, порозовел. В его глазах появилась живость, походка стала легкой, грудь подалась вперед.

— Сможете сегодня выйти в ночную смену? — спросил Чикаев.

— Да.

«В самом деле похорошел, — подумал Росанов о Чикаеве, — впрочем, горе красит одного только рака».

И увидел Юру. Юра тоже с лица покруглел.

— Ну, даешь мне список бортов, которые возят московский воздух? — спросил Росанов.

— Зачем? — насторожился Юра.

— Будет собрание летного и технического состава — выступлю. Отмечу отдельные недостатки. У меня тоже кое-что накопилось. Давно мечтал высказаться не за кружкой пива.

Юра поморщился.

— Надо заниматься не столько сбором недостатков, — сказал он, — сколько методами их устранения.

— Вот об этом и поговорим. — Я выступлю — мне терять нечего.

— Оч хор! Встретимся. Обсудим. Предварительно.

— Если в силах, помоги убрать из моей смены одного демагога.

— Строгова?

— Так точно. Очень трудно воевать с демагогами, потому что все, что они говорят, правильно. А на самом деле — самопародия.

— Обсудим. Подумаем.


До начала работы оставалось около трех часов. Росанов двинулся в раздевалку. Он думал подготовиться к своему первому техническому разбору.

«Действие, действие и действие, — убеждал он себя, — оно спасает от страха, слабости и даже от холода и болезней… Человек познает себя только через усилия, через ремесло. И надо не создавать моменты, а только не упускать тех, которые нам подсовывает жизнь».

Еще он подумал:

«Надо составить список тех добрых дел, которые я мог бы совершить, да не совершил. И список злых дел, которых мог бы не делать, да сделал. И всегда получается так, что любое действие вызывает не соизмеримые с ним последствия. Итак, Витя, следи за каждым своим шагом.

О-о, если б я мог вычеркнуть свое прошлое. Ну хотя бы один день, один только день, когда… «подлец Мишкин». Все из-за него! Если б не он, Ирженин улетел бы на Камчатку. Я бы не попал в «дом для бродяг», когда там была Люба… Если б я не увидел Любы, я б не вспомнил о Люции Львовне… А предположим, что нет у меня никакого прошлого, пока я на работе. Пока я на работе — все к черту! Вот после работы, Витя, и страдай! Но сперва уладь все… И люди в смене совсем неплохие. В каждом можно найти достоинства, если думать о всяком конкретном человеке хотя бы пять минут в день.

А то ведь все заняты только собой. Итак, думай о других. Закон зеркала: «Угол падения равен углу отражения». Чем ты лучше к человеку, тем и он лучше. Вот только от Строгова надо избавиться. И не только потому, что он мне действует на нервы. Он действует развращающе и на смену: приучает всех к цинизму и лжи. Есть люди с необычным складом ума. Везде они видят интриги против себя и «общего дела» и сами устраивают интриги, чтоб предупредить эти несуществующие козни. Им надобен шум, треск, им надо произносить речи и бороться. А чего бороться? Работать надо, а не бороться. 13 сыне мы иногда узнаем тайну умершего отца. А может, Строгов просто уголовник и хулиган, как и его сынок? Ведь среди этой братии много прирожденных артистов. Какие они умеют делать невинные и благородные физиономии! Самые невинные физиономии у уголовников и самые ясные глаза у лжецов. Да и дочь гулящая. Вот пусть и хулиганит и гуляет в другой смене. Кто это сказал: «Никогда зло не совершается так легко, как когда оно совершается с чистой совестью»? У Строгова совесть всегда чиста… А ведь и я с чистой совестью хочу убрать его…»

Он думал было заснуть на шкафчиках, когда явился Бляхин-Мухин, «автомобильный маньяк». Он бодро поприветствовал Росанова и основательно и серьезно пожал ему руку.

«А его я поставлю бригадиром буксировщиков», — подумал Росанов, силясь вспомнить имя-отчество Мухина.

— Как съездили?

— Неплохо.

— А у Лепестка махнули премиальные. И теперь он едет за кордон.

— На ком он женился?

— На дочери Строгова.

— Вот это да! — Росанов покачал головой. — А-ари-гинально!

— Дубов от нее отказался, — продолжал Мухин, — сказал, что порченая. И в самом деле, на кой она ему? Он малый молодой, сирота, ему нужна баба серьезная, основательная, а не вертихвостка и алкоголичка…

— Да, да, — согласился Росанов. Тут было о чем подумать. Намереваясь поставить Мухина бригадиром буксировочной бригады, Росанов думал о том, что тот все свои силы и русскую сметку — назовем так способность изворачиваться, когда нет то одного, то другого, — отдавал автомобилю. На матчасть его попросту уже не хватало. А буксировка — дело нехитрое. Кроме всего, Мухин парень расторопный, дисциплинированный, немножко моралист и не хочет думать. Правильнее скажем, думает не о том.

— Петр Васильевич, — Росанов вспомнил наконец его имя-отчество, — хотелось бы с вами посоветоваться.

— Слушаю вас. — Мухин принялся есть глазами начальство, пугаясь, наверное, дать неумный совет. Или просто комедиантство.

— Не кажется ли вам, что нам следует создать внутри смены отдельную буксировочную бригаду?

(Приказ о создании таких бригад уже появился.)

— Пожалуй, надо, — кивнул Мухин, — тут будет ясно, с кого спрашивать, а так — неразбериха. Это правильно.

— Да, да, — Росанов сощурил глаза, — но тут главное, по-видимому, бригадир. Человек дисциплинированный, хороший организатор, с авторитетом. Как вы полагаете?

«Если он сейчас понимает, что я ваньку валяю, то надо отдать должное его умению владеть своей физиономией, — подумал Росанов, — впрочем, у него голова занята другим».

— Это конечно. Хозяин нужен. Чтоб у него и водила были в порядке, и болты имелись про запас, и чтоб знал расписание вылетов. Вот взять, к примеру, мою машину и казенную. И та пробежит десять тысяч, и моя. Моя как новенькая, а казенную можно списывать. А ведь я свою собрал из металлолома, а казенная — новенькая. Хозяин, конечно, нужен. То есть ответственный на своем участке. Если семь нянек, дитя без глазу. К примеру, возьмем передний мост «Москвича»…

Об автомобилях Мухин мог говорить до бесконечности.

— К слову сказать, надбавка за бригадирство — десять процентов, — перебил Росанов, — и главное, чтоб организатор.

— Да. — Мухин, как бы подражая Росанову, тоже стал щуриться. — Теперь, значит, вы вместо Петушенко?

— Он сейчас в отпуск, а потом в Индию. Давайте вместе подумаем о структуре бригады, а потом обсудим это дело.

Мухин с готовностью кивнул. Росанов мысленно ухмыльнулся: ну чего здесь думать-то?

Росанов пошел в диспетчерскую и стал знакомиться с планом работы на ночь.

Стали собираться техники, переодетые в рабочее. В их лицах Росанов видел теперь нечто новое (неужели место красит человека?). Здороваясь, все глядели на него как-то иначе, руку жали обстоятельнее, звали по имени-отчеству (раньше такого не было). Кое-кто напоминал о каком-то будто бы смешном «общем деле». И Росанов, забыв о своих бедах и выслушивая эти шуточки, делал внимательное лицо или смеялся — играл, думая, что эта игра — техники тоже ведь играли — ведется не из корысти, а из желания сделать собеседнику приятное, от некоторого славянского добродушия и любви к разговорам.

Но когда все разошлись по местам и он увидел множество глаз, устремленных на себя, сделалось как-то не по себе: он почувствовал себя в некотором роде самозванцем.

«Ну какое я имею право? Какое? — спросил он себя, разворачивая табель. — Ведь на моей совести…»

И тут появился Строгов и сел к столу начальника, показывая, что он доверенное лицо и главный советчик, без которого смена не в состоянии подготовить ни одного «самолетовылета».

Росанов поглядел на Строгова спокойным и холодным взглядом, надеясь, что тот сядет в общий ряд — Строгов в ответ только подмигнул, как бы говоря: ничего, мол, Витя, со мной не пропадешь! Мы все их козни развеем.

«Ладно, погоди маленько, мы и с тобой разберемся», — подумал Росанов и поглядел в техкласс. И отметил, что у начальника, наверное, всегда появляется комплекс отцовства: ему вдруг захотелось подойти и поправить технику Апраксину завернувшийся воротничок.

— Все в сборе? — спросил он.

— Лучкина нет.

— Кто такой?

— Наш новый техник.

— А что с ним? Может, болен? Апраксин, вы страхделегат, узнайте.

— Сделаем, — отозвался Апраксин и что-то шепнул на ухо своему соседу — тот засмеялся.

— Лучкин, кажется, из четвертой смены?

— Оттуда, — согласился Апраксин.

— Сачок, — сказал Строгов, — гнать его надо.

Росанов пропустил это замечание мимо ушей и стал рассказывать о том, что было на совещании инженерного состава.

«Все должны все знать, — решил он, — человек не должен ощущать себя винтиком. В конце концов, какая разница между Чикаевым, и Дубовым, и Мишкиным? А вот поди ж, из-за ошибки Дубова Чикаев может покинуть свое место с легкостью необыкновенной».

Потом он продиктовал план работы на ночь и разобрал все дефекты.

— Есть вопросы?

Вопросов не было.

Строгов по старой памяти решил устроить свой микроразбор и властным жестом хозяина служебной собаки приказал бригаде остаться.

— Ну а коль вы затеяли еще один разбор, вместо того чтобы идти на матчасть, — сказал Росанов — техники насторожились, — то разберите такой технический случай: может ли произойти вынужденная, если отсечный клапан поставить вверх ногами? Вот он на схеме.

Он подошел к схеме масляной системы на стене.

— Что, что? — не понял Строгов.

— Поясняю. В воздухе, предположим, произошел отказ системы противообледенения винта — огненный круг и тому подобное…

— Ну?

— Что в этом случае делает экипаж?

— Включает первую очередь пожаротушения, — буркнул Строгов, чувствуя неладное.

— Совершенно верно. Такой случай все помнят. Помните? — Росанов улыбнулся заискивающе.

— Помню.

— На земле вы стали сливать масло, не буду говорить о других работах. Потом снимаете этот клапан. И ставите его вверх ногами. По ошибке. Вот он на схеме.

— Ну и что?

— Объясните бригаде, почему в этом случае через пятнадцать минут полета загорится табло «Минимальный остаток масла». Мы интересуемся.

Техники загалдели. Строгов покраснел: все-таки матчасть он знал — надо отдать ему должное.

— Экипаж производит вынужденную, а мы открываем капоты и обнаруживаем, что двигатель сухой снаружи. Разберите этот случай, чтоб каждый знал, — Росанов сделал серьезное лицо, — здесь не предусмотрена защита от дурака.

— Что ты хочешь этим сказать? — рассердился Строгов.

— Только одно, — Росанов улыбнулся, — не надо устраивать дополнительных разборов. Ведь вопросов не было. И надо, чтоб этот случай знали все техники. Хоть средь ночи разбуди, чтоб знали.

Когда все разошлись, Строгов вернулся и пошел на Росанова с таким решительным видом, будто собрался драться.

— Что? — спросил Росанов слабым голосом. — Я вас слушаю.

— Ты чего выставил меня дурачком перед сменой?

— Глупый вопрос. Вы меня выставили дурачком перед всем Аэрофлотом. Где-нибудь в Норильске — в каждом городе есть у меня однокашники — читали приказ и потешались: во инженер дурак — самолет выпустил без масла. А не стоит ли вам перебраться в другую смену?

— Ни за что! — выпалил Строгов.

— Зачем нам тратить свои силы на внутреннюю борьбу? Пусть эти силы принадлежат общему делу. Как?

— Ни за что! — повторил Строгов.

Росанов вышел на перрон.

