Здесь и далее слова уральский, уральцы используются вместо более корректного, но громоздкого понятия народы, говорящие на языках уральской языковой семьи (аналогично: финно-угры, самодийцы, индоевропейцы и т. д.).
См., например, поиск источника для названия ржи в пермских и мордовских языках (удм. ʒ́eg, коми ruʒ́e̮g (< ППерм *ruʒ́ɜg «рожь»), морд. (М, Э) roź «тж») в иранских (точнее — во фракийском — ?!) [Paasonen 1906] и в балтских (точнее — в латышском!) [КЭСК: 245] языках, в то время как корень *ruź‑ имеет явно славянский облик (ср. ПСлав. *rŭžĭ < и.‑е. *roghi̯o «рожь» [Фасмер III: 493—494]), на что указывалось давно (ещё в начале века — см.: [Paasonen 1906:1]), но видеть здесь славянское заимствование не считалось возможным, так как не предполагалась возможность праславянско-прапермских контактов (о возможности такого контакта и, в частности, о данной этимологии см. [Напольских 1996]). Впрочем, примеров такого рода можно приводить бессчётное количество.
Думается, что именно отсутствие такого «исторического наполнения» является реальной причиной неприятия многими лингвистами гипотез отдалённого языкового родства типа ностратической, хотя они, естественно, предпочитают облекать свой скепсис в чисто лингвистические термины.
Характерно, что попытки продемонстрировать реальность былого существования так называемого «финно-волжского праязыка» (общего языка-предка прибалтийско-финских, саамского, мордовских, марийского языков) приводят, вопреки желанию их авторов, к обратному результату: из 22 «специфических [грамматических] изоглосс», приводимых в качестве общих для всех четырёх ветвей этого «праязыка» [Серебренников 1989:10—17] лишь две (латив на *‑s и причастие на *‑n) с известными оговорками могут рассматриваться как реальные общие инновации финно-волжского уровня, — основание явно недостаточное для постулирования былого существования единого праязыка, особенно на фоне наличия значительного пласта сепаратных прибалтийско-финско-саамско-мордовских лексических параллелей и очевидной общности происхождения ряда морфологических показателей в прибалтийско-финских и мордовских языках (см. хотя бы часть их там же: [Серебренников 1989:20—21]), с одной стороны, и наличия грамматических параллелей, подкрепляемых значительным пластом общей лексики, в марийских и пермских языках [Bereczki 1963], с другой. Попытка Г. Берецки объяснить особые пермско-марийские лексические отношения исключительно заимствованиями (см.: [Bereczki 1963:272; 1992:97—129]) выглядит не слишком убедительно, более основательным кажется подход Е. А. Хелимского, рассматривающего мордовско-прибалтийско-финско-саамские, мордовско-марийские и марийско-пермские попарные взаимосвязи как результат ареально-генетических контактов между соответствующими диалектами и праязыками, существовавших в конце финно-пермского времени и непосредственно после распада финно-пермской праязыковой общности [Хелимский 1982:15—19] (см. там же и анализ прибалтийско-финско-мордовских и марийско-пермских параллелей), которому я и следую в данной работе.
«Nach der bisherigen Praxis wird als Urheimat der uralischen Völker das Gebiet betrachtet, wo sich die gesellschaftliche und Sprachliche Einheit der Uralier auflöste. Als uralische Urheimat bezeichnen wir auch im besten Fall nur die Wohnsitze ein- bis zweitausend Jahre vor Auflösung der Einheit» [Hajdú 1969:256].
Здесь был рассмотрен только один случай праязыкового распада: разделение, «материнского» праязыка на два «дочерних», замечательный тем, что именно он традиционно имеется в виду в большинстве палеолингвистических построений (фигура типа ⑃ на схемах «родословного древа» языков). Описать все теоретически мыслимые ситуации распада не представляется возможным — принимая во внимание разнообразие дезинтеграционных факторов, неограниченное в принципе количество возникающих «дочерних» массивов, различные пути развития по линии «почкования»-«поглощения» на любой стадии процесса и т. д. Изложенные здесь наблюдения должны рассматриваться как модель, иллюстрирующая процесс распада праязыка, в отличие от «родословного древа» — схемы, отражающей результат исторического развития языков данной группы.