Показался озабоченный Мухин. Вряд ли эта озабоченность не оставляла его мозг свободным для размышлений о запчастях к «Москвичу». Он нес дюралевый ящик, в котором погромыхивал инструмент.

— Можно вас на минуту? — попросил Росанов.

— Слушаю-с!

В глазах Мухина он увидел звездное сияние.

— Как решили с буксировкой, Петр Васильевич?

— Может, Апраксина? — предложил Мухин.

— Можно и его, но он, как мне кажется, одиночка. Не организатор. У него нет организаторских способностей…

— Пожалуй, так…

— А вы бы не согласились занять этот пост? Вы на этом месте принесете пользы больше, чем Апраксин.

Мухин задумался: ему было приятно сравнение с асом Апраксиным, который мог и блоху подковать.

— Вы ведь понимаете, что это не приказ, — продолжал Росанов, — если не понравится, вы свободны. Как?

Мухин думал, сдвинув свои белесые брови.

Росанов добавил ни к селу ни к городу:

— Наше дело общее.

И это показалось Мухину самым убедительным. Он кивнул.

— Спасибо, — искренне поблагодарил его Росанов.

Он подумал, что Мухин занял этот пост не из-за десяти процентов надбавки, а из самых высоких побуждений. И потому будет работать не за страх, а за совесть.

— Так это, выходит, Строгов устроил вынужденную, — сказал Мухин.

Росанов скромно улыбнулся.

— А ведь, — Мухин покрутил головой, — всех учит жить.

— Апраксин! — позвал Росанов проходящего мимо техника — тот остановился и поставил ящик с инструментом.

— Слушаю.

— Володя, предыдущая смена никак не могла отвернуть пробку термопатрона. Они уж и грани запиливали, и ручными тисочками подлезали — все напрасно. А в кафе, я видел, сидит начальник той смены, кофе пьет. Не положить ли ему на стол эту пробку?

— Попробую.

— Что с Лучкиным?

— Пришел. Переодевается. — Апраксин умел не высказываться.


И тут появился Лучкин.

На чей-то вкус он мог бы показаться красивым мальчиком: ходил грудкой вперед, глядел смело и насмешливо. («У него был тонкий ироничный ум».) Он был, похоже, неплохим мальчиком, добреньким, но избалованным. Лучкин любил красивые вещи и в угоду красоте терпел порой неудобства, как модница. У него, к примеру, был кожаный портсигар под пачку «Примы», и он курил «Приму» из-за того, что таких красивых портсигаров под другие сигареты не существовало в продаже. Он вытаскивал портсигар с нежностью. Его пальцы чуть ли не ласкали кожу. И Росанов, глянув на его руки с грязными ногтями, вспомнил ни с того ни с сего чьи-то стихи: «Целует клавиши прелестная рука».

Не успел он и рта раскрыть, как Лучкин опередил его.

— Виктор Иванович, мне с вами надо поговорить по очень серьезному личному вопросу. Зная, что вы человек битый и грамотный… И на Севере бывали… И все такое… И понимаете…

— Что стряслось? — Росанов почувствовал опасность поддаться на явную лесть.

«Выгнать его к черту! — подумал он. — Его и Строгова. Похоже, что этот красавец под мухой».

Прошли в вагончик, уселись на лавки.

Лучкин нахмурился (он уже не выглядел этаким насмешливым молодцом) и вдруг схватился за голову. Наверное, вопрос и в самом деле был серьезным. Наверное, он уже расхотел говорить, понимая, что начальник не такой и грамотный и битый. Но ведь все равно придется объяснять причину опоздания.

Лучкин наклонил голову, словно заснул, потом тряхнул кудрями, будто просыпаясь, и уставился на Росанова желтыми отчаянными глазами. Куда только девались его насмешливость и смелость!

— Как бы вы поступили, — начал он страстно, как в пьесе, — как бы вы… — и замолк.

— Дай закурить, — попросил Росанов, чтобы как-то скрыть нарастающее раздражение: время-то идет.

Лучкин вытащил портсигар с «Примой». («Целует клавиши прелестная рука» — цитата.)

— Спасибо, — сказал Росанов.

— Что бы вы стали делать в такой обстановке? Вот человек. У него двадцать первого свадьба… Могут ему помешать?

— Зачем? — пожал плечами Росанов. — Пусть себе женится, коли охота. — Он был разочарован.

— Нет, не так. У него уже есть сынишка четырех месяцев.

— Не от невесты, разумеется? — заинтересовался Росанов.

— Естественно, не от нее.

— Веселенькое положеньице!

— Чего ж здесь веселенького? — надулся Лучкин, понимая слова в их буквальном значении. — «Веселенькое»! — повторил он и покрутил головой. — «Веселенькое»! Ха-ха! — Он поглядел на Росанова с ненавистью.

— А ты уверен, что ребенок твой? Может, от другого? — спросил Росанов.

— Я с ней и был-то всего раза два. А потом какая-то экспертиза, какие-то «плюсы» и «минусы»… Я в этих «плюсах-минусах» ничего не соображаю. Вот этими «плюсами» они и определили, что отец ребенка я. Мамаша его подает на суд. Суд завтра. Что они могут мне присудить?

— Честно говоря, не ведаю. Я законов этих не читал. Но знаю, у нас закон всегда на страже интересов матери и ребенка…

— Стыдно сказать… Но ведь мамаша-то страшна, как атомная война… Еле свой зад таскает.

— Чего ж ты тогда, если не было никаких чувств? А-а? И сколько ж ей лет?

— Сейчас девятнадцать. А тогда и восемнадцати не было. Значит, изнасилование? Она, значит, указница? А я-то что? Была компания. Ну выпили, конечно, ну я и оказался с ней в одной комнате. Мало ли чего бывает? Правда ведь?

Росанов сейчас презирал Лучкина.

— Жениться могут присудить, — сказал он.

— Ну уж это ты, Витя, брось!

— Может, алименты?

— Но свадьбу они не имеют права расстроить! — сказал Лучкин страстно и тряхнул кудрями. — Свадьбу с другой, с настоящей.

— Ну а эта другая, настоящая знает о «мамаше»?

— Нет.

— Интересно, как она к этому отнесется? Не пошлет ли она жениха… бабочек ловить?

— Мне лишь бы свадьбу не расстроили. А потом я свою жену постепенно подготовлю.

— Она это узнает тут же.

— Как?

— Если тебе припишут алименты, то узнает сразу.

— Какая ей разница, сколько я получаю? Сколько принес, столько и бери.

— Ну, если она такая… Если жить на папины…

— Она такая… И потом… потом у меня смягчающие обстоятельства. Мои родители были за границей, и я оставался без присмотра. Я три года жил без присмотра.

— Сколько ж тебе лет?

— Двадцать три.

— Не проходит, — возразил Росанов, — при чем здесь родители? Вот если б тебе было… три года…

— И я еще же должен истице говорить на суде «вы»! — Лучкин даже всхлипнул от негодования. — Встретил бы я ее в другом месте — в рыло бы, в рыло! «Вы»! А судья — красивая баба, лет тридцати. Вот бы за кем приударить. Но мне, конечно, не до того. А стыдно-то как! Если б ты знал, Витя! Если б знал!

Росанов сочувственно кивнул.

— Ну в чем я виноват? В чем? — в горле у Лучкина забулькало. — Она ведь меня сама затащила в комнату. Сама! И вот теперь — «изнасилование»! Какое же это изнасилование?

— Да, да, — поморщился Росанов, — дело, конечно, дрянь. Вообще веди себя на суде тихо, говори правду и только правду… И строй из себя невинного трехлетнего мальчика, который живет без родителей. Родители укатили за кордон, а он не знает, откуда берутся дети. Такие дела…

— Но она-то! Она! Вот стерва! Как мне не везет! Если б ты знал, как мне не везет. Кругом! Я чуть было не подрался с Петушенко… И отец после двадцати пяти лет разводится с матерью… Это после серебряной-то свадьбы…

Лучкин вытащил свой портсигар, потом зажигалку-пистолетик, прикурил.

— Отец мать побил. Я стал ее защищать, а он обозвал меня чечако и салагой… Ты читал Джека Лондона? За нож схватился…

— Конечно, он не прав, что при тебе стал выяснять отношения…

— Потом-то мы помирились. Он понял, что был не прав. И в знак мира подарил мне вот эту зажигалку.

Лучкин еще раз вытащил из кармана пистолетик, направил на Росанова и щелкнул.

— Австрийская?

— Австрийская, — произнес Лучкин с нежностью в голосе.

«Тебя, дурачка, любой игрушкой можно купить». Росанову сделалось скучно.

— Я вообще-то коллекционирую зажигалки, — сообщил ни к тому ни к сему Лучкин. — Однажды был у меня Петушенко. Хотел поглядеть, что и как. Ну, как я живу, поговорить с родителями, попороть за сачковитость. Ну и поглядел у меня всякие штучки. Подсвечники там всякие, предметы из корешков, — Лучкин оживился и стал рисовать в воздухе корешки и подсвечники, — всякие там звери еще. «Природа и фантазия», словом, это мое, можно сказать, хобби.

— Это хорошо, — криво ухмыльнулся Росанов, — хобби.

— А я сделал из корешков такой подсвечник — сам не ожидал. Корешки переплелись восьмерками. Вот так! — он перекрутил пальцы. Росанов поглядел на перекрученные пальцы Лучкина и почувствовал себя полным идиотом: слушать чепуху про какие-то дурацкие корешки — это уж слишком!

— Ну ладно! — перебил он Лучкина, только вошедшего в раж. — Лучшее лекарство от всех бед — работа. Все остальное — самообман. Скажу бригадиру, что ты задержался по семейным обстоятельствам. Но если еще раз позволишь себе, отправлю на другой участок. Войди в мое положение. Авиация — это тебе не детский сад, и на самолетах летают не куклы. Пойдешь в бригаду буксировки к Мухину — там проще.

— Я не пойду на буксировку!

Росанов поднялся и вышел.

«Пусть потаскает водило — это ему полезно. Не доверять же ему самолет. А потом вышвырну его к черту», — подумал он зло. И тут его ударило:

«Да ведь Лучкин — это я сам! Ну как я ухитрился это забыть?

Нет, — прошептал он, направляясь к освещенному прожекторами самолету, на котором был дефект, — я с Лучкиным ни за что не расстанусь. Стану его лелеять. Он должен быть постоянно у меня перед глазами. Он мне просто необходим. Я без него не могу. Бедный, бедный Лучкин! Как тебе не везет!»

Из темноты возник Апраксин и протянул руку. На его ладони лежала пробка термопатрона.

— Как отвернул?

— Я ее давно уже отвернул.

— Как?

— Торцовый ключ сунул в песок.

— Голова у тебя работает.

Подошел Мухин и подал Росанову схему расположения всех самолетов.

— Ого! Неужели успели расставить все? Ведь перрон был забит до отказа.


Все самолеты вылетели вовремя. Росанов ехал домой.

Машу он не увидел, а скорее узнал по биению собственного сердца. Он сразу выделил ее в толпе, на платформе метро, на расстоянии, с какого люди уже сливаются в неразличимые пятна.

Ее движения были медленны, нарочито неловки, как со сна, тени ресниц падали на щеки. Она глядела вокруг с непонятной неугасающей полуулыбкой. Была в ней та южная, горячая красота, но без южной дерганости, которую иногда ошибочно принимают за веселость и даже страстность. Он сделал усилие над собой, чтоб не глядеть на нее.

Зашли в вагон. Росанов увидел ее глаза и вспомнил вчерашнее небо над аэродромом.

— Спасибо, Маша, за старуху. Прекрасная старуха, — сказал он.

— Да, хорошая.

— Почему же ты не захотела стать моей кумой?

Маша покраснела.

— Однажды был страшный случай, — сказала она, — я не решалась рассказать тебе.

«Как мне, однако, не везет!» — подумал он про себя, а вслух сказал:

— Да?