Смотрите, например, ситуацию с коми языками, когда самый, с точки зрения лингвистики, обособленный из них — коми-язьвинский рассматривается как коми(‑пермяцкий) диалект, а северные коми-пермяцкие говоры, в лингвистическом смысле гораздо сильнее отличающиеся от южных коми-пермяцких диалектов, чем от соседних коми-зырянских (верхневычегодского), считаются принадлежащими к коми-пермяцкому языку (см. [Баталова 1975:210—220; Баталова 1993:238—239]). Примерно аналогичная ситуация — с прибалтийско-финскими диалектами; в литературе постоянно упоминается о том, что так называемые диалекты обско-угорских языков представляют собой, по сути дела, самостоятельные языки [Хонти 1993а:300; Хонти 1993б:302], равно как и саамские «диалекты» [Хайду 1985:117], и т. д., и т. п.
Следует, впрочем, подчеркнуть, что реальным образом вопрос о времени распада уральского, финно-угорского и т. д. праязыков критически не рассматривался, пожалуй, с начала века — за исключением некоторых частных, хотя и интересных, но не получивших общего признания попыток (как, например [Korhonen 1976]) — и мне остаётся только процитировать высказывание двадцатилетней давности: «…хронологию, приведённую в схеме … следует считать лишь ориентировочной… По мере развёртывания дальнейших исследований даже в эти приблизительные данные могут быть внесены поправки… По соображениям, основывающимся на праисторических (историко-экономических, исторических), а также на общелингвистических исторических разысканиях, уже в наше время кажется вероятным, что упомянутые периоды нужно относить к более отдалённым временам, чем те, которые указаны выше. Однако до завершения новейших научных разысканий мы считаем более целесообразным придерживаться точки зрения наиболее принятой в наше время и достаточно обоснованной» [Гуя 1974:38—39].
«Für die finnisch-ugrische Grundsprache wurden nämlich Lehnwörter nachgewiesen, die sich nur als Entlehnungen aus dem Indoiranischen erklären lassen. Daraus folgert, dass die Auflösung der finnisch-ugrischen Grundsprache sich erst nach der Auflösung des Indogermanischen und nach dem Beginn des Sonderlebens des Indoiranischen vollzogen haben kann. Nimmt man mit Thieme an, die indogermanische Grundsprache gehöre schätzungsweise ins 3., höchstens ins Ende des 4. Jahrtausends v. Chr., dann muss man die Aufspaltung der finnisch-ugrischen Grundsprache (eben wegen ihrer indoiranischen Lehnwörter) umwenigstens (!) 500 Jahre später, also etwa in die Zeit um 2500 v. Chr. ansetzen» [Décsy 1965:153—155]. Нельзя, впрочем, не отметить, что в финно-угорском праязыке фиксируются заимствования, которые могут рассматриваться как отражающие уже не ранний праиндоиранский, а поздний праиндоиранский, а возможно — просто собственно индоарийский язык-источник (см., например, прежде всего: ПФУ *śata «сто» — ср. др.-инд. śata‑ «сто» при ав. satəm «тж» < ПИЕ *k̑m̥tom «сто» [Rédei 1986:47]), а отражение арийского *a < ПИЕ *e / *o как *e / *o в финно-угорских языках, рассматриваемое обычно как свидетельство архаичности арийских («ранних индоиранских») заимствований прафинно-угорской эпохи, характерно и для некоторых заимствований финно-пермского и финно-волжского времени (при этом — явно поздних, например, для обозначений некоторых скотоводческих и земледельческих реалий: ф.‑волж. *oraśe «боров» — ср. др.-инд. varaha‑ «кабан»; ф.‑перм. *jewä «хлеб, зерно» — ср. др.-инд. yava‑ «тж» и др. [Rédei 1986:50—51, 54—55]), — см. также удачное объяснение значительной части соответствий ПФУ *o‑ ~ ин.-ир. *a‑ и ПФУ *e(r)‑ ~ ин.-ир. *r̥ как позиционных [Лушникова 1990] и комментарий по его поводу [Хелимский 1991]. Таким образом, одни лишь данные об индоиранских заимствованиях в финно-угорских языках не могут служить безусловным основанием для однозначных датировок праязыковых процессов.
Думается, попытка М. Корхонена удревнить датировку первых контактов финно-угорских и балтских языков вполне обоснована, однако, он едва ли прав, развивая свои идеи в русле традиционной точки зрения о привязке этих контактов исключительно к районам Прибалтики: прибалтийская культура боевых топоров была не единственной и не самой первой из комплекса близкородственных культур шнуровой керамики, для носителей которых можно предполагать ранние контакты с финно-угорским населением лесной зоны Восточной Европы. Древнейшие балтские (или протобалтские, балто-славянские) заимствования в европейских финно-угорских языках могут и, скорее всего, должны восходить и к языкам создателей фатьяновской и балановской культур со шнуровой керамикой и «боевыми топорами» (новейший обзор хронологии и происхождения см. [Krainov 1992]), и эти контакты следует, таким образом, локализовать в районах Верхнего и Среднего Поволжья.