— Такое и вообразить трудно. Я была в панике. Понимаешь, Настька затолкала в нос пуговку. Но пуговка была не с четырьмя дырочками, а с приливчиком.

— Что, что? — не понял он.

— Не с четырьмя, а с таким бугорочком. С лица гладкая, а с изнанки — бугорочек, а в нем дырочка — пришивают за нее.

— При чем здесь пуговица?

— Настя затолкала ее в нос. Иван Максимович — за валидол, я — за такси. И хорошо, что этот «приливчик» глядел наружу. Пуговку вытащили за этот бугорок. Чего я натерпелась! Настя рыдает, сама реву, а надо ее держать. А затолкала она эту пуговку еще раньше и молчала. Так и жила с пуговкой в носу, бедная девочка.

— А-а.

— Если б была другая пуговица, было бы хуже. Нине только не рассказывай. Пусть это будет тайной. И прячь всякие мелкие предметы.

Росанов вздохнул.

— Наша остановка, — напомнила Маша.

Росанов тупо глядел в окно.

— Ты после ночной смены?

— А-а.

— Похудел.

— Жить неохота. Нет ничего хорошего в жизни.

— Не надо так говорить. Все обойдется.

Росанов вздохнул:

— Не обойдется! Теперь не обойдется.

Маша улыбнулась:

— Обойдется, обойдется, вот увидишь!

— «Если б ты знала, — проговорил он с кислой ухмылкой, — если б ты знала, как тоскуют руки по штурвалу».

— А я знаю. Я все знаю. Мне Ирженин рассказал.

— Да при чем здесь Ирженин! Что он знает!

— Он узнал.

— Эх, Машурик! А-а, да ладно! — Он скривился и махнул рукой, не желая продолжать этот бессмысленный разговор.

«Надо будет спросить, как она познакомилась с Ниной, — подумал он. — Но это потом».

Глава 12

Через несколько десятков лет, а то и раньше историк будущего, глядя на развалины «рюмки» и аэровокзала и изучая аэродромные документы и приказы, заинтересуется не только историческими для аэродрома личностями, но и простыми людьми. Ведь и нам интересно теперь познакомиться с письмом на бересте какого-нибудь юного новогородца эпохи Садко. Оправдавшись таким неуклюжим способом перед гипотетическим историком за обилие подробностей текущей жизни простых людей, мы перейдем теперь к более высоким товарищам, жизнь которых протекала параллельно. Перейдем к Чикаеву.


Был Мишкин. Он говорил едва ли не развязно, глядел смело и даже как-то насмешливо. Чикаев хорошо понимал эту его смелость и «насмешливость» и, подавляя в себе обидную для Мишкина снисходительность сильного человека, сделал по возможности кроткое лицо и показал на ближайшее кресло. Впрочем, Мишкин мог находиться в таком отчаянном положении, что ему уже и терять было нечего — отсюда и смелость.

Он сел в кресло, переплел одной ногой другую и без разрешения закурил. Чикаев испытывал к нему нечто похожее на расположение.

— Да, теперь работаю в аэропроекте, — ответил Мишкин.

— Аэродромы, значит, строите? — предположил Чикаев и вспомнил про вторую полосу.

Мишкин слегка поморщился, удивляясь наивности своего бывшего шефа, и снисходительно кивнул.

— Как семья? — спросил Чикаев.

— Неплохо.

Разговор ни о чем так ничем и закончился.

«А мне — занимайся устранением последствий», — подумал Чикаев, снова загораясь гневом на подлеца Мишкина, когда тот откланялся.

Кстати сказать, и выдвижение Линева он рассматривал не иначе как «последствия дела Мишкина».


Во время одного из своих рейдов по задворкам аэродрома, секретность которых уже давно сделалась предметом анекдотов, одна мойщица пожаловалась, что Николай Иванович не захотел разобрать ее жалобы на мужа-шофера. Чикаев и сам не сумел бы разобраться в этом щекотливом деле (шофер загулял с дежурной по перрону), однако рассердился на Линева, так как вообще был на него давно сердит, и сказал:

— Напишите жалобу.

Он понимал, что это дело вряд ли должно составлять предмет заботы парторга, но ничего не мог с собою поделать: не мог он простить Линеву и вынужденной, и нежелания помочь в трудную минуту, когда все валилось из рук, и неверия в реорганизацию.

Перспектива писания жалобы на начальство привела обманутую женщину в крайнее замешательство. Она отмахнулась и сказала:

— Самой же потом будет худо. Я ведь его просила просто припугнуть моего. Да и ее тоже. Они б послушались и перестали бы гулять.

Этот очень интересный разговор происходил в помещении комплектовки, у стеллажей с инструментом и запчастями, и присутствующий тут комплектовщик, немолодой, но еще бойкий, весело глянув на крепенькую мойщицу, сказал рассудительно:

— Кляузы, конечно, писать нехорошо. Доносчику первый кнут. Но зазнался он чего-то, Николай Иванович то есть. Был человек как человек, а теперь ему «здравствуйте», а он и рыло воротит, как будто сам не простых свиней.

Чикаев осмотрел стеллажи.

— Где манометры?

— А вон! Ходит, нос задравши. Другие, — комплектовщик, глядя на мойщицу, тряхнул головой в сторону Чикаева, — разве хуже?

— Где комплект инструмента для замены колес на шестьдесят вторую машину?

— За перегородкой.

— Вижу.

— Разве они хуже?

— Нет, не хуже, — заверила мойщица.

— А всегда поздороваются, выслушают, чего-то скажут.

— А где же ключ для затяжки?

— Там же.

— Нету.

— И правда нету! Это Лысенко, Академик хренов, его куда-то засунул.

— Составьте, пожалуйста, список должников и подайте начальнику смены. Из-за такой мелочи может произойти задержка вылета.

— А я сейчас тряхну Академика… Так вот, — продолжал комплектовщик, — другие не хуже, а выслушают, посоветуют и, если ничего и не сделают, так хоть поговорят — не рычат то есть.

Проверив наборы инструмента и приспособлений, Чикаев вышел, оставив комплектовщика и мойщицу разбираться в сердечных делах.

Он думал, что у Линева сейчас, пожалуй, крепкие позиции и в верхах его наверняка поддержат.

Совершив свой «тайный» рейд (по какой-нибудь колодке или луже масла на бетонке он восстанавливал картину того, что тут происходило), он, погруженный в свои «галлюцинации», прошел в кабинет и не заметил появления инспектора по безопасности полетов, и не услышал вопроса.

«Нехорошо так выключаться», — подумал он и сделал вид, будто обдумывает слова инспектора. В этот момент зазвонил телефон. Чикаев извинился и снял трубку, включаясь в настоящее окончательно. Потом, когда разговор закончился и на том конце положили трубку, он, не убирая трубки от уха, поглядел на инспектора.

— Вы сказали… э-э…

— О регламенте на семь три…

— Да, да, — сказал он в трубку, а на самом деле вспоминал, где сейчас борт семь три и что на нем надо делать.

Этот незначительный разговор подал ему мысль об одном приспособлении. Вечером, когда все разошлись, он залез под стол, перекусил пассатижами телефонный провод и подключил в цепь самолетную тангенту — педальку. Педалька не мешала работе телефона, но при нажатии замыкала цепь и давала звонок. Сделав несколько пробных «звонков» и «поговорив» с разными людьми, Чикаев подумал:

«Вот друг посмеется, если написать ему об этом приспособлении для оттяжки разговора и сбивания темпов беседы. Итак, я смогу прервать разговор звонком и дать своему собеседнику те сведения, которые ему следует знать. Для пользы моего дела. Я смогу во время беседы по телефону обдумать ответ на сложный вопрос и разобраться в намерениях и настроении собеседника. Если это понадобится».

Предстояла беседа с самим Иваном Петровичем.

«А Ивану Петровичу следует кое-что сообщить. Ведь Линев вряд ли станет расписывать ему пользу тех мероприятий, к которым сам непричастен».

И Чикаев начал «репетицию» беседы с секретарем партийного комитета.

— Я с вами согласен. Да, только таким путем, — сказал он вслух и нажал тангенту — раздался звонок, — извините, Иван Петрович, — снял трубку и «выслушал» «говорящего», — а теперь слушайте внимательно, — «перебил» он собеседника, — необходимо увязать работу каждого с конечными результатами деятельности Базы. Покажите, во что нам станет задержка на двадцать минут. В рублях и копейках. И эти цифры должны быть известны всем.

Чикаев «поглядел» на «Ивана Петровича» умоляюще — тот «махнул» рукой: говори, мол.

— Представьте, что наш самолет прибыл в Лондон на двадцать минут позже. Самолет стыковки другой авиакомпании, который должен везти часть пассажиров, скажем, в Нью-Йорк, уже ушел. И мы обязаны пассажиров отвезти за свой счет в гостиницу и там поить, кормить и смешить… И все в валюте, а не в…

Чикаев «выслушал» ответ и продолжал:

— А у вас задержка произошла только оттого, что один разгильдяй не вовремя подал к самолету тележку со сжатым воздухом… Правильно! И работа каждого из вас должна быть как под стеклянным колпаком — каждый трудящийся должен видеть работу всех механизмов. Все должны знать все и за все быть в ответе…

Он положил трубку и, как бы между прочим, буркнул:

— Этим, кстати, и должен заниматься Линев. Все эти и подобные мероприятия он должен сам придумывать и давать им ход. Ведь этак работник Базы, забыв, что в нашем деле все взаимосвязано, пустит миллион на ветер и не почешется.

Не станешь ведь судить человека за спущенное колесо на тележке, он, может, и не отвечает за это колесо. Оправдаться ведь всегда можно.

— Извините, — сказал он и снова нажал тангенту и заговорил в гудящую трубку, — а если мы перенесем это на завтра? Не горит?.. Я сейчас занят. И кресла такие не годятся. Видел, какие в ФРГ? Сделай такие же и не изобретай самовар.

Он повторял слово в слово разговоры двухдневной давности.

Чикаев остался очень доволен своим изобретением.


Приближался день отчетно-перевыборного собрания, страсти накалялись.

За несколько дней Линев зашел к Чикаеву, уселся в кресло и, не говоря ни слова, закурил. Он умел мастерски молчать, заставляя собеседника из вежливости что-нибудь говорить и, следовательно, выбалтываться. Но у Чикаева было перед ним сейчас некоторое преимущество: сидя в своем кабинете, он мог спокойно заниматься текущими делами, не обращая внимания на мастерское молчание своего визави. У Линева дел, оправдывающих молчаливое здесь пребывание, никаких не было, если не считать курения.

— Каково ваше мнение о составе выступающих? — спросил он, не выдержав собственного молчания.

— Я думаю… — Чикаев сделал вид, будто думает: на самом деле он давно уже все обдумал, — Термоядерный, то есть мой зам, выступит об организации производства, Прыгунов — о техническом обслуживании.

Николай Иванович Линев задумался.

— Так, так! — забормотал он, потом будто что-то решил: — Да, согласен.

Чикаев насторожился. Ведь его зам, и главный инженер, и вообще большинство молодых недолюбливают Линева. Чего бы это ему улыбаться? А ребята они зубастые, языки подвешены где надо.

И, словно для того, чтобы совсем сбить с толку Чикаева, Линев потер руки и даже подмигнул: все, мол, в порядке — так держать! Но тут же его лицо застыло, только глаза с неприятной внимательностью уставились на Чикаева — тот сидел как живое воплощение кротости и добродушия.

«Странно, он не улыбался уже два года, — думал Чикаев, — неужели придумал какие-нибудь контрмеры?»

— Был у меня тут Мишкин, — сказал он, чтоб разрядить напряжение и уйти в ничего не значащую болтовню: вдруг нечаянно прояснятся позиции и замыслы Линева?

— Не говорите о нем, — скрипнул зубами Николай Иванович, — какой у меня был цех! Рыбки в аквариуме, в душевой — голубая плитка, первое место по Базе… — Он махнул рукой.

— Как у него с семьей?

— У Мишкина-то? Жена ушла. Да и какая баба потерпит, чтоб у мужа выдирали двадцать пять процентов ежемесячно. Это со ста-то двадцати рублей оклада. Баба — змеиный сосуд. Ненавижу!

Чикаев кивнул, соглашаясь.

— Бабы, бабы, — пробормотал Николай Иванович, — кстати, тут и сейчас путешествует одна писательница, — он поморщился, — все ходит, вынюхивает, расспрашивает. А попробовал я читать, что пишет, — не могу. Как будто жизнь — это одно, а она пишет о чем-то другом.

— Что же вы хотите от нее? Она ведь не Тургенев. Да и что интересного можно рассказать про аэродром: крутим гайки, делаем план, еропланы летают. А вообще надо ее поддержать. Работник идеологического фронта! В наше послереволюционное время, когда создание государства и его институтов в основном закончилось, надо развивать каждого человека нравственно, чтобы силы каждого принадлежали всем, а силы всех — каждому. А воспитание нравственности есть дело литературы, искусства. Искусство на данном этапе есть средство единения душ, — сказал Чикаев и сам порадовался, как удачно нашлись слова.

Николай Иванович, не дослушав речи, медленно двинулся на выход. Около двери потер руки и чему-то хитро улыбнулся.

«Что же это он задумал?» — Чикаев был в полном недоумении.


На другой день он вызвал своего зама по общим вопросам, главного инженера Прыгунова и начальника ПДО, которого за глаза величали Битый.

Чикаев сел не во главе стола, как обычно, а напротив Прыгунова и Юры и положил на стол сигареты и зажигалку.

Термоядерный сразу сообразил, что шеф вызвал своих замов на «интимную» беседу, но на всякий случай задал «контрольный вопрос».

— Линева не будем ждать? — спросил он кротко и стрельнул глазами на Юру и Прыгунова.

— Он в управлении, — вяло отозвался Чикаев.

— Так он, я думаю, поехал к секретарю парткома?

— Да, по-видимому, он сейчас у самого Ивана Петровича.

— Понятно, — улыбнулся Термоядерный, Юра в ответ еле заметно кивнул, — ему надо провентилировать обстановку перед собранием, а заодно кое-что сообщить. Для собственной пользы.

Желая подыграть Чикаеву в создании особо «интимной» обстановки, Термоядерный взял сигарету из его пачки и щелкнул зажигалкой — высеклись только искры.

— Сразу видно, что у вас нет знакомых в авиации, — посочувствовал он, — не у кого попросить заправить зажигалку бензином.

Шеф улыбнулся. Потом выложил свои большие руки на зеленую скатерть и сказал:

— Вы знаете, зачем я вас вызвал?

— Догадываемся, — кивнул Термоядерный и наконец прикурил, — нам предстоит беседа с Иваном Петровичем перед отчетно-перевыборным собранием.

— Совершенно верно. С нами могут беседовать и представители райкома, и Иван Петрович. Мы должны уяснить, с чем мы пришли к собранию, уяснить свои перспективы и высказать свои пожелания. С Иваном Петровичем можно говорить открыто. Он глубоко авиационный человек и в курсе всех наших дел…

Чикаев умолк и поглядел на Юру, как бы ожидая возражений.

— Но он может не знать о том, что тормозило нашу реорганизацию, — сказал тот, — время показало, что наши мероприятия были просто необходимы.

— Так что же нам мешало? — невинно спросил Чикаев и тоже закурил.

— Консервативно настроенная часть… нашего актива. И Линев.

— Но в какой форме мы сможем это выразить? Ведь База теперь передовая, у нас Красное знамя, ни одной предпосылки к летному происшествию за полгода. Что мы скажем Ивану Петровичу?

— Все это достигнуто не благодаря Линеву, а несмотря на него, — сказал Юра, — он не умеет даже здороваться. А сейчас надо уметь и здороваться и улыбаться…

— Это, конечно, громадный недостаток, — съязвил Термоядерный, — но с этим мы не пойдем ни в райком, ни к Ивану Петровичу. Тут нужен конкретный разговор, и хватит нам ходить вокруг да около. Надо открыто сказать: «Да, ошиблись! Прекрасный работник, большой души человек, мастер — золотые руки, оказался не слишком хорошим замполитом нашей Базы. В цеху он был хорош, но на более высоком посту ему не стало хватать кислорода. И он в этом не виноват. У каждого человека своя высота полета. Так уж его сконструировала природа, таковы его параметры. Линев часто занимался не своими делами. Ему не нужно было крутить гайки. Вот к чему это привело! — Термоядерный вытащил из папки ксерокопию карты, подписанной на вылет Линевым. — За эту вынужденную расплачивался не он, а ни в чем не повинный инженер. И это я покажу Ивану Петровичу, и многое другое…

— Росанов? — придвинул к себе карту Юра. — Он?

— Кто ж еще?

Прыгунов в этот момент опустил голову и покраснел.

Последнее время он занимался только техникой и то, что можно назвать человеческими отношениями, вынес за скобки.

— Но нам скажут, — возразил Чикаев, — сами выбирали — вас никто за горло не держал, а если так долго терпели, то сами хороши.

— Да, ошиблись. И ты, Юра, не гляди на меня так зверообразно. Я все знаю и знаю, что авиация требует «моральной личности», но у нас тогда не было иного выхода. — Термоядерный развел руками. — В конце концов, Росанов, пребывая на Севере, не пострадал в зарплате. Это мой грех. Я во всем виноват. Я писал проект приказа один. Бей меня, если охота, только не пяль глаза.

— Умом понимаю, — медленно выговорил Юра, — а вот тут, — он дотронулся до груди, — нехорошо. Какая-то недоработочка.

— Виноваты все, — сказал Чикаев, — но об этом потом.

А вообще он был доволен беседой: ему важно было знать, кто с каким настроением приходит к собранию.

— И между прочим, — продолжал Термоядерный, — сейчас Линев беседует с Иваном Петровичем и дает невиннейшие комментарии по интересующим его же самого вопросам. Вот об этом я и скажу ему. Рубану правду-матку открытым текстом, и все тут.

— Ну а если Иван Петрович спросит нас: «А кого бы вы хотели видеть на месте Линева?» — поинтересовался Чикаев.

— Есть кандидатура, — сказал Битый, рассматривая карту.

— Кто? — спросил Термоядерный.

— Подождите, товарищи, — Чикаев вырвал из блокнота четыре листочка, — пусть каждый напишет своего кандидата, и поглядим, совпадают ли наши пожелания.

Прыгунов, Юра и Чикаев сразу написали фамилию кандидата и сидели, накрыв написанное ладонями. Термоядерный повертел листок в руках и, отодвинув его, сказал:

— Сдаюсь.

— Откроем, — предложил Чикаев, собрал листки и прочитал: — Нерин, Нерин, Нерин.

— Да он говорить не умеет! — воскликнул Термоядерный.

— То, что надо, он скажет в наилучшем виде. Просто он не демагог и не болтун, — возразил Юра.

— Я попробую объяснить. — Чикаев поднялся и стал прохаживаться по кабинету. Он был явно доволен ходом беседы. — Ну, как говорится: «Не в ризе учитель — народу шут». Так кто же такой Иван Ильич Нерин? Ну, во-первых, Герой Советского Союза. Это уже немало. Один его вид чего стоит! Простодушный героизм и величие. У нас он работает не так давно, но проявил удивительную энергию и понимание происходящего. Не закоснел в своем величии. У него такой авторитет, что стоит ему слово сказать — и все сделают тут же. И не просто сделают, а с восторгом. Сам видел, как он походя сказал столяру из цеха: «Сделай скворечник». И на другой день скворечник висел. И сейчас висит около ангара. Представляете? Он пользуется настоящим авторитетом, а не по положению. К тому же он прекрасно знает работу летных подразделений и работу Базы. Он сумеет уладить конфликты одним своим присутствием. И кроме того, у него большой опыт партийной работы. Сейчас он в ОТК и своим отношением к работе подогревает всю смену. Он только головой сокрушенно покрутит — и некоторые уже готовы сквозь землю провалиться. Ну а сейчас все грамотные, и чем меньше будет болтовни, тем полезнее для производства.

— Кроме того, — добавил Юра, — его переход на другое место не оголит цеха.

Прыгунов горестно вздохнул.

— Ты что? — остановился Чикаев.

— Я думал, что избавился от человеческих отношений. Однако нет.


Тут, пожалуй, следует только добавить, что при беседе с Иваном Петровичем Чикаев так и не воспользовался своим приспособлением для оттяжки разговора.


Вечером, уже собираясь домой, Чикаев обнаружил у себя на столе письмо без обратного адреса с пометой «лично».

Он разорвал конверт и прочитал следующее: «Вы живете и не знаете, что инженер Росанов гуляет с вашей женой. Врежьте ему промежду рогов, чтоб голова не вертелась. С приветом. Котя».

Текст был составлен из заголовков газет. Письма такого изготовления время от времени приходили то к главному инженеру, то к Чикаеву. Сообщалось в них о том, кто выпивает, кто с кем встречается.

«Пусть гуляет, если охота», — подумал Чикаев и поразился своему спокойствию.

Был вечер. Он прошел к машине через ангар и, очутившись за воротами, остановился. В небе увидел красные вспышки самолетных мигалок, возникающие через равные промежутки времени. Представил пассажира, который, сидя у иллюминатора, глядит вниз, на россыпи огней и на мерцающую излучину реки.

Он стал думать о летчиках и ясно увидел пилотскую кабину, освещенную зеленоватым светом приборов, и неподвижные фигуры экипажа.

«Им легче прожить, — подумал он, — у них все перед глазами, и информация поступает через наушники. И ничего лишнего. Четкие, недвусмысленные ответы на любой вопрос. А мои «приборы» размещены неизвестно где и все врут.

Глава 13

После ночной смены Строгов сидел в диспетчерской и словно чего-то ждал.

— Вам кого? — спросил Росанов.

Строгов молодецки выхватил папиросу и, присвистнув в мундштук (Росанов однажды попробовал так же свистнуть, только у него ничего не вышло), закурил, хотя курить здесь в некотором роде и не полагалось.

Росанов оформил документацию для передачи другой смене и, дожидаясь сменщика, сел в кресло и вытянул ноги.

Он думал о том, как сделать свой участок наилучшим. «Разумеется, никакого прожектерства и никаких новинок. Впрочем, и начальство не позволит экспериментировать. Машина построена, крутится, а сунешь руку в колесо — оторвет. Как же добиться успеха в отведенных рамках?»

Появился главный инженер Прыгунов. Строгов, делая вид, будто не замечает его прихода, сказал:

— Как же это у нас выходит, товарищ Росанов? А-а? Ты, понимаешь, запустил движки, отгонял и па-арулил в сторону моря, а на втором движке, на капоте снизу, — следы масла? Как же так? А-а?

Прыгунов завозился с ключом.

— Как же так? — повторил Строгов и укоризненно покрутил головой, словно ожидая ответа на свой риторический вопрос.

«Ну и сволочь!» — подумал Росанов, стараясь не менять позы, чтоб не показывать своей злости.

Когда дверь за начальником закрылась, он сказал Строгову со всей кротостью, на какую был способен:

— Один ноль в вашу пользу, дорогой вы мой товарищ.

Строгов в ответ улыбнулся «заискивающе» и вышел вон.

Передав смену, Росанов позвонил Юре в ПДО:

— Надо бы с тобой повидаться и поговорить. Как у тебя со временем?

— А может, по телефону договоримся?

— Точно! — обрадовался Росанов. — Ведь недаром его изобрели. Значит, так. Мне нужны бортовые номера тех еропланов, которые летают с недогрузом или пустыми.