Здесь я почти процитировал слова А. Б. Долгопольского, сказанные во время оживлённой дискуссии по поводу надёжности глоттохронологии на конференции «Лингвистическая реконструкция и древнейшая история Востока — 2» в Москве 1989 году после выступления С. А. Старостина.
П. Хайду абсолютно прав, подчёркивая, что ПФУ *šäntɜ обозначало именно крупу — или зерно как вид пищи, а не служило специальным названием какого-то злака (хотя бы и дикорастущего): от слов, служащих основой для реконструкции данного ПФУ корня (мар. (Г) šäδäŋγə, (ЛВ) šə̑δaŋ «пшеница» — коми šobdi, (язьв.) šugdi «пшеница» — хант. (Вах) lant, (Вас.) jänt, (Дем.) tȧnt, (Обд.) lȧnt «хлеб в зерне (рожь, ячмень, овёс); крупа» — венг. ed «хлеб в зерне») нельзя отделять пермское слово для «супа»: удм. ši̮d «суп», коми ši̮d «тж», ср. также коми ši̮de̮s «крупа» < *«то, чем заправляют суп» [КЭСК:325]. Для данных пермских слов восстанавливается ППерм. праформа *šu̇d < *šu̇nt‑, которая без каких-либо существенных проблем возводится к ПФУ *šäntɜ «зерно, крупа, блюдо из крупы (суп)» (соответствие ППерм. *u̇ — ПФУ *ä может объясняться различным развитием инлаутного вокализма в прапермском в суффигированной и бессуффиксной формах слова). К. Редеи ошибается, считая данное сравнение неправомерным: его ссылка на то, что коми ši̮d и т. д. будто бы связано с фин. huttu «заваруха (кашица из муки)» и восходит к ф.‑перм. *šuŋtɜ < «густая похлёбка, суп» (с заднеязычным вокализмом — как в финском, что, видимо, и не даёт возможности связать этот корень с ПФУ *šäntɜ) — не может быть принята как аргумент, так как фонетически пермские слова несопоставимы с фин. huttu (ППерм. *‑d‑ < *‑nt‑), а собственно пермский материал не исключает возможности возводить ППерм. *šu̇d «суп» к финно-угорскому корню с переднеязычным вокализмом.
Думается, однако, наличие дериватов этого корня лишь в столь территориально близких и исторически тесно контактировавших языках как пермские и мансийский (точнее — северные и западные мансийские диалекты), — при том, что речь идёт о культурном термине (см. возможные арийские параллели [Mayrhofer 1963:281]) — даёт основания сомневаться в древнем, прафинно-угорском его происхождении. Во всяком случае, его не стоит использовать как самостоятельный аргумент в палеоисторических построениях.
Впрочем, реконструкция *oča возможна даже для прибалтийско-финско-мордовского: по правилу А. Генеца о закономерном развитии *CoCa > *CuCo в прамордовском [Genetz 1895:15], — но для этого нужно отойти от стереотипа о заведомой архаичности прибалтийско-финской формы (см. выше), что особенно правомерно в данном случае, учитывая разнообразие фонетических рефлексов праформы в прибалтийско-финских языках и диалектах.
Идея предложена Ю. В. Откупщиковым (устное сообщение).
Замечательно, что ваховско-васюганские ханты и сегодня словом put (< ПФУ pata) называют не только чайник, котёл, но и, в частности, берестяной ковшик для варки клея [Лукина 1985:241—242]. Не является ли дериватом рассматриваемого прауральского корня и сельк. патчжа «берестяная коробка, употребляемая в качестве посуды» (в записи Г. И. Пелих) [Пелих 1972:36]?
Следует оговориться, что здесь и выше под словом «неолит» понимается период, выделяемый в археологии Северной Евразии — то есть, не время «неолитической революции», начала земледелия и скотоводства, как на юге, а последний период каменного века, характеризующийся наличием керамики и отсутствием металла (конец V — конец III тыс. до н. э.).