— Только покажи мне тезисы своего будущего выступления. Иногда выступление, сделанное с самыми благими намерениями, оборачивается во зло общему делу. Как говорится, «благими намерениями…» и так далее. Надо рассмотреть со всех сторон действие каждого слова, каждой паузы.

— Договорились. А что со Строговым?

— Чикаев сказал: «Он и в другой смене будет мутить воду».

— Его следует направить туда, где требуется работать руками и головой, а не языком. К примеру, в лабораторию по ремонту и регулировке каких-нибудь насосов. Во всяком случае, его нельзя подпускать к людям. Можно было бы нейтрализовать его его же методами, да неохота пачкаться. И, в конце концов, почему бы мне не воспользоваться тем, что мой друг занимает высокий пост?

— Оч хор. Как работа вообще?

— Очень просто. Беготни — никакой. Все, что нужно, есть… И еще, стараюсь каждого техника и механика поднять в его собственных глазах и в глазах товарищей. Скоро в смене будут одни асы. Ведь человек определяется только тем, каким его видят другие и каким он ощущает себя сам.

— Оч хор. Ты превращаешься в настоящего руководителя.

— Правда?

— У плохого руководителя подчиненные грызутся между собой, как собаки, и принижают друг друга. А у хорошего — все наоборот. Мне Ирженин рассказал о твоей «карьере» футбольного тренера в 3. Оч хор. Смеялся.


Росанов добрался до дому, открыл дверь и увидел Машу с целлулоидным попугаем в руке и Настьку. При его появлении Маша смутилась, что позволило Настьке поймать «луня».

— Бабушка в церкви — какой-то праздник, — объяснила Маша свое пребывание здесь, — а Ивана Максимовича срочно вызвали на работу. Вот жду, кто раньше вернется.

— А ты чего не на работе?

— Сегодня суббота. Тебе письмо. С Севера.

Он сел на диван и расслабился. Комната была наполнена рассеянным светом, отраженным от супротивостоящего дома, и лица Маши и Насти озарялись как бы изнутри.

— Ты с дежурства, — сказала Маша, — поспи, а мы погуляем.

Она стала одевать Настьку. И когда Настя, освобождая подбородок от неловко завязанной косынки, вытянула губы, Маша словно передразнила ее. Росанов улыбнулся. Но тут же благоразумно решил не глядеть на Машу. И надорвал конверт.

«Здравствуй, уважаемый Виктор Иванович! Что ж это ты не рассказал нам о своем футбольном прошлом? Тогда б и мы, может, подготовились и ободрали з-цев. Аэросани «отрегулировали». То есть аэросани потерпели аварию, но ремонту подлежат. Но мы, главное, не о том хотим поговорить с тобой. А дело тут вот в чем. Костенко сматывается на материк. Его место — старшего инженера аэропорта — освобождается. Приехал бы ты к нам! Мы б тебя встретили хлебом-солью и почетным караулом изо всех самоедских техников и самоедских собак.

Организовал бы футбольную команду, и вообще… Ну, словом, ты тут нужнее, чем на материке. Костенко мы попросили не увольняться, не дождавшись твоего ответа.

Техсостав аэропорта бухты Самоедской:

подписи».

— Что пишут? — спросила Маша, застегивая пуговицы на Настькином плащике.

— А-а, так. Ничего особенного.

Маша повернулась к нему.

— «О-о, бедный Лучкин! Как тебе не везет!» — процитировал он вслух.

Маша не поняла, что он имеет в виду. На ее лице, как-то отразившись, промелькнули и вопрос, и сожаление, и сочувствие, и то, о чем Росанов не решался думать. И это «понимание» наполнило его душу радостью и скорбью. Он разом вдруг вспомнил все, что было связано с Машей. Он увидел маленькую, аккуратную девочку, потом прекрасную наездницу в маленькой шляпе, надвинутой на глаза, крутящийся, как елочная игрушка, кипарис, купола Донского монастыря, зеркальную поверхность моря, когда на нее глядишь со дна, и блеснувших рыбок. Подумалось, что то, что связано с Машей, и было настоящим и вечным, и воздух тогда был перенасыщен счастьем, и не было ничего такого, о чем хотелось бы забыть. В противовес Маше он вспомнил о Любе — чужой жене, девушке для всех. Но о Любе и о тех редких мгновениях, которые она дарила ему, думать уже хотелось как о чем-то случайном.

«Ну зачем все это? Зачем? — спросил он себя. — Призрак, самообман, ошибка!»

— «О, бедный Лучкин!» — повторил он тихо, вкладывая в эти слова всю свою боль, отчаяние и… и то, о чем он старался благоразумно не думать. — Я… я, Маша… — пробормотал он, как бы отвечая на ее безмолвный вопрос.

Она закрутила головой, как ребенок, которому подносят ложку с касторкой.

— Нет, нет, — выдохнула она и заговорила в голос, словно отряхивая с себя наваждение, — ты уж прости меня. Я не должна была лезть сюда. Но Иван Максимович так растерялся, когда Нину положили в больницу… Я здесь не из кокетства. Поверь мне! Я уже сделала выбор.

— Какой? — спросил он, поражаясь тому, как нелепо прозвучало это слово.

— Никакой. — Маша улыбнулась.

Этот ответ ошеломил его. Он едва удержал слезы умиления и благодарности и буркнул:

— А вот это уж совсем глупо. Тебя любит Ирженин. И ты его полюбишь. Это точно.

— Возможно, возможно, — сказала Маша.

— Если я вам мешаю, я исчезну. Растворюсь в тумане. Да и вообще на меня можно не обращать внимания: я человек конченый.

— Ты что задумал? — Машино лицо сделалось испуганно-вопросительным.

— Ничего особенного, — ответил он беспечно, — уеду, скажем, в Самоедскую и… и там себя съем. — Он засмеялся, делая вид, что доволен каламбуром. — А вот и письмо пришло. Почитай. Вот только налажу работу в смене, выскажу начальству все, что о нем думаю, и уеду. Мне здесь делать нечего. Там, на Севере, я смогу принести хоть какую-то пользу… А ты как познакомилась с Ниной?

— Она сама разыскала меня, и сообщила, что она и есть Нина, бывшая стюардесса, бывшая натурщица, вся бывшая, а ныне твоя законная жена. И показала свидетельство о браке. Она, я думаю, была тогда не в себе.

— Пусть не читает чужих бумаг.

— Вообще-то она хорошая. Иногда мне кажется, что я виновата в ее болезни.

Маша поднялась и вышла вместе с Настькой.

Он упал на диван.

— Дурак! Пошлый дурак! Поделом тебе! Околевай теперь, как муха! Вот только… только в Самоедской надо кое-что сделать. Один человек ведь может очень много сделать.


У табачного киоска, возле Любиного дома, он встретил Любу.

— Здравствуй, дорогая, — сказал он дурашливым тоном.

— Здравствуй, дорогой, — она состроила детское обиженное лицо. Потом медленно придвинулась к нему и, запрокинув голову, поглядела в его глаза.

После разговора с Машей Люба показалась Росанову кривлякой.

«А ведь она всегда была такой. Она ведь, в сущности, очень однообразна. Только прежде ее ужимки и прыжки я воспринимал иначе».

— Как живешь? — спросила она. — Нет, пожалуй, невесело… Ты как-то… нет, не постарел, а поблек. Может, тебя что-то гнетет? Может, что-то грызет изнутри?

Поражаясь ее прозорливости, он подумал:

«А может, я просто недооценил ее? Может, я ее не понял? Может, все ее кривляние и «манеры» только маска? А душа у нее вон какая зоркая!»

— Что ж ты молчишь? — спросила она.

— Да нет, все в порядке, — спохватившись, словно спросонья, ответил он и продолжал беззаботным тоном: — А как поживает тот прохвост, за которым идут массы? То есть даже не идут, а бегут, скачут…

Он представил на мгновение «массы», которые, сидя верхом на палочках, скачут за головастиком Сеней.

— У тебя к нему прямо животная ненависть. Физиологическая.

— Нисколько. Просто он развратный, циничный, у нега нет ничего святого. Но считает себя чуть ли не избранником божиим. А-а, черт с ним!

— А что он тебе сделал? — спросила Люба.

— Мне лично? Ничего плохого. Но он сжег самолет. С этого самолета у меня и пошла черная полоса… Разумеется, это совпадение, и он ни в чем не виноват.

Люба о чем-то задумалась.

— Я знаю, что тебя гнетет, — сказала она.

Росанов растерялся.

— Знаю, знаю, знаю! — засмеялась она. — Это я тебе отомстила! Мы квиты.

— Ну нет, дорогая, не приписывай себе такой изощренной мести. Ведь ты, в сущности, добрая. Даже чистая. Только безалаберная: у тебя нет основы. А так-то ты хорошая. Тебе б мужа с крепкой рукой, да детей, да корову, да свинью. Нет-нет, ты хорошая. Ты — луч света в темном царстве.

Он почувствовал, что хватил лишку, заговорив о луче света в темном царстве.

Любино лицо оживилось. Она как будто что-то придумала. Потом подшагнула к нему, и положила руки на его грудь, и поглядела в его глаза с фальшивой мольбой.

— Что? — спросил он.

— Мне нужен помощник. И я… и я… Для народа, для общества. Честное слово!

— Что надо делать-то?

— Надо быть очень-очень-очень хорошим слесарем. И чтоб очень-очень-очень хорошо знать автомобиль.

— С таким товарищем я могу тебя познакомить. Умеет все.

— Спасибо! — воскликнула Люба, прижимаясь к Росанову.

— Пиши. Войтин. Телефон…

— Я за тебя отомщу, — сказала Люба, — я за все твои страдания отомщу и за слезы наших матерей. Вот увидишь!

Росанов криво ухмыльнулся.

— Ну а твой этот влюбленный студент, Толя, приобрел ружье?

— Нет.

— Попроси, чтоб приобрел. Я ему денег дам. И два жакана. Меня с одной пули не убить…

Глава 14

Мало кто умел исчезать так незаметно, как Николай Иванович Линев. Заседание парткома только-только закончилось, еще кипели страсти, еще сгорали сигареты от двух затяжек, а он, в некотором роде центр внимания, вдруг исчез. Испарился. И всем сделалось как-то не по себе: человека вроде бы обидели.

А Николай Иванович тем временем прошел по галерее в ангар, из ангара через колесный цех скользнул в лес, а из леса — на шоссе. На повороте удачно поймал такси, сделал заезд в продовольственный магазин — и домой.

Жена Николая Ивановича и сыновья, шестнадцати и тринадцати лет, были дома. Жена возилась на кухне. Сыновья делали «настоящий» пистолет под малокалиберный винтовочный патрон калибра пять и шесть — тоже умельцы, — и чем лучше шли их дела, тем больше было у Николая Ивановича поводов для беспокойства.

— Как заседание? — спросила жена.

— Отлично. Все как по нотам.

— Ну и слава богу.

— Бог-то он бог, а и сам не будь плох.

— Ивана Ильича?

— Его. Пусть теперь покрутится.

Николай Иванович переоделся в старый тренировочный костюм — посмотрел, как у мальчишек идут дела, показал, как правильно держать шабер, и сел к телефону, дабы вызвать соседа Филиппыча, в некотором роде своего душеприказчика. И Филиппыч незамедлительно явился, потому что делать ему было нечего.

— Значит, полный порядок? — спросил Филиппыч, усаживаясь за стол напротив своего приятеля: перед Филиппычем любой старик был молодым человеком.

— Расчет был сделан правильно, — сказал Николай Иванович не без гордости и выставил графинчик.

Явилась жена, принесла кое-какую закуску и удалилась. Она знала, что теперь мужчин трогать не надо.