Мнение о былом широком расселении угров в лесах Восточной Европы (до р. Мезень на западе) восходит — если не считать абсолютно ненаучного даже для своего времени сочинения Д. П. Европеуса [Европеус 1874] — к работам А. Каннисто [Kannisto 1927a; Kannisto 1927b], которые представляют собой, по сути дела, (в отношении крайнего северо-востока Восточной Европы) простую подборку субстратных дорусских, а также и русских, казавшихся ему значимыми, топонимов, большинство из которых не имеет даже гадательной (обско‑)угорской этимологии. Ещё менее обоснованы попытки разных авторов этимологизировать некоторые гидронимы лесной зоны Восточной Европы из самодийских языков (чаще всего — из современных селькупских диалектов!) — см., напр. [Дульзон 1961; Беккер 1970; Атаманов 1988:93—95]. Достаточный критический разбор этих построений см. в указанных в тексте работах А. К. Матвеева. Жаль, что его взвешенная, научно выверенная аргументация остаётся для специалистов смежных дисциплин (чаще всего — археологов) известной менее, чем с чрезвычайным энтузиазмом преподносимые, но практически совершенно беспомощные домыслы его заочных оппонентов.
Я намеренно не углубляюсь здесь в рассмотрение проблем границ и членения ностратической макросемьи и проблем исторической интерпретации данных и выводов ностратики. Более того, не разделяя чрезмерного энтузиазма некоторых сторонников этой гипотезы, я предпочитаю говорить не о ностратическом праязыке, а о ностратической основе, но считаю, что не учитывать имеющихся достижений и интереснейших эвристических возможностей ностратической гипотезы нельзя.
Правильней было бы сказать «лишают единственного основания», так как построения Й. Маккаи, например, базируются практически лишь на одном конкретном факте — на кажущемся их автору бесспорным положении о древнейших праиндоевропейско-прауральских связях. Кроме того, в данном случае надо бы говорить не об уральской, а о фин(но-угор)ской (sic!) прародине, поскольку, как уже отмечалось выше (раздел IV), проблемы генезиса (обских) угров и самодийцев, а в значительной мере — и пермян, в этих построениях не рассматриваются и разрешены в их рамках быть не могут.
Естественно, данные цифры относятся к известным сегодня иранизмам. Дальнейшие исследования, безусловно, должны пополнить их список и могут внести поправки в приводимые здесь подсчёты.
Я использую здесь название прототохары для обозначения носителей группы — родственных индоевропейских диалектов, на базе одного из которых сформировался пратохарский язык, давший затем начало (распался не позже конца I тыс. до н. э. [Lane 1966:226, 232]) исторически засвидетельствованным в Синьцзяне тохарским языкам. Ниже будет также использоваться термин паратохарские — для обозначения той части прототохарских групп, которые не оставили прямых языковых потомков (см. о подобных терминах применительно к уральским группам в разделе 1).
Замечу, что если хотя бы одна-две этимологии, отражающие заимствования в западных финно-угорских языках из некоего сатемного (sic!) индоевропейского языка, близкого прагерманскому и сохранявшего ларингалы, из числа предложенных в работах Ё. Койвулехто и его «школы» были бы приемлемы, то в этом случае именно языки носителей «шнуровых» культур, в том числе — фатьяновской и балановской, в первую очередь должны были бы иметься в виду как возможный язык-источник, и, таким образом, отсюда следует, что даже принятие сомнительных протогерманско-финских сопоставлений Ё. Койвулехто ни в коем случае не может быть истолковано как аргумент в пользу раннего присутствия финно-угорских групп в Прибалтике — вопреки автору этих сопоставлений (см., например, [Koivulehto 1983]).
Характерно, что одним из основных аргументов против гипотезы урало-алтайского родства или древнейших контактов служит некритическое восприятие «классической» гипотезы о локализации уральской прародины в Восточной Европе: поскольку расстояние от Средней Волги до Центральной Азии слишком далеко, то и о былом соседстве и контактах нельзя вести речь [Ramstedt 1947:18]. Естественно, поскольку на самом деле параллели между уральскими и алтайскими языками являются фактом, а локализация уральской прародины в Восточной Европе — малообоснованной гипотезой, правильнее было бы говорить о необходимости пересмотреть эту гипотезу в соответствии с этими (и многими другими) фактами.
«…die uralo-jukagirische lässt sich kaum abweisen, wenn man an den Methoden und den Errungenschaften der historisch-vergleichenden Sprachforschung festhalten will» [Collinder 1965:109].
Дравидийские языки вместе с уральскими и алтайскими в ностратике относят к восточноностратической группе [Иванов 1985]. Однако в свете последних исследований внешних связей дравидийских языков, судя по проделанной эламо-дравидийской реконструкции [MacAlpin 1981], перспективы их сопоставления с ностратическими (по крайней мере — с восточноностратическими) и тем более — непосредственно с уральскими на предмет установления древнего генетического родства представляются гораздо более сомнительными. С другой стороны, интересный набор урало-дравидийских лексических параллелей, среди которых имеются явно культурные термины («глиняный горшок», «дом», «стрела», «комолый», «гнуться — лук (оружие)», «деревня»), названия свойственников, числительные («один», «четыре») [Tyler 1968] наводит на мысль о возможности каких-то доисторических контактов.