Филиппыч приготовился слушать монолог, и Николай Иванович, наполнив стопки, начал:

— Ты себе представить не можешь, что у меня была за жизнь! Будем здоровы! Рекомендую грибочки — сам собирал. Ну да, значит, приходит к тебе, положим, дурища и жалуется, что ее муж такой-то загулял с дежурной по перрону такой-то. Ну что я ей скажу? Что бы ты ей сказал?

Филиппыч сочувственно покрутил головой и сообщил, — что грибочки и в самом деле ничего себе.

— И так каждый божий день: кляузы, кляузы, жалобы. И жалобы были бы путные, а то все как кто-то с кем-то загулял или подрался. Ну и тут я сообразил, что надо перебираться на какой-то другой участок, где я принесу больше пользы. А как перебраться? Ударить себя в грудь и крикнуть: «Товарищи! Увольте! Не могу больше слушать всякие жалобы и всякую чепуху! Мне бы гайки крутить!»

— Так не скажешь, — согласился Филиппыч, выцеливая гриб.

— А еще, знаешь, какая со мной ерунда началась? Стали, понимаешь, сниться самолеты. Снятся и снятся каждую ночь. Был молодым — бабы снились, а тут самолеты пошли, будь они неладны! И я почему-то каждую ночь обслуживал самолеты. И знаешь какие?

— Какие? — Филиппыч еще налил в стопки.

— Давно списанные самолеты — вот какие! Помнишь движок М-11? На По-2 стоял.

— Еще бы не помнить. Пятицилиндровый, звездообразный, воздушного охлаждения — аккуратный движок.

— Так, представляешь, я каждую ночь обслуживал его по регламенту, а то, случалось, и цилиндры менял, и магнето. А еще «шестьдесят второй» обслуживал. Однажды ставлю, понимаешь, магнето на «шестьдесят второй» и никак не могу вспомнить угол опережения зажигания. Ну что тут поделаешь! Я туда, я сюда — нигде никого, пустота вокруг и ночь. Спросить не у кого. И справочника нет. И записную книжку, где все данные выписаны, никак не найду. Понимаешь, кругом темнота, и ты один, и только мотор освещенный. И не помню угол.

— Стыдно этого не помнить. Левое вращение, максимальное правого — двадцать градусов, а левого — пятнадцать поворота коленчатого вала. Установка при минимальном угле.

— Так я это знаю! — перебил Николай Иванович. — Это я только во сне забыл. Проснулся, понимаешь, в холодном поту. Полез за справочником, а потом лишь вспомнил, что теперь этот движок встретишь разве что в музее.

— Да, — посочувствовал Филиппыч.

— А вообще я больше всего на свете люблю самолеты и своих мальчишек, — сказал Николай Иванович, поднимая стопку.

— Вот и выпьем за твоих мальчишек и за самолеты!

Друзья выпили и задумались.

— Это ты, Коля, вспоминаешь свою молодость, — сказал Филиппыч, — бывает, людям снится, что они молодые, ну и всякие там шуры-муры, а у тебя жизнь всегда была одинаковая. Только самолеты менялись. И вообще твой возраст можно мерить моторами. М-11 — это двадцать лет, «Шестьдесят второй» — тридцать… Мне вот тоже снится, как я летаю. Все больше на «Каталине». Любил я «Каталину». И Ил-14 тоже. Вспомни, как движки журчали на малом газе, а на М-11 булькали. Музыка!

Друзья помолчали, погоревали о чем-то, выпили, Николай Иванович продолжал:

— Ну и вот. Они мне, понимаешь, снятся, а я жалобы разбираю. И я решил уйти тихо, как мышь, чтоб никому не было больно. И чтоб получилось, что не я ушел, а меня самого ушли, но без особой музыки. Я люблю только, как моторы гудят. Музыку я не люблю. Я стал ждать момента. Затаился в камышах. А Чик затеял реорганизацию и всякую там модернизацию — насмотрелся всяких ФРГ да Америк. Переплюну, мол, их, чертей, и все тут. Ну а я столько видел за свою жизнь реформаторов. Сколько я их, чертей, видел и перевидел за свои сорок лет безупречной службы, за которые мне так и не дали ордена из-за кретина Мишкина, который и сам страдает теперь по причине собственного кретинства, — Николая Ивановича повело в сторону, — из-за него, черта, я лишился участка. А какой у меня был участок!

— Так ты чего это говорил про Чика-то? — перебил Филиппыч, так как про участок слышал уже раз сорок.

— Ну, так я этих реформаторов и прожектеров знаешь сколько видел за сорок лет своей долгой, безупречной и тра-та-та службы? Как псов нерезаных. То он цех «преобразует» в Базу. Представляешь, цех — в Базу! И плодятся сотни новых замов и помов, а самолеты в результате не летают. Это, мол, психологическая ломка, борьба нового со старым. Потом Базу расформировывают, потому что зашились, и сидим в назьме, и еще чирикаем как порядочные. Я так полагаю, если сидишь, так хоть не чирикай. То какие-то цеха объединяют, какие-то разъединяют, сегодня говорят одно, завтра — другое, люди нервничают, не понимают, к кому и к чему приспосабливаться. Какая уж тут, к дьяволу, работа! Там чего-то увидели в ФРГ — и нам подавай! Там кресло крутится — и нам подавай, чтоб крутилось. Там у них какая-то хитрая система связи — и нам подавай то же, мы не хуже немцев! Оно, конечно, не хуже, но зачем во время реорганизации все шкафчики из раздевалки спалили? Немец, он собственные шкафчики жечь не станет, он хитрый, он из этих шкафчиков такого наворочает. И нам же продаст втридорога, а мы купим за валюту. Вот я об чем толкую. Во всякой реорганизации главный принцип как в медицине: «Не вреди!»

— Чик не жег шкафчики, — сказал Филиппыч, — он парень неглупый. Соображает маленько.

— Помню, был у нас один тип. Увидел где-то в Италии в аэропорту всякие табло, мигающие лампочки и кнопки. И решил, что и у нас должны быть тоже лампочки. Стали долбить стены и тянуть кабели толщиной в ляжку хорошей бабы. Потом всякие стенды понатыкали во всех комнатах. Затратили, короче, средства, и немалые, а работали не специалисты по электронике, а какие-то шабашники. Короче, стены разворотили, живые деньги профурыкали, стенды поставили, а зачем они нужны, никто не знает. А инициатора куда-то передвинули. Кажись, на пенсию выперли. Впрочем, на стендах колбасу резали и распивали кефир. И стояла эта дребедень два года. Потом нагрянул партконтроль. Их иногда называют «народными мстителями». Ребята там грамотные, понимают, что если король голый, так нечего говорить, как он красиво одет. Им интересно, что же это такое наворочено и вокруг дырки, а также кирпичная пыль и строительный мусор. А им никто и объяснить не может. А они интересуются: «Зачем?» — «Да вот, в Италии видел кто-то такое: там тоже лампочки мигают, кнопки щелкают». — «А на кой черт им мигать?» — спрашивают народные мстители. «А кто ж его знает? Мы хотели как лучше». — «Ну, дорогие товарищи, давайте-ка разбирайтесь и доложите народу, куда вы дели двести тысяч». Тогда новый начальник решает устранить последствия бурной деятельности своего предшественника. Решает продать по-шустрому все «оборудование» в Энск, в учебный центр, пусть, мол, на нем молодежь изучает электронику, тем более в Энске, в этом центре, имеется свой человек, какой-то снабженец. Едет от нас шустрый товарищ продавать стенды и все прочее. Ну, там, само собой, аппаратуру обещают купить. Короче, аппаратура едет в Энск по железной дороге. А пока она путешествовала малой скоростью, в Энске поинтересовались: «А что это за аппаратура и зачем она нужна?» И, не заплатив денег, тем более «свой» снабженец был взят под стражу, отправляют все назад и тоже малой скоростью. Привозят. Железнодорожники никак не поймут, кому вся эта ржавая рухлядь предназначается, и загоняют платформы на запасные пути. Ну и тут мальчишки, юные техники, начинают курочить современную технику. Ну и так далее.

— Но это ведь было не у нас, а в Энске, — сказал Филиппыч.

— Неважно, что не у нас. А обидно.

— Конечно, обидно. Ну а шкафчики Чик не жег. Он малый грамотный. Соображает.

— То-то грамотный. Короче, я ему говорю: «Кончай чудить. И до тебя было много умников — все ушли в сторону моря. И что бы ты ни придумывал, все упирается в конечном счете в технаря. Он — хозяин на самолете. Ты его не дергай, не надо. Ты ему уют создай. Он покувыркается на морозе градусов в тридцать с бодрящим ветерком, так хоть теплушка была б приличная и горячая вода. А он свое: «Нельзя жить категориями «Блерио». База должна быть современной. У нас сейчас как на войне: либо мы ее, либо она нас — старая система то есть. И люди у нас ничем не хуже американцев, а технари, пожалуй, и пограмотнее будут и порасторопнее». — «Вот, — говорю, — и позаботься об людях. Хватит болтать о заботе». А он свое: «Я буду не я, а База наша станет лучшей не только…» Ну, будто бы он и американцам нюх начистит в смысле работы. «А тогда, — говорит, — я не то что аквариум поставлю в раздевалке, — это в мой огород, — а сделаю бассейн с лебедями и Дом авиаработников выстрою получше твоего Дома журналистов с бильярдной, спортзалом, золотыми рыбками, не говоря уж о пиве с раками. Ничего не пожалею». — «И сколько ждать этого пива с раками? — спрашиваю. — До старости? А ведь цель каждого поколения — это оно само, а не какие-то мифические потомки, которые, может, и пива пить не станут». Ну я, конечно, не поддерживал его особо в его прожектах. По этому поводу мы и грызлись как кошка с собакой, он меня называл консерватором. А я ему говорю: «Все по-новому да по-новому. Когда же будет по-доброму?» И он меня возненавидел. И знаешь за что?

— Мешал ты ему, Коля, — объяснил Филиппыч. — Чего ж тут неясного?

— Да нет, не то. Я ему свинью подложил, чтоб он возненавидел меня по-настоящему и организовал против меня остальных. Уже была эта самая диспетчерская, работники недовольны, ропщут, кое-кто увольняется, дела идут из рук вон плохо, то есть задержки были. Я успокаиваю людей как могу. Не волнуйтесь, товарищи, без паники, сохраняйте наружное спокойствие, скоро все вернется на прежнюю колею. Бедный Чик с лица спал — в гроб иных товарищей порумянее кладут. Не понимает, где просчитался.

А ведь все по его расчету должно быть, как в лучших домах. Гладко было на бумаге, а на деле все кувырком. Я ему говорю: «Ну как? Не слушались меня!» А он только рукой машет: шел бы, мол, я подальше. И вот он торчит на аэродроме неделю. Неделю спит не раздеваясь в своем кабинете на клеенчатом диване. Секретарша покупает ему зубную щетку, электробритву и все такое. Он ищет, где ошибка, и зверствует. Вообще, пока он торчал на аэродроме, все самолеты вылетели вовремя. Он собирает начальников и спрашивает: «Ну, дорогие товарищи, можно работать без задержек?» А один возьми да ляпни: «Вам-то хорошо: вы пришли, попугали да ушли, а нам с этими людьми постоянно жить». Чик и говорит: «Вы не на месте. Я вас снимаю». А другому товарищу: «Займите место погибшего командира!»

— Так какую же ты ему свинью подложил? — поинтересовался Филиппыч.

— Короче, он устал, вымотался, а тут ему предложили совершить прогулочку в составе делегации авиаработников по новой трассе в Мозамбик. Он, конечно, рад прокатиться в Африку да передохнуть от реорганизационной свистопляски. А я в разговоре с Иваном Петровичем возьми и ляпни вроде как по наивности: «Нехорошо, мол, оставлять корабль без капитана в такое время». И Чику намекнули. А он парень сообразительный, намек понял, не поехал, хотя паспорт уже был на руках. И мне за это дело отплатил. Чего и требовалось. Ты понял игру?

— Какая же это игра? Раньше это иначе называлось. Свинство это, Коля. За такие шуточки, извини, морду бьют.

— Ничего страшного. Его ведь не понизили, и я об нем ничего плохого не сказал.

— Ой-ёй-ёй, компания! — скривился Филиппыч. — Мельтешня!

— Да ни черта ж ему не было! Ты чего? Тут, извини, все чисто, как у голубя. Но, думаю, этого мало. Надо еще кого-нибудь разозлить. И говорю его любимцу Прыгунову: «Ты в Мюнхене бывал?» — «Бывал». — «Денег в валюте подзаработал?» — «Подзаработал». — «Больше не поедешь». Его, бедолагу, чуть кондратий не хватил. Уж он, я знаю точно, против меня весь цех восстановил. А еще однажды Иван Петрович похвалил Чика: «Так держать!» А я возьми и ляпни: «Техника теперь другая. Да и отдел расшифровки полетов не спит».

— Ой-ёй-ёй, компания! — вздохнул Филиппыч. — Мелкота!

— Чик на меня только глазом сверкнул и на Термоядерного зыркнул, а тот голову наклонил: понял, мол, вас, шеф. Остальных я решил не трогать: нельзя переигрывать. Я надеялся, что меня и в партком Базы не выберут, однако по инерции выбрали. С другой стороны, я побаивался, как бы Иван Петрович не оказался не в курсе дела. И я намекнул ему, что существует некоторая оппозиция, которая ставит своей целью мое переизбрание. Но намекнул об этом за день до собрания. Вначале я не хотел ему вообще намекать. Но он бы тогда рассердился, если б совсем ничего не знал, и, рассердившись, повернул бы собрание куда хотел. Он спорить умеет. Словом, я всех перехитрил. И все чисто, как у голубя. И давай по этому поводу выпьем.

— Очень ты меня, Коля, рассмешил, — сказал Филиппин без улыбки, — давно так не смеялся. Ух, какой ты, однако, хитрый! Ну, всех перехитрил. Святая простота. Я думаю, что Иван Петрович узнал о твоих художествах — вот и весь сказ.

Друзья перешли к разговорам вообще.

Вспомнили бортмеханика Нерина.

— Вот и пусть теперь покрутится, — сказал Николай Иванович, — герой! А чего там героического? Запланировало начальство — вот и герой. А мог бы и другой экипаж этот рейс выполнить.

— Не знаешь ты этого дела, — возразил Филиппыч, — ты в летном деле ни черта не соображаешь, Коля. С Ванюшкой всё по-честному. Поверь, с ним всё по-честному. И прежде чем тебе доверят такой перелет, ты соверши-ка, дорогой мой, тысячи самых серьезных рейсов, и чтоб все было в норме. Ведь не всякий экипаж пошлют… А лететь должен был я. Вот какое дело. Я должен был тогда лететь на Героя.

— Как? — искренне удивился Николай Иванович.

— А так.

— Отчего ж не полетел?

— Штурман заболел.

— Так вы-то, экипаж, здесь при чем?

— А при том, что не болей не вовремя! Еще, правда, кое-кого смущал мой возраст, но это так… Словом, с Ванюшкой все справедливо и по человечности. Да и вообще он парнишка неплохой. Хороший он малый. Ей-богу! Сколько я с ним летал! Знаю. Парень он что надо. Побольше бы таких ребят. И в войну мы вместе летали, и суда проводили, и падали. Он самый настоящий герой.

Николай Иванович задумался.

— А помнишь, Коля, как наш командир потерял свой орден, а ты ему сделал такой же? — спросил Филиппин.

— Только металл был другой. А потом ведь нашелся орден-то.

— Ну да, а он все твой таскал. Твой был не хуже.

Николай Иванович махнул рукой: чего, мол, об этом толковать!

— Ну а куда ж тебя теперь? — спросил Филиппыч.

— Я так полагаю, в смену Росанова: у него вакансия инженера. Помню, он работал у меня на участке — шалопай шалопаем, а теперь я перед ним вытягивайся во фрунт.

— Он малый неплохой. Грамотный. А как Лепесток-Петушок упорхнул в Индию, смену прямо не узнать. При Лепестке смена была не коллективом, а толпой арестантов.

— Ну а зачем он, этот твой любимец Росанов, стал поливать на совещании летное командование? Зачем покатил тачку на Мамонта? Зачем он на свое командование накинулся и на отдел перевозок? Кто его за язык тянул?

Филиппыч заулыбался.

— Это он правильно. Это он молодец. Так должен поступать каждый. И он не просто поливал всех и вся, а придумал и мероприятия. И нечего летать самолетам без груза. Вот, понимаешь, шагаю по улице, мимо идут самосвалы, воздух отравляют — не продохнуть. И все пустые. И это по главной-то улице. Не по-государственному!

— Но ведь клиенты оплачивают рейсы. Деньги-то все равно идут на баланс подразделения.

— Коля, кончай так рассуждать. Это просто государство из одного своего кармана перекладывает деньги в другой. А ведь можно в пустой ероплан загрузить чего-нибудь. Экономия. Надо, Коля, по-государственному подходить к этому делу, а не Со своих узколобых позиций. Молодец этот Росанов. А как припечатал грамотно. И не придерешься. Бедный Мамонт даже в нос затрубил от злости. Вообще у Мамонта имеются отдельные недостатки. Имеются. Я ему уже говорил. Это он может кого угодно провести, даже, «самого» Ивана Петровича, но меня не проведет… А еще вспомни, Коля, Ленина. Он, вспомни, никогда не позволял нашим врагам упиваться критикой наших неудач и ошибок. Он сам вскрывал недостатки и показывал пути к их исправлению. Так-то!

— Этот твой Росанов молчал бы как рыба, если б знал, что Ванюшка внес его в списки претендентов на летную работу. Иван с ним познакомился на Севере. Ну и они как-то подружились. Иван, как и ты, якшается и со старыми и с малыми. А теперь Мамонт сделает одно движение пальцем — и Росанову не видать летной работы как своих ушей. И в самом деле, сиди, не мути воду. Есть люди и поумнее тебя.

Филиппыч засмеялся.

— Пусть твои «умные» доказывают свой ум не кулаками. Все, что сказал Росанов, правильно. И еще. Ведь он знал, что его внесли в списки.

— Как так?

— А я ему сказал. Ну не прямо сказал — намекнул.

Ведь один раз его уже вычеркнули. Я ему потом и говорю: «Чего ж ты вылез на трибуну? Вычеркнут ведь из списка. Сказал бы все, что думаешь, Нерину, он бы и выступил: ему терять нечего». А он мне: «Филиппыч, нельзя же надеяться на кого-то. Даже на героя. А вдруг бы Иван Ильич не захотел говорить? Раньше говорили: «Не надейся на князи и сыны человеческие…» — Филиппыч нахмурился и поглядел на своего друга. — Погоди-ка, а может, ты недоволен, что он не пойдет на борт и ты останешься под его началом?

— Вот еще! — буркнул Николай Иванович, — да мне инженером работать лучше: к технике ближе.

— Вообще ты молодых не ругай. Они неплохие. Вот только малость избалованы да насмешливы, но грамотные. И понимают, что почем. Вот только трудностей на них выпадает все меньше и меньше. И это плохо. Как бы не зажирели. А то будут валяться, да читать спортивные газеты, да слушать непотребную, сворованную музыку. Нужны трудности. Они зеркало, в котором отражается душа человека. Так-то!

Глава 15

Люба продумала все. Прежде чем позвонить Войтину, она обошла дом, отыскала в скверике скамейку, где можно будет потом посидеть, продралась сквозь кусты к автомобилю «Лада», поглазела на номер и долго, задумчиво смотрела на окна дома, стоящего рядом. Потом плюнула на багажник автомобиля и направилась к телефону.

Бортмеханик Войтин, одетый в штатское, вышел из метро на станции «Баррикадная» и сразу увидел молодую женщину, которая глядела на прохожих невинными голубыми глазами и о чем-то грустила. В ее руке была газета «Советская культура». Рядом стояла большая сумка с надписью «СССР».

— У вас продается славянский шкаф? — спросил Войтин.

— Шкаф продается этажом выше, господин тракторист, — ответила женщина, — вы Войтин?

— Так точно. А вы Люба?

— Так точно. Инструмент у вас с собой?

— Так точно!

— Вы военный?

— Никак нет. Это я дурачусь. А вы военная?

— Никак нет. Тоже валяю дурака. Пойдем?

По пути Люба забежала в кондитерский и купила полкило сахарного песку.

Был вечер, двадцать один тридцать, время, когда миллионы трудящихся, прильнув к голубым экранам, смотрели какой-нибудь очень старый кинофильм по четвертой программе.

Люба подвела своего спутника к дверям квартиры Арсения Басова и полезла в сумку за ключами.

— Ой! Ключи забыла! — всплеснула она руками. — На работе забыла. Прямо и не знаю, что делать?

Она была в отчаянии. Она поглядела на Войтина страдальческими глазами и прошептала:

— Что же теперь делать? Что?

Войтин поглядел на замок и сказал:

— Я бы открыл и без ключа. Это просто.

— А замок не сломаете?

— Зачем же его ломать? — обиделся Войтин. — Он еще послужит.

— А если будем уходить?

— Захлопнуть. Ничего страшного.

— Погодите. Кто-то идет.

— Может, это не ваша квартира? — пошутил Войтин.

— Здесь живет агент мирового империализма, — подмигнула Люба.

Войтин засмеялся, открыл ящик с инструментом и, насвистывая что-то неопределенное, занялся замком. Через минуту замок щелкнул.

— Ура! — прошептала Люба. — Вы — титан мысли.

Она прошла вперед и включила свет.

— Хорошо бы… заменить выключатели… Мне хотелось бы такие… Ну, они такие большие. Вы поглядите, а я пока приготовлю чего-нибудь освежиться.

Войтин прошел на кухню, потом в ванную.

Люба тем временем, вытягивала ящики с картотекой и высыпала их содержимое в свою сумку. Потом достала записные книжки с телефонами, образцы почерков, папки с «делами» — все последовало в необъятное чрево сумки.

Люба злорадно засмеялась, потом открыла бар и поставила на столик бутылку водки. Бутылку коньяка и лимон она положила в сумку.

В дверях появился Войтин.

— И не знаю, стоит ли вам менять выключатели, — сказал он, — лучше вряд ли найдете. Все исправны. Только два болтались. Я их закрепил. И в ванной подтекал один кран и гудел, как зверь лесной. Я заменил прокладку.

— Очень хорошо. Садитесь.

— Сколько у вас всякого… Прямо как в лавке антиквара. Ведь тут можно задохнуться.

— Да, да, я согласна. Все продам с молотка. Сейчас освежимся и пойдем на дело. Откройте банку сока.

— На дело? — засмеялся Войтин. — С удовольствием! С вами готов на любое дело.

Он думал, что Люба шутит.

Люба налила в рюмки.

— Отчего вы не снимете свои красные перчатки? — спросил Войтин.

— Чтоб не оставлять отпечатков пальцев.

Войтин засмеялся.

В двенадцатом часу ночи Люба и Войтин вышли из Сениной квартиры слегка навеселе.

— Дверь закрылась? — спросила Люба.

— Так точно. Давайте вашу сумку. Ого! Тяжелая. Кирпичи?

— Нет. Секретные документы одной шпионской организации, которая протянула свои щупальца по всем уголкам…

Войтин захохотал.

— А еще здесь секретная бутылка коньяка… Ну, это секретное оружие. И еще есть засекреченный лимон. Глядите, сколько бумаг.

— Точно. Бумаги, — согласился Войтин.

— А теперь сядем на лавочку и уничтожим секретное оружие мирового империализма… Распечатайте его.

— С удовольствием. Никогда не встречал такой остроумной женщины. Я в вас прямо влюблен.