Если эскалеутские языки действительно могут иметь общую древнюю базу с восточноностратическими, для чего, как будто, есть основания, то среди последних они скорее стоят ближе к алтайским (тюркским) языкам [Мудрак 1984]. Таким образом могут быть объяснены и общие черты в эскалеутских и уральских языках.
Возражая В. П. Якимову, К. Марк писала, что он в своих выводах учитывает только плосколицесть черепов носителей культуры гребенчатой керамики, не обращая внимания на другие признаки, могущие указывать на монголоидную примесь (низкое переносье и высокие орбиты) [Марк 1956:227]. Возражение это, однако, неверно: В. П. Якимов выделял именно комплекс признаков, характерных для мезо‑ и неолитических черепов Европы (включая черепа носителей культуры гребенчатой керамики): плоское лицо, слабое развитие клыковых ямок, слабое выступание носа, высокая черепная коробка и т. д. [Якимов 1956:269—271; 1957:88—89].
Странная с точки зрения «метисационной» гипотезы корреляция между светлой пигментацией и плосколицестью обращала на себя внимание и раньше, для её объяснении предлагалась гипотеза якобы случившейся некогда на севере Восточной Европы всеобщей депигментации, охватившей и «метисированные» группы [Марк 1964:2]. Никаких доказательств такой депигментации нет, и предположение о ней тем более невероятно, что в её ареал следует включить и уралоидные группы Западной Сибири (обских угров, селькупов).
Я намеренно помещаю это определение в кавычки, так как и низколицесть этих типов относительна, а их принадлежность к монголоидной расе достаточно условна: в ряде случаев речь скорее должна идти об отклонении в сторону восточных (азиатских) показателей в их морфологии.
К сожалению, А. Г. Козинцев не располагал чрезвычайно интересными, как следует ожидать, материалами по краниоскопии нганасан, энцев, селькупов. Кроме того, некоторые его результаты (прежде всего, думается, выпадение из «уральского» кластера удмуртов) могут быть обязаны неполноте имеющегося в его распоряжении материала: антропологические типы удмуртов, например, весьма разнообразны и недостаточно изучены, в силу чего можно с высокой степенью вероятности ожидать в их составе как «уральских» краниоскопически, так и «неуральских» групп.
Вероятно, полезно привести пример: установление по археологическим (лучше — с привлечением палеоантропологических) данным факта былой миграции определённых групп населения с одних территорий на другие — есть реконструкция социальных процессов, вполне осуществимая, но для того, чтобы установить этноязыковые последствия этой миграции (ассимиляция пришельцев аборигенами или наоборот, степень их смешения, результаты влияния одних на других, возможные отражения этого в языке и т. д.) необходим выход за пределы собственно археологического знания (см. далее по тексту).
Помимо сходства способов орнаментации керамики для обоснования этой схемы привлекались: гипотеза Д. В. Бубриха об особых связях между прибалтийско-финскими и самодийскими языками [Бубрих 1948], не получившая поддержки у лингвистов и абсолютно не подтверждающаяся никакими фактами [Хелимский 1982:48—49]; гипотеза Ю. Тойвонена и И. Н. Шебештьен о самодийской генетической принадлежности протосаамского языка (см. подробнее в первой части книги в разделе о саамах) [Toivonen 1949; Sebestyén 1953], совершенно не выдерживающая аргументированной критики [Collinder 1954b; Lentiranta 1986]; ещё более слабые построения о наличии «самодийских» элементов в субстратной топонимике Русского Севера (см. об этом в начале V раздела). Как видим, говорить о реальных основаниях не приходится.
В плане перспективы исследования этих проблем чрезвычайную ценность представляет сводка А. Д. Вечтомова, показавшего возможность выделения по ананьинским материалам определённых «племенных» групп прикамского населения и выяснения эволюции «племенного» состава камских ананьинцев [Вечтомов 1968].
По-видимому, реально оценить роль восточного компонента в сложении культуры каменных могильников с оградками и выяснить ход этого процесса в целом ещё предстоит: реальная разработка этой проблемы сдерживается имеющейся тенденцией поисков корней прибалтийско-финских народов в неолитической культуре типичной гребенчатой керамики. Тенденция эта, при всей её необоснованности, настолько сильна, что даже В. В. Седов, например, считает своим долгом сделать экивок в её сторону, хотя излагаемая в его работах логичная схема генезиса прибалтийских финнов абсолютно не предусматривает такой необходимости (см. ссылки на работы далее по тексту).