— Вас дома ждет жена.

— Я ей скажу, что меня срочно послали в… в Череповец.

Люба прижалась к своему сообщнику, и он обнял ее.

— А может, мы сперва выведем из строя вражеский секретный броневик? — сказала она, отодвигаясь.

— Это можно, — засмеялся Войтин.

— В бензобак насыплем сахару.

— Кто это вам такое посоветовал?

— Словацкие партизаны. Это они так выводили из строя фашистские танки. Это я читала где-то. В моторе все склеивается.

— М… м, — засомневался Войтин, — вы помните, сколько тогда стоил сахар? Впрочем, ладно.

Люба подвела его к автомобилю и сказала:

— Вот броневик. Где тут бензин?

— Люба, это же хулиганство. И вообще это — страшная месть. Владелец «броневика» намучается. И никто не догадается, что с мотором, пока не промоет карбюратор.

— Пусть намучается. Он — враг рода человеческого.

— Ну тогда ладно. Сперва поглядим, нет ли здесь сигнализации. Нет. Вот, пожалуйста, сыпьте.

Люба высыпала сахар в горловину бака. Войтин аккуратно завернул пробку и защелкнул лючок.

Когда он обернулся, Любы нигде не было. Он поискал ее — все напрасно.

«Во стерва!» — подумал он и пошел ловить такси, чтоб ехать домой.

Глава 16

Росанов зашел в Диспетчерскую.

Строгов сидел спиной к двери и глядел в папку приказов.

Росанов подошел поближе и заглянул через его плечо.

«Приказ №… Авиатехника смены № 2 Строгова В. Г. перевести в лабораторию № 28 на ту же должность с прежним окладом. Основание: производственная необходимость».

Росанов деликатно кашлянул. Строгов резко обернулся и встал на ноги. Его героическое лицо пылало гневом. Росанов скромно улыбнулся:

— Один — один.

Потом сел за стол и уткнулся в журнал передачи смен. Строгов глядел на Росанова, но тот, зная, что на него пялят глаза, не спеша перелистывал страницы, делал выписки, изучал план вылетов и тихо насвистывал «Расстались мы, светила из-за туч луна». Строгов все стоял и глядел на Росанова.

После технического разбора Росанов двинулся на загадочный дефект: не запускался двигатель, на котором все было «в норме».

Апраксин и Пудовкин — два аса — сидели на дюралевом инструментальном ящике спина к спине и курили. Когда он подошел, оба разом поднялись и не спеша забрались по стремянке наверх.

— Тут масло льется, — сказал Пудовкин, — вот тебе беретка.

Росанов надел красную беретку.

— Теперь ты Красная Шапочка, — засмеялся Апраксин, — а вот и Серый Волк едет на ГАЗ-69.

Росанов повернулся и увидел проезжающую мимо машину Чикаева.

— Помните, было однажды в ангаре, — заговорил он, провожая машину взглядом, — там заменили насос подпитки. По логике получается, что от этого насоса ничего не зависит. Давайте вместе подумаем…

И тут он осекся. Он увидел, что машина попятилась и остановилась рядом.

«За мной!» — подумал он.

Дверца раскрылась, высунулась женская полная нога и повисла в воздухе. Потом нога, пошевеливая носком, начала искать опору, тогда как сама женщина о чем-то говорила с шофером и смеялась. Что-то в этой женщине показалось Росанову знакомым, и он заволновался. Он увидел Люцию Львовну. Она шла к нему и, заметив, что он глядит на нее, приветливо помахала рукой. Он почувствовал, как в горле пересохло, и, прокашлявшись, буркнул:

— Погодите, я сейчас… Боюсь, что виноват насос подпитки…

«Гореть мне синим пламенем, — подумал он, сходя со стремянки, и пошел навстречу Люции Львовне, как младенец, едва научившийся ходить, — и вообще, давно надо было ее найти».

Она улыбалась. У нее были большие зубы, испачканные губной помадой.

«Бабушка, а бабушка, — сказала Красная Шапочка, — а почему у тебя такие большие зубы?»

— Здравствуй, Витя! — весело поздоровалась Люция Львовна.

— Ага, — кивнул он.

— Что с тобой? — спросила она, понижая голос, и ее глаза наполнились состраданием. — Ты похудел, как-то поблек… Между прочим, мне указали на тебя как на возможного героя очерка о молодом, способном, неравнодушном инженере.

Он уставился на Люцию Львовну.

Она взяла его под руку.

Чувствуя необыкновенную тяжесть в ногах, Росанов пошел, как бычок на заклание. Потом ему показалось, что земля ушла далеко вниз, и он на длиннейших, чрезвычайно тонких ножонках, которые к тому же и гнутся. Ни с того ни с сего вспомнилась собственная длинноногая при низком солнце тень, извивающаяся на неровностях земли при ходьбе.

— Извините, — попросил он: надо было остановиться, чтобы удержать равновесие.

— Тебе плохо? — испугалась Люция Львовна, протягивая руку.

«И она протянула ему руку помощи», — процитировал он.

— Нет, все в порядке.

— Отчего ты так побледнел? Может, пережил наконец потрясение? Потрясение писателю просто необходимо.

— Да, пережил, — буркнул он.

— Ну, тогда все в порядке. И ты будешь писать. По глазам вижу, что будешь. Равновесие и спокойствие — смерть для творческого человека. Вот Рыбин плоский, как рыба. Душа его в коконе. Не вылетит из кокона бабочка с радужными крыльями. Он многословен и водянист.

— Какая бабочка? — нахмурился он. — Ничего не понимаю.

— Чего ж тут понимать? Все просто. Ты, значит, получаешь потрясение, горишь, что называется, синим пламенем. Вообще писательство — это шаманство. А чтоб стать шаманом, надо обязательно пострадать. Я знала одного шамана. Вначале это был простой человек, а потом всадил по ошибке себе пулю в глаз и еле-еле выжил. Существование на грани жизни и смерти. Вот на этой-то грани и начинается творчество. И тут малой кровью не обойдешься. Творчество бее страдания — филькина грамота. Он, этот шаман, стал шаманом от боли. Я, правда, познакомилась с ним, когда он стал совсем старичок.

«Боже! Что она плетет!» — подумал Росанов.

— Ну и писатель обязан, просто обязан побывать на этой грани. Из этого состояния писатели и черпают всю жизнь. А иначе все от лукавого, болтовня и «мастерство».

— При чем здесь все это? — вставил он.

«Впрочем, она всегда носилась с идеей «потрясения», — подумал он.

— Чего же тут непонятного? У тебя совершенно тупое лицо, Витя. Жизнь творческого человека начинается со страдания. И вот ты летишь и кормишь птицу мясом, а когда оно кончается, то отрезаешь от себя. Помнишь сказочную птицу? Она без мяса не может лететь. Так вот и творчество — это полет за счет собственной крови и мяса.

— Постойте… полет… птица. А мальчик?

— Какой мальчик? — не поняла Люция Львовна и продолжала: — А ведь я к тебе по делу, а не просто так.

— Догадываюсь. Я и сам давно собирался, да никак не мог вас застать.

— Так вот, — она похлопала его по плечу, — как ты догадываешься, мне надо написать о тебе очерк. Я уже кое-что набросала…

— Вы надо мной смеетесь или как? — спросил он.

— Витя! — И она с упреком поглядела на него.

— То-то и Витя. Убить меня можно, но не валять же в… в…

— Ты о чем говоришь?

— О ваших письмах и о… о…

— Я тебе не писала. Получила, правда, письмо от тебя из 3. Сумасшедшее письмо. Мне даже сделалось как-то не по себе. Бред какой-то. Я, помню, тогда подошла к зеркалу и говорю: «Кругленькую-у-у! Кашку-у-у!» Что ты хотел сказать? Ты тогда был, наверное, здорово подшофе. Ведь угадала? — И поглядела на него проницательно.

«Ничего не ускользало от проницательного взгляда писателя», — процитировал он.

— Так это разве не вы писали о каком-то мальчике… Ну не о каком-то, а… словом…

— Я тебе не писала. И ты сам виноват в том, что не писала.

— Но ведь вашим почерком!

— Да? Странно. Шутка, может? Это шутка в стиле одного моего бывшего ученика. Был такой — Арсений. Большой мастер подделывать почерки. Да что с тобой? Ты что глаза выпучил, как таракан?

— Так это, значит, шутки?

— Может, и шутки. А о чем письмо-то?

— Так, глупости. Скажите, есть ли у вас сын?

— Сын? — Люция Львовна загрустила. — К сожалению, нет. Ну а о чем говорилось в письме?

— Чепуха в стиле Сени.

— Ну ладно. Я к тебе все-таки по делу, — сказала Люция Львовна нетерпеливо. — Я к тебе насчет очерка.

— Ни в коем случае!. — выкрикнул он. — Никаких очерков! И… и извините. Меня ждут. Я недостоин быть героем вашего очерка. Желаю вам всего хорошего.


Что же это произошло с миром? Ночная серая мгла превратилась в сверкающий иней, запели весенние птицы, закачались мачты яхты за пальмами, запахло озоном.

— Что за баба? — спросил Миша Пудовкин.

— Журналистка. Хотела что-то написать.

— Головогрудь, тазобедро — все в норме технических условий.

— Не испытывал. Так что будем делать?

— Испытай.

— К черту.

— Насос заменим — это недолго, — отозвался Апраксин, — это ты правильно говоришь. Понимаешь, что глупо его менять, а, однако, все становится на свои места.

— Вы начинайте помаленьку демонтаж, а я пойду водички попью. В горле что-то как в ржавой канализационной трубе.


Он шел вдоль стоянки мимо берез и красного тальника, похожего на схему кровообращения, к автомату с бесплатной шипучкой и увидел Ивана Ильича Нерина — тот сидел на лавке и, подавшись вперед, наблюдал за двумя скворцами, которые чем-то промышляли у лужи, блестевшей в траве. Заметив Росанова, он поманил его и приставил палец к губам. Росанов, крадучись, пошел к Ивану Ильичу, в знак осторожности закусив губу.

— Не спугни… пусть… — объяснил Иван Ильич, — крылышки… это… зеленью отливают… Куда идешь?

— Водички попить. Поздравляю вас с избранием на новый пост.

Иван Ильич только махнул рукой:

— Как твои дела?

— Хорошо. Спасибо.

— Как отец, Настя?

— Нормально.

— Тут это… ты-то на борт как? Пойдешь? Идет набор… Ил-62… бортинженер… Есть шансы.

— Неужели возможно? Ведь после собрания…

— Разнарядочка пришла… Пройдешь медкомиссию?

— Не знаю.

— Надо пройти. Держи себя… Вина не пей, не кури — даром это. Бросай курить… Глупо это…

— Брошу, — ответил Росанов и почувствовал, что и в самом деле бросит.

— Что за дефект? Разобрался?

— Похоже, что разобрался. А тут мне письмо пришло из Самоедской. Почитайте.

Иван Ильич прочитал письмо и задумался.

— Как поступить? — спросил Росанов. — Ведь там я как будто нужнее. Это с одной стороны… Если напишу, что у меня есть возможность пойти на борт, меня там поймут и не осудят… Но если я поеду туда…

— «Летун отпущен на свободу», — задумчиво произнес Иван Ильич.

— Что, что?

— Это у Блока… Стихотворение такое… Отпущен, значит, летун… У тебя право выбора… Ты на распутье.

— А вы бы как поступили на моем месте?

Иван Ильич ухмыльнулся.

Росанов сказал:

— Как скажете, так и поступлю. Ей-богу!

— Не скажу, — ответил Иван Ильич, — сам… отпущен на… свободу… Разные времена, разные песни… Своя голова…

— А если в Самоедской узнают, что я не пошел на борт?..

Иван Ильич поглядел на Росанова и улыбнулся своей детской улыбкой.

Загрузка